Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Пауль Тиллих - Избранное: Теология культуры [0]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy, sci_religion

Аннотация. Пауль Тиллих (1886–1965) — крупнейший теолог XX века. Теология культуры, по его мнению, призвана выявить конкретный религиозный опыт, находящийся в основе культуры во всех ее проявлениях. В том вошли наиболее значительные работы: «Мужество быть», «Динамика веры», «Теология культуры», «Христианство и встреча мировых религий», «Кайрос» и др. На русском языке публикуется впервые. http://fb2.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 

Истина веры 1. Вера и разум Мы указали на бесконечное разнообразие символов и на несколько противостоящих друг другу типов веры. Может показаться, что это подразумевает полный отказ этих символов и типов от их притязания на истину. Поэтому сейчас мы должны рассмотреть вопрос, возможно ли, а если возможно, то в каком смысле, судить о вере в терминах истины. Как правило, рассмотрение этой темы приводило к противопоставлению веры и разума и к вопросу о том, исключают ли они друг друга или же их можно объединить в некую разумную веру. Если последнее достижимо, то как тогда элементы рациональности и веры соотносятся друг с другом? Очевидно, что если смысл веры понимается неправильно, о чем мы писали выше, то вера и разум исключают друг друга. Однако если вера понимается как состояние предельной заинтересованности, никакого противоречия быть не должно. Однако такой ответ недостаточен, ведь духовная жизнь человека — это единство, которое не допускает простого соседства элементов. Все духовные элементы человека, несмотря на то, что каждый из них обладает особой природой, соединены друг с другом. Это также относится к вере и разуму. Следовательно, недостаточно утверждать, что состояние предельной заинтересованности никоим образом не противоречит рациональной структуре человеческой души. Необходимо также показать их действительное взаимоотношение, то есть то, каким образом они соединены друг с другом. Прежде всего, следует спросить: а каково значение слова «разум», если он противоположен вере? Означает ли он, как, например, сегодня, научный метод, логическую строгость и технический подсчет? Либо он используется (как это было на протяжении почти всей истории западной культуры) в значении источника смысла, структуры, норм и принципов? В первом случае разум предоставляет орудия изучения и управления реальностью, а вера задает направление, по которому это управление должно осуществляться. Этот вид разума можно было бы назвать техническим разумом, предоставляющим средства, а не цели. Разум в этом смысле встречается в повседневной жизни каждого человека и является той силой, которая определяет техническую цивилизацию нашего времени. Во втором случае разум тождествен человеческой природе человека, противопоставленного всем прочим существам. Он лежит в основе языка, свободы, творчества. Разум вовлечен в поиск знания, в опыт искусства, в актуализацию нравственных предписаний; он делает возможным центрированную жизнь личности и соучастие в сообществе. Если бы вера была противником разума, то она вела бы к дегуманизации человека. Именно это и произошло, как в теории, так и в практике, в системах религиозного и политического авторитаризма. Вера, разрушающая разум, разрушает самое себя и человеческую природу человека. Ведь лишь существо, обладающее разумной структурой, способно быть предельно заинтересованно, различать предельные и предварительные интересы, понимать безусловные предписания этического императива и осознавать присутствие святого. Все это возможно лишь в том случае, если разум понимается в его втором значении — как осмысленная структура души и реальности, а не в его первом значении — как техническое орудие. Разум — это предварительное условие веры; вера — это акт, в ходе которого разум экстатически выходит за свои пределы. Такова обратная сторона их взаимосвязи. Разум человека конечен; имея дело со Вселенной и с самим человеком, разум остается на уровне конечных отношений. Всякая культурная деятельность, в ходе которой человек воспринимает и оформляет свой мир, имеет конечный характер. Следовательно, эта деятельность не может стать делом бесконечного интереса. Но разум не связан собственной конечностью. Он осознает ее и, таким образом, возвышается над ней. Человек испытывает принадлежность бесконечному, которое, однако, не является частью его самого и не подлежит его власти. Оно должно захватить человека, и если это происходит, то оно становится делом бесконечного интереса. Человек конечен, его разум живет среди предварительных интересов; но человек также осознает свою потенциальную бесконечность, и это осознание возникает в качестве его предельного интереса, а качестве веры. Если разум захвачен каким-то предельным интересом, то он устремлен вне себя; однако он не перестает быть разумом, конечным разумом. Экстатический опыт предельного интереса не разрушает структуру разума. Экстаз — это исполненная, а не отвергнутая рациональность. Разум может быть исполнен лишь в том случае, если он устремлен за пределы собственной конечности и испытывает присутствие предельного, святого. Лишенный такого опыта разум истощает себя и свои конечные содержания. В конце концов он наполняется иррациональными, демоническими содержаниями, и они разрушают его. Этот путь ведет от разума, исполненного в вере, через разум, лишенный веры, к разуму, полному демоническо-разрушительной веры. Вторая стадия — это лишь переходный период, ведь вакуум в духовной жизни невозможен, как невозможна пустота в природе. Разум есть предварительное условие веры, а вера есть исполнение разума. Не существует противоречия между природой веры и природой разума; они взаимосвязаны. Здесь теология задаст несколько вопросов. Первый из них: а разве природа веры не искажается в условиях человеческого существования, например, если человеком владеют демонически-разрушительные силы, как было показано выше? Затем теология спросит: а разве природа разума не искажается вместе с отчуждением человека от самого себя? И наконец, она спросит: а разве единство веры и разума и истинная природа их обоих не должны быть восстановлены с помощью того, что религия называет «откровением»? И если — продолжит теология — дело в этом, то разве разум в своем искаженном состоянии не обязан подчинить себя откровению, и разве это подчинение содержаниям откровения не есть истинный смысл термина «вера»?~Отвечать на эти вопросы, задаваемые теологией, — задача всей теологии как таковой. В этой книге придется ограничиться несколькими основополагающими замечаниями. Прежде всего необходимо признать, что человек действительно находится в состоянии отчуждения от своей истинной природы. Вследствие этого применение его разума и характер его веры не соответствуют своей сущности и, следовательно, тому, чем они должны быть. Это ведет к действительным конфликтам между искаженным использованием разума и идолопоклоннической верой. Решение, которое мы предложили, имея в виду истинную природу веры и истинную природу разума, невозможно применить по отношению к действительной жизни веры и разума в условиях человеческого существования, не учитывая этого принципиального условия. Из этого условия следует, что необходимо преодолеть отчуждение веры и разума от самих себя и друг от друга и что необходимо утвердить их истинную природу и истинное взаимоотношение в действительной жизни. Такое происходит в опыте откровения. Термином «откровение» злоупотребляли еще больше, чем термином «разум», что вообще затрудняет его применение. Обычно откровение понимается как божественная информация о божественном, данная пророкам и апостолам и продиктованная божественным Духом авторам Библии, Корана или других священных книг. Принятие таких божественных сведений, которые могут быть самыми абсурдными и иррациональными, называют в этом случае верой. Все, сказанное в этой работе, противоречит такому искажению смысла откровения. Откровение — это прежде всего опыт, в ходе которого предельный интерес захватывает человеческое существо и творит сообщество, в котором этот интерес выражает себя в символах действия, воображения и мысли. Где бы ни происходил такой опыт откровения, вера и разум обновляются. Их внутренние и взаимные конфликты одолеваются, а отчуждение заменяется примирением. Вот что значит, или должно значить откровение. Оно есть событие, в котором предельное проявляется в предельном интересе, потрясая и видоизменяя данную религиозную и культурную ситуацию. В таком опыте конфликт между верой и разумом невозможен: ведь захвачена и изменена явлением предельного интереса, имеющим характер откровения, вся структура человека как рационального существа. Однако откровение есть откровение человеку в его состоянии испорченной веры и испорченной рациональности. И эта порча не устранена, хотя ее власть над человеком поколеблена. В новый опыт откровения она проникает также, как она проникла в предыдущие опыты. Она делает веру идолопоклоннической, ставя носителя и проявления предельного на место самого предельного. Она лишает разум его экстатической силы, его стремления трансцендировать себя по направлению к-предельному. В результате этих двух искажений искажается взаимоотношение веры и разума: вера редуцируется до некоего предварительного интереса, который сталкивается с предварительными интересами разума, а разум возвышается до предельного, вопреки своей сущностной конечности. Такая двойная порча порождает новые противоречия между верой и разумом, а вместе с ними — и поиск некоего нового высочайшего откровения. История веры — это постоянная борьба с порчей веры, а конфликт с разумом — это один из наиболее ярких симптомов этой порчи. Великие события откровения суть решающие битвы в этой борьбе, а победой в этой борьбе стало бы окончательное откровение, в котором искажение веры и разума было бы навсегда преодолено. Христианство притязает на то, что оно основано на таком откровении. Его притязание подлежит постоянной практической проверке в истории. 2. Истина веры и научная истина Не существует противоречия между верой в ее истинной природе и разумом в его истинной природе. А это значит, что не существует сущностного противоречия между верой и познавательной функцией разума. Познание во всех его формах всегда считалось такой функцией человеческого разума, которая наиболее легко вступает в противоречие с верой. Как правило, это случалось тогда, когда веру определяли как низшую форму знания и принимали потому, что ее истину гарантировал божественный авторитет. Мы отвергли это искаженное значение веры и, таким образом, устранили один из наиболее распространенных поводов для противоречия между верой и знанием. Однако несмотря на это мы должны показать конкретное соотношение веры с некоторыми формами познающего разума: научной, исторической и философской. Истина веры отличается от того, что истина значит в каждом из этих способов знания. Однако все они стараются достичь именно истины — истины в значении «реально реального», адекватно воспринятого когнитивной функцией человеческого ума. Заблуждение происходит, если когнитивное усилие человека упускает реально реальное и принимает за реальное то, что лишь кажется реальным, либо если это усилие достигает реально реальное, но выражает его в искаженном виде. Подчас трудно определить, упущено ли реальное или оно выражено неадекватным образом, потому что обе эти формы заблуждения находятся во взаимозависимости. Всякий раз, когда предпринимается попытка познания возникает либо истина, либо заблуждение, либо одна из многочисленных переходных стадий между истиной и заблуждением. В вере действует когнитивная функция человека. Следовательно, мы должны спросить себя, каково значение истины в вере, каковы ее критерии и как она соотносится с другими формами истины, имеющими собственные критерии. Наука пытается описать и объяснить структуры и отношения во Вселенной в той мере, в какой их можно проверить с помощью эксперимента и выразить в расчетах. Истиной научного положения является адекватность описания структурных законов, которые определяют реальность, а также подтверждения этого описания при помощи постоянных экспериментов. Любая научная истина предварительна, и подлежит изменениям как в своей способности охватывать реальность, так и в своей способности выражать эту реальность адекватно. Такой элемент неуверенности не умаляет истинностную ценность проверенного и подтвержденного научного утверждения. Он лишь препятствует научному догматизму и абсолютизму. Поэтому теологи, указывая на предварительный характер всякого научного положения и обеспечивая, таким образом, место отступления для истины веры, используют не лучший метод защиты истины веры от истины науки. Если бы завтра научный прогресс уменьшил долю неуверенности, то вере пришлось бы продолжить свое отступление — что само по себе позорно и бесполезно: ведь научная истина и истина веры относятся к разным измерениям смысла. Наука не обладает ни правом, ни способностью вмешиваться в веру, а вера не обладает способностью вмешиваться в науку. Одно измерение смысла не способно вмешиваться в другое измерение. Если учитывать это, то прежние противоречия между верой и наукой предстают в совершенно ином свете. На самом деле противоречие существовало не между верой и наукой, а между той верой и той наукой, каждая из которых не осознавала свое собственное подлинное измерение. Когда представители веры препятствовали возникновению астрономии Нового времени, они не понимали, что христианские символы, хотя и пользующиеся Аристотелево-Птолемеевой астрономической системой, не находятся с этой системой в неразрывной связи. Только если воспринимать символы «Бог на небесах», «человек на земле», «демоны под землей» как описания мест, населенных божественными и демоническими существами, современная астрономия может войти в противоречие с христианской верой. С другой стороны, если представители современной физики редуцируют всю реальность до механического движения мельчайших частиц материи, отрицая реально реальное качество жизни и души, то они и объективно, и субъективно выражают некую веру. Субъективно наука есть предельный интерес, и они готовы пожертвовать всем, в том числе и собственными жизнями, ради этого предельного. Объективно они творят чудовищный символ этого интереса — универсум, в котором все, в том числе и их научная страсть, поглощено бессмысленным механизмом. Христианская вера права в своем противостоянии такому символу веры. Наука способна противоречить только науке, а вера — только вере; наука, которая остается наукой, не способна противоречить вере, которая остается верой. Это можно с полным правом отнести и к таким сферам научного исследования, как биология и психология. Знаменитая борьба между теорией эволюции и теологией некоторых христианских групп была борьбой не между наукой и верой, а между той наукой, вера которой лишила человека его человеческой природы, и той верой, выражение которой было искажено библейским буквализмом. Очевидно, что та теология, которая толкует библейскую историю Творения как научное описание некогда