Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Карл Поппер - Нищета историцизма [0]
Язык оригинала: AUT
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. Один из самых известных философов XX столетия Карл Поппер (р. 1902) посвятил эту свою книгу "памяти людей всех убеждений, наций и рас, павших жертвами фашистской и коммунистической веры в неумолимые законы Исторической Судьбы". В центре ее - критический анализ учения об объективных закономерностях исторического развития человечества и общественного прогресса. Этот строго рациональный анализ был долгое время недоступен нашему читателю, так как в лице Поппера марксистская доктрина нашла одного из самых ярких и последовательных критиков.  Для всех читателей, интересующихся философией истории.

Полный текст.
1 2 

В заключение раздела следует сказать еще об одном существенном различии в методах теоретических наук о природе и теоретических наук об обществе. Это трудности, связанные с применением количественных методов, и особенно методов измерения. Некоторые из них могут быть преодолены (и преодолевались) с помощью статистических методов, например, при анализе спроса. И они должны быть преодолены, чтобы, например, уравнения математической экономики служили основой даже для решения чисто качественных проблем; ибо без измерения мы остаемся в неведении относительно того, насколько сильным было влияние противодействующих факторов и какое воздействие оно оказало на результат, который предсказывался в качественных терминах. Качественные оценки иногда бывают обманчивы; они так же обманчивы, как, цитируя профессора Фриша, «утверждение, что если человек в лодке гребет вперед, то лодка пойдет назад из-за давления, оказываемого ногами гребца»*. Несомненно, мы сталкиваемся здесь с фундаментальными трудностями. В физике, например, параметры уравнений могут быть в принципе редуцированы к небольшому числу природных констант, и эта редукция во многих случаях действительно была проведена. В экономике дело обстоит иначе, здесь сами параметры могут оказаться быстро меняющимися переменными. Разумеется, это уменьшает значимость наших измерений, делает трудной их интерпретацию и проверяемость. 30. Теоретические и исторические науки Тезис о единстве научного метода может быть распространен, с некоторыми ограничениями, и на область исторических наук. Это можно сделать, сохранив фундаментальное различение теоретических и исторических наук: с одной стороны, социологии, экономики и политологии, а с другой — социальной, экономической и политической истории, — различения, на котором так настаивали лучшие историки. По сути дела, это различение интереса к универсальным законам и интереса к частным фактам. Мне хочется выступить в защиту позиции (столь часто бранимой за старомодность), согласно которой историк интересуется действительными единичными или специфическими событиями, а не законами или обобщениями. Эта точка зрения вполне совместима с анализом научного метода, в частности, причинного объяснения. В то время как теоретические науки главным образом занимаются поиском и проверкой универсальных законов, исторические науки принимают универсальные законы за нечто само собой разумеющееся и заинтересованы главным образом в том, чтобы найти и проверить единичные утверждения. Например, имея определенный единичный explicandum — единичное событие, — они займутся поиском единичных начальных условий (вместе с универсальными законами, которые, быть может, и не представляют интереса), объясняющими этот explicandum. Или же они могут проверить данную единичную гипотезу, используя ее вместе с другими единичными утверждениями как начальное условие и дедуцируя из начальных условий (опять же при помощи универсальных законов) некий «прогноз», например описывающий событие, случившееся в далеком прошлом и соответствующее эмпирическому свидетельству — документам, надписям и т. д. Поэтому всякое причинное объяснение единичного события может считаться историческим в той мере, в какой «причина» описывается с помощью единичных начальных условий. Это полностью согласуется с распространенной идеей, согласно которой объяснить нечто причинно — значит показать, как и почему это нечто произошло, иначе говоря — рассказать, что это такое. Но только история действительно занимается причинным объяснением единичного события. В теоретических науках такие причинные объяснения — лишь средства для достижения другой цели — проверки