Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Уильям Джеймс - Многообразие религиозного опыта [0]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: religion, sci_philosophy, sci_psychology, sci_religion

Аннотация. Джеймс, Уильям (11 января 1842, Нью-Йорк - 16 августа 1910, Чокоруа, Нью-Хэмпшир) - американский философ и психолог, один из основателей и видный представитель прагматизма и функционализма. Старший брат писателя Генри Джеймса. С 1878 по 1890 г. Джеймс пишет свои «Принципы психологии», в которых отвергает атомизм немецкой психологии и выдвигает задачу изучения конкретных фактов и состояний сознания, а не данных, находящихся «в» сознании. Джеймс рассматривал сознание как индивидуальный поток, в котором никогда не появляются дважды одни и те же ощущения или мысли. Одной из важных характеристик сознания Джеймс считал его избирательность. С точки зрения Джеймса, сознание является функцией, которая «по всей вероятности, как и другие биологические функции, развивалась потому, что она полезна». Исходя из такого приспособительного характера сознания он отводил важную роль инстинктам и эмоциям, а также индивидуальным физиологическим особенностям человека. Широкое распространение получила выдвинутая в 1884 г. теория эмоций Джеймса. В 1892 г. Джеймс основал первую в США лабораторию прикладной психологии при Гарвардском университете. Теория личности, развитая им в одной из глав «Психологии», оказала значительное влияние на формирование персонологии в США.

Полный текст.
1 2 3 

Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому. Я вернулся к вере в ту волю, которая произвела меня и чего-то хочет от меня; я вернулся к тому, что главная и единственная цель моей жизни есть то, чтобы быть лучше, т. е. жить согласнее с этой волей; я вернулся к тому, что выражение этой воли я могу найти в том, что в скрывающейся от меня дали выработало для руководства своего все человеческое, т. е. я вернулся к вере в Бога, в нравственное совершенствование и в предание, передавшее смысл жизни… И так как сила жизни возобновилась во мне, и я опять начал жить… Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь…"[102] И Толстой стал жить жизнью крестьянина и почувствовал себя по сравнению с прежним праведным и счастливым. Как я уже говорил выше, меланхолия, охватившая Толстого, была не только случайным переломом его настроения, хотя несомненно отчасти было и это. В главном же она была логически необходимо вызвана столкновением его внутреннего душевного склада с его внешней деятельностью и стремлениями. Хотя Толстой и великий художник слова, тем не менее, он один из тех примитивных черноземных людей, которых глубоко не удовлетворяет наша цивилизация с ее излишествами, неискренностью, материальными стремлениями, сложностью и жестокостью. Вечная правда для них лежит ближе к природе. Душевный перелом, пережитый Толстым, привел в порядок его расстроенную душу, открыл ее истинный характер и призвание и вывел его из заблуждения на истинный для него путь. Толстой является примером гетерогенной личности, лишь поздно и постепенно достигшей единства. И хотя только немногие из нас могут последовать за Толстым, но очень многие чувствуют, что им было бы лучше, если бы они могли поступить подобно ему. Баньян оправлялся от меланхолии тоже медленно и постепенно. Целые годы преследовали его тексты из св. Писания, пока, наконец, не окрепла в нем вера в спасение через кровь Христову: "Мой внутренний мир исчезал ни снова появлялся по двадцати раз в день, пишет он о себе; если моя душа была в покое, — через минуту она была уже удручена, и пока я проходил пространство в сто шагов, сердце мое переполнялось несколько раз ужасом и угрызениями совести". Дальше он говорит, что когда какой-нибудь текст подбадривал его, это придавало ему мужество на два или на три часа. "Это был хороший день для меня, пишет он, я думаю, что никогда не забуду его". И дальше: "Мощь этих слов так повлияла на меня, что я близок был к потере сознания; но не от печали, не от тоски, а от обретенного мною мира и глубокой радости". И еще: "Это странно овладело всем моим духом, засияло в моем сердце живым светом и заставило замолчать все мучительные мысли, какие имели обыкновение раньше подобно сворам адских собак выть, рычать и свирепо грызться во мне. Отсюда я увидел, что Иисус Христос не окончательно покинул и отверг мою душу". Такие моменты чередовались с противоположными до тех пор, пока он мог написать следующее: "Гроза пришла теперь к концу; гром гремел уже в отдалении, лишь редкие капли дождя падали еще на меня время от времени". И наконец он пишет: "На этот раз цепи окончательно упали с меня, я освободился от моих оков; мои искушения оставили меня; с этого времени ужасные слова Священного Писания перестали меня смущать; я мог вернуться к себе и наслаждаться милостью и любовью Бога… Отныне я чувствовал себя одновременно на небе и на земле; на небе через моего Христа, моего вождя, через мою Справедливость, через мою Жизнь; на земле через мое тело, через мою личность… Христос близок был моей душе в эту ночь; я с трудом мог оставаться в постели, — такова была моя радость, таков был мир, обретенный мною, такого было мое торжество во Христе". Баньян стал священником и, несмотря на свою повышенную нервность и на целые двенадцать лет тюремного заключения за нонконформизм, он стал деятельно приносить пользу людям. Он водворял мир в души и творил добро. Бессмертная Аллегория, написанная им, внесла в английские сердца истинный дух религиозного долготерпения. Однако, ни Толстой, ни Баньян не смогли достичь того, что мы называем душевным здоровьем. Они слишком глубоко испили из чаши горечи, чтобы забыть ее вкус. И хотя каждый из них обрел для себя то благо, которое сломило острие его печали, тем не менее, она сохранилась, как меньший ингредиент в основе той веры, которою эта печаль была преодолена. Но, для нас важно то, что они нашли в сокровенных богатствах своего духа нечто, что было достаточно сильно, чтобы преодолеть их безграничную печаль. Толстой справедливо назвал это «нечто» тем, "чем люди живы", ибо здесь закаляется воля к жизни даже в том случае, когда сознание окружающего зла делает жизнь для человека невыносимой. Ведь понятия и представления Толстого о зле нисколько не изменились. В своих последних книгах он неумолим по отношению ко всей системе общепризнанных ценностей: светская жизнь порочна, власть безнравственна, церковь лицемерна, занятия культурных людей никому не нужны, низость и жестокость царят в мире и т. п. Баньян тоже отрекается от этого мира: "Я должен сперва вынести смертный приговор всему, что относится к этой жизни, — говорит он, — должен решить, что я сам, моя жена, дети, мое здоровье и радости, все вообще умерло для меня, а я умер для них; я должен найти утешение в Боге через Христа, предрекшего кончину мира. И, сознавая бренность этого мира, я должен признать гроб своим жилищем, постлать себе ложе в могильной тьме и сказать тлению: "Ты отец мне", а могильному червю: "Ты моя мать и сестра"… Разлука с женою и детьми часто казалась мне отделением моего тела от костей, особенно разлука с моим несчастным слепым ребенком, который ближе всех моему сердцу. Бедное дитя, думал я, какую печальную участь готовит тебе жизнь! Тебя будут отталкивать, ты должен будешь просить милостыню, терпеть голод, холод, нищету и тысячу несчастий, тогда как теперь я дрожу, когда ветер повеет на тебя. Но я должен покинуть вас на волю Божью, хотя сердце мое разрывается на части".[103] Баньян излечился от своей меланхолии, но для него осталась навсегда недостижимой та ступень экстаза, где совершается полный разрыв с прошлой жизнью. Этих примеров достаточно, чтобы ознакомиться в общих чертах с явлением, называемым в психологии «обращением». В следующей лекции мы рассмотрим его детальнее и остановимся подольше на сопутствующих ему явлениях. Лекция IX ОБРАЩЕНИЕ Обращение, возрождение, обретение благодати и веры, достижение внутреннего мира — все это выражения, обозначающие медленный или внезапный процесс, которым раздвоенная и сознающая себя недостойной и несчастной душа приходит к внутреннему объединению, к сознанию своей праведности и к ощущению счастья: она находит твердую опору в своей вере в реальность того, что ей открыли ее религиозные переживания. Таков общий смысл понятия «обращение» безотносительно к тому, верим ли мы или нет, что для такого нравственного перерождения необходимо непосредственное вмешательство Божественной Силы. Прежде чем приступить к более подробному изучению этого процесса, мне бы хотелось оживить только что сделанное нами определение конкретным примером. Отрывок, который я приведу сейчас, я нашел в американской брошюре, представляющей теперь библиографическую редкость, где изложена биография некоего Стефана Брэдлея, человека, почти неграмотного.[104] Я выбрал именно этот случай, так как он ярко показывает, что в таких внутренних душевных переворотах человек находит в себе неожиданно, одну за другой, скрытые глубины, как будто тайные возможности души расположены в ней рядом ступеней, существование которых мы даже не предугадываем. Брэдлей полагал, что он испытал уже полное обращение, когда ему было четырнадцать лет. "Мне казалось, что я видел иногда Спасителя в человеческом образе: Он оставался в моей комнате около секунды с распростертыми руками; своим видом Он как бы говорил мне: «Приди». На другой день я трепетал от радости и страха; и даже много времени спустя, мое счастье было так велико, что я желал умереть. У меня не осталось, и в этом я был вполне убежден, никакого тяготения к этому миру. Каждый день казался мне таким торжественным, как праздник Господень. У меня было горячее желание, чтобы все люди испытали такое же чувство и возлюбили Бога превыше всего. Раньше я был очень эгоистичен и горд; теперь я желал блага для всех, я чувствовал, что мог бы простить от всей души худшего из моих врагов, и что я готов снести презрение и насмешки от кого угодно, все вынести для Господа, если таким путем я смогу стать орудием обращения хотя бы для одной души". Девять лет спустя, в 1829 году Брэдлей слышал следующий рассказ об одном случае религиозного возрождения. "Многие из новообращенных, говорит он, подходили ко мне на собраниях и спрашивали, имею ли я веру. В большинстве случаев я отвечал: "Надеюсь, что да". Такой ответ не удовлетворял их; по их словам они определенно знали, что вера у них была. Я просил их молиться за меня, думая, что если до сих пор у меня не было веры, хотя я так долго считал себя христианином, должно же, наконец, придти время, когда она явится; и я надеялся, что их молитвы за меня будут услышаны. В одну из суббот я отправился в Академию послушать методистского проповедника. Он говорил о страшном суде и изобразил его в таком торжественном и грозном виде, как я никогда еще не слыхал. Мне казалось, что я там присутствовал. Все стороны моего духа пробудились; я трепетал на моей скамье, хотя в глубине души моей еще ничего не совершилось. На следующий день вечером я опять пошел слушать его. Он взял текст из Апокалипсиса: "И я видел мертвых, больших и малых, представших перед Господом". Картина ужасов этого дня, могла бы настроить даже камень. Когда он кончил свою речь, один старый господин, сказал, обращаясь ко мне: "Вот это я называю проповедью!" Я был согласен с ним, но сердце мое не смягчилось, и, несмотря на слова проповедника, вера, какая была у него, не передалась мне. Теперь я хочу рассказать, как познал я могущество святого Духа. Если бы кто-нибудь раньше предсказал мне, что я на собственном опыте познаю Его силу, я бы принял это за насмешку. Однажды вернувшись домой из собрания, я спрашивал себя, отчего я так черств душой? Я лег спать, испытывая обычное равнодушие к религиозным вопросам. Но через пять минут Дух Святой воздействовал на меня следующим образом: я почувствовал такое сильное сердцебиение, что невольно подумал, не захворал ли я; но так как и не испытывал при этом никакой боли, это состояние меня не встревожило. Сердце мое билось все сильнее, и скоро я убедился, что это Дух Святой сошел на меня, и тогда я ощутил величайшее блаженство, смирение, и больше чем когда бы то ни было, чувство моей недостойности. Я произнес громко: Господи! чем я заслужил это счастье? и другие слова, подобные этим. Тогда нечто, как быстрый поток воздуха, вошло в мои уста и в мое сердце. Это было ощущение более отчетливое, чем ощущение питья. Оно продолжалось, насколько я могу судить, минут пять, а может быть даже и больше, причинив мне снова сердцебиение. И в момент высшего напряжения этого чувства, я просил Бога не увеличивать моего счастья, так как я не мог уже вместить и того, какое переживал. Казалось, сердце мое разорвется, но когда я почувствовал себя преисполненным любовью и милостью Бога, оно успокоилось. Все время, пока длилось такое состояние, в уме моем была мысль: Что может значить оно? Вдруг как бы в ответ на это в моей памяти встал Новый Завет, раскрытый на VIII-ой главе послания к Римлянам с ярко освещенными стихами 26 и 27; и я прочел там эти слова: "сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными". Все время, пока сердце мое усиленно билось, я не переставал вздыхать, как от великой тяжести; и было трудно остановить эти вздохи, хотя я тяжести не испытывал. Брат мой, который спал в соседней комнате, приотворил ко мне дверь и спросил, не болят ли у меня зубы? Я ответил, что нет, и отослал его спать. У меня же совсем пропал сон, я был слишком счастлив. И я боялся утратить это счастье. Я думал: В такой блаженный час моя душа Охотно бы свое покинула жилище". Сердце мое перестало, наконец, трепетать. Я почуял, что душа моя вся полна Св. Духом, и мне казалось, что ангелы реют над моим ложем. Мне было радостно беседовать с ними, и я так закончил свою речь к ним: "О вы, благодатные ангелы! Как полны вы участием к нашему блаженству, для которого мы сами делаем так мало!" После этого я попробовал заснуть. Когда я проснулся утром, моей первой мыслью было: что сталось с моим счастьем и Следы его еще теплились в моем сердце, но мне хотелось большого. Вдруг я почувствовал, что душа переполнена им. Я встал, чтобы одеться, и увидел с удивлением, что едва держусь на ногах. Но то, что я испытал, не может быть высказано словами. Душа освободилась от страха смерти; умереть для меня стало так же просто, как заснуть. Как птица в клетке, я желал вырваться из темницы тела, чтобы соединиться с Христом, хотя в то же время я был готов жить, чтобы делать добро людям и привести грешников к раскаянию. Я спускался с лестницы с таким ощущением важности всего происшедшего, какая бывает при великих потерях. Я решил не говорить об этом ни отцу, ни матери раньше, чем не посмотрю в Новый Завет. Я пошел прямо к этажерке и открыл его на VIII главе послания к Римлянам; каждый стих подтверждал мне, что это были Божьи слова; каждое слово имело отношение к тому, что я переживал. Только тогда я заговорил с родителями. И я спросил их, не замечают ли они, что не мой голос говорит во мне, так как все, что я говорил, казалось, было продиктовано Духом Святым. Но слова, которые я произносил, были в то же время и моими. Я думаю, что я был в том же состоянии, в каком находились апостолы в день сошествия Св. Духа (хотя я и не мог передавать это состояние другим и творить то, что они творили). После завтрака я пошел к моим соседям на собрание, чтобы говорить там о религии. Накануне этого дня я ни за какие блага не решился бы сделать это. Я молился с ними, чего раньше никогда не делал публично. У меня такое чувство, что я этим правдивым рассказом исполняю долг, и я надеюсь, что это может послужить на пользу тем, кто прочтет написанное мною, если Богу это будет угодно. Он исполнил свое обещание, ниспослав в наши сердца Духа Святого — по крайней мере, так было с моим сердцем. И теперь никакие деисты, ни атеисты не могли бы поколебать моей веры в Христа". Таково было обращение, пережитое Брэдлеем; о влиянии этого душевного переворота на его дальнейшую жизнь нам ничего неизвестно. Теперь пора приступить к тщательному изучению отдельных элементов, составляющих процесс обращения. Если вы откроете какое-нибудь сочинение по психологии на главе, посвященной ассоциации идей, то вы прочтете, что мысли, стремления и представления человека расположены в его сознании отдельными группами и системами, находящимися в относительной независимости друг от друга. Всякая «цель», встающая перед человеком, вызывает в его сознании некоторое специфическое возбуждение и собирает вокруг себя известную группу идей, находящихся в подчинении той цели, с которою они ассоциированы; если цели и вызываемые ими возбуждения различны по своему характеру, то и соответствующие им группы идей имеют между собою мало общего. Когда одна какая-нибудь группа находится в сознании и привлекает к себе всю силу внимания, то все идеи, связанные с другими группами, исчезают с поля сознания. Когда президент Соединенных Штатов едет отдохнуть в глухие места с ружьем и рыболовными снастями, то преобладающая в его сознании система идей коренным образом изменяется. Заботы государственного управления уходят в самую глубь сознания; официальный образ жизни и официальные привычки сменяются обиходом сына прерий, и люди, знавшие в нем только энергичного государственного деятеля, не узнали бы его, встретившись с ним в это время. Если бы президент не вернулся более к своим государственным обязанностям, если бы политические интересы не овладели вновь первым планом его сознания, то в области мыслей, поступков и стремлений он стал бы совершенно перерожденным человеком. Обычные изменения нашего душевного состояния, происходящие в нас всякий раз, когда одно наше стремление сменяется другим, мы не признаем «обращением». Но когда какое-нибудь одно стремление прочно овладеет чьей-нибудь душой и приобретет такую силу, что окончательно изгоняет из нее своих соперников, то мы уже отмечаем это как "обращение". Здесь мы наблюдаем полное разделение личности, какое не может произойти в тех случаях, когда в душе одновременно живут две или более группы стремлений, из которых одно практически берет верх над другим и перетягивает на свою сторону активные проявления человека, тогда как другие стремления остаются только благими пожеланиями и никогда не осуществляются в жизни. Первый период безрезультатных стремлений св. Августина к праведной жизни может служить нам примером подобного состояния души. Другим примером могло бы служить настроение президента Соединенных Штатов, который на вершине государственной деятельности спрашивал бы себя, не лучше ли участь дровосека. Такие безвольные и безрезультатные стремления осуждены оставаться пустыми мечтами. Они живут на отдаленнейших окраинах духа, а в реальном Я человека, в центре его энергии господствуют совершенно непохожие на них группы стремлений. В нормальной жизни человека происходит постоянная смена целей и последовательное перемещение различных систем идей от центра сознания к его периферии и обратно. Я помню, например, как однажды вечером, когда я был еще юношей, отец мой читал вслух какую-то бостонскую газету, где приводилась та часть завещания лорда Джиффорда, которая касалась учреждения четырех лекторских кафедр. В то время я не предполагал, что буду когда-либо преподавателем философии, — и то, что я слышал, казалось мне столь же чуждым, как если бы дело касалось планеты Марса. Теперь же, когда я стою на этой кафедре, воля лорда Джиффорда стала частью моей личной воли, и вся моя энергия временно посвящена ревностному ее выполнению. Следовательно, теперь душа моя живет тем, что прежде было для нее в практическом отношении нереальным. Когда я употребляю слово «душа», не следует понимать его в онтологическом смысле. Ведь несмотря на то, что в этой области мы инстинктивно употребляем онтологические выражения, буддисты свободно говорят о ней в чисто феноменалистических терминах. Для них душа есть только последовательная смена полей сознания; в каждом поле находится известная часть или подсознательная сфера, очаг возбуждения, от которого, как от центра, исходят все наши стремления. Говоря об этой части, невольно употребляешь пространственные определения для того, чтобы отделить ее от других частей: говоришь «здесь», "это", «мое», противополагая этим определениям «там», "то", «твое» и т. п. Но находящееся «здесь» может очутиться «там», "то" стать «этим», "мое" — "твоим". Такие перемещения вызываются переменами в эмоциональных возбуждениях. Важные для нас сегодня вещи могут стать нам безразличны завтра. Мы смотрим на окружающее как бы с вершины холма, находящегося на поле нашего сознания, и все проявления нашей воли, все стремления исходят из этой вершины. Она является центром нашей динамической энергии, тогда как отдаленные от нее части нашего сознания оставляют нас равнодушными и пассивными, и в тем большей степени, чем они отдаленнее. Эти выражения несмотря на их иносказательность окажутся достаточно точными, если вы проследите на собственном опыте те факты, которые я ими обозначаю. В сфере эмоциональных стремлений возможны большие колебания: вершина нашего сознания может перемещаться подобно блуждающему огню. В этом случае мы имеем дело с той неустойчивой и раздвоенной личностью, о которой мы говорили в прошлой лекции. Но фокус, или центр возбуждения, точка зрения, из которой исходят стремления, может на долгое время установиться внутри определенной системы идей; такую внутреннюю перемену, если она принимает религиозный характер, и в особенности, если она происходит внезапно, в форме кризиса, — мы называем обращением. В дальнейшем, говоря о вершине сознания человека, о той группе идей, которая в нем господствует и направляет его волю, я буду называть их постоянным центром его личной энергии. Душевная жизнь человека в очень большой степени зависит от того какая связь идей образует центр его энергии, и от того, занимает ли данная связь идей центральное или периферическое место в его сознании. Выражение "человек пережил обращение" означает, что религиозные мысли, которые до того находились на периферии его сознания, заняли центральное место, что религиозные стремления образовали постоянный центр его энергии. Если вы потребуете от психологии точного ответа на вопрос, как перемещается центр возбуждения в душе человека, и почему стремления, находившиеся на периферии его сознания, в известный момент становятся центральными, то психология вынуждена будет ответить, что она может дать лишь общее описание того, что случилось с душой человека, но не в состоянии выяснить в каждом данном случае, какие именно силы вызвали этот процесс. Ни внешний наблюдатель, ни тот, кто переживает это состояние, не в силах объяснить, как могут отдельные переживания изменить таким коренным образом центр духовной энергии человека, и почему это происходит. Известная мысль часто приходит нам в голову, мы много раз повторяем какое-либо действие, но в один прекрасный день истинное значение этой мысли впервые раскрывается для нас, а действие становится нравственно невозможным. Мы знаем только, что чувства, мысли и верования бывают то мертвые и холодные, то горячие и полные жизни, и когда какое-нибудь чувство наше оживает и воспламеняется, то все в душе нашей кристаллизуется вокруг него, или иначе сказать "двигательная энергия" идеи, бывшая долго потенциальной, становится теперь кинетической. Но мы опять впали в иносказание, без которого нам трудно обойтись ввиду резко выраженного индивидуального характера изучаемого явления. И мы вынуждены еще раз прибегнуть к символистическому языку, к терминам, заимствованным из механики. — Душа представляет собою систему представлений, из которых каждое обладает способностью вызывать специфическое возбуждение и заключает в себе импульсивные и задерживающие силы, которые укрепляют или ослабляют друг друга. Система представлений изменяется в ходе переживаний, благодаря появлению новых представлений и исчезновению старых, а силы меняются вместе с ростом или одряхлением организма. Душевная организация может быть ослаблена и расшатана такими постепенными изменениями, подобно зданию, подвергающемуся действию колебаний почвы, и тогда она держится временными контрфорсами из безжизненных привычек. Но какого-нибудь нового представления, внезапного эмоционального потрясения или случайного органического недуга достаточно, чтобы разрушить все строение; тогда центр тяжести переносится в более устойчивое душевное состояние, в которое без внутренних противоречий и разрушительной дисгармонии укладываются те идеи, которые способствовали перестройке привычного центра энергии, — и новое строение твердо стоит многие годы. Устойчивые ассоциации идей и установившийся характер обыкновенно замедляют перемещение центра тяжести, а новые впечатления ускоряют его. Огромное влияние на этот процесс имеют те медленные и незаметные изменения наших инстинктивных стремлений и помыслов, которые вызываются неощутимыми прикосновениями времени. Эти влияния воспринимаются нами только бессознательно или полу-бессознательно.[105] Если мы возьмем человека, подсознательная жизнь которого (о ней мне придется вскоре говорить подробнее) сильно развита и в котором мотивы поступков обыкновенно созревают в тиши, то перед нами будет явление, полного объяснения которого мы не в состоянии будем дать, и которое, как наблюдателю, так и человеку, переживающему его, будет казаться до некоторой степени чудесным. Случайные эмоциональные потрясения, в особенности очень бурные, сильно способствуют процессу переустроения душевного склада. Каждому хорошо знакомы внезапные и бурные приступы любви, ревности, раскаяния, страха, горя или угрызений совести, которые неожиданно овладевают душой человека.[106] Приливы надежды, счастья, чувства успокоения, решимости, — все характерные для обращения эмоции — могут наступить также внезапно и бурно. А приходящие с таким бурным натиском эмоции редко оставляют душу в том же положении, в каком она была до их появления. Калифорнийский профессор Старбэк в своей книге "Психология религии" рядом статистических исследований обнаружил тесную параллель, существующую между теми «обращениями», которые обычны у молодых людей, воспитанных в евангелической среде, и тем внутренним ростом, приводящим к более интенсивной духовной жизни, который переживают люди всех душевных типов в известный период своего существования. Возраст, в котором происходят эти душевные переломы, совпадает в обоих случаях и приходится обыкновенно на период между четырнадцатью и семнадцатью годами. Симптомы в обоих случаях одинаковы: сознание своего несовершенства, угнетенное состояние духа, болезненный самоанализ, чувство греха, неуверенность в своем будущем, отчаяние, вызываемое жестокими сомнениями и т. п. Результаты тоже похожи: душа обретает счастливый мир и уверенность в себе, благодаря приспособлению духовных способностей к новому мировоззрению. Даже если оставить в стороне случаи прямого духовного возрождения, мы увидим, что в обычном периоде перелома, "бури и натиска" юношеского возраста, когда человек испытывает религиозное пробуждение, он переживает мистические настроения, поражающие его своею внезапностью и неожиданностью. То же самое мы видим и у людей, которые переживают возрождающее их душу «обращение». Между этими явлениями действительно существует полная аналогия; и мне кажется вполне правильным мнение Старбэка о душевных переломах юношеского возраста: обращение есть по существу нормальное психическое явление, совпадающее с переходом юноши от тесного детского мира к широкой умственной и духовной жизни зрелого возраста. "Теология, говорит Старбэк, умело пользуется настроениями юношеской души и строит на них свое здание; она знает, что сущностью юношеского развития является освобождение от детства и выход в новую жизнь, к зрелости и к самостоятельным прозрениям. Сообразно с этим она применяет те средства, которые могут углубить природные стремления. Она сокращает продолжительность периода бури и натиска". По статистическим исследованиям Старбэка, сопровождающее обращение "сознание своей греховности" продолжается в среднем впятеро дольше, чем период юношеской "бури и натиска", но первое явление гораздо менее интенсивно. С другой стороны последнее сильнее и чаще отражается на физическом самочувствии человека, вызывая, например, бессонницу и потерю аппетита. "Существеннейшее различие состоит, по моему мнению, в том, что обращение углубляет и вместе с тем сокращает переходный период, приводя человека к окончательному кризису".[107] Обращения, которые имеет здесь в виду проф. Старбэк, переживались по большей части очень средними людьми, следовавшими чьему-нибудь наставлению, призыву или примеру. Та форма, в которой вылились их переживания, была следствием внушения или бессознательного подражания.[108] Сущность переживаемого кризиса может быть однородна, но если люди, переживающие его, воспитывались в разных религиях и в разных странах, то ход и проявления кризиса будут у них непохожи. Например, в католических странах и даже в среде наших епископальных сект редко встречается та степень душевной тоски и сознания греховности, которая составляет обычное явление в среде сект, внутренняя жизнь которых основана на явлениях духовного возрождения. Так как общепризнанная святыня ближе к этим признающим церковь группам, то личность не чувствует такой потребности обрести особое, индивидуальное спасение и не так сильно стремится к нему. Однако всякое явление, основанное на подражании, необходимо должно иметь свой прообраз. И я хочу теперь перейти к рассмотрению этих первичных и оригинальных переживаний. Вероятнее всего их можно встретить среди еще не перешедших за юношеский возраст лиц. Профессор Леуба в своей выдающейся статье, посвященной психологии обращений,[109] почти всецело подчиняет теологическую сторону религиозной жизни ее моральной стороне. Религиозное чувство он определяет, как "ощущение своего нравственного несовершенства, своей неправедности, греховности, сопровождаемое жаждой душевного мира и единства". "Слово религия, говорит он все чаще и чаще употребляется в значении конгломерата желаний и чувств, которые вытекают из сознания греховности и освобождения от греха". Леуба приводит много примеров чувства греховности, вызванного целой вереницей пороков, начиная от пьянства и кончая духовной гордыней. Он доказывает, что душа, терзаемая этим чувством, нуждается в такой же немедленной помощи, как и заболевший организм. Несомненно, что подобное определение религии покрывает собою неисчислимое количество индивидуальных обращений. Очень подходящим примером в данном случае является рассказ мистера Гэдлея, который, после своего обращения, стал деятельно и успешно исцелять алкоголиков в Нью-Йорке. Вот что он пережил: "Во вторник вечером я сидел в одном из гарлемских кабачков; я был бездомный пьяница, лишенный друзей, дошедший почти до полной гибели. Я продал или заложил все, что мог, и пропил все деньги. Я не мог уже заснуть, чтобы не напиться предварительно до потери сознания. Были дни, когда я ничего не ел, а четыре ночи перед этим, начиная с полуночи, я страдал белой горячкой (delirium tremens). Часто я повторял себе: я ни за что не стану бродягой, не дойду до этой крайности, потому что сумею, когда понадобится, найти приют на дне реки. Но Господь захотел, чтобы у меня не хватило силы сделать и четверти пути до реки, когда такая минута пришла. Я сидел, погрузившись в раздумье, и вдруг ясно почувствовал в себе чье-то великое и могущественное присутствие. Тогда я не знал, что это было. Только позже я понял, что это был Иисус, друг грешников. Я подошел к прилавку и ударил кулаком о прилавок так сильно, что все стаканы зазвенели. Люди, которые пили, стоя возле него, посмотрели на меня с презрительным любопытством. Я сказал, что никогда не буду пить больше, ни одного глотка, хотя бы мне пришлось от этого умереть на улице; и действительно, у меня было такое чувство, что я умру раньше наступления ночи. Какой то голос во мне шепнул: если ты хочешь сдержать свое обещание, подвергни себя тюремному заключению. Я пошел в ближайший полицейский участок и попросил, чтобы меня взяли в тюрьму. Меня посадили в очень тесную камеру. Казалось все демоны, какие смогли в, ней поместиться, вошли туда со мной. Но не только они были со мной. Нет, благодарение Богу! Благодетельный Дух который осенил меня в кабачке, был тоже здесь и говорил мне: Молись! Я молился, и хотя это не принесло мне большой помощи, продолжал молитву. Когда я был в состоянии покинуть мою камеру, меня повели в суд, откуда я был снова доставлен в тюрьму. Потом меня выпустили. Я пришел в дом моего брата, где меня окружили заботами. Когда я лежал в постели, Дух поддерживал меня, не покидая ни на минуту. В воскресенье утром я почувствовал, что этот день должен решить мою судьбу. Вечером мне пришло в голову пойти в убежище Джерри Мак Олея (Jerry McAuley's Mission). Я вошел туда. Зала была переполнена, и я с большим трудом пробрался к эстраде. Там я увидел этого божьего человека, этого апостола пьяниц и парий, самого Джерри Мак Олея. Он поднялся и, среди глубокого молчания, рассказал о своем собственном обращении. Этот человек говорил с искренностью, которая неотразимо действовала на душу, и я сказал себе: "Может быть, несмотря на все, Бог спасет и меня". Я слушал свидетельства 25 или 30 лиц, спасенных от алкоголя, и я принял решение спастись или умереть немедленно. В минуту, когда был подан знак для молитвы, я опустился на колени вместе с толпой страдавших алкоголизмом. Джерри молился первый. Потом госпожа Мак Олей горячо молилась за нас. О, какая битва поднялась в моей бедной душе! Благословенный голос шептал мне тихо: «приди»! Дьявол говорил: "берегись!" Я колебался только минуту и потом с разбитым сердцем воскликнул: "Боже милосердный, можешь ли ты мне помочь?" Никогда человеческими словами не описать этого мига. До этого душа моя была полна тьмой, теперь же я почувствовал, что свет славы озарил мое сердце. Я увидел себя свободным человеком. О, какое это было ни с чем не сравнимое чувство безопасности, освобождения, безграничного доверия к Иисусу! Я чувствовал, что Христос со всем своим светом и могуществом вошел в мою жизнь, что мое прошлое действительно от меня отрезано. Все вещи предстали предо мною в новом свете. С этой минуты я никогда не испытывал потребности ни в одном глотке виски, и все золото, какое есть в мире, не заставило бы меня проглотить ни одной капли. В эту ночь я обещал Богу, что буду работать для него всю жизнь, если только он освободит меня от влечения к крепким напиткам. Он сделал это, и с своей стороны я постарался сдержать мое обещание.[110] Проф. Леуба совершенно прав, замечая, что рассудочно-богословский элемент отсутствует в этих переживаниях, начинающихся безмерной жаждой найти помощь свыше и кончающихся действительным обретением этой помощи. Леуба приводит ряд пережитых пьяницами обращений, за которыми надо признать чисто этический характер, так как в них не входит ни одно теологическое верование. И такой душевный перелом, как например у Джона Го, проф. Леуба считает совершенно атеистическим обращением, так как в нем нет и следа веры в Бога. ("Спасителем" своим Го считал какого-то лакея из ресторана).[111] Несмотря на распространенность того типа обращений, при котором человек почти не сознает своего отношения к внешнему миру, я все же думаю, что проф. Леуба преувеличил психологическое значение этого явления. Этот тип обращения соответствует той форме болезненной меланхолии, которая окрашена узким субъективизмом, как мы это видели у Баньяна и Аллайна. В седьмой лекции мы познакомились с иной формой меланхолии, которая вызвана гнетущим сознанием отсутствия смысла, как в жизни всего мира, так и в каждом отдельном существовании. Вспомните переживания Толстого.[112] Несомненно, что в состояние обращения могут входить различные элементы, и необходимо тщательно изучить их отношение к человеческим индивидуальностям.[113] Есть люди, которые безусловно неспособны ни при каких обстоятельствах пережить обращения. Религиозные идеи не могут стать центром их духовной энергии. Они могут быть прекрасными людьми, могут быть Божьими слугами в практической жизни, но никогда не смогут стать детьми Его царствия. Такие люди неспособны создать в своем воображении образ невидимого и навсегда остаются, по словам священного писания, "бесплодными смоковницами". Подобная глухота души к религиозной вере иногда бывает вызвана интеллектуальными причинами. Способность к религиозным переживаниям у некоторых людей бывает иногда заглушена таким мировоззрением, каково, например, пессимистическое и материалистическое. Иные чуткие души, которые при других условиях дали бы свободно развиться своим религиозным склонностям, как бы замораживают их таким мировоззрением. Подобную же роль может сыграть и то агностическое veto, которое наложено было в последние десятилетия на религиозную веру, как на нечто недостойное культурного человека, и которое запугало многих из нас, заставив подавлять свои природные инстинкты. У некоторых людей эти преграды на пути к вере так непреодолимы, что ничто не может их разрушить. До конца своей жизни эти люди отворачиваются от веры, их духовная энергия никогда не достигает религиозного центра, и последний навсегда остается в бездействии. Но есть люди, у которых этот психический недостаток коренится еще глубже в душе. Они страдают анестезией религиозного чувства, и как бы совсем лишены возможности пережить религиозный опыт. Подобно тому, как анемичный человек никогда не сможет, несмотря на всю свою добрую волю, обрести ту беззаботную жизнерадостность, которой обладают люди сангвинического темперамента, точно так же духовно бесплодный человек может всей душой жаждать веры, которою живут другие люди, но он никогда не будет в состоянии подняться до того вдохновения и внутреннего мира, которых достигают те, кто по своему душевному складу рожден для веры. Однако этот психический недостаток в иных случаях бывает только временным. Бесплодная душа, иногда к самому концу своей жизни расцветает и таинственно раскрывается для религиозных чувств. Такие случаи сильнее всех других внушают мысль, что внезапные обращения происходят благодаря чуду. И пока такие обращения существуют, мы не можем утверждать, что различия между душевными типами безусловны и неизменны. Течение духовной жизни человека может принять две различные формы, из которых каждая своеобразно отражается на процессе обращения. Таким образом создаются два типа этого процесса; основную черту, разграничивающую их проф. Старбэк относит к области внимания. Всякий хорошо знает то состояние, когда стараешься вспомнить забытое имя. Обыкновенно помогаешь памяти волевым усилием и обегаешь умственным взором места, людей и вещи, с которыми чем-нибудь связано это имя. Все усилия в большинстве случаев остаются напрасными: тогда чувствуешь, что чем напряженнее усилие, тем напраснее оно, как будто забытое нами слово поставлено в какие-то тиски, которые только сильнее сжимаются от попытки разжать их. В таком состоянии очень часто к желанной цели приводит прямо противоположный метод. Откажитесь совершенно от волевого напряжения памяти, не делайте никаких усилий в этой области, думайте о чем-нибудь очень далеком от забытого слова, — и через короткое время оно само выплывет на поверхность вашего сознания. Ваши усилия тормозили какой-то скрытый процесс, который возобновился после их прекращения. Проф. Старбэк рассказывает, что один учитель музыки говорил своим ученикам, которым не удавался какой-нибудь пассаж: "Перестаньте слишком стараться, и все сделается само собою".[114] Таким образом существуют два пути для достижения духовных целей: один сознательный и активный, другой пассивный и бессознательный. Оба эти пути мы встречаем в истории человеческих обращений, которые делятся соответственно этому на два типа. Проф. Старбэк назвал их типами волевым и безвольным. Волевой тип процесса духовного возрождения протекает постепенно и состоит в медленном построении, часть за частью, нового здания нравственных и духовных привычек. Но и здесь неизбежно встречаются критические моменты, во время которых поступательное движение идет гораздо быстрее. Проф. Старбэк собрал много примеров этого явления. Наше совершенствование в исполнении какого-нибудь практического дела происходит такими же неравномерными скачками, как и наше физическое развитие. "Как в человеке, занимающемся спортом, может вдруг проснуться понимание всей прелести и красоты его, так в обращенном иногда сразу просыпается сознание безмерной важности религии. Если атлет с увлечением занимается спортом и физическими играми, то настанет для него день, когда увлечение настолько овладеет им, что станет сильнее его, — например, тогда, когда он участвует в больших состязаниях. Подобным же образом и музыкант может внезапно достигнуть такого состояния, при котором отпадает все наслаждение технической стороной искусства, и в некоторые моменты вдохновения он сам становится инструментом, из которого льется музыка. Автор этой книги слышал от одной супружеской четы, жизнь которой счастливо сложилась с первых дней брака, что свое счастье они вполне оценили только спустя несколько лет после свадьбы. Нечто подобное происходит и в тех религиозных опытах, которые мы изучаем".