Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Томас Манн - Будденброки [1901]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Роман, Сага

Аннотация. Жемчужина творческого наследия Томаса Манна. Едва ли не лучший роман в жанре "семейной саги" немецкоязычной прозы. История взлета и падения богатой и могущественной семьи Будденброк, на первый взгляд, словно воплощающей в себе идеал германских добродетелей. История трех поколений представителей этого клана - от властного и безжалостного патриарха до его внуков, уже подверженных всем порокам и слабостям интеллектуалов. История любви и предательств, вражды и интриг, борьбы и зависти, исступленной страсти - и жгучей ненависти.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— У твоих родителей, милая Бетси? Нет, я все-таки должен спросить: достаточно ли ясно ты себе представляешь, как обстоят наши дела? — Ты прав, Жан, я не очень-то во всем этом разбираюсь. — Сейчас я разъясню тебе, — сказал консул. Он уселся поудобнее, закинул ногу на ногу, затянулся сигарой и, слегка прищурившись, начал бойко оглашать цифры: — Без лишних слов: покойный отец до замужества моей сестры имел круглым счетом девятьсот тысяч марок, не считая, разумеется, земельной собственности и стоимости фирмы. Восемьдесят тысяч ушли во Франкфурт в качестве приданого. Сто тысяч были даны Готхольду на обзаведение. Остается, как видишь, семьсот двадцать тысяч. Затем был приобретен этот дом, обошедшийся — помимо суммы, которую мы выручили за наш старый домик на Альфштрассе, — со всеми улучшениями и нововведениями ровно в сто тысяч марок; остается шестьсот двадцать тысяч. Сестре уплатили компенсацию в размере двадцати пяти тысяч, — следовательно, в остатке пятьсот девяносто пять тысяч. Таким капитал и остался бы до смерти отца, если бы все эти расходы не были в течение нескольких лет возмещены прибылью в двести тысяч марок. Следовательно, наше состояние вновь возросло до семисот девяноста пяти тысяч. По смерти отца Готхольду было выплачено еще сто тысяч марок, франкфуртской родне — двести шестьдесят семь тысяч. Если прибавить к этому еще несколько тысяч марок, составившихся из небольших сумм, завещанных отцом больнице Святого духа, купеческой вдовьей кассе и тому подобное, останется четыреста двадцать тысяч, а с твоим приданым на сто тысяч больше. Вот тебе итог. Конечно, без учета известного колебания ценностей. Мы не так уж страшно богаты, дорогая моя Бетси. И вдобавок следует помнить, что наше дело хоть и сократилось, но расходы остались те же; оно так поставлено, что у нас нет возможности их урезать… Ты поняла меня? Консульша, все еще державшая вышиванье на коленях, кивнула, впрочем, несколько неуверенно. — Отлично поняла, мой милый Жан, — отвечала она, хотя отнюдь не все было ей понятно. А главное, она не могла взять в толк: почему все эти крупные суммы должны помешать ей нанять лакея? Сигара консула вновь вспыхнула красным огоньком, он откинул голову, выпустил дым и продолжал: — Ты полагаешь, что, когда господь призовет к себе твоих родителей, нам достанется довольно солидный капитал? Это верно. Но тем не менее… Мы не вправе легкомысленно на него рассчитывать. Мне известно, что твой отец понес довольно значительные убытки; известно также, что это случилось из-за Юстуса… Юстус превосходный человек, но делец не из сильных, и к тому же ему очень не повезло. При нескольких операциях со старыми клиентами он понес значительный урон, а результатом уменьшения оборотного капитала явилось вздорожание кредитов, по соглашению с банками, и твоему отцу пришлось вызволять его из беды с помощью довольно крупных сумм. Подобная история может повториться, боюсь даже, что повторится обязательно, ибо — ты уж прости меня, Бетси, за откровенность — то несколько легкое отношение к жизни, которое так симпатично в твоем отце, давно удалившемся от дел, отнюдь не пристало твоему брату, деловому человеку. Ты понимаешь меня… он недостаточно осторожен… Что? Как-то слишком опрометчив и поверхностен… А твои родители — и я этому душевно рад — до поры до времени ничем не поступаются; они ведут барскую жизнь, как им и подобает при их положении. Консульша снисходительно усмехнулась: она знала предубеждение мужа против барственных замашек ее семьи. — Так вот, — продолжал он, кладя в пепельницу окурок сигары, — я, со своей стороны, полагаюсь главным образом на то, что господь сохранит мне трудоспособность, дабы я, с его милосердной помощью, мог довести капитал фирмы до прежнего размера… Надеюсь, тебе теперь все стало гораздо яснее, Бетси? — О да, Жан, конечно! — торопливо отвечала консульша, ибо на этот вечер она уже решила отказаться от разговора о лакее. — Но пора спать, мы сегодня и так засиделись… Впрочем, несколько дней спустя, когда консул вернулся из конторы к обеду в отличнейшем расположении духа, было решено взять Антона, отпущенного Меллендорфами. 6 — Тони мы отдадим в пансион; к мадемуазель Вейхбродт, конечно, — заявил консул Будденброк, и притом так решительно, что никто его не оспаривал. Как мы уже говорили, Тони и Христиан подавали больше поводов к неудовольствию домашних, нежели Томас, рьяно и успешно вживавшийся в дело, а также быстро подраставшая Клара и бедная Клотильда с ее завидным аппетитом. Что касается Христиана, то ему — и это было еще наименьшее из зол — почти каждый день после уроков приходилось пить кофе у г-на Штенгеля, так что консульша, которой это в конце концов наскучило, послала учителю любезную записочку с просьбой почтить ее посещением. Г-н Штенгель явился на Менгштрассе в своем праздничном парике, в высочайших воротничках, с торчащими из жилетного кармана острыми, как копья, карандашами, и был приглашен консульшей в ландшафтную. Христиан подслушивал это собеседование из большой столовой. Почтенный педагог красноречиво, хотя и немного конфузясь, изложил хозяйке дома свои взгляды на воспитание, поговорил о существенной разнице между «линьей» и «чертой», упомянул о «Зеленом лесе» и угольном ящике и в продолжение всего визита непрестанно повторял «а стало быть» — словечко, по его мнению, наилучшим образом соответствовавшее аристократической обстановке Будденброков. Минут через пятнадцать явился консул, прогнал Христиана и выразил г-ну Штенгелю свое живейшее сожаление по поводу дурного поведения сына. — О, помилуйте, господин консул, стоит ли об этом говорить. У гимназиста Будденброка бойкий ум, живой характер. А стало быть… Правда, и много задору, если мне позволено будет это заметить гм… а стало быть… Консул учтиво провел г-на Штенгеля по всем комнатам дома, после чего тот откланялся. Но это все еще с полбеды! Беда же заключалась в том, что на поверхность всплыло новое происшествие. Гимназист Христиан Будденброк однажды получил разрешение посетить вместе с приятелем Городской театр, где в тот вечер давали драму Шиллера «Вильгельм Телль»; роль сына Вильгельма Телля, Вальтера, как на грех, исполняла молодая особа, некая мадемуазель Мейер де ла Гранж, за которой водилось одно странное обыкновение: независимо от того, подходило это к ее роли или нет, она неизменно появлялась на сцене с брошкой, усыпанной брильянтами, подлинность которых не внушала никаких сомнений, ибо всем было известно, что эти брильянты — подарок молодого консула Петера Дельмана, сына покойного лесоторговца Дельмана с Первой Вальштрассе у Голштинских ворот. Консул Петер, как, впрочем, и Юстус Крегер, принадлежал к людям, прозывавшимся в городе suitiers[48], — то есть вел несколько фривольный образ жизни. Он был женат, имел даже маленькую дочку, но уже давно разъехался с женой и жил на положении холостяка. Состояние, оставленное ему отцом, чье дело он продолжал, было довольно значительное; поговаривали, однако, что он уже начал тратить основной капитал. Большую часть времени консул Дельман проводил в клубе или в погребке под ратушей, где он имел обыкновение завтракать. Чуть ли не каждое утро, часа в четыре, его видели на улицах города; кроме того, он часто отлучался в Гамбург по делам. Но прежде всего он был страстным театралом, не пропускал ни одного представления и выказывал большой интерес к личному составу труппы. Мадемуазель Мейер де ла Гранж была последней в ряду юных артисток, которых он в знак своего восхищения одаривал брильянтами. Но вернемся к нашему рассказу. Упомянутая молодая особа в роли Вальтера Телля выглядела очаровательно (на груди мальчика сверкала неизменная брошка) и играла так трогательно, что у гимназиста Будденброка от волнения выступили слезы на глазах; более того, ее игра подвигла его на поступок, который может быть объяснен только бурным порывом чувства. В антракте он сбегал в цветочный магазин напротив театра и приобрел за одну марку восемь с половиной шиллингов букет, с которым этот четырнадцатилетний ловелас, длинноносый и круглоглазый, проник за кулисы и, поскольку никто его не остановил, дошел до самых дверей уборной мадемуазель Мейер де ла Гранж, возле которых она разговаривала с консулом Дельманом. Консул чуть не умер от смеха, завидев Христиана, приближавшегося с букетом; тем не менее сей новый suitier, отвесив изысканный поклон Вальтеру Теллю, вручил ему букет и голосом, почти скорбным от полноты чувств, произнес: — Как вы прекрасно играли, сударыня! — Нет, вы только полюбуйтесь на этого Кришана Будденброка! — воскликнул консул Дельман, по обыкновению растягивая гласные. А мадемуазель Мейер де ла Гранж, высоко подняв хорошенькие бровки, спросила: — Как? Это сын консула Будденброка? — и весьма благосклонно потрепала по щечке своего нового поклонника. Всю эту историю Петер Дельман в тот же вечер разгласил в клубе, после чего она с невероятной быстротой распространилась по городу и дошла до ушей директора гимназии, который в свою очередь сделал ее темой разговора с консулом Будденброком. Как тот отнесся ко всему происшедшему? Он не столько рассердился, сколько был потрясен и подавлен. Рассказывая об этом консульше в ландшафтной, он выглядел вконец разбитым человеком. — И это наш сын! И так идет его развитие!.. — Боже мой, Жан, твой отец просто бы посмеялся!.. Не забудь рассказать об этом в четверг у моих родителей. Папа будет от души веселиться. Тут уж консул не выдержал: — О да, я убежден, что он будет веселиться, Бетси. Он будет радоваться, что его ветреность, его легкомысленные наклонности передались не только Юстусу, этому suitier, но и внуку… Черт возьми, ты вынуждаешь меня это высказать! Мой сын отправляется к такой особе, тратит свои карманные деньги на лоретку! Он еще сам не осознает этого, нет, но врожденные наклонности сказываются, — да, да, сказываются… Что и говорить, пренеприятная вышла история. И консул тем более возмущался, что и Тони, как мы говорили выше, вела себя не вполне благонравно. Правда, с годами она перестала дразнить бледного человека и заставлять его дрыгать ногой, так же как перестала звонить у дверей старой кукольницы, но она откидывала голову с видом все более и более дерзким и все больше и больше, в особенности после летнего пребывания у старых Крегеров, впадала в грех высокомерия и суетности. Как-то раз консул очень огорчился, застав ее и мамзель Юнгман за чтением «Мимили» Клаурена[49]; он полистал книжку и, ни слова не говоря, раз и навсегда запер ее в шкаф. Вскоре после этого выяснилось, что Тони — Антония Будденброк! — отправилась, без старших, вдвоем с неким гимназистом, приятелем братьев, гулять к Городским воротам, фрау Штут, та самая, что вращалась в высших кругах, встретила эту парочку и, зайдя к Меллендорфам на предмет покупки старого платья, высказалась о том, что вот-де и мамзель Будденброк входит в возраст, когда… А сенаторша Меллендорф самым веселым тоном пересказала все это консулу. Таким прогулкам был положен конец. Но вскоре обнаружилось, что мадемуазель Тони достает любовные записочки — все от того же гимназиста — из дупла старого дерева у Городских ворот, пользуясь тем, что оно еще не заделано известкой, и, в свою очередь, кладет туда записочки, ему адресованные. Когда все это всплыло на свет божий, стало очевидно, что Тони необходим более строгий надзор, а следовательно — нужно отдать ее в пансион мадемуазель Вейхбродт, Мюлленбринк, дом семь. 7 Тереза Вейхбродт была горбата, — так горбата, что, стоя, едва возвышалась над столом. Ей шел сорок второй год, но она не придавала значения внешности и одевалась, как дама лет под шестьдесят или под семьдесят. На ее седых, туго закрученных буклях сидел чепец с зелеными лентами, спускавшимися на узкие, как у ребенка, плечи; ее скромное черное платьице не знало никаких украшений, если не считать большой овальной фарфоровой брошки с портретом матери. У маленькой мадемуазель Вейхбродт были умные, пронзительные карие глаза, нос с горбинкой и тонкие губы, которые она порою поджимала с видом решительным и суровым. Да и вообще вся ее маленькая фигурка, все ее движения были полны энергии, пусть несколько комичной, но бесспорно внушающей уважение. Этому немало способствовала и ее манера говорить. А говорила она быстро, резко и судорожно двигая нижней челюстью и выразительно покачивая головой, на чистейшем немецком языке, и вдобавок старательно подчеркивая каждую согласную. Гласные же она произносила даже несколько утрированно, так что у нее получалось, к примеру, не «бутерброд», а «ботерброд» или даже «батерброд»; да и свою капризную, брехливую собачонку окликала не «Бобби», а «Бабби». Когда она говорила какой-нибудь из пансионерок: «Не будь же так гл-о-опа, дитя мое», и при этом дважды ударяла по столу согнутым в суставе пальцем, то это неизменно производило впечатление; а когда мадемуазель Попинэ, француженка, клала себе в кофе слишком много сахара, Тереза Вейхбродт, подняв глаза к потолку и побарабанив пальцами по столу, так выразительно произносила: «Я бы уже сразу взе-ела всю сахарницу», что мадемуазель Попинэ заливалась краской. Ребенком — бог ты мой, до чего же она, вероятно, была мала ребенком! — Тереза Вейхбродт называла себя Зеземи, и это имя за ней сохранилось, ибо самым лучшим и прилежным ученицам, равно живущим в пансионе и приходящим, разрешалось так называть ее. — Называй меня Зеземи, дитя мое, — в первый же день сказала она Тони Будденброк, запечатлев на ее лбу короткий и звонкий поцелуй. — Мне это приятно! Старшую сестру Терезы Вейхбродт, мадам Кетельсен, звали Нелли. Мадам Кетельсен, особа лет сорока восьми, оставшись после смерти мужа без всяких средств, жила у сестры в маленькой верхней комнатке и ела за столом вместе с пансионерками. Одевалась она не лучше Зеземи, но, в противоположность ей, была необыкновенно долговяза; на ее худых руках неизменно красовались напульсники. Не будучи учительницей, она не имела понятия о строгости, и все существо ее, казалось, было соткано из кроткой и тихой жизнерадостности. Если какой-нибудь из воспитанниц случалось напроказить, она разражалась веселым, от избытка добродушия, почти жалобным смехом, и смеялась до тех пор, покуда Зеземи, выразительно стукнув по