универсальных законов. Но тогда жгучий интерес к вопросам происхождения, который проявляют некоторые эволюционисты и историцисты, презирающие старомодную историю и желающие преобразовать ее в теоретическую науку, оказывается совершенно неуместным. Спрашивать о происхождении — значит задавать вопросы «как» и «почему». Такие вопросы с теоретической точки зрения сравнительно незначимы и обычно интересны только историкам. Моя трактовка исторического объяснения вызывает то возражение, что в истории универсальные законы все же используются, и делается это вопреки частым декларациям историков о том, что история вообще не интересуется такими законами. Можно ответить на это, что единичное событие выступает причиной другого единичного события, которое является его следствием только в свете некоторых универсальных законов. Но такие законы могут быть настолько тривиальными и обыденными, что о них не стоит и упоминать, а тем более замечать их существование. Если мы говорим, что причиной смерти Джордано Бруно явилось его сожжение на костре, то не обязательно упоминать при этом универсальный закон, гласящий, что все живые существа при высокой температуре погибают. Такой закон неявно подразумевается. Среди теорий, которые служат предпосылками политической истории, имеются и социологические концепции — например, социология власти. Но историк, как правило, не осознает этого. Он не использует их как универсальные законы, помогающие проверить частные гипотезы. Эти теории неявно содержатся в его терминологии. Говоря о правительствах, нациях и армиях, он пользуется, как правило бессознательно, «моделями», полученными с помощью научного или донаучного социологического анализа (см. предыдущий раздел). Заметим: исторические науки не стоят особняком в своем отношении к универсальным законам. Везде, где мы встречаемся с применением науки к единичной или частной проблеме, обнаруживается сходная ситуация. Химик, желающий провести анализ некоторого соединения — скажем, куска породы, — вряд ли думает о каком-либо универсальном законе. Вместо этого он применяет, и возможно без излишних раздумий, некоторую стандартную процедуру, которая с логической точки зрения является проверкой единичной гипотезы, такой, как «это соединение содежит серу». Интерес его является главным образом «историческим» — это описание одной совокупности событий или одного индивидуального физического тела. Думаю, этот анализ прояснит известные споры между методологами. Одни из них утверждают, что история, не просто перечисляющая факты, но и пытающаяся представить их в причинной связи, должна формулировать исторические законы, поскольку причинность — это главным образом детерминация посредством закона. Другие историцисты защищают тезис, что даже «уникальные» события — события, которые случаются только один раз и не имеют между собой ничего «общего», — могут быть причиной других событий, и именно такого рода причинность и интересует историю. Как мы видим, и те и другие в чем-то правы, а в чем-то неправы. И универсальный закон, и единичные события необходимы для любого причинного объяснения, но за пределами теоретических наук универсальными законами обычно не интересуются. Это подводит нас к вопросу об уникальности исторических событий. Если мы занимаемся историческим объяснением типических событий, то их необходимо рассматривать именно как типические, как принадлежащие к родам или классам событий. И тогда может быть применен дедуктивный метод. Однако историю интересует не только объяснение, но и описание события как такового. Одной из важнейших ее задач является описание происшествий (happenings) в их специфичности или уникальности; иными словами — тех аспектов, которые она не объясняет причинно, например, «случайного» совпадения причинно не связанных событий. Эти две задачи истории, распутывание связанных нитей и описание того «случайного» способа, каким эти нити сплетаются, необходимы и дополняют друг друга; в один момент времени событие можно рассмотреть как типическое, т. е. взглянуть на него с точки зрения причинного объяснения, а в другой момент времени — как уникальное. Эти соображения имеют отношение и к вопросу о новизне (см. раздел 3). Различение «новизны комбинации» и «подлинной новизны» соответствует нашему теперешнему различению «позиции причинного объяснения» и «позиции уникальности». Если новизну можно рационально проанализировать и предсказать, то не может быть и речи о ее «подлинности». Это опровергает и историцистскую концепцию, согласно которой социальная наука должна заниматься предсказанием существенно новых событий; в конечном счете такая претензия основана на недостаточном анализе предсказания и причинного объяснения. 