Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василь Быков - Пойти и не вернуться [1978]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, О войне, Повесть

Аннотация. Писатель Василь Быков - участник Великой Отечественной войны, которая определила темы, сюжеты и выбор героев его произведений. Повести его прежде всего - о человеке, пытанном ледяной водой болот, мокрой глиной окопов, пустотой леса в ничейной полосе, неизвестностью исхода войны, соблазном бессилия, безнадежности, отступничества, бесконечностью раскисших дорог... « Все-таки она успела, хотя и намочила у берега ноги, в левом сапоге сразу захлюпало, но теперь, наверное, можно было рискнуть. Недолго раздумывая и почти физически ощущая пугающее приближение незнакомца, она ступила на корявый конец дерева и взмахнула руками. Ей удалось сделать лишь три робких, торопливых шага, как верхушка деревца, подогнувшись, соскользнула с закрайка и Зоська очутилась в воде. Она рванулась к недалекой и такой недосягаемой кромке закрайка. Но ноги в воде вдруг потеряли опору, дно ушло в сторону, она погрузилась в воду почти до пояса, с ужасом ощутив, как течение туго ударило ее в бедра, грозя свалить с ног. И тогда сквозь шум разворошенной ее телом воды где-то вверху раздалось: -Зоська, постой! Ты что, сдурела?! «Антон?!» В страхе и замешательстве она замерла, узнав голос того, кого меньше всего ждала тут увидеть. »

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Однако, черт возьми, пока ничего не получалось. Неужели действительно ничего и не получится и ему придется одному идти в Скидель? И одному заявиться к Копыцкому? Но как бы его, одного, не приняли за партизанского шпиона, получившего задание устроиться в местечке! Копыцкий ведь тоже может в нем усомниться, не гляди, что земляк. Все-таки своя рубашка каждому ближе к телу, а в такое проклятое время недолго расстаться и с рубашкой, и с собственным телом тоже. Нет, ему обязательно нужна была она – как жена, хозяйка будущего дома и, что важнее всего, – как заложница. Заложница, какая ни есть – гарантия для немцев и для того же Копыцкого, особенно если взять в расчет еще и ее мать. Антон уже знал, что к человеку с заложниками – семьей, матерью, детьми – немцы относились с гораздо большим доверием, чем к одиночке, у которого ни кола ни двора, а только одни, пусть самые благие, намерения. Как все деловые люди, немцы обожали гарантии. Но вот возьми ее, эту гарантию, окаменевшую в своем диком упрямстве на скамье за столом. Шло время, наверно, уже была близка полночь. Антон непростительно терял одну за другой все и без того немногочисленные свои возможности и начинал волноваться. Так, черт возьми, недолго и вовсе остаться с носом. Особенно если щепетильничать с этой упрямицей да оглядываться на хозяев. Но уж с хозяевами он щепетильничать не имел намерения. – Эй ты! – резко обернулся Антон к Стефану. – Давай веревку! – Что пан хцэ? – удивилась хозяйка, выступив вперед и как бы загораживая собой мужа. – Давай веревку! Быстро! Хозяйка побледнела, уставясь в его исполненное мрачной решимости лицо, а хозяин, уронив руки, стоял за ней, видно, не решаясь выполнить его требование без дополнительной команды жены. – Я что вам сказал! – со сдержанной угрозой проговорил Антон и вытащил из-за пазухи наган. Тихонько ахнув, хозяйка отступила назад, а хозяин, нагнувшись в темный угол возле двери, молча подал ему недлинную спутанную веревку. Антон приказал: – Разбери! Разбери, распутай! Что смотришь, не понимаешь? Дрожащими, ставшими совсем непослушными руками хозяин кое-как разобрал веревку, Антон сунул наган за пазуху. – Ну, – сказал он Зоське, в ужасе откинувшейся за столом. – Пойдешь? – Нет! Нет! Ты не посмеешь! – Я? Я посмею, черт тебя возьми! – выкрикнул он, распаляясь от своего угрожающего крика, и хватил за угол стола. Рывком он отшвырнул стол в сторону, услышав, как сзади сдавленно вскрикнула хозяйка, но он уже схватил Зоську за руку и одним точным движением подломил руку за спину. Зоська ойкнула, выгибаясь от боли и оборачиваясь к нему спиной, он сильно толкнул ее грудью на пол и, поймав вторую руку, тоже заломил за спину. Пока она причитала и дергалась, пытаясь вырваться, он быстро обмотал ее кисти веревкой, затянул узел. Она сопротивлялась, как только могла, но что для него было ее сопротивление! Связать человека он мог в минуту. Чтобы она не отбивалась сапогами, другим концом веревки перехватил еще и ноги у щиколоток. Изрядно, однако, запыхавшись, он поднялся с пола, стараясь не слушать Зоськиных причитаний, обернулся к хозяевам. Те, прижавшись друг к другу и, наверно, помертвев от страха, стояли у печи. Но теперь он не намерен был с ними объясняться, тем более оправдываться – пришла пора действовать. – Запрягай лошадь! Живо! – скомандовал он хозяину. Тот снова немым истуканом глядел на него, не в состоянии двинуться с места. – Лошадь, говорю, живо! – Так нема, пан, лошади, – наконец пробормотал он, и Антон почти закричал: – Как нет? Запрягай, говорю, лошадь! – Пане, не маю лошадь. Забрали лошадь... – Кто забрал? – спросил Антон, почувствовав, однако, что его замысел еще более усложняется, если не совсем летит в тартарары. – Кто забрал лошадь? – Не знам, пане. Люди пришли, забрали. – Врешь! – выпалил Антон первое, что в таком случае пришло ему в голову, и снова выхватил наган из-за пазухи. Хозяин беспомощно развел руками, вроде испуг его проходил, но появилось какое-то ранее не замечаемое в нем упрямство или даже непослушание. Кажется, он тоже переставал подчиняться. – Пан можа стшэлить, але... – А ну пошли! – подтолкнул его Антон, которому вдруг показалось, что все-таки он хитрит – где-то в сараях во дворе, наверно, спрятана его лошадь. – А ты – марш туда! – указал он хозяйке на дверь в другую половину избы. – Живо! Хозяйка без слов прошмыгнула в дверь, Антон прикрыл дверь сильнее и, пошарив рукой возле печи, нашел ухват. Кажется, он хорошо подпер им дверь, туго подсунув ручку ухвата под верхнюю палку двери. – Зажигай фонарь! – Так, пан, нема лихтара, – снова развел руками хозяин. – Пан сам будет видеть. «Черт возьми, увидишь там что без огня!» – выругался про себя Антон. Но у него еще было в кармане несколько плоских немецких спичек, и он толкнул дверь на выход. – Пошли! Пропустив хозяина вперед, он вышел за ним и задержался: входную дверь тоже надо было запереть. Но она открывалась внутрь, подпереть ее было нельзя и, кажется, нечем. Видя, как Антон возится с дверью, хозяин на ощупь нашел накидную планку и сунул ему в руки большой замок без ключа. – От так, пане, так... Антон запер дверь, просунув дужку замка в пробой, и они направились в хлев. Да, в хлеву коня не было. Одна загородка совсем пустовала, в другой, когда он зажег спичку, к проходу повернула голову пестрая, лениво жевавшая жвачку корова, где-то тревожно закудахтал петух на насесте. Антон с досадой бросил в навоз догоревшую спичку. – А с той стороны? В другой конец хлева, отгороженного бревенчатой переборкой, вела низкая дверь со двора. Они обошли кучу навоза у входа, и хозяин, отбросив запоры, отворил и ее. Здесь воняло свиньями, слышна была их сонная возня в соломе, вряд ли тут могла находиться лошадь. Для верности Антон все-таки посветил через порог спичкой и понял: напрасно. Но это было совсем уж нелепо. Зачем же тогда он устраивал весь этот спектакль, вязал на полу Зоську? Не нести же ее на себе пять километров в Скидель... Однако неужели же это исправное кулацкое хозяйство действительно обходилось без лошади? Или его все-таки надували, где-то упрятав лошадь, которую он просто не мог найти? Они вышли во двор, Антон остановился. Остановился и хозяин в молчаливом ожидании того, что должно последовать дальше. Но Антон теперь решительно не знал, что предпринять. Действительно, лошади на хуторе могло и не быть, ее могли спрятать в лесу, у соседей, в ближайшей деревне. Где еще можно было искать? Антон окинул взглядом тусклые в ночи силуэты сараев и заметил на отшибе еще какую-то постройку – ток или пуню. – А там что? – Там? Там, пане, сено, але... – с затруднением начал объяснять хозяин. – Ах, сено! Сено, значит, имеется, а коня нет? А ну посмотрим! Он быстро прошел по мокрому снегу к сараю, отворил легкую, пугающе скрипнувшую в тиши дверь. Тут действительно сильно и знакомо запахло пересохшим сеном, но было совершенно темно, и он снова сунул руку в карман за спичкой. – Не, не! – встрепенулся хозяин, предупреждающе хватая его за руки. – Не можно палить... – Не бойся, не сожгу, – сказал Антон и все же посветил спичкой. Весь конец сарая был забит сеном, рядом стояли вилы, грабли, какие-то прислоненные к стене доски – похоже, коня не было и тут. – Нет? – Нема. Я пану мувил: забрали коня. Чертовщина какая-то, подумал Антон, не зная даже, что думать дальше. Похоже, он по-настоящему влип на этом проклятом хуторе, завяз, как в болотной трясине, – ни взад, ни вперед. Оставалось разве что идти на мировую с Зоськой, может, как-нибудь улещить ее. Но для этого придется ее развязать, какой же разговор со связанной? Узкой тропинкой они повернули к хате. Антон на минуту прислушался: не едет ли кто по дороге? Но везде было тихо, над лесной равниной лежала глубокая ночь, сильно дул западный ветер, снег под ногами таял, было сыро и зябко. 13 Когда Антон запер двери, Зоська осталась на затоптанном земляном полу и, зажав в зубах плюшевый конец воротника, беззвучно рыдала. Никогда еще за все восемнадцать лет ей не было так больно и так мучительно обидно. Короткая борьба с Антоном совершенно обессилила ее. Как ни отчаянно она сопротивлялась, все же не могла противостоять его злой мужской силе, он расправился с ней в считаные секунды, и теперь она не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой – так он туго скрутил их веревкой. Из разговора Антона с хозяином Зоська поняла его намерение и поняла также, что она пропала. Как самая последняя дура, она доверилась этому шкурнику, а потом полдня сомневалась в его предательстве, еще пытаясь в чем-то переубедить его, не дать совершить свой последний гибельный шаг. Теперь вот ее ждала расплата. Он купит себе жизнь ценой ее гибели: как глупую телку, повезет и сдаст ее на расправу полиции. Что ж, итог достоин его вероломства, равно как и ее беспросветной глупости. Раздираемая обидой и запоздалой ненавистью к Голубину, она корчилась на боку в темном промежутке между столом и скамьей, на которой недавно сидела. Под ее мокрым плечом хлюпала холодная лужица, натекшая с ее ног, и ей так хотелось завыть, закричать, позвать на помощь людей, открыть им глаза на этого лжепартизана. Но что толку было кричать, звать тут было некого. И, лишенная способности шевельнуться на полу, она горячечно металась в мыслях в поисках хоть какой-нибудь возможности выхода. Но, кажется, выхода не было, и оттого было нестерпимо обидно и больно. По всей видимости, теперь для нее начинался другой отсчет времени, которым она не распоряжалась, наоборот, время стало распоряжаться ею, и ей оставалось лишь покориться его немилосердному ходу. Но она не могла покориться, все-таки она жаждала совладать с бедой, тем более что Голубин ушел, конечно, предусмотрительно заперев дверь снаружи. Она слышала его шаги на крыльце и его короткий разговор с хозяином, затем их шаги пропали во дворе, и она, перестав плакать, вслушалась. Ей показалось, он возвращается: стукнула дверь. Но это была не та дверь, за которой исчез Голубин, а та, что вела в другую половину избы. Она действительно тихонько задергалась, словно затряслась под чьей-то невидимой рукой. Зоська удивленно приподняла голову с пола – слабый огонек коптилки в печурке едва освещал мрачный потолок тристена и серый прямоугольник двери, подпертой ухватом. Но вот верхний конец ухвата будто сам по себе пополз в сторону, медленно освобождая дверь от подпора, и та наконец растворилась. В тристен проскользнул Вацек, за ним вбежала хозяйка, оба бросились к Зоське. – Ой, панечка, панечка, тикайте... Сглотнув соленые слезы, она встрепенулась, неудачно попытавшись сесть, ноги сразу подвернуло веревкой, за которую тут же ухватился Вацек. Упав возле нее на колени, он начал яростно дергать туго затянутый узел, и хозяйка, метнувшись к печи, сунула в его руки нож. – Бежите, бежите, панечка!.. Мальчишка быстро перерезал веревку, ноги ее освобожденно распрямились, она вскочила, сбрасывая с перетянутых кистей намотанные остатки веревки. Она еще не вполне осознала, что это спасение, она лишь почувствовала, что возможности ее вдруг увеличились, и особенно остро поняла, что у нее появились союзники. Это сразу удвоило ее силы, она скинула с себя обреченность и устремилась к неясной еще, едва блеснувшей вдали надежде. – Сюда, сюда... Где-то в запечье хозяйка отбросила в сторону полосатую занавеску-дерюжку, Вацек знакомо стукнул клямкой двери, и на нее пахнуло холодом улицы – и свободой. «Спасибо!» – бросила она сдавленным шепотом и, наткнувшись на что-то в темноте и едва не упав, рванулась к спасительно замерцавшему проему раскрытой во двор двери. Ну, конечно, здесь был ранее не замеченный ими черный ход из хаты во двор с дровосеком возле порога и разбросанными вокруг толстой колоды поленьями; чуть в стороне громоздились заснеженные комли сложенных под стеной бревен; она бросила взгляд в другую сторону – за плотом в снегу темнела на отшибе банька, мимо которой они проходили, направляясь к усадьбе. – Туда, туда бегите! – махал ей с порога Вацек, и она через пролом в изгороди побежала к баньке. Она бесконечно долго бежала по свежему снегу каких-нибудь пятьдесят метров к баньке, ежесекундно ожидая услышать крик или даже выстрел сзади, теперь она знала, что пощады от него ей не будет. Но приземистая длинная хата с тристеном, наверно, прикрывала ее от двора, или, может, Антон был в хлеву, искал лошадь. Странно, но в эти секунды она почти жаждала его окрика, она хотела засвидетельствовать его растерянность, пусть бы себе стрелял, черта теперь он попадет в нее. А в беге она еще могла посоревноваться с ним, пусть попробует догнать ее... Но пока он не крикнул и не бросился ее догонять, очевидно, он все еще не заметил ее побега, и она с распиравшим грудь дыханием забежала за баньку. Далее за изгородью и неширокой полосой огорода темнела в ночи высокая стена леса, который готов был спасти ее, надо лишь не терять время, пока не спохватился Голубин. Но то ли с усталости или еще почему, она не бросилась дальше, в лес, а прижалась спиной к шершавым бревнам стены, и слезы снова покатились но ее щекам. – Ах, ты ж подлец! Ах, подлец... – сказала она себе, всхлипнув, и обмерла – со двора донесся знакомый голос Антона. Но голос был в меру спокоен, без крика и тревоги, что-то он спрашивал там, и ему тихо отвечал хозяин. Кажется, он все еще не обнаружил ее побега – они говорили о лошади. Но что будет, когда он вернется в избу и не найдет ее там? Ведь он может перестрелять всех, поняв, что она сбежала с их помощью. Боже, что ожидало эту несчастную семью?.. Она выглянула из-за угла, но во дворе между темных стен хаты и сараев ничего не было видно. Антон с хозяином куда-то исчезли, может, уже вернулись в избу. Конечно, ей следовало без промедления бежать в лес, авось он не сразу бросился бы за ней по следам, но она медлила. Ее опять словно парализовало за этой провонявшей копотью и дымом банькой, вся она тряслась от охватившей ее на ветру стужи и с ужасом ждала криков и выстрелов – теперь уже не со двора, а в избе. – Ах, подлец! Ах, предатель!.. Не в состоянии что-либо решить и вся нервно трясясь от стужи и страха, она стояла у стены уже минуту, если не больше, чувствуя, как убывают ее с таким желанием обретенные шансы спастись... Вдруг она снова услышала голоса во дворе, и это вернуло ей часть самообладания – значит, они еще не в избе и самое страшное откладывалось еще на две-три минуты. И тогда, все вглядываясь из-за неровного угла бани во двор и постройки, она увидела на сером снегу две неясные вдали фигуры: высокую – Антона и пониже – хозяина, которые уходили куда-то к сараям. Тут только она смекнула, что он будет обыскивать сараи, что лошади пока не нашел. Тем самым он дарил ей еще несколько скупых минут, и она вдруг поняла, что сейчас сделает. Чуть забирая в сторону, чтобы снова прикрыться избой, она бросилась назад ко двору. Минуту назад, выбежав из двери, она видела на дровосеке вогнанный в колоду топор. Теперь, по-кошачьи крадучись возле стены, она вбежала на дровосек и схватилась за гладкое холодное топорище, обеими руками с усилием выдернула топор из колоды. Потом обогнула с другой стороны избу, перелезла через невысокий штакетник ограды, взбежала на знакомое крыльцо с увесистым замком на двери. Но на крыльце спрятаться было негде, все тут было открыто, а снова бежать через дровосек в избу у нее не было времени. Конечно, она ничего не обдумала и даже не осмотрелась как следует, но иначе она не могла. По-прежнему ее душила обида, слезы то и дело застили ее взгляд, и она с трудом принуждала себя к осторожности. Пробежав по двору до угла, чтобы взглянуть на сараи, она тут же отшатнулась к стене – они уже шли по снегу от сараев к избе. Зоська прижалась спиной к стене и занесла топор. Их шаги приближались, сердце ее глухо стучало в груди, отдаваясь в бревнах стены, давящий комок застрял в горле. Но она не заплакала, она лишь сглотнула слезы и, как только он шагнул из-за угла, со всей силой взмахнула из-за плеча топором. Тут же она поняла – неудачно, Антон круто, по-волчьи, вывернулся и сильно ударил сам. Занесенный во втором взмахе топор стукнулся о стену и отлетел к ногам, Зоська вскричала, и он, матерно, со злобой выругавшись, опрокинул ее на снег, ударил раз и другой, приподнял, встряхнул и снова ударил. – Ах ты, курва, твою мать! Что удумала... Ах, курва!.. Недолго, но жестоко избив ее на снегу, Антон вволок Зоську в тристен. В этот раз она не сопротивлялась, сразу сокрушенная не столько его озверелым напором, сколько своей роковой неудачей. В мыслях ее зло загорелось: «Убивай, гад!», и