Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ханна Арендт - Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла [0]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_publicism

Аннотация. Банальность зла: Эйхман в Иерусалиме — книга, написанная Ханной Арендт, присутствовавшей в качестве корреспондента журнала The New Yorker на суде над Адольфом Эйхманом — бывшим немецким офицером. Сотрудник гестапо, он был непосредственно в ответе за уничтожение миллионов евреев. Суд проходил в Иерусалиме в 1961 году. В написанной ей по итогам процесса книге Арендт анализирует происходившие события, стараясь дать им стороннюю оценку.

Полный текст.
1 2 

Самой крупной сделкой Бехера было соглашение со сталелитейным концерном Манфреда Вайсса — огромным предприятием, на котором трудились тридцать тысяч рабочих: концерн производил все — от самолетов и грузовиков до велосипедов, консервных банок, булавок и иголок. В результате сделки сорок пять членов семьи Вайсса эмигрировали в Португалию, а их бизнес возглавил господин Бехер. Когда Эйхман узнал об этом Schweinerei (свинстве), он пришел в ярость: эта история могла подорвать его хорошие отношения с венграми, которые, естественно, хотели бы сами владеть конфискованной на их земле еврейской собственностью. Причины для негодования у него были вполне резонными, так как такие сделки противоречили обычной политике нацистов — те были довольно щедры. В тех странах, где им помогали решать еврейский вопрос, немцы не требовали себе ничего из конфискованной еврейской собственности, следовало заплатить лишь за депортацию и уничтожение, и эта плата для разных стран была разной: словаки должны были платить от трехсот до пятисот рейхсмарок за одного еврея, хорваты — только тридцать, французы — семьсот, а бельгийцы — двести пятьдесят. (Похоже, никто, кроме хорватов, так и не заплатил.) От Венгрии на этом этапе войны немцы требовали оплаты товарами — транспортами продовольствия для рейха, количество которых определялось количеством пищи, которую могли бы съесть евреи, если бы их не депортировали. История с Вайссом была лишь началом, и, с точки зрения Эйхмана, дела могли пойти еще хуже. Бехер был прирожденным коммерсантом, и там, где Эйхман видел лишь огромные организационные и административные задачи, он видел почти безграничные возможности делать деньги. Единственным препятствием для него была узколобость служак типа Эйхмана — они слишком серьезно относились к своим обязанностям. Прожекты оберштурмбанфюрера Бехера вскоре привлекли к участию в спасательных операциях доктора Рудольфа Ка-с гнера и к тесному с ним сотрудничеству. Бехер обязан своей свободой показаниям Кастнера в Нюрнберге — этот жест стоил доктору Кастнеру жизни: в марте 1957 года он был убит в Израиле двумя выжившими венгерскими евреями. Произошло это через несколько месяцев после того, как Верховный суд Израиля лишил юридической силы суждение, процитированное, однако, судьей Беньямином Халеви в иерусалимском окружном суде: в нем было сказано, что доктор Кастнер, обвиненный в сотрудничестве с нацистами в Венгрии, «продал душу дьяволу». Дела, которые Бехер проворачивал через Кастнера, были куда проще мудреных переговоров с воротилами бизнеса: он установил фиксированный тариф на спасение евреев. По поводу цен пришлось поспорить, и в какой-то момент, похоже, в предварительную дискуссию включился и Эйхман. Что характерно, предложенная им ставка была довольно низкой — по две сотни долларов за еврея, и не потому, что он хотел спасти как можно больше евреев, а потому, что не привык мыслить большими категориями. В результате сговорились на тысяче долларов за душу, и одна группа, состоявшая из 1684 евреев, в которую входила и семья доктора Кастнера, действительно отправилась из Венгрии в пересыльный лагерь Берген-Бельзен, откуда им удалось перебраться в Швейцарию. В результате аналогичной сделки Бехер и Гиммлер надеялись получить от Американского еврейского распределительного комитета «Джойнт» двадцать миллионов швейцарских франков на приобретение разного рода товаров, но из этой сделки ничего не вышло, так как к моменту ее завершения советская армия уже освободила Венгрию. Нет никаких сомнений, что Бехер действовал с полного одобрения Гиммлера, и эта деятельность резко противоречила «радикальным» приказам, которые все еще поступали к Эйхману от его непосредственных начальников в РСХА Мюллера и Кальтенбруннера. По мнению Эйхмана, люди вроде Бехера были коррумпированы до мозга костей, однако не коррупция стала причиной кризиса совести, поскольку сам он, хоть в течение многих лет и сталкивался с коррупцией, подвержен ей ни в коей мере не был. Трудно представить, чтобы он не знал, что его друг и подчиненный гауптштурмфюрер Дитер Вислицени в начале 1942 года получил за задержку депортации из Словакии пятьдесят тысяч долларов от Братиславского еврейского комитета помощи, хотя такое все-таки возможно; но он не мог не знать того, что осенью 1942 года Гиммлер за иностранную валюту пытался продавать разрешения на выезд евреям Словакии — эти деньги требовались ему для набора новых частей СС. Но теперь, в Венгрии 1944 года, все было по-другому — и не потому, что Гиммлер был вовлечен в «коммерцию», а потому что коммерция стала официальной политикой — она уже не была коррупцией в чистом виде. Поначалу Эйхман пытался включиться в игру по новым правилам: это произошло, когда он оказался задействованным в фантастических переговорах на тему «кровь за товар» — один миллион евреев за десять тысяч грузовиков для разваливавшейся немецкой армии, инициатором которых, естественно, был отнюдь не он. То, как он объяснял свою роль в этом вопросе в иерусалимском суде, явно показывает, как он в свое время попытался оправдаться перед самим собой: это была военная необходимость, которая могла принести ему дополнительные преимущества в новой важной роли в деле эмиграции. В чем он, возможно, не признавался тогда и самому себе, так это в, ом, что наступавшие со всех сторон проблемы вполне могли привести к его скорой безработице (и через несколько месяцев такое действительно случилось), если ему не удастся найти ка-кой-либо подпорки, оттолкнувшись от которой он снова смог бы взобраться к власти. Когда план обмена вполне предсказуемо рухнул, всем уже было известно, что Гиммлер, несмотря на колебания — а он на самом деле испытывал перед Гитлером чисто физический страх, — все-таки решился положить конец окончательному решению»; и дело было не в коммерции, не в военной необходимости, просто Гиммлер хотел создать иллюзию, будто будущим миром Германия должна быть обязана исключительно ему. Именно в это время возникло «умеренное крыло» СС, состоявшее из тех, кому хватало глупости верить, будто убийца, способный доказать, что он убил не так много человек, как мог бы убить, обладает замечательным алиби, а также из тех, кому хватало ума предвидеть возврат к «нормальным условиям», когда деньги и хорошие связи снова начнут играть самую важную роль. Эйхман никогда не входил в это «умеренное крыло», да и вряд ли, даже если б он захотел, его туда допустили. Он не только был слишком сильно скомпрометирован и благодаря постоянным контактам с еврейскими функционерами слишком хорошо известен — он был чересчур примитивен для этих образованных «господ» из верхних слоев среднего класса, и сам до конца дней своих испытывал к ним глубокое презрение. Он был способен послать миллионы людей на смерть, но был не способен говорить об этом так, как принято у «образованных», не прибегая к помощи «языковых норм». В Иерусалиме, где ему сверху никаких норм не «спустили», он свободно говорил об «убийствах» и об «уничтожении», о «преступлениях, узаконенных государством»: он, в отличие от собственного защитника, называл вещи своими именами, а защитник при этом неоднократно демонстрировал ему свое социальное превосходство. Ассистент Сервациуса, доктор Дитер Вехтенбрух — ученик Карла Шмитта (Карл Шмитт (1888–1985) — выдающийся немецкий юрист, политолог, философ, историк.), который присутствовал в течение первых недель процесса, а затем отправился в Германию снимать показания со свидетелей защиты и вернулся в Иерусалим только в последнюю неделю августа, — с готовностью общался с репортерами вне зала суда, и, судя по его комментариям, он был куда менее поражен преступлениями Эйхмана, чем явным отсутствием у него вкуса и образования. «Это мелкая сошка, — говорил он. — Мы постараемся вытащить его из этих неприятностей» — wie wir das Wurtchen iiber dir Runden bringen. А Сервациус еще до начала процесса заявлял, что у его клиента «душа почтальона». Когда Гиммлер стал «умеренным», Эйхман принялся саботировать его приказы — по крайней мере до того предела, до которого был «прикрыт» своими непосредственными начальниками. «Как это Эйхман осмеливается саботировать приказы Гиммлера?» — спросил Кастнер у Вислицени (речь шла о приказе осенью 1944-го прекратить пешие этапы). Ответ был таким: „Он наверняка может предъявить какую-то телеграмму. Мюл-iep и Кальтенбруннер, должно быть, его прикрывают». Вполне возможно, что у Эйхмана был свой, как всегда п\таный план ликвидировать Терезин до прихода советской армии, хотя мы можем судить об этом только по сомнительным показаниям Дитера Вислицени (который за месяцы, а возможно и за годы до конца принялся потихонечку подготавливать для себя алиби за счет Эйхмана, именно поэтому в Нюрнберге он выступал свидетелем обвинения; однако это его не спасло, потому что его выдали Чехословакии, где у него не было ни денег, ни связей, и он был осужден и казнен в Праге). Другие свидетели, напротив, утверждают, что ликвидировать Терезин собирался подчиненный Эйхмана Рольф Гюнтер и что существует письменное распоряжение Эйхмана, в котором он приказывает не трогать лагерь. Во всяком случае даже в апреле 1945 года, когда «умеренными» стали все, Эйхман воспользовался визитом в Терезин Поля Дюнана из швейцарского комитета Красного Креста, чтобы заявить, что лично он не одобряет нового подхода Гиммлера к евреям. Вопрос о том, что Эйхман на всех этапах «решения еврейского вопроса» трудился на то, чтобы это решение было «окончательным», даже не обсуждается. Вопрос в другом: является ли это доказательством его фанатизма, его безграничной ненависти к евреям, и лгал ли он полиции и суду, когда говорил, что всего лишь подчинялся приказам. Судьи могли найти только такое объяснение, а ведь они действительно старались понять обвиняемого и относились к нему с подлинной человечностью — так к нему, наверное, никто и никогда прежде в жизни не относился. Доктор Вехтенбрух говорил репортерам, что Эйхман «безгранично верит судье Ландау», словно Ландау способен сделать так, что все уляжется, все будет в порядке — Вехтенбрух приписывал эту веру постоянной потребности Эйхмана в лидере. Какими бы причины ни были, но эта вера действительно была заметной, наверное, поэтому заключение суда так «разочаровало» Эйхмана: он принял человечность за мягкость. То, что они никак не могли его понять, служит доказательством «добродетели» этих трех человек, их несокрушимой и немного старомодной веры в моральные основы своей профессии. И поэтому печальной и крайне неудобной правдой является то, что несгибаемость и бескомпромиссность Эйхмана в последний год войны были продиктованы не фанатизмом, а как раз его совестью, той самой, которая заставила его за три года до того двигаться — пусть и недолго — в совершенно противоположном направлении. Эйхман знал, что приказы Гиммлера прямо противоречат приказам фюрера. Деталей он, конечно, не знал, хотя такие детали укрепили бы его уверенность в собственной правоте: как подчеркивало обвинение на слушаниях в Верховном суде, когда Гитлер через Кальтенбруннера узнал о переговорах об обмене евреев на грузовики, «позиция Гиммлера в глазах Гитлера была полностью подорвана». А всего за несколько недель до того как Гиммлер прекратил казни в Освенциме, Гитлер, явно не ведавший об этих новых идеях Гиммлера, отправил Хорти ультиматум, в котором говорил, что «ожидает, что меры по отношению к евреям в Будапеште будут наконец-то предприняты венгерским правительством без дальнейшего промедления». Когда в Будапешт поступил приказ Гиммлера прекратить эвакуацию венгерских евреев, Эйхман — судя по телеграмме от Веезенмайера — пригрозил обратиться «за прямыми приказами к фюреру»: суд счел эту телеграмму «более компрометирующей, чем сотни свидетельских показаний». Свою битву с «умеренными», возглавляемыми рейхсфю-рером СС и шефом германской полиции, Эйхман проиграл. Первое указание на поражение пришло в январе 1945 года, когда оберштурмбанфюрер Курт Бехер получил звание штандартенфюрера — звание, о котором Эйхман мечтал всю войну. Его собственная версия, что-де в своем отделе он не смог бы дослужиться до этого чина, справедлива лишь отчасти: он мог подняться от начальника отдела ГУ-В-4 до шефа департамента ГУ-В, и тогда ему автоматически присвоили бы следующее звание. Правда же, скорее всего, заключается в том, что людям типа Эйхмана, которые вышли из низов, дослужиться до звания выше подполковника было невозможно нигде, кроме как на фронте. Вскоре Венгрия была освобождена, а Эйхмана отозвали в Берлин. Там Гиммлер назначил его врага Бехера рейхс-зондеркомиссаром всех концлагерей, а Эйхмана перевели из отдела, занимавшегося «еврейским вопросом», в ничего не значащий «отдел церквей», о которых он ровным счетом ничего не знал. Скорость его падения в последние месяцы войны великолепно иллюстрирует правоту Гитлера, когда он в апреле 1945 года в своем берлинском бункере заявил, что больше не доверяет СС. Когда в Иерусалиме Эйхману предъявляли документальные доказательства его экстраординарной преданности Гитлеру и его приказам, он старался объяснить, что в Третьем рейхе «слова фюрера имели силу закона» (Fuhrerworte haben Gesetzeskraft), что помимо всего прочего означало, что поступивший напрямую от Гитлера приказ не обязательно должен быть в письменном виде. Вот почему, объяснял он, он никогда не просил предоставить ему письменные приказы Гитлера (до сих пор ни одного подобного документа, касавшегося «окончательного решения», не найдено — возможно, его вообще не существует), но от Гиммлера он требовал исключительно письменных указаний. Именно таким фантастическим образом все и обстояло, и существует уже целая библиотека высокоученых юридических комментариев, подтверждающих, что слова фюрера, его устные высказывания были основным законом страны. В рамках такой «законности» любой приказ, буквально или по духу противоречащий произнесенному Гитлером слову, был по определению незаконным. Таким образом, позиция Эйхмана подоз-рительно напоминала позицию часто упоминаемого солдата, который, действуя в нормальных законных рамках, отказывается выполнять приказы, которые противоречат его привычным представлениям о законности и потому, на его взгляд, являются преступными. В обширной литературе по этому вопросу обычно говорится о допускающем двоякое толкование слове «закон», которое в данном контексте иногда означает закон страны — то есть постулированный, действующий закон, а иногда — закон, который живет в душе человека и голос которого порою заглушает голос закона страны. Если же мы под этим будем разуметь недвусмысленный голос совести — или, по куда более размытому юридическому определению, «основного свойственного человеку чувства» (Лаутерпахт Г., Оппенгейм Л. Международное право, 1952), то это не только умаляет вопрос, но означает сознательный отказ от обсуждения основного морального, юридического и политического феномена нашего времени. Конечно, действиями Эйхмана руководила не только его убежденность в том, что Гиммлер начал отдавать «преступные» приказы. В Эйхмане говорил не фанатизм, а его истинное, «безграничное и чрезмерное восхищение Гитлером» (как назвал это один из свидетелей защиты) — человеком, который «из ефрейтора превратился в канцлера рейха». И не имеет никакого смысла пытаться понять, какой мотив был для него сильнее — его восхищение Гитлером или его твердая решимость оставаться законопослушным гражданином уже лежавшего в руинах Третьего рейха. В последние дни войны, когда он уже был в Берлине и с негодованием наблюдал, как все окружающие, готовясь к встрече с русскими или с союзниками, добывали себе фальшивые документы, свою роль играли оба мотива. Несколько недель спустя Эйхман тоже отправился в путь под вымышленным именем, но к тому времени Гитлер был уже мертв, «закона страны» больше не существовало, и он, как он сам говорил, больше не был связан присягой. Потому что присяга, которую принимали члены СС, отличалась от воинской присяги — они присягали в верности Гитлеру, а не Германии. Случай с совестью Эйхмана, достаточно сложный, но отнюдь не уникальный, вряд ли сравним со случаями немецких генералов, один из которых, когда его в Нюрнберге спросили: «Как же стало возможным, что вы, почтенные генералы, могли с такой неоспоримой преданностью продолжать служить убийце?» ответил, что «не дело солдата судить вышестоящего командира. Оставим это истории или Господу Богу». (Эти слова при-надлежат повешенному в Нюрнберге генералу Альфреду Йодлю.) Эйхман, человек куда менее интеллектуальный и практически необразованный, по крайней мере смутно понимал, что в преступника его превратил не приказ, а закон. Различие между приказом и словом фюрера заключалось в том, что юридическая сила последнего не ограничивалась ни временем, ни пространством, а приказ имел такие ограничения. В этом также заключается истинная причина, почему приказ фюрера об «окончательном решении» сопровождался целым потоком постановлений и директив, которые составляли опытные юристы и адвокаты, а не чиновники: этот приказ, в отличие от обычных приказов, имел силу закона. И вряд ли стоит здесь напоминать, что вся эта активная юридическая деятельность, будучи, с одной стороны, обыкновенным проявлением немецкого педантизма, с другой стороны, была призвана придать всему процессу вид хоть какой-то законности. И точно так же как закон во всех цивилизованных странах предполагает, что, хотя порою естественные желания и наклонности человека могут толкать его к убийству, голос совести все-таки говорит всем и каждому: «Не убий», закон страны Гитлера требовал, чтобы голос совести говорил: «Убий», хотя ор-ганизаторы резни прекрасно знали, что убийство противоречит естественным желаниям и наклонностям большинства людей. Зло в Третьем рейхе утратило тот признак, по которому большинство людей его распознают — оно перестало быть искушением. Многие немцы и многие нацисты, возможно, испытывали искушение не убивать, не грабить, не дозволять своим соседям идти на верную гибель (а то, что конечной точкой транспортов с евреями была смерть, знали все, хотя далеко не все знали чудовищные подробности) и тем самым не становиться соучастниками преступления, которые извлекли из него выгоду. Но — Господь знает, они научились противиться искушению. Глава девятая «Депортации их Рейха. Германия, Австрия и протекторат» В исторический период между Ванзейской конференцией в январе 1942 года, когда Эйхман, чувствуя себя Понтием Пилатом, умывал руки, и летом и осенью 1944 года, когда Гиммлер за спиной Гитлера задумал отказаться от «окончательного решения еврейского вопроса» — словно все сопровождавшие сто бойни были лишь достойной сожаления ошибкой, — вопросы совести Эйхмана не беспокоили. Его помыслы были полностью заняты деликатной работой по организации и администрированию, и решать эту задачу приходилось не только в самый разгар мировой войны, но и, что было для него более важным, в разгар бесчисленных интриг и подковерной борьбы за сферы влияния между занятыми «решением еврейского вопроса» государственными и партийными службами. Главными антагонистами Эйхмана были высшие чины СС и полиции — они находились в прямом подчинении Гиммлеру, имели свободный выход на него и потому всегда были на шаг впереди Эйхмана. Имелось также и министерство иностранных дел, которое под руководством нового заместителя министра доктора Мартина Лютера, протеже Риббентропа (путем сложной интриги Лютер попытался свалить Риббентропа в 1943-м, заговор провалился, и он окончил свою жизнь в концентрационном лагере; его сменил советник посольства Эберхард фон Тадден — свидетель защиты на процессе в Иерусалиме), развернуло бурную деятельность в сфере «еврейского вопроса»: министерство периодически издавало приказы о депортации, которые должны были исполнять его представители за границей, и те, из соображений престижа, предпочитали действовать поверх чинов СС и полиции. Кроме того, имелось еще и армейское командование восточных оккупированных территорий, которое любило решать проблемы «радикально», что означало расстрелы; с другой стороны, военные в западных странах никогда не шли на сотрудничество и отказывались посылать войска для действий против евреев. И, наконец, были еще гаулейтеры, или региональные лидеры, каждый из которых желал первым провозгласить свою территорию judenrein — время от времени они начинали депортации по своему собственному усмотрению. Эйхман должен был координировать все эти «усилия», чтобы добиться некоего подобия порядка в том, что он характеризовал как «полный хаос», когда «каждый издавал собственные приказы и действовал, как ему заблагорассудится». И в этом вопросе он преуспел, хотя и не в полной мере: он занял ключевую позицию в процессе, так как его структура организовывала транспортировку. По словам доктора Рудольфа Мильднера — гла-вы гестапо в Верхней Силезии (где располагался Освенцим), а позже главы службы безопасности в Дании, который давал показания на Нюрнбергском процессе, — письменные приказы о депортации от Гиммлера поступали главе РСХА Кальтенбруннеру, который ставил о них в известность Мюллера — главу гестапо, пли Четвертого управления РСХА, а тот, в свою очередь, устно передавал приказы руководителю отдела IV-B-4 — то есть Эйхма-i IV. Гиммлер также отдавал приказы высшим чинам СС и полиции па местах и аналогичным образом информировал о них Кальтен-бруннера. Вопросы о том, как следует поступать с депортируемыми евреями, скольких надобно уничтожить, а скольких направить на тяжелые физические работы, также решал Гиммлер, а его приказы по данной теме передавались в ВФХА (Главное административно-хозяйственное управление СС) под управлением Поля, который затем перенаправлял их Рихарду Глюксу — инспектору концентрационных лагерей и лагерей смерти, который, в свою очередь, адресовал их начальникам лагерей. Обвинение игнорировало эти документы с Нюрнбергского процесса, так как они противоречили уже сложившейся у обвинения теории о чрезвычайной власти, которую сосредоточил в своих руках Эйхман; защита упоминала о показаниях Мильднера, но безрезультатно. Сам же Эйхман, «сверившись с Поляковым и Рейтлинджером», продемонстрировал семнадцать разноцветных таблиц, которые практически не вносили никакой ясности в понимание сложного бюрократического механизма Третьего рейха, хотя его общее описание — «все и всегда находилось в состоянии постоянного движения, непрерывного потока» — могло бы прозвучать правдоподобно для исследователя тоталитаризма, который знает, что монолитная структура такой формы правления — миф. Тем не менее Эйхман все еще смутно помнил, как его люди — консультанты по еврейскому вопросу — во всех оккупированных и зависимых странах докладывали ему, «какая акция может быть осуществимой», как он затем готовил «отчеты, которые позже либо одобрялись, либо отклонялись», и как Мюллер издавал свои директивы; «на практике это могло означать, что предложение, поступившее из Парижа или Гааги, тем же ве-чером возвращалось в Париж или Гаагу в форме директивы, одобренной РСХА». Положение Эйхмана можно было сравнить с самой важной конвейерной лентой всей операции, потому что именно он и его люди решали, скольких евреев можно или должно перевезти из любой обозначенной области, потому что именно его организации сообщался окончательный пункт транспортировки, хотя какой это будет пункт, определял не он. А вот вечное беспокойство по поводу выбивания достаточного количества подвижных составов у железнодорожного начальства и министерства транспорта, сложность согласования отправлений и прибытий, графика движения поездов и отправки составов в центры с достаточной «поглощающей способностью», обеспечения достаточного числа евреев в конкретное время, чтобы составы не шли полупустыми, необходимость заручаться поддержкой властей на оккупированных территориях или стран-союзниц в проведении арестов, обязанность строгого исполнения приказов и директив в отношении разных категорий евреев, которые издавались отдельно для каждой страны и постоянно менялись, — все это стало рутиной, детали которой он забыл задолго до того, как его доставили в Иерусалим. То, что для Гитлера, единоличного автора «окончательного решения» еврейского вопроса (никогда еще в истории не было заговора, в котором участвовало бы так мало заговорщиков и так много исполнителей), было одной из главных целей войны, достижение которой, независимо от экономических и военных соображений, означало ее венец, и то, что для Эйхмана было работой с ее ежедневной рутиной, взлетами и падениями, для евреев было в буквальном смысле концом света. За сотни лет евреи приучились понимать свою историю — правильно ли, нет ли — как бесконечную череду страданий, как выразился обвинитель в своей вступительной речи на процессе; однако на протяжении достаточно долгого времени сложился и другой взгляд: всепобеждающая убежденность в том, что «Атп Yisrael Chai» — народ Израилев должен жить! Отдельные евреи, целые еврейские семьи могли погибнуть в погромах, целые общины могли быть стерты с лица земли, но народ должен был выжить. Они прежде никогда не сталкивались с геноцидом, но это утешение больше не срабатывало, по крайней мере в Западной Европе. Со времен Древнего Рима, с момента возникновения европейской истории евреи — хорошо ли это, плохо ли, к счастью или на беду — стали своего рода объектом европейской международной вежливости; однако на протяжении последних ста пятидесяти лет это определенно было к лучшему, случаи возвышения евреев стали столь многочисленными, что в Центральной и Западной Европе они уже принимали характер тенденции. Таким образом, убежденность в необходимости выживания народа более не имела значения для большей части еврейских общин; они уже не могли представить себе жизнь евреев вне рамок европейской цивилизации, и уж менее всего они могли вообразить Европу judenrein. Конец света, хотя и проведенный очень буднично, принял почти столько же форм и обличий, сколько в то время существовало стран в Европе. Вряд ли это удивит историка, осведомленного о развитии европейских наций, понимающего природу государств, основанных по национальному признаку, — удивлены были сами нацисты, искренне верившие, что антисемитизм может стать тем самым общим знаменателем, который объединит всю Европу. Это была колоссальная и очень дорогостоящая ошибка. Практика, а не теоретические домыслы, очень быстро показала, что в разных странах и антисемиты очень и очень разные. Что было еще более раздражающим, и что легко можно было предвидеть, так это тот факт, что германский «радикальный ассортимент» нашел полнейшее понимание только у тех восточноевропейских народов — украинцев, эстонцев, латышей, литовцев и до определенной степени у румын, — которых нацисты считали варварскими ордами «недочеловеков». Заметным дефицитом в проявлении недобрых чувств к евреям отличались скандинавские народы (Кнут Гамсун и Свен Хедин были исключениями), которых нацисты считали своими братьями по крови. Конец света начался, конечно же, в германском рейхе, в который в то время входила не только Германия, но и Австрия, Моравия и Богемия, чешский протекторат и аннексированные западные территории Польши. Именно с этих территорий, так называемых Вартегау (Так нацисты называли оккупированные западные области с центром в Познани.), евреев и поляков с началом войны стали переселять на восток — то был самый первый гигантский проект «по великому переселению народов», как это было сформулировано в документах окружного суда в Иерусалиме, — тогда как поляки с немецкими кровями (Volksdeutsche) депортировались на запад, «обратно в рейх». Наделенный властью рейхскомиссара по укреплению германской нации, Гиммлер поручил Гейдриху вопросы «эмиграции и эвакуации», и в январе 1940 года был учрежден департамент РСХА IV-D-4, где в первое время и работал Эйхман. И хотя эта должность в административном смысле была всего лишь ступенькой в его дальнейшей карьере в IV-B-4, пребывание Эйхмана здесь можно сравнить с некоей разновидностью учебы, своего рода переходом от работы по выдавливанию людей в эмиграцию к будущей службе, суть которой заключалась в их депортации. Первые депортации под началом Эйхмана никак не были связаны с «окончательным решением» еврейского вопроса, они имели место до официального приказа Гитлера. Исходя из того, что произошло позже, эти депортации можно рассматривать как пробные, как некий эксперимент с катастрофой. Первой была депортация тысячи трехсот немецких евреев из Штеттина (Ныне этот польский город, который тогда находился в присоединенной к Германии части Польши, называется Щецин.), и она была проведена всего за одну ночь -13 февраля 1940 года. Гейдрих провел ее под следующим девизом: «По причинам, связанным с экономикой военного времени, возникла настоятельная необходимость в их квартирах». В необыкновенно жесткой форме они были депортированы в район Люблина в Польше. Вторая депортация произошла осенью того же года: все евреи Бадена и Саарпфальца — примерно семь с половиной тысяч мужчин, женщин и детей — были вывезены, как я писала ранее, в неоккупированную Францию, что на тот момент было своего рода хитростью, так как ни один пункт франко-германского договора о перемирии не подразумевал, что вишистская Франция станет «точкой сброса» евреев. Эйхман лично сопровождал состав, чтобы убедить начальника станции с французской стороны границы, что этот германский поезд — «военный». Обе эти операции проводились без всякого флера «законности», видимость которой во всех последующих акциях была доведена до совершенства. На тот момент законы, лишающие евреев гражданства, еще не были приняты, и вместо множества бумаг, которые евреи впоследствии должны были заполнить, чтобы конфискация их собственности имела законный характер, евреи Штеттина просто подписывали общий отказ от собственности, в котором перечислялось все, чем они владеют. Ясно, что эти первые операции не имели своей целью проверить действенность административного аппарата. Похоже, их целью была проверка общей политической ситуации — можно ли заставить евреев добровольно следовать туда, где будет решаться их участь, поднять их среди ночи, разрешить взять в дорогу минимум, ничего не оговаривая наперед. Посмотреть, как будут реагировать соседи, увидев поутру пустые квартиры, а в случае баденских евреев — как будут реагировать иностранные правительства, на которые внезапно хлынула волна тысяч еврейских «беженцев». С точки зрения нацистов, ситуация складывалась очень благоприятная. В Германии существовало множество вариантов решения «особых случаев» — как, например» с поэтом Альфредом Момбертом, входившим в литературный кружок Стефана Георге (Крупный немецкий поэт, основатель германского символизма в литературе.), которому разрешили уехать в Швейцарию, — но население, по большому счету, эта проблема не волновала. По-видимому, именно в тот период Гейдрих понял, как важно разорвать все связи между евреями и массами населения, и решил — с согласия Гитлера — создать концлагеря Терезин и Бер-ген-Бельзен. Во Франции все вообще складывалось славно: правительство Виши разместило все семь с половиной тысяч евреев из Бадена в знаменитом концентрационном лагере Пор у подножья Пиренеев, который изначально был построен для испанской республиканской армии и с мая 1940 года использовался для так называемых беженцев из Германии, большинство которых, конечно же, составляли евреи. Когда во Франции была запущена процедура «окончательного решения еврейского вопроса», всех обитателей концлагеря Гюр перевезли в Освенцим. * Крупный немецкий поэт, основатель германского символизма в литературе. Всегда склонные к обобщениям, нацисты решили, что они продемонстрировали, что евреи «нежелательны» повсюду и что каждый нееврей является антисемитом — или потенциальным антисемитом. Тогда, спрашивается, почему кто-то станет проявлять озабоченность, если они, нацисты, начнут решать проблему «радикально»? Все еще будучи под очарованием этих обобщений, Эйхман вновь и вновь жаловался в Иерусалиме, что ни одна страна не была готова принять евреев — это, и только это, стало причиной страшной катастрофы. Можно подумать, что европейские государства, компактно организованные по национальному признаку, реагировали бы каким-то иным образом, обвались на них внезапно орды любых иностранцев — нищих, без документов, не знающих языка данной конкретной страны! Однако, к бесконечному удивлению нацистских официальных лиц, даже убежденные антисемиты в зарубежных странах не желали быть «последовательными» и демонстрировали достойную сожалению тенденцию самоустраняться от «радикальных» мер. Немногие из них повели себя очень прямолинейно, как, например, один из сотрудников испанского посольства в Берлине: «Хорошо бы иметь гарантии, что их не ликви-дируют», — он говорил о шестистах евреях испанского происхождения, которым были выданы испанские паспорта, хотя они никогда прежде не бывали в Испании, и кого правительство Франко мечтало перевести под юрисдикцию немцев — но большинство думало в точности именно так, как этот чиновник. После первых экспериментов последовало полное прекращение депортаций, и мы увидели, как Эйхман воспользовался своим вынужденным бездействием для подготовки Мадага-скарского проекта. Но в марте 1941 года, во время приготовлений к войне с Россией, Эйхмана вдруг поставили во главе нового подразделения, или, точнее говоря, название его конторы из подразделения эмиграции и эвакуации превратилось в подразделение по еврейским вопросам и эвакуации. С этого момента, хотя он еще не был информирован об «окончательном решении», он уже должен был понимать, что не только эмиграция вот-вот закончится, но и вместо нее будут включены механизмы депортации. Однако Эйхман намеков и полутонов не понимал, а так как других распоряжений ему никто не отдавал, он продолжал рассуждать с точки зрения эмиграции. Таким образом, когда на встрече с представителями министерства иностранных дел в октябре 1940 года прозвучало предложение аннулировать гражданство всех немецких евреев, которые находятся за границей, Эйхман протестовал очень яростно, он утверждал, что «такой шаг может повлиять на другие страны, которые до сегодняшнего дня по-прежнему готовы открыть свои границы для еврейских иммигрантов и оформить им въездные визы». Эйхман привык лавировать в узком пространстве, которое давали ему действующие в каждый конкретный момент законы и директивы, и вдруг возник настоящий шквал новых антиеврейских законопроектов, направленных на евреев рейха — но все это произошло лишь после приказа Гитлера об «оконча-тельном решении», который был официально доведен до его исполнителей. В то же время было принято и решение о том, что высший приоритет отдается рейху, его территории должны стать judenrein максимально быстро — удивительно, но на решение этой задачи им потребовалось почти два года. Предварительные инструкции, которые вскоре должны были стать моделями для всех остальных стран, состояли, во-первых, из введения «желтого знака» (1 сентября 1941 года), во-вторых — из изменений в действующем законе о гражданстве, оговаривающем, что еврей не может считаться гражданином Германии, если он проживает за границами рейха (куда он, естественно, был депортирован), в-третьих — из декрета, по которому вся собственность лишенных гражданства немецких евреев конфискуется в пользу рейха (25 ноября 1941 года). Кульминацией этих приготовлений стало соглашение между Отто Тираком — министром юстиции — и Гиммлером, по которому первый имел ограниченную юрисдикцию над «поляками, русскими, евреями и цыганами», а всю полноту власти получало СС, так как «министерство юстиции может внести только очень незначительный вклад в уничтожение [sic] этих народов». Написанное «открытым текстом» письмо от министра юстиции главе партийной канцелярии Мартину Борману, датированное октябрем 1942 года, заслуживает особого внимания. Несколько иные директивы касались тех, кого депортировали в Терезин, потому что Терезин находился на территории рейха и депортированные туда евреи не лишались гражданства автоматически. В случае этих «привилегированных категорий» старый закон от 1933 года разрешал правительству конфисковать собственность, которая использовалась для деятельности, «враждебной нации и государству». Эта форма конфискации была обычной в случае политических заключенных в концентрационных лагерях, и хотя евреи не относились к этой категории — все концлагеря в Германии и Австрии к осени 1942 года стали judenrein, — к ним еще применялась всего одна инструкция, изданная в марте 1942 года, согласно которой все депортированные евреи объявлялись «враждебными нации и государству». Нацисты относились к своему законотворчеству очень серьезно, и хотя в разговорах друг с другом они упоминали «гетто в Терезине» или «стариковское гетто», Терезин официально классифицировался как концентрационный лагерь, а единственными, кто этого не знал — никто не хотел расстраивать их, поскольку это «место жительства» было зарезервировано для «особых случаев», — были его узники. А чтобы подстраховаться, дабы отправляющиеся туда евреи не начали проявлять подозрительность, Еврейская ассоциация в Берлине (Reichsvereinigung) получила указание подписывать договор с каждым депортированным «о вступлении в право владения жильем» в Терезине. Кандидат переводил всю свою собственность в Еврейскую ассоциацию на условиях, что ассоциация гарантирует ему жилье, пищу, одежду и пожизненную медицинскую помощь. Когда, наконец, последние официальные лица Reichsvereinigung сами оказались в Терезине, рейх просто конфисковал немалое количество денег, оказавшихся в распоряжении Еврейской ассоциации. Все депортации с запада на восток организовывал и координировал Эйхман со своими помощниками в отделе IV-B-4 РСХА — факт, который ни разу не обсуждался во время процесса. Но чтобы посадить евреев в железнодорожные составы, ему была необходима помощь обычных полицейских подразделе-ний; в Германии регулярная полиция обеспечивала охрану поездов и конвойные функции, на восточных территориях полиция безопасности (не путать с гиммлеровской службой безопасности, или СД) располагалась в местах прибытия составов, она принимала поезда и направляла узников в распоряжение властей в центрах смерти. Иерусалимский суд придерживался определения преступных организаций, принятого еще в Нюрнберге, — это означало, что регулярная полиция и полиция безопасности даже не упоминались, хотя их деятельность по «окончательному решению» была к тому моменту весьма заметной. Но даже если бы все полицейские силы вошли в состав четырех организаций, признанных «преступными» — лидеры нацистской партии, гестапо, СД и СС, — нюрнбергские определения все равно оставались бы неадекватными и неприменимыми к реальности Третьего рейха. Во имя исторической правды стоит заметить, что в Германии, по крайней мере в годы войны, не существовало ни одной организации или общественного института, которые не участвовали бы в преступных действиях и операциях. После того как проблемный вопрос «просьб и ходатайств» был решен за счет создания лагеря Терезин, на пути «радикального» и «окончательного» решения еврейского вопроса все еще стояли два препятствия. Одним была проблема полуевреев, кого «радикалы», или сторонники «радикальной линии», хотели депортировать вместе со всеми «полноценными» евреями, а «умеренные» желали бы стерилизовать: потому что если вы допустите убийство полуевреев, это будет означать, что вы пренебрегли тем, «что половина их крови — германская», как это сформулировал на Ванзейской конференции Штукарт из министерства внутренних дел. Вообще-то в отношении Mischlinge — полукровок или евреев, вступивших в смешанные браки, не было сделано вообще ничего; по словам Эйхмана, «это был сплошной лес препятствий», который окружал и защищал их — их нееврейские родственники, с одной стороны, а с другой стороны — огорчительный факт, что нацистские врачи, несмотря на все их обещания, так и не создали надежного средства быстрой массовой стерилизации. Второй проблемой было наличие в Германии нескольких тысяч евреев из-за границы, кого немцы никак не могли лишить гражданства и депортировать. Несколько сот американских и английских евреев были интернированы, их удерживали в качестве возможного варианта размена, однако методы, придуманные для воздействия на граждан нейтральных стран или стран — союзниц Германии, достаточно интересны, чтобы сделать их темой обсуждения, поскольку они играли заметную роль в данном судебном процессе. Именно в отношении этих людей Эйхман был обвинен в неумеренном рвении, случись бедняге еврею уйти из его когтей. Аналогичным рвением, по словам Рейтлинджера, отличались и «профессиональные бюрократы из министерства иностранных дел, [для кого] побег нескольких евреев от пыток и медленной смерти был вопросом самого пристального интереса», именно их он консультировал во всех подобных случаях. Что же касалось самого Эйхмана, самое простое и наиболее логичное решение он видел в депортации всех евреев, независимо от их гражданства. В соответствии с директивами Ванзейской конференции, которая состоялась на пике военных побед Гитлера, «окончательное решение» следовало применить ко всем европейским евреям, численность которых оценивалась в одиннадцать миллионов, а такие детали, как их гражданство или права граждан нейтральных стран или стран — союзниц Германии, и не упоминались. Но так как Германия даже в самые светлые мгновения победоносной войны зависела от доброй воли и желания сотрудничать практически всех правительств на местах, мелкими формальностями не следовало пренебрегать. Найти выход из конкретного «леса проблем и препятствий» было задачей опытных сотрудников дипломатической службы, и самый остроум-ный заключался в использовании евреев-иностранцев на территории Германии для проверки общей атмосферы у них на родине. Метод, которым это осуществлялось, хоть и был простым, но в нем имелись определенные тонкости, и суть его, естественно, находилась вне умственных способностей Эйхмана, равно как и за пределами его политического понимания. Тому есть документальные свидетельства: письма по этим вопросам из его департамента в министерство иностранных дел подписывали Кальтенбруннер или Мюллер. Министерство иностранных дел обращалось к властям других стран, сообщая, что немецкий рейх находится в процессе превращения Bjudenrein, поэтому крайне важно, чтобы евреев-иностранцев отозвали бы домой, в противном случае они могут попасть под программу антиеврейских мероприятий. Кое-что в этом ультиматуме не просто привлекает внимание, а бросается в глаза. Эти евреи-иностранцы были, как правило, либо натурализованными гражданами соответствующих стран или, что хуже, вообще не имели гражданства, однако получили паспорта посредством в высшей степени сомнительных махинаций, которые себя оправдывали до тех пор, пока владельцы паспортов находились за границей. Это, в частности, касалось стран Латинской Америки, чьи консулы за рубежом продавали паспорта евреям совершенно открыто; счастливые обладатели таких паспортов имели все права, включая определенную консульскую защиту, за исключением права вернуться «на родину». Таким образом, ультиматум министерства иностранных дел был нацелен склонить иностранные правительства к согласию на применение «окончательного решения» — по крайней мере к тем евреям, которые были их гражданами лишь номинально. Разве не было логичным предположить, что правительство, выказавшее нежелание дать убежище нескольким сотням или нескольким тысячам евреев, которые при любом раскладе не получили бы разрешения на постоянное проживание там, станет слишком настойчиво возражать, когда в один прекрасный день все его еврейское население будет выселено и уничтожено? Возможно, это было логично, но это было не очень благоразумно, в чем мы скоро убедимся. 