31. Ситуационная логика. Историческая интерпретация Но неужели это все? Неужели ничего больше нет в требовании историциста реформировать историю, в идее социологии, играющей роль теоретической истории, или теории исторического развития (см. разделы 12 и 16)? А историцистская идея «периодов», «духа» или «стиля» века; необоримых исторических тенденций; движений, пленяющих души, захлестывающих, несущих куда-то, словно поток? Всякий, кто читал рассуждения Толстого в «Войне и мире» — несомненно историцистские, но отличающиеся искренностью, — о движении западных людей на Восток и о противоположном движении русских людей на Запад, должен понимать, что историцизм отвечает какой-то реальной потребности. И прежде чем мы сможем всерьез надеяться на избавление от историцизма, мы должны предложить нечто лучшее. Историцизм Толстого есть реакция на метод, отводящий главную роль в происходящем великому человеку, лидеру (слишком большую роль, если Толстой прав, а он, конечно, прав). Толстой доказывает, и на мой взгляд успешно, какое малое влияние имели действия и решения Наполеона, Александра, Кутузова и других великих лидеров 1812 года в сравнении с тем, что можно было бы назвать логикой событий. Он указывает — и справедливо — на значение решений и действий бесчисленных никому не известных индивидов, которые сражались на' полях войны, подожгли Москву и изобрели партизанские методы борьбы. В этих событиях, говорит Толстой, видна своего рода историческая детерминация — судьба, исторические законы или план. В его версии историцизма соединены и методологический индивидуализм, и коллективизм; иначе говоря — это типичное для того времени (и, боюсь, также для нашего) сочетание демократически-индивидуалистических и коллективистско-националистических элементов. Некоторые здоровые элементы в историцизме несомненно есть: прежде всего, историцизм — это реакция на наивную интерпретацию политической истории как истории великих тиранов и великих генералов. Историцисты правы, этот метод — не из лучших. Именно поэтому их «духи» — дух века, дух нации, дух армии — выглядят такими соблазнительными. Самим этим «духам» я ни в коей мере не симпатизирую — ни их идеалистическому прототипу, ни диалектическому и материалистическому воплощению — и хорошо понимаю тех, кто относится к ним с презрением. Однако они указывают на существование пробела, заполнить который обязана была бы социология, причем заполнить чем-то более здравым, например анализом проблем, возникающих в рамках традиции. Или — детальным изучением логики ситуаций. Лучшие историки зачастую так и делали, проводя этот анализ более или менее бессознательно. Толстой; например, говоря о необходимости (не о решении), заставившей русскую армию сдать Москву без боя и отступить в места, где можно было найти пропитание, именно так и поступает. Помимо логики ситуации или, быть может, в ее собственных рамках нам нужно нечто вроде анализа социальных движений. Необходимы исследования, основанные на методологическом индивидуализме, исследования социальных институтов, через которые идеи распространяются и захватывают индивидов, исследования способов порождения, функционирования и гибели традиций. Другими словами, наши индивидуалистические и институционалистические модели таких коллективных реальностей, как нации, правительства и рынки, должны быть дополнены моделями политических ситуаций, а также социальных движений, таких, как научный и промышленный прогресс. (Я попытался дать анализ прогресса в разделе 32.) Эти модели историки могут использовать, во-первых, так же, как и другие модели, а во-вторых, в целях объяснения вкупе с другими универсальными законами. И все-таки этого недостаточно, это не удовлетворяет реальную потребность, на которую пытается ответить историцизм. Отсутствие интереса к универсальным законам ставит исторические науки в трудное положение. Ибо в теоретической науке законы, кроме всего прочего, диктуют интерес, исходя из которого производятся наблюдения, или же представляют собой точки зрения, с которых эти наблюдения ведутся. Напротив, в истории универсальные законы, по большей части тривиальные и не осознанные историком, совершенно