она сперва даже не почувствовала боли, поняв наконец, что теперь уже все. Теперь уж надежды у нее не оставалось. – Мерзавка, что удумала! Ах, курва! – в то остывающем, то снова вспыхивающем бешенстве хрипел Голубин, бросив ее на пол. – Я к ней по-доброму, а она... А вы! – вдруг вызверился он на притихших у печи, растерянных и перепуганных хозяев хутора. – Ты ее выпустила, стерва! – закричал он, угрожающе шагнув к хозяйке. – Не, не, пан! Ниц не ведам... – Не ведам! Я тебе покажу – не ведам! Враз прикончу тут! Вместе с твоим гаденышем! Падла! И с ним тоже! – грозно обернулся Антон к хозяину. – Лошадь спрятал-таки, подлец! Теперь сам ее понесешь. Медленно, без сил приподнявшись на полу, Зоська сплюнула кровавую слюну. Кажется, он выбил ей зуб, очень болела челюсть, заложило в боку, дышать было нечем. Пока он распинался, угрожая хозяевам, она села, немощно опершись рукой, уронив низко голову. Изо рта все шла кровь, и она думала: что будет дальше? Обозленный неудачей, он мог в любую минуту порешить всех в этой хате. Правда, за наган он еще не хватался, наверное, живые они были ему нужнее, и, прежде всего, конечно, была нужна ему Зоська. Иначе с чем он предстанет перед полицией в Скиделе? Значит... Значит, будет лучше, если он ее не довезет до Скиделя. Ей надо умереть раньше. Так будет лучше для нее самой, для тех, кто в отряде, для связных в деревнях. Наконец – для ее матери в Скиделе. Зоське надо как можно скорее умереть и тем отвести позор и большую беду от многих. Новый поворот в ее положении осветил все другим светом, придал новый оттенок всем ее помыслам, по-иному перестроил ее намерения. Она вся притихла, собралась, сосредоточилась на своей новой цели. Теперь уж ей стало не до задания, которого она не смогла выполнить, отпали заботы о сроках, даже пропала жалость к этой вот доброй женщине и ее сыну Вацеку. Чтобы не причинить им несчастья, она должна как можно скорее уйти из жизни, в которой ее ждало худшее, чем сама смерть. Но как это сделать? Ее долго и подробно инструктировали, посылая на это задание, она выучила наизусть все пароли и отзывы, запомнила много имен людей, названия деревень и улиц. Она старалась узнать и запомнить все, что могло ей понадобиться, и узнала многое, кроме самого важного: как умереть в последний момент, когда жизнь обернется для нее бедой? Сидя на полу, она украдкой оглядела мрачные углы тристена, заглянула в темень под лавкой, под стол, раза два бросила взгляд на стену у порога. Там висела какая-то одежда, коромысло, старый картуз на гвозде, но не было ничего такого, что могло бы пригодиться ей. На полу валялся обрывок веревки, перерезанной Вацеком, но что теперь проку от веревки! Оставалось одно – выхватить у Антона наган и застрелить его и себя. Это было бы куда как удачно... Но если убить его, то зачем убивать себя? Ведь тогда можно будет спастись. Значит, так: убить его и спастись. Одна попытка не удалась, авось удастся другая. Кажется, опять появилась хоть слабенькая надежда, и Зоська, немного отдышавшись, стала втихомолку следить за Антоном, который расхаживал по тристену. Она ждала, что он приблизится к ней, и тогда... В руках у нее была еще сила, пожалуй, она бы смогла выхватить наган, рукоятка которого всегда немного торчала у него из-за пазухи. Но Антон пока был занят хозяевами и на нее почти не обращал внимания, его снова заботила мысль о лошади. – Так говори: где взять коня? – строго спросил он, останавливаясь перед хозяином. Тот недоуменно пожал плечами. – Не ведам, пан. Нема коня. Пан видел... – Видел! Спрятал, зараза! Теперь ты вот что... Деревня далеко? – Яку пан мыслит деревню? – Любую. Какая поближе. Сколько километров? Хозяин молча переглянулся с хозяйкой. – Деревня? Деревня ест близко. Пенть килёмэтров, – сказала хозяйка, и оба они уставились на Антона, видно, не понимая, что тот надумал. – А хутор? Хутор есть ближе? – Хутор ест. – Сколько километров? – Килёмэтров два бэндзе, – сказал хозяин. – Близко ест хутор. – Ага! Значит, так! – обрадованно решил Антон. – Ты топай на хутор и чтоб через час был здесь с лошадью. Понял? Хозяин вздохнул и помялся, прежде чем что-либо ответить. – Так, пан. Але сосед не бардзо дасть конь. Много лепш бэндзе, если пан сам сходит на хутор. – Нет, так не выйдет. Ты пойдешь, а я останусь. Понял? А будешь хитрить, не приведешь коня – сожгу хутор. Понял? Хозяин вздохнул, хозяйка заплакала, закрыв аккуратным передничком лицо, и хозяин тихо обнял ее за плечи. – Не тшэба, кохана. Hex бэндзе, як пан сказал. Я пшиведу коня. Hex пан чека. – Это другой разговор, – спокойнее сказал Антон. – Только живо мне! Даю час времени. Зоська попыталась удобнее сесть на полу, но только шевельнулась, как сильно заболело в боку, и она тихонько застонала. Она поняла, что этот час времени стал мерой и ее возможностей. За этот час ожидания обязательно надо предпринять что-то, потом, наверно, уже будет поздно. Потом возможностей у нее не останется, время будет служить только ему, работая против нее. Но что она могла сделать? Хозяин удобнее застегнул свой кожух, надел рукавицы и, что-то тихо сказав жене, пошел к двери. Антон придирчивым взглядом проводил его до порога и, как только дверь за ним затворилась, круто обернулся к хозяйке. – А ну марш в ту комнату! И не шевелись мне! Хозяйка сразу исчезла за филенчатой, оклеенной блеклыми обоями дверью. Антон окинул взглядом тристен и, наверно, не найдя того, что искал, схватил обеими руками стол, который размашисто, через все помещение двинул под дверь, надежно подперев ее из тристена. – Вот так! Теперь пусть попробует выйти. Они снова остались вдвоем. Зоська продолжала сидеть на едва освещенном земляном полу, стараясь не глядеть на Антона, она и без того ощущала каждое его движение рядом. Челюсть болела, наверно, напухала щека, и она тихонько поглаживала ее рукой. Подперев дверь, Антон подставил к столу топчан, ощупал и запер на крюк наружную дверь, заглянул в темное окно с запотевшими стеклами и присел на скамью. Однако что-то ему мешало, он заметно беспокоился о чем-то и, вскочив, рукой нащупал на лопатке прореху, прорубленную в кожухе топором. – Зараза! – сказал он и выругался. – Убить хотела! – Хотела! – не сдержалась Зоська. – Жаль, не удалось. – И не удастся, – сказал он, расстегивая ремень. Однако, еще не расстегнув его, вынул из-за пазухи наган и старательно затолкал его в тесный, чем-то набитый карман брюк. Зоська во второй раз едва не застонала с досады, поняв, что вся задумка ее пошла прахом, что из кармана нагана не выхватить. И зачем она отвечала ему, может, он не обратил бы внимания на эту прореху, лучше бы отвлечь его на что-либо другое. Антон тем временем снял кожушок и при скудном свете коптилки принялся рассматривать косую, через всю спину, дыру. «Может, он станет ее зашивать, повернется боком, – подумала Зоська. – Может, рискнуть?» Но уверенности в успехе на этот раз у нее не было, она просто могла не успеть. Нет, он не стал зашивать прореху – он отодвинул стол и приоткрыл дверь. – Эй ты! Поди-ка сюда! Вот тебе задание – зашить дыру. Поняла? – Добже, пан, – пролепетала из-за двери хозяйка. – Десять минут времени. Поняла? – Добже, пан. – Давай шей! – сказал он и, захлопнув дверь, снова вплотную задвинул ее столом. Сидеть на полу в неудобной позе стало утомительно, Зоська попыталась переменить положение и подвинулась, чтобы прислониться к стене. Но только она приподнялась, как Антон вскочил с топчана. – Эй, куда? А ну стой! Ишь, прыткая какая... Он грубо толкнул ее снова на освещенную середину пола, подобрал откуда-то из-под скамьи обрывок, наверно, все той же веревки. – Руки! Руки давай. Свяжем, чтоб спокойнее было. – Гад ты! – сказала она, уже не сопротивляясь, и он начал туго крутить ее кисти веревкой. Она только болезненно морщилась, едва сдерживая в себе боль и обиду. – Больно же... – Ничего, потерпишь. Больнее будет. – Нет уж. Больнее, чем от тебя, мне никогда не будет. – Будет. В полиции будет больнее, – просто сказал он, с силой затягивая узел. – И ты отведешь меня в полицию? – спросила она дрогнувшим голосом. – А куда же прикажешь тебя отвести? Я хотел – к матери. Но ведь ты против. – Мало того, что подлец, так ты еще и предатель, – сказала она, снова не сдержав быстро навернувшихся на глаза слез. Антон тщательно затянул узел, проверил его надежность, поднялся с корточек и сел у стола. Он недобро молчал. Глотая слезы, чтобы не разрыдаться перед ним, молчала и Зоська. Ни одному из ее намерений, видно, не суждено было сбыться, видно, предстояло готовиться к самому худшему, что только могло случиться в ее положении. Скосив взгляд, она продолжала, однако, следить за Антоном, который, сдвинув на затылок шапку, откинулся спиной к столу и устало вытянул длинные ноги. Коптюшка из печурки слабо освещала его туго обтянутые свитером плечи, одну сторону крепкого, вытянутого лица, на котором теперь бугрилась недобрая, злая решимость. – Вот ты говоришь: предатель, – вроде даже с обидой заговорил он. – Верно, может, даже придется и предать. Но кто меня вынудил на это? Зоська кисло усмехнулась – Тебе нужны оправдания? – сказала она, чувствуя, однако, что не надо вступать с ним в разговор – гадко все это и противно. Все разговоры уже переговорены, теперь между ними – пропасть, в которую очень скоро, наверно, придется свалиться ей. – Мне наплевать на оправдания. Но ты испортила всю мою жизнь. Я уже не говорю, что ты пыталась меня убить. А я ведь чего хотел? Я хотел с тобой жить. Как полагается, по-людски. А ты предателя из меня делаешь. – Ты до меня стал предателем! – Ошибаешься! Я не предатель. Я еще никого не предал. Разве что начну с тебя первой. Раз ты меня на это толкаешь... – Что ж, предавай! – зло сказала она, чувствуя, как все в ней затряслось от бессильной злой ярости. – Предавай. Не ты первый. Но помни, самый первый давно подавился тридцатью сребрениками. И за ним подавятся же все остальные. Антон, казалось, пропустил мимо ушей эти ее слова, его не трогали древние аналогии, так же как перестали трогать и Зоськины слезы. Похоже, он сам был уязвлен не меньше ее и теперь дал выход своим обидам. – Ты наплевала мне в душу. Подняла на меня топор! – А ты не наплевал мне в душу? Не опозорил меня? – Я? Нет. Я тебе помогал. Без меня ты бы давно уже влипла. Зоська подумала, что в этом отчасти он, может, и был прав. Все-таки на протяжении последних двух дней он немало помогал ей. Но после того, что случилось, ее благодарность к нему пропала. Она уже готова была возненавидеть себя за то, что принимала эту его некогда необходимую ей помощь. – Я не просила тебя помогать. – Мало что не просила. Я по своей воле. Потому что любил тебя. – Сволочь ты! – Спасибо. Но теперь ты мне поможешь. Ведь тебе все равно пропадать. Так послужи мне хоть напоследок. – Нет! Нет!!! – выкрикнула она, содрогаясь на жестком полу. – Этому не бывать. Не надейся. Я тебя покрывать не стану. – А я и не прошу покрывать. Ты только потерпишь маленько. До Скиделя. Вот и вся твоя задача. Зоська в отчаянии уронила голову и замерла. Значит, она не ошиблась, разгадав его замысел, значит, он ее обрекал. Удивительно только, как она не поняла это в самом начале. Поддалась его обаянию, вняла его любовному лепету, растаяла от его ласк. Вот это любовь? А она думала... Сколько она перечитала о ней в книжках, нагляделась в кино, сколько перемечтала в девичестве, до войны, да и в отряде в лесу. Какой она представлялась красивой! А ей выпала хуже и подлее, чем сама жизнь. И кто виноват? Немцы? Война? Время? Он уверяет, что во всем виновата она. Она же уверена, что виной всему он и его так далеко идущие планы. Зачем они сошлись в тот ночной час возле незамерзшей Щары, зачем она позволила вытащить себя из реки... Не лучше ли было бы тихо и незаметно уйти под лед, чтобы избежать стольких пережитых и еще предстоящих мучений?.. 14 Антон все прислушивался к немой тишине ночи, ожидая услышать во дворе знакомый лошадиный топот, времени уже прошло достаточно, должен был воротиться хозяин. Но он не возвращался, хотя, наверно, уже перевалило за полночь. Свернувшись калачиком, Зоська лежала на полу, и Антон изредка поглядывал на нее – не развязалась ли? Он уже вынес ей приговор, и, как ни удивительно, ему не было жаль ее – пусть пропадает. Пусть пропадает, если она такая беспросветная дура, ни черта не понимающая в жизни. Действительно, много ли нашлось бы в отряде мужчин, которые ради такой соплячки стали бы рисковать головой, спасать ее от войны? А он вот решился. Он ушел из отряда, провел ее сквозь осиные полицейские гнезда, оберегал, согревал. А она? Чем за все это отплатила ему она? Как последняя идиотка, напичканная копеечной пропагандой, она не способна увидеть разницы между жизнью, войной и тем, что о них писалось в газетах и говорилось на митингах. А еще студентка! А может, именно потому, что студентка? Образованная, начиталась книжек. Он вот не очень любил читать книжки, зато он хватал все на ходу. Он понимал все практически и давно знал, что практика – вот единственно стоящая школа жизни, потому что в книжках все не о том и не так. Надо смотреть, как делают жизнь другие, и поступать если не лучше, то и не глупее остальных. И еще не медлить, не тянуться в хвосте, не явиться к шапочному разбору. Хотя и спешить не годится, надо хорошо оглядеться. А она: «Предатель, изменник...» Куда как грозно и страшно, но все глупо и в корне неправильно. Теперь, когда из его замыслов ничего не вышло, что же ему оставалось? Отпустить ее с богом в Скидель, а куда самому? И что от нее будет проку в этом ее Скиделе? У первого же контрольного пункта ее остановит полиция, передаст гестапо – и прощай, Зоська. Изуродуют и повесят на площади перед костелом. Или расстреляют в овраге. И кому от этого польза? А то еще вытянут на допросе адреса, явки, имена связных и агентов, начнут хватать семьями, погубят массу людей... Так не лучше ли будет для нее и для всех, если она, не успев ни с кем встретиться в этом ее Скиделе, попадет прямо к Копыцкому и тем окажет хорошую услугу Антону? Уж, наверное, начальник полиции не усомнится в намерениях своего земляка, когда тот предстанет перед ним с приведенной из-за Щары разведчицей. Наверно, это ему зачтется. Да и ей будет легче, ведь никаких встреч в Скиделе у нее еще не было, никаких заданий она еще не успела выполнить – он за это поручится. Может, даже ее и не повесят – отправят куда-нибудь в лагерь. Совесть? Конечно, он не стал бы утверждать, что совесть его спокойна, было вроде не по себе, что-то его тревожило. Но что он мог сделать? Он давно уже знал, что если прислушиваться к совести, то скоро откинешь копыта. Не так просто с этой самой штуковиной, которая называется совестью, сносно прожить даже в мирное время, не говоря уже о войне. Ведь тут борьба. Кто – кого. Он не слабак и не неудачник, но почему бы ему в трудный час не заполучить частичку того, с чем все время носятся эти пропагандисты совести? Пусть вот тем самым и докажут свою готовность к самопожертвованию во имя ближнего. Ведь теперь он для нее – самый ближний. Тем более что именно среди женщин широко распространена прямо-таки врожденная потребность жертвовать ради ближнего всем, вплоть до собственной жизни. Пускай вот и пожертвует для него жизнью, если она в тягость этой образованной дуре. Он ей предоставляет такую возможность. Пусть пользуется им. Антону не жалко. Но что-то долго не возвращается хозяин. Может, и на соседнем хуторе не оказалось лошади, пошел на следующий. Скорее всего, так и получилось. В том, что хозяин вернется, у Антона не было ни малейших сомнений: он достаточно полагался на силу своей угрозы. Эти хуторяне пуще жизни дорожат своим хутором и отлично понимают, что для такого, как он, поднести спичку под стреху – дело пяти секунд. Тут уж покрутишься, но исполнишь все, что потребуют. – Эй! – крикнул он в затворенную дверь хозяйке. – Твой куркуль не сбежал? – Ой, не сбежав, пане. Скоро пшиведе конь, пане. – Кожух готов? – Скоро, скоро готов. – Давай скорей! А то холодно стало... Действительно, в тристене стало прохладно, дрова в печи прогорели, от наружной двери несло стужей. Коптюшка в печурке стала постепенно меркнуть, наверно, нагорел фитиль или кончалось горючее. Антон подошел к печи и, вынув булавку, подтянул фитилек. Стало вроде светлее. В это время где-то в сарае голосисто, хотя и хрипловато спросонья закричал петух, и Антон вздрогнул: так недолго досидеть до утра. «Вот же сволочь, – подумал он про хозяина. – Как бы не подвел под монастырь. Ну пусть только вернется...» 