Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Георг Лукач - Литературные теории XIX века и марксизм [0]
Язык оригинала: HUN
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. Государственное Издательство Художественная Литература Москва 1937

Полный текст.
1 2 

Но недостаточно отметить эту общую линию деятельности Меринга в области идеологии. Тот факт, что он вел такую упорную и страстную борьбу именно в этой области, составляет существенную черту его характера. Конечно, слабость интересов данного идеолога, данного политического борца, может определяться, между прочим, и рядом случайных обстоятельств, но она никогда по существу не бывает случайна. А в период II Интернационала историческая тенденция, проявляющаяся в выборе тем и боевых задач, приобретает особенное значение. В самом деле, большинство руководящих теоретиков II Интернационала придерживалось в выборе своих тем, и особенно в форме их обработки экономического "объективизма", который вначале бессознательно, а потом все более и более сознательно оказывал теоретическую поддержку всем отсталым и реакционным течениям в рабочем движении (теория самотека, механической зависимости практики и всякой идеологии от экономического базиса, связывание вопроса о революционной зрелости страны с односторонне понятым развитием производительных сил, фаталистический эволюционизм, неверие в творческие силы пролетариата и т. д.). В противоположность этому мы видим уже в самом круге интересов Меринга активный, революционный элемент, и притом в двояком отношении. Во-первых, во всех своих работах по литературе и по вопросам общего мировоззрения он неустанно прославляет героев прежних классовых битв и всегда измеряет их идейную ценность высотою их сознания, смелостью их борьбы за осуществление прогрессивных классовых требований, а не какими-нибудь "объективными" — например, формально — художественными — мерками. Роль, которую играет литературная борьба в стадии собирания сил (особенно в Германии классического периода), была понята Мерингом. Он правильно выдвигал здесь огромное значение субъективного фактора, все более упускавшееся из виду II Интернационалом. На исторических примерах Меринг прекрасно показывает пагубные последствия малейшей неясности, малейшего колебания, гнилого, трусливого компромисса, неизбежно порождаемые разложением, и это служит у него призывом к идеологической бдительности, к борьбе против фатализма, неминуемо вырождающегося в оппортунизм. Эта тенденция подчеркивается тем, что у Меринга прославление идеологических борцов за буржуазную революцию в Германии связывается с борьбой против все усиливающейся деградации немецкой буржуазии. Охраняя память борцов за буржуазную революцию, взяв их под свою защиту против панегирического извращения (Лессинг, Шиллер) или клеветнического умаления (Гейне) со стороны буржуазных историков, Меринг с успехом разрушает буржуазные исторические легенды, срывает обманчивый ореол с тех эпох или лиц, в которых упадочная буржуазия пытается найти идеологическую опору для своего подлого настоящего (Густав Адольф, Фридрих Великий и т. д.). В Германии с ее "лакейством, проникшим в национальное сознание из унижения тридцатилетней войны" (Энгельс), это было тем более революционным подвигом, что возраставшее оппортунистическое вырождение теории и практики немецкой социал-демократии делало с каждым днем все большие уступки этому лакейскому почтению перед правительством и государством. Для завершения этой характеристики отметим, что постоянные занятия Меринга вопросами войны и военного дела, уже по самому содержанию этих проблем и еще больше по его подходу к ним, вели его к борьбе не только против всякой пацифистской идеологии, но и против трусливой капитуляции перед военной мощью германского государства, против отказа от революционной атаки на милитаризм. Анализ ограниченности военной мощи Фридриха II и особенно — бессилия прусской военной системы перед армиями французской революции, дальнейшее разъяснение показанной Энгельсом связи между социально-экономической базой и военным делом тоже служат у Меринга призывом к революционной активности. С этой сильной стороной теснейшим образом связана сравнительная устойчивость Меринга в вопросах культуры. Опошление и вульгаризация марксизма в Германской социал-демократии, возрастающая склонность к серьезным уступкам буржуазной идеологии, дошедшая у ревизионистов до полной капитуляции перед ней, привели в вопросах культуры к появлению равно отрицательных типов правого и "левого мещанина. Если многие социал-демократические "лидеры просто впадают тут в мещанство, то есть подчиняются влиянию реакционных мелкобуржуазных идеологий своего времени, то, с другой стороны, возникает "оппозиция", главным образом среди интеллигентов молодого поколения, ищущих исцеления от этого мещанства в следовании каждой мимолетной "новаторской" буржуазной моде. Меринг в общем ясно и твердо отмежевывается от обоих этих направлений — и от правого, и от "левого" мещанства. Мы увидим ниже, когда будем говорить о его отношении к натуралистическому движению девяностых годов, что ему удалось выработать в себе значительную критическую трезвость, способность давать правильные оценки. Общая ограниченность его теоретической позиции сказывается, конечно, и здесь. Но всякий, кто ознакомится по партийной прессе или другим источникам (например, по прениям на Готском съезде 1896 года) с литературными дискуссиями германской социал-демократии, должен будет притти к заключению, что Меринг действительно стоит в них совершенно одиноко и на большой высоте. Эта высота тесно связана с тем обстоятельством, что Меринг в своей оценке явлений литературы пользуется совсем иным масштабом, чем правые и "левые" мещане среди социал-демократических литераторов: таким масштабом служит для него идейный и художественный уровень, достигнутый в период подготовки буржуазной революции в Германии, в период Гёте и Шиллера. Поэтому во всем, что приводит в восторг левых мещан, Меринг находит явное идеологическое отражение классового упадка буржуазии, а в тех явлениях, при виде которых правые мещане кипят от мелкобуржуазного морального негодования, он часто усматривает честное стремление к борьбе против этой упадочной классовой идеологии. Правда, уже в этом пункте мы можем отметить наряду с сильной также и слабые стороны Меринга. Прилагая к буржуазной современности масштаб революционного периода немецкой буржуазии, он становится, конечно, на высокую точку зрения. Но это все-таки лишь провинциальный масштаб, ибо в Германии вследствие запоздалого развития германского капитализма буржуазная революция так и не смогла вылиться в те радикальные формы, в которых она совершалась во Франции или даже в Англии. Идеологическое, и в частности литературное, развитие никогда не достигало здесь такой революционной смелости и широты, как во Франции и в Англии. Мы еще будем говорить о тех принципиальных недостатках, которые внесла в меринговскую теорию литературы эта его ограниченность немецким кругозором. Здесь же укажем только, что односторонняя ориентация на Германию должна была привести его также и к ложной оценке самого развития немецкой литературы, особенно классического периода. Этот недостаток Меринга находится в теснейшем взаимодействии с его отмеченным выше отношением к марксовой экономии и к ее историческим выводам. Мы уже сказали, что знакомство Меринга с политической экономией марксизма было теоретически не глубоким, что это ограничивало его диалектическую гибкость в анализе художественных явлений. Значение марксовой экономии Меринг использовал для того, чтобы частично экономически обосновать свою схему развития, выросшую из традиций буржуазной революции, и частично, но только частично, исправить се. Однако сама эта основная схема была им удержана. Отметим вкратце только основные моменты. Во-первых, противоположность буржуазии и дворянства по существу остается у Меринга застывшей противоположностью двух резко друг друга исключающих общественно-производственных порядков — капитализма и феодализма. В процесс капитализации землевладения, в самый факт превращения землевладельцев в часть капиталистического класса Меринг не вдумывался ни с экономической стороны, ни со стороны его идеологических последствий. Крупнейший немецкий критик пруссачества так и не сумел понять "прусский путь" капиталистического развития своей страны. Во-вторых, Меринг сохранил со времен своего буржуазно-радикального периода склонность идеализировать — прежде всего в идеологической области — низшие ступени развития капитализма по сравнению с высшими. Это вносило и некий бессознательно романтический элемент в его критику буржуазного прогресса. 2. Годы юношеского развития Годы юношеского развития Меринга очень мало исследованы. Мы имеем в виду не чисто биографические моменты, вообще лежащие вне рамок этой статьи: писательская деятельность Меринга до его вступления в социал-демократическую партию тоже известна нам весьма фрагментарно. Меринг и в тот период был очень плодовитым журналистом, печатавшим свои статьи в самых различных газетах и журналах, большей частью анонимно. Поэтому для характеристики хода развития Меринга во всех его этапах потребовались бы очень обширные подготовительные работы филологического характера. Но наши цели этого не требуют. Здесь будет достаточно охарактеризовать решающие этапы писательской деятельности Меринга в их основных чертах; исчерпывающее изложение должно быть предоставлено будущему. Выше мы уже отметили, что первый период деятельности Меринга, связанный главным образом с журналами Гвидо Вейса, был временем его первого сочувствия рабочему движению. Это сочувствие было решительно устремлено к традициям лассальянства в теории и агитации. Вот как сам Меринг характеризует свое тогдашнее отношение к рабочему движению лассальянского пошиба: "Из него разовьется рабочая партия с национальным направлением, вроде того, как английские рабочие бежали от хаотических бурь чартизма на твердую почву достижимых и здоровых целей"[6]. Этот взгляд Меринга был связан с традицией буржуазной демократии, лелеявшей иллюзию, что радикально доведенная до конца демократия уничтожит экономические основы классовых противоречий и партийной борьбы. Если вспомнить, что лассальянское крыло рабочего движения отделилось от буржуазной демократии быстрее, чем крыло Либкнехта-Бебеля, на первый взгляд, может, пожалуй, показаться странным это сочувствие Лассалю и его направлению. Но когда мы будем говорить о выступлениях Меринга против самостоятельного рабочего движения, мы увидим, как буржуазный демократ Меринг, несмотря на его тогдашнее незнание Маркса, несмотря на сильную вульгаризацию марксовых теорий "эйзенахцами", отгадал своим правильным классовым чутьем (в то время еще буржуазным) именно в эйзенахцах подлинных врагов демократического "примирения классов". Мечты молодого Меринга о широком демократическом движении потерпели полное крушение перед лицом осуществления германского единства методами Бисмарка, перед лицом всеобщего культурного упадка Германии, упадка ее литературы и, сопровождавшего капиталистический подъем, повсеместного расцвета мещанства. Статьи в "Die Wage", принадлежность которых Мерингу уже сейчас может быть установлена с большей или меньшей достоверностью, занимаются исключительно литературными вопросами. Важнейшая из этих статей дает общую характеристику литературы в новой Германской империи. На этой статье[7] мы должны остановиться несколько подробней, во-первых, потому, что она очень отчетливо рисует политическое и общее мировоззрение молодого Меринга, и во-вторых, потому, что ряд цитат из нее даст читателю ясное понятие, в каких пунктах Меринг впоследствии продолжал свою тогдашнюю линию, в чем и как он пересмотрел ее. Статья проникнута разочарованием. Положение литературы в новой империи изображено самыми мрачными красками. Широкими штрихами обрисовано национальное значение классической немецкой литературы: "Немецкая литература, как ни парадоксально это звучит, есть по преимуществу космополитическая литература; космополиты, как Гёте и Лессинг, сделались родоначальниками национальной мысли". После Вестфальского мира "не жалкий призрак имперской конституции, а единственно лишь язык и его памятники спасли немецкое имя от полного уничтожения". Меринг дает затем краткий обзор развития национального характера немецкой литературы, причем особенно интересно, что Фридрих II и влияние Семилетней войны на немецкую литературу изображаются еще вполне в духе Лассаля (в его критическом разборе биографии Лессинга, написанной Штаром). Таким образом Меринг, как он это сам подчеркнул впоследствии в предисловии к своей "Легенде о Леесинге", сам стоит еще здесь на почве этой исторической легенды, точнее — ее лассальянского варианта. Критическая характеристика историка литературы Юлиана Шмидта, как типа капиталистического; мещанина, в своей основной установке тоже целиком исходит от Лассаля. Ядро разбираемой статьи составляет характеристика немецкой литературы со времени основания империи. Приведем несколько наиболее ярких мест: лирика после 1870 года "пришла в полное запустение; даже самый лойяльный поклонник империи может взирать только с улыбкой сострадания на эти безотрадные развалины". Действие 1870 года на романистов оказалось "в высшей степени расстраивающим, даже парализующим, и этот паралич тем более жесток, чем больше они в своей лойяльности стараются поэтически прославить великие политические перевороты, так радостно встреченные ими". Рейтер и Гудков умолкли; Фрейтаг окончательно растерялся; "Waldfriedb Ауэрбаха холоден и плох; роман Шпильгагена "Allzeit voran" уже позабыт, он сделался "литературным курьезом". Литературной смены нет. О драме и театре: "Нет и в помине национальной драмы или хотя бы просто хороших, захватывающих театральных пьес, как их умела создавать с известной степенью классичности даже еще французская вторая империя". После подробной характеристики отдельных писателей и направлений Меринг резюмирует свое общее суждение в следующих словах: "Неудержимый упадок царит таким образом во всех областях нашей поэтической литературы, этого чистейшего и вернейшего зеркала духовного образования народа… Мещанская погоня за выгодой в политической и социальной области обернулась своими неизбежными разрушительными последствиями; убога, скудна и уныла картина, которую мы видим в этом зеркале. Немногих смутит это; никогда упреком в пессимизме не бросались так легко, как в наши дни. Но рано или поздно наступит час, когда мы поймем, какой огромной духовной опустошенностью мы заплатили за внешний почет, могущество и славу. И тогда упадок нашей литературы будет самым суровым обличением основателей этой империи, которая не имеет ничего общего с единой свободной Германией наших великих поэтов и наших великих философов". Политическая линия литературной критики Меринга уже ясно видна из этих цитат. Его более мелкие критические статьи[8] (о Иоганне Берр, Юлиусе Вольф, Эдуарде фон-Гризебах) направлены против усиливающегося сервилизма, против трусливой апологетики писателей этого периода. Более крупные этюды о Бюргере[9] — и Платене[10] дополняют эту же линию с другой стороны. Меринг характеризует Бюргера как буржуазно-демократического писателя лессинговского типа. Платена он прославляет как предшественника политических поэтов Германии Гервега и Фрейлиграта… Слабую популярность Платена он пытается истолковать следующим образом: "Уродливая изнанка современной: культуры — пропасть между образованным меньшинством и широкими массами народа — нигде не проявляется так болезненно, как в этой области. Какой позор для нашего горделивого культурного сознания, что такие произведения, как оды Платена, как "Геро" и "Сафо" Грильпарцера, остаются потаенным кладом для подавляющего большинства наших соотечественников и современников". Возвеличение Платена тесно связано у Меринга с обличием упадка немецкого языка, причем весьма характерно для его тогдашнего, временами резко романтического осуждения современности, что и Гейне он причисляет к виновникам порчи языка. Все эти статьи проникнуты одним и тем же критическим устремлением: они прославляют классический период Германии, когда была создана идеология единого германского государства, демократического по форме. Они самым резким образом обличают упадок современности, вызванный недемократическим осуществлением германского единства, с одной стороны, и возрастающей капитализацией Германии — с другой. Несколько лет спустя произошло столкновение Меринга с социал-демократией. Причины этого столкновения понять нетрудно. Меринг сам выразился впоследствии[10], что его источником послужил партийный съезд 1876 года. "Кайзер и Мост обозвали меня тогда в "Berliner freie Presse" сознательным, а Либкнехт, в "Leipziger Volksstaat" по крайней мере хоть бессознательным орудием реакции, потому, что в войне, которую вели в то время другие и я, против грюндерской печати мне пришлось выступить и против одной демократической газеты. Теперь (в 1903 г. — Г. Л.) я давно свободен от заблуждения, будто капиталистическую коррупцию можно побороть, пытаясь искоренить ее конкретные уродливые проявления, но в тех конкретных случаях я был прав". Нам кажется, что Меринг изобразил здесь скорее повод к разрыву, чем его причину. Этот повод отнюдь не был случайным для молодого Меринга. Двойственность демократической позиции Меринга в том-то и заключалась, что, стоя на буржуазной почве, он страстно боролся против всех социальных и культурных последствий быстро расцветавшего германского капитализма. Он хотел, стало быть, искоренить "дурные стороны" капитализма, чтобы получить демократическое общество без таких уродливых проявлений. При этом он неизбежно должен был обратиться к ранней стадии капитализма в Германии. Этот романтический момент внес новое противоречие в его позицию, ибо мировоззрение Меринга всегда было ярко передовым, направленным против всякого стремления повернуть назад колесо истории. Конфликт, описанный выше его собственными словами, возник таким образом с внутренней необходимостью. Истинная его причина заключалась хотя и в медленном, но несомненном усилении пролетарского классового характера германской партии в эту эпоху, в медленном, но уже начавшемся освобождении ее от лассальянской идеологии. В своей книге против германской социал-демократии[11] Меринг называет съезд 1875 года победой марксистов, с "некоторыми формальными уступками" с их стороны. И в той же книге он подробно указывает[12], что именно в этой победе было для него неприемлемо. "Лучшим в социалистической теории Лассаля была эта идеальная мечта о спасающем человечество союзе высшей науки со стихийной силой рабочего