не способны выполнять эту функцию. Ее; должно выполнять что-то другое. Разумеется, не бывает истории без точки зрения; подобно естественным наукам, история должна быть селективной, если не хочет, чтобы ее затопил поток ненужного и бессвязного материала. Попытка проследить причинные цепочки, уходящие в далекое прошлое, ни к чему не приводит, ибо каждое следствие, с которого мы начинаем, имеет великое множество различных причин; иначе говоря, начальных условий слишком много и в большинстве случаев они не очень интересны. Единственный способ, которым мы можем преодолеть эту трудность, состоит в том, чтобы сознательно ввести в историю точку зрения; т. е. писать ту историю, которая нас интересует. Это не означает, что мы можем искажать факты или пренебрегать теми из них, которые не подходят к нашим схемам. Напротив, все факты, имеющие отношение к нашей точке зрения, должны быть рассмотрены тщательно и объективно (в смысле «научной объективности», см. следующий раздел). И это не означает, что факты и аспекты, не имеющие отношения к нашей точке зрения, вообще не должны нас интересовать. Селективные подходы в изучении истории в чем-то аналогичны по функции научным теориям. Поэтому их часто и принимали за теории. И действительно, идеи, которые не могут быть сформулированы в виде проверяемых гипотез, единичных или универсальных, похожи на научные гипотезы. Однако, как правило, эти исторические «подходы» или «точки зрения» невозможно проверить. Их нельзя опровергнуть, так что подтверждение таких подходов не имеет никакой ценности, даже если их так же много, как звезд на небе. Назовем такую селективную точку зрения или фокус исторического интереса, если она не может быть сформулирована в виде проверяемой гипотезы, исторической интерпретацией. Историцизм считает интерпретации теориями. И в этом заключается одна из главных его ошибок. «Историю» можно интерпретировать по-разному: в ней можно видеть классовую борьбу, или борьбу за расовое господство, или борьбу между «открытым» и «закрытым» обществом; история может быть историей религиозных идей или научного и промышленного прогресса. Все эти точки зрения в большей или меньшей степени интересны и как таковые вполне приемлемы. Однако историцисты так не считают, они не хотят признавать множества равных друг другу интерпретаций, — равных в том, что касается их предположительного характера и произвольности (даже если некоторые оказываются плодотворными — что весьма важно). Вместе этого историцисты видят в них концепции или теории, утверждающие, что «история есть история борьбы классов» и т. д. А если какая-то точка зрения оказывается плодотворной и в ее свете могут быть упорядочены и интерпретированы многие факты, то это ошибочно принимается за подтверждение или даже за доказательство «концепции». Но и историки классического склада, справедливо отвергающие эту процедуру, также совершают ошибку. Стремясь к объективности, они пытаются избегать любой точки зрения; и поскольку это невозможно, +о обычно неосознанно они занимают ту или иную точку зрения. Тут их объективности приходит конец, ибо вряд ли можно критически относиться к собственной точке зрения и понимать ее ограниченность, вообще не зная о том, что она существует. Эта дилемма разрешается, если мы сознательно принимаем точку зрения, формулируем ее и всегда помним, что это лишь одна из множества точек зрения и, сколько ни поднимай ее до уровня теории, проверке она не поддается. 32. Институциональная теория прогресса Через изложение теории научного и промышленного прогресса я попытаюсь проиллюстрировать идеи, выдвинутые в предыдущих четырех разделах, в особенности идеи ситуационной логики и методологического индивидуализма. Выбор иллюстративного материала не случаен. Именно феномен научного и промышленного прогресса вдохновил историцистов XIX века, и взгляды Милля по этому поводу уже обсуждались на страницах этой книги. И Конт и Милль считали, что прогресс — безусловная, или абсолютная, тенденция, сводимая к законам человеческой природы. «Закон последовательности, — пишет Конт, — даже если на него указывает со всем возможным авторитетом метод исторического наблюдения, не следует окончательно принимать, прежде чем он не будет сведен рациональным образом к позитивной теории человеческой природы». Согласно Конту, закон прогресса выводится из присущей человеческим индивидам тенденции к постоянному совершенствованию. Милль пытается