30 июня 1943 года, значительно позже, чем рассчитывал Гитлер, рейх — Германия, Австрия и протекторат — был провозглашен judenrein. Точных цифр, сколько именно евреев было депортировано, не существует, но мы знаем о двухстах шестидесяти пяти тысячах, которые, согласно немецкой статистике, к январю 1942 года были либо депортированы, либо подлежали депортации. Спастись удалось очень немногим, может, нескольким сотням человек, в лучшем случае — нескольким тысячам, которые сумели затаиться и пережить войну. Сколь просто было привести совесть соседей евреев в состояние покоя, прекрасно иллюстрирует официальное объяснение депортаций, которое было опубликовано осенью 1942 года в форме циркуляра партийной канцелярии: «Такова природа вещей и связанных с ними в некоторых смыслах крайне сложных проблем, решить которые в интересах безопасности нашей нации можно, лишь прибегнув к беспощадной жестокости» — rucksichtslose Harte (курсив мой. — X. А.). Глава десятая «Депортации из Западной Европы: Франция, Бельгия, Голландия, Дания, Италия» «Беспощадная жестокость» — качество, очень высоко ценившееся правителями Третьего рейха, в послевоенной Германии, которая проявила настоящую гениальность в выработке взглядов на свое нацистское прошлое, часто характеризовалось как ungut — что-то, в чем отсутствует добро. Словно в тех, кто обладал этим качеством, не было ничего противоестественного — просто они не сумели действовать в соответствии со стандартами христианских заповедей. Как бы там ни было, люди, которых контора Эйхмана посылала в другие страны в качестве «советников по еврейским вопросам» — они могли быть участниками обычной дипломатической миссии, входить в состав военного корпуса и прикомандировываться к местному командованию полиции безопасности, — были отобраны именно потому, что это свойство было у них развито в самой высшей степени. В самом начале, осенью и зимой 1941–1942 годов, их главной задачей было установить удовлетворительные отношения с другими немецкими официальными лицами в странах пребывания, в частности с немецкими посольствами в номинально независимых странах и с комиссарами рейха на оккупированных территориях; во всех случаях возникали посто-янные конфликты из-за юрисдикции по еврейским вопросам. В июне 1942 года Эйхман отозвал своих советников во Франции, Бельгии и Голландии и изложил им планы по депортациям из этих стран. Гиммлер приказал, чтобы Франции был отдан приоритет в «прочесывании Европы с запада на восток» — отчасти из-за важности национального вопроса как такового (nation par excellence), отчасти из-за того, что правительство Виши демонстрировало поистине уникальное «понимание» еврейской проблемы и по собственной инициативе вышло с целым рядом антиеврейских законов — был даже учрежден особый департамент по еврейским вопросам, который вначале возглавил Завьер Валлан, а позже — Даркер де Пеллепо, оба отпетые антисемиты. Как уступка французской ветви антисемитизма, для которого была характерна мощная шовинистическая ксенофобия, пронизывавшая все слои общества, операции начались с евреев-иностранцев, а поскольку в 1942 году более половины евреев-иностранцев во Франции не имели гражданства — это были беженцы и эмигранты из России, Германии, Австрии, Польши, Румынии, Венгрии, то есть из регионов, которые либо уже были под господством Германии, либо издали антиеврейские законы еще до начала войны, — решено было начать с депортации примерно ста тысяч евреев без гражданства. Всего во Франции проживало более трехсот тысяч евреев; в 1939 году, еще до наплыва беженцев из Бельгии и Голландии весной 1940 года, там проживало двести семьдесят тысяч евреев, по меньшей мере сто семьдесят тысяч из которых были иностранцами или родились за границей. Пятьдесят тысяч евреев должны были быть по возможности очень быстро эвакуированы из оккупированной зоны и из вишистской Франции. Это была серьезная задача, решение которой требовало не только согласия правительства Виши, но и активной помощи со стороны французской полиции — она должна была выполнить работу, которой в Германии занималась регулярная полиция. Поначалу не возникало никаких сложностей, поскольку, как сформулировал Пьер Л аваль, премьер в подчинении маршала Петена, «эти евреи-иностранцы всегда были во Франции проблемой», поэтому «французское правительство довольно, что изменение германской позиции в отношении евреев дало Франции возможность избавиться от них». Необходимо заметить, что хотя Л аваль и Петен рассуждали в категориях переселения «этих евреев на восток», тогда они еще не знали, что означает это «переселение». Внимание суда в Иерусалиме привлекли два инцидента, которые произошли летом 1942 года, через несколько недель после начала операции. Первый случился с поездом, который должен был выйти из Бордо 15 июля, — его отправку пришлось отменить, потому что во всем Бордо удалось собрать лишь сто пятьдесят евреев без гражданства: недостаточно, чтобы заполнить поезд, который Эйхман выбил с огромным трудом. Увидел или нет в этом Эйхман первый признак того, что дела могут пойти не так просто, как всех в этом убеждали, неважно — он пришел в крайнее возбуждение, принялся разносить подчиненных, говоря им, что это «дело престижа», но не в глазах французов, а с точки зрения министерства транспорта, которое может составить неверное представление об эффективности его аппарата, и что ему «стоит подумать о целесообразности наказания Франции за такой подход к эвакуации», если такой инцидент повторится вновь. В Иерусалиме эту угрозу восприняли очень серьезно — как доказательство власти Эйхмана: если бы он захотел, он мог «наказать Францию». Вообще-то это была обычная похвальба Эйхмана, доказательство его «влияния», но вряд ли «свидетельство его статуса в глазах подчиненных», за исключением того, что он мог лишь просто угрожать лишить их очень уютных мест. Но если инцидент в Бордо был фарсом, второй случай лег в основу одной из самых ужасных среди всех жутких историй, о которых рассказывалось в Иерусалиме. Это была история о четырех тысячах детей, которых отделили от родителей и отправили в Освенцим. Детей оставили на французском сборном пункте в концентрационном лагере Дранси, и 10 июля представитель Эйхмана во Франции гауптштурмфюрер Теодор Дан-некер позвонил ему и осведомился, как с ними поступить. На решение Эйхману потребовалось десять дней; он перезвонил Дан-некеру и сказал, что «как только снова будут составы в генерал-губернаторство [Польша], детей надо будет отправлять». Доктор Сервациус отмечал, что этот случай замечательно демонстрирует, до какой степени «участники происходившего никак не подчинялись ни обвиняемому, ни каким-либо иным служащим его организации». Но что, к сожалению, никто не упомянул, так это тот факт, что Даннекер информировал Эйхмана о том, что Лаваль лично предложил включить детей, не достигших шестнадцати лет, в списки для депортаций — это означало, что зловещий эпизод даже не был результатом «приказов старших по званию», он стал просто следствием договоренности между Францией и Германией, результатом переговоров на высшем уровне. Летом и осенью 1942 года двадцать семь тысяч евреев без гражданства — восемнадцать тысяч из Парижа и девять тысяч из вишистской Франции — были депортированы в Освенцим. Затем, когда во всей Франции оставалось около семидесяти тысяч евреев без гражданства, немцы совершили свою первую ошибку. Уверенные, что французы уже свыклись с мыслью о депортации евреев, что они не станут возражать, немцы испросили разрешение включить в списки и французских евреев — просто чтобы действовать в рамках административного механизма. Это вызвало очень сложную смену позиций: французы были непреклонны в своем отказе вручить немцам судьбу своих евреев. А Гиммлер, как только его проинформировали о ситуации — не Эйхман или его люди, а кто-то из высших чинов СС и полицейских чинов — немедленно дал задний ход и пообещал не трогать французских евреев. Но было уже слишком поздно. Первые слухи о «переселении» достигли Франции, и хотя французские антисемиты и не антисемиты желали бы видеть евреев-иностранцев переселенными куда-нибудь подальше, даже антисемиты не пожелали участвовать в массовых убийствах. Таким образом, французы теперь отказывались сделать шаг, над которым они с готовностью размышляли совсем недавно, то есть аннулировать натурализацию, которую евреи получили после 1927 года (или после 1933 года) — этот шаг привел бы к тому, что еще около пятидесяти тысяч евреев могли бы подвергнуться депортации. Они также начали создавать бесконечные препятствия на пути депортации евреев без гражданства и других евреев-иностранцев — таким образом, можно было действительно забыть все амбициозные планы по эвакуации евреев из Франции. Десятки тысяч лиц без гражданства ударились в бега, еще больше ринулись в оккупированную итальянцами французскую зону Лазурного берега, где евреи чувствовали себя в безопасности независимо от происхождения или гражданства. К лету 1943 года, когда Германия провозгласила себя judenrein, а союзники высадились на Сицилии, было депортировано не более пятидесяти двух тысяч евреев — менее двадцати процентов, из них не более шести тысяч имели французское гражданство. Даже военнопленных евреев, оказавшихся в немецких лагерях для интернированных пленных из французской армии, не подвергали «специальной обработке». В апреле 1944 года, за два месяца до высадки союзников во Франции, в стране все еще находилось двести пятьдесят тысяч евреев, все они пережили войну. Нацисты, как оказалось, не обладали ни людскими ресурсами, ни желанием оставаться «жестокими», когда они столкнулись с организованной оппозицией. Правда, как мы увидим, заключалась в том, что даже сотрудники гестапо и СС сочетали в себе жестокость и мягкость. В июне 1942 года на встрече в Берлине были оглашены цифры подлежавших немедленной депортации из Бельгии и Голландии, и эти цифры не произвели большого впечатления, по-видимому, из-за высоких стандартов, установленных для Франции. Не более десяти тысяч евреев из Бельгии и пятнадцати тысяч из Голландии надлежало арестовать и депортировать в самом ближайшем будущем. В обоих случаях цифры были позже изрядно завышены, возможно, из-за трудностей, которыми сопровождалась операция во Франции. Ситуация в Бельгии в некоторых отношениях была довольно странной. Страной управляли исключительно германские военные власти, полиция же, как указало в своем отчете для суда бельгийское правительство, «не имела такого влияния на немецкие административные службы, как это было в других странах». Губернатор Бельгии генерал Александр фон Фалькенхаузен в июле 1944 года участвовал в заговоре против Гитлера. Более того, коллаборационисты существовали только во Фландрии, среди франкоговорящих валлонцев, и в Брюсселе их практически не было. Бельгийская полиция не сотрудничала с немцами, бельгийским железнодорожникам не было никакой веры, им нельзя было даже поручить подготовку эшелонов для депортации. Они придумали, как оставлять двери незапертыми, или организовывали засады, и евреи могли сбегать из эшелонов. Очень странной была и структура еврейского населения. Перед началом войны в стране жили девяносто тысяч евреев, тридцать тысяч которых были беженцами из Германии, тогда как еще пятьдесят тысяч прибыли из других стран Европы. К концу 1940 года примерно сорок тысяч евреев покинули страну, а среди пятидесяти тысяч, которые остались, самое большое пять тысяч были гражданами, родившимися в Бельгии. Более того, среди тех, кто предпочел уехать, были заметные лидеры еврейского движения, большинство которых при этом были иностранцами, поэтому в стране не существовало еврейского совета, который бы регистрировал евреев, — одно из важнейших условий для их ареста. Учитывая это «отсутствие понимания» всех сторон, неудивительно, что ни один бельгийский еврей не был депортирован. Но евреев без гражданства — чешского, польского, русского и немецкого происхождения, многие из которых лишь недавно въехали в страну, — легко выявляли, а найти убежище в небольшой абсолютно индустриальной стране им было почти невозможно. К концу 1942 года пятнадцать тысяч были отправлены в Освенцим, и к осени 1944 года, когда союзники освободили страну, двадцать пять тысяч были убиты. У Эйхмана был свой обычный «советник» в Бельгии, но складывается впечатление, что этот советник принимал не очень активное участие в этих операциях. На финальном этапе их проводила военная администрация, на которую постоянно давило министерство иностранных дел. Как и практически во всех других странах, депортации в Голландии начались с евреев без гражданства, которые в данном конкретном случае были главным образом беженцами из Германии — довоенное правительство Голландии официально объявило их «нежелательными». В общей сложности евреев-иностранцев здесь жило около тридцати пяти тысяч, а общее еврейское население составляло сто сорок тысяч. В отличие от Бельгии Голландия находилась под управлением гражданской администрации, и в отличие от Франции в стране не было собственного правительства. Немногочисленный народ был полностью во власти немцев и «советника» Эйхмана из СС, некоего доктора Гюнтера Цепфа (недавно арестованного в Германии, хотя гораздо более эффективный «советник» во Франции г-н Даннекер все еще на свободе), но ему, похоже, нечего было сказать, и он лишь слал в Берлин депеши о состоянии дел. Депортации и все, что с ними было связано, осуществляли обергруппенфюрер Ханс Раутер и Фердинанд аус дер Фюнтен: первый — высший чин СС, второй — крупный полицейский бонза, оба были в непосредственном подчинении Гиммлеру и не подчинялись приказам РСХА, хотя организацию Эйхмана они информировали о своей активности. Обоих суд Голландии приговорил к смертной казни. Приговор в отношении Раутера был приведен в исполнение, а приговор Фюнтену после вмешательства Аденауэра заменили пожизненным заключением. На процессе в Иерусалиме, отчасти потому, что обвинение любой ценой желало осудить Эйхмана, и отчасти потому, что оно откровенно запуталось в хитросплетениях германской бюрократии, было объявлено, что Раутер выполнял приказы Эйхмана. Суд, не вдаваясь в полемику, спокойно исправил множество ошибок, которые допустило обвинение — хотя, вероятно, не все, — и показал, каким мошенничеством в борьбе за гла-венство все время занимались РСХА, высшие чины СС и полицейские чины. Организация дел в Голландии вызывала особое недовольство Эйхмана, потому что было очевидно, что это сам Гиммлер ограничивает его в маневре, совершенно не обращая внимания на то, что истовость, с какой служили делу Раутер и Фюнтен, создает большие сложности в вопросе координации эшелонов, не говоря уже о том, что они подрывали авторитет «координационного центра» в Берлине. Именно Раутер спешным порядком депортировал двадцать тысяч евреев вместо пятнадцати, и это именно он, по сути, заставил доктора Цепфа ускорить депортации в 1943 году. Конфликты юрисдикции по вопросам депортации во все времена были бичом Эйхмана, и он напрасно пытался объяснить любому, кто прислушивался к нему, что «это противоречило приказу рейхсфюрера СС [Гиммлера], и было бы нелогичным, если бы на данном этапе другие службы снова взялись за улаживание еврейской проблемы». Последнее столкновение интересов в Голландии произошло в 1944 году, и на этот раз для обеспечения согласованности действий в конфликт пытался вмешаться даже сам Кальтенбруннер. В Голландии в отношении евреев-сефардов испанского происхождения было сделано исключение, хотя из Салоников евреев этого происхождения отправляли в Освенцим. Суд ошибочно предположил, что это РСХА «имело решающее слово в обсуждении этого вопроса» — одному Богу ведомо, по какой причине около трехсот семидесяти евреев-сефардов в Амстердаме избежали преследований. Причина, по которой Гиммлер предпочитал действовать в Голландии через своего офицера СС и полицейского чина, была простой. Эти люди ориентировались в стране, а проблема, которую создало население Голландии, была далеко не простой. Голландцы оказались единственным народом Европы, который организовал волну протестов в ответ на первую депортацию евреев в немецкие концентрационные лагеря — а это, по сравнению с депортациями в лагеря смерти, было просто карательной акцией, использовавшейся задолго до того как идея «окончательного решения» достигла Голландии. Однако растущая враждебность в отношении антиеврейских акций и сравнительная невосприимчивость голландцев к антисемитизму столкнулись с двумя факторами, которые оказались фатальными для евреев. Во-первых, в Голландии существовало мощное нацистское движение, на которое можно было возложить такие полицейские акции, как арест евреев, поиск их убежищ и так далее. Во-вторых, местные евреи демонстрировали необыкновенно выраженную тенденцию проводить различия между собой и вновь прибывшими, что, по-видимому, было следствием крайне недружелюбного отношения правительства Голландии к беженцам из Германии. Все это облегчило задачу нацистов по созданию еврейского совета, Joodsche Raad, который долгое время находился под впечатлением, что только немецкие евреи и евреи-иностранцы становятся жертвами депортаций, а также позволило СС воспользоваться помощью сил еврейской полиции — помимо той помощи, которую оказывала полиция Голландии. Результат не имел даже подобия аналогов ни в одной западной стране; его можно лишь сравнить с уничтожением народа в принципиально иных условиях, как, например, польских евреев. Хотя в отличие от Польши позиция голландцев дала возможность многим евреям найти убежище — двадцать тысяч из них выжили, это очень высокий показатель для такой маленькой страны, — все же необычайно много евреев, живших в подполье, были найдены, вне всякого сомнения, благодаря усилиям профессионалов и добровольных информаторов. К июлю 1944 года были депортированы сто тринадцать тысяч евреев, большинство из них — в Собибор, лагерь в Польше в районе Люблина на реке Буг, где даже не проводилась селекция тех, кто был способен работать. Три четверти евреев, живших в Голландии, были уничтожены, около двух третей из них — евреи, родившиеся в Голландии. Последние партии, отправка которых планировалась осенью 1944 года, в лагерь не попали: силы союзников уже появились на границах Голландии. Из двадцати тысяч выживших в убежищах евреев пятнадцать тысяч были иностранцами — эта цифра доказывает нежелание голландских евреев смотреть в лицо действительности. На Ванзейской конференции Мартин Лютер из министерства иностранных дел предупреждал о значительных сложностях, которые возникнут в Скандинавских странах, особенно в Норвегии и Дании. Швеция не была оккупирована, а Финляндия, хотя и воевавшая на стороне фашистского блока, была единственной страной, которой нацисты так и не предложили решить еврейский вопрос. Это удивительное исключение — в Финляндии проживало около двух тысяч евреев, — по-видимому, следует отнести на счет высокой оценки финнов Гитлером, возможно, он просто не хотел подвергать их угрозам и унизительному шантажу. Лютер предложил на некоторое время отложить эвакуации из Скандинавии, что же касалось Дании, о ней речь вообще не шла: в стране сохранялось независимое правительство, ее нейтральный статус не подвергался сомнению до осени 1943 года, хотя, как и в Норвегию, немецкая армия вошла в нее в апреле 1940 года. В Дании не существовали достойные упоминания фашистские и нацистские движения, то есть там не было коллаборационистов. Однако в Норвегии немцы нашли живую поддержку; именем Видкуна Квислинга, лидера пронацистской и антисемитской партии Норвегии, позже назвали марионеточные правительства некоторых стран — «квислинговские правительства». Основную часть еврейского населения Норвегии — одну тысячу семьсот человек — составляли беженцы из Германии без гражданства; они были арестованы и интернированы в ходе нескольких молниеносных операций в октябре и ноябре 1942 года. Когда служба Эйхмана отдала приказ об их депортации в Освенцим, несколько людей Квислинга подали в отставку со своих правительственных постов. Возможно, это не удивило герра Лютера и министерство иностранных дел, но что было куда более серьезным и совершенно неожиданным, так это то, что Швеция немедленно предложила убежище и даже шведское гражданство всем преследуемым. Заместитель министра иностранных дел доктор Эрнст фон Вайцзеккер, который получил это предложение, отказался обсуждать его, но оно, тем не менее, помогло. Почти всегда сравнительно просто незаконно выехать из страны, и почти невозможно попасть куда-либо без разрешения, в обход иммиграционных властей. Однако около девятисот человек, чуть более половины маленькой норвежской общины, сумели перебраться в Швецию. Однако именно в Дании немцы поняли, как могут полностью сбыться самые мрачные предположения министерства иностранных дел. История датских евреев — это sui generis, уникальный случай, и поведение датского народа и его правительства было беспрецедентным среди всех стран Европы — неважно, оккупированных, союзников фашистского блока или нейтральных и абсолютно независимых. Возникает искушение рекомендовать эту историю в качестве обязательного чтения всем студентам курса политологии, которые хотели бы понять гигантскую потенциальную силу, скрытую в ненасильственном действии и сопротивлении противнику, обладающему превосходящими средствами насилия. Несомненно, несколько других европейских стран демонстрировали недостаточно верное «понимание еврейского вопроса» и в действительности большинство из них были против «радикального» и «окончательного» решений. Как и Дания, Швеция, Италия и Болгария оказались почти невосприимчивыми к антисемитизму, но из трех стран, находившихся в сфере влияния Германии, только датчане осмелились высказываться по этому вопросу, протестуя против своих немецких хозяев. Италия и Болгария саботировали немецкие приказы и вели сложную игру, обманом и хитростью спасая евреев своих стран, демонстрируя при этом чудеса подлинного мужества, но они никогда не выступали против этой политики как таковой. Это принципиально отличалось от того, что делали датчане. Когда немцы обратились к ним с заботливым предложением ввести желтые нашивки, датчане просто сообщили, что первым ее прикрепит на свою одежду король страны, а правительственные чиновники Дании обстоятельно предупредили, что в случае любых антиеврейских акций они немедленно подадут в отставку. Это имело решающее значение, так как немцам не удалось даже провести важное различие между местными датчанами еврейского происхождения, общее число которых составляло примерно шесть тысяч четыреста человек, и тысячью че-тырьмястами еврейскими беженцами из Германии, которые нашли убежище в Дании до войны и кого теперь германское правительство объявило людьми без гражданства. Этот отказ, должно быть, безмерно удивил немцев, поскольку правительство вело себя «нелогично»: оно встало на защиту людей, которым само категорически отказывало в натурализации и даже в разрешении на работу. Юридически довоенная ситуация с беженцами в Дании почти не отличалась от французской, за исключением того, что процветавшая среди гражданских служащих Третьего рейха коррупция позволила некоторым из них путем взяток или через связи получить документы о натурализации, и большинство бе-женцев во Франции могли работать нелегально, без разрешения. Но Дания, как и Швейцария, была страной, где эту проблему решили радикально, pour se debrouiller. Тем не менее датчане объяснили немецким властям, что, поскольку беженцы без гражданства более не являются гражданами Германии, нацисты не могут предъявлять к ним каких-либо претензий без согласия на то Дании. Это был один из тех редких случаев, когда отсутствие гражданства становилось даром, хотя, конечно же, не само по себе отсутствие гражданства спасло евреев, а, напротив, тот факт, что правительство Дании ре-шило встать на их защиту. Таким образом, никаких подготовительных действий, столь важных в бюрократии убийства, не проводилось, и операции были отложены до осени 1943 года. То, что произошло потом, было поистине удивительным: по сравнению с тем, как разворачивались события в других европейских странах, в Дании все пошло шиворот-навыворот. В августе 1943 года — когда наступление немцев в России провалилось, африканские части капитулировали в Тунисе, а союзники захватили Италию — правительство Швеции аннулировало свое соглашение с Германией от 1940 года, которое давало немецким войскам право перемещаться через территорию страны. Вслед за тем датские рабочие решили, что могут немного ускорить события: на датских верфях начались волнения, докеры отказывались ремонтировать германские суда, а затем вообще начали забастовку. Немецкое военное командование объявило чрезвычайное положение и ввело смертную казнь — Гиммлер решил, что наступил удобный момент для очередного подхода к еврейскому вопросу, «решение» которого давно уже запоздало. Чего он не учел, так это — не говоря уже о датском сопротивлении — настроений германских чиновников, которые, прожив несколько лет в стране, были уже не теми, что прежде. Не только военнокомандующий генерал фон Хан-некен отказался предоставить войска в распоряжение полномочного представителя рейха доктора Вернера Беста, использовавшиеся в Дании специальные подразделения СС (айнзац-команды) очень часто были настроены против «акций, которые им приказывали проводить центральные организации», как заявил на процессе в Нюрнберге Бест. Да и самому Бесту, ветерану гестапо и бывшему советнику Гейдриха, автору в ту пору нашумевшей книги о полиции, который работал в военном правительстве в Париже, к вящему удовольствию своих начальников, больше уже нельзя было доверять — хотя сомнительно, что-бы в Берлине понимали всю степень его ненадежности. Тем не менее с самого начала было очевидно, что дела идут плохо, и контора Эйхмана направила одного из своих лучших людей в Данию — это был Рольф Гюнтер, которого никто не смог бы обвинить в отсутствии требуемой «беспощадной жестокости». Гюнтер не произвел впечатления на коллег в Копенгагене, а теперь уже и фон Ханнекен отказывался даже издать декрет, который заставил бы всех евреев явиться на работу. Бест отправился в Берлин, где заручился обещанием, что все евреи из Дании будут направлены в Терезин, независимо от их категории, — очень важное отступление от правил с точки зрения нацистов. На ночь 1 октября были назначены аресты и немедленная отправка — суда уже ждали в порту, — а поскольку надеяться на помощь датчан, евреев и даже германских войск, расквартированных в Дании, не приходилось, для повальных обысков из Германии прибыли полицейские подразделения. В последний момент Бест сообщил, что им не разрешается врываться в жилища и вступать в стычки с датчанами, потому что в этом случае может вмешаться датская полиция. Поэтому они сумели схватить только тех евреев, которые добровольно открыли им двери. Из более чем 7800 человек они схватили в домах только 477 пожелавших их впустить. За несколько дней до назначенной даты немецкий транспортный агент-экспедитор Георг Ф. Дуквитц, вероятно, получивший мзду от самого Беста, сообщил о плане датским правительственным чиновникам, которые, в свою очередь, поспешили информировать глав еврейской общины. Они, и это было разительным контрастом по сравнению с еврейскими лидерами в других странах, открыто сообщили новости в синагогах прямо во время новогодней службы. У евреев было время покинуть свои дома и найти убежище, что в Дании не представляло большого труда, потому что, как было сказано в решении суда, «все слои датского общества от короля до простых горожан» с готовностью прятали их. Они могли бы оставаться в убежищах до конца войны, если бы Господь не благословил датчан таким соседом, как Швеция. Казалось разумным переправить евреев в Швецию, и это было сделано с помощью рыболовного флота Дании. Стоимость транспортировки людей без средств — около ста долларов на человека — оплатили главным образом богатые датские горожане, и это, наверное, был самый удивительный подвиг: в то время евреи сами платили за свою депортацию, а богачи из их числа отдавали целые состояния за разрешение на выезд (в Голландию, Словакию и позже в Венгрию) либо в форме взяток местным властям, либо путем «законных» переговоров с СС, которые принимали только твердо конвертируемую валюту и торговали разрешениями на выезд из расчета от пяти до десяти тысяч долларов с человека. Даже в местах, где евреев встречали с искренней симпатией и желанием помочь, они должны были за это платить, и таким образом шансы бедняков избежать страшной участи равнялись нулю. Большую часть октября евреев переправляли через пролив, отделяющий Данию от Швеции, ширина которого в разных местах колеблется от пяти до пятнадцати миль. В Швецию прибыли 5919 беженцев, по меньшей мере 1000 из которых имела немецкие корни, 1310 были евреями наполовину, а 686 не были евреями, но были связаны с евреями узами брака. Почти половина датских евреев осталась в стране и пережила войну в убежищах. Жизнь недатских евреев стала лучше, чем прежде, ПОТОМУ что все они получили разрешение на работу. Несколько сот евреев, которых германская полиция сумела арестовать, были направлены в Терезин. Это были старые или бедные люди, которые либо не услышали новости, либо не поняли ее смысл. В гетто у них было больше привилегий, чем у какой-либо другой группы, поскольку датские институты и частные лица «создавали постоянную шумиху». Сорок восемь человек умерли — цифра не слишком большая, учитывая средний возраст этой группы. Когда все закончилось, у Эйхмана сложилось твердое мнение, что «по ряду причин действия против евреев в Дании потерпели неудачу», тогда как скрупулезный доктор Бест заявил, что «целью операции не был захват большого числа евреев, целью была очистка Дании от евреев, и эта задача была решена». В политическом и психологическом смысле самым интересным нюансом этого «инцидента» является роль, которую играли германские власти в Дании, их откровенный саботаж приказов из Берлина. Это единственный известный нам случай, когда нацисты столкнулись с открытым сопротивлением местных жителей, результат которого привел к тому, что их, нацистов, взгляды претерпели изменения. Очевидно, они уже сами больше не рассматривали истребление целого народа как нечто само собой разумеющееся. Они столкнулись с сопротивлением, в основе которого лежал принцип, и их «жестокость» растаяла, как масло на солнце, они даже сумели показать несколько крохотных ростков настоящего мужества. Идеал «жестокости», за исключением, возможно, нескольких примеров откровенных скотов, оказался пустышкой, мифом самообмана, скрывавшим за собой необузданное стремление к мироустройству в соответствии с догмами, и это было ясно показано на Нюрнбергском процессе, где подсудимые обвиняли и предавали друг друга и уверяли весь мир, что они «всегда были против этого», или утверждали, как это делал Эйхман, что их лучшими качествами «злоупотребили» их начальники. В Иерусалиме он обвинял «облеченных властью» в том, что они злоупотребили его «повиновением». «Гражданину, у которого хорошее правительство, — везет, гражданину, у которого правительство плохое, — не повезло. Мне удача не сопутствовала». Атмосфера изменилась, и хотя большинство из них должны были понимать, что обречены, ни у одного из них не хватило мужества защищать нацистскую идеологию. Вернер Бест утверждал в Нюрнберге, что он вел сложную двойную игру и что это благодаря ему датские власти были предупреждены о надвигающейся катастрофе; ему были предъявлены документальные доказательства, из которых следовало, что он сам предложил в Берлине датскую операцию, однако он объяснял, что это было частью его игры. Его экстрадировали в Данию, где приговорили к смертной казни — он подал апелляцию, результат которой был удивительным: «в свете новых доказательств» приговор был заменен пятью годами тюрьмы, откуда он вскоре был освобожден. Должно быть, он сумел представить датскому суду убедительные доказательства, что делал все от него зависящее. Италия была единственным настоящим союзником Германии в Европе, к которому немцы относились как к равному, и чей суверенитет независимого государства не подвергался сомнению. Предположительно этот альянс покоился на значительно совпадавших общих интересах, связавших воедино две похожие, се ли не сказать идентичные, новые формы государства, и это сущая правда, что Муссолини одно время искренне восхищались в германских нацистских кругах. Но когда началась война и Ита-лия после непродолжительного колебания присоединилась к германскому походу, все это было уже в прошлом. Нацисты отлично понимали, что у них гораздо больше общего со сталинским вариантом коммунизма, чем с итальянским фашизмом, и Муссолини, со своей стороны, был уже не слишком уверен в Германии и уже не так восторгался Гитлером. Все это, однако, было очень секретной информацией, особенно в Германии, и человечество так, по большому счету, до конца не поняло глубоких внутренних противоречий между тоталитарными и фашистскими формами государственного устройства. И нигде более они не проявили себя так открыто, как в подходе к еврейскому вопросу. До государственного переворота Пьетро Бадольо летом 1943 года и германской оккупации Рима и Северной Италии Эйхману и его людям не разрешалось проявлять активность в этой стране. Однако им уже приходилось сталкиваться с итальянской манерой не решать ничегонг. оккупированных итальянцами территориях Франции, Греции и Югославии, потому что преследуемые евреи бежали в эти зоны — там они могли быть уверенными во временном убежище. На уровнях, гораздо более высоких, чем уровень Эйхмана, саботаж итальянцами «окончательного решения» принял серьезные масштабы, главным образом из-за влияния Муссолини на другие фашистские режимы Европы — Петена во Франции, Хорти в Венгрии, Антонеску в Румынии и даже Франко в Испании. Если Италия может обходить вопрос уничтожения своих евреев, это могли бы попробовать повторить и другие сателлиты Германии. Вот уже и премьер-министр Венгрии Дёме Сто-яи, которого немцы поставили во главе правительства Хорти, хотел знать, дойдет ли когда-нибудь дело до антиеврейских акций, если они не проводятся в Италии, где действуют те же самые директивы, что и в Венгрии. Начальник Эйхмана группен-фюрер Мюллер направил обширное письмо по данному вопросу в министерство иностранных дел, но господа в министерстве могли не слишком много, потому что они неизменно наталкивались на такую же завуалированную форму сопротивления, на такие же обещания и ту же невозможность выполнить их. Саботаж был уже почти повсюду, потому что принимал открытую, практически издевательскую форму. Обещания давал сам Муссолини или его высокопоставленные чиновники, но если генералам просто не удавалось выполнить их, Муссолини придумывал всяческие отговорки, ссылаясь на «иную интеллектуальную организацию». Лишь в отдельных случаях нацисты сталкивались с прямым отказом, как это сделал генерал Роатта, заявивший, что это «несовместимо с честью итальянской армии», а именно — передать евреев с оккупированной итальянцами