[115] Несколько далее я приведу еще более замечательные случаи подсознательного созревания процесса, конечные результаты которого внезапно доходят до сознания. Уильям Гамильтон и эдинбургский проф. Лейкок первые обратили внимание на это явление. Но, термин "бессознательная мозговая деятельность", если не ошибаюсь, принадлежит Карпентеру. В настоящее время мы лучше знаем эти явления, чем мог их знать Карпентер, и прилагательное «бессознательный», которое не подходит ко многим из этих явлений, заменено теперь менее определенным термином «подсознательный» или "сублиминальный". Нетрудно было бы привести целый ряд примеров обращений волевого типа,[116] но они представляют для нас меньший интерес, чем те обращения, где воля отсутствует и где результаты подсознательной деятельности гораздо обильнее и значительнее. Поэтому мы займемся последним типом обращений, тем более, что различие между ними в конце концов не так уж глубоко. Даже при обращениях, в которых волевая деятельность напряжена в высшей степени, бывают моменты частичного отказа от своей воли; и в огромном большинстве случаев последний шаг, — когда воля сделала уже все, что находится в пределах ее возможности для приближения человека к полному душевному единству, — этот последний шаг делают иные силы без активного участия воли. Другими словами, отказ от волевого напряжения становится в такой момент необходимым. "Необходим отказ от личной воли, говорит проф. Старбэк. Часто душевный мир упорно не приходит до тех пор, пока человек не перестанет стремиться и прилагать усилия, чтобы достичь того, чего он жаждет". "Я утверждал, что воля моя будет победительницей; но то к чему я стремился, свершилось тогда, когда воля моя была сломана", пишет Старбэку одно из тех лиц, к которым он обращался с этими вопросами. Старбэк получал много таких признаний, как следующие: "Я просто сказал: Господи, я сделал все, что было в моих силах; теперь я уповаю на одного Тебя. И в тот же миг великий мир осенил мою душу". — "Неожиданно мне в голову пришла мысль, что я спасусь, если перестану сам стараться спасти себя и последую за Спасителем: и я освободился от угнетавшего меня бремени". — "Наконец я перестал противиться и отказался от своей воли, хотя это стоило мне тяжелой борьбы. Мало-помалу мною овладела уверенность, что я уже сделал то, что выпало на мою долю, и что теперь Бог сделал то, что может сделать Он один".[117] — "Господи, да свершится воля Твоя; погуби или спаси меня!" восклицает Джон Нельсон[118] в изнеможении от борьбы, вызванной жаждой спастись от погибели; и в это мгновение душа его преисполнилась мира. Старбэк дает интересное и, по моему мнению, верное — насколько вообще может быть верной схема — объяснение причин, по которым отказ от личной воли так необходим в последние моменты обращения. Он говорит, что в душе человека, стоящего на пороге обращения, живут два чувства: с одной стороны — чувство своего несовершенства, «греха», от которого он хочет освободиться; с другой — жажда приблизиться к тому идеалу, который царит над ним. Но в сознании большинства людей чувство своего несовершенства гораздо ярче, чем представление о положительном идеале. В большинстве случаев "чувство греха" поглощает почти все внимание человека, так что обращение является "скорее процессом борьбы против греха, чем стремлением к праведности.[119] Когда человек сознательно направляет свой ум и свою волю к достижению идеала, последний все же недостаточно ясно вырисовывается в его воображении. Силы, созревающие в человеке чисто органически и без участия его сознания, стремятся в это время к своим особым целям, и сознательные стремления человека идут врозь со своими подсознательными союзницами, работающими для дела его душевного возрождения. И переустройство души, к которому стремятся эти скрытые глубокие силы, совершенно непохоже на те цели, которые человек сознательно ставит себе. Волевые усилия в данном случае служат только помехой для деятельности подсознательных сил. Я думаю, что Старбэк понял самую сущность этого явления, говоря, что напряжением воли человек только крепче привязывает себя к своему несовершенному Я. Когда же процессом обращения руководят подсознательные силы, то нарождающееся лучшее Я имеет больше возможности приложить свои силы к этому процессу. Вместо того, чтобы быть его смутной целью, нарождающееся Я становится в таком случае руководящим центром. Что же остается делать человеку? "Он должен, говорит Старбэк, прекратить волевые усилия, безвольно отдаться той Силе, которая работает над его возрождением, овладев всем существом его, и предоставить ей докончить то дело, которое она начала… С этой точки зрения — отказаться от собственных усилий значит отдать всего себя НОВОЙ жизни, сделав ее центром своей новой личности и пережить в своем внутреннем мире ту истину, которую прежде видел только извне".[120] "Последнее прибежище человека в нужде — Бог", — так отражается в теологическом понимании это явление. Психология же в этом случае говорит: "Пусть человек сделает все, что в его силах, и его нервная система довершит остальное". Но обе формулы, каждая со своей точки зрения, выражают один и тот же факт.[121] В предложенных мною терминах этот факт должен быть выражен следующим образом: когда новый центр духовной энергии уже народился в нашей подсознательной жизни, то он должен развиваться без сознательного участия в этом с нашей стороны. Я говорил до сих пор темным и отвлеченным языком психологии. Если перевести его на более простой язык, сказав, что рассматриваемое нами переживание состоит в предоставлении своего Я на волю неизвестных сил, которые, каковы бы они ни были, несомненно совершеннее, чем мы сами, и лучше, чем мы, работают для нашего спасения, — то быть может станет яснее, почему момент отказа от сознательных волевых усилий следует считать поворотным пунктом религиозной жизни, понимая религию в чисто духовном смысле, не имеющем никакого отношения к внешним обрядам и таинствам. Можно сказать, что внутреннее развитие христианства состояло почти исключительно в том, что оно приписывало все большее и большее значение этому предоставлению своего Я на волю таинственных сил. Оно шло от католичества к лютеранству, от лютеранства к кальвинизму, затем к уэслианству. Наконец, оно отклонилось от обрядового христианства, к так называемому чистому «либерализму» или трансцендентальному идеализму Новой Англии, который некоторыми сторонами своими приближается к духовному врачеванию". Проследив этот путь и введя в круг развития христианства средневековых мистиков, квиетистические, мистические и квакерские секты, мы ясно увидим, что это развитие состояло в постепенном приближении к идее о непосредственной духовной помощи свыше, нисходящей на человека во время состояний полузабытья, и не находящейся в прямой связи с системой верований и обрядов. Таким образом психология и религия согласно признают, что существуют силы, вне нашего сознательного Я, приносящие человеку спасение. Но психология, называя эти силы «подсознательными», подчеркивает, что они лежат в границах человеческой личности. И в этом пункт ее расхождения с христианской теологией, которая утверждает, что эти силы чудесным путем исходят от Божьей воли. Не следует, однако, считать это расхождение окончательным; подождем лучше, не вые снится ли при дальнейшем изучении, что оно только кажущееся. Вернемся к психологии отказа от воли в случаях духовного возрождения. Если вы, подойдя к человеку, душа которого терзается сознанием своих грехов, пороков и несовершенств и не может найти утешения, прямо скажете ему, что он должен преодолеть свои страдания, победить недовольство собой и освободиться от удрученности, то ему покажется, что слова ваши бессмысленны. Его сознание говорит ему, что все в нем преисполнено скверны, и он подумает, что вы предлагаете ему опуститься до самого низкого фарисейства. "Воля к вере" не всемогуща. Мы можем повысить напряженность веры, зачатки которой уже живут в нашей душе; но мы не в состоянии создать в себе новой веры, если наше душевное состояние противоречит ей. Душевное возрождение в таком случае представляется человеку только в форме полного отрицания того состояния, в котором он живет в настоящее время, а человек не может активно желать такого отрицания. Есть только два пути, на которых возможно освободиться от горя, угнетенности, страха, отчаяния и других мрачных настроений. Один из них состоит в том, что противоположное настроение мощно овладевает нашей душой; другой же мы наблюдаем в тех случаях, когда человек, в окончательном изнеможении от внутренней борьбы, прекращает ее, предоставляет переживаниям идти своим чередом, не вмешиваясь в них, и отказывается от всяких усилий. При этом эмоциональные мозговые центры останавливают свою работу, и человек впадает в состояние временной апатии. Выше мы приводили уже достаточное количество примеров в доказательство того, что подобное временное душевное изнеможение часто является элементом процесса обращения. Пока эгоистические переживания страждущей души живы в ней, до тех пор не могут ожить ее надежды и ее доверчивость. Но как только первые хотя бы на мгновение исчезнуть, последние могут воспользоваться благоприятным для них случаем, выйти на поверхность души и уже сохранить за собой господствующее положение. Припомним Teufelsdröck Карлейля, который переходит от вечного Нет к вечному Да через "центр безразличия". Как прекрасный пример этой характерной черты процесса обращения, можно привести случай Давида Брайнерда. Этот человек, которого поистине можно назвать святым, так описывает пережитый им душевный кризис: "Однажды, утром, когда я совершал обычную прогулку в пустынных местах, я сделал открытие, что все мои планы освободиться и спастись без посторонней помощи, были напрасны. Я зашел в тупик. Мне стало ясно, что для меня навсегда невозможно самому помочь себе, самому себя освободить; что я сделал уже все попытки, какие для меня были возможны, для того, чтобы прийти к Богу — напрасные попытки, потому что я молился из-за моего личного интереса, а не из-за желания прославить Бога. Я увидел, что не было никакого соотношения между моими молитвами и божественным милосердием; что они никоим образом не могли склонить Бога даровать мне Его милость; что в них было не больше добродетелей, чем в моей руке, управляющей веслом, с целью заставить лодку двигаться. Я увидел, что я нагромоздил перед Богом мои благочестивые подвиги, посты, молитвы и т. д., стараясь верить, и действительно веря иногда, что я делал это во славу Божию, тогда как я ни разу не подумал за это время искренне о Боге и думал только о собственном счастье. Я увидел, что не сделал ничего для Бога, и — я не в праве был ждать от Него, чего бы то ни было, кроме гибели, вполне заслуженной моим жалким ханжеством и лицемерием. И когда я постиг до конца, что я всегда имел в виду только мой личный интерес, подвиги моего благочестия представились мне сплошной насмешкой, длинной ложью, потому что все это было лишь самообожание и оскорбление Бога. Я оставался в таком состоянии, насколько помню, с пятницы утром, до вечера воскресения (12-го июля 1739 года); в этот вечер я снова отправился на прогулку, в те же самые пустынные места. Я бродил там полный мрачной меланхолии; я хотел молиться, но сердце мое не лежало к молитве; все мои религиозные чувства исчезли, я думал, что Дух Божий совсем покинул меня; но это не повергло меня в отчаяние, а только лишило надежд, точно на земле и на небе не осталось ничего, что могло бы сделать меня счастливым. Я пробовал молиться в течение получаса, несмотря на то состояние бесчувственности, в каком я находился; и вдруг, когда я шел густыми зарослями, свет озарил мою душу. Я разумею под этим не внешнее сияние, не представление о свете, — это было новое внутреннее откровение или видение, ниспосланное мне Богом; никогда раньше я не испытывал ничего подобного. С этим не соединялось образа ни одного из лиц Св. Троицы; это явилось мне просто как божественная Слава. Душа моя преисполнилась неописуемой радостью: видеть Бога, видеть Его в сиянии славы! Я был счастлив от мысли, что во все века Он был всемогущим властелином всего и всех. Душа, восхищенная созерцанием Бога, так погрузилась в Него, что перестала думать о собственном спасении и почти утратила сознание своего существования. Я оставался в состоянии этой радости, мира и удивления приблизительно до вечера, и напряженность этих чувств не уменьшилась; затем я стал думать о пережитом мной; весь вечер мой дух был погружен в сладостное спокойствие; я был в новом мире, все казалось мне в ином свете, чем раньше. С этой минуты путь к спасению открылся передо мной во всей его мудрости, во всем совершенстве, так что я спрашивал себя, как мог я думать о каком-нибудь ином пути спасения. Я удивлялся, каким образом не оставил я раньше моих собственных попыток и не пошел послушно этим священным путем. Если бы оказалось, что я могу спастись с помощью моих добродетелей или вообще теми средствами, в какие я верил раньше, моя душа отказалась бы теперь от них; я дивился, что не весь мир признал этот путь, каким ведет нас благость Христа".[122] Я подчеркнул место, где описывается прекращение тех горестных чувств, которые до того были господствующими в душе Брайнерда. Вообще, во многих, даже в большинстве подобных исповедей авторы их говорят, что исчезновение низших и появление высших эмоций происходило само собой одновременно,[123] но бывают случаи, когда высшие побуждения активно подавляли низшие. В большинстве случаев процесс так именно протекает, хотя одновременное назревание одного чувства и исчезновение другого иногда необходимы для того, чтобы результат процесса проявился. "Некто T.W.В. (ревностный последователь Неттлетона) у которого раскаяние в грехах являлось пароксизмами, однажды целый день ничего не ел. Он заперся вечером в своей комнате, в полном отчаянии восклицая: "Доколе, Господи? Доколе?" "Повторив много раз эти слова, говорит он, я впал в какое-то оцепенение. Когда я пришел в себя, я увидел, что стою на коленях и молюсь, но не за себя, а за других. Себя я вручил воле Божьей, желая одного, — чтобы Он делал со мной то, что найдет нужным. У меня не оставалось места для мыслей о себе, так как я слишком поглощен был мыслями о других".[124] Наш великий американский «возрожденец» (revivalist) Чарльз Финней пишет: "Я сказал себе: что же теперь со мной будет и Я так опечалил Духа святого, что Он совсем покинул меня. Я потерял всякое представление о греховности. У меня не осталось ни тени заботы о душе; наверное Дух Божий от меня отвернулся. Никогда за всю мою жизнь, думал я, не было у меня такого равнодушия к моему спасению. Я пытался оживить в себе чувство греха, которое доныне испытывал, как большую тяжесть. Но напрасно я старался встревожить себя. Я оставался в таком мире и покое, что являлся вопрос, не есть ли это последствие того, что Дух Святой удалился от меня".[125] Однако несомненно, что бывают и противоположные случаи, когда, совершенно независимо оттого, исчезли ли из души человека горестные чувства, даже без напряженной жажды его зажить новою жизнью, — обновление, если оно в достаточной степени созрело в его душе, проявляется, разрушив все преграды. Это мы видим в поразительных случаях неожиданного и мгновенного обращения, которые невольно наталкивали на мысль, что обращение — дело Божьей благодати. Приведенное раньше обращение Брэдлея принадлежит к этому типу. В следующей лекции я приведу еще несколько подобных примеров и остановлюсь на вытекающих из них выводах. Лекция X ОБРАЩЕНИЕ (окончание) Настоящую лекцию мы начнем с рассмотрения тех случаев, когда, под влиянием сильного душевного потрясения, в одно мгновение ока совершается полный разрыв между старой жизнью и новой, как мы это видим в обращении апостола Павла. Душевные перевороты такого типа являются весьма значительною разновидностью религиозного опыта; особенно часто мы встречаем их в истории протестантства, и это заставляет нас с удвоенным вниманием приступить к их изучению. Прежде чем дать более общее объяснение этого явления, я хочу привести два или три конкретных примера; я следую в данном случае совершенно справедливому мнению профессора Агасица, что во всяком обобщении явлений мы воспринимаем лишь то, что уловили раньше, всматриваясь в индивидуальные случаи. Я вернусь к переживаниям уже знакомого нам Генри Аллайна и приведу сейчас страницу из его дневника, помеченную 26 м марта 1775 года, — днем, когда его страдающая раздвоенностью душа обрела, наконец, желанное единство. "Перед заходом солнца я бродил в полях, оплакивая мог постыдное падение, почти раздавленный тяжестью, какую несла моя душа; я чувствовал себя несчастнейшим из людей. Когда я вернулся к себе и хотел переступить порог моего жилища, мне послышался тихий, нежный и в то же время могущественный голос: Ты искал, молился, работал над своим исправлением; ты читал, слушал, размышлял, — но достиг ли этим спасения? Ближе ли ты теперь к праведности, чем тогда, когда не начинал искать? Ближе ли ты к небу? Готов ли предстать перед божественным правосудием? С ужасом сознал я всю мою греховность. Я должен был признать, что я преступен, осужден и несчастен больше, чем когда бы то ни было. Тогда я воскликнул внутренне: Я погиб, Господи; и если Ты не откроешь мне нового пути спасения, который мне еще неведом, я никогда не буду спасен, потому что все средства, какие я испробовал, обманули меня. Я смиренно покоряюсь моей участи. Сжалься, о Господи, сжалься надо мной!" Это состояние продолжалось, пока я не вошел в дом. Опустившись на стул в тоске и в тревоге, подобной агонии утопающего, я вдруг обернулся и увидел старую Библию. Я поспешил открыть ее, и мои глаза упали на псалом 38. Первый раз коснулось меня слово Божие. Оно овладело мной с такой силой, точно пронизало мою душу, точно сам Бог молился во мне. В это время отец мой позвал всю семью на совместную молитву. Я присутствовал на ней, но без всякого внимания к словам этой молитвы, продолжая молиться словами псалмопевца: "Приди на помощь ко мне, Искупитель душ, спаси меня, чтобы я не погиб навеки. Ты можешь в эту же ночь, если будет Тебе угодно, одной каплей Твоей крови искупить мои грехи, умилостивить гнев Бога". В ту же минуту, когда я всецело предался в руки Его, желая от всей души покориться Его воле, вспыхнула в моей душе искушающая любовь, и душа моя как бы растворилась в ней. Тяжесть осуждения и греха исчезла, тьма рассеялась; в сердце проникло тихое умиление и благодарность. Душа моя, за минуту перед этим вздыхавшая под гнетом огромной тяжести и смерти, взывавшая о помощи к неведомому Богу, теперь была исполнена ‹5езсмертной любви и, возносясь на крыльях веры, освобожденная от цепей смерти, восклицала: "Господь мой и Бог мой, ты моя сила и крепость, ты мой щит и прибежище. Моя жизнь и радость ныне и вовек". Когда я поднял глаза, мне показалось, что я вижу тот же свет,[126] но другого вида; и в этот миг открылся мне замысел Бога, согласно с Его обещанием, и я принужден был воскликнуть: "Довольно, довольно, милосердный Боже!" Мое обращение, перемена, происшедшая во мне, и все ее проявления не менее достоверны, чем этот виденный мною свет и чем все вообще, что я когда-нибудь видел. В высший момент моей радости, через полчаса после моего освобождения, Господь открыл мне мое призвание проповедовать Евангелие. Я громким голосом сказал: "Аминь, Господи; я пойду; пошли меня!" Я провел большую часть ночи, взволнованный радостью, хваля и прославляя Предвечного за безмерную милость Его ко мне. После долгого экстаза я почувствовал потребность в отдыхе, и у меня явилось желание закрыть глаза на несколько минут; тогда дьявол вошел в меня и сказал, что если я усну, я все потеряю и, проснувшись, увижу, что все это было только иллюзией и грезой. Поэтому я воскликнул: "Господи! если я обманут, выведи меня из заблуждения!" На несколько минут я сомкнул веки для освежающего сна. Моей первой мыслью, когда я проснулся, было: "где мой Бог?" В ту же минуту душа моя почувствовала себя живущей в Боге, окруженной Его вечной любовью. Рано утром, радостный, поднялся я, чтобы возвестить моим родителям о том, что Бог сделал с моею душою. Я рассказал им чудо, сотворенное Его бесконечной благостью. Я взял Библию, чтобы показать им слова Бога, которые вчера казались мне как бы отпечатанными в моей душе; но теперь, когда я открыл Библию, все в ней показалось мне совершенно новым. Я так горячо желал служить Христу, проповедуя Евангелие, что не мог оставаться в покое; мне хотелось сейчас же отправиться и поведать миру о чудесах искупительной любви. Я потерял вкус к плотским удовольствиям и светским собраниям настолько, что мне совсем нетрудно было отказаться от них".[127] Вскоре молодой Аллайн, без других наставников, кроме Библии и своего опыта, стал проповедником христианства, и с той поры жизнь его, по ее подвижнической суровости и царящему в ней единству настроения, можно поставить на ряду с жизнью самых благочестивых праведников. Счастливый своим обращением, Аллайн ни разу не разрешил себе ни одного из невиннейших чувственных удовольствий и не испытывал влечения к ним. Вместе с Баньяном и Толстым его можно отнести к типу тех людей, на душу которых меланхолия наложила неизгладимый след. Он возродился для мира иного, чем земной мир, но жизнь продолжала оставаться для него горьким испытанием. Много лет спустя, он записывает в свой дневник: "В среду 12-го я говорил проповедь при венчании и имел счастье быть причиною того, что во время свершения этого обряда мысли присутствующих были унесены далеко от мирских радостей". Следующий отрывок я заимствую из уже цитированной мною статьи проф. Леуба, напечатанной в VI томе American Journal of Psychology. Автор этого признания, приводимого мною с некоторыми сокращениями, — сын пастора, воспитанник Оксфордского университета. "После того, как я покинул Оксфорд, и до самого моего обращения, нога моя ни разу не ступала в церковь, несмотря на то, что я жил у отца восемь лет; я занимался журналистикой для зарабатывания денег, которые безумно расточал в оргиях, приглашая первого встречного кутить со мною. Так я жил, пьянствуя иногда без просыпу по целым неделям; это обыкновенно стоило мне ужасных угрызений совести, после которых я воздерживался от кутежей около месяца. За весь этот период, т. е. до тридцати трех — летнего возраста желание исправиться никогда не зарождалось у меня из религиозных мотивов. Я не знал другой тоски, кроме угрызений совести, которые осаждали меня после каждой оргии: я оплакивал безумие, которое заставляло меня, талантливого, образованного человека прожигать таким образом жизнь. Эти угрызения совести были так ужасны, что после каждого приступа их я замечал, что мои волосы становятся все белее. То, что я чувствовал тогда, не поддается описанию; это было пламя ада и все его пытки. Часто я давал обет, что если выдержу на этот раз, я непременно исправлюсь. Но увы! через три дня я забывал это и веселился по-прежнему. Так проходили годы; обладая крепким здоровьем, я безнаказанно мог предаваться разгулу, и когда я не употреблял крепких напитков, не было человека жизнерадостнее меня. Мое обращение произошло в жаркий июльский день, в спальне, в доме отца. (Это было 13-го июля 1886 года, ровно в три часа пополудни). Я был совершенно здоров, так как больше месяца воздерживался от вина. Я совсем не был занят моей душой; в этот день у меня не было мысли о Боге. Одна молодая женщина, моя приятельница, прислала мне книгу Друммонда "Естественные законы в духовном мире" с просьбой высказать о ней мое мнение с чисто литературной точки зрения. Гордясь моим критическим талантом, желая в наиболее выгодном свете предстать перед глазами моего молодого друга, я взял книгу в мою комнату, чтобы на свободе рассмотреть ее и написать о ней отзыв. Тут я увидел Бога лицом к лицу; я никогда не забуду этой встречи. "Тот имеет жизнь вечную, с кем Сын Человеческий; с кем нет Сына Человеческого, тот не имеет жизни". Я читал этот стих, раз сто в прежние времена, но теперь он мне показался совершенно иным. Теперь я находился в присутствии Бога, и мое внимание было приковано к этим словам. Я не мог продолжать чтения, прежде чем не постиг, что означают эти слова. Я чувствовал, что в комнате есть другое существо, хотя и невидимое для меня. Вокруг меня была чарующая тишина, и я испытывал огромное счастье. В эту минуту я понял путем откровения, что я никогда не был в соприкосновении с Богом; и что если бы я тогда умер, я бы невозвратно погиб. Я был осужден, — в этом я был также уверен, как теперь уверен в моем спасении. Дух Господень осветил передо мной мое положение своею божественной любовью. Я ощущал любовь Божию к себе и испытывал великую печаль от сознания, что все потеряно благодаря моему безумию. Что должен был я делать, что мог делать? У меня даже не было раскаяния. Бог никогда не требовал от меня раскаянья. То, что я чувствовал, может быть передано в следующих кратких словах: я погиб, и Бог не может этому помешать, хотя и любит меня; и в этом нет Его вины. Мое счастье было велико, я был как маленький ребенок перед своим отцом. Я сделал зло, и мой Отец не имеет строгих слов для меня, а только одну дивную любовь. Тем не менее, мое осуждение безвозвратно: в гибели моей я больше чем уверен. Мужественный от природы, я не трепетал перед этой перспективой, но глубокая печаль, смешанная с сожалением о моей утрате, овладела мной, когда я думал о прошлом: душа моя вздыхала, видя, что все кончено. Тогда прокралась в мое сердце, тихо и нежно, уверенность, что есть еще один путь к спасению; все тот же самый, такой старый, такой простой: "никаким именем не могут быть спасены люди, кроме имени Господа Иисуса Христа". Звуков слов я не слышал: душа моя созерцала Спасителя в духе. Прошло девять лет; в течение всего этого времени я, ни на мгновение не усомнился, что в это послеполуденное время июльского дня Господь Иисус Христос и Бог Отец были оба в моем сердце, проявляясь разно, но с одинаковой любовью. Мое обращение, приведшее меня в такое радостное состояние, было так изумительно, что через двадцать четыре часа о нем знала уже вся деревня. Но я должен был пройти еще через один тяжелый опыт. На другой день после моего обращения я пошел на сенокос, помогать в уборке Сена, и так как я не давал обещания Богу воздерживаться от спиртных напитков, я пил слишком много и в нетрезвом виде вернулся домой. Моя бедная сестра была в отчаянии. Я же со стыдом удалился в мою комнату, куда она последовала за мной в слезах. Она упрекала меня в моем падении, так быстро последовавшим за обращением. Но хотя я был пьян, рассудок мой не окончательно помутился и я знал, что дело Божье не может пропасть бесследно. Около полудня я опустился на колени и стал молиться Богу в первый раз за двадцать лет. Я не просил прощенья, я чувствовал, что это мне не поможет, так как знал, что снова могу пасть. Я предался в руки Божьи с глубокой верой, что я растворюсь в Боге, что Бог возьмет меня всего; и я принял это уничтожение. В таком самозабвении не кроется ли тайна всякой святой жизни? С этого момента крепкие напитки не были страшны мне: никогда я не притрагивался к ним больше, никогда больше их не желал. То же самое случилось и с курением: с двенадцатилетнего возраста я был отчаянным курильщиком; отныне желание курить исчезло во мне и уже не возвращалось. Так же было и с другими грехами — освобождение от них каждый раз было постоянным и полным. Со времени моего обращения я уже не подвергался плотским искушениям, и хотя сатана еще не был окончательно побежден во мне Бог отнял у него эту власть надо мной. С той поры, как я всецело вручил мою жизнь Богу, Он руководил мною тысячью различных способов. Он открыл путь предо мною таким образом, что это могло бы показаться невероятным для тех, кто не пережил этого благодатного опыта вручения себя Богу". Так произошло обращение бывшего оксфордского студента; после этого его прежние порочные склонности совершенно исчезли. Но самым замечательным случаем внезапного обращения, из всех тех, которые мне известны, я считаю обращение в католичество одного атеиста, французского еврея Альфонса Ратисбонна, происшедшее в Риме в 1842 году. В письме к другому лицу, духовного сана, написанном несколько месяцев спустя, обращенный дает яркое описание своих переживаний.[128] Предрасполагающие условия к обращению у него были, по-видимому, незначительны. Правда, старший брат его перешел в католичество и сделался священником. Но сам Ратисбонн был нерелигиозен и чувствовал сильную антипатию к брату христианину, в особенности к его сутане. Приехав двадцати девяти лет в Рим, он встретился с одним французом, который пытался обратить его в католичество. Но после двух или трех разговоров новому знакомому Ратисбонна удалось только заставить его надеть на шею какой-то медальон, причем он сделал это полушутя, и прочесть короткую молитву к Богородице. Ратисбонн пишет, что к этим разговорам он относился несерьезно; но он отмечает, что были дни, когда он не мог изгнать слов молитвы из своего ума, и что в ночь перед обращением он видел во сне черный крест, без обычной фигуры распятого на нем Христа. Однако, до полудня следующего дня душа его была спокойна, и он вел пустые разговоры. В письме своем он так говорит об этом: "Если бы в это время кто-нибудь сказал мне: "Альфонс, через четверть часа ты уверуешь в Иисуса Христа, как в твоего Господа и Спасителя; ты падешь ниц перед алтарем убогой церкви и положишь ногу католического священника на свою грудь; проведешь карнавал в школе иезуитов, чтобы подготовиться к принятию крещения, готовый отдать жизнь за католическую веру; откажешься от мира, от его прелестей и наслаждений; откажешься от карьеры, от надежд, от любимой невесты, если это будет нужно: от семьи, от близких друзей, от привязанности к еврейскому народу; у тебя не будет других желаний, кроме жажды следовать за Христом и нести его крест до смерти"; если бы, говорю я, какой-нибудь пророк пришел ко мне с таким предсказанием, я бы подумал, что безумнее его может быть только тот, кто поверил бы его бессмысленному пророчеству. Однако теперь это безумие — моя единственная мудрость, моя единственная радость. Выходя из кофейни, я встретил коляску г-на Б. (того самого, который уговаривал его креститься). Он остановил экипаж и предложил мне проехаться вместе с ним, но попросил подождать, пока он выслушает службу в церкви San Andrea delle Fratte. Вместо того, чтобы ожидать в экипаже, я вошел в церковь с целью осмотреть ее. Она оказалась бедной, маленькой и почти пустой; кажется, что кроме меня в ней никого не было. Ни одно произведение искусства не привлекло моего внимания, ни одна мысль не шевелилась во мне, и я равнодушно оглядывал внутренность церкви. Мне помнится теперь только какая то черная собака, вертевшаяся передо мной, пока я был в этом полузабытьи. Но вдруг собака пропала, исчезла вся церковь, и я больше не видел ничего… вернее я видел только одно. "Господи, как смею я говорить об этом! Человеческие слова не могут выразить невыразимого. Всякое описание, как бы возвышенно оно не было, может лишь оскорбить невыразимую истину. "Я лежал ниц на земле, обливаясь слезами, и сердце мое трепетно билось, когда Б. вновь вызвал меня к жизни. Я не был в состоянии отвечать на вопросы, которыми он осыпал меня. Наконец я нашел в себе силы взять медальон, висевший у меня на груди, и поцеловал изображенный на нем образ сияющей благодатью Богородицы, вложив в этот поцелуй всю мою душу. О, это была Она, это была Она! (Видение, представшее ему в церкви в минуту обращения, был образ Богородицы). "Я не знал, где нахожусь, не знал, Альфонс ли я, или другой человек. Я знал только, что я изменился, и чувствовал себя другим человеком, Я искал себя в себе, и не находил. В глубине души я ощущал величайшую радость; я не был в состоянии говорить и даже не хотел выяснить себе, что произошло со мной. Но я почувствовал в себе торжественный и святой голос, велевший мне призвать священника. Меня подвели к нему, и только после прямого приказа с его стороны, я смог кое-как говорить, преклонив колена и с трепетом в сердце. Я не мог дать себе отчета в той правде, познание которой я обрел и в которую верил. Я знаю только, что в одно мгновение пелена спала с моих глаз, и не одна пелена, а целое множество их, которые закрывали от меня свет. Они быстро исчезали одна за другой, как тает туман и лед под лучами палящего солнца. "Я как бы вышел из гробницы, из бездны тьмы, живым и невредимым. Но я плакал, ибо на дне пропасти видел то жалкое состояние, от которого меня спасло безграничное милосердие Бога. Я отшатнулся при воспоминании о своем прежнем несовершенстве, покоренный, умиленный, пораженный изумлением и благодарностью. Вы удивитесь, как пришел я к этим новым прозрениям, так как ведь я ни разу не открывал ни одной религиозной книги, не прочел ни одной страницы Св. Писания; первородный грех настолько забыт современными евреями, что я никогда не думал о нем и сомневаюсь, знал ли я даже о нем. Как же пришел я к его познанию? Ничего не могу ответить на это. Знаю только, что я вошел в церковь окутанный тьмою, а вышел из нее озаренный светом. Произошедшую во мне перемену могу уподобить только пробуждению от глубокого она и себя могу сравнить со слепорожденным, глаза которого внезапно открылись и узрели Божий день. Он видит, но не понимает света, который ослепляет его и благодаря которому он видит предметы, вызывающие его изумление. Если мы не умеем объяснить физический свет, то как можем мы объяснить тот свет, который есть сама истина? И я думаю, что не погрешу против правды, если скажу, что не обладая знанием буквы религиозного учения, я теперь интуитивно постигаю его смысл и дух. Я верю, что эти истины должны оставаться под завесой тайны и для меня лучше не видеть их лицом к лицу. Но я чувствую их по тем необъяснимым действиям, которые они производят во мне. Все это совершалось внутри моего духа; эти впечатления, более быстрые, чем мысли, потрясли мою душу, перевернули ее и как бы направили в другую сторону, к иным целям, к иным путям. Я выражаюсь плохо и неясно. Но захочешь ли Ты, Боже, чтобы я передавал бедными и нечестивыми словами те чувства, которые могут быть поняты только сердцем?" Я мог бы привести еще много подобных случаев, но этих примеров достаточно, чтобы показать вам, какими реальными и определенными чертами запечатлевается внезапное обращение в памяти человека, пережившего его. Сам человек представляется себе лишь пассивным зрителем, объектом чудесного процесса, совершающегося по воле Бога. Это настолько очевидно для него, что для сомнений не остается места. Богословие сопоставило это явление с учением об избранности и благодати и заключило отсюда, что в эти минуты душевного перелома дух Божий нисходит на нас особым чудесным образом, совершенно иначе, чем во всех других случаях. Теология утверждает, что в эти мгновения Бог вдыхает в человека новую природу, и через нее последний становится причастным самому естеству Божества. С этой точки зрения всякое истинное обращение должно быть внезапным. Моравские братья первые сделали этот вывод. Методисты последовали за ними, если не в догме, то практически. Незадолго до своей смерти Джон Уэсли писал: "В одном Лондоне я нашел шестьсот пятьдесят двух членов нашего общества, опыт которых был чрезвычайно отчетлив и свидетельству которых нет причин не доверять. Все они без исключения рассказывают, что их освобождение от греха было внезапным, и что перемена в них произошла мгновенно. Если бы половина их, или треть, или хотя бы один из двадцати, свидетельствовали о постепенности их духовного перерождения, я признал бы значение их свидетельств и стал бы думать, что у одних такие переходы бывают постепенными, а у других внезапными. Но так как в течение долгого времени я ни разу не встретил такой разноречивости в показаниях, я не могу не думать, что переход в состояние святости обычно, если не всегда, дело одного мгновения" (Tyerraan's Life of Wesley. I. 463). Таков взгляд методистов на психологию этого момента. Но более распространенные протестантские секты почти не знают в своей среде мгновенных обращений. По их мнению, как и по мнению католической церкви, для спасения души достаточно, Христовой крови, таинств и ежедневного исполнения предписываемых религиею обязанностей, без острых кризисов отчаяния и наступающего вслед за ними успокоения в полном отдании себя воле Божьей. Наоборот, для методистов даже в такого рода переживаниях спасение не достигается самим человеком, а даруется ему свыше, — и для спасения далеко еще не достаточно одних крестных страданий Спасителя. В этом пункте методизм, совершенно расходясь с религией душевного здоровья, остается верным глубочайшим инстинктам души. Те случаи обращения, какие имели место в среде методистов, и которые им самим кажутся наиболее типичными и достойными подражания, представляют, на самом деле, огромный интерес по своей глубокой драматичности, являясь, кроме того, самыми законченными в психологическом отношении. В расцвете современного «возрожденского» движения (Revivalism) в Англии и Соединенных Штатах, мы найдем кодифицированными и превращенными в стереотип те переживания, к которым приводит подобное мировоззрение. Несмотря на неоспоримый факт, что есть праведники, принадлежащие к типу "один раз рожденных" душ, что возможна постепенность обращения к праведности, что существуют более нормальные пути к спасению, — вопреки всему этому, учение возрожденцев утверждает, что только признаваемый им тип религиозного опыта совершенен: человек должен сперва испытать всю муку отчаяния и душевной агонии и только после этого мгновенно обрести чудесное спасение. Не удивительно, что люди, прошедшие через такой опыт, выносят из него уверенность, что с ними было чудо, а не явление естественного порядка вещей. Во время подобного переживания они нередко слышат неведомые голоса, видят необъяснимый свет, неземные видения; они чувствуют себя автоматами, которыми управляет чужая воля, так как всегда после отказа от собственной воли кажется, будто внешняя высшая сила нисходит на душу и овладевает ею. Чувство обновления, спасения, чистоты и праведности так сильно и ярко в человеке после обращения, что понятна истекающая отсюда уверенность, что все его существо совершенно преобразилось: "Обращение, — пишет американский пуританин Джозеф Аллайн — не представляет собою простого включения святости в жизнь человека. При истинном духовном перерождении святость вплетается во все настроения, мысли и дела. Истинный христианин подобен зданию, перестроенному от фундамента до кровли. Это новый человек, новое творение". Джонатан Эдуардс так говорит об этом: "Благодатные дары Духа Св. безусловно сверхъестественны и не могут быть сравнимы ни с одним из переживаний людей, не прошедших через возрождение. Никакое естественное развитие, никакое сочетание прирожденных свойств и качеств, не могут привести к таким состояниям, ибо они отличаются от всего естественного и вообще от всего, что может испытать обыкновенный человек, не только по степени, но и по качеству, и природа их много совершеннее. Отсюда следует, что в переживаниях благодати есть новые познания и новые чувствования, которые по своей природе и по качеству совершенно отличны от всего, что переживали те же святые до нисшествия на них благодати. Представление святых о Божьей благодати и радость, какую они испытывали, не имеет ничего общего с мыслями и чувствами, доступными обыкновенному человеку, для которого даже невозможно составить отдаленное понятие о том, что переживают святые". B другом отрывке Эдуардс указывает, что таким душевным переломам необходимо должно предшествовать отчаяние. "Вполне понятно, поясняет он, что перед освобождением нашим от греха и проклятия, Бог заставляет нас сильнее почувствовать, от какого зла он избавляет нас, чтобы мы знали всю ценность спасения и были бы способны постигнуть величие того, что Богу было угодно сделать для нас. В виду того, что спасенный последовательно прошел — через два прямо противоположных состояния, сперва через состояние гибели и осуждения, затем — оправдания и спасения, — и что Бог, спасая людей, видит в них разумных и одаренных сознанием существ, то степени их разумности соответствует необходимость сознать свое Я в этих двух противоположных состояниях. Сперва человек должен сознать свое грехопадение, а затем свое освобождение и блаженство". Приведенные выдержки с достаточною для нашей цели ясностью дают пример теологической интерпретации явлений душевного перерождения. Как бы ни была велика роль внушения и подражания в этих явлениях, когда они происходят в среде возбуждающих друг друга членов какой-нибудь секты, несомненно однако, что среди них не мало случаев никем не внушенного, самостоятельного переживания этих состояний. Если бы мы захотели написать историю человеческой души с естественноисторической точки зрения, не имея в виду никаких религиозных ценностей, мы все же не могли бы обойти молчанием этой внезапности и полноты душевного перерождения, какими характеризуется обращение. Теперь, после изучения фактического материала, мы можем приступить к критическому разбору его. Является ли мгновенное обращение чудом, в котором действие присутствия Божия сказывается сильнее, чем в более медлительно протекающих душевных переломах и Существуют ли на самом деле, даже среди переживших обращение, два разряда людей, один из которых истинно причастен естеству Христову, а другой только кажется причастным к нему? Или же, наоборот, процесс душевного возрождения, даже в этих изумительных случаях внезапного обращения, необходимо рассматривать как вполне естественное явление, результаты которого, правда, загадочны и в иных случаях совершенно необъяснимы, но причины и течение которого нисколько не более чудесны, чем всякий другой возвышенный или низменный процесс душевной жизни человека? Прежде чем ответить на этот вопрос, я должен сделать несколько психологических замечаний. В прошлой лекции я говорил о перемещениях центра духовной энергии человека и о появлении в свете его сознания новых групп эмоций. Я объяснил уже, что хотя, в этом явлении участвуют до некоторой степени сознание, мысль и воля человека, главную роль в нем все же играет подсознательное зарождение и созревание мотивов, накопленных опытами предыдущей жизни. Созревши, эти мотивы разрывают оболочку, под которой таились до известного момента, и раскрываются для новой жизни, как внезапно распустившийся цветок. К сожалению, я должен за недостатком времени ограничиться лишь беглым взглядом на ту область духа, где созревают эти процессы. Термин "поле сознания" только в недавнее время стал употребляться в психологии. Раньше общепринятой элементарной единицей душевной жизни было «представление» (idea), которое считалось вполне самостоятельным и ограниченным от других элементов. Но в настоящее время, психологи склонны к допущению, что такой элементарной единицей вероятнее всего является все душевное состояние целиком, вся волна сознания или, иначе говоря, вся совокупность мыслимых в данный момент объектов; причем необходимо иметь в виду, что границы этой волны не могут быть намечены с определенностью. Различные состояния сознания сменяются в нас, и каждое из них имеет свой наиболее яркий центр, вокруг которого располагаются объекты нашей мысли по степени направленного на них сознательного внимания; последние ряды теряются в окраинном тумане сознаний, благодаря чему никогда нельзя с точностью определить границы этого поля. В некоторых состояниях поле сознания расширяется, в других, наоборот, суживается. С расширением поля сознания мы испытываем обыкновенно радостное чувство, наш взгляд сразу окидывает множество истин, и до него доходит, обычно незримый для нас, отдаленный отблеск таких мировых отношений, которые мы вернее угадываем, чем видим, скорее предчувствуем, чем познаем. При подавленном настроении, болезни или усталости, поле сознания суживается почти до размеров точки, и человек чувствует себя угнетенным и печальным. Поле сознания разных людей далеко не поддается одинаковому расширению; в этом отношении между людьми существует органическое различие. Лица с крупным организационным талантом обладают обыкновенно обширным полем духовного зрения, в которое одновременно укладывается вся программа предстоящей деятельности и радиусы которого расходятся вдоль во всех направлениях. Средние люди лишены этой широты горизонтов их духовного видения. Они подолгу топчутся на месте, как бы нащупывая свой путь шаг за шагом, и нередко совсем останавливаются. При известных болезненных состояниях сознание является как бы угасающей искрой, без памяти о прошедшем и без мысли о будущем; а настоящее для такого сознания ограничивается какой-нибудь одной простейшей эмоцией или одним физическим ощущением. Когда мы говорим о "поле сознания", мы должны отметить, как самую характерную черту последнего, неопределенность его окраинных областей. Содержание этих областей почти не попадает в сферу внимания; тем не менее, оно существует и оказывает влияние на нашу душевную деятельность и даже на то направление, какое примет в ближайший момент наше внимание. Оно является как бы "магнитным полем", внутри которого, подобно стрелке компаса, вращается центр нашей духовной энергии, когда одна фаза сознания сменяется в нас другой. Все наши воспоминания носятся над этим полем, готовые войти в его пределы от малейшего прикосновения; точно так же непрерывно находится в сфере его влияния наше эмпирическое я, т. е. вся совокупность сил, импульсов и знаний, как находящихся в действии, так и не принимающих в данную минуту активного участия в нашей внутренней жизни. Граница между тем, что в данную минуту актуально и что потенциально в нашем сознании, так неопределенна, что всегда трудно сказать относительно какого-нибудь элемента душевной жизни, сознаваем ли он или нет. Рутинная психология признает всю трудность определения крайних границ поля сознания, но, тем не менее, считает установленным, во-первых, что все содержание сознания в данный момент, — находится ли оно в центральных или окраинных областях, входит ли или нет в сферу внимания, — заключено в пределы именно этого, в настоящий момент выдвинутого "поля сознания", как бы ни были смутны и неопределенны крайние границы последнего и, во-вторых, что все находящееся за пределами поля сознания, абсолютно не существует, как факт сознания. В прошлой лекции, говоря о подсознательной душевной жизни, я сказал, что те ученые, которые впервые обратили внимание на эти явления и первые придали им соответствующее значение, не могли обладать таким знанием фактов, каким обладаем мы. Теперь я хочу пояснить эти слова. Самым значительным и важным шагом вперед, совершенным психологией с тех пор, как я еще в студенческие годы занялся изучением ее, я считаю сделанное впервые в 1886 году открытие, что, — по крайней мере у некоторых людей, — сознание не ограничивается обыкновенным «полем», с его «центром» и «окраинами», но охватывает еще целый ряд воспоминаний, мыслей, ощущений, которые находятся совершенно за пределами основного сознания и тем не менее должны быть признаны своеобразными фактами сознания, обнаруживающими свое существование несомненными признаками. Я считаю это открытие важнейшим из завоеваний психологи, потому что оно открыло перед нами совершенно неожиданные свойства душевной организации человека. Никакое другое психологическое открытие не может сравниться с этим по глубине своего значения. В частности, открытие сознания, находящегося за пределами обычного «поля» сублиминального сознания, как называет его Майерс (Myers), проливает новый свет на многие явления религиозной жизни. Вот почему я не мог не упомянуть здесь об этом открытии, хотя границы предоставленного мне времени не позволяют сообщить вам те выводы, на которых основывается допущение сублиминального сознания. Они приведены во многих новейших психологических сочинениях, например в "Alterations of Personality" Бинэ.