класса". Коммунисты же — так он называет в этом сочинении сторонников Либкнехта и Бебеля — это представители полуобразования. Интеллигенция ни в коем случае не сможет остаться с социал-демократией, ибо[13] "монотонное топтание в одном и том же теснейшем кругу заученных мыслей и фраз, тяжкий, удушающий гнет внешней нивелировки… станет для нее в конце концов нестерпимым. И поэтому социал-демократия обречена на "вечную безуспешность". Меринг борется против социал-демократии во имя все той же утопической мечты, о которой мы уже говорили. Развитие идет, по его мнению, в сторону уничтожения того, что Лассаль считал симптомом господства третьего сословия. В ходе этого развития исчезнет[14] "третье сословие… и вместе с ним таящееся в его недрах четвертое сословие… То, что французская революция защищала в своих неумирающих принципах, было в действительности делом всего человечества; очистить эти неумирающие принципы от всех уродливых наростов и шлака, внедрить их в необходимые условия всей общественной и государственной жизни — такова задача нашего демократического века". Этот взгляд на перспективы общественного развития мы привели здесь только для характеристики позиции молодого Меринга. Теория эта в своей наивности воистину не нуждается в опровержении. Ей соответствует и взгляд Меринга на связь класса и партии. В своей брошюре против Штеккера (1882 г.) он пишет: "Не социальные ферменты разлагают политические партии, но существующие партии не могут сбросить с себя социальные оковы, во всяком случае не могут сделать это с надлежащей основательностью и быстротой… в них еще слишком глубоко сидят средне-вековые пережитки сословных и классовых интересов…"[15] В этом смысле Меринг исповедует общи либерализм (как сторонник либеральной партии, но не член какой-нибудь определенной ее фракции). "Я стараюсь только, исходя из взглядов свободомыслящего и патриотического бюргерства, понять и описать его прямую антитезу"[16], - говорит он о своей борьбе против социал-демократии. Но и к либеральной партии Меринг относится не без критики. Он нападает[17] чрезвычайно резко на отношение "непогрешимых маленьких пап прогрессивна" к Ф. А. Ланге. А что касается всего либерального движения, этого представительства имущих и "образованных" элементов, то "и оно, правда, всегда находится под угрозой, что классовые и сословные интересы этой части народа ("третьего сословия". — Г. Л.) нарушат и погубят его принципиальную чистоту"[18]. Эти удивительные по своей идеалистической наивности взгляды поясняют не только причины, вызвавшие борьбу Меринга с социал-демократией, его борьбу против крепнувшего рабочего движения, но одновременно и мотивы, приведшие его к полному разочарованию в демократии и либерализме. Ибо ясно, что честный демократ, который в теории и на практике отстаивал беспощадную критику всякого эгоистического классового интереса буржуазии, — что этот честный демократ никак не мог остаться надолго публицистом в рамках немецкого либерализма. Следует также заметить, что обоснование всей этой концепции Меринга заключалось в воспринятом от Лассаля (и уже тогда буржуазно-опошленном) взгляде на сущность "буржуазности". Выше мы видели, с каким восхищением отзывался Меринг об "идеальной мечте" Лассаля (союз науки и труда). В той же речи, где была высказана эта мысль, Лассаль дает и свое определение понятия буржуа. Достаточно привести главнейшие из относящихся сюда мест, чтобы для всякого стало ясно, под каким прочным влиянием Лассаля оставался Меринг в своих основных взглядах. Лассаль говорит: "В переводе на немецкий язык слово "буржуазия" означает Burgertum (бюргерство, гражданство). Но я употребляю его не в этом значении. Граждане мы все-рабочие, мелкие бюргеры, крупные бюргеры и т. п. Но и крупный бюргер… сам по себе еще отнюдь не буржуа… Но когда… крупный бюргер, не довольствуясь фактическими преимуществами своего крупного состояния, хочет еще использовать свое состояние, свой капитал, как условие для своего участия в господстве над государством, в определении государственной воли и государственной цели, — вот тогда лишь крупный бюргер становится буржуа"[19]. Другими словами, буржуа- это не экономическая категория, не необходимый продукт капиталистического развития, а — говоря опять-таки словами Лассаля — сословие, притязающее на незаконные привилегии. Правда, Лассаль использовал этот взгляд для теоретического обоснования своего "тори-чартизма" (как выразился однажды Маркс), у Меринга же это воззрение явилось теоретической базой для радикальной лево-демократической политики. Но естественным последствием его борьбы против социал-демократии было, конечно, то, что в этой борьбе он, сам того не зная или не желая, довольно сильно передвинулся вправо. Это поправение проявляется, например, в чисто романтических тирадах против опасностей больших городов, которые носят скорее "характер огромного становища кочевников, чем действительной общины". Жизнь Парижа и других крупных французских городов "от 1792 до 1871 года наполняет позорнейшие страницы французской истории". Перед угрозой этой опасности Меринг доходит даже до того[20], что хвалит политику Наполеона III и даже бисмарковский закон против социалистов. Цель этого закона — "вырвать трудящиеся классы из рук революционных смутьянов и посредством практических и положительных реформ примирить их с существующим порядком" [21], - пишет Меринг еще в 1882 году. Это отношение к закону против социалистов связывается у тогдашнего Меринга с надеждой на соединение либерализма и катедер-социализма, на уничтожение классов демократическими средствами и на примирение противоположных материальных интересов мерами социальной политики. Научный социализм переживает, по его мнению, "период глубокого брожения… его классическим очагом является Германия, а в Германии — Родбертус — первый социалист, имеющий научное значение"[22]. Замечания, которые Меринг делает в этой связи о Марксе и марксизме, доказывают только, что он тогда в лучшем случае только перелистал несколько марксистских брошюр, но ничего не понял в них. Дальнейший путь, пройденный Мерингом до перехода к социал-демократии, пока еще не исследован. Мы не знаем ни одной крупной работы Меринга в этот период. Очередная задача — тщательные розыски его статей в многочисленных газетах, где он одновременно сотрудничал (большей частью анонимно). Позднейшая автохарактеристика Меринга, невидимому, страдает неточностью дат, но правильно изображает одушевлявшие его мотивы. Мерииг говорит: "Затем практическое применение закона против социалистов раскрыло мне глаза, и в везерской газете, берлинским корреспондентом которой я был, я взял на себя с 1881 и 1882 годов защиту гонимой партии"[23]. Как сказано, Меринг, вероятно, ошибся в дате, потому что брошюра о Штеккере, из которой мы только что привели место о законе против социалистов, вышла в 1882 году. Но основную линию своего развития Меринг, несомненно, охарактеризовал верно, ибо он в ту пору был слишком убежденным демократом, чтобы, продолжая двигаться вправо, очутиться, наконец, в рядах национал-либеральных сладкопевцев бисмарковского режима. Все исторические обзоры того периода показывают, что, начиная с середины восьмидесятых годов, Меринг, признанный руководящий публицист левобуржуазной прессы, все. решительнее становился на сторону нелегальной и преследуемой рабочей партии и всеми зависящими от него способами оказывал ей деятельную помощь. К сожалению, мы пока еще не имеем возможности проследить по первоисточникам, как Меринг принялся за изучение Маркса, как стал углубляться в изучение исторического материализма. Но отнюдь не случайно и во всяком случае для Меринга весьма характерно, что толчок, заставивший его окончательно примкнуть к социал-демократии, был чрезвычайно сходен с тем толчком, который в свое время превратил его из сочувствующего в противника рабочего движения. И на этот раз решающую роль сыграло одно яркое проявление продажности печати, против которой Меринг в течение всего буржуазного периода вел такую неутомимую борьбу. Одна берлинская актриса, бывшая в связи с Паулем Линдау, одним из шефов газетных и театральных концернов Берлина, порвала с ним и подверглась за это бойкоту со стороны всех берлинских театров и всей берлинской прессы. Меринг вступился с обычной страстностью за преследуемую актрису, и вот руководящий публицист, редактор крупнейшего лево-демократического органа сам вдруг превратился в бойкотируемого. Для Меринга в высшей степени характерно не только то, что он все время вел борьбу с продажностью печати, но и то, как он свою борьбу теоретически обосновывал. Именно это обоснование показывает, до какой степени Меринг не понимал неизбежной связи между капитализмом и всеобщей коррупцией, в том числе и коррупцией печати, и как медленно раскрывались у него глаза на эту связь. С такой же страстью, с какой он боролся с отдельными случаями коррупции, восставал он и против всякой попытки обобщить связь между капитализмом и продажностью печати. При всем своем глубоком и постоянном преклонении перед Лассалем он всегда крайне резко обрушивается на речь Лассаля о печати, где была сделана попытка вскрыть внутреннюю связь между капитализмом и продажностью прессы. "В одно, из самых слабых и печальных мгновений своей жизни Лассаль заполнил от одного до двух печатных листов грязной руганью против либеральной прессы, — пишет Меринг в 1882 году. — До того, как он занялся агитацией среди рабочих, Лассаль ничего не знал о негодности либеральной прессы"[24]. Это порицание Лассаля находится у Меринга лишь в кажущемся противоречии с его кампанией против господствующей коррупции, ибо без веры в объективную возможность честной буржуазной прессы он никогда не мог бы с такой страстной энергией вести эту борьбу, ставя на карту все свое существование. Правда, за всем этим таится уже отмеченный выше противоречивый характер всей теоретической позиции Меринга. Само собой понятно, что опыт, вынесенный им из дела Линдау, подкрепленный начинавшимся в это время сближением с марксизмом, значительно подвинул Меринга на пути к пониманию рассматриваемого явления. Однако обе брошюры, написанные им в борьбе против группы Линдау (1890–1891), показывают, что он в этих вопросах и тогда еще был преисполнен иллюзий. Приведем несколько, характерных мест, чтобы показать, что к моменту своего присоединения к социал-демократии Меринг остается при своем прежнем взгляде. Этот вопрос по своему методологическому значению далеко не исчерпывается связью между капитализмом и продажностью прессы. Мы видим отсюда, как вообще смотрел в то время Меринг на капиталистическое развитие, на соотношение между базой и надстройкой. Так, в 1890 году Меринг пишет: "Я думаю, что режиссер, драматург, критик, что пресса и театр могут и должны преследовать более высокие цели, чем "гешефты". Если я ошибаюсь, то тем хуже, — но не для меня, а для современного искусства, для современного общества и не в последнюю очередь для современного государства"[25]. И год спустя: "На мой взгляд, лишь сравнительно небольшая часть немецкой прессы охвачена капиталистическим вырождением. Или, вернее, небольшая часть столичной прессы, ибо провинциальной печати — по внутренним причинам, уже изложенным Лотаром Бухером в его книге о парламентаризме, — опасности капитализма угрожают гораздо меньше"[26]. Мы видим таким образом, что идеализацию примитивно-капиталистических условий, выдвигание этих условий против "вырождения" при более развитом капитализме, — этот романтический багаж Меринг захватил с собой в рабочее движение. 3. Корни лассальянства МЕРИНГА Следуя за юношеским развитием Меринга, мы видели, что глубокое влияние Лассаля сопровождало его постоянно. Всякий, кто знаком с позднейшей деятельностью Меринга, знает, что это влияние никогда не было им по-настоящему изжито. Взгляд Меринга на историю немецкого рабочего движения до конца его дней покоился на убеждении, что Лассаль вместе с Марксом и Энгельсом, наряду с Марксом и Энгельсом, был родоначальником теории и тактики немецкого рабочего движения, что Лассаль наряду с Марксом и Энгельсом остается и поныне живым символом научного социализма. Разумеется, впоследствии Меринг подвергал критике, и очень часто правильной критике, как общий идеализм Лассаля, так и ряд его практических ошибок. Но, это не могло уничтожить того, что было ложного в основной концепции. Линия Маркса и Энгельса, требование полного преодоления лассальянской идеологии были несовместимы с этой концепцией Меринга. Тут заложено глубочайшее противоречие как в теоретическом облике Меринга, так и во всей его деятельности. Одна из наиболее парадоксальных черт в истории германского рабочего движения состоит в том, что такой человек, как Меринг, один из самых крупных, разносторонних и блестящих теоретических вождей его левого крыла, содействовал возникновению одной из форм ревизии марксизма. Всем известен и весьма легко объясним тот факт, что возрождение лассальянства в германской социал-демократии в военные и послевоенные годы явилось важнейшим опорным пунктом самого крайнего оппортунизма. Теория государства Лассаля стала важнейшим орудием социал-демократии в ее борьбе против диктатуры пролетариата. Лассальянские теории сыграли важную роль и в той "окончательной ликвидации" диалектического материализма, которая была предпринята в послевоенное время, особенно в тот период, когда меньшевистские теоретики, плетясь в хвосте буржуазных идеологов, возжелали вместо пришедшего в негодность неокантианства положить в основу своей реакционной идеологии подновленного Гегеля. Работа, которой в течение всей жизни отдавался Меринг и которая сводилась в основном к спасению Лассаля от уничтожающей критики Маркса и Энгельса, — эта работа Меринга существенно способствовала сохранению и без того не вымиравших лассальянских традиций в рабочем движении Германии и даже придавала им некоторый лево-радикальный налет. Итак, в мышлении Меринга действовал целый ряд моментов, логическим последствием которых должна была быть правая, открыто ревизионистская позиция, а между тем сам Меринг, вырываясь из этой сети противоречий с помощью революционного salto mortale, всякий раз оказывался на левом крыле и даже на его крайнем фланге. Какую бы честь ни делало ему лично это постоянное стремление плыть против течения, — против течения своих собственных взглядов, — во всяком случае в теории это должно было привести к неразрешимым противоречиям, к неустойчивости и эклектической неясности по всем основным вопросам. Вследствие этого ошибки Меринга сделались еще опаснее для германского рабочего движения, ибо законное уважение к революционной личности Меринга долгое, время мешало коммунистам действительно осознать и, тем самым действительно преодолеть эти ошибки. Меринг запутался, остановившись между Лассалем, и Марксом. И перед ним встал целый ряд трудностей, целый ряд необъяснимых, с его точки зрения, различий между взглядами Лассаля и марксизмом. Сам Меринг как историк решал обыкновенно такие вопросы очень-просто, чисто психологически. Тот факт, что Лассаль особенно любил Шиллера и Платена, а Маркс — Сервантеса и Шекспира, Дидро и Бальзака, он всегда рассматривал как проявление индивидуального вкуса. Но в чем же заключается то неодолимое притягательное действие, которое Лассаль оказывал на Меринга? Мы склонны видеть источник этого влечения в том, что при всем различии индивидуальных характеров Лассаля и Меринга и при всем принципиальном различил исторических ситуаций, в которых они действовали, было что-то глубоко родственное в классовой основе их политической эволюции от левого крыла буржуазной демократии к рабочему движению. И Лассаль и Меринг пришли в лагерь рабочего движения не потому, что они с достаточной глубиной постигли экономическую структуру капиталистического общества и необходимость уничтожения капиталистической эксплоатации пролетарской революцией, как это поняли Маркс и Энгельс, а только потому, что они разочаровались в буржуазной демократии. И разочаровались прежде всего не столько в идеалах самой буржуазной демократии, сколько в буржуазно-демократических партиях, в либеральной буржуазии, которая в своей подлой трусости не сумела добиться осуществления своих собственных требований. Когда читаешь в юношеских работах Меринга многочисленные места, в которых он спорит с Лассалем, чувствуешь, что он, с одной стороны, заворожен теориями, и личностью Лассаля, а с другой — еще не хочет порвать с либерализмом, как это в свое время сделал Лассаль. Как ни далеко было в то время основное политическое направление Меринга от "торийского чартизма" Лассаля, все же его отношение к консервативным "социальным политикам" и к либеральным "деловым политикам" было очень родственно лассалевскому. "И тогда, когда я был редактором "Volkzeiitung", — пишет Меринг в 1890 году, — я отнюдь не скрывал, что такой консервативный социальный политик, как г. Родбертус, во многих и существенных отношених значительнее, чем какой-нибудь плоский представитель манчестерства, вроде "свободомыслящего" г. Евгения Рихтера"[27]. Именно потому, что у Меринга — как и у Лассаля — политическая позиция определялась а первую очередь не экономическим анализом капиталистического общества, и классовых отношений в нем (вспомним вышеприведенную цитату из Лассаля о буржуа), — в их борьбе против либеральной буржуазии звучат совсем особые нотки. Эта борьба преимущественно идеологич-на: она направлена против упадочности буржуазии, против ее отхода от старых идеалов классического периода; классически-немецкая, идеалистическая, обесцвеченная и заоблачная разновидность революционного "гражданина" (ciitoyen) противополагается "манчестерскому" буржуа-мещанину. Вот как характеризует Меринг свою позицию еще в 1891 году: "неприязнь к манчестерству, — кроме пункта о свободной торговле"[28]. Вторая черта антилиберализма Меринга — это терпимость по отношению ко всякого рода консервативным политическим утопиям. Симпатию к Родбертусу Меринг унаследовал от Лассаля, но в его юношеских работах встречаются сочувственные слова также по адресу Шмоллера и Вагнера. И этому нисколько не противоречит ожесточенная полемика Меринга против грубой демагогии Штеккера. Наконец, третья черта, объединяющая Лассаля и Меринга, — это абстрактный взгляд на взаимоотношение между социализмом (наукой) и рабочим движением. На Меринга оказала сильное влияние лассальянская идея "союза" науки и рабочих именно как внешнего соединения их. Разумеется, из-за этой родственности между Лассалем и Мерингом в их отношении к рабочему движению не следует забывать о глубоком различии исторических моментов, в которые они действовали. Лассаль стоял у колыбели массового движения в Германии и сделался на короткое время