свести закон прогресса к тому, что он называет «прогрессивностью человеческого разума», основной «движущей силой которого является желание достигнуть наибольших материальных благ». Согласно Конту и Миллю, безусловный, или абсолютный, характер этой тенденции, или «квазизакона», позволяет дедуцировать первые шаги или фазы истории, обходясь без каких-либо начальных исторических условий, наблюдений и данных. В принципе, таким способом должен быть «дедуцирован» весь ход истории; единственная трудность, говорит Милль, заключается в том, что «столь длинный ряд… каждый последующий член которого состоит из все большего числа разнообразных частей, человеческий ум исчислить не способен». Слабость этой «редукции» очевидна. Даже если принять Миллевы посылки и дедукции за само собой разумеющиеся, это не означает, что из них вытекают важные социальные и исторические следствия. Прогресс может быть сведен на нет неуправляемой природной средой. Кроме того, посылки берут в расчет только одну сторону «человеческой природы» и не учитывают другие ее стороны, такие, как небрежность и лень. Таким образом, к «человеческой природе» можно «свести» даже то, что прямо противоположно прогрессу (в понимании Милля). Разве «исторические теории» не любят объяснять распад и крушение империй ленью и склонностью к обжорству? Собственно говоря, очень немногие события нельзя было бы правдоподобно объяснить теми или иными наклонностями «человеческой природы». Однако метод, который объясняет все, на самом деле ничего не объясняет. Разве нельзя заменить эту удивительно наивную теорию более разумной? Для этого мы должны сделать две вещи. Во-первых, мы должны найти условия прогресса, применив принцип, предложенный в разделе 28: представить себе условия, при которых бы прогресс остановился. Объяснять прогресс психологической наклонностью было бы неверно. Вместо теории психологических наклонностей я предлагаю институциональный (и технологический) анализ условий прогресса. Каким образом можно было бы остановить научный и промышленный прогресс? — Закрыть или взять под контроль исследовательские лаборатории, научные журналы и другие средства для дискуссии, запретить научные конгрессы и\ конференции, разогнать университеты и вообще учебные заведения, не выпускать книг, закрыть типографии, запретить людям писать и, наконец, говорить. Все эти вещи, которые действительно можно запретить (или взять под контроль), являются социальными институтами. Язык — это социальный институт, без которого научный прогресс немыслим, ибо без языка нет ни науки, ни развивающейся и прогрессирующей традиции. Письменность — это социальный институт, и таковыми же являются учреждения, занимающиеся печатанием и изданием, а также все другие институциональные инструменты научного метода. Даже сам научный метод имеет социальный аспект. Наука и научный прогресс существуют в результате не отдельных усилий, но свободной мыслительной конкуренции. Наука нуждается во все большей конкуренции между гипотезами и во все более строгих проверках. А конкурирующие гипотезы нуждаются в своих персональных представителях, адвокатах, судьях и даже в публике. Персональное представительство должно быть институционально организовано, чтобы его действенность была гарантирована. За институты следует платить, и их следует защищать в законном порядке. Наконец, в немалой степени прогресс зависит от политических факторов — от политических институтов, оберегающих свободу мышления, от демократии. Интересно, что и так называемая «научная объективность» в некоторой степени зависит от социальных институтов. Наивно было бы полагать, что она основана на умственной или психологической установке ученого и есть результат его подготовки, исследовательской тщательности и интеллектуальной отрешенности. Существует даже точка зрения, согласно которой ученые вообще не могут быть объективными. Это не страшно для естественных наук, но может оказаться фатальным для наук социальных, когда затрагиваются социальные предрассудки, классовые предубеждения и личные интересы. Разработанная в деталях так называемой социологией знания (см. разделы 6 и 26), эта концепция совершенно упускает из виду социальный, или институциональный, характер научного знания, полагая, что объективность определяется психологией конкретного ученого. Однако ни сухость, ни отвлеченность предмета естественной науки не предохраняет от вмешательства партийной точки зрения и