[129] Материал, лежащий в основе этого допущения, очень невелик и состоит по большей части из ненормальных переживаний людей, слишком впечатлительных к гипнотическому влиянию или страдающих истерией. Но это не подрывает широкого значения сделанных из него выводов, так как психология полагает, что элементарное строение нашей душевной жизни вполне единообразно, и те свойства, несомненность которых доказана по отношению к данному душевному состоянию известных лиц, вероятно окажутся в той или другой степени существующими и у всех людей, проявляясь у некоторых из них в исключительно высокой степени. Важнейшим следствием сильного развития окраинной жизни сознания является то, что обычные поля сознания человека подвергаются тогда вторжениям этой жизни; человек не знает источника этих вторжений, и потому они представляются ему в форме необъяснимых импульсов к определенным поступкам, в форме навязчивых идей или зрительных и слуховых галлюцинаций. Эти импульсы вызывают иногда автоматическую речь или такое же письмо, смысла которых человек не понимает даже в самый момент автоматического состояния. Обобщая это явление, Майерс назвал автоматизмом такие «вторжения» сил, зарождающихся в сублиминальной области духа, в обычное течение сознательной жизни; в зависимости от вызываемых им результатов автоматизм может быть чувственным или двигательным, эмоциональным или интеллектуальным. Простейшим примером автоматизма могут служить так называемые явления послегипнотического внушения. Производящее опыт лицо, дает гипнотизируемому субъекту, в достаточной степени восприимчивому, приказание исполнить, после пробуждения от гипнотического сна, какой-нибудь, иногда очень странный поступок. И по данному знаку или в точности в то самое время, которое было назначено, гипнотизируемый выполняет приказанное; при этом исполняющий это приказание не сознает того, что он действует под влиянием внушения, и если совершенный им поступок эксцентричен, то он придумывает обыкновенно какой-нибудь предлог, чтобы осмыслить свое поведение. В тех случаях, когда гипнотизер внушает, чтобы загипнотизированный через известный промежуток времени после пробуждения имел зрительную или слуховую галлюцинацию, последний в назначенный момент действительно видит или слышит то, что было внушено ему, причем у него совершенно отсутствует представление о причине этой галлюцинации. Замечательные исследования о сублиминальном сознании у страдающих истерией, произведенные Бинэ, Жанэ, Брейером, Фрейдом, Мэзоном, Прайнсом[130] и другими, открыли перед нами целую систему подсознательной жизни, составленную большею частью из мрачных воспоминаний, которые теряются в тумане за границами основного поля сознания и внезапно вторгаются в него в виде галлюцинаций, мрачных настроений, конвульсий, омертвения чувств и способности к движению, вообще всеми симптомами телесной и душевной истерии. Измените или уничтожьте внушением эти подсознательные воспоминания, — и истерические проявления исчезнут. Эти то проявления и разумеет Майерс под термином «автоматизм». Клинические описания таких случаев кажутся басней, когда читаешь их в первый раз; однако правдивость их не подлежит сомнению. После того, как упомянутые исследователи проторили путь к этим наблюдениям, они были много раз повторены и, как я уже говорил, пролили новый и неожиданный свет на душевную организацию человека. Мне думается, что эти успехи делают неизбежным еще один шаг вперед. Я полагаю, что, объясняя неизвестное путем аналогии с уже известным, мы должны будем признать, что всякий раз, когда мы встречаем явление автоматизма, — будет ли это в форме двигательного импульса, навязчивого представления, необъяснимого каприза, обмана чувств или галлюцинаций, — следует, прежде всего, выяснить, не есть ли это явление результатом вторжения в поле сознания тех представлений, которые образовались вне этого поля в области подсознательного. Причину подобных явлений мы будем, поэтому всегда искать в подсознательной жизни. Когда эти явления имеют гипнотическое происхождение, то мы знаем, что они вызваны внушением третьего лица. Когда же они имеют истерическую подкладку, то являющиеся источником этих явлений воспоминания, затерявшиеся на окраинах сознания, могут быть искусственно вызваны на поверхность центральных областей «поля» рядом остроумных способов, с которыми вы можете познакомиться в новейших сочинениях по психологии.[131] Причина других патологических явлений этого порядка еще неизвестна, но руководясь аналогией, мы в праве заключить, что она находится в той же сублиминальной душевной жизни, ссылка на которую, как видите, занимает теперь видное место в методе психологического исследования. Этот метод имеет широкую будущность, но требует еще большой предварительной работы, проверки и обоснования, в которой немаловажную роль должно играть изучение религиозных переживаний.[132] Теперь я вернусь к непосредственному предмету моей лекции, — к мгновенным обращениям. Я недавно рассматривал обращения Аллайна, Брэдлея, Брайнерда и одного оксфордского студента. Подобные случаи встречаются нередко, иногда сопровождаемые светозарными видениями, приносящие чувство потрясающего счастья и сознание воздействия высших сил. Если отвлечься от того значения и той ценности, которые приобретают эти явления в дальнейшей жизни испытавшего их человека, и рассматривать их с исключительно психологической стороны, то многие черты их напомнят нам явления другого характера, чем обращение, и на этом основании можно отнести последнее в общую группу проявлений автоматизма. На том же основании можно предположить, что различие между мгновенным и постепенным обращением вызвано не тем, что участие Божьего чуда в первом случае больше, чем во втором, но тем, что человек, переживший внезапное обращение, обладает более развитой областью подсознательной жизни, вторжение которой опрокидывает равновесие прежнего центра поля сознания. Мне трудно понять, чем такая точка зрения может задеть чувства религиозного человека. В первой лекции я уже обосновал положение, что нельзя судить о ценности явления по его причинам и происхождению. Я говорил, что суждения о ценности, о значении явлений и событий человеческой жизни должны быть обоснованы только на эмпирическом исследовании. Если жизненные плоды обращения полезны, то мы должны высоко ценить это явление, хотя бы оно и имело вполне естественное психологическое происхождение; в противном случае мы не должны придавать ему ценности, даже если происхождение его сверхъестественно. Рассмотрим же, каковы жизненные плоды обращения. Если мы забудем о тех великих святых, имена которых украшают историю человечества, и остановимся только на более заурядных «праведниках», из числа юных или пожилых лиц, переживших мгновенное обращение по типу «возрожденского» или по типу методистского учения, то вы, вероятно, согласитесь, что никакая сверхъестественная благодать не почила на них, и что они по существу ничем не отличаются от простых смертных, не переживших обращения. Если действительно, как полагает Эдуардс,[133] человек, переживший мгновенное обращение, отличен по существу от других людей, так как он причастен к естеству Христа, то ведь должны быть какие-нибудь отличительные признаки даже у самых незначительных людей этого рода, — признаки, которые не могут остаться незаметными, и которые отмечают избранников, возвышающихся над простыми смертными. Однако этих признаков нельзя обнаружить. Прошедшие через обращение люди, ничем не отличаются от других; даже наоборот, — многие необращенные стоят в нравственном отношении выше обращенных. И человек, не искусившийся в изучении богословия, никогда не заметит, наблюдая людей в ежедневной жизни, чтобы между ними были две группы, разница между которыми так же велика, как разница между божественным естеством и естеством человеческим. Люди, верующие в сверхъестественное происхождение мгновенных обращений, практически принуждены согласиться, что ясного и безошибочного признака, отличающего истинно обращенного человека от других, не существует. Такие явления, как небесные голоса, видения, внезапное уяснение смысла неожиданно попавшегося на глаза текста и проникновение им, или потрясающие эмоции и бурные аффекты, сопровождающие кризис духовного перерождения, — все могут быть вызваны вполне естественными причинами, или даже хуже, — могут быть подделкой Диавола. Истинное доказательство того, что душа человека прошла через второе рождение, может заключаться лишь в том, что человек постоянно готов служить Божьему делу, готов все претерпеть ради него и вполне освободился от любви к своему телесному бытию. Но эти свойства встречаются также и среди людей, не переживших обращения, даже в среде нехристианских народов. В прекрасном и тонком описании сверхъестественных, по его мнению, свойств обращения, которое Эдуардс дал в своем "Трактате о религиозных чувствах" (Treatise on Religious Affections), вы не найдете ни одной определенной черты, ни одного существенного признака, благодаря которому можно было бы безошибочно отличить чудесное нисшествие благодати на человека от вполне естественно приобретенной праведности. Наоборот, вряд ли можно найти более убедительное доказательство, кроме данного помимо его воли автором этой книги, тому положению, что нет пропасти между различными ступенями человеческой праведности; здесь, как и повсюду, природа не делает скачков, и душа обыкновенного человека отличается от души, пережившей обращение, лишь в степени развития ее высших качеств, а не по существу. Однако, несмотря на несостоятельность мнения, что существуют две глубоко различные по существу группы человеческих душ, мы не должны закрывать глаза на тот факт, что самому обращенному пережитый им кризис представляется действительно мгновенным и поэтому чудесным. Каждая жизнь человеческая имеет определенный высокий или низкий предел данных ей возможностей. Когда человек достигает своего высшего предела и живет высшим центром своей духовной энергии, он чувствует себя «спасенным», независимо от того, что центр энергии другого человека может быть неизмеримо выше. Спасение маленького человека всегда будет для него великим спасением и величайшим из всех событий его жизни; не следует забывать этого, когда мы будем оценивать верования наших евангелических сект. Кто знает, насколько менее одухотворена была бы жизнь всех этих маленьких людей, если бы их не коснулись те бедные дары душевной жизни, которые благодаря этой вере все же выпадают на их долю?.[134] Если мы задумаем разделить людей на различные группы по степени их моральной высоты, то я уверен, что в каждой из групп мы найдем и не переживавших обращения и обращенных путем внезапного душевного кризиса, и таких, чье обращение шло медленным путем. Поэтому я думаю, что форма, в которую выливается процесс обращения, не имеет никакого отношения к нравственному развитию обращенного, характеризуя его только с психологической стороны. Мы уже видели, что тщательные статистические исследования Старбэка устанавливают почти полное тождество между явлением обращения и нормальным ростом духа в юношеском периоде душевного развития. Другой американский психолог, проф. Джордж Ko проанализировал[135] семьдесят семь случаев обращений, и его выводы вполне подтверждают предположение, что внезапное обращение теснейшим образом связано с развитием сублиминальной душевной жизни. Изучив психологию некоторых лиц, со стороны их гипнотической восприимчивости и их склонности к автоматическим состояниям в роде гипнотических галлюцинаций, необъяснимых импульсов, религиозных видений и т. п., Ko нашел, что эти явления главным образом присущи той группе обращенных, кризис которых был для них «ошеломляющим». "Ошеломляющим обращением, говорит Ko, я называю те душевные изменения, которые, хотя и не всегда протекают мгновенно, но кажутся переживающему их глубоко отличными от всякого процесса развития, даже быстрого".[136] Среди возрожденцев многие чающие обращения, разочаровываются в своих ожиданиях: они не переживают ничего поражающего их. Проф. Ko наблюдал в числе семидесяти семи описанных им случаев, несколько подобных субъектов. Гипнотические опыты над ними показали, что почти все они принадлежат к особой подгруппе, которую Ko назвал «произвольной», т. е. богато наделенной свойством самовнушения, в противоположность «пассивной» подгруппе, к которой принадлежит большинство переживших «ошеломляющее» обращение. Он приходит к выводу, что в этих случаях внушенное самому себе чувство неудачи и невозможности обращения пришло раньше, чем могло обнаружиться влияние тех обстоятельств, которые у более «пассивных» людей легко вызывают желанное действие. Трудно найти резко-определенные различия между явлениями в этой области, и число сделанных проф. Ko наблюдений, конечно, недостаточно для окончательных выводов. Но его наблюдения были произведены очень тщательно, и выводы их совпадают с тем, что можно было предполагать a priori. В общем они оправдывают его практическое заключение. Он говорит, что если подвергнуть соответствующим влияниям человека, которому присущи одновременно три свойства: повышенная эмоциональная чувствительность, склонность к автоматизму и пассивная восприимчивость к внушению, то можно безошибочно предсказать, что такой человек переживет мгновенное обращение «ошеломляющего» типа. Понижается ли ценность и значение внезапного обращения от того, что происхождение его зависит от той или иной психической организации? Проф. Ko совершенно основательно отрицает это. "Религиозная ценность явления, говорит он, совершенно не зависит от психологических причин его, от того, как и почему оно произошло; это вопрос этический и определяется тем, что достигнуто данным явлением".[137] Мы увидим, что обращением достигаются новые вершины духовной жизни, вершины относительно героические, где невозможное до этого становится возможным, где появляются новые силы и новые стремления. Личность стала иной, человек родился вновь, и ценность этих результатов (мы называем их состоянием святости) нисколько не меняется от того, зависит ли породивший их процесс от психической идиосинкразии человека или нет. Мне остается закончить эту лекцию несколькими замечаниями о той уверенности в себе и внутреннем мире, которые приносит с собой обращение. Но прежде, чем приступить к этому, я хочу добавить к сказанному еще несколько слов, так как боюсь, что объяснение внезапности душевного кризиса ссылкой на сублиминальную деятельность духа, может быть неверно истолковано. Я полагаю, что если человек не обладает активной подсознательной жизнью или если его поле сознания окружено непроницаемою оболочкой, которая противостоит всем внезапным вторжениям запредельных переживаний, то обращение такого человека, если ему случится испытать его, будет постепенным, ничем не отличающимся от простого душевного развития. Таким образом, широко развитая подсознательная жизнь и легкая смещаемость границ "поля сознания" есть conditio sine qua non внезапного обращения. Но если ортодоксальный христианин спросит меня, как психолога, необходимо ли исключает это объяснение возможность признания, что в этих явлениях присутствует невидимо рука Божья, то я принужден буду чистосердечно ответить, что этой необходимости я не вижу. Конечно, низшие проявления сублиминального вполне соответствуют собственным духовным ресурсам личности и не превышают их: обычное содержание чувств человека, воспринимаемое им без участия внимания, запечатленное и обработанное в его душе вне света сознания, дает совершенно достаточное объяснение явлениям автоматизма. Но логически вполне допустимо, что подобно тому, как мир материальных вещей доходит до нашего основного, постоянно бодрствующего, поля сознания через наши внешние чувства, так и высшие духовные существа и силы, если они действительно существуют, могут непосредственно действовать на нас лишь под условием существования у нас подсознательной области душевной жизни, которая одна способна открыть нам доступ к сознанию этих высших духовных явлений. Возможно, что сутолока жизни, освещенная нашим бодрствующим сознанием, плотно закрывает какую-то дверь, которая приоткрывается в сумерках Подсознательного. Таким образом то чувство вмешательства потусторонней силы, которая является таким существенным элементом обращения, может, по крайней мере, в некоторых случаях быть истолковано так, как его толкуют богословы: силы высшие, чем конечная человеческая личность, касаются ее в тех областях ее душевной жизни, которые мы назвали сублиминальным я. Но во всяком случае ценность этих сил должна определяться только их результатами, и один тот факт, что они потусторонни, не дает сам по себе ответа на вопрос: от Бога ли они или от дьявола. Нам придется на время расстаться с этим вопросом, но я надеюсь в одной из следующих лекций собрать все эти оборванные нити и связать их в единое целое. А пока, условимся, что понятие "подсознательного я", не должно представляться вам исключающим понятие вмешательства высших сил. Если существуют высшие силы, способные иметь на нас влияние, то они могут иметь доступ к нашей душе только через дверь сублиминальной жизни. Разберемся теперь в чувствах, которые непосредственно охватывают душу в час обращения. Прежде всего, должно быть отмечено среди них чувство вмешательства высшей силы. Это чувство является не всегда, но можно сказать, что оно присутствует в большинстве случаев. Мы видели его в обращениях Аллайна, Брэдлея, Брайнерда и многих других. Яркое выражение этого чувства мы находим в сжатом описании обращения, пережитого французским протестантом Адольфом Моно (Adolphe Monod), которое он поместил в своей автобиографии. Дело происходило в Неаполе в 1827 году, когда Моно только что вступил в период возмужалости. "Моя печаль, говорит он, была безгранична; она без остатка овладела мною, наполнила всю мою жизнь от самых безразличных внешних действий и до самых затаенных дум; она отравила в самом источнике мои чувства, мои мысли, мое счастье. Я понял тогда, что надеяться прекратить разложение, царящее в моей душе, с помощью моего разума и моей воли, которые ведь тоже не были пощажены этим болезненным процессом, значило бы поступать как слепой, который бы захотел исправить впечатления одного глаза наблюдениями другого, в той же степени слепого, как и первый. У меня не было тогда другой надежды, кроме ожидания помощи извне. Я вспомнил обетование Святого духа; чему не могли научить меня ясные слова Евангелия, тому меня научила жестокая необходимость; она научила меня впервые в жизни уверовать в это обетование в том едином его смысле, которое соответствовало нуждам моей души. В том именно, что существует вне меня сверхъестественная сила, могущая вложить мысли в мой ум и изъять их из него, — сила, ниспосылаемая на меня Богом, Творцом моего сердца, Творцом всей природы. Отказавшись от всех достижений, от всех усилий, от всяких надежд на себя самого, и не зная иного права на милосердие Божие, кроме моего глубокого несчастья, я вернулся домой, опустился на колени и молился так, как еще никогда не молился в своей жизни. С этого дня для меня началась новая внутренняя жизнь: моя печаль не исчезла, но она потеряла свою горечь. Надежда запала в мое сердце, а Господь мой, Иисус Христос, на волю Которого я отдался, завершил мало-помалу остальное".[138] Протестантское богословие изумительным образом соответствует тому душевному складу, который проявляется в подобных переживаниях. В состоянии крайней меланхолии сознательное Я бессильно что-либо сделать. Оно совершенно разорено и обессилено, и всякое усилие его заканчивается неудачей. Спасение при таком состоянии может явиться только в виде дара свыше, в виде благодати, явившейся как следствие искупительной жертвы Христа. "Бог, говорит Лютер, есть Бог смиренных, несчастных, страждущих, униженных, потерявших всякую надежду; такова природа Его, чтобы возвращать зрение слепым, утешать огорченных, оправдывать грешников, спасать отчаявшихся в своем спасении. Но гибельная уверенность в своей праведности, нежелание признать в себе грешника, нечестивца, жалкую тварь, обреченную на осуждение, побуждает человека отвергать исходящее от Бога благодатное действие на него. Поэтому должен Бог взять в руки свой молот (т. е. закон), чтобы громить, раздроблять, обращать во прах это животное вместе с его тщеславной верой в себя, чтобы оно познало, наконец, что оно проклято и осуждено на погибель. Но весь ужас положения состоит в том, что загнанный, повергнутый в прах человек бывает не в силах уже подняться и сказать: "Я достаточно истерзан, достаточно несчастлив. Настало время для милосердия, время услышать призыв Христа". И таково безумие человечёского сердца, что оно начинает искать других путей для успокоения своей совести. "В будущем, говорит он, я исправлю мою жизнь, я сделаю вот это или то". Если ты не поступишь наоборот, не разорвешь с Моисеем и законами его, если в ужасах и муках твоих ты не обретешь Христа, распятого за твои грехи, тебе нечего надеяться на спасение. Твой клобук, твоя тонзура, твое целомудрие, твое повиновение, твоя бедность, твои дела и заслуги — что значит все это? И поможет ли тебе закон Моисея? В самом деле, если я, недостойный грешник, могу быть искуплен другою ценой, то зачем предан был на смерть Сын Божий? За мое спасение Он отдал не овцу, не быка, не золото или серебро. Он отдал Себя самого, всего Себя отдал за меня, да, за меня, самого заблудшего, самого последнего из грешников. Благодаря смерти Сына Божия я могу быть мужественным. Смерть Его я отношу к себе — в этом заключается истинное могущество веры. Потому, что Он умер не за праведных, но за грешных, чтобы они стали детьми Божьими".[139] T.e., чем безнадежнее потерян человек, тем больше основания предполагать, что он принадлежит к тем, кто уже спасен и искуплен крестными страданиями Христа. Никто из католических теологов не обращался так прямо к страдающей душе, как эта благая весть, спасительную силу которой Лютер познал на собственном опыте. Разумеется, не все протестанты принадлежат к типу страждущих душ, и поэтому на поверхность их религии выплыло то, что Лютер назвал "навозом человеческих заслуг", "нечистой лужей человеческой праведности"; но несомненно также, что лютерово понимание христианства глубоко соответствует некоторым сторонам человеческого духа, что и доказывается широким распространением этого учения в те времена, когда оно было еще свежим и неискаженным. Сущностью христианской религии для Лютера является вера в то, что Христос уже совершил до конца свое дело искупления. Но этот чисто интеллектуальный по своей природе элемент представляет только одну сторону лютеровой веры; другая сторона ее далеко не интеллектуальна, наоборот — жизненна, непосредственна и интуитивна. Она заключается в уверенности, что Я, мое индивидуальное Я, каково оно есть, спасено ныне и вовеки.[140] Проф. Леуба с полным основанием утверждает, что сознательная вера в Христа и Его искупительную жертву только случайно связана с этой уверенностью, хотя часто и вызывает ее. По его мнению, эта "радостная уверенность" может явиться совсем другим путем, ничего общего не имеющим с верой в искупление Христовой кровью. Такую радостную уверенность, такое убеждение человека, что ему не грозит вечная гибель, Леуба склонен назвать верой по преимуществу. "Когда индивидуум, говорит он, перестает чувствовать себя заключенным в тесных пределах своего Я, он "сливается в одно со всем творением". Он живет мировою жизнью. Он и человечество, он и природа, он и Бог, сливаются в одно. Такое чувство доверия и единения с миром, как результат морального единства, представляет подлинное состояние веры (faith-state). Когда оно появляется в человеке, догматические положения приобретают для него достоверность, облекаются реальностью и становятся предметом веры. И так как основания такой достоверности иррациональны, всякие возражения против нее бесполезны. Но было бы грубым заблуждением воображать, что практическая ценность веры заключается в возможности накладывать печать реальности на известного рода теологические концепции, которые в сущности представляют собою только случайных спутников веры.[141] Наоборот, вся ценность веры зиждется на том, что она является психическим выражением биологического роста, который приводит к единству разнообразные стремления; того роста, который выражается новыми состояниями чувств, новым реагированием более широкой, более возвышенной, более христианской сферой деятельности. Особая убежденность относительно тех или других религиозных догматов имеет, таким образом, основание в опыте, лежащем в области чувств. Догматы могут быть полны каких угодно нелепостей: энтузиазм облечет их непоколебимой достоверностью. Чем внезапнее, необъяснимее такой опыт, тем легче он может служить отправным пунктом для необоснованного на разуме познания".[142] Не трудно перечислить характерные черты этих переживаний, которые я, для избежания двусмысленности, предпочитаю называть не "состояниями веры", а "состояниями уверенности". Но трудно понять интенсивность этих переживаний тому, кто сам не испытывал их. Первой и основной чертой этих переживаний является освобождение от состояния угнетенности, — уверенность, что в конце концов все будет хорошо, — ощущение внутреннего мира и гармонии, — утверждение жизни несмотря на то, что внешние обстоятельства нисколько не изменились. Такое чувство уверенности в «милосердии» Божьем, в «оправдании», в «спасении», почти всегда сопровождает переживаемые христианами обращения; но даже при полном отсутствии этой уверенности может явиться то же ощущение внутреннего мира: вспомните приведенное выше переживание бывшего оксфордского студента. Можно привести еще много таких примеров, где уверенность в личном спасении приходит только после обращения, как результат его. Центральным же переживанием в таком состоянии является утверждение жизни, чувство покоя и радости. Второй характерной чертой является чувство познания неизвестных дотоле истин. Завеса мировых тайн становится прозрачной, как говорит проф. Леуба, и в большинстве случаев, если не всегда, смысл этих тайн неуловим для слов. Изучение этих явлений, имеющих более интеллектуальный характер, мы отложим до лекции о мистицизме. Третьей чертой "состояния уверенности" является чувство, что мир подвергся каким то объективным переменам. Переживающему это состояние кажется, что "обновление украсило каждый предмет". Эта новизна прямо противоположна той испытываемой меланхоликами новизне, той страшной нереальности и странности мира, иллюстрации которой я приводил раньше. Рассказ о светлом и прекрасном обновлении внутреннего и внешнего мира служит введением почти во все описания обращений. Джонатан Эдуардс так описывает свои переживания этого рода: "Вслед за тем мое чувство божественных реальностей стало понемногу возрастать, делалось все живее и живее, все более проникалось внутренней сладостью. Все изменило свой вид; на каждой вещи засиял тихий и благостный отсвет Божией славы. Совершенство Бога, Его мудрость, Его чистота, Его любовь, казались разлитыми во всем: в солнце, в луне и в звездах; в тучах и в голубом небе; в траве, в цветах, в водах и в деревьях, во всей природе. Я часто бывал поражен этим. Среди всех явлений природы самыми приятными стали для меня молния и гром; до этого же ничто так сильно не пугало меня, и я трепетал от страха, когда видел, что собирается гроза. Теперь же, напротив, это радует меня".[143] Билли Брэй, малообразованный английский евангелист, так описывает нам свое чувство обновленности всего мира: "Я сказал Спасителю: "Ты говорил: просите и дастся вам; ищите и обрящете; стучите и отворят вам — и моя вера достаточно сильна, чтобы этому поверить". В ту же минуту Спаситель сделал меня таким счастливым, что я не могу даже выразить охватившего меня чувства. Я испускал крики радости. Я прославлял Бога от всего сердца… Это было, мне помнится, в ноябре 1823 г., но я не знаю точно в какой день. Я вспоминаю, что все казалось мне новым, люди, поля, стада, деревья. Я был как бы новый человек в новом мире. Большую часть времени я проводил в том, что славил Господа".[144] Старбэк и Леуба приводят несколько примеров этого чувства. Два следующие отрывка я заимствую из собрания рукописей Старбэка. В первом одна женщина пишет: "Меня привели в собрание под открытым небом, где мать моя и друзья по религии молились, чтобы обращение коснулось меня. Я была глубоко взволнована. Сознание моей неправедности и мольба к Богу о моем спасении сделали меня чуткой и восприимчивой ко всему окружающему. Я просила милосердия и прощения и испытала яркое чувство отпущения моих грехов и обновления моей души. Поднявшись с колен, я воскликнула: "Все старое исчезло, все стало новым!" Я как бы вошла в иной мир, в новое бытие. Все предметы вокруг меня сверкали новизной, мой духовный взор так прояснился, что я видела красоту в каждом материальном предмете вселенной; леса издавали шум, подобный небесной музыке; душа моя торжествовала от полноты любви к Господу, и я хотела в каждого человека вселить свою радость". Второй отрывок передает рассказ одного мужчины: "Я не помню, как дошел до лагеря, не помню, как доплелся до палатки, где жил слуга Божий ***. Она была полна людьми, искавшими спасения, которые производили ужаснейший шум: одни глухо стонали, другие прерывисто смеялись, третьи кричали. В десяти шагах от палатки под большим дубом я упал ниц и попробовал молиться, но каждый раз, как только я хотел призвать Бога, мое горло сжимала какая-то рука. Чья она была, я не знаю. Мне казалось, что я умру, если не найду облегчения, но всякий раз, как я пытался молиться, эта невидимая рука сжимала мое горло и останавливала дыхание. Наконец чей-то голос сказал: "попытайся раскаяться, иначе ты умрешь". Я сделал последнее усилие призвать милосердие Божие, решившись окончить мою молитву, хотя бы мне пришлось умереть от удушья. Последнее, что удержалось в моем сознании, — это то, что я был опрокинут рукой, продолжавшею сжимать мое горло. Не знаю, долго ли оставался я в таком состоянии, и что произошло за это время. Никого из близких не было со мною. Когда я пришел в себя, я увидел над собой толпу, прославлявшую Бога. Казалось небо отверзлось, что бы излить на меня лучи света и славы. И так было не одно мгновение, но весь день и всю ночь потоки света и славы лились в мою душу. О, какой переворот произвело это во мне! Все стало новым. Мои лошади, свиньи и все люди, все преобразилось". Этот рассказ показывает нам новую черту такого рода переживаний — автоматизм. Он так резко проявлялся при обращениях восприимчивых к внушению людей, что стал обычным средством распространения и проповеди религиозных учений во времена Эдуардса, Уэсли и Уитфильда. Сперва полагали, что это — проявление чудесной «силы», исходящей от св. Духа; но вскоре вокруг этого вопроса возникло большое разногласие. Эдуардс в "Мыслях о возрождении религии в Новой Англии" (Thoughts on the Revival of Religion in New England), защищал первое из этих мнений от нападавших на него критиков; ценность этих явлений была долго предметом спора даже среди разных возрожденских сект.[145] Однако несомненно, что эти явления не имеют существенного значения, и хотя их наличность делает обращение более замечательным и понятным для человека, пережившего его, тем не менее, нет оснований для предположения, что обращение, не сопровождающееся автоматическими состояниями, менее благотворно и менее глубоко действует на человека. Вообще состояния беспамятства, конвульсии, видения, автоматическая речь, затрудненное дыхание и т. п. должны быть просто приписаны тому, что данный человек обладает широкой областью сублиминальной жизни, которая вызвала в нем нервную неустойчивость. Часто сам человек, переживающий эти состояния, придерживается такого же взгляда на причины их. У Старбэка есть такой пример: "Я прошел через опыт, который называют обращением. Вот как я объясняю его: человек дает кипеть своим чувствам до той черты, которая граничит со взрывом, подавляя их физические проявления — такие, как ускорения пульса — и вдруг сразу они вырываются наружу и овладевают им всецело. Тогда наступает чувство неописуемого облегчения: такой взрыв чувств дает одно из самых интенсивных наслаждений". Следующая форма автоматизма чувств, как часто повторяющаяся, заслуживает особого внимания. Я говорю о тех световых явлениях, галлюцинациях или псевдогаллюцинациях, которые известны в психологии под именем фотизмов. Ослепительное видение св. Павла можно причислить к этой категории, так же как и тот крест, который император Константин видел на небе. В предпоследнем цитированном мною случае, обращенный рассказывает, что "потоки света и славы" проникли в него. Генри Аллайн говорит о виденном им свете, не как о явлении внешнего мира. Полковник Гардинер также видел яркий свет. Финней пишет: "Вдруг слава Божия озарила меня чудесным образом. Неизъяснимый свет засиял так сильно над моей душою, что я был почти повержен на землю. Этот свет был похож на блеск солнца, сверкающий по всем направлениям. Он был невыносим для моих глаз… Я думаю, что испытал тогда нечто сходное с тем светом, который поразил Павла по дороге в Дамаск. Это был свет, которого я не мог бы вынести, если бы он сиял долго" (Memoirs, p. 34). Фотизмы не представляют редкого явления. Вот пример из собрания Старбэка, где подобный свет казался тому, кто его видел, исходящим из внешнего источника: "Я присутствовал на целом ряде богослужений этой секты в продолжение двух недель. Меня несколько раз призывали к алтарю, и мало-помалу все это глубоко запечатлелось в душе моей; я решил наконец сделать то, к чему меня склоняли, — иначе мне казалось, я погибну без возврата. Обращение мое я пережил с большой яркостью; мне казалось, будто тяжесть в целую тонну весом упала с моего сердца. В это мгновение я увидел странный свет, который освещал всю комнату (в ней было темно, так как наступила уже ночь); сознание высшего счастья снизошло на меня и заставило меня много раз повторить: "как велика слава Твоя, Господи!" Я решил всю жизнь свою отдать служению Богу и отказаться ради Него от своего низкого честолюбия, богатства и общественного положения. Привычки прежней жизни мешали моему новому росту, но я старательно преодолевал их, и через год все мое существо переродилось, т. е. все мои стремления стали иными". Привожу еще один пример из собрания рукописей Старбэка: "Двадцать три года тому назад я был явно обращен к Богу или вернее вновь призван Им. Опыт моего возрождения ничем не был омрачен, и я не впадал в прежнее состояние. Но опыт достижения совершенной святости произошел во мне лишь 15го марта 1893 г., около одиннадцати часов утра, при совершенно непредвиденных обстоятельствах. Я сидел спокойно и распевал псалмы Пятидесятницы. И вдруг почувствовал, как что-то хлынуло в меня потоком и переполнило все мое существо; никогда раньше я не испытывал ничего подобного. В это время мне казалось, как будто кто-то водит меня по огромной ярко освещенной комнате. И когда я шел за моим проводником и глядел вокруг, ясная мысль отпечатлелась в моем уме: "Их здесь нет, они все куда-то исчезли". Как только эта мысль приняла определенную форму, прежде чем она облеклась в слова, Дух Святой внушил мне, что перед моими очами была моя собственная душа. Тогда впервые в жизни я понял, что очистился от всякого греха и исполнился благодати Божией". Проф. Леуба рассказывает о случае, бывшем с мистером Пиком, у которого световые явления напоминают хроматические галлюцинации, вызываемые одуряющими почками растения из породы кактусов, которое мексиканцы называют "mescal". "Когда я пошел утром на работу в поле, слава Божия обнаружилась передо мною в каждом творении Его. Я хорошо помню, что мы косили тогда овес, и каждый стебель, каждый колос казался мне окруженным радужным ореолом славы, славы Божией".[146] Последним и самым характерным элементом обращения является тот экстаз счастья, который вызывается подобным душевным кризисом. Во многих из приведенных выше рассказов описывался этот экстаз. Я добавлю еще только два описания: "Все мои чувства, казалось, кипели во мне и рвались наружу. Из сердца вырывался крик: "Я хотел бы всю душу мою открыть перед Богом". Душевный подъем во мне был так силен, что я бросился в уединенную комнату конторы, чтобы там помолиться. В этой комнате не было огня, и свет не проникал в нее; тем не менее, она показалась мне ярко освещенной. Я закрыл дверь за собой; мне показалось, что я встретился лицом к лицу с Господом Иисусом Христом. Ни тогда, ни позже мне не приходило в голову, что это только обманчивое видение. Наоборот, мне казалось, что я Его видел так же, как и всякого другого человека. Он не говорил ничего, но так смотрел на меня, что я повергся к Его ногам. Мое состояние казалось мне чудом, так как я был убежден, что Он действительно стоит передо мною, и что я действительно пал к Его ногам и открыл перед Ним мою душу. Я плакал громко, как ребенок, и исповедывал перед Ним мои грехи, насколько позволял мне это мой сдавленный волнением голос. Мне казалось, что я обливал Его ноги слезами, хотя я не могу припомнить впечатления от прикосновения к Нему. Вероятно, я долго оставался в этом состоянии; но мой дух так был поглощен этим событием, что никакого воспоминания о том, что я говорил, у меня не осталось. Знаю только, что когда я успокоился и овладел собой, я вернулся в контору, где увидел, что толстые поленья дров, подложенные мною перед моим уходом в огонь, уже почти совсем сгорели. В ту минуту, когда я повернулся, чтобы сесть против огня, я получил крещение Духом Святым. И хотя у меня не было ни малейшего представления о том, что это может случиться, никакого воспоминания о подобном случае, происшедшем с кем бы то ни было, Дух Святой снизошел на меня и овладел моей душой и телом. У меня было ясное ощущение, как бы электрической волны, пробежавшей по всему моему существу. Волны любви затопляли меня одна за другой, — не умею иначе выразить того чувства. Мне казалось, что это дыхание самого Бога. Ясно вспоминаю веяние незримых крыльев надо мною. Никакие слова не могли бы выразить ни с чем не сравнимую любовь, влившуюся в мое сердце. Я громко плакал от радости и любви. Без преувеличения могу сказать, что трепет моего сердца выражался в настоящем рычании. Волны набегали на меня, одна за другой, одна другой выше, пока я наконец воскликнул — я помню это: "Я умру, если эти волны не перестанут набегать на меня!" И я сказал: "Господи, я не могу больше вынести этого". Но ни малейшего страха смерти у меня не было. Не знаю, сколько времени оставался я в таком состоянии, потрясенный этим крещением. Был уже поздний вечер, когда ко мне в контору зашел один из певчих хора, где я был регентом. Он нашел меня по-прежнему громко плачущим и спросил меня: "Мистер Финней, что с вами". Некоторое время я не в силах был ему ответить, и он меня снова спросил: "У вас какое-нибудь горе?" Тогда я сделал над собою усилие и ответил ему: "Нет, но я так счастлив, что не могу жить". Я недавно цитировал Билли Брэя; мне кажется уместным привести его письмо, где он выражает в нескольких словах чувство, последовавшее за его обращением: "Я не могу перестать хвалить Господа. Когда я иду по улице мне кажется, что при каждом шаге одна моя нога говорит: "Хвала Богу", а другая — «аминь», и так продолжается все время, пока я иду".