его непосредственным руководителем, что позволило беспрепятственно проявиться всем опасным тенденциям его позиции, и в особенности его скатыванию вправо, вплоть до союза с Бисмарком. Меринг не только пережил разочарование в новооснованной империи, в "социальной политике" Бисмарка, но он застал уже рабочее движение на гораздо более высокой ступени в количественном и качественном отношении, чем то было в эпоху Лассаля. И хотя не следует думать, что в тогдашней германской социал-демократии было очень распространено глубокое знание и понимание марксова учения, все же несомненно, что Меринг не мог примкнуть к рабочему движению, не усвоив учения Маркса. Несомненно также, что в рабочее движение он мог войти лишь как соратник, а не как идеологический руководитель. И Меринг не только поднялся до марксистского уровня своих немецких современников, даже лучших из них, но и превзошел этот уровень, тогда как Лассаль еще совершенно игнорировал все решающие моменты марксизма и выдвигал против этого учения свою собственную систему. Родственность классовой судьбы приводит Меринга не к лассальянству, а к марксизму, пропитанному, однако, лассальянскими элементами, к эклектической попытке "примирить" учение Маркса и Лассаля, противоположность которых не могла укрыться, и действительно не укрылась, целиком от Меринга. Решающим пунктом остается при этом то, что оба — и Лассаль и Меринг — недостаточно проникли в более глубокие проблемы экономии, а также в конкретную зависимость всех идеологических проблем от реальных экономических фактов. И тут проявляется не столько психологическая особенность Лассаля и Меринга, сколько необходимое общее последствие их классового положения буржуазных интеллигентов. Такие последствия, конечно, отнюдь не фаталистичны. Но так как они вытекают из общественного бытия, то, лишь исходя из общественного бытия, можно их выправить и перевести в надлежащее русло. Для этого требуется, однако, теснейшая связь с пролетариатом, включенность в его повседневную борьбу, в его обыденную жизнь. А между тем в тот критический период, когда Лассаль стоял по главе рабочего движения, он как диктаторствующий вождь высоко витал над мелкими повседневными интересами рабочих масс. И точно так же Меринг, как ни глубока была его связь с революционным рабочим движением Германии-связь на жизнь и на смерть, — всегда стоял более или менее далеко от повседневной практики, повседневных битв рабочего движения. Он так и не дошел до радикального пересмотра своего мировоззрения на основе настоящей революционной практики. Экономические проблемы остались абстрактной базой для его исследований в области идеологии. Отталкиваясь от практицизма дельцов из оппортунистического лагеря, Меринг, однако, в противоположность Лассалю, оперировавшему объективно-идеалистическими конструкциями истории, широко прибегал к психологии для конкретизации абстрактных социологических схем. Часто весьма поверхностно понятая биографическая психология является для него соединительным звеном между общественным положением и личностью. Связь экономической основы и ее идеологического отражения постигается совсем иначе в живом опыте революционера-материалиста, неразрывно связанного с пролетариатом. Ленин описывает, например, сцену в рабочей квартире в те дни, когда он должен был скрываться после июльских дней 1917 года. "Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит: "Смотри-ка, какой прекрасный хлеб. "Они" не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли, было, и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб". И Ленин пишет чрезвычайно поучительный комментарий к этой сцене. Ленин рассказывает, что он был тогда как раз занят анализом июльских дней, и прибавляет: "О хлебе я, человек, не видавший нужды, не думал. Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы. В основе всего, к классовой борьбе за хлеб мысль подходит через политический анализ необыкновенно сложным и запутанным путем"[29]. Это место крайне интересно для нас именно в методологическом отношении, ибо оно показывает, как в результате взаимодействия пролетарской практики, непосредственного опыта рабочего класса и теоретического анализа были сделаны правильные выводы из некоторой конкретной ситуации. Оно также показывает, в чем заключается та ограниченность, которая обыкновенно мешает теоретикам, происходящим из буржуазного класса, достигнуть этого познания самостоятельным путем и которая может быть преодолена только непрестанным взаимодействием с практическим опытом рабочего класса. Такого живого взаимодействия у Меринга никогда не было. И поэтому целый ряд фундаментальных идеологических построений, которые он вынес из своего общественного бытия как буржуазный интеллигент, как публицист, как буржуазный революционер, остались у него и после его перехода на сторону марксизма не пересмотренными или во всяком случае не пересмотренными до конца. Идеология Лассаля, выросшая на сходной общественной основе, служила при этом Мерингу опорой и подкреплением. Он пошел в этом вопросе по пути наименьшего сопротивления. Придавая Лассалю значение учителя наряду с Марксом и Энгельсом, он тем самым искал возможности теоретически оправдать непреодоленные пережитки своей прежней идеологии буржуазного революционера. 4. Философские основы Несмотря на весьма глубокое влияние со стороны Лассаля, было бы неправильно просто ставить знак равенства между взглядами Меринга и лассальянством, большая разница между ними обнаруживается в их подходе к философским вопросам. Лассаль был вполне сознательным идеалистом, "ортодоксальным" гегельянцем. Меринг же не только признавал себя материалистом, но и боролся за материализм с большой эрудицией и глубоким знанием дела. В эпоху неокантианского и махистского философского ревизионизма Меринг выступил с огромной энергией за естественно-научный материализм в духе Геккеля, разоблачая в то же время самым резким образом его ограниченность. Ленин справедливо называет эту его позицию позицией "человека не только желающего, но и умеющего быть марксистом"[30]. И так же справедливо Ленин подчеркивает заслуги Меринга в борьбе против ревизионистского дицгенианства. В этом своем признании материализма в естествознании Меринг идет чрезвычайно далеко и отклоняет всякую ревизионистскую попытку резко противопоставить Маркса и Энгельса "старому" материализму, в чем заключалось одно из главнейших стремлений неокантианского и махистского ревизионизма. Вот, например, что он пишет об этом вопросе: "Фейербах порвал вообще со всякой философией: "моя философия — отсутствие всякой философии, — говаривал он. — Природа существует независимо от всякой философии, она есть та основа, на которой выросли люди, сами являющиеся продуктами природы. Кроме природы у человека не существует ничего". С этим Маркс и Энгельс были вполне согласны; им не приходило в голову утверждать, что человек живет не в природе, а в обществе. Но зато они говорили: человек живет не только в природе, но также ив обществе; человек — продукт не только природы, но и общества. И таким образом они обосновали исторический материализм, чтобы понять человека как общественный продукт; они обосновали его как ключ к истории человеческого общества. Исторический материализм явился решающим шагом, вперед сравнительно со всем прежним материализмом, вследствие чего Маркс и Энгельс должны были занять критическую позицию по отношению ко всем прежним фазам материализма. Но, несмотря на это или именно поэтому, они не порвали с ним"[31]. В полемике с махистом Фридрихом Адлером Меринг подчеркивает, что не существует ни одного высказывания Маркса и Энгельса, из которого можно было бы заключить, чтобы они, при всей их критике механического материализма, когда-либо выступали как прямые противники его материалистической исходной точки. Эта смелая защита материализма, благодаря которой Меринг в борьбе между идеализмом и материализмом внутри II Интернационала являлся действительным союзником Ленина, не дозрела у него, однако, — вследствие унаследованного им груза, социальный источник которого мы рассмотрели выше, — до полной и совершенной ясности. Он признает материализм Маркса и Энгельса в понимании природы, но признает его не как диалектический материализм. Правда, Меринг допускает возможность диалектики в природе. Он не сомневается, что "все в природе может происходить в конечном счете столь же диалектически, как в истории"[31]. Но Меринг не в состоянии найти диалектические соединительные звенья, не в состоянии добраться до этой "единой науки, науки истории", как говорил Маркс, в которой общество составляет только часть, хотя, конечно, часть с относительно самостоятельными и своеобразными закономерностями. Он приходит таким образом, при всем своем признании материализма в естествознании, к дуализму методов. "Механический материализм является в естественной научной области научным принципом исследования, как в общественной области таким принципом является исторический материализм"[32] Подчеркивая свое согласие с Плехановым, особенно со взглядом последнего на отношение Маркса к Фейербаху, Меринг формулирует этот дуализм методов в еще более заостренной форме, совершенно игнорируя все достижения Маркса и Энгельса по исследование диалектики в природе: "Маркс и Энгельс всегда оставались на философской точке зрения Фейербаха, которую они только расширили и углубили перенесением материализма в историческую область; они были, выражаясь ясно и просто, в естественно-научной области в такой же мере механическими материалистами, как в обществоведческой области историческими материалистами"[34]. Меринг, как мы уже знаем, недооценивал значение собственно философских проблем. При этом он находился под более сильным влиянием неокантианского агностицизма, господствовавшего в годы его юности, чем сам это сознавал. Делая серьезные философские уступки этому течению, Меринг отказывался видеть в диалектическом материализме определенное мировоззрение. Он говорит: "Но создание объективно-научной "единой картины мира" не входило в цели Маркса и Энгельса… Теории, самой теории Маркс посвятил, если я не ошибаюсь в счете, не больше двадцати строк, а Энгельс хотя немного больше, но — и это весьма характерно- лишь в нескольких частных письмах, опубликованных только после его смерти и не по его воле, а потому, что его корреспонденты сочли нужным или полезным опубликовать их. Вообще же Маркс и Энгельс раскрывали свой научный метод всегда лишь на историческом материале и только таким путем достигли своих огромных результатов"[35]. Итак, защищая материализм Маркса и Энгельса, Меринг запутывает вопрос в двух решающих пунктах. Он резко противопоставляет друг другу механический материализм в естествознании и материализм исторический в науке об обществе. Во-вторых, отрицая за диалектическим материализмом характер мировоззрения, он конструирует столь же застывшую и недиалектическую противоположность между общедиалектическими проблемами и приложением диалектики к конкретным проблемам истории. При этом очень характерно, что Меринг не понимает значения ранних работ Маркса и Энгельса. Он даже и не подумал об издании "Немецкой идеологии". Но отсюда следует далее, что философские рассуждения в опубликованных произведениях Маркса и Энгельса, начиная с "Нищеты философии" и до "Анти-Дюринга", также остались непонятыми им в их значении для мировоззрения и метода диалектического материализма. В области философии отличие позиции Меринга от взглядов Лассаля проявляется особенно ярко. Однако при совершенно различном отношении к философским проблемам и здесь сказывается действие все тех же общественных сил, а потому и результаты, хотя сильно видоизмененные различием условий, обнаруживают в конечном счете сравнительно большое сходство. Лассаль был, как вся радикальная интеллигенция Германии накануне революции 1848 года, левым гегельянцем. И, подобно остальным левым гегельянцам (Бруно Бауэр и др.), он усвоил себе философию Гегеля без настоящей критики, просто включил свои научные приобретения в области экономии, истории и т. д. в непересмотренную систему "ортодоксального" гегельянства. Меринг вырос в такое время, когда к Гегелю уже относились как к "мертвой собаке". Он никогда и не занимался философией Гегеля подробно, никогда не уяснял себе его диалектики и даже его эстетику не изучил как следует. Насколько можно судить по сочинениям Меринга, он знал эстетику Гегеля почти только по работам гегельянцев (Фишер и др.). Среди его до сих пор открытых юношеских статей нет ни одной, которая была бы посвящена философским вопросам. Да и, принимая во внимание позднейшую неприязнь Меринга к проблемам философии, едва ли можно предположить существование таких статей. Необыкновенная симпатия, которую он всегда проявлял к Ф. А. Ланге, его в корне ложное отношение к неокантианству, о чем мы в дальнейшем будем говорить подробнее, показывают, что в юности Меринг, вероятно, находился под философским влиянием Ланге. Гегельянство Лассаля-как философия- не коснулось его совершенно. А когда Меринг углубился в изучение Маркса и Энгельса, он принял, правда, их преодоление гегельянства, их перестановку гегелевской диалектики с головы на ноги, но лишь как метод исторического исследования, без размышлений о философском значении этого. Невниманием к философским проблемам, связанным с марксистским преодолением Гегеля, объясняется и то, что Меринг не был в состоянии правильно понять отношение. Фейербаха к Марксу. Влияние Ланге сказывается в там, что для Меринга центральной фигурой классической немецкой философии и новой философии является не Гегель, а Кант. Уже одним этим Меринг делает, сам того не сознавая известную уступку неокантианскому ревизионизму, — не сознавая и не желая, ибо, как мы уже говорили, с этим неокантианским ревизионизмом Меринг вел энергичную борьбу. В результате его изложение кантонской философии представляет собой удивительную смесь исторически правильных и философски насквозь ошибочных взглядов. Меринг видит историческое родстве? кантовской философии с французским материализмом XVIII века. Он видит также превосходство французов, обусловленное более высоким уровнем развития французской буржуазии. "Во Франции могуче развивавшаяся буржуазия направляла материализм, как сильнейшее оружие, против феодальной легитимности божьей милостью. В Германии философия могла процветать только путем постоянных компромиссов, с клерикальным деспотизмом…" [36] Однако, несмотря на этот исторически правильный взгляд, Меринг не замечает философского превосходства французских материалистов, как материалистов, над Кантом. Более того, он извращает всю историческую перспективу, утверждая, что "как представитель постепенно пробуждавшейся и в Германии буржуазии, Кант убил догматизм, решив спор между материализмом и скептицизмом при помощи глубокомысленного решения". Таким образом, вместо того чтобы увидеть в Канте агностика и дуалиста, Меринг видит в нем мыслителя, преодолевшего материализм. "Тогда как французский материализм защищал хотя и недостаточно обоснованное, но монистическое и одухотворенное революционным порывом мировоззрение, Кант резко и отчетливо отграничил царство природы…" Меринг усматривает таким образом в кантианстве как бы обоснование того дуализма методов естественно-научного и обществоведческого, который, как мы уже видели выше, всегда защищался им самим. Разумеется, Меринг высоко ценил и принимал критику, которой Маркс и Энгельс подвергали Канта. Но он придаст ей в то же время своеобразный, слишком благоприятный для Канта, исторически неправильный оборот. А именно — он утверждает, что Кант в первом издании "Критики чистого разума" стоял на правильной точке зрения, на почве "действительного синтеза материалистического тезиса и скептического антитезиса", и лишь во втором издании снова впал в идеализм. В развитии немецкой мысли решающую роль сыграло, правда, второе издание. "По тем же основаниям Маркс и Энгельс в своей полемике против идеалистической философии имели дело со второй редакцией. И аргументация, которую они выдвигали против нее, потому и является исчерпывающей, что она совпадает с первой редакцией Канта, с собственным и первоначальным мнением Канта, с "эмпирическим реализмом" Канта. Они в действительности противопоставили нефальсифицированного Канта фальсифицированному…"[37] Сущность этого "эмпирического реализма" Меринг толкует в том смысле, что вещь в себе есть "всего лишь пограничное понятие человеческого ума". Но это уже не материалистическое преодоление Канта, а как раз наоборот — идеалистическое, агностическое продолжение его тенденций. Ленин говорит в своем "Материализме и эмпириокритицизме" чрезвычайно ясно и четко о критике кантианства слева и справа. Он пишет, что"…юмист Шульце отвергает кантовское учение о вещи в себе, как непоследовательную уступку материализму, т. е. "догматическому" утверждению, что нам дана в ощущении объективная реальность, "ли иначе: что наши представления порождаются действием объективных (независимых от нашего сознания) предметов на наши органы чувств. Агностик Шульце упрекает агностика Канта за то, что допущение вещи в себе противоречит агностицизму и ведет к материализму"[38]. И далее, продолжая ту же полемику с Авенариусом, Ленин пишет: "На самом деле он только очищал агностицизм от кантианства. Он боролся не против агностицизма Канта… а за более чистый агностицизм, за устранение того противоречащего агностицизму допущения Канта, будто есть вещь в себе, хотя бы непознаваемая, интеллигибельная, потусторонняя… Он боролся с Кантом не слева, как боролись с Кантом материалисты, а справа, как боролись с Кантом скептики и идеалисты". Уже отмеченная нами в общих чертах двойственность философской позиции Меринга проявляется в отношении его к кантианству очень ярко. Меринг искренно убежден, что борется против неокантианского ревизионизма слева, и местами это действительно так. (Напомним о его отношении к Геккелю и к естественно-научному материализму.) Но Меринг не умеет понять историческое значение Канта, устраняет из философии Канта как раз тот пункт, в котором Кант, вопреки остальной своей системе, сближается с материализмом (допущение вещи в себе); он прославляет Канта как раз за те пункты, в которых Кант был прямым предшественником неокантианского агностического идеализма. Меринг говорил о неокантианцах: "Конечно, и неокантианцы не желают знать никакой "вещи в себе". Они утверждают, что Кант хотел обозначить этим лишь "бесконечную задачу познания. Это не икс какой-то таинственной загадки, а икс бесконечного уравнения, разрешаемого посредством непрестанного дальнейшего исследования" [39]. Меринг тут же замечает, что вступил на очень опасную почву: "Если бы мнение Канта было действительно