столу, не восклицала: «Нелли» — что звучало как «Налли». Мадам Кетельсен беспрекословно повиновалась младшей сестре и позволяла ей распекать себя, как ребенка. Зеземи же относилась к ней с нескрываемым презрением. Тереза Вейхбродт была начитанной, чтобы не сказать ученой девицей; ей пришлось приложить немало усилий, дабы сохранить свою детскую веру, свое бодрое, твердое убеждение, что на том свете ей воздается сторицей за ее трудную и серую земную жизнь. Мадам Кетельсен, напротив, была невежественна, неискушена и простодушна. — Добрейшая Нелли, — говорила Зеземи, — бог мой, да она совершенный ребенок! Ни разу в жизни ею не овладевало сомнение, никогда она не ведала борьбы, счастливица… В этих словах заключалось столько же пренебрежения, сколько и зависти, — кстати сказать, чувство зависти было дурным, хотя и простительным свойством характера Зеземи. Во втором этаже красного кирпичного домика, расположенного в предместье города и окруженного заботливо выращенным садом, помещались классные комнаты и столовая; верхний этаж, а также мансарда были отведены под спальни. Воспитанниц у мадемуазель Вейхбродт было немного; она принимала только девочек подростков, ибо в ее пансионе имелось лишь три старших класса — для живущих и для приходящих учениц. Зеземи строго следила за тем, чтобы к ней попадали девицы лишь из бесспорно высокопоставленных семейств. Тони Будденброк, как мы уже говорили, была принята с нежностью; более того — в честь ее поступления Тереза сделала к ужину бишоф — красный и сладкий пунш, подававшийся холодным, который она приготовляла с подлинным мастерством: «Еще бишафа?» — предлагала она, ласково тряся головой. И это звучало так аппетитно, что никто не мог отказаться. Мадемуазель Вейхбродт, восседая на двух жестких диванных подушках во главе стола, осмотрительно и энергично управляла трапезой. Она старалась как можно прямее держать свое хилое тельце, бдительно постукивала по столу, восклицала: «Налли!», «Бабби!» — и уничтожала взглядом мадемуазель Попинэ, когда та еще только собиралась положить себе на тарелку все желе от холодной телятины. Тони посадили между двумя другими пансионерками: Армгард фон Шиллинг, белокурой и пышной дочерью мекленбургского землевладельца, и Гердой Арнольдсен из Амстердама, выделявшейся своей изящной и своеобразной красотой: темно-рыжие волосы, близко посаженные карие глаза и прекрасное белое, немного надменное лицо. Напротив нее неумолчно болтала француженка, которую огромные золотые серьги делали похожей на негритянку. На нижнем конце стола, с кислой улыбкой на устах, сидела мисс Браун, сухопарая англичанка, тоже проживавшая у мадемуазель Вейхбродт. Благодаря бишофу, приготовленному Зеземи, все быстро подружились. Мадемуазель Попинэ сообщила, что прошедшей ночью ее снова душили кошмары. «Ah, quelle horreur!»[50] Она так кричала: «Помогайть! Помогайть! Ворри!» — что все повскакали с постелей. Далее выяснилось, что Герда Арнольдсен играет не на фортепиано, как другие, а на скрипке и что ее папа — матери Герды не было в живых — обещал подарить ей настоящего Страдивариуса. Тони, как большинство Будденброков и все Крегеры, была немузыкальна. Она даже не различала хоралов, которые играли в Мариенкирхе. О, зато у органа в Niuwe kerk[51] в Амстердаме поистине vox humana — человеческий голос, и как он великолепно звучит! Армгард фон Шиллинг рассказывала о коровах у них в имении. Эта девица с первого же взгляда произвела на Тони сильнейшее впечатление, — уже тем, что она была первой дворянкой, с которой ей пришлось соприкоснуться. Именоваться фон Шиллинг — какое счастье! Родители Тони жили в старинном и едва ли не прекраснейшем доме города, дед и бабка были люди с аристократическими повадками, — но звались-то они просто «Будденброки», просто «Крегеры». Дворянство Армгард кружило голову внучке элегантного Лебрехта Крегера, хотя она иной раз втихомолку и подумывала, что это великолепное «фон» гораздо больше подошло бы ей, — ведь Армгард, боже правый, ничуть не ценила этого счастья; она безмятежно заплетала свою толстую косу, смотрела на все добродушными голубыми глазами, растягивала слова на мекленбургский манер и вовсе не думала о своем дворянстве. На Армгард не было ни малейшего налета «аристократизма», она ни капельки на него не претендовала и никакого вкуса к нему не имела. «Аристократизм!» — это словцо крепко засело в головке Тони, и она убежденно применяла его к Герде Арнольдсен. Герда держалась немного особняком, в ней было что-то чужеземное и чужеродное; она любила, несмотря на неудовольствие Зеземи, несколько вычурно причесывать свои великолепные волосы, и многие считали «ломаньем», — а это было серьезное осуждение, — ее игру на скрипке. И все же нельзя было не согласиться с Тони, что в Герде и правда «бездна аристократизма»! Печать этого аристократизма лежала не только на ее не по годам развитой фигуре, но даже на ее привычках, на вещах, ей принадлежащих, — вот, например, парижский туалетный прибор из слоновой кости. Тони сразу сумела оценить его по достоинству, так как в доме Будденброков имелось много подобных, бережно хранимых предметов, вывезенных из Парижа ее родителями или еще дедом с бабкой. Три молодые девушки быстро вступили в дружеский союз. Все они учились в одном классе и жили в одной — самой просторной — комнате верхнего этажа. Как приятно и весело проводили они время после десяти вечера, когда полагалось расходиться по комнатам! Сколько они болтали, раздеваясь, — правда, вполголоса, так как за стеной мадемуазель Попинэ уже начинали мерещиться воры. Мадемуазель Попинэ спала вместе с маленькой Евой Эверс из Гамбурга, отец которой, любитель искусств и коллекционер, теперь жил в Мюнхене. Коричневые полосатые шторы в это время были уже спущены, на столе горела низенькая лампа под красным абажуром; чуть слышный запах фиалок и свежего белья наполнял комнату, и девушек охватывало слегка приглушенное настроение усталости, безмятежности и мечтательности. — Боже мой, — говорила полураздетая Армгард, сидя на краю кровати, — до чего же красноречив доктор Нейман! Он входит в класс, становится у стола и начинает говорить о Расине… — У него прекрасный высокий лоб, — вставляла Герда, расчесывавшая волосы перед освещенным двумя свечами зеркалом в простенке между окнами. — Да, — быстро соглашалась Армгард. — А ты и начала весь разговор, Армгард, только для того, чтобы это услышать. Ты не сводишь с него своих голубых глаз, словно… — Ты его любишь? — спросила Тони. — Никак не могу развязать ботинок… Пожалуйста, Герда, помоги… Так!.. Ну вот, если ты его любишь, Армгард, выходи за него замуж: право же, это хорошая партия. Он будет преподавать в гимназии… — Господи, до чего вы обе несносны! Я вовсе не люблю его. И вообще я выйду не за учителя, а за помещика… — За дворянина? — Тони уронила чулок, который она держала в руке, и в задумчивости уставилась на Армгард. — Не знаю, но, во всяком случае, у него должно быть большое имение. Ах, я уж и сейчас радуюсь, девочки! Я буду вставать в пять часов утра и приниматься за хозяйство… — Она натянула на себя одеяло и мечтательно вперила взор в потолок. — Перед ее духовным оком уже пасутся пятьсот коров, — сказала Герда, глядя в зеркало на подругу. Тони еще не совсем разделась, но уже улеглась, положив руки под голову, и тоже смотрела в потолок. — А я, конечно, выйду за коммерсанта, — заявила она. — Только у него должно быть очень много денег, чтобы мы могли устроить дом аристократично и на широкую ногу. Это мой долг по отношению к семье и к фирме, — серьезно добавила она. — Вот посмотрите, так оно и будет. Герда кончила убирать волосы на ночь и стала чистить свои широкие белые зубы, разглядывая себя в ручное зеркальце в оправе из слоновой кости. — А я, скорей всего, совсем не выйду замуж, — проговорила она не без труда, так как ей мешал мятный порошок во рту. — Зачем мне это? У меня нет ни малейшего желания! Я уеду в Амстердам, буду играть дуэты с папой, а потом поселюсь у своей замужней сестры. — О, как скучно будет без тебя! — живо вскричала Тони. — Ужасно скучно! Тебе надо выйти замуж и остаться здесь навсегда… Послушай, выходи за кого-нибудь из моих братьев!.. — За этого, с длинным носом? — Герда зевнула, сопровождая зевок легким пренебрежительным вздохом, и прикрыла рот зеркальцем. — Можно и за другого, не все ли равно… Господи, как бы вы могли устроиться! Нужно только пригласить Якобса, обойщика Якобса с Фишерштрассе, у него благороднейший вкус. Я бы каждый день ходила к вам в гости… Но тут раздавался голос мадемуазель Попинэ: — Ah, voyons, mesdames! Спать! спать, s'il vous plait![52] Сегодня вечером вы уж все равно не успеете выйти замуж. Все воскресенья, а также каникулярное время Тони проводила на Менгштрассе или за городом у старых Крегеров. Какое счастье, если в светлое Христово воскресенье выдается хорошая погода, ведь так приятно разыскивать яйца и марципановых зайчиков в огромном крегеровском саду! А до чего хорошо отдыхать летом у моря — жить в кургаузе, обедать за табльдотом, купаться и ездить на ослике. В годы, когда дела у консула шли хорошо, Будденброки предпринимали путешествия и более дальние. А рождество с подарками, которые получаешь в трех местах — дома, у деда с бабкой и у Зеземи, где в этот вечер бишоф льется рекой!.. Но, что ни говори, всего великолепнее сочельник дома! Консул любит, чтобы этот вечер протекал благолепно, роскошно, подлинно празднично: все семейство торжественно собиралось в ландшафтной, а в ротонде уже толпились прислуга и разный пришлый люд, городская беднота, какие-то старики и старушки, — консул всем пожимал их сизо-красные руки — и за дверью вдруг раздавалось четырехголосное пение, хорал, исполняемый певчими из Мариенкирхе, такой ликующий, что сердце начинало сильнее биться в груди, а из-за высоких белых дверей в это время уже пробивался запах елки. Затем консульша медленно прочитывала из фамильной Библии с непомерно большими буквами главу о рождестве Христовом; когда она кончала, за стенами комнаты снова раздавалось церковное пение, а едва успевало оно отзвучать, как все уже затягивали: «О, елочка! О, елочка!» — и торжественным шествием направлялись в большую столовую со статуями на шпалерах, где вся в белых лилиях и в дрожащих блестках, ароматная, сверкающая, к потолку вздымалась елка и стол с рождественскими дарами тянулся от окон до самых дверей. На улице, покрытой смерзшейся снежной пеленой, играли итальянцы-шарманщики, и с рыночной площади доносился гул рождественской ярмарки. В этот вечер все дети, за исключением маленькой Клары, принимали участие в позднем праздничном ужине, происходившем в ротонде, за которым в устрашающем изобилии подавались карпы и фаршированные индейки. Надо еще добавить, что в течение этих лет Тони Будденброк дважды гостила в мекленбургских имениях. Около месяца она пробыла со своей подругой Армгард в поместье г-на фон Шиллинга, расположенном на берегу залива, напротив Травемюнде. В другой раз поехала с кузиной Клотильдой в именье, где г-н Бернгард Будденброк служил управляющим. Оно называлось «Неблагодатное» и не приносило ни гроша дохода, но летом там жилось очень неплохо. Так шли годы. Так протекала счастливая юность Тони Будденброк. Часть третья 1 В июне месяце, под вечер, часов около пяти, семья консула Будденброка кончала пить кофе в саду перед «порталом», куда консульша распорядилась принести из беседки легкую, изящной работы бамбуковую мебель. Внутри беседки, в побеленной комнатке, где на большом стенном зеркале были нарисованы порхающие птицы, а задние двустворчатые лакированные двери, если приглядеться, оказывались вовсе не дверьми, — даже ручки были просто к ним пририсованы, — воздух слишком накалился. Консул, его супруга, Тони, Том и Клотильда сидели за круглым столом, на котором поблескивала еще не убранная посуда. Христиан со скорбным выражением лица учил в сторонке вторую речь Цицерона против Катилины[53]. Консул курил сигару, углубившись в чтение «Ведомостей». Консульша, положив на колени вышивание, с улыбкой следила за маленькой Кларой, которая под присмотром Иды Юнгман искала фиалки, изредка попадавшиеся на зеленом лужку. Тони, подперев голову обеими руками, с увлечением читала «Серапионовых братьев» Гофмана, а Том потихоньку щекотал ей затылок травинкой, чего она благоразумно старалась не замечать. Клотильда, тощая и старообразная, в неизменном ситцевом платье в цветочках, читая рассказ под названием «Слеп, глух, нем — и все же счастлив», время от времени сгребала в кучку бисквитные крошки на скатерти, потом брала их всей пятерней и бережно препровождала в рот. Небо с недвижно стоявшими на нем редкими белыми облаками мало-помалу начинало бледнеть. Маленький, пестреющий цветами, опрятный сад с клумбами и симметрично проложенными дорожками покоился в лучах предвечернего солнца. Легкий ветерок время от времени доносил запах резеды, окаймлявшей клумбы. — Ну, Том, — сказал благодушествовавший сегодня консул, вынимая изо рта сигару, — дело относительно ржи с «Ван Хейкдомом и компания», о котором я тебе говорил, видимо, устраивается. — Сколько он дает? — заинтересовался Томас и перестал мучить Тони. — Шестьдесят талеров за тонну… Неплохо, а? — Отлично! — Том сразу оценил выгодность этой сделки. — Кто так сидит. Тони! Это не comme il faut[54], — заметила консульша; и Тони, не отрывая глаз от книги, сняла один локоть со стола. — Не беда, — сказал Томас. — Пусть сидит, как хочет, все равно она остается Тони Будденброк. Тильда и Тони бесспорно первые красавицы у нас в семье. Клотильда была поражена. — О бо-оже, Том, — проговорила она. Удивительно, до чего ей удалось растянуть эти короткие слова. Тони терпела молча. Том был находчив, и с этим обстоятельством приходилось считаться, — он ведь опять сумеет ответить так, что все расхохочутся и примут его сторону. Она только сердито раздула ноздри и передернула плечами. Но когда консульша заговорила о предстоящем бале у консула Хунеуса и упомянула что-то о новых лакированных башмачках, Тони сняла со стола второй локоть и живо подхватила разговор. — Вы все болтаете и болтаете, — жалобно воскликнул Христиан, — а у меня адски трудный урок! О, я бы тоже хотел быть коммерсантом! — Ты каждый день хочешь чего-нибудь другого, — отрезал Том. Но тут в саду показался Антон с подносом, на котором лежала визитная карточка, и все взоры с любопытством обратились к нему. — «Грюнлих, агент, — прочитал консул, — из Гамбурга». Весьма приятный человек, наилучшим образом мне рекомендованный; сын пастора. У меня с ним дела, нам надо кое-что обсудить… Ты не возражаешь, Бетси? Антон, проси господина Грюнлиха пожаловать сюда. По дорожке, с палкой и шляпой в правой руке, вытянув вперед шею, уже семенил мужчина среднего роста, лет тридцати двух, в зеленовато-желтом ворсистом сюртуке и в серых нитяных перчатках. Жидкие белокурые волосы осеняли его розовое, улыбающееся лицо, на котором около носа гнездилась большая бородавка. Подбородок и верхняя