территории в Югославии в распоряжение соответствующих германских властей. Но когда итальянцы изображали, что выполняют данные обещания, все получалось еще хуже. Один такой случай имел место после высадки союзников во французской Северной Африке, когда вся Франция уже была оккупирована немцами, за исключением итальянской зоны на юге, где нашли убежище около пятидесяти тысяч евреев. Под мощным давлением со стороны немцев был учрежден итальянский «комиссариат по делам евреев», единственной функцией которого была регистрация всех евреев в данном регионе и изгнание их со средиземноморского побережья. Двадцать две тысячи евреев действительно были арестованы и перемещены вглубь итальянской зоны, результатом чего, по словам Рейтлинджера, стало то, что «тысячи самых бедных евреев поселили в лучших отелях департамента Изер и Савойя». После этого Эйхман послал одного из самых свирепых своих исполнителей — Алоиза Брюннера — в Ниццу и Марсель, но к моменту его приезда французская полиция уже уничтожила все списки зарегистрированных евреев. Осенью 1943 года, когда Италия объявила войну Германии, немецкая армия, наконец, сумела занять Ниццу, и Эйхман сам поспешил на Лазурный берег. Там ему сказали — и он в это поверил, — что от десяти до пятнадцати тысяч евреев скрываются в убежищах в Монако (это крохотное княжество с населением порядка двадцати пяти тысяч человек, которое, как заметил New York Times Magazine, «легко поместится на территории Центрального парка»), и эти сведения заставили РСХА начать что-то вроде исследовательской программы. Все это звучит как типичная итальянская шутка. В любом случае евреев там уже не было: все они спокойно перебрались в Италию, а те, кто все еще скрывался в окрестных горах, переправились в Швейцарию или Испанию. То же самое произошло, когда итальянцам пришлось покинуть их зону в Югославии: все евреи ушли с итальянской армией и нашли убежище в Фиуме (В настоящее время — Риека, Хорватия.). Элемент насмешки всегда присутствовал даже в весьма ответственных действиях итальянцев, которые они предпринимали, чтобы подладиться под своего могущественного друга и союзника. Когда Муссолини под давлением немцев принял в конце 30-х годов антиеврейские законы, он оговорил в них обычные исключения — для ветеранов войны, для евреев, награжденных высшими орденами и медалями, и тому подобное, — но добавил и еще одну категорию, а именно: бывших членов фашистской партии наряду с их родителями, дедушками и бабушками, их женами, детьми и внуками. У меня нет никакой статистики по этой теме, но результат, должно быть, привел к тому, что подавляющее большинство итальянских евреев стали «ис-ключениями». Вряд ли можно было найти еврейскую семью, хотя бы один член которой не состоял в фашистской партии, поскольку все это происходило во времена, когда евреи, как и остальные итальянцы, уже почти двадцать лет как примкнули к фашистскому движению, так как посты в государственных учреждениях могли получить только его участники. А те немногие евреи, которые не примкнули к фашизму по принципиальным соображениям, главным образом социалисты и коммунисты, давно уже покинули страну. Даже убежденные итальянские антисемиты не могли воспринимать эти законы всерьез, а глава итальянского антисемитского движения Роберто Фариначчи взял себе в секретари еврея. Вне всякого сомнения, подобное случалось и в Германии тоже: Эйхман упоминал, и нет никаких оснований не верить ему, что даже среди рядовых эсэсовцев были евреи, но еврейские корни таких деятелей, как Гейдрих, Мильх, Ганс Франк и других, были засекречены, о них знали очень немногие, тогда как в Италии такие вещи делались открыто и, если так можно сказать, невинно. Ключ к загадке, конечно же, заключался в том, что Италия была одной из немногих стран Европы, где все антисемитские мероприятия считались решительно непопулярными, так как, говоря словами Чиано, они «создавали проблему, которой, по счастью, не существовало». Ассимиляция, почти бранное слово, была свершившимся фактом в Италии, где существовала не более чем пятидесятитысячная община местных евреев, чья история уходила во времена Римской империи. Она не была идеологией, чем-то, во что надобно было верить, как во всех странах, говоривших по-немецки, или мифом и явным самообманом, как во Франции. Итальянский фашизм, далекий от идеи «беспощадной жестоко-сти», пытался очистить страну от евреев без гражданства и евреев-иностранцев до начала войны. Это не удалось из-за нежелания средней руки итальянских чиновников проявлять «жесткость», а когда вопрос перешел в плоскость жизни и смерти, они под предлогом сохранения суверенитета отказались сдать эту часть еврейского населения: евреев отправляли в итальянские лагеря, где они были в полной безопасности, пока Германия не оккупировала страну. Такое поведение вряд ли можно объяснить одними лишь объективными причинами — отсутствием «еврейского вопроса» — так как эти иностранцы естественным образом создавали для Италии проблему, как это происходило в каждом европейском «национальном» государстве, основанном на этнической и культурной однородности населения. То, что в Дании стало результатом подлинного политического чувства, врожденного понимания требований и ответственности гражданства и независимости — «для датчан… еврейский вопрос был политическим, а не гуманитарным вопросом» (Лени Яхиль), — в Италии было следствием почти непроизвольного проявления общего гуманизма древнего и цивилизованного народа. Более того, итальянский гуманизм выдержал испытание террором, который обрушился на людей в последние полтора года войны. В декабре 1943 года министерство иностранных дел Германии послало Мюллеру, шефу Эйхмана, формальный запрос о содействии: «Из-за бездеятельности, которую в последние несколько месяцев демонстрируют итальянские официальные власти в отношении антиеврейских мероприятий, рекомендованных дуче, мы считаем крайне необходимым, чтобы выполнение этих мероприятий… было возложено на германские власти». Следствием стала отправка в Италию «прославленных» убийц евреев из Польши, таких как Одило Глобочник, служившего в лагере смерти под Люблином; даже главой военной администрации был не армейский чин, а бывший губернатор польской Галиции группенфюрер Отто Вахтер. Это положило конец анекдотам. Организация Эйхмана разослала циркуляр, в котором рекомендовала своим подразделениям, чтобы «евреи с итальянским гражданством» незамедлительно стали объектами «соответствующих мер». Первый удар должен был быть нанесен по восьми тысячам евреев в Риме, а их аресты возлагались на германские полицейские силы, так как итальянская полиция была ненадежной. Их вовремя предупредили — среди тех, кто это делал, было много ветеранов фашистского движения — и семи тысячам евреев удалось бежать. Немцы отступили, как это всегда бывало, когда они наталкивались на сопротивление, — теперь они были согласны с тем, что итальянских евреев, даже если они не относились к «исключительным категориям», не следовало депортировать, пх просто надлежало поместить в итальянские концентрационные лагеря — в случае Италии это «решение» должно было стать достаточно «окончательным». На севере Италии было схвачено примерно тридцать пять тысяч евреев, их отправили в концентрационные лагеря близ австрийской границы. Весной 1944 года, когда Советская армия заняла Румынию, а союзники готовились войти в Рим, немцы нарушили свое обещание и стали отправлять евреев из Италии в Освенцим — около семи с половиной тысяч человек, из которых вернулись не более шестисот. Тем не менее это значительно меньше десяти процентов всех евреев, проживавших тогда в Италии. Глава одиннадцатая «Депортации с Балкан: Югославия, Болгария, Греция, Румыния» Для тех, кто следил за следствием и читал решение суда, которое реорганизовало путаную и вызывавшую недоуме-ние «общую картину», было удивительно, что так и не было упомянуто о четкой линии, разделяющей находившиеся под управлением нацистов территории на востоке и юго-востоке и систему организованных по национальному признаку государств в Центральной и Западной Европе. Пояс смешанного населения, который протянулся от Балтийского моря на севере до Адриатики на юге, то есть вся область, находящаяся сегодня за «железным занавесом», тогда состоял из так называемых государств-наследников, основанных победителями после Первой мировой войны. Новый политический порядок был дарован многочисленным этническим группам, которые веками жили под господством империй — Российской империи на севере, Австро-Венгерской империи на юге и Османской империи на юго-востоке. Ни в одном из возникших национальных государств не было даже намека на этническую однородность прежних европейских государств, которые послужили моделью для их политических конституций. Это привело к тому, что в каждой из этих стран возникли большие этнические группы, которые были настроены враждебно по отношению к правящей власти, потому что их национальные устремления были принесены в жертву всего лишь чуть более многочисленным соседям. Если требовалось подтверждение политической нестабильности этих недавно возникших государств, оно легко прослеживалось на примере Чехословакии. Когда Гитлер вошел в Прагу в марте 1939 года, его восторженно встретили не только судетские немцы (Su^tendeutschen) — немецкое меньшинство, но и словаки, которых он «освободил», пообещав им независимое государство. В точности то же произошло позже в Югославии, где с сербским большинством — бывшим правящим'классом страны — обращались как с врагами, тогда как хорватскому меньшинству было разрешено создать свое собственное национальное правительство. Более того, состав населения был неустойчивым, естественных или исторических границ не существовало, а те, которые провели в соответствии с Трианонским и Сен-Жерменским мирными договорами, были, в общем-то, произвольными. Таким образом, Венгрия, Румыния и Болгария оказались в выигрыше в качестве стран — со-юзниц фашистского блока (стран «Оси») за счет значительного увеличения своих территорий, а евреям на этих новых аннексированных территориях всегда отказывали в гражданском статусе: они автоматически становились людьми без гражданства и их ждала та же участь, что и беженцев в Западной Европе — они первыми подлежали депортации и ликвидации. Что также разрушилось вдребезги в эти годы, так это сложная система договоров о правах меньшинств, посредством которой союзники напрасно надеялись решить проблему, неразрешимую в политических условиях национального государства. Евреи были официально объявлены меньшинством во всех странах-наследницах, этот статус им не был навязан силой, он просто вытекал из пунктов, которые внесли и обсудили их собственные делегаты на Парижской мирной конференции. Это стало важнейшим поворотным моментом в еврейской истории, потому что впервые западные, или ассимилированные, евреи выступали не от лица всего еврейского народа. К удивлению и отчасти страху получивших западное образование еврейских «аристократов», оказалось, что большинство их единоверцев желают определенной социальной и культурной, хотя и не политической, автономии. Юридически статус вос-точноевропейских евреев был таким же, как и любого другого меньшинства, но политически — и это имело решающее значение — они оказались единственной этнической группой в регионе без родины, то есть без территории, на которой они были бы большинством населения. И все же они не были столь разбросанными, как их собратья в Западной и Центральной Европе, где — еще до Гитлера — признаком антисемитизма было назвать еврея евреем; в Восточной Европе и друзья и враги считали евреев «особенными людьми». Это имело важные последствия для статуса тех евреев в Восточной Европе, которые ассимилировались, — он принципиально отличался от того, который имели евреи на Западе, где ассимиляция в той или иной форме была правилом. В Западной и Центральной Европе сформировался устойчивый средний класс евреев, которого просто не существовало в Восточной Европе; на его месте мы находим тонкий слой семей крупной буржуазии, которые на самом деле были частью правящих классов и степень ассимиляции которых — благодаря деньгам, переходу в христианство и смешанным бракам — в нееврейском обществе была неизмеримо выше, чем у большинства евреев на Западе. Среди первых стран, в которых исполнители «окончательного решения еврейского вопроса» столкнулись с подобными условиями, было марионеточное государство Хорватия в Югославии со столицей в Загребе. Хорватское правительство, которое возглавлял доктор Анте Павелич, через три недели после своего возникновения очень услужливо ввело антиеврейские законы, и когда был задан вопрос, как поступить с несколькими десятками хорватских евреев в Германии, это правительство ответило, что «будет приветствовать их депортацию на восток». Министр внутренних дел рейха потребовал, чтобы страна стала judenrein к февралю 1942 года, и Эйхман откомандировал гауптштурмфюрера Франца Абромайта для работы с атташе германской полиции в Загребе. Депортации проводили сами хорваты, главным образом члены мощного фашистского движения усташистов; хорваты платили нацистам по тридцать марок за каждого депортированного еврея. Взамен они получали всю собственность депортированных. Это полностью соответствовало официальному «территориальному принципу» немцев, который распространялся на все европейские страны: по нему государство наследовало собственность каждого убитого еврея, который проживал в его пределах, независимо от его гражданства. Нацисты далеко не всегда уважали «территориальный принцип»: существовало множество способов обойти его, если дело того заслуживало. Немецкие бизнесмены имели право покупать собственность непосредственно у евреев до депортации, а оккупационный штаб — Einsatzstab — рейхсляйтера Розенберга, первоначально наделенный полномочиями конфисковать все древнееврейские и еврейские атрибуты культа для германских и антисемитских исследовательских центров, вскоре расширил сферу своей деятельности и включил в списки дорогие предметы мебели и произведения искусства. Тем не менее назначенный на февраль крайний срок был сорван, потому что евреям удавалось бежать из Хорватии на оккупированную итальянцами территорию, однако после переворота Бадольо еще один из людей Эйхмана, Герман Кру-ми, прибыл в Загреб, и к осени 1943 года тридцать тысяч евреев были депортированы в центры массовых казней. Только тогда немцы поняли, что страна все еще Hejuden-rein. В первом антиеврейском законодательстве хорваты выделили любопытный пункт, который превращал в «почетных арийцев» всех евреев, которые внесли вклад в «дело Хорватии». Естественно, число таких евреев за прошедшие годы заметно выросло. Другими словами, для очень богатых людей, которые добровольно расставались со своей собственностью, делались исключения. Еще более интересным был тот факт, что разведывательная служба СС (под руководством штурмбан-фюрера Вильгельма Хёттля, который был первым свидетелем защиты в Иерусалиме, но чьи показания под присягой затем использовало обвинение) обнаружила, что почти все члены правящей клики Хорватии — от главы правительства до лидера ус-ташистов — были женаты на еврейках. Полторы тысячи выживших здесь евреев — пять процентов от общей численности, как сообщало правительство Югославии, — были членами этой глубоко ассимилировавшейся и весьма богатой группы евреев. А так как доля ассимилировавшихся евреев в Восточной Европе часто оценивалась в пять процентов, возникает соблазн сделать вывод, что ассимиляция на Востоке, в тех случаях, когда она вообще была возможной, предлагала значительно более хорошие шансы на выживание, чем во всей остальной Европе. Совсем иной была ситуация на пограничной территории Сербии, где германская оккупационная армия почти с са-мых первых дней была вынуждена иметь дело с партизанской войной, которую можно сравнить лишь с той, которую вела Россия на своих оккупированных территориях. Я уже упоминала об «инциденте», который связывает Эйхмана с ликвидацией евреев в Сербии. Суд признал, что «мы так и не поняли форму передачи команд, касавшихся евреев в Сербии», и объяснение этого заключается в том, что организация Эйхмана вообще не участвовала в операциях в этом районе, так как здесь не было депортаций евреев. «Проблему» приходилось решать прямо на месте. Под предлогом казни заложников, захваченных в войне с партизанами, армия расстреляла еврейское мужское население, а женщины и дети были переданы командиру полиции безопасности, некоему доктору Эммануэлю Шаферу — протеже Гейдриха, который уничтожил их в душегубках. В августе 1942 года государственный советник, глава гражданского подразделения военного правительства Гаральд Турнер, гордо доложил, что Сербия «является единственной страной, где решены обе проблемы — евреев и цыган», и вернул душегубки в Берлин. Около пяти тысяч евреев ушли к партизанам, и это был единственный способ бегства. Шафер предстал перед уголовным судом Германии после войны. За умерщвление газом 6280 женщин и детей он был приговорен к шести с половиной годам тюрьмы. Военный губернатор региона генерал Франц Бёме покончил жизнь самоубийством, но государственный советник Турнер был передан правительству Югославии и приговорен к смерти. Одна и та же история повторялась снова и снова: преступники, которые су-мели избежать суда в Нюрнберге и не были экстрадированы в страны, где они совершили свои преступления, либо так никогда и не попали в руки правосудия, либо нашли его в судах Германии — вместе с максимально возможным «пониманием». Печальное напоминание о Веймарской республике, в чьих привычках было мириться с политическим убийством, если убийца принадлежал к одной из воинствующих антиреспубликанских групп правых. У Болгарии было больше причин, чем у какой-либо другой Балканской страны, благодарить нацистскую Германию, так как она за счет Румынии, Югославии и Греции значительно расширила свою территорию. И тем не менее Болгария не была благодарной: ее правительство и ее народ оказались слишком мягкими, чтобы проводить политику «беспощадной жестокости». И это нашло отражение не только в еврейском вопросе. У болгарской монархии не было причин опасаться местного фашистского движения, ратников, потому что оно было немногочисленным, не имело политического влияния, а парламент оставался весьма уважаемым органом, который прекрасно взаимодействовал с царем. Поэтому они посмели отказаться объявить войну России и не послали на Восточный фронт даже символические экспедиционные силы «добровольцев». Но самым удивительным оказалось то, что в поясе смешанного населения, где антисемитизм был самым свирепым среди всех форм расовой ненависти и стал официальной государственной политикой задолго до прихода Гитлера, болгары вообще «не понимали сути еврейской проблемы». Это правда, что болгарская армия согласилась выдворить всех евреев — общим число около пятнадцати тысяч — с новых аннексированных террито-рий, которые находились под управлением военного правительства и чье население было склонно к антисемитизму; но сомнительно, чтобы болгары знали, что на самом деле означает «переселение на Восток». Несколько раньше, в январе 1941 года, правительство также согласилось принять несколько антиеврейских законов, но они, с точки зрения нацистов, были просто смехотворными: примерно шесть тысяч трудоспособных мужчин были мобилизованы на работу; все крещеные евреи, независимо от даты перехода в новую веру, под действие законов не попадали — в результате разразилась эпидемия по смене конфессии; еще пять тысяч евреев — из общего числа около пятидесяти тысяч — получили особые привилегии; для врачей и бизнесменов-евреев вводилась квота (numerus clausus), которая была очень высокой, так как основывалась на процентном количестве евреев, проживавших в городах, а не в сельских районах. Когда все законы были введены в действие, болгарские власти публично заявили, что ситуация отныне стабилизировалась к всеобщему удовлетворению. Определенно, нацистам требовалось не только просветить их относительно требований к «решению еврейской проблемы», но и научить, что обусловленная законом стабильность не может соответствовать тоталитарному движению. Должно быть, германские власти подозревали, что впереди их ждут сложности. В январе 1942 года Эйхман направил депешу в министерство иностранных дел, в которой заявлял, что «существует достаточно возможностей для приема евреев из Болгарии»; он предлагал обратиться к правительству Болгарии и заверял министерство иностранных дел, что полицейский атташе в Софии «позаботится о технических средствах де-портации». Похоже, этот полицейский атташе был не в большом восторге от своей работы, так как вскоре Эйхман направил одного из своих сотрудников — Теодора Даннекера — из Парижа в Софию в качестве «советника». Интересно, что эта депеша Эйхмана в корне отличается от той, что он всего несколькими месяцами ранее отправил в Сербию и в которой он утверждал, что пока нет никаких средств для приема евреев и что даже евреев из рейха еще невозможно депортировать. Первостепенность задачи превращения Болгарии в judenwin можно объяснить лишь тем, что Берлин получил точную информацию о необходимости действовать очень быстро, чтобы добиться хотя бы какого-то результата. Итак, посольство Германии обратилось к болгарам, но первый шаг в направлении «радикальных» мер — введение для евреев нашивки — те сделали лишь через полгода. И даже это обернулось для нацистов большим разочарованием. Во-первых, как они деловито докладывали, нашивка представляла собой «очень ма-ленькую звезду»; во-вторых, большинство евреев просто не стали носить ее; и, в-третьих, те, кто ее носил, «получали от введенного в заблуждение населения столько знаков сочувствия, что стали гордиться своим отличительным знаком», — так Вальтер Шелленберг, шеф контрразведки РСХА, писал в министерство иностран-ных дел в ноябре 1942 года. А вскоре болгарское правительство вообще отменило этот декрет. Под огромным давлением правительство Болгарии в конце концов приняло решение выслать всех евреев из Софии в сельскую местность, но эта мера была определенно не той, которую требовали немцы, так как евреев рассеивали по всей стране, вместо того чтобы «сконцентрировать» их. Эта высылка обозначила важный поворотный момент во всей ситуации — жители Софии пытались остановить евреев от поездки на вокзал и проводили демонстрации перед дворцом царя. Немцы считали, что царь Борис несет ответственность за обеспечение безопасности болгарских евреев, поэтому можно с уверенностью говорить, что за его убийством стоят спецслужбы Германии. Но ни смерть монарха, ни приезд Дан-некера в начале 1943 года ни в малейшей степени не изменили ситуацию, потому что и парламент, и народ оставались на стороне евреев. По прибытии Даннекеру удалось прийти к соглашению с болгарским комиссаром по делам евреев о депортации шести тысяч «еврейских лидеров» в Треблинку, но ни один из этих евреев так и не покинул страну. Само по себе соглашение не заслуживает внимания, потому что оно показывает, что нацисты и не надеялись привлечь на свою сторону заметные фигуры еврейского движения. Главного раввина невозможно было найти, потому что его укрывал митрополит Софийский Стефан, который открыто заявил, что «Господь определил судьбу евреев, поэтому у людей нет права пытать и преследовать евреев» (Хилберг), — это значительно больше того, что когда-либо делал для евреев Ватикан. И, наконец, в Болгарии произошло то же самое, что случится в Дании несколькими месяцами позднее: местные представители германского правительства потеряли уверенность в себе, и на них больше нельзя было полагаться. Это было справедливо как в отношении полицейского атташе, члена СС, который должен был находить и арестовывать евреев, так и в отношении германского посла в Софии Адольфа Бекерле, который в июне 1943 года сообщил в министерство иностранных дел, что ситуация безнадежная, так как «болгары слишком долго жили бок о бок с американцами, греками и цыганами, чтобы понять еврейскую проблему», — что, безусловно, было полной чушью, ибо то же самое можно сказать, внеся некоторые поправки, обо всех странах Восточной и Юго-Восточной Европы. Бекерле также информировал и РСХА, крайне раздраженно сообщив, что больше ничего невозможно сделать. В результате на момент подхода Советской армии, когда в августе 1944 года антиеврейские законы были отменены, ни один болгарский еврей не был депортирован и не погиб насильственной смертью. Я не слышала ни об одной попытке объяснить поведение болгарского народа, которое в поясе смешанного населения является уникальным. Но можно вспомнить Георгия Димитрова, болгарского коммуниста, который оказался в Германии в тот момент, когда нацисты пришли к власти, и на которого они решили свалить вину за Reichstagsbrand — загадочный пожар в берлинском парламенте 27 февраля 1933 года. Он предстал перед верховным судом Германии и вступил в полемику с Герингом, которого допрашивал так, словно тот был обвиняемым; только благодаря ему все обвиняемые, за исключением ван дер Люббе, были оправданы. Он вел себя так, что им восхищался весь мир, включая Германию. «Только один мужчина остался в Германии, — говорили тогда люди, — и он болгарин». Греция, которую на севере оккупировали немцы, а на юге итальянцы, не создала никаких особых проблем и просто дожидалась своей очереди, когда ее сделают judenrein. В феврале 1943 года два специалиста Эйхмана, гауптштурмфюреры Дитер Вислицени и Алоиз Брюннер, прибыли для подготовки депортации евреев из Салоников, где были сосредоточены две трети всех греческих евреев — около пятидесяти пяти тысяч человек. Это делалось в соответствии с планом «в рамках окончательного решения еврейской проблемы в Европе», как было указано в их служебном предписании, выданном в 1V-B-4. Работая в тесном контакте с чиновником старшего уровня (Kriegsverwaltungsrat), доктором Максом Мертеном, представлявшим военное правительство региона, они быстро организовали обычный в таких случаях еврейский совет, который возглавил главный раввин Корец. Вислицени, который командовал зондеркомандой по еврейским делам (Sonderkommando fur Judenangelegenheiten) в Салониках, ввел в обиход желтые нашивки и недвусмысленно дал понять, что никаких исключений не будет. Доктор Мертен переселил еврейское население в гетто, откуда всех легко было вывезти, так как гетто располагалось рядом с вокзалом. Единственными привилегированными категориями были евреи с иностранными паспортами и, как обычно, персонал еврейского совета (Judenrat) — всего не более нескольких сотен человек, которых постепенно переправили в пересыльный лагерь Берген-Бельзен. Бежать можно было только на юг, где итальянцы, как они это делали везде, отказывались передавать евреев в руки немцев, однако безопасность итальянской зоны была очень непродолжительной. Греческое население в лучшем случае было равнодушным к судьбе евреев, а некоторые партизанские группы даже относились к операциям фашистов «с одобрением». За два месяца вся община была депортирована, эшелоны в Освенцим уходили почти ежедневно, унося в каждом — в грузовых вагонах — от двух до двух с половиной тысяч евреев. Осенью, когда итальянская армия развалилась, стремительно завершилась и эвакуация примерно тринадцати тысяч евреев с юга Греции, включая Афины и греческие острова. В Освенциме многие греческие евреи попали в так называемые команды смерти, которые обслуживали газовые камеры и крематории, и они все еще были живы в 1944 году, когда уничтожали венгерских евреев и ликвидировали гетто в Лодзи. К концу лета, когда поползли слухи, что газовые камеры скоро демонтируют и убийства прекратятся, произошло одно из немногочисленных в этом лагере восстаний; члены «команд смерти» были уверены, что уж теперь-то их тоже убьют. Восстание провалилось, выжил только один участвовавший в нем заключенный, который и рассказал эту историю. Создается впечатление, что равнодушное отношение греков к судьбе евреев их страны отчасти сохранилось и после освобождения Греции. Доктор Мертен, свидетель защиты на процессе Эйхмана, сегодня, несколько противоречиво, заявляет, что он одновременно ничего не знал и в то же время спасал евреев от участи, о которой он не ведал. Он тихонечко въехал в Грецию после войны в качестве представителя туристической фирмы, был арестован, но вскоре был освобожден и получил разрешение вернуться в Грецию. Случай Мертена по-своему уникальный, поскольку суды во всех странах, кроме Германии, всегда выносили суровые приговоры за военные преступления. И его показания для защиты, которые он дал в Берлине в присутствии как стороны защиты, так и обвинения, тоже были уникальными. Он утверждал, что Эйхман сделал все возможное для спасения двадцати тысяч женщин и детей в Салониках, а все зло исходило от Вислицени. Однако он также заявил, что еще до дачи показаний к нему обращались брат Эйхмана, ныне адвокат в Линце, и германская организация бывших эсэсовцев. Сам Эйхман все отрицал — он никогда не был в Салониках и никогда не встречался с полезным в деле освобождения евреев доктором Мертеном. Эйхман неоднократно утверждал, что его организаторские способности в деле координации эвакуации и депортаций, которые выполняла его служба, на самом деле помогли его жертвам: они не мучились в долгом ожидании своей участи. Если уж так сложилось, что это надо было делать, это надо было делать очень организованно. Во время следствия никто, включая даже адвоката защи-,ы, не придал никакого значения этому заявлению, которое, конечно же, находилось в том же ряду, что и затеянный им глупый и бессмысленный спор на тему о спасении жизни сотен ты-с яч евреев путем «принудительной эмиграции». Однако в свете того, что происходило в Румынии, к его словам стоит прислушаться. Здесь тоже все шло шиворот-навыворот, однако не так, как в Дании, где даже гестаповцы начали саботировать приказы из Берлина: в Румынии даже эсэсовцы были захвачены врасплох и пришли в ужас от уже, казалось бы, канувших в Лету спонтанных погромов, масштаб которых был настолько чудовищным, что им часто приходилось вмешиваться, чтобы спасти евреев от чистейшей воды бойни, с тем чтобы умерщвления происходили, по их классификации, «цивилизованно». Можно без преувеличения сказать, что Румыния была самой антисемитской страной в довоенной Европе. Даже в XIX веке румынский антисемитизм был свершившимся фактом; в 1878 году великие державы попытались вмешаться — это позволял сделать Берлинский договор — с тем чтобы заставить правительство Румынии признать свое еврейское население румынскими гражданами, хотя и после этого они оставались бы гражданами второго сорта. Сделать этого не удалось, и к концу Первой мировой войны все румынские евреи — за исключением нескольких сот семей евреев-сефардов и евреев немецкого происхождения — все еще были подданными других государств. Потребовалась вся мощь союзников, чтобы во время переговоров по мирному договору «убедить» румынское правительство принять закон о правах меньшинств и дать евреям соответствую-щее этому закону гражданство. От этой уступки мировому сообществу отказались в 1937 и 1938 годах, когда, полагаясь на силу гитлеровской Германии, румыны почувствовали, что могут рискнуть и отказаться от закона о правах меньшинств как ограничивающего их «суверенность», и лишили двести двадцать пять тысяч евреев, примерно четверть всего еврейского населения, своего гражданства. Спустя два года, в августе 1940-го, за несколько месяцев до вступления Румынии в войну на стороне гитлеровской Германии, маршал Ион Антонеску, глава новой диктатуры «Железная гвардия», объявил всех румынских евреев лицами без гражданства, за исключением нескольких сот семей, которые стали гражданами Румынии до подписания мирных договоров. В том же месяце он принял антиеврейские законы, которые были самыми жесткими во всей Европе, включая Германию. В привилегированные категории, к которым относились ветераны войны и евреи, получившие румынское гражданство до 1918 года, входило не более десяти тысяч человек, то есть чуть больше одного процента всех евреев страны. Гитлер понимал, что Германия рискует отстать от Румынии, и в августе 1941 года, через несколько недель после того как он отдал приказ об «окончательном решении», он жаловался Геббельсу, что «человек вроде Антонеску решает эти вопросы гораздо более радикально, чем это до сих пор делали мы». Румыния вступила в войну в феврале 1941 года, румынский легион стал серьезной военной силой, на которую можно было рассчитывать в преддверии вторжения в Россию. В одной лишь Одессе румынские солдаты были повинны в резне шестидесяти тысяч человек. В отличие от правительств других Балканских стран власти Румынии с самого начала имели точнейшую информацию о казнях евреев в Восточной Европе, и «Железная гвардия», вооруженная знанием и защищенная правительством, немедленно приступила к программам казней и депортаций, зверства которых не имеют аналогов в анналах истории злодейств. Депортации «по-румынски» заключались в том, что пять тысяч человек, как скот, загружали в товарные вагоны, где они умирали от удушья, пока состав без расписания и графика сутками безостановочно колесил по стране; любимым продолжением этой забавы было выставление трупов погибших в еврейских мясных лавках. Соответственно и ужас румынских концентрационных лагерей был более сложно организованным и более чудовищным, чем все то, что мы знаем об аналогичных акциях в Германии. Когда Эйхман послал своего обычного советника по делам евреев, гауптштурмфюрера Густава Рихтера, в Бухарест, Рихтер доложил, что теперь Антонеску для ликвидации хочет переправить сто десять тысяч евреев в «два лесных массива на другой стороне Буга», то есть на захваченную немцами те^чито-рию России. Немцы пришли в ужас, и теперь в ситуацию уже вмешались все: армейские командиры, министерство по оккупированным восточным территориям Розенберга, министерство иностранных дел в Берлине, посол Германии в Бухаресте барон Манфред фон Киллингер — последний когда-то был высокопоставленным офицером СА и личным другом Рема и, таким образом, считался в СС подозрительным; по-видимому, за ним следил Рихтер, который ему же и «давал советы» по делам евреев. По этому вопросу, тем не менее, у них расхождений не было. В письме, датированном апрелем 1942 года, Эйхман умолял министерство иностранных дел остановить эти неорганизованные и преждевременные румынские действия по «избавлению от евреев»; румын надо заставить понять, что «эвакуация германских евреев, которая уже идет полным ходом», имеет приоритет, и в конце он угрожал «задействовать полицию безопасности». Как ни противились немцы большей, чем изначально планировалось для любой Балканской страны, свободе Румынии в окончательном решении еврейского вопроса, им пришлось с ней согласиться, иначе ситуация деградировала бы до состояния кровавого хаоса, и, как бы ни наслаждался Эйхман своей угрозой задействовать полицию безопасности, спасение евреев было не совсем тем, чему ее учили. Таким образом, в середине августа — к этому моменту румыны без какого-либо содействия немцев убили почти триста тысяч своих евреев — министерство иностранных дел заключило с Антонеску соглашение «об эвакуации евреев из Румынии, которая будет проводиться силами немцев», и Эйхман начал переговоры с железнодорожниками о выделении достаточного числа вагонов для транспортировки двухсот тысяч евреев в лагеря смерти в Люблине. И вот, когда все было подготовлено и все согласились со всеми уступками, румыны вдруг изменили свою позицию. Как гром среди ясного неба в Берлин прибыла депеша от не вызывавшего сомнений в надежности Рихтера: маршал Антонеску передумал! Как доложил посол Киллингер, маршал теперь хотел избавляться от евреев «удобным способом». Чего немцы не учли, так это то, что Румыния была не только государством с невероятно высоким процентом «прирожденных убийц», но и самой коррумпированной странной на Балканах. Параллельно с бойнями здесь пышным цветом расцветал бизнес по продаже «освобождений», от которого отщипывали свои кусочки все ветви национальной и муниципальной бюрократии. Правительство специализировалось на гигантских налогах, которые оно в хаотичном порядке взвалило на определенные группы или целые еврейские общины. Теперь же выяснилось, что евреев можно продавать за границу, получая взамен твердо конвертируемую валюту, поэтому румыны превратились в самых ярых сторонников еврейской эмиграции — по тысяче триста долларов с головы, чего же не порадеть! И вот Румыния — уже один из немногих ручейков еврейской эмиграции в Палестину во время войны. А по мере того как приближалась Советская армия, Антонеску становился все более «умеренным», теперь он уже хотел отпускать евреев без всякой компенсации. Любопытный факт: с начала и до конца Антонеску был не большим «радикалом», чем нацисты (как считал Гитлер), просто он всегда на шаг опережал немцев в их «развитии». Он был первым, кто лишил всех евреев гражданства, и он открыто и бесстыдно начал крупномасштабные бойни, в то время как нацисты все еще были заняты своими первыми экспериментами. Он со своей идеей покупки жизни более чем на год опередил Гиммлера с его предложением «кровь за товар» и, как и Гиммлер, отказался от нее, словно это была всего лишь шутка. В августе 1944 года Румыния капитулировала перед Советской армией, а Эйхман, специалист по эвакуациям, без всякой подготовки был отправлен в эту зону для спасения «этнических немцев» — правда, тут он не преуспел. Около половины из восьмисот пятидесяти тысяч румынских евреев выжили, большая часть из них — несколько сот тысяч — уехали в Израиль. Никто не знает, сколько евреев осталось в этой стране сегодня. Всех румынских убийц казнили, а Киллингер покончил жизнь самоубийством, прежде чем до него добрались русские. Только гауптштурмфюрер Рихтер, который — и это правда — так и не получил шанса принять участие в действиях, — мирно жил в Германии до 1961 года, когда он стал запоздалой жертвой суда над Эйхманом. Глава двенадцатая "Депортации из Центральной Европы: Венгрия и Словакия" Венгрия, уже упоминавшаяся в связи со сложным вопросом совести Эйхмана, по конституции была королевством, но без короля. Страной без выхода к морю, не имевшей ни военного, ни торгового флота, управлял — или скорее сохранял ее для несуществующего короля — контр-адмирал, регент, или Reichsverweser Миклош Хорти. Единственным зримым признаком его королевской власти было множество гофратов (Hofrate) при несуществующем дворе. Когда-то святой римский император был королем Венгрии, а чуть позже, после 1806 года, не очень прочную императорско-королевскую монархию на Дунае взяли под свое крыло Габсбурги, которые были императорами (кайзерами) Австрии и королями Венгрии. В 1918 году империя Габсбургов растворилась в государствах-наследниках, а Австрия, теперь уже республика, возлагала надежды на аншлюс — союз с Германией. Отто фон Габсбург находился в изгнании — националисты до мозга костей, мадьяры никогда не приняли бы его как короля Венгрии; с другой стороны, аутентичное венгерское королевство не существовало даже как историческая память. Поэтому что такое Венгрия с точки зрения признанных форм власти, знал только адмирал Хорти. За иллюзорным фасадом королевского блеска находилась перешедшая по наследству феодальная структура с отчаянной нищетой безземельных крестьян и отчаянной роскошью нескольких аристократических семей, которые, по сути, и владели этими прибитыми бедностью территориями, этим пасынком Европы. Именно этот фон нерешенных социальных вопросов и общей отсталости и придавал будапештскому обществу его специфический аромат, как будто венгры были труппой иллюзионистов, которые так долго питались самооб-маном, что уже перестали чувствовать собственную неуместность. В