15 Как это случилось, Зоська сама не заметила, но вскоре она задремала, скорчившись на затоптанном холодном полу со связанными на животе руками. Все ее горькие беды остались в тридевятом царстве, далеко, в другом мире, в другом времени и месте. Она не сознавала во сне, то ли это была война, или, может, довоенное время, или она выпала из всякого времени и очутилась в каком-то новом временно́м измерении. Однако она ни на секунду не расставалась со своими ощущениями, которые и во сне оставались полными мук и тревоги. Она не знала, что было причиной этой ее тревоги, но ей было плохо, очень неспокойно; скверное ожидание чего-то еще худшего непрестанно угнетало ее. В поле ее зрения, однако, не было ничего плохого, наоборот, перед ней расстилалась весенняя благодать поля с зеленой травой и какими-то цветами на ней, вблизи высилась удивительно белая, словно из сахара, остренькая колокольня костела или, может быть, церкви, где вот-вот должен был появиться Он. Кто Он – Зоська не знала, она не представляла даже его облика, но в точности знала, что Он – существо одушевленное, очень строгое и, несомненно, доброе. Правда, с Ним надо быть очень почтительной и вести себя скромно, как со школьным директором по меньшей мере – это она чувствовала с предельной четкостью. В то же время она никак не ощущала себя физически, она даже не знала, как и во что она одета и есть ли у нее руки и ноги, словно она совсем без плоти, без своего прежнего облика или потеряла способность зрительно воспринимать этот облик. Что касается окружавшего ее внешнего мира, то он с достаточной полнотой воспринимался ею во всей своей вещности, она видела вокруг каких-то людей, идущих, стоявших и разговаривавших, словно на базаре в праздничный день. Возможно даже, это происходило на их рыночной площади или где-то на краю местечка. Несмотря на беспорядочную суету и говор вокруг, люди тоже ждали появления Его, хотя, может, и не так напряженно и томительно, как ждала Зоська. Но произошла странная перемена в этой атмосфере всеобщего ожидания, почему-то никем, даже самой Зоськой, никак не замеченная, – просто одно состояние незаметно сменилось другим, и вместо бесплотного Его вверху оказалась сама Зоська. Она легко и свободно парила в высоте над землей, деревьями, людьми, какими-то крышами построек, озером и извилистой лентой реки. Это был радостный пьянящий полет, сладостное ощущение простора и беспредельной свободы в нем, Зоська легонько взмахивала руками, чтобы держаться на высоте, где она не чувствовала ни собственного веса, ни притяжения земли, ни даже сопротивления воздуха. Внизу были, наверно, все те же люди, одиночки и разрозненные группки их, но теперь ей не было дела до этих людей, ей хотелось без конца предаваться благостному чувству парения в этом теплом и ясном воздушном пространстве. Однако что-то уже изменилось то ли в ней самой, то ли в этом пространстве, какая-то сила властно повлекла ее вниз, она почувствовала все прибывающий вес тела и сильнее замахала руками. Но удержаться на высоте она уже не могла и катастрофически быстро снижалась; земля, крыши, деревья и телеграфные столбы на дороге все приближались, она изо всех сил работала руками, но прекратить снижение не могла. Ее с властной неотвратимостью влекло вниз, где уже бежали, крича и суетясь, какие-то люди в черном, протянутыми руками они вот-вот готовы были схватить ее за ноги, и ей требовалось огромное усилие, чтоб уберечься от их длинных ухватистых рук. Предчувствуя, что ее ждет на земле, она изо всех сил работала руками, и эти руки почему-то вдруг превратились в крылья – широкие черные крылья птицы, в которую превратилась и она сама. Но крылья не помогли ей взлететь, она уже была на земле, в огромном сугробе среди снежного поля и, цепляясь грудью за снежные комья, отчаянно пыталась оторваться от снежной земли, но тщетно. Огромные крылья лишь разметали сыпучий снег, махать с каждой минутой становилось труднее, силы ее кончались, и в сознании бился испуг от мысли, что если она не взлетит, то погибнет. Потом она вроде бы отделилась от черной птицы и увидела ее как бы со стороны – распластанной на снегу с распростертыми, пересыпанными снегом крылами и поникшей головой на склоненной, со всклокоченными перьями шее. Птица делала последние конвульсивные взмахи и отчаянно билась острою грудью о снег. Она уже не взлетала – она умирала, эта огромная черная птица на морозном снегу, и вместе с ней в безысходной тоске, казалось, умирала Зоська... Но нет, она не умерла – она вдруг проснулась с сознанием того, что вокруг что-то изменилось, может, даже случилось что-то. В накинутом на плечи кожушке Антон открывал дверь, из которой в облаке стужи в тристен ввалился хозяин, за ним какой-то низкорослый человек в шинели, с красным от ветра лицом, толстяк в суконной поддевке и чернобородый мужик в армяке и с винтовкой. Зоська метнулась с пола к стене, пытаясь подняться на непослушных ногах и не понимая, что происходит. Антон отступил к печи под направленным на него автоматом переднего из вошедших, который с незлобивой уверенностью командовал: – Руки вверх! Вверх, вверх! Вот так! Пашка, обыскать! Зоська с бьющимся от сонного испуга сердцем жалась к стене и не знала, что делать. Она только глядела, как толстячок в серой поддевке, которого передний назвал Пашкой, решительно сдернул с Антона его кожушок, лапнув по брючным карманам, вытащил из правого кармана наган, начал что-то нащупывать в левом. Внешне почти спокойный, Антон стоял, небрежно приподняв руки, и несколько растерянно бормотал: – Ребята, да что вы? Ну что вы? Своего не признали? Я же из Суворовского... – Это мы посмотрим еще, из какого ты Суворовского, японский городовой! Чем тут занимаешься? – строго спросил маленький с красным лицом и подобрал автомат. – А она? Кто она такая? Тут они все враз обернулись к ней, рассматривая ее при едва мерцавшем огоньке коптилки, и до сознания Зоськи медленно, как после обморока, стала пробиваться мысль, что это же свои, наверно, из какой-то Липичанской бригады, ребята-партизаны. Но, почти поверив в свою догадку, она почему-то не обрадовалась, тут же смекнув, что хорошего из этого выйдет немного. Скорее опять будет плохо. – Она тоже из Суворовского, – сказал Антон и приспустил руки. Никто из них не заметил этого, все смотрели на измученную, прильнувшую к стене Зоську. Зоська между тем молчала, не вправе называть себя, хоть и чувствовала, что сейчас, видно, начнется разбирательство и надо что-то ответить. – А почему связана? Это что – ты ее связал? Японский городовой!.. – хмуря светлые бровки на еще юном лице, допрашивал тот, что стоял с автоматом. Видно, он тут был старшим. – Я связал, – просто сказал Антон, и хозяин, стоявший позади всех, едва заметно кивнул головой, подтверждая его слова. – Почему связал? – Видите ли, – помялся Антон и бодро объяснил: – Мы были на задании, ну и она решила переметнуться к немцам. – Врешь!! – вся содрогнувшись, исступленно крикнула Зоська. – Врет он! Она опять готова была зарыдать от беспредельной обиды и этого нового коварства спутника. Антон, нисколько не смутившись от ее крика, передернул плечом в сторону хозяина. – Вон – свидетель. – Вот как? – краснолицый внимательно посмотрел на Зоську. – Постой! – вдруг другим тоном сказал толстяк Пашка. – Я ее знаю. Она в самом деле из Суворовского. Зося, кажется. Зоська, не ответив, только прервала свой тихий плач, вытерла о плюшевое плечо мокрую щеку и внимательнее взглянула на своего заступника. Нет, он был ей незнаком, кажется, она видела его впервые, хотя вполне возможно, что где-то с ним и встречалась. – Это он решил переметнуться к немцам, – сказала она спокойнее. – Вон пусть хозяин скажет. Он тут все слышал. Все враз повернулись к хозяину, но тот, не поспешая с ответом, помялся, поморщился, потом заговорил на своей смеси белорусского с польским: – Я, пан, мало разумей... Так, штось пан говорил. В Скидель быдто идти. Пани не хотела идти. Почему – не разумей. – Ну, это враки! – с уверенностью сказал толстяк Пашка. – Товарищ сержант, ей-богу, это наша девка. Я ее знаю. – Японский городовой! – в явном затруднении воскликнул краснолицый и скомандовал: – Развязать! – Хорошая девка, ей-богу, – сказал толстячок и ступил к Зоське. Повозившись с минуту над ее узлом, он развязал веревку, и Зоська с облегчением опустила затекшие кисти. Чернобородый с винтовкой молча стоял у выхода. Хозяин отодвинул стол к печи, и в отворившейся двери появилась испуганная хозяйка с Вацеком. Они молча наблюдали за тем, что происходило в тристене, на стенах которого непрестанно шевелились-мелькали мрачные тени людей. Стоя чуть в сторонке, сержант пристально следил за каждым движением Зоськи и Антона, что-то глубокомысленно обдумывая и то и дело хмуря тонкие бровки на строгом молодом лице. – Так! А того связать! – указал он на Антона, и толстячок повернулся к нему с веревкой. Антон растерянно развел руками. – Да что вы, ребята? Я – свой! – Это еще мы посмотрим, какой ты свой. А ну, руки назад! Делать было нечего, Антон с неохотой заложил назад руки и спиной полуобернулся к толстенькому, который обмотал кисти веревкой. – Вот так. – Это безобразие, сержант! Мало что оружие отобрали, так еще и вязать! За что? Что эта сказала? И вы ей поверили? Может, у меня с ней особые счеты. – Это какие еще счеты? – ехидно поинтересовался сержант. – Хотя бы полюбовные. А она... – Японский городовой! Ты не темни нам тут про любовь! А ну, марш! Они расступились, пропуская Антона вперед на выход, и тот заколебался. – Куда? – Куда надо. Ну! Марш! – Дайте хоть полушубок надеть, – заметно занервничал Антон, и толстячок набросил ему на плечи его кожушок. Антон шевельнул плечами и после секундного колебания решительно шагнул к двери. – Ты тоже! – бросил Зоське сержант, и она пошла за Антоном. На дворе висела предрассветная темень, в которой едва серел снег и совсем сникли, ссутулились темные силуэты сараев. Холодный промозглый ветер недобро дунул Зоське в лицо, неприятной изморозью остудив ее щеки, и она с упавшим сердцем подумала, что ее тоже ведут как арестантку. Но куда они поведут их, эти липичанские ребята? Уж не собираются ли они устроить скорый суд и расправу над Антоном, а заодно и над ней тоже? Но, по-видимому, суд-расправа пока откладывались, для того надо было выйти из опасной зоны или зашиться поглубже в лес. Хотя, судя по мрачной решимости этого сержанта, он мог их обоих с легкостью прикончить где хочешь. Скорым шагом они прошли мимо колодца и вышли в ночное поле. Злосчастный хутор скоро без следа растворился в серой промозглой тьме ночи, слился с сумеречной стеной хвойного леса. Зоська, однако, не оглядывалась, она едва поспевала за Антоном; пустые опущенные рукава его кожушка метались по ветру, словно крылья подстреленной птицы, и Зоське на минуту припомнился ее загадочный сон перед пробуждением. Сон, несомненно, имел какой-то зловещий для нее смысл, в другой раз она бы долго ходила под его впечатлением, теперь же размышлять о нем не было времени. Действительность была мало приятнее сна, и снова было не ясно, чем все окончится. Они быстро шли ночным полем по неглубокому, чуть причерствевшему к утру снегу. Антон старательно шагал за идущим впереди всех чернобородым, которого сержант называл Салеем, и Зоська догадалась, что этот – ее землячок, из местных. Но рассчитывать на него не приходилось, она поняла, что здесь всем заправлял этот молодой сержант, к которому неизвестно как было подступиться. Впрочем, она получила возможность перевести дыхание, все-таки она избежала гибели, Антоновы планы рухнули, и Зоська с благодарностью вспомнила хозяина хутора, этого безропотного исполнителя воли жены, который не растерялся, спас хутор и Зоську. Но, странное дело, Зоська не ощущала в себе облегчения, скверные предчувствия продолжали ухватисто властвовать над ее сознанием. Они все шли полем, мимо каких-то кустарников, сверху из темного неба падал невидимый в ночи редкий снежок, отдельными снежинками таявший на ее лице, и она совершенно не представляла, куда их ведут. Теперь, когда опасность слегка отвела свою занесенную над ней косу, Зоська все больше стала думать о том, что ей все-таки надо в Скидель. Все-таки задание оставалось в силе, и теперь вроде бы отпало то, что не давало возможности его выполнить. Об Антоне Зоська старалась не вспоминать даже, он перестал для нее существовать, и, хотя шагал в трех шагах впереди, он теперь был – ничто. Стремление окончательно освободиться от всего, что так позорно связалось с ним, и делать свое дело все настойчивее овладевало ею, и она не утерпела. – Ребята, а куда вы нас ведете? – спросила она по возможности беззаботнее. – Куда надо! – холодно бросил сержант, идущий последним в этой цепочке. – Тут такое дело, – сказала, подумав, Зоська. – У меня задание. – Какое задание? – Ну... Я же не могу вам объяснить какое. Мне надо в сторону Скиделя. – К немцам? – Ну почему к немцам? – готова была обидеться Зоська. – У меня задание. – У нас тоже задание, японский городовой! – недружелюбно парировал сержант. – А мы вон вожжаемся с вами, время тратим. Вот возьмем и шлепнем обоих к чертовой матери. – За что? – оглянувшись, попыталась улыбнуться Зоська. – За то! Война, задание, а они тут любовь крутят. Да мародерством занимаются по хуторам. А теперь – задание... Нет, он был невыносим, этот молодой задавака, и заслуживал того, чтобы его хорошенько отчитать. Но теперь Зоська решила промолчать, черт с ним! Куда-то же в конце концов они их приведут, не будут же они днем тащиться среди снежного поля, значит, к утру где-то укроются. Действительно, было видно, что они торопились, сержант несколько раз тихо, но требовательно покрикивал на направляющего: «Салей, шире шаг!», и тот ускорял и без того весьма торопливый свой шаг. Зоська уже вспотела, но старалась не отстать от шагавшего перед ней Антона, который, нагнув голову, с оттопыренным на спине кожушком споро шел за передним. Там, в хате, когда она корчилась на полу со связанными руками, а он всевластно распоряжался ее судьбой, они были разделены неодолимой непримиримостью, и думалось, что помирит их разве что смерть. Но с появлением партизан положение их изменилось. Антону связали руки, но и ей вроде не развязали, оба они оказались под конвоем в этом ночном поле, судьбы обоих затянуло дымкой неопределенности, и эта неопределенность снова как бы объединила их обоих. Зоська подсознательно чувствовала все это, и это ее угнетало. Хуже всего, однако, что с ними почти не разговаривали, никто их ни о чем больше не спрашивал, и Зоська не знала, как все объяснить этим суровым малоразговорчивым людям. Она просто не находила, с чего начать. Похоже, однако, что они держали путь в лес, который уже проступил поодаль в рассветных сумерках, – снова в сторону Немана, удаляясь от Скиделя. Зоська с тоскливой озабоченностью заметила это, но что она могла сделать? Ее вели как арестованную и даже не хотели объяснить – куда. Но все-таки она чувствовала, что с ней плохого не сделают. На ее стороне была правда, и, кажется, появился заступник, вот этот проворный толстячок Паша, который ее где-то видел. Тем временем почти совсем рассвело – из серой тьмы выплыло такое же серое зимнее поле, – голая ровнядь с недалеким впереди леском. От этого леса в поле врезался неглубокий овражек с кустарником, завидев который Салей взял в сторону, и они стали приближаться к овражку. Шедшие сзади сержант с толстячком о чем-то тихо переговаривались, Зоська, отрываясь от своих переживаний, раза два вслушалась, но расслышать ничего не могла, а Антон вдруг дернул шеей и вроде споткнулся даже. Зоська придержала дыхание – похоже, сзади говорили о каком-то наступлении, и Антон с интересом спросил: – Ребята, не слыхать, что на фронте? – А тебе зачем знать, что на фронте? Чтоб немцам передать? – Нет, правда? Как Сталинград? – добивался на ходу Антон, и Зоська заметила, как он весь подобрался и затих. – Сталинград дал фрицам в зубы, – сказал Пашка. – Поперли немцев под Сталинградом. – Да ну? – с открытым от изумления ртом обернулся Антон. – Ты шагай, шагай! – прикрикнул сержант. – А то удивился, японский городовой!.. – Нет, в самом деле? Ведь немцы говорили, что Сталинград взяли. – Взяли! Подавились там твои немцы. Вон на шестьдесят километров отбросили. Фронт прорван, наши наступают. – Ай-яй! Гляди ты! – совсем уже изумился Антон. – Вот, вот, – сказал сержант. – Но тебе-то чего радоваться? Ты же другого ждал. Зоська не вмешивалась в разговор и ни о чем не спрашивала – после недолгого замешательства все в ней возликовало. Словно что-то, давившее ее долгие месяцы, свалилось с плеч и она явственно почувствовала, как ей недоставало именно этого известия о Сталинграде. Хотя она, может, и не понимала военной важности этого далекого города, но всегда чувствовала, как нужна там победа. Если это только не слухи. Если это на самом деле. Но ребята, должно быть, знают, они даже передают подробности: прорван фронт, и наши продвинулись на шестьдесят километров. И она, заметив, как сник Антон, со злорадством подумала: пусть вот утешится! Ведь он так переживал эту неудачу под Сталинградом, толкнувшую его вчера на измену, теперь пусть возрадуется. Неудачи нет – есть победа! Что же он так померк, ссутулился и опустил свои круглые плечи? Ничего у него не вышло из его коварных шкурнических замыслов и ничего не выйдет. Салей привел их в едва заметное на равнине углубление все расширявшегося и уходившего вглубь овражка, они дошли до редкого, расползшегося по склону кустарника, и сержант сзади скомандовал: – Стоп! Посидим здесь. А ты, – кивнул он Салею, – давай дуй. Двадцати минут хватит? Салей помялся в своем подпоясанном широким офицерским ремнем армяке, пятерней отер мокрую черную бороду. Неподвязанные уши его черной шапки небрежно топорщились в стороны. – Попробую... – Ну и добро. Давай дуй, – распорядился молодой командир, по виду годившийся в сыновья этому Салею. Осклизаясь на снегу, Салей пошел вверх по склону, а они остались стоять внизу. Толстенький Пашка полез в карманы и стал собирать закурку. На его добродушном лице не было ни озабоченности, ни даже малейшей серьезности, в уголках губ таилась мягкая улыбочка, будто он занимался чем-то малосерьезным, хотя в общем ему интересным. На остром, свежепокрасневшем, словно обожженном лице сержанта, напротив, отражалась крайняя степень важности, какое-то желчное недовольство собой или скорее другими, и Зоська подумала, что с ним надо держать ухо востро. Такие в своей озлобленности способны на все, а озлить их всегда легче легкого, и по первому поводу они вспыхивают как порох. – Вот. А теперь мы подрубаем, а вы посмотрите, – без тени юмора сказал сержант, доставая из кармана что-то завернутое в бумажку, и Зоська отвернулась. Еда ее мало интересовала, она все думала, как бы ей вызволиться из-под опеки этих людей. 