губа у него были гладко выбриты, а со щек, на английский манер, свисали длинные бакенбарды золотисто-желтого цвета. Он еще издали, с видом, выражающим нелицеприятную преданность, взмахнул своей большой светло-серой шляпой. Последний шаг перед столом он сделал нарочито длинный, причем описал верхней частью корпуса такой полукруг, что его поклон мог быть отнесен ко всем сразу. — Я помешал, я вторгся в недра семьи, — произнес он бархатным голосом. — Здесь все заняты чтением интересных книг, беседой… Прошу прощения! — Добро пожаловать, уважаемый господин Грюнлих! — отвечал консул. Он поднялся с места, как и оба его сына, и теперь пожимал руку гостю. — Рад случаю приветствовать вас у себя вне стен конторы. Бетси, господин Грюнлих, наш давнишний клиент… Моя дочь Антония… Клотильда, моя племянница… С Томасом вы уже знакомы… а это мой младший сын. Христиан, гимназист… После каждого имени г-н Грюнлих отвешивал поклон. — Смею вас уверить, — продолжал он, — что я не хотел нарушить ваш покой. Я пришел по делу, и если мне позволено будет просить господина консула прогуляться по саду… Консульша перебила его: — Вы окажете нам любезность, если, прежде чем приступить к деловым разговорам с моим мужем, побудете немного с нами. Садитесь, прошу вас! — Премного благодарен, — прочувственно отвечал г-н Грюнлих. Он опустился на краешек стула, подставленного ему Томасом, положил палку и шляпу на колени, затем уселся поудобнее, пригладил одну из бакенбард и легонько кашлянул, издав звук вроде «хэ-эм». Все это выглядело так, словно он хотел сказать: «Ну, хорошо, это вступление. А что дальше?» Консульша немедленно начала занимать гостя. — Вы ведь из Гамбурга, господин Грюнлих? — осведомилась она, слегка склонив голову набок и по-прежнему держа вышиванье на коленях. — Так точно, сударыня, — подтвердил г-н Грюнлих с новым поклоном. — Проживаю я в Гамбурге, но мне приходится много времени проводить в разъездах, я человек занятой. А дело мое, надо сказать, очень живое… хэ-эм! Консульша подняла брови и пошевелила губами. Это должно было означать одобрительное: «Ах, вот как!» — Неустанная деятельность — первейшая моя потребность, — добавил г-н Грюнлих, полуобернувшись к консулу, и опять кашлянул, заметив взгляд фрейлейн Антонии — холодный, испытующий взгляд, каким девушки мерят незнакомых молодых людей и который, кажется, вот-вот готов изобразить уничижительное презрение. — У нас есть родные в Гамбурге, — произнесла Тони, чтобы хоть что-нибудь сказать. — Дюшаны, — пояснил консул, — семейство моей покойной матери. — О, мне это отлично известно, — поторопился заявить г-н Грюнлих. — Я имел честь быть им представленным. Все члены этой семьи превосходные люди, люди с большим умом и сердцем, хэ-эм! Право, если бы во всех семьях царила такая атмосфера, мир был бы много краше. Тут и вера, и отзывчивость, и подлинное благочестие — короче говоря, мой идеал: истинное христианство. И наряду с этим изящная светскость, благородство манер, подлинный аристократизм. Меня, госпожа консульша, все это просто очаровало! «Откуда он знает моих родителей? — подумала Тони. — Он говорит именно то, что они хотят услышать…» Но тут консул заметил: — Такой идеал, господин Грюнлих, я могу только приветствовать. Консульша тоже не удержалась и в знак сердечной признательности протянула гостю руку ладонью вверх; браслеты тихонько зазвенели при этом движении. — Вы будто читаете мои мысли, дорогой господин Грюнлих! В ответ г-н Грюнлих привстал и поклонился, потом снова сел, погладил бакенбарды и кашлянул, словно желая сказать: «Ну что ж, продолжим!» Консульша обмолвилась несколькими словами о майских днях сорок второго года, столь страшных для родного города г-на Грюнлиха. — О да, — согласился он, — этот пожар был страшным бедствием, тяжкой карой. Убытки, по сравнительно точному подсчету, равнялись ста тридцати пяти миллионам. Впрочем, мне лично оставалось только возблагодарить провидение… я ни в малейшей мере не пострадал. Огонь свирепствовал главным образом в приходах церквей святого Петра и святого Николая… Какой прелестный сад! — перебил он сам себя и, поблагодарив консула, протянувшего ему сигару, продолжал: — В городе редко можно встретить сад таких размеров. И цветник необыкновенно красочный. О, цветы и природа вообще, признаться, моя слабость! А эти маки, в том конце, пожалуй наилучшее его украшение. Далее г-н Грюнлих похвалил расположение дома, город, сигару консула и для каждого нашел какое-то любезное слово. — Разрешите полюбопытствовать, мадемуазель Антония, что за книжка у вас в руках? — с улыбкой спросил он. Тони почему-то нахмурила брови и отвечала, не глядя на г-на Грюнлиха: — «Серапионовы братья» Гофмана. — О, в самом деле? Это писатель весьма выдающийся, — заметил он. — Прошу прощения, я позабыл, как звать вашего младшего сына, госпожа консульша. — Христиан. — Прекрасное имя! Мне очень нравятся имена, которые, если можно так сказать, — г-н Грюнлих снова обернулся к хозяину дома, — уже сами по себе свидетельствуют, что носитель их христианин. В вашем семействе, насколько мне известно, из поколения в поколение переходит имя Иоганн. Как при этом не вспомнить о любимом ученике спасителя? Я, например, разрешите заметить, — словоохотливо продолжал он, — зовусь, как и большинство моих предков, Бендикс. Имя это, в сущности, лишь просторечное сокращение от Бенедикта[55]… И вы тоже погружены в чтение, господин Будденброк? Ах, Цицерон! Нелегкая штука речи этого великого римского оратора. «Quo usque tandem, Catilina?»[56] Хэ-эм. Да, я тоже еще не совсем позабыл латынь. Консул сказал: — В противоположность моему покойному отцу, я никогда не одобрял этого систематического вдалбливанья латыни и греческого в головы молодых людей. Ведь есть так много серьезных, важных предметов, необходимых для подготовки к практической жизни… — Вы высказываете мое мнение, господин консул, — поторопился вставить г-н Грюнлих, — которое я еще не успел облечь в слова! Это трудное и, по-моему, с точки зрения морали, не слишком полезное чтение. Не говоря уж обо всем прочем, в этих речах, насколько мне помнится, есть места прямо-таки предосудительные. Все замолчали, и Тони подумала: «Ну, теперь мой черед», ибо взор г-на Грюнлиха обратился на нее. И правда, настал ее черед. Г-н Грюнлих вдруг подскочил на стуле, сделал короткое, судорожное и тем не менее грациозное движение рукой в сторону консульши и страстным шепотом проговорил: — Прошу вас, сударыня, обратите внимание! Заклинаю вас, мадемуазель, — здесь голос его зазвучал уже громче, — не двигайтесь! Обратите внимание, — он снова перешел на шепот, — как солнце играет в волосах вашей дочери! В жизни не видывал более прекрасных волос! — во внезапном порыве восторга уже серьезно воскликнул он, ни к кому в отдельности не обращаясь, а как бы взывая к богу или к собственному сердцу. Консульша благосклонно улыбнулась, а консул сказал: — Право, не стоит забивать девочке голову комплиментами. Тони молча нахмурила брови. Через минуту-другую г-н Грюнлих поднялся. — Не буду дольше мешать вам, сударыня, я и так злоупотребил… Ведь я пришел по делу… но кто бы мог устоять… теперь мне пора… Если я смею просить господина консула… — Я была бы очень рада, — сказала консульша, — если бы вы на время своего пребывания здесь избрали наш дом своим пристанищем. Господин Грюнлих на мгновенье онемел от благодарности. — Я бесконечно признателен, сударыня, — растроганно произнес он наконец. — Но не смею злоупотреблять вашей любезностью. Я снял несколько комнат в гостинице «Город Гамбург». «Несколько комнат», — подумала консульша, то есть именно то, что она и должна была подумать, по замыслу г-на Грюнлиха. — Во всяком случае, — заключила она, еще раз сердечно протягивая ему руку, — я надеюсь, что мы видимся не в последний раз. Господин Грюнлих поцеловал руку консульши, подождал несколько секунд, не протянет ли ему Тони свою, не дождался, описал полукруг верхней частью туловища, отступил назад, сделав очень длинный шаг, еще раз склонился, широким жестом надел свою серую шляпу, предварительно откинув голову, и удалился вместе с консулом. — Весьма приятный молодой человек, — объявил консул, когда возвратился к своим и снова подсел к столу. — А по-моему, он кривляка, — налегая на последнее слово, позволила себе заметить Тони. — Тони! Господь с тобой! Что за суждение — возмутилась консульша. — Молодой человек, в такой мере проникнутый христианскими чувствами… — И вдобавок весьма благовоспитанный и светский! — дополнил консул. — Ты сама не знаешь, что говоришь! — Супруги из взаимной учтивости иногда менялись точкой зрения; это давало им большую уверенность в незыблемости их авторитета. Христиан наморщил свой большой нос и сказал: — До чего же он напыщенно выражается! «Вы заняты беседой!» А мы сидели молча. «Эти маки в конце сада — наилучшее его украшение! Я помешал, я вторгся в недра семьи! Никогда не видывал более прекрасных волос…» — И Христиан до того уморительно передразнил г-на Грюнлиха, что даже консул не удержался от смеха. — Да, он ужасно кривляется, — снова начала Тони. — И все время говорит о себе! Его «дело живое», он любит природу, он предпочитает какие-то там имена, его зовут Бендикс… Нам-то какое до этого дело, скажите на милость! Что ни слово, то похвальба! — под конец даже злобно выкрикнула она. — Он говорил тебе, мама, и тебе, папа, только то, что вы любите слышать, чтобы втереться к вам в доверие! — Тут ничего дурного нет, Тони, — строго отвечал консул. — Человек, попав в незнакомое общество, старается показать себя с наилучшей стороны, выбирает слова, желая понравиться, — вполне понятно… — А по-моему, он приятный человек, — кротко протянула Клотильда, хотя она была единственной, кого г-н Грюнлих не удостоил ни малейшего внимания. Томас от суждения воздержался. — Короче говоря, — заключил консул, — он хороший христианин, дельный, энергичный и образованный человек. А тебе, Тони, взрослой восемнадцатилетней девице, с которой он так мило и галантно обошелся, следовало бы быть посдержаннее на язык. У всех у нас есть свои слабости, и — уж извини меня, Тони, — не тебе бросать камень… Том, нам пора за работу! Тони буркнула: «Золотисто-желтые бакенбарды», — и нахмурила брови, как хмурила их уже не раз в этот вечер. 2 — О, как я был огорчен, мадемуазель, что не застал вас, — объявил г-н Грюнлих несколькими днями позднее, встретив на углу Брейтенштрассе и Менгштрассе Тони, возвращавшуюся домой с прогулки. — Я позволил себе нанести визит вашей матушке и очень сетовал, узнав о вашем отсутствии. Но теперь я бесконечно счастлив, что все же встретил вас. Фрейлейн Будденброк пришлось остановиться, поскольку г-н Грюнлих заговорил с нею; но, полузакрыв внезапно потемневшие глаза, она так и не подняла их выше уровня груди г-на Грюнлиха, и на ее губах появилась та насмешливая и беспощадно жестокая улыбка, которой молодые девушки обычно встречают мужчину, от которого они решили тут же отвернуться. Губы ее шевелились. Что ему ответить? Надо найти слово, которое раз и навсегда оттолкнет, уничтожит этого Бендикса Грюнлиха, внушит ему уважение к ней и в то же самое время больно его ранит. — Не могу сказать того же о себе, — ответила она, так и не отводя взора от груди г-на Грюнлиха. Выпустив эту коварную и ядовитую стрелу, она отвернулась, закинула голову и, вся красная от гордого сознания своей находчивости и саркастической язвительности, пошла домой, где ей сообщили, что г-н Грюнлих зван к ним в следующее воскресенье отведать телячьего жаркого. И он явился. Явился в несколько старомодном, но хорошо сшитом широком сюртуке, придававшем ему серьезный и солидный вид, все такой же розовый, улыбающийся, с аккуратно расчесанными на пробор жидкими волосами и пышно взбитыми бакенбардами. Он ел рыбу, запеченную в раковинах, суп жюльен, телячье жаркое с гарниром из картофеля и цветной капусты под бешемелью, мараскиновый пудинг и пумперникели с рокфором, сопровождая каждую перемену блюд похвальным словом, не лишенным даже некоторого изящества. Так, например, вооружась десертной ложкой, он отставлял руку, вперял взор в одну из статуй на шпалерах и, как бы ни к кому не обращаясь, но тем не менее вслух, произносил: — Видит бог, я в себе не волен: я уже съел изрядный кусок этого пудинга, но он так вкусен, что мне приходится просить у нашей щедрой хозяйки еще кусочек! При этом он лукаво поглядывал на консульшу. Он беседовал с консулом о делах и о политике, высказывая серьезные и дельные суждения; болтал с консульшей о театре, о приемах в обществе и о туалетах; у него нашлось приветливое слово для Тома, Христиана, для бедной Клотильды, даже для маленькой Клары и для мамзель Юнгман. Тони молчала, и он не пытался заговаривать с нею, а только время от времени, склонив набок голову, смотрел на нее, и взор его выражал горесть и надежду. Господин Грюнлих откланялся, оставив по себе впечатление, еще более выгодное, чем в свой первый визит. — Он очень хорошо воспитан, — сказала консульша. — И к тому же весьма почтенный человек и добрый христианин, — подтвердил консул. Христиан с еще большим совершенством воспроизвел жесты г-на Грюнлиха и его манеру говорить, а Тони, мрачно нахмурив брови, пожелала всем доброй ночи. Ее тяготило смутное предчувствие, что она отнюдь не в последний раз видела этого господина, сумевшего столь быстро покорить сердце ее родителей. И правда, вернувшись как-то вечером из гостей, она обнаружила, что г-н Грюнлих, удобно расположившись в ландшафтной, читает консульше «Уиверли» Вальтера Скотта[57], — надо отдать ему справедливость, с отличным произношением, ибо, путешествуя по надобностям своего «живого дела», он частенько, по его словам, бывал и в Англии. Тони уселась в сторонке с другой книгой, и г-н Грюнлих кротко обратился к ней: — То, что я читаю, вам, видимо, не по вкусу, мадемуазель? На что Тони все так же колко и саркастически ответила нечто вроде: — Да, нимало. Он не смутился и начал рассказывать о своих безвременно скончавшихся родителях. Отца своего, проповедника и пастора, он охарактеризовал как человека, преисполненного христианских чувств, но в то же время и весьма светского. Тем не менее г-н Грюнлих вскоре отбыл в Гамбург. Тони не было дома во время его прощального визита. — Ида, — сказала Тони мамзель Юнгман, поверенной всех ее тайн, — этот человек уехал! На что Ида ответила: — Вот посмотришь, деточка, он еще вернется. Неделю спустя в маленькой столовой разыгралась следующая сцена: Тони спустилась вниз в девять часов утра и была очень удивлена, застав отца еще сидящим за столом вместе с консульшей. Она подставила родителям лоб для поцелуя, уселась на свое место, свежая, проголодавшаяся, с сонными еще глазами, положила сахар в кофе, намазала маслом хлеб, придвинула к себе зеленый сыр. — Как хорошо, папа, что я застала тебя! — проговорила она, обертывая салфеткой горячее яйцо и стуча по нему ложечкой. — Я сегодня решил дождаться нашей сонливицы, — отвечал консул. Он курил сигару и