таково, то полемика Энгельса против "вещи в себе" оказалась бы хоть и не ошибочной, но излишней, поскольку она ломилась бы в открытую дверь". Не говоря уже о том, что эти слова находятся в кричащем противоречии с вышеприведенными соображениями Меринга о различии между первым и вторым изданиями "Критики чистого разума", из высказанного здесь отрицания неокантианской интерпретации Канта следовало бы только то, что неокантианцы хоть и неправильно толкуют Канта, но зато философски развивают его мысль в правильном направлении. Меринг действительно так думал. Это совершенно ясно из дальнейшего: "Если Коген и Штаудингер, как мы сказали выше, понимают вещь в себе уже не как икс какой-то таинственной загадки, а как икс бесконечного уравнения, разрешаемого посредством непрестанного дальнейшего исследования, то они переходят от Канта к Энгельсу…"[40] Меринг совершенно смешивает здесь "правую" критику Канта с "левой" его критикой; будучи субъективно уверен, что он борется против Канта слева, он здесь защищает тех неокантианцев, которые старались исправить непоследовательность Канта в вопросе о вещи в себе справа, в духе более последовательного агностицизма. В том, что это не случайный, единичный промах у Меринга, убеждает нас его историческая оценка Ф. А. Ланге сравнительно с материализмом пятидесятых годов: Меринг хвалит Ланге за то, что он "вернулся обратно или, вернее, пошел вперед к Канту" [41]. Это ошибочное отношение к Канту и неокантианству неизбежно влечет за собой ошибочное отношение к теории познания Маха. И здесь позиция Меринга двойственна. Он осмеивает со всем блеском своего публицистического пера махистскую историю философии Пецольда. Но Меринг стремится при этом только спасти исторический метод от путаницы, которую создало бы догматическое перенесение естественно-научных методов в историю. И Меринг слишком легко поддается уверениям Маха и махистов, что речь идет у них только о естественно-научном методе, а не о теории познания. Более того, при столь свойственной Мерингу неприязни к философским "химерам", при его взгляде на Маркса и Энгельса как на мыслителей, которые тоже не интересовались философскими "химерами", вполне естественно, что он конструирует некое согласие между Махом и Марксом. Значит, опять-таки Меринг борется против махизма, но борется против него с таких философских точек зрения, которые вынуждают его в решающих пунктах капитулировать перед махизмом. И здесь он может удержаться на левых позициях, только идя против течения своих собственных мыслей. Согласие между Махом и Марксом Меринг формулирует в различных статьях так: "Как Дицген, так и Мах защищают гносеологический монизм, стремящийся устранить всякий дуализм физического и психического. Разница лишь в том, что Мах вовсе не хочет быть философом… И постольку Мах превосходно согласуется с Марксом, который отпустил на все четыре стороны всякую философию и усматривал духовный прогресс человечества только в практической работе в области истории и природы"[42]. И в другом месте: "Против "восполнения" в том смысле, что Мах в области физики сделал то же самое, что Маркс в области истории, я ничего не имею возразить; единственно, чего я добивался, это ясно и отчетливо разграничить методы исследования в науке об обществе и в естественных науках, и я со всей энергией подчеркнул, что Мах сам ни разу не допустил в этом отношении ни малейшей погрешности". В рамках настоящей статьи невозможно отметить все те пункты, в которых проявляются эти колебания Меринга, это внутреннее противоречие в его мировоззрении. Но укажем еще на два важных вопроса, которые приобрели очень важное значение для его исторических оценок также и в области истории литературы. Мы имеем в виду, во-первых, отношение Меринга к кантовской этике, особенно к категорическому императиву. Положение Канта, что ни один человек не должен рассматриваться как средство, но всякий только как цель, признается однажды Мерингом за "положение, убийственное для всякой погони за прибылью"; в других местах Меринг ясно видит, что это положение Канта есть не что иное, "как идеологическое выражение того экономического факта, что буржуазия в погоне за пригодным для ее способа производства объектом эксплоатации должна была трактовать рабочий класс не только как средство, но и как цель, то есть должна была освободить его от феодальных оков во имя человеческой свободы и человеческого достоинства"[43]. Эти шатания Меринга заходят подчас так далеко, что он даже сравнивает "Коммунистический манифест" с этикой Канта и говорит: "Стало быть, по своему смыслу этика у Канта и Маркса одна и та же: только "аналитическое обоснование" у Канта заключается в том, что он ухитряется примирить со своим положением средневековосословное разделение па граждан государства и членов государства, тогда как "исторически причинное" обоснование у Маркса состоит в том, что он на ходе экономического развития показывает, как должен осуществиться его идеал"[44]. Ясно, что при таких предпосылках невозможна действительно последовательная борьба против неокантианского соединения Канта с Марксом. Ведь при такой интерпретации этика Маркса есть не что иное, как радикально додуманная до конца этика Канта. Меринг еще может кое-как отвергать оппортунистические выводы неокантианцев в политике, но он бессилен вскрыть несостоятельность всей их позиции в целом. Он местами даже вынужден апеллировать против Когена, пытающегося обосновать социализм "этически", к взглядам Лассаля, чтобы показать, что в рабочем движении все это уже было осуществлено раньше и лучше, чем в постулатах Когена. В заключение еще несколько замечаний о критике Ницше у Меринга. Она интересна для нас не только тем, что в ней проявляется все то же противоречие, но прежде всего потому, что здесь на конкретном примере обнаруживаются роковые идеологические последствия чрезмерной схематизации классового развития, какую мы находим у Меринга. Несомненно, Мерингу принадлежит серьезная заслуга: он очень рано и самым реши тельным образом выступил против Ницше. В своей брошюре "Капитал и пресса" (1891 г.) Меринг чрезвычайно резко критикует Ницше как философа капитализма. Но в то же время к некоторым элементам романтической критики буржуазии у Ницше он испытывает непреоборимую симпатию. О книге Д. Ф. Штрауса "Старая и новая вера" он пишет, что она представляет собою прославление "самого безотрадного манчестерства". "Против этого возмутился художник в Ницше, который воспитал свой вкус в школе античной Греции. Он пришел в ужас от той страшной опустошенности, которая проникла после перехода буржуазии к Бисмарку в духовную жизнь Германии и разрушила даже наш благородный язык… Поднявшись против "трактирного евангелия" Штрауса, Ницше бесспорно встал на защиту самых славных традиций немецкой культуры"[45]. Тут характерна не только безотчетная симпатия к Ницше с его романтически-реакционной псевдо-критикой буржуазной культуры, но характерно и то, что тот же Меринг, который десять лет назад так проницательно и ярко вскрыл в Ницше апологета капитализма, подходит теперь к антагонизму между Штраусом и Ницше чисто идеологически и не умеет повести марксистскую борьбу на два фронта — против вульгарно-либерального Штрауса и романтического реакционера Ницше. Эта неспособность Меринга находится в связи с тем, что он вообще понимает слишком схематически-прямолинейно идеологический упадок буржуазии и не умеет конкретно проанализировать те более сложные духовные течения, которые возникают вследствие неравномерности развития. Так, написав свою уничтожающую критику Ницше, он вскоре затем находит случай коснуться отношения Ницше к современной буржуазии[46]. "Капитализм на нынешней ступени своего развития слишком изношен духовно ал слишком пронырлив экономически, чтобы нуждаться в мистических философах как в своих духовных ратоборцах; для этой цели ему могут теперь уже служить только такие безыдейные и бессовестные зубоскалы, как г. Евгений Рихтер…" Вот с этой-то совершенно ложной, механической точки зрения на идеологические потребности буржуазии Меринг дает столь же ложную оценку значения Ницше для молодой деклассированной интеллигенции того времени. Как известно, Ницше оказал очень сильное влияние на молодое поколение начала девяностых годов, и многие приверженцы Ницше колебались тогда между его культом гениальности и каким-то неясным социализмом. Меринг пишет об этих литераторах: "Книги Ницше, без сомнения, соблазнительны для тех нескольких молодых людей с выдающимися литературными талантами, которые, может быть, еще имеются в буржуазных классах и которые до поры до времени остаются в плену у буржуазных предрассудков. Для них Ницше есть мост к социализму (подчеркнуто мною — Г. Л.). Вернуться от него к Евгению Рихтеру и Паулю Линдау они уже не могут; для этого Ницше все-таки слишком — крупный и гениальный человек. Но остановиться на Ницше они тоже не могут… Так они постепенно облиняют и превратятся в социалистов. Этот процесс линяния переживает, например, г. Гарден, который еще остается в сетях платонического восхищения "сверхчеловеком" Бисмарком, но в то же время самоотверженно ведет смелую борьбу против "коррупции капиталистической печати". Меринг полагает, что буржуазная идеология его времени ограничивается вульгарным либерализмом, и отсюда делает вывод, что всякий романтический протест против капитализма, всякая борьба против "уродливостей" капитализма (коррупция печати и т. д.) должна автоматически привести к социализму. Свою ошибку насчет дальнейшего развития Гардена он впоследствии сам чистосердечно признал, но в своем подходе к литературе и истории литературы, — как увидим позже, когда будем говорить о его отношении к Адольфу Бартельсу и Геббелю, — он сохранил эту схематическую точку зрения полностью со всеми ее ошибками. Ясно, что при таких условиях Меринг не был способен даже просто подметить в идеологической области специфические черты империалистической эпохи. Весьма характерно, например, то благоволение, с каким он разбирает книгу Зиммеля о Канте, не замечая, что основное философское течение империализма — "философия жизни" — нашло себе в этой книге вполне ясное выражение. 5. Принципы эстетики Противоречия в мировоззрении Меринга обнаруживаются в его теоретическом обосновании эстетики, пожалуй, еще более ярко, чем в общефилософских вопросах. Ибо именно здесь ему пришлось выполнить более обширную самостоятельную работу, чем в других областях. Обоснованию теории искусства и литературы, данному Марксом и Энгельсом, Меринг уделил особенно мало внимания и как издатель их сочинений, и в смысле теоретического использования их уже опубликованных работ. Поэтому Меринг гораздо упорнее настаивает здесь на центральном значении Канта как основоположника эстетики, чем в области теории познания. Уже в характеристике в значительной степени мнимых заслуг Канта в деле обоснования научной эстетики ясно проступают главнейшие недостатки исторического мировоззрения Меринга. Во-первых, он совершенно игнорирует все то, что было сделано в этой области буржуазно-революционной философией и теорией искусства XVII–XVIII веков. Во-вторых, он проходит мимо всей эстетики классической послекантовской философии — кроме Шиллера, — и в частности совершенно не считается, как уже было отмечено, с наиболее законченной и систематической и, вопреки ее идеализму, диалектически наиболее разработанной эстетикой — эстетикой Гегеля. В результате мнение Меринга о том, что есть нового и верного в эстетике Канта, неизбежно должно было сразу же стать сбивчивым и неправильным. Вот как он определяет историческое место и значение "Критики способности суждения": "Если докантовская эстетика отводила искусству, как его основному содержанию, только плоское подражание жизни или амальгамировала его с моралью, или рассматривала как скрытую форму философии, то Кант в глубоко продуманной, хотя и искусственно конструированной, но богатой свободными и широкими перспективами системе доказал, что искусство представляет первичную и отличительную способность человечества"[47]. Во всех трех пунктах это противопоставление Канта его предшественникам несостоятельно. Меринг механически преувеличивает неправильные моменты у предшественников Канта и столь же механически-правильный момент у Канта. Ошибочно думать, что можно отделаться от всех теорий "подражания природе", обозвав их плоскими, как бы они ни страдали подчас наивностью формулировок. Тут ясно проявляется идеалистическая тенденция Меринга в эстетике, его пренебрежительное отношение к великому реализму старого искусства. В своих критических работах он всегда пытается скомпрометировать взгляд на искусство как на отображение действительности, как на форму — хотя и своеобразную форму-воспроизведения объективной реальности с помощью человеческих мыслей, представлений и т. д., сравнивая такое искусство с фотографией. Он забывает при этом, что эстетическая теория старых материалистических писателей XVIII века, и особенно их практика часто выходили за рамки механического материализма. (Укажем на "Племянника Рамо" Дидро.) Столь же несостоятельно противопоставление Меринга и в двух остальных пунктах. Меринг упускает из виду, что если критикуемые им теории — например, теория Лейбница-подчеркивают мыслительный характер художественного творчества, полагают лишь количественное различие между художественным творчеством и философией, то это является с их стороны попыткой, хотя и неудачной, понять искусство по его содержанию как нечто неразрывно связанное со всем остальным развитием человечества. Эти попытки были неизбежно обречены на неудачу, пока они исходили из идеалистических предпосылок. Грандиозная попытка Гегеля понять искусство исторически и методологически как определенную ступень в общей связи человеческой истории тоже должна была потерпеть крушение. Но у Меринга истинная историческая связь переворачивается вверх ногами, поскольку он прославляет как высшую точку развития эстетики кантонское учение об оторванных друг от друга "душевных способностях", которые, по насмешливому замечанию Гегеля, лежат в душе как в мешке и по мере надобности порознь вытаскиваются оттуда. Недаром "Критика способности суждения" — значения которой в истории эстетики мы, впрочем, отнюдь не отрицаем — сделалась в XIX веке философской основой "чистого" искусства, — основой I'art pour l'art. Глубокое противоречие, таящееся в этом взгляде, проявляется все более ярко при каждой попытке Меринга конкретизировать свои мысли. Меринг пытается объяснить исторически, почему Германия в свой классический период так же сделалась родиной эстетики, как Англия эпохи промышленной революции — родиной классической экономии. "В предисловии к своему главному труду Маркс говорит, что, подобно тому, как физик наблюдает процессы природы там, где они проявляются в наиболее отчетливой форме и наименее затемняются нарушающими влияниями, он изучал капиталистический способ производства в Англии — классической стране этого способа производства. Подобно этому можно сказать, что законы эстетической силы суждения не могут быть нигде изучены так хорошо, как в царстве эстетической видимости, которое создали в "наиболее отчетливой форме и наименее затемненной нарушающими влияниями" наши классики. Кант стал основателем научной эстетики, хотя и не распознал историческую обусловленность своих эстетических законов, хотя и считал абсолютным то, что могло быть только относительным. Так и его современники Адам Смит и Рикардо стали основателями научной экономии, хотя считали экономические законы буржуазного общества абсолютными, тогда как последние имели только историческую значимость и, как теория стоимости, могли проявляться только путем их постоянного нарушения"[48]. Здесь проявляется в особенно заостренной форме провинциальная ограниченность Меринга рамками Германии, его неправильное представление о немецком классицизме как о наивысшей точке буржуазно-революционного развития. Правда, он сам несколько смягчает свою формулировку, утверждая, что хотя Кант и прав по существу, но что он принимает за абсолютное то, что имеет лишь относительное значение. Однако это смягчение мало помогает делу. И Меринг сам видит эту трудность; в той же статье, через несколько страниц после вышеприведенного места, он замечает, что Кант и Шиллер "в более молодые, а следовательно, и в более крепкие годы" занимали совсем другую позицию. "Лишь тогда, когда наши классики отвернулись от общественной борьбы своего времени, они сумели создать классическую эстетику"[49]. Если бы Меринг действительно продумал до конца это свое вполне правильное замечание, он должен был бы отвергнуть эстетику Канта и Шиллера. Если бы, наоборот, Меринг все-таки захотел отстаивать принципы Канта, он должен был бы притти к заключению, что самая сущность искусства требует ухода от великой борьбы современности. Мы увидим, что он и в самом деле очень часто приходил к таким и подобным заключениям. Однако его революционный инстинкт восстает изо всех сил против подобных выводов. Вслед за цитированными выше словами Меринг пишет: "Никогда еще "чистое искусство" не возвеличивалось так чрезмерно, как это делала феодальная романтика… Излишне говорить, что "чистое искусство" вышеуказанного рода вовсе не совпадает с "чистым суждением вкуса" в смысле Канта. К нему "примешивается" не только "малейший интерес", но даже самый брутальный из всех интересов: сознательное или бессознательное сопротивление гибнущих классов историческому прогрессу". Вот это верно, и это не только правильная критика романтической теории искусства, но вместе с тем-и в этом большая заслуга Меринга — глубокая и правильная критика новейшего натурализма, в котором Меринг верным революционным чутьем отгадал реакционную тенденцию "искусства для искусства", отгадал скрытую за принципом "чистого искусства" апологетику. Но чем больше борется Меринг против "чистого искусства" в настоящем и в прошлом, тем больше растет у него противоречие со своими собственными, заимствованными у Канта принципами. Обсуждая прославление "чистого искусства" в романтике, он забывает, что вся эстетика романтики построена на "Критике способности суждения", что романтика только делает все выводы из этих тенденций кантовской эстетики. И, чтобы уклониться от неизбежных выводов из своих ложных предпосылок, Меринг делает великолепное в революционном отношении, но логически не обоснованное salto mortale, заявляя, что "нечего и говорить" о факте, который с его точки зрения вообще никак не объясним. В такие же дебри неразрешимых противоречий попадает Меринг с кантовским учением об искусстве как об "особой изначальной способности человечества". Возьмем прежде всего прославляемый Мерингом как величайший подвиг Канта отрыв искусства