16 Стоя на снегу в овражке, Антон не смотрел ни на отвернувшуюся рядом Зоську, ни на двух партизан, которые принялись закусывать из бумажки, и запах вареного мяса мучительно дразнил его обоняние. В который раз за сегодняшнее утро и ночь он был оглушен, почти раздавлен свалившимися на него неожиданностями. Мало ему было скандального упрямства Зоськи, вероломной выходки хозяина хутора, пошедшего за конем, а приведшего партизан, так теперь еще и Сталинград. Город, который, по его мнению, был обречен и со дня на день должен был пасть, тем самым знаменуя конец проклятой войны и победу немцев, оказывается, не только выстоял, но и дал в зубы немцам. Теперь там наступление, война затягивалась, победа еще неизвестно кому достанется. Не о том ли говорили вчера и полицаи, разговор которых так нелепо недослышал Антон и по этой причине едва не сделал свой опрометчивый шаг. Может, теперь он должен благодарить Зоську за ее спасительное для обоих упрямство, простить ее выходку с топором, вообще попытаться примириться с ней? Действительно, новый поворот в войне вынуждал Антона пересмотреть кое-что из своих прежних решений, перестроиться в соответствии с новыми обстоятельствами. Если только позволят эти обормоты из Липичанской пущи, связавшие его руки и ведшие неизвестно куда. Уж не на ту ли сторону Немана? В таком виде он не мог появиться в партизанской зоне, где его сразу возьмут под арест, уж там ему не избежать обвинений. Всякую возможность обвинений надо было погасить тут. Но как? С этим озлобленным недомерком, которого они называют сержантом, даже и поговорить невозможно, он заранее все знает и уверен, что Антон – враг. Да и Зоська тоже окрысилась против – не подойдешь. Но, поразмыслив, Антон пришел к выводу, что в его положении, как ни странно, выручить его сможет именно Зоська. Может утопить окончательно, а может и вызволить – это уже будет зависеть от ее к нему отношения. Сержант с толстяком тем временем, наверно, доели мясо (по крайней мере, от них перестало нести раздражающим запахом) и теперь лениво дожевывали хлеб, поглядывая на обрыв, где должен был появиться посланный куда-то Салей. Зоська, отвернувшись, сосредоточенно ковыряла носком сапога в снегу. В овражке было затишно, падал редкий снежок. Ноги в постоянно сырых сапогах скоро начали зябнуть на несильном морозце. Антон напряженно соображал, что делать, с какой стороны подойти к сержанту или хотя бы к Зоське. Он чувствовал, что пока была такая возможность, потом она может исчезнуть, и он ни к кому ни с какой стороны не подступится. Но он ничего не надумал, хотя прошло, наверное, побольше двадцати минут, и Салей не возвращался. Это его невозвращение стало заметно тревожить сержанта, который, стоя на дне овражка и заложив руки в карманы поношенной, с рыжими подпалинами от костров шинели, все поглядывал на обрыв и нетерпеливо топтался в снегу – уже вытоптал небольшую, с квадратный метр, площадку. Наконец, потеряв, наверное, терпение и в который раз недобрым словом помянув японского городового, он начал взбираться на склон. Там, за овражком, где начиналась пашня, было ровнее и наблюдать оттуда было сподручнее. В минутном озорстве запустив в их сторону ком снега, сержант скомандовал: – А ну давай все сюда! Все, все! И вы тоже. Зоська, за ней толстячок Пашка и последним Антон стали взбираться по склону вверх. Лезть по скользкой, засыпанной снегом траве было вообще неудобно, а со связанными руками и подавно. На середине склона Антон поскользнулся и довольно сильно грохнулся грудью о землю, сразу почувствовав на губах соленый привкус крови. Сержант наверху злорадно хохотнул, и Антону понадобилось порядочное усилие над собой, чтобы не поддаться нахлынувшему на него бешенству. Им смешно! Связали, обезоружили, куда-то волокут силой и еще потешаются над его немощью. Умышленно не торопясь, с расстановкой, он поднялся с колен, кое-как утвердился на разъезженном косогоре; возле на снег упало несколько алых капель крови. Они все втроем спокойно стояли вверху над обрывом и с насмешливой издевкой смотрели на неуклюжее его восхождение, и он со вкусом продемонстрировал им свое унижение – пусть порадуются. Это падение зубами о землю уже мало прибавляло к той сумме неудач, которые обрушились на него сегодня, и без того он чувствовал себя несправедливо обиженным и пострадавшим. Под их злорадными взглядами он кое-как выбрался из оврага, оставляя за собой алые на снегу пятна, и покорно остановился перед конвоирами. – Что раскровянился?! – невольно сказал сержант, перестав улыбаться. – А ну утрись. Неча тут кровью сморкаться. Антон стоял молча и не шевельнулся даже, когда сбоку к нему неожиданно шагнула Зоська. Протянув руку, она рукавом сачка коротко отерла его подбородок, сделав это в совершенном молчании двумя небрежными движениями руки, и Антон едва удержался, чтобы не вздрогнуть от ее прикосновения. Только когда она отошла с таким видом, будто ей нет до него больше дела, что-то внутри у него шевельнулось – тоска по утраченному или, может, надежда. – Так, так! – язвительно ухмыльнулся сержант. – Теперь вижу, японский городовой!.. Он не договорил – все враз обернулись к недалекой вершине холма, где чуть в сторонке от цепочки своих уходящих следов появился Салей. Он быстро шел вниз к овражку, местами широко осклизаясь по снегу, и сержант с толстяком, наверно что-то учуяв, насторожились. Антон, чуть отвернувшись, вытер о воротник кожушка кровь, все еще плывшую из ссадины на подбородке, и тоже смотрел на быстро подходившего Салея. Он чувствовал, что тот несет весть, которая и для него может оказаться важной. – Ну что? – нетерпеливо окрикнул сержант подошедшего шагов на двадцать посыльного, но тот только махнул рукой. – Что, не дошел? – спросил толстяк Пашка. – Дошел! Да что толку? – А что? – Серого взяли! – объявил Салей, подошедши, и скинул винтовку прикладом в снег, сдвинул на затылок шапку. От его мокрого лба шел пар. – А эта?.. Баба его? – напомнил сержант. – Баба осталась. От нее и узнал. Через березнячок не пройти. – Да ну? – Облава там! Полиция и жандармерия. Как раз в березах устроились. – А если правее? Полем? – А там деревня. Из деревни все на виду. Не пустять. – Дела, японский городовой! – уныло ругнулся сержант и обернулся назад к оврагу. Полминуты он суженными глазами вглядывался в серое притуманенное пространство. – Что ж нам теперь, дневать тут? – обращаясь к нему, тихо сказал Пашка. – А хрен его знает. – Я так думаю, – после паузы запаренным голосом сказал Салей. – Можно попробовать возле чугунки. Насыпка там невысокая, но... Каких полверсты. – А через насыпь не увидят? – усомнился Пашка. – Нет, не увидять. Ползком если. – Ползком! С этими вот? – зло кивнул сержант в сторону Антона. – Если тольки ползком, – настаивал Салей. – Ну и задача, японский городовой! – выругался сержант и сел задом в мягкий, еще не слежавшийся снег. Антон настороженно вслушивался, стараясь понять что-то из их разговора, но понял только, что пройти где-то нельзя, что где-то на их пути немцы. Теперь он даже не знал, как отнестись к этой незадаче. С одной стороны, он почувствовал невольную радость оттого, что у этих обормотов что-то не получалось, – и пусть, не только же его настигать неудачам. Но, поразмыслив, он ощутил смутное опасение, как бы все это не обернулось для него еще худшим. Недолго посидев на снегу, хмуря свои тонкие бровки, сержант кивнул Пашке, и тот опустился напротив на корточки, со вниманием уставясь в его острое, по-заговорщически оживившееся лицо. Вскоре толстячок уже понимающе закивал головой. Салей, опершись на винтовку и стоя вполоборота, вслушивался в их разговор. Антон издали тоже попытался кое-что услышать, но сержант вовремя учуял его интерес и обернулся: – Ну, ты! А ну отойди! Отойди, отойди! На пятнадцать шагов марш! Делать было нечего, Антон, не торопясь, отошел немного и остановился, искоса поглядывая на партизан. Неясная тревога начала будоражить его и без того неспокойные чувства. Он не разобрал ни одного слова из сказанных сержантом двух-трех отрывистых фраз, но заметил, как вытянулось на минуту обычно добродушное, мягкое лицо толстяка Пашки, которое, правда, скоро опять стало прежним. Салей, поморщившись, вполголоса подтвердил: – А что ж, можно... Не столько поняв, сколько догадавшись, Антон сперва почти помертвел от страха, а потом в сознание его кипятком шибанул испуг, и он бросился грудью вперед к сержанту. – Нет! Что вы делаете? За что? Я партизан, я с немцами с весны дрался, а вы? Не имеете права! – Ты чо? Ты чо? – медленно поднялся сержант. – А ну, тихо! – Это безобразие! Я честный человек! Я свой, советский, а вы... – Ти-хо! – крикнул сержант. – Японский городовой! Ты что разошелся? Ты же вон к немцам деру дать собирался. Ты же их агент! – Я не агент! Я партизан из Суворовского. Это она по злобе, – кивнул он в сторону Зоськи. – Между нами там произошло... Пусть она подтвердит. Зося! – обернулся он к Зоське с такой болезненной тоской в глазах, что, кажется, камень не остался бы безучастным. Зоська, однако, посмотрела на него, сузив глаза, и промолчала. – Что же, мы на руках тебя понесем? – язвительно растягивая слова, проговорил сержант. – Там, может, с боем пробиваться придется. И ползти надо. – Понятно, ползти, – согласно подтвердил Салей. – Ну что ж! Я поползу. Я умею. Доверьте, ей-богу. Зачем же губить безвинного? Я же ничего не сделал! В нем все напряглось и вибрировало от предчувствия того, что сейчас, видно, все для него и решится. И последнее слово будет за этим сержантом. Но почему бы не вступиться за него Зоське? Почему она молчит, как воды в рот набравши? Ведь эти его видят впервые и по наговору принимают за какого-то агента, но ведь она может сказать, что он не агент. Ведь он партизан! Из той же Липичанской пущи, из того же отряда, что и Зоська. Почему же она не заступится за него? Неужели она не понимает, что они надумали с ним сделать? – Зося, скажи им: я же не враг! Ты же знаешь, я честно воевал и честно воевать буду. Мало ли что между нами случилось! При чем же тут они? Скажи же им, Зося! Стоя чуть в стороне, Зоська отрешенно смотрела куда-то в нетронутый, с редкими былинками снег, и сержант вдруг вспомнил: – А что ей говорить? Она уже сказала. Там, на хуторе. Что ты к немцам перебежать собрался. – Нет! – запальчиво перебил его Антон. – Нет! Это ошибка. Сплошное недоразумение... – А ведь и ты говорил, будто она тоже решила перебежать? Так как тебя понимать? – Это неправда! Я ошибался. – Хорошая ошибочка, японский городовой! А если бы мы ее шлепнули? Послушав тебя? – Ну что вы! Я это со зла. С обиды! Потому что она... Мы с ней поругались. Ведь я... Ведь мы полюбовно. Зося, скажи им. Что же ты молчишь? Ведь они хотят меня застрелить! Зося, как ему показалось, немного смягченным взглядом повела по его расхристанной фигуре, потом взглянула поодаль на троих партизан. Видно, она колебалась, и сержант, которому стало надоедать это разбирательство, крикнул: – Так что? Он правду говорит? Или демагогию разводит? Теперь они все уставились в мучительно напрягшееся лицо Зоськи, и Антон смекнул, что от ее ответа будет зависеть, жить ему или умереть тут же. Но, будто окаменев лицом, она продолжала молчать. – Что ж, предавай! – с отчаянием обреченного процедил он сквозь зубы. – Пусть убивают! За мою любовь... – О, он уже про любовь! Ловкач, японский городовой! – съязвил сержант и привычным движением плеча скинул в руку автомат. Обветренные губы Зоськи вздрогнули, и, словно боясь не успеть, она пролепетала: – Ладно, не надо. Он свой... – Так какого же черта?! – взъярился сержант, держа в руке автомат. – Какого черта ты нам мозги там мутила? То кричала: перебегать надумал, а теперь наоборот. А то вот – обоих, к чертовой матери... – Я со зла, – тихо сказала Зоська. – Товарищ сержант! – взмолился Антон, почувствовав, что, несмотря на взрыв гнева, сержант заколебался и надо не дать ему вновь обрести уверенность. – Товарищ сержант, я же говорил... Развяжите меня, я докажу. Ей-богу! Ведь я свой, советский... – Вот видишь! – сказал сержант Зоське. – Он уже и развязать просится. – Пусть, развяжите, – сказала Зоська. – Чудеса! Стэфан говорил, на хуторе с топором бросалась, а тут – развяжите! Ну и женская логика! Ладно, что ж, действительно... Пачкаться тут об него. Пашка! – кивнул он толстому. – Развяжи! Но имей в виду, чуть что – сразу очередь в спину. Я цацкаться не люблю, японский городовой! – Ну что вы, товарищ сержант. Легким движением Антон скинул с себя незастегнутый кожушок, и Пашка развязал сзади веревку. «Как здорово, черт возьми, иметь руки несвязанными, – подумал Антон. – Словно обрести свободу». Но свобода была еще не полная, хотя и появилась надежда. Быстро успокаиваясь, Антон надел в рукава кожушок, тщательно застегнул его на все пуговицы. – Отдали бы оружие, а, товарищ сержант, – вспомнил он про наган. – А шиш не хочешь! Еще ему и оружие! – рассердился сержант. – Вот придем, разберутся, тогда и получишь. «Значит, еще на подозрении. Еще будут держать на прицеле, – думал Антон. – Ну что ж, пусть пока так. Еще неизвестно, голубчики, как вам удастся пройти мимо немцев. Это еще мы посмотрим...» – Итак, шагом марш! – сказал сержант, закидывая на плечо автомат. Салей с Пашкой уже стояли в готовности двинуться, Антон тоже теперь не медлил, только Зоська что-то замешкалась. – Погодите, – сказала она. – Мне надо в Скидель. – Вот те и раз! – зло обернулся сержант. – Опять ей в Скидель! А этого я куда поведу? Что я скажу там? Нет, сперва дойдем до Липичанки, разберемся, а потом куда хошь. Хоть в Берлин к Гитлеру! – Вы сорвете задание. – Вы сами сорвали свое задание. Чего стали? – крикнул он на своих. – А ну марш! Салей – вперед! Салей послушно зашагал по склону наискосок к вершине холма, за ним тронулся Антон. Сержант, выждав, пропустил вперед себя Зоську, толстяка Пашку и сам пошел замыкающим. 17 «Вот же послал бог спасителей, как только от них отвязаться?» – думала Зоська, снова шагая по склону вслед за Антоном. Ей так не хотелось тащиться неизвестно куда, беспокойство за невыполненное задание охватило ее с новою силой. Она давно упустила все сроки, нарушила всякий порядок, напутала и все усложнила до крайности. Конечно, у нее не хватило опыта, знаний, а больше всего – характера, простой человеческой твердости. Она уже раскаивалась, что заступилась за Антона, наверно, теперь без него было бы легче, наверное, он заслужил того, чтобы его расстреляли. Но в судьи ему она не годилась, она вообще никому не годилась в судьи, потому что сама во многом чувствовала себя виноватой. К тому же в случае с Голубиным она не была лицом беспристрастным, скорее заинтересованным, и теперь, когда немного поостыла от происшедшего ночью на хуторе, почувствовала, что честнее будет устраниться от этого малоприятного дела. Вот приведут в отряд и пусть тогда его судят. На то есть начальство, товарищи, люди поумнее, а главное – более решительные, чем она. Зоська не хотела больше связываться с ним и его судьбой. Хватит с нее того, что у них уже было. Быстрым шагом они перешли равнинное поле и углубились в такой же равнинный сосновый лесок. Идти было легко. Еще не старые, редкие, без подроста сосенки хотя и плохо скрывали людей, зато позволяли хорошо видеть вокруг. Салей впереди беспрестанно крутил головой, но, кажется, в лесу было пусто. Они все молчали, только смотрели и слушали. Но лесок скоро кончился, впереди опять раскинулось притуманенное пространство поля, и Салей, не дойдя шагов двадцать до опушки, остановился. – Товарищ сержант!.. Сержант быстро прошел вперед, вместе с Салеем укрылся за низкорослой молодой сосенкой. Впереди в поле что-то происходило, кажется, там были люди, но отсюда Зоська ничего еще не могла увидеть и следила только за тем, как сержант сторожко наблюдает из-за сосенки. Возле нее, скинув к ноге немецкий карабин, стоял толстяк Пашка. Тревожное беспокойство Зоськи за невеселые свои дела слегка унялось, вытесненное тревогой другого рода, тем более что теперь все зависело от этих людей, она же была лишена и возможностей, и инициативы и ничего предпринять не могла. – Идите сюда! – негромко позвал их сержант, и они все подошли к его низкорослой сосенке. – Вон, видите? Вглядевшись через поле в растянувшуюся опушку дальней сосновой рощи, Зоська увидела там людей, лошадей с повозками, очевидно, там проходила дорога, и люди зачем-то остановились на ней и ждали. С этой стороны, от поля, дорогу и людей слегка прикрывала редкая березовая рощица, сквозь которую, однако, просматривалось все на дороге. Откуда-то справа в ту сторону бежала наискосок невысокая насыпь железной дороги с рядом телеграфных столбов и жиденькой полоской кустарника. Наверно, это и была та самая «чугунка», о которой говорил в овражке Салей. – Видели? – кивнул, оглянувшись, сержант. – Попробуем по «железке». – Понятно, – сказал Антон таким тоном, словно он был тут равноправный боец, а не человек под арестом. – Только перебежками надо. – Не перебежками, японский городовой, а на пузе! По-пластунски, ясно? – свирепо поправил его сержант. – Можно и по-пластунски. Лучше всего по канаве. – По канаве, вот именно. Значит, так! – обернулся сержант. – Я иду первым. За мной – ты! – указал он на Антона. – Потом Пашка и ты, – ткнул он пальцем в Зоську. – Салей, будешь последним. В случае чего – огонь и рывком в лес. Понятно? – Ясно! – прежним тоном ответил за всех Антон. Они свернули между сосен вправо и, не выходя на опушку, направились в сторону железнодорожной линии. В леске их не было видно, но лесок не достигал железной дороги, опушка скоро свернула в сторону, впереди был голый участок поля, который предстояло переходить в открытую. Сержант раздосадованно помянул японского городового, помедлил, и Зоська подумала: пошлет кого-нибудь первым. Но не послал. Оглянувшись по сторонам и слегка пригнувшись, помчался по полю сам. За ним, так же пригнувшись, широко засигал по снегу Антон. Пашка-толстяк выждал пожалуй, больше, чем требовалось, и, когда сержант уже достигал невысокой железнодорожной насыпи, по-бабьи поводя задом, потрухал по свежим его следам. Зоська не стала ждать, когда он отбежит далеко, и побежала за ним. Хотя и было далековато, но она видела за насыпью лошадей и повозки, стоящие возле такой же сосновой опушки, там же виднелось несколько человеческих фигур, но разобрать отсюда, чем они занимались, было невозможно. Тем не менее с дороги, кажется, их не заметили, они благополучно перебежали от леса к насыпи, не услышав ни крика, ни выстрела. Пока вроде бы все обошлось... Кажется, и действительно обошлось, она поняла это с облегчением, когда