непрерывно похлопывал по столу свернутой газетой. Консульша неторопливо закончила свой завтрак и грациозно откинулась на спинку стула. — Тильда уже хлопочет на кухне, — многозначительно продолжал консул, — и я тоже давно принялся бы за работу, если бы нам, твоей матери и мне, не нужно было обсудить с нашей дочкой один серьезный вопрос. Тони, прожевывая бутерброд, посмотрела на отца и потом перевела взгляд на мать со смешанным чувством испуга и любопытства. — Поешь сперва, дитя мое, — сказала консульша. Но Тони, вопреки ее совету, положила нож и воскликнула: — Только, ради бога, не томи меня, папа! Консул, по-прежнему хлопая по столу газетой, повторил за женой: — Ешь, ешь! Тони в молчанье и уже без всякого аппетита допивала кофе и доедала яйцо и хлеб с сыром, — она начала подозревать, о чем будет речь. Краска сбежала с ее лица, она побледнела, решительно отказалась от меда и тут же тихим голосом объявила, что уже сыта. — Милое дитя мое, — начал консул после нескольких секунд молчания, — дело, которое мы хотели обсудить с тобой, изложено вот в этом письме. — И он опять хлопнул по столу, но уже не газетой, а большим бледно-голубым конвертом. — Одним словом, господин Бендикс Грюнлих, которого мы все считаем весьма достойным и приятным молодым человеком, пишет мне, что за время своего пребывания здесь он проникся самыми нежными чувствами к моей дочери и теперь официально просит ее руки. Что ты на это скажешь, дитя мое? Тони, откинувшись на спинку стула и опустив голову, медленно вертела правой рукой серебряное кольцо от салфетки. Внезапно она подняла глаза, потемневшие, полные слез, и сдавленным голосом крикнула: — Что надо от меня этому человеку? Что я ему сделала? — и разрыдалась. Консул бросил быстрый взгляд на жену и в замешательстве начал внимательно рассматривать свою уже пустую чашку. — Дорогая моя, — мягко сказала консульша, — зачем горячиться? Ты ведь не сомневаешься, что родители желают тебе только блага, а потому-то мы и не можем советовать тебе отказаться от того положения в жизни, которое тебе сейчас предлагается. Я охотно верю, что ты не питаешь к господину Грюнлиху каких-либо определенных чувств, но это придет со временем, — смею тебя уверить, придет. Такое юное создание, как ты, не сознает, чего ему собственно надо… В голове у тебя такой же сумбур, как и в сердце… Сердцу надо дать время, а тебе следует прислушаться к советам опытных людей, пекущихся только о твоем счастье. — Да я ровно ничего о нем не знаю, — прервала ее вконец расстроенная Тони и прижала к глазам батистовую салфетку с пятнышками от яиц. — Я знаю только, что у него золотисто-желтые бакенбарды и «живое дело»… — Верхняя ее губка, вздрагивавшая от всхлипываний, производила невыразимо трогательное впечатление. Консул во внезапном порыве нежности пододвинул свой стул поближе к ней и, улыбаясь, стал гладить ее по волосам. — Дочурка моя, — проговорил он, — что же тебе и знать о нем? Ты еще дитя, и проживи он здесь не месяц, а целый год, ты бы узнала о нем не больше… Девушка твоих лет не разбирается в жизни и должна полагаться на суждение зрелых людей, которые желают ей добра. — Я не понимаю… не понимаю… — всхлипывала Тони и, как кошечка, терлась головой об ласкающую ее руку. — Он является сюда… Говорит всем все самое приятное… уезжает… И потом вдруг пишет, что хочет на мне… Почему он такое надумал? Что я ему сделала? Консул снова улыбнулся. — То, что ты второй раз говоришь это, Тони, только доказывает, какое ты еще дитя. Но моя дочурка никак не должна думать, что я собираюсь принуждать, мучить ее… Все это можно и должно обдумать и взвесить на досуге, ибо шаг это серьезный. В таком духе я и отвечу пока что господину Грюнлиху, не отклоняя, но и не принимая его предложения. Надо еще о многом поразмыслить… Ну, так? Решено? А теперь папе пора и на работу… До свидания, Бетси. — До свидания, мой милый Жан. — Я все-таки рекомендую тебе взять немножко меду, Тони, — сказала консульша, оставшись наедине с дочерью, которая сидела все так же неподвижно, опустив голову. — Кушать надо как следует. Мало-помалу глаза Тони высохли. Мысли беспорядочно теснились в ее пылающей голове. «Господи! Вот так история!» Конечно, она знала, что рано или поздно станет женой коммерсанта, вступит в добропорядочный, выгодный брак, который не посрамит достоинства ее семьи и фирмы Будденброк. Но сейчас-то ведь впервые кто-то по правде, всерьез хочет на ней жениться! Как следует вести себя при такой оказии? Подумать только, что теперь к ней, к Тони Будденброк, относятся все эти до ужаса весомые слова, которые она раньше только читала в книжках: «дала согласие», «просил руки», «до конца дней»… Бог мой! Все это так ново и так внезапно! — А ты, мама? — проговорила она. — Ты, значит, тоже советуешь мне… дать согласие? — Она на мгновение запнулась, слово «согласие» показалось ей чересчур высокопарным, неудобопроизносимым, но она все же выговорила его, и даже с большим достоинством. Она уже немного стыдилась своей первоначальной растерянности. Брак с г-ном Грюнлихом казался ей теперь не меньшей нелепостью, чем десять минут назад, но сознание важности нового своего положения преисполняло ее гордостью. Консульша сказала: — Что я могу советовать, дитя мое? Разве папа тебе советовал? Он только не отговаривал тебя. Ибо с его стороны, да и с моей тоже, это было бы безответственно. Союз, предложенный тебе, милая Тони, в полном смысле то, что называется хорошая партия… У тебя будут все возможности, переехав в Гамбург, зажить там на широкую ногу… Тони сидела неподвижно. Перед ее внутренним взором промелькнуло нечто вроде шелковых портьер — таких, какие она видела в гостиной у стариков Крегеров… Будет ли она в качестве мадам Грюнлих пить шоколад по утрам? Спрашивать об этом как-то неудобно. — Как уже сказал отец, у тебя есть время все обдумать, — продолжала консульша. — Но мы должны обратить твое внимание на то, что подобный случай устроить свое счастье представляется не каждый день. Этот брак в точности соответствовал бы тому, что предписывают тебе твой долг и твое предназначение. Да, дитя мое, об этом я обязана тебе напомнить. Путь, который сегодня открылся перед тобой, и есть предначертанный тебе путь. Впрочем, ты это и сама знаешь… — Да, — задумчиво отвечала Тони. — Конечно. — Она отлично понимала свои обязанности по отношению к семье и к фирме, более того — гордилась ими. Она, Антония Будденброк, перед которой грузчик Маттисен снимал свой шершавый цилиндр, она, дочка консула Будденброка, словно маленькая королева разгуливавшая по городу, назубок знала историю своей семьи. Уже портной в Ростоке жил в отличном достатке, а с тех пор Будденброки все шли и шли в гору. Ее предназначение состояло в том, чтобы, вступив в выгодный и достойный брак, способствовать блеску семьи и фирмы. Том с этой же целью работал в конторе. Партия, которую ей предлагают, как ни взгляни, весьма подходящая. Но г-н Грюнлих!.. Ей казалось, что она видит, как он семенит ей навстречу, видит его золотисто-желтые бакенбарды, розовое улыбающееся лицо и бородавку около носа. Она ощущала ворсистое сукно его костюма, слышала его вкрадчивый голос… — Я знала, — заметила консульша, — что благоразумие нам не чуждо… Может быть, мы уже и приняли решение? — О, боже упаси! — вскричала Тони, вложив в этот возглас все свое возмущение. — Какая нелепость — выйти замуж за Грюнлиха! Я все время донимала его колкостями… Непонятно, как он вообще еще меня терпит! Надо же иметь хоть немного самолюбия… И она стала намазывать мед на ломтик домашнего хлеба. 3 В этом году Будденброки никуда не уехали, даже во время каникул Христиана и Клары. Консул заявил, что его «не пускают дела»; кроме того, неразрешенный вопрос относительно Антонии удерживал все семейство на Менгштрассе. Г-ну Грюнлиху было отправлено, в высшей степени дипломатическое послание, написанное консулом; дальнейший ход событий задерживался упорством Тони, проявлявшемся в самых ребяческих формах: «Боже меня упаси, мама», — говорила она, или: «Да я его попросту не выношу». Последнее слово она произносила, четко скандируя слоги. А не то торжественно заявляла: «Отец (во всех других случаях она звала консула „папа“), я никогда не дам ему своего согласия». Все бы так и застряло на этой точке, если бы дней через десять, то есть как раз в середине июля, после объяснения родителей с дочкой в малой столовой, не произошло новое событие. День уже клонился к вечеру, теплый, ясный день. Консульша куда-то ушла, и Тони с романом в руках в одиночестве сидела у окна ландшафтной, когда Антон подал ей карточку. И прежде чем она успела прочитать имя, стоявшее на ней, в комнату вошел некто в сборчатом сюртуке и гороховых панталонах. Само собой разумеется, это был г-н Грюнлих; лицо его выражало мольбу и нежность. Тони в ужасе подскочила на стуле и сделала движение, точно намеревалась спастись бегством в большую столовую. Ну как прикажете разговаривать с человеком, который сделал ей предложение? Сердце отчаянно колотилось у нее в груди, лицо покрылось бледностью. Покуда г-н Грюнлих находился вдали, серьезные разговоры с родителями и внезапная значительность, приобретенная ее собственной персоной, которой надлежало принять важное решение, очень занимали Тони. Но вот он опять здесь! Стоит перед ней! Что будет? Она чувствовала, что готова заплакать. Г-н Грюнлих направлялся к ней, растопырив руки и склонив голову набок, как человек, собирающийся сказать: «Вот, я перед тобой! Убей меня, если хочешь». — Это судьба! — воскликнул он. — Вы первая, кого я вижу здесь, Антония! — Да, так он и сказал: «Антония»! Тони застыла с книгой в руках, потом выпятила губки и, сопровождая каждое свое слово, кивком головы снизу вверх, в негодовании крикнула: — Да… как… вы… смеете! Но слезы уже душили ее. Господин Грюнлих был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на этот возглас. — Разве я мог еще дожидаться?.. Разве я не должен был вернуться сюда? — проникновенным голосом спрашивал он. — На прошлой неделе я получил письмо от вашего папеньки; письмо, которое окрылило меня надеждой. Так мог ли я еще дольше пребывать в состоянии неполной уверенности, мадемуазель Антония? Я не выдержал… Вскочил в экипаж и помчался сюда… Я снял несколько комнат в гостинице «Город Гамбург»… Я приехал, Антония, чтобы из ваших уст услышать последнее, решающее слово, которое сделает меня несказанно счастливым! Тони остолбенела от изумления; слезы высохли у нее на глазах. Так вот чем обернулось дипломатическое послание консула, которое должно было отложить всякое решение на неопределенный срок! Она пробормотала подряд раза три или четыре: — Вы ошибаетесь… Вы ошибаетесь! Господин Грюнлих пододвинул одно из кресел вплотную к ее стулу у окна, уселся, заставил Тонн опуститься на место, наклонился и, держа в своих руках ее помертвевшую руку, продолжал взволнованным голосом: — Мадемуазель Антония… С первого мгновенья, с того самого вечера… Вы помните этот вечер?.. Когда я впервые увидел вас в кругу семьи… ваш облик, такой благородный, такой сказочно прелестный, навек вселился в мое сердце… — Он поправился и сказал: «внедрился». — С того мгновенья, мадемуазель Антония, моим единственным страстным желаньем стало: завладеть вашей прекрасной рукой. Так претворите же в счастливую уверенность ту надежду, которую подало мне письмо вашего папеньки. Правда? Я ведь могу рассчитывать на взаимность?.. Могу быть уверен в ней? — С этими словами он сжал ее руку и заглянул в ее широко раскрытые глаза. Сегодня он явился без перчаток; руки у него были белые, с длинными пальцами и вздутыми синеватыми жилами. Тони в упор смотрела на его розовое лицо, на бородавку возле носа, на глаза, тускло-голубые, как у гуся. — Нет, нет, — испуганно и торопливо забормотала она. И добавила: — Я не даю вам согласия! Она старалась сохранить твердость, но уже плакала. — Чем заслужил я эти сомнения, эту нерешительность? — спросил он упавшим голосом, почти с упреком. — Вы избалованы нежной заботой, любовным попечением… Но клянусь вам, заверяю вас честным словом мужчины, что я буду вас на руках носить, что, став моей женой, вы ничего не лишитесь, что в Гамбурге вы будете вести достойную вас жизнь… Тони вскочила, высвободила руку и, заливаясь слезами, в отчаянии крикнула: — Нет, нет! Я же сказала: нет! Я вам отказала! Боже милостивый, неужто вы этого не понимаете? Тут уж и г-н Грюнлих поднялся с места. Он отступил на шаг, растопырил руки и произнес решительным тоном человека, оскорбленного в своих лучших чувствах: — Разрешите заметить вам, мадемуазель Будденброк, что я не могу позволить оскорблять себя подобным образом. — Но я нисколько не оскорбляю вас, господин Грюнлих, — отвечала Тони, уже раскаиваясь в своей горячности. О, господи, и надо же, чтобы все это случилось именно с ней! Она не ожидала столь настойчивых домогательств и думала, что достаточно сказать: «Ваше предложение делает мне честь, но я не могу принять его», чтобы разговор более не возобновлялся. — Ваше предложение делает мне честь, — произнесла она, стараясь казаться спокойной, — но я не могу принять его… А теперь я должна… должна вас оставить. Простите, у меня больше нет времени! Господин Грюнлих преградил ей дорогу. — Вы отвергаете меня? — беззвучно спросил он. — Да, — ответила Тони и из учтивости добавила: — К сожалению. Тут г-н Грюнлих громко вздохнул, отступил на два шага назад, склонил туловище вбок, ткнул пальцем вниз — в ковер — и вскричал страшным голосом: — Антония! Несколько мгновений они так и стояли друг против друга: он в позе гневной и повелительной, Тони бледная, заплаканная, дрожащая, прижав к губам взмокший платочек. Наконец он отвернулся и, заложив руки за спину, дважды прошелся по комнате, — как у себя дома! — затем остановился у окна, вглядываясь в сгущающиеся сумерки. Тони медленно и осторожно направилась к застекленной двери, но не успела дойти и до середины комнаты, как г-н Грюнлих вновь очутился подле нее. — Тони, — почти шепотом проговорил он, тихонько дотрагиваясь до ее руки, и опустился, медленно опустился перед ней на колени; его золотисто-желтые бакенбарды коснулись ее ладони. — Тони, — повторил он, — вот до чего вы меня довели!.. Есть у вас сердце в груди, живое, трепетное сердце? Тогда выслушайте меня… Перед вами человек, обреченный на гибель! Человек, который будет уничтожен, если… человек, который умрет от горя, — вдруг спохватился он, — если вы отвергнете его любовь! Я у ваших ног… Достанет ли у вас духа сказать: вы мне отвратительны? — Нет, нет! Тони неожиданно заговорила успокаивающим голосом. Она уже не плакала больше, чувство растроганности и сострадания охватило ее. Бог мой, как же он ее любит, если эта история, на которую она смотрела равнодушно, даже как-то со стороны, довела его до такого состояния! Возможно ли, что и ей пришлось пережить подобное? В романах Тони читала о таких чувствах. А теперь вот, в жизни, господин в сюртуке стоит перед ней на коленях и умоляет ее!.. Мысль выйти