произошедшего события, вторгается в сферу методологически организованной научной работы, а теория эволюции, которая объясняет происхождение человека из древнейших форм жизни, устраняя бесконечное, качественное различие между человеком и животным, есть вера, а вовсе не наука. То же самое можно сказать и о сегодняшних и завтрашних противоречиях между верой и современной психологией. Современная психология боится понятия души, потому что ей кажется, что это понятие учреждает реальность, которую невозможно постичь научными методами и которая может препятствовать их результативности. Этот страх небезоснователен; психологии не следует принимать какие-либо понятия, которые не были бы результатом ее собственной научной работы. Ее функция состоит в том, чтобы наиболее адекватно описывать процессы, происходящие в человеке, и в том, чтобы всегда быть готовой к замене этих описаний. Это относится к таким современным понятиям, как Эго, Суперэго, самость, личность, бессознательное, интеллект, и к таким традиционным понятиям, как душа, дух, воля и т. д. Методологическая психология подлежит научному подтверждению, как и всякое другое научное предприятие. Все ее понятия и определения, даже наиболее обоснованные, предварительны. Когда вера говорит о предельном измерении, в котором живет человек и в котором он может либо обрести, либо утратить свою душу, или о предельном значении его существования, то она вообще не соприкасается с научным отрицанием понятия души. Психология, лишенная понятия души, не может опровергнуть такое утверждение, а психология, обладающая понятием души, не может подтвердить его. Истина вечного смысла человека находится в другом измерении, нежели истина адекватных психологических понятий. Современный психоанализ и глубинная психология во многом противоречат дотеологическим и теологическим выражениям веры. Однако не трудно заметить, что положения глубинной психологии делятся на более или менее проверенные наблюдения и гипотезы и на утверждения о природе и судьбе человека, которые суть в чистом виде выражения веры. Элементы натурализма, перенесенные Фрейдом в XX век из XIX, его пуританство в отношении любви, его пессимизм по поводу культуры, характерная для него редукция религии до идеологической проекции суть выражения веры, а не результаты научного анализа. Невозможно отказать ученому, занимающемуся человеком и проблемами его существования, в праве вводить элементы веры. Однако если он начинает борьбу с другими формами веры во имя научной психологии, как это делал Фрейд и некоторые его последователи, то он путает разные измерения. Не всегда легко отделить элемент веры от элемента научной гипотезы в каком-либо психологическом утверждении, однако это возможно и, как правило, необходимо. Различие между истиной веры и истиной науки предупреждает теологов о невозможности использовать новейшие научные открытия для подтверждения истины веры. Микрофизика опровергла некоторые научные гипотезы, касающиеся измеряемости Вселенной. Квантовая теория и закон неопределенности привели к тому же результату. Религиозные писатели немедленно воспользовались этими открытиями для подтверждения своих собственных представлений о человеческой свободе, божественном творении, чудесах. Однако такая процедура неоправдана ни с точки зрения физики, ни с точки зрения религии. Физические теории не имеют прямого отношения к бесконечно сложному феномену человеческой свободы, а распространение энергии в квантах не имеет прямого отношения к смыслу чудес. Теология, используя таким образом физические теории, путает измерение науки с измерением веры. Истину веры невозможно подтвердить с помощью последних физических, биологических или психологических открытий, как невозможно и опровергнуть ее с их помощью. 3. Истина веры и историческая истина Характер исторической истины сильно отличается от характера естественно-научной истины. История сообщает об уникальных событиях, а не о повторяющихся процессах, которые можно подвергать постоянной проверке. Исторические события не подлежат эксперименту. Единственной аналогией физическому эксперименту в истории может служить сопоставление документов. Если документы, имеющие независимое происхождение, согласуются между собой, то историческое утверждение подтверждено настолько, насколько позволяют его границы. Однако история не только сообщает о серии фактов. Она также старается понять происхождение, взаимоотношения, смысл этих фактов. История описывает, объясняет и понимает. А понимание предполагает соучастие. Такова разница между исторической и естественно-научной истиной. Историческая истина основана на вовлеченности интерпретирующего субъекта, научная истина — на его беспристрастности. А так как истина веры означает полное вовлечение, то историческую истину очень часто сравнивали с истиной веры. Именно из такого рода отождествления возникла полная зависимость исторической истины от истины веры. Таким образом возникло утверждение о том, что вера может быть гарантией истины спорного исторического положения. Но тот, кто утверждает это, забывает, что в настоящей исторической работе беспристрастное историческое наблюдение используется так же, как и в изучении физических и биологических процессов. Историческая истина — это прежде всего истина факта; именно этим она и отличается от поэтической истины эпического произведения и от мифической истины легенды. Это различие определяет отношение истины веры и истины истории. Вера не может служить гарантией фактической истины. Однако вера может и должна толковать значение фактов с точки зрения предельного интереса человека. Поступая таким образом, она переносит историческую истину в измерение истины веры. Эта проблема вышла на передний план общественной и теологической мысли после того, как историческое исследование выявило литературный характер библейских книг. Было обнаружено, что повествования, содержащиеся в Ветхом и Новом Завете, сочетают исторические, легендарные и мифологические элементы и что отделить эти элементы друг от друга с какой-либо степенью вероятности, как правило, невозможно. Историческое исследование показало, что добраться до исторических событий, стоящих за библейским образом Иисуса, называемого Христом, можно лишь с некоторой степенью вероятности. Аналогичное исследование исторического характера священных книг и легендарных традиций, принадлежащих нехристианским религиям, выявило похожую ситуацию. Истину веры нельзя ставить в зависимость от исторической истины рассказов и легенд, с помощью которых вера выразила себя. Отождествление веры с верованием в историческую истинность библейских историй губительно искажает смысл веры. Однако именно это происходит с большей или меньшей долей изощренности. Очень часто можно услышать, что люди говорят о себе, о других, что они лишены христианской веры, потому что не верят в то, что новозаветные рассказы о чудесах документально достоверны. Конечно же, это не так, а установить степень вероятности или невероятности какой-либо библейской истории возможно лишь при помощи всех средств основательного филологического и исторического метода. Не дело веры решать, тождественно ли современное издание мусульманского Корана первоначальному тексту, хотя большинство последователей Мухаммада страстно в это верит. Не дело веры решать верно ли, что большая часть Пятикнижия есть свидетельство жреческой мысли периода после Вавилонского пленения, или что Книга Бытия содержит более мифов и священных легенд, чем фактов действительной истории. Не дело веры решать. зародилось ли эсхатологическое ожидание, представленное в поздних книгах Ветхого Завета и в Новом Завете, в персидской религии. Не дело веры решать, сколько легендарного, мифологического и исторического материала соединено в рассказах о рождении и воскресении Христа. Не дело веры решать, какая версия раннецерковного предания наиболее вероятна. Ответы на все эти вопросы призваны дать (с большей или меньшей долей вероятности), исторические исследования. Они суть вопросы исторической истины, а не истины веры. Вера может сказать, что нечто, составляющее предельный интерес, произошло в истории в том случае, если вовлечен вопрос о предельности бытия и смысла. Вера может сказать, что ветхозаветный закон, данный как закон Моисея, безусловно значим для тех, кто им захвачен, вне зависимости от того, какая доля исторического материала может быть отнесена к человеку, носящему это имя. Вера может сказать, что реальность, явленная в новозаветном образе Иисуса как Христа, обладает спасительной силой для тех, кто ею захвачен, вне зависимости от того, какая доля исторического материала может быть отнесена к человеку, которого называют Иисусом из Назарета. Вера может утвердить свое собственное основание — закон Моисея или Иисуса Христа, пророка Мухаммада или просветленного Будду. Однако вера не может определить те исторические условия, в которых эти люди смогли стать делом предельного интереса для значительной части человечества. Вера включает уверенность в собственном основании, например, в историческом событии, изменившем ход истории — для верующего. Однако вера не включает историческое знание о том, каким образом это событие произошло. Следовательно, историческое исследование не способно поколебать веру, даже если результаты этого исследования пересматривают традиции, которые донесли до нас это событие. Такая независимость исторической истины — одно из наиболее важных следствий понимания веры как состояния предельного интереса. Оно освобождает верующих от бремени, которое они не в состоянии более нести после того, как требования научной честности сформировали их сознание. Если бы такая честность неизбежно находилась в противоречии с тем, что мы называли «покорность веры», то Бог предстал бы расщепленным в Самом себе, обладающим демоническими чертами; тогда бы этот интерес был не предельным интересом, а противостоянием двух ограниченных интересов. Такая вера в конце концов оказывается идолопоклоннической. 4. Истина веры и философская вера Ни естественно-научная, ни историческая истины не способны утверждать или отрицать истину веры. Истина веры не способна ни утверждать, ни отрицать естественно-научную или историческую истину. Возникает вопрос: находится ли философская истина в том же отношении с истиной веры или отношение между ними более сложное? На самом деле верно последнее. И даже более того — сложность отношения между философской истиной и истиной веры делает отношение с естественно-научной и исторической истиной сложнее, чем это было показано в предшествующем анализе. В этом состоит причина бесконечных споров по поводу взаимоотношения веры и философии и расхожего представления о том, что философия — враг и разрушитель веры. Теологов, которые использовали философские понятия для того, чтобы выразить веру религиозного сообщества, даже обвиняли в предательстве веры. Трудность любого рассуждения о философии как таковой состоит в том, что всякое определение философии есть выражение точки зрения того философа, который дает это определение. Однако существует своего рода дофилософское представление о смысле философии, и в рассуждениях, подобных настоящему, возможно пользоваться лишь таким дофилософским понятием о том, что есть философия. Философия в этом смысле — это попытка ответить на наиболее общие вопросы о природе реальности и человеческого существования. Наиболее общими являются те вопросы, которые касаются не природы отдельных областей реальности, например, физической или исторической, а природы той реальности, которая действует во всех областях. Философия пытается найти универсальные категории, в которых происходит опыт бытия. Основываясь на таком представлении о философии, можно определить соотношение философской истины и истины веры. Философская истина — это истина о структуре бытия; истина верь! — это истина о предельном интересе человека. До сих пор это соотношение представлялось во многом подобным отношению между истиной веры и естественно-научной истиной. Однако различие состоит в том, что предельность философского вопроса и предельность религиозного интереса в каком-то смысле тождественны. В обоих случаях предельная реальность — это то, что ищут, и то, что выражают: в философии — на языке понятий, в религии — на языке символов. Философская истина содержится в истинных понятиях, касающихся предельного; истина веры содержится в истинных символах, касающихся предельного Их соотношение — проблема, которой мы должны заняться. Разумеется, возникает вопрос: Почему философия пользуется понятиями и почему вера пользуется символами, если обе пытаются выразить то же самое предельное? Ответ, конечно, состоит в том, что их отношение к предельному неодинаково. Философское отношение — это принципиально беспристрастное описание основополагающей структуры, в которой проявляется предельное, а отношение веры — это принципиально вовлеченное выражение интереса к значению предельного для верующего. Различие очевидно и существенно. Однако это различие не сохраняется в действительной жизни философии и веры, о чем свидетельствует термин «принципиально». Оно и не может сохраниться, ведь философ — это человек, обладающий предельным интересом, скрытым или явным. А верующий — это человек, обладающий способностью думать и потребностью в аналитическом осмыслении. И это не только факт их биографии. Это влияет на жизнь философии у философа и на жизнь веры у верующего. Анализ любых философских систем, размышлений, высказываний показывает, что то направление, которого философ придерживается, задавая вопросы, и то предпочтение, которое он отдает различным типам ответов, определены когнитивными соображениями и состоянием предельного интереса. Философские течения, имеющие наибольшее значение в истории, обнаруживают не только величайшую силу мысли, но и самую страстную заинтересованность в смысле предельного, проявления которого они описывают. В качестве примера следует назвать почти всех без исключения индийских и греческих философов, а также философов Нового времени от Лейбница и Спинозы до Канта и Гегеля. Может показаться, что позитивистское направление в философии от Локка и Юма до современных логических позитивистов является исключением из этого правила, однако следует принять во внимание, что эти философы ограничивали свою задачу специальными вопросами учения о знании и, что особенно характерно для сегодняшнего момента, анализом языковых средств научного знания. Несомненно, это оправданная и очень важная тенденция, однако это не философия в традиционном смысле слова. Философией в ее исконном значении занимаются люди, у которых страсть предельного интереса объединена с ясным и беспристрастным наблюдением над тем, как проявляется предельная реальность в процессах Вселенной. Именно элемент предельного интереса, стоящий за философскими идеями, создает свойственную им истину веры Их представление о Вселенной и о ситуации человека во Вселенной сочетает веру и аналитическую работу. Философия — это не только материнское лоно науки и истории, но и постоянно присутствующий элемент во всякой научной и исторической работе. Система координат, в которой великие физики всегда рассматривали универсум своих