начале тридцатых под влиянием итальянского фашизма они организовали мощное фашистское движение «Скрещенные стрелы», и в 1938 году вслед за Италией провели свой первый антиеврейский закон; несмотря на сильное влияние католической церкви в стране, закон предписывал крестить евреев, которые и так уже перешли в христианство после 1919 года, а спустя три года новая поправка потребовала повторно крестить и тех, кто сменил веру до 1919 года. Но даже когда всеобъемлющий антисемитизм, основанный на расовых законах, стал официальной политикой правительства, одиннадцать евреев продолжали сидеть в своих креслах верхней палаты парламента, а Венгрия оказалась единственной страной «Оси», пославшей еврейские войска на Восточный фронт (сто тридцать тысяч евреев в форме венгерской армии были заняты на вспомогательной службе). Объяснение этих противоречий заключается в том, что венгры, несмотря на свою официальную политику, более настойчиво, чем в любой другой стране, проводили различие между местными евреями и евреями с Востока (Ostjuderi), между «мадьяризированными» евреями «Трианонской Венгрии» (возникшей, как и все прочие государства-наследники, по Трианон-скому мирному договору) и евреями, проживавшими на недавно аннексированных территориях. Нацистское правительство признавало суверенитет Венгрии до марта 1944 года, в результате страна стала для евреев островком безопасности в океане истребления. Поскольку с наступлением Советской армии через Карпаты венгерское правительство по примеру Италии отчаянно пыталось заключить сепаратный мир, вполне понятно, что германские власти приняли решение оккупировать страну, но почти невероятно, что на данной стадии игры это все еще был «текущий приказ овладеть еврейской проблемой», «ликвидация» которой «становится предпосылкой для участия Венгрии в войне», — как Веезенмайер докладывал в декабре 1943 года в своем отчете министерству иностранных дел. Для «ликвидации» этой «проблемы» предприняли эвакуацию восьмисот тысяч евреев плюс еще от ста до ста пятидесяти тысяч евреев-выкрестов. Как бы там ни было, в связи с масштабом и срочностью задачи Эйхман прибыл в Будапешт в марте 1944 года со всей своей командой, собрать которую было несложно, так как в другом месте она свою работу выполнила. Он отозвал Вислицени и Брюннера из Словакии и Греции, Абромайта из Югославии, Даннекера из Парижа и Болгарии, Зигфрида Зейдля с его поста начальника лагеря Терезин, а из Вены вызвал Германа Круми, который стал его помощником в Венгрии. Из Берлина прибыли самые важные фигуры его организации: Рольф Гюнтер, ставший его первым заместителем; Франц Новак — ответственный за депортации; и Отто Гюнше — его консультант по вопросам права. Таким образом, когда пришло время организовывать в Бухаресте штаб-квартиру, особая оперативная зондеркоманда Эйхмана (Sonderdnsatzkommando) состояла из десяти сотрудников и нескольких специалистов по делам конфессий. Сразу же по прибытии Эйхман и его люди пригласили еврейских лидеров и стали убеждать их создать еврейский совет, через который они могли бы отдавать приказы и которому, в свою очередь, они передавали абсолютную юридическую власть над всеми евреями Венгрии. В данное время и в данном месте это была задача не из легких. То было время, когда, по словам папского нунция, «весь мир уже понимал, что на практике означает "депортация"»; более того, будапештские евреи имели «уникальную возможность разделить судьбу европейского еврейства. Мы были отлично осведомлены о том, что делают айнзацгруппы. Мы знали более чем достаточно об Освенциме», — как признал в своих показаниях на Нюрнбергском процессе доктор Кастнер. Определенно требовалось нечто большее, чем якобы имевшиеся у Эйхмана «гипнотические спо-собности», чтобы убедить кого-то, что нацисты будут уважать святое различие между «мадьяризированными» евреями и евреями с Востока; искусство самообмана должно было достичь вершины мастерства, чтобы лидеры венгерских евреев поверили, что «этого не может случиться здесь» — «Как можно высылать евреев Венгрии за пределы Венгрии?» — и продолжали в это верить, в то время как реальность веру опровергала. Как это удалось сделать, стало понятно по одному из наиболее примечательных в своей нелогичности заявлений, которые прозвучали со свидетельского места: будущие члены Центрального еврейского комитета (так еврейский совет назывался в Венгрии) услышали от соседей из Словакии, что Висли-цени, который вел сейчас с ними переговоры, охотно берет деньги, но они при этом знали, что, несмотря на взятки, он «депортировал всех евреев из Словакии…» Из чего господин Фрейдигер сделал вывод: «Я понял, что необходимо искать пути и способы налаживания контактов с Вислицени». Самый выдающийся фокус Эйхмана на этих сложных переговорах состоял в том, чтобы заставить противоположную сторону поверить, будто он и его люди — коррупционеры. Президента еврейской общины, гофрата и члена тайного совета Хорти Самуила Штерна обхаживали очень искусно, и он согласился возглавить еврейский совет. Он и другие члены совета почувствовали, что все идет по оговоренной схеме, когда им предложили сдать пишущие машинки, зеркала, дамское белье, одеколон, оригиналы картин Ватто и восемь фортепьяно — семь из которых они с благодарностью отдали лично гауптштурм-фюреру Новаку, который пошутил: «Но, господа, я не собираюсь открывать музыкальный магазин, я просто хочу поиграть на фортепьяно». Эйхман лично посетил еврейскую библиотеку и еврейский музей, убеждая каждого, что все принимаемые меры временны. И коррупция, которую вначале разыгрывали как ловкий ход, скоро стала настоящей, хотя формы ее были не теми, на которые рассчитывали евреи. Нигде больше евреи не выложили так много денег понапрасну. Это подтвердили на следствии допрос уже упоминавшегося Филипа фон Фрейдигера, а также показания Джоэля Бран-да, который представлял конкурирующую еврейскую организацию Венгрии — Сионистский комитет по освобождению евреев. В апреле 1944 года Круми получил от Фрейдигера не менее двухсот пятидесяти тысяч долларов, а комитет по освобожде-нию выложил двадцать тысяч долларов просто за возможность встретиться с Вислицени и некоторыми сотрудниками контрразведки СС. На этой встрече каждый из присутствовавших немцев получил дополнительные «чаевые» в виде тысячи долларов, а Вислицени снова заговорил о так называемом Европейском плане, который он безуспешно предлагал в 1942 году, — по этому плану предполагалось, что Гиммлер пощадит всех евреев, кроме польских, за выкуп в два или три миллиона долларов. В силу этого предложения, которое давно уже пылилось на полке, евреи теперь начинали платить Вислицени взносы. Об эту твердыню неслыханной щедрости разбился даже «идеализм» Эйхмана. Следствие, хотя и не сумело доказать, что Эйхман получал финансовую выгоду от своей работы, справедливо подчеркивало его высокий жизненный уровень в Будапеште, где он мог позволить себе останавливаться в лучших отелях, в десантной машине-амфибии — памятный подарок его врага Курта Бехера — его возил личный шофер, он охотился, ездил на лошадях и наслаждался прежде не известной ему роскошью, которую обеспечили новые друзья в правительстве Венгрии. Однако в стране существовала значительная группа евреев, чьи лидеры в меньшей мере были подвержены самообману. Сионистское движение всегда было особенно сильным в Венгрии, и теперь его представители входили в недавно сформированный Комитет по освобождению евреев (Vaadat Ezra va Hazalah), который, сохраняя прочные связи с палестинским отделением, помог беженцам из Польши, Словакии, Югославии и Румынии; комитет был в постоянном контакте с Американским объединенным еврейским комитетом по распределению фондов, который финансировал его работу, и они сумели — легально или нелегально — переправить нескольких евреев в Палестину. Теперь катастрофа обрушилась и на их родину, и сионисты начали подделывать «христианские документы» — справки о крещении, — владельцам которых было проще уйти в подполье. Кем бы они ни были, сионистские лидеры понимали, что они — вне закона, и действовали соответствующим образом. Джоэль Б ранд, этот неудавшийся эмиссар, который в разгар войны должен был передать союзникам предложение Гиммлера обменять миллион еврейских жизней на десять тысяч грузовиков, был одним из ключевых деятелей Комитета по освобождению, и он приехал в Иерусалим, чтобы дать показания о своих делах с Эйхманом, так же как и его бывший соперник в Венгрии Филип фон Фрейдигер. В то время как Фрейдигер, которого Эйхман вообще не вспомнил, рассказывал, как грубо с ним обходились на переговорах, показания Бранда в значительной степени совпадали с тем, что сам Эйхман говорил о своих переговорах с сионистами. Бранду было сказано, что «немец-идеалист» сейчас обращается к нему, «еврею-идеалисту», — два благородных врага встретились как равные в момент затишья в битве. Эйхман сказал ему: «Может, завтра нам снова придется встретиться на поле брани». Безусловно, это была плохая комедия, но она показала, что слабость, которую Эйхман питал к бессмысленным, но возвышенным фразам, не была позерством, специально избранным для процесса в Иерусалиме. Что еще более интересно и что бросается в глаза: во время встречи с сионистами ни Эйхман, ни другие члены его зондеркоманды не прибегали к тактике безудержного вранья, которой они успешно пользовались на переговорах с господами из еврейского совета. Обошлись даже без «языковых норм»: вещи по большей части назывались своими именами. Более того, когда дело дошло до серьезных переговоров — о том, сколько может стоить разрешение на выезд, о Европейском плане, о жизнях в обмен на грузовики, — не только Эйхман, но и все заинтересованные лица, включая Вислицени, Бехера и господ из контрразведки, с которыми Джоэль Бранд каждое утро встречался в кофейне, обратились к сионистам, как будто это было само собой разумеющимся. Причина заключалась в том, что Комитет по освобождению евреев имел все необходимые международные связи и свободный доступ к конвертируемой валюте, тогда как за членами еврейского совета не было ничего, кроме более чем сомнительной защиты регента Хорти. Также стало понятно, что сионистские функционеры в Венгрии получили гораздо большие привилегии, нежели обычная временная неприкосновенность в случае ареста и депортации, которая выдавалась членам еврейского комитета. Сионисты имели практически неограниченную свободу передвижения, они были освобождены от обязанности носить желтую звезду, они получили разрешение посещать концентрационные лагеря в Венгрии, а чуть позже доктору Кастнеру, основателю Комитета по освобождению евреев, даже разрешили передвигаться по территории нацист-ской Германии без каких-либо документов, из которых следовало бы, что он еврей. Организация еврейского совета была для Эйхмана, учитывая его опыт в Вене, Праге и Берлине, обычной рутиной, на которую потребовалось не более двух недель. Вопрос заключался лишь в том, сумеет ли он заручиться поддержкой венгерских чиновников для проведения операции такого размаха. Даже для него это было в новинку. Обычно подобную работу для него выполняло министерство иностранных дел, в данном же случае ее должен был сделать недавно назначенный уполномоченный доктор Эдмунд Веезенмайер, к которому — будь то «классическая операция» — Эйхман прикомандировал бы «советника по еврейским вопросам». Сам Эйхман определенно не горел желанием играть роль советника — должность, для которой требовалось звание не выше гауптштурмфюрера, или капитана, тогда как он сам был в чине оберштурмбанфюрера, или подполковника, то есть на два звания выше. Величайшим достижением Эйхмана в Венгрии стали лично им налаженные контакты. Задействовал он главным образом троих: Ласло Эндре — за ярый антисемитизм даже Хорти называл его «больным», — которого недавно назначили статс-секретарем по политическим (еврейским) вопросам в министерстве внутренних дел; Ласло Баки — также заместитель секретаря в министерстве иностранных дел, он курировал жандармерию, венгерскую полицию; и подполковника полиции Ференчи, непосредственно отвечавшего за депортации. Опираясь на них, Эйхман мог быть уверенным, что все — принятие необходимых Декретов и «концентрация» евреев в провинциях — будет сделано «со скоростью молнии». В Вене созвали особое совещание с участием чиновников министерства железнодорожного транспорта рейха, так как этот вопрос был связан с перевозкой почти миллиона человек. Коменданта Освенцима Хёсса об этих планах проинформировал его непосредственный начальник генерал Рихард Глюке из главного административно-экономического управления. Хёсс приказал построить новую железнодорожную ветку, по которой вагоны подходили бы практически к крематорию; число «команд смерти», обслуживавших газовые камеры, было увеличено с 224 до 860 — так что все было готово для умерщвления от шести до двенадцати тысяч человек в день. Когда в мае 1944 года эшелоны начали прибывать, для работы было оставлено совсем немного трудоспособных заключенных, и работали они на плавильном заводе Круппа в Освенциме. На небольшом заводе Круппа «Бертаверк» использовалась рабочая сила еврейских заключенных, содержание и состояние этих людей было чудовищным даже по меркам рабочих бригад в лагерях смерти. Вся операция в Венгрии продолжалась менее двух месяцев и внезапно прекратилась в начале июля. Она, благодаря в первую очередь сионистам, была освещена в печати гораздо полнее, чем любая другая фаза еврейской трагедии, и на Хорти обрушился шквал протестов из нейтральных стран и из Ватикана. Хотя папский нунций посчитал нужным пояснить, что протест Ватикана происходит не «из ложного чувства сострадания» — фраза, которая, вероятно, станет вечным памятником тому, во что постоянные контакты и компромиссы с теми, кто проповедовал идею «беспощадной жестокости», превратили ментальность высших иерархов церкви. Швеция в который раз пошла по пути практических действий, распределяя въездные визы, Швейцария, Испания и Португалия последовали ее примеру, и в результате около тридцати трех тысяч евреев оказались в специально отведенных им домах в Будапеште, находящихся под защитой нейтральных стран. Союзники составили и опубликовали список из семидесяти известных им преступников, а Рузвельт направил ультиматум с угрозой: «Если депортации не прекратятся, судьба Венгрии будет совсем не такой, какая ждет любую другую цивилизованную нацию». Смысл был доведен до сознания Венгрии необычайно массированным воздушным налетом на Будапешт 2 июля. Под давлением со всех сторон Хорти отдал приказ остановить депортации, и для Эйхмана одним из самых гибельных доказательств его вины стал вполне очевидный факт, что он не подчинился приказу «старого дурака» и в середине июля депортировал еще полторы тысячи евреев, которые были у него под рукой в концентрационном лагере под Будапештом. Чтобы не дать возможности еврейским лидерам сообщить об этом Хорти, он созвал представителей двух организаций у себя в конторе, где доктор Гюнше под разными предлогами задержал их, пока не стало известно, что состав покинул территорию Венгрии. В Иерусалиме Эйхман не помнил об этом эпизоде, и хотя судьи «убедились, что обвиняемый очень хорошо помнит свою побе-ду над Хорти», это вызывает сомнения, так как для Эйхмана Хорти был не такой уж авторитетной фигурой. По-видимому, это был последний эшелон из Венгрии в Освенцим. В августе 1944 года Советская армия вошла в Румынию, и Эйхмана отправили туда с сумасбродной идеей спасения «этнических немцев». Когда он вернулся, режим Хорти набрался смелости потребовать от команды Эйхмана свернуть работу, и Эйхман сам попросил Берлин отозвать его и его людей, потому что здесь они «стали ненужными». Ничего такого в Берлине делать не стали и оказались правы, потому что в середине октября ситуация резко изменилась. Когда Советская армия находилась не более чем в ста милях от Будапешта, немцы сумели сбросить правительство Хорти и назначили главой государства лидера «Скрещенных стрел» Ференца Салаши. Составы уже нельзя был направлять в Освенцим, потому что устройства для умерщвления готовили к демонтажу, и в это же самое время немцы вдруг стали испытывать страшный дефицит рабочей силы. Теперь уже Веезенмайер, уполномоченный рейха, стал вести переговоры с министерством внутренних дел Венгрии о разрешении на вывоз пятидесяти тысяч евреев — мужчин в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет и женщин моложе сорока — в рейх; в своем докладе он добавил, что Эйхман надеется послать еще пятьдесят тысяч. Поскольку железных дорог больше не существовало, все это вылилось в пешие этапы в ноябре 1944 года, которые были остановлены только по приказу Гиммлера. Евреев, которых отправляли по этапу, наугад арестовывала венгерская полиция, невзирая ни на имевшиеся у многих льготы, ни на возраст, рамки которого были определены в исходных директивах. Этапы конвоировали члены «Скрещенных стрел», которые грабили их и обращались с исключительной жестокостью. Из восьмисот тысяч довоенного еврейского населения, по-видимому, сто шестьдесят тысяч все еще находились в будапештском гетто — пригороды были judenrein, — и десятки тысяч из них стали жертвами внезапно вспыхнувших погромов. 13 февраля 1945 года страна капитулировала перед Советской армией. Основные преступники Венгрии, повинные в убийствах, предстали перед судом, были приговорены к смерти и казнены. Ни один из немецких инициаторов этого ужаса, за исключением Эйхмана, не заплатил за это более чем несколькими годами тюремного заключения. Словакия, как и Хорватия, была изобретением министерства иностранных дел Германии. Словаки приехали в Бер-лин на переговоры о своей «независимости» еще до того, как Германия оккупировала Чехословакию, в марте 1939 года, и тогда они пообещали Герингу, что будут верными последователями Германии в решении еврейского вопроса. Но эти события имели место зимой 1938–1939 годов, когда никто еще не слыхал об «окончательном решении». Небольшая и бедная крестьянская страна, в которой проживало два с половиной миллиона человек, из них девяносто тысяч евреев, была примитивной, отсталой и глубоко католической. В то время ею правил католический священник отец Иозеф Тисо. Даже словацкое фашистское движение, «Глинкова Гарда», имело вид католического, неистовый антисемитизм этих клерикальных фашистов, или фашиствующих клерикалов, как по стилю, так и по содержанию отличался от ультрасовременного расизма их германских хозяев. В правительстве Словакии был только один «модерновый» антисемит, и это был добрый друг Эйхмана, министр внутренних дел Александр Мах по прозвищу Шанё. Все остальные были христианами или думали, что они христиане, тогда как нацисты, в принципе, были как антихристианами, так и антисемитами. Христианство для словаков означало не только то, что они чувствовали себя обязанными четче обозначить, по меркам нацистов, «старомодное» различие между крещеными и некрещеными евреями, но и то, о чем они рассуждали с позиций кромешного средневековья. Для них «решение» заключалось в изгнании евреев и захвате их собственности, но не в систематическом «устранении», хотя они не возражали, когда евреев время от времени убивали. Величайший «грех» евреев состоял не в том, что они принадлежали к враждебной «расе», а в том, что они были богатыми. Евреи в Словакии были не очень богатыми по западным стандартам, но когда пятьдесят две тысячи из них обязаны декларировать собственность, потому что владеют ею на сумму, составляющую более чем две сотни долларов, то «на круг» выходит сто миллионов долларов, поэтому любой из них в глазах словаков был живым воплощением Креза. Во время первых полутора лет «независимости» словаки пытались решить еврейский вопрос в соответствии со своими представлениями о том, как это надо делать. Они передали часть крупных еврейских предприятий неевреям, ввели несколько антиеврейских законов, которые, как объяснили немцы, имели «базовый дефект» и не распространялись на евреев, крещенных до 1918 года, планировали создать гетто «по примеру центрального правительства» и мобилизовали евреев на принудительные работы. На очень раннем этапе, в сентябре 1940 года, они получили советника по еврейским вопросам. Га-уптштурмфюрер Дитер Вислицени, когда-то начальник, которым Эйхман искренне восхищался (своего старшего сына Эйхман назвал Дитером), и соратник по секретной службе, а теперь уже равный ему по званию, был прикомандирован к гер-манской дипломатической миссии в Братиславе. Вислицени не был женат и, следовательно, не мог рассчитывать на повышение по службе, поэтому через год Эйхман обошел его в звании и Вислицени стал его подчиненным. Эйхман думал, что Вислицени должен быть зол на него, и это для него являлось объяснением, почему тот дал против него такие убийственные показания на Нюрнбергском процессе и даже вызвался найти, где он скрывается. Все это сомнительно. Вислицени заботился только о том, как бы спасти свою шкуру, он был абсолютно не похож на Эйхмана. Он принадлежал к образованной части эсэсовцев, жил среди книг и пластинок, в Венгрии евреи обращались к нему «барон», и по большей части его интересовали деньги, а не карьера; таким образом, он стал одной из первых ласточек в СС, обнаруживших признаки «умеренности». В первые годы в Словакии ничего особенного не происходило, а в марте 1942-го Эйхман появился в Братиславе, чтобы начать переговоры об эвакуации двадцати тысяч «молодых и крепких работоспособных евреев». Четырьмя неделями позже на встречу с премьер-министром Войтехом Тукой прибыл сам Гейдрих, он уговорил его переселить всех евреев на восток, включая крещеных евреев, которые до этого имели льготы. Правительство со священником во главе не возражало против исправления «базового дефекта», проводившего различие между христианами и евреями по религиозному признаку, — особенно когда ему дали понять, что «германские власти не станут выдвигать требования в отношении собственности этих евреев, за исключением выплаты по пятьсот рейхсмарок за каждого полученного еврея»; напротив, правительство потребовало от министерства иностранных дел Германии дополнительных гарантий, что «выдворенные из Словакии и полученные [немцами] евреи останутся в восточных районах навсегда и им не дадут возможности вернуться в Словакию». Чтобы быть в курсе переговоров на самом высоком уровне, Эйхман нанес второй визит в Братиславу, который совпал с покушением на Гейдриха, и к июню 1942 года пятьдесят две тысячи евреев были депортированы словацкой полицией в центры умерщвления в Польше. В стране все еще оставалось тридцать пять тысяч евреев, и все они относились к оговоренным в первых законах льготным категориям — крещеные евреи и их родители, специалисты определенных профессий, молодые мужчины в принудительных рабочих батальонах, некоторые бизнесмены. Именно в этот самый момент, когда большинство евреев уже были «переселены», братиславский Комитет по освобождению евреев, дочернее отделение венгерской сионистской группы, сумел дать взятку Вислицени в обмен на обещание замедлить темпы депортаций — он также предложил так называемый Европейский план, который ему придется снова извлекать на свет в Будапеште. Крайне маловероятно, что Вислицени делал хоть что-то помимо того, что читал книги и слушал музыку, и, конечно же, он хватал все, что плыло ему в руки. Но тогда же Ватикан сообщил католическому духовенству истинный смысл слова «переселение». С этого момента, как докладывал в министерство иностранных дел в Берлин германский посол Ганс Элард Лю-дин, депортации стали крайне непопулярными, а правительство Словакии стало требовать, чтобы немцы дали им разрешение посетить центры «переселения» — такого разрешения, конечно же, ни Эйхман, ни Вислицени дать не могли, потому что «переселенных» евреев уже не было в живых. В декабре 1943 года доктор Эдмунд Веезенмайер прибыл в Братиславу на встречу с отцом Тисо; его послал Гитлер, который приказал Тисо: «Спуститесь на землю» (Frakturmit ihm rederi). Тисо обещал поместить в концентрационные лагеря от шестнадцати до восемнадцати тысяч некрещеных евреев и построить специальный лагерь для десяти тысяч крещеных евреев, но не согласился на депортации. В июне 1944 года Веезенмайер, теперь уже уполномоченный рейха в Венгрии, появился снова и потребовал, чтобы оставшиеся в стране евреи были включены в венгерские операции. Тисо снова ему отказал. В августе 1944 года, когда Советская армия уже была близко, в Словакии произошло массовое восстание, и немцы оккупировали страну. К этому времени Вислицени был уже в Венгрии и, по-видимому, больше не пользовался доверием. РСХА послало Алоиза Брюннера в Братиславу, чтобы тот арестовал и депортировал оставшихся евреев. Брюннер вначале арестовал и депортировал членов Комитета по защите евреев, а затем, на этот раз с помощью германских соединений СС, депортировал еще от двенадцати до четырнадцати тысяч человек. 4 апреля, когда русские вошли в Братиславу, там оставалось, быть может, двадцать евреев, которые пережили катастрофу. Глава тринадцатая "Центры умерщвления на Востоке" Когда нацисты говорили о Востоке, они имели в виду огромную область, которая включала в себя Польшу, страны Прибалтики и оккупированную территорию России. Вся область была поделена на четыре административные единицы: Вартегау, включавшую в себя западные районы Польши, аннексированные рейхом, — ею управлял гаулейтер Артур Грайслер; Остланд, куда входили Литва, Латвия и Эстония и довольно неопределенная часть Белоруссии, а центр оккупационных властей находился в Риге; генерал-губернаторство Центральной Польши под управлением Ганса Франка; и Украина, которой управляло министерство по оккупированным восточным территориям Альфреда Розенберга. Это были первые страны, свидетельские показания по которым огласило обвинение, они же оказались последними, названными в заключении суда. Вне всякого сомнения, и обвинение, и судьи имели веские причины для принятия столь противоположных решений. Восток был центральной сценой страданий евреев, страшная конечная станция всех депортаций, место, из которого вряд ли можно было убежать и где число выживших едва ли превышало пять процентов. Более того, Восток был центром довоенного сосредоточения еврейского населения в Европе: более трех миллионов евреев жило в Польше, двести шестьдесят тысяч — в странах Прибалтики и более половины всех русских евреев — по оценкам, около трех миллионов — жило в Белоруссии, Украине и Крыму. Поскольку обвинение в первую очередь хотело вскрыть причины страданий еврейского народа и определить «масштабы геноцида» в его отношении, было логично начать отсюда и затем посмотреть, какую долю персональной ответственности за этот кромешный ад следует возложить на обвиняемого. Проблема заключалась в том, что доказательства, связывающие Эйхмана с Востоком, были «недостаточными», и это объ-яснили тем, что документы гестапо, и в частности документы по отделу Эйхмана, нацисты уничтожили. Нехватка документов-доказательств дала обвинению отличный предлог вызывать бесконечную череду свидетелей, которые под присягой рассказывали о том, что происходило на Востоке, — хотя вряд ли это была единственная причина. Обвинение — как показалось во время следствия и что было окончательно выяснено после него (в специальном «Бюллетене», который издал в апреле 1962 года национальный Мемориал катастрофы Яд ва-Шем, был опубликован израильский архив нацистского периода) — испытывало серьезное давление со стороны выживших в катастрофе, которые составляют около двадцати процентов всего нынешнего населения Израиля. Они толпами окружали представителей процесса, а также собирались на территории Яд ва-Шем, на который официально была возложена обязанность подготовить некоторые документальные свидетельства, и предлагали себя в качестве свидетелей. Худшие случаи «яркого воображения» людей, которые «видели Эйхмана в разных местах, где он никогда не был», были исключены из дела, но пятьдесят шесть «страдальцев еврейского народа», как называли их судебные власти, в конце концов заняли свидетельское место — вместо пятнадцати или двадцати «базовых свидетелей», как планировалось вначале; двадцать три судебных заседания из ста двадцати одного были полностью посвящены «базе», что означало: им нечего сказать по существу. И хотя ни защита, ни судьи почти не подвергали свидетелей перекрестному допросу, суд не принимал имеющие отношение к Эйхману показания, если они не подкреплялись дополнительными доказательствами. Так, судьи отказались обвинить Эйхмана в убийстве еврейского мальчика в Венгрии или в подстрекательстве к «Ночи разбитых витрин» в Германии и Австрии, о которой он определенно ничего не знал в то время, и даже уже в Иерусалиме знал гораздо меньше, чем самый плохой школьник нашего времени. Или в убийстве девяноста трех детей в Лидице, которых после покушения на Гейдриха депортировали в Лодзь, так как, «как следует из представленных свидетельств, это не было доказано, не оставив разумных оснований для сомнений». Отказались возложить на него ответственность за омерзительные операции подразделения 1005 — «одного из страшнейших доказательств, представленных обвинением», — целью которых было вскрытие массовых захоронений на Востоке и извлечение останков, чтобы уничтожить все следы убийства. Подразделением командовал штандартенфюрер Пауль Блобель, который согласно его собственным показаниям получал приказы от Мюллера, начальника департамента IV РСХА. Или отказались обвинить в создании ужасающих условий для эвакуации евреев, выживших в лагерях смерти, в германские концентрационные лагеря, в частности в Берген-Бельзен, во время последних месяцев войны. Сущность показаний базовых свидетелей об условиях в польских гетто, о процедурах в разных лагерях смерти, о принудительном труде и о попытке уничтожения через труд никогда не дискутировалась; напротив, практически все, что они рассказывали, было уже известно ранее. Если имя Эйхмана просто упоминалось, это были свидетельства на уровне слухов, «которые требовалось проверять», то есть они не имели законной силы. Показания всех свидетелей, которые «видели его собственными глазами», разваливались в тот самый момент, когда вопрос адресовался непосредственно им и суд выяснял, что «центр его активности находился в пределах самого рейха, в протекторате и в странах Европы на западе, севере, юге, юго-востоке и в Центральной Европе» — то есть везде, но только не на востоке. Почему же тогда суд не прекратил эти слушания, которые тянулись неделями, а под конец уже и месяцами? Обсуждая этот вопрос, суд, словно извиняясь, дал, наконец, совершенно нелогичное объяснение: «Поскольку обвиняемый отрицает все пункты обвинительного акта», судьи не смогли отклонить «до-казательства по обстоятельствам дела», то есть, базовые. Однако обвиняемый никогда не отрицал факты, изложенные в обвинении, он только отрицал, что несет за них ответственность «по сути обвинения». На самом деле судьи столкнулись с в высшей степени неприятной дилеммой. В самом начале процесса доктор Сервациус подверг сомнению беспристрастность судей. Ни один еврей, по его мнению, не имел права находиться в суде, рассматривающем дело о реализации «окончательного решения», на что судья-председатель ответил: «Мы профессиональные судьи, привыкшие и приученные взвешивать представляемые нам доказательства и выполнять нашу работу публично и быть субъектами общественной критики… В зале суда во время процесса судьи, которые и есть суд, — это люди из плоти и крови, со своими чувствами и своим пониманием здравого смысла, но закон обязывает их сдерживать эти чувства. Иначе невозможно было бы найти ни одного судью для уголовного процесса, который мог бы вызвать у него отвращение… Невозможно отрицать, что память о нацистском холокосте бурлит в каждом еврее, но пока мы рассматриваем данное дело, нашей обязанностью будет сдерживать эти чувства, и эту обязанность мы обязаны чтить». Это было вполне честно и справедливо, если только доктор Сервациус не подразумевал, что евреи, возможно, не вполне понимают проблему, которую их присутствие создало в самом центре наций всего мира, и поэтому они не смогут понять ее «окончательное решение». Но ирония ситуации в этом случае заключается в том, что он привел этот аргумент, дабы услышать в ответ, что обвиняемый, по его собственному, подчеркивавшемуся и неоднократно повторявшемуся признанию, узнал все, что знаем мы о еврейском вопросе, от еврейско-сионистских авторов, из «программных книг» Теодора Герцля и Адольфа Бё-ма. Кто тогда имел бы больше прав судить его, чем эти люди, ставшие сионистами еще в ранней юности? Не касается обвиняемого, но касается базовых свидетелей тот факт, что еврейство судей, их проживание в стране, где каждый пятый — переживший холокост, создали проблему и заострили ее. Господин Хаузнер собрал «трагическое множество» пострадавших, каждый из которых горел желанием не упустить такую редкую возможность, каждый из которых был уверен в своем праве на «свой день» в суде. Судьи могли это сделать, и они сделали — переругались с прокурором относительно мудрости и даже уместности решения воспользоваться случаем для того, чтобы «нарисовать общую картину», но как только свидетель начинал выступать, его действительно очень трудно было прервать, чтобы выделить из показаний суть, «со всем уважением к свидетелю и тому, о чем он повествует», как формулировал судья Ландау. Кто они были такие, говоря человеческим языком, чтобы отказать кому-то из этих людей в его дне в суде? И кто бы осмелился, говоря по-человечески, подвергать сомнению точность описываемых деталей, когда они «изливали свои души, стоя на кафедре для свидетельских показаний», даже если то, что они рассказывали, может лишь «рассматриваться как побочный продукт следствия»? Была и еще одна сложность. В Израиле, как и в большинстве других стран, человек, представший перед судом, считается невиновным до тех пор, пока его вина не будет доказана в суде. Но в случае Эйхмана это было явной фикцией. Если бы он не был признан виновным до того, как предстал перед судом в Иерусалиме, «виновным бесспорно», израильтяне никогда не посмели бы или не захотели бы похищать его. Премьер-министр Бен-Гурион, объясняя в письме от 3 июня 1960 года президенту Аргентины, почему израильтяне «формально нарушили аргентинский закон», писал, что «это был Эйхман, тот, кто организовал массовое убийство [шести миллионов человек нашего народа] в гигантском и беспрецедентном масштабе по всей Европе». В противоположность обычным арестам в обычных уголовных делах, когда подозрение в вине должно быть доказано по существу и обосновано, но не бесспорно — это задача будущего следствия и суда, — незаконный арест Эйхмана мог быть, и был оправдан в глазах всего мира только тем фактом, что исход процесса был безошибочно предсказуем. Роль Эйхмана в «окончательном решении», как теперь становилось понятным, была страшно преувеличена — отчасти из-за его собственного хвастовства, отчасти потому, что обвиняемые на Нюрнбергском и других послевоенных процессах пытались свалить свою вину на него, но главным образом потому, что он находился в тесном контакте с еврейскими функционерами, так как он был единственным представителем Германии, являвшимся «специалистом в еврейских вопросах», и ни в чем больше. Обвинение, выстраивая дело на страданиях, которые отнюдь не были преувеличены, ни с того ни с сего преувеличило саму преувеличенность — или, по крайней мере, так думали, пока не было объявлено решение апелляционного суда: «Это факт, что апеллянт вообще не получал "приказов начальства". Он был сам себе начальник, и он отдавал все приказы, касающиеся дел евреев». Это был именно тот аргумент обвинения, который судьи окружного суда не приняли, но — и в этом просматривается опасный нонсенс — апелляционный суд его полностью одобрил. Суд опирался главным образом на свидетельские показания члена Верховного суда США, автора книги «Десять дней, чтобы умереть» [1950] и бывшего судьи на Нюрнбергском процессе Майкла А. Мусманно, приехавшего из США, чтобы выступить на стороне обвинения. Мистер Мусманно участвовал в заседаниях суда в Нюрнберге, на которых рассматривались дела начальников концентрационных лагерей и членов мобильных отрядов смерти на Востоке; и хотя по ходу дела всплыло имя Эйхмана, в своих решениях он упомянул его только один раз. В Нюрнберге он также допрашивал подсудимых в их камерах. Там-то Риббентроп и сказал ему, что с Гитлером все было бы в порядке, не попади он под влияние Эйхмана. Что ж, мистер Мусманно верил не всему, что ему говорили, но он поверил, что Эйхмана наделил полномочиями сам Гитлер и что свою власть он «обрел благодаря общению с Гиммлером и Гейдрихом». Несколькими заседаниями позже в качестве свидетеля обвинения перед судом предстал мистер Густав Гилберт, профессор психологии в университете Лонг-Айленда и автор «Нюрнбергского дневника» [1947]. Он был более осторожным, чем член Верховного суда Мусманно, которого в Нюрнберге он представлял подсудимым. Гилберт показал под присягой, что «…главные нацистские военные преступники практически не вспомнили Эйхмана… в то время», он также заявил, что Эйхман, которого они с судьей Мусманно считали погибшим, практически не упоминался в их дискуссиях о военных преступлениях. После этого судьи окружного суда, которые видели насквозь преувеличения обвинения и не желали делать из Эйхмана начальника Гиммлера и вдохновителя Гитлера, оказались в ситуации, когда им требовалось защищать обвиняемого. Эта задача, помимо ее неприятного характера, не имела никаких последствий ни для суда, ни для приговора, так как «юридическая и моральная ответственность того, кто отправлял жертвы на смерть, по нашему мнению, ничуть не меньше, а, может, даже и больше, чем ответственность того, кто умерщвлял жертвы». Для судей путь преодоления всех этих трудностей лежал через компромисс. Судебное решение распадается на две части, и самую большую часть составляет переписывание версии обвинения. Судьи обозначили свой фундаментально иной подход, начав с Германии и закончив Востоком, так как это означало: они намерены сосредоточиться на том, что было сделано, а не на том, через какие страдания прошли евреи. Возражая обвинению, они недвусмысленно заявили, что страдания такого гигантского масштаба находятся «за гранью человеческого понимания», что это тема «для писателей и поэтов», а не для зала судебного заседания, а вот поступки и мотивы, которые привели к ним — и в рамках понимания, и в компетенции суда. Судьи пошли еще дальше, сообщив, что их решение будет основано на их собственном понимании, и в самом деле, они окончательно ушли бы от сути, если бы не взялись за гигантскую работу, которую для этого требовалось проделать. Они, чтобы уяснить позицию обвиняемого, прекрасно разобрались со сложным бюрократическим устройством нацистского механизма уничтожения. В отличие от вступительной речи господина Хаузнера, ко-торый уже успел опубликовать книгу, заключение суда можно исследовать как учебное пособие, особенно если вас интересует история того периода. Но суд, так мастерски избежавший дешевой риторики, мог бы разрушить версию обвинения, если бы судьи не нашли причин обвинить Эйхмана в определенной ответственности за преступления на Востоке. Это было «дополнительное» обвинение — в главном, то есть в том, что он отправлял людей на смерть, отдавая себе в этом отчет, он признался. Обсуждались главным образом четыре пункта. Первый — это вопрос участия Эйхмана в массовых бойнях, которые проводили на Востоке айнзацгруппы — казни санкционировал Гейдрих на совещании в марте 1941 года, на котором Эйхман присутствовал. Однако поскольку командирами айнзацгрупп были члены интеллектуальной элиты СС, тогда как их воинство состояло либо из уголовников, либо из обычных солдат, которым было приказано делать