за него замуж казалась ей нелепой, ибо она находила его смешным… Но в это мгновенье… право же, ничего смешного в нем не было! Его голос, его лицо выражали столь непритворный страх, столь пламенную и отчаянную мольбу. — Нет, нет! — потрясенная, говорила она, склоняясь над ним. — Вы мне не отвратительны, господин Грюнлих. Как вы могли это подумать! Встаньте, пожалуйста, встаньте!.. — Так вы не казните меня? — спросил он. И она опять отвечала успокаивающим, почти материнским тоном: — Нет, нет! — Вы согласны! — крикнул г-н Грюнлих и вскочил на ноги, но, заметив испуганное движение Тони, снова опустился на колени, боязливо заклиная ее: — Хорошо, хорошо! Не говорите больше ни слова, Антония! Не надо сейчас, не надо… Мы после поговорим… в другой раз… А теперь прощайте… Я еще приду, прощайте! Он вскочил на ноги, рывком сдернул со стола свою большую серую шляпу, поцеловал руку Тони и выбежал через застекленную дверь. Тони видела, как он схватил в ротонде свою трость и скрылся в коридоре. Она стояла посреди комнаты, обессиленная, в полном смятении, с мокрым платочком в беспомощно опущенной руке. 4 Консул Будденброк говорил жене: — Если бы я мог предположить, что у Тони имеются какие-то тайные причины не соглашаться на этот брак! Но она ребенок, Бетси, она любит развлечения, до упаду танцует на балах, принимает ухаживанья молодых людей отнюдь не без удовольствия, так как знает, что она красива, из хорошей семьи… Может быть, втайне, бессознательно, она и ищет чего-то… Но я ведь вижу, что она, как говорится, еще и сама не знает своего сердца… Спроси ее, и она начнет придумывать то одно, то другое… но назвать ей некого. Она дитя, птенец, у нее ветер в голове… Согласись она на его предложение — это будет значить, что ее место в жизни уже определено; у нее будет возможность устроить дом на широкую ногу, а этого ей очень и очень хочется. И не пройдет и нескольких дней, как она полюбит мужа… Он не красавец… видит бог, совсем не красавец… Но все же весьма представителен, а ведь в конце концов где они, эти овцы о пяти ногах?.. Ты уж прости мне этот купеческий жаргон!.. Если она хочет ждать, пока явится какой-нибудь красавец и вдобавок выгодный жених, — что ж, бог в помощь! Тони Будденброк, конечно, без женихов не останется. Хотя, с другой стороны, есть все-таки риск. Ведь опять-таки, выражаясь купеческим языком, рыбы в море полно, да сеть порой пустая бывает… Вчера утром я имел длительное собеседование с Грюнлихом — он и не думает отступаться. Я смотрел его конторские книги… Он мне их принес. Книги, скажу тебе, Бетси, просто загляденье! Я выразил ему свое живейшее удовольствие! Дело у него хоть и молодое, но идет отлично. Капитал — сто двадцать тысяч талеров. Но это, надо думать, первоначальный: Грюнлих каждый год немало зарабатывает… Дюшаны, которых я запросил, тоже дают о нем самые утешительные сведения. Ничего точного о положении его дел они, правда, не знают, но он ведет жизнь джентльмена, вращается в лучшем обществе, а его предприятие, — им это известно из достоверных источников, — идет очень живо и широко разветвляется… То, что я разузнал у других гамбуржцев, у некоего банкира Кессельмейера, например, тоже вполне меня удовлетворило. Короче говоря, ты и сама понимаешь, Бетси, что я всей душой хочу этого брака, который пойдет на пользу семье и фирме! Но, господи, конечно, мне больно, что девочка попала в такое трудное положение! Ее осаждают со всех сторон, она ходит как в воду опущенная, от нее слова не добьешься. И тем не менее я не могу решиться попросту указать Грюнлиху на дверь… Ведь я уже не раз говорил тебе, Бетси: в последние годы дела наши, видит бог, не очень блестящи. Не то чтобы господь бог отвернулся от нас — нет, честный труд вознаграждается по заслугам. Дела идут потихоньку… увы, очень уж потихоньку. И то лишь потому, что я соблюдаю величайшую осторожность. Со времени смерти отца мы не приумножили капитала, или только очень незначительно. Да, времена сейчас не благоприятствуют коммерции. Словом, радости мало. Дочь наша уже взрослая, ей предоставляется возможность сделать партию, которую все считают выгодной и почтенной. Бог даст, так оно и будет! Ждать другого случая неблагоразумно, Бетси, очень неблагоразумно! Поговори с ней еще разок. Я сегодня всячески старался убедить ее. Консул был прав. Тони находилась в очень тяжелом положении. Она уже не говорила «нет», но, бедная девочка, не в силах была выговорить и «да». Она и сама толком не понимала, что заставляет ее еще упорствовать. Между тем ее то отводил в сторону отец для «серьезного разговора», то мать усаживала рядом с собой, домогаясь от нее окончательного решения. Дядю Готхольда и его семейство в это дело не посвящали, так как те всегда несколько насмешливо относились к родичам с Менгштрассе. Но даже Зеземи Вейхбродт проведала о сватовстве Грюнлиха и, как всегда четко выговаривая слова, подала Тони добрый совет; мамзель Юнгман тоже не преминула заметить: «Тони, деточка, что тебе расстраиваться, ты ведь останешься в высшем кругу». Не было случая, чтобы Тони, заглянув в милую ее сердцу штофную гостиную в доме у Городских ворот, не услышала замечания старой мадам Крегер: «A propos[58], до меня дошли кое-какие слухи. Надеюсь, что ты будешь вести себя благоразумно, малютка…» Как-то в воскресенье, когда Тони со всем своим семейством была в Мариенкирхе, пастор Келлинг так страстно и красноречиво толковал библейский текст о том, что жене надлежит оставить отца и матерь своих и прилепиться к мужу, что под конец впал в ярость, уже не подобающую пастырю. Тони в ужасе подняла к нему глаза: не смотрит ли он именно на нее?.. Нет, слава богу, его раскормленная физиономия была обращена в другую сторону; он проповедовал, обращаясь ко всей благоговейно внимавшей ему пастве. И все же было ясно, что это новая атака на нее и каждое его слово относится к ней и ни к кому другому. — Юная женщина, почти ребенок, — гремел он, — еще не имеющая ни собственной воли, ни самостоятельного разума и все же противящаяся советам родителей, пекущихся о ее благе, — преступна, и господь изрыгнет ее из уст своих… При этом обороте, любезном сердцу пастора Келлинга, который он выкрикнул с великим воодушевлением, его пронзительный взгляд, сопровожденный устрашающим мановением руки, и впрямь обратился на Тони. Она увидела, как отец, сидевший рядом с нею, слегка поднял руку, словно говоря: «Ну, ну! Потише…» И все же она теперь уже не сомневалась, что пастор Келлинг изрекал все это по наущению ее родителя. Тони сидела вся красная, втянув голову в плечи, — ей чудилось, что весь свет смотрит на нее, и в следующее воскресенье наотрез отказалась идти в церковь. Она молча и уныло бродила по комнатам, редко смеялась, потеряла аппетит и временами вздыхала нестерпимо жалостно, словно борясь с какой-то навязчивой мыслью, и, вздохнув, грустно оглядывалась на тех, кто был подле нее. Не сострадать ей было невозможно. Она очень похудела и выглядела уже не такой свеженькой. Кончилось тем, что консул сказал: — Дольше так продолжаться не может, Бетси! Девочка просто извелась. Ей надо на время уехать, успокоиться, собраться с мыслями. Вот увидишь, в конце концов она одумается. Мне вырваться не удастся, да и лето уже на исходе… Мы все можем спокойно остаться дома. Вчера ко мне случайно зашел старик Шварцкопф из Травемюнде; знаешь, Дидрих Шварцкопф, старший лоцман. Я перемолвился с ним несколькими словами, и он с удовольствием согласился на время приютить девочку у себя. Расходы я ему, конечно, возмещу… Там она устроится по-домашнему, будет купаться, дышать морским воздухом и, без сомнения, придет в себя. Том отвезет ее; это самый лучший выход, и не надо откладывать его в долгий ящик. Тони с радостью согласилась на это предложение. Хотя она почти не видела г-на Грюнлиха, но знала, что он здесь, ведет переговоры с ее родителями и ждет. Боже мой, ведь он в любой момент может предстать перед ней, поднять крик, умолять ее. В Травемюнде, в чужом доме, она по крайней мере будет в безопасности. Итак, в последних числах июля Тони торопливо и даже весело упаковала чемодан, уселась вместе с Томом, которого послали сопровождать ее, в величественный крегеровский экипаж, весело распрощалась с домашними и, облегченно вздохнув, покатила за Городские ворота. 5 Дорога на Травемюнде идет прямиком до парома через реку, да и дальше опять никуда не сворачивает. Том и Тони знали ее вдоль и поперек. Серое шоссе быстро мелькало под глухо и равномерно цокающими копытами раскормленных мекленбургских гнедых Лебрехта Крегера; солнце пекло неимоверно, и пыль заволакивала неприхотливый пейзаж. Будденброки, в виде исключения, пообедали в час дня, а ровно в два брат и сестра выехали из дому, рассчитывая к четырем быть на месте, — ибо если наемному экипажу требовалось три часа на эту поездку, то крегеровский кучер Иохен был достаточно самолюбив, чтобы проделать весь путь за два. Тони, одетая в зеленовато-серое изящное и простое платье, в мечтательной полудремоте кивала головой, затененной большой плоской соломенной шляпой; раскрытый зонтик того же зеленовато-серого цвета с отделкой из кремовых кружев она прислонила к откинутому верху коляски. Словно созданная для катанья в экипаже, она сидела в непринужденной позе, слегка откинувшись на спинку сиденья и грациозно скрестив ноги в белых чулках и туфельках с высокой шнуровкой. Том, уже двадцатилетний молодой человек, в хорошо сидящем серовато-синем костюме, сдвинув со лба соломенную шляпу, курил одну за другой русские папиросы. Он выглядел еще не совсем взрослым, но усы, более темные, чем волосы и ресницы, за последнее время у него очень распушились. Слегка вскинув, по своей привычке, одну бровь, он вглядывался в клубы пыли и убегающие деревья по обочинам шоссе. Тони сказала: — Я еще никогда так не радовалась поездке в Травемюнде, как сейчас… Во-первых, по известным тебе причинам… ты, Том, пожалуйста, не насмешничай; конечно, мне хочется уехать еще на несколько миль подальше от неких золотисто-желтых бакенбард… Но главное — я ведь еду в совсем другое Травемюнде, возле самого моря, к Шварцкопфам… До курортного общества мне никакого дела не будет… Признаться, оно мне порядком наскучило, и меня совсем к нему не тянет… Не говоря уже о том, что этот человек знает там все ходы и выходы. В один прекрасный день он, нимало не церемонясь, мог бы появиться возле меня со своей неизменной улыбкой. Том бросил папиросу и взял другую из портсигара с искусно инкрустированной крышкой, на которой была изображена тройка и нападающая на нее стая волков, — подарок, полученный консулом от одного русского клиента. Том в последнее время пристрастился к этим тонким и крепким папиросам со светло-палевым мундштуком; он курил их в огромном количестве и усвоил себе скверную привычку втягивать дым глубоко в легкие, а затем, разговаривая, клубами выпускать его. — Да, — согласился он, — тут ты права, парк в Травемюнде так и кишит гамбуржцами… Консул Фриче, владелец курорта, сам ведь из Гамбурга… Папа говорит, что он делает сейчас крупнейшие обороты. Но если ты не будешь посещать парк, ты упустишь много интересного… Я уверен, что Петер Дельман уже там: в эти месяцы он всегда уезжает из города. Его дело может ведь идти и само собой — ни шатко ни валко, разумеется. Смешно! Да… По воскресеньям, конечно, будет наезжать и дядя Юстус — подышать воздухом, а главное, поиграть в рулетку… Меллендорфы и Кистенмакеры, надо думать, уже прибыли туда в полном составе, Хагенштремы тоже… — Еще бы! Без Сары Землингер нигде не обойдется!.. — Кстати, ее зовут Лаурой. Справедливость, друг мой, прежде всего! — Конечно, и Юльхен с нею… Юльхен решила этим летом обручиться с Августом Меллендорфом и, уж будь покоен, на своем поставит. Тогда они окончательно утвердятся в обществе! Веришь, Том, я просто возмущена! Эти выскочки… — Да полно тебе!.. Штрунк и Хагенштрем очень выдвинулись в деловом мире, а это главное… — Ну конечно! Но ни для кого не секрет, как они этого достигают… Лезут напролом, не соблюдая приличий… Дедушка говорил про Хинриха Хагенштрема: «У него и бык телится»… Да, да, я сама слыхала. — Так это или не так, дела не меняет. У кого деньги, тому и почет. А помолвка эта — дело весьма разумное. Юльхен станет мадам Меллендорф, Август получит выгодную должность. — Ах, ты опять дразнишь меня, Том! Но все равно я презираю этих людей… Том расхохотался: — Презирай не презирай, а со счетов их не скинешь, это запомни. Папа недавно сказал: «Будущее принадлежит им»; тогда как те же Меллендорфы… Кроме всего прочего, они способные люди, эти Хагенштремы. Герман очень толково работает в деле, а Мориц, несмотря на свою слабую грудь, блестяще окончил школу. Сейчас он изучает право и, говорят, подает большие надежды. — Пусть будет по-твоему… Но я, Том, по крайней мере рада, что не всем семьям приходится гнуть спину перед ними и что, например, мы, Будденброки, как-никак… — Ну, пошла! — сказал Том. — А нам ведь, между прочим, тоже нечем хвастаться. В семье не без урода! — Он взглянул на широкую спину Иохена и понизил голос: — Одному богу известно, что творится в делах у дяди Юстуса. Папа всегда качает головой, когда говорит о нем, а дедушке Крегеру пришлось раза два выручать его довольно крупными суммами… С нашими кузенами тоже не все обстоит как должно. Юрген хочет продолжать ученье, а все никак не сдаст экзамена на аттестат зрелости. Что касается Якоба, то говорят, что у Дальбека в Гамбурге им очень недовольны. Ему вечно не хватает денег, хотя получает он их предостаточно. Если бастует дядя Юстус, то посылает тетя Розалия… Нет, по-моему, нам бросать камень не приходится. А если тебе охота тягаться с Хагенштремами, то изволь, выходи замуж за Грюнлиха! — Не для того мы с тобой поехали, чтобы разговаривать на эту тему! Да, да, может быть, ты и прав, но сейчас я об этом думать не желаю. Я хочу забыть о нем. Сейчас мы едем к Шварцкопфам. Я ведь их, собственно, совсем не знаю. Приятные они люди? — О, Дидрих Шварцкопф парень хоть куда, — как он выражается о себе после пятого стакана грога. Он был как-то у нас в конторе, и оттуда мы вместе отправились в морской клуб… Насчет выпивки он не промах. Его отец родился на судне норвежской линии и потом на этой же линии сделался капитаном. Дидрих прошел хорошую школу, старший лоцман — ответственная должность и весьма прилично оплачивается. Он старый морской волк, но с дамами неизменно галантен. Погоди, он еще начнет за тобой ухаживать… — Вот это мило! А жена? — Жену его я не знаю; наверно, достойная женщина. У них есть сын. Когда я учился, он тоже был то ли в последнем, то ли в предпоследнем классе. Теперь он, наверно, студент… Смотри-ка, море! Еще какие-нибудь четверть часа… Они проехали по аллее молодых буков, возле освещенного солнцем моря, тихого и мирного. Затем вдруг вынырнула желтая башня маяка, и глазам их открылась бухта, набережная, красные крыши городка и маленькая гавань с теснящимися на рейде парусниками. Они миновали несколько