сама добежала до жиденьких колючих кустиков придорожной посадки и когда туда, вроде не очень пригибаясь, скорее ссутулясь, притрухал Салей. Сержант боком лежал на снегу и жестом положил всех подле. – Все тихо? Так... Теперь на коротких дистанциях... Сильно пригнувшись, он вскочил на ноги и побежал вдоль кустиков, за ним побежал Антон. Зоська почувствовала, как сердце ее забилось сильнее то ли с усталости, или оттого, что опасность все увеличивалась – теперь им предстояло прошмыгнуть под самым носом у немцев. Ах, если заметят! Действительно, было бы оружие, а то... Разве что проявит свое умельство этот строгий сержант. Насколько он был ей несимпатичен прежде, настолько сейчас на нем сошлась вся надежда. Может быть, километр они, сильно пригнувшись, бежали вдоль невысокой насыпи. Но вот насыпь почти вовсе сошла на нет, а главное, кончились кустики, сержант упал грудью на бровку канавы, и они попадали тоже. Они не решались выглянуть из-за насыпи и только прислушивались, но вроде на той стороне их еще не заметили. Что ж, предстояло самое трудное – дальше надо было ползти. Рыхлый неглубокий снег занялся под утро тоненькой ломкой коркой, которая, однако, больно царапала покрасневшие Зоськины руки; ее юбка и колени очень скоро намокли, но она не ощущала холода. Напротив, ей стало душно под теплым платком, и она сдвинула его на затылок, она едва успевала за безостановочно мелькавшими в канаве сапогами Антона, боясь отстать и тем нарушить порядок. К тому же сзади, шумно пыхтя, на нее наседал Пашка – она раза два оглянулась, и его вспотевшее лицо оказалось возле самых ее ног. Где-то за ним, вскидывая обсыпанный, в армяке, зад, ворошился Салей. Так, воткнувшись лицом в снег и ничего не видя вокруг, они проползли с полкилометра, и Зоське уже начало казаться, что она больше не выдержит. В груди у нее горело, спина, плечи и живот – все обливалось липким потом. Сбоку снова пошли реденькие кустики, кажется, уже недалеко был соснячок, и тут она едва не наткнулась на замерший Антонов сапог и тоже замерла, чуть приподняв голову. Только она обрадовалась неожиданной передышке, как сержант, обернувшись, яростным шепотом бросил: «Быстро! Вперед!», и сапоги Антона замелькали с такой быстротой, что она сразу отстала. Изо всех сил перебирая руками и размазывая коленями грязь под снегом, она бросилась за ним, ударилась коленом о какой-то камень в снегу, сжала зубы от боли. И все-таки она отставала. Она чувствовала близко притаившуюся опасность и понимала, что надо быстрее. Но быстрее она не могла. Когда, толкнув ее сапогом, через нее в какой-то непонятной спешке перевалился Пашка, она подумала: перевалится еще и Салей, и приготовилась оказаться последней. Но Салей не стал ее обгонять, он упорно полз сзади. Антона она уже не видела, она безнадежно отставала и, чтобы убедиться, что она пропала, набралась решимости и выглянула из канавы. Вправо ничего не было видно – все-таки их прикрывала невысокая насыпь «железки», зато одного взгляда влево было достаточно, чтобы похолодеть от страха. Совсем недалеко впереди с поперечной дороги тянулось к «железке» несколько возов с седоками. Пока они, наверно, ничего не замечали в канаве, но, подъехав ближе, несомненно, увидят в ней все. Сержант, по-видимому, рванулся проскочить раньше, может, под носом у этих саней, но проскочить он уже не успеет. На несколько коротких секунд Зоська обмерла от увиденного, не имея сил догнать ушедших вперед и не зная, что делать. Хватая ртом воздух, она лежала ничком в канаве, пока не почувствовала сильный толчок в сапог. – Бягом! Бягом, ты, не видишь?! – прикрикнул на нее Салей, и она вскочила. Низко пригнувшись, она побежала в канаве за уходящими к сосняку тремя фигурами: сержанта, Пашки и Антона, охваченная единственной целью – догнать. Самое страшное теперь для нее было отстать, потерять тех, от кого еще десять минут назад она готова была сбежать. Теперь она видела в них единственную для себя защиту, потеряв которую была обречена в этом поле. Однако бежать было ненамного легче, чем ползти, она совершенно вымоталась и загнанно дышала открытым ртом. Сильно пригибаясь, она не могла видеть вправо, откуда как-то угрожающе гулко бабахнул первый винтовочный выстрел. Она не знала, стреляли по ней или, может, по тем, что ушли вперед, но она сразу упала, тут же вскочив от сердитого крика Салея: – Бягом, ты, раззява, туды-т твою мать!.. Не зная, кого больше опасаться – тех, что открыли огонь за насыпью, или совсем уже близко подъехавших по дороге, она, заплетаясь ногами, снова побежала по истоптанной следами канаве. Ушедших вперед она уже не видела, перед ее лицом лишь мелькал разрытый ногами снег, и она, низко склоняясь, бежала по этому снегу. Но выстрелы из-за насыпи загремели чаще, одна пуля, видимо, попав в рельс, с пронзительным треском обдала ее щебенкой и снегом. Но Зоська не упала. Она только удивилась, увидев невдалеке по кювету попадавших партизан. Кажется, однако, они были живы, и Пашка даже стрелял через насыпь, остальные просто устало лежали. Зоська тоже упала возле знакомых растоптанных сапог Антона. Несколько минут хватала ртом воздух и слушала. Сержант все ругался, остальные молчали. Кажется, вперед ходу не было, путь к лесу уже был отрезан. Выпустив куда-то обойму, Пашка сполз задом с насыпи и убрал за собой винтовку. – Собаки! – сказал он и вздрогнул от близко ударившей пули. – Что? – спросил сержант, с потным, раскрасневшимся лицом лежавший на бровке канавы. – Вон, к лесу бегут! Как поняла Зоська, это было и еще хуже. Если бегут к лесу, значит, хотят перехватить их на опушке. Куда же тогда им податься? – А ну, дай! – протянул руку сержант и схватил у Пашки винтовку. – Салей! Жахни по тем, пусть испугаются! – кивнул он за канаву, а сам рванулся выше к рельсу и, быстро прицелясь, выстрелил. Рядом в другую сторону выстрелил Салей, горячая гильза из его винтовки обожгла Зоськину руку. Пашка с Антоном лежали не шевелясь и, только приподняв головы, напряженно вслушивались в перестрелку. Сержант быстро выпустил обойму и вдруг крикнул: – Бегом вперед! Быстро!! И, вскочив, опрометью бросился по канаве, за ним с неожиданной прытью припустили Пашка и Антон. Зоська с Салеем снова оказались последними. Но Зоська теперь пуще всего на свете боялась отстать и, осклизаясь по откосам канавы, побежала так, как, казалось, не бегала никогда в жизни. Однако через сотню метров они снова попадали возле маленького черно-белого столбика с цифрой 7 на боку. Частая винтовочная стрельба гремела, казалось, по всему полю. Сперва Зоська не слышала пуль, но, когда на ее глазах от столбика взлетел вверх бетонный осколок, она тотчас ощутила их злую силу и теснее прижалась к земле. Спасала канава. Только долго лежать в канаве, наверно, было нельзя, они и без того потеряли много драгоценного времени; полицаи уже сжимали их с обеих сторон. – По одному, – сказал, задыхаясь, Антон. – Короткими перебежками... Сержант зло оглянулся на него, поискал глазами Салея. – Салей, огонь! Салей снова начал стрелять с колена по тем, что подбирались с дороги. Наверно, они там были уже близко, но Зоська не выглядывала, она только вздрагивала, когда близкая пуля вонзалась в насыпь, обдавая ее щебенкой и снегом. Но вот, выбрав, наверно, момент, сержант рывком вскочил на ноги и, что-то прокричав, головой вперед бросился через рельсы, сразу исчезнув на той стороне однопутки. За ним, оглянувшись, менее ловко перебежал рельсы Пашка. Зоська лежала рядом с Антоном. Теперь, наверно, черед был за ним, но Антон почему-то медлил, и она, не поняв причину его промедления и чувствуя, что опять может отстать, выскочила из канавы. Она благополучно перебежала наискосок рельсы, ухватив взглядом уже вбегавшие в соснячок знакомые две фигуры ребят, и выпрямилась, чтобы перескочить неглубокую с этой стороны канаву. Но в этот момент что-то непонятное с чугунным звоном ударило ее в голову. Зоська пошатнулась, но не упала, в недоумении схватилась рукой за голову и, увидав на ладони кровь, поняла, что ранена. Она вяло перебежала канаву, влезла в засыпанные снегом заросли будылей и, зажимая ладонью рану повыше виска, побежала к недалекой опушке рощи. Она боялась упасть и не оглядывалась. Только когда сзади и близко грохнул винтовочный выстрел, она на бегу оглянулась – это, пригнувшись, стрелял Антон. Салея не было видно, и она, шатаясь и очень боясь, чтобы не запнуться и не упасть, бежала по чистому снегу. Правая сторона головы как-то странно пухла от глубокой звенящей боли, кровь заливала ухо, щеку и шею под сбившимся на ворот платком, но она бежала к спасительной опушке рощи, где уже скрылись сержант и Пашка. Антон догнал ее в двадцати шагах от опушки и снова на бегу выстрелил куда-то из винтовки. Впервые одним глазом (второй уже заплыл кровью) она взглянула в ту сторону, куда он стрелял, и ужаснулась: их настигали полицаи. Двое из них бежали с винтовками почти по пятам, один, остановившись, стрелял в Антона. Опушка молчала, сержант с Пашкой исчезли. Как-то увернувшись от пули, Антон перегнал Зоську и тотчас скрылся между сосенок. Зоська снова оказалась последней, а полицаи были в ста метрах сзади. Боль пухла в голове, охватив всю правую сторону, обида терзала ее сердце, она чувствовала, что погибает – глупо и совершенно напрасно. Но все же она заметила то место на опушке, где скрылся Антон, и под выстрелы и крики сзади тоже вбежала в сосняк. Теперь ее надежда была на Антона. У него была винтовка, он был ближе других. И Зоська бежала, как только могла бежать в чаще – раздирая руки, грудь, плечи, оберегая лишь голову от торчащих со всех сторон сучьев. Сзади слышались выстрелы и голоса, но, кажется, полицаи отстали и видеть ее не могли. Она побежала медленнее и, выбиваясь из сил, постепенно перешла на шаг. На узкой полянке она увидела знакомые следы сапог на снегу и слепо побрела по ним. Чтобы не упасть, она то и дело хваталась рукой за ветки, другой зажимая рану. Теперь ей ничего не оставалось, как постараться догнать Антона, если он не ушел далеко, чтобы с его помощью перевязать рану. Сама она не могла этого сделать и боялась потерять сознание от потери крови. Она плохо видела в этой чащобе своим одним глазом и обрадовалась, когда услышала за сосенкой треск ветки. – Антон!.. – Ну что? Иди сюда... С затянутого тучами неба сыпался мелкий снежок... 18 Антон подождал Зоську – а что ему оставалось делать, не бежать же ему вдогонку за этим баламутом-сержантом. Конечно, и сержант, и Зоська теперь были ему ни к чему. Кажется, он выкрутился из беды, избежал самосуда, ушел от полицейской пули и даже вооружился винтовкой убитого на «железке» Салея. С Зоськой, наверно, все уже было кончено – зачем ему Зоська? Хотя... Кто знает, что будет дальше, но вот она выбежала из сосняка с залитой кровью щекой, и что-то в Антоне болезненно сжалось при виде ее недавно еще привлекательного, а теперь искаженного гримасой боли лица. – Бинт есть? Бинта, однако, у нее не оказалось, у него тоже не нашлось в карманах ничего подходящего для перевязки. Надо было разорвать что-нибудь из белья, но не раздеваться же тут, под носом у полицаев. Прежде всего следовало уносить ноги, коль уж оторвались от погони; каждая минута была дарована им для спасения. – Вот черт! – выругался Антон, вслушиваясь в долетавшие с опушки голоса полицаев – еще, чего доброго, кинутся по следам вдогонку. Зоська, все зажимая ладонью рану, загнанно дышала, и он схватил ее за свободную руку. – Как, терпеть можешь? Она что-то сказала, но он, не расслышав, поволок ее сквозь туго пружинившие ветки сосенок – прочь от опушки, дальше, в глубь этой молодой рощи, пока ту не окружили полицаи. Окружат, тогда снова придется пробиваться с боем, что всегда пахнет кровью. Но как-то неожиданно скоро роща кончилась, они выбежали на опушку, и Антон позволил себе остановиться, чтобы перевести дыхание. Зоська сразу упала на присыпанный снегом мох, а он сперва огляделся. Впереди лежало неширокое снежное поле, за ним темнела полоса новой рощи. Рассмотреть ее издали было трудно – сверху вовсю сыпал снег. Но, может быть, снег теперь к лучшему, подумал Антон, он укроет следы, будет легче уйти от преследования. Слегка отдышавшись, Антон повернулся к Зоське, которая, уронив голову, боком лежала между сосенок. – Ну, ты как? Она не ответила, лишь простонала, сжав зубы. Плечо ее плюшевого сачка было в крови, платок с правой стороны тоже пропитался загустевшей кровью, на которую налипали снежинки. Антон прислонил к сухому сучку винтовку и решительно распахнул свой кожушок. Вытащив из-под свитера подол нательной сорочки, он отодрал от нее неширокую полосу и присел перед Зоськой. – А ну, дай! Кажется, девке здорово повезло сегодня – пуля слегка задела голову по касательной, а взяла бы на какой-нибудь сантиметр глубже, и перевязка уже не понадобилась бы. Морщась при виде сочившейся из раны крови, Антон обмотал свой лоскут поверх залепленных кровью и снегом волос, кое-как скрепил толстым узлом концы. Зоська, сильно побледнев, тихо постанывала, ее правый глаз, надбровье и даже щека заплывали мягкой синюшной опухолью. Перевязывая ее, Антон все время испытывал какое-то странное, неподвластное ему чувство, состоящее из жалости и почти непреодолимой брезгливости. – Ничего, – слабо утешил он, закончив перевязку. – Главное – ноги целы. Куда-нибудь да дойдем. Она сама осторожно повязала поверх его лоскута свой платок, отчего ее голова стала непомерно большой и уродливой. С Антоном она не разговаривала, видно, едва превозмогая боль, и он не стал приставать к ней с вопросами. Он больше вслушивался в неясные звуки леса и однообразный шум сосен, с тревогой ожидая услышать голоса полицаев. Но полицаи, видно, отстали, лес был спокоен, ровно шуршала снежная крупа по кожушку на плечах. – Как, идти можешь? Зоська вместо ответа сделала немощную попытку подняться, и он, подав ей руку, помог встать на ноги. С короткими остановками они перешли поле и достигли следующей сосновой рощи. Только они вошли в нее, как Зоська вдруг остановилась, переломилась вся в пояснице, и Антон, оглянувшись, понял: ее тошнило. Пока она содрогалась, ухватившись за дерево, он растерянно стоял напротив, думая, как бы не пришлось нести ее на спине. Но нет, не пришлось, Зоська справилась с собой, распрямилась, и они пошли дальше. Правда, она все время отставала, вынуждая Антона придерживать свой шаг, и шла, словно бы пьяная, то и дело оступаясь, вот-вот готовая упасть. Руку не опускала от головы, смотрела лишь себе под ноги. Кроме того, она все время молчала, и Антон не окликал ее, терпеливо поджидая во время остановок. Наверно, ей надо было отдохнуть, но он стремился уйти подальше от полиции, а потом... Но он и сам толком не знал, что будет потом. Миновав рощу, они долго брели по голой снежной равнине неизвестно куда. Антон давно уже не узнавал местности, наверно, он здесь никогда прежде не был, и шел наугад. Снегопад не прекращался. Снежная крупа с ветром стегала с обеих сторон, чаще, однако, заходя сзади, и он думал, что направление выдерживает правильно. Видимость была скверная, а среди равнинного поля и вовсе ничего не стало видать – в сплошной белой мгле лишь мелькали, крутили, носились снежинки. Но вот чуть в стороне что-то засерело неясным округлым пятном – показалось, стожок или, может, скирда соломы. Однако вглядевшись, Антон догадался, что это – одинокое дерево в поле. Подумав, что пора отдохнуть, он свернул к этому дереву и, немного пройдя, сквозь сеть снегопада увидел вдали и другое высокое дерево, а за ним ряд деревьев пониже, приземистые силуэты построек, соломенную крышу с трубой. Похоже, они вышли к деревне. Деревня теперь была кстати, в ней, наверно, придется оставить Зоську. Но – если бы ночью. Днем появляться в незнакомой деревне – всегда большой риск, тем более под носом у немцев. Широко ступая в неглубоком снегу, Антон подошел к дереву и остановился. Это была роскошная груша-дичок с богатой, прямо-таки художественно сформированной кроной, раскинувшаяся на меже двух земельных владений. Ниже под деревом, полузаметенная снегом, горбилась большая куча камней, собранных с этого поля. На языке местных крестьян она называлась крушней. Если присесть пониже, за крушней можно было укрыться от ветра и постороннего глаза, другого укрытия поблизости не было. – Вон деревня, видишь? – кивнул он Зоське, когда та притащилась к дереву. – Княжеводцы, – каким-то странно изменившимся голосом тихо сказала Зоська, и Антон, внимательно посмотрев на нее, догадался: это от опухоли, уже охватившей всю правую сторону ее лица. – Что, знакомая деревня? – Знакомая. Летом тут у подруги была... – Вот и хорошо. Будет где перепрятаться. Потемнеет – пойдем. А пока садись, надо ждать. Он вывернул из-под снега большой плоский камень на краю крушни, и Зоська с готовностью опустилась на него, уронив на руки голову ее левой, здоровой, стороной. – Ляснуло твое задание, – сказал Антон, садясь на другой камень рядом. – И мое тоже. Что теперь делать? Зоська, тихо постанывая, молчала, и он, приоткрыв затвор, заглянул в магазинную коробку винтовки. Там было всего два патрона и стреляная гильза в патроннике. Гильзу он выбросил на снег, патроны утопил глубже в коробку. Два патрона, конечно, мало, почти ничего, разве что на крайний, критический случай. Хорошо, однако, что раздобыл винтовку. Правда, сам едва не угодил в полицейские лапы, но винтовочку все-таки прихватил. Жаль, не успел поворошить у Салея в карманах, наверное, там нашлась бы лишняя обойма. Но и так едва добежал до опушки. Во всяком случае, с винтовкой уже можно будет возвратиться в отряд. Только что он скажет в отряде о своем трехдневном отсутствии? Черт, как нескладно все получилось! И надо же было ему выбрать такой неподходящий момент, нет чтобы переждать в лагере и услышать, что произошло в Сталинграде. Действительно, поспешишь – людей насмешишь. Но кто знал, что дела в Сталинграде обернутся таким неожиданным образом и в такое именно время. Да и Зоську никогда прежде не посылали в