личного интереса, и если бы все зависело от отрешенности, то наука, даже естественная наука, была бы просто невозможна. «Социология знания» упускает из виду именно социологию знания — социальный, или публичный, характер науки. Она не хочет видеть, что именно публичный характер науки и ее институтов обеспечивает мыслительную дисциплину ученого и сохраняет объективность науки и традицию критического обсуждения новых идей. В этой связи представляет интерес концепция, изложенная в разделе 6 («Объективность и оценка»). Поскольку научное исследование социальных проблем само оказывает влияние на социальную жизнь, социальный исследователь, который это понимает, не может сохранить незаинтересованную и объективную установку. Но в этом смысле социальная наука ничем не отличается от других наук. Физик, или инженер, находится в точно таком же положении. И не будучи социальным исследователем, он прекрасно понимает, какое громадное влияние может оказать на общество изобретение нового воздухоплавательного аппарата или ракеты. Это лишь набросок институциональных условий, от которых зависит научный и промышленный прогресс. Важно понять, что эти условия в большинстве своем нельзя назвать необходимыми, а все вместе они недостаточны. Условия не необходимы, поскольку без этих институтов (быть может, за исключением языка) научный прогресс, строго говоря, все равно возможен. В конце концов, «прогресс» уже произошел, от устного слова к письменному и дальше (хотя это раннее развитие нельзя назвать собственно научным прогрессом). С другой стороны, и это важнее, мы должны понять, что научного прогресса может и не быть и при лучшей в мире институциональной организации. Например, начнется эпидемия мистицизма. Это вполне возможно, ибо некоторые интеллектуалы действительно уходят в мистицизм, и это является реакцией на научный прогресс (или на требования открытого общества). Значит, таким образом мог бы реагировать любой человек. Этого возможно было бы избежать, создавая еще какие-то социальные институты, например, образовательного характера, борясь со стереотипами мировоззрения и поощряя разнообразие. Ведь успехом может пользоваться и сама идея прогресса. Но все это не делает прогресс неизбежным. Нельзя же, например, исключить логическую возможность бактерии или вируса, заражающих всех стремлением к Нирване. Так что даже лучшие институты не могут считаться вполне надежными. Как уже говорилось, институты подобны крепостям. Их конструкция должна быть хорошо обдумана, а персонал подобран самым тщательным образом. Но нет никаких гарантий, что научное исследование привлечет именно тех, кого нужно. Не можем мы гарантировать и того, что вообще найдутся люди с воображением и способностью изобретать новые гипотезы. Наконец, многое зависит от удачи. Ибо истина не явлена, и ошибочно было бы верить — как верили Конт и Милль, — что как только «препятствия» (намек на церковь) будут устранены, истину увидит любой желающий. Обобщим результаты нашего анализа. В большинстве или даже во всех «институциональных» теориях человеческий, или личностный, фактор всегда будет выступать как нечто иррациональное. Предложение свести социальные теории к психологии, подобно тому как химия сводится к физике, основано на недоразумении. Неверно, что следствием методологического индивидуализма является «психологизм». Методологический индивидуализм — это совершенно неопровержимая концепция, согласно которой коллективные феномены суть результат действий, взаимодействий, целей, надежд и мыслей индивидуальных людей, а также традиций, которые они создают и поддерживают. Но можно быть индивидуалистом, и не придерживаясь точки зрения психологизма. Так, «нулевой метод» конструирования рациональных моделей является не психологическим, а логическим методом. Психология не может лежать в основе социальной науки. Во-первых, она сама является одной из социальных наук: «природа человека» изменяется с изменением социальных институтов, поэтому, чтобы ее исследовать, необходимо исследовать сами эти институты. Во-вторых, социальные науки имеют дело по большей части с непреднамеренными следствиями, или отзвуками (repercussions), человеческих действий. «Непреднамеренность» в этом контексте не означает «несознательности»; скорее, речь идет о следствиях, затрагивающих все интересы человека (social agent), сознательные или бессознательные. Так, любовь к горам и одиночеству с точки зрения психологии вполне