[147] Заканчивая эту лекцию, я хочу сказать несколько слов о прочности результатов внезапных обращений. Многие, зная примеры возвращения людей после пережитого душевного перелома в прежнее состояние, предубежденно смотрят на самый факт обращения и с презрительной улыбкой называют эти явления «истерическими». Такое заключение чрезвычайно поверхностно и в психологическом и в религиозном отношении. Оно остается слепым к существу этого явления, которое заключается не в продолжительности его, а в природе и качестве возрождения, как перехода души в высшее состояние. Никакие состояния не прочны в человеческой душе, и она легко переходит от одного к другому, — нам не нужно статистических данных для уверенности в этом. Любовь, например, далеко не прочное чувство; и тем не менее, она открывает душе новые горизонты и дает высшие богатства, пока оно живо. Эти дары любви и создают ее ценность для людей, независимо от продолжительности чувства. То же происходит и с переживанием обращения: ценность и значение этого переживания создается тем, что оно в короткий промежуток времени обнаруживает перед человеком высшую грань его духовных сил, и эта ценность не уменьшается от наступающего за обращением падения, хотя продолжительность вновь обретенного состояния увеличивает ценность. Но в действительности огромное большинство внезапных обращений очень прочны; например, во всех цитированных мною случаях новое душевное состояние, обретенное людьми после обращения, не покидало их до самой смерти. Наиболее сомнительным в этом отношении является обращение А. Ратисбонна, в виду его эпилептоидического характера. Но мне известно, что краткие мгновения обращения оставили глубокий след на всей его последующей жизни. Он отказался от предстоящего ему брака, постригся в священники и основал в Иерусалиме, куда он переселился, миссионерский монастырь для распространения среди евреев христианства. Всю свою жизнь он ни разу не воспользовался в личных, эгоистических целях тем авторитетом, какой он приобрел благодаря своему обращению, — о котором он не мог вспоминать без слез — и остался примерным сыном церкви до самой смерти; он умер уже стариком, если не ошибаюсь, в 80х годах прошлого века. Единственные известные мне статистические данные о продолжительности результатов обращения собраны мисс Джонстон (Miss Johnston) для проф. Старбэка. Ее исследования обнимают только сто обращений, пережитых людьми, принадлежащими к разным евангелическим сектам, по большей части к методистским. Согласно показаниям самих опрашиваемых почти все обращения кончились возвратом к прежней жизни: 93 % среди женщин, 77 % среди мужчин. Однако проф. Старбэк, тщательнее просмотрев собранный материал, пришел к выводу, что настоящих отпадений от приобретенной обращением новой веры, было всего только 6 %, так как огромное большинство самообвинений следует отнести на счет покаянного настроения самообличителей, и только шесть случаев из ста обнаруживают настоящее изменение веры. Старбэк приходит к такому заключению: влияние обращения состоит в том, что оно влечет за собой "изменение отношения к жизни, причем это новое настроение в высшей степени постоянно и прочно, хотя отдельные чувства внутри его изменчивы… Иными словами, человек, прошедший через обращение, достигает известного религиозного состояния и стремится внутренне приспособить себя к нему и не отступать от него, как бы ни колебалась степень его религиозного энтузиазма".[148] Лекция XI СВЯТОСТЬ В последней лекции перед нами возник вопрос: каковы практические результаты тех случаев полного душевного возрождения, о которых мы уже слышали? Этот вопрос приводит нас к очень важной части нашей задачи, потому что, как вы припоминаете, мы начали это эмпирическое исследование не только для того, чтобы раскрыть любопытную страницу в естественной истории человеческого сознания, но, главным образом, затем, чтобы составить суждение о ценности и о действительном значении религиозных страданий и религиозного счастья. Прежде всего, мы должны рассмотреть плоды религиозной жизни, а затем уже составить о них суждение. Таким образом, наше исследование распадается на две части. Перейдем к описанию интересующих нас явлений. По временам, быть может, оно будет производить на вас тяжелое впечатление, касаясь эксцессов человеческой природы, но в то же время мы встретим здесь и самые отрадные страницы в истории человеческого духа, где жизнь достигает своей наибольшей нравственной высоты; и вспомнить о ряде примеров подобного состояния — значит почувствовать себя ободренным, возвысившимся и обвеянным очищающей нравственной атмосферою. Высшие ступени милосердия, благочестия, доверия, терпения, мужества, до которых поднялись распростертые крылья человеческой природы, были достигнуты стремлением к религиозным идеалам. Относительно этого я хочу привести несколько замечаний, которые Сент-Бев делает в своей истории Port-Royal'я о результатах обращения. "Даже с просто человеческой точки зрения", говорит Сент-Бев, "состояние благодати представляет собою явление необычайное, возвышенное и редкое, как по своей природе, так и по последствиям, и заслуживает более внимательного изучения. Душа человека приходит в это время в непоколебимо твердое состояние, которое поистине можно назвать героическим, и которое способно побудить человека на величайшие подвиги. Независимо от различия вероисповеданий и средств для достижения этого состояния, независимо от того, достигается ли оно отпущением грехов, исповедью, молитвой наедине или наитием свыше, короче сказать, вне зависимости от времени и причины, легко выделить в плодах святости и в самой сущности ее общие черты. Приподнимем немного покров разнообразных обстоятельств, и для вас станет очевидным, что христиане всех эпох испытывали нечто общее им всем: дух набожности и милосердия, осенявший всех, на кого нисходила благодать, — то особое внутреннее состояние, которое характеризуется любовью и смирением, безграничным доверием к Богу, строгостью к себе, снисходительностью к другим. Плоды, свойственные этому состоянию души, имеют одинаковый вкус везде, в самых отдаленных странах, в самых различных местностях, как у святой Терезы Авильской, так и у каждого из моравских гернгутеров".[149] Сент-Бев имеет здесь в виду только наиболее выдающиеся случаи возрождения души, и действительно они являются для нас весьма поучительными. Жизненный путь людей, о которых он говорит, часто до такой степени отличался от обычных путей, что, судя о нем по человеческим законам, мы можем почувствовать искушение назвать его чудовищным отклонением от пути природы. Исходя отсюда, я поставлю общий психологический вопрос о том, каковы внутренние условия, которые могут сделать характер одного человека до такой степени отличным от характера другого. Причина такого различия лежит в нашей "неодинаковой эмоциональной восприимчивости" и в различии тех побуждающих и задерживающих моментов, которые эта восприимчивость влечет за собою. Я постараюсь пояснить сказанное. Вообще говоря, то, что мы представляем из себя в любой данный момент в области нравственной и практической жизни, всегда является результатом борьбы двух сил внутри нас: побуждения толкают нас вперед, а препятствия и запрещения удерживают. "Да!" говорит побуждение. "Нет!" возражает запрещение. Мало найдется людей, из числа не разбиравшихся подробно в этом вопросе, которые сознавали бы, как непрерывно действует на нас этот фактор запрещения, как он придает нам ту или другую форму своею сдерживающей силой, почти в той же степени, как если бы мы были жидкостью, заключенною в стенках сосуда. Влияние это действует до такой степени непрерывно, что перестает достигать нашего сознания. Каждый из нас, например, сидит здесь в состоянии известной напряженности, являющейся результатом пребывания вашего в этой аудитории, — но вы совершенно не сознаете этой напряженности. Оставшись в одиночестве в этой комнате, каждый из вас, вероятно, невольно переменил бы положение и сделал бы его более свободным и удобным. Когда же берет верх какое-нибудь большое душевное возбуждение, то приличие и силы, запрещающие нам их нарушение, разрываются словно паутина. Я видел одного денди, который, испугавшись вспыхнувшего по близости пожара, не кончив бриться, выбежал на улицу с лицом, покрытым мыльной пеной. Точно так же и женщина без стеснения появляется среди посторонних людей в одном белье, если только дело идет о спасении ее ребенка или ее самой. Повседневная жизнь светской женщины, полная привычек к изнеженности, может также служить в данном случае, хорошей иллюстрацией. Женщина уступает каждому импульсу, вызываемому неприятными для нее ощущениями, долго лежит в постели, поддерживает свои силы чаем или бромом, прячется в комнаты от холода. Каждое затруднение находит ее послушной своему «нет». Но пусть только она сделается матерью, и что же мы тогда видим и Охваченная чувством материнства, она не боится уже ни бодрствования, ни усталости и работает без отдыха, без малейшей жалобы. Запрещающая сила страдания исчезла, когда дело коснулось интересов ее ребенка. Неудобства, причиняемые этим существом, сделались для и ее, выражаясь словами Джемса Гинтона, "пылающим очагом великой радости", и действительно, они являются в данном случае условием, при котором радость ощущается глубже. Этот пример подкрепляет в наших глазах значение "очищающей силы высших чувств". Но такое же значение могут приобрести и чувства низшего порядка, раз возбуждение, являющееся его результатом, достаточно сильно. В одной из своих бесед Генри Друммонд рассказывает о наводнении в Индии, во время которого осталась незатопленной только одна возвышенность, с находящейся на ней хижиною, и эта возвышенность сделалась убежищем не только для людей, но и для диких зверей и пресмыкающихся. В один из моментов наводнения к этому клочку сухой земли направился вплавь тигр, достиг его и лег на землю среди людей, тяжело дыша, как собака. Он до такой степени находился еще во власти ужаса, что один из англичан мог спокойно выступить вперед и прострелить ему из карабина голову. Обычная свирепость тигра была временно подавлена чувством страха, который совершенно овладел им в этот момент и образовал новый центр его психики. Бывает так, что ни одно душевное состояние не является господствующим, но образуется как бы смешение нескольких противоположных состояний. В этом случае в душе человека рождаются, как «Да», так и «Нет», и чтобы разрешить этот конфликт приходит на помощь воля. Представьте себе, например, солдата, которого боязнь показаться трусливым заставляет двигаться вперед в то время, как страх приказывает ему бежать, а его склонность к подражанию толкает его на разные пути, если предположить, что его товарищи поступают неодинаково. Личность его является тогда ареной борьбы многих влияний, и в течение некоторого времени он колеблется, потому что ни одно влияние не является преобладающим. Решающим моментом здесь является известная степень напряжения, и раз какое-нибудь чувство достигнет ее, оно становится уже единственно значительным и заставляет исчезнуть всех своих соперников вместе с их запретами. Ярость, с которой нападают на врага его товарищи, может довести до этой степени его храбрость; паника, неизбежная при поражении, доведет его страх до этой же решающей дело степени. Во время исключительного господства какого-нибудь одного ощущения, вещи, в обычное время невозможные, становятся естественными, потому что в этот момент сила всех запретов парализована. Их «нет» не только не дает знать о себе, но как бы вовсе не существует. Препятствия являются тогда для человека тем же, чем обтянутый тонкой бумагой обруч для циркового акробата: они не представляют уже ни малейшей помехи, так как возбуждения выше образовавшейся дамбы. "Lass sie betteln gehn, wenn sie hungrig sind!" восклицает по адресу своей жены и детей гренадер, потрясенный известием о плене своего императора; известны также случаи, когда люди, находившиеся внутри горящего театра, пролагали себе дорогу через толпу при помощи ножей.[150] Одной из важнейших черт энергического характера, является наличность чувства, обладающего способностью разрушительно действовать на «запреты». Я имею в виду то, что в своих низших проявлениях носит название раздражительности, вспыльчивости, сварливости, а в более утонченных формах выражается нетерпением, угрюмостью, настойчивостью и суровостью. В настойчивости всегда кроется намерение жить с наибольшей затратой энергии, хотя бы это причиняло только страдания. Тут безразлично кому причиняется страдание — себе самому или другому, потому что, когда человеком овладевает деятельное настроение, то целью его становится во что бы то ни стало сломать преграду, не разбирая, что она из себя представляет, и чьи интересы затрагивает. Ничто не уничтожает с такой неудержимостью действие запретов, как гнев, потому что, его сущностью является разрушение и только разрушение (как выразился Мольтке о войне). Это свойство гнева делает его неоценимым союзником всякой другой страсти. Самые ценные наслаждения попираются нами с жестокой радостью, если они пытаются задержать взрыв нашего негодования. В это время ничего не стоит порвать дружбу, отказаться от старинных привилегий и прав, разорвать любые отношения и связи. Мы находим какую-то суровую радость в разрушении; и то, что носит название слабости характера, по-видимому, сводится, в большинстве случаев, к неспособности приносить в жертву свое низшее «я» и все то, что кажется ему милым и дорогим.[151] До сих пор я говорил о временных изменениях в человеке, вызываемых сменою различных возбудителей. Но и более постоянные перемены в характере людей находят то же объяснение. В человеке, обладающем предрасположением к известного рода чувствам, исчезают целые ряды запретов, которые обыкновенно действуют в других людях, и на их место становятся запреты другого рода. Если человек имеет врожденную наклонность к тому или другому чувству, то жизнь его совершенно отличается от жизни обыкновенных людей, потому что ни одно из препятствий, тормозящих их действия, для него не существует. И, наоборот, если сравнить человека, стремящегося к приобретению тех или других свойств характера, с бойцом, реформатором, любовником, у которых страсть является врожденной, то сравнение это сразу укажет на неизмеримо низшую степень волевого действия по отношению к инстинктивному. В первом случае человек должен преднамеренно побеждать свои запреты; там же, где действует врожденная страсть, он, по-видимому, совсем не ощущает их, свободный от этого внутреннего трения и нервных затрат. Для Фокса, Гарибальди, генерала Бутса, Джона Брауна, Луизы Мишель, Брэдло препятствия как бы не существовали, те самые препятствия, которые для окружающих их казались непреодолимыми. Если бы все остальные люди могли бы в той же степени не обращать внимания на такие препятствия, то героев было бы гораздо больше, потому что у многих людей есть желание жить для достижения таких же идеалов, но у них не достает соответственной степени напряженности желания, способной подавить запреты 1). Разница между инстинктивным стремлением воли и просто желанием, между идеалами, к которым стремишься, и теми, о которых только тоскуешь и сожалеешь, зависит исключительно или от силы импульса, непрестанно толкающего человека к достижению идеала, или же от силы единовременного возбуждения, повернувшего его волю на данный путь. Если имеется налицо достаточное количество любви, негодования, благородства, великодушия, восхищения, верности или экстаза отречения от личной жизни — результат всегда один и тот же. Весь сонм трусливых возражений, служащих у боязливых или подавленных мрачным настроением людей главным препятствием к деятельности, бесследно исчезает. Все наши условности,[152] вся наша робость, лень, скупость, все наши озирания на предшествовавшие случаи и просьбы о дозволении, обеспечении и безопасности, все мелкие подозрения, страх, отчаяние — куда они пропадают? Они разорвались словно паутина, словно мыльный пузырь на солнце. - "Wo sind die Sorge nun und Noth, Die mich noch Gestern wollt' erschlaffen? Ich schäm' mich dess' im Morgenroth".[153] Поток, который мчит нас, так легко покрывает их собою, что мы даже не ощущаем их прикосновения. Освободившись от этих пут, мы высоко уносимся над низменными чувствами. Эта ясность утренней зари и это парение придает всем творческим стремлениям к идеалу характер торжественного песнопения, который нигде так сильно не заметен, как там, где руководящим чувством является чувство религиозное. "Истинный монах", говорит один итальянский мистик, "не берет с собою в путь ничего, кроме своей лиры". Мы можем перейти теперь от этих психологических обобщений к рассмотрению тех плодов религиозных чувств, которые составляют главный предмет этой лекции. Человек, который живет религиозным чувством, образующим центр его личной энергии, и руководится в своих поступках велениями духа, резко отличается от своего прежнего плотского «я». Новое пламя, пылающее в его груди, сжигает те низкие "нет!", которые прежде владели им, и не дает ему подпасть под влияние низменной части его природы. Великодушные поступки, казавшиеся ему до сих пор невозможными, становятся теперь легкими. Жалкие условности и низкие побуждения, которые тиранически царили над ним, теряют свою власть. С души его пали оковы, ожесточение его сердца смягчилось. Все мы можем представить себе это состояние, припомнив свои чувства во время переживания того непродолжительного "умиленного настроения", которое иногда вызывают в нас жизненные испытания, театральная пьеса или прочтенный роман. Особенно, если при этом появятся слезы! Они, словно поток, пробивают образовавшую внутри нас застарелую плотину и смывают всю грязь и нагноения с нашей души, и мы чувствуем себя тогда очистившимися, смягченными и способными подпасть под влияние всякого возвышенного побуждения. У большинства из нас обычное огрубение быстро возвращается, но не то бывает со «святыми» людьми. Многие святые, даже такого энергичного характера, как Тереза и Лойола, обладали даром слез, который обыкновенно чтится церковью, как особая благодать. У этих людей умиленное настроение длится почти непрерывно. Такой же длительности может достигать экзальтация и в области других чувств. Их господство может наступить или путем постепенного развития, или как результат душевного кризиса; но как в том, так и в другом случае, они могут появиться и уже больше не исчезать. В конце последней лекции мы видели, что эта длительность переживания зависит от обычного превосходства высших чувств над низшими, хотя в потоке душевного возбуждения могут временно одержать верх и низшие импульсы и, таким образом, может свершиться падение человека. Но легко установить документальными данными тот факт, что такие колебания иногда совсем отсутствуют, словно произошла коренная перемена в самой натуре человека. Прежде чем перейти к общему описанию свойств возродившегося характера, позвольте мне привести несколько примеров этого интересного явления. Самые многочисленные факты этого рода мы встречаем в описаниях обращения пьяниц. В последней лекции мы упоминали о возрождении мистера Гэдлея. Записки общества трезвости, основанного Мак — Алеем, также изобилуют подобными примерами.[154] Мы говорили уже выше об оксфордском студенте, который на другой день после обращения снова напился допьяна на сенокосе, но после этого совершенно излечился от своей страсти. "С этой минуты", говорит он, "спиртные напитки потеряли для меня свою роковую силу; я никогда больше не притрагивался к ним и не чувствовал к ним влечения. То же самое произошло и с курением, — страсть к нему исчезла и никогда больше не появлялась. Точно так же исчезли и другие греховные наклонности, причем освобождение от них было во всех случаях полным и постоянным. Со времени моего обращения я уже больше не подвергался искушениям". Привожу аналогичный случай из собрания рукописей Старбэка: "Я пошел в театр Адельфи, где было собрание благочестивых людей, и начал молиться: "Господи! даруй мне Твою милость!" Тогда чей-то голос отчетливо произнес внутри меня: "Согласен ли ты все отдать для Господа?", после чего я услышал еще несколько вопросов и на каждый из них отвечал: "Да, Господи!" Наконец голос произнес: "Почему же ты не чувствуешь милости Господней теперь?" Я ответил: "Чувствую, Господи!" Никакой особенной радости я, однако, не почувствовал, только все мое существо исполнилось доверия. Как раз в это время собрание стало расходиться; по дороге домой я встретил на улице господина, курившего дорогую сигару, причем клубы дыма попали мне прямо в лицо; я глубоко и медленно вдохнул их в себя и почувствовал, что вся моя страсть к курению пропала. Затем, когда я продолжал путь и проходил мимо трактиров, из которых вырывались водочные пары, я почувствовал также в эту минуту, что вся моя страсть к этому проклятому напитку куда-то исчезла. Хвала Творцу!.. В течение десяти или одиннадцати долгих лет я находился в состоянии колебания с его отливами и приливами энергии. Но моя страсть к водке больше не возвращалась". Известный случай с полковником Гардинером дает нам пример излечения в один час от сексуальных наклонностей: "Я совершенно излечился, говорит полковник, от своей склонности к этому греху, которому я был подвержен до такой степени, что, по моему мнению, только самоубийство могло спасти меня от него; а теперь все желание и вся страсть к нему исчезла без следа, и мои ощущения чисты, словно у грудного ребенка; искушение не возвращалось ко мне до сего времени". Мистер Уэбстер говорит по поводу этого случая следующее: "Я часто слышал от полковника, что он раньше был в полной власти порочных наклонностей; но лишь только на него снизошло просветление, он почувствовал, что сила Святого Духа совершенно изменила его природу, и его непорочность в этом отношении, по-видимому, стала более безукоризненной, чем в каком либо другом".[155] Столь быстрое освобождение от привычных побуждений и наклонностей так сильно напоминает нам результаты достигаемые гипнотическим внушением, что нельзя не видеть, какую решающую роль играют в этих внезапных переворотах подсознательные влияния, как это наблюдается и в гипнотизме.[156] Терапевты, применяющие к лечению гипнотизм, сообщают о многих случаях излечения в несколько сеансов застарелых дурных привычек, с которыми напрасно боролись их пациенты, предоставленные обычному способу лечения нравственным и физическим воздействием. Как пьянство, так и сексуальные наклонности совершенно излечивались при помощи внушения, и, по-видимому, этот способ воздействия часто вызывает во многих лицах довольно устойчивую перемену. И если допустить, что милость Бога по временам чудесным образом изливается на нас, то действует она, вероятно, этим же путем. Но вопрос, "каким образом" проявляется в этой области та или другая сила, еще не выяснен, и в данный момент нам придется расстаться с исследованием процесса внутреннего перерождения человека, оставив его, если можно так выразиться, под покровом психологической и теологической тайны. Перенесем наше внимание на плоды религиозного состояния, все равно, на каком бы из религиозных путей они ни возникали.[157] Созревшие плоды религиозного состояния представляют собою то, что называют святостью. Святым человеком можно назвать того, кто в своей деятельности руководится религиозным чувством. Существует известный, отлившийся в определенные формы, общий для всех религий тип святого, отличительные черты которого могут быть легко указаны.[158] Черты эти следующие: Ощущение более широкой жизни, чем полная мелких интересов, себялюбивая жизнь земных существ, и убеждение в существовании Верховной Силы, достигнутое не только усилиями разума, но и путем непосредственного чувства. Для христианских святых олицетворением этой Силы всегда является Бог; но и отвлеченные нравственные идеалы, утопические мечты патриотов и общественных деятелей, идеалы благочестия и справедливости также могут быть нашими истинными повелителями, расширяя нашу жизнь, как это уже было описано мною, когда я говорил о реальности невидимого.[159] Чувство интимной связи между верховной силой и нашею жизнью и добровольное подчинение этой силе. Безграничный подъем и ощущение свободы, соответствующее исчезновению границ личной жизни. Перемещение центра эмоциональной жизни по направлению к чувствам, исполненным любви и гармонии, по направлению к «да» и в сторону от «нет», когда дело идет об интересах других лиц. Из этих основных условий внутренней жизни вытекают следующие душевные состояния: Аскетизм. Отрекшийся от личной жизни человек может дойти до такой степени энтузиазма, что станет умерщвлять свою плоть. Чувство это может вполне восторжествовать над обычной властью нашего тела, и, несомненно, что святые находят наслаждение в аскетизме и лишениях всякого рода, измеряя этим способом степень своей преданности высшей силе. Сила души. Чувство расширения границ жизни может сделаться в такой мере захватывающим, что все личные побуждения и преграды, обыкновенно представляющие такую могущественную силу, окажутся бессильными и незначительными, и перед человеком открываются новые области бодрого терпения. Опасения и заботы исчезают, и на их месте воцаряется блаженное спокойствие души. Ни небо, ни ад, не могут уже нарушить этого спокойствия. Чистота души. Перемещение центра эмоциональной жизни влечет за собою, прежде всего, увеличение душевной чистоты. Чувствительность к душевным диссонансам увеличивается и стремление к очищению своей жизни от животных и низменных элементов становится настоятельным. Возможность соприкосновения с подобными элементами устраняется: состояние святости заставляет духовную сущность жизни уйти далеко в глубь нашего «я» и не дает ей запятнаться соприкосновением с наружным миром. У людей известного душевного склада эта потребность в чистоте духа доходит до аскетизма, и все слабости плоти преследуются тогда с неумолимой строгостью. Милосердие. Перемещение эмоционального центра влияет также на развитие чувства милосердия и любовного отношения к окружающим. Обычные причины антипатии, которые обыкновенно ставят такие тесные границы развитию любовного отношения к людям, подавляются. Святой человек любит своих врагов и обходится с каждым нищим, как со своим братом. Теперь я должен привести несколько примеров, иллюстрирующих результаты этого духовного состояния. Затруднение заключается лишь в выборе из бесчисленного множества примеров. Так как ощущение присутствия высшей и дружественной силы, по-видимому, является основной чертой духовной жизни, то я и начну с него. В рассказах о случаях обращения мы видели, до какой степени светлым и обновленным может казаться мир обращенному, да и каждый из нас, оставив даже в стороне случаи резко выраженного религиозного настроения, чувствует в известные моменты, что мировая жизнь окутывает его своим доброжелательным участием. Когда мы молоды и здоровы, в летний день, где-нибудь в горах или в лесу, для нас иногда наступают такие часы, когда вся природа словно дышит спокойствием, такие мгновения, в которые добро и красота бытия окружают нас нежной, ласкающей атмосферой, и наш внутренний слух чутко внимает мировой тишине. Торо так рассказывает об этом: Однажды, после нескольких недель пребывания в лесу, я почувствовал на миг сомнение, может ли жизнь быть чистой и здоровой без присутствия поблизости других человеческих существ. Постоянное одиночество начало казаться мне неприятным. Но вот однажды, во время тихого дождя, когда меня осаждали подобные мысли, я внезапно ощутил сладостную и благотворную близость Природы, ощутил ее в шуме падающих капель дождя, в каждой вещи и каждом звуке около моего жилища и сразу почувствовал, что меня охватила как бы волна какой-то безграничной и необъяснимой дружественной силы, перед которой воображаемое благо общения с людьми показалось таким ничтожным, что я уже никогда больше не думал о нем. Каждая игла сосны дышала симпатией и дружеским участием ко мне. Я стал до такой степени ясно ощущать присутствие в природе чего-то родственного мне, что, надеюсь, ни один уголок ее не будет уже мне чуждым.[160] B христианском сознании это чувство дружелюбного отношения со стороны всего окружающего проявляется во всей его полноте, захватывая всего человека. "Вознаграждением за утерянное чувство личной независимости, от которого человек так неохотно отказывается", говорит один немецкий писатель, "служит исчезновение из жизни христианина всякого страха, а также появление совершенно необъяснимого и не поддающегося описанию чувства внутренней безопасности, познать которую можно только на опыте, и этот опыт, пережитый однажды, никогда больше не забывается".[161] Превосходное описание этого состояния души встречается в проповеди мистера Войсея (Voysey): "Для миллионов верующих людей это ощущение постоянного присутствия Бога во всех делах их жизни, как днем, так и ночью, является источником абсолютного отдыха и доверчивого спокойствия. Оно рассеивает в них всякий страх за будущее. Близость Бога служит постоянной защитой от всякого рода беспокойств и ужасов. Это не значит, что они уверены в своей физической безопасности или считают себя под защитой особого благоволения со стороны Бога, в котором отказано другим людям: это лишь означает, что они находятся в таком состоянии души, при котором человек принимает с одинаковою готовностью невзгоды жизни и ее блага. Если его постигнет несчастье, он с радостью переносит испытание, потому что считает своим защитником самого Бога и верит, что с ним ничего не может случиться без воли Божией. Если же такова воля Господа, то несчастье перестает быть несчастьем и становится уже благословением. В этом, и только в этом чувстве, состоит защита верующего человека против житейских невзгод. Я, например, хотя и не обладаю сильным телом и крепкими нервами, — я вполне доволен этой защитой и не желаю никакой другой охраны от опасностей и несчастий. Будучи особенно чувствителен к боли, как и всякий, кто живет чрезмерно напряженной жизнью, я тем не менее всегда ощущаю исчезновение самой мучительной боли, словно из раны вынимается жало, когда сосредоточиваюсь на мысли, что Бог — наш любящий и неусыпный хранитель, и что ничто помимо Его воли не может повредить нам"..[162] Религиозная литература изобилует еще более яркими описаниями подобного состояния. Перечисление их утомительно своим однообразием. Вот, например, рассказ г-жи Джонатан Эдуардс: "Прошлая ночь", пишет эта дама, "была самою счастливою в моей, жизни. Никогда раньше в течение долгих лет, я не наслаждалась в такой степени светом, мирной тишиной и красотой неба, царившими в моей душе, причем в продолжение всего времени тело мое не принимало ни малейшего участия в этом настроении. Часть ночи я провела в бодрствовании, лишь по временам не надолго засыпая или впадая в дремоту. Но всю ночь меня не покидало ясное и живое ощущение божественно-прекрасной любви Христа, Его близости ко мне и моей любви к Нему, — и душа моя была полна невыразимо-сладостного спокойствия. Мне казалось, что я вижу, как сияние божественной любви непрерывным потоком льется с небес из сердца Христа в мою душу, подобно потоку мягкого света. Мое сердце и душа превратились в один порыв любви к Христу, причем образовался непрерывный прилив и отлив небесной любви, и мне казалось, что я плаваю в ее ясных, нежных лучах, подобно пылинкам, плавающим в лучах солнца потоками льющегося в окна. Я думаю, что каждая минута этого ощущения была ценнее того комфорта и тех удовольствий, которыми я пользовалась в течение всей моей жизни. Это было беспрерывное наслаждение, без малейшей примеси горечи; это было чувство невыразимой сладости, в которой растаяла моя душа, и мне кажется, что это ощущение было настолько полно, насколько могла его вынести моя слабая оболочка. Разница между ощущениями во время бодрствования и сна была незначительна, но все-таки во время сна ощущение было еще более приятно.[163] Когда я проснулась рано утром на другой день, мне показалось, что мое прежнее «Я» совершенно исчезло. Я почувствовала, что мнение обо мне других людей для меня теперь не имеет значения и что интересы, касающиеся внешней жизни моего «Я», для меня столь же мало занимательны, как и интересы всякого чужого для меня человека. Слава Господа, казалось, поглотила собою всякое желание и стремление моего сердца… Погрузившись после этого еще на некоторое время в сон, я снова проснулась и стала размышлять о милосердии Бога, даровавшего мне раньше готовность умереть и ныне внушившего мне желание жить, чтобы выполнить и претерпеть все для чего он призвал меня сюда. Мне также пришла в голову мысль о милости Бога, внушившего мне полную покорность своей воле и готовность с благоговением принять всякую смерть, какую бы он ни послал мне, готовность умереть в пытках, и даже, если "а то будет Его воля во тьме отвержения. Я вспомнила, что обыкновенно предполагала прожить на земле до обычных пределов человеческой жизни. И я тотчас спросила себя, готова ли я оставаться вдали от неба и более продолжительное время? И мое сердце немедленно ответило: Да, целую тысячу лет, полных страданий и мук, если это может послужить к большей славе Господа, если даже мучения моего тела будут настолько велики и ужасны, что никто не мог бы вынести их зрелища, а душевные муки будут еще сильнее. И мне казалось, что я обрела истинную готовность, спокойствие и бодрость души, признав, что это так и должно быть, раз это необходимо для большей славы Господа, и в моей душе не осталось ни колебаний, ни сомнения, ни мрака. Слава Господня, казалось, снизошла на меня и поглотила меня всю так, что всякое страдание, все то, перед чем содрогалась моя плоть, обратилось в ничто перед ее блеском. Это состояние покорности воле Бога длилось во всей своей яркости и полноте всю остальную часть ночи, весь следующий день, всю следующую ночь и все утро в понедельник, не прерываясь и не ослабевая".[164] Жития католических святых изобилуют примерами подобного и даже большего экстаза. "Порывы божественной любви", читаем мы в анналах о монахине Серафике де ля Мартиньер, "часто доводили ее до состояния, близкого к смерти". Она обыкновенно кротко жаловалась на это Богу: "я не могу переносить этого ощущения", говорила она, "пощади мою слабость, иначе я умру от силы твоей любви" (Bougand: Hist. de la Bienheureuse Marguerite Marie. 1894, p. 125). Перейдем теперь к милосердию и братской любви, которые являются обычными плодами святости и которые всегда считались теологией основными добродетелями, хотя сфера проявления их была ограничена очень тесным, кругом. Братская любовь является логическим следствием уверенности в дружественном присутствии Бога в нашей, жизни: мысль о том, что все люди братья, вытекает из нашего представления о Боге, как об отце всех людей. Когда Христос дает свои заповеди: "Любите врагов в ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за тех, которые обижают вас и ненавидят вас", Он приводит следующую причину необходимости поступать так: "Чтобы вы были детьми Отца вашего небесного, который заставляет солнце светить для добрых и для злых и посылает дождь для праведных и неправедных". Исходя из этих слов, легко поддаться искушению объяснить, как практический результат этой заповеди, и то самоунижение наряду с милосердием по отношению к другим, которые являются характерными признаками религиозного подъема. Но можно с уверенностью сказать, что эти чувства являются плодами не только определенной теистической доктрины. Мы находим их в самой высокой степени развития и у стоиков, и буддистов, и в индуизме. Они так же гармонируют с представлением об отеческой любви Бога в христианском теизме, как и со всяким душевным подъемом, вызванным чувством нашей связи со всем человечеством. Поэтому мне кажется, что мы должны считать эти чувства не подчиненными, а самостоятельными частями того сложного возбуждения, изучением которого мы заняты. Религиозный восторг, моральный энтузиазм, изумление, вызываемое познаванием вещей, и трепет, охватывающий душу в ее чувстве единения с миром — все это сложные душевные состояния, при которых вся грубость эгоизма словно исчезает, и господствующим чувством является доброжелательство. Вернее всего считать эти душевные состояния существенными и характерными для человеческой психики и не пытаться искусственно выводить их одно из другого. Подобно чувству любви или страха, религиозное настроение представляет по своей природе сложное чувство и заключает в себе милосердие, как органическую часть целого. Религиозный экстаз обладает свойством расширять душу и, пока длится его влияние, она забывает о своем "я". Это справедливо даже и в тех случаях, когда первоначальная причина появления чувства лежит в области патологии. Жорж Дюма сравнивает, в своей поучительной работе " La Tristesse et la joie" (Paris, 1900), меланхолическое и повышенное настроение в периодическом психозе и указывает, что в то время, как меланхолия характеризуется эгоистичными побуждениями, повышенному состоянию свойственна широкая симпатия к окружающему. Больная, о которой он пишет, в периоды меланхолии, представляла тяжелое бремя для своих близких. Но с момента наступления периода повышенного настроения "симпатия и доброжелательность становятся ее главными ощущениями. Она проявляет стремление делать всем добро не только на словах, но и на деле… Она заботится о здоровье других больных, интересуется временем их выхода из больницы, старается добыть шерсти, чтобы связать некоторым из них чулки. Все время, пока она находилась под моим наблюдением, я ни разу не слышал, чтобы она высказывала в течение периода своего повышенного настроения какие-нибудь недоброжелательные мысли" (стр. 130). Далее д-р Дюма прибавляет о подобных же настроениях у своих пациентов, что в это время "они исполнены только бескорыстными побуждениями и кротостью. Душа их замкнута для зависти, ненависти и мстительности и вся находится во власти благоволения, прощения и доброты" (стр. 167). Таким образом, существует органическая связь между радостным настроением и кротостью, и их постоянное соединение в жизни святых людей не должно вызывать удивления. В случаях обращения мы часто можем заметить, наряду с возрастающим ощущением счастья, увеличение доброжелательства к другим. "Я начал работать для других", "я начал мягче относиться к своему семейству и своим друзьям", "я заговорил с человеком, на которого прежде сердился", "я стал впечатлительным к интересам каждого человека и моя любовь к друзьям увеличилась", "я почувствовал, что каждый человек мне друг", — вот выражения из заметок, собранных профессором Старбэком (Op. cit., p. 127). "Когда я проснулась в воскресенье утром", говорит г-жа Эдуардс, продолжая свой рассказ, который я вам недавно цитировал, "я почувствовала любовь ко всему человечеству, совершенно особенную по своей силе и нежности и нисколько не похожую на то, что я ощущала прежде. Сила этой любви мне показалась невыразимою. Мне пришло в голову, что, если бы я была окружена врагами, которые злобно и жестоко мучили бы меня, я все-таки не была бы в состоянии питать к ним другие чувства, кроме любви, жалости и горячего желания для них счастья. Никогда до сих пор я не была так далека от намерения осуждать и порицать других людей, как в это утро. В то же время я необыкновенно ясно и живо почувствовала, какую важную часть христианского учения составляет выполнение наших общественных и родственных обязанностей. Это радостное чувство, чувство нежной любви к Богу и человечеству продолжалось у меня весь день". Чем бы ни объяснялось чувство милосердия, оно обладает способностью уничтожать обычные преграды между людьми.