исследований — философская, даже если их действительные исследования подвергают эту систему проверке. Она никоим образом не является результатом их открытий. Именно представление о целостности бытия осознанно или неосознанно всегда определяет строение их мысли. Вот почему можно со всей справедливостью говорить о том, что элемент веры действует даже в научном мировоззрении. Ученые правы, когда пытаются препятствовать проникновению элементов веры и философской истины в свой научный поиск. В значительной степени им это удается; однако даже самый защищенный эксперимент не может быть абсолютно «чистым» — то есть исключающим проникновение таких факторов, как включенность исследователя и как та заинтересованность, которая обусловливает специфику вопроса, задаваемого природе в ходе эксперимента. Сказанное о философе относится и к ученому. Даже в своей научной работе он остается человеком, захваченным каким-то предельным интересом, и задает вопрос о Вселенной как таковой, то есть философский вопрос. Также и историк, осознанно или неосознанно, является философом. Очевидно, что любая задача, стоящая перед историком, помимо обнаружения фактов, находится в зависимости от оценки исторических факторов, особенно таких, как природа человека, его свобода, его предназначение, его связь с природой и т. д. Менее очевидно, но также истинно, что философские предсуждения вовлечены даже в сам акт обнаружения исторических фактов. Особенно это проявляется, когда решается вопрос о том, какие факты, взятые из бесконечного числа событий, происходящих в бесконечно малый момент времени, следует рассматривать как исторически релевантные. Далее историк вынужден дать свою оценку источникам и их достоверности, и эта задача не свободна от его понимания человеческой природы. В конце концов, когда исторический анализ приходит к скрытым или явным утверждениям о значении исторических событий для человеческого существования, философские предсуждения историка становятся очевидными. Там, где есть место философии, есть место выражению предельного интереса, есть место элементу веры, как бы он ни пытался спрятаться за любовью историка к чистым фактам. Все эти рассуждения приводят нас к выводу о том, что, вопреки сущностному различию, во всякой философии присутствует действительное единство философской истины и истины веры и что это единство одинаково значимо для работы ученого и историка. Это единство принято называть «философской верой»[1]. Этот термин может ввести в заблуждение, потому что он, как представляется, смешивает два элемента — философскую истину и истину веры. Более того, этот термин, как представляется, указывает на существование единственной философской веры, «philosophia perennis», как ее принято называть. Однако вечен лишь философский вопрос, а не ответы на него. Существует постоянный процесс интерпретации философских элементов и элементов веры, а не единственная философская вера. В философской истине присутствует истина веры. А в истине веры присутствует философская истина. Для того чтобы понять это, мы должны сопоставить понятийное выражение философской истины с символическим выражением истины веры. И тогда можно сказать, что самым что ни на есть философским понятиям предшествуют мифы, а самые что ни на есть мифологические символы содержат понятийные элементы, которые могут и должны получить развитие, как только возникает философское сознание. В идее Бога заложены понятия бытия, жизни, духа, единства и различия. В символе творения заложены понятия конечности, тревоги, свободы и времени. Символ «грехопадения Адама» подразумевает понятие сущностной природы человека, его конфликта с самим собой, его отчуждения от самого себя. Лишь потому, что любому религиозному символу свойственна способность к понятийности, становится возможной «теология». Философия заложена в каждом символе веры. Однако вера не определяет движения философской мысли, так же как философия не определяет характера предельного интереса. Символы веры способны открыть философу глаза на те качества Вселенной, которые иначе он бы не заметил. Однако вера не господствует над какой-то определенной философией, хотя церкви и теологические движения опирались на философии Платона, Аристотеля, Канта или Юма. Философские импликации символов веры могут развиваться различными способами, однако истина веры и истина философии не властвуют друг над другом. 5. Истина веры и ее критерии В каком смысле возможно тогда говорить об истине веры, если она не поддается оценке с позиции какой-либо другой истины, например, научной, исторической, философской? Ответ на этот вопрос следует из природы веры как состояния предельной заинтересованности. Этот ответ, как и само понятие интереса, имеет две стороны: субъективную и объективную. Истину веры нужно рассматривать с обеих сторон. Если исходить из субъективной стороны, нужно сказать о том, что вера истинна, если она адекватно выражает чей-то предельный интерес. Если исходить из~объективной стороны, нужно говорить о том, что вера истинна, если ее содержание действительно предельно. Первый ответ признает истину за всеми подлинными символами и типами веры. Он служит оправданием всей истории религии и истолковывает ее как историю предельного интереса человека, историю его реакции на явление святого по-разному и в разных местах. Второй ответ указывает на критерий предельности, по которому оценивается история религии, но не в терминах отвержения, а в терминах «да» и «нет». Вера обладает истиной в той мере, в какой она адекватно выражает предельный интерес. «Адекватность» выражения означает способность выразить предельный интерес так, что он создает ответ, действие, общение. Символы, способные совершить это, суть живые символы. Однако жизнь символов ограничена. Отношение человека с предельным претерпевает изменения. Содержания предельного интереса истощаются или подменяются другими содержаниями. Божественный образ перестает служить ответом, он перестает быть общепризнанным символом и утрачивает способность побуждать к действию. Те символы, которые когда-то или где-то выражали истину веры какой-то группы, теперь лишь напоминают нам о вере прошлого. Они утратили свою истину, а возможность возрождения мертвых символов — сомнительна. Во всяком случае для тех, для кого они умерли! Если с этой точки зрения мы посмотрим на историю веры и на историю сегодняшнего периода — то критерием истины веры станет вопрос: эта вера живая или нет? Конечно же, это не точный критерий в научном смысле, однако это практический критерий, который вполне применим по отношению к прошлому с его вереницей давно умерших символов. Однако этот критерий нельзя с той же легкостью применить по отношению к настоящему, потому что никогда нельзя сказать, что символ несомненно мертв, если он по-прежнему употребляется. Быть может, этот символ дремлет, но обладает способностью пробудиться. Другой критерий истины символа веры состоит в том, что он выражает предельное, которое и на самом деле предельно; другими словами, что он не является идолопоклонническим Вся история веры подлежит оценке именно в свете этого критерия. Слабость всякой веры заключается в той легкости, с которой она становится идолопоклоннической. Человеческая душа, как говорил Кальвин, — это постоянно работающая фабрика идолов. Это относится ко всем типам веры, и даже протестантизм, который, как считается, объединяет различные типы, не свободен от идолопоклоннических искажений. Он также должен применять по отношению к себе тот критерий, который использует по отношению к другим формам веры. Всякий тип веры стремится придать своим конкретным символам абсолютную ценность. Следовательно, критерий истины веры состоит в том, что она подразумевает элемент самоотрицания. Тот символ наиболее адекватен, который выражает не только само предельное, но и свойственное этому символу отсутствие предельности. Христианство, в отличие от всех других религий, выражает себя в таком символе, а именно — в Кресте Христа. Иисус не был бы Христом, не принеся в жертву себя как Иисуса себе — как Христу. Любое приятие Иисуса как Христа, которое не есть приятие Иисуса Распятого, — форма идолопоклонничества. Предельный интерес христианина — это не Иисус, но Христос Иисус, явленный в качестве Распятого. Событие, создавшее этот символ, задает критерий, по которому следует оценивать истину христианства, а также истину любой другой религии. Единственная непогрешимая истина веры — истина, в которой безусловно явлено само предельное, — состоит в том, что всякая истина веры подлежит оценке в терминах да-и-нет. Именно движимый этим критерием, протестантизм критиковал католическую Церковь. Не вероучительные формулировки разделили церкви в период Реформации, раздел был положен открытием заново принципа, согласно которому ни одна Церковь не обладает правом помещать себя на место предельного. Ее истина оценивается с позиции предельного. Вслед за этим протестантское исследование Библии обнаружило различные пласты библейской литературы и сделало вывод о невозможности рассматривать Библию как содержащую непогрешимую истину веры. Использование этого критерия обосновано и по отношению ко всей истории религии и культуры. Этот критерий содержит «да» — он не отвергает никакую истину веры, в какой бы форме она ни обнаруживала себя в истории веры; также он содержит «нет» — ни одну истину веры он не приемлет в качестве предельной, кроме той, что ни один человек ею не обладает. Этот критерий тождествен протестантскому принципу и реализовался в Кресте Христа, что и составляет превосходство протестантского христианства. Жизнь веры 1. Вера и мужество Все сказанное о вере в предыдущих главах следует из опыта действительной веры, веры как живой реальности или (употребим метафорическое выражение) из жизни веры. Именно этот опыт будет предметом разговора в нашей последней главе. «Динамика веры» присутствует не только во внутренних противоречиях и конфликтах содержания веры, но и в жизни веры, и, конечно же, эти две стороны зависят друг от друга. Там, где есть вера, есть конфликт между соучастием и обособлением, между верующим и его предельным интересом. Мы воспользовались метафорой «захваченность» для описания состояния предельного интереса. А захваченность предполагает, что тот, кто захвачен, и то, чем он захвачен, находятся, так сказать, в одном и том же месте. Без какого-либо соучастия в объекте своего предельного интереса невозможно быть в нем заинтересованным. В этом смысле всякий акт веры подразумевает соучастие в том, к чему этот акт направлен. Без предварительного опыта предельного никакая вера в предельное невозможна. Мистический тип веры особенно настаивал на этом. Именно в этом заложена его истина, которую никакая теология «только веры» не способна отменить. Без явления Бога в человеке вопрос о Боге и вере в Бога невозможен. Не существует веры без соучастия! Однако вера не была бы верой и без противоположного элемента — обособления. Тот, кто имеет веру, обособлен от объекта своей веры. Иначе бы он владел этим объектом. Этот объект был бы делом немедленной уверенности, а не веры. Исчез бы «элемент вопреки», свойственный вере. Но человеческая ситуация, ее конечность и отчуждение, мешают человеку соучаствовать в предельном без обособления и обещания, свойственных вере. Именно здесь граница мистицизма становится очевидной: мистицизм не учитывает ситуацию человека, его обособление от предельного. Не существует веры без обособления. Из элемента соучастия возникает уверенность веры; из элемента обособления возникает сомнение веры. Каждый из этих элементов присущ природе веры. Порой уверенность побеждает сомнение, однако она не способна уничтожить его. Побежденное сегодня, оно может стать победителем завтра. Порой сомнение побеждает веру, однако оно сохраняет ее в себе. Иначе оно превратилось бы в безразличие. Невозможно окончательно устранить ни веру, ни сомнение, хотя и то, и другое можно сократить до минимума в жизни веры. Так как жизнь веры — это жизнь в состоянии предельного интереса и ни один человек не может полностью лишиться такого интереса, мы можем утверждать: ни веру, ни сомнение невозможно уничтожить в человеке как человеке. Противопоставление веры и сомнения приводило к тому, что спокойная уверенность веры превозносилась как полностью устраняющая сомнение. И на самом деле встречается безмятежная жизнь в вере, свободная от беспокойной борьбы между верой и сомнением. Достижение такого состояния — естественное и оправданное желание любого человека. Но даже если оно достигнуто, как, например, людьми которых называют святыми, или теми, кого считают твердыми в вере, элемент сомнения, пусть даже и побежденного, все равно присутствует. У святых он проявляется, согласно житийной литературе, в виде искушения, сила которого возрастает вместе с ростом святости. А у тех, кто опирается на свою неколебимую веру, фарисейство и фанатизм безошибочно свидетельствуют о сомнении, которое было подавлено. Сомнение преодолевается не подавлением, а мужеством. Мужество не отрицает наличие сомнения: оно принимает сомнение в себя в качестве выражения своей конечности и утверждает содержание предельного интереса. Мужество не нуждается в гарантиях бесспорного убеждения. Оно несет в себе риск, без которого любая творческая жизнь — невозможна. Например, если содержанием чьего-либо предельного интереса является Иисус как Христос, то подобная вера не есть дело уверенности, лишенной сомнения, она есть дело дерзающего мужества, рискующего потерпеть неудачу. Даже если исповедание Иисуса Христом находит мощное и утвердительное выражение, сам факт того, что это есть исповедание, предполагает мужество и риск. Все сказанное относится к живой вере, к вере как действительному интересу, а не к вере как традиционной установке, лишенной противоречий, сомнения, мужества. Так понятая вера, а именно такова позиция многих людей в церквях и общества в целом, очень далека от динамического характера веры, описанного в этой книге. Можно сказать, что такого рода конвенциональная вера — мертвое свидетельство прошлых опытов предельного интереса. Она мертва, однако она может ожить вновь. Ведь даже нединамическая вера живет в символах. В этих символах по-прежнему воплощается сила первоначальной веры. Поэтому нельзя недооценивать важность веры как традиционной установки. Это не действительная и не живая вера; это потенциальная вера, которая способна стать действительной. Особенно это важно для сферы образования. Преподавание детям и подросткам объективных символов веры и связанных с ними выражений живой веры предшествующих поколений не лишено смысла. Опасность этого метода, разумеется, состоит в том, что вера, переданная при помощи обучения, навсегда останется традиционной установкой и никогда не прорвется к состоянию живой веры. Тем не менее, если из-за этого люди начнут сомневаться в необходимости преподавания каких бы то ни было существующих символов и будут лишь ждать, пока вопросы о смысле жизни возникнут самостоятельно, то это может привести к интенсивной жизни веры, но также и к пустоте, цинизму и, в качестве реакции на эти состояния, к идолопоклонническим формам предельного интереса. Живая вера включает в