от морали: этот отрыв на практике сразу же аннулируется, и при разборе каждого крупного поэтического произведения проблема морали вводится снова. При этом она запутывается у Меринга в двояком направлении, и оба эти направления имеют своим источником кантовскую субъективно-идеалистическую постановку вопроса. Во-первых, самое слово "мораль" означает субъективно-идеалистическое обмеление и сужение тех больших исторических содержаний, которые предстанут тут взору Меринга. Во-вторых, он заимствует из субъективно-идеалистической предпосылки Канта механически застывшую полярность эстетического "бескорыстия" и морального "интереса". И когда таким образом его собственные понятия застывают у него в некую антиномию, он, разумеется, уже не может, несмотря на все усилия, привести их в живое, диалектическое взаимодействие. Столь презираемые Мерингом предшественники Канта как раз в этом вопросе часто занимали — стихийно — гораздо более диалектическую позицию. Пытаясь придать кантовской чистоте эстетического начала более относительное значение, Меринг снова попадает в опасную близость к принципу "чистого искусства".. "Всякая эстетика, — говорит он, — имеет только условное значение, ибо она также подлежит историческому изменению. Но, в сущности, каждое творческое художественное произведение создает свою собственную эстетику"[50]. Под этими словами с восторгом подписался бы и Флобер. Так или иначе, даже признавая историческую обусловленность эстетических состояний, Меринг всегда выносит самую эстетическую способность за пределы истории. Исходя из предпосылок Меринга, невозможно притти к конкретному, заимствованному из диалектики общественного развития, масштабу для оценки художественных произведений. Полное отрицание теории отображения действительности ("плоское подражание", как выражается Меринг), кантовский идеализм эстетического созерцания — вот что воздвигает здесь перед Мерингом неодолимую преграду. В вопросе о художественной обработке общественных тем Меринг заимствует у Канта понятие "зависимой красоты". Кант утверждает, что подобная красота зависит от родового понятия. Меринг останавливается на формулировке родового понятия, — последовательной у Канта, ибо у него она до конца субъективно-идеалистична, — и не переходит к роду. Меринг пишет: "Род сам по себе есть только понятие. Когда мы говорим о юнкерском классе, о бюргерском, о рабочем классе, мы говорим о понятиях, которые себе составили (подчеркнуто мною. — Г. Л.), об идеях как индивидуумах, об идеалах; и задача изящных искусств состоит именно в том, чтобы эти идеалы превратить снова в естественные явления. Юнкер, бюргер, рабочий, которого изображает поэт или живописец, будет в эстетическом смысле слова тем прекраснее и правдивее, чем свободнее он от несущественных случайностей индивида и чем больше он проникнут существенными особенностями рода"[51]. Из этого взгляда Меринга, далеко отставшего в этом пункте от объективного идеалиста Гегеля, который мыслит сущность, род как нечто объективно существующее (хотя и существующее "в духе"), с необходимостью вытекает непонимание великих революционных реалистов и колоссальная переоценка поэзии Шиллера. В самом деле, если "род" субъективируется в кантовское "родовое понятие", то всякое воспроизведение объективной действительности естественно оказывается "плоским подражанием", фотографированием. То обстоятельство, что практика Меринга как историка литературы и литературного критика часто бывает лучше, чем его теория, доказывает лишь, что эта практика правильна в том или другом случае не благодаря его теории, а вопреки ей. Своего кульминационного пункта достигают эти противоречия у Меринга там, где он пытается определить отношение между содержанием и формой в художественном произведении. Меринг, несомненно, сам чувствовал, на какой шаткой почве он здесь стоит, ибо нет вопроса эстетики, с которым он спешил бы покончить так быстро, как с этим центральным вопросом. Вот как Меринг формулирует его в своей биографии Шиллера: "Положение Канта — предметом эстетического созерцания является не содержание, а форма — выражено Шиллером в следующей выпуклой формулировке: "Настоящая тайна художественного мастерства заключается в том, что художник при помощи формы поглощает содержание". Если эстетические работы Шиллера не всегда достигают философской глубины Канта, то его чисто эстетические суждения именно потому, что он был поэтом, зачастую сформулированы и полнее и отчетливее, чем у Канта"[52]. Итак, приоритет формы над содержанием, последовательно вытекающий у Канта из его субъективного идеализма, Меринг принимает не только без всякой критики, но даже в шиллеровской формулировке, так парадоксально заостренной на понятии "чистого искусства". В своих "Эстетических экскурсах" Меринг смягчает этот тезис только в духе своего "релятивирования" кантовской эстетики вообще. Он говорит: "Бесспорный в своей абсолютно-абстрактной формулировке (подчеркнуто мною. — Г. Л.) тезис этот в историческом развитии художественного вкуса всегда имел только обусловленную значимость"[53]. Меринг может уклониться от выводов из своей теории только с помощью самого мутного эклектизма. "Именно потому, что живое искусство, — пишет он, — коренится в условиях своего времени, и только в них, оно не может овладеть художественно всяким сюжетом, и, следовательно, вкус зависит не только от формы, но и от содержания" (подчеркнуто мною. — Г. Л). Этот эклектизм поистине не нуждается в комментариях. Разумеется, и в этом вопросе практика Меринга очень часто гораздо лучше, чем его теория. Здоровый революционный инстинкт всегда вызывает в нем горячий протест против всяких экспериментов с формой, против всяких чисто формальных "революций в литературе". Так, например, он дает правильный анализ формальных приемов в лирике Арно Гольца, к которому он в общем относится весьма благосклонно, и подвергает в заключение уничтожающей критике попытку Гольца и Пауля Эрнста "революционизировать лирику" с помощью свободных ритмов. Критика Меринга состоит в том, что он противопоставляет содержание свободных ритмов Гёте, Гейне и Уолта Уитмена содержанию Арно Гольца. Стало быть, и здесь приходится сказать, что свою правильную критику Меринг дает вопреки своей неправильной теории. В корне ложная эстетическая теория Меринга должна, разумеется, сказаться и на основной линии его критической деятельности. Мы уже имели случай отметить, что благодаря усвоенному им кантонскому принципу отвлеченного "бескорыстия" Меринг очутился в опасной близости к "искусству для искусства" и что только salto mortale спасает его из этого тупика. Однако последствия этой теории все же проявляются у него в его концепции благоприятных (или же неблагоприятных) для искусства эпох. Свою точку зрения Меринг здесь формулирует так: "Звон оружия заглушает пение муз"[54]. И в этой же статье он развивает мысль следующим образом: "Во все революционные эпохи, у всех борющихся за свое освобождение классов вкус всегда будет в весьма сильной степени затемняться логикой и этикой, что, в переводе на язык философии, означает только, что там, где сильно напряжены способности познания и желания, там всегда ущемляется эстетическая сила суждения". Меринг пытается и здесь смягчить эти пожелания, уклониться от последних выводов из них, заявляя, что при их применении надо остерегаться всяких шаблонов и исследовать каждый случай в отдельности. Однако и в его собственной практике выводы из этой точки зрения сильно дают себя знать как в положительном, так и в отрицательном смысле: в отрицательном, поскольку он, как мы уже сказали, по возможности уклоняется от анализа большого революционного реализма; в положительном, поскольку он все же анализирует его представителей. Вот что он говорит например, о Золя, изложив сначала его теорию искусства: "Мало помогает и утверждение, что Золя был, правда, крупный поэт, но плохой эстетик. Скорее в Золя поэт и эстетик вполне гармонируют. Романы его в большей степени реформаторские призывы и предостережения, чем чистые художественные произведения… С эстетической точки зрения это был бы жестокий приговор, если бы только сама эстетическая точка зрения не подвержена была историческим изменениям. Искусство, несомненно, представляет отличительную способность человечества и как таковое имеет свои собственные законы. Но и оно стоит в историческом потоке вещей, и оно тоже не может развиваться без революционных потрясений, когда большей заслугой является разрешение его алтарей, чем принесение жертв на них"[55]. Итак, Меринг может выразить свое революционное сочувствие тенденциям Золя не иначе, как пожертвовав всем творчеством Золя в угоду своей эстетике; но, как бы ни смотреть на размеры художественного дарования Золя, это чудовищно даже и в смысле чисто эстетической оценки. Эта позиция Меринга заставляет его в тех случаях, когда он эстетически признает какого-нибудь великого воинствующего поэта, выражать это признание в формулировке, искажающей суть дела как с общественной, так и с эстетической стороны. В качестве примера приведем его суждение о Мольере: "Но Мольер не был бы великим поэтом, если бы не стоял до известной степени выше борьбы классов (подчеркнуто мною. — Г. Л.); если бы он не наблюдал и не изучал пеструю путаницу социальных конфликтов, разыгрывавшихся перед его глазами, во всех ее разветвлениях. От него не ускользали также и темные стороны буржуазии, и он изображал их в "Скупом"[56]. Эстетический идеализм Меринга тесно связан с его схематическим взглядом на экономическое развитие и классовую борьбу. Он не умеет анализировать их вплоть до их действительных, конкретных разветвлений, и к тому же слишком упрощает диалектический процесс возникновения идеологии из общественного бытия. Поэтому величие Мольера он вынужден обосновать посредством странной для марксиста ссылки на "возвышение над классовой борьбой своего времени". После всего вышесказанного внутренняя связь этих представлений, их происхождение из непересмотренного буржуазно-демократического наследия Меринга, ясны, думается нам, для каждого. 6. История литературы и литературная критика Вскоре после появления первой и вместе с тем наиболее значительной книги Франца Меринга по истории литературы, его "Легенды о Лессинге", Фридрих Энгельс написал ему чрезвычайно интересное письмо, где в самой бережной форме, но весьма резко по существу отметил недостатки его метода. Энгельс пишет: "Вообще же нахватает только одного пункта, который, впрочем, в вещах Маркса и моих тоже большей частью бывает недостаточно подчеркнут и по отношению к которому на всех нас лежит одинаковая вина. Дело в том, что все мы делали, и должны были делать, главное ударение на выведении политических, правовых и прочих идеологических представлений и вызываемых этими представлениями действий из основных экономических фактов. При этом, увлекшись сутью дела, мы не уделили достаточно внимания формальной стороне- тому способу, каким эти представления и т. д. возникают в действительности"[57]. Такого рода замечания встречаются неоднократно в письмах Энгельса. Энгельс неоднократно выступает против манеры молодых марксистов выводить идеологические формы из экономических условий механически, без учета сложных посредствующих звеньев и взаимодействий, при этом, как он выражается, "получалась подчас удивительная чепуха". Мы имеем здесь дело с невниманием к тем методологическим принципам, которые были подробно изложены Марксом во введении к "Критике политической экономии", — там, где он говорит о неодинаковом отношении развития материального — производства, к художественному [58], Маркс вскрывает на нескольких конкретных примерах противоречивый характер этого развития, а вместе с тем указывает чрезвычайно ясно и точно путь к разрешению этих противоречий: "стоит лишь выделить каждое из них. и они уже объяснены"[59]. В подходе Меринга к истории литературы очень часто и не случайно отсутствует эта правильная спецификация. Она отсутствует главным образом потому, что самый экономический анализ у Меринга часто бывает схематичен и скуден. Меринг, проявлявший нередко очень тонкое чутье в понимании специфических черт отдельных литературных явлений, сам сознавал в себе этот недостаток и все время делал попытки преодолеть его. Но уже известные нам ошибки его методологии мешали ему исправить этот недостаток правильным марксистским способом. Из попыток Меринга преодолеть чересчур прямолинейный характер связи между базисом и надстройкой получалась таким образом только комбинация механической "социологии" и чисто биографической психологии. При отсутствии подлинно диалектического понимания развития общества переходы от идеалистических конструкций к вульгарному материализму вполне естественны. Чтобы восполнить проистекающие отсюда недостатки, Меринг привлекает биографический элемент. Однако внешне описанные индивидуальные "случайности" характера, условий жизни и личной судьбы сами по себе никак не могут заменить те конкретные и объективные посредствующие звенья, которые не были вскрыты с помощью социально-экономического анализа. В результате получаются мнимые объяснения, которые либо оставляют друг подле друга кричащие противоречия, либо подыскивают для них кажущееся психологическое разрешение. Это вовсе не означает, конечно, что все работы Меринга таковы. Он дал ряд захватывающих и блестящих характеристик, в которых ему удалось посредством марксистского анализа объективных общественных проблем разрушить старые легенды, состряпанные с помощью биографически-психологического метода, и поставить на их место историческую истину. Укажем в виде примера на его превосходный анализ переписки Гёте с Шарлоттой фон-Штейн: Меринг очень правильно и вполне по-марксистски показал, что веймарская "трагедия" Гёте, его "бегство" в Италию не имеют ничего общего со знаменитой легендой о его "любовной трагедии", что в действительности оно было вызвано крушением планов буржуазного просветителя Гёте, мечтавшего посредством влияния на Карла-Августа осуществить в веймарском масштабе свои общественно-политические идеалы. И все же чрезмерное упрощение хода экономического развития, уже отмеченное нами у Меринга, должно было, разумеется, оказать самое отрицательное влияние на всю его концепцию истории литературы. Это упрощение решительно повлияло на его оценку периодов и течений буржуазной литературы. Со времени Маркса и Энгельса не было, вероятно, ни одного немецкого марксиста, который бы так зорко подметил идеологический упадок немецкой буржуазии и подверг его такой неумолимой критике, как Меринг; ведь сознание этого упадка было, как мы знаем, одним из решающих мотивов, заставивших его примкнуть к рабочему движению. Однако изображение этого процесса упадка остается у него не только схематичным и слишком прямолинейным, но и самый анализ не выходит большей частью из чисто идеологических рамок. Меринг разбирает, например, в "Легенде о Лессииге" эстетические проблемы в связи с классовой борьбой немецкой буржуазии и резко противопоставляет при этом эпоху Густава Фрейтага Лессингу и его времени. Но вот как Меринг характеризует этот переход: "Из сказанного видно также, как Фрейтаг перекочевывает из идеалистического века немецкой буржуазии в маммонистический". Эта периодизация страдает не только тем недостатком, что исходит из идеологического фактора, ибо она идеализирует, с одной стороны, раннюю стадию развития немецкой буржуазии, а с другой — не замечает противоречивого стремления вперед, противоречивого прогресса, характеризующего "маммонистский" период. В этой своей основной схеме развития немецкой буржуазии Меринг настолько связан своими юношескими воззрениями, что он не способен понять и оценить те чрезвычайно ясные указания, которые дали Маркс и Энгельс для правильного понимания идеологии немецкой буржуазии. В послесловии ко второму изданию "Капитала" Маркс анализирует те моменты экономического развития и классовой борьбы, которые — в разных странах, разными способами-уничтожили возможность беспристрастного экономического исследования и поставили на его место апологетику. Что именно здесь ключ к разгадке противоречий в развитии немецкой буржуазной культуры, не подлежит ни малейшему сомнению. Но так как Меринг исходил из своего юношеского — навеянного Лассалем — представления о "маммонистской" фазе развития немецкой буржуазии, то он и не мог дать здесь действительно конкретного анализа. Более того, идеализирование классического периода литературы в Германии, и особенно идеализирование Шиллера (тоже общее у Меринга с Лассалем), вовлекает его в такие же неразрешимые противоречия, какие мы отметили выше, говоря о его отношении к Канту. Интересно, что Меринг не включил в свое издание посмертных рукописей Маркса и Энгельса чрезвычайно важную статью молодого Энгельса о Гёте. В своих "Эстетических экскурсах" он, правда, опубликовал некоторые места из нее, но лишь для того, чтобы полемизировать против них, особенно против взгляда Маркса и Энгельса на идеологию Шиллера как на "бегство", "которое в конце концов свелось к замене пошлого убожества высокопарным". Не только в своем комментарии к этому месту, но и по другим поводам Меринг выступил очень резко против этого взгляда Энгельса. В статье "Шиллер и великие социалисты" Меринг говорит, что в борьбе Маркса и Энгельса против Грюна и К° (статья Энгельса представляет собой критический разбор биографии Гёте, написанной "истинным социалистом" Грюном) они "недооценили самого Шиллера…" Наоборот, Лассаль "относится к нему с меньшей предвзятостью… он проводит грань между Шиллером и его буржуазными комментаторами [60]. Но эстетика Шиллера носит характер бегства от действительности. И поэтому Меринг-революционер вынужден — в неразрешимом противоречии со своим общим взглядом на Шиллера, со своей лассальянской защитой Шиллера против критики Маркса и Энгельса — капитулировать местами перед взглядом Маркса. Мерили пишет в конце своей биографии Шиллера: "Нельзя смешивать эстетически-философский идеализм Шиллера с исторически-философским идеализмом Фихте и Гегеля. Шиллер бежал из ограниченной затхлой жизни в царство искусства, тогда как Фихте смелым порывом мысли хотел освободить эту жизнь от всего ограниченного и затхлого. Фихте открыто проповедывал атеизм, право на революцию, равенство всех людей, — то равенство, которое Шиллер допускал только в царстве эстетической видимости. И точно так же Гегель не бежал от современности, но, наоборот, старался понять ее в ее основных идеях и завоевал своей исторической диалектикой многочисленные области мысли. Шиллер смеялся над Фихте как над "исправителем мира", но тем более основательной и меткой была критика, которой великий идеалист Гегель подвергнул идеализм Шиллера"[61]. В другой статье о