[165] Привожу пример христианского непротивления злу, взятый мною из автобиографии Ричарда Уивера. Уивер был по профессии углекоп; в дни своей юности увлекался только боксом, позднее же сделался ревностным последователем евангелического учения. Склонность к драке, если не считать пьянства, была грехом, к которому, по-видимому, более всего тяготела его телесная оболочка. После его первого обращения, у него был возврат к прежним наклонностям, начавшийся с того, что он поколотил человека, оскорбившего девушку. Думая, что раз падение уже совершилось, ему придется одинаково отвечать как за один поступок, так и за несколько, он тут же напился допьяна; в этом состоянии он разбил лицо одному человеку, который недавно вызывал его на драку и упрекал в трусости, когда Уивер отказался драться, считая, что это не подобает христианину. Я упоминаю об этом происшествии, чтобы показать, какая глубокая перемена произошла в его дальнейшем поведении, которое он описывает следующим образом: "Я спустился в штольню и увидел плачущего мальчика, у которого взрослый рабочий старался отнять тележку. Тогда я сказал рабочему: — Том, ты не должен брать этой тележки. Рабочий послал мне проклятие и назвал меня методистским дьяволом. Я ответил, что Бог не велит мне позволять ему грабить. Он опять выбранился и сказал, что опрокинет на меня тележку. — Хорошо, возразил я, посмотрим, кто сильнее, дьявол и ты, или Бог и я. И так как Бог и я оказались сильнее, чем дьявол и он, то он должен был уйти с дороги, иначе тележка раздавила бы его. Таким образом я возвратил тележку мальчику. После этого Том сказал: — Мне очень хочется ударить тебя по лицу. — Хорошо, ответил я, если это послужит к твоему благу, ты можешь ударить меня. После этих слов он ударил меня по лицу. Я подставил другую щеку и сказал: "Бей еще!" Он ударил меня еще и еще, и так пять раз. Когда я подставил ему щеку в шестой раз, он с ругательством отошел в сторону. Я закричал ему: "Да простит тебя Господь, как я тебя прощаю, и да спасет Он тебя". Это было в субботу. Когда я вернулся из шахты домой, моя жена увидела мое распухшее лицо и спросила, что случилось. Я сказал: "Я подрался, и задал хорошую трепку своему противнику". У нее полились из глаз слезы и она произнесла: "О Ричард, что заставило тебя драться?" Тогда я рассказал ей, как все произошло, и она возблагодарила Бога, что я не отвечал на удары Тома. Но за меня ответил ему Бог, а Его удары производят больше действия, чем удары человека. Наступил понедельник. Дьявол стал искушать меня, нашептывая: "Люди будут смеяться над тем, что ты позволил Тому так обойтись с собой, как он это сделал в субботу". Я воскликнул: "Отойди от меня, Сатана!" — и направился к шахте. Первым человеком, какого я там встретил, был Том. Я сказал ему: «Здравствуй», но не получил ответа. Он спустился в шахту первым. Спустившись вслед за ним, я был очень удивлен, увидев, что он сидит около пути для вагонеток и ожидает меня. Когда я подошел к нему, он залился слезами и проговорил: "Ричард, простишь ли ты меня, что я тебя ударил?" "Я простил тебя", отвечал я, "моли Господа, чтобы и Он простил тебя. Да благословит тебя Бог". Я подал ему руку, и каждый из нас пошел к своей работе".[166] "Любите врагов ваших!" Обратите внимание, что этой заповедью предписывается любить не только тех, кто почему-либо вам не друг, а именно врагов ваших, деятельных, несомненных врагов. Можно, конечно, взглянуть на это как на свойственное восточным народам преувеличение, означающее только, что мы должны, насколько это в наших силах, избегать враждебного отношения к людям. Но если эти слова искренны, мы должны принимать их в буквальном смысле. За исключением некоторых случаев из жизни отдельных личностей, эта заповедь редко понималась буквально. И невольно возникает вопрос — возможно ли, вообще, такое исключительное душевное состояние, когда грани, — обыкновенно разделяющие людей, настолько сглаживаются, что даже вражда не может подавить воцарившегося в душе братского чувства. Если бы желание блага для других людей могло достигнуть такой высокой степени напряжения, то люди, находящиеся во власти этого чувства, казались бы нам сверх — человеческими существами. Их жизнь стояла бы в нравственном отношении совершенно в стороне от жизни других людей, и нельзя сказать с точностью, не имея достоверных фактических подтверждений (потому что жизнеописания христианских святых дают мало примеров подобного чувства, а примеры из истории буддизма слишком легендарны[167]), — каковы были бы результаты подобной жизни: по всей вероятности, они могли бы пересоздать мир. С психологической точки зрения заповедь "Любите врагов ваших" не содержит в себе никаких противоречий. Она представляет собою лишь крайний предел того рода великодушия, который нам хорошо известен под видом непротивления злу. Но если последовательно проводить эту заповедь в жизнь, то при существующих условиях, это вызвало бы такой разрыв с инстинктивными источниками наших действий и с установившимися формами нашего мира, что человек, перейдя эту границу, почувствовал бы себя перенесенным в другой мир. И то состояние, в котором находится человек во время религиозного возбуждения, говорит нам, что этот мир лежит в пределах достижимости, совсем недалеко от нас. Уменье подавлять инстинктивное отвращение необходимо не только в любви к врагам, но и в любви к каждому человеку, для нас несимпатичному. В описаниях жизни святых мы можем встретить любопытное сочетание побуждений, толкающих человека к этой любви. Немалая часть их приходится на долю аскетизма; наряду се милосердием, в его простом и чистом виде, мы можем встретить здесь и самоунижение, и желание уничтожить всякое различие между людьми из-за идеи равенства всех перед лицом Бога. Без сомнения, все эти три мотива оказывали свое влияние, когда Франциск Ассизский и Игнатий Лойола обменивались своими одеждами с грязными нищими. Под действием этих трех принципов религиозные люди посвящают свою жизнь заботе о прокаженных или одержимых другими тяжелыми болезнями. Уход за больными представляет собою обязанность, к которой религиозный человек обыкновенно чувствует сильное влечение, не говоря уже о том, что это предписывается церковью. Но в рассказах об этом виде милосердия мы встречаем иногда такие странные проявления этого чувства, которые могут быть объяснены только одновременным с ним порывом безумия, проявляющегося в крайностях самоунижения. Франциск Ассизский целовал прокаженных; про Маргариту Марию Алакквийскую, Франсуа Ксавье, св. Иоанна и др. рассказывают, что они очищали раны и язвы больных своим собственным языком; а жизнеописания таких святых, как Елизавета Венгерская и M-me де Шанталь, наполнены рассказами, которые вызывают в одно и тоже время удивление и брезгливость. Лекция XII СВЯТОСТЬ (продолжение) Все сказанное мною относится к чувству любви, проявляющемуся под влиянием религиозного настроения. Перейдем теперь к душевному спокойствию, к покорности воле Божией, мужеству и терпению, которые также можно рассматривать, как плоды религиозности. "Рай внутреннего спокойствия" является, по-видимому, обычным результатом веры; и это легко понять, даже не будучи самому религиозным. Говоря недавно об ощущении присутствия Бога, я упомянул о необъяснимом чувстве душевного покоя, охватывающем в это время человека. И, в самом деле, трудно допустить, чтобы нервы не окрепли, лихорадка не исчезла и всякое волнение не утихло, если человек твердо уверен, что, каковы бы не были его затруднения, вся жизнь его находится во власти силы, которой он вполне доверяет. В глубоко религиозных людях подчинение себя этой силе доходит до размеров настоящей страсти. Кто не только говорит, но и чувствует слова: "Да будет воля Господня", тот облекается в надежную броню в борьбе со своими слабостями; и целый ряд исторических примеров из жизни мучеников, подвижников миссионерства и религиозных реформаторов подтверждают факт спокойствия души, предавшейся на волю Бога, в каких бы трудных обстоятельствах человек не находился. Конечно, спокойствие души имеет различные оттенки, смотря по тому, обладает ли человек от природы мрачным или веселым характером. В мрачных характерах спокойствие души обыкновенно выражается в полной покорности воле Божией; у жизнерадостных людей оно характеризуется восторженным согласием с ней. Как пример первого, я приведу отрывок из письма профессора Ляньо, почтенного преподавателя философии, недавно умершего в Париже: "Моя жизнь, в которой вы желаете мне успеха, будет тем, чем она в силах стать. Я ничего от нее не требую и ничего не ожидаю. Вот уже много лет, как я живу, размышляю, действую только лишь под влиянием отчаяния, которое составляет единственную мою силу и единственную опору. Я желал бы, чтобы оно и в этих последних испытаниях, к которым я приближаюсь, сохранило для меня мужество жить без желания освобождения. Только этого прошу я у Источника всякой силы, и если просимое будет мне дано, то ваше пожелание исполнится".[168] От этих слов веет чем-то фаталистическим, но сила такого настроения, как защиты от внешних потрясений, несомненна. Паскаль был также по природе своей пессимистом. Черта покорности и полного самоотречения у него выражена еще ярче: "Освободи меня, Господи", говорил он в своих молитвах, "от печали, какую доставляют мне мои страдания, благодаря моей любви к себе, и даруй мне печаль, подобную Твоей. Пусть мои страдания утишат Твой гнев. Да послужат они мне путем к обращению и к спасению. Я не прошу у Тебя ни здоровья, ни болезни, ни жизни, ни смерти; но я хочу, чтобы Ты распоряжался моим здоровьем, моей болезнью, моей жизнью и смертью, для Твоей славы, для моего спасения и на пользу церкви и Твоим святым, одним из которых я желал бы быть по благости Твоей. Ты один знаешь, что для меня необходимо; Ты — Господь мой и повелитель, поступай со мной по воле Твоей. Осыпь меня дарами Твоими или отними у меня все, но лишь согласуй мою волю с Твоей. Я знаю лишь одно, Господи, что хорошо следовать за Тобою и дурно оскорблять Тебя. Кроме этого, я не знаю, что хорошо и что дурно. Я не знаю, что для меня полезнее, — здоровье или болезнь, богатство или бедность, или еще что-нибудь. Это неизвестно ни людям, ни ангелам, это скрыто среди тайн Божественного Промысла, перед которым я преклоняюсь, не стремясь проникнуть в него".[169] Переходя к натурам более оптимистического склада, мы замечаем, что вручение себя воле Божией становится здесь менее пассивным. Примеров этому так много в истории человечества, что я мог бы и совсем обойтись без цитат; но все же я приведу первую, какая пришла мне в голову. Г-жа Гюйон, отличавшаяся хрупким телосложением, обладала счастливым характером. Она перенесла много бедствий, не утратив ясности души. Заключенная в тюрьме по обвинению в ереси, она пишет: "Некоторые из моих друзей, услышав об этом, горько плакали, но я находилась в таком состоянии спокойствия и покорности воле Божией, что это событие не вызвало даже слез на моих глазах… Я ощущала тогда, как ощущаю и теперь, такое полное пренебрежение ко всему, что касается меня самой, что лично мне уже ничто не может доставить ни радости, ни горя; я желаю для себя только того, что пошлет мне Бог". В другом месте она пишет: "Мы все чуть было не погибли в реке, через которую нам пришлось переезжать. Наша карета завязла в зыбучем песке. Все, кто был в карете, выскочили из нее, охваченные паническим страхом. Но мои мысли были до такой степени заняты Богом, что чувство опасности не коснулось меня. Правда, мысль о возможности утонуть промелькнула в моей голове, но вызвала лишь ощущение покорности и желания умереть, если таково решение моего небесного Отца". На пути из Ниццы в Геную, корабль, на котором она ехала, подвергся одиннадцатидневному шторму. "Когда раз яренные волны вздымались вокруг нас", пишет она, "я ощущала в душе некоторое удовольствие; меня радовала мысль, что эти мятежные волны, по приказу Того, кто мудро управляет всеми делами мира, может быть, послужат мне водяной могилой. Возможно, что я зашла слишком далеко в своем восторге перед картиной разбушевавшихся вод, кидавших меня из стороны в сторону. Ехавшие со мной на корабле люди удивлялись моему бесстрашию".[170] Презрение к опасности, вызываемое религиозным энтузиазмом, может проявляться в еще более сильной степени. Я возьму пример из недавно появившейся прекрасно написанной автобиографии Франка Буллена, носящей название "С Христом на море". Во время плавания с ним произошло обращение, и спустя два дня после этого он пишет: "Дул сильный ветер. Мы шли под парусами, держа курс на север, чтобы уйти от непогоды. Когда пробило четыре склянки, нам пришлось убрать бом — кливер, и я сел верхом на рею, чтобы закрепить его. Просидев некоторое время в таком положении, я вдруг почувствовал, что рея подалась подо мною, парус выскользнул у меня из рук, и я опрокинулся назад, повиснув на одной ноге вниз головою над бушующей пучиной блестящей белой пены, рассекаемой носом корабля. Вместо испуга, я ощутил ликование восторга, вызванное моей уверенностью в вечной жизни. Хотя я был на волосок от смерти и ясно сознавал всю опасность, у меня не было другого ощущения, кроме радости. Вероятно, я провисел в подобном положении не более пяти секунд, но за это время я успел пережить целый век блаженства. По случайности, мое тело не потеряло равновесия, и отчаянным усилием мне удалось снова схватиться за рею. Каким образом я продолжал снова крепить парус, этого у меня не сохранилось в памяти, и я помню только, что насколько у меня хватало голосу, я возносил Богу хвалы, разносившиеся над мрачною пучиною вод".[171] Описания жизни мучеников заключают в себе множество замечательных примеров религиозной стойкости. Для примера я возьму рассказ скромной страдалицы, подвергшейся преследованию за принадлежность к гугенотам в царствование Людовика IV: "Они заперли все двери", рассказывает Бланш Гамонд, "после чего я увидела шесть женщин, каждая из которых держала в руке пучок ивовых прутьев, длиною около полутора аршина и таких толстых, что их едва охватывала рука. Раздался приказ: "Разденьтесь!" Я разделась. "Вы оставили рубашку, снимите и ее", сказали мне. Они были так нетерпеливы, что сами сорвали ее с меня, и я осталась обнаженной по пояс. Тогда они принесли веревку и привязали меня к кухонному столбу. Стягивая веревку из всей силы, они насмешливо спрашивали меня: "Не больно ли тебе?" и затем стали истязать меня с яростью, приговаривая при каждом ударе: "Молись теперь своему Богу!" И в эти мгновения я ощутила величайшее утешение, подобного которому я раньше никогда не испытывала, при мысли, что я удостоилась чести подвергнуться бичеванию во имя Христа, и что Его милосердие пребудет со мною. Как жаль, что я не могу описать то чувство непостижимой силы, утешения и мира, какое я ощущала внутри себя! Чтобы понять его, необходимо самому подвергнуться подобному же испытанию; чувство это было до такой степени сильно, что привело меня в состояние восторга, потому что милость Бога к страдающим людям неизмерима. Напрасно эти женщины кричали: "Надо усилить удары; верно она их не чувствует, если не кричит и не стонет". Но могла ли я кричать от боли, вместо которой испытывала неизмеримое счастье?".[172] Переход от напряженного состояния духа, от усталости и чувства тяжелой ответственности за свои мысли, желания и поступки к полному душевному миру и спокойствию является самым удивительным из всех изменений внутреннего равновесия, из всех тех перемещений центра личной энергии, которые я не раз уже рассматривал; и наибольшее удивление вызывает здесь то обстоятельство, что очень часто эти перемены являются не результатом душевной деятельности, а простым освобождением от давящего бремени. Такое освобождение от ответственности за свои поступки составляет, по-видимому, основную часть всякой религии, хотя и не соответствует обычным предписаниям нравственности. Оно не зависит ни от теологических доктрин, ни от построений философских систем. Духовное врачевание (mind-cure), теософия, стоицизм, гигиена нервной системы говорят об этом чувстве с такой же настойчивостью, как и христианская религия и нет такого верования, которое не оставляло бы места для этого чувства.[173] Те из христиан, которые обладают этим чувством в наиболее высокой степени, живут в состоянии сосредоточенного самоуглубления, не беспокоясь о будущем и не терзаясь заботами о наступающем дне. О святой Катерине Генуэзской рассказывают, что "события внешней жизни достигали до ее сознания только в те мгновения, когда они совершались без отношения их к прошлому и к будущему". Для ее святой души "самым важным событием было то, которое происходило в данную минуту… и после того, как она взвешивала это событие в его самостоятельной ценности и в его связи с окружающим, и выполняла истекавшую из него обязанность, она тотчас забывала о нем, словно о несуществовавшем, и его место заполнялось событиями и обязанностями следующего мгновения".[174] Индуизм, духовное врачевание и теософия придают большое значение этому сосредоточению сознания на текущем моменте. Следующим признаком религиозного состояния, к которому я сейчас перейду, является то, что я называю чистотою жизни. Святой человек становится в высшей степени чувствительным ко всем противоречиям внутренней жизни, и внутренний раздор и смятение делаются для него невыносимыми. Все стремления его души должны согласоваться отныне с господствующим религиозным чувством, настраиваясь в один тон с ним. Все чуждое жизни духа оскверняет его и с негодованием отвергается. К обостренной моральной чувствительности примешивается еще стремление отказаться ради Божества от всего, что могло бы оскорбить Его. Иногда порыв религиозного чувства бывает настолько силен, что чистота достигается сразу — примеры этому мы уже видели. В обыкновенных же случаях ее можно достигнуть только путем постепенного завоевания. Рассказ Билли Брея о том, как он бросил курить, служит хорошим примером постепенного достижения чистоты. "Я любил куренье так же сильно, как и водку, и табак был для меня необходим, как пища; я скорее согласился бы спуститься в рудник без обеда, чем без трубки. В прежнее время Господь говорил с людьми устами своих слуг — пророков, теперь же он говорит с нами духом своего Сына. Я был по натуре не только религиозен, но даже обладал способностью различать внутри себя чей-то тихий, неясный голос. Когда я принимался курить, то внутри меня что-то нашептывало "Это порочная страсть: молись Богу чистыми устами". И я действительно ощущал, что курить нехорошо. Чтобы обратить меня, Господь послал ко мне женщину. Однажды, будучи в гостях, я вынул из кармана трубку, чтобы закурить ее у огня; тогда Мария Гоки — таково было имя этой женщины — произнесла: "Разве вы не чувствуете, что курить грех?". Я ответил, что внутри у меня какой-то голос не перестает напоминать мне, что куренье — греховная, пагубная страсть. Мария Гоки сказала, что это голос Бога. Тогда я воскликнул: Теперь я вижу, что мне следует бросить курить, потому что внутри мне напоминает об этом Бог, а извне эта женщина; я не прикоснусь к табаку, как бы он мне не был приятен. С этими словами я вынул из кармана кисет с табаком и бросил его в огонь; потом взял трубку и раздавил ее ногою со словами: "прах обратится в прах и пыль обратится в пыль". С тех пор я больше не курил. Мне было трудно освободиться от старой привычки, но я молил Бога о помощи, и он даровал мне силу, ибо в Св. Писании сказано: "Воззови ко мне в день печали, и я избавлю тебя". Через день после того, как я перестал курить, у меня была такая сильная зубная боль, что я не знал, что мне делать. У меня мелькнула мысль, что причиною этому то, что я бросил курить, но я решил, что курить больше не буду, хотя бы мне грозила потеря всех зубов. Я воскликнул: "Господи, ты говорил нам: Иго мое есть благо и бремя мое легко есть", — и в то время, когда я произносил эти слова, чувство боли исчезло. Впоследствии у меня снова являлось по временам сильное желание курить, но Господь поддерживал меня в борьбе с этой привычкой, и, слава Богу, с тех пор я больше не курил". Биограф Брея рассказывает, что бросивши курить, он начал жевать табак, но вскоре победил в себе и эту страсть. «Однажды», говорит Брей, "во время молитвенного собрания на Гикс-Милле, я услышал внутри себя голос Господа: "Молись мне чистыми устами". Встав с колен, я вынул изо рта табак и бросил его под лавку. Но когда мы все опять опустились на колени, я снова положил себе в рот кусочек табаку. Тогда снова раздались слова Господа: "Молись мне чистыми устами". Я вынул табак изо рта, бросил его под лавку и произнес: "Да, Господи, я исполню Твою волю". С этого момента я перестал жевать табак, и сделался свободным человеком". Борьба за аскетические формы, в которые отливается иногда стремление к правдивости и чистоте жизни, часто принимает страстный характер. Так, например, квакерам прежнего времени приходилось вести упорную борьбу с суетностью и неискренностью современных им христиан, принадлежащих к господствующей церкви. И эта борьба, стоившая им столько лишений, велась лишь за право вносить прямоту и искренность в свои отношения с людьми, обращаться ко всем на «ты», не снимать ни перед кем шляпы и не оказывать знаков почтения кому бы то ни было. О том, что эти условные привычки представляют собою ложь и позор, впервые заявил Джордж Фокс, и целая толпа его последователей немедленно отказалась от них, жертвуя ими ради истины и для полноты соответствия своих поступков с исповедуемым учением. "Когда Господь посылал меня в этот мир", пишет Фокс в своем журнале, "он запретил мне снимать шляпу перед кем бы то ни было, будь это знатный или простой человек; и он повелел мне говорить «ты» всем мужчинам и женщинам, бедным и богатым, все равно — высокого или низкого они происхождения. И когда я выходил из дому, я не чувствовал в себе повеления говорить встречным "доброго утра" и "доброго вечера", или же кланяться и шаркать ногой. Мое поведение приводило в ярость людей различных сект и профессий. О, как сильно гневались священники, сановники, профессора и люди всех сословий! В особенности же священники и профессора, потому что они не могли переносить обращения на «ты», хотя это слово, при обращении к одному лицу, вполне согласовалось с правилами их грамматик и с Библией. И то, что я не снимал перед ними шляпы, приводило их в бешенство… О, да — много негодования, гнева и ярости вызывало наше обращение с людьми! Сколько нам пришлось перенести ударов, побоев, оскорблений, вплоть до заключения в тюрьму, за то только, что мы не снимали шляп перед людьми. С некоторых из нас насильно срывали шляпы и забрасывали их, чтобы мы не могли их найти. Трудно описать те ругательства и преследования, которые нам пришлось перенести из-за отказа снимать шляпу, не говоря уже об опасности иногда угрожавшей и самой нашей жизни: и все это исходило от великих учителей христианской религии, которые ясно доказали здесь, что они не истинные последователи Христа. И хотя вопрос о снимании шляп, казалось, должен бы представляться ничтожным в глазах священников и профессоров, однако, он произвел целую бурю в их среде, но, да будет благословенно имя Господне, благодаря этому многие люди поняли всю суетность привычки снимать один перед другим шляпу и почувствовали все значение свидетельства истины против нее". В автобиографии одного из квакеров прежнего времени, Томаса Эльвуда, бывшего секретарем у Джона Мильтона, мы находим в высшей степени наивный и оригинальный рассказ о бедствиях, которым он подвергался дома и на чужбине, благодаря тому, что следовал заповедям Фокса о необходимости быть искренним. Рассказ этот слишком длинен, чтобы привести его здесь целиком. Я приведу лишь краткий отрывок, в котором Эльвуд выражает чувства, вызванные в нем его стремлением к искренности. Он ярко изображает ту степень моральной чувствительности, какой сопровождается подъем духовной жизни: "Озаренный сиянием этого божественного света", говорит Эльвуд, "я увидел, что, хотя я был свободен от нечистых помыслов, разврата, нечестия и других греховных наклонностей мира, потому что, благодаря милости Бога и полученному воспитанию, эти грубые грехи не коснулись меня, я видел все же, что у меня оказалось много других мелких слабостей, от которых надо было освободиться; некоторые из них даже не считались грехами в этом мире, погрязшем в нечестии (1 Иоанна, 19), но свет Христов сделал для меня ясным всю их греховность, и я осудил их. Прежде всего я осудил ту гордость и тщеславие, которые проявляются в излишней роскоши наряда, и которые мне доставляли прежде много удовольствия. Я почувствовал необходимость отказаться от этой пагубной наклонности, и пока я не сделал этого, осуждение тяготело надо мною. Я удалил со своего платья все бесполезные украшения, состоявшие из кружев, лент и лишних пуговиц, без которых можно было обойтись и которые нашивались на костюм только для ошибочно понимаемой красоты; кроме того, я перестал носить кольца. Я осудил употребление различных тщеславных титулов в отношении с людьми, раз это не вызывалось моим действительным отношением к данному лицу: это был грех, которому я был подвержен в высшей степени и в котором, как говорили, достиг большого совершенства. С этих пор я не смел больше употреблять слов: «Сэр», "Милэди", «Милорд» и перестал говорить "Ваш покорный слуга", обращаясь к людям, слугою которых я не был, так как я не был ничьим слугою. Раньше у меня была общая всем людям привычка оказывать почтение, приподнимая шляпу, слегка нагибая туловище или преклоняя колено. Привычка эта была одним из тщеславных обычаев мира, в которых отразился его дух, и предназначалась для замены истинного почтения, ложной выразительницей которого она служила, будучи свойственной людям, в действительности не чувствовавшим уважения один к другому; в то же время она представляла собою эмблему смиренного почитания, с которым все должны относиться к Всемогущему Богу, и которое в числе внешних признаков принадлежности к христианству всегда проявляется в обращении к Господу и поэтому не должно быть употребляемо в обращении с людьми. В виду всего этого я нашел, что это также грех, совершавшийся мною в течение многих лет, и почувствовал, что должен бросить и эту привычку. Кроме нее я, как и все люди, имел еще дурную привычку употреблять множественное число при обращении к одному человеку, говорить «вы» вместо «ты», что было противно чистому и простому языку истины, которая требует, чтобы «ты» говорилось одному человеку, а «вы» в тех случаях, когда перед нами два человека или больше двух; этим языком в древние времена Бог говорил с людьми и люди с Богом, этим же языком и люди говорили друг с другом до тех пор, пока среди них не появилось испорченности, которая среди позднейших развращенных поколений заставляла людей льстить и унижаться друг перед другом и привела, таким образом, к бессмысленной привычке говорить «вы» одному человеку, — привычке, которая исковеркала язык людей нашего времени, тягостно отразилась на духовной жизни людского рода и извратила манеры обращения людей. Я почувствовал, что должен отказаться и от этой привычки. И мало-помалу, под влиянием луча божественного света, озарившего мое сознание, для меня стало ясным, что необходимо бросить все эти привычки и многие другие, еще более греховные, которые возникли во мраке отступления от правды и истинной религии, — необходимо бежать от них и громко провозглашать их греховность.[175] Эти квакеры прежнего времени были истинными пуританами. Самое малейшее несоответствие между словом и делом возбуждало в них энергичный протест. Джон Вульман пишет в своем дневнике следующее: "Во время моего путешествия я посетил место, где окрашивались целые кипы различных тканей; и в разное время мне приходилось проходить по земле, пропитанной пролившейся краской. Это зрелище пробудило у меня в душе желание, чтобы все люди достигли чистоты духа, чистоты своей наружной оболочки и чистоты в своих жилищах и своей одежде. Окрашивание материй придумано частью для доставления наслаждения глазам, частью же, с целью обмануть взор относительно степени ее загрязненности; ступая по засоренной почве, преследуемый отвратительным запахом, я почувствовал сильное желание, чтобы люди побольше размышляли о стремлении окрашивать материю, кроющем в себе намерение делать незаметной пропитавшую ее грязь. Обычай мыть наши одежды, чтобы придавать им время от времени свежесть. указывает на стремление к чистоте, но желание скрывать грязь на них совершенно противоречит понятию об истинной чистоте. Давая волю своему побуждению скрывать грязь, мы усиливаем этим наше стремление прикрывать все, что неприятно для глаз. Истинная чистота неразрывно связана со святой жизнью; но прикрывание того, что "нечисто, посредством окрашивания наших одежд в различные цвета, кажется мне противоречащим духу истины. К тому же, некоторые сорта красок делают ткань менее годной к употреблению. И если взять в соображение стоимость красящих веществ, расходы по окрашиванию и принять во внимание порчу материи от красок, станет очевидно, что употребив все эти понапрасну расходуемые суммы на содержание наших одежд в свежести и чистоте, мы, несомненно, выиграли бы в чистоплотности. Размышляя часто об этих вещах, я постепенно стал чувствовать все увеличивающееся отвращение к ношению шляп и одежд, окрашенных вредными для них красками и к надеванию на себя летом большого количества платья, чем это необходимо; во мне окрепло убеждение, что эти привычки не находят себе оправдания у истинной мудрости. Но страх, что оставив их я буду резко отличаться от дорогих для меня друзей, долго еще служил для меня преградой и, вопреки собственному убеждению, я продолжал носить прежнее платье в течении десяти месяцев. Затем у меня снова явилось решение носить ничем не окрашенную шляпу, но мысль, что на меня будут смотреть как на человека, стремящегося к оригинальности, была мне очень неприятна. Под влиянием подобных размышлений я находился в сильной душевной тревоге; это было как раз во время нашего обычного весеннего собрания в 1762 году, и я ощущал горячее желание твердо стать на истинный путь. Когда я, во время собрания, смиренно преклонился перед Господом, я ощутил в себе готовность подчиниться тому требованию, которое, как я сознавал, предъявлялось ко мне свыше; вернувшись с собрания домой, я сейчас же приобрел себе шапку из меха натурального цвета. Это отличие в одежде сделалось для меня во время посещения собрания настоящим испытанием, тем более, что как раз в это время белые шапки были в употреблении и у последователей изменчивой моды; и когда я заметил, что некоторые из моих друзей, которые не знали, почему я ношу такую шапку, стали сторониться меня, то я почувствовал всю трудность выполнения наложенной на меня обязанности. Не раз друзья мои спрашивали меня, не вызывается ли ношение такой шапки стремлением к оригинальности? Тем, кто дружески говорил мне об этом, я обыкновенно коротко отвечал, что ношу такую шапку не по своей личной воле, в чем у меня существует твердая уверенность". Когда стремление к чистоте и соответствию нравственных мотивов с поступками достигает подобной степени развития, человек легко может придти к убеждению, что внешний мир слишком наполнен разного рода суетой, чтобы можно было продолжать жить в нем, и что единственный способ сохранить целостность своей жизни и не дать запятнать свою душу — это удалиться от этого мира. Закон, побуждающий художника достигать гармонии в своем произведении одним удалением диссонансов, господствует также и в жизни духа. Умение выключать диссонансы составляет, по словам Стевенсона, единственное искусство в литературе… "Если бы я умел пропускать ненужное", говорит он, "мне не надо было бы никакого другого знания". Жизнь, исполненная беспорядка, нравственной небрежности и всяких излишеств, в той же мере неспособна выработать то, что мы называем характером, в какой невозможно, при подобных же условиях, и истинно-литературное произведение. Тут являются на помощь монастыри и сообщества одинаково настроенных людей; и здесь, в незыблемом укладе жизни, который в такой же мере, характеризуется воздержанием, как и энергической деятельностью, ищущий праведности человек обретает ту внутреннюю чистоту и уравновешенность, оскорбление которых неурядицей и грубостью мирской жизни составляло для него постоянное мучение. Нужно прибавить, что добросовестность в стремлении к чистоте часто доходит до фантастических размеров. В этом отношении она схожа с аскетизмом, и здесь будет уместно перейти к описанию признаков, которыми последний характеризуется. Слово «аскетический» применяется к поведению, которое может взрасти на самых разнообразных психологических уровнях, и я начну с того, что укажу на различия между некоторыми из форм аскетизма. Аскетизм может быть простым проявлением мужественного характера, пресыщенного изобилием жизненных удобств. Умеренность в пище и питье, простота в одежде, целомудрие и суровое отношение к своему телу могут явиться, как результат стремления к чистоте духа, оскорбленного проявлениями чувственности. Лишения и самоистязание в аскетизме могут быть также результатом любви, т. е. отказ от телесных наслаждений может показаться человеку жертвою, которую он с радостью приносит Божеству. Характерное для аскетизма умерщвление плоти, может также явиться, как следствие самоуничижения, в связи с теологической доктриной об искуплении грехов. Человек предполагает, что, наказывая себя в здешней жизни, он освобождается этим от своих грехов и предотвращает, таким образом, более тяжелые страдания в будущем. У людей психопатологического склада, стремление к умерщвлению плоти может возникнуть без всякой видимой причины, представляя собою нечто вроде одержания или навязчивой идеи, которая должна быть приведена в исполнение, потому что лишь это в состоянии вернуть внутреннему сознанию человека его равновесие и покой. Наконец, в некоторых редких случаях суровое обращение с нашим телом может быть вызвано извращением чувственности, при котором раздражения, обычно вызывающие болезненные ощущения, доставляют человеку несомненное наслаждение. Я попытаюсь привести примеры для каждого из этих подразделений, хотя очень редко бывает так, чтобы действовала только одна из описанных причин в чистом виде, потому что во многих случаях, которые необходимо причислить к проявлениям аскетизма, действуют сразу несколько из вышеприведенных побуждений. Раньше, чем приводить примеры, я должен высказать несколько общих психологических соображений, одинаково касающихся всех разновидностей аскетизма. В течении прошлого столетия Америка пережила странный нравственный переворот. Мы уже больше не думаем, что нам подобает встречать физическую боль со спокойным сердцем. От человека не ожидают больше, чтобы он стал терпеливо переносить телесные муки, и ужасаются, когда он причиняет их другим, а рассказы о случаях сильной боли заставляют нас содрогаться, как нравственно, так и физически. Отношение наших предков к физической боли, как к вечной и неизменной составной части мирового порядка, заставлявшее их переносить боль и причинять ее другим так же просто, как если бы это входило в исполнение их ежедневных обязанностей, непонятно для нас. Нам кажется невероятным, что могла существовать такая степень огрубения. Результатом этой великой перемены явилось то, что даже в лоне Церкви, где аскетическое умерщвление плоти опиралось на прочно установившуюся традицию и считалось особой заслугой перед Богом, — даже там аскетизм, если не окончательно дискредитирован, то, во всяком случае, почти вышел из употребления. Человек, бичующий или «изнуряющий» свою плоть, возбуждает теперь больше удивления и страха, чем желания подражать ему. Некоторые католические писатели, признавая, что время аскетизма уже прошло, относятся к совершившемуся факту с покорностью и даже прибавляют, что, может быть, лучше было бы не предаваться сожалениям о прошедшем, потому что возвращение к прежней героической дисциплине тела в наше время могло бы показаться нелепостью. Стремление к легкому и приятному, по-видимому, является у человека инстинктивно. Сознательное стремление к тяжелым и мучительным переживаниям, не имеющим другой цели, кроме их самих, могло бы показаться современному человеку чем-то ненормальным. Однако, до известной степени, человеку и теперь свойственно стремиться к преодолению трудностей, и мы нередко замечаем у людей подобное стремление. Только лишь в крайних своих проявлениях оно кажется нам парадоксальным. Психологические причины этого явления лежат не глубоко. Если мы, оставив в стороне все абстракции, рассмотрим то, что мы называем в каждом данном поступке нашей волей, мы увидим, что она представляет собою весьма сложную функцию. Она вызывает как побуждения, так и запреты; она создает привычные пути для поведения; одновременно с нею всегда проявляется сознательное критическое отношение и, наконец, она всегда вносит с собой приятный или неприятный привкус, смотря по обстоятельствам дела. В результате получается, что, независимо от непосредственного наслаждения, доставляемого нам теми или другим переживанием в области чувства, наше нравственное отношение к этому переживанию всегда влечет за собою побочное чувство удовлетворения или разочарования. Правда, есть люди, которые, могут вести жизнь, состоящую из одних наслаждений, и для которых побуждения говорят всегда только "да!". Но есть и другие (таких большинство), для которых наслаждения представляют слишком расслабляющую атмосферу. Счастье, достигнутое без затраты энергии, кажется бесцветным и безвкусным, скоро надоедает и даже становится невыносимым. Необходимо, чтобы к нему примешивалась известная доля суровости, борьбы, трудности, необходимо, чтобы достижение его было сопряжено с опасностью и с напряжением сил, при наличности побуждений, говорящих "нет!", — и тогда только у них появляется ощущение сильного и стройного существования. Индивидуальные различия между людьми в этом отношении неисчислимы. Но каково бы ни было смешение «да» и «нет», побуждений и запретов, человек всегда умеет безошибочно определить, произошло ли это смешение в наилучшей для него пропорции. "Вот твое истинное призвание", подсказывает ему внутреннее чувство, "вот сочетание самых лучших и важных условий для твоей жизни. Здесь найдешь ты необходимую для тебя степень душевного равновесия, безопасности и отдыха, и здесь тебя встретит та, борьба, те страсти и испытания, без которых заглохла бы энергия твоей души". Короче сказать, душа каждого человека, подобно каждой машине и каждому организму, имеет свои особенные наилучшие условия работы. Любая взятая для примера машина может работать наилучшим образом только при известном давлении пара, точно так же, как для наиболее продуктивной деятельности любого организма необходимы известная диета, известный вес и достаточное количество упражнений. Я слышал, как один доктор говорил своему пациенту: мне кажется, что деятельность нашего организма наиболее совершенна при 140 миллиметрах напряжения вашей артериальной системы. То же самое происходит и с деятельностью души: некоторые испытывают наиболее приятное настроение во время тишины и спокойствия, для других же, чтобы чувствовать себя хорошо, необходимо чувство напряженности, необходима наличность сильного стремления к чему-либо. Для последних все, что они приобретают изо дня в день, должно оплачиваться жертвами и сопровождаться борьбою, иначе оно кажется им слишком легким и теряет от этого всякую ценность. Когда люди подобного склада религиозны, они обращают острие своей потребности в усилии и в борьбе против своего собственного «я»; и вся жизнь их приобретает уклон в сторону аскетизма. Профессор Тиндаль рассказывает нам в одной из своих лекций, что Томас Карлейль убедил его в суровую Берлинскую зиму каждое утро окачиваться ледяною водою; он проявил в этом случае одну из низших степеней аскетизма. И из нас многие считают необходимым для здоровья начинать день с холодной ванны; продолжая далее эту линию поведения, мы встречаемся с проявлением аскетизма, описанным в следующей заметке, принадлежащей перу одного известного мне агностика: "Часто, лежа ночью в теплой постели, я ощущал стыд, что теплота до такой степени приятна моему телу; и когда это чувство усиливалось, я обыкновенно поднимался с постели, в каком бы часу ночи это не происходило, и в продолжение минуты стоял на холоде, словно желая доказать свою закаленность". Случаи, подобные описанному, принадлежат к отделу, который мы обозначили п. 1. Следующий пример заключает в себе, по всей вероятности, соединение того, что обозначено в пп. 2-м и 3-м, — аскетизм проявляется здесь гораздо последовательнее и ярче. Действующим лицом в этом примере является протестант, нравственное чувство которого не удовлетворялось легкими условиями жизни. Пример этот я взял из собрания рукописей Старбэка. "Я постился и всячески умерщвлял свою плоть. Втайне от всех я носил рубашки из самой грубой материи, вдобавок унизывая их с внутренней стороны колючками. В сапоги я клал мелкие камешки, а спал на голом полу, ничем не покрываясь". Римская церковь кодифицировала подобные истязания плоти, и дав им общее название «заслуг», определила их рыночную стоимость. Но мы видим, что суровое отношение к своему телу встречается также во всех странах и во всех религиях, просто как потребность известных натур. Мы знаем о Чаннинге, что, сделавшись унитарианским священнослужителем, - "он стал вести еще более простую жизнь и, казалось, всякое снисхождение к самому себе было для него немыслимо. Он выбрал себе для занятий самую маленькую комнатку во всем доме, хотя свободно мог бы иметь более светлое, просторное и во всех отношениях удобное для него помещение. Спал он в мансарде вместе со своим младшим братом. Меблировка спальни напоминала собою келью отшельника и состояла из койки с положенным на ней твердым матрасом, простых деревянных стульев и стола; пол был устлан циновками. В ней не было печки, хотя Чаннинг в течение всей своей жизни был страшно чувствителен к холоду; но он никогда не жаловался и, казалось, даже не сознавал насколько было неудобно его помещение. "Я помню", рассказывает его брат, "что однажды утром, после страшно холодной ночи, он шутливо заметил: "Если бы моя постель представляла собою подвластную мне страну, то мое положение было бы похоже на положение Бонапарта: моя власть над ней простирается только на ту часть, которую я занимаю в данное мгновение; но едва лишь я трогаюсь с места, как там воцаряется холод". И только во время болезни он менял помещения и соглашался пользоваться некоторым комфортом. Носимое им белье было очень плохого качества. Одежда его, с обыденной точки зрения, была простой, хотя свойственная ему почти женская аккуратность препятствовала даже малейшему проявлению небрежности".[176] Аскетизм Чаннинга очевидно представляет собою смешение мужества и любви к чистоте. Несомненно, что известную роль играет здесь также и демократический образ мыслей, который представляет собою один из видов любви к человечеству, и о котором я буду говорить позднее в отделе о культе бедности. Можно сказать с — уверенностью, что в разбираемом случае совершенно отсутствует элемент пессимизма. Сейчас я приведу пример, в котором последний ярко выражен, так что весь случай может быть отнесен к отделу 4-му. Джон Ценник был первым светским проповедником методитского учения. В 1735 году, во время прогулки в Чипсайде, он пришел к сознанию греховности своего поведения. "С этого времени он перестал петь песни, играть в карты и посещать театры. По временам у него являлось желание уйти в католический монастырь, чтобы провести остаток своей жизни в набожном уединении, а иногда он хотел поселиться в пещере, спать на ложе из сухих листьев и питаться плодами лесных деревьев. Он постился подолгу и часто и молился Богу по девяти раз в день… Считая, что сухой хлеб — слишком роскошная пища для такого великого грешника, он стал питаться картофелем, желудями, дикими яблоками и часто высказывал сожаление о невозможности жить, питаясь одними кореньями и травой. Наконец, в 1737 году, он примирился с Господом и продолжал свой жизненный путь в покое и веселии".