эту работу — добровольцев не было, — связь Эйхмана с этой важной фазой «окончательного решения» выражалась лишь в том, что он получал отчеты убийц, которые затем систематизировал для своего начальства. Эти отчеты, хотя и «совершенно секретные», размножались на рота-торе и направлялись в пятьдесят — семьдесят организаций рейха, в каждой из которых, естественно, сидел свой оберрегирунг-срат (Oberregierungsrat — старший правительственный советник), который систематизировал их для своих начальников. Имелись также показания члена Верховного суда США Мусманно, который заявил, что Вальтер Шелленберг, составивший проект договора между Гейдрихом и генералом Вальтером фон Браухи-чем из военного командования (в этом договоре уточнялось, что айнзацгруппы получают полную свободу для «выполнения своих задач, касающихся гражданского населения», то есть убийства гражданского населения), сообщил ему в разговоре в Нюрнберге, что Эйхман «управлял этими операциями» и даже «лично наблюдал за ними». Судьи «по причине предосторожноти» не хотели полагаться на неподтвержденное заявление Шелленберга и изъяли это свидетельство. Похоже, Шеллен-берг был очень низкого мнения о судьях Нюрнбергского трибунала и их способности преодолеть лабиринт административной структуры Третьего рейха. Таким образом, оставалось лишь свидетельство о том, что Эйхман был хорошо информирован о происходящем на Востоке, а это никогда не подвергалось сомнению, и, что удивительно, суд пришел к заключению, что этого свидетельства достаточно для подтверждения его фа-ктического участия. Второй пункт, касавшийся депортации евреев из польских гетто в близлежащие центры умерщвления, был более убедительным. В самом деле, было «логично» предположить, что специалист по транспортировке проявлял активность и на территории генерал-губернаторства. Однако мы знаем из многих других источников, что ответственными за транспортировку на всей этой огромной территории были высшие чины СС и полиции — к великому неудовольствию генерал-губернатора Ганса Франка, который в своем дневнике постоянно жаловался на вмешательство в эту сферу, при этом вообще не упоминая имени Эйхмана. Франц Новак, офицер группы Эйхмана, отвечавший за транспорт, давая показания в свою защиту, подтвердил версию Эйхмана: действительно, время от времени им приходилось вести переговоры с руководством Ostbahny Восточных железных дорог, потому что перевозки из западных частей Европы следовало координировать с операциями в данной области. Вислицени дал в Нюрнберге очень хороший отчет по этим переговорам. Новак связывался с министерством транспорта, которое, если эшелоны следовали через театр военных действии, в свою очередь, должно было получить разрешение от армейских. Армия могла наложить вето на перевозки. Чего Вислицени не рассказал и что было куда интереснее, так это то, что армия пользовалась своим правом вето только в первые годы, когда германские войска наступали. В 1944 году, когда депортации из Венгрии затрудняли отступление целых армий, никакие вето не применялись. Но, например, когда в 1942 году эвакуировалось Варшавское гетто — со скоростью пять тысяч человек в день, — Гиммлер лично вел переговоры с железнодорожными властями, Эйхман и его команда не имели к ним никакого отношения. В конце концов суд обратился к показаниям одного из свидетелей на процессе Хёсса, из которых следовало, что часть евреев из генерал-губернаторства доставили в Освенцим вместе с евреями Белостока — польского города, присоединенного к германской провинции Восточная Пруссия — и, следовательно, они попали под юрисдикцию Эйхмана. Но даже в Вартегау, являвшейся территорией рейха, ответственным за казни и де-портации был гаулейтер Грайслер, а не РСХА. И хотя в январе 1944 года Эйхман побывал в гетто Лодзи — самом большом на Востоке и самом последнем в списке ликвидированных, — тем, кто месяцем позже приказал Грайслеру ликвидировать гетто, снова был Гиммлер. Если отбросить абсурдное заявление обвинения о том, что Эйхман был способен инспирировать приказы Гитлера, сам по себе факт, что Эйхман отправлял евреев в Освенцим, не может быть доказательством того, что всех евреев, попавших в Освенцим, туда отправил Эйхман. Исходя из категорического отрицания Эйхмана и полного отсутствия убедительных доказательств выводы суда по этому пункту, увы, производят впечатление in dubio contra гейт — «все сомнения против обвиняемого». Третьим рассматривавшимся пунктом была ответственность Эйхмана за то, что происходило в лагерях смерти, где, по утверждению обвинения, он пользовался огромным авторитетом. О высокой степени независимости и беспристрастности судей свидетельствует тот факт, что они не приняли ни одно свидетельское показание по этому вопросу. Их аргументация была убедительной и показала абсолютное понимание ситуации в целом. Они начали с объяснения, что в лагерях существовали две категории евреев: так называемые транспортные евреи (Transpotjuden), которые составляли основную массу населения и не совершили никаких преступлений даже в глазах нацистов, и «превентивно арестованные евреи» (Schutzhaftjuden), которые были сосланы в немецкие концентрационные лагеря за какие-то проступки — эти, в соответствии с тоталитарным прин-ципом насаждения режима террора против «невинных», устраивались гораздо лучше остальных, даже когда их отправляли на Восток, чтобы сделать немецкие концентрационные лагеря рейха judenrein. По словам Раи Каган, одного из центральных свидетелей по Освенциму, «то был великий парадокс Освенцима: с теми, кого сажали за уголовные преступления, обращались лучше, чем с остальными». Они не попадали под селекцию и, как правило, выживали. Эйхман не имел никакого отношения к «превентивно арестованным евреям», но «транспортные евреи», его специальность, были по определению приговорены к смерти, за исключением двадцати пяти процентов особо крепких, которых в некоторых лагерях могли отобрать для работы. Однако в версии, которую представил суд, этот вопрос уже не рассматривался. Конечно же, Эйхман знал, что подавляющее большинство его жертв обречено на смерть; но истина заключалась в том, что он не обладал полномочиями, которые позволили бы ему сказать, кто умрет, а кто будет жить — он просто не мог этого знать: отбор на работу производили врачи СС прямо на месте, а список депортированных обычно составляли еврейские советы в странах проживания или регулярная полиция, и ни Эйхман, ни его люди никогда этого не делали. Вопрос состоял в другом — лгал ли Эйхман, когда заявил: «Я не убил ни одного еврея и ни одного нееврея — я не убил ни одного человеческого существа. Я не отдавал приказа убить ни еврея, ни нееврея». Обвинение же, не способное понять участника массовых убийств, который никогда не убивал (которому, в данном конкретном случае, вероятно, даже не хватило бы мужества убить), постоянно пыталось доказать, что он убивал отдельных лиц. И это приводит нас к четвертому, и последнему вопросу, касающемуся общих полномочий Эйхмана на восточных территориях, — вопросу о его ответственности за условия жизни в гетто, за непередаваемые несчастья, которые обрушились на их обитателей, и за их окончательную ликвидацию, которая была предметом показаний большинства свидетелей. И вновь мы видим, что Эйхман был отлично информирован, но это не имело никакого отношения к его работе. Обвинение предприняло сложную попытку доказать, что имело — на основании того, что Эйхман охотно признавал, что иногда ему случалось решать, в соответствии с постоянно меняющимися директивами на этот счет, как поступать с евреями-иностранцами, которые оказались в западне в Польше. Это, он заявил, было вопросом «национального значения», касающимся министерства иностранных дел, и «за пределом» местных властей. Что же касается таких евреев, то в правительственных организациях Германии существовали две разные тенденции — «радикальная» тенденция, которая игнорировала все различия: еврей он и есть еврей, точка. И «умеренная» тенденция, согласно которой считалось, что лучше держать этих евреев «про запас» на случай обмена. «Обменные евреи», похоже, были идеей Гиммлера. После того как Америка вступила в войну, он в декабре 1942 года написал Мюллеру, что «всех евреев, у которых есть влиятельные родственники в Соединенных Штатах, следует отправить в особый лагерь… и оставить в живых». И добавил: «Эти евреи наши очень ценные заложники. Я пишу в уме цифру в "десять тысяч"». Не стоит говорить, что Эйхман относился к «радикалам»: он был против исключений из правил по административным, а также «идеалистическим» мотивам. Но когда в апреле 1942 года он написал в министерство иностранных дел, что «в будущем к иностранцам следует применять те же методы, которыми полиция безопасности действует в Варшавском гетто», откуда евреев с зарубежными паспортами до недавнего времени по одному осторожно «выпалывали», он вряд ли действовал как «лицо, принимающее решения от имени РСХА» на Востоке, и у него определенно не было там «исполнительной власти» — читай «права на уничтожение». Тот факт, что Гейдрих или Гиммлер изредка использовали его для передачи определенных приказов местным командирам, дает еще меньше оснований предполагать, что у него такая власть или право были. Правда в определенном смысле была еще более страшной, чем предполагал суд в Иерусалиме. Гейдрих, как утверждал суд, обладал исключительной властью по внедрению «окончательного решения» без каких-либо территориальных ограничений — следовательно, Эйхман, его главный помощник в этой области, несет равную с ним ответственность. Это было совершенно справедливым по отношению к конструктивным рамкам «окончательного решения», но хотя Гейдрих в целях координации и вызвал на Ванзейскую конференцию заместителя государственного секретаря доктора Иозефа Бюлера, представителя генерал-губернатора Ганса Франка, «окончательное решение» не в полной мере распространялось на оккупированные восточные территории по одной простой причине: судьба тамошних евреев никогда не была темой для обсуждения. Истребление польских евреев, как судьи знали из показаний сотрудника германской контрразведки Эрвина Лахоузе-на в Нюрнберге, Гитлер назначил не на май или июнь 1941 года, а на сентябрь 1939-го. Перед ними также был протокол совещания у Гейдриха 21 сентября 1939 года, о котором я упоминала выше, где собрались командиры мобильных отрядов смерти, участвовавшие во вторжении в Польшу, а также присутствовал Эйхман, тогда еще в чине гауптштурмфюрера, представлявший берлинский центр еврейской эмиграции. На этой встрече, состоявшейся почти за два года до приказа фюрера об «окончательном решении», занимались всем населением Востока, включая поляков, от «политических лидеров» которых, как было доложено, осталось не более трех процентов и чьи «примитивные массы» следовало использовать как неквалифицированных сезонных рабочих, прежде чем эвакуировать; включая польских евреев, которых следовало собрать в гетто для последующей «эвакуации»; и, наконец, включая немецких евреев, ко-торых следовало отправить на Восток в товарных вагонах вместе с тридцатью тысячами цыган. Все эти мероприятия, как отмечалось, были предварительными этапами на пути к финальной цели «полной очистки», но массовые расстрелы больше применяться не будут. Армейские командиры протестовали против расправ с мирным населением, и Гейдрих заключил с высшим германским командованием соглашение, устанавливавшее принцип полной «очистки раз и навсегда» для евреев, польской интеллигенции, католического духовенства и знати, при этом определив, что по практическим соображениям — то есть из-за размаха операций, в ходе которых должны быть «вычищены» два миллиона евреев, — евреев вначале следует сконцентрировать в гетто. И этот план полностью соответствовал речи, с которой Гитлер в обстановке полной конфиденциальности обратился к высшему германскому командованию в 1937 году, где он очертил свой план по созданию «пустых пространств» на Востоке для будущих германских поселений. Действия против восточных евреев были не только следствием антисемитизма, они были неотъемлемой частью всеобъемлющей «демографической» политики, по ходу реализации которой, выиграй немцы войну, поляков постигла бы та же участь, что и евреев, — геноцид. Это не простое совпадение: полякам в Германии уже было предписано носить нарукавные нашивки, на которых буква «Р» всего лишь заменила бы еврейскую звезду Давида, а это, как мы уже видели, всегда было первым полицейским мероприятием по включению процесса уничтожения. Другими словами, Эйхману почти никак не пришлось участвовать в том, что случилось с евреями в Польше, странах Прибалтики, в Белоруссии и на Украине, потому что там не нужен был «специалист по еврейским вопросам», никакие особые «директивы» для их эвакуации и уничтожения не требовались, и никакие различия между привилегированными евреями и всеми остальными тоже никогда не проводились. Даже члены еврейских советов неизменно уничтожались. Не было никаких исключений: для обреченных на рабский труд единственной альтернативой становилась медленная мучительная смерть. Если бы судьи полностью оправдали Эйхмана по этим пунктам, связанным с душераздирающими историями, которые снова и снова рассказывали свидетели на процессе, они все равно признали бы его виновным, и Эйхман все равно не избежал бы смертной казни. Результат был бы тем же самым. Но тогда они полностью и бескомпромиссно развалили бы дело, камня на камне не оставив от того, как представило его обвинение. Глава четырнадцатая "Доказательства и свидетели" В последние недели войны бюрократическая машина СС была занята главным образом подделкой паспортов и уничтожением гор документов, которые накопились за шесть лет систематических убийств. Более успешный, чем другие, департамент Эйхмана сжег свои папки, но достиг этим немногого: вся его корреспонденция была адресована другим государственным и партийным организациям, чьи досье попали в руки союзников. А там осталось более чем достаточно документов, чтобы рассказать историю «окончательного решения», и большинство из этих документов уже было оглашено на Нюрнбергском и последующих процессах. Историю подтвердили заявления свидетелей и обвиняемых, сделанные на предыдущих процессах под присягой и без нее, некоторых из этих людей больше нет в живых. Все это, равно как и некоторые показания, основанные на слухах, было признано доказательствами в соответствии со статьей 15 закона, по которому Эйхмана и судили. Закон оговаривает, что суд «может отступать от норм доказательного права» при условии, что он «представит основания для такого рода отступлений». Документально подтвержденные свидетельства были получены в виде показаний, снятых за границей в германском, австрийском и итальянском судах у шестнадцати свидетелей, которые не смогли приехать в Иерусалим, так как генеральный прокурор заявил, что он «намерен привлечь их к суду за престу-пления против еврейского народа». Хотя во время первого заседания он произнес: «А если защита располагает свидетелями, которые могут явиться в суд и дать показания, я не стану возражать и чинить препятствия», позже он отказался предоставить таким свидетелям иммунитет. Такой иммунитет полностью зависел от доброй воли правительства, по Закону о наказании и преследовании нацистских преступников и их пособников судебное преследование не является обязательным. Поскольку маловероятно, что любой из шестнадцати господ прибыл бы в Израиль на любых условиях — семь из них отбывали заключение в тюрьме, — это был технический вопрос, но он имел большое значение. Он опровергал претензии Израиля на то, что израильский суд, по крайней мере технически, является «самым подходящим для процесса против конструкторов "окончательного решения"», потому что документов и свидетелей здесь «больше, чем в какой-либо другой стране мира». Претензия относительно документов была сомнительной в любом случае, так как израильский архив Яд ва-Шем был заложен сравнительно недавно, и он никоим образом не был богаче других архивов. Вскоре оказалось, что Израиль — единственная страна в мире, где невозможно услышать голос свидетелей защиты и где некоторых свидетелей обвинения, которые на предыдущих процессах дали письменные показания под присягой, защита не может подвергнуть перекрестному допросу. И вот это было очень серьезно, так как обвиняемый и его адвокат действительно оказались не «в том положении, чтобы получить документы для защиты». Доктор Сервациус представил на рассмотрение сто десять документов — по сравнению с полутора тысячами, представленными обвинением. Лишь около дюжины документов защиты имели прямое отношение к делу, и это были главным образом выдержки из книг Полякова и Рейтлинджера, все остальные, за исключением семнадцати таблиц, которые начертил сам Эйхман, были выбраны из моря материалов, собранных обвинением и полицией Израиля. По всему видно, что защита получила крошки со стола богача. В действительности у защиты не было «ни средств, ни времени», чтобы провести дело должным образом, к ее услугам не были «архивы всего мира и правительственные рычаги». В аналогичном подходе обвиняли и Нюрнбергский процесс, где неравные статусы обвинения и защиты еще сильнее бросались в глаза. Главным препятствием защиты в Нюрнберге, как и в Иерусалиме, была нехватка квалифицированных помощни-ков-следователей, необходимых, чтобы перерыть горы документов и отыскать что-то полезное для дела. Даже сегодня, по прошествии восемнадцати лет после войны, наша осведомленность о необъятном архивном материале нацистского режима в значительной степени сведена к той выборке из него, которую для своих целей сделало обвинение. Лучше всех незавидное положение защиты понимал доктор Сервациус, бывший одним из адвокатов в Нюрнберге. Что делает первый же возникающий вопрос, почему он вообще предложил свои услуги, еще более интригующим. Он отвечает, что для него это «просто бизнес» и что он просто хотел «заработать», но из своего нюрнбергского опыта он должен был бы знать, что сумма, которую заплатило ему правительство Израиля — двадцать тысяч долларов, как он сам и оговаривал, — смехотворно неадекватна даже с учетом того, что семья Эйхмана в Линце заплатила ему еще пятнадцать тысяч марок. Чуть ли не с первого дня процесса он начал жаловаться на низкую ставку своего гонорара, а вскоре открыто выразил надежду, что ему удастся продать «мемуары», которые Эйхман пишет в тюрьме «для будущих поколений». Вопрос о том, прилично ли заниматься такого рода «бизнесом», не возник: его надежды растаяли, так как правительство Израиля конфисковало все, что Эйхман писал в тюрьме. (Теперь эти записи хранятся в Национальном архиве.) Эйхман написал «книгу» в перерыве между окончанием заседаний суда в августе и началом оглашения приговора в декабре, и защита предложила ее во время повторного рассмотрения дела в апелляционном суде в качестве «нового, основанного на фактах свидетельства» — чем, конечно же, только что написанная книга не являлась. Что же касается позиции обвиняемого, суд мог полагаться на подробный отчет, который он дал следователю полиции Израиля, с множеством заметок и поправок, которые он вносил от руки в течение одиннадцати месяцев, потребовавшихся для подготовки процесса. Нет никаких сомнений в том, что все заявления он сделал добровольно; большинство из них даже не были обусловлены задававшимися ему вопросами. Эйхману противостояла одна тысяча шестьсот документов, часть из которых он, должно быть, видел раньше, потому что их ему предъявляли в Аргентине во время интервью с Сассеном, которое господин Хаузнер отчасти справедливо назвал «генеральной репетицией». Но работать над ними серьезно он начал только в Иерусалиме, и когда он предстал перед судом, вскоре стало понятно, что он не терял времени зря: наконец он понял, как надо читать документы — во время полицейского допроса он этого не знал, и теперь у него это получалось лучше, чем у его адвоката. Показания Эйхмана в суде оказались самым важным свидетельством по делу. Адвокат посадил его на свидетельское место 20 июня, во время семьдесят пятой судебной сессии, и допрашивал почти без перерывов в течение четырнадцати заседаний, до 7 июля. В тот же самый день, во время восемьдесят восьмой сессии, обвинение начало перекрестный допрос, который продолжался еще семнадцать заседаний, до 20 июля. В этом процессе было несколько любопытных моментов: один раз Эйхман, в стиле узника Лубянки, пообещал «признаться во всем», в другой раз пожаловался, что его «поджаривали, пока окорок не зарумянился», но обычно он был очень спокойным и однажды заявил, что не ответит больше ни на один вопрос — это он пошутил. Он сказал судье Халеви, что «[он] рад представившейся возможности отделить правду ото лжи, которой [его] обливали пятнадцать лет», и как он горд, что стал участником самого продолжительного из всех известных прежде перекрестных допросов. После короткого повторного допроса, который адвокат провел менее чем за одно заседание, его допросили трое судей, и за две с половиной непродолжительные сессии они узнали больше, чем из него сумело вытащить обвинение за семнадцать. Эйхман был на свидетельском месте с 20 июня по 24 июля, или в сумме тридцать три с половиной заседания. Почти половина заседаний, шестьдесят два из ста двадцати одного, были посвящены ста свидетелям обвинения, которые — страна за страной — делились своими кошмарными историями. Они давали показания с 24 апреля по 12 июня, в паузах между ними поступали очередные документы, большинство из которых гене-ральный прокурор приобщал к протоколу, его передавали в пресс-центр ежедневно. Почти все свидетели, за исключением нескольких, были гражданами Израиля, их отобрали из сотен подавших заявки. Девяносто из них были выжившими в прямом смысле слова, они пережили войну в той или иной форме нацистского плена. Насколько было бы мудрее выдержать их совместный натиск (в определенном смысле это было сделано, поскольку ни один из потенциальных свидетелей, которых упоминает в своей книге «Посланник смерти» Квентин Рейнольде — изданная в 1960 году, эта книга написана на основе материалов, собранных двумя израильскими журналистами, — не был вызван для дачи показаний) и разыскать тех, кто не выказал желания явиться в суд! Словно в подтверждение этой идеи обвинение вызвало известного по обе стороны Атлантики писателя по имени К. Цетник — на сленге это слово (K-Zetnik) означает «заключенный концлагеря», — автора нескольких книг об Освенциме, в которых речь идет о борделях, гомосексуалистах и других «интересных вещах». Он начал, как это часто делал на всех своих публичных выступлениях, с объяснения, что это не его настоящее имя. Это и не литературный псевдоним, сказал он. «Я должен носить это имя, пока мир не проснется после распятия целого народа… как когда-то человечество очнулось после распятия только одного человека». Он продолжил небольшим экскурсом в астрологию: звезда, «влияющая на нашу судьбу точно так же, как звезда углей Освенцима, смотрит в сторону нашей планеты, светит нам». И когда он добрался до «неестественной силы, большей, чем сама Природа», которая поддерживала его до сих пор, — как только он в первый раз сделал паузу, чтобы перевести дыхание, даже господин Хаузнер понял, что с этими «показаниями» надо что-то делать, и он очень боязливо и очень вежливо перебил: «Могу ли я задать вам несколько вопросов, если вы не против?» После чего решил попытать счастья председатель суда: «Господин Динур [свидетель сообщил, что это невероятное имя и есть его настоящее!], прошу вас, пожалуйста, послушайте господина Хаузнера и меня». Свидетель так расстроился, по-видимому, чувствуя себя глубоко уязвленным, что упал в обморок и больше не отвечал на вопросы. Безусловно, это был исключительный случай, но если это исключение, которое доказывает правило нормальности, оно не доказало правила простоты или способности изложить мысль, не говоря уже о редкой способности отделять события, которые произошли с рассказчиком более шестнадцати или даже двадцати лет назад, от тех, о которых он читал, слышал и которые воображал. Это непреодолимые трудности, и ситуацию отнюдь не улучшала тяга обвинения к свидетелям-знаменитостям, многие из которых опубликовали воспоминания о пережитом и теперь рассказывали то, о чем уже написали, или то, что рассказывали и пересказывали множество раз. В тщетной попытке придерживаться хронологического порядка обвинение начало с восьми свидетелей из Германии, достаточно рассудительных, но они не были «выжившими»: все они занимали высокие посты в еврейских организациях в Германии, сейчас они стали заметными фигурами в общественной жизни Израиля, но все они уехали из Германии до начала войны. Затем настала очередь пяти свидетелей из Польши, а потом — всего лишь одного из Австрии: по этой стране обвинение представило очень ценные материалы покойного доктора Лёвенгер-ца, написанные им во время и сразу же после окончания войны. Затем предстали по одному свидетелю от таких стран, как Франция, Голландия, Дания, Норвегия, Люксембург, Италия, Греция и Советская Россия, двое из Югославии, по трое из Румынии и Словакии, тринадцать из Венгрии. Но основная масса свидетелей, пятьдесят три, приехала из Польши и Литвы, где компетенция и полномочия Эйхмана были почти нулевыми. Бельгия и Болгария оказались единственными странами, от которых свидетелей не было. Все это были «базовые свидетели», к этой же категории относились шестнадцать мужчин и женщин, поведавших суду об Освенциме (десять), Треблинке (четыре), Хелмно и Майданеке. Совершенно иными были свидетели, давшие показания по Те-резину, «стариковскому гетто» на территории рейха и единст-венному лагерю, где влияние Эйхмана было действительно значительным; по Терезину свидетельствовали четверо, еще один дал показания по пересыльному лагерю Берген-Бельзен. Ближе к концу этой очереди, когда «право свидетелей давать не относящиеся к делу показания», как подвел итог в своем «Бюллетене» Яд ва-Шем, стало нормой, просьба господина Хаузнера «завершить картину», которую он высказал во время семьдесят третьего заседания, была простой формальностью. Судья Ландау, который пятьюдесятью сессиями ранее решительно протестовал против этого «создания картины», сразу же согласился на выступление в суде бывшего участника Еврейской бригады, боевой силы палестинских евреев, входившей во время войны в состав Восьмой британской армии. Этот последний свидетель обвинения, господин Аарон Хотер-Ишай, ныне израильский адвокат, занимался координацией всех усилий по розыску в Европе выживших в войне евреев: эту миссию он выполнял под покровительством «Алия Бет» — организации, ответственной за налаживание незаконной иммиграции в Палестину. Пережившие войну евреи растворились среди восьми миллионов разбросанных по всей Европе потерявших дом и кров людей, и союзники хотели как можно быстрее репатриировать этот бесцельно текущий по дорогам человеческий поток. Существовала опасность, что евреев тоже вернут по их домам. Господин Хотер-Ишай рассказывал, какой теплый прием он и его товарищи встречали, когда они представлялись «гражданами сражающегося народа», и как «было достаточно нарисовать чернилами на простыне звезду Давида и прикрепить ее к ручке швабры», чтобы вывести людей из опасной апатии, в которую они впали из-за голода. Он также рассказал, как некоторые из них «брели домой из одного лагеря смерти и попадали в другой», потому что домом мог быть, например, маленький польский город, из шести тысяч довоенного населения евреев которого выжили только пятнадцать человек, и четырех из них по возвращении домой убили поляки. Он, наконец, описал, как он и его соратники пытались опередить союзников с их репат-риационными методами, но прибывали на место слишком поздно: «В Терезине выжили тридцать две тысячи. Через несколько недель мы нашли лишь четыре тысячи. Около двадцати восьми тысяч вернулись или были возвращены по домам. Из четырех тысяч человек, которых мы там обнаружили, ни один не вернулся туда, где жил раньше, потому что к тому моменту им уже был указан путь», — то есть это был путь в Палестину, которая скоро станет Израилем. Показания этого свидетеля имели наиболее острый привкус пропаганды по сравнению со всем, что прозвучало ранее, но этот человек говорил сущую правду: те, кто выжил в гетто и лагерях, кто выбрался из кромешного ада безнадежности, кто был покинут и брошен на произвол судьбы — словно весь мир был джунглями, а они в нем жертвами, — у всех было только одно желание: оказаться в таком месте, где они больше никогда не увидят нееврея. Им нужны были эмиссары еврейского народа Палестины, которые научили бы, как попасть туда любыми правдами и неправдами, которые рассказали бы, как их ждут там, — убеждать их больше не было необходимости. Таким образом, когда порой судья Ландау проигрывал свое сражение, возникало чувство удовлетворения, и первый раз это произошло еще до начала схватки. Первый свидетель господина Хаузнера не производил впечатления добровольца. Это был очень немолодой человек в традиционной еврейской ермолке, маленький, болезненного вида, с копной седых волос и бородой. Он держался очень прямо, в определенном смысле он был знаменит, и понятно, почему обвинение решило начать картину именно с него. Это был Зиндель Гриншпан, отец Гер-шеля Гриншпана, который 7 ноября 1938 года вошел в германское посольство в Париже и застрелил третьего секретаря, молодого дипломата Эрнста фом Рата. Гершелю тогда было семнадцать лет, выстрел спровоцировал погромы в Германии и Австрии, так называемую «Хрустальную ночь», KristallnachU которая действительно стала прелюдией «окончательного решения», но к ее подготовке Эйхман не имел никакого отношения. Мотивы покушения Гриншпана так и остались непонятными, и его брат, которого обвинение также вызвало для дачи свидетельских показаний, тоже отказывался говорить на эту тему. Суд принял как данность, что это был акт мести за высылку пятнадцати тысяч польских евреев, в том числе и семьи Гриншпана, с территории Германии в конце октября 1938 года, но общеизвестно, что это неверное толкование событий. Гершель Гриншпан был психопатом, не способным окончить школу, он несколько лет болтался по Парижу и Брюсселю, из обоих городов его высылали. Он предстал перед французским судом, и его адвокат сбивчиво нарисовал картину гомосексуальных отношений, а добившиеся его экстрадиции немцы так и не судили его. Ходили слухи, что он пережил войну — словно в подтверждение «парадокса Освенцима», где неплохо обращались с евреями, имевшими уголовное прошлое. Эрнст фом Рат стал странной и неподходящей жертвой: из-за его открытых антинацистских взглядов и сочувствия евреям за ним следило гестапо; не исключено, что легенду о его гомосексуальности тоже сфабриковало гестапо. Гриншпана могли использовать вслепую агенты гестапо в Париже, одним выстрелом убивавшие двух птичек: создавали предлог для погромов в Германии и избавлялись от противника нацистского режима, не понимая, что у них это не получается — невозможно было, убив Рота как гомосексуалиста, имевшего противозаконную связь с еврейским юношей, одновременно превратить его в мученика и жертву «мирового еврейства». Как бы там ни было, это факт, что осенью 1938 года правительство Польши приняло декрет, по которому все польские евреи, проживавшие в Германии, лишались гражданства к 29 октября; возможно, у поляков была информация, что немцы собираются выслать этих евреев в Польшу, и они хотели этому помешать. Очень сомнительно, чтобы люди вроде Зинделя Гриншпана догадывались о существовании такого декрета. Он приехал в Германию молодым человеком, в двадцать пять лет, с намерением открыть бакалейную лавку в Ганновере, там через какое-то время он обзавелся семьей, в которой росли восемь детей. К 1938 году, когда разразилась катастрофа, он уже жил в Германии двадцать семь лет и, как и многие вроде него, не позаботился сменить документы и не обратился за разрешением на натурализацию. И вот он рассказывал свою историю, тщательно подбирая слова для ответов на вопросы прокурора; его речь была ясной, четкой, лаконичной и без прикрас. «Вечером в четверг 27 октября 1938 года, около восьми часов, пришел полицейский и сказал, что нам надо явиться в восьмой полицейский участок. Он сказал: «Вы сразу же вернетесь обратно, не берите с собой ничего, кроме паспортов». Гриншпан с семьей — он, жена, сын и дочь — подчинились. Когда они пришли в полицейский участок, он увидел «много людей, некоторые стояли, некоторые сидели, кто-то плакал. Они [по-лицейские] кричали: "Подписывай, подписывай, подписывай!", мне пришлось подписать, всем пришлось. Один из нас не стал, по-моему, его звали Гершон Зильбер, он простоял в углу двадцать четыре часа. Они согнали нас в концертный зал… там были люди со всего города, человек шестьсот. Там мы оставались до вечера пятницы, двадцать четыре часа, да, до вечера пятницы. Они посадили нас на полицейские грузовики, в такие полицейские грузовики, по двадцать человек в каждую машину, и повезли нас на вокзал. На улицах было черно от людей, которые кричали: "Juden raus (евреи, убирайтесь) в Палестину!"… Они посадили нас на поезд в Ноебеншен на немецко-польской границе. Когда мы приехали туда в шесть часов утра, это было уже утро шабата. Туда приходили поезда отовсюду, из Лейпцига, Кельна, Дюссельдорфа, Эссена, Биттерфельда, Бремена. Всего нас там собралось тысяч двенадцать… Это был шабат, 29 октября… Когда мы приехали на границу, нас обыскали, у всех, у кого находили больше десяти марок, лишнее отбирали. Такой был германский закон: из Германии нельзя было вывозить более десяти марок. Немцы говорили: "Ни ввозить, ни вывозить больше десяти марок"». До польской границы им пришлось идти пешком чуть больше мили, потому что немцы намеревались перевести их через границу тайком. «Эсэсовцы били нас хлыстами, тех, кто отставал, тоже били, повсюду на дороге была кровь. Они вырывали у нас наши чемоданы, они вырывали их очень грубо, и это был первый раз, когда я стал свидетелем ужасной жестокости немцев. Они кричали на нас: "Бегом! Бегом!" Меня ударили, и я упал в канаву. Сын помог мне подняться и сказал: "Терпи, папа, терпи, или они убьют тебя!" Когда мы подошли к границе… первыми ее перешли женщины. Поляки ничего не знали. Они вызвали польского генерала и каких-то офицеров, которые изучали наши документы, они увидели, что мы граждане Польши, у нас были особые паспорта. Нам разрешили войти в страну. Они привели нас в деревню, где жило примерно шесть тысяч человек, а нас было двенадцать тысяч. Пошел очень сильный дождь, некоторые теряли сознание — повсюду были одни только старики и женщины. Мы очень страдали. У нас не было еды, а мы же ничего не ели с четверга…» Их отвели в военный лагерь, где разместили «в конюшне, потому что никаких других помещений не было… По-моему, это был наш второй день [в Польше]. В первый день приехал грузовик с хлебом из Познани. А потом я написал письмо во Францию… моему сыну: "Больше не пиши нам в Германию. Мы теперь в Збажине"». Этот рассказ занял не более десяти минут, и когда он его закончил — бессмысленное, никому не нужное уничтожение менее чем за двадцать четыре часа того, что было создано двадцатью семью годами, — появилась дурацкая мысль: каждый, действительно каждый должен иметь «свой день» в суде. Хотя бы для того, чтобы в ходе бесконечных заседаний понять: как трудно рассказать, не будучи поэтом, горькую историю, какой для этого чистой должна быть душа, незамутненным сознание и благородным сердце — качества, которыми обладают только достойные. Ни до ни после столь блистательно рассказанной истории суд не слышал. Никто не взялся бы утверждать, что показания Гриншпана хотя бы отдаленно напоминали «драматический момент». Но такой момент наступил несколькими неделями позже, и наступил он неожиданно, когда судья Ландау отчаянно старался вернуть суд в русло регламента, принятого на обычном уголовном процессе. Место свидетеля занял Абба Ковнер, «поэт и писатель», который не столько давал показания, сколько обращался к аудитории — он делал это с легкостью человека, привыкшего к публичным выступлениям и вопросам с места. Председатель суда попросил его быть покороче, что ему определенно не понравилось, а господину Хаузнеру, который бросился защищать своего свидетеля, было сказано, что он «не может пожаловаться на отсутствие терпения со стороны суда», что ему, естественно, не понравилось тоже. Именно в этот немного напряженный момент свидетелю случилось упомянуть имя Антона Шмидта, Feldewebel- фельдфебеля или сержанта германской армии, — имя, небезызвестное в этом зале, так как за несколько лет до того Яд ва-Шем опубликовал в своем «Бюллетене» на иврите историю Шмидта, и несколько американских газет на идише перепечатали ее. Антон Шмидт был в Польше старшим в патруле, который отлавливал немецких солдат, дезертировавших из своих частей. Во время одного из рейдов он наткнулся на членов еврейского подполья, среди которых был и Ковнер, известная личность, и он помог еврейским партизанам, снабдив их поддельными документами и военными грузовиками. Но самое важное: «Он делал это не за деньги». И делалось это в течение пяти месяцев, с октября 1941 по март 1942 года, когда Антон Шмидт был арестован и казнен. Обвинение извлекло эту историю на свет, потому что Ковнер заявил, что впервые услышал имя Эйхмана от Шмидта, который рассказал ему о слухах в армии, что якобы Эйхман «организует все это». Это был далеко не первый случай, когда упоминалась помощь извне, из мира неевреев. Судья Халеви задавал вопрос свидетелям: «Получали ли евреи какую-то помощь?» так же часто, как обвинение спрашивало: «Почему вы не взбунтовались?» Ответы звучали разные и неубедительные — «все население было против нас», евреев, которых укрывали семьи христиан, можно было «сосчитать на пальцах одной руки», может, пять или шесть из тринадцати тысяч, — но в целом ситуация в Польше была на удивление лучше, чем в других восточноевропейских странах. Как я уже говорила, свидетелей из Болгарии не было. Один еврей, сейчас женатый на польке и живущий в Израиле, засвидетельствовал, как жена укрывала его и двенадцать других евреев всю войну; у другого еще до войны был друг-христианин, который помог ему после побега из лагеря и которого потом казнили за помощь евреям. Другой свидетель заявлял, что польское подполье снабжало многих евреев оружием и спасло тысячи еврейских детей, поместив их в семьи поляков. Это был огромный риск: прозвучала история о зверской расправе над всей польской семьей из-за того, что они удочерили шестилетнюю еврейскую девочку. Но упоминание имени Шмидта в таком контексте было первым и последним упоминанием немца, так как единственный другой случай с участием немца известен только из документов: некий армейский офицер оказал косвенную помощь, саботируя отдельные приказы полиции. С ним ничего не случилось, но вопрос сочли достаточно серьезным, и Гиммлер и Борман даже упомянули его в своей переписке. На те несколько минут, которые потребовались Ковне-ру для рассказа о помощи немецкого сержанта, зал суда погрузился в полную тишину: могло показаться, что публика в едином порыве решила проявить дань уважения человеку по имени Шмидт минутой молчания. И в эти несколько минут, как внезапная вспышка света в кромешной, непроглядной тьме, возникла всего одна ясная и не нуждающаяся в комментариях мысль: как совершенно по-иному все могло быть сегодня в этом зале суда, в Израиле, Германии, во всей Европе и, наверное, во всем мире, если бы таких историй было больше. Конечно же, существуют объяснения их поразительного дефицита, и о них уже многократно говорилось. Я выражу их суть словами одного из немногих субъективно честных воспоминаний о войне, опубликованного в Германии. Петер Бамм, военный врач германской