Канте и Марксе Меринг заходил даже слишком далеко, усматривая в шиллеровском развитии философии Канта, в противоположность фихтевскому, предвестие шопенгауэровского филистерства, что столь же преувеличено в другую сторону, как и прежнее идеализирование Шиллера. Представление Меринга о "маммонистском" периоде немецкой буржуазии мешает ему также правильно понять противоречивое развитие немецкой литературы после революции 1848 года. А между тем Фридрих Энгельс в предисловии к третьему изданию своей "Крестьянской войны" (изданной впоследствии Мерингом) весьма ясно показал, где следует искать разрешение противоречий этого периода. Энгельс говорит там о "бонапартистской монархии", в которую развилась прусская королевская власть. Отсылая читателя к своему "Жилищному вопросу", он продолжает: "Но там я не отметил одного факта, который здесь имеет весьма существенное значение, а именно, что этот переход был величайшим шагом вперед, сделанным Пруссией после 1848 г., - настолько отстала Пруссия от современного развития. Она все еще оставалась полуфеодальным государством, а бонапартизм-уж во всяком случае современная государственная форма, которая предполагает устранение феодализма"[62]. Этот переход не был правильно понят немецким рабочим движением того времени, и Швейцер, так же как Либкнехт с Бебелем, впали в ошибки, правда противоположные, при оценке этого развития. Меринг как историк немецкого рабочего движения не был в. состоянии правильно понять этот процесс и дать марксистскую критику ошибок, сделанных лассальянцами и эйзенахцами. Совершенно так же не сумел он правильно изобразить этот поворот и в литературе. В своих "Литературно-исторических разведках" (1900 г.) он подробно разбирает историю литературы Адольфа Бартельса, нынешнего классика немецкого фашизма. и особенно останавливается на оценке Бартельсом Геббеля как крупнейшего поэта в период после 1848 года. Бартельс характеризует этот период, период Геббеля и Отто Людвига, как "серебряный век" немецкой литературы. Он возражает против взгляда, что это был период реакции, указывает на большой хозяйственный подъем, с которым связан литературный расцвет этого времени, изображает этот период как период возвращения к искусству. Меринг правильно чувствует, что тут перед нами "странная смесь истины и ошибок"[63]. Но вместе с тем Меринг сам впадает в те же противоречия, что и Бартельс, которого он так метко критикует в отдельных пунктах. Меринг дает, во-первых, всей этой эпохе ничего не говорящее общее название "послереволюционного периода", а во-вторых, он не в состоянии, несмотря на весьма меткие отдельные замечания, подойти с настоящим марксистским пониманием к сложной личности таких поэтов, как Геббель. Меринг не идет дальше механического сопоставления "хороших" и "дурных" сторон Геббеля, его большого поэтического дарования и политической реакционности. Но даже этот реакционный характер Геббеля Меринг умеет правильно установить только там, где он проявляется с откровенной тенденциозностью ("Агнес Бернауэр"). Вообще же Меринг приходит к крайне расплывчатой и почти апологетической формулировке: "Решающим пунктом при этом является то, что Геббель так же плохо понимал революцию, как и контрреволюцию"[64]. Таким образом, если позволить себе эту шутливую формулировку, поэтическое величие Геббеля заложено в том, что он стоял ниже классовой борьбы своего времени, как Мольер стоял выше этой борьбы. Тут сказывается та же ограниченность Меринга как историка культуры, с которой мы уже столкнулись, когда говорили об его отношении к Ницше. Эта ограниченность заключается в том, что Меринг способен понять классовый интерес, а значит, и классовую идеологию только в их прямом выражении. Сложный ход неравномерного развития остается от него скрытым. Поэтому Меринг не понимает, что прочное влияние Геббеля на немецкую буржуазию, продолжающее и сейчас еще возрастать, основано на том, что Геббель был первым немецким поэтом, совершившим в большом стиле переход от гегелевской буржуазно-революционной конструкции истории (ее последним поэтическим отзвуком был "Зикинген" Лассаля) к мифически-иррациональной историософии как основе трагедии. И поэтому Геббель, несмотря на его политическую наивность в отдельных вопросах, метко вскрываемую Лерингом, поэтически оформил, далеко опередив свое время, главное направление идеологического развития немецкой буржуазии. Противоречивый характер перерастания Пруссии в "бонапартистскую монархию" породил противоречия в творческой личности Геббеля: он в одно и то же время предшественник мелкобуржуазно-революционной критики общественного строя у Генриха Ибсена и империалистического "неоклассицизма" немецкой драмы (Пауль Эрнст, Вильгельм фон-Шольц и др.), получившего признание лишь в фашистской Германии. У Меринга слишком тонкое чутье, чтобы не почувствовать этой двойственности Геббеля; он находится под обаянием крупного поэтического дарования Геббеля и вместе с тем критикует его реакционную идеологию. Меринг видит даже историческую связь и одновременно контраст между "Зикингеном" Лассаля и "Гигесом" Геббеля. Только этот контраст он понимает как чисто индивидуальное различие. "К сожалению, Геббелю, — говорит он о "Гигесе", — при всей отличавшей его хитроумной диалектике, недоставало революционной диалектики, чтобы развить эту (лассалевскую — Г. Л.) коллизию"[65]. И он вставляет очень интересное замечание: "Вот почему не лишено известного смысла, что Бартелъсу и Мейеру "Гигес" напомнил не глубокую революционную правду революционера Лассаля, а некоторые выражения реакционера Бисмарка, которые он пускал в ход, чтобы выпутаться из затруднительного положения: так, Бартельсу "Гигес" напомнил "quieta nоn movere" (не приводи в движение того, что пребывает в покое), Мейеру — слово Бисмарка об "Imponde-rabilia" (невесомые, идеальные величины)". Здесь, как повсюду, где Меринг сталкивается с влиянием бисмарковского периода "бонапартистской монархии" на немецкую литературу (например, при разборе эстетики натурализма), он резко и справедливо полемизирует против плоских апологетов бисмаркианства. Но его полемика все-таки остается узкой и ограниченной (подчас почти столь же ограниченной, какой была в свое время политическая критика Вильгельма Либкнехта), потому что он не понял противоречивого исторического значения бонапартистской монархии. Энергичная борьба против режима Бисмарка принадлежит к лучшим сторонам революционной традиции Меринга, и поэтому он безмерно возвышается над социал-демократическими "понимателями" и апологетами этого времени, появившимися в таком множестве за последние годы. Однако его борьба остается односторонней, недиалектичной. Поэтому и в вопросе о Геббеле Меринг может спастись только бегством в царство "чистого искусства", за чтo он так порицает Бартельса. Вот заключительные слова Меринга о "Гигссе": "Однако перед богатством блеска и красоты, проникающих эту пьесу, критика охотно умолкает; пока будет существовать немецкая литература, она будет считать эту трагедию одной из своих драгоценностей". Схематическое упрощение проявляется у Меринга еще яснее в его отношении к романтике. Меринг сводит здесь весь вопрос к противоположности феодальной романтики и буржуазно-прогрессивных течении, догматически усваивая в этом пункте традицию передовых буржуазных критиков романтизма тридцатых и сороковых годов, вплоть до младогегельянцев. Меринг является таким образом самым резким противником Марксова взгляда на романтизм. Маркс еще в свой юношеский период[66] (в своей критике Гуго) вскрыл идеологические соединительные звенья между романтикой и XVIII веком, а впоследствии (в своих письмах с критическими заметками о Шатобриане) мастерски проследил эту связь и дальше. В то же время он с самого начала не только занял в борьбе против реакционного романтизма совсем другую, гораздо более глубокую и дальновидную позицию, чем младогегельянцы, но и вскрыл с замечательной проницательностью романтический элемент в их собственной критике романтизма. Этот взгляд на романтику как буржуазное течение основал у Маркса на глубокой и правильной, конкретной и многосторонней характеристике развития капитализма, в частности перехода феодального землевладения в капиталистическое. Уже в "Новой рейнской газете" Маркс пишет о развитии Германии: "В Германии борьба между централизацией и федеративным началом была борьбой между культурой нового времени и феодализмом. В Германии водворилось господство обуржуазившегося феодального строя в тот самый момент, когда образовались великие монархии на Западе"[67]. И таком же духе пишет Энгельс о последствиях крестьянской войны: "Капиталистический период начался в деревне как период крупного сельскохозяйственного владения на основе крепостного барщинного труда"[68]. Этими выводами из своих исследований Маркс и Энгельс наметили ту линию, по которой впоследствии Ленин, гениально развивая их учение, пришел к теории "прусского пути" капиталистического развития. Для Меринга чрезвычайно характерно, что он принимает к сведению экономические выводы Маркса и Энгельса и местами даже сам их использует, — например, когда он говорит, что в остэльбской Пруссии "феодальный землевладелец превращается в товаропроизводящего помещика"[69]. Но это остается у Меринга случайным правильным констатированием исторического факта и не проникает в его методологию, нисколько не изменяет схемы его очерка идеологических течений. И даже там, где Меринг правильно наблюдает идеологические последствия того факта, что землевладение уже капитализируется, но еще остается феодально-патриархальным, он оставляет это наблюдение неиспользованным. При этом весьма наивно сохраняется даже его обычная схема — прославление более отсталой, более "идеалистической" фазы и противопоставление фазе более развитой и более капиталистической. Поэтому Меринг может в своей "Легенде о Лессинге" говорить в романтически-восторженном тоне о симпатии Лессинга к восточно-померанским юнкерам. "Дворянство Восточной Померании, — пишет Меринг, — в противоположность дворянству Передней Померании, не было наиболее плохой разновидностью человеческого рода, — оно жило бедно и скромно, больше походило на крестьян, чем на помещиков, более патриархально обращалось с крепостными и не так эксплоатировало их; оно обладало не столько пороками, сколько добродетелями господствующего класса; поэтому вполне понятно, что Лессинг, скучавший среди берлинских мещан и оскорбляемый лейпцигскими денежными мешками, находил большое удовольствие в обществе Клейста или Тауэнцина из Кашубы, у которых не было ничего, кроме чести, шпаги и жизни, которые ставили на карту свою жизнь, которые скорее готовы были сломать свою шпагу, чем запятнать свою честь"[70]. И он даже прибавляет, переходя к современности: "Восточно-померанские юнкера из "Kreuz Zeitung" в смысле честного боевого мужества, рыцарского настроения стоят несравненно выше наемных капиталистических писак из "Фоссовой газеты". Даже там, где характер этого класса выступает наиболее резко, говоря о прусском генерале Йорке, участнике наполеоновских войн, Меринг почти совершенно не замечает исторической диалектики, не замечает, что помещики критикуют и ненавидят капитализм с отсталой точки зрения, что их союз с более передовыми классами или их представителями возможен лишь в виде исключения, лишь в неразвитых условиях, лишь при таком строе, который для передовой буржуазии является экономически и социально уже превзойденной ступенью. Если сравнить это некритическое сочувствие Меринга Клейсту или Тауэнцину с тем, как Бальзак описывает гораздо более близких его сердцу старых вандейских борцов де-Геника или д'Эгриньона, то сразу станет ясно, насколько диалектичнее этот великий реалист понял подобную ситуацию. Изображение романтики не выходит у Меринга за пределы застывшей антитезы феодального и буржуазного. А там, где он пытается несколько конкретизировать проблемы, он не идет дальше описания внутренних антагонизмов, которые были вызваны борьбой против Наполеона с ее безнадежно запутанным клубком прогрессивных и реакционных тенденций. При этом Меринг забывает, что большая часть основных категорий романтики (романтическая ирония и т. д.) возникла еще до освободительных войн как идеологическое следствие общеевропейских сдвигов, вызванных термидорианским этапом французской революции. А во-вторых, — и это главное, — он совершенно забывает о романтике как общеевропейском духовном течении, не обращает никакого внимания на ее наиболее передовые формы, на английскую и французскую романтику. Это приводит нас ко второму главному возражению, которое Энгельс сделал против меринговской "Легенды о Лессинге". Он требует, чтобы Меринг изобразил "местную историю Пруссии как часть общенемецкого убожества"[71]. И, развивая эту мысль, он дает очень ясное методологическое указание: "При изучении немецкой истории, которая ведь представляет собой одно сплошное убожество, я всегда находил, что лишь сравнение с соответствующими французскими эпохами дает в руки надлежащий масштаб, потому что там происходит как раз обратное тому, что у нас". И он набрасывает далее сжатый обзор этих необходимых для исторического понимания контрастов между немецкой историей и французской, метод, который всегда применялся Марксом с огромной энергией в его передовых статьях в "Новой рейнской газете". Эти критические соображения Энгельса прошли мимо Меринга совершенно бесследно. Несмотря на его универсальное знание всей европейской литературы, Меринг всегда рассматривает историю немецкой литературы с узкой, чисто немецкой, провинциальной точки зрения. И оттого, что он оставил без внимания критику Энгельса, его изображение немецкого убожества часто страдает схематичностью; оно вырождается в простую "социологию" быта в маленьких немецких государствах и городах, отнюдь не охватывая во всей широте тех проблем, которые, начиная с XVI века, составляли особенность капиталистического развития в Германии и которые неоднократно излагались с таким блеском Марксом и Энгельсом. Этот провинциализм, находящийся в теснейшей связи со всей идеалистической эстетикой Меринга, привет к тому, что в его истории литературы оставлен без всякого внимания великий революционный реализм Англии и Франции. Несмотря на то, что Мерингу из его занятий Лессингом или Гёте было отлично известно, какое решающее влияние оказал этот реализм на духовное развитие Германии, говоря о западных реалистах, он нередко извращает всю историческую перспективу. В этом отношении чрезвычайно характерно следующее место из статьи Меринга о Золя: "Натурализм Руссо и Дидро, как и Бальзака и Золя, имеет, несомненно, общую тенденцию: это бегство искусства из состояния общественного вырождения, возвращение в спасительные "объятия природы"[72]. Нам кажется, что наши слова об "извращении перспективы" слишком слабы для обозначения взгляда, который не признает, что Шиллер бежал от действительности, а для Дидро и Бальзака считает это бегство доказанным. Правда, Меринг делает различие между Руссо и Дидро, с одной стороны, и Бальзаком и Золя — с другой. "Те искали спасения от общественной гнили феодализма у природы, то есть у буржуазного общественного строя, тогда как эти ищут спасения от общественной гнили капитализма, не зная, где его найти. Поэтому те, несмотря на все, были оптимистами, эти же пессимистами". Характеристика Бальзака как "пессимиста" стоит примерно на том же уровне, что и представления буржуазных историков политической экономии (например, Жида и Риста), зачисляющих в пессимисты Рикардо. На несравненно более высоком уровне стоит Меринг в своем изображении и критическом разборе натура- диетического движения в Германии. Здесь, где он принимал непосредственное участие в современной литературной борьбе, его инстинкт революционера проявлялся свободнее. К тому же его сравнение натуралистической "революции в литературе" с поэтическими отзвуками французской революции в Германии было относительно правильной, и во всяком случае здоровой и трезвой реакцией против неумеренных поклонников немецкого натурализма. Кроме того, Меринг сам пережил появление в литературе международных предшественников немецкого натурализма — французских, скандинавских, русских, и это вынуждало его иногда к тому, чтобы измерять немецкие произведения масштабом соответствующих заграничных течений. К этому присоединяется еще, — отчасти как лично биографический мотив, — что Меринг в своей борьбе против коррупции печати ввязался в ожесточенную распрю с рядом буржуазных поклонников натурализма, бывших в то же время соучастниками и защитниками этой коррупции (Отто Брам и другие ученики Шерера). Во всяком случае, Меринг дает уже в своей брошюре "Капитал и печать" прекрасную и четко диференцированную критику немецкого натурализма. Разоблачив превозносившийся тогда роман Теодора Фонтана "Irrungen-Wirrungen" как неуклюжую апологетику капитализма и справедливо осмеяв Пауля Шпентера за его сравнение этого романа с "Коварством и любовью" Шиллера, он затем сопоставляет немецкий натурализм с более крупными реалистами — Золя, Ибсеном и Толстым. В самом немецком натурализме он различает два направления. Одно коренится "в демократической и социальной почве… стремится по-своему к честности и правде; оно хочет видеть вещи так, как они есть, но все же видит их однобоко, потому что не умеет почувствовать в сегодняшних бедствиях завтрашнюю надежду. Оно достаточно смело и правдиво, чтобы изображать преходящее так, как оно есть, но его судьба — ныне (в 1891 г.-Г. Л.) еще неизвестная — зависит от того, найдет ли оно в себе высшую смелость и высшую правдивость, чтобы изображать также и возникающее, то, что должно появиться и уже появляется каждый день… Наоборот, Другое направление целиком укоренено в капиталистической почве. От Линдау, Вихтера и К° оно отличается лишь по степени, но отнюдь не по своему характеру; оно есть лишь усиленное проявление капиталистического духа…"[73] В соответствии с этой своей установкой Меринг выступает тонким защитником радикальных тенденций в первый период натурализма. Он справедливо заступается за "Ткачей" и "Бобровую шубу" Гауптмана против его формалистических критиков. И лишь тогда, когда внутренняя пустота и апология капитализма открыто берут верх во всем натуралистическом течении, в особенности же после перехода натурализма к возрождению романтики, Меринг обрушивается на эту новейшую литературу с ядовитым и метким сарказмом. Правда, и здесь, несмотря на справедливость его критики, почти во всех отдельных пунктах, сказывается основной недостаток: Меринг осуждает новейшие литературные течения, но он не в состоянии вскрыть их социальные корни. Подобно тому как другие вожди левого крыла германской социал-демократии поздно заметили наступление империалистического периода и никогда не сумели правильно и до конца его понять, так и Меринг не сумел распознать характерные и специфические черты художественного распада в немецкой литературе империалистического периода. 