себя сомнение по поводу самой себя, мужество принять в себя это сомнение и риск мужества. В каждой вере присутствует элемент немедленной уверенности, который не подлежит сомнению, мужеству и риску, — это сам безусловный интерес. Он переживается в опыте страсти, тревоги, отчаяния, экстаза. Однако он не переживается изолированно от конкретного содержания. Его испытывают внутри, вместе и посредством конкретного содержания, и лишь аналитический ум может теоретически его вычленить. Такое теоретическое вычленение лежит в основе всей этой книги; из него следует определение веры как предельного интереса. Но сама жизнь веры не включает такого рода аналитическую работу. Следовательно, сомнение по поводу конкретного содержания чьего-либо предельного интереса направлено против веры в ее целостности, и вера, как целостный акт, должна утверждать себя посредством мужества. Термин «мужество» в этом контексте (этому термину я дал наиболее полное объяснение в своей книге «Мужество быть») нуждается в дополнительном толковании, особенно в связи с понятием веры. Кратко можно было бы сказать, что мужество — это тот элемент веры, который связан с риском веры. Невозможно заменить веру мужеством, как и невозможно описать веру без мужества. «Ведение Бога» в мистической литературе описывается как стадия, на которой состояние веры трансцендируется либо по завершении земной жизни, либо в исключительные моменты во время нее. В полном единении с божественным основанием бытия преодолевается элемент расстояния, а вместе с ним — неуверенность, сомнение, мужество, риск. Конечное принимается в бесконечное; оно не исчезает, однако оно уже и не обособленно. Это не относится к обычной человеческой ситуации. Вера и мужество риска принадлежат состоянию обособленной конечности. Риск веры — это конкретное содержание чьего-либо предельного интереса. Однако то, в чем человек заинтересован, может оказаться не истинно предельным. На языке религии это значит, что в вере может присутствовать идолопоклоннический элемент. Этот элемент может быть чьим-либо волевым решением, которое определит содержание веры; он может быть потребностью какой-либо социальной группы, которая пытается удержать нас в рамках устаревшей традиции; он может быть такой областью реальности, которая недостаточна для того, чтобы выразить предельный интерес человека, например, в старом и новом политеизме; он может быть попыткой воспользоваться предельным в своих собственных целях, как, например, это свойственно магическим обрядам и молитвам, присутствующим в различных религиях. Он может проявляться в подмене самого предельного его носителем. Такое происходит в любом типе веры и представляет, начиная со времен первых евангельских рассказов и до сегодняшнего дня, постоянную угрозу христианству. Протест против такого рода подмены мы находим в Четвертом Евангелии, которое содержит высказывание Иисуса: «Тот, кто верит в меня, верит не в меня, а в пославшего меня». И хотя классическая догматика, литургия и благочестие не свободны от этого, христианин может обладать мужеством утверждать свою веру в Иисуса как Христа. Он осознает возможность и даже неизбежность идолопоклоннических искажений, но и понимает, что сам образ Христа задает критерий противостояния присущему ему идолопоклонническому искажению — Крест. Именно из этого критерия рождается весть, которая составляет самую сердцевину христианства и делает мужество утверждать веру в Христа возможным: это весть о том, что вопреки всем илам, обособляющим Бога от человека, это обособление преодолевается со стороны Бога. Одной из таких сил обособления является сомнение, пытающееся помешать мужеству утвердить чью-либо веру. Но и в этой ситуации вера может утвердить себя, если существует уверенность в том, что даже риск веры, окончившийся неудачей, неспособен обособить интерес дерзающей веры от предельного. Такова единственно возможная абсолютная уверенность веры, которая соотносится с единственно возможным содержанием веры: в отношении с предельным мы всегда получаем и никогда не даем. Бесконечное расстояние, разделяющее бесконечное и конечное, невозможно преодолеть со стороны конечного. Но именно поэтому возможно мужество веры. Риск провала, ошибки и идолопоклоннического искажения можно принять потому, что даже провал неспособен обособить нас от того, что составляет наш предельный интерес. 2. Вера и интеграция личности Последнее соображение имеет решающее значение в соотношении веры и вопросов личностной жизни человека. Если вера — это состояние предельной заинтересованности, то ей подчинены все предварительные интересы. Предельный интерес задает глубину, направление и единство всех других интересов и, вместе с ними, всей личности. Жизнь личности, обладающая такими качествами, интегрируется, а сила личностной интеграции и составляет веру личности. Необходимо помнить, что такое утверждение не имело бы смысла, если бы вера понималась в своем искаженном значении как верование в неочевидное. Однако это утверждение — не только не бессмысленно, но и очевидно, если вера понята как предельный интерес. Предельный интерес соотнесен со всеми гранями реальности и со всеми гранями человеческой личности. Предельное — это объект среди других объектов и это основа всех объектов. Так как предельное — это основа всего сущего, то предельный интерес — это интегрирующий центр личностной жизни. Бытие, лишенное предельного интереса, лишено и центра. К такому состоянию можно лишь приблизиться, но его нельзя достичь окончательно, потому что человек, полностью отторгнутый от центра, перестает быть человеком. Поэтому невозможно утверждать, что человек может быть лишен всякого предельного интереса или веры. Центр соединяет все элементы личностной жизни человека: телесные, бессознательные, сознательные, духовные. В акте веры соучаствует каждый нерв человеческого тела, каждый порыв человеческой души, каждое движение человеческого духа. Но тело, душа и дух не составляют три части человека. Они суть измерения человеческого бытия, постоянно между собой взаимосвязанные; ведь человек — это единство, а не соединение частей. Таким образом вера не есть дело отдельно ума, или души, противостоящей уму и телу, или тела (в смысле животной веры), но она есть центрированное движение всей личности по направлению к чему-то, что обладает предельным смыслом и значением. Предельный интерес — это страстный интерес; он есть дело предельной страсти. Страсть не существует без телесной основы, даже если эта страсть — самая духовная. Во всяком акте подлинной веры соучаствует тело, ведь подлинная вера — это страстный акт. Способы этого соучастия разнообразны. Тело может соучаствовать как в витальном экстазе, так и в аскезе, ведущей к духовному экстазу. Но либо в форме исполнения жизни, либо в форме ее сдерживания тело соучаствует в жизни веры. То же самое истинно и по отношению к бессознательным влечениям, так называемым врожденным склонностям человеческой психики. Они определяют выбор символов и типов веры. Вследствие этого всякое сообщество веры старается создать форму для выражения бессознательных влечений своих членов, особенно — для представителей молодого поколения. Если вера какого-либо человека выражает себя в символах, адекватных его бессознательным влечениям, то эти влечения перестают быть хаотическими. Их более не нужно подавлять, потому что они «сублимировались» и слились с сознательной деятельностью личности. Также вера направляет и сознательную жизнь человека, задавая центральный объект ее «концентрации». Разрушительные тенденции человеческого сознания — одна из величайших проблем в жизни любой личности. Если объединяющий центр отсутствует, то бесконечное разнообразие окружающего мира, а также внутренних движений человеческой души, способны вызвать или ускорить распад личности. Не существует другого объединяющего центра помимо предельного интереса души. Вера объединяет умственную жизнь человека и задает руководящий ею центр различными способами. Таким способом может стать дисциплина, регулирующая повседневную жизнь; таким способом может быть медитация и созерцание; таким способом может стать сосредоточенность на повседневной работе, или на какой-то особой цели, или на другом человеке. Все эти способы предполагают веру, ни один из них невозможен без веры. Духовная деятельность человека, его художественное творчество, научное познание, этическое воспитание и политическая организация суть осознанные или неосознанные выражения предельного интереса, который придает им страсть и творческий эрос, создает их неистощимую глубину и единую цель. Мы показали, как вера определяет и объединяет все элементы, составляющие жизнь личности, как и почему она становится ее интегрирующей силой. Так мы постарались нарисовать картину того, на что способна вера. Но на этой картине мы не изобразили силы дезинтеграции и болезненности, которые не дают вере создать полностью интегрированную жизнь личности, в том числе и тем, кто представляет силу веры наиболее явным образом: святым, мистикам, пророкам. Человек интегрирован лишь фрагментарно, элементы дезинтеграции и болезненности присутствуют во всех измерениях его бытия. Можно также сказать, что интегрирующая способность веры обладает целительной силой. Это утверждение, тем не менее, нуждается в уточнении ввиду того, что отношения между верой и исцелением искажаются как в словоупотреблении, так и на практике. В словоупотреблении (и на деле) необходимо различать интегрирующую силу веры и то, что получило название «исцеление верой». Исцеление верой, в том смысле, в каком этот термин сегодня употребляется, — это попытка исцелить других или себя при помощи умственного сосредоточения на целительной силе, присутствующей в других или в себе самом. Такая целительная сила присутствует в природе и в человеке, и она может быть усилена посредством умственной деятельности. Избегая уничижительной оценки, мы могли бы говорить об использовании магической силы; и, конечно же, магия исцеления присутствует как в отношениях людей друг с другом, так и в отношении человека к самому себе. Она составляет повседневный опыт, и порой этот опыт поражает своей силой и результативностью. Однако по отношению к такому опыту, не следует применять слово «вера» и не следует путать его с интегрирующей способностью предельного интереса. Интегрирующая сила веры зависит в любой конкретной ситуации от субъективных и объективных факторов. Субъективный фактор состоит в степени открытости человека навстречу силе веры, то есть в том, насколько его предельный интерес силен и страстен. Такая «открытость» называется в религии «благодатью». Она дается, и ее невозможно создать преднамеренно. Объективный фактор состоит в степени того, насколько вера победила свойственные ей идолопоклоннические элементы и направлена к действительно предельному. Идолопоклонническая вера обладает определенной динамикой: она может быть удивительно страстной и может обнаруживать предварительную интегрирующую силу. Она способна делить и объединять человеческую личность, как ее душу, так и ее тело. Боги политеизма проявили целительную силу не только с помощью магии, но и в виде подлинного восстановления единства. Объекты современного секулярного идолопоклонничества, такие как нация и успех, проявили свою целительную сипу не только посредством магического поклонения лидеру, лозунгу или обещанию, но также и через исполнение стремлений к осмысленной жизни, которые иначе оставались неисполненными. Однако основа такой интеграции слишком сужена. В конце концов идолопоклонническая вера терпит крах, и болезнь становится еще тяжелее, чем раньше. Один ограниченный элемент, возведенный до уровня предельности, вытесняется другими. Происходит расщепление сознания, даже если каждый из этих элементов представляет величайшую ценность. Исполнение бессознательных желаний более не происходит; они либо подавляются, либо хаотически реализуются. Умственная сосредоточенность ослабевает, потому что ее объект утратил свою убедительность. Духовное творчество обнаруживает свою поверхностность и пустоту, потому что никакой бесконечный смысл не придает ему глубину. Страсть веры обращается в страдание непобежденного сомнения и отчаяния, а во многих случаях — в побег в невроз и психоз. Идолопоклонническая вера обладает большей дезинтегрирующей силой, чем безразличие, как раз потому, что она есть вера и осуществляет недолговременную интеграцию. В этом и состоит крайняя опасность заблуждающейся идолопоклоннической веры, а также причина того, что пророческий Дух — это тот Дух, который борется против идолопоклоннического искажения веры. Целительная сила веры предполагает вопрос об отношении веры к другим средствам исцеления. Мы уже упомянули магическое воздействие, возможное между людьми, но мы не говорили о врачебном искусстве, о его научных основаниях и практических методах. Разные средства исцеления частично пересекаются, и ни одно из них не должно притязать на исключительную обоснованность. Тем не менее, можно выделить особую функцию каждого из них. Видимо, можно утверждать, что целительная сила веры соотносится со всей личностью человека, независимо от какой-либо болезни его тела или души, и оказывает положительное либо отрицательное воздействие в каждый момент человеческой жизни. Она предваряет, сопровождает и завершает любые другие целительные действия. Но одной лишь веры недостаточно для развития личности. В состоянии конечности и отчуждения человек не целен, он распадается на составляющие элементы. Каждый из этих элементов может дезинтегрироваться независимо от других элементов. Части тела могут ста: ъ больными, но это не станет причиной душевного заболевания; и душа также может стать больной без видимых телесных повреждений. Во время некоторых душевных заболеваний, особенно — невроза, и во время большей части телесных недугов духовная жизнь может оставаться вполне здоровой и даже усиливаться. Вследствие этого врачебное искусство должно применяться всякий раз, когда такие обособленные элементы целостной личности дезинтегрируются по каким-либо внешним или внутренним причинам. Это относится к врачеванию как души, так и тела. Между медициной и целительной силой, свойственной состоянию предельного интереса, нет никакого противоречия. Столь же очевидно и то, что врачебная практика, включающая и врачевание души, не способна восстановить интеграцию личности как целого. Только вера способна сделать это. Противостояние двух средств оздоровления исчезло бы, если бы обе стороны выполняли свойственные им функции и удерживались в своих границах. Тогда они перестали бы так беспокоиться по поводу третьего способа — исцеления путем магического сосредоточения на силах исцеления. Они прибегли бы к его помощи, но в то же время они обнажили бы его поразительную узость. Существует столько же типов целостной личности, сколько существует типов веры. Также существует такой тип интеграции, который объединяет многие свойства различных типов личностной интеграции. Именно такой тип личности был создан ранним христианством, и он постоянно утрачивался на протяжении истории Церкви. Такую личность невозможно описать с точки зрения одной лишь веры; и это подводит нас к вопросам веры и любви, а также веры и действия. 