армии, который служил на русском фронте, рассказывает в своей книге «ГНе Unsichtbare Flagge» («Невидимый флаг», 1952) об убийстве евреев в Севастополе. Их согнали «те» — как он называет эсэсовские айнзацгруппы, чтобы читатель не путал их с обычными солдатами, чье благородство книга превозносит, — и бросили в изолированную часть бывшей тюрьмы ГПУ, которая примыкала к офицерским казармам, где была расквартирована часть Бамма. Евреев заставляли заходить в душегубку, где они умирали через несколько минут, после чего трупы вывозили за черту города и сбрасывали в противотанковые рвы. «Мы все знали. Мы ничего не делали. Любой, кто стал бы протестовать или как-то попытался бы помешать айнзацгруппам, был бы в течение суток арестован и исчез. Одно из усовершенствований тоталитарных госу-дарств нашего века заключается в том, что они не позволяют своим противникам принять великую, исполненную драматизма мученическую смерть во имя своих убеждений. Многие из нас пошли бы на такую смерть. Тоталитарное государство делает так, что его противники исчезают тихо и незаметно. Можно сказать наверняка, что любой осмелившийся принять мученическую смерть вместо того, чтобы своим молчанием поощрять преступление, пожертвует своей жизнью напрасно. Это не значит, что такая жертва была бы морально бессмысленной. Просто она оказалась бы бесполезной практически. Ни один из нас не обладал убеждениями столь глубокими, чтобы мы смогли принести себя в практически бесполезную жертву во имя высокого морального смысла». Нет необходимости уточнять, что автор так и не подозревает о пустоте воспетого им «благородства» при отсутствии того, что он называет «высоким моральным смыслом». Но пустота респектабельности — поскольку благородство в таких условиях не более чем респектабельность — это совсем не то, что явил собой пример сержанта Антона Шмидта. Скорее это была роковая ошибка собственно аргументации, которая поначалу звучит так правдоподобно. Да, это факт, что тоталитарное господство пыталось создать «бреши забвения», через которые исчезли бы все большие свершения, добрые и во имя зла, но поскольку лихорадочные старания нацистов с июня 1942 года уничтожить все следы злодейских убийств — путем кремации, сожжения в открытых карьерах, за счет использования взрывчатых веществ, огнеметов и устройств для перемалывания костей — были обречены на провал, все их усилия заставить противников «исчезнуть тихо и незаметно» оказались тщетными. «Брешей забвения» не существует. Всегда найдется человек, которому будет что рассказать. Следовательно, ничто не может быть «бесполезным практически», по крайней мере быть таковым надолго. Если бы таких историй звучало больше, это имело бы большую практическую пользу для сегодняшней Германии, не говоря уже о ее престиже за границей и о разрешении сложных внутренних противоречий, так как урок таких историй прост и понятен всем. С политической точки зрения, в условиях террора большинство примут правила игры, но найдутся такие, кто этого не сделает, — как урок тех стран, которым было предложено «окончательное решение»: «это могло бы произойти» в большинстве из них, но это не произошло везде. С точки зрения человечества, чтобы эта планета оставалась подходящим местом для человеческих существ, ничего больше и не требуется, ничего больше и не пожелаешь. Глава пятнадцатая "Приговор, апелляция и казнь" Последние месяцы войны Эйхман провел в Берлине в практически полном бездействии — делать ему было нечего, от начальства других отделов РСХА он был отрезан, и хотя они каждый день одновременно обедали в здании, где располагался его отдел, те ни разу не пригласили его к ним присоединиться. Эйхман занимал себя вопросами возведения оборонительных сооружений к «последней битве» за Берлин и в качестве единственного своего служебного дела время от времени наезжал в Терезин, где сопровождал представителей Красного Креста. И лишь им он изливал душу по поводу новой «гуманной линии» Гиммлера в отношении евреев, к приоритетам которой относилась организация «в следующий раз» концентрационных лагерей «по британской модели». Последняя из редких встреч Эйхмана с Гиммлером состоялась в апреле 1945 года, Гиммлер приказал ему отобрать «сто — двести заметных евреев в Терезине», отправить в Австрию и поселить в отелях, чтобы он мог использовать их как «заложников» на предстоявших переговорах с Эйзенхауэром. Абсурдность этого предприятия, похоже, не дошла до Эйхмана: он отправился выполнять приказ. «С печалью в сердце покидал я оборонительные сооружения», но так и не добрался до Тере-зина, так как все дороги были отрезаны наступавшими русскими армиями. Кончилось это тем, что Эйхман прибыл в Альт-Аусзее, где уже скрывался Кальтенбруннер. Кальтенбруннеру не было никакого дела до «заметных евреев» Гиммлера, и он посоветовал Эйхману организовать в Альпах партизанский отряд. Эйхман взялся за дело с энтузиазмом: «Я снова был при достойном деле, передо мной стояла задача, которая мне нравилась». Но когда он набрал около сотни совершенно негодных людей, большинство из которых в глаза не видели винтовки, и обзавелся арсеналом брошенного оружия всех сортов, поступил последний приказ Гиммлера: «Не открывать огонь по англичанам и американцам». Это был конец. Он распустил свое воинство по домам и вручил «маленький походный сейф с ассигнациями и золотыми монетами» своему доверенному консультанту Гюн-ше: «Я сказал себе: "Этот человек — ас гражданской службы, он знает, как управлять фондами, он урежет свои расходы…" Потому что я верил: придет день, и у меня потребуют отчет». Этими словами Эйхман завершил свою автобиографию, которую он на одном дыхании рассказал полицейскому следователю. Потребовалось несколько дней, чтобы отпечатать 315 страниц автобиографии из 3564, расшифрованных с магнитофонных записей. Он хотел продолжать, и он, вне сомнения, рассказал бы полиции все, но по ряду причин судебные власти решили не принимать показаний, касающихся послевоенного периода. Однако на основании письменных показаний, данных в Нюрнберге, и, что более важно, благодаря неосмотрительности бывшего израильского государственного чиновника Моше Перельмана, чья книга «Поимка Адольфа Эйхмана» вышла в Лондоне за четыре недели до начала процесса, эту историю можно закончить. Данные господина Перельмана определенно были основаны на материалах Бюро-06 — отдела полиции, который занимался подготовкой к процессу. Версия самого Перельмана сводилась к тому, что, так как он уволился с государственной службы за три недели до похищения Эйхмана, он писал книгу как «частное лицо» — версия не очень убедительная, потому что израильская полиция должна была знать о готовящейся акции за несколько месяцев до его отставки. Книга вызвала определенное замешательство в Израиле — не только потому, что Перельман сумел разгласить информацию о важнейших документах обвинения и прийти к выводу, что к показаниям Эйхмана суд будет настроен предвзято, но еще и потому, что им был дан весьма точный отчет о захвате Эйхмана в Буэнос-Айресе — последнее, что власти хотели бы видеть опубликованным. История в изложении господина Перельмана была менее захватывающей, чем многочисленные слухи, лежавшие в основе легенд. Эйхман никогда не скрывался ни на Дальнем, ни на Ближнем Востоке, у него не было связей ни с одной арабской страной, он ни разу не возвращался в Германию из Аргентины, никогда не был ни в какой другой латиноамериканской стране, не участвовал ни в послевоенной нацистской активности, ни в неонацистских организациях. В конце войны он попробовал еще раз поговорить с Кальтенбруннером, который все еще находился в Альт-Аусзее и раскладывал пасьянсы, но бывший шеф был не в настроении принимать его, так как «у этого человека шансов больше не было». Шансы Кальтенбруннера тоже оказались не слишком хорошими: его повесили в Нюрнберге. Почти сразу же после несостоявшегося рандеву Эйхмана схватили американские солдаты и поместили в лагерь для эсэсовцев, где куча следователей так и не сумели выяснить его личность, хотя некоторые в лагере знали, кто он такой. Эйхман был осторожным и не писал семье — он дал им понять, что погиб; жена пыталась получить свидетельство о его смерти, но ей отказали, когда выяснилось, что единственный «очевидец» смерти ее мужа — ее деверь. Она осталась без средств к существованию, но ее и троих детей поддерживала семья Эйхмана в Линце. В ноябре 1945 года в Нюрнберге открылся процесс над главными военными преступниками и имя Эйхмана начало всплывать с досаждавшей ему регулярностью. В январе 1946-го в качестве свидетеля обвинения выступил Вислицени и дал изобличавшие Эйхмана показания — после этого Эйхман решил, что пора скрыться. С помощью других пленных он бежал из лагеря и отправился в Люнебургер Гейде — пустошь в пятидесяти милях южнее Гамбурга, где брат одного из находившихся в лагере эсэсовцев дал ему работу рубщика леса. Он оставался там под именем Отто Хенингера четыре года — наверное, умирал со скуки. В начале 1950 года он установил контакт с тайной организацией ветеранов СС ODESSA и в мае того же года через Австрию перебрался в Италию, где францисканский священник, точно знавший, кто перед ним, снабдил его паспортом беженца на имя Рикардо Клемента и отправил в Буэнос-Айрес. Эйхман добрался туда без малейших проблем в середине июля, обзавелся документами и разрешением на работу: католик, холост, без гражданства, тридцать семь лет — на семь лет меньше, чем ему было на самом деле. Эйхман по-прежнему был осторожен, но уже отважился собственноручно написать жене и сообщил, что «дядя ее детей» жив. Он работал на странных работах — агент по продаже товаров, сотрудник прачечной, рабочий на ферме по разведению кроликов, — все они очень плохо оплачивались, но летом 1952 года к нему приехали жена и дети. Госпожа Эйхман получила немецкий паспорт в Цюрихе, в Швейцарии, хотя в то время постоянно проживала в Австрии под своим настоящим именем как «разведенная» с неким Эйхманом. Как такое могло произойти, осталось загадкой, а ее досье, в котором был запрос о гражданстве, пропало из консульства Германии в Цюрихе. После прибытия семьи в Аргентину Эйхман устроился на первую постоянную работу на заводе «Мерседес-бенц» в Суаресе, пригороде Буэнос-Айреса, — сначала как механик, затем вырос до бригадира, а когда родился четвертый сын, он повторно женился на своей жене якобы как Клемент. Однако последнее маловероятно, поскольку младенца зарегистрировали как Рикардо Франсиско (предположительно — в знак уважения к итальянскому священнику) Клемент Эйхман, и это был лишь один из множества намеков относительно собственной личности, которые Эйхман оставил за эти годы. Похоже на правду, что он сказал своим детям, что он — брат Адольфа Эйхмана, хотя дети, отлично знавшие дедушку, бабушку и дядей в Линце, должны были бы быть полными тупицами, чтобы поверить в это; по крайней мере старший сын, которому было девять лет, когда он видел отца в последний раз, должен был бы узнать его через семь лет в Аргентине. Более того, г-жа Эйхман в Аргентине не сменила своего удостоверения личности (на нем было написано «Вероника Либльде Эйхман»), и в 1959 году, когда умерла мачеха Эйхмана, и годом позже, когда скончался его отец, газеты Линца опубликовали имя госпожи Эйхман в ряду наследников, сообщив при этом противоречивые версии о ее разводе и повторном браке. В начале 1960 года, за несколько месяцев до ареста, Эйхман со старшим сыном закончили строительство простенького кирпичного дома в бедном пригороде Буэнос-Айреса — ни электричества, ни водопровода, — где и обосновалась семья. Должно быть, они были очень бедны, и Эйхман вел жизнь, полную лишений, компенсировать которые не могли даже дети, так как они не выказывали «ни малейшего интереса к образованию и даже не старались развить свои так называемые способности». Единственной компенсацией Эйхману были бесконечные разговоры с членами большой нацистской колонии, которым он охотно представился. В конце концов, в 1955 году это привело к интервью с голландским журналистом Виллемом С. Сассеном, бывшим офицером одного из армейских соединений СС, который в годы войны сменил голландское гражданство на германский паспорт и позже заочно — in absentia — как военный преступник был приговорен к смерти в Бельгии. Эйхман сделал множество поправок к интервью, которое записывалось на магнитофон, а затем Сассен переписал текст, изрядно приукрасив его; заметки и комментарии, сделанные рукой Эйхмана, были найдены и приобщены к делу, хотя интервью как таковое — нет. Версия Сассена в сокращенном виде появилась в немецком журнале Der Stern в июле 1960 года, а затем в ноябре и в декабре — в виде серии статей в американском журнале Life. Но четырьмя годами раньше Сассен, очевидно с согласия Эйхмана, предложил историю корреспонденту Time-Life в Буэнос-Айресе, и даже если это правда, что имя Эйхмана в ней не упоминалось, содержание материала не оставляло никаких сомнений относительно его источника. Правда заключается в том, что Эйхман неоднократно пытался покончить с анонимностью, и это странно, что разведке Израиля потребовалось так много времени — до августа 1959 года, — чтобы установить, что Адольф Эйхман живет в Аргентине под именем Рикардо Клемента. Израиль никогда не разглашал источника своей информации, и сегодня по меньшей мере полдюжины человек утверждают, что это они обнаружили Эйхмана, тогда как «хорошо информированные круги» в Европе настаивают, что организовала «утечку информации» русская разведка. Как бы там ни было, загадка заключается не в том, как удалось обнаружить лежбище Эйхмана, а скорее почему оно не было обнаружено раньше — при условии, конечно, что израильтяне действительно много лет искали его. Что, с учетом имеющихся фактов, вызывает сомнения. Однако нет никаких сомнений относительно личностей тех, кто провел операции. Все разговоры о частных «мстителях» пресек еще в зародыше сам Бен-Гурион, 23 мая 1960 года объявивший ликующему кнессету, что Эйхмана «разыскала разведка Израиля». Доктор Сервациус, отчаянно и безуспешно — как в окружном суде, так и в апелляционном, — пытался вызвать в качестве свидетелей Цви Тохара, командира экипажа самолета компании «Эль-Аль», на котором Эйхмана вывезли из страны, и Яда Шимони, представителя авиалинии в Аргентине, упомянутых в заявлении БенТуриона. Генеральный прокурор отклонил его требование на том основании, что премьер-министр «признал лишь факт, что Эйхмана обнаружила разведка», а не то, что он при этом был похищен правительственными агентами. Что ж, похоже, что на самом деле все было иначе: разведчики не «разыскали» его, а лишь захватили, предварительно убедившись, что информация, которую они получили, правдива. И даже это было сделано не очень профессионально, потому что Эйхман отлично знал, что за ним следят: «Я уже говорил, ка-жется, несколько месяцев назад, когда меня спрашивали, знал ли я, что меня вычислили, я дал вам точные причины того, как я это понял [эту часть полицейского допроса прессе не передавали]… Я выяснил, что люди по соседству сделали запрос о приобретениях недвижимости, и так далее и тому подобное, потому что якобы собирались открыть завод по производству швейных машин — дело совершенно невероятное, потому что в этом районе не было ни электричества, ни водопровода. Кроме того, я знал, что эти люди — евреи из Северной Америки. Я мог бы легко исчезнуть, но я не сделал этого. Я продолжал жить, как обычно, и пусть будет, что будет. С моими документами и связями я мог бы легко найти новую работу. Но я не хотел». Помимо тех доказательств, которые всплыли в Иерусалиме, были и другие доказательства готовности Эйхмана приехать в Израиль и предстать перед судом. Адвокату, естественно, пришлось подчеркивать тот факт, что обвиняемого похитили «и привезли в Израиль в нарушение норм международного права», потому что это давало подзащитному основания оспаривать право суда на обвинение, и хотя ни обвинение, ни судьи не признали, что похищение было «актом государственной власти», они этого и не отрицали. Они утверждали, что нарушение международного права касается лишь Аргентины и Израиля, а не прав обвиняемого, и что это нарушение было «исправлено» совместным заявлением двух правительств от 3 августа 1960 года, в котором говорилось, что «инцидент о нарушении основных прав государства Аргентина гражданами Израиля можно считать исчерпанным». Суд постановил, что не имеет значения, были эти израильтяне правительственными агентами или частными лицами. Чего не упомянули ни обвиняемый, ни суд, так это то, что, будь Эйхман гражданином Аргентины, эта страна так легко не отказалась бы от своих прав. Эйхман жил в Аргентине под вымышленным именем, тем самым отказав себе в праве на защиту государства, по крайней мере как Рикардо Клемент (родившийся 23 мая 1913 года в Больцано, в Южном Тироле, как было обозначено в его аргентинском удостоверении личности), хотя и заявил, что по национальности он немец. И он никогда не просил о вызывающем сомнения праве на убежище, которое тоже ему не помогло бы, так как Аргентина, хотя и предоставила убежище многим известным нацистским преступникам, подписала международную конвенцию, декларирующую, что совершившие преступления против человечности «не могут считаться людьми, совершившими политические преступления». Все это не делало Эйхмана человеком без гражданства, это не давало законного основания лишить его германского гражданства, но это дало Западной Германии превосходный повод приостановить закон о юридической защите своих граждан за границей. Другими словами, несмотря на тома юридической литературы, в основе которых лежит так много прецедентов, что в конце концов может возникнуть впечатление, что похищение есть одна из самых распространенных форм ареста, отсутствие de facto у Эйхмана гражданства, и ничто другое, позволило суду в Иерусалиме судить его. Эйхман, хотя он и не был специалистом в области права, должен был бы это понимать, ибо он по собственному опыту знал: делать все что заблагорассудится можно только с людьми без гражданства (евреи должны были потерять свое гражданство, прежде чем их ликвидировали). Но он не был расположен размышлять над такими тонкостями, так как если и было фикцией, что он добровольно прибыл в Израиль, чтобы предстать перед судом, правда заключалась в том, что сложностей он создал куда меньше, чем можно было ожидать. На самом деле он не создал ни одной. 11 мая 1960 года в шесть тридцать вечера, когда Эйхман, как обычно, выходил из автобуса, на котором ездил с работы домой, его схватили трое мужчин и быстро запихнули в ожидавшую машину. Она доставила их в заранее снятый дом в отдаленном пригороде Буэнос-Айреса. Ни уколов специальными препаратами, ни веревок, ни наручников — Эйхман сразу же понял, что работают профессионалы, так как к нему не применялось ненужного насилия, он не пострадал. На вопрос, кто он такой, он сразу же ответил: «Ich bin Adolf Eichmann» («Я Адольф Эйхман») и, к удивлению похитителей, добавил: «Я знаю, что я в руках израильтян». Позже он объяснил, что прочитал в какой-то газете о приказе Бен-Гуриона найти и захватить его. В течение восьми дней, пока израильтяне ждали самолет компании «Эль-Аль», который должен был переправить их и пленника в Израиль, Эйхман был привязан к постели, и это было единственным обстоятельством, на которое он жаловался. На второй день его спросили, подпишет ли он заявление, что не протестует против того, чтобы предстать перед судом Израиля. Заявление, естественно, было уже составлено, и все, что от него требовалось, — переписать его своей рукой. Однако, к всеобщему удивлению, он стал требовать, чтобы ему дали написать собственный текст, для которого, как понятно из нижеследующих строк, он уже заготовил первую фразу: «Я, нижеподписавшийся Адольф Эйхман, по своей собственной воле заявляю, что, так как моя истинная личность установлена, я отчетливо понимаю, что скрываться от суда более бесполезно. Тем самым я выражаю свою готовность проследовать в Израиль, чтобы предстать перед судом, действующим по нормам статутного и общего права. Я понимаю, что мне будет обеспечена юридическая помощь [это, похоже, он переписал], а я, в свою очередь, изложу на бумаге факты моей деятельности в Германии в последние годы без прикрас, с тем чтобы будущие поколения имели подлинную картину происходившего. Этим заявлением я заяв-ляю о моем добровольном выборе, сделанном не под давлением и не ради пустых обещаний. Я хочу, наконец, примириться с самим собой. Так как я не могу помнить все подробности и так как я могу перепутать факты, я требую содействия, которое будет выражаться в моем доступе к документам и письменным показаниям, чтобы помочь мне в поисках правды». Подписано: «Адольф Эйхман, Буэнос-Айрес, май 1960 года». В этом документе, несомненно подлинном, есть одна странность: не указан конкретный день, когда он был подписан. Это дает основания подозревать, что письмо было написано не в Аргентине, а в Иерусалиме, куда Эйхмана привезли 22 мая. Это письмо было не столько необходимым для процесса, во время которого обвинение представило его в качестве одного из своих вещественных доказательств, правда, не придавая ему большого значения, сколько для первой объяснительной ноты властей Израиля правительству Аргентины, которую оно сопровождало. Сервациус, задавший Эйхману вопрос о письме в суде, не упомянул о странности с датой, не ссылался на это и Эйхман, так как, выслушав наводящий вопрос адвоката, он с неохотой подтвердил, что сделал это заявление по принуждению, будучи привязанным к кровати в пригороде Буэнос-Айреса. Прокурор наверняка знал все обстоятельства, и поэтому не подверг Эйхмана перекрестному допросу по этому пункту; было очевидно: чем меньше говорят об этом, тем лучше. Г-жа Эйхман заявила в полицию Аргентины об исчезновении мужа, не сообщив, однако, кто он такой на самом деле, поэтому не были проведены проверки на вокзалах, автострадах и в аэропортах. Израильтянам повезло; будь полиция предупреждена должным образом, они не сумели бы вывезти Эйхмана из страны через десять дней после захвата. Эйхман сообщил две причины, по которым он пошел на столь удивительное сотрудничество с судебными властями. В Аргентине, за несколько лет до поимки, он писал о том, как устал жить под вымышленным именем, — вероятно, чем больше читал он о себе в прессе, тем сильнее становилась эта усталость. Второе объяснение, данное уже в Израиле, было более драматичным: «Примерно полтора года назад [то есть весной 1959-го] я услышал от знакомого, который только что вернулся из поездки по Германии, что некоторые слои молодежи там испытывают что-то вроде чувства вины… и факт этого комплекса вины оказался для меня поворотным пунктом, таким же, как, скажем, будет для всех посадка на Луну ракеты с человеком на борту. Это стало важнейшим центром моего внутреннего мира, вокруг которого кристаллизовались мысли. Вот почему я не бежал… когда узнал, что разведгруппа меня выследила… После всех этих разговоров на тему чувства вины молодежи в Германии, которые глубоко взволновали меня, я понимал, что больше не имею права скрываться. Вот еще почему я предложил в письменном заявлении в начале этого следствия… публично повеситься. Я хотел сделать свою часть работы, чтобы облегчить бремя вины германской молодежи, так как эти молодые люди вообще не повинны в тех событиях, чтобы снять с них вину отцов в той войне» — которую в другом контексте он по-прежнему называл «войной, навязанной германскому рейху». Безусловно, это были пустые разговоры. Что мешало ему вернуться в Германию по доброй воле и сдаться? Ему был задан этот вопрос, и он ответил, что, по его мнению, судам Германии все еще недостает «объективности», которая необходима при разбирательстве дел таких людей, как он. Но если он действительно предпочитал суд Израиля — как он намекал, и такая вероятность существовала, — он мог бы сэкономить правитель-ству Израиля время и нервы. Мы уже видели раньше, что подобные разговоры вызывали у Эйхмана чувство эйфории, и действительно, на протяжении всего времени, пока он находился в израильской тюрьме, он пребывал в приподнятом настроении. Более того, это позволяло ему невозмутимо смотреть на перспективу смерти — «я знаю, что меня ждет смертный приговор», заявил он в начале полицейского расследования. Определенная правда за пустыми разговорами все же была, и эта правда проявлялась вполне отчетливо, когда защита обращалась к нему с вопросами. По вполне очевидным причинам правительство Израиля разрешило участвовать в процессе адвокату из-за границы, и 14 июля 1960 года, через шесть недель после начала полицейского следствия, которому Эйхман искренне помогал, ему сообщили, что для своей защиты он может выбрать одного из трех адвокатов. Доктор Роберт Сервациус, которого рекомендовала семья Эйхмана (Сервациус позвонил сводному брату Эйхмана и предложил свои услуги), ещеодин немецкий юрист, ныне проживающий в Чили, и амери-канская юридическая компания из Нью-Йорка, которая связалась с судебными властями процесса. (Обнародовано было только имя доктора Сервациуса.) Были, конечно, и другие варианты, которые Эйхман мог обдумать, и ему несколько раз повторили, что он может не торопиться. Он совету не внял, а сразу же сказал, что остановится на докторе Сервациусе, так как тот, похоже, знаком с его сводным братом и уже защищал военных преступников — он хотел подписать все необходимые бумаги немедленно. Через полтора часа его посетила мысль, что процесс может приобрести «глобальный размер», что он может стать «колоссальным процессом», что у обвинения будет несколько прокуроров и что один Сервациус вряд ли сумеет «переварить весь материал». Ему напомнили, что Сервациус в своем письме о полномочиях защиты написал, что он «возглавит группу адвокатов» (этого не было сделало), а офицер полиции добавил: «Надо понимать, что доктор Сервациус будет не один. Это было бы физически невозможно». Но, как оказалось, большую часть времени доктор Сервациус вел дело один. В результате Эйхман стал главным помощником адвоката в деле собственной защиты и помимо написания книг «для будущих поколений» очень много работал над материалами суда. 29 июня 1961 года, через десять недель после начала процесса, обвинение закончило свою часть, и в дело вступил доктор Сервациус. 14 августа, после ста четырнадцати заседаний, основное судопроизводство по делу подошло к концу. Затем суд объявил перерыв и снова собрался 11 декабря для оглашения своего заключения. В течение двух дней, разбитых на пять сессий, трое судей читали двести сорок четыре раздела решения суда. Они нашли Эйхмана виновным по всем пятнадцати пунктам обвинения, хотя по некоторым частностям он был оправдан. «Наряду с другими» он совершил преступления «против еврейского народа» — то есть преступления против евреев с намерением уничтожишь еврейский народ — по четырем пунктам: (1) создав причины убийства еврейского народа; (2) поместив «миллионы евреев в условия, которые заведомо вели к их физическому уничтожению»; (3) «став причиной серьезных физических и духовных страданий»; (4) «отдав приказы, по которым еврейским женщинам в Терезине запрещалось рожать, и принуждавшие их делать аборты». Однако судьи сняли обвинения в аналогичных преступлениях, совершенных до августа 1941 года, когда Эйхмана информировали о приказе фюрера; по его еще более ранней деятельности в Берлине, Вене и Праге, где он не имел намерения «уничтожить еврейский народ». Это были первые четыре пункта обвинения. Пункты с 5 по 12 касались «преступлений против человечности» — странное понятие в израильском законе, так как оно включает в себя и геноцид, если речь идет о нееврейских народах (таких как цыгане или поляки), и все другие преступления, в том числе убийства как евреев, так и неевреев, при условии, что эти преступления совершались без намерения уничтожить целый народ. Таким образом, все, что Эйхман делал до приказа фюрера, и все его действия против неевреев были объединены как преступления против человечности, к которым снова присовокупили все его более поздние преступления против евреев, так что это тоже были общеуголовные преступления. В результате пункт 5 обвинял его в тех же преступлениях, что были перечислены в пунктах 1 и 2, а по пункту 6 он обвинялся в «преследовании евреев по расовым, религиозным и политическим мотивам»; пункт 7 касался «присвоения собственности… связанного с убийством… этих евреев», а в пункте 8 все суммировалось как «военные преступления», поскольку большинство из них были совершены во время войны. Пункты с 9 по 12 касались преступлений против неевреев: пункт 9 обвинял его в «изгнании… сотен тысяч поляков из их домов»; пункт 10 — в «изгнании четырнадцати тысяч словенцев» из Югославии, пункт 11 — в «депортации десятков тысяч цыган в Освенцим». Но в решении суда отмечалось, что «нам не было доказано, что обвиняемый знал, что цыган везут туда для уничтожения» — это означало, что никаких обвинений в геноциде не выдвигалось, за исключением «преступления против еврейского народа». Это было трудно понять, так как еще во время полицейского дознания Эйхман заявил, что знал о готовящемся уничтожении цыган: он смутно помнил какой-то приказ Гиммлера, что никаких «директив» в отношении цыган — таких, какие были относительно евреев, — не существовало, что никакие «исследования» по «цыганской проблеме» не проводились — «происхождение, обычаи, привычки, организация… фольклор… экономика». Его отделу была поручена «эва-куация» тридцати тысяч цыган с территории рейха, он не очень хорошо помнил подробности, потому что в эту миссию никто не вмешивался; но он помнил, что цыган, как и евреев, вне всякого сомнения, увозили для последующего уничтожения. Он был виновен в их уничтожении точно так же, как был виновен в уничтожении евреев. Пункт 12 касался депортации девяноста трех детей из Лидице — чешской деревни, жителей которой вырезали после убийства Гейдриха; однако его совершенно справедливо оправдали по обвинению в убийстве этих детей. Последние три пункта обвиняли его в членстве в трех из четырех организаций, признанных на Нюрнбергском процессе «преступными» — СС; секретная служба, или СД; и тайная государственная полиция, или гестапо. Четвертая организация такого сорта, руководящие органы национал-социалистической партии, не упоминалась, так как Эйхман определенно не был в числе партийных лидеров. Его членство в них до мая 1941 года попадало под срок давности (двадцать лет) для преступлений средней тяжести. Закон от 1950 года, по которому судили Эйхмана, оговаривает, что для лиц, совершивших серьезные преступления, ограничений по сроку давности нет, и что res judicata — принцип недопустимости повторного рассмотрения однажды решенного дела — не может быть применим: лицо можно судить в Израиле, «даже если его уже судили за границей за то же преступление в международном суде или в суде иностранного государства». Все преступления, перечисленные в пунктах с 1-го по 12-й, наказывались смертной казнью. Стоит помнить, что Эйхман упорно настаивал, что виновен лишь в «содействии и подчинении» при осуществлении преступлений, в которых его обвиняли, что сам он никогда не совершал физических действий. Суд, к немалому облегчению, признал, что обвинению не удалось доказать обратное. А это был важный вопрос, касавшийся самой сути этого преступления, которое не было обычным преступлением, и самой природы этого преступника, который не был обычным преступником; косвенно он также принял во внимание странный факт, что в лагерях смерти было обычным делом, что именно заключенные и жертвы «[своими] руками приводили в действие орудия смерти». То, как заключение суда сформулировало этот вопрос, было более чем точным, это была правда: «Описывая его деятельность в категориях раздела 23 нашего уголовного кодекса, мы должны сказать, что это главным образом деятельность лица, подстрекавшего других советами и указаниями, а также способствовавшего другим в их [преступных] актах». Но «в таком чудовищном и запутанном преступлении, как то, которое мы сейчас рассматриваем, в котором участвовало много людей на разных уровнях и в разных формах деятельности — планировщики, организаторы и исполнители, в зависимости от их ранга, — нет особого смысла использовать обычную практику дачи советов и подстрекательства к совершению преступления. Так как эти преступления совершались совместно не только в отношении числа жертв, но и касательно числа тех, кто осуществлял преступную деятельность, а степень, до которой любой из множества преступников был близок или далек от подлинного убийцы жертв, ничего не значит, когда речь идет о мере его ответственности. Напротив, в целом степень ответственности возрастает по мере отдаления от человека, который своими руками использует орудие смерти [курсив мой]». То, что последовало за чтением заключения суда, было рутиной. И снова обвинение разразилось длинной речью, в которой требовало для обвиняемого смертной казни, что в отсутствие смягчающих обстоятельств было обязательным, а доктор Сервациус возражал еще более кратко, чем раньше: обвиняемый совершал «акт государственной власти», то, что произошло с ним, в будущем может произойти с любым, весь цивилизованный мир стоит перед этой проблемой. Эйхман стал «козлом отпущения», которого правительство современной Германии оставило один на один перед судом в Иерусалиме в нарушение международного права — чтобы снять с себя ответственность. Юрисдикция суда, которую доктор Сервациус никогда не признавал, могла быть истолкована исключительно как функция передачи обвиняемого «в представительскую компетенцию юридических полномочий [суда Германии]» — как действительно один немецкий государственный обвинитель сформулировал задачу суда Иерусалиме. Доктор Сервациус и прежде настаивал, что суд должен оправдать обвиняемого, потому что, в соответствии с законом Аргентины о давности уголовного преследования, он перестал подлежать судебному преследованию 5 мая 1960 года, «совсем незадолго до похищения»; теперь он заявлял, примерно в том же ключе, что его нельзя приговаривать к исключительной мере, так как в Германии введен мораторий на смертную казнь. Потом пришла очередь последнего слова Эйхмана. Его надежды на справедливость не оправдались, суд не поверил ему, хотя он сделал все, чтобы рассказать правду. Суд не понял его: он никогда не был «евреененавистником» и он никогда не заставлял убивать ни одного человека. Его вина происходила из его послушания, а послушание всегда считалось достоинством. Его достоинством злоупотребили нацистские лидеры. Но он не принадлежал к правившей клике, он был жертвой, а наказания заслужили только лидеры. Он не зашел так далеко, как многие военные преступники низшего звена, которые горько сетовали, что их убедили никогда не волноваться об «ответственности», и вот теперь они не могли призвать к ответственности этих «советчиков», потому что «они сбежали и предали» их — кто совершил самоубийство, кого повесили. «Я не чудовище, каким меня изображают, — сказал Эйхман, — я жертва обмана». Он не использовал слов «козел отпущения», но он подтвердил то, что сказал Сервациус: это было его «глубокое убеждение, что [он] должен страдать за дела других». Еще через два дня, в пятницу 15 декабря 1961 года, в десять часов утра был оглашен смертный приговор. Тремя месяцами позже, 22 марта 1962 года, началось надзорное производство перед апелляционным судом вер-ховного суда Израиля, в котором принимали участие пятеро судей под председательством Ицхака Олыыана. Функции обвинения снова выполнял господин Хаузнер со своими четырьмя помощниками, доктор Сервациус в одиночестве представлял защиту. Адвокат защиты снова повторил свои прежние аргументы относительно юрисдикции израильского суда, а так как все его попытки уговорить правительство Западной Германии начать процедуру экстрадиции успехом не увенчались, он потребовал, чтобы Израиль предложил экстрадицию. Он принес новый список свидетелей, но среди них не было ни одного, кто мог бы убедительно выступить с чем-то, хотя бы отдаленно на-поминающим «новое свидетельство». Он включил в список доктора Ганса Глобке, которого Эйхман ни разу в жизни не видел и, скорее всего, первый раз услышал это имя в Иерусалиме. Еще более удивительным в этом списке был свидетель доктор Хаим Вейцман: он скончался десять лет назад! Защита выглядела сплошной мешаниной и изобиловала ошибками (в одном случае защита в качестве нового свидетельства предложила французский перевод документа, который раньше представило обвинение, в двух других случаях адвокат просто неверно истолковал документы и так далее), и эта небрежность была разительным контрастом на фоне тщательно подобранных ремарок, которые были призваны оскорбить суд: удушение газом снова стало «медицинской процедурой»; еврейский суд не имел права выносить решение по судьбе детей из Лидице, так как они не были евреями; судопроизводство Израиля противоречит регламенту судебного процесса в Европе, согласно которому Эйхман должен быть повешен, его тело кремировано, а прах возвращен защите в качестве ее нового доказательства, но последнее было невозможно, так как в Израиле от-сутствовала необходимая в таких случаях документальная база. Короче говоря, процесс был нечестным, заключение суда — несправедливым. В апелляционном суде дело рассматривалось всего неделю, после чего суд взял двухмесячный перерыв. 