Скидель, как он мог упустить такой благоприятный момент? Эх, Зоська, Зоська! Как она глупо разрушила все его замыслы и едва не погубила его и себя тоже... А может, она спасла себя и его? – вдруг подумал Антон. Если иметь в виду Сталинград, то действительно удержала от губительного последнего шага. Знала ровно столько, сколько знал он, а поди вот... Что значит чутье! У него же такого чутья не оказалось, и он едва не сунулся в этот полицейский гадюшник в Скиделе. Теперь нетрудно было представить, чем бы все кончилось, окажись он у того же Копыцкого. Вот и выходит, что Зоська была осмотрительней и косвенным образом спасла Антона. Отвернувшись от ветра, Антон терпеливо сидел на камне, подняв воротник кожушка, винтовку положил на колени. В этой суете, беготне и перестрелке он не заметил, сколько прошло времени, и думал, что скоро, пожалуй, начнет смеркаться. Но пока было светло, все сыпал снег, и в каком-нибудь километре от груши серели голые кроны деревьев и крыши хат в Княжеводцах. Надо было еще подождать. Он не чувствовал холода, и если бы не ветер, то в кожушке ему было, в общем, терпимо среди этого метельного поля под грушей. Вот только как Зоська? – Она где живет? Подруга твоя? – Антон обернулся к Зоське. – С какого конца? Зоська медленно подняла осыпанную снегом голову и коротко взглянула на него со страдальческим выражением на искаженном лице. – А тебе зачем? – Ну как подойти? Если с этого конца, то можно рискнуть и теперь. Не тянуть до ночи. Она опять опустила уродливо обвязанную голову и чуть слышно спросила: – Ты спешишь? – Спешу, конечно. Погулял, хватит. Пора и честь знать. – Скидель недалеко. Пятнадцать километров. – А зачем Скидель? Мне в отряд надо. – Вот как! Значит, передумал? – Ну хотя бы и передумал. Ты же слышала: заминка в войне получилась. Немцев от Сталинграда погнали. А там у них лучшие силы. Зоська смолчала, и он стал подтягивать самодельный ремень на винтовке. Видно, этот Салей был такой партизан, как и его винтовка с ржавым, забитым грязью затвором, приклад был расколот продольной трещиной, ремень вместо тренчика привязан к ложе бечевкой. Надо будет все это привести в божеский вид, иначе какой же он партизан с никудышным оружием? Теперь, когда, к беде или к счастью, у него сорвалось с этим Скиделем, Антон даже как-то оживился, несмотря на пережитое, все-таки он возвращался к трудной, но уже ставшей привычной жизни в лесу, среди своих, знакомых людей. Вот только как они примут его после столь длительной самовольной отлучки – этот вопрос, как заноза, торчал во встревоженном его сознании. Он еще не додумал ничего до конца, но уже и без того чувствовал, что все будет зависеть от Зоськи. Зоська может его спасти, а может и погубить, когда он вернется к своим. Значит, прежде всего надо поладить с Зоськой. – Зось, а Зось! Ты на меня не злись, – сказал он примирительно, почти с просьбой в голосе. – Я же хотел как лучше. Для тебя и для себя. – А я и не злюсь. Что на тебя злиться... – Вот молодец! – сказал он обрадованно. – Выйдем к своим, поправишься... Мы еще поладим с тобой, правда ведь? – Нет уж, мы не поладим. – Это почему? Ведь я же тебя... – Помолчи лучше, – глухо перебила она, и он подумал: неужели обиделась напрочь? Или очень болит рана? Рана, конечно, скверная, как бы Зоська, если даже и выживет, не осталась навсегда дурочкой. Голова все-таки, не мягкое место сзади. Голову прежде всего беречь надо, потому солдатам на фронте выдают каски. Умные люди придумали. Если поврежден череп, то можно и умереть, это неважно, что пока стоишь на ногах и при памяти. Помер же вон от такой раны партизан из первого взвода Сажнев, хотя перед тем трое суток был на ногах и чувствовал себя неплохо. – Слушай, Зоська, – сказал он помягче, почти ласково. – Ты вчера предлагала написать командиру. Ну обо мне, в общем... – Что написать? – не поняла она. – Ну, ты говорила. Что я помогал тебе и прочее. Что прикрыл группу там, на «железке». Ведь если бы не я, они бы всех, как Салея. Ведь так же? – А зачем писать? – холодно сказала Зоська. – Ты что, меня уже хоронишь? – Я не хороню. Но ведь ты остаешься, – кивнул он в сторону деревни, – а мне топать в отряд. – Уж как-нибудь и я доберусь в отряд. – Но пока ты доберешься, меня могут... Как я там оправдаюсь? – О чем же ты раньше думал? – Раньше о другом думал. О тебе, между прочим! – начал раздражаться Антон. Он в самом деле чувствовал себя обиженным ее несговорчивостью. Вот же привел Бог связаться с этой упрямицей, ни в чем невозможно с ней сладить. Прямо-таки странно, откуда это у нее берется? Судя по миловидной внешности, никогда не предположишь в ней этой твердости, с виду такая покладистая, улыбчивая, без грубого слова, всегда с готовностью понять и поддержать шутку. А тут... Язва стала, а не девка. Такие ему еще не попадались. Всегда он умел договориться с любой, если не сразу, то погодя, добиться своего с помощью ласкового слова и веселой шутки. С женщинами ему в общем везло, и он нередко полагался на них в трудный момент своей жизни. А эта... Снег продолжал сыпать, но вроде тише стал ветер, и, кажется, начало смеркаться. В поле вокруг потемнело, померкло заволоченное тучами небо. У Антона озябли в сырых сапогах ноги, и он, встав с камня, начал, притопывая, разминаться под грушей. Деревья и крыши в Княжеводцах все еще тускло серели за полем, но он знал, что через час-полтора станет темно. Он отведет Зоську в деревню, разыщет ее подругу, авось там будет спокойно и Зоська отлежится у знакомых. Ему же надо пробираться в отряд. Снег пока неглубокий, за ночь он сможет отмахать километров тридцать, местность по ту сторону Немана ему хорошо знакома. Но прежде чем расстаться с Зоськой, надо добиться от нее свидетельства, что он помогал ей в разведке, а не околачивался неизвестно где трое суток. Конечно, он понимал, что даже и с таким свидетельством будет нелегко избежать скандала, но с помощью Зоськи все, может быть, обойдется. Без нее же ему капут, самому ему не оправдаться. – Уже темнеет, – измученным голосом сказала Зоська, приподняв голову. Да, пожалуй, уже можно, не боясь быть замеченными, выходить в поле. Покамест они подойдут к деревне, стемнеет и еще больше, но Антон тянул время: ему хотелось напоследок окончательно договориться с Зоськой. – Сейчас пойдем, – сказал он. – Давай руку, вставай, погрей ноги. Он помог ей подняться с камня, и она, пошатнувшись, едва удержалась на ногах. Антон подхватил ее под руку, но нетерпеливым движением локтя она отстранила его: – Я сама. Что ж, пожалуйста, подумал он, давай сама, если сможешь. Но она не спешила сама, повернув набок голову, сперва неловко вгляделась в едва различимые в сумерках очертания Княжеводцев. – Я пойду в деревню, – глухо сказала она, не оборачиваясь. – А ты иди за Неман. – Зачем? – удивился Антон. – Сперва доведу тебя, устрою. – Нет, – сказала она. – Это почему? – насторожился он. Упорное неприятие его помощи чем-то озадачивало Антона, но он еще не догадывался, что тому было причиной. – Я пойду одна. – Нет, одну я тебя не пущу. Она еще постояла, горбясь и болезненно прижимая руку к повязке, и вдруг молча опустилась обратно на камень. – Вот еще фокусы! – сказал он. – Ты что, ночевать тут собралась? – Иди за Неман! – тихо, но твердо сказала она. – Потом я пойду в Княжеводцы. – Ах, вот как! – догадался Антон. – Не доверяешь, значит? – Не доверяю. – Да-а, – несколько растерянно сказал он и тоже опустился на камень повыше. Оказывается, возможно и такое, подумал Антон. Он прикрывал ее огнем на «железке», не бросил в лесу, увел от преследования полицаев. Он, можно сказать, спас ее, рискуя собой, а она ему не доверяет. Она не хочет показать, куда пойдет в Княжеводцах, чтобы он не выдал подругу, что ли? Но он уже не собирался идти к немцам, он возвращался в отряд – чего же ей еще надо? С трудом подавляя в себе озлобление против Зоськи, которая сегодня не переставала удивлять его своими необъяснимыми выходками, он вдруг почувствовал степень ее враждебности к нему, и ему сделалось страшно. Ведь с таким чувством к нему она запросто выложит в отряде все, что с ними случилось, и ему наверняка несдобровать. Если там узнают о его неосуществленном плане относительно Скиделя, услышат о его намерении обратиться к Копыцкому, его просто сведут в овраг, где он и останется. Но это было бы ужасно! Именно теперь, когда дела на фронте вроде вдохнули надежду, когда он решился до конца оставаться партизаном, когда он навсегда размежевался с немцами и с Копыцким, он может погибнуть от рук своих бывших товарищей. И всего лишь потому, что где-то усомнился, по молодости захотел выжить и в трудный момент не совладал с нервами... И погубит его та самая, с которой он готов был связать себя на всю жизнь и из-за которой, может, едва не совершил свою самую большую глупость. Но ведь не совершил же – вот что, наверно, главное. Говорил, да. Но мало ли что может наговорить человек, когда жареный петух его в зад клюнет! – Хорошо! – примирительно сказал Антон после долгого тягостного раздумья. – Хорошо... Я пойду за Неман. Но ты обещай мне помочь. – В чем? – отрывисто спросила Зоська, не подняв головы. Обеими руками она опиралась о камни. – Не говори никому, что я хотел с тобой... в Скидель. Она сделала попытку повернуться к нему на камне, но только повела плечами. Тяжелая ее голова упрямо тянула всю ее книзу. – А что я заместо скажу? Что проспала с тобой ночь в оборе? Что не дошла до Скиделя, потому что заночевала на хуторе? Что провалила это задание, доверяясь тебе? Что круглая дура, идиотка и преступница, которую только под суд? Кажется, она заплакала, совсем уронив голову и подергиваясь плечами, и в этот раз он не пожалел ее – он почувствовал жалость к себе самому. Действительно, перспектива перед ним очерчивалась более чем незавидная, надо было срочно предпринимать что-то для своего спасения. Но он не знал, что́, и угрюмо сидел под крушней, тоскливым взглядом обшаривая вечерний простор. В поле почти уже стемнело, деревья и крыши в Княжеводцах тонули в быстро надвигавшемся сумраке, снежная крупа сонно шуршала в колючем сплетении ветвей груши. – Вот ты, значит, какая! – с медленно нараставшим негодованием заговорил Антон. – За себя дрейфишь! Провалила задание и хочешь провалить мою жизнь?.. – За свою жизнь ты сам ответчик. Ты ее так направил. Разве я тебя не отговаривала? – Допустим, я ошибся. Признаю. Но не ошибается тот, кто ничего не делает. Кто на печи сидит. А мы на ошибках учимся. Кто это сказал? Ты же образованная, должна знать. И ты еще женщина, ты должна быть доброй. А не такой непримиримой. – Моя доброта меня и погубила, – тихо сказала Зоська. – Ну вот! – подхватил Антон. – Сама признаешь. Так почему же ты и меня загубить хочешь? Я же тебе не враг! – Бывают свои хуже врагов, – тихо сказала Зоська. – Врага можно убить. А в своего не так легко выстрелить. – Ах, вот как! Ты уже готова и стрелять! Это за что? За мою заботу?! За то, что я тебя спас?! Антон вскочил на ноги – ее обвинения привели его в бешенство. Он – хуже врага?.. Он весь дрожал в гневе от одних только воспоминаний обо всем пережитом с ней за последние сутки. Сколько раз он ее выручал, сколько помогал ей, сколько пережил из-за ее глупых выходок. Конечно, он не забыл, что было и другое, что он допустил грубость, и она вправе была обидеться. Но теперь он не хотел помнить это. Он помнил лишь содеянное им добро и возмущался от мысли, что за это его добро она все время пыталась отплатить ему злом. И еще сожалеет, что не имела возможности выстрелить. – Сука ты подлая! – крикнул он с тихой яростью, и она отшатнулась, замерла на камне. Минуту спустя, не сказав ни слова в ответ, Зоська с трудом поднялась на ноги и, поддерживая рукой голову, куда-то побрела в обход крушни. Антон с ненавистью смотрел на нее сзади, она была ему омерзительна, и он в мыслях сказал себе, что не окликнет ее никогда. Пусть, как знает, спасает себя сама, а хочет, пусть гибнет, его дело малое. Скорее всего и погибнет. За первым же углом в деревне напорется на полицая и завтра со связанными руками очутится в Скиделе. Но пусть, он горевать не станет. С него уже хватит. Отныне он ей не товарищ и знать ее больше не хочет. Искоса проследив, как она шатким шагом обогнула крушню, направляясь к деревне, Антон со злостью закинул за плечо винтовку. Ему надо было в обратную сторону – к Неману, в лес. Пути их навсегда расходились, и он не жалел ни о чем. Он прошел десяток шагов от груши и остановился в растерянности, пораженный новою мыслью: а вдруг ей повезет? Она разыщет в деревне знакомую и расскажет ей обо всем, что произошло между ними? Рано или поздно об этом станет известно в отряде... Нет, он не мог допустить, чтобы она появилась в деревне. Для него это равносильно самоубийству... – Зося! – крикнул Антон дрогнувшим голосом. – Зося! Зоська словно не слышала и не обернулась. Ее темная с уродливой головой фигура медленно отдалялась от груши, и Антон вскинул винтовку. Он помнил, что в магазинной коробке всего два патрона, но глаз у него был всегда зорок, а рука сохраняла твердость. Боясь упустить ее в сумерках, он торопливо прицелился в черную спину и плавно нажал на спуск. Выстрел, сверкнув красным огнем, на секунду ослепил его, Антон опустил винтовку и пристально вгляделся в сумрак. Зоська темным пятном мертвенно лежала на снегу, раскинув в стороны руки. Не сводя с нее взгляда, он перезарядил винтовку, но второго выстрела, наверно, уже не потребовалось. К тому же последний патрон было разумно сберечь на какой-нибудь крайний случай! – Вот! Так будет лучше, – зло сказал он себе, выругался, сплюнул и быстро зашагал через поле к лесу. 19 Ей было плохо, очень болело в боку и трудно было дышать, она все время пыталась сбросить с себя какую-то непонятную, давившую ее тяжесть, но недоставало силы, и тяжесть продолжала ее давить – мучительно и непрерывно. Слабые проблески сознания то и дело затягивались мутным наплывом беспамятства, она переставала ощущать себя, забываясь в немощи и боли. В короткие моменты прояснения лишь острее становилась боль, через которую едва пробивались невнятные обрывки яви, и Зоська не могла понять, что с ней случилось. Но безотчетная работа сознания все-таки побуждала ее очнуться. Она ощутила, что умирает, и вся встрепенулась в испуге. Страх смерти вынудил ее на новый отчаянный рывок сознания, она вдруг очнулась, чтобы тут же опять погрузиться в беспамятство от сильной, охватившей ее всю боли. Однако главное, наверно, все-таки произошло, она уже осознала грозящую ей опасность и набралась решимости противостоять ей. Она очень боялась смерти и очень хотела жить. Новым подсознательным усилием она прорвалась сквозь боль и вернула себе ощущение окружавшей ее реальности. Она еще не могла раскрыть глаз, но уже поняла, что лежит на снегу и замерзает. В довершение к боли стужа жестоко терзала ее израненное, обескровленное тело, она вся сотрясалась в дрожи, и первым ее побуждением было унять эту дрожь. Но дрожь все усиливалась, охватив конечности, вместе с тем она почувствовала руки, ноги и попробовала повернуться, но только немощно простонала от боли в боку. И без того нечеткое сознание каждый раз обрывалось на этой боли, и она не могла вспомнить, почему тут лежит. Наверно, стужа и боль вышибали все из ее памяти, и она, как младенец, начинала постигать мир с того, что было в непосредственной от нее близости. Прежде всего это был снег, она бессознательно сгребла каждой рукой по горсти. Одубевшие пальцы плохо ей подчинялись, но она все-таки чувствовала ими холодную влажность снега. Такая же холодная знобящая влажность была у нее под боком, отчего морозною стужей зашлось бедро, на котором она лежала. Сквозь боль ощутив мокроту, она снова напряглась в усилии повернуться и приоткрыла глаза. Вокруг было темно, с сумрачного неба сыпался мелкий снежок, рядом на ветру трепетала склоненная над снегом былинка. Зоська перевела взгляд ближе и не узнала собственных рук – так густо их засыпало снегом. Испугавшись, что скоро ее совсем занесет в этом метельном поле, она двинула одновременно двумя ногами и снова потеряла сознание. Она не могла знать, сколько на этот раз пролежала в беспамятстве, но, когда сознание снова воротилось к ней, она уже вспомнила, где лежит. И она почувствовала еще, что особенно сильная боль, обессилившая ее тело, исходит из левого бока. Боль эта не дает ей вздохнуть, не дает резко двинуться, она же давит ее непосильным удушающим грузом, распластав на морозном снегу. Но почему она одна? Почему она ранена в этом ночном снежном поле? Где люди? Где партизаны и как она здесь очутилась? Потребовалось несколько долгих минут и немалые усилия памяти, чтобы она медленно восстановила в сознании разрозненные моменты прошлого, предшествующие ее ранению. Она вспомнила Антона и поняла, что его рядом нет. Память ее, ухватившись за конец этой ниточки, потянула за нее дальше, и через несколько невнятных картин Зоська вспомнила полевую грушу и крушню под ней, потом – последний разговор с Антоном... Еще она куда-то пошла... Да она же направилась в Княжеводцы! Ведь тут же за полем, совсем близко от груши, видны были княжеводские крыши, и она пошла к ним, бросив Антона... А потом... Что было потом? Потом был выстрел сзади... Зоська не хотела плакать, но слезы сами собой полились по ее лицу, и она не вытирала их. Она снова перестала что-либо видеть впотьмах и едва удержалась в сознании. Превозмогая острую боль в боку, она уперлась правой ногой в слежавшийся снег и попыталась сдвинуться с места. Тело ее и в самом деле немного подвинулось, но Зоська тут же и выдохлась, опять и надолго замерев в неподвижности. И все-таки она очнулась, собрала в себе жалкие остатки сил, нащупала правым коленом ямку в снегу и продвинулась еще на полметра. Она поползла – медленно, с продолжительными остановками, едва превозмогая приступы слабости, от которых мутилось сознание. Теперь, когда она вспомнила, как близко была деревня, она не хотела умереть в поле, она рвалась к людям. Но где