[177] Этот несчастный человек всецело находился во власти болезненного чувства страха и меланхолии, и жертвы приносились им с целью искупить грехи и приобрести душевное спокойствие. Полное отрицание плотской жизни и потребностей человеческой натуры со стороны христианской теологии создало целую систему страха, которая сделалась сильнейшей побудительной причиной к умерщвлению плоти. Было бы несправедливо считать это побуждение корыстным, хотя проповедники часто пользовались им для успеха своих проповедей. Стремление к раскаянию и к искуплению вины является у верующего слишком непосредственным выражением его отчаяния и опасения за свою будущность, чтобы заслужить от нас такой упрек. При наличности добровольных жертв, при радостном отказе от всего, что мы имеем, с целью выразить этим свое благоговение перед Верховным Существом, самый суровый аскетизм может являться плодом в высшей степени оптимистического религиозного чувства. М. Вианней, священник из провинции Арс, отличался выдающейся святостью жизни. В описании его деятельности мы встречаем следующий отрывок, характеризующий его внутреннюю потребность в жертвах: "На этом пути", говорит М. Вианней, "труден только первый шаг. В умерщвлении плоти есть свой бальзам, без которого человек уже не может жить, раз он его испробовал. Отдавать себя Богу можно только одним способом, а именно — отдавая себя всего, ничего не оставляя для себя. Если человек сохранит для себя даже безделицу, то это послужит для него только причиной лишнего беспокойства и страдания". Согласно с этим взглядом, Вианней запретил себе наслаждаться запахом цветов, пить воду во время сильной жажды, высказывать отвращение к предметам, вызывающим подобное чувство, никогда не отгонял надоедавших ему мух, никогда не жаловался на неудобства, никогда не разрешал себе садиться или, стоя на коленях, опираться на локти. Он был очень чувствителен к холоду, но никогда не принимал никаких мер, чтобы защитить себя от него. Однажды, во время очень суровой зимы, один из миссионеров сделал двойной пол в его исповедальне и ставил под ним каждый день металлический ящик с горячей водой. Обман удался: "Доброта Господа неизмерима", говорил глубоко растроганный праведник, "в этом году, несмотря на весь холод, ноги у меня были постоянно теплые".[178] В этом примере стремление жертвовать своими удобствами из чистой любви к Богу было, по-видимому, наиболее ясно сознаваемым побуждением к аскетической жизни. Поэтому мы можем отнести его к отделу 3-му. Некоторые авторы думают, что стремление жертвовать собою есть главное проявление религиозного состояния. Действительно, это самый выдающийся и наиболее часто встречающийся показатель подобного состояния и корни его лежат глубже, чем догматы религии. Вот, например, случай добровольной жертвы, который показывает, что в момент совершения ее жертва эта казалась вполне естественной человеку, принесшему ее. Коттон Мэттер, пуританский святой Новой Англии, у которого была репутация человека, доводившего свой педантизм до крайности, нашел, однако, следующие трогательные слова для описания своего настроения в день смерти его жены. "Когда я увидел, какой беспредельной покорности Его воле требует от меня Господь", говорит Мэттер, "я решил с Его помощью прославить Его имя. За два часа до того времени, когда моя горячо любимая супруга испустила дух, я стал на колени около ее кровати и взял в свои руки ее маленькую руку, которая была так дорога для меня. Держа ее таким образом в своих руках, я торжественно и от чистого сердца вручил ее жизнь Господу и, в доказательство моей действительной покорности Его воле, я нежно выпустил и тихо положил на кровать ее столь дорогую для меня руку, решив, что больше я к ней не прикоснусь. Это был самый тяжелый для меня и, может быть, самый мужественный поступок во всей моей жизни. Она сказала мне, что одобряет мою покорность воле Божией. И хотя до тех пор она беспрестанно звала меня, после этого она уже больше не спрашивала обо мне".[179] Лекция XIII СВЯТОСТЬ (окончание) Аскетизм Вианнея представляет собою в целом ничто иное, как непрерывный, неудержимый поток возвышенного духовного энтузиазма. Римская Церковь с неподражаемым искусством собрала воедино все случаи разнообразных проявлений аскетизма и так расположила их, что всякий христианин, стремящийся к совершенству, может найти готовый образец в одном из бесчисленных руководств.[180] Конечно, под совершенством Церковь подразумевает главным образом искоренение греховных наклонностей. Грех является результатом вожделения, а вожделение вызывается страстями и искушениями нашей плоти; главные из этих страстей — гордость, чувственность во всех ее формах и стремление к мирским богатствам и радостям. Всем этим источникам греха необходимо оказывать сопротивление; самое же действительное средство для борьбы с ними — это строгая дисциплина жизни и суровость по отношению к себе. Вот почему все эти руководства изобилуют примерами умерщвления плоти. Но при кодифицировании каждого случая из него обыкновенно улетучивается его тончайшая и неуловимая сущность; и если мы хотим рассмотреть дух аскетизма в его чистом виде, то страстное презрение, с которым человек относится к своему телу, то божественное безумие преклонения, которое заставляет его жертвовать всем для предмета своего обожания, (а в данном случае жертва проявляется в презрении к болезненным ощущениям плоти), — мы должны обратиться к автобиографиям или другим документам, содержащим рассказы лиц, ведших аскетический образ жизни. Отрывок из наставлений святого Иоанна, испанского мистика, жившего в шестнадцатом столетии, дает нам хороший пример этой формы аскетизма. "Прежде всего заботливо взращивайте в себе ревностное стремление подражать Иисусу Христу во всех делах вашей жизни. Если что-либо приятно вашим чувствам, но в то же время не служит непосредственно к прославлению Бога, откажитесь от этого ощущения и удалите его из своей жизни ради любви ко Христу, который во всю свою жизнь не имел другого желания, кроме исполнения воли Отца, которую он называл своею пищей. Вам нравится, например, слушать рассказы, которые никоим образом не могут привести к прославлению имени Господа. Откажитесь от этого желания и подавите в себе стремление слушать их. Вам доставляет удовольствие смотреть на предметы, неспособные направить ваши мысли к Господу: откажитесь от этого удовольствия и не смотрите на подобные предметы. Также поступайте во время разговоров и во всех других случаях вашей жизни. По этому же пути направляйте, насколько это в ваших силах, всю деятельность ваших чувств, стремясь освободиться от давящего вас бремени. Лучшим средством к этому служит умерщвление четырех главных страстей, врожденных человеку: радости, надежды, страха и печали. Вы должны стараться, чтобы всякое ваше переживание было свободно от этих страстей, предоставив им пребывать безо всякого удовлетворения, как бы в полном мраке и пустоте. Поэтому пусть ваша душа неустанно стремится: Не к самому легкому, а к самому трудному. Не к сладкому, а к горькому. Не к тому, что вам нравится, а к тому, что возбуждает в вас отвращение. Не к утешению, а к скорби. Не к отдыху, а к работе. Не к тому, чтобы у вас было как можно больше желаний, а к тому, чтобы их было как можно меньше. Не к самому высокому и драгоценному, а к самому низкому и убогому. Не к желаниям, а к отсутствию желаний. Не к тому, чтобы извлечь из каждой вещи все самое лучшее, но чтобы вкусить самое худшее в ней и достигнуть, из любви к Христу, совершенной бедности, совершенной нищеты духа, совершенного отречения от всех благ этого мира. Исполняйте указанное мною со всем рвением, на какое способна ваша душа, и вы обретете в краткое время высшее блаженство и великое утешение. Презирайте себя и желайте, чтобы и другие вас презирали. Осуждайте себя и желайте, чтобы другие вас осуждали. Будьте о себе низкого мнения и считайте справедливым, если и другие о вас того же мнения. Чтобы наслаждаться вкусом всех вещей, не имейте вкуса ни в чему. Чтобы знать все, научитесь не знать ничего. Чтобы иметь все, пожелайте не иметь ничего. Чтобы быть всем, согласитесь не быть ничем. Чтобы достигнуть такого состояния, когда соблазн потеряет для вас всякую прелесть, идите трудным путем. Чтобы познать, что вы не знаете ничего, идите туда, где вы являетесь невеждами. Чтобы достигнуть обладания тем, чего у вас нет, идите путем, на котором вы ничем не обладаете. Чтобы сделаться тем, чем вы до сих пор не были, переживите то, чего вы еще не переживали". Ряд последних изречений отличается теми головокружительными антитезами, которые так нравятся мистицизму. Следующие изречения носят уже вполне мистический характер потому, что здесь святой Иоанн переходит от понятия «Бог» к более метафизическому понятию "Все". "Если даже одна какая-нибудь вещь становится для вас препятствием, вы перестаете раскрывать свою душу перед Всем. Ибо, чтобы придти в единение со Всем, вы должны отказаться от Всего. Если вы пожелаете приобрести Все, вы должны для этого не желать Ничего. Лишившись Всего, душа приобретает мир и спокойствие. Поддерживая непоколебимое равновесие на центре своего собственного ничтожества, она защищена от влияния низких побуждений, и так как она теперь свободна от желаний, то все, являющееся сверху, не в силах подавить ее, потому что только желания составляют причину всех страданий души".[181] Теперь я приведу простодушный рассказ Сюзо об истязаниях, которым он подвергал свое тело, как яркий пример, иллюстрирующий отделы 4-й и 5-й и в то же время представляющий проявление совместного действия всех указанных мною причин аскетизма; на этом примере видно также, до каких крайних пределов безумия может дойти психически неуравновешенный человек в истязании своего тела. Сюзо, как вы можете припомнить, был одним из немецких мистиков четырнадцатого столетия; его автобиография, написанная в третьем лице, представляет собою классический документ в истории религии. "В молодости он обладал темпераментом полным огня и жизни; когда этот темперамент начал давать себя чувствовать, он был очень опечален этим и стал придумывать различные способы, как бы привести свое тело в покорность духу. Он носил долгое время власяницу и железные вериги, пока, наконец, из под них не показалась кровь, и он был вынужден снять их. Он втайне от всех заказал себе особого рода нижнюю одежду, с внутренней стороны которой были нашиты кожаные ремни; в эти ремни было вделано около полутораста медных гвоздей, отточенных и заостренных, причем острия их всегда были обращены к телу. По его указаниям, одежда эта была сделана очень узкой и застегивалась спереди, чтобы ее можно было туже затянуть, причем острые гвозди впивались в тело. Приспособление это охватывало его живот до пояса, и он не расставался с ним даже на ночь. Иногда летом, когда было очень жарко и он, весь истомленный ходьбой лежал в этих узах, изнемогая от усталости и мучимый насекомыми, — он громко кричал, давая волю накопившимся страданиям, и извивался по полу, как червь, пронзенный острой иглой. Ему часто казалось, будто он лежит в муравейнике, — так сильны были мучения, причиняемые ему насекомыми; последние всегда поднимали возню, когда ему хотелось спать или когда он был уже погружен в сон.[182] Иногда он взывал к Всемогущему Богу от полноты своего сердца: "Милостивый Боже, что за ужасные мучения я терплю! Когда человека убивают разбойники или разрывают на части дикие звери, жизнь, по крайней мере, скоро улетает от него, я же медленно умираю здесь от жестоких насекомых и все-таки, не могу умереть". Как бы ни были длинны зимние ночи и как бы ни были знойны летние дни, — он ни разу не оставлял изнурительных упражнений. Наоборот, он выдумал еще новое истязание — две ременных петли, в которые он вкладывал свои руки и затем прикреплял их к шее, завязывая узлы так туго, что если бы в его келье случился пожар, он не смог бы высвободиться из этих петель. Так он поступал до тех пор, пока его руки не начали дрожать от непрерывного напряжения; тогда он придумал новую пытку — кожаные перчатки, которые были снабжены, по его указанию, остроконечными медными гвоздиками. Он надевал эти перчатки обыкновенно на ночь, чтобы, при всякой своей попытке во время сна сбросить с себя власяницу или освободиться от грызущих его насекомых, острия гвоздей впивались бы в его тело. По большей части так и случалось. Если он пытался во сне хоть немного облегчить руками свои страдания, острые шипы вонзались в его грудь и вырывали клочья мяса, а потом на ранах образовывались нагноения. Когда, по прошествии многих недель, язвы заживали он опять раздирал себе тело и наносил свежие раны. Так истязал он свое тело в продолжении шестнадцати лет. К концу этого времени, когда кровь в его жилах охладела и огонь темперамента погас, ему было на Троицын день видение: посланник небес явился к нему и сказал, что Бог больше не требует от него умерщвления плоти. После этого он прекратил самоистязания и бросил все свои приспособления в реку". Дальше Сюзо рассказывает, как он сделал крест и вбил в него, остриями вверх, тридцать игл и гвоздей, желая испытать муки распятого Господа. Он каждый день носил этот крест на своей обнаженной спине. "В первый раз, как он возложил этот крест себе на спину, его слабая телесная оболочка исполнилась ужасом, и он слегка притупил о камень острия гвоздей. Но вскоре, раскаявшись в своем малодушии, он снова заострил их напильником и вновь положил крест себе на спину. Вся спина его покрылась кровью и мучительно болела, особенно в костях. Когда он садился или вставал, то испытывал ощущение колющей боли, словно одежда его была сделана из ежовых игл. Если кто-нибудь нечаянно дотрагивался до него или задевал его одежду, он ощущал резкую боль". Сюзо рассказывает потрясающую историю о том, как он, ударяя по кресту, заставлял гвозди глубже входить в свое тело и как подвергал себя бичеванию: "В это же самое время, продолжает он, слуга Господа достал себе старую брошенную дверь и стал спать на ней ночью, ничего не подстилая под себя; он снимал с себя только сапоги и закутывался в плащ из толстой материи. Изголовьем ему служили вязанки твердой гороховой соломы, острые гвозди креста впивались ему в спину, руки его были крепко связаны, власяница охватывала чресла, плащ был тяжел и дверь жестка. Так он лежал в унижении, словно колода, боясь пошевельнуться и неоднократно воссылая Господу тяжелые вздохи. Зимою он много страдал от мороза. Если он во время сна вытягивал свои ноги, они соприкасались с холодным полом и, ничем не покрытые, зябли; если же он подбирал их под себя, кровь в них начинала гореть, причиняя мучительную боль. Его ступни были изранены, ноги опухли от водянки, колена были окровавлены, спина покрыта рубцами от власяницы, тело измождено, уста ссохлись от сильной жажды, руки дрожали от слабости. В подобных мучениях он проводил дни и ночи; претерпевал же он их из-за великой любви, которую питал в своем сердце к Источнику Божественной и Вечной Мудрости — Нашему Господу Иисусу Христу, мучительным страданиям которого он стремился подражать. Спустя некоторое время он оставил свои покаянные упражнения с дверью и поселился в очень маленькой келье, где стал спать на скамье, такой короткой и узкой, что он не мог на ней вытянуться во весь рост. Так он провел восемь лет, лежа ночью, в своих обычных узах, то в этой узкой келье, то на двери. Все время, пока он жил в монастыре, у него была привычка в течение целых двадцати пяти лет никогда не входить зимою после вечернего богослужения, даже во время сильных морозов, в теплую комнату, чтобы обогреть себя, если это не вынуждалось только какими-либо другими причинами. В течение всего этого промежутка времени он ни разу не мылся, чтобы наказать свое грешное тело. Долгое время он так строго соблюдал заповедь нищеты, что не хотел притрагиваться к деньгам, даже получив на это разрешение. Много лет он стремился к достижению такой чистоты, что старался даже не прикасаться к своему телу за исключением только рук и ног".[183] Я избавляю вас от рассказа о пытках жаждой, которым Сюзо подвергал себя. Чувствуешь облегчение, когда узнаешь, что, после сорока лет его жизни, Бог целым рядом видений показал ему, наконец, что греховный человек в нем достаточно порабощен, и что он может прекратить истязания плоти. Патологический характер этого случая несомненен, но, по-видимому, Генрих Сюзо не имел утешения, доступного некоторым аскетам и состоящего в способности нашей чувствительности к такому извращению, что чувство боли является особого рода наслаждением. Мы читаем, например, об основательнице ордена Святого Сердца, что "ее любовь к боли и страданиям была безгранична… Она часто говорила, что с радостью согласилась бы жить до Судного дня, если бы только ей постоянно приходилось страдать во славу Господа, но что прожить даже один день без страданий было бы для нее невыносимым. Она говорила также, что постоянно находится во власти двух неистощимых лихорадочных стремлений: одно к св. причастию, другое — к страданию, унижению и уничтожению своего «я». "Только благодаря чувству боли моя жизнь выносима", постоянно пишет она в своих письмах"[184]). Все сказанное мною до сих пор относится к поступкам, на которые толкает некоторых людей потребность в аскетизме. Церковь признает необходимым, для образования характера «святого» следующие три способа умерщвления плоти: целомудрие, послушание и нищету, сохранять которые дает обеты каждый монах. Относительно послушания и нищеты я хочу сделать несколько замечаний. Прежде всего о послушании. В мирской жизни людей двадцатого столетия эта добродетель не пользуется большим уважением. Наоборот, обязанность каждого отдельного человека самому управлять своим поведением и нести за него ответственность является, по-видимому, одной из современных общественных идей, пустивших наиболее глубокие корни в протестантском сознании. Чувство это настолько сильно в нас, что теперь трудно даже вообразить, каким образом люди, обладавшие собственною внутреннею жизнью, могли придти к мысли о подчинении своей воли воле другого, такого же несовершенного существа. Признаюсь, что для меня это также остается тайной. Но так как послушание несомненно отвечало глубокой внутренней потребности многих людей, мы должны приложить все усилия, чтобы понять его. Допустив самое простое объяснение, мы можем придти к выводу, что главным образом необходимость послушания в церковной организации повела к признанию его заслуг. Кроме того, опыт показывает нам, что в жизни каждого человека бывают минуты, когда другие могут подать лучший совет, чем он сам. Неспособность остановиться на каком либо решении служит одним из главных симптомов нервного утомления. Наши друзья, которые смотрят на постигшие нас затруднения с более широкой точки зрения, часто имеют возможность судить о них яснее, чем мы, и поэтому разумно следовать совету доктора, товарища, жены. Но, оставляя в стороне низшую область простого благоразумия, мы находим в самой природе некоторых чувств высшего порядка, изучением которых мы занимались, веские доводы для идеализирования добродетели послушания. Оно может быть результатом обычного религиозного настроения, внутренней смягченности, смирения и подчинения себя власти высших сил. Эти душевные состояния настолько ценны для христианина, что они, помимо своей полезности, могут сделаться для него предметом постоянных стремлений. И подчиняя свою волю воле человека, в непогрешимость которого у нас нет основания верить, мы, тем не менее, можем испытать почти то же чувство, как и при подчинении своей воли повелениям безгранично мудрого Существа. Прибавьте к этому отчаяние в своих силах и стремление к самоуничтожению, и вы увидите, что при этих условиях послушание явится жертвой, доставляющей аскету непосредственное удовольствие вне зависимости от благоразумных соображений о пользе. И некоторые католические писатели действительно смотрели на послушание, как на жертву, как на один из способов умерщвления плоти; оно представлялось им "жертвой, которую человек приносит Богу, являясь одновременно жрецом и агнцем. Нищетой он достигает уничтожения своих внешних приобретений, целомудрием он изнуряет свое тело, а послушанием дополняет свою жертву, отдавая Богу то, что прежде он считал своей неотъемлемой собственностью, приносит ему свои самые драгоценные дары — разум и волю. Тогда жертва является полной и беззаветной, представляя собою истинное жертвоприношение, потому что во славу Господа сжигается весь жертвенный агнец без остатка".[185] Отсюда следует, что, подчиняясь дисциплине католической религии, мы повинуемся нашему начальнику не как человеку, а как заместителю Христа на земле. Послушание легко, когда, повинуясь добровольно человеку, мы повинуемся этим самым и Богу. Но когда теологи излагают в своих руководствах одно за другим все свои доводы в пользу необходимости послушания, это производит странное впечатление. "Величайшим утешением монашеской жизни", говорит один выдающийся иезуит, "служит убеждение, что, повинуясь другому, мы не можем совершить ошибки. Ваш начальник может ошибиться, приказывая вам сделать то или другое, но у вас есть уверенность, что, повинуясь ему, вы свободны от ошибки, потому что Бог спросит у вас только, исполнили ли вы, как следует, данные приказания, и если вы будете в состоянии дать в этом отношении удовлетворительный отчет, вы совершенно свободны от ответственности. Правильно ли вы поступили или вам следовало бы поступить иначе, — это будет спрашиваться, не с вас, а с вашего начальника. Раз вы совершили то, что вам было назначено, Бог снимет с вас ответственность за ваш поступок и возложит ее на вашего начальника. И святой Иероним был вполне прав, восхваляя в следующих словах преимущества послушания: "Какая безбрежная свобода! Какое блаженное ощущение уверенности, при которой человек делается почти безгрешным!" Святой Иоанн Климах (Climachus) придерживается такого же мнения относительно послушания, называя его нашим оправданием перед Господом. Действительно, если Бог будет спрашивать вас, почему вы поступили так, а не иначе, и вы ответите, что таковы были приказания вашего начальника, Бог не потребует от вас другого оправдания. Подобно тому, как пассажир надежного корабля с хорошим кормчим может ни о чем не беспокоиться и доверчиво засыпать, потому что кормчий следит за всем и "бодрствует за него", так и религиозный человек, возложивший на себя иго послушания, совершает свой путь к небу, словно с закрытыми глазами, т. е. вполне полагаясь на поведение своего начальника, который является кормчим его корабля и неустанно бодрствует за него. Поистине завидный удел переплыть бушующее море жизни на плечах и руках другого человека, и милость эта даруется Богом только тем, кто принял обет послушания. Начальник этих людей возлагает на себя все их бремена… Один известный доктор имел обыкновение говорить, что он скорее согласился бы провести всю свою жизнь в собирании соломы, делая это из послушания, чем по своему собственному выбору и на свою ответственность заниматься самыми возвышенными делами милосердия, потому что повинующийся человек может быть уверенным, что исполняет волю Бога, но никогда не может быть подобной уверенности в поступках, совершенных нами по нашему собственному побуждению".[186] Тот, кто желает иметь ясное представление о культе послушания, должен прочесть письма, в которых Игнатий Лойола предписывает повиновение, как главный из столпов, на которых зиждется его орден.[187] Они слишком длинны, чтобы поместить их здесь; однако воззрения Игнатия Лойолы выразились до такой степени ярко в нескольких изречениях, записанных его сотрудниками, что я прошу у вас позволения процитировать их, несмотря на то, что о них писалось очень много. Один из первых биографов Лойолы приписывает ему следующие слова: "Вступив в орден, я должен всецело предать себя в руки Бога и того человека, который, по Его повелению, занимает Его место. Я должен желать, чтобы старший надо мной заставил меня отказаться от моих суждений, и подавить проявления моего духа. Я не должен делать различия между поставленными выше меня, но должен всех их признавать равными перед Богом, потому что, делая между ними различие, я ослабляю этим дух послушания. Я должен быть мягким воском в руках моего начальника, вещью, с которой он может сделать все, что пожелает: может заставить меня писать письма, разговаривать или не разговаривать с таким-то человеком и тому подобные вещи; я же должен прилагать все свое старание, чтобы точно и аккуратно выполнить данное мне приказание. Я должен считать себя трупом, не имеющим ни разума, ни воли; должен уподобиться неодушевленным предметам, которые без сопротивления позволяют всякому переносить себя с места на место; должен быть словно посох в руках старика, который употребляет его сообразно своим потребностям и ставит, куда ему вздумается. Таким я должен быть в руках ордена, чтобы служить ему тем способом, какой будет признан им наилучшим. Я никогда не должен просить своего начальника, чтобы меня послали туда-то и назначили на такую-то должность… Я не должен желать ничего лично для себя и, в моем отношении к находящимся в моем пользовании вещам, должен походить на статую, которая позволяет снять с себя все до последней мелочи, не оказывая никакого сопротивления".[188] Другое изречение приводит Родригец в той же главе, из которой я незадолго перед этим. сделал выдержку. Говоря о власти папы, Родригец пишет: "Святой Игнатий, будучи уже генералом ордена, говорил, что если бы Святой Отец приказал ему отправиться в море на первой попавшейся барке из гавани Остии возле Рима, не снабдив ее ни мачтою, ни парусами, ни веслами, одним словом, ни одним из предметов, необходимых для плавания и поддержания жизни, он повиновался бы не только без промедления, но даже без страха, и с чувством великого внутреннего удовлетворения".[189] Я сейчас приведу пример той крайности, до какой можно дойти в рассматриваемой нами добродетели, и затем перейду к дальнейшему предмету нашей беседы. "Сестра Мария Клара (из Порт-Рояля) преклонялась перед высокими качествами М. де Лангра. Этот прелат, вскоре после своего прибытия в Порт-Рояль, сказал ей однажды, заметив ее нежную любовь к сестре Анжелике, что, может быть, было бы лучше, если бы она не разговаривала с ней. Мария Клара, жаждавшая повиновения, приняла это необдуманное слово за указание свыше и с этого дня, в течении нескольких лет, не говорила ни одного слова с сестрой Анжеликой".[190] Теперь мы займемся рассмотрением второй разновидности; аскетизма — нищеты, которая во все времена и во всех религиях считалась украшением святой жизни. Так как инстинкт собственности является одною из основ человеческой природы, то мы опять сталкиваемся здесь с одним из парадоксов аскетизма. Но если мы припомним, с какой; легкостью высшие чувства берут верх над чувствами низшего порядка, то увидим, что стремление к нищете перестает быть парадоксом и является вполне разумным. Я приводил вам сейчас выдержку из трактата иезуита Родригеца о послушании и теперь, чтобы перейти к обсуждению нищеты, прочту вам то место из сочинения Родригеца, где он разбирает этот вопрос. Сочинение его, замечу, между прочим, представляет собою наставление для монахов его ордена, и написано на тему "Блаженны нищие духом". "Если кто-нибудь из вас", говорит он, "захочет узнать, действительно ли он нищ духом, пусть проверит себя, насколько он любит обычные последствия нищеты: голод, жажду, холод, усталость и лишение всех жизненных удобств. Проверьте себя, доставляет ли вам удовольствие носить старое платье, покрытое заплатами. Подумайте, рады ли вы, когда чего-либо не достает для вашего обеда, когда вы даже не в состоянии иметь его, когда все, что вы едите, для вас противно, когда ваша келья почти разваливается. Если же вы не радуетесь этому, если, вместо того, чтобы стремиться к подобным лишениям, вы избегаете их, то это верное доказательство, что вы не достигли еще совершенства в нищете духа". Дальше Родригец описывает более подробно, что нужно делать для достижения нищеты. Самым главным и важным является то, о чем говорит святой Игнатий в своем уставе: "Пусть никто из вас не обращается с вещами, находящимися в его пользовании, как со своею собственностью". "Религиозный человек", говорит он также, "должен в отношении своем к имеющимся у него вещам походить на статую, которую можно одеть в платье, но которая не ощущает сожаления и не сопротивляется, если с нее опять сорвут все одежды. Подобное же отношение должно быть у вас к вашей одежде, к вашим книгам, к вашей келье и ко всему тому, что находится в вашем пользовании; если вам прикажут бросить их или сменить на другие, вы не должны ощущать большей печали, чем печалилась бы статуя о снятых с нее покровах. Таким образом, у вас не появится привычки смотреть на них, как на свою собственность. Но если, отказываясь от своей кельи, уступая свое право на владение какой-нибудь вещью или соглашаясь на замену ее другой, вы сделаете это неохотно и не уподобитесь в этом отношении статуе, вы покажете этим, что смотрите на все эти вещи, как на свою собственность. Вот почему святой учредитель нашего ордена высказывал желание, чтобы начальствующие испытывали своих монахов, наподобие того, как Бог испытывал Авраама, испытывали их нищету и послушание, чтобы дать им возможность определить, на какой степени развития находятся в них эти добродетели, и расчистить перед ними дальнейший путь к совершенствованию,… заставляя одного покинуть свою келью, если он находит ее удобной и чувствует к ней привязанность, отбирая у другого книгу, которая ему нравится, и предписывая третьему сменить свою одежду на худшую. Иначе у нас появится, в конце концов, чувство обладания всеми этими предметами, и мало-помалу стена нищеты, окружавшая нас и составлявшая нашу главную защиту, разрушится. В древности отцы-пустынники, часто поступали подобным образом со своими братьями по вере… Святой Досифей, ухаживавший за больными, попросил у своего учителя св. Дорофея нож, который он пожелал иметь, хотя и не для личного пользования, а для нужд больницы, находившейся на его попечении. На это святой Дорофей ответил ему: "Так значит этот нож до такой степени нравится тебе, Досифей! Чьим же ты хочешь быть рабом: ножа или Иисуса Христа? Неужели ты не краснеешь от стыда, что у тебя явилось желание сделать нож своим господином? Я не позволю тебе прикоснуться к нему". Этот упрек и отказ настолько подействовали на ученика, что он уже никогда больше не прикасался к этому ножу…" "Поэтому в наших комнатах", продолжает отец Родригец, "не должно быть другой мебели, кроме кровати, стола, скамьи и подсвечника, — предметов первой необходимости, и кроме них ничего другого. Нам не позволено украшать свои кельи картинами и произведениями роскоши, не позволено иметь в "их кресла, ковры, занавески, комоды и сколько-нибудь изящные письменные столы. Нам нельзя также делать запасы пищи, как для самих себя, так и для тех, кто может придти к нам. Мы должны спрашивать позволения даже для того, чтобы сходить в трапезную за стаканом воды; и, наконец, мы не можем иметь записной книги, в которой мы могли бы написать хоть строку. Нельзя отрицать, что, поступая так, мы находимся в полной нищете. Но эта нищета является в то же время великим покоем и великим совершенствованием, так как, если бы религиозному человеку было позволено обладать лишними предметами, приобретение, сохранение и накопление этих предметов получило бы громадную власть над его душою; таким образом, безусловное запрещение владеть вещами на правах собственности устраняет подобное неудобство. Среди различных веских доводов в пользу запрещения мирянам посещать наши кельи, первое место занимает убеждение, что нам легче будет при этом условии сохранять нашу нищету. В конце концов, мы все же люди со всеми их слабостями, и если бы нам пришлось принимать в своих комнатах посторонних лиц, то у нас не хватило бы силы оставаться в предписанных границах и явилось бы, вероятно, желание украсить свои кельи хоть книгами, чтобы внушить посетителям лучшее мнение о нашей учености".[191] Во взгляде на нищету, как на самое возвышенное из доступных для человека состояний, сходятся, как индусские факиры, буддистские монахи и магометанские дервиши, так и иезуиты, и францисканцы; поэтому нам будет интересно подробнее рассмотреть причины такого, по-видимому не свойственного человеческой природе, воззрения. Прежде всего, рассмотрим те из побуждений, которые ближе всего к природе человека в ее нормальном состоянии. Всегда существовала резкая грань между людьми, полагающими смысл своего существования в том, чтобы иметь, и такими, для кого основная ценность их заключается в том, чтобы быть. Джентльмен (употребляя это слово в его первоначальном значении человека благородного происхождения, хищничеством накопившего себе земли и имущества и беззаботно пирующего среди своих богатств) не считал, однако, этих богатств мерилом оценки своей личности и не смотрел на них, как на неотъемлемую сущность своей жизни. Такой сущностью для него являлись прирожденные личные черты: храбрость, великодушие и гордость. Он благодарил Бога, что навсегда застрахован от торгашеского образа мыслей, и если превратность судьбы за это ввергала его в нищету, он утешался уверенностью, что с помощью одних своих внутренних качеств он, в полной независимости от всего, сам отыщет себе путь к спасению. "Wer nur selbst was hätte", говорит Храмовник в "Натане мудром" Лессинга, "mein Gott, mein Gott, ich habe nichts!" Этот идеал человека благородного происхождения, не обладающего никаким имуществом, воплотился в странствующих рыцарях и храмовниках; искаженных до неузнаваемости, что, в сущности, является общею судьбою всех идеалов, он продолжает еще оказывать, если не практическое, то нравственное воздействие на воззрения аристократов и людей военного сословия. Мы высоко ценим солдата, как человека, для которого не существует обычных жизненных препятствий. He имея ничего, кроме своей жизни, и ощущая готовность в любой момент поставить ее на карту, он как бы являет нам пример неограниченной свободы в стремлении к идеалу. Работник, который изо дня в день приносит в жертву свой труд, ничего не ожидая за это в будущем, дает пример такой же оценки жизни. Подобно дикарю, он может устроить себе ночлег везде только с помощью своих рук; привыкнув к простому и деятельному образу жизни, он смотрит на богатого собственника, как на человека, который, погружен в недостойное и трудное занятие собирания внешних благ, "бродя по колено в навозе и мусоре". Власть «вещей» умерщвляет в человеке мужество, накладывает свою печать на его душу и служит тормозом в его стремлении к небесам. "Мне казалось, что из всякой вещи, попадавшейся мне на моем пути", пишет Уайтфильд, "навстречу мне несся голос: "Иди и проповедуй слово Божие, будь на земле странником, не имей многих интересов и постоянного жилища". И мое сердце звучало в ответ: "Господи Иисусе, помоги мне исполнить и с покорностью принять Твою волю. Когда Ты увидишь, что мне угрожает опасность устроить себе постоянное гнездо, из сострадания ко мне — только из сострадания — положи мне в него побольше колючих терний".[192] Отвращение к «капиталу», которым, все более и более заражается наш рабочий класс, по-видимому, вытекает главным образом из здорового чувства этой антипатии к существованию, построенному на обладании богатством. Поэт — анархист пишет: Не умножив богатство свое, а что есть для других расточая, Совершенства достигнешь. Нужно с легкостью сбрасывать внешний покров и покровов других не желать. От одежд твое тело не станет здоровым и сильным и полезней ему быть нагим. Воин, в битву идущий, не станет лишней ноши искать, но скорее и прежнюю ношу с плеч захочет сложить. Воин знает, что лишняя вещь в битве только помеха.[193] Короче сказать жизнь, построенная на "иметь", менее свободна, чем жизнь, в основе которой лежит «делать» или «быть», поэтому в интересах своей деятельности люди, находящиеся во власти высших моральных чувств, отказываются от приобретений, как от излишней обузы. Только тот может идти прямым путем к достижению идеала, кто не имеет личных интересов. Лень и трусость все больше и больше овладевают нами с каждым приобретенным рублем, за который нам приходится дрожать. Однажды к святому Франциску пришел послушник и сказал: "Святой отец, для меня было бы большим утешением иметь псалтирь; я думаю, что начальник нашего ордена согласится сделать для меня подобное снисхождение, но я все-таки желал бы иметь и твое согласие на это". Вместо ответа Франциск напомнил ему о жизни Карла Великого, Роланда и Оливера, которые все свои силы полагали на борьбу с неверными и закончили дни свои на поле битвы. "Так и ты", добавил он, "должен заботиться не о приобретении книг и знаний, а о делах добродетели". Когда же несколько недель спустя послушник снова пришел к нему с просьбой разрешить ему приобрести псалтирь, Франциск сказал: "Если ты приобретешь псалтирь, тебе захочется иметь и требник; а если у тебя будет требник, у тебя появится привычка сидеть на своей скамье, подобно важному прелату, и говорить другим послушникам: "Брат, подай мне мой требник". Когда после этого и другие послушники обращались к нему с подобными же просьбами, он всегда отказывал или говорил: "Каждый человек лишь постольку обладает ученостью, поскольку она проявляется в его поступках; точно также проповедь каждого монаха лишь тогда достигает своей цели, когда его поступки согласуются с его словами, потому что дерево познается по плодам его".[194] Но кроме того, в желании "не иметь" кроется еще более глубокая причина, имеющая отношение к основной тайне религиозных переживаний: это чувство удовлетворения, которое человеческая душа находит в абсолютном подчинении себя высшей силе. Пока человек продолжает прибегать для своей защиты к какому либо из средств этого мира, пока он все еще цепляется за последние остатки благоразумия, — его отречение неполно, и жизненный кризис не кончен; страх продолжает стоять на страже у его сознания, недоверие к Божеству все еще кроется в нем. Такой человек подобен кораблю, стоящему на двух якорях: с одной стороны он возлагает надежды на Бога, а с другой принимает и свои меры предосторожности. В медицине известны случаи, где пациенту приходится переживать подобные же кризисы. Пьяница или морфинист, решившись излечиться от своей страсти, просит врача помочь ему, но не чувствует в себе достаточного мужества для самостоятельного воздержания. Тиранически господствующая над ним власть привычной отравы является для него тормозом, задерживающим его стремления к намеченной цели. Он прячет яд в своем платье, устраивает потихоньку так, чтобы в случае нужды, можно было где-нибудь раздобыть его. Точно также человек, возрождение которого еще не закончилось, все еще доверяет своим собственным средствам. Деньги для него являются тем же, чем служит снотворное лекарство для страдающего хронической бессонницей человека: он ищет помощи у Бога, но рассуждает, что на случай, если ему понадобится другая помощь, пусть и она будет под рукой. Каждому из нас известны случаи таких неполных и безрезультатных желаний исправить свою жизнь, чаще всего среди пьяниц, которые, несмотря на все упреки, обращенные ими к самим себе, и на все решения изменить свою жизнь, в конце концов далеки от непоколебимого решения перестать пьянствовать. Действительно, отказ от того, к чему мы привыкли, отказ решительный и бесповоротный, означает собою одну из тех коренных перемен характера, которые мы рассматривали в главе об обращении. Во время подобной перемены внутренняя жизнь человека находит для себя совершенно новое состояние равновесия и сосредоточивается с этих пор вокруг нового центра энергии; той силой, которая производит подобное перемещение в душевной жизни, является, по-видимому, искренняя готовность подвергнуться некоторым неудобствам и лишениям. Вот почему в анналах святой жизни постоянно звучит одна и та же нота: положитесь на Божий Промысел, не оставляя для себя никаких лазеек, не думайте о завтрашнем дне, продайте все, что имеете и раздайте нищим; только тогда вы достигнете высшей безопасности, когда принесенная вами жертва будет беззаветна и не оставит о себе сожаления. Как пример, я приведу вам отрывок из биографии Антуанеты Буриньон, редкой женщины, которая в свое время подверглась многим гонениям со стороны католиков, а также и протестантов лишь за то, что она не хотела принимать религии из вторых рук. Еще молодой девушкой, живя в доме своего отца, "она проводила целые ночи в молитве, непрестанно повторяя: Господи, что хочешь ты, чтобы я сделала? Однажды ночью, вся охваченная покаянным чувством, она произнесла из глубины своего сердца: "Господи, что я должна сделать, чтобы угодить тебе? У меня нет никого, кто наставил бы меня. Говори к моей душе, и она будет слушать тебя". В этот момент она услышала, будто кто-то другой произнес внутри ее: "Покинь все земные вещи. Отстранись от привязанности к существам сотворенным. Откажись от самой себя". Она была очень удивлена, так как не могла понять смысла этих слов, и долго размышляла над всеми тремя пунктами, стараясь понять, каким образом она может выполнить сказанное ей. Она думала, что не в состоянии жить без земных вещей, без любви к земным творениям и к самой себе. Но она все-таки сказала: "С помощью Твоей благости, Господи, я выполню все, что Ты повелел мне". Но когда она захотела приступить к выполнению своего обещания, она не знала, с чего начать. Ей пришла в голову мысль, что она может исполнить свой обет, поступив в монастырь, так как там люди отказываются от мирских вещей, ограждая себя от мира монастырскими стенами, и отрекаются от любви к самим себе, подавляя свою волю; поэтому она просила отца разрешить ей уйти в монастырь босоногих кармелиток, но тот сказал, что он скорее согласится видеть ее мертвой". Это показалось ей величайшей жестокостью с его стороны, потому что она думала найти в монастыре истинных христиан, к которым стремилась ее душа, но впоследствии она увидела, что отец ее лучше знал монастыри, чем она. Когда он отказал ей в ее просьбе и сказал, что никогда не позволит ей сделаться монахиней и не даст ей денег для поступления в монастырь, она все-таки отправилась к отцу Лаврентию, настоятелю Кармелитского монастыря, и предложила ему свои услуги для исполнения самых тяжелых работ в монастыре, обещая при этом довольствоваться самым малым, если только он примет ее. Тот с улыбкой выслушал это предложение и сказал ей: "Этого нельзя. Нам нужны деньги для монастырских построек, а потому мы не принимаем девушек, которые не могут внести их; вы должны найти способ достать необходимую сумму, иначе вы сюда не поступите". Это в высшей степени удивило ее, и она оставила мысль о монастыре, решивши удалиться от людей и жить в одиночестве, пока Богу не будет угодно указать ей, что она должна делать и куда идти. Она постоянно с глубоким чувством спрашивала Бога: О Господи, когда я буду вполне принадлежать тебе? И ей казалось, что она всегда слышала ответ: Тогда, когда у тебя не будет ничего, и когда ты умрешь для себя. "Где же я могу сделать это, Господи?" спрашивала она. И Он отвечал ей: В пустыне. Это произвело такое сильное впечатление на ее душу, что у нее появилось горячее стремление уйти в пустыню, но она боялась всяких случайностей, потому что ей было всего восемнадцать лет, она не привыкла к путешествиям и не знала дороги. Однако она отложила все эти сомнения в сторону и сказала: "Господи, веди меня, как и куда Ты пожелаешь. Я делаю это только для Тебя. Я сниму с себя мое девическое платье и надену одежду отшельника, чтобы пройти никем не замеченной". В это время ее родители задумали выдать ее замуж за богатого французского купца, но она втайне приготовила себе одежду отшельника и ушла из дому в день Пасхи; накануне она ненадолго уснула, затем встала, отрезала себе косу, надела приготовленный костюм и вышла из дому в четыре часа утра, не захватив с собою ничего, кроме нескольких копеек, чтобы купить себе в этот день хлеба. Но, отойдя несколько шагов из дома, она сказала себе: На что ты возлагаешь упование? На эти жалкие деньги? — и тотчас отбросила в сторону захваченные с собою монеты, прося у Бога прощения за свой поступок и говоря: "Нет, Господи, мое упование не в этих деньгах, а в Тебе одном". Так она продолжала свой путь, освободившись от тяжелого бремени забот и благ этого мира и с таким чувством душевного удовлетворения, что у нее не осталось ни малейшего желания иметь что-либо из вещей, и все свои надежды и упования она возложила исключительно на Бога. Единственно, чего она боялась — это возможности быть узнанной и возвращенной в дом ее родителей, потому что в нищете она чувствовала себя более довольной и счастливой, чем во всех мирских наслаждениях, испытанных ею в течение всей ее жизни".