3. Вера, любовь и действие С тех пор как апостол Павел подвергся критике за свое учение о том, что не действие человека, а его вера в божественное прощение делает человека приемлемым для Бога, вопрос о соотношении веры с любовью и действием много раз задавался и на него отвечали по-разному. Смысл вопроса и ответа зависит от того, понимается ли вера как верование в неочевидное, или вера понимается как состояние предельной заинтересованности. В первом случае вполне естественно отрицать какую-либо прямую зависимость любви и действия от веры; во втором — любовь и действие предполагаются верой и их невозможно от нее обособить. Несмотря на все искажения в толковании веры, именно второе понимание является классическим учением, даже если оно находило не вполне адекватное выражение. Человек предельно заинтересован только в том, чему он сущностно принадлежит и от чего он обособлен в существовании. Веры нет, как мы видели, в спокойном видении Бога. Но существует бесконечный интерес по поводу возможности достижения такого спокойного видения. А это предполагает воссоединение обособленного; движение к воссоединению обособленного есть любовь. Интерес веры подобен любовному желанию: это воссоединение с тем, чему ты принадлежишь и от чего ты отчужден. В великой заповеди Ветхого Завета, подтвержденной Иисусом, объект предельного интереса, как и объект безусловной любви, — это Бог. Из этого следует любовь к тому, что Божье: как к ближнему, так и к самому себе. Поэтому именно «страх Божий» и «любовь Христова» определяют поведение по отношению к другим людям во всей библейской литературе. В индуизме и буддизме вера в предельное Единое, из которого происходит всякое существо и к которому оно стремится вернуться, определяет соучастие в другом существе. Осознание предельной божественности в Едином делает возможным и необходимым отождествление со всеми существами. Это не соответствует библейскому учению о любви, которое сосредоточено на личности, но это любовь в значении желания воссоединиться с тем, чему человек принадлежит. В обоих типах веры любовь и действие не рассматриваются как нечто внешнее по отношению к вере (так было бы, если бы вера была чем-то меньшим, чем предельный интерес), они суть элементы самого интереса. Обособление веры от любви всегда ведет к вырождению религии. Когда иудаизм превратился в систему ритуальных законов, когда индийские религии переродились в магический сакраментализм, когда христианство подверглось тем же искажениям, к этому прибавился еще и доктринальный легализм, вопрос об отношении веры к любви стал камнем преткновения для людей, находящихся внутри и вне этих религиозных общин; в результате многие из них обратились к нерелигиозной этике. Они пытались избавиться от искаженных форм веры, отказываясь от веры как таковой. Но тогда возникает вопрос: а существует ли такая вещь, как любовь, лишенная веры? Конечно же, возможна любовь без утверждения доктрин; история не раз показывала, что самые страшные преступления против любви совершались во имя фанатически отстаиваемого вероучения. Вера как набор страстно утверждаемых и отстаиваемых положений не создает акты любви. Но вера как состояние предельной заинтересованности подразумевает любовь, то есть желание и потребность воссоединить обособленное. Тем не менее, остается вопрос: возможна ли любовь без веры? Может ли любить человек, не обладающий предельным интересом? Именно так должен быть этот вопрос сформулирован. В ответ на него, разумеется, можно сказать, что нет человека, лишенного предельного интереса, и, в этом смысле, лишенного веры. Вера присутствует, пусть даже в скрытой форме, в любом человеке, ведь каждый человек жаждет соединиться с содержанием своего предельного интереса. Мы уже рассмотрели искажения смысла веры. Так же необходимо, но в рамках этой работы невозможно, опровергнуть неправильные толкования смысла любви. Тем не менее, следует упомянуть по крайней мере одно из них, а именно сведение любви до эмоции. Опыт любви, как и веры, связан с эмоцией. Но это не превращает саму любовь в эмоцию. Любовь — это сила, принадлежащая основанию всего сущего; она ведет все сущее за пределы самого себя к воссоединению с ближним, а — предельно — с самим основанием, от которого оно обособлено. Мы выделили различные типы любви, и греческий эрос как тип любви был противопоставлен христианской агапе как типу любви. Эрос понимается как жажда самоисполнения с помощью другого существа, агапе — как воля к самоотдаче ради другого существа. Но на самом деле такой альтернативы не существует. Так называемые «типы любви» на самом деле суть лишь «качества любви», взаимопроникающие, противостоящие друг другу лишь в своих искаженных формах. Любовь, лишенная единства эроса и агапе, — ненастоящая любовь. Агапе, лишенная эроса, становится повиновением моральному закону, без теплоты, без тяги, без воссоединения. Эрос, лишенный агапе, становится хаотическим желанием, отрицающим обоснованность чужого притязания на то, чтобы его признавали в качестве независимого «Я», способного любить и быть любимым. Любовь — как единство эроса и агапе — присутствует в вере. Чем больше любви присутствует, тем в большей мере вера одолевает свою демоническо-идолопоклонническую способность. Идолопоклонническая вера, передающая предельность одному предварительному интересу, противостоит всем другим предварительным интересам и мешает установлению отношений любви между представителями противоборствующих притязаний. Фанатик не способен любить то, против чего направлен его фанатизм. А идолопоклонническая вера — неизбежно фанатична. Она должна подавлять сомнения, которые всегда сопутствуют возведению чего-то предварительного до уровня предельного. Непосредственным выражением любви является действие. Теологи не раз обсуждали вопрос о том, как вера может проявиться в действии. Такое возможно потому, что она предполагает любовь, а выражение любви — это действие. Связующей нитью между верой и делами служит любовь. Когда протестантские реформаторы, верившие, что спасение зависит от одной лишь веры, критиковали учение католической Церкви о том, что для спасения необходимы дела, они были правы, отрицая, что какое-либо человеческое действие способно привести к воссоединению с Богом. Один лишь Бог способен воссоединить с самим собой отчужденного человека. Однако реформаторы не осознали, да и католики только смутно об этом догадывались, что любовь — это элемент веры, если вера понимается как предельный интерес. Вера подразумевает любовь, любовь живет в делах: в этом смысле вера действительна в делах. Там, где присутствует предельный интерес, присутствует и страстное желание актуализировать содержание этого интереса. В определении понятия «интерес» содержится желание действовать. Конечно, род действия зависит от типа веры. Вера онтологического типа побуждает возвыситься над обособлением бытия от бытия. Вера этического типа побуждает к преобразованию отчужденной реальности. В обоих этих типах действует любовь. В первом случае эротическое качество любви побуждает соединиться с любимым в том, что находится вне любящего и любимого. Во втором случае агапическое качество любви побуждает принять возлюбленного и преобразовать его в то, чем он потенциально является. Мистическая любовь объединяет через отрицание «Я». Этическая любовь преобразует через утверждение «Я». Деятельность, возникающая из мистической любви, имеет преимущественно аскетический характер. Деятельность, возникающая из этической любви, имеет преимущественно формативный характер. В обоих случаях вера определяет род любви и род действия. Эти примеры описывают основополагающую полярную структуру, определяющую характер веры. Можно привести много других примеров. Лютеранская вера в личное прощение в меньшей мере направляет к социальному действию, чем кальвинистская вера в славу Бога. Гуманистическая вера в сущностную рациональность человека больше способствует развитию образования и демократии, чем традиционная христианская вера в первородный грех и демоническую структуру реальности. Протестантская вера в непосредственную, личную встречу с Богом создает более независимые человеческие личности, чем католическая вера с ее ролью церковного посредничества между Богом и человеком. Вера как состояние предельной заинтересованности подразумевает любовь и определяет действие. Она есть предельная сила, скрывающаяся за тем и за другим. 4. Община веры и ее выражения Описывая природу веры, мы указали на то, что вера реальна только в общине веры, или точнее — в языковом единстве веры. Рассмотрение любви и веры показало то же: любовь предполагается верой, она есть желание воссоединить обособленное. Это превращает веру в дело общины. В конце концов, так как вера ведет к действию, а действие предполагает сообщество, состояние предельного интереса действительно только внутри сообщества действия. Мы уже обсудили вопросы, возникающие в этой ситуации в связи с верой и сомнением. Однако символы веры, к которым мы тогда обращались, не столь важны; в общине веры существуют более фундаментальные выражения предельного интереса. Как мы уже видели, все выражения предельного интереса — символические, потому что предельное невозможно выразить несимволическим образом. Но необходимо различать две основополагающие формы символического выражения — интуитивную и активную (традиционно они называются мифической и ритуальной). Община веры создает себя с помощью ритуальных символов и объясняет себя на языке мифических символов. Они взаимозависимы: то, что практикуется в культе, воображается в мифе, и наоборот. Нет веры, в которой не было бы этих двух способов самовыражения. Даже если содержанием веры стали нация или успех, они связаны с ритуалами и мифами. Общеизвестно, что тоталитарные системы обладают развитой системой ритуалов и что они оказывают воздействие с помощью художественных символов, которые, какими бы абсурдными они ни казались, выражают веру, лежащую в основе всей системы. Тот способ, которым тоталитарное сообщество самовыражается в ритуальных действиях и интуитивных символах, имеет много общего с тем, как самовыражается авторитарная религиозная группа Однако если во всех истинных религиях существует протест против идолопоклоннических элементов, политический тоталитаризм принимает их без сопротивления. Жизнь веры — это жизнь в общине веры, которая объединяет не только общинные дела и институты, но и внутреннюю жизнь ее членов. Обособление от деятельности общины веры — это не обязательно обособление от самой общины. Такое обособление может оказаться способом (как, например, в случае добровольной изоляции) укрепления того духа, который руководит общинной жизнью. Очень часто тот, кто обрек себя на добровольное изгнание, возвращается обратно в общину, языком которой он по-прежнему владеет и символы которой он старается обновить. Потому что не существует жизни веры, даже в состоянии мистического одиночества, которая не была бы жизнью в общине веры. Более того, не существует общины там, где не существует общины веры. Некоторые группы объединены общим делом и сохраняют единство до тех пор, пока сохраняется это дело. Другие группы естественным образом возникают в качестве семей или родов и умирают естественной смертью, когда исчезают условия их жизни. Ни одна из групп этих двух видов сама по себе не является общиной веры. Если группа образуется естественным образом или на основе общего дела, то это недолговечная группа. Она неизбежно прекратит свое существование, когда исчезнут способствующие этому существованию технические и биологические условия. В общине веры эти условия не имеют значения; единственное условие продолжительности ее жизни — это витальность ее веры. То, что основано на предельном интересе, не подлежит разрушению предварительными интересами в случае их неисполнения. История евреев — наиболее удивительное доказательство этого утверждения. В истории человечества они засвидетельствовали предельный и безусловный характер веры. Как культурные, так и мифологические выражения веры теряют смысл, если непонятен их символический характер. Мы уже показали, что буквализм может иметь искажающие последствия, и порой борьба с буквализмом приводит к тому, что миф и культ как таковые подвергаются нападкам и почти устраняются из общины веры. Миф заменяется философией религии, культ — набором нравственных требований. Такая ситуация может продлиться довольно долго, потому что в ней по-прежнему есть место первоначальной вере. Ведь даже отрицания выражений веры не отрицают самое веру, по крайней мере в начале. Именно по этой причине можно говорить о нерелигиозной нравственности высокого уровня и пытаться отрицать взаимозависимость веры и морали. Но возможность этого ограничена. Всякая система морали, лишенная предельного интереса в качестве своей базы, вырождается в метод приспосабливания к социальным требованиям, независимо от того, имеют ли они предельное оправдание и и нет. И та бесконечная страсть, которая была характерна для подлинной веры, испаряется, и ее заменяет разумный расчет, не способный выстоять перед наступлением идолопоклоннической веры. Именно это произошло повсеместно в Западной культуре. Пока что это скрывается за тем фактом, что многие представители гуманистической веры обладали и обладают до сих пор большей нравственной силой, чем члены какой-нибудь действующей религиозной общины. Но это — временно. В этих людях еще присутствует вера, предельный интерес к человеческому достоинству и личному самоисполнению. В них есть религиозное содержание, которое, однако, может быть растрачено в следующем поколении, если вера не будет обновлена. А это возможно только в общине веры, в условиях постоянного воздействия ее мифологических и культовых символов. Одна из причин, по которой независимая мораль обратилась против своих религиозных корней, кроется в том, что исказился смысл символа и мифа в истории религии, включая и историю христианских церквей. Ритуальные символы веры превратились в магические явления, которые действуют подобно физическим силам, даже если они не соучаствуют в акте веры в качестве выражений предельного интереса человека. Они заряжены священной силой, которая срабатывает в том случае, если человек не оказывает сопротивление ее работе. Такое суеверное понимание таинства вызывает протест со стороны гуманистов и побуждает их обратиться к идеалу морали, лишенной религии. Отказ от сакраментального суеверия стал одним из важных направлений протестантского протеста. Однако в результате этого протеста исторический протестантизм устранил не только культовое суеверие, но и подлинный смысл ритуала и сакраментальных символов. И, вследствие этого, протестантизм, помимо своей воли, способствовал развитию независимой морали. Однако вера, лишенная выражений веры и личного соучастия в них, перестает быть живой. Понимание этого заставило протестантизм уже в наше время переоценить значение культа и таинства. Если нет символов, в которых святое переживается как присутствующее, то опыт святого исчезает. То же относится к мифологическим выражениям предельного интереса человека. Если миф понимается буквально, то философия должна отвергнуть его как абсурдный. Ей приходится демифологизировать священные истории, преобразовать миф в философию религии, а в конце концов и в философию без религии. Но миф, понятый как символическое выражение предельного интереса, есть важнейшее творение всякой религиозной общины. Его невозможно заменить философией или независимым набором нравоучений. Культ и миф сохраняют жизнь веры. Невозможно лишиться их окончательно, как невозможно окончательно лишиться предельного интереса. Лишь немногие понимают их смысл и их силу, хотя от них зависит жизнь веры. Они выражают веру общины и творят личную веру в членах этой общины. Без них, без общины, в которой их используют, вера исчезает, и предельные интересы человека пытаются спрятаться. И тогда наступает короткий период независимой морали. 