домов, оставили позади церковь, покатили по Первой линии, вытянувшейся вдоль реки, и остановились у хорошенького маленького домика с увитой виноградом верандой. Старший лоцман Шварцкопф стоял у двери и, когда экипаж подъехал, снял с головы морскую фуражку. Это был коренастый, плотный мужчина с красным лицом, водянисто-голубыми глазами и бурой колючей бородой веером, от уха до уха обрамлявшей его лицо. Его красный рот с толстой и гладко выбритой верхней губой, слегка искривленный, так как он держал в зубах деревянную трубку, хранил выражение достоинства и прямодушия. Под расстегнутым кителем с золотым шитьем сверкал белизною пикейный жилет. Лоцман стоял, широко расставив ноги и слегка выпятив живот. — Право слово, мадемуазель, я за честь почитаю, что вы к нам пожаловали… — Он бережно высадил Тони из экипажа. — Господину Будденброку мое почтение! Папенька, надеюсь, в добром здравии и госпожа консульша тоже?.. Рад, душевно рад! Милости просим! Жена уже приготовила нам закусочку. Отправляйся-ка на заезжий двор к Педерсену, — сказал он кучеру, вносившему чемодан Тони. — Там уж накормят твоих лошадок! Вы ведь у нас переночуете, господин Будденброк? Как же так нет? Лошадям надо передохнуть, да и все равно вы не успеете засветло вернуться в город. — О, да тут нисколько не хуже, чем в кургаузе, — объявила Тони четверть часа спустя, когда все уже пили кофе на веранде. — Какой дивный воздух! Даже водорослями пахнет! Я ужасно рада, что приехала в Травемюнде! Между увитых зеленью столбиков веранды виднелась широкая, поблескивавшая на солнце река с лодками и многочисленными причалами; и дальше, на сильно выдавшейся в море Мекленбургской косе, — домик паромщика на так называемом «Привале». Большие чашки с синим ободком, похожие на миски, казались странно неуклюжими по сравнению с изящным старинным фарфором в доме на Менгштрассе, но весь стол, с букетом полевых цветов перед прибором Тони, выглядел очень заманчиво, тем более что голод после путешествия в экипаже уже давал себя знать. — Мадемуазель надо хорошенько у нас поправиться, — сказала хозяйка. — А то в городе вы уж и с личика спали. Ну, да известно, какой в городе воздух, да еще всякие там балы… Госпожа Шварцкопф, дочь пастора из Шлутура, с виду женщина лет пятидесяти, была на голову ниже Тони и довольно тщедушного сложения. Свои еще черные, аккуратно и гладко зачесанные волосы она подбирала в крупно сплетенную сетку. Одета она была в темно-коричневое платье с белым воротничком и такими же манжетами. Опрятная, ласковая и приветливая, она усердно потчевала гостей домашними булочками с изюмом из хлебницы в форме лодки, которая стояла посреди стола в окружении сливок, сахара, масла и сотового меда; края этой хлебницы были разукрашены бисерной бахромой — работа маленькой Меты. Сама Мета, благонравная восьмилетняя девочка в клетчатом платьице, с белой, как лен, торчащей косичкой, сидела сейчас рядом с матерью. Госпожа Шварцкопф сокрушалась из-за того, что комната, единственная, которую она могла предоставить гостье, «такая простенькая». Тони уже побывала в ней, переодеваясь после дороги. — Да нет, она премилая! Из окон видно море, что же может быть лучше? — отвечала Тони, макая в кофе четвертый ломтик булочки с изюмом. Том разговаривал со стариком о «Вулленвевере», который сейчас ремонтировался в городе. В это время на веранду вошел молодой человек лет двадцати, с книгой под мышкой, он покраснел, быстро сдернул свою серую фетровую шляпу и застенчиво поклонился. — А, сынок! — сказал лоцман. — Поздновато ты сегодня… — И представил: — Мой сын. — Он назвал какое-то имя, а какое, Тони не разобрала. — Учится на доктора и вот приехал провести у нас каникулы… — Очень приятно, — произнесла Тони, как ее учили. Том поднялся и пожал ему руку. Молодой Шварцкопф еще раз поклонился, положил книгу и, снова покраснев, уселся за стол. Это был на редкость светлый блондин, среднего роста и довольно стройный. Чуть пробивающиеся усы, такие же бесцветные, как и коротко остриженные волосы на слегка удлиненном черепе, оставались почти незаметными, а кожа у него была необыкновенно белая, точно фарфоровая, по малейшему поводу заливавшаяся алой краской. Его глаза, несколько более темные, чем у отца, отличались тем же не столько оживленным, сколько добродушно-испытующим выражением. Черты лица были пропорциональны и довольно приятны. Когда он начал есть, Тони заметила, что у него необыкновенно красивые зубы, ровные и блестящие, как отполированная слоновая кость. Одет он был в серую куртку с накладными карманами, присобранную на спине. — Прошу извинить меня за опоздание, — сказал он, выговаривая слова несколько тяжеловесно и медлительно. — Я был на взморье, зачитался и вовремя не посмотрел на часы. — Затем он стал молча есть и только иногда испытующе взглядывал на Тома и Тони. Немного погодя, когда хозяйка опять начала усиленно потчевать Тони, он заметил: — Сотовый мед вы можете кушать спокойно, фрейлейн Будденброк. Это натуральный продукт. Тут, по крайней мере, известно, что вводишь в организм… Вам надо хорошо питаться, здешний воздух очень изнурителен, он ускоряет обмен веществ. Если вы не будете хорошо питаться, то потеряете в весе. — У него была наивная и симпатичная манера во время разговора слегка наклонять голову и временами смотреть не на того, к кому он обращался. Мать с нежностью прислушивалась к тому, что он говорит, и по лицу Тони старалась отгадать, какое впечатление производят на нее его слова. Но тут вмешался старик Шварцкопф. — Ну, хватит из себя доктора строить, бог с ним, с твоим обменом веществ!.. Мы его и знать не хотим! Молодой человек в ответ рассмеялся, покраснел и скользнул взглядом по тарелке Тони. Старший Шварцкопф несколько раз назвал сына по имени. Тони послышалось что-то вроде Моор или Морд, — старик так растягивал слова на нижненемецкий лад, что разобрать было невозможно. После еды Дидрих Шварцкопф, расстегнув китель так, что снова открылся его белый жилет, и благодушно щурясь на солнце, закурил свою коротенькую трубку. То же самое сделал его сын, а Том опять принялся за свои папиросы. У обоих молодых людей завязался разговор о былых школьных временах, в котором и Тони приняла оживленное участие. Вспомнили, конечно, и г-на Штенгеля: «Тебе сказано было провести линию, а ты что сделал? Ты провел черту…» Жаль, что не приехал и Христиан, уж он бы сумел это показать в лицах! Взглянув среди разговора на цветы, стоявшие подле Тони, Том вдруг заметил ей: — Господин Грюнлих сказал бы: «Они чрезвычайно украшают стол!» В ответ Тони, покраснев от злости, толкнула его в бок и испуганно показала глазами на молодого Шварцкопфа. В этот день у Шварцкопфов и кофе пили позднее обыкновенного и за столом сидели дольше, чем всегда. Было половина седьмого; вдали над «Привалом» уже стали сгущаться сумерки, когда лоцман поднялся с места. — Прошу прощения, — сказал он. — Мне надо еще побывать в лоцманском доме… Ужинаем мы, с вашего позволения, в восемь часов. — Или сегодня позднее, Мета? А ты, — он снова буркнул какое-то имя, — слишком долго не рассиживайся… Пойди да займись своими скелетами… Мадемуазель Будденброк, верно, надобно разобрать вещи… Или, может, наши гости хотят прогуляться к морю? Так ты их не задерживай. — Помилуй, Дидрих! Да почему же ему и не посидеть здесь? — с ласковым упреком воскликнула г-жа Шварцкопф. — А если молодые люди вздумают прогуляться к морю, так почему ему не пойти с ними? У него ведь каникулы, Дидрих. Неужто же мальчику и гостям-то порадоваться нельзя?.. 6 На следующее утро Тони проснулась в опрятной комнатке с мебелью, обитой веселым ситчиком, и сразу ощутила то радостное возбуждение, которое испытывает человек, открывая глаза на новом месте. Она села на кровати, обхватила руками колени, тряхнула растрепавшимися волосами и, прищурившись на узкую ослепительную полоску дневного света, пробивавшуюся сквозь закрытые ставни, стала неторопливо припоминать все события вчерашнего дня. О г-не Грюнлихе она почти позабыла. Город, омерзительная сцена в ландшафтной, настойчивые увещания родителей и пастора Келлинга — все это осталось далеко позади. Здесь она каждое утро будет просыпаться беззаботно… Шварцкопфы на редкость славные люди. Вчера за ужином был апельсиновый крюшон, и все чокнулись за радостное совместное пребывание. Как было весело! Старик Шварцкопф потешал гостей разными морскими историями, а сын рассказывал о Геттингене, где он учится. Странно, она так до сих пор и не узнала его имени! Она внимательно прислушивалась, но за ужином никто его по имени не называл, а спросить, конечно, было неудобно. Тони мучительно раздумывала: «Господи, ну как же его зовут, этого юношу? Моор, Морд?» В общем он очень понравился ей, этот самый Моор или Морд. Как он добродушно и хитро улыбался, когда, спрашивая воды, вместо слова «вода» называл две какие-то буквы и цифру, чем всякий раз выводил из себя старика Шварцкопфа. Это будто бы была химическая формула воды, но не здешней, потому что здешняя, травемюндовская, куда сложней по составу. В ней, того и гляди, можно даже медузу обнаружить. Но у начальства свои собственные представления о пресной воде. Тут он снова получил нагоняй от отца за непочтительность к начальству. Фрау Шварцкопф все время поглядывала на Тони: не отразится ли на ее лице восхищение, а студент и вправду говорил очень интересно — весело и в то же время по-ученому. Кроме того, он всячески старался оказать ей внимание, этот молодой человек. Она пожаловалась, что во время еды у нее кровь приливает к голове, — наверно, она слишком полнокровна. И что же он на это сказал? Смерил ее испытующим взглядом и объявил, что если кровь приливает к височным артериям, то это еще не значит, что в голове слишком много крови, то есть, вернее, красных кровяных шариков. Не исключено даже, что Тони несколько малокровна. Кукушка высунулась из резных часов на стене и закуковала высоким, звонким голоском. «Семь, восемь, девять, — отсчитала Тони, — пора вставать!» Она соскочила с кровати и распахнула ставни. Небо было не безоблачно, но солнце светило. За селеньем и башней маяка открывался широкий вид на слегка взволнованное море, справа ограниченное Мекленбургской косой; на всей его необозримой поверхности чередовались зеленые и синие полосы, сливавшиеся вдали с туманным горизонтом. «Позднее пойду купаться, — решила Тони, — но сначала надо хорошенько позавтракать, чтобы обмен веществ не вовсе изнурил меня…» Она улыбнулась и быстрыми, энергическими движениями стала умываться и совершать свой туалет. Когда пробило половина десятого. Тони была уже совсем готова. Двери соседней комнаты, в которой ночевал Том, были открыты настежь, — он чуть свет уехал обратно в город. Даже здесь, в верхнем этаже, где помещались только спальни, стоял аромат кофе. Казалось, весь маленький домик был насквозь пропитан им; этот запах еще усилился, когда Тони спустилась по лестнице со сплошными деревянными перилами и пошла по светлому коридору мимо гостиной, столовой и рабочей комнаты старшего лоцмана. Свежая и сияющая, в белом пикейном платье, Тони вышла на веранду. Госпожа Шварцкопф вдвоем с сыном сидели за столом, с которого уже была убрана почти вся посуда. На этот раз поверх коричневого платья она надела синий клетчатый фартук; около ее прибора стояла корзиночка с ключами. — Вы уж не обессудьте, мадемуазель Будденброк, что мы вас не подождали, — сказала г-жа Шварцкопф. — Мы люди простые, поднимаемся рано. С утра хлопот не оберешься… Шварцкопф в конторе. Ну, да ведь мадемуазель не сердится? Правда? Тони в свою очередь извинилась: — Ради бога, не думайте, что я всегда так долго сплю. Мне очень совестно, но вчерашний крюшон… Тут хозяйский сын рассмеялся. Он стоял у стола, держа в руке свою деревянную трубку. Перед ним лежала газета. — Да, это вы во всем виноваты, — сказала Тони. — С добрым утром!.. Вы то и дело чокались со мной. И теперь я не заслуживаю ничего, кроме простывшего кофе. Мне уже давно следовало позавтракать и искупаться… — Ну, для вас это было бы слишком рано; в семь часов вода еще холодная, всего одиннадцать градусов… После теплой постели она просто обжигает тело… — А с чего вы взяли, monsieur, что я люблю купаться в теплой воде? — Тони села за стол. — О, вы даже позаботились, чтоб мой кофе не остыл, сударыня! Ну, налью-то уж я сама… Большое спасибо! Госпожа Шварцкопф хозяйским глазом следила, чтобы гостья хорошенько ела. — Ну, как спалось мадемуазель на новом месте? Ведь матрац-то у нас набит одной морской травой, мы люди простые!.. А теперь уж позвольте пожелать вам приятного аппетита и хорошего гулянья. Мадемуазель, наверно, встретит на взморье немало знакомых… Если угодно, мой сын вас проводит, мадемуазель. Прошу прощенья, мне больше никак нельзя задерживаться, надобно присмотреть на кухне. У нас сегодня жареная колбаса, вот я и хочу приготовить ее повкуснее… — Итак, я принимаюсь за сотовый мед, — сказала Тони, когда они остались вдвоем, — «тут по крайней мере известно, что вводишь в организм!» Молодой Шварцкопф встал и положил свою трубочку на перила веранды. — Курите, пожалуйста! Мне это нисколько не мешает. Дома, когда я сажусь завтракать, комната уже полна дыма от папиной сигары… Скажите-ка, — внезапно спросила она, — правда, что одно яйцо по питательности равно четверти фунта мяса? Он жарко покраснел. — Вам угодно потешаться надо мной, фрейлейн Будденброк? — спросил он, не зная, смеяться ему или сердиться. — Мне и так отец вчера вечером задал головомойку за умничанье и важничанье, как он выразился. — Да ведь я спросила без всякой задней мысли! — Тони от смущенья на миг даже перестала есть. — Важничанье? Бог с вами! Я так хочу что-то узнать… Ведь я же круглая невежда, честное слово! У Зеземи Вейхбродт я считалась отъявленной лентяйкой. А вы, по-моему, так много знаете… — И подумала про себя: «Важничанье? Человек, попав в незнакомое общество, старается показать себя с наилучшей стороны: выбирает слова, желая понравиться, вполне понятно…» — Ну да, в известной мере они равноценны, — сказал он, явно польщенный, — поскольку речь идет об определенных питательных веществах. И они стали болтать — Тони, уписывая завтрак, а молодой Шварцкопф, продолжая курить свою трубочку, — о Зеземи Вейхбродт, о житье-бытье в ее пансионе, о подругах Тони — Герде Арнольдсен, которая теперь вернулась в Амстердам, и об Армгард фон Шиллинг, чей белый дом был виден со здешнего берега, — в ясную погоду, конечно. Кончив есть и вытерев рот салфеткой, Тони спросила, указывая на газету: — Есть что-нибудь новенькое? Молодой Шварцкопф рассмеялся и покачал головой насмешливо и с сожалением. — Да нет… Что здесь может быть нового? Ведь эти «Городские ведомости» — жалкий листок! — Да неужели? А папа и мама всегда их выписывают. — Ну, разумеется, — пробормотал он и залился краской. — Я ведь их тоже читаю, как видите, раз ничего другого нет под рукой. Но, по правде говоря, сообщения вроде того, что оптовый торговец и консул имярек собирается справлять серебряную свадьбу, не так-то уж захватывающе интересны! Да-да! Вы смеетесь?.. А вам следовало бы почитать и другие газеты, например «Гартунгские известия»[59], выходящие в Кенигсберге, или «Рейнскую газету»[60]. В них найдется кое-что и поинтереснее! Что бы там ни говорил король прусский… — А что он говорит? — Да нет… К сожалению, при даме я этого повторить не могу. — Он снова покраснел. — Одним словом, он весьма немилостиво отозвался об этих газетах, — продолжал он с несколько деланной иронией, на мгновенье неприятно поразившей Тони. — Они, видите ли, недостаточно почтительно пишут о правительстве, о дворянстве, о попах и о юнкерстве… и вдобавок умеют водить за нос цензуру. — А вы? Вы тоже непочтительно отзываетесь о дворянстве? — Я? — переспросил он и смешался. Тони встала. — Ну, об этом мы поговорим в другой раз. Что, если мне сейчас отправиться на взморье? Смотрите, как прояснилось. Сегодня уж дождя не будет. Ох, как хочется снова окунуться в море! Вы меня проводите? 