[195] Захваченные ею на дорогу несколько копеек могли оказать ей очень слабую поддержку, являясь в то же время сильным препятствием для духовной жизни. Чтобы вполне утвердить дух на новой точке равновесия ей необходимо было освободиться от этих денег. Кроме мистического чувства самоотречения, культ нищеты открывает служителям его и другие религиозные тайны. Мы находим в нем стремление к искренности, ибо человек, впервые произнесший: "нагим я явился в этот мир" и т. д., несомненно, должен был обладать этим таинственным чувством. Он сознавал, что он сам должен выиграть битву, и что никакой подлог не может спасти его. В культе нищеты коренится также инстинкт демократизма или чувство равенства перед Богом всех созданных Им существ. Это чувство стремится к подавлению в человеке желаний накоплять богатства, и оно более присуще народам, исповедующим магометанскую религию, чем последователям христианского учения. Когда человек обладает подобным стремлением ко всеобщему равенству, он презирает все знаки отличия, все почести, все привилегии, предпочитая, как я говорил в предыдущей лекции, находиться перед лицом Бога на одном уровне с его самыми низшими созданиями. Это чувство не является вполне тождественным с самоунижением, хотя в действительной жизни оно очень приближается к нему. Скорее это чувство человечности, отказывающейся наслаждаться тем, что недоступно для других. Один убежденный моралист в своем сочинении на слова Христа: "Продай все, что ты имеешь, и следуй за мною" — высказывает следующие мысли: "Возможно, что Христос хотел сказать этим следующее: Если вы действительно любите человечество, то вы не станете заботиться ни о каких приобретениях. Мне кажется, что это очень вероятное предположение. Но одно дело думать, что то или другое предположение, по всей вероятности, истинно, и совершенно другое дело считать его несомненно истинным. Если вы любите человечество так же, как любил его Христос, Его заповедь будет для вас несомненным фактом, так как она для вас понятна и очевидна. Вы продадите все свое имущество, и это не будет для вас лишением. Однако, эти истины, столь несомненные для Христа и для тех людей, которые имеют такую же, как и Он, любовь к человечеству, являются для людей обыкновенных только притчею. Во всяком поколении есть люди, которые, без заранее определенного намерения быть святыми, постепенно втягиваются в подобную жизнь своим стремлением к служению человечеству и сознанием разумности этого служения, основанном на практическом опыте. Отречение от прежнего образа жизни происходит постепенно, медленно, незаметно, подобно тому, как постепенно оседающая пыль заставляет опускаться какую-либо из чашек приведенных в равновесие весов. Таким образом, отречение от роскоши жизни даже не представляет из себя вопроса, а является лишь следствием разрешения другого вопроса, а именно, в какой степени мы способны отдаваться во власть нашего чувства любви к ближним".[196] Но для того, чтобы понимать какое-нибудь чувство, человек должен быть сам способен ощущать его. Ни один американец не в состоянии понять преданности англичанина своему королю и преклонения немца перед своим императором; точно также ни англичанин, ни немец никогда не поймут, каким образом может обходиться американец без короля, без императора и без всякой мишуры в сношениях со своим Богом. Если даже подобные несложные чувства представляют собою таинственный дар, который человек получает при своем рождении, то тем большая тайна окружает те высшие религиозные чувства, рассмотрением которых мы занимаемся. Человек, стоящий вне этого чувства, никогда не будет в состоянии понять того божественного состояния, которое вызывается в душе присутствием этого таинственного дара. Все, что со стороны кажется таким непонятным и загадочным, становится простым и ясным при свете охватившего душу пламени. Каждое чувство повинуется своей собственной логике и делает выводы, на которые способна только эта логика. Набожность и милосердие обитают совсем в другом мире, чем наши вожделения и страхи, и образуют совсем иной центр личной энергии. Подобно тому, как при безграничной скорби мелкие неприятности могут показаться утешением, подобно тому, как возвышенная любовь способна обратить в радость некоторые жертвы, так и высшее доверие может сделать житейские предосторожности ненавистными; и человеку, достигшему известных степеней этого благородного энтузиазма, может показаться невыразимо презренным и низким желание иметь личную собственность. Если мы находимся вне сферы подобных чувств, то самое лучшее, что мы можем сделать — это наблюдать тех, кто их испытывает, и старательно записывать результаты наблюдений. Именно этого способа я и придерживался в последних двух лекциях и думаю, что теперь в нашем распоряжении находится достаточное количество материала, необходимого для наших целей. Лекция XIV ЦЕННОСТЬ СВЯТОСТИ Мы только что рассмотрели наиболее важные из тех явлений, которые можно назвать плодами религиозной жизни. Теперь мы перейдем к оценке их, начав с вопроса: могут ли они доставить нам материал, необходимый для того, чтобы высказать суждение об абсолютной ценности религии? Если бы я захотел подражать Канту, я сказал бы, что темой настоящей лекции будет: "Критика чистой святости". Эта тема не представляла бы никаких затруднений, если бы мы, подобно католическим теологам, могли спуститься к ней с высоты готовых, непоколебимых догм о Боге, о человеке и его нравственном идеале. Высшая степень совершенства измерялась бы в этом случае приближением человека к его наивысшей цели, а целью этой являлось бы соединение человека с его Творцом. Этого соединения человек мог бы достигнуть тремя путями: путем деятельности, путем морального очищения и путем созерцания; и, применяя известную систему теологических и нравственных критериев, было бы нетрудно определить, насколько человек подвинулся вперед по каждому из путей. При таких условиях можно было бы вывести с математической точностью абсолютное значение и ценность каждого, даже самого незначительного, религиозного переживания. Если бы мы руководились при выборе пути для нашего исследования только степенью его легкости, можно было бы сожалеть о разрыве с таким удобным методом. Но мы сами намеренно отвергли его в тех замечаниях, какие мы сделали еще в первой лекции в пользу эмпирического метода; и после этого акта отречения для нас нет возврата к схоластическим формулам. Мы не можем разделять человека на две части — животную и разумную. Мы не можем делить явления на естественные и сверхъестественные; мы не можем разбираться в сверхъестественных явлениях, — какие из них от Бога, и какие от дьявола. Мы можем только собирать психологические факты, подходя к ним без какой бы то ни было априорной теологической доктрины; можем сгруппировать отдельные суждения о ценности того или другого переживания, единственными руководителями в которых будут наши наиболее сильные философские предубеждения, моральные инстинкты и здравый смысл; и на основании этих суждений мы сможем сделать общий вывод относительно того или другого типа религий: считать ли его в целом, вместе с его плодами, заслуживающим одобрения или же порицания. "В целом" — я боюсь, что мы никогда не отделаемся от этого выражения столь ценного для людей жизни и столь ненавистного систематизаторам. После этих откровенных признаний у меня явилось опасение, не покажется ли некоторым из вас, что мы бросаем за борт наш компас и принимаем решение руководиться отныне в нашем плавании одной прихотью. Такой бесформенный и беспринципный метод, скажут мне, приведет нас только к дилетантствующему скептицизму. Я скажу несколько слов в свою защиту и для лучшего выяснения эмпирического метода, которого я держусь. Прежде всего может показаться нелогичным самое намерение оценивать результаты религиозной жизни эмпирически, в наших человеческих выражениях ценности. Как можно, на самом деле, измерять их ценность, не зная, существует ли Бог, который, как это необходимо предположить в данном случае, требовал бы от людей таких проявлений. Если Он существует, все поведение человека, направленное к тому, чтобы идти навстречу Его требованиям, будет, несомненно, разумным. Бессмысленным оно явится лишь в том случае, если Бог не существует. Предположим, что в силу ваших субъективных особенностей вы отвергаете религию, допускающую кровавые жертвоприношения; если бы божество, требующее подобных жертв, существовало, ваше отрицание его было бы так же произвольно, как схоластика теологов. Я сознаюсь, что в нашем произвольном отрицании некоторых видов божества мы уподобляемся теологам. Философские предубеждения, которыми я руковожусь в своем исследовании, моральные инстинкты и здравый смысл, — заставляют меня отворачиваться от тех верований, которые кажутся мне отталкивающими, подобно тому, как это делает теолог по отношению ко всем божествам, кроме того, какое он признает. Моральные инстинкты и требования здравого смысла являются в данном случае плодами эмпирического развития. Поразительна развертывающаяся в человеческой истории картина непрерывного, хотя медленного изменения моральных и религиозных идей человечества, по мере расширения его познания о внешнем мире и под влиянием перемен в его социальном устройстве. Через несколько поколений духовная атмосфера становится уже неблагоприятной для тех идей о божестве, какими некогда питались люди. Старые боги оказываются ниже уровня господствующих моральных идей, и вера в них является уже невозможной. В наше время божество, требующее человеческих жертв, показалось бы настолько чудовищно жестоким, что мы не согласились бы считать его за бога. И нас не убедили бы в этом никакие исторические доказательства. A в старые времена, наоборот, эта кровожадность сама служила доказательством божественности. В те века, когда пользовались уважением проявления грубой силы, люди поклонялись именно такому богу, который был воплощением подобной силы. Исторические события только добавляли некоторые черты к сложившемуся уже представлению о Боге; первооснова же этого представления остается психологической. Божество, о котором проповедовали пророки, провидцы, подвижники, утверждавшие новый культ, прежде всего нужно было им самим. Оно владело их воображением, обещало им исполнение их надежд, управляло их волей, защищало их от дьявола, карало их врагов. По ценности тех выгод, какие мог доставить тот или другой бог, устанавливалась и его ценность. Как только эти выгоды теряли ценность, не выдержав конфликта с повысившимися нравственными идеалами или уровнем умственного развития, при котором они начинали казаться ребяческими и нелепыми, — к божеству начинали относиться с пренебрежением, и культ его приходил в упадок. Таким образом греки и римляне перестали некогда чтить своих богов, оставаясь формально язычниками, точно так же и мы относимся к индуизму, к буддизму и к магометанству. Так же поступили протестанты с католическими воззрениями на божество; подобным же образом отнеслись позднейшие протестанты к воззрениям основателей этой доктрины. Этим же способом китайцы оценивают христианскую религию; этим же способом будут судить и о нашей религии наши потомки. С того момента, как смысл, вкладываемый нами в наше определение данного божества, перестает вызывать наше одобрение и восхищение, самое существование подобного божества начинает казаться нам нелепостью. Интересно проследить в истории шаг за шагом эволюцию религиозных воззрений. Монархический тип власти был, например, так укоренен в сознании наших предков, что воображение их и для верховной власти божества требовало тех же черт деспотизма и соединенной с ним жестокости. Они назвали эту жестокость "воздающей справедливостью", и Бог, лишенный этого качества, наверное, показался бы им не в достаточной мере «повелителем». Для нас же представляется ужасной самая мысль о возможности причинения кому бы то ни было вечных страданий. И то, что представлялось Джонатану Эдуардсу "доктриной в высшей степени приятной, светлой и радостной" — предвечное разделение людей на спасенных и осужденных, — нам кажется чем-то диким и бессмысленным. Нас поражает также и мелочность интересов тех богов, в которых верили наши предки. В жизнеописаниях католических святых мы встречаем такие примеры святости, которые для нашего протестантского сознания кажутся сплошной бессмыслицей. Для пуританина, как и для современного идеалиста, различные обрядности богослужения кажутся обращенными к божеству, обладающему вздорным ребяческим характером и находящему удовольствие в детских играх: в свечах, фольге, в бормотании известных фраз, в маскарадных переодеваниях, которыми будто бы увеличивается его «слава». С другой стороны — для людей, чье благочестие нуждается в церковном ритуале, бесформенность и безграничность пантеистического представления о Боге кажется безотрадной и бесплодной пустыней; евангелический теизм пугает их своей обнаженностью, тусклостью красок и бедностью проявлений. "Лютер, говорит Эмерсон, дал бы отрубить себе правую руку, чтобы не прибить своих тезисов к дверям Виттенбергской церкви, если бы мог предвидеть, что они приведут к безжизненным отрицаниям Бостонского унитарианизма". Итак, не взирая на весь наш эмпиризм, критерием при оценке чуждых нам религиозных переживаний, по необходимости, является наше собственное религиозное мировоззрение, которое в свою очередь является продуктом реальных, жизненных условий. В этом случае нами будет руководить голос накопленного человечеством опыта, который судит и отвергает всех богов, преграждающих нам путь к дальнейшему усовершенствованию. Таким образом, опыт, взятый в широком смысле этого слова, сам порождает отрицание известных религиозных учений, отрицание, которое лишь с виду находится в противоречии с нашим эмпирическим методом. Еще больше сгладится это противоречие, когда мы перейдем от отрицания к положительным верованиям. Мы признаем лишь тех богов, в которых нуждаемся, и чьи требования усиливают наши требования к себе и друг к другу. Применим в данном случае критерий здравого смысла, и он покажет нам, насколько религиозная жизнь может быть рассматриваема, как высший род деятельности человеческого духа. Если она окажется пригодной для человечества, то каждое теологическое верование, могущее вызвать религиозную жизнь, получит для нас соответствующее значение. В противном случае она потеряет для нас всякую цену. Это общий закон вымирания всего непригодного и выживания всего нужного человеку, перенесенный в область религиозных верований. И если мы бросим на историю беспристрастный взгляд, мы должны будем признать, что во все времена не было другого критерия при возникновении или принятии какой бы то ни было религии. Религии должны были оправдывать себя, и они, несомненно, служили тем или другим жизненным потребностям, господствовавшим во время их возникновения. Когда они слишком угнетали другие стороны жизни, или когда являлось новое верование, которое лучше обслуживало эти же потребности, значение господствующей религии падало. Потребностей же у человеческой души всегда было много, а критериев определенных не было. Поэтому упрек в неопределенности, в субъективизме и расплывчатости, какой может быть сделан эмпирическому методу, должен быть отнесен по существу дела ко всем человеческим суждениям в этой области. Ни одна религия не была еще обязана своим господством "аподиктической достоверности", и позже я постараюсь выяснить вопрос, могут ли теологические рассуждения увеличить объективную ценность религии, которая уже приобрела фактическое господство. Еще одно замечание по поводу обвинения эмпирического метода в том, что он ведет к систематическому скептицизму. Так как нельзя отрицать, что время меняет наши чувства и потребности, то было бы странно утверждать, что воззрения нашей эпохи не подвергнутся никакой перемене в последующие века. Поэтому ни один мыслитель не может считать свои идеи застрахованными от скептицизма, и ни один эмпирик не может считать себя изъятым из этого общего правила. Но существует большая разница между тем, чтобы признать наши воззрения подлежащими в будущем изменению, и тем, чтобы с легким сердцем направить наш корабль по океану сомнений. Тот, кто признает несовершенство своего инструмента и, обсуждая свои наблюдения, принимает их во внимание, тот имеет гораздо больше шансов познать истину, чем тот, кто считает свой инструмент непогрешимым. И разве положения догматической философии являются менее сомнительными оттого, что она заявляет об их непогрешимости? И разве не выиграли бы они в отношении познания истины, если бы вместо провозглашения своей абсолютной достоверности, заявили себя лишь приблизившимися к истине? Я лично для себя надеюсь только на это приближение к истине, видя в нем высшую степень познания, достижимого для человека. Сознание нашей способности ошибаться только обогащает сферу нашего познания. Тем не менее догматизм, вероятно, осудит нас за это признание. Самая форма непреложной достоверности является столь ценной для некоторых людей, что им слишком трудно было бы от нее отказаться. Они будут настаивать на этой достоверности даже тогда, когда целый ряд фактов опровергнет их верование. А между тем и самые взгляды таких недолговечных существ, как мы, не должны ли также отличаться недолговечностью? Самым мудрым из критиков явился бы тот, который оказался бы способным каждый день исправлять свое вчерашнее мнение и который считал бы, что в данное время он прав, "лишь принимая во внимание всю совокупность фактов" и "все, происшедшее до сего времени". Когда перед нами открываются более пространные области истины, то лучше всего раскрыть свой внутренний мир для их восприятия, не загораживаясь от них нашими прежними воззрениями. Ведь "когда полубоги идут, это значит, что близко и боги". Факт разнообразия суждений о религиозных явлениях неоспорим, как бы мы ни желали иметь о них одно непреложное мнение. Подойдем теперь к вопросу: желательно ли, чтобы мнения людей в этой области были одинаковы? Хорошо ли было бы, если бы все люди придерживались одной религии? Нужно ли им следовать общим правилам и подражать одним и тем же добродетелям? Так ли люди похожи друг на друга в своих высших потребностях, что одни и те же религиозные побуждения нужны и для грубых и для утонченных, для гордецов и для кротких сердцем, для деятельных и ленивых, для душевно здоровых и больных? Или может быть, как различны функции в организме человека, так различны и пути разных людей в организме человечества? И для одних является наилучшей религия утешения и ободрения, а для других религия угроз и упреков? По-видимому, это так. И мне кажется, что чем дальше, тем больше мы утвердимся в этом предположении. А если это так, то какой критик может удержаться от благоприятного отзыва о той религии, которая наилучшим способом удовлетворяет его потребности? Он может стремиться к беспристрастию; но он слишком близок к борьбе, чтобы не принять участия в ней. И можно предсказать заранее, что он отнесется наиболее одобрительно к тем плодам святости, которые представляются для него самого наиболее желанными, наиболее его удовлетворяющими. Из всего сейчас сказанного мною можно вынести впечатление умственной анархии и сделать вывод, что я отчаялся в самом существовании истины. Но я просил бы не делать конечного вывода о моем методе прежде, чем я применю его к явлениям религиозной жизни. Без сомнения, я не верю, чтобы кто-нибудь из смертных, а в том числе и я, мог достигнуть такого познания абсолютной истины, которую нельзя было бы ни исправить, ни дополнить; но мое отрицание догматического идеала еще не доказывает моего извращенного вкуса, находящего будто бы особое наслаждение в интеллектуальной неустойчивости. Я не питаю никакого пристрастия ни к сомнениям, ни к беспорядку. Я только боюсь потерять истину, остановившись на уверенности, что обладаю ею вполне. Я верю, что, непрестанно двигаясь вперед по верному пути, мы достигаем все большего и большего познания истины. И я надеюсь, что еще до окончания этих лекций мне удастся сообщить эту уверенность и моим слушателям. А пока я прошу их не высказывать бесповоротного осуждения эмпирическому методу, проповедником которого я являюсь. Перейдем к его применению в интересующей нас области. При оценке религиозных явлений необходимо ограничить религию личную, представляющую функцию отдельного индивида, от религиозного культа, являющегося продуктом религиозных воззрений целого общества. Во второй лекции, как вы может быть помните, я уже говорил об этом различии. Слово «религия» в его обычном употреблении имеет двойной смысл. В истории мы видим, как религиозные гении увлекают за собой последователей, которые образуют вокруг них группу лиц, являющихся хранителями данного религиозного учения. Когда такая группа становится достаточно сильной, чтобы создать «организацию», она образует собой церковь, в которой не замедлит развиться корпоративное честолюбие. Дух политики и догматизма очень скоро оскверняет чистые источники религиозной жизни. И когда мы слышим теперь слово «религия», мы невольно думаем о той или другой церкви, связывая с ней представление о лицемерии, фанатизме, мелочности интересов и закоренелом суеверии; вследствие этого, многие из нас, не разобравшись в понятии «религия», спешат торжественно заявить, что ничего общего с религией не имеют. Даже тот, кто принадлежит к какой-нибудь церкви, ко всем другим церквам относится с полным осуждением. В наших лекциях мы пройдем мимо церковных учреждений, останавливаясь лишь на тех религиозных переживаниях, которые совершаются в сознании отдельных личностей. Когда в истории человечества впервые появились такие переживания, церковная религия назвала их ересью. Они явились в мир нагими и одинокими, и тот, в ком они зарождались, должен был бежать в пустыню, как сделали это Будда, Иисус, Магомет, св. Франциск, Джордж Фокс и другие. Но об этом лучше всего прочесть на страницах дневника самого Джорджа Фокса, написанных в дни его юности, когда религиозная закваска только начинала бродить в нем. "Я много постился, говорит Фокс, каждый день бродил по пустынным окрестностям, часто брал с собою библию и прятался с нею в дуплах деревьев и в уединенных местах, пока не наступала ночь; иногда в печали я бродил и целую ночь, потому что душа моя была печальна в те времена, когда Господь впервые начал призывать меня. Я не принадлежал ни к одному из религиозных обществ, но всего себя отдал Господу. Удалившись от дурной компании, в полном отчуждении от отца, матери и других родственников я, подобно чужестранцу, скитался по земле, идя той дорогой, куда вел Господь мое сердце. Я нанимал себе в городах, где приходилось останавливаться, комнату, но не смел долго оставаться на одном месте, боясь, как ученых, так и невежд, опасаясь, чтобы беседа с ними не повредила мне при моей юности и впечатлительности. Поэтому я предпочитал жить среди них как чужеземец, ища небесной мудрости и получая духовную пищу от Господа; я отказался от внешних вещей, чтобы остаться наедине с Богом. Я отстранялся не только от священников, но и от проповедников и от тех, кого называли умудренными в религиозной жизни людьми, так как я видел, что никто из них не может сказать ничего нужного для моей души в том ее состоянии, в каком она находилась. Когда все мои надежды исчезли, и я понял, что ничто в мире не может мне помочь, я остановился, не зная, что мне делать, — тогда, о, тогда я услышал голос, который сказал: "Только один Иисус Христос может сказать тебе то, что твоей душе нужно". Когда я услышал это, сердце мое затрепетало от радости. Господь открыл мне, почему на земле не было никого, кто мог бы говорить с моей душою. Я не имел ничего общего с другими людьми — священниками, профессорами, представителями разных сект. Я страшился всяких разговоров, касающихся плотской жизни, видел в них только погибель. Когда я находился в пучине, сомкнувшейся над моей головой, я не мог верить, что когда-нибудь всплыву наверх. Моя скорбь и мое искушение были так велики, что я был близок к отчаянию. Но когда Христос открыл мне, как Он был искушаем дьяволом, как Он победил его и стер ему главу; когда Он открыл мне, что через Его силу, дух и милость я также одержу победу, я почувствовал к Нему доверие. Если бы у меня был королевский дворец, слуги, роскошная пища, все это не имело бы для меня никакой цены, ибо ничто не могло дать мне утешения кроме воли Божьей. Я видел, что профессора, священники и другие люди чувствовали себя здоровыми и бодрыми в. том положении, которое составляло мое несчастье, и что они любили то, от чего я хотел спастись. Но Господь обратил к Себе все мои желания, и все мои заботы были направлены лишь на Него одного".[197] Всякое истинно-религиозное переживание, подобное только что описанному, не могло не казаться в те времена отступничеством от религии, и такой пророк, бегущий от людей, должен был казаться им безумцем. Если его учение обладало достаточной психической заразительностью, чтобы привлечь к себе учеников, оно признавалось ересью. В тех же случаях, когда оно оказывалось настолько сильным, что торжествовало над преследователями, оно становилось господствующей религией. А когда религия становится господствующей, она обыкновенно утрачивает свое внутреннее содержание, и живые источники ее иссякают. Приверженцы ее начинают жить традицией и в свою очередь побивают камнями пророков. Какими добродетелями не были бы украшены члены господствующей церкви, она, как только приобретет власть, становится надежной союзницей в подавлении свободы религиозных исканий и не дает появиться новым пузырькам воздуха в том источнике, из которого сама черпала запас силы в те дни, когда была еще чиста. Так она поступала всегда, за исключением тех случаев, когда, покровительствуя новым движениям духа, она рассчитывала образовать из них запасной капитал для своих эгоистических целей. Тактика, какая применялась Римской церковью по отношению к некоторым религиозным реформаторам и к святым, живущим самостоятельной религиозной жизнью, дает множество примеров, характеризующих покровительственную политику церкви. Человеческая душа часто представляет собою ряд не сообщающихся между собою непроницаемых камер. Даже тогда, когда они полны религиозным чувством, бок о бок с последним прекрасно уживаются чувства обыденные и вульгарные. И те низости, в каких часто обвиняют религию, в большинстве случаев должны быть отнесены не к ней, а к ее порочному спутнику — духу церковной власти. Многие виды ханжества также должны быть приписаны другому низкому спутнику религии — духу слепого догматизма, стремлению установить абсолютную, недвижимую, замкнутую систему религиозных правил. Эти два духа, взятые вместе, представляют собою то, что называется церковным духом. И я просил бы никогда не смешивать с его проявлениями тех фактов внутренней жизни, которые являются предметом нашего изучения. Преследование евреев, альбигойцев и вальденсов, побивание камнями квакеров и методистов, избиение мормонов и армян, выражают собой не религиозность преследователей, а скорее древний инстинкт вражды ко всему новому, первобытное стремление к драке, отголоски которого звучат еще в нас, и нашу ненависть к чужому, к выходящему из ряда, к несогласному с нами. Религиозность в данном случае лишь маска, за которой скрывается первобытный инстинкт дикаря. Поведение германских солдат в Китае после известного христианского напутствия со стороны их императора, — поведение, в котором участвовали и чуть ли не превзошли их и другие христианские нации, едва ли имело что-нибудь общее с внутренней религиозной жизнью этих людей. Мы не должны привлекать к ответственности религию за все жестокости, какие совершались и совершаются доныне ее именем. Самое большое, в чем мы имеем право упрекнуть ее, — это в том, что она не умеет подавить наши врожденные страсти, и что порою даже снабжает их скрывающей их уродливость маской лицемерия. Но наряду с лицемерием, благодаря религии возникают и некоторые нравственные самоограничения. Когда страсть уляжется, религиозность требует раскаяния в грехе, и такое требование не могло бы родиться в душе нерелигиозного человека. Нельзя обвинять религию, как таковую, и за многие исторические прегрешения, какие обыкновенно ставят ей в вину. Однако обвинение в фанатизме, ей присущем, не может быть снято с и ее, и я хочу сказать несколько слов по этому поводу. Начну с предварительного замечания, которое уяснит смысл моих дальнейших слов. Наш обзор явлений святости, вероятно, привел некоторых из моих слушателей в недоумение. Какая необходимость, могут спросить нас, доводит добродетель до крайностей фанатизма? Разве нельзя было ограничиться более умеренными проявлениями смирения, аскетизма и благочестия? Это значит, другими словами, что многое, что в этой области составляет предмет удивления, не должно служить примером для подражания, и что религиозные явления, как и многие другие, подчинены закону "золотой середины". Политические реформаторы для достижения одной великой реформы закрывают глаза на все остальные. Великие новаторы в искусстве выполняют свою миссию ценой односторонности, которую должны пополнить другие. Мы относимся с уважением к Джону Говарду, Мадзини, Боттичелли, Микеланджело. Мы рады, что они явились в мир и открыли перед нами новые пути; но мы рады также, что кроме их жизнепониманий есть и другие. То же самое можно сказать и про большинство тех святых, которые прошли здесь перед нашими глазами. Мы гордимся тем, что человеческая природа способна на такие крайности в проявлении жизни духа; но мы не осмелимся призывать к подражанию этим примерам. То поведение, в отступлении от которого мы привыкли упрекать себя, лежит не на вершинах, а ближе к средней линии возможной для человека высоты. Другими словами, результаты религиозных переживаний, подобно всем другим жизненным проявлениям духа, делаются непригодными в своих крайних проявлениях. Они подлежат обсуждению с точки зрения здравого смысла. Нельзя порицать того, кто стремится к крайностям, но хвалить его можно лишь условно, — как человека, поступающего согласно со своими воззрениями. Мы видим, что ни одна добродетель «святости» не застрахована от крайности в своем проявлении. Такое уклонение от равновесия указывает на недостаток или на односторонность душевного развития. Трудно себе представить на самом деле, чтобы какое-нибудь из главных свойств человеческого духа достигло такого чудовищного переразвития, если наряду с ним с достаточной интенсивностью существуют и все другие свойства. Для того, чтобы жизнь не уклонилась от равновесия, необходимо, чтобы сильные чувства сопровождались столь же сильной волей, чтобы сильная воля соединялась с могучими интеллектуальными способностями, а последние дополнялись способностью к великой любви. Если равновесие существует, ни одно из этих свойств не будет в состоянии подавить другие, — оно только будет способствовать тому, чтобы весь характер человека стал сильным и закаленным. В жизни людей, называемых святыми, мы замечаем наряду с высоким уровнем духовного развития сравнительную слабость интеллектуальных способностей, вследствие чего многое в проявлениях их святости производит впечатление нелепости. Горение духа принимает патологические формы, когда жизнь бедна содержанием и рассудок ограничен. Мы наблюдаем это во всех добродетелях святой жизни: набожность, чистота, милосердие, аскетизм — все они могут принять уродливые формы. Рассмотрим каждую в отдельности. Набожность, если она ничем не уравновешена, переходит в фанатизм. Фанатизм (поскольку он не является личиной церковного честолюбия) представляет собой способность к беззаветной преданности. Когда эта черта совмещается с ограниченным интеллектом, и человек проникается чувством того, что сверхчеловеческое существо заслуживает безусловного поклонения, то первым последствием этого является идеализирование самого чувства набожности, и проявление чувства набожного почитания становится важнейшей, если не единственною, жизненною задачею. Те жертвы, то подобострастное преклонение, которыми в древние времена дикарь выражал свою преданность начальнику племени, теперь приносятся божеству. Человек не находит достаточных выражений для своих славословий и насилует язык; смерть кажется ему радостью, если, по его мнению, божеству она приятна, и из своего поклонения он делает жизненную профессию, которой отдается с полным самозабвением.[198] Легенды, которыми обыкновенно окружена жизнь святых, являются плодом того же стремления преклоняться и славословить. Жизнь Будды,[199] Магомета[200] и многих буддийских, христианских и магометанских святых изукрашена множеством анекдотов, которые как будто бы служат возвеличению их славы, но на самом деле так наивны и вульгарны, что нельзя придумать лучшей иллюстрации того, до каких нелепостей может дойти не регулируемое разумом стремление к обожанию. Непосредственным следствием такого душевного состояния является то, что люди становятся чрезвычайно чувствительными к малейшему намеку на оскорбление их божества и воспламеняются жаждой отмщения его врагам. У людей узких и в то же время одаренных сильной волей такое настроение становится господствующим. Это именно стремление смыть воображаемое оскорбление, якобы нанесенное Богу, является одной из причин крестовых походов и разных массовых религиозных избиений. Теология с ее богами, ревниво оберегающими свою славу, и церковь с ее теократической политикой, раздули эти стремления в такое пламя, что нетерпимость и дух преследования стали обычными спутниками святой жизни. Характеры, из которых формируются святые, легко доводят свою суровость до жестокости. Партийное пристрастие таких людей заводит их далеко. Давид своих врагов считал врагами Иеговы; Катерина Сиенская, жаждавшая прекратить войны между христианами, позорившие ее эпоху, не могла придумать лучшего средства к их примирению, как крестовый поход против турок. Лютер не находит у себя ни одного слова протеста или сожаления по поводу ужасных мучений, в каких должны были умереть вожди анабаптистов. Наконец, Кромвель славил Бога за то, что Он предал в его руки врагов "для казни". Во всех подобных случаях, несомненно, замешаны политические страсти, но нельзя не сознаться, что они слишком легко уживались с набожностью. И когда "свободные мыслители" ставят нам на вид, что религия и нетерпимость близнецы, мы не можем не признать в этом доли истины. Пока ум человеческий находится на той ступени развития, когда его совершенно удовлетворяет представление о божестве — деспоте, до тех пор фанатизм, конечно, должен быть приписан влиянию религии. Но эта опасность исчезает там, где Бог является не столь человечески ревнивым к неограниченному могуществу и славе. Кроме того, фанатизм возможен только у людей властного и деятельного характера. У людей мягких с большой набожностью и слабым интеллектом мы наблюдаем такую растворенность их личности в любви к Богу, что никакого интереса к человеческой жизни у них не остается. Это состояние, при всей своей чистоте, слишком односторонне и узко. Когда любовь к Богу овладевает подобною личностью, она изгоняет из нее всякую человеческую любовь, все человеческие интересы. Для этого сладостного состояния поглощенности чувством к Богу нет подходящего термина, и я буду называть его "теопатическим состоянием". Святая Маргарита Мария Алакоквийская дает нам пример подобного состояния. "Какое счастье", восклицает ее биограф, "быть любимым здесь на земле, быть любимым возвышенным благородным, лучшим из земных существ, быть любимым верною и преданною любовью! Но не выше ли счастье быть любимым Богом, любимым превыше всякой меры? Маргарита изнемогала от любви при этой мысли. Подобно тому, как это делал некогда св. Филипп Нерийский или св. Франциск Ксавье, она обращалась к Богу со словами: "Удержи, Господи, эти потоки, которые Ты низверг на меня или дай силы выдержать их".[201] Лучшими доказательствами любви Бога к ней были для Маргариты Марии ее зрительные, слуховые и осязательные галлюцинации, среди которых самой важной было видение сердца Христова, "окруженного лучами более ослепительного блеска, чем солнце, и прозрачными, как хрусталь. На нем ясно виднелась рана, которую Он получил на кресте. Вокруг Его божественного сердца был венец из терниев, а над ним крест". Во время этого видения голос Христа сказал ей, что сердце Его охвачено пламенем любви к человечеству и что Он избрал ее, чтобы она поведала людям об этой любви. Затем Он взял ее смертное сердце, вложил его в Свое, воспламенил и снова вернул ей со словами: "До сих пор ты была Моей рабою, отныне же будешь называться возлюбленной ученицей Моего святого сердца". В позднейшем видении Христос раскрыл перед ней подробности "великого замысла", который Он намеревался выполнить при ее посредничестве. "Сделай так, чтобы первая пятница после недели св. причастия всегда была праздником почитания Моего сердца. В этот день все должны совершать богослужения и причащаться, чтобы возместить Моему сердцу те обиды, какие оно претерпело. А Я обещаю тебе, что сердце Мое будет расширяться, чтобы в изобилии изливать потоки любви на тех, кто будет оказывать ему эти почести или кто внушит другим людям делать это". "Это откровение", говорит Буго, "без сомнения самое важное из всех, какие получала церковь со времени воплощения Христа и тайной вечери. После таинства Евхаристии это высшее напряжение деятельности святого сердца".[202] Каковы же были результаты этого откровения для жизни Маргариты-Марии? Страдания, молитвы, обмороки, экстазы. Она сделалась совершенно бесполезной для монастыря, так как поглотившая ее любовь Христа к ней, "которая все более и более ею овладевала, делала ее неспособной к выполнению монастырских обязанностей. Ее пробовали назначать для ухода за больными, но без большого успеха, хотя ее доброта, усердие, преданность были безграничны, а в своем милосердии она доходила до таких героических поступков, что наши читатели не вынесут даже рассказа о них. Ее пробовали посылать работать на кухню, но должны были отказаться от этого, так как все падало у нее из рук. Удивительное смирение, каким она старалась загладить свое неловкость, не мешало ей быть нарушительницей того порядка, какой требовался уставом общины. Ей поручили заведывание школой, где маленькие девочки обожали ее и вырезывали клочки из ее одежд, которые хранились ими как реликвии, но и здесь она была слишком погружена в свою внутреннюю жизнь, чтобы относиться к своим обязанностям с должным вниманием. Бедная сестра! Еще до своих видений она уже почти не принадлежала этому миру, и следовало бы предоставить ей оставаться на своем небе".