7. Меринг и Фрейлиграт Как мы могли убедиться, ознакомившись с методологией и практикой Меринга, критика Энгельса прошла для него без всякого влияния. Во всей своей литературной деятельности Меринг отстаивал "самостоятельную" линию весьма последовательно, — правда, со всеми непоследовательностями и противоречиями, свойственными этой линии. Известно, что в истории рабочего движения это ставило его во все более резку" противоположность к Марксу и Энгельсу. За "спасением" Лассаля последовало "спасение" Швейцера, а затем даже Бакунина. Сам Меринг считал, что он восстанавливает этим историческую справедливость. Он думал, что продолжает этим то дело, которое он издавна делал по отношению к буржуазной историографии, разрушая исторические легенды, "спасая" исторические личности, оклеветанные легендой. Это и в самом деле составляло ценную часть его революционных традиций. Меринг был в этом отношении сознательным преемником Лессинга, и, в деле разрушения прославляющих и опорочивающих легенд, его заслуги весьма значительны. Но когда он перенес эту же точку зрения в историю рабочего движения, его метод превратился в метод исторического спасения определенных оттенков оппортунизма, особенно того оппортунизма, который возник вследствие сохранения традиции радикально-буржуазной идеологии. Из всего вышеизложенного достаточно ясно, что "спасением" Шиллера Меринг преследовал ту же цель в эстетике и истории литературы, что и "спасением" Лассаля в истории социал-демократии. Смесь анархистской "свободы мысли" и механически-бюрократического контроля в германской социал-демократии вызвала на левом крыле партии оппозицию, которая не смогла однако-как во всех прочих вопросах — подняться до правильной, большевистской точки зрения партийности, а выразилась, увы, в отмеченной выше "самостоятельности" Меринга по отношению к Марксу и Энгельсу. Что Меринг был тут не одинок, показывает рецензия Розы Люксембург на его биографию Шиллера. Она называет эту книгу "высоко отрадным даром немецкому рабочему классу, получившему теперь свободное как от буржуазно-тенденциозных, так и от партийно-тенденциозных извращений изображение великого поэта"[74]. Эта ложная позиция левых в немецкой с.-д. находится в теснейшей связи с ее неспособностью последовательно провести в теории и практике настоящую борьбу против оппортунизма II Интернационала, как это удалось сделать большевикам под руководством Ленина. Тот особенный оттенок, который представляет при этом Меринг, нам уже известен. Наряду со "спасением" Шиллера в центре деятельности Меринга как историка литературы стоит "спасение Фрейлиграта. Именно в этом отношении к Фрейлиграту проявляются наиболее ярко все слабые стороны Me-ринга — его неспособность преодолеть свое собственное буржуазно-демократическое прошлое. Меринг не ограничился тут совершенно ложным, прикрашивающим истолкованием образа Фрейлитрата, но пошел дальше и как издатель Маркса и Энгельса не пропустил целого ряда их важных высказываний об этом поэте, чтобы создать видимость, будто его собственный взгляд на Фрейлиграта не противоречит взгляду Маркса и Энгельса. Так этот разрушитель стольких буржуазных исторических легенд сам создал новую историческую легенду: легенду о якобы последовательно-революционном поэте Фрейлиграте, который с момента своего сближения с революционным движением оставался революционером до конца своих дней и, несмотря на мимолетные личные трения с Марксом и Энгельсом, всегда был их другом и соратником. Мы остановимся несколько подробней на этой легенде о Фрейлиграте, потому что в ней обнаруживаются самые крайние и самые опасные выводы из всей позиции Меринга и потому что она находится, как мы увидим, в глубочайшей связи с теми его ошибочными взглядами, которые мы разобрали выше. Согласно взгляду Меринга, Фрейлиграт является уже в своей первой революционной книге стихов "Са ira" (1846 г.) последовательно революционным поэтом. Мерингу было известно, что Маркс и Энгельс держались на этот счет иного мнения и ясно высказали свой взгляд в статье "Истинные социалисты" (1846 г.). Меринг знал эту в то время еще не опубликованную статью, но не включил ее в свое издание литературного наследства. Он находит, что эта статья не имеет "особого значения". Маркс и Энгельс, говорит он, "увлеченные только что достигнутой ими полной ясностью мысли, слишком подчинили свой эстетический вкус своим экономическим и политическим воззрениям"[75]. И в другом месте: "При этом они упустили из виду, что поэт имеет право говорить на собственном языке, который по своей логической четкости не может и не должен равняться с научным"[76]. Каков же в действительности этот критический отзыв Энгельса, который Меринг так резко порицает за его якобы антихудожественную тенденцию? Энгельс подробно излагает содержание стихотворения "Как это делается": "…народ голодает, ходит в лохмотьях. "Где достать хлеба и одежду?" Находится "храбрый парень", который знает, как помочь горю. Он ведет всю толпу в цейхгауз ландвера и раздает военные мундиры, которые сейчас же надеваются. "Для пробы" берут и винтовки и находят, что "было бы забавно" взять их с собой. Тут нашему "храброму парню" приходит в голову, что ведь "вся эта шутка с переодеванием может быть названа бунтом, взломом и грабежом", и…" люди вооружаются. Вооруженная толпа наталкивается на войско "порядка". Генерал приказывает стрелять, но солдаты восстают, народ присоединяется к ним, революция победила. "Надо признать, — резюмирует Энгельс, — что нигде революции не совершаются с большей веселостью и непринужденностью, чем в голове нашего Фрейлиграта. Поистине нужна вся желчная ипохондрия "Allgemeine Preussische Zeitung", чтобы в такой невинной, идиллической загородной прогулке почуять государственную измену"[77]. И Энгельс показывает далее чрезвычайно ясно, что это представление Фрейлиграта о революции совершенно в духе "истинных социалистов" повлияло на весь тон его стихов, на их поэтическую форму."…Все песня, говорит Энгельс о другом стихотворении из того же тома, написанном Фрейлигратом на мотив "Марсельезы". ("Перед отъездом"), — написана так добродушно, что, "несмотря на размер, ее лучше всего распевать на мелодию "В путь, матросы, с якоря снимайтесь"[78]. Итак, первая часть легенды о Фрейлиграте заключается в замазывании того факта, что Фрейлиграт был одно время "истинным социалистом". А объяснение Меринга, почему критика Энгельса не имеет "особого значения", показывает, что это историко-политичсское "спасение" Фрейлиграта теснейшим образом связано с уже разобранными нами эстетическими принципами Меринга, с его кантианско-шиллеровским взглядом на отношение формы и содержания. Вторую часть той же легенды составляет вопрос о месте Фрейлиграта в борьбе направлений среди эмиграции. Мы не можем описывать это движение во всех его этапах. Суть дела заключалась в том, что в процессе диференциации, происходившем в Германии и среди эмигрантов, и при окончательном размежевании пролетарской и буржуазной демократии в Германии значительная часть буржуазных демократов переродилась в контрреволюционных национал-либералов, причем одни из них сделались агентами Бонапарта (Фогт), другие перешли в лагерь Бисмарка. Фрейлиграт занимал в этой борьбе сначала колеблющуюся позицию, но со временем докатился до открытого ренегатства. Письма Маркса и Энгельса, относящиеся к этому периоду, содержат в себе подробную политическую критику эволюции Фрейлиграта. Эти письма Меринг не включил в свое издание переписки Маркса с Фрейлигратом. Мы не можем, к сожалению, за недостатком места, сопоставить отдельные комментарии Меринга к конфликтам между Марксом и Фрейлигратом с подлинными высказываниями Маркса и Энгельса. Приведем лишь несколько примеров, чтобы показать как политическое содержание этих конфликтов, так и метод историографии, которого придерживался в этих случаях Меринг. Когда в 1858 году жена национал-либерального поэта Кинкеля лишила себя жизни, Фрейлиграт написал и публично прочел стихотворение, в котором оплакивал ее смерть как общее горе "осиротевшей" эмиграции. Маркс очень резко упрекнул его за это. Меринг пишет по этому поводу, что "Маркс справедливо порицает Фрейлиграта за то, что он дал умолкнуть в себе всем вопросам и сомнениям перед лицом смерти. Но это еще отнюдь не значит, что он содействовал политическому культу Кинкеля, и было бы неправильно из его стихотворения на смерть Иоганны Кинкель заключать, что он как-нибудь уклонился вправо"[79]. Сравните то, что пишет об этом стихотворении Маркс Энгельсу: "Фрейлиграт, невидимому, думает, что супруг Кинкель стал великим или, по крайней мере, благородным человеком оттого, что супруга Кинкель свернула себе шею. Кинкель устроил похороны так мелодраматически, "с дрожанием рук", "с лавровым венком" и пр., что Фрейлиграт, который не мог найти в своей лире ни одного скорбного звука при "трагических" событиях, будь то в собственной партии (как смерть Даниэльса) или вообще на свете (Кайенна, Орсини и т. д.), — вдруг принимается воспевать это жалкое происшествие"[80]. А в одном из дальнейших писем он ругает Фрейлиграта за то, что его новый том стихов "кончается стихотворением на Иоганну Мокель — стихотворение же против Кинкеля (написанное в начальный период эмиграции. — Г. Л.) он придержал. Просто свинство. Все его извинения по этому поводу я выслушал с весьма скептической миной. Чорт бы побрал весь этот поэтический цех!"[81] Такой же характер носило участие Фрейлиграта, опять-таки совместно с Кинкелем, в шиллеровском юбилее в 1859 году. Еще ярче проявилось ренегатство Фрейлиграта во время борьбы Маркса против Фогта, когда последний был разоблачен в качестве бонапартистского агента. Фрейлиграт совершенно открыто отходит от Маркса, публично заявляя, что он не имеет с этим делом ничего общего, отказывается дать показания даже в тех случаях, когда ему известны определенные факты. И в то же самое время Фрейлиграт позволяет национал-либеральным писакам льстиво превозносить его как великого поэта и не возражает даже против таких биографических "славословий", будто влияние Маркса в период "Новой рейнской газеты" было вредно для его поэтического развития (статья Беты в "Gartenlaube"). В своем комментарии ко всем этим конфликтам Меринг сводит их к психологическим особенностям Маркса и Фрейлиграта: "Фрейлиграт был революционером в силу политической интуиции, а Маркс — в силу глубочайшего проникновения в историческое развитие общества и государства"[82]. Конфликт обострялся вследствие того, что "Фрейлиграт занял по отношению к буржуазно-демократическим эмигрантам более примирительную позицию, чем Маркс. Последний был настолько страстным политиком, что его политические противники были для него и лично невыносимы… Фрейлиграт же в позднейшие годы своего лондонского изгнания мирно общался с ними (Кинкелем, Руге и пр.-Г. Л.), как и с другими буржуазными демократами: ". Но, по мнению Меринга, это вовсе не является "переходом на сторону буржуазной демократии, потому что это общение продолжалось и тогда, когда Руге перешел к Бисмарку" (?! — Г. Л.). Политическое содержание этой позиции Меринга едва ли нуждается в комментарии. Третью и, пожалуй, труднейшую главу легенды о Фрейлиграте составляют стихи, написанные Фрейлигратом после его возвращения в Германию в честь войны 1870 года. Меринг сам чувствует, что здесь "на память Фрейлиграта… падает легкая тень"[83]. Тем не менее он берется защищать и этот период в жизни Фрейлиграта: "С этим периодом связан миф, будто он изменил идеалам и убеждениям своей жизни и примирился с великолепием новой германской империи"[84]. И Меринг ополчается против этого "мифа", выступая со следующими аргументами: "Во-первых, — заявляет он, — Фрейлиграт написал бы эти стихи о войне 70 года и в том случае, если бы продолжал еще жить изгнанником в Англии, — совершенно так же, как он в 1859 году написал кантату в честь Шиллера, хотя и попал из-за этого в компанию, довольно-таки для него неприятную". Меринг защищает здесь Фрейлиграта от упрека, которого никто ему не делал, — от упрека в том, что он был как-нибудь подкуплен бисмарковской Германией: а признание, что между шиллеровской кантатой 1859 года и стихами "Ура, Германия" есть какая-то внутренняя связь, очень важно и ценно для нас как невольное признание самого Меринга. Во-вторых, он говорит, что "с таким же правом, с каким Энгельс назвал однажды освободительную войну 1813 года "полуповстанческой войной", можно войну 1870 года назвать "полуреволюционной войной". И, в-третьих, здесь снова появляется на сцену уже достаточно известный нам "эстетический" принцип Меринга: "Эта прекраснейшая сторона войны 1870 года нашла в стихах Фрейлиграта свое наиболее законченное выражение… Они составляют прочное достояние нашей литературы, как бы плачевно ни рухнули все надежды на "духовно свободную Германию", так красноречиво выраженные в них". Этой апологии Меринга мы противопоставим без всякого комментария краткую, презрительную критику стихотворения "Ура! Германия!" в одном из писем Маркса (это место тоже не попало в "переписку", изданную Бернштейном и Мерингом). В этом вымученном стихотворении не обошлось также без "бога" и без "галла". "Я бы предпочел быть котенком и кричать "мяу", чем таким рифмоплетом!"[85] Историческую правду против легенды о "монолитно-революционном" поэте Фрейлиграте, от "Cа ira" до "Ура, Германия", Маркс выразил сжато и метко в одном письме к Фрейлиграту, где он оценивает вышеупомянутую критическую статью из "Gartenlaube" (легшую в основу позднейших буржуазных изображений Фрейлиграта). Маркс пишет: "Если уж кто хочет ошибочно приписать мне какое-нибудь влияние на тебя, то оно могло бы в крайнем случае относиться лишь к краткому периоду "Новой рейнской газеты", когда ты написал великолепные и, бесспорно, популярнейшие твои стихи"[86]. Историческая правда, стало быть, в том, что Фрейлиграт, увлеченный в острый период революции общим подъемом и испытавший на себе влияние Маркса, пережил революционную стадию развития. До того он был "истинным социалистом", а после постепенно превратился в либерального ренегата революции. Сказанным, однако, еще не исчерпывается меринговская легенда о Фрейлиграте. В переписке Маркса и Фрейлиграта затрагивается и проблема партии в связи с вопросом о партийной принадлежности Фрейлиграта, и Меринг пытается сконструировать здесь внутреннее согласие между Марксом и Фрейлигратом. Маркс называет недоразумением, "будто под "партией" я разумею какой-то умерший восемь лет назад "союз" или редакцию закрывшейся двенадцать лет тому назад газеты. Под партией я разумел партию в широком историческом смысле слова"[87]. Мнение же Фрейлиграта, согласующееся, по Мерингу, со взглядом Маркса, гласит: "Тем не менее, и хотя я всегда оставался и останусь верен знамени "наиболее трудящегося и наиболее несчастного класса", ты все-таки знаешь не хуже меня, что мое отношение к партии в прошлом совсем не то, что мое отношение к партии сейчас… От партии я был все эти семь лет далек… Значит, фактически моя связь с партией была давным-давно порвана… И я могу только сказать, что я себя при этом хорошо чувствовал. Моей натуре, как натуре всякого поэта, нужна свобода. Ведь и партия — это клетка, а петь даже для той же партии лучше на свободе, чем взаперти. Я был певцом пролетариата и революции задолго до того, как я стал членом "союза" и членом редакции "Новой рейнской газеты"! Так буду же и впредь стоять на собственных ногах, буду принадлежать только самому себе и сам распоряжаться собой"[88]. А в одном письме к Бертольду Ауэрбаху Фрейлиграт комментирует этот свой взгляд еще яснее: "Я рад, что не принадлежу больше ни к какой партии, что я уж много лет стою на той высокой башне, о которой я пел когда-то"[89]. Этот намек Фрейлиграта на свое знаменитое стихотворение приводит нас к исходному и конечному пункту комментария Меринга — к опубликованной им переписке Маркса и Фрейлиграта. Меринг начинает с толкования именно этого стихотворения. Ввиду большого значения соображений Меринга приведем здесь важнейшие строки стихотворения Фрейлиграта. Так чувствую… Вам по душе иное? Что до того поэту? Знает он: Грешат ранно и в Трое, и пне Трои С седых Приамовых времен. Он в Бонапарте чтит владыку рока, Он д'Энгиена палачей клеймит: Поэт на байте более высокой. Чем стража партии стоит. Меринг толкует эти стихи следующим образом: "Если взять эту строфу по ее внутреннему смыслу, то она содержит в себе лишь ту доморощенную истину, что поэт-творец стоит над своими созданиями, что он суверенно творит людей, все равно, нравятся ли они ему иди нет, как, например, Шиллер претворил в трагического героя весьма ему несимпатичного Валленштейна"[90]. И Меринг доказывает дальше, что эта строфа лишь другими была "истолкована" как выступление против "политической" поэзии Гервега. С чисто фактической стороны тут приходится возразить, что сам Фрейлиграт через неполные три года после написания этих стихов прямо признал свое собственное обращение к политической поэзии за отход от выраженной в них мысли. В предисловии к своей книге стихов "Eln Glaubensbekenntniss" (1844 г.) он пишет: "Самое ужасное, в чем они могут меня упрекнуть, сведется, пожалуй, в конце концов к тому, что я все-таки спустился с "высокой башни" и стал "на страже партии". И тут я, конечно, должен согласиться с ними!" Меринг не видит или не хочет видеть, что, начиная с 1841 года, года написания этих стихов, до революции 1848 года и далее Фрейлиграт эволюционировал сначала вперед, а потом обратно, по указанному нами пути, и пришел наконец к такому взгляду на литературу, который совпадал с его первоначальным взглядом, но ввиду изменившихся обстоятельств имел уже совсем иное политическое значение. Меринг вкладывает в развитие Фрейлиграта внутреннее единство, которого в нем не было. Но это игнорирование исторических фактов не единственный результат легенды о Фреилиграте. Она имела в свое время (1912 г.) также и весьма актуальное литературно-политическое значение, поскольку Меринг выступил в связи с ней против первых робких попыток создать самостоятельную пролетарскую теорию литературы. Свой комментарий к переписке Маркса и Фрейлиграта Меринг заканчивает следующим выпадом против этих попыток: "В фельетонах "Vorwarts" стала недавно усердно пропагандироваться эстетика мозолистого кулака: что, мол, не нравится рабочим массам, то не имеет эстетической ценности. Так как в самое последнее время это бесчинство прекратилось, то будем его считать мимолетным заблуждением; но тот печальный факт, что оно вообще могло развернуться, хотя бы ненадолго, слишком ясно показывает, сколько здесь еще остается сделать. Пограничные вехи (между политикой и поэзией — Г. Л.) точно установлены, с одной стороны, Фрейлигратом, его словами, что "поэт на башне более высокой, чем стража партии стоит", а с другой стороны, Марксом, сказавшим не менее справедливо, что в боях современности поэт должен быть партиен в широком историческом смысле слова"[91]. Литературно-политический смысл легенды о Фреилиграте, искажение развития Фрейлиграта и его отношений к Марксу достигают своего кульминационного пункта в этом извращении ясных слое Маркса. 