5. Встреча веры с верой Существует множество общин веры, и не только в сфере религии, но и в секулярной культуре. В современном мире большинство из них находятся в постоянном взаимодействии и, как правило, проявляет позицию терпимости по отношению друг к другу. Однако встречаются некоторые важные исключения; вполне возможно, что дальше они будут развиваться под давлением современных социальных и политических процессов. Такими исключениями являются прежде всего секулярно-политические типы веры. Я имею в виду не только тоталитарные типы, но и противостоящие им и борющиеся с ними демократические типы веры. В религиозной сфере также встречаются подобные исключения, например, официальное учение католической Церкви, утверждающей свое исключительное обладание истиной; отрицательная позиция протестантского фундаментализма по отношению ко все другим формам христианства и религии. Нетрудно понять, откуда берется нетерпимость как свойство веры. Если вера — это состояние предельной заинтересованности и если всякий предельный интерес должен выражать себя конкретно, то и особый символ предельного интереса соучаствует в его предельности. Он соучаствует в его безусловном характере, хотя сам по себе он не безусловен. Эта ситуация, служащая источником идолопоклонничества, становится также источником нетерпимости. Одно выражение предельного интереса отрицает все прочие выражения. Оно становится — почти неизбежно — идолопоклонническим и демоническим. Это происходило к происходит во всех религиях, которые серьезно относятся к конкретному выражению своего предельного интереса. Это произошло и в христианстве, несмотря на то, что символ Креста противостоит самовозвышению любой конкретной религии (и христианства в том числе) до уровня предельности. Преимущество классического мистицизма состоит в том, что он не относится серьезно к конкретному выражению чьего-либо предельного интереса и поэтому может пренебречь собранием конкретных символов, на которых основана всякая религия. Такое безразличие по отношению к конкретному выражению предельного отличается терпимостью, но в нем отсутствует способность преобразовывать искажения существования, присущие реальности. В иудаизме и христианстве реальность преобразуется во имя Бога истории. Исключающий монотеизм пророков, борьба против ограниченных языческих божеств, весть об универсальной справедливости в Ветхом Завете и об универсальной благодати в Новом Завете, — все это делает иудаизм, ислам и христианство нетерпимыми по отношению ко всякому виду идолопоклонничества. Эти религии справедливости, истории и ожидания конца не смогли принять мистическую терпимость индийских религий. Они нетерпимы и могут стать фанатическими и идолопоклонническими. В этом состоит различие между исключающим монотеизмом пророков и трансцендирующим монотеизмом мистиков. Вопрос состоит в следующем: ведет ли встреча веры с верой к терпимости, лишенной критериев, или к нетерпимости, лишенной самокритики? Если вера понимается как состояние предельной заинтересованности, то вопрос решен. Критерием всякой веры служит предельность предельного, которое она выражает. Самокритика всякой веры проявляется в понимании относительной обоснованности конкретных символов, в которых она возникает. Исходя из этого, следует понимать, что такое обращение. Слово «обращение» содержит такие коннотации, которые затрудняют его употребление. Оно может означать пробуждение из состояния, в котором отсутствовал предельный интерес (точнее — был спрятан), и приход к его открытому осознанию. Если обращение значит это, то всякий духовный опыт есть опыт обращения. Обращение может также обозначать переход от одного набора верований к другому. Так понятое обращение не является делом предельного интереса. Оно может произойти либо не произойти. Оно может стать важным лишь в том случае, если в новом веровании предельность предельного интереса сохранена лучше, чем в старом. Если это так, то обращение очень важно. Одним из наиболее значительных случаев встречи веры с верой, состоявшихся в Западном мире, стала встреча христианства с формами секулярного верования. Ведь секуляризм никогда не бывает лишен предельного интереса; поэтому встреча с ним — это встреча веры с верой. В ходе такой встречи возможны два способа действия, адекватных ситуации, и два — неадекватных. Два способа, адекватных ситуации, суть, во-первых, методологическое исследование тех элементов конфликта, к которым можно подойти с точки зрения исследования, и, во-вторых, свидетельство о тех элементах конфликта, которые побуждают к обращению. Сочетание этих двух способов представляет адекватную позицию в ситуации встречи веры с верой. Оно признает, что предельный интерес — это не вопрос доказательств, и допускает, что в выражениях предельного интереса присутствуют элементы, которые подлежат обсуждению на чисто когнитивном уровне. Этот двойной способ следует использовать в любой борьбе, касающейся символов веры. Это смягчило бы фанатизм по поводу конкретного выражения веры и подтвердило бы предельный интерес как дело полного личного соучастия. Обращение — это не дело более убедительных доказательств, это дело личной отдачи. Область доказательств находится на другом уровне. Если миссионеры пытаются осуществить обращение людей из одной веры в другую, то они пытаются осуществить единство веры в человечестве как целом. Нельзя быть уверенным в том, что такое единство достижимо в ходе истории; но нельзя и отрицать, что такое единство — это цель и надежда людей всегда и везде. Достичь это единство невозможно, если не отделить самое предельность от того, в чем предельность выражает себя. Путь, ведущий к универсальной вере, — это старый путь пророков: идолопоклонничество называется идолопоклонничеством и отвергается во имя того, что действительно предельно. Возможно, такая вера никогда не выразит себя в единственном конкретном символе, однако каждая великая религия надеется на то, что она представляет всеохватывающий символ, с помощью которого вера человека найдет универсальное выражение. Такого рода надежда оправдана только в том случае, если религия продолжает осознавать условный и непредельный характер своих собственных символов. Христианство выражает это состояние в символе «Крест Христа», даже если сами христианские церкви пренебрегают таким смыслом этого символа, приписывая предельность своему собственному частному выражению предельности. Радикальная самокритика христианства делает его наиболее способным к универсальности — до тех пор, пока оно сохраняет эту самокритику как силу, присутствующую в его жизни. Заключение: возможность и необходимость веры сегодня Вера существует в любой период истории. Этот факт еще не свидетельствует о том, что она есть сущностная возможность и необходимость. Вера сумела привести — подобно суеверию — к действительному искажению истинной природы человека. Таково мнение тех, кто отвергает веру. В этой книге обсуждался вопрос о том, основано ли такое мнение на подлинном или на искаженном понимании; на это можно однозначно ответить, что отрицание веры коренится в полном непонимании природы веры. Мы рассмотрели множество форм такого непонимания, множество неправильных выражений и искажений веры. Вера — это понятие, и это реальность, которую трудно ухватить и описать. Почти каждое слово, с помощью которого описывается вера, — в том числе и на этих страницах — не застраховано от новых ошибочных толкований. А иначе и быть не может, ведь вера — это не феномен в ряду других, но это центральный феномен в жизни человеческой личности, явный и скрытый одновременно. Он религиозный и трансцендирующий религию, он универсальный и конкретный, он бесконечно меняющийся и всегда тот же самый. Вера — это сущностная возможность человека, поэтому ее существование необходимо и универсально. Она необходима и возможна и сегодня. Если вера понимается как то, чем она является в своем центре — как предельный интерес — то ни современная наука, ни какая-либо философия не способны разрушить ее. Даже суеверия и авторитарные искажения, которые могут совершаться внутри или вне церквей, сект, движений, не способны ее дискредитировать. Вера отстаивает себя и оправдывает себя в борьбе с теми, кто нападает на нее. Ведь борьбу с верой можно вести только во имя другой веры. Динамика веры торжествует потому, что любое отрицание веры само по себе есть выражение веры, выражение предельного интереса. Кайрос (1948) Данный текст представляет собой полную переработку «Кайроса» (1922). Поэтому следует принимать во внимание оба текста. Идеи, изложенные здесь, призывают к такому осознанию истории, корни которого ведут в глубину безусловного[2], понятия вызваны к жизни исконными запросами человеческого духа, а этосом является неизбежная ответственность за нынешний момент истории. Форма этого призыва — не проповедь, не пропаганда или поэтическая романтика, а серьезная интеллектуальная работа, стремление к философии истории, которая есть нечто большее, чем логика наук о культуре, однако не уступает последним в проницательности и объективности. Браться за подобную задачу в рамках эссе явно бессмысленно, если не ограничиться тем, чтобы осветить одно конкретное понятие, которое, будучи предельно ясным, может помочь прояснить и многое другое: мы говорим о понятии «кайроса». Призыв к осознанию истории в этом ключе, стремление истолковать смысл истории на основе понятия кайроса, требование осознания настоящего и действия в настоящем в духе кайроса — таков наш замысел. I Тонкое языковое чутье заставило греков обозначить хронос, «формальное время», словом, отличным от кайрос, «подлинное время», момент, исполненный содержания и смысла. И не случайно, что слово «кайрос» обрело глубину смысла и стало столь часто употребимым, когда греческий язык стал сосудом, который вместил динамический дух иудаизма и раннего христианства, в Новом Завете. «Мое время еще не настало», — было сказано Иисусом (Иоан. 7, 6), и затем оно пришло: это — кайрос, момент полноты времени. Лишь для абстрактного, отстраненного созерцания время является пустой формой, способной вместить любое содержание; но для того, кто осознает динамический творческий характер жизни, время насыщено напряжениями, чревато возможностями, оно обладает качественным характером и преисполнено смысла. Не все возможно во всякое время, не все истинно во всякое время и не все требуется во всякое время. В разные времена мир находится во власти различных космических сил, но Господь владычествует над всеми в исполненное драматизма время между Воскресением и Вторым Пришествием, — в «настоящее время», которое по своей сути отлично от любого другого времени в прошлом. В этом драматическом сознании истории коренится идея кайроса, и из этого начала она будет преобразована в понятие, которое будет использовано в философии истории. Призыв к осознанию истории не является излишним, поскольку человеческому разуму и духу их собственная историчность никоим образом не очевидна; скорее, не знающая истории духовность — явление гораздо более частое, не только вследствие опустошения и скудости духа, — ибо это всегда было и будет, — но также вследствие глубоких инстинктов физического и метафизического порядка. Неведение истории имеет две основные причины. Оно может корениться в постижении сверхвременного, вечного. Такого рода ментальность не знает изменений и истории. Либо это неведение коренится в зависимости времени от этого мира, от подчинения природе с ее вечно возобновляющимся порядком и циклическим временем. Первый тип — это мистическое неведение истории, для которого все временное является покровом видимости, обманчивой маской, скрывающей лик вечности, и которое стремится прорваться сквозь этот мираж к вневременному созерцанию вневременного; второй тип есть натуралистический аисторизм, который присутствует во всякой зависимости от жизни природы и с помощью жрецов и культа освящает ее во имя вечного. Для широких ареалов азиатской культуры мистический аисторизм представляет фундаментальную духовную позицию. На его фоне историческое сознание — явление сравнительно редкое. Оно характеризует, как правило, семито-иранскую и западнохристианскую точки зрения. Но и в них историческое сознание появляется лишь с возникновением новой жизненной силы, в высшие моменты творческого постижения мира. Тем более значимым для развития человечества в целом представляется тот факт, что это сознание вновь и вновь возникает на Западе в полной силе и глубине. Ибо одно очевидно: однажды возникнув, историческое сознание постепенно будет привлекать к себе все народы; ибо действию, осознающему историю, может отвечать лишь действие, осознающее историю; и если Азия ныне противопоставляет себя Европе в своем горделивом самосознании, то, в той мере, в какой это противостояние действительно имеет место, она уже перенесена на почву исторического мышления и самим этим конфликтом вовлечена в сферу исторического сознания. Однако противник исторического мышления возник и на самом Западе, противник, возникший благодаря мистическому видению, поддерживаемый натурализмом и обостренный рациональным, математическим методом мышления: это — технико-математическое объяснение мира средствами естествознания, рационалистическая концепция реальности как машины с навеки неизменными законами движения, которые проявляются в бесконечно воспроизводимых и предсказуемых природных процессах. Ментальность, создающая эту концептуальную структуру, в свою очередь настолько подпадает под ее чары, что сама превращается в часть этой машины, во фрагмент этого вечно тождественного себе процесса. Подчиняясь собственному созданию, эта ментальность саму себя рассматривает как механизм, забывая о том, что он ей же и создан. Это представляет великую опасность для западной культуры. Она знаменует утрату прежних ценностей, а утратить их — еще страшнее, чем никогда их не иметь. Эти слова относятся к материалистически мыслящим среди социалистов, которым необходимо открыть то противоречие, в котором они находятся, коль скоро они, в качестве наследников могущественной философии истории и носителей современного исторического сознания, превозносят философию, исключающую осмысленную историю и принимающую лишенный смысла природный процесс. «Материалистическая философия истории» будет противоречием в себе, если она притязает быть чем-либо иным, нежели «экономической» интерпретацией истории, или