они, люди? Как долог к ним путь и сколько еще надо силы, которой у нее почти не осталось? Она ползла долго, казалось, целую вечность, временами теряя сознание. Иногда болевые удары с такой злобной яростью вонзались в ее бок и спину, что она беспомощно замирала на месте, долго не решаясь снова шевельнуть рукой или ногой. В голове ее что-то болезненно дергалось, казалось, там выдирали из черепа мозг, но к боли в голове она кое-как притерпелась. Хуже было с болью в боку, которая подкарауливала ее ежесекундно, стоило только ей двинуть левой ногой. Это была подлая и жестокая боль, и Зоська подумала, что она, видно, не даст ей доползти до деревни. Но она должна доползти. Мысль об Антоне сильнее всего другого гнала ее в Княжеводцы. Она понимала, что может скоро умереть, но прежде она должна предупредить своих об этом перевертыше. Иначе он вернется в Липичанку, вотрется в доверие и снова предаст в удобный для него момент. Предать, обмануть, надругаться ему ничего не стоит, потому что для него не существует моральных запретов, он всегда будет таким, каким его повернут обстоятельства. А обстоятельства на войне – вещь слишком изменчивая, и такой же скользко-изменчивый по отношению к людям будет Голубин. Но почему он такой? Или он таким родился, унаследовав характер от предков? Или таким его сделала жизнь? Но разве жизнь его была труднее, чем жизнь Зоськи с ее повседневным трудом ради куска черного хлеба? Но так жило в этих местах большинство здешних людей, и любой самый забитый бедняк из богом забытой деревни знал, что нельзя поступаться совестью, нельзя идти против своих. Почему же Голубин не усвоил этого? Зоська жестоко страдала от боли, душевные муки, однако, терзали ее не меньше. У нее не было никакой уверенности, дотянет ли она до деревни, доберется ли наконец до людей. Но ей очень нужны были люди, только они могли помочь ей. Было бы ужасно по отношению к себе, к матери, к товарищам, пославшим ее из леса, пойти и не вернуться, как не вернулся с задания их прежний командир Кузнецов, не вернулась, загадочно сгинув, группа Суровца, никогда не вернется убитый на «железке» Салей, да и мало ли еще кто. Нет, она должна собрать в себе силы, не поддаться смерти и вернуться к своим. Хотя бы затем, чтобы рассказать, что случилось и почему она не смогла сделать то, что должна была сделать. Она помнила: деревня была совсем недалеко от груши, но не знала, сколько она проползла в этом снегу. Ветер все сыпал и сыпал мелкой крупой, заметая ее след в поле, но совершенно заметет он его, наверно, не скоро. «А вдруг сюда вернется Антон?» – в ужасе подумала Зоська. Вернется, чтобы добить ее, – ведь это вполне логично. И так удивительно, как он не прикончил ее: может, посчитал убитой? Или торопился уйти? Зоська давно плохо видела одним левым глазом, да и было темно. Боль в голове не дала ей обернуться, и она только прислушалась, замерев на снегу. Но, кроме порывов ветра и привычного шума метели, кажется, ничего не было слышно. Ее временами поташнивало, как после угара, сознание снова начало меркнуть, и она подумала, что, видно, не доползет. Видно, тут и останется. Но пока она еще что-то могла, она из последних сил подвинула себя в рыхлом снегу один, второй, третий раз и замерла в неподвижности. Впереди что-то чернело в метельных сумерках, но, падая в забытье, она не успела рассмотреть, что. Потребовалась долгая мучительная пауза, прежде чем притупилась острота боли в боку, и, чуть повернув голову, она увидела впереди ограду. Парные колья с жердями-перекладинами изломанной линией тянулись от нее к деревне. Это была летняя ограда в конце огородов, значит, дома уже близко. Зоська обрадовалась этому открытию, будто предвестнику ее спасения, и, сделав неимоверное усилие, достигла наконец угловых кольев ограды. Чтобы помочь себе проползти еще шаг-другой, она ухватилась за тонкий конец нижней жерди, и тот, тихо хрустнув, сломался. Больше силы у нее не осталось. Обескураженная неудачей, она полежала немного и, подняв в руке обломок, ударила им по жерди повыше. Ее удар гулко отдался в ночной тишине, и тотчас где-то вдали послышался визгливый собачий лай. Зоська внутренне встрепенулась – это была удача; она подняла над собой палку и постучала несколько раз сильнее. Сигнал ее передался по ограде дальше, и, показалось, лай послышался ближе. «Лай же, лай, милая собачка! – подумала Зоська с нежностью. – Лай! Авось нас услышат...» В счастливой уверенности, что доползла и что сейчас кто-то к ней выйдет, она вся обвяла и надолго потеряла сознание. 20 Навсегда разделавшись с Зоськой, Антон почувствовал облегчение, почти успокоение, словно свалил с плеч заботу, которая долго не давала ему покоя. Теперь свидетелей не было, никто не мог знать о его намерениях, его постыдной попытке улизнуть от войны. Он опять был чист, честен, безгрешен в отношении к Родине, людям и своим товарищам. Подогреваемый медленно остывающей злостью на Зоську, он не чувствовал никакого угрызения – подумаешь, убил девку. В мире, где шла война и каждый день убивали тысячами, где каждую минуту могли убить его самого, это маленькое убийство вовсе не казалось ему преступлением, – убил потому, что иначе не мог. Сама виновата. Погибла через свой дурацкий характер, который в такой обстановке рано или поздно привел бы ее к могиле. Не застрели ее он, ее все равно убили бы немцы, вытянув вдобавок кое-какие партизанские сведения, – кому от этого было бы лучше? Скорым шагом Антон пересек померкшее поле и вышел к хвойной опушке рощи. Невысокие густые сосенки плотно смыкали свой ряд, и он с усилием пролез между ними, стряхнув на себя белесую в ночи тучу снега. Низко сгибаясь, почти на ощупь, он начал пробираться в глубь рощи. Он думал, что вдали от опушки сосняк станет реже, но вся роща оказалась плотно сросшейся хвойной чащобой, пробраться через которую даже днем стоило большого труда, не говоря уже о ночи. Продираясь сквозь хвойные заросли, он больно расцарапал руку, разодрал кожушок на плече и стал думать уже не о том, чтобы выдержать направление к Неману, а хотя бы выбраться из этой чащобы. Но, круто взяв в сторону, он угодил в какой-то хвойный сушняк, оставшийся, наверно, после одного из летних пожаров, где и вовсе невозможно было ни пройти, ни пролезть из-за сплошного густосплетения колючих и твердых, как стальные спицы, ветвей. Поняв, что это место лучше обойти стороной, Антон повернул обратно, потом снова начал забирать влево. Но куда бы он ни подался, всюду его подстерегала непролазная чаща из колючек, ветвей и сучьев, отчаянно цеплявшихся за кожушок, обдиравших лицо, руки, то и дело срывавших с головы шапку. Он устал, разогрелся, взмок от пота и набившегося в каждую прореху снега. Уже потеряв надежду когда-либо выбраться из этих колючих дебрей, Антон, сгибаясь в три погибели, преодолел очередную делянку особенно густого подроста и очутился наконец на опушке. Впереди было поле, он стряхнул с себя снег, ощущая на разгоряченном лице упругие удары ветра, по-прежнему сыпавшего впотьмах снежной крупой. Он пошел по полю, дав себе слово не лезть больше в заросли, где в такую ночь и такую погоду можно разве что скрываться от врагов. Ему же надо было поскорее попасть на Островок или, может быть, переправиться через Неман в другом подходящем месте. Теперь это заботило его больше всего другого, потому что задержка с переправой грозила завтра новой бедой в этом малознакомом приречном районе с его полицией, засадами, патрулями по деревням, хуторам, на дорогах. В поле стояла ночная тишь, идти было легко, Антон понемногу пришел в себя и почти успокоился. Он старался не думать ни о недавнем убийстве, ни о том, что ему пришлось пережить с Зоськой. Что было, то все прошло, внушал он себе, в его положении разумнее позаботиться о будущем. По всей вероятности, придется разыскать того баламута-сержанта и его дружка Пашку, хотя Антон даже не знал их фамилий и не имел представления, из какого они отряда. Но они бы смогли подтвердить его отважный поступок при переходе «железки», все-таки он прикрыл их огнем и тем дал возможность спастись. Правда, они же могут рассказать и о неприятном конфликте с Зоськой на хуторе... Может, лучше не ссылаться на этих людей, что хотя и усложнит объяснение причин его самоволки, зато позволит ему отречься от Зоськи: ее он не видел, не встречал, ничего о ней не знает. Пошла и пропала, мало ли что может случиться с партизанской разведчицей во вражеской зоне... Внешне такая позиция выглядела вполне убедительной и не должна была вызвать больших подозрений, надо лишь вести себя твердо и нахраписто. Где был трое суток? Ходил в деревни, пытался разжиться обувкой. Сапоги совсем развалились, сколько раз говорил комвзвода, никакого внимания. А какой же из него партизан зимой без обувки? Почему не доложил начальству, не попросил отпустить? Шиш бы его отпустили, если бы он попросился. Авось не застрелят. После непролазных зарослей рощи шагать в ночном поле было одно удовольствие. Занятый своими мыслями, он отмахал километра три, если не больше, как вдруг обнаружил, что переменился ветер. Сперва дул вроде слева, а потом стал заходить сзади. Или, может, он сам, а не ветер переменил направление? Антон остановился, прислушался. Но в поле ничего не было слышно, кроме привычных порывов шуршащего снегом ветра. Тогда он вгляделся в снежные сумерки, в которых тонуло вокруг равнинное полевое пространство, и тоже не смог различить ничего определенного. Все же он взял чуть в сторону, показалось, там что-то возвышалось над горизонтом, хотя это мог быть мрачный край неба, и скоро, к его удивлению, из сумрака выплыла темная стена рощи. Но, по его представлениям, здесь не должно быть никакой рощи. Похоже, что он заблудился. Слегка озадаченный, он остановился в нескольких шагах от деревьев, оперся на снятую с натруженного плеча винтовку. Взглядом он попытался проникнуть дальше в ветреные ночные сумерки, но взгляд схватывал каких-нибудь сто метров, не больше. На протяжении этих ста метров впереди была заметна лишь плавная кривизна опушки, которая почему-то показалась ему знакомой. Да они же сегодня проходили тут с Зоськой! Еще тут ее тошнило, и он стоял и смотрел на покалеченную огнем сосну на опушке. Вон, кажется, и та погорелица, голые ее сучья черными вилами торчат в небо. Черт возьми, куда его занесло! Надо было заворачивать обратно, обогнуть рощу и выходить к Неману, но Антон, еще не давая себе отчета зачем, пошел к опушке. Возле деревьев было затишнее от настырного в поле ветра, он подошел к сосне и прислонился спиной к ее черному шершавому боку. Все-таки давала о себе знать усталость, слегка кружилась голова, тягучий ветреный гул не прекращался в ушах. Позволив себе непродолжительный отдых, он почему-то перестал думать о том, как выйти к Неману и где перебраться на его левый берег. Его мысли уже занимало другое, перед глазами возникло памятное поле с грушей, где полузаметенное снегом лежит теперь остывшее тело Зоськи. К утру его, наверно, заметет совсем... Странно, но он уже не испытывал к ней прежней неприязни, в глубине его чувств родилось новое отношение к ней, похожее скорее на сожаление и тихую безотчетную грусть. Он сокрушенно вздохнул, подумав, что все могло сложиться иначе, если бы... Но слишком многое включало в себя это «если бы», чтобы здесь размышлять о нем. Одно несомненно: война порушила все вековые отношения между людьми, поставила человека в условия, когда не подчиниться ее злой воле не было никакой возможности. Вот и здесь: разве он хотел ее убивать? Просто он сам хотел выжить, а выжить вдвоем сделалось невозможным. Ночь нещадно отмеривала свои минуты, ему надо было уходить, а он все стоял под сосной, хоронясь от холодных порывов ветра, монотонно стучавшего по коре снежной крупой. Что-то мешало ему повернуть в обратную сторону и навсегда покинуть эти места. Чуть смежив глаза, он видел в ветреных сумерках поля знакомую грушу с грудой камней на меже... Это было совсем недалеко отсюда, сразу за рощей. Если идти скорым шагом, вся дорога туда займет минут двадцать. Робко заявив о себе, странное это желание стало быстро набирать силу и охватило его целиком. Он понимал всю бессмысленность этой затеи и спрашивал себя: зачем туда идти? Но робкий голос сомнения скоро умолк, побежденный желанием. Антон еще колебался, но уже знал, что долго не выдержит. Ему стало необходимо еще раз побывать на том месте, взглянуть на мертвое тело Зоськи, убедиться, что она долго не мучилась, что вокруг все тихо-спокойно, его никто не разыскивает, и потом с облегченной душой убираться за Неман. Нервно содрогнувшись от нетерпения, он понял бессмысленность сопротивления желанию, ставшего сильнее его, и закинул за плечо винтовку. Весь дальнейший путь к груше был ему хорошо знаком, да и линия опушки не дала потерять направление, он обогнул рощу и оказался на княжеводском поле. Здесь предстояло пройти по прямой не более одного километра. Темная беззвездная ночь, кажется, и еще потемнела, не прекращаясь, сыпался снег, колючие его крупинки больно стегали по настылым рукам и лицу. Мороз, по-видимому, усиливался. Антон пристально вглядывался в полумрак и еще издали узнал раскидистую крону груши, в ветвях которой неприятно посвистывал ветер. На прежнем месте под грушей горбилась заметенная снегом куча камней. Но он только мельком взглянул на грушу и камни, пробежал мимо них в поле, где, однако, не увидел того, что ожидал увидеть. Очень хорошо помнил, как Зоська упала, раскинув на сером снегу черные руки, и лежала так, видная издалека. Теперь же приблизительно на том самом месте ничего вроде не было, и он подумал: как быстро ее занесло снегом. Но снег с самого вечера сыпался мелкий, даже на неровностях его намело не так много, под межой и крушней он был только по щиколотку. Немного встревоженный, Антон пробежал дальше, чем требовалось, повернул обратно. Странно, подумал он, неужели он ошибся в определении расстояния? Но он хорошо помнил, что Зоська отошла перед выстрелом метров на пятьдесят от груши, иначе в сумерках он бы в нее не прицелился. Так где же она могла быть? Неровной восьмеркой Антон обежал поле, снова зашел от груши, поточнее прикинул направление выстрела. Но на том месте, где она упала, сраженная его пулей, ее определенно не было. Почуяв неладное, он пригнулся, чтобы различить на снегу следы, и увидел темное небольшое пятно, сгреб его в горсти вместе со снегом – несомненно, это была смерзшаяся кровь Зоськи. Но где же тогда сама Зоська? Он упал на колени и обеими руками стал ощупывать снег, сразу наткнувшись пальцами на едва заметную для глаза, широко промятую в снегу борозду с ямками от коленей, и понял, что она уползла. Это открытие ошеломило его. Со смешанным чувством испуга, облегчения и страха он вскочил на ноги и, забыв на прежнем месте винтовку, пригибаясь, побежал по неровной разрытой борозде – через бурьян, мимо полузаметенного полевого куста в направлении невидимой отсюда, но недалекой деревни. Когда все стало ясно, Антон вяло распрямился, замедлил шаг, остановился совсем и тоскливым потерянным взглядом уставился в сумрак. Он ее не убил, только ранил, и она уползла в деревню, где у нее знакомые, связные, подруги. Ему туда хода нет. С трудом пытаясь осмыслить новый поворот в своем положении, он вернулся назад, подобрал винтовку. Называется, пожалел патрон и погубил жизнь. Проклятая Зоська! Сколько же это может еще продолжаться? Посчитав ее убитой, он скоро утратил свой гнев против нее, он даже готов был полюбить ее, мертвую, могущую своей смертью сослужить для него добрую службу. Но теперь он ее ненавидел снова. Она явилась чудовищно непреодолимой преградой в его и без того запутанной жизни. Как ему избавиться от нее? Но избавиться, наверно, было уже невозможно, упустив ее, он терял над ней свою власть. Напротив, уйдя в Княжеводцы, она обрела грозную власть над ним и теперь может сделать с ним все, что захочет. Наверняка в это самое время, когда он мечется по темному полю, она уже рассказывает кому-то о его злодействе. Спустя несколько дней обо всем станет известно в отряде. Неровным усталым шагом Антон шел против ветра, не чувствуя его леденящих порывов, понуро уронив голову, засунув в карманы руки. Плевать ему было на стужу, на этот проклятый ветер в голом промерзшем поле. Война загоняла его в тупик, из которого не было выхода. Куда он теперь мог податься, где обрести пристанище? Он даже не знал, где переночевать, поесть, обогреться; опасность угрожала ему с обеих сторон. По привычке он продолжал опасаться полиции и немцев, но и партизаны с нынешней ночи становились для него врагами. Теперь было бессмысленно искать переправу за Неман – в Липичанку ему путь заказан. Но куда же тогда не заказан? Все яснее сознавая безысходность своего положения, он видел немало виновников своих неудач, среди которых, однако, не было его самого. За тридцать без малого лет своей жизни он не привык признаваться себе в прегрешениях и, если случались накладки, любую вину готов был переложить на других. Сам же он в собственных глазах всегда оставался безгрешным, так как, будучи строгим к другим, был великодушным к себе самому. Себя он любил и уважал, хотел только добра, которого, случалось, его лишали другие: немцы, партизанское начальство, иногда женщины. В данном случае поперек его жизни роковым образом встала партизанская разведчица Зося Нарейко, виновница всех его бед. Антон брел в ночном поле, лишенный цели, душевно опустошенный, обозленный против других и, конечно, прежде всего, – против Зоськи. Правда, теперь он корил и себя за оплошность, за то, что пожалел патрон и воздержался от второго выстрела. Зачем теперь ему этот патрон, зачем эта винтовка? Разве для того, чтобы убить себя? Но – дудки, убивать себя он не станет. Он еще молод и еще почти не жил. Несмотря на войну, хотел начать жить, как испокон веков живут люди, но не удалось. Видно, нельзя так все сразу – жить для себя, для других, воевать, любить женщину и быть счастливым. Жаль, поздно он убедился в