8. Проблема пролетарской социалистической литературы "Бесчинство", против которого так сурово ополчился Меринг, заключалось в нескольких фельетонах в "Neue Zeit", в которых Гейнц Шпербер и некоторые другие довольно неясно и довольно робко высказывались за пролетарскую классовую точку зрения в оценке литературных явлений. Для позиции Меринга характерно и то, с какой страстностью он выступил против наивно-механических формулировок этих писателей, и то, что в 1912 году "Neue Zeit" провела под его руководством анкету на эту тему, причем Меринг терпел, без единого слова критики, самые отъявленные буржуазные взгляды, вплоть до полного отрицания возможности пролетарской литературы. И хотя личное участие Меринга в этой эстетической дискуссии едва ли пошло дальше его вышеприведенного высказывания, мы все-таки скажем здесь несколько слов о ее важнейших моментах. Мы считаем это необходимым, во-первых, потому, что вообще интересно проследить, как в Германии еще до войны "стихийно" возникло отрицание возможности пролетарской литературы, аналогичное тому, с каким впоследствии выступил Троцкий. Во-вторых, читатель увидит из нашего изложения, что эта тенденция находится в теснейшей связи с разобранными выше взглядами Меринга на литературу. При этом совершенно безразлично, насколько Меринг солидаризировался сам с той или иной формулировкой своих сторонников. Важнейшим камнем преткновения послужил фельетон Гейнца Шпербсра о юмористическом романе "Kubtnke" Георга Германа. Шпербер прежде всего отграничивает в духе традиционной эстетики юмор от сатиры. "Кто одушевлен ненавистью, тот не может писать с юмором… Буржуа может выражаться юмористически только о буржуа, рабочий — только о рабочем. Немыслима юмористическая книга рабочего о буржуазии; такая книга неизбежно должна стать саркастической иди сатирической… Юмор никогда не может и не должен задевать или причинять боль… Буржуазный юморист, пишущий книгу из жизни рабочих и проникнутый "любовью и благостью", остается в рамках любви и благости своего класса. Люди его класса будут наслаждаться его юмором, но рабочие, юмористически изображенные им, отнесутся к этому юмору с отвращением"[92]. И Шпербер, показав далее контраст между действительной жизнью изображенных Германом пролетариев и тем, как он ее изображает, приходит к выводу, что роман дает "лживую картину". Генрих Штребель. стоявший тогда в литературных вопросах очень близко к Мерингу, тотчас же резко выступил е "Vorwarts" против Шпербера: "Нельзя допустить без протеста, чтобы за пролетарскую эстетику выдавались взгляды, ставящие под угрозу всякое свободное художественное творчество"[93]. Теоретическую наивность Шпербера, догматически взявшего понятие юмора из буржуазной эстетики, Штребель бесцеремонно использует для того, чтобы н крайне оппортунистическом духе доказать незрелость тех рабочих, которые отказываются эстетически наслаждаться осмеянием своего собственного класса: "Чтобы уметь наслаждаться самим собой в зеркале юмористического произведения, требуется, конечно, духовная зрелость, которой обладает не всякий примитивный человек: ". И он доказывает затем, что буржуазный поэт может "юмористически".изображать пролетариев. Он пишет: "Настоящий буржуа, буржуа, находящийся в плену у капиталистических классовых предрассудков, не сможет изобразить и буржуазию в свете поэтического юмора… А кто показывает буржуазную жизнь действительно юмористично, тот уже не буржуа, а-поэт". Приблизительно так же высказался по этому вопросу Роберт Греч: "Когда художник дает не одностороннюю выборку, а цельнyю картину, в которой берутся с комической стороны человеческие слабости всех общественных классов, тогда слишком уже мелочным придирой был бы тот пролетарий, который с негодованием отвернулся бы oт этой картины"[94]. Подчеркиваемое Шпербером отвращение рабочих не есть аргумент "против художественного достоинства данного произведения". В этой полемике Штребель ссылается на Готфрида Келлера, Диккенса и др. в доказательство своей правоты. Смещение писателей восходящего периода буржуазии с писателями империалистической современности тут не случайная обмолвка. В одной из своих позднейших статей Штребель протестует против проведения границы как между буржуазным и пролетарским искусством в настоящем, так и между прошлым и современным искусством. И тут мы видим перед собой в почти карикатурном преувеличении последние выводы из позиции Меринга — полное отождествление великого искусства минувшей буржуазно-революционной эпохи с грядущим искусством социалистического общества. Вот как определяет Штребель то, что он именует "социалистическим мировоззрением": это — "замысел создать для всех людей условия наибольшего благополучия, завоевать для них свободу, образование и благородное наслаждение жизнью. Не таковы же ли были идеалы и буржуазии, по крайней мере восходящей?" И он считает возможным утверждать, что между "пролетарскими" писателями, как Горький или Андерсен Нексе, и "буржуазными", как Золя, нет никакого существенного различия. (Слова "буржуазный" и "пролетарский" Штребель всегда пишет в кавычках.) Вполне естественно, что с этой точки зрения искусство — вполне аналогично роли науки в понимании Лассаля — оказывается только "союзной силой". Крайние выводы из всей этой дискуссии сделал В. Циммер в своей полемической статье против фельетона Дешера, напечатанного в "Neue Zeit". Он пишет: "Вместо того, чтобы вновь и вновь призывать к пролетарскому классовому искусству, что в конце концов довольно скучно слушать, следовало бы лучше подчеркнуть, что оно в действительности совершенно невозможно, и почему невозможно, — что искусство труда, подлинная культура, а не просто тенденциозный пролетарский роман или тенденциозная пролетарская драма (пусть даже несравненно более сильные, чем все, что мы имеем в этой области до сих пор) станет возможна лишь тогда, когда пролетариат выполнит свою миссию разрушителя капитализма, но вместе с тем утратит почву и для своего собственного существования в качестве класса"[95]. Тут перед нами немецкий "почвенный" троцкизм чистейшей пробы в области литературы. Может быть, у кого-нибудь возникнет вопрос, в праве ли мы считать Меринга ответственным за подобные взгляды? Нам думается, что из всего вышеизложенного вполне ясно, как много основных теоретических предпосылок (особенно лассальянских) разделяют эти авторы с Мерингом. И заключительные слова Меринга в его комментариях к переписке Маркса и Фрейлиграта, его короткая и грубая расправа с Гейнцем Шпербером ("бесчинство"!) показывают, что его симпатии в этой дискуссии были целиком на стороне Штребелей, Циммеров и К°. Мы показали, думается нам, и то, что эти симпатии отнюдь не случайны, что взирание на вещи "с более высокой башни" органически выросло у Меринга из его основных философско-эстетических взглядов, было необходимым следствием всего его развития. При этом особенно интересно, что в течение социал-демократического периода своей деятельности Меринг проделал в этом пункте определенную эволюцию. Его позиция в вопросе о пролетарской литературе была вначале выжидательной. Напомним о его настроениях в 1891 году, когда он упрекал натуралистических писателей за то, что они видят в бедствиях сегодняшнего дня только бедствия и не видят уже прорастающих в нем семян будущего. В соответствии с этим взглядом Меринг и определяет-правда, довольно осторожно и отвлеченно — методологическое место пролетарской эстетики (1893): "Пролетарская эстетика относится к пролетарской политике как буржуазная эстетика к буржуазной политике. В обоих случаях мы имеем два отдельных ствола, выходящих из общего корня, и таково было искони отношение эстетики и политики"[96]. В этой осторожной формулировке последствия кантовского "бескорыстия", кантовского отрыва искусства от "морали" еще не проступают достаточно ясно. В 1895 году Меринг выдвигает следующую дилемму: "Для борющегося пролетариата существуют только две подлежащие дискуссии точки зрения на искусство. Или мы заявляем: искусство, особенно театр, для освобождения рабочего класса далеко не имеет того значения, которое оно имело в Германии для освобождения буржуазного класса; пусть поэтому искусство остается частным делом, а мы сконцентрируем сваи силы на решающей арене экономики от политики. Или мы говорим: точно также, как несомненно, что социалистическое общество создает великолепное возрождение искусства, так невозможно закрыть доступ в область искусства пролетариату, "уда он рвется тем сильнее, чем выше становится его развитие; постараемся же с основательно обдуманной дистанции по отношению к требованиям экономической и политической борьбы столковаться в вопросе об условиях пролетарской эстетики. Каждая из этих точек зрения сама по себе последовательна, и многое можно сказать и за и против каждой из них. Но что лежит между ними, — то, несомненно, от дьявола"[97]. Несколько лет спустя (1899 г.) Меринг подводит "тоги своим взглядам в своих "Эстетических разведках". При этом он приходит, последовательно применяя свою поговорку "звон оружия заглушает пение муз", к следующей формуле: "…если опускающаяся буржуазия не может уже больше создать великое искусство, то поднимающийся рабочий класс еще не может создать великое искусство, хотя бы в глубинах его души жило горячее стремление к искусству. Но чем менее возможно, что из пролетарской классовой борьбы разовьется новая эпоха искусства, тем несомненнее, что победа пролетариата положит начало новой эпохе искусства, более благородного, более великого, великолепного, чем когда-либо видели человеческие очи"[98] Из-за сияющих, взятых с шиллеровской палитры красок, которыми Меринг живописует художественный расцвет в "государстве будущего", не следует забывать, что он здесь прямо отрицает возможность развития искусства в период пролетарской классовой борьбы, а, значит, и в период пролетарской диктатуры. Таким образом немецкий лидер брандлеровских ренегатов, г. Август Тальгеймер, только резюмирует взгляды Меринга, когда заканчивает свое предисловие к его сочинениям словами: "Но буржуазное общество уже не дождется эпохи великого искусства. Лишь вполне развитое социалистическое общество принесет его с собой"[99]. Итак, Меринг не является совершенно невинной жертвой брандлеровских ренегатов. Немецкие брандлерианцы по тактическим соображениям не решаются отрицать величие Ленина. Для утверждения своей собственной линии они стараются доказать неразрывное единство Ленина, Розы Люксембург и Меринга как трех одинаково крупных и значительных теоретиков после Маркса. Практически подобное "единство" означает стремление ликвидировать ленинизм, ленинское углубление и развитие учения Маркса и является хитроумным приемом борьбы против большевизма. Разумеется, эта связь между ошибками Меринга и "теорией" брандлерианцев не ограничивается одной лишь областью эстетики и теории литературы. Однако рамки настоящей статьи не позволяют нам остановиться на всем комплексе относящихся сюда вопросов. Укажем только в двух-трех словах на некоторые пункты, в которых связь ошибок Меринга с позднейшими "теориями" брандлерианцев совершенно очевидна. (О значении его защиты Лассаля уже говорилось выше.) Мы знаем, каким убежденным сторонником и борцом за материализм был Меринг. Тем не менее он не сумел возвыситься до позиции правильной, диалектико-материалисгической борьбы с религией. И у Меринга религия остается частным делом; правда, он тотчас же прибавляет: "откуда само собою следует отрицательное отношение к любой форме церковности"[100]. Но таким образом Меринг очень близко подходит к позднейшему австро-марксистскому отделению религии от церкви. Он говорит: "Пока церкви являются орудиями политического или социального угнетения, прикрываясь в то же время щитом религии, до тех пор совершенно неизбежно, что рабочие, которые далеки от философских тонкостей, будут иной раз бить и по религии, направляя удар против церкви". Меринг написал это в справедливой полемике против крайнего оппортунизма Гере, который хотел оградить и церкви от нападения социал-демократии. И все-таки Меринг дошел здесь только до половинчатой и двойственной точки зрения, что несомненно связано с ограниченностью его метода. Дело в том, что он рассматривает вопрос о преодолении религии как чисто идеологический вопрос и не видит, как Ленин, глубокой связанности нынешних форм религии с экономикой капитализма. Он упускает из виду глубокие рассуждения Маркса о связи религии с общественным бытием человека, о необходимости постоянного воспроизводства религиозной идеологии, пока сохраняется власть средств производства над производителем. Этот идеологический подход Меринга резко проявляется, например, в его оценке младо-гегельянцев. Он вполне прав, когда всякий раз подчеркивает достижения совершенно позабытого Бруно Бауэра в области критики религии, но в своей идеалистической переоценке этих достижений он приходит к несуразным выводам. Так, например, Меринг говорит: "Благодаря своей исторической диалектике младо-гегельянцы совершили то, на чем потерпело неудачу просвещение, включая и кантонскую философию: они уничтожили религии"[101]. Этот взгляд Меринга интересен еще тем, что он ясно показывает, как из его левой но не продуманной до конца теоретической позиции могли быть "стихийно" сделаны оппортунистические выводы. Действительно, Меринг считает партийную борьбу против религии излишней потому, что теоретически она, по его мнению, уже ликвидирована; всю борьбу он желал бы направить против церкви как орудия социального угнетения. Но тем самым он разрывает связь между церковью и религией, так превосходно и диалектично вскрытую Лениным. Установленное им с самыми честными "радикальными" намерениями разделение настежь открывает двери оппортунистической "борьбе" с церковью при одновременном "признании" религии. Еще более важны и чреваты последствиями взгляды Меринга на идеологические предпосылки развития партии. Известны воззрения Розы Люксембург в этом вопросе. Эти воззрения были необходимым последствием ее позиции в споре по организационным вопросам между большевиками и меньшевиками. С другой стороны, Роза была в этом пункте полной единомышленницей Меринга. Меринг же занимал в вопросе о развитии партии такую теоретическую позицию, которая давала опору меньшевистским теориям самотека, теориям об организации как "процессе". "Партия переживает свои заблуждения, но она не исправляет их, как учитель исправляет письменные упражнения своих питомцев. Что бы получилось, если бы в старой партийной литературе стали подвергать пересмотру все встречающиеся в ней утверждения, научно несостоятельные, — например, о железном законе заработной платы или о теории стоимости?"[102] Из этой теоретической установки вытекает совершенно неправильное отношение Меринга к ревизионизму как к течению. Он критиковал его только идеологически, и критиковал подчас очень правильно и остро, но как течение он его недооценил в такой же мере, как Роза Люксембург. Так, например, он пишет (1909 г.) о неокантианском ревизионизме: "При этом мы вовсе даже и не имеем в виду ревизионизм, недоумения и сомнения которого как раз в этом пункте имеют довольно безвредный характер. Возражения, например, выдвигаемые Бернштейном в его "Предпосылках" против исторического материализма, лишены всякого значения, и не стоит тратить по их поводу ни одного лишнего слова"[103]. И Меринг полемизирует далее с молодыми марксистами, которые вместо работы над отдельными историческими исследованиями тратят время на занятие методологическими химерами. На этом неправильном пути Меринг совершенно не замечает нового, гораздо более опасного ревизионизма Фридриха Адлера, а также и неокантианского ревизионизма Макса Адлера. Эта ложная теоретическая установка Меринга оказалась роковой для него в момент кризиса социал-демократии во время войны, когда он не сумел повести настоящую, сокрушительную кампанию против "независимой социалистической партии"[104]. Вполне ясно, как это теоретическое примиренчество, коренившееся у Меринга в его вере в стихийную способность рабочего движения "самотеком" исправлять ошибочные взгляды, было подхвачено брандлерианцами, как это ложное понимание в настоящее время развито ими и положено в основу их пошлой "теории". Констатируя эту связь между ошибками Меринга и "теорией" Тальгеймера и К°, ни на минуту нельзя забывать, что все положительное в наследии Меринга принадлежит нам. Верно, что теория и практика пролетарски-революционной литературы могут развиваться в Германии только в энергичной борьбе против теоретических ошибок Меринга. Но эта борьба ни в коем случае не должна означать отказа от меринговского наследия. Правда, общий взгляд Меринга на принципы эстетики, на историю литературы и литературную критику изобилует тягчайшими уклонами от марксистской линии; правда, Меринг в целом не сумел преодолеть идеологические традиции II Интернационала, но при всем том наследство Меринга надо критически преодолеть, через него не перескочишь и его не вычеркнешь. Огромная литературная образованность Меринга, его глубокая и живая связь с революционными традициями Германии заставляют обратиться к изучению его трудов всякого, кто хочет исследовать вопросы немецкой литературы с марксистской точки зрения. Только через критическое преодоление ошибок Меринга можно притти к марксистской истории немецкой литературы. И как представитель радикального крыла германской секции II Интернационала, как писатель, который знакомил международную рабочую общественность с развитием немецкой литературы, Меринг надолго останется исторической фигурой большого международного значения. То обстоятельство, что борьбу против отрицательных последствий его ошибок необходимо вести и в международном масштабе, не может ослабить интереса к нему и даже усиливает этот интерес. Для того, кто изучает Меринга с марксистско-ленинской точки зрения, его ошибки столь же поучительны, как и блестящие результаты его литературно-критической работы. В пределах этого исследования мы сосредоточили свое внимание главным образом на критической стороне дела.

The script ran 0.02 seconds.