пытается доказать, будто не имеет ничего общего с метафизическим материализмом. К сожалению, слово здесь часто становится ложью, скрывающей действительную ситуацию. Ни у одной системы нет большего права на протест против позднебуржуазного материализма, не имеющего исторического сознания, чем у социализма, — движения, обладающего беспрецедентным сознанием истории. Чем сильнее его протест и чем большую очевидность обретает для него кайрос, тем дальше это движение уходит от всякого метафизического материализма и тем яснее открывается ему его вера в творческую силу жизни. II Первая великая философия истории родилась из острого ощущения двойственности и конфликта. Борьба света и тьмы, добра и зла составляет ее сущность. Мировая история есть следствие этого конфликта; в истории свершается совершенно новое, уникальное, абсолютно решающее; на этом пути приходится терпеть поражения, однако в конце концов свет побеждает. Так толковал историю древнеперсидский пророк Заратустра. Иудейские пророчества внесли в эту картину этическую тенденцию, говоря о справедливом Боге. Эпохи борьбы суть эпохи истории. История обусловлена сверхисторическими событиями. Наиболее важен конечный период, период борьбы за предельное решение, эпоха, после которой уже невозможно представить себе новую. Этот тип исторического сознания мыслит абсолютными понятиями: абсолютная противоположность добра и зла; абсолютный исход их битвы; безусловное «Нет» и безусловное «Да», борющиеся друге другом. Этот подход к истории движим колоссальным духовным напряжением и предельной ответственностью со стороны индивидуума. Это раннее и великое выражение исторического сознания человека: философия истории, выраженная в абсолютных терминах. Она может принимать две основные формы. Первую форму абсолютной философии истории определяет напряженное чувство близости конца времен: приблизилось Царство Божие, решающий час близок, наступает великий, подлинный кайрос, который преобразит все. Это революционно-абсолютный тип. Он видит цель истории в «царстве не от мира сего» или в победе разума в этом мире. В обоих случаях говорится абсолютное «Нет» прошлому и абсолютное «Да» будущему. Это фундаментальная для всякого серьезного исторического сознания интерпретация истории, как интерпретация, впервые воспринявшая понятие кайроса. Вторую форму абсолютной философии истории можно назвать консервативным видоизменением революционного типа, как он был оформлен Августином в его борьбе с оживлением в хилиазме раннехристианской веры в скорое наступление Царства Божия в истории. Этот тип имеет ту же основу, что и революционный — видение борьбы двух сил во все эпохи истории. Но, согласно консервативному типу, решающее событие уже совершилось. Новое победно утвердилось в истории, хотя оно по-прежнему подвергается атакам сил тьмы. Церковь в ее иерархической структуре являет собой эту новую реальность. Здесь также есть совершенствование, частичные поражения и победы и, безусловно, финальная катастрофа, в которой зло сокрушится и история подойдет к своему концу. Но ничего подлинно нового в истории уже нельзя ожидать. Необходимо только сохранение уже данного. В обеих формах абсолютной философии истории, как в консервативной, так и в революционной, опасен факт полагания частной исторической реальности в качестве абсолютной, будь то ныне существующая церковь или ожидаемое в будущем рациональное общество. Это, конечно, привносит непрерывное напряжение в историческое сознание; но, в то же время, умаляет все иные исторические реальности. В августиновской интерпретации, которая в принципе совпадает с самосознанием всех официальных церквей, лишь история данной церкви, в точном смысле слова, значима для философии истории. Ее внутренние конфликты и их разрешение, ее борьба против внешних врагов — таковы узловые пункты, с точки зрения которых следует рассматривать и оценивать все остальные события. Борьба за Бога и против мира, которая является исторической задачей в настоящем, означает, на практике, борьбу за церковь, за чистоту учения, за иерархию. В противовес этой экклезиологической интерпретации истории мы должны мыслить кайрос в универсальных терминах и не ограничивать кайрос прошлым, но возвысить до общего принципа истории, релевантного и по отношению к настоящему. Оппозиционные консервативно-экклезиологическому сознанию сектантские революционные движения периодически вновь и вновь возникают в религиозных или секулярных формах. Представляется ли «великая революция» грядущей не от мира сего и исключительно по воле Божией или подготавливаемой человеческими усилиями, мыслится ли она творением человеческого духа или политическим актом; основаны ли утопии — такие, как демократия, социализм или анархизм (наследники религиозных утопий) — на идеях естественного закона или на трансцендентном мифе, — сознание кайроса равным образом сильно и безусловно во всех них. Но, по контрасту с консервативной интерпретацией, кайрос для них обретает место в настоящем: «Царство приблизилось». Эта озабоченность настоящим и исключительная ориентация революционных движений на будущее делают их слепыми к прошлому. Секты оппозиционны церковным традициям, буржуазия разрушает аристократические формы жизни, социализм борется с буржуазным наследием. История прошлого исчезает в устремленности к будущему. Здесь кроется разгадка того, почему мощное историческое сознание часто сопровождается неведением прошлого, к примеру в пролетарских массах, и почему, с другой стороны, огромная масса исторического знания так и не преодолела отчужденности и непонимания настоящего момента истории, например у буржуазных историков последних десятилетий (в противоположность великим буржуазным историкам XVIII столетия с их революционными взглядами). Для этих ученых история была объектом причинного объяснения и точных описаний, но она не затрагивала их экзистенциально. Она не была для них полем актуальных решений (вопреки их огромным достижениям в исторических исследованиях). Но притесняемая и невежественная масса и те немногие из образованных слоев, кто отождествлял себя с народом, были творцами революционно-абсолютной интерпретации истории. Так было в раннем христианстве, в большинстве средневековых сект, и так оно есть в наше время. Однако потеря чувства традиции явилась причиной сильных элементов утопизма в этих движениях. Незнание прошлого вводило их представителей в соблазн: они были уверены в том, что период завершения уже настал, что абсолютное преобразование — дело дней или нескольких лет и что именно они призваны его осуществить. Обе формы абсолютной философии истории осуждены самим абсолютным. Безусловное не может быть отождествлено с какой бы то ни было данностью, прошлой или будущей; в истории нет абсолютной церкви, как не может быть абсолютного царства разума и справедливости. Обусловленная реальность, полагаемая как нечто безусловное; конечная реальность, которой приписываются божественные атрибуты, — есть реальность безбожная, есть «идол». Пророческий критицизм во имя безусловного разрушает абсолютную церковь и абсолютное общество; консервативный экклезиологизм и революционный утопизм в равной мере оказываются идолопоклонством. В этом состоит пафос так называемой «теологии кризиса», представленной Карлом Бартом в его известном комментарии на Послание к римлянам апостола Павла. Никакой конечной реальности не может быть приписан абсолютный статус. Все обусловленное судимо безусловным в категориях «Да» и «Нет». В истории продолжается перманентный кризис, — кризис в двояком смысле этого греческого слова: суд и разделение. Ни один момент истории не свободен от напряжения между безусловным и обусловленным. Кризис перманентен. Кайрос дан всегда. Но в истории нет и исключительных моментов по отношению к проявлению безусловного (кроме одного — имеющего сверхисторический характер явления Иисуса Христа). История как таковая теряет свой абсолютный смысл; следовательно, она теряет и тот огромный вес, который придает ей революционная интерпретация. С абсолютной точки зрения история становится безразличной. В доктрине «кризиса» возникает третий тип абсолютной философии истории — тип «индифферентности». Он безразличен к особым вершинам и глубинам исторического процесса. В отношении истории превозносится род «божественного юмора», напоминающий романтическую иронию или лютерово понимание истории как сферы непостижимых действий Бога. При таком подходе понятие кризиса не актуально; оно остается абстракцией и не подлежит никакой специальной критике и оценке. Но не на этом пути кризис может быть эффективен, а негативное — преодолено. Последнее возможно лишь посредством нового творения. Не отрицанием, а утверждением преодолевается негативное. Возникновение нового есть конкретный кризис старого и исторический суд над ним. Новое творение может быть хуже, чем старое, приведенное им к кризису; но, лучше или хуже, оно само подлежит суду. Но в особый исторический момент новое творение осуществляется en kairo, т. е. «в подлинное время», тогда как старое творение — нет. Так история получает присущие ей весомость и значительность. Абсолютное — перефразируя известные слова Гегеля — не столь бессильно, чтобы оставаться в разделении с относительным. Оно является в относительном как суд и творение. Это подводит нас к описанию относительных интерпретаций истории. III Мы можем различать три типа в относительной форме философии истории: классический, прогрессивный и диалектический тип. Общая характеристика относительных интерпретаций истории — их релятивистский подход к историческим событиям и, следовательно, потеря абсолютных напряжений. Вместо абсолютной здесь появляется единообразная и универсальная оценка всех явлений на основе исторического понимания, способного к интуитивному определению смысла каждого единичного явления. Так относительные интерпретации постигают богатство и полноту исторической реальности и обещают возможность ее интеграции в универсальной философии истории. Классическая философия истории может быть охарактеризована изречением: «Всякое время — Божье». В каждую эпоху человеческая природа развивает полноту своих возможностей; в каждую эпоху, в каждой нации реализуется вечная идея Бога. История есть великий процесс роста древа человечества. Таковы, к примеру, воззрения Лейбница, Гете и Ранке, Но эпохи и нации не представляют раскрытий человеческой природы одинаковым образом во все времена. Существуют различия между эпохами расцвета и упадка, между творческими и бесплодными периодами; жизненность творческого процесса есть критерий, согласно которому оцениваются различные периоды. Это связывает классическую интерпретацию истории с неисторическим натурализмом греков: особенно явным образом это проявляется в шпенглеровской физиогномике культурных циклов. Каждая культура здесь самодостаточна, она — древо с тысячелетним периодом жизни и гибелью в конце. История разорвана на отдельные процессы, протекающие в разных географических ареалах и не имеющие ничего общего друг с другом Кризис в негативном смысле есть переход от творческого периода развития к техническому, приводящему к неизбежному саморазрушению. Но, несмотря на подобное отношение между классической и натуралистической интерпретацией истории, они различаются в главном. Современная форма классической философии истории принадлежит христианскому гуманизму и выдает свою христианскую основу вопреки ностальгии по греческому образу жизни. В отличие от трагического пессимизма античного мира, она утверждает независимый смысл истории. В этом классический тип относительной философии истории согласуется с прогрессивным типом. Так же как религиозный энтузиазм раннехристианских (и многих сектантских) ожиданий конца времен ослаб после продолжительных отсрочек этого конца и стабилизации церкви в мире (либо секты в качестве крупной деноминации), — так и секулярные революционные движения становятся релятивистскими после их политической победы и неизбежного разочарования по поводу разрыва между ожидаемым и реальностью. В этот момент «кризис» становится умеренной критикой, радикальное изменение — медленной трансформацией, идеал отодвигается в отдаленное будущее, энтузиазм заменяется трезвым расчетом возможностей, вера в то, что поворотный пункт уже настал, — уверенностью в длительном прогрессе. Религиозная идея истории откровения, которое свершается в несколько стадий, приобретает секулярную форму идеи прогрессивного образования человеческого рода (Лессинг). Прогрессивно-относительный подход может усиливать умеренные элементы идеи прогресса. Вслед за тем он склонен становиться все более и более консервативным, защищать статус-кво, придерживаться данного, превозносить позитивное, противопоставляя его негативному и критическому, развивать позитивистские установки в поведении и философии. Если, напротив, прогрессивизм акцентирует негативно-критический элемент идеи прогресса, то перед ним открываются два пути. Либо он становится позицией профессионального критицизма, неспособного принять что-либо позитивное и выразить какое бы то ни было утверждение, т. е. становится пустым, зачастую циничным, зачастую отчаянным критицизмом. Либо он выражает себя в упорной воле творить что-либо новое, не принимая «позитивно данного». В этом случае он легко теряет свой относительный характер и становится абсолютным и революционным. Становится возможным сознание кайроса. Таким образом, в двойственности прогрессивной интерпретации истории заключены и ее опасность, и ее сила. Результатом связи классической и прогрессивной интерпретаций истории является диалектическая — высший тип относительных интерпретаций. Она разрабатывается в трех формах: теологической, логической и социологической, каждая из которых во многих отношениях зависит от других. Теологическая форма была предвосхищена провозглашением трех эпох Отца, Сына и Св. Духа аббатом Иоахимом Флорским в XII в.; как идея о трех периодах истории она была воспринята лидерами Просвещения и германского идеализма; и она возникла вновь в учении о трех стадиях (теологической, метафизической и позитивной) контовской философии истории. Логическая форма диалектической философии истории столь впечатляюще разработана Гегелем, что достаточно просто упомянуть его имя, тогда как социологическая форма представлена французским социалистическим романтизмом с его различением критических и органических периодов и, помимо всего, экономической интерпретацией истории Марксом. Общей у трех форм диалектической интерпретации истории является позитивная оценка ими всех периодов. Каждый период — нечто большее, чем преходящий момент исторического процесса. Он имеет свой собственный смысл и непреходящую ценность. Но помимо отношения к абсолютному данный период соотносится и с другими периодами. Он является более или менее совершенным, чем они. Для каждого периода истории характерны непосредственность в отношении к безусловному и, в то же время, прогресс относительно других периодов. Классическая и прогрессивная философия истории соединяются в диалектическом методе. Диалектические интерпретации истории (теологическая, логическая и социологическая) обнаруживают двойственность, подобную двойственности