объяснима, однако если бы горы любили все, то одиночество на этом бы и закончилось, а это уже не факт психологии. Но проблемы такого рода как раз и составляют самую суть социальной теории. Таким образом, мы приходим к совершенно другому выводу, чем Конт и Милль. Мы не предлагаем сводить социологию к якобы твердой основе, психологии человека. С нашей точки зрения, человеческий фактор — крайне неопределенный и изменчивый элемент социальной жизни и социальных институтов. По сути дела, этот элемент в конечном счете не может находиться под полным контролем институтов (первым это увидел Спиноза); всякая попытка взять его под контроль приводит к тирании, т. е. к всевластию этого же самого человеческого фактора, господству прихотей немногих людей или даже одного человека. Но нельзя ли найти способ контроля над человеческим фактором при помощи науки — этой противоположности произвола? Несомненно, биология и психология могут или смогут в самое ближайшее время решить «проблему преобразования человека». Однако это неизбежно приведет к разрушению объективности и тем самым самой науки, поскольку и та и другая основаны на свободной конкуренции мысли, т. е. на свободе. Чтобы развитие разума продолжалось и разум мог выжить, должно быть сохранено разнообразие индивидуальных мнений, целей и задач. (Вмешательство и контроль оправданы только в самых крайних случаях, когда под угрозой оказывается политическая свобода.) Даже эмоционально привлекательный призыв к общему делу, пусть самому прекрасному, есть призыв отказаться от соперничества моральных позиций, взаимной критики и аргументации. Это призыв отказаться от рационального мышления. Эволюционист, требующий «научного» контроля над природой человека, не понимает, насколько самоубийственно это требование. Главной движущей силой эволюции и прогресса является разнообразие материала, из которого происходит отбор. Что касается человеческой эволюции, то это — «свобода быть необычным и не походить на ближнего своего», «не соглашаться с большинством и идти своим путем». Холический контроль, ведущий к уравнению умов, а вовсе не к равенству в правах, означает конец прогресса. 33. Заключение. Эмоциональная привлекательность историцизма Историцизм — очень древнее учение. Его первые формы, вроде учения о жизненных циклах городов и народов, появились даже раньше, чем примитивный телеологизм, согласно которому за, казалось бы, слепыми изгибами судьбы скрываются свои цели. Разгадывание целей, будучи весьма далеким от научного способа мышления, несомненно, наложило отпечаток на самые современные историцистские теории. В любой версии историцизма выражено чувство устремленности в будущее, — будущее, которое приближают некие необоримые силы. Современные историцисты, видимо, не понимают, что их учение является столь древним. Они верят (и что еще ждать от обожествления современности?), что это последнее и наиболее выдающееся достижение человеческого ума, причем оно настолько ново, что лишь немногие люди могут понять его смысл. Именно историцизм, считают историцисты, поставил проблему изменения, хотя на самом деле это одна из самых старых проблем спекулятивной метафизики. Противопоставляя свое «динамическое» мышление «статическому» мышлению всех предшествующих поколений, они полагают, что их учение оказалось возможным благодаря «эпохе революции», увеличившей скорость нашего развития настолько, что социальное изменение можно теперь испытать на протяжении одной человеческой жизни. Разумеется, это не что иное, как миф. Революции случались и в прошлом, а со времен Гераклита изменение постоянно открывают и переоткрывают. Полагаю, что выдавать столь почтенную идею за идею дерзкую и революционную — значит обнаруживать невольный консерватизм; наблюдая эту пылкость по отношению к изменению, невольно хочется спросить: быть может, все не так уж однозначно и присутствует не только энтузиазм, но и сильное внутренне сопротивление? Это объяснило бы тот религиозный жар, с которым дряхлую и нетвердо держащуюся на ногах философию провозглашают последним и величайшим откровением. Однако не сами ли историцисты больше всех страшатся изменения? И не из-за этого ли страха они утратили способность разумно реагировать на критику? Все выглядит так, как будто, утратив неизменный мир, историцисты стремятся получить компенсацию, твердо веря, что изменение можно предвидеть, потому что им правит неизменный закон.

The script ran 0.002 seconds.