29 мая 1962 года было зачитано второе заключение суда — не столь объемное, как первое, но все же, напечатанное через один интервал, оно заняло пятьдесят одну страницу формата А4. Оно по всем пунктам совпадало с заключением окружного суда, а чтобы его подтвердить, судьям ни к чему были два месяца и пятьдесят одна страница текста. Заключение апелляционного суда было, по сути, отредактированным заключением суда нижней инстанции, хотя об этом нигде не говорилось. Подозрительным отличием от оригинального заключения было обнаруженное свидетельство того, что «апеллянт вообще не получал "приказов от начальства". Он был сам себе начальник, и он сам отдавал приказы, касавшиеся еврейских вопросов»; более того, он «затмил по значимости всех своих начальников, включая Мюллера». А в ответ на резонное возражение защиты, что евреи ничего не выиграли бы, если бы Эйхман вообще не существовал, суд теперь уже утверждал, что «идея "окончательного решения" еврейского вопроса никогда не напоминала бы адского зрелища содранной живьем кожи и истязаемой плоти миллионов евреев без фанатичного усердия и неутолимой жажды крови апеллянта и его подручных». Верховный суд Израиля не только принял аргументы обвинения, но и заимствовал его лексику. В тот же день, 29 мая, президент Израиля Ицхак Бен-Цви получил прошение Эйхмана о помиловании — четыре написанных («при участии моего адвоката») от руки страницы с письмами его жены и семьи в Линце. Президент также получил сотни писем и телеграмм со всего мира с просьбой проявить милосердие; самыми выдающимися среди отправителей были Центральный совет американских раввинов, представительный орган реформистского иудаизма в США, и группа профессоров Еврейского университета в Иерусалиме, который возглавлял Мартин Бубер. Этот ученый с самого начала был против процесса, и вот теперь он уговаривал Бен-Гуриона быть великодушным. Господин Бен-Цви отклонил все ходатайства 31 мая, два дня спустя после того, как Верховный суд вынес свое заключение, а несколькими часами позже в тот же день — это был четверг — незадолго до полуночи Эйхман был повешен, его тело кремировано, а прах развеян над Средиземным морем за пределами территориальных вод Израиля. Скорость, с которой смертный приговор привели в исполнение, была поразительной, даже если принять во внимание, что вечер четверга представлялся последним удобным случаем до следующего понедельника, так как пятница, суббота и воскресенье — религиозные праздники каждой из трех доминирующих конфессий страны. Приговор был приведен в исполнение менее чем через два часа после того, как Эйхману сообщили, что его апелляция о помиловании отклонена; у него даже не было времени для последней трапезы. Объяснение может быть найдено в двух последних попытках доктора Сервациуса спасти своего клиента — он подал ходатайство в суд Западной Германии с просьбой надавить на правительство, чтобы оно потребовало экстрадиции Эйхмана, и с угрозой применить статью 25 Конвенции о защите прав человека и фундаментальных свобод. Последний шаг был безнадежным в любом случае, так как Израиль не присоединился к конвенции, которая была принята в Риме в 1953 году при содействии Комиссии по правам человека Совета Европы. Западная Германия и все другие страны Западной Европы, кроме Франции, подписали римскую конвенцию. Ни доктора Сервациуса, ни его помощника не было в Израиле, когда просьбу Эйхмана о помиловании отклонили, а правительство Израиля, по-видимому, хотело закрыть дело, которое продолжалось два года, прежде чем приговоренный успеет подать ходатайство об отсрочке исполнения смертной казни. Смертного приговора ждали, и вряд ли кто-либо стал его оспаривать; но ситуация изменилась, когда стало известно, что Израиль привел его в исполнение. Протесты продолжались недолго, но они были повсеместными, а их рупором стали люди известные и влиятельные. Самым распространенным аргументом был такой: деяния Эйхмана поставили под сомнение возможность наказания человека человеком, бессмысленно применять смертную казнь за преступления такого масштаба — что в каком-то смысле было справедливо, если бы не подразумевало, что тот, кто убил миллионы, именно по этой причине должен избежать кары. На значительно более низком уровне смертный приговор называли «лишенным воображения» и предлагали очень яркие альтернативные варианты: Эйхман «должен был бы провести остаток жизни на тяжелой физической работе в самых засушливых районах пустыни Негев, орошая своим потом еврейскую землю» — наказание, при котором он вряд ли прожил более одного дня, не говоря уже о том, что пустыня на юге Израиля не производит впечатления удачного места для штрафной колонии. Или, в стиле Мэдисон-авеню, Израилю следовало бы устремиться «к божественным высотам», поднявшись над «доступными пониманию юридическими, политическими и даже гуманистическими соображениями», и собрать вместе «всех тех, кто участвовал в похищении, процессе и вынесении приговора, на публичную церемонию — с Эйхманом в кандалах, телевизионными камерами и микрофонами — и наградить их всех как героев века». Мартин Бубер назвал казнь «ошибкой исторического масштаба», так как она могла бы «служить искуплением вины, которую испытывают многие молодые люди в Германии» — аргумент, странным образом перекликавшийся с собственными мыслями Эйхмана на этот счет, хотя вряд ли Бубер знал, что тот хотел публично повеситься, чтобы снять бремя вины с плеч немецкой молодежи. Странно, что Бубер — человек не только высокопоставленный, но и выдающийся интеллектуал, — не видит, сколь иллюзорны эти чувства, комплексы вины, о которых так много и охотно пишут. Очень приятно чувствовать вину, если ты не сделал ничего плохого: как благородно! Тогда как гораздо труднее и тягостнее признать вину и покаяться. Со всех сторон и во всех сферах жизни и труда молодежь Германии окружают люди, обладающие властью и положением, — эти люди действительно виновны, но ничего подобного они не чувствуют. Нормальной реакцией на такое состояние дел должно быть негодование, но негодование может оказаться рискованным — не опасным для жизни или конечностей, просто оно может поставить препятствия карьерного характера. Те молодые немецкие мужчины и женщины, которые периодически — то по случаю публикации «Дневника Анны Франк», то в связи с процессом Эйхмана — угрожают нам истерическими припадками чувства вины, не сгибаются под грузом прошлого, под гнетом вины их отцов — вместо этого они бегут от давления настоящего и реальных проблем в дешевую сентиментальность. Профессор Бубер пошел еще дальше, заявив, что ему «вообще ни капли не жаль» Эйхмана, потому что он может испытывать жалость «только к тем, чьи действия я понимаю сердцем», и он подчеркнул то, о чем говорил много лет назад в Германии — что он находится «лишь в формальной степени общечеловеческого родства с теми, кто принимал участие» в действиях Третьего рейха. Эта гордая позиция была, конечно же, роскошью, которую не могли позволить себе те, кто судил Эйхмана, поскольку закон предельно точно оговаривает, что у нас общая человеческая природа с теми, кого мы обвиняем, судим и кому выносим приговор. Насколько я знаю, Бубер был единственным философом, снизошедшим до общественности в связи с казнью Эйхмана (незадолго до начала процесса Карл Ясперс дал интервью радио Базеля, позже перепечатанное в Der Monat, в котором он предлагал передать дело международному трибуналу); неприятно было видеть, насколько явно он ловчит по поводу проблем, которые поставили перед нами Эйхман и его деяния. Почти не прозвучали голоса тех, кто был против смертной казни из принципа, безоговорочно; их аргументы были бы по-прежнему действенными, так как их не надо было специально приспосабливать под данное конкретное дело. Похоже, они решили — справедливо, я полагаю, — что это не очень многообещающее дело, чтобы ломать из-за него копья. Адольф Эйхман взошел на эшафот с величайшим достоинством. Он попросил бутылку красного вина и выпил половину. Он отказался от помощи протестантского священника, преподобного Уильяма Халла, который предложил почитать с ним Библию: ему оставалось жить всего два часа, он не хотел «терять время». Он прошел пятьдесят ярдов от своей камеры до места казни спокойный и прямой, руки были связаны у него за спиной. Когда тюремщики связали ему лодыжки и колени, он попросил их ослабить веревки, чтобы можно было стоять вы-прямившись. «Мне это не нужно», — сказал он, когда ему предложили черную повязку на глаза. Он полностью контролировал себя, и даже более того: он был самим собой. Ничто не могло бы продемонстрировать этого более убедительно, чем абсурдная простота его последних слов. Он начал с того, что подчеркнул, что он — Gottglaubiger. так, по нацистской моде, называли себя люди, отказавшиеся от христианства, а он не верил в жизнь после смерти. Затем он произнес: «Очень скоро, господа, мы снова встретимся. Такова участь всех нас. Да здравствует Германия, да здравствует Аргентина, да здравствует Австрия! Я не забуду их». Перед лицом смерти он нашел клише, используемые на похоронной службе. Под виселицей его память сыграла с ним последнюю шутку: он «испытал подъем» и забыл, что это — его собственные похороны. Словно в последние минуты он подводил итог урокам, которые были преподаны нам в ходе долгого курса человеческой злобы, — урокам страшной, бросающей вызов словам и мыслям банальности зла. ЭПИЛОГ Нарушений и странностей на процессе в Иерусалиме было так много, они были столь разнообразны и юридически запутанны, что, как во время процесса, так и в удивительно скудной литературе, появившейся после него, затмили центральные проблемы, которые поставил процесс — проблемы морали, политики и даже юриспруденции. Заявления премьер-министра Бен-Гуриона и тактика обвинения, которую избрал прокурор, также еще больше усложнили ситуацию, поскольку Израиль поставил перед процессом ряд задач — это все были «скрытые» задачи по отношению к закону и судебной процедуре. Цель процесса — творить правосудие, и ничего более; даже самые благородные из скрытых задач — «создание протокола гитлеровского режима, который выдержал бы испытание историей», как исполнительный прокурор Нюрнбергского процесса сформулировал высшую цель трибунала, — могут лишь отвлекать внимание от главного дела закона: взвешивать обвинения против подсудимого, вершить правосудие и определять наказание. Заключение по делу Эйхмана, первые два раздела которого были написаны в ответ на эти имевшие высшую цель задачи, о которых подробно говорилось и в зале суда, и за его пределами, было максимально четким и конкретным: необходимо противостоять всем попыткам расширить диапазон процесса, потому что суд «не может позволить, чтобы его заманили в области, лежащие вне сферы его компетенции… судебная процедура действует по своим канонам, которые определяет закон и которые неизменны, каким бы ни был субъект процесса». Более того, суд не мог перешагнуть через эти ограничения, не оказавшись в итоге «на грани краха». Он не только не имеет в своем распоряжении «инструментов, необходимых для исследования общих вопросов», но и весомость его авторитета определяется этими ограничениями. «Мы не можем быть судьями» по вопросам, находящимся за пределами закона, и «вес наших суждений по этим вопросам ничуть не больше, чем значимость суждений любого человека, умеющего мыслить и изучать предмет». Поэтому самым распространенным вопросом, касавшимся процесса над Эйхманом, был следующий: «Какую пользу он приносит?» И был возможен только один ответ: «Он творит правосудие». Возражения против процесса над Эйхманом были трех типов. К первому относились те же возражения, что и против Нюрнбергских процессов, и они все время повторялись: Эйхмана судили по закону, имеющему обратную силу, и он предстал перед судом победителей. Ко второму относились возражения, которые были направлены только против суда в Иерусалиме, они ставили под сомнение либо компетенцию суда, либо его отказ принять во внимание факт похищения подсудимого. И, наконец, самыми важными были возражения против самого обвинения в том, что Эйхман совершал преступления «против еврейского народа», а следовало обвинять его в преступлениях «против человечности», таким образом, это были возражения против закона, по которому судили Эйхмана; такое возражение ведет нас к логическому выводу, что единственный правильный суд для рассмотрения таких преступлений — международный трибунал. Ответ суда на первый набор возражений был простым: Нюрнбергский трибунал упоминался в Иерусалиме как имеющий юридическую силу прецедент, и, действуя в рамках муниципального закона, судьи просто не могли действовать иначе, так как сам Закон о наказании и преследовании нацистских преступников и их пособников от 1950 года основан на том же прецеденте. «Этот конкретный законодательный акт», указыва-лось в заключении, «полностью отличается от любого другого закона, обычного в уголовных кодексах», и причина этого различия находится в природе преступлений, с которыми ему приходится иметь дело. Обратная же сила этого закона, можно добавить, нарушает только формально, не существенно, принцип nullum crimen, nulla poena sine lege {«пет ни преступления, ни наказания без точного указания закона»), так как он применим только к актам, известным законодателю; если вдруг возникает преступление, которое ранее было не известно, например геноцид, правосудие должно вершиться в соответствии с новым законом; в случае Нюрнберга этим новым законом был Устав (Лондонское соглашение 1945 года), в случае Израиля — Закон от 1950 года. Вопрос не в том, имеют ли эти законы обратную силу, которую, конечно, они должны были иметь, а в другом: были ли они адекватны, то есть применимы только лишь к преступлениям, ранее не известным. Это необходимое условие обратной силы законодательства было серьезно искажено в Уставе, который готовился для международного военного трибунала в Нюрнберге, и, возможно, по этой причине дискуссия на эти темы остается такой запутанной. Устав обеспечивал юрисдикцию для трех видов преступлений: «преступления против мира», которые трибунал назвал «главным международным преступлением… так как в нем сосредоточено все зло»; «военные преступления»; и «преступления против человечности». Из них только последнее, преступление против человечности, было новым и не имело прецедентов. Захватническая война стара как сама история, и хотя подобные войны много раз называли «преступными», формально они таковыми никогда и не считались. Ни одно из современных обоснований юрисдикции суда в Нюрнберге по этой теме не заслуживает внимания. Это верно, что победившие в Первой мировой войне державы вызвали в трибунал Вильгельма И, но преступлением, в котором обвинялся бывший германский кайзер, была не война, а нарушение до-говоров — в частности, нарушение нейтралитета Бельгии. Также верно, что пакт Бриана — Келлога от августа 1928 года исключал войну как инструмент национальной политики, но пакт не давал ни критериев агрессии, ни упоминал о санкциях — в отличие от факта, что система безопасности, которую пакт намере-вался установить, рухнула еще до начала войны. Более того, одна из стран-судей, а именно Советская Россия, была уязвимой для аргумента, а скорее вопроса: tu-quoque («и ты тоже?»). Разве Россия не напала на Финляндию и совершенно безнаказанно не разделила Польшу в 1939 году? «Военные преступления», с другой стороны, не более беспрецедентные, чем «преступления против мира», были в ведении международного права. Гаагская и Женевская конвенции опре-делили «нарушения законов или обычаев ведения войны»; в них оговаривались главным образом плохое обращение с пленными и военные действия против гражданского населения. Никакой нужды в новых законах с обратной силой не было, и главная проблема в Нюрнберге заключалась в неоспоримом факте, что здесь снова применялся аргумент tu-quoque. Россию, которая не подписала Гаагской конвенции (вообще-то Италия тоже не ратифицировала ее), с полным основанием подозревали в плохом обращении с пленными, а на вопрос, кто убил пятнадцать тысяч польских офицеров, чьи тела были найдены в лесу под Катынью (в пригороде Смоленска в России), так никто и не дал удовлетворившего бы всех ответа; все, что можно было сказать — их, должно быть, расстреляли русские, если убийство произошло до сентября 1941 года, или немцы, если это случилось позже. Что еще хуже: бомбардировки со сплошным поражением мирных городов, и прежде всего атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, в свете Гаагской конвенции определенно являются военными преступлениями. И в то время как бомбардировки немецких городов спровоцировал враг своими бомбардировками Лондона, Ковентри и Роттердама, то же самое невозможно сказать об использовании нового и чрезвычайно разрушительного оружия, наличие которого можно было бы продемонстрировать иными способами. Самая очевидная причина, по которой нарушения Гаагской конвенции союзниками никогда не обсуждались в юридическом смысле, заключалась в том, что международные военные трибуналы были международными лишь по названию, на самом деле это были суды победителей, и юрисдикция их решений, со-мнительная в любом случае, отнюдь не укрепилась, когда коалиция, которая выиграла войну и затем пустилась в это совместное предприятие, распалась — цитируя Отто Киркхаймера, — «еще до того, как высохли чернила в судебных заключениях Нюрнбергского трибунала». Но эта самая явная причина не является ни единственной, ни самой убедительной причиной того, почему ни одно военное преступление союзников с точки зрения Гаагской конвенции не стало предметом судебного разбирательства. Будет справедливым добавить, что Нюрнбергский процесс действовал очень осмотрительно, выдвигая обвинения подсудимым-немцам, поскольку эти обвинения легко становились обвинениями по принципу tu-quoque. Правда заключалась в том, что к концу Второй мировой войны все понимали, что тех-нический прогресс в создании инструментов насилия сделал «преступную» войну неизбежной. Устарели именно различия между солдатом и гражданским лицом, между армией и мирным населением, между военными объектами и мирными городами, на которых покоились дефиниции военных преступлений Гаагской конвенции. Таким образом, в новых условиях военными преступлениями становились только те, которые демонстрировали признаки сознательной бесчеловечности за пределами военной необходимости. Этот фактор неуместной жестокости был надежным критерием для определения того, что в данных условиях составляет военное преступление. Он не годился для совершенно нового преступления, но, к сожалению, ввел его невнятную дефиницию — «преступление против человечности», — которое Устав (в статье 6-с) определил как «бесчеловечный акт», как будто это преступление тоже было «военной крайностью», прояв-ленной в процессе боевых действий для достижения победы. Однако отнюдь не эта разновидность хорошо известного преступления подвигла союзников заявить словами Черчилля, что «наказание военных преступников [было] одной из главных задач войны», а скорее сообщения о неслыханных зверствах, об уничтожении народов, о «зачистке» целых регионов их проживания. Это уже были не просто преступления «вне концепции военной необходимости» — на самом деле эти преступления никак не зависели от войны, они ознаменовали собой политику продолжения систематических убийств в мирное время. Это преступление действительно не учитывалось ни международным, ни муниципальным законами, и более того, это единственное преступление, к которому был неприменим принцип tu-quoque. И в то же время не было другого такого преступления, перед рассмотрением которого в Нюрнберге судьи чувствовали бы себя так неуверенно и суть которого они оставили потомкам в столь соблазнительно двусмысленном состоянии. Совершенно справедливо, что — говоря словами французского судьи Доннедью де Вабре, которому мы обязаны одним из лучших анализов трибунала (Le Proces de Nuremberg, отпечатанный на ротаторе курс лекций для Сорбонны, 1947 год), — «категория преступлений против человечности, которую Устав впустил через маленькую дверцу, испарилась в судебном заключении трибунала». Однако судьи, будучи последовательными в столь же малой степени, как и сам Устав, хотя и предпочитали выдвигать, как выражается Киркхаймер, «обвинения в военных преступлениях, к которым относились все классические общеуголовные преступления, затушевывая по возможности преступления против человечности», когда дело доходило до объявления приговора, демонстрировали свои истинные чувства, вынося самые суровые приговоры — смертную казнь — только тем, кто был признан виновным в совершенно невероятной жестокости, которая и составляла «преступление против человечности», или, как очень точно выразился прокурор от Франции Франсуа де Ментон, «преступление против природы человека». Понятие об агрессии как «тягчайшем международном преступлении» было молча забыто, тогда как несколько приговоренных к смерти подсудимых даже не обвинялись в «заговоре» против мира. В оправдание процесса над Эйхманом часто высказывалась мысль, что хотя величайшее преступление последней войны было направлено против евреев, в Нюрнберге евреи оказались лишь в положении наблюдателей, и заключение суда в Иерусалиме впервые указало, что трагедия еврейского народа «заняла центральное место в судебном разбирательстве и что [этот] факт отличает процесс от всех предыдущих» — в Нюрнберге или в каком-либо ином месте. Но это в лучшем случае полуправда. Именно еврейская трагедия побудила союзников ввести понятие «преступление против человечности», потому что, как писал Джулиус Стоун в монографии «Правовые нормы регулирования международных конфликтов» (1954), «рассматривать массовое уничтожение евреев в тех случаях, когда они были гражданами Германии, можно было исключительно через призму пунктов, составляющих суть преступления против человечности». Что удерживало Нюрнбергский трибунал от восстановления полной справедливости в отношении этого преступления? Вовсе не тот факт, что его жертвами были евреи, а то, что Устав предписывал рассматривать это преступление, которое в столь малой степени касалось войны, что его осуществление за-трудняло и сдерживало ведение военных действий, «в связке» с другими преступлениями. Насколько глубоко судьи в Нюрнберге понимали всю степень насилия, которому подверглись евреи, лучше всего можно судить по тому факту, что единственным приговоренным к смертной казни исключительно по обвинению в преступлениях против человечности стал Юлиус Штрейхер, чьей специальностью были антисемитские непристойности. В этом случае судьи отмели все прочие обвинения. Процесс в Иерусалиме отличался от всех предыдущих вовсе не тем обстоятельством, что теперь центральное место занял еврейский народ. Напротив, в этом отношении процесс напоминал послевоенные суды в Польше, Венгрии, Югославии, Греции, Советской России и Франции — короче, во всех оккупированных нацистами странах. Международный военный трибунал в Нюрнберге был учрежден для военных преступников, чьи преступления невозможно было локализовать географически, всех прочих передавали тем странам, где они совершили свои преступления. Только «главные военные преступники» действовали без территориальных ограничений, и Эйхман определенно не был одним из них. Это — а не его исчезновение, как часто утверждалось, — явилось причиной, по которой ему не было предъявлено обвинение в Нюрнберге; например, Мартина Бормана обвинили, судили и вынесли смертный приговор in absentia — в отсутствие подсудимого. Если действия Эйхмана распространялись на всю оккупированную Европу, то не потому, что он был такой важной фигурой «вне территориальных ограничений», а потому, что это было сутью его задачи — собрать и депортировать всех евреев, — ради выполнения которой он и его коллеги рыскали по континенту. Именно разбросанность евреев по всей Европе сделала преступление против них, хотя и ограниченным в юридическом смысле, предметом «международного» интереса Нюрнбергского трибунала. Как только евреи получили свою собственную территорию, государство Израиль, они приобрели столько же прав судить за преступления против своего народа, сколько поляки — судить за преступления, совершенные в Польше. Все возражения против процесса в Иерусалиме, основанные на принципе территориальной юрисдикции, с точки зрения юриспруденции были чрезмерными, и хотя суд посвятил несколько заседаний обсуждению этих возражений, по большому счету, они к делу не относились. Не было ни малейшего сомнения в том, что евреев убивали за то, что они евреи, невзирая на их гражданство на тот момент, и хотя это правда, что нацисты уничтожили много евреев, которые выбрали отказ от своего этнического происхождения и, быть может, предпочли быть убитыми как французы или немцы, правосудие было возможно и в этих случаях, если только принять во внимание намерения и цели преступников. Равно безосновательным, я полагаю, было еще более распространенное возражение против возможной пристрастности судей — что они, будучи гражданами еврейского государства, вершили суд в рамках своих собственных мотивов. Сложно понять, чем еврейские судьи в этом отношении отличались от своих коллег по процессам в любой другой стране-наследнице, где польские судьи выносили приговор за преступления против польского народа или чешские судьи судили за то, что произошло в Праге и Братиславе. Господин Хаузнер в последней из своих статей для Saturday Evening Post, сам того не желая, подлил масла в огонь этих возражений: он заявил, что обвинению сразу же стало понятным, что Эйхмана не может защищать израильский адвокат, так как возникнет конфликт между «профессиональными обязанностями» и «национальными эмоциями». Что ж, этот конфликт представлял собой суть всех возражений в адрес судей-евреев, а аргумент господина Хаузнера в их поддержку, что судья может ненавидеть преступление, но быть объективным к преступнику, распространяется и на адвоката защиты: юрист, защищающий убийцу, не оправдывает убийство. Истина заключается в том, что давление за стенами суда делало невозможным, мягко говоря, возложить на гражданина Израиля обязанность по защите Эйхмана. И, наконец, аргумент-возражение, что никакого еврейского государства на момент совершения преступления не существовало. Просто формальное, оно настолько противоречит реальности и требованиям совершить правосудие, что его со спокойной душой можно оставить для ученых споров специалистов. В интересах правосудия (как не связанного с некоторыми иными задачами, которым, сколь важными сами по себе они ни были бы, нельзя позволить превалировать над правосудием, главной целью закона) для подтверждения своей юрисдикции суду не следовало ссылаться ни на концепцию пассивной персональности — что жертвами были евреи и что только Израиль может говорить от их имени, — ни на принцип универсальной юрисдикции применительно к Эйхману, так как он был hostis generis humani- «врагом человечества», по отношению к которому действуют такие же законы, что и направленные против пиратства. Обе теории, долго обсуждавшиеся как в суде Иерусалима, так и за его стенами, по сути, размазали тему и скрыли очевидную аналогию между судом в Иерусалиме и процессами, которые проходили до него в других странах, где для наказания нацистов или их пособников было введено специальное законодательство. Концепция пассивной персональности, в Иерусалиме базировавшаяся на просвещенных взглядах, которые П.Н. Дрост изложил в книге «Преступление государства» (1959), подразумевающая, что при определенных условиях в деле может быть применим принцип forum patriae victimae («голос суда есть голос жертвы»), к сожалению, означает, что уголовное преследование инициируется правительством от имени жертв, которые, как предполагается, имеют право на возмездие. Позиция обвинения действительно была таковой, господин Хаузнер начал свое выступление словами: «Когда я стою перед вами, судьями Израиля, здесь, в этом суде, обвиняя Адольфа Эйхмана, я здесь не один. Рядом со мной на этой трибуне стоят шесть миллионов обвинителей. Но, увы, они не могут направить обвиняющий перст в сторону стеклянной клетки и прокричать faccuse человеку, который сидит в ней… Их кровь взывает к небесам, но их голос невозможно услышать. На меня возложена обязанность стать их голосом и от их имени выдвинуть обвинения в ужасающих преступлениях». Такой риторикой обвинение ответило на основное возражение против процесса — что он начат не во имя правосудия, но чтобы успокоить души жертв и, возможно, утолить их жажду мести. Фору (1898 г.), в котором он пытался привлечь внимание общественности к антиеврейской сущности так называемого дела Дрейфуса; название для письма — «Я обвиняю!» — придумал французский журналист и политик Жорж Клемансо. Уголовные преследования, так как они обязательны и потому инициируются, даже если жертва предпочла бы забыть и простить, на основании законов, «сущность» которых — цитируя статью Телфорда Тейлора в New-York Times Magazine — «заключается в том, что преступление совершается не только против жертвы, но и главным образом против общества, чей закон оно нарушает». На преступника обрушивается правосудие, потому что его действие нарушило покой и безопасность общества в целом, а не потому, как в делах гражданской юрисдикции, что вред был причинен отдельным личностям, которым теперь требуется компенсация. Компенсация по уголовным делам имеет совершенно иной характер: это само государство, требующее «компенсации», это также и требование принятого общественного порядка, который был нарушен и который необходимо восстановить. Иными словами, должен превалировать закон, а не истец. Еще менее оправданным, чем попытка обвинения построить процесс на концепции пассивной персональности, было намерение суда истребовать правомочности универсальной юрисдикции, так как это находилось в полном противоречии как с ведением процесса, так и с законом, по которому судили Эйхмана. Было сказано, что принцип универсальной юрисдикции может быть применим, потому что преступления против человечности аналогичны давно известному преступлению — пиратству, а тот, кто совершает их, как и пират, по традиционному международному праву становится hostis generis humani — «врагом человечества». Однако Эйхман обвинялся главным образом в преступлениях против еврейского народа, а его поимка, которую теория универсальной юрисдикции была призвана оправдать, определенно была обусловлена не преступлениями против человечности, а исключительно его ролью в «окончательном решении». Но даже если бы Израиль похитил Эйхмана исключительно потому, что он был врагом человечества, а не потому, что он был hostisJudaeorum- «врагом еврейского народа», сложно было бы обосновать законность его ареста. Исключение пирата из принципа территориальности — который в отсутствие международного уголовного кодекса остается единственным законным юридическим принципом — сделано не потому, что он враг всех и, следовательно, его и могут судить все, а потому, что его преступление совершено в открытом море, а море за пределами территориальных вод не принадлежит никому. Более того, пират, «бросая вызов всем законам, не признает ни один флаг» (Г. Цейзель. Ежегодник Британской энциклопедии, 1962 год), его деятельность, по определению, ведется им самостоятельно; он изгой, потому что добровольно поставил себя вне всех организованных обществ и по этой причине стал «врагом всех в равной мере». Безусловно, никто не возьмется утверждать, что Эйхман вел свою деятельность самостоятельно или что он «не признавал ни одного флага». В этом отношении теория пиратства служила лишь способом уклониться от одного из фундаментальных вопросов, которые поставили преступления такого рода, а именно, что они совершались и могут совершаться лишь в условиях преступного правосудия и преступным государством. Аналогия между геноцидом и пиратством не новая, так что в этой связи стоит отметить, что Конвенция по предупреждению и наказанию преступления геноцида, чьи резолюции приняла Генеральная ассамблея ООН 9 декабря 1948 года, решительно отклонила требование универсальной юрисдикции и предложила взамен, что «лиц, обвиняющихся в геноциде… должен судить правомочный трибунал государств, на территории которых был совершен акт геноцида, или международный уголовный трибунал, имеющий такую юрисдикцию». В соответствии с этой конвенцией, которую Израиль подписал, суд должен либо учредить международный трибунал, либо попробовать переформулировать территориальный принцип таким образом, чтобы он был применим к Израилю. Оба варианта возможны и находятся в сфере компетенции суда. Возможность учреждения международного трибунала суд, не вдаваясь в детали, отверг по причинам, которые мы обсудим ниже, но причина, по которой не была найдена новая выразительная дефиниция территориального принципа — с тем чтобы суд в конце концов мог истребовать для себя юрисдикцию на основании всех трех принципов: территориального, а также пассивно-персонального и универсального, словно простое сложение трех совершенно различных принципов юрисдикции создавало обоснованную претензию, — была тесно связана с полным нежеланием всех заинтересованных сторон вспахать целину и действовать, не полагаясь на прецеденты. Израиль легко мог бы претендовать на территориальную юрисдикцию, если бы только объяснил, что «территория», как это понимает закон, является политической и юридической концепцией, а не просто географическим термином. Она касается не столько и не в первую очередь участка суши, сколько пространства между индивидуумами в группе, члены которой связаны с ней и в то же время отделены друг от друга и защищены особыми связями, основанными на общем языке, религии, общей истории, обычаях и законах. Эти связи стали до такой степени пространственными, что они сами образуют пространство, внутри которого действуют и взаимодействуют все члены группы. Государство Израиль никогда не возникло бы, если бы многие века разбросанный повсюду еврейский народ не создал и не установил бы свое собственное специфическое промежуточное пространство, то есть еще до возвращения ему его исторической территории. Однако суд так и не осмелился бросить вызов прецедентам, даже в отношении беспрецедентного характера происхождения государства Израиль, что, несомненно, было ближе всего его сердцу и разуму. Вместо этого судебная процедура была похоронена в потоке прецедентов — во время заседаний на первой неделе процесса, к которым относятся первые пятьдесят три раздела судебного заключения, — многие из которых, по крайней мере на неподготовленный слух дилетанта, звучали как сложные софизмы. Суд над Эйхманом на самом деле был не более, но и не менее чем последним среди многочисленных процессов в странах-наследницах, которые прошли после Нюрнберга. Обвинение совершенно обоснованно изложило в приложении официальную интерпретацию Закона от 1950 года, которую ясно и не-двусмысленно сделал министр юстиции Пинхас Розен: «В то время как другие народы приняли необходимые законы для наказания нацистов и их приспешников вскоре после окончания войны, а некоторые еще до того, как война закончилась, еврейский народ… не обладал политической властью, чтобы предать нацистов и их подручных суду, пока не было образовано наше государство». Таким образом, суд над Эйхманом отличался от процессов в странах-наследницах только в одном отношении — подсудимый не был арестован должным образом и экстрадирован в Израиль; напротив, чтобы он предстал перед судом, был грубо нарушен международный закон. Выше упоминалось, что только отсутствие de facto у Эйхмана гражданства позволило Израилю избежать ответственности за его похищение, и понятно, что, несмотря на бесчисленные прецеденты, на которые ссылался суд в Иерусалиме, ни разу не был упомянут единственно уместный: похищение из Швейцарии агентами гестапо Бертольда Якоба, германского еврея, журналиста-левака. Ни один другой прецедент не годился, потому что все они касались беглецов от правосудия, которых не только возвращали на место совершенных ими преступлений, но и в тот самый суд, который выдал или мог бы выдать имеющий юридическую силу ордер на арест — условия, которые Израиль не смог выполнить. В этом случае Израиль действительно нарушил территориальный принцип, огромное значение которого заключается в том факте, что землю населяет множество людей, и эти люди подчинены многим разным законам, поэтому распространение одного территориального закона за границы и пределы действия его юридической силы немедленно влечет за собой конфликт с законом другой территории. Это, к несчастью, было единственной почти беспрецедентной чертой всего суда над Эйхманом, и определенно у этого случая нет никаких шансов стать юридически обоснованным прецедентом. Что мы скажем, если завтра какое-нибудь африканское государство пошлет своих агентов на Миссисипи и похитит одного из лидеров тамошнего движения за сегрегацию? И что мы сможем возразить, если суд в Гане или Конго сошлется на дело Эйхмана как на прецедент? Его обоснованием стали беспрецедентность преступления и возникновение еврейского государства. Были, однако, и важные смягчающие обстоятельства, суть которых сводилась к следующему: другого варианта просто не было, если намерение отдать Эйхмана под суд действительно существовало. У Аргентины имелся впечатляющий список нацистских преступников, которых она отказалась выдать; даже если бы между Израилем и Аргентиной существовал договор об экстрадиции, запрос о выдаче почти наверняка не был бы удовлетворен. Не помог бы и захват Эйхмана полицией Аргентины, с тем чтобы она выдала его Западной Германии: ранее Бонн пытался добиться экстрадиции из Аргентины таких известных нацистских преступников, как Карл Клингенфусс и до-ктор Иозеф Менгеле (последний участвовал в самых чудовищных медицинских «экспериментах» в Освенциме и обвинялся в «селекции»), но безуспешно. В случае Эйхмана такой запрос был бы вдвойне безнадежным, так как согласно аргентинскому закону все преступления, связанные с последней войной, попадали под закон о сроке давности — пятнадцать лет — то есть после 7 мая 1960 года Эйхмана невозможно было бы экстрадиро-вать законным образом. Короче говоря, рамки закона не предлагали никакой альтернативы похищению. Те, кто убежден, что правосудие, и ничего более, есть цель закона, будут склонны смириться с актом похищения, но не из-за прецедентов, а, напротив, по причине его отчаянной беспрецедентности, необходимость которой обусловило неудовлетворительное состояние международного закона. В этой связи существовала единственная альтернатива тому, что сделал Израиль: вместо захвата Эйхмана и вывоза его в Израиль агенты могли бы убить его на одной из улиц Буэнос-Айреса. О таком варианте развития событий нередко упоминали во время дебатов по делу — довольно странно, что чаще всех прочих этот вариант рекомендовали те, кого больше всех прочих шокировало похищение. Здесь были свои преимущества, потому что обстоятельства дела находились вне обсуждения, но предлагавшие эту версию забыли, что тот, кто берет закон в свои руки, оказывает услугу правосудию только в одном случае: если он по окончании «миссии» вернет ситуацию в прежнее русло, чтобы закон снова стал действовать, а его акт будет юридически оправдан хотя бы посмертно. На ум сразу же приходят два прецедента сравнительно недавнего прошлого. Первый — случай Шалома Шварцбарда (В России он известен как Самуил Исаакович Шварцбурд — еврейский поэт, публицист и анархист. Здесь Ханна Арендт неверно указывает фамилию, очевидно, имеется в виду Согомон Тейлерян (1896–1960) — деятель армянского национально-освободительного движения, народный мститель, застреливший 15 марта 1921 года в Берлине одного их главных организаторов массовой депортации и геноцида армян, бывшего министра внутренних дел Турции Мехмеда Талаата-пашу.), который 25 мая 1926 года в Париже застрелил Симона Петлгору, бывшего гетмана украинской армии, ответственного за погромы во время Гражданской войны в России и утверждавшего, что у него на руках кровь ста тысяч жертв, которых он убил между 1917 и 1920 годами. Второй — армянин по фамилии Тинде-лян**, в 1921 году в самом центре Берлина застреливший Тала-ат-бея, безжалостного убийцу, участвовавшего в армянских погромах в Турции в 1915 году, во время которых была вырезана треть (шестьсот тысяч человек) армянского населения Турции. Суть в том, что ни один из этих мстителей не ограничился убийством своего «преступника»: оба немедленно сдались полиции и потребовали, чтобы их судили. Оба воспользовались процессом, чтобы в ходе судебных слушаний показать всему миру, какие чудовищные преступления были безнаказанно совершены против их народов. На суде над Шварцбардом использовались почти те же приемы, что и в деле Эйхмана. Такое же изобилие документов, свидетельствовавших о преступлениях, правда, в тот раз они были собраны для защиты (Еврейским комитетом под председательством ныне покойного доктора Лео Моцкина, которому потребовалось полтора года, чтобы собрать материал и опубликовать его в книге «Погромы на Украине 1917–1920», 1927 год). Тогда и обвиняемый, и его адвокат говорили от имени жертв, и им даже удалось поднять вопрос о евреях, «которые не могли выступить в свою защиту» (см. судебную речь Анри Тореза в его книге «Процесс о погромах», 1928 год). Оба были оправданы, в обоих случаях возникло ощущение, что их поступок «символизировал, что их народы наконец решили защитить себя, оставить позади моральные сомнения и преодолеть покорность перед лицом оскорблений», как с восхищением писал о деле Шварцбарда знаменитый французский журналист и публицист Жорж Суарес. Преимущества такого решения проблемы законности, стоящей на пути правосудия, очевидны. В конце концов процесс — это «шоу», но даже если это шоу, в нем участвует «герой» — тот, что в центре пьесы, к кому прикованы все взоры, и в этом случае он — настоящий герой. При этом персонаж процесса находится под стражей, потому что это «не спектакль с заранее известным финалом», здесь есть элемент «непреодолимого риска», который, по словам Киркхаймера, является обязательным фактором всех криминальных процессов. «Я обвиняю!» — тоже обязательный атрибут с точки зрения жертвы — звучит, конечно же, более убедительно в устах человека, который был вынужден взять закон в свои руки, чем голос назначенного правительством чиновника, не рискующего ничем. И все же — в отличие от практических соображений, таких как, например, что Буэнос-Айрес шестидесятых едва ли предлагает те же гарантии или ту же публичность обвиняемому, как Париж и Берлин двадцатых годов, — весьма сомнительно, что такое решение оправдало бы себя в случае Эйхмана, и столь же понятно, что оно было бы таким же неоправданным. На пользу Шварцбарда и Тинделяна работало то обстоятельство, что они оба принадлежали к этническим группам, у которых не было ни собственного государства, ни системы правосудия, в мире не существовало трибуналов, куда такие группы могли бы привести свои жертвы. Шварцбард, который умер в 1938-м, более чем за десять лет до провозглашения еврейского государства, не был ни сионистом, ни националистом иного толка; но нет ни малейшего сомнения, что государство Израиль приветствовало бы такого гражданина — хотя бы потому, что он стал причиной трибунала для преступлений, которые так часто оставались безнаказанными. Его чувство справедливости было бы удовлетворено. И когда мы читаем письмо, которое Шварцбард отправил из парижской тюрьмы своим братьям и сестрам в Одессу: «Faites savoir dans les villes et dans les villages de Balta, Proskouro, Tzcherkass, Oumany]itomir… pertez-y le messageedifiant: la colere juive a tire sa vengeance! Le sang de Vassassin Petliioura, qui ajalli dans la ville mondiale, a Paris… rappellara le crimeferoce… commis envers lepauvre et abandonnepeoplejuif» («Разнесите по городам и весям, в Бальду передайте, в Проскурово, Черкасск, Умань, Житомир… такое назидательное послание: гнев евреев вынудил его к мести! Кровь убийцы Петлюры, пролившаяся в главном городе мира, Париже… послужит напоминанием о лютом злодеянии… против бедного и обездоленного еврейского народа!»), — мы сразу же узнаем — нет, не только язык, на котором, вообще-то, говорил в суде господин Хаузнер (язык Шалома Шварцбарда был неизмеримо более благородным и живым), но и чувства, и состояние души евреев всего мира, к которым, как казалось, это письмо взывало. Я настаивала на сходстве суда над Шварцбардом в 1927 году в Париже и процессом Эйхмана в 1961 году в Иерусалиме, потому что они показали, сколь не готов был Израиль, как и весь еврейский народ, распознать в преступлениях, вменявшихся Эйхману, беспрецедентное преступление, и с каким трудом, должно быть, далось понимание этого еврейскому народу. В глазах евреев, рассуждающих исключительно с точки зрения собственной истории, катастрофа, которая постигла их при Гитлере и унесла треть их народа, представляется не некоей новой формой преступления, не беспрецедентным геноцидом, а, напротив, старейшим из всех известных им преступлений. Это неверное толкование, почти неизбежное, если мы учитываем не только факты еврейской истории, но и, что более важно, современное самосознание еврейского народа, возглавляет список всех провалов и дефектов иерусалимского процесса. Никто из участников так до конца и не понял всего ужаса Освенцима, который по сравнению со злодействами прошлого имеет совершенно иную природу, потому что он предстал перед обвинением и судьями не более чем большим чудовищным погромом из еврейской истории. И они поверили, что существует прямая линия от раннего антисемитизма нацистской партии к Нюрнбергским законам 1935 года, а от них — к изгнанию евреев из рейха и, в итоге, к газовым камерам. Однако политически и юридически эти «преступления» отличны не только по степени серьезности, но и по существу. Нюрнбергские законы 1935 года легализовали дискриминацию, практиковавшуюся до того немецким большинством против еврейского меньшинства. В соответствии с международным законом прерогативой суверенного германского народа было выделить национальное меньшинство, какую бы долю населения оно ни составляло, при условии, что законы о национальных меньшинствах придерживаются прав и гарантий, закрепленных международными договорами и соглашениями. Международные еврейские организации пытались получить для вновь созданного меньшинства те же права и гарантии, которые были подтверждены Женевской конвенцией меньшинствам в Восточной и Юго-Восточной Европе. Но хотя эта защи-та не была получена, другие государства в целом признавали Нюрнбергские законы как часть закона Германии, поэтому гражданин Германии не мог вступить в «смешанный брак», например, в Голландии. Преступный характер Нюрнбергских законов был национальным преступлением: он нарушал национальные, конституционные права и свободы, но он никак не затрагивал взаимное признание закона разными нациями, то есть не был субъектом «международной вежливости». «Принудительная эмиграция», или изгнание, ставшее официальной политикой после 1938 года, очень даже касалось международного сообщества по той простой причине, что изгнанники появились на границах других стран, которые были вынуждены либо принять их, либо переправить в другие государства, точно так же не желавшие их впускать. Другими словами, изгнание народов — это уже преступление против человечности, если под «человечностью» мы понимаем не более чем международную вежливость. Ни национальное преступление по легализации дискриминации, превратившейся в преследование по закону, ни международное преступление по изгнанию не были беспрецедентными даже во времена новейшей истории. Легализованную дискриминацию практиковали Балканские страны, а изгнание в массовом масштабе происходило после многих революций. А вот когда нацистский режим провозгласил, что народ Германии не только не желает больше видеть в стране евреев, но желает стереть весь еврейский народ с лица земли, тогда-то и появилось новое преступление, преступление против человечности — в смысле преступления «против природы человека», или против самой природы человечества. Изгнание и геноцид, хотя это два международных преступления, следует разделять: первое — это преступление против народа-согражданина, тогда как второе — нападение на человеческое многообразие как таковое, то есть на атрибут «природы человека», без которого сами слова «человечество» или «человечность» лишились бы смысла. Пойми суд в Иерусалиме, что между дискриминацией, изгнанием и геноцидом есть различия, мгновенно стало бы ясно, что тягчайшее преступление, с которым суд столкнулся — физическое уничтожение еврейского народа, — было преступлением против человечности, совершенным против всех евреев земли, и что только выбор жертв, а не природа преступления, мог брать свои истоки в долгой истории ненависти к евреям и антисемитизме. Поскольку жертвами были евреи, было справедливо и правильно, что правосудие должен творить еврейский суд, но так как это было преступление против человечности, для правосудия требовался международный трибунал. Неспособность суда увидеть это различие было удивительным, потому что его уже обозначил ранее министр юстиции Израиля Розен, который в 1950 году настаивал на «различии между этим законопроектом [о преступлениях против еврейского народа] и законом о предотвращении и наказании за геноцид», который обсуждался, но не прошел утверждения в парламенте Израиля. По-видимому, суд счел, что у него нет права переступить через ограничения муниципального закона, поэтому геноцид, не нашедший отражения в законе Израиля, невозможно было должным образом принять во внимание. Среди многочисленных и в высшей степени авторитетных голосов, прозвучавших в пользу международного трибунала, был лишь один — голос Карла Ясперса, — который в интервью радио Базеля заявил четко и недвусмысленно: так как преступление касается всего человечества, все нации мира и должны быть допущены к процессу. Этот аргумент в пользу международного суда потерялся среди других предложений, которые исходили из иных соображений и были более легковесными. Многие друзья Израиля, евреи и неевреи, считали, что страна должна выступать как обвинитель, но не как судья, что суду следует собрать данные, сформулировать обвинения и представить их в ООН. Израиль должен содержать заключенного, пока не будет собран специальный трибунал, чтобы судить его, демонстрируя таким образом крайнюю необходимость учреждения постоянного международного уголовного суда и подготовки юридически правомерного международного уголовного кодекса. Проблема этих предложений заключалась в том, что Израиль мог легко опровергнуть их: они действительно были совершенно нереалистичными с точки зрения того факта, что Генеральная ассамблея ООН «дважды отклоняла предложения рассмотреть возможность учреждения постоянного международного уголовного суда» (Бюллетень Антидиффамационной лиги(Американская неправительственная организация, ставящая своей целью борьбу с клеветой на еврейский народ, основана в 1913 году. «Права англичан» — синоним незыблемости фундаментальных свобод и прав, которые не может отобрать ни один монарх, и в этом смысле король и крестьянин равны.). Но другое, более практичное предложение, которое обычно не упоминают по причине его реалистичности, сделал президент Всемирного еврейского конгресса доктор Нахум Гольдман. Он предложил Бен-Гуриону учредить международный суд в Иерусалиме, пригласив в судьи представителей каждой страны, пострадавшей от нацистской оккупации. Но этого было бы недостаточно: это стало бы лишь укрупнением трибуналов стран-наследниц, а заметное ухудшение отправления правосудия, которое присуще суду победителей, лечению не поддается. Однако это был бы практический шаг в верном направлении. Израиль, как многие припомнили, яростно протестовал против всех этих предложений. И хотя справедливо, как отме-тил Иосал Рогат (в книге «Процесс Эйхмана и норма права», опубликованной Центром исследования демократических инстатутов, Санта-Барбара, 1962 год), что Бен-Гурион всегда «казалось, не понимал, когда ему задавали вопрос: «Почему бы его не судить в международном суде?», так же справедливо, что те, кто задавал этот вопрос, не понимали, что для Израиля единственной беспрецедентной особенностью процесса было следующее: впервые (с 70 года н. э., когда римляне разрушили Иерусалим) евреи получили возможность судить за преступления, совершенные против них же, впервые им не надо было обращаться к другим за защитой и справедливостью или прибегать к соглашательской фразеологии относительно прав человека — прав, которые, и это они знали лучше, чем кто бы то ни было, приходилось отстаивать только очень слабым, не имевшим сил защищать свои «права англичан*», — и заставить уважать свой закон. Сам факт, что у Израиля был свой закон, в соответствии с которым он мог провести такой процесс, задолго до суда над Эйхманом был сформулирован в виде фразы, которую по случаю первого чтения Закона от 1950 года в кнессете произнес господин Розен: «Это революционная трансформация, которая произошла в политическом положении еврейского народа». Опираясь на эти яркие события и сильнейшее желание, Бен-Гурион произнес: «Израилю не требуется защита международного суда». Более того, аргумент, что преступление против еврейского народа было в первую очередь преступлением против человечества, на который опирались предложения организовать международный трибунал, серьезно противоречил закону, в соответствии с которым судили Эйхмана. Таким образом, все, кто предлагал Израилю передать своего пленника, должны были бы сделать следующий шаг и объявить Закон о наказании и преследовании нацистских преступников и их пособников от 1950 года неправильным, мол, он противоречит тому, что произошло на самом деле, он не распространяется на факты. И это в самом деле было бы чистой правдой. Потому что убийца оказывается под судом из-за того, что он нарушил закон общества, а не потому, что лишил семью Смит мужа, отца и кормильца, следовательно, эти современные, нанятые государством убийцы, занимавшиеся массовыми казнями, должны отправляться под суд потому, что они нарушили устройство человечества, а не потому, что они убили миллионы людей. Нет ничего более пагубного для понимания этих новых преступлений, и ничто так не преграждает путь международному уголовному кодексу, который позаботился бы о них, чем распространенное заблуждение, что убийство и геноцид — по сути, одно и то же преступление. Смысл последнего — такой же, как и первого, плюс разрушение установленного порядка и нарушение закона общества. Именно потому, что Бен-Гурион отлично понимал, что дискуссия в целом касается юридической силы израильского закона, он в итоге реагировал так резко против критиков судебной процедуры Израиля: что бы ни говорили эти «так называемые эксперты», их аргументы — софизмы, вдохновленные или антисемитизмом, или, в случае евреев, комплексом неполноценности. «Пусть мир поймет: мы не отдадим нашего заключенного». Справедливости ради стоит заметить, что процесс в Иерусалиме проходил в совершенно ином тоне. Но я полагаю уместным предположить, что этот последний процесс в стране-наследнице не более, а, наверное, даже менее, чем все предыдущие процессы, сможет выступать в роли обоснованного прецедента для осуждения таких преступлений в будущем. Это могло бы не иметь большого значения в свете того, что главная задача — обвинить и защитить, судить и наказать Адольфа Эйхмана — была выполнена, если бы не крайне неприятная, но в высшей степени реальная вероятность того, что такие преступления могут совершаться в будущем. Причины такой зловещей потенциальной возможности — как самые общие, так и весьма конкретные. В самой природе человека заложено, что любое действие, однажды произошедшее и зафиксированное в анналах истории человечества, остается с человечеством в качестве потенциальной возможности его повторения еще долго после того, как его актуальность стала делом прошлого. Ни одно наказание не обладает сдерживающей силой, достаточной для предотвращения новых преступлений. Напротив, каким бы ни было наказание, как только специфическое преступление было совершено первый раз, его повторное совершение имеет большую вероятность, чем та, которая обусловила его возникновение в первый раз. Конкретные причины, которые говорят в пользу повторения преступлений, совершенных нацистами, еще более убедительны. Пугающее совпадение бурного демографического роста с открытием технических средств, которые за счет автоматизации труда превратят значительную долю населения в «ненужных людей» и которые за счет атомной энергии создают вероятность двойной угрозы использования таких инструментов, по сравнению с которыми газовые установки Гитлера покажутся гадкими детскими игрушками, — этого должно быть достаточно, чтобы мы содрогнулись. По этой причине весьма существенно следующее: как только было совершено беспрецедентное преступление, оно может стать прецедентом в будущем, а все процессы, имеющие дело с «преступлениями против человечности», должны проходить в соответствии со стандартом, который сегодня все еще представляется «идеальным». Если геноцид — реальная возможность в будущем, тогда ни один народ на земле — и менее всех, естественно, еврейский народ в Израиле или в других странах — не может быть уверен в продолжении своего существования без помощи и защиты международного закона. Успех или неудача в делах, связанных с ранее беспрецедентными преступлениями, могут быть очерчены лишь теми рамками, внутри которых эти дела будут служить обоснованным прецедентом на пути создания международного уголовного кодекса. И это требование, адресованное судьям на таких процессах, не чрезмерно, в нем не заложено больше того, на что можно с полным основанием надеяться. Международный закон, как отметил в Нюрнберге член Верховного суда США Джексон, «это комплекс договоров и соглашений между народами и общепринятых обычаев. Каждый обычай уходит своими корнями в определенное обособленное действие… Сегодня мы имеем полное право вводить обычаи и заключать соглашения, которые сами станут источниками нового и действенного международного закона». Судья Джексон не отметил, что вследствие незавершенного характера международного закона задачей судей на обычных процессах стало отправление правосудия без помощи законов позитивного права или за рамками предусмотренных ими ограничений. Это может поставить судью в затруднительное положение, и он лишь станет протестовать против того, что требуемое от него «обособленное действие» будет совершать не он, а законодатель. И в самом деле, прежде чем мы придем к какому-либо выводу относительно успеха или неудачи суда в Иерусалиме, следует подчеркнуть твердое убеждение судей в том, что у них не было права становиться законодателями, что они обязаны были выполнять свою работу в рамках закона Израиля, с одной стороны, и общепринятого юридического мнения — с другой. Также следует признать, что их промахи ничуть не были серь-езнее тех, которые были допущены на Нюрнбергских процессах или в судах других европейских стран-наследниц. Напротив, неудачи суда в Иерусалиме отчасти были обусловлены его слишком явным желанием по возможности придерживаться прецедента Нюрнбергского процесса. В результате провал суда в Иерусалиме состоял из его неспособности понять три фундаментальных пункта, каждый из которых был хорошо известен и широко обсуждался с момента учреждения Нюрнбергского трибунала: проблема нарушения правосудия в суде победителей; юридически обоснованное определение «преступления против человечности»; и четкое распознание нового типа преступника, который совершает это преступление. Что касается первого пункта, в Иерусалиме правосудие было нарушено более серьезно, чем в Нюрнберге, потому что суд не допустил на процесс свидетелей защиты. На основании традиционных требований, предъявляемых к справедливой и надлежащей правовой процедуре, это был самый серьезный изъян судебного разбирательства. Более того, неизбежное в конце войны судебное преследование в суде победителей (аргумент судьи Джексона в Нюрнберге: «Либо победители должны судить побежденных, либо пусть обвиняемые судят себя сами» следовало бы подкрепить понятными чувствами союзников, что они, те, «кто рисковал всем, не допустят нейтралов» [Вабр]) через шестнадцать лет после окончания войны не могло быть столь же обоснованным, учитывая, что в новых условиях возражение против участия в процессе представителей нейтральных стран не имело смысла. Относительно второго пункта: сведения, полученные в иерусалимском суде, имели несоизмеримо больший вес, чем те, которые удалось получить в Нюрнберге. Я уже упоминала, что определение Нюрнбергским процессом «преступлений против человечности» как «бесчеловечных актов», которое было переведено на немецкий язык Verbrechen gegen die Menschlichkeit — словно у нацистов просто был дефицит человеческой доброты, несомненно, является преуменьшением века. Проводись суд в Иерусалиме исключительно на базе обвинения, недопонимание по главным пунктам было бы еще более заметным, чем в Нюрнберге. Но судебное заключение не позволило главной характеристике преступления утонуть в потоке злодейств, суд не попал в ловушку и не приравнял это преступление к общеуголовным военным преступлениям. То, о чем в Нюрнберге говорилось на ходу и очень мало — что «улики свидетельствуют, что… массовые убийства и зверства совершались не с одной лишь целью уничтожить противников режима», что они также «были частью плана избавиться от целого народа», — было центром судебного разбирательства в Иерусалиме. По той очевидной причине, что Эйхман обвинялся в преступлении против еврейского народа — преступлении, которое невозможно было объяснить никакой утилитарной необходимостью: евреев убивали по всей Европе, не только на Востоке, их истребление не было обусловлено желанием захватить территорию, «которую немцы могли бы использовать для колонизации». Большое преимущество процесса, сосредоточенного на преступлении против еврейского народа, заключалось не только в том, что он провел различие между военными преступлениями, такими как расстрелы повстанцев и убийства заложников, и «бесчеловечными актами», такими как «изгнание и истребление» целого народа во имя захватнической колонизации — одно это могло бы лечь в основу будущего международного уголовного кодекса, — но и в том, что он установил различие между «бесчеловечными актами» (которые осуществлялись ради понятной, хотя и преступной цели, такой как экспансия путем колонизации) и «преступлением против человечности», чей намеренный и беспрецедентный характер был вскрыт. Однако ни разу ни во время слушаний, ни в судебном заключении иерусалимский суд даже не упомянул о вероятности того, что уничтожение целых этнических групп — евреев, поляков или цыган — могло быть больше, чем преступлением против евреев, поляков или цыган, что это преступление поставило под угрозу мировой порядок и все человечество в целом. Тесно связанной с этим промахом оказалась подозрительная беспомощность судей, когда им предстояло решать задачу, от которой им было еще сложнее скрыться, — задачу понять преступника, которого они судили. Было явно недостаточно того, что они не пошли на поводу обвинения в его очевидно ошибочном описании обвиняемого как «патологического садиста». Также было бы недостаточным, если бы они сделали следующий шаг и показали непоследовательность обвинения: господин Хаузнер хотел судить самое страшное из всех существовавших в мире чудовищ и в то же время судить в его лице «многих таких же, как он», и даже «все нацистское движение и антисемитизм в целом». Конечно же, они понимали: действительно было бы очень удобным поверить, что Эйхман чудовище — даже если бы дело против него провалилось или потеряло всю свою привлекательность. Вряд ли зрелище Синей Бороды на скамье подсудимых привлекло бы внимание всего мира и собрало журналистов со всех уголков планеты. Проблема с Эйхманом за-ключалась именно в том, что таких, как он, было много, и многие не были ни извращенцами, ни садистами — они были и есть ужасно и ужасающе нормальными. С точки зрения наших юридических институтов и наших норм юридической морали эта нормальность была более страшной, чем все зверства, вместе взятые, поскольку она подразумевала — как неустанно повторяли в Нюрнберге подсудимые и их адвокаты, — что этот новый тип преступника, являющегося в действительности «врагом человечества», совершает свои преступления при таких обстоятельствах, что он практически не может знать или чувствовать, что поступает неправильно. В этом смысле свидетельства в деле Эйхмана были даже более убедительными, чем свидетельства на процессах главных военных преступников, чьи уверения в своей чистой совести можно было опровергнуть еще проще, потому что они шли «в комплекте» с аргументом подчинения «приказам начальства» и похвальбой о случаях неподчинения им. И хотя лукавство обвиняемых было очевидным, единственной базой, на основании которой действительно можно было доказать нечистую совесть, оказывался тот факт, что нацисты, и особенно преступные организации, в которых состоял Эйхман, в последние месяцы войны занимались исключительно уничтожением улик своих преступлений. Но эта база была шаткой. Она доказывала всего лишь понимание того, что закон, запрещающий массовые казни, в силу его новизны еще не был принят другими народами; или, говоря языком нацистов, что они проиграли свою битву «за освобождение» человечества от «правления недоче-ловеками», в частности от господства сионских мудрецов; или же, проще говоря, она доказывала всего лишь признание поражения. Мучился бы кто-нибудь из них от нечистой совести, победи они в войне? Самой крупной ставкой в процессе Эйхмана был популярный во всех современных системах юриспруденции посыл, что намерение причинить вред является обязательным для совершения преступления. Похоже, ничем другим цивилизованная юриспруденция так не гордится, как принятием к сведению этого субъективного фактора. Когда такое намерение отсутствует, когда в силу разных причин, включая моральную ущербность, способность различать добро и зло снижается, мы понимаем, что преступление не было совершено. Мы отказываемся от предложений, отметая их как варварские, что «чудовищное преступление оскорбляет природу и сама земля взывает к мести; что зло нарушает гармонию природы, которую может восстановить только лишь возмездие; что потерпевшее общество имеет своим долгом для восстановления морального порядка покарать преступника» (Иосал Рогат). Думаю, невозможно отрицать, что именно на основании этих давно забытых предложений Эйхман изначально и был передан в руки правосудия и что на самом деле именно они стали высшим оправданием смертной казни. Его необходимо было уничтожить, потому что он участвовал и играл центральную роль в предприятии, которое открыто провозгласило своей целью окончательно стереть целые «расы» с лица земли. И если справедливо, что «правосудие должно не только свершиться, необходимо видеть, как оно вершится», тогда справедливость того, что свершилось в Иерусалиме, должны были видеть все — если бы судьям хватило мужества обратиться к подсудимому со словами вроде этих: «Вы признались, что преступление, совершенное против еврейского народа во время войны, было самым чудовищным преступлением в истории, и вы признали свою роль в нем. Но вы сказали, что никогда не действовали исходя из основных мотивов, что вы никогда не имели намерения убить кого бы то ни было, что вы никогда не ненавидели евреев, и все же вы не смогли бы действовать иначе, и что вы не чувствуете своей вины. В это трудно поверить, хотя и возможно; свидетельств против вас, касающихся мотивации и совести, не очень много, но они могут быть доказаны, вне всякого сомнения. Вы также сказали, что ваша роль в "окончательном решении еврейского вопроса" была случайной и что почти любой мог оказаться на вашем месте, так что теоретически почти все немцы виновны в равной степени. Вы подразумевали, что когда все или почти все виновны, не виновен никто. Это действительно очень распространенный вывод, но мы не желаем его принимать. А если вы не понимаете наших возражений, мы рекомендовали бы вашему вниманию историю Содома и Гоморры, двух библейских городов, которые были уничтожены огнем небесным, потому что жители их были в равной степени виновны. Это не имеет ничего общего с новомодной идеей "коллективной вины", согласно которой люди считаются виновными или эти люди обязаны чувствовать свою вину за то, что сделано от их имени, но не ими — за то, в чем они не участвовали и от чего не имели никакой выгоды. Иными словами, виновность или невиновность перед законом имеют субъективный характер, и даже если бы восемьдесят миллионов немцев сделали то, что сделали вы, это не извиняло бы вас. К счастью, нам не надо заходить так далеко. Вы сами возложили не факт, а только возможность равной вины на часть тех, кто жил в государстве, главной политической целью которого было совершение неслыханных преступлений. И неважно, какая цепочка случайностей внешнего или внутреннего характера привела вас на путь, который сделал вас преступником, существует пропасть между реальностью того, что сделали вы, и вероятностью того, что могли бы сделать другие. Мы здесь рассматриваем лишь то, что сделали вы, нас не интересует, возможно, непреступный характер вашего внутреннего мира и ваших мотивов или преступных наклонностей тех, кто вас окружал. Вы рассказали вашу историю с точки зрения неудачника, и, зная детали, мы готовы допустить, что при более благоприятном стечении обстоятельств маловероятно, что вы когда-либо предстали бы перед нами или перед каким-нибудь другим уголовным судом. Давайте дискуссии ради предположим, что неудачное стечение обстоятельств, и ничто иное, сделало вас добровольным орудием организации массовых убийств; мы по-прежнему оказываемся перед фактом того, что вы проводили — а следовательно активно поддерживали — политику массовых убийств. Но политика — это не детский сад, в политике исполнительность и поддержка это одно и то же. А так как вы поддерживали и проводили политику нежелания жить на одной земле с еврейским народом и целым рядом других народов — как будто вы и ваши начальники имели какое-то право определять, кто должен, а кто не должен населять землю, — мы находим, что никто, то есть ни один представитель рода человеческого, не желает жить на одной земле с вами. Единственно по этой причине вас и следует повесить». Эфраим Зурофф ПОСЛЕСЛОВИЕ Для многих евреев моего поколения захват, осуждение и наказание Адольфа Эйхмана представляют собой события уникального значения, они оказали огромное влияние на наше сознание и взгляды. Что касается лично меня, то этот апрельский день 1961 года, когда мама усадила меня перед телевизором в нашем доме в нью-йоркском Бруклине, остался одним из самых ярких воспоминаний детства. Я помню, как она сказала: «Ты должен это видеть. Израиль схватил одного из самых главных преступников холокоста, его будут судить в Иерусалиме. Суд начинается сегодня». Впечатление, которое произвела эта сцена на еврейского мальчишку, еще даже не прошедшего бармицву, трудно переоценить. Я помню ее по сей день, потому что тогда в нашей семье впервые заговорили о холокосте — о том, что потом стало в моей профессиональной жизни главным; тот факт, что мой двоюродный дед рабби Эф-раим Зар, в чью честь и меня назвали Эфраимом, вместе со всей его семьей погиб «во время войны», упоминался и прежде, но как-то вскользь, между делом. Чтобы понять значение процесса, следует воссоздать ту реальность, весьма отличающуюся от нашей реальности. В пятидесятых, шестидесятых и вплоть до конца семидесятых годов о холокосте говорили мало, и уж точно его не изучали, не анализировали, дискуссий о нем тоже не было. Так обстояли дела в Соединенных Штатах, где рос я, но так же обстояли они в Израиле и даже в Европе. Евреям тогда было о чем подумать, и прежде всего они думали о будущем. Воспоминания об этой величайшей трагедии, трагедии почти непостижимого масштаба, загонялись внутрь, о них не говорили, об этом старались забыть, и в результате наше поколение росло, почти ничего не зная о страшной судьбе европейского еврейства. Первой заметной трещиной в этой стене молчания стал процесс над Эйхманом, хотя его истинное значение мы полностью осознали лишь годы спустя. Так было даже в Израиле, где воздействие процесса было куда более непосредственным. Что особенно важно, процесс вывел на уровень законных свидетельств рассказы выживших, которых — за исключением сражавшихся в гетто сионистов — израильский истеблишмент до тех пор предпочитал не замечать. Тому есть множество причин, но ни особого сочувствия, ни интереса истории тех, кто страдал в гетто, в лагерях, или тех, кто вынужден был прятаться, не вызывали, и они вынуждены были молча претерпевать свои муки. А процесс над Эйхманом выдвинул их воспоминания, их личные истории на передний план, и сделано это было таким образом, что им впервые в жизни было оказано уважение и доверие, которых они заслуживали. Памятуя об этом, довольно трудно относиться с симпатией к книге Ханны Арендт «Эйхман в Иерусалиме»: в ней автор подверг суровой критике сам судебный процесс, в ходе которого рассматривалась степень ответственности этого бывшего члена СС в осуществлении «окончательного решения» и в результате которого он был осужден. По мнению Арендт, суд был на самом деле дурно управляемым показательным процессом, целью которого была пропаганда сионистских воззрений, этот процесс, как считает Арендт, должен был убедить израильтян, что только в Израиле «еврей может чувствовать себя в безопасности и жить достойно», что не могло не поставить в затруднительное положение нееврейский мир. Арендт раскритиковала то, что во время процесса рассматривались только еврейские страдания, а это, по ее мнению, вело к искажению истины и искажению даже самого еврейского измерения произошедшего. Свое критическое отношение к самому ходу процесса Арендт сопровождает суровой критикой стороны обвинения, которая, полагает она, преувеличила роль Эйхмана, довела ее до совершенно нереальных пропорций в тщетной попытке представить его всесильным антисемитским сверхчудовищем, действиями которого руководило идеологическое рвение, в то время как Эйхман, по ее мнению, был совершенно другим человеком. По Арендт, основная вина Эйхмана заключалась в неукоснительном подчинении морально ущербной бюрократии, взявшей на вооружение идеологию геноцида. Для нее Эйхман был обыкновенным нелепым бюрократом, лишенным воображения и склонным к самообману, он был куда более озабочен своей личной карьерой, чем преданностью идее, и Арендт пытается доказать неуместность суда над ним, приписывая многие из сюжетов и поворотов «окончательного решения» его начальникам и коллегам. На эти ее суждения блестяще ответил выдающийся историк и эксперт холокоста доктор Якоб Робинсон в своем труде «Выпрямление кривизны» (And the Crooked Shall be Made Straight, Macmillan, 1965), а также историк холокоста Яков Лозовик в книге «Бюрократы Гитлера: нацистская полиция безопасности и банальность зла» (Hitler's Bureaucrats: The Nazi Security Police and the Banality of the Evil, Continuum International Publishing, 2002) — в ней он тщательно исследует деятельность департамента, который возглавлял Эйхман, и его роль в осуществлении «окончательного решения». Например, оба автора указывают на радостное возбуждение, эйфорию, которую испытывал Эйхман ближе к концу войны, когда говорил о том, сколь многих евреев ему удалось уничтожить: он-де «сойдет в могилу, смеясь» от радостного осознания того, что послал на смерть пять миллионов евреев. Также весьма значимым в этом плане было интервью Эйхмана, которое он в 1957 году дал в Аргентине голландскому журналисту фон Сассену: в нем он в открытую заявлял, что «когда я пришел к заключе-нию, что то, что мы делали с евреями, было необходимо, я принялся за работу с фанатизмом человека, считающего себя истинным национал-социалистом… Я всегда работал со стопроцентной отдачей и, отдавая приказы, действовал со свойственной мне энергичностью». Арендт отбрасывает эти цитаты, считая их «похвальбой» склонного к самообману человечишки, но центральная роль Эйхмана в организации и осуществлении определенных этапов уничтожения огромного числа евреев во время холокоста, его рвение в проведении этих операций совершенно очевидны, и это оправдывает усилия, предпринятые Израилем для того, чтобы он предстал перед судом, и подтверждает значение самого этого суда. Но если критика, которой подвергает Арендт саму организацию процесса, еще и может быть предметом обсуждения, то ее язвительные, абсолютно клеветнические высказывания в адрес евреев — жертв нацистов, и в особенности их лидеров, — куда более серьезный недостаток, даже провал ее книги. Начать с того, что Арендт совершенно ложно и даже чудовищно утверждает, будто «реальные убийства в центрах умерщвления обычно выполнялись руками еврейских коммандос», — под таким утверждением вообще никаких оснований нет. (Да, как правило, сами евреи «сортировали» и «перерабатывали» тела убитых в лагерях смерти, но самих убийств они не совершали.) Что еще более оскорбительно, она фактически обвиняет все европейское еврейство в соучастии в их собственном умерщвлении, она обвиняет почти всех еврейских лидеров в сотрудничестве с нацистами, в пособничестве в уничтожении их собственных общин, заявляя, что «если бы евреи не были организованы и у них не было бы лидеров, хаоса и бедствий было бы куда больше, но общее число жертв вряд ли достигло числа между четырьмя с половиной и шестью миллионами». Однако, как поясняет Робинсон, подобная характеристика роли еврейских лидеров Европы во время Второй мировой войны абсолютно оторвана от контекста и не отражает реалий жизни евреев во времена холокоста. Прежде всего, без внимания оставлен куда более серьезный феномен, который в значительной степени повлиял на судьбу европейских евреев — активное сотрудничество с нацистами нееврейского населения почти всех европейских стран, а этот фактор в немалой степени способствовал массовому убийству евреев. К тому же, вопреки утверждению Арендт о том, что именно юденраты составляли списки депортированных, большинство отправленных в лагеря смерти евреев отбирались вовсе не по составленным еврейскими офи-циальными лицами спискам. В некоторых местах, таких как Варшава или Львов, евреев депортировали просто улица за улицей, в других евреям приказывали под страхом смерти являться на сборные пункты. Короче говоря, не еврейские лидеры были ответственны за их смерть, а совокупность других факторов, что Робинсон и поясняет в специальном памфлете, который он опубликовал в ответ на обвинения Арендт: «Выжил или нет еврей во время холокоста, зависело от условий той страны или района, где он проживал: открытости границ, доступности убежищ, дружелюбия партизан или борцов сопротивления (зачастую в России и Польше евреев убивали сами местные партизаны); эффективности взяток, потребностей немецкой военной машины в рабочей силе; прихотей и капризов местных наци; а в конечном счете — и это немаловажно — от чистой случайности. Нормальный человеческий разум не мог принять тот факт, что действительной целью на-цистов было полное уничтожение, немцы же прилагали все усилия, чтобы на время успокоить евреев, притупить их бдительность». В заключение я должен сказать еще об одном моменте, на который я не мог не обратить внимания. Ханна Арендт, несомненно, была блестящим политическим философом, и ее вклад в эту область знания поистине неоценим. Несомненно, это одна из причин широкого интереса публики к ее репортажам с процесса, опубликованным сначала в виде серии статей в журнале New Yorker, по которым затем была написана эта книга, изданная Viking Press. К сожалению, ее исторические исследования периода холокоста не соответствуют уровню ее познаний в выбранной ею области философии, что в конечном счете привело к теориям и утверждениям не только неточным, но чрезвычайно обидным и оскорбительным как для жертв, так и для тех, кто остался в живых. Но если анализ событий и исторической последовательности открыт для дискуссии и интерпретации, то отношение Арендт к предмету разговора не оставляет сомнений в ее образе мыслей. Ее книга, к сожалению, пронизана пренебрежением к жертвам холокоста и их лидерам, к государству Израиль, к самому процессу. И хотя к Эйхману она также не испытывает никакого уважения, порою он все же пробуждает у Арендт нечто вроде сочувствия к человеческим слабостям. Однако странно, что она никогда не проявляет никакого сочувствия к тем, кто его действительно заслуживает — к самим жертвам и к тем, кто старался привлечь их мучителя к суду. Чтобы как-то объяснить то, что написано в этой книге, предпринимались попытки анализа психологических особенностей самой Арендт, об этом уже тоже много написано. Мне кажется, что «Эйхман в Иерусалиме» — если смотреть на книгу в исторической перспективе — есть произведение глубоко ошибочное, однако оно ни в коей мере не является продуктом хорошо известной неприязни, предрассудков и чувства превосходства, которые испытывают многие светские немецкие евреи к своим восточноевропейским собратьям. К сожалению, в ней присутствует и нечто от характерной еврейской ненависти к себе. Но это не значит, что ее не стоит читать, однако, чтобы достичь более объективного понимания как самого холокоста, так и значения иерусалимского суда над Эйхманом, мы должны столь же внимательно отнестись и к критике произведения Арендт. Тот факт, что приговор был вынесен в зале суда, находившемся в Иерусалиме, столице незадолго до того созданного еврейского государства, добавило дополнительное измерение к волнению и удовлетворению, которые испытывали миллионы евреев во всем мире, в том числе и моя мама. Доктор Эфраим Зурофф, директор израильского отделения Центра Симона Визенталя

The script ran 0.008 seconds.