этом. На кровавом собственном опыте, за который как бы не пришлось заплатить все той же собственной жизнью. Но жизнь у него одна, почему он должен в молодые годы расставаться с нею? Отупев от неуемного встречного ветра, снега и усталости, Антон наткнулся в ночи на невысокую железнодорожную насыпь, почти не остерегаясь, перешел ее в рост и побрел дальше, стараясь не сбиться с направления, взятого от Княжеводцев. Не сразу он понял, что имеет целью тот польский хутор, где так неудачно провел последнюю ночь с Зоськой. Почему именно тот, а не какой-нибудь другой хутор, он не мог дать себе отчета. Может быть, он шел туда потому, что там все же были знакомые ему люди и он рассчитывал перекусить у них и обогреться. При этом ему было неважно, как они отнесутся к нему, он зла против них не имел, хотя прежний урок намеревался учесть на будущее. Теперь он не выпустит из избы никого, пока сам из нее не выйдет. Но прежде всего он поест и чуток отдохнет в тепле, а потом будет видно. Потом он что-либо придумает. Ему следовало что-то срочно придумать ради спасения, но мысли никак не шли дальше ближайших забот этой ночи и того знакомого хутора, а что делать дальше, он не мог взять в толк. Ясно было лишь то, что к партизанам ему пути нет, к Копыцкому тоже. К Копыцкому был некоторый смысл явиться с Зоськой, без нее же в полиции его не ждет ничего хорошего. Вот же чертово положение, в которое загнала его война! По-видимому, он все-таки ослаб за эти сутки непрерывной ходьбы по снегу, без сна и без пищи. Несколько раз он замечал, что начинает дремать на ходу, ощущение ежеминутной опасности притупилось в его сознании, он не узнавал местности и, кажется, снова не выдержал направления. С усилием стряхнув с себя дрему, он огляделся и понял, что снова сбился с пути. Как и позапрошлой ночью, перед ним лежала на пойме Котра. «Это же надо, дважды заплутать на одном месте», – думал он, глядя на извилистую полосу кустарника вдоль речушки. По всей видимости, хутор остался правее, ближе к Скиделю. К тому же стало светать. Недавно еще плотный, затканный снегопадом сумрак заметно редел, снежные сумерки подернулись прозрачной рассветною синькой, долгая зимняя ночь тихо уступала свои права дню. Антон не заметил даже, когда прекратил сыпать снег, которого здесь намело почти по колено. Сзади за ним тянулись свежие, видные даже во мраке следы, и он думал, что с такими следами далеко не уйти, так его быстро настигнут в поле. Как и позапрошлой ночью, ему ничего не оставалось, как повернуть вдоль реки вправо. Правда, он мог повернуть и влево, но там, на узком мысу при впадении Котры в Неман, была большая деревня, а в большой деревне всегда недремно несет службу полиция. Антон предпочел не искушать судьбу-мачеху и держаться от деревень подальше. Но и до хутора было далековато, затемно он просто мог не успеть. И тогда он с облегчением вспомнил, что где-то поблизости отсюда ютилась та самая развалюха-обора. Другого пристанища в этих местах, наверно, сыскать не удастся. Недалеко отойдя от реки, он скоро нашел эту обору, еще издали увидав под ней старое, обсиженное вороньем дерево. Уже совсем рассвело, поле вокруг лежало пустое, дул морозный северный ветер. Антон осторожно выбрался из кустарника, вслушался. Было чертовски холодно, даже воронье сидело на дереве, зябко нахохлясь, без своего извечного грая. Человеческих следов возле оборы вроде бы не было видно, и он с неизвестно почему дрогнувшим сердцем вошел в ее широко распахнутые ворота. За ночь снежный сугроб возле дверей сильно увеличился и достиг противоположной стены, возле притолоки виднелись полузасыпанные следы, но, кажется, это были следы его и Зоськиных ног. Низенькая дверь в кубовую была растворена, и он нерешительно переступил высоковатый порог. Тут было немного затишнее от ветра, но холодно, как и в поле. Антон опустился на слежалую гнилую солому, прислонился спиной к обшарпанному боку стены. Руки сунул за пазуху, колени прикрыл полой кожушка. Было бы неплохо вздремнуть хотя бы на недолгое время. Двадцати минут ему бы, наверно, хватило, чтобы снять отупение и обрести прежнюю бодрость. Большего он не мог позволить себе. С покорностью отдаваясь сразу охватившей его приятной истоме, он какое-то время еще напрягал слух, боясь прозевать опасность. Но, кроме невнятного шелеста соломы на крыше, сюда не проникало никаких больше звуков, было покойно, тихо и глухо. Готовясь уснуть, Антон думал, что не прошло еще двух суток, а как все катастрофически изменилось в его судьбе. Два дня назад с ним была Зоська, и с ней в нем жила надежда. Пусть глупая, несбыточная надежда, но ею тешилась его очерствевшая в лесных дебрях душа. Но вот стало так, что они разошлись врагами, жить на этой земле вместе с Зоськой сделалось невозможным. Он обрел одиночество, Зоська навсегда ушла из его жизни, но ему от того легче не стало. По-прежнему он пребывал в безысходности и перестал понимать почему. Неужели все дело в Зоське? Но как тогда понять, что он, здоровый, неглупый мужик, попал в такую зависимость от этой сморкачки? Разве Зоська сильнее его, умнее или более приспособлена к этой кровавой войне? Ведь после своего ранения она уже дышала на ладан, одной ногой стояла в могиле, и он лишь тихонько толкнул ее. И тем не менее она выжила, где-то укрылась, и по-прежнему власть над его судьбой находилась в ее руках. Он задремал, как ему показалось, не более чем на пять минут, и тут же проснулся от близкого голоса за стеной. Кто-то, вяло матерясь, беззлобно понукал лошадь. Как и два дня назад, Антон испуганно выскочил из кубовой и сразу же в проеме ворот увидел на дороге сани. В них, стоя на коленях, какой-то мужичок в стеганке глухим голосом материл рыжую, с облезлыми боками лошадку. Правил он в сторону Скиделя. – Эй, стой! – крикнул Антон, появляясь в проеме ворот. Мужичок оглянулся на обору и придержал коня, не зная, однако, как поступить дальше. Антон тоже не знал, зачем он остановил его, разве чтобы разжиться поесть? Или разузнать про обстановку в окрестностях и принять какое-либо решение. Он чувствовал, что без определенного решения протянуть долго не сможет. Невозможно жить между землей и небом, надо поскорее спускаться на землю. Где только найти лестницу на эту утраченную им землю? В поле и на дороге вроде никого больше не было, можно было выйти из оборы, но Антон предпочел подозвать мужичка к себе: – Ты, давай сюда! Он не сомневался, что мужичок без промедления исполнит его команду, и для пущей убедительности удобнее перехватил винтовку. И в самом деле мужичок бросил на солому вожжи и, оставив на дороге сани, не спеша, с явной опаской пошел к оборе. Пока он шагал по свежему снегу, Антон рассматривал его самодельный, из овчины треух на голове, старую латаную стеганку и лапти-чуни с перевязанными поверх грязных портянок веревками. Маленькие, часто мигающие глазки на заросшем лице еще издали настороженно уставились в вооруженного человека у оборы. – Стой! – приказал Антон, когда мужичок шагов на пять не дошел до ворот, и тот послушно остановился. – Хлеба нету? – Не-а, – удивленно сказал мужик. – Яки ж хлеб? Дома... – Ясно. И ничего больше? В смысле пожрать... – Ничога. Дорога ж не дальняя. Так што ж... – А куда едешь? – Так в Скидель, – махнул он рукой на дорогу и замер в ожидании новых вопросов. – На базар? – Не. Яки ж базар в понедельник? К доктору еду. – Заболел? – Ды не. Я не заболел. Але... – Баба, значит? – вел малоинтересную беседу Антон, имея в виду исподволь выпытать у этого случайного проезжего кое-что из того, что его интересовало в первую очередь. – Не баба – девка. – Ах, девка... А там, на дороге, не видел – полицаев нет? – Не, не видел. Можа, где и есть, а на дороге не видел. – И партизанов не слышно? – Не-а. Не слыхать. У нас, знаете, не слышно ничого. Глухо живем. – А ты из какой деревни? – Да из Княжеводцев, – сказал мужичок и показал в обратный конец дороги. Антон испуганно замер. Упоминание о Княжеводцах заставило его забыть все другие вопросы – кажется, появилась возможность выяснить, может, самое для него главное, и он, сузив глаза, резко спросил мужичка: – Ах, за доктором едешь? – Ну. – К девке? – Ну. – К дочке? Моргнув слезящимися глазами, мужичок вдруг замялся, словно поперхнулся перед ответом, и Антон, не давая ему оправиться, схватил за куцый отворот стеганки. – Говори, к кому доктора! Быстро! – Так к девке, сказал... – Какой девке? К Зоське из Скиделя? Ну? Раненной в голову? Да? Да? Говори скорее!.. Но скорее говорить, наверное, уже не было надобности. Мужичок, беспомощно заморгав глазами, казалось, в мгновение лишился речи, руки его затряслись, растерянным взглядом он бессмысленно водил по рассвирепевшему от роковой догадки, обросшему колючей бородкой лицу Антона. Антон тоже зашелся в странной охватившей его лихорадке, смекнув яростно и самоочевидно, что судьба в последний раз бросала тонущему свой спасательный круг, за который он должен схватиться или пойдет ко дну. И, не размышляя долго, он из последних, еще оставшихся у него сил рванулся к этому кругу. Пока Зоська жива, он должен настичь ее в этих лесных Княжеводцах. То, что ему не удалось на хуторе, должно удаться теперь. Конечно, это не очень красиво по отношению к девушке, которую он любил, но в этом его спасение. В конце концов, не он придумал эту проклятую войну, где если не предашь – не уцелеешь. Что же ему остается? – Так, ясно! – сказал Антон, резко оттолкнув от себя мужичка. – А ну – в Скидель! В Скидель скорее! – закричал он. – Быстро!!! В испуге и явном смятении мужичок повернул к дороге, но Антон обогнал его и, подбежав к саням, схватил вожжи. – Но-о! Скорей, рысью! Хлестнув лошадь, он ввалился на ходу в розвальни, мужичок едва успел ухватиться за поперечину сзади, лошадка натужно рванулась по переметенной за ночь дороге, и Антон, став на колени, принялся нахлестывать ее вожжами. Главное для него было – успеть. 21 Все последующее доходило до Зоськи в неясных, порой кошмарно-пугающих образах, бессвязных урывках чужих разговоров. Она слышала, как кто-то окликнул ее, как громче залаяла собачонка. Потом ее бережно подняли на руки и долго несли куда-то. Она все время молчала, не находя сил ответить на тревожные чьи-то вопросы, да к ней и не очень приставали с вопросами, видно, скоро поняв, что она чуть жива. Зоське ничего не оставалось, как целиком положиться на этих людей, зная, что в Княжеводцах ей плохого не сделают. В Княжеводцах всегда помогут, если только ей еще можно помочь. Она пришла в себя снова от острой, ударившей под самое сердце боли, раскрыла глаза и увидела близко над собой лампу с надбитым закопченным стеклом. Свет лампы поначалу ослепил ее, но все-таки она успела заметить рядом чье-то немолодое, озабоченное, со сведенными бровями лицо. Чьи-то холодные руки деликатно касались ее обнаженного бока, и она поняла: перевязывают. Зоська с напряжением стонала, не в состоянии молча выдержать боль, и женский, обращенный к ней голос сочувственно заговорил: – Болит, девчатка? Такая рана!.. Потерпи, девчатка. Конечно, она будет терпеть, она стерпит все, только бы остаться жить. Как никогда прежде, именно теперь она очень хотела жить. Если это еще возможно... – И кто тебя так? – голосом погромче участливо спросил мужчина, но она только промычала в ответ. Разговаривать она не могла. Даже сама удивилась: слышать – отлично все слышала, а сказать ничего не могла. Как во сне. Новый болевой приступ отбросил ее в забытье, долгий промежуток времени она нестерпимо мучилась в фантастическом мире кошмаров. Наверно, она стонала, возможно, у нее начался жар, потому что, когда она снова очнулась, услышала все тот же ласковый голос женщины: – На, девчатка, молочка попей. Тепленькое молочко, гляди, полегчает... Она сделала усилие и чуть приподняла голову. Чужими иссохшими губами не сразу нашла край шершавой посудины и торопливо сглотнула что-то безвкусное. – Ну, еще немножко попей... Молочко те-еплое... «Молочко те-еплое», – звучит милым голосом мамы, которая третью неделю хлопочет возле пятилетней Зоськи и тихонько украдкой плачет. Зоська тяжело больна, вся в жару, ничего не ест, только пьет молочко. Она пластом лежит в углу на кровати, укрытая кожушком поверх лоскутного маминого одеяла, и очень ослабла. Но у нее ничего не болит, только все время хочется спать. И она спит – днем, утром, ночью, просыпаясь лишь затем, чтобы попить молочка. Болеть ей, однако, нетрудно, даже в общем приятно, потому что все к ней предупредительно-ласковы, добры и с радостью исполняют каждое ее желание, главное из которых – чтобы не плакала мама. Но это желание редко сбывается, и коротенький мамин всхлип резкой тревогой вырывает девочку из сна, вернее, из тягостно-липкой дремы, Зоська пугается и тоже хочет заплакать. Но она такая слабая, что только тихонько шепчет обметанными губами: «Не надо, мамочка... Мамочка, не надо...» И мать, заслышав ее, сразу утихает, приходит за занавеску и, склонясь над дочерью, бережно гладит ее заостренное исхудавшее личико шершавыми, не по-женски большими руками. Зоська успокаивается, хочет улыбнуться в ответ и слабым голосом пытается утешить маму: – Мамочка, я не умру. Я не умру, мамочка... Но ее наивное утешение вызывает у матери новый, безудержный приступ плача. Уронив на постель голову, мать долго сотрясается в безутешном рыдании, и Зоська с недетской решимостью думает: нет, она ни за что не умрет, она будет жить, потому что как же тогда ее любимая, бедная мама? Мама для нее – главная радость жизни, так же как и она для мамы. Зоська знает это с раннего детства и думает, что никогда на свете не расстанется с мамой. Но вот рассталась... Люди говорили, что лицом она вышла в маму, что у нее материнский характер. Зоська и сама иногда думала, что свою доброту и покладистость определенно переняла от матери. Часто она страдала оттого, что нынешнее время меньше всего подходило для этого ее качества, иногда ненавидела в себе эту доброту, принимая ее за слабость, в то время как ей нужна была сила. Но всякий раз ее отвращал один вид людей, явно лишенных доброты, заскорузлых в черствости, и она понимала, как важно быть добрым. Значит – быть справедливым. ...Потом в полудреме она слышит чей-то тихий недалекий разговор-шепот, но там уже новые голоса, похоже – мужские, и до сознания ее доходит обеспокоенное слово доктор. Она догадывается, что́ это значит, и хочет сказать, что не надо ее везти к доктору, который ей неприятен с детства, потому что доктор – человек из другого, неизвестного ей мира и с ним связаны малоприятные для нее переживания. Теперь у нее другие, не менее важные причины избегать доктора, но у нее нет сил сказать об этом, и она лишь тихонько стонет. – Попей молочка, девчатка. Попей тепленького... – Ну что ты пристала к ней с молочком? Видишь, не может! – раздраженно гудит мужской голос, в котором Зоське слышатся знакомые ноты, и она вся напрягается. Но нет, это не отец... Отца она меньше любила, наверно, потому, что он был неразговорчив и строг, а иногда круто обходился с матерью. Но в раннем далеком детстве Зоська, может, больше других боготворила именно отца, особенно в редкие для него минуты досуга, когда он не был занят работой и находил возможность заняться детьми. Из каких-то глубинных уголков ее памяти выплывает давнишний день кануна праздника Троицы в начале лета, полузаросшая муравкой дорога в теплой мягкой пыли за околицей, и они с сестрой, семенящие за отцом. Вытянутой в сторону рукой Зоська ведет по стеблям колосящейся ржи, вспугивая осевших на ночлег серебристых бабочек, острохвостые ласточки лихо носятся в погожем предвечернем небе, и за отцом тянется горьковатый аромат березовых веток, целую охапку которых они наломали в роще. Дома их ждал предпраздничный порядок в избе, только что вымытый мамою пол был густо забросан пахучими стеблями аира, они сразу принялись украшать хату ветками и обильно понатыкали их всюду, где только могла держаться хотя бы самая малая веточка. Всю ночь в хате стоял удивительный аромат леса и луга, Зоське снились счастливые сны, и вся ее детская жизнь была преисполнена предвкушения какой-то огромной и скорой радости. ...Она снова ощущает себя во власти знакомой с детства болезненно-немощной расслабленности, когда хочется только покоя, тишины и небытия, потому что в яви – страдания и боль. И вместе с тем в ней немая апатичная успокоенность за свою судьбу, которая теперь от нее не зависит. Со временем она замечает, что ритмично раскачивается и плывет куда-то, словно во сне. Но сна нет, это уже явь. Зоська полураскрывает глаза, перед которыми – косматый край укрывшего ее кожушка и яркая синь рассветного неба. Мерные плавные толчки куда-то влекут ее, и ей даже приятно от этого ровного убаюкивающего движения в неизвестное. Не сразу она догадывается, что ее везут по полевой санной дороге. Она не может спросить, куда, но она и не тревожится. Значит, так надо. Она лишь хочет понять, кто с ней? Чувствуется чье-то присутствие рядом, наверно, это возница, но кто? Ей бы только взглянуть на своего спасителя и ничего больше. Об Антоне она не думает – будь он проклят, убийца! Главное, она спасена, даст бог – поправится, и тогда она с ним посчитается. Она посмотрит в подлые его глаза, еще он поваляется у ее ног. Если раньше не перебежит к немцам. – Но-но, шевелися, милая... Это все та же поившая ее молочком тетка, и Зоське становится покойно, она уже привыкла к ее, схожему с материнским, голосу. Невысказанная благодарность щемящей тоской сжимает что-то внутри, и из Зоськиных глаз скатываются к уголкам губ две щекотные студеные слезинки. – Ничего, девчатка, все будет хорошо. Перепрячем тебя в хорошее место, как-нибудь очуняешь. Молодая еще, жить будешь, деток народишь. Не век же этой проклятой войне продолжаться, – как свежий родничок в летний полдень, обнадеживающе звучит рядом, и Зоська благостно успокаивается под теплым кожушком. Авось в самом деле правда: страшное позади, и она как-нибудь еще выкарабкается из своей беды. 1977

The script ran 0.021 seconds.