[203] Поистине, бедная сестра! Кроткая, чистая сердцем, она тем не менее обладала настолько слабыми интеллектуальными способностями, что от людей протестантского воспитания нельзя требовать, чтобы они чувствовали по отношению к ее святости что-нибудь, кроме снисходительной жалости. Другой пример теопатической святости дает нам жизнь святой Гертруды, монахини Бенедектинского ордена, жившей в III в.; ее «откровения», пользующиеся среди мистиков благоговейным отношением, состоят главным образом из доказательств особого благоволения Христа к ней, недостойной рабе Его. Нелепый и ребяческий тон нежных излияний в любви, приписываемых Христу в этом рассказе, свидетельствует об умственном убожестве автора. Читая эти строки,[204] мы видим, какая пропасть лежит между XIII и XX столетием, и еще больше убеждаемся, что плоды святости могут быть лишены всякой цены, если на них лежит печать убогости интеллектуального развития. В связи с успехами науки и ростом демократического духа, наше воображение выросло до потребности иметь совершенно иного Бога, чем то Существо, которое занималось расточением милостей отдельным лицам и которое совершенно согласовалось с уровнем моральных вкусов наших предков. Для нас же, проникнутых идеей социальной справедливости, такой Бог, индифферентный ко всему, кроме лести, и благосклонный лишь к своим фаворитам, кажется лишенным главных элементов божеского величия. Святость былых времен, даже в лучших ее проявлениях, представляется нам поверхностной и лишенной нравственной красоты, которая для нас уже несовместима с прежней узостью мировоззрения. Возьмем, например, св. Терезу, которая может считаться в некоторых отношениях одной из богато одаренных женских натур. О ее жизни мы уже слышали. Она обладала сильным умом, непоколебимой волей, большими способностями к политике и к практическим делам вообще; у нее был счастливый характер, редкий литературный стиль, наблюдательность и тонкость психологического анализа. Она умела быть упорной в своих стремлениях и всю свою жизнь положила на служение своим религиозным идеалам. Но эти идеалы, с современной точки зрения, так мелки, что читая о них испытываешь одно чувство сожаления, что такие богатства души нашли себе столь жалкое применение. Несмотря на все страдания, какие она претерпела, благочестие ее не дает впечатления большой глубины. Бирмингамский антрополог д-р Джордан делит человеческий род на два типа — шумливых (shrew) и тихих (no-shrew).[205] Первый тип характеризуется деятельным, но лишенным настоящей страстности темпераментом. Люди этого типа представляют собой скорей "двигательную силу", чем эмоциональную, выражения их чувств всегда сильнее, чем самые чувства.[206] Святая Тереза, как это ни парадоксально звучит, была яркой представительницей такого типа. «Шумливость» характерна для ее стиля и для всей ее жизни. Она не довольствуется тем, что на ее долю выпали личное благоволение и неслыханные духовные милости Спасителя, ей надо немедленно писать о них, эксплуатируя их для назидания простых смертных. Ее многоречивая сосредоточенность на своей особе, ее раскаяние (не в коренных греховных наклонностях, как у людей, действительно подавленных сознанием греха, а в «ошибках» и "несовершенствах "), стереотипность ее смирения и всегда одинаковое «смущение» при каждом новом проявлении особой милости Бога, — все это типичные свойства тех людей, которых Джордан назвал «шумливыми». Человек, действительно живущий чувством, в этих обстоятельствах затаил бы их в молчании, преисполненный благодарностью. Правда, ей не совсем были чужды некоторые общественные интересы: она ненавидела лютеран и желала Церкви победы над ними. Но в общем ее представление о религии сводилось, если можно так выразиться, к бесконечному любовному флирту между поклонником и его божеством. И, кроме того, что она вдохновляла своим примером молодых монахинь следовать по тому же пути, в ее деятельности нет ничего, что касалось бы общечеловеческих интересов, и что было бы ценно с общей точки зрения. Тем не менее, люди ее эпохи не видели ее отрицательных черт и восторженно восхваляли ее добродетели, которые представлялись им сверхчеловеческими. Таким же должно быть суждение наше и об идее святости, основанной на «заслугах». Бог, который с одной стороны способен вести самый педантичный счет всем людским прегрешениям, а с другой — расточать свои милости избранным любимцам, — в наших глазах недостоин, чтобы мы признали его Богом. Когда Лютер, с безграничной отвагой, одним взмахом руки уничтожил идею о дебете и кредите Божьего счета для каждого из людей, он расширил душевные горизонты и вывел теологию из круга ребяческих представлений. Все сказанное относится к святости, поскольку ей не сопутствует известная степень умственного развития, при которой она могла бы принести полезные для человечества плоды. Дальнейшая добродетель «святости», подверженная крайним преувеличениям — это «чистота». У теопатических характеров, подобных тем, какие мы только что рассматривали, любовь к Богу исключает возможность всякой другой любви. Отец, мать, сестры, братья и друзья являются для них только помехой. Если с экзальтацией чувств соединяется умственная узость, что бывает довольно часто, то в человеке рождается потребность в упрощении жизни. Он не может приспособиться к разнообразию и беспорядку. Благочестивый человек деятельного типа достигает духовной гармонии объективным путем, т. е. борьбой против беспорядочности жизни и ее противоречий; святой, стоящий в стороне от мирской жизни, достигает внутреннего успокоения путем субъективным, уходя от жизни с ее суетой, и устраивая для себя свой собственный мир, откуда изгоняется все, нарушающее его чистоту. Таким образом, наряду с церковью воинствующей, с ее тюрьмами, драгонадами и пытками инквизиции, вырастает церковь, спасающаяся по скитам, по монастырям, в сектантских организациях, причем обе, церкви преследуют одну цель — объединить и упростить жизнь.[207] Душа, болезненно чувствительная к внутреннему разладу, стремится исключить из отношений к внешнему миру все, что мешает сосредоточению сознания в пределах чистой духовности. Для этой цели человек прежде всего вычеркивает из своего обихода все развлечения, потом общение с обычным кругом знакомых, потом дела, семейные обязанности, пока не останется, наконец, единственное, что он в силах выносить, — уединение, каждый час которого предназначен для определенных религиозных поступков. Биография святого представляет собою обыкновенно историю постепенного отказа от сложных форм жизни. Все узлы, связывающие человека с внешним миром, разрубаются один за другим, чтобы сохранить незапятнанной внутреннюю чистоту души.[208] "Не лучше ли будет, спрашивает молодая монахиня настоятельницу, если я в часы отдыха не буду разговаривать ни с кем, чтобы устранить опасность совершения во время разговора какого-нибудь греха, которого я могу не заметить?".[209] Такие люди могут жить в обществе лишь под тем условием, чтобы все, кто живет с ними, подчинялись общим для всех правилам поведения. В этой монотонности дней и в однообразии окружающих ее явлений душа, стремящаяся к чистоте, чувствует себя свободной от мирской суеты. Мелочная заботливость о ненарушимом однообразии, царящая в некоторых сектантских общинах, свежему человеку может показаться невероятной. Одежда, манера говорить, распределение времени и дел — все подчинено одному шаблону, и без сомнения, некоторые люди находят в этой однотонности необходимый для них покой. Как на типичный пример крайностей в стремлении к чистоте, можно указать на жизнь Людовика Гонзагского. Слушатели мои, вероятно, согласятся со мною, что этот юноша в искоренении всего, мешающего его благочестию, дошел до таких проявлений, которые не могут вызвать, в нас восхищения. Его биограф говорит, что когда ему исполнилось десять лет, "на него снизошло вдохновение посвятить Божией Матери свою девственность, так как это, без сомнения, было бы для нее самым приятным даром. Тогда он без промедления, с радостным сердцем и со всем жаром любви, пылавшей в нем, дал обет вечного целомудpия. Св. Дева приняла жертву его невинного сердца и в награду за нее испросила для него у Бога чрезвычайную милость: не подвергаться в течение всей жизни ни малейшему искушению нарушить чистоту. Это было исключительное благоволение, которое даровалось очень редко даже самым святым людям, и тем чудеснее эта милость, что Людовик жил при дворах, где опасность падения так велика. Правда, Людовик еще с детства обнаруживал отвращение ко всему, что оскорбляло целомудрие, и старался избегать всяких отношений с лицами другого пола. Тем более достойно внимания то рвение, с каким после своего обета он прибегал ко всем средствам, чтобы защитить свою девственность от малейшей тени опасности. Казалось бы, именно для него совершенно достаточно тех предосторожностей, какие предписаны всем христианам. Но нет! В предохранении себя от искушения, в избегании даже самых незначительных поводов к нему и в умерщвлении своей плоти он зашел гораздо дальше многих других святых. Он, ходящий под особым щитом Божьего благоволения и никогда не подвергавшийся ни одному искушению, так соразмерял всегда свои шаги, точно со всех сторон ему грозила опасность. Он никогда не поднимал глаз, ни во время ходьбы по улице, ни в обществе людей. Отказался от всяких разговоров с женщинами и от всех общественных развлечений, как ни старался его отец заставить его принять в них участие; и свое невинное тело он подверг с самого раннего возраста суровой дисциплине".[210] Дальше мы узнаем об этом юноше, что, "если его мать присылала к нему, (когда ему было еще только 12 лет), с каким-нибудь поручением одну из своих фрейлин, он никогда не позволял последней входить в его комнату, а выслушивал ее через полуоткрытую дверь и немедленно отпускал. Он не любил оставаться наедине даже с собственной своей матерью, происходило ли это за столом или во время разговора. Когда удалялись другие, он также подыскивал предлог, чтобы удалиться… Некоторых дам, своих родственниц, он не знал даже в лицо. А с отцом своим он установил особый договор, соглашаясь исполнять все его желания с тем, чтобы тот избавил его от визитов к дамам.[211] Когда ему исполнилось 17 лет, он вступил в орден иезуитов,[212] несмотря на то, что его отец страстно умолял его изменить это решение, так как он был наследником графского дома. И когда, год спустя, отец его умер, он принял это как знак "особого Божьего благоволения" к нему. Своей опечаленной матери он написал несколько писем с риторическими назиданиями, как это мог бы сделать совершенно посторонний духовник. Вскоре он настолько ушел от мира, что, когда его спрашивали, сколько у него братьев и сестер, он должен был, прежде, чем ответить, припомнить и посчитать их. Однажды его духовник задал ему вопрос: не тревожится ли он по временам мыслями о своих родных? На это Людовик ответил: "Я никогда не думаю о них за исключением тех случаев, когда о них молюсь". Никто никогда не видел его держащим в руке какой-нибудь цветок или другой благоуханный предмет с целью насладиться им. Наоборот, он старался отыскать в больнице все, что имело отталкивающий вид и запах, и жадно вырывал из рук своих сотоварищей перевязки, снятые с ран. Он избегал мирских разговоров и старался перевести их на религиозные темы; более же всего любил хранить молчание. Он систематически отказывался замечать окружающие его предметы. Однажды его послали за книгой, оставленной в трапезной на ректорской скамье. Ему пришлось сначала расспросить, где обыкновенно сидит ректор, хотя он обедал в этой трапезной уже три месяца. Как-то раз во время отдыха он случайно взглянул на одного из братьев, но тотчас же раскаялся в этом, как в тяжком проступке против скромности. Молчание он считал защитой от грехов, какие легко совершить посредством слова. Худшей епитимьей для него было запрещение слишком изнурять свою плоть. Он искал случая подвергнуться ложным обвинениям и несправедливым упрекам, дорожа ими, как упражнением в смирении. Послушание его было таково, что, когда его товарищ по комнате попросил у него лист почтовой бумаги, Людовик не счел возможным исполнить этой просьбы без разрешения настоятеля, который, замещая для него Господа, должен был сообщить ему Божью волю относительно данного случая. Таковы плоды святости Людовика, — и других плодов она не могла дать. Он умер в 1591 году на 29-м году своей жизни, и церковь чтит его, как покровителя юношества. В день празднования памяти посвященный ему алтарь в одной из церквей Рима утопает в цветах, и к подножью его складывается целая груда писем от юношей и девушек, адресованных святому Луиджи "в рай". Предполагается, что их должны сжигать, не читая, и что о содержании их должен знать только один святой Луиджи, который, без сомнения, найдет много странных просьб в этих изящных маленьких посланиях, перевязанных то зеленою лентой, цветом надежды, то красной — эмблемой любви.[213] Наше окончательное суждение о ценности подобной жизни будет зависеть, главным образом, от нашего представления о Боге и о том поведении, какое ему больше всего должно нравиться в людях. Католицизм VI столетия мало заботился о социальной справедливости. Тогда казалось вполне естественным предоставить мир Сатане и заботиться о спасении собственной души. В настоящее же время, правы мы в этом или нет, — мы считаем под влиянием изменившегося содержания нашего нравственного чувства способность человека приносить пользу обществу одним из самых ценных элементов его характера. Польза, приносимая обществу или отдельным людям, представляется в наше время одной из важнейших заслуг наших перед божеством. Некоторые иезуиты прежних времен, в особенности миссионеры, как, например, Ксавье, Бребеф, Жог были активными людьми, и каждый из них по-своему боролся за общее благо; поэтому жизнь их и до настоящего времени вызывает в нас восхищение. Такая же ступень умственного развития, как у Людовика Гонзагского, такая жалкая идея Бога, какую мы видим у него, несмотря на весь героизм его характера, затмевает в наших глазах светлый ореол его личности. Чистота, с точки зрения требований здравого смысла, вовсе не является такой единственно необходимой вещью для жизни; и лучше подвергнуться опасности несколько повредить своей чистоте, чем пожертвовать своею полезностью для жизни ради неприкосновенности своей чистоты. Лекция XV ЦЕННОСТЬ СВЯТОСТИ (окончание) В дальнейшем исследовании проявлений патологических черт в религиозной жизни мы подходим к крайним проявлениям любви и милосердия. Святость встречается здесь с обвинением в поддержке негодных для общества людей, в покровительстве паразитам и нищим. "Не противьтесь злу", "любите ваших врагов", — вот принципы, говоря о которых мирской человек не может сдержать своего негодования. Кто же прав и Люди этого мира или же святые, проникающие в более глубокие области истины? Ответ на этот вопрос не так прост. Вся сложность моральной жизни, все таинственное сплетение фактов и идеалов делают решение этой задачи очень трудным. Поведение, которое мы бы назвали совершенным, должно быть рассмотрено со стороны трех условий: действующего лица, цели его действий и лиц, которых его действия касаются. Для абсолютно совершенного поведения необходимо, чтобы все эти три условия — намерение, исполнение и его моральная среда — гармонировали друг с другом. Самое прекрасное намерение не оправдает себя, если будет приведено в исполнение плохими средствами или же будет ложно направлено. Таким образом, при оценке поведения нельзя ограничиваться исследованием духовной стороны данного лица, отбросив в сторону все остальные элементы. Нет лжи худшей, чем истина ложно истолковываемая, и поэтому безумно было бы взывать к великодушию, справедливости и любви в отношениях с чудовищами. Подобной доверчивостью святой мог бы предать человечество в руки его врагов; за свое непротивление злу ему пришлось бы заплатить собственною жизнью. Герберт Спенсер говорит, что человек может только тогда стать действительно совершенным, когда совершенна и окружающая его среда: к низшей среде он не может достаточно хорошо приспособиться. Мы признаем вместе с ним, что поведение святых было бы безупречным в среде таких же святых, как они сами. В среде же, где святых мало, а грешников много, их совершенное поведение является плохо приспособленным к окружающему. Основываясь на эмпирических данных и на здравом смысле, мы должны признать, что в мире, каков он есть, добродетели любви, милосердия и непротивления злу и без того уж достигают по временам чересчур высокой степени. Темные силы систематически пользуются ими для своих целей. Вся новейшая рациональная организация благотворительности явилась следствием того, что раздача милостыни привела к слишком плохим результатам. Вся система государственного управления учит нас необходимости сопротивляться злу, возвращать нанесенный удар. Нельзя не сознаться, что в противоположность Евангелию, квакерам и Толстому, мы уверены, что с огнем надо бороться только огнем, воров сажать в тюрьму, убийц и грабителей расстреливать, бродяг и нищих преследовать по закону. Однако, каждый из вас, верно, чувствует, что если бы мир управлялся одной неумолимой законностью и жестокосердием; если бы в нем не было людей, которые сначала помогают своему ближнему, а потом уже рассуждают, достоин ли он этого; если бы между нами не нашлось ни одного человека, способного простить обиду и пожалеть обидчика; если бы некоторые из нас не предпочитали лучше в тысячу раз быть обманутыми, чем жить, подозревая окружающих в обмане; если бы никто не руководствовался в своих отношениях к людям страстями и непосредственными побуждениями, а все подряд поступали бы по общим правилам благоразумия — жить в нашем мире было бы несравненно хуже, чем теперь. Из него исчезла бы пленительная перспектива отдаленного будущего, когда золотые правила морали должны сделаться нашими врожденными качествами. Святые, с их любовью к людям, так сильно превышающею обычные нормы, являются пророками этого будущего. И во многих случаях им удается еще в пределах настоящего воплотить свои чаяния. Относясь ко всем людям, несмотря на их прошлое и на их отталкивающий вид в настоящем, как к существам достойным любви, они поистине чудесным образом преображают природу этих людей, и силою своего примера и ожидания от человеческой души только хорошего пробуждают в ней стремление к добру. И мы должны согласиться, что милосердие и любовь к ближнему во всей чрезмерности их проявлений, какие мы наблюдаем у некоторых святых, должны быть признаны творческой социальной силой, стремящейся осуществить в человечестве ту степень добродетели, какую только одни святые считают возможной. Таким образом, святые являются созидателями добра. Способность человеческой души к развитию неизмерима. Многие из тех, кого все окружающие считали нравственно погибшими, духовно перерождались, причем они сами больше всех дивились совершившейся в них перемене; поэтому никогда нельзя заранее утверждать о человеке, что его спасение при помощи любви невозможно. Даже об извергах человеческого рода нельзя сказать, что они навсегда останутся такими. Мы не знаем всей сложности элементов, входящих в состав каждой личности, не знаем, пламя каких чувств может запылать в ней и, не видя всех сторон многогранника, которому можно уподобить характер человека, часто не подозреваем, какие источники возвышенной жизни таятся в нем. Св. Павел, много веков тому назад, принес человечеству мысль, что каждая душа священна. Христос умер за всех без исключения, и мы не имеем права отчаиваться ни в ком из нас. Эта вера в то, что в существе своем природа человека священна, выражается в настоящее время во многих обычаях и в учреждениях, цель которых — нравственное возрождение личности, а также во все возрастающем отвращении к смертной казни и к жестокости наказаний. Святые, со своим избытком милосердия, являются великими хоругвеносцами этой веры, лучом света, прорезающим тьму. Они — отдельные сверкающие на солнце брызги великого потока, предтечи новой жизни. Мир еще не с ними, и потому среди его суетных дел жизнь святых часто кажется ему лишенной смысла. А между тем призвание их жизни — оплодотворить мир, оживить те семена добра, которые без них не дали бы всходов. После того, как святой пройдет перед нами, мы не можем больше оставаться такими, какими были раньше. Пламя всегда порождает пламя. И без того чрезмерного доверия, какое выказывают святые к достоинству человека, мы погрузились бы в состояние духовного застоя. Рассматривая отдельные моменты жизни святого, часто можно придти к заключению, что он безумно расточает свою любовь и сам становится жертвой своего избытка любви; но это не мешает его главной функции в социальной эволюции сохранять всю ее значительность. Если необходимо, чтобы человечество подвигалось вперед, необходимы и такие люди, которые решались бы на первый шаг и на весь риск, связанный с ним. Человек, не пытавшийся провести в жизнь милосердие и непротивление злу, как это делали святые, не имеет права судить о ценности такого рода поведения. И когда являются налицо его результаты, мы видим, что успех здесь гораздо полнее успехов, достигаемых силою или благоразумием. Сила уничтожает наших врагов. Благоразумие помогает сохранять то, что мы имеем. Непротивление же злу, когда достигает успеха, обращает врагов в друзей, а любовь духовно возрождает тех лиц, на которых оно изливается. Святые обладают творческой силой; в энтузиазме, который порождает в них вера, они черпают власть над людьми, какая невозможна для мелких натур, руководящихся одним благоразумием. Своим примером они убеждают нас в возможности торжества начал, противоположных житейской мудрости — и это волшебный дар, принесенный святыми человечеству.[214] Их вера в возможность бесконечно лучшей жизни утешает нас в нашей огорченности бездушностью и мелочностью преобладающих на этом свете интересов. И даже тогда, когда мы принуждены считать святого плохо приспособленным к нашей жизни, у него может явиться несколько последователей, после чего окружающая обстановка сразу сделается более удобной для выполнения его миссии. Он является ферментом добра, орудием постепенного перехода от земного порядка к небесному в нашем земном устроении. Очень схожи с этой верою святых в существование небесного царства утопические мечты некоторых из современных нам социалистов и анархистов о воцарении социальной справедливости. Они являются живым протестом против господствующего в мире жестокосердия и представляют собою дрожжи, на которых должен взойти новый, лучший порядок жизни. Следующим предметом нашего обсуждения является аскетизм. Я уверен, что все без возражения согласятся со мною, что эта добродетель способна доходить до болезненных крайностей. Под влиянием утонченной чувствительности современных людей Церковь изменила свое отношение к умерщвлению плоти, как я уже упоминал в одной из лекций. Сюзо и св. Петр Алкантарский[215] являются в наших глазах скорее трагическими фиглярами, чем здоровыми людьми, внушающими чувство почтения к себе. У нас невольно возникает вопрос: если наклонности человека не отличаются порочностью, к чему такие истязания внешней оболочки? Этим самым мы придаем последней слишком большое значение. Для того, кто действительно освободился от власти плоти, наслаждения и страдания, изобилие и недостаток будут равно чужды и безразличны. Он может дозволить себе чувство удовольствия при тех или иных переживаниях, не боясь, что это испортит его и сделает рабом удовольствия. Только тем необходимо отказаться от мирских поступков, говорит Багавад-Гита, кто еще продолжает чувствовать внутреннюю привязанность к ним. Кто не ощущает никакой привязанности к плодам своей деятельности, тот со спокойной совестью может вмешаться в мирскую жизнь. В одной из прежних лекций я приводил изречение св. Августина: "Если вы любите Бога в достаточной степени, вы можете с полной безопасностью следовать вашим наклонностям". "Тому, чье сердце растрогивается до слез при одном имени Хари, не надо никаких благочестивых упражнений", говорит одно из положений Рамакришны.[216] Так же и Будда, указывая своим ученикам то, что он называл "срединным путем", учил их воздерживаться от обеих крайностей, потому что путь чрезмерного умерщвления плоти так же ложен и недостоин человека, как и путь одних желаний и наслаждений. Единственно совершенная жизнь, говорил он, заключается в состоянии внутренней мудрости, которая заставляет нас равно безразлично относиться и к тем, и к другим, и ведет таким образом к миру, покою и Нирване (Oldenberg: Buddha, translated by W. Ноey. London, 1882, p. 127). Действительно мы видим, что аскеты, по мере приближения к старости, когда начало, управляющее их сознанием, обогащалось долгим опытом, в большинстве случаев проявляли стремление все меньше обращать внимания на умерщвление плоти. Католические учителя благочестия проповедовали, что не должно умерщвлением плоти расшатывать здоровья, необходимого для служения Господу. Еще более отрицательно к умерщвлению плоти относится протестантизм, с его оптимистическим мировоззрением и религией душевного здоровья. Мы не в состоянии уже поклоняться жестоким богам, и одна мысль, что Бог может находить удовольствие в зрелище страданий, претерпеваемых человеком во имя Его, для нас ужасна. На основании всего здесь сказанного, мы склонны считать аскетизм патологическим явлением, если только человек, подвергая себя аскетической дисциплине, не имеет в виду какой либо особой пользы для себя. Но необходимо провести грань между чистыми источниками аскетизма и некоторыми из проявлений, компрометирующими его. Аскетизм своей духовной стороною представляет собою следствие философского положения о дважды рожденном сознании. Он символизирует собой, хотя иногда и в уродливой форме, то верование, что в этом мире есть элемент зла, который нельзя игнорировать, которого нельзя избежать, но с которым необходимо встретиться лицом к лицу и победить его при помощи героических свойств души, уничтожив зло при помощи страданий. В противоположность этому взгляду, ультра-оптимистические приверженцы "однажды рожденного сознания" думают, что зло необходимо игнорировать. Пусть человек, который, благодаря хорошему здоровью и счастливым обстоятельствам, избежал страданий, закроет глаза на все зло, лежащее вне сферы его личных переживаний, рассеянное по всему пространству вселенной; этим он совершенно освободится от зла и может счастливо плыть по морю жизни, находя опору в своем душевном здоровье. Но мы видели уже в наших лекциях о меланхолии, как ненадежно подобное счастье, не говоря уже о том, что оно имеет в виду только каждого данного индивида, не указывая никаких способов для устранения зла, лежащего за пределами его личности. Попытка достигнуть таким способом счастья не может служить общим разрешением проблемы. Для людей с меланхолическим складом характера, которые по природе своей склонны смотреть на жизнь, как на трагическую тайну, подобный оптимизм представляет собою плохо удавшийся обман или трусливое уклонение от решения проблемы. Вместо истинного освобождения, которое в данном случае допускается лишь как счастливая случайность для немногих отдельных личностей, он довольствуется тем, что забивается в щель, оставляя весь остальной мир в когтях Сатаны. Приверженцы учения "о дважды рожденном сознании", наоборот, утверждают, что истинное освобождение должно быть освобождением для всех. Необходимо с мужеством встречать боль, несправедливость, смерть, побеждая их духовным энтузиазмом — иначе жало их остается не вырванным. Если бы человек взвесил надлежащим образом тот факт, что в истории нашего мира преобладает трагическая смерть (стоит вспомнить, как люди замерзают, тонут, разрываются дикими зверями, погибают от руки других людей или от ужасных болезней) он, мне кажется, не мог бы уже продолжать с прежней беззаботностью наслаждаться своим земным благополучием, и у него явилось бы подозрение, что до сих пор он жил не настоящей жизнью, и не был посвящен в ее великую тайну. Так смотрит на мир аскетизм, и отсюда его стремление проникнуть в тайну мира. Жизнь не фарс и не веселая комедия, говорит он, а долина скорбей, и горечь их, быть может, очистит нас от наших заблуждений. Жизнь не может обойтись без героизма и безумия, и теория душевного здоровья с ее сантиментальным оптимизмом не может показаться ни одному мыслящему человеку серьезным ответом на задачу сфинкса. Я опираюсь в этих суждениях на общий людям "инстинкт действительности", который всегда считал мир ареною для проявлений героизма. Мы чувствуем, что в подвиге скрыта высшая тайна жизни, и нам кажутся ничтожными люди, неспособные ни в каких случаях жизни на геройские поступки. С другой стороны, какими бы слабостями человек ни был наделен, но если он готов подвергнуться риску смерти и бесстрашно встретить ее, в наших глазах этот героизм поднимает его на большую высоту. Если человек в иных отношениях и стоит ниже нас, но если он способен с легкостью отказаться от жизни, за которую мы так крепко держимся, мы чувствуем его неизмеримое нравственное превосходство над нами. Каждый из нас сознает, что подобным возвышенным равнодушием к жизни человек искупает все недостатки, о которых мы упоминали. Большая метафизическая тайна, которую своим чутьем признает, таким образом, здравый смысл, кроется в том, что человек, готовый бесстрашно встретить смерть, живет интенсивной и возвышенной жизнью и отвечает тайным требованиям вселенной. Аскетизм всегда был ревностным защитником этой истины. Безумие крестных страданий, столь непонятное для трезвого рассудка, сохраняет, тем не менее, навеки неприкосновенным свое жизненное значение. Рассматривая аскетизм как символ такого мироотношения, и оставив в стороне те прихотливые пути, по которым вел его в прежние времена непросвещенный разум, мы должны признать, что аскетизм воспринимает жизнь с такой глубиной, по сравнению с которой натуралистический оптимизм оставляет впечатление духовной дряблости и прикрытой ничтожными словами нравственной пустоты. Поэтому мне кажется, что религиозные люди не должны отворачиваться от аскетических побуждений, но поискать такого применения их, где в результате суровости и лишений была бы какая-нибудь объективная полезность. Монашеский аскетизм прежних времен увлекался трогательными, но совершенно бесплодными переживаниями или вырождался в ожесточенный эгоизм отдельных индивидуумов, задавшихся целью достигнуть личного совершенства.[217] Но разве нельзя, отбросив эти старые формы умерщвления плоти, найти более соответствующий здравому смыслу исход для героизма? Культ богатства и роскоши, так сильно поработивший «дух» нашей эпохи, несомненно, ведет к духовной и телесной изнеженности и к утрате истинного мужества. Веселая снисходительность к себе и другим, легкость отношения к жизни, положенные в основу нашего воспитания, столь отличного от того, какое господствовало в сектантских семьях сто лет тому назад, грозят опасностью развить в детях наших дряблость характера. Не представляется ли здесь удобного случая для применения аскетической дисциплины в ее очищенном и обновленном виде? Многие из признавших факт существования такой опасности укажут, как на средство для борьбы с ней, на атлетический спорт, на войны, на частные и государственные авантюры. Действительно на этих аренах нет недостатка в поводах для героизма, совершенно отсутствующих в религии нашего времени.[218] Война и различные приключения, без сомнения, не дают развиться изнеженности в людях. Они требуют таких длительных и напряженных усилий, что система мотивов поведения у человека перестраивается. Неудобства и неприятности, голод и дождь, боль и холод, грязь и нищета перестают оказывать на него устрашающее действие. Смерть обращается в самое простое явление и теряет свою обычную силу становиться неодолимой преградой на пути к нашим целям. С уничтожением этих обычных преград освобождаются новые запасы энергии, и жизнь кажется перенесенной на новый, высший уровень. Красота войн в этом отношении заключается в том, что они совершенно соответствуют уровню природы обыкновенного человека, в ее запросах к героическому. Благодаря атавизму мы все от рождения более или менее воины, и даже самый незначительный человек освобождается на поле битвы от чрезмерности обычных забот о себе, а порою оказывает даже чудеса мужества. Но если мы сравним этот род суровости к себе, выработанной под влиянием войны, с суровой дисциплиной аскетов, мы находим огромную разницу в сопутствующих им духовных побуждениях. "Жить и давать жить другим, пишет один австрийский офицер, — эти слова не являются девизом армии. Презрение к своим товарищам, презрение к неприятельским войскам, жестокое презрение к самому себе — вот качества, каких требует война от человека. Для каждой армии лучше быть дикой, жестокой, варварской, чем обладать излишней сентиментальностью и рассудительностью. Если солдат хочет иметь ценность, как солдат, он должен стать полной противоположностью думающему и размышляющему человеку. Добродетели его измеряются его способностью к войне. Во время войны и даже во время мира для солдата существует совершенно особая мораль. Рекрут, являющийся на службу, должен немедленно отделаться от тех этических воззрений, какие принес с собой. Отныне победа и успех должны составлять для него все. Самые варварские наклонности оживают в людях во время войны и для целей войны они оказываются превосходными".[219] Эти слова содержат в себе несомненную истину. Непосредственной целью в жизни солдата, по словам Мольтке, является разрушение и только разрушение. Все созидания, какие нам кажутся результатом войны, не вытекают из ее сущности и не имеют с ней ничего общего. Солдат не в состоянии, конечно, до конца заглушить в себе такие чувства, как любовь и уважение к известным вещам и лицам. Тем не менее, нельзя отрицать, что война является школой жизненной бодрости. Взывая к всеобщему и простейшему из инстинктов, она в наше время — единственная, для всех без исключения доступная школа героизма. Но признав это, мы наталкиваемся на вопрос чрезвычайной важности: неужели только война, это чудовищно-нелепое и кровавое учреждение, может спасти нас от изнеженности? Эта мысль пугает нас и заставляет с большей благосклонностью отнестись к религиозному аскетизму. Мы знаем из физики о механическом эквиваленте теплоты; в социальной области нам также необходимо отыскать моральный эквивалент войны; нужно найти что-нибудь героическое, что имело бы такую же ценность для всех людей без исключения, какую имеет война, но что настолько же согласовалось бы с внутренней жизнью людей, насколько война с ней расходится. Мне часто приходило в голову, что в том культе нищеты, который некогда воздвигли монахи, несмотря на все его крайности, можно было бы найти такой эквивалент. Добровольно принятая нищета может стать источником "бодрой жизни" без необходимости давить слабейших, как это делает война. Нищета действительно создает условия героической жизни — без грома барабанов, без раззолоченных мундиров, без истеричных рукоплесканий толпы, без лжи, без трескучих фраз. И когда видишь, как приобретение богатства становится единственным идеалом и входит в плоть и кровь нашего поколения, невольно спрашиваешь себя, не может ли возрождение прежнего верования, — что нищета имеет религиозную ценность, — стать "трансформацией воинственного пыла" и той духовной реформой, в которой так сильно нуждается наша эпоха. В особенности необходимо, чтобы в защиту нищеты выступили мы, народы англосаксонской расы. В настоящее время мы дошли в буквальном смысле до ужаса перед нищетой. Мы презираем всякого, кто избирает бедность, чтобы упростить и спасти свою внутреннюю жизнь. Всякого, кто не надрывает свои силы в погоне за деньгами, мы считаем уже бессильным и лишенным честолюбия человеком. Мы совершенно забыли прежнее идеализирование нищеты, которая являлась символом освобождения от материальных привязанностей, полной неподкупности духа, мужественного равнодушие к земным благам, стремления оплачивать свой жизненный путь тем, что мы есть, или тем, что делаем, а не тем, что мы имеем права в любой момент безответственно отказаться от жизни. Короче сказать, мы забыли значение нищеты, как героического положения в жизни и готовности к моральным битвам. Теперь, когда мы, люди так называемых высших классов, пугаемся в такой неслыханной раньше степени темных сторон и трудностей жизни; когда мы откладываем свою женитьбу до возможности артистически меблировать нашу квартиру и дрожим при мысли иметь ребенка, для которого не успели еще открыть текущий счет в банке — именно теперь настало время протестовать против подобных воззрений, столь малодушных и столь иррелигиозных. Богатство, поскольку оно освобождает наш дух для стремления к возвышенным целям, и дает нам возможность развивать его высшую энергию, — несомненно, лучше бедности. Но в действительной жизни богатство лишь в редких случаях дает такие результаты. Гораздо чаще желание разбогатеть и опасение потерять богатство служат причиной трусости и нравственного банкротства. Во многих обстоятельствах, где человек, не боящийся бедности, остается свободным, человек, скованный богатством, становится рабом. Подумайте о той силе, какую придало бы нам наше равнодушие к бедности в тех случаях, когда мы посвящаем себя служению идеям, не пользующимся популярностью. Нам не пришлось бы молчать против нашей воли, мы не страшились бы подавать голос за те реформы, которые казались бы нам необходимыми. Нас не испугала бы перспектива, что истощится наш запасный капитал, разобьются надежды на повышение, прекратится уплата жалованья, закроются двери клубов — до конца нашей жизни мы не перестали бы свидетельствовать о том, что представляется нам истиной, и нашим примером помогли бы всему поколению освободиться от его духовных цепей. Для всякого дела, без сомнения, необходимы деньги, но мы, служители этой идеи, измеряли бы степень нашего могущества только степенью нашего довольства бедностью. Мне представляется необходимым для каждого из нас серьезно подумать об этом обстоятельстве. Царящий среди образованных классов страх перед бедностью представляет собою тяжкую нравственную болезнь, от которой страдает вся современная нам культура. Я сказал все, что мог, о различных плодах религиозности, поскольку они наблюдаются в жизни святых. Теперь, после краткого обзора, я перейду к общим заключениям. Как вы знаете, наш главный вопрос заключается в следующем: оправдывается ли религия ее плодами, поскольку последние выражены в тех и других типах святых людей? Отдельные черты святости, правда, могут являться свойствами некоторых характеров и встречаются у людей совсем не религиозных. Но такое соединение этих черт, когда психологическим центром их является идея божества, мы назовем уже религиозным. Человек в сильной степени обладающий таким религиозным чувством, естественно приходит к мысли, что все в этом мире исполнено громадного значения, поскольку в нем проявляется невидимый божественный порядок. Уверенность в этом порядке доставляет ему высшее счастье и необычайную стойкость души. Он чувствует себя готовым на служение людям и одушевлен постоянным стремлением помогать им. Эта помощь простирается не только на внешнюю, но и на внутреннюю жизнь, потому что он глубоко чувствует человеческую душу и обладает даром оживлять в ней духовные возможности, которых она и сама в себе не подозревала. Счастье его не в жизненных удобствах, как у большинства людей, а в особом горении духа, которое превращает его лишения в радости и делает его недоступным ощущению несчастья. Он не отказывается ни от одной обязанности даже в тех случаях, где его заведомо ожидает неблагодарность; и когда мы нуждаемся в помощи, мы с большей уверенностью можем ожидать ее со стороны святого, чем от всякого другого человека. Наконец, скромность и аскетические привычки предохраняют его от тех мелких личных притязаний, которые портят человеческие отношения. Чистота, счастье, независящее от внешних условий, терпение, милосердие к другим, суровость к себе — эти прекрасные свойства достигают в святых наиболее совершенного развития. Но, конечно, как мы это видели раньше, все эти добродетели не делают святых свободными от ошибок и заблуждений. В тех случаях, когда их умственный кругозор слишком узок, они легко впадают в различного рода благочестивые эксцессы: в фанатизме, самоистязания, легковерие, излишнюю щепетильность во всех мелочах аскетического режима и болезненную неспособность жить в миру. В своей пламенной преданности какой-нибудь нелепой идее, которая может овладеть его ограниченным рассудком, святой возбуждает в нас больше осуждения и неприязни, чем всякий обыкновенный человек на его месте. Мы не можем судить его на основании одних его личных качеств и побуждений, рассматривая их вне отношения ко всему окружающему; мы неизбежно производим оценку деятельности святого с точки зрения наших собственных воззрений. Для того, чтобы остаться справедливыми в этой оценке, нам необходимо изучить деятельность святого в зависимости от окружающей его среды. Тогда мы увидим, что узость духа, в которой мы его упрекаем, часто проистекает от общей узости религиозных воззрений эпохи. Тем более мы не должны смешивать существенных черт святости, о которых мы уже говорили, с ее случайными проявлениями, вызванными тем или другим историческим моментом. При выборе направления своей деятельности святые обыкновенно остаются верными господствующим идолам. В средние века уходили в монастырь, в наше время мечтают о служении общему благу. Святой Франциск или святой Бернард, если бы они жили в наше время, без сомнения бы посвятили свою жизнь достижению какого-нибудь идеала, но с уверенностью можно сказать, что они не ушли бы от людей. Несмотря на то, что некоторые подробности из жизни святых кажутся нам отталкивающими, мы не должны отказываться от защиты самой святости, подвергающейся нападкам со стороны враждебных ей критиков. Самым сильным врагом святости в последнее время является Ницше. Он противопоставляет добродетелям святых те страсти, которые воплощаются в хищных воинственных характерах, причем сравнение оказывается не в пользу святых. Нужно признать, что в некоторых святых есть что-то отталкивающее, и я считаю необходимым остановиться на этом контрасте, который отметил Ницше. Отвращение, какое многие испытывают к характеру святого, представляет, по-видимому, отголосок древнего инстинкта преклонения перед начальником племени. Такой начальник должен быть свирепым, могущественным, наводящим страх хищником. Под его взглядом окружающие трепетали от страха и в тоже время ощущали рабскую гордость, что у них такой сильный и опасный для врагов повелитель. Во время племенного быта такое преклонение перед героем было вполне понятно, так как герои (при бесконечных войнах той эпохи) охраняли существование племени. Совесть вождей была всегда чиста, потому что совесть и воля составляли в них одно целое; в окружающих они возбуждали столько же удивления перед их внутренней свободой, сколько страха перед внешними проявлениями их энергии. По сравнению с этими хищниками мира святые напоминают травоядных животных или робкую и безвредную домашнюю птицу. Бывали такие святые, которых безнаказанно можно было таскать за бороду. Подобные люди не могут вызвать в нас удивления и страха; они не могут также импонировать нам ни своей внутренней свободой, ни своей физической силой; и если у нас нет особого чутья к красоте их нравственного облика, мы проходим мимо них с презрением.

The script ran 0.011 seconds.