7 Она надела свою большую соломенную шляпу и раскрыла зонтик, так как, несмотря на легкий морской ветерок, жара стояла немилосердная. Молодой Шварцкопф, в фетровой шляпе, с книгой под мышкой, шагал рядом и время от времени искоса на нее поглядывал. Пройдя Первую линию, они вошли в пустынный парк; в этот час солнце заливало все его розарии и усыпанные гравием дорожки. Напротив кургауза, кондитерской и двух швейцарских домиков, соединенных между собою каким-то длинным строением, безмолвствовала полускрытая в ельнике раковина для оркестра. Время близилось к полудню, и все еще были на взморье. Они пересекли детскую площадку со скамейками и большими качелями, обогнули ванное заведение и медленно пошли по направлению к маяку. Солнце так накалило землю, что от нее подымался жгучий, пряный аромат клевера и других трав, и в этом пахучем воздухе с жужжаньем вилась мошкара. Море шумело глухо и однообразно. Где-то вдали на нем вдруг появлялись и опять исчезали белые барашки. — Что это у вас за книга? — полюбопытствовала Тони. Молодой человек тотчас же, не глядя, перелистал ее. — Ах, вам это будет неинтересно, фрейлейн Будденброк! Здесь все про кишки, кровь и болезни. Вот видите, на этой странице рассказывается об отеке легких. При этом заболевании легочные пузырьки наполняются такой водянистой жидкостью… Это очень опасное следствие воспаления легких. Если болезнь принимает дурной оборот, человеку становится невозможно дышать, и он умирает. И обо всем этом здесь говорится совершенно хладнокровно… — Фу!.. Но, конечно, если хочешь быть доктором… Я похлопочу, чтобы со временем, когда доктор Грабов уйдет на покой, вы сделались у нас домашним врачом. Вот увидите! — Весьма признателен!.. А можно поинтересоваться, что вы читаете, фрейлейн Будденброк? — Вы знаете Гофмана? — спросила Тони. — Этого с капельмейстером и золотым горшком? Что ж, очень мило. Но это — как бы вам сказать? — это все же дамское чтение. Мужчины в наши дни должны читать другое. — Теперь я хочу задать вам один вопрос, — решилась, наконец, Тони, пройдя еще несколько шагов. — Как, собственно, ваше имя? Мне ни разу не удалось его разобрать, и это даже начало меня сердить. Я все гадаю и гадаю… — Гадаете, как меня зовут? — Ну да! Ах, пожалуйста, не смущайте меня! Конечно, это не полагается спрашивать, но меня вдруг разобрало любопытство. Я знаю, что мне в жизни не понадобится ваше имя, но… — Что ж, меня зовут Мортен, — сказал он и покраснел так, как еще ни разу не краснел до сих пор. — Мортен… Красивое имя! — Что ж в нем красивого? — Ах, боже мой, но ведь красивее же, чем Хинц или Кунц. В вашем имени есть что-то необычное, иностранное… — У вас романтическая душа, фрейлейн Будденброк! Вы начитались Гофмана… На самом деле все обстоит гораздо проще: мой дед был наполовину норвежец, его звали Мортен, по нему и меня окрестили Мортеном. Вот и все. Тони, осторожно ступая, пробиралась через камыш, росший вдоль песчаного берега. Отсюда было уже рукой подать до деревянных павильончиков с коническими крышами; между этими павильончиками, ближе к воде, были расставлены плетеные кабинки, вокруг которых нежились на песке целые семейства. Дамы в синих пенсне для защиты глаз от солнца, с книжками из местной библиотеки в руках, мужчины в светлых костюмах, от нечего делать рисующие тросточкой на песке, загорелые дети в больших соломенных шляпах; они возились в песке, рыли канавки, пекли пирожки в деревянных формочках, прокладывали туннели и бегали босиком по воде, пуская кораблики. Справа в море вдавалось деревянное здание купален. — Сейчас мы наткнемся на меллендорфский павильон, — сказала Тони. — Давайте свернем немного в сторону. — Охотно, но вы ведь все равно подойдете к ним. А я сяду вон там, на камнях. — Сидеть с ними я не собираюсь, а поздороваться мне, конечно, придется. Да и то, скажу вам по совести, без всякого удовольствия. Я хочу, чтобы меня хоть здесь оставили в покое… — В покое? — Ну да, в покое… — Знаете, фрейлейн Будденброк, я тоже хочу задать вам один вопрос… Но не сейчас, а как-нибудь при случае, на досуге. А пока разрешите откланяться. Я буду там, на камнях… — А вы не хотите, чтобы я представила вас, господин Шварцкопф? — с важностью спросила Тони. — Ох, нет, нет! — поспешно отказался Мортен. — Очень вам благодарен. Ведь я, знаете, им все равно чужой человек. Я пойду и посижу на камнях. Мортен свернул вправо, к груде больших камней, омываемых морем, которые громоздились возле купален, а Тони направилась к довольно многолюдной компании, расположившейся вокруг одного из павильонов и состоявшей из семейств Меллендорфов, Хагенштремов, Кистенмакеров и Фритше. За исключением консула Фритше, владельца курорта, и Петера Дельмана — suitier, здесь были только женщины и дети, так как день был будничный и большинство мужчин находилось в городе. Консул Фритше, пожилой человек с гладко выбритым тонким лицом, стоя в павильоне, наставлял подзорную трубу на виднеющийся вдали парус. Петер Дельман, щеголявший круглой «шкиперской» бородкой, в широкополой соломенной шляпе на голове, болтал с дамами, которые лежали на расстеленных пледах или сидели в маленьких парусиновых креслицах. Среди них была сенаторша Меллендорф, урожденная Лангхальс, в ореоле растрепанных седых волос, небрежно игравшая своей лорнеткой, и г-жа Хагенштрем с дочерью Юльхен, все еще похожей на девочку, но уже, как и ее мать, носившей брильянты в ушах; консульша Кистенмакер с дочерьми и консульша Фритше, морщинистая низенькая дама в чепце, в качестве хозяйки курорта вечно обремененная всевозможными хлопотами. Всегда красная, усталая, она только и думала что о пикниках, детских балах, лотереях и катанье под парусами. Несколько поодаль сидела ее компаньонка и чтица. У самой воды возились дети. «Кистенмакер и сын» была входившая в моду виноторговая фирма, в последние годы начавшая оттеснять К.-Ф.Кеппена. Оба сына Кистенмакера, Эдуард и Стефан, уже работали в отцовском деле. Консул Дельман отнюдь не обладал теми изысканными манерами, которые отличали других suitiers, — Юстуса Крегера например; напротив, он даже похвалялся добродушной грубоватостью и в обществе, особенно дамском, позволял себе очень многое, учитывая свою репутацию шумливого, дерзкого и веселого оригинала. Однажды во время званого обеда у Будденброков, когда задержались с подачей какого-то блюда и хозяйка уже пришла в замешательство, а праздно сидевшие за столом гости начали испытывать некоторую неловкость, он восстановил общее веселье, крикнув на весь стол своим зычным голосом: «Я уж устал дожидаться, хозяюшка!» В настоящую минуту он рассказывал своим громким и грубым голосом довольно сомнительные анекдоты, обильно уснащенные нижненемецкими оборотами. Сенаторша Меллендорф, смеясь до слез, то и дело восклицала в изнеможении: «О боже, господин консул, да замолчите вы хоть на минутку!» Тони Будденброк была холодно встречена Хагенштремами и, напротив, очень сердечно всей остальной компанией. Даже консул Фритше оставил свое занятие и спустился с лесенки павильона: он не терял надежды, что Будденброки, хотя бы в следующем году, будут вновь способствовать процветанию его курорта. — Ваш покорный слуга, мадемуазель! — воскликнул консул Дельман, стараясь как можно чище выговаривать слова, так как знал, что мадемуазель Будденброк не очень-то жалует его за распущенные манеры. — Мадемуазель Будденброк! — И вы здесь? — Как приятно! — А давно ли? — Какой прелестный туалет! — Где вы остановились? — У Шварцкопфов? — Как, у старшего лоцмана? — Оригинальная мысль! — О да, это необыкновенно оригинально! — Так вы живете в городе? — переспросил консул Фритше, стараясь ни единым словом не выдать своей досады. — Надеюсь, вы не откажетесь принять участие в нашем ближайшем празднике? — осведомилась его супруга. — И надолго вы в Травемюнде? — поинтересовалась другая дама. — Вам не кажется, моя дорогая, что Будденброки держатся уж слишком аристократично? — шепнула г-жа Хагенштрем сенаторше Меллендорф… — И вы еще даже не успели искупаться? — полюбопытствовала третья. — Кто еще из девиц не купался сегодня? Марихен, Юльхен, Луисхен? Ваши подруги, конечно, с удовольствием составят вам компанию, мадемуазель Антония… Несколько молодых девушек вызвались идти с Тони, и Петер Дельман не отказал себе в удовольствии прогуляться с ними по нагретому солнцем песку. — Помнишь, как мы с тобой ходили в школу? — обратилась Тони к Юльхен Хагенштрем. — Н-да, и ты еще всегда строила из себя злюку, — снисходительно откликнулась Юльхен. Они шли по узенькому деревянному настилу, ведущему к купальням, и когда поравнялись с камнями, на одном из которых сидел Мортен с книгой в руках, Тони издали быстро-быстро покивала ему головой. — С кем это ты здороваешься. Тони? — спросила одна из девушек. — Это молодой Шварцкопф, — отвечала Тони. — Он проводил меня сюда. — Сын старшего лоцмана? — переспросила Юльхен, и ее блестящие черные глаза так и впились в Мортена, который довольно меланхолично созерцал эту нарядную компанию. Тони же громким голосом заявила: — Как жаль, что здесь нет… ну хотя бы Августа Меллендорфа. В будни на взморье, наверно, отчаянная скука. 8 Так начались для Тони Будденброк эти летние дни, счастливые и быстролетные, каких она еще не знавала в Травемюнде. Ничто больше не угнетало ее, она расцвела, слова и движения ее стали по-прежнему резвы и беззаботны. Консул с удовлетворением смотрел на дочь, когда по воскресным дням приезжал в Травемюнде вместе с Томом и Христианом. В эти дни они обедали за табльдотом, слушали курортный оркестр, сидя за чашкой кофе под тентом кондитерской, смотрели на рулетку в курзале, вокруг которой толпилась веселящаяся публика, как, например, Юстус Крегер и Петер Дельман. Консул никогда не позволял себе играть. Тони грелась на солнце, купалась, ела приправленную хреном жареную колбасу и совершала дальние прогулки с Мортеном: по прибрежному шоссе в соседнее селенье и к «Храму моря», с высоты которого открывался далекий вид на море и сушу, или в рощицу на пригорке, позади курзала, где висел большой гонг, сзывавший гостей к табльдоту. А не то они садились в лодку и переезжали через Траву к «Привалу», где среди камней попадался янтарь. Мортен был занимательным спутником, хотя все его речи отличались излишней пылкостью и нетерпимостью. По любому вопросу у него было наготове строгое и справедливое суждение, которое он и высказывал с достаточной откровенностью, — правда, сильно при этом краснея. Тони огорчалась и бранила его, когда он, неуклюже и гневно взмахнув рукой, объявлял всех дворян жалкими идиотами; но в то же время очень гордилась, что он чистосердечно и доверительно высказывал ей те свои взгляды, которые тщательно скрывал от родителей. Однажды он сказал: — Ну, в это я вас должен посвятить. У меня в Геттингене есть скелет. Да-да, настоящий скелет, хоть кое-где и скрепленный проволокой; и я на него напялил полицейский мундир… Здорово, правда? Но только, ради бога, ни слова моему отцу. Разумеется, Тони встречалась временами на взморье или в парке со своими городскими знакомыми, и они увлекали ее на пикник или на прогулку по морю под парусами. В такие дни Мортен «сидел на камнях». Эти камни сразу же стали у них символическим понятием. «Сидеть на камнях» значило: быть в одиночестве и скучать. Когда погода стояла дождливая и серая пелена, куда ни глянь, окутывала море, так что оно сливалось с низко нависшими тучами и песок на взморье становился мокрым, а дороги и вовсе размывало, Тони говорила: — Сегодня уж нам придется «сидеть на камнях», то есть я хочу сказать — на веранде или в гостиной. И единственное, что мне остается, это слушать ваши студенческие песни, Мортен, хотя они мне ужас как надоели. — Что ж, — отвечал Мортен, — посидим. Хотя, по правде говоря, когда сидишь с вами, так это уже не камни!.. При отце он, впрочем, от таких заявлений воздерживался, но матери нисколько не стеснялся. — Так-с, а теперь куда? — спрашивал старший лоцман, когда Тони и Мортен одновременно поднимались из-за стола, торопясь уйти. — Далеко ли собрались, молодые люди? — Фрейлейн Антония разрешила мне проводить ее к «Храму моря»! — Вот как, разрешила! А скажи-ка мне, сынок мой, Филиус, не лучше бы тебе пойти к себе в комнату и малость подзубрить эти самые… нервные узлы? Пока ты вернешься в Геттинген, ты все перезабудешь… Тут деликатно вмешивалась г-жа Шварцкопф: — Но, боже мой, Дидрих, почему бы и мальчику не прогуляться? Пусть идет, ведь у него каникулы! И потом — что ж, ему так и не иметь никакого удовольствия от общества нашей гостьи? И они оба уходили. Они шли берегом у самой воды, где насыщенный влагой песок так тверд и гладок, что ходьба по нему нисколько не утомляет, и где в изобилии рассыпаны мелкие белые ракушки, самые обыкновенные, но попадаются и крупные, продолговатые, переливчатые, как опал; а также желтовато-зеленые мокрые водоросли с полыми плодами, которые издают треск, если их раздавишь, и множество медуз — простых, цвета воды, и ядовито-красных или желтых — стоит наступить на такую во время купанья, и тебе обожжет ногу. — Хотите, я вам расскажу, какой глупышкой я была когда-то, — сказала Тони, — я все старалась добыть из медузы пеструю звезду. Я набирала в носовой платок целую кучу этих тварей, приносила их домой и аккуратненько раскладывала на балконе, когда там было солнце, чтобы они испарялись… ведь звезды-то должны были остаться! Как бы не так!.. Придешь посмотреть, а там только большое мокрое пятно и пахнет прелыми водорослями. Они шли, и у их ног мерно рокотали грядами набегающие волны, в лицо бил соленый свежий ветер — тот, что мчится из дальних стран вольно и безудержно, звоном наполняет уши, дурманит, вызывает головокружение… Они шли среди необъятной мирной тишины, наполненной равномерным гулом моря, тишины, которая любому шороху, близкому и дальнему, сообщает таинственную значительность. Слева от них тянулись откосы из желтой глины и гальки, все в расселинах, за внезапными резкими выступами которых скрывались с глаз извивы берега. Почва под ногами становилась все каменистее, и они карабкались наверх, чтобы продолжать путь к «Храму моря» по отлогой тропинке среди кустарника. «Храмом моря» назывался круглый балаган с дощатыми стенами, внутри сплошь испещренными надписями, инициалами, сердечками, стихами… Тони и Мортен усаживались на узкую, грубо сколоченную скамеечку в одной из обращенных к морю загородок, остро пахнувших деревом, как и кабины купален. В предвечерние часы здесь, наверху, стояла торжественная тишина. Только птицы перекликались между собой да шелест деревьев сливался с негромким рокотом простертого далеко внизу моря, где виднелись мачты какого-то судна. Укрывшись наконец от ветра, так долго свистевшего у них в ушах, Тони и Мортен вдруг ощутили тишину, настраивавшую на задумчивый лад. Тони спросила: — Это судно приближается или уходит? — Что? — отозвался Мортен своим низким голосом. И, словно очнувшись от забытья, торопливо пояснил: — Уходит. Это «Бургомистр Стенбок», оно идет в Россию… Вот уж куда меня не тянет, — добавил он, помолчав. — Там все обстоит еще хуже, чем у нас. — Так, — сказала Тони, — сейчас начнется поношение дворянства, я вижу это по вашему лицу, Мортен. Право же, это некрасиво. Знавали вы хоть одного дворянина? — Нет, — чуть ли не с возмущением крикнул Мортен, — бог миловал! — Вот видите! А я знавала! Правда, девушку — Армгард фон Шиллинг, вон оттуда; да я уж вам рассказывала о ней. Она была добрее, чем вы и чем я, нисколько не кичилась своим «фон», ела итальянскую колбасу и вечно говорила о коровах… — Бесспорно, исключения встречаются, фрейлейн Тони, — охотно согласился Мортен. — Но послушайте, вы барышня и смотрите на все с сугубо личной точки зрения. Вы знакомы с каким-то дворянином и объявляете: да он же превосходный человек! Но для того, чтобы осуждать их всех вкупе, не надо знать ни одного! Поймите, что здесь дело в принципе, в социальном устройстве… Как? Кому-то достаточно родиться на свет, чтобы уже стать избранным, почитаемым, иметь право с презрением смотреть на нас, грешных, ибо все наши заслуги не возведут нас на его высоту! Мортен говорил с возмущением, наивным и добродушным; он даже попытался выразительно жестикулировать, но, убедившись, что это получается у него довольно неуклюже, оставил свою попытку. Однако он не замолчал. Сегодня он молчать не мог. Он сидел, наклонившись вперед, засунув большой палец между пуговицами куртки, и старался придать задорное выражение своим добрым глазам. — Мы, бюргеры, так называемое третье сословие, хотим, чтобы существовала только аристократия заслуги, мы больше не признаем тунеядствующего дворянства, отрицаем современную сословную иерархию… Мы хотим свободы и равенства, хотим, чтобы ни один человек не подчинялся другому и чтобы все были равны перед законом. Пора покончить с привилегиями и произволом! Все должны стать равноправными сынами государства. И так же как не существует более посредничества между богом и мирянином, так и гражданин должен быть непосредственно связан со своим государством. Мы хотим свободы печати, промыслов, торговли… Хотим, чтобы люди, не зная никаких привилегий, знали бы только свободную конкуренцию и получали награду лишь по заслугам!.. Но мы связаны по рукам и ногам, у нас кляп во рту… Что я хотел сказать?.. Ах да, слушайте же! Четыре года назад были пересмотрены законы Германского союза об университетах и печати[61]. Хороши законы! Они не дозволяют ни в печати, ни с кафедры провозглашать истину, которая может быть истолкована как подрыв существующего строя… Вы понимаете? Правду подавляют, не дают ей вымолвить слова… А почему, спрашивается? В угоду идиотическому, устарелому, прогнившему строю, который — это ясно и ребенку — рано или поздно все равно будет свергнут… Мне кажется, вы не понимаете всей этой подлости! Ведь это насилие, тупое, грубое полицейское насилие, полнейшее непонимание духовных потребностей человека, требований времени… Нет, помимо всего, скажу только… Прусский король совершил величайшую несправедливость! В тринадцатом году, когда французы хозяйничали в нашем отечестве, он ко всем нам обратился и посулил конституцию[62]… Мы пришли, мы освободили Германию… Тони, которая сидела, подперев рукой подбородок, и искоса наблюдала за ним, на мгновенье даже задумалась: уж не принимал ли он и сам участие в изгнании Наполеона? — И как вы думаете, исполнил он свое обещание? Как бы не так! Нынешний король[63] — краснобай, мечтатель, романтик… вроде вас, фрейлейн Тони! Заметьте себе одно обстоятельство: стоит философам, поэтам преодолеть и объявить устаревшей какую-нибудь истину или принцип, как король, только что до нее дошедший, объявляет таковую самоновейшей и наилучшей и считает нужным упорно ее держаться… Королевской власти так уж на роду написано. Имейте в виду, что короли не только люди, но еще и посредственные люди, и потому всегда плетутся в хвосте… Ах, с Германией вышло, как с тем студентом, который во времена освободительной войны был молод, смел, страстен, а теперь не более как жалкий филистер… — Понятно, понятно, — подтвердила Тони. — Пусть так. Но позвольте спросить: вам-то какое до всего этого дело? Вы же не пруссак… — Ах, не все ли равно, фрейлейн Будденброк! Да, я называю вас по фамилии и делаю это нарочно… Мне следовало бы даже сказать мадемуазель Будденброк, в соответствии с вашим сословным положением. Разве у нас больше свободы, равенства, братства, чем в Пруссии? Что там, то и здесь: сословные перегородки, иерархия, аристократия… Вы симпатизируете дворянам? А хотите знать почему? Потому что вы сами аристократка. Да, да! А вы и не знали? Ваш отец — важная персона, а вы так и впрямь принцесса! Целая пропасть отделяет вас от таких, как я, не принадлежащих к избранному кругу правящих семейств. Вы можете, конечно, забавы ради прогуляться с одним из нас на взморье, но вы все равно вернетесь в свой круг избранных и привилегированных, и тогда наш брат… «сиди на камнях». — Его голос звучал до странности взволнованно. — Вот видите, Мортен, — печально сказала Тони. — Значит, вы все-таки злились, когда сидели там, на камнях! Я же хотела вас представить… — Повторяю, вы барышня и на все смотрите с очень уж личной точки зрения! Я говорю вообще… Я утверждаю, что у нас не больше равенства и братства, чем в Пруссии… Если же говорить о личном, — продолжал он, помолчав и понизив голос, но все также страстно и взволнованно, — то я имею в виду не столько настоящее, сколько будущее… когда вы, в качестве мадам имярек, с головой уйдете в ваш избранный круг, а мне… мне до конца моих дней останется только «сидеть на камнях». Он замолчал, и Тони не отвечала ему. Она смотрела в другую сторону, на дощатую стену. Несколько минут в «Храме моря» царило неловкое молчание. — Вы, наверно, помните, — опять заговорил Мортен, — что я хотел задать вам один вопрос? Говоря откровенно, этот вопрос занимает меня с того самого дня, как вы сюда приехали… Не старайтесь отгадать, вы никакими силами не можете отгадать, что я скажу. Нет, я спрошу вас в другой раз, при случае. Торопиться с этим нечего, да, собственно, это меня вовсе не касается… Я просто так… из любопытства. Нет, сегодня я расскажу вам кое-что совсем другое… Вот смотрите! — С этими словами он извлек из кармана своей куртки узкую полосатую ленточку и с видом победоносным и выжидающим посмотрел Тони прямо в глаза. — Хорошенькая, — наивно сказала она. — Это что-нибудь значит? Мортен торжественно отвечал: — Это значит, что в Геттингене я принадлежу к некоей корпорации[64]… Ну, теперь вы все знаете! У меня есть и фуражка этих же цветов, но, уезжая сюда, я нахлобучил ее на скелет в полицейском мундире… Здесь мне все равно нельзя было бы в ней показаться. Понимаете? Могу я положиться на вашу скромность? Если отец об этом узнает, беды не миновать… — Довольно, Мортен, вы же знаете, что на меня-то можно положиться. Но я никак не пойму… Что же — вы в заговоре против дворян? Чего вы, собственно, хотите? — Мы хотим свободы, — отвечал Мортен. — Свободы? — переспросила Тони. — Да, свободы! Поймите — свободы! — повторил он и сделал несколько неопределенный и неловкий, но восторженно-воодушевленный жест — простер руку, потом опустил ее, указывая на море, но не туда, где бухту ограничивала Мекленбургская коса, а дальше, где начиналось открытое море, все в зеленых, синих, желтых, серых полосах, чем дальше, тем больше суживающихся, волнующееся, великолепное, необозримое и где-то, бесконечно далеко, сливающееся с блеклым горизонтом. Тони взглянула в направлении, на которое указывал Мортен, и в то время как их руки, лежавшие рядом на грубо отесанной деревянной скамье, уже почти соприкоснулись, взгляды их дружно обратились вдаль. Они долго молчали. Море спокойно и мерно рокотало где-то там внизу, и Тони вдруг показалось, что она и Мортен слились воедино в понимании великого, неопределенного, полного упований и страсти слова «свобода». 9 — Как странно, Мортен, у моря невозможно соскучиться. Попробуйте-ка полежать часа три или четыре на спине где-нибудь, ничего не делая, без единой мысли в голове… — Верно, верно… Хотя, знаете, фрейлейн Тони, раньше я все-таки иногда скучал. Но это было с месяц назад… Пришла осень, впервые подул резкий ветер. По небу торопливо неслись разорванные серые, жиденькие облака… Море, угрюмое, взлохмаченное, было, сколько глаз хватает, покрыто пеной. Высокие грузные валы с неумолимым и устрашающим спокойствием подкатывали к берегу, величественно склонялись, образуя блестящий, как металл, темно-зеленый свод, и с грохотом обрушивались на песок. Сезон кончился. Та часть берега, на которой обычно толпились приезжие, теперь казалась почти вымершей, многие павильоны были уже разобраны, и только кое-где еще стояли плетеные кабинки. Тем не менее Тони и Мортен предпочитали уходить подальше, к желтым глинистым откосам, где волны, ударяясь о «Камень чаек», высоко взметали свою пену. Мортен сгреб в кучу песок и накрепко утрамбовал его за спиной у Тони; она сидела на этом песчаном кресле, скрестив ноги в белых чулках и туфельках с высокой шнуровкой, одетая в жакетку из мягкой серой материи, с большими пуговицами; Мортен лежал на боку, обернувшись к ней лицом и подперев рукой подбородок. Над морем время от времени проносилась с хищным криком чайка. Они смотрели на валы, словно поросшие водорослями, которые грозно приближались, чтобы разбиться в прах о торчащую из моря скалу с тем извечным неукротимым шумом, который оглушает человека, лишает его дара речи, убивает в нем чувство времени. Наконец Мортен зашевелился и, словно заставив себя проснуться, спросил: — Теперь вы, наверное, уже скоро уедете, фрейлейн Тони? — Нет… Почему вы думаете? — рассеянно, почти бессознательно отвечала она. — О, господи! Да ведь сегодня уже десятое сентября… Мои каникулы скоро кончаются… Сколько же это еще может продолжаться? Вы, верно, уже радуетесь началу сезона? Ведь вы любите танцевать с галантными кавалерами, правда? Ах, бог мой, я совсем не то хотел спросить. Ответьте мне на другой вопрос. — Набираясь храбрости, он стал усиленно тереть подбородок. — Я уже давно откладываю… вы знаете что? Так вот! Кто такой господин Грюнлих? Тони вздрогнула, в упор взглянула на Мортена, и в ее глазах появилось отсутствующее выражение, как у человека, которому вдруг вспомнился какой-то давний сон. Но так же мгновенно в ней ожило чувство, испытанное ею после сватовства г-на Грюнлиха, — сознание собственной значительности. — Так вы это хотели узнать, Мортен? — серьезно спросила она. — Что ж, я вам отвечу. Поверьте, мне было очень неприятно, что Томас упомянул его имя при первом же нашем знакомстве. Но раз вы его уже слышали… Словом, господин Грюнлих, Бендикс Грюнлих, — это клиент моего отца, зажиточный коммерсант из Гамбурга. Он… просил моей руки… Да нет! — торопливо воскликнула она, как бы в ответ на движение Мортена. — Я ему отказала. Я не могла решиться навеки связать с ним свою жизнь. — А почему, собственно, если мне будет позволено задать такой вопрос? — Мортен смешался. — Почему? О, господи, да потому, что я его терпеть не могу, — воскликнула она, почти негодуя. — Вы бы посмотрели, каков он на вид и как он вел себя! Кроме того, у него золотисто-желтые бакенбарды… Это же противоестественно! Я уверена, что он присыпает их порошком, которым золотят орехи на елку… К тому же он втируша… Он так подъезжал к моим родителям, так бесстыдно подпевал каждому их слову… — Ну, а что значит… — перебил ее Мортен, — на это вы мне тоже должны ответить: что значит «они чрезвычайно украшают»? Тони как-то нервно засмеялась. — У него такая манера говорить, Мортен! Он никогда не скажет: «как это красиво», или: «как это приятно выглядит», а непременно: «чрезвычайно украшает»… Он просто смешон, уверяю вас! Кроме того, он нестерпимо назойлив. Он не отступался от меня, хотя я относилась к нему с нескрываемой иронией. Однажды он устроил мне сцену, причем чуть не плакал… Нет, вы только подумайте: мужчина — и плачет!.. — Он, верно, очень любит вас, — тихо сказал Мортен. — Но мне-то до этого какое дело? — словно удивляясь, воскликнула Тони и круто повернулась на своем песчаном кресле. — Вы жестоки, фрейлейн Тони! Вы всегда так жестоки? Скажите, вот вы терпеть не можете этого господина Грюнлиха, но к кому-нибудь другому вы когда-нибудь относились с симпатией? Иногда я думаю: да, да, у нее холодное сердце. И вот еще что я должен вам сказать, и я могу поклясться, что это так: совсем не смешон тот мужчина, который плачет оттого, что вы его знать не хотите, уверяю вас. Я не поручусь, отнюдь не поручусь, что и я тоже… Вы избалованное, изнеженное существо! Неужели вы всегда насмехаетесь над людьми, которые лежат у ваших ног? Неужели у вас и вправду холодное сердце? Веселое выражение сбежало с лица Тони, ее верхняя губка задрожала. Она подняла на него глаза, большие, грустные, наполнившиеся слезами, я прошептала: — Нет, Мортен, не надо так думать обо мне… Не надо! — Да я и не думаю! — крикнул Мортен со смехом, взволнованным и в то же время ликующим. Перекатившись со спины на живот, он стремительно приблизился к ней, уперся локтями в песок, схватил обеими руками ее руку и стал восторженно и благоговейно смотреть ей в лицо своими серо-голубыми добрыми глазами. — И вы, вы не будете насмехаться надо мной, если я скажу, что… — Я знаю, Мортен. — Она тихонько перебила его, не сводя глаз со своей руки, медленно пересыпавшей сквозь пальцы тонкий, почти белый песок. — Вы знаете!.. И вы… фрейлейн Тони… — Да, Мортен. Я верю в вас. И вы мне очень по душе. Больше, чем кто-либо из всех, кого я знаю. Он вздрогнул, взмахнул руками — раз, второй, не зная, что ему сделать. Потом вскочил на ноги, снова бросился на песок подле Тони, крикнул голосом сдавленным, дрожащим, внезапно сорвавшимся и вновь зазвеневшим от счастья: — Ах! Благодарю, благодарю вас! Поймите, я счастлив, как никогда в жизни! — и начал покрывать поцелуями ее руки.

The script ran 0.005 seconds.