прогрессивной интерпретации. Они могут быть поняты в абсолютных и в относительных терминах. Согласно Иоахиму, Гегелю, Марксу и Конту, наступает последний период истории. Его уже можно распознать в лоне настоящего периода. (Для Гегеля его собственная философия есть момент этого рождения.) Эпоха Св. Духа, стадия совершенного самосознания, бесклассовое общество, основание религии позитивной науки суть последние стадии, они суть «кэйросы» (каiroi) в абсолютном смысле. Революционный импульс ощутим во всех этих диалектиках истории, даже у Гегеля, в его принципе отрицания. С этой стороны их создатели принадлежат к революционно-абсолютным интерпретаторам истории. Именно так были восприняты своими революционными последователями Иоахим и Маркс. Но возможен и иной взгляд на эту картину. Диалектическое мышление подчиняет каждый момент времени своему «Да и Нет». Оно не отрицает прошлого и не принимает будущего безусловно. Период духа, согласно Иоахиму, подготавливается периодами Отца и Сына. Но что мешает истории спасения подготовить что-либо новое в лоне периода Св. Духа? Германские народы, согласно Гегелю, являются последними носителями процесса, в котором абсолютная идея осознает себя. Но почему закон отрицания должен оказаться бессильным перед лицом одних германских народов? Чередование органического и критического периодов во французском социализме дает высокую оценку Средним векам. Но чем следующий органический период, социализм, защищен от нового «критического» периода? И почему период позитивных наук, который является потомком религии и метафизики, не произведет на свет другой, более совершенный период? — Это вопрос, адресованный Конту. И почему, наконец, бесклассовое общество, которого ожидает Маркс, будет концом исторической диалектики? Почему пролетариат, после своей победы, не подвергнется расслоениям. подобным тем, которые пережила победившая буржуазия? Абсолютная стадия как конец диалектического процесса противоречит диалектическому принципу. Это идея, взятая у революционно-абсолютной интерпретации истории. В подобной двойственности становятся ясными пределы диалектической интерпретации истории: либо она вынуждена произвольно остановить диалектический процесс, либо — скатиться назад, к учению о вечном возвращении. IV Последние рассуждения показали нам борьбу за интерпретацию истории, согласующуюся со смыслом кайроса. Мы описали и схематизировали различные интерпретации, с целью вывести из них необходимость кайроса в любой из них. Существуют, прежде всего, два требования, которые могут быть выведены из двух основных групп интерпретаций истории. Из абсолютных типов мы выводим требование абсолютного напряжения в историческом сознании; из относительных типов — требование универсальности исторического сознания. Мы отрицаем любые попытки абсолютизировать один исторический феномен в противовес всем остальным, не принимая, в то же время, уравнивания всех эпох в процессе бесконечного повторения относительностей. Таким образом, двоякое требование может быть предъявлено к философии истории, осознающей кайрос. Характеристика напряжения абсолютной интерпретации истории должна быть объединена с универсализмом относительных интерпретаций. Но это требование содержит парадокс. То, что происходит в кайрос, должно быть абсолютно, — и в то же время не абсолютно, но подлежать суду абсолютного. Это требование удовлетворяется, когда обусловленное представляет себя в качестве средства и выражения безусловного. Отношение обусловленного к безусловному, как в индивидуальной, так и в социальной жизни, есть либо открытость обусловленного динамическому присутствию безусловного, либо замыкание обусловленного в самом себе. Конечная жизнь либо обращена к бесконечному, либо отвращена от него — и направлена к себе самой. Где есть приятие вечного, проявляющегося в особый момент истории — кайрос, — там есть открытость безусловному. Эта открытость может быть выражена как в религиозных, так и в светских символах, — таких, как ожидание Царства Божия, тысячелетнее царство Христа, третья эпоха мировой истории, или последняя ступень, ведущая к справедливости и миру. Сколь бы различны ни были типы исторического сознания, использующие те или иные символы, — сознание кайроса, чрезвычайного момента в истории, может выражаться в каждом из них. Открытость безусловному, обращенность к нему, восприятие и несение его суть метафоры, выражающие одну и ту же реальность. Но они выражают ее на высокоабстрактном уровне и требуют более конкретной интерпретации своего смысла. Эпоха, которая открыта безусловному и способна принять кайрос, не является с необходимостью эпохой, в которую большинство людей религиозны. Число религиозных людей в так называемый «иррелигиозный» период может быть большим, чем в «религиозный». Но в эпоху, обращенную к безусловному и открытую ему, сознание присутствия безусловного пронизывает и направляет все функции и формы культуры. Для такого состояния разума божественное — не проблема, а предпосылка. Его «данность» более неоспорима, чем данность чего-либо еще. Эта ситуация находит выражение, прежде всего, в доминировании религиозной сферы, но без превращения религии в особую форму жизни, господствующую и управляющую другими формами. Скорее, религия есть животворящий ток, внутренняя сила, предельный смысл всей жизни. «Сакральное» или «священное» возбуждает, питает, вдохновляет всю реальность и все стороны существования. Здесь нет профанной природы или истории, профанного эго и профанного мира. Вся история есть священная история, все происходящее носит мистический характер; природа и история неразделимы. Равным образом, исчезает разделение на субъект и объект; вещи рассматриваются скорее как силы, нежели как вещи. Следовательно, отношение к ним не есть техническая манипуляция, но непосредственное духовное общение и «магическое» (в широком смысле) влияние. Познание вещей имеет своей целью не контроль над ними, но отыскание их внутреннего смысла, их тайны, их божественного назначения. Бесспорно, искусства играют здесь значительно большую роль, чем в научный или технический век. Они приоткрывают смысл мифа, который лежит в основании всего живого. Равным образом, социальные и политические действия непредставимы без участия сил божественной сферы. Индивидуума окружает и поддерживает эта всепроникающая духовная субстанция, от которой он получает благословение (или проклятие). Он не может избежать ее. Лишь в экстремальных ситуациях особого призвания или бунта индивидуум может оторвать себя от целого, которому он принадлежит. Чисто индивидуальная религия, индивидуальная культура, индивидуальная эмоциональная жизнь и индивидуальные экономические интересы невозможны в данной социальной и духовной ситуации. Мы будем называть эту ситуацию «теономной», не в том смысле, что Бог непосредственно полагает ее законы, но в том смысле, что подобная эпоха, во всех ее формах, открыта божественному и устремлена к нему. Как могла исчезнуть такая эпоха истории? Что разрушило первобытную теономию? Ответом является всегда присутствующий, всегда динамичный, принцип «автономии». Как теономия не означает прямого полагания законов Богом, так автономия не означает беззаконности. Она означает принятие структур и законов реальности такими, какими они представлены в сознании человека, в законах и структурах его разума. Автономия означает повиновение разуму, т. е. «логосу», имманентному реальности и сознанию. Автономия действует как в теоретической, так и в практической сферах культуры. Она заменяет мистическую природу рациональной природой, на место мифических событий ставит события исторические, а на место магического чувства единства — технический контроль. Она основывает общности на целесообразности, мораль — на индивидуальном совершенствовании. Она все анализирует с тем, чтобы произвести рациональный синтез. Она делает религию делом личного решения, а внутреннюю жизнь индивидуума — зависящей от себя самой. Она осуществляет возможности автономной политической и экономической деятельности. Автономия всегда присутствует как тенденция; она действует в глубине всякой теономии. «Скрытый импрессионист, живущий во всяком истинном художнике» (Хартлауб) — модель для скрытого астронома в каждом истинном астрологе и скрытого физиолога в каждом истинном целителе. Рост научных и технических запросов военной сферы, промышленности и земледелия; рационализирующая энергия, свойственная централизации религии и государственности; борьба — этического против ритуального «благочестия», обладающего мощной индивидуализирующей силой, — все эти факторы действуют постоянно и стремятся прорвать рамки теономной ситуации. Исход этой борьбы может быть самым разным. Теономная ситуация может быть настолько сильной, что автономия не способна будет даже начаться, как во многих первобытных культурах. Или она может достичь известной степени рационализации и прийти в состояние застоя, как, например, в Китае. Рационализация может непосредственно пронизывать этот конечный мир и становиться всепоглощающим принципом, как в индийском мистицизме. Или автономия может оставаться в религиозной сфере, как в протестантизме. Она может одержать полную победу, как в Древней Греции и в эпоху Просвещения. Она может, после временной победы, быть снова частично преодолена, как в конце существования античного мира и в антиавтономных движениях протестантской ортодоксии и контрреформации. Каждое из этих событий есть поворотный пункт в истории. Так оно воспринималось современниками и в таком качестве закрепилось в исторической традиции. Каждое из них может быть названо «кайросом», — исключительным моментом во временном процессе, когда вечное врывается во временное, потрясая и преображая его и производя кризис в глубине человеческого существования. Автономия есть динамический принцип истории. С другой стороны, теономия есть субстанция и смысл истории. Как они соотносятся друг с другом? Прежде всего, надо сказать, что автономия не является с необходимостью отвержением безусловного. Она является, так сказать, послушным принятием безусловного характера формы, логоса, универсальной причины в мире и в разуме. Это — принятие норм истины и справедливости, порядка и красоты, личности и общности. Это — соответствие принципам, управляющим сферами индивидуальной и социальной культуры. Эти принципы имеют безусловную ценность. Подчинение им есть подчинение логосному элементу в безусловном. Между тем, различие между автономией и теономией состоит в том, что в автономной культуре культурные формы проявляются лишь в своих конечных взаимоотношениях, тогда как в теономной культуре — в отношении к безусловному. Автономная наука, например, имеет дело с логическими формами и фактическим материалом вещей; теономная наука, сверх того, — с их предельным смыслом и экзистенциальным значением. Автономия не является «иррелигиозной», хотя она не является и проводником религии. Она религиозна опосредованно — через форму; она не прямо религиозна. Смирение ученого-эмпирика религиозно, но оно не являет себя в этом качестве; оно не является теономным. Героизм стоического самообладания религиозен, но не теономен. Тайна «Моны Лизы» Леонардо религиозна, но она не показывает этого. Если и теономия, и автономия соотносятся с безусловным, — можем ли мы выбирать между ними по своему вкусу, согласно нашей психологической склонности или нашей общественной традиции? Этот вопрос сам себе является ответом. Там, где он может возникнуть, теономия уже утрачена. Пока теономия в силе, ей не может открыться никакой альтернативы. Если сила ее сокрушена, она не может быть восстановлена в прежнем виде; автономный путь должен быть пройден до конца, а именно — до того момента, когда возникнет новая теономия в новом кайросе. Новая теономия не является отрицанием автономии, как не является она попыткой подавить ее и ее творческую свободу. Для таких попыток, которые часто предпринимались, с успехом или без успеха, мы употребляем понятие «гетерономия». Гетерономия навязывает человеческому разуму чуждый ему закон, религиозный или светский. Она игнорирует логосную структуру разума и мира. Она обесценивает честь истины и достоинство нравственной личности. Она посягает на творческую свободу и гуманность человека. Ее символом является «террор», осуществляемый абсолютными церквами или абсолютными государствами. Религия, если она действует гетерономно, перестает быть субстанцией и источником жизненной силы культуры и сама становится ее частью, которая, забывая свое теономное величие, являет себя смесью высокомерия и пораженчества. Теономия не противостоит автономии, как противостоит ей гетерономия. Теономия есть ответ на вопрос, заключенный в автономии, — вопрос, касающийся религиозной субстанции и предельного смысла жизни и культуры. Автономия настолько жизнеспособна и долговременна, насколько она может отталкиваться от религиозной традиции прошлого, от осколков утраченной теономии. Но она теряет свои духовные основы. Она становится все более формальной и пустой и неуклонно движется к скептицизму и цинизму, к потере смысла и цели. История автономных культур есть история постепенного опустошения духовной субстанции. В конце этого процесса автономия в тщетном порыве оборачивается назад, к утраченной теономии, либо надеется на новую теономию в творческом ожидании нового кайроса. Кайрос в его уникальном и универсальном смысле есть, для христианской веры, пришествие Иисуса Христа. Для философа истории кайрос в его общем и специфическом смысле есть каждый поворотный момент в истории, когда вечное судит и преображает временное. Кайрос в его особенном смысле, кайрос, решающий судьбу нынешней ситуации, есть приход новой теономии на почве секуляризованной и опустошенной автономной культуры. В этих понятиях и их диалектических отношениях дается ответ на основной вопрос философии истории. Как возможно абсолютные категории, которыми характеризуется подлинный кайрос, объединить с относительностью универсального исторического процесса? Ответ таков: история исходит из периода теономии и движется в направлении к периоду теономии, когда обусловленное открыто безусловному, не объявляя безусловным самое себя. Теономия соединяет абсолютный и относительный моменты в интерпретации истории, объединяя требование, чтобы все относительное стало выражением абсолютного, с пониманием того, что ничто относительное само никогда не может стать абсолютным. Этот вывод признает частичную правоту обсуждавшихся выше интерпретаций истории. Консервативно-абсолютная философия истории права, прослеживая в истории борьбу за и против теономии, — «борьбу веры и неверия», — но она неправа в отождествлении теономии с исторической церковью. Революционно-абсолютная философия истории права, подчеркивая волю к абсолютному свершению, переживаемому в каждом кайросе. В каждом кайросе «приблизилось Царство Божие», ибо таково всемирно-историческое, неповторимое, уникальное решение за и против безусловного. Каждый кайрос есть, таким образом, имплицитно универсальный кайрос и актуализация уникального кайроса, явления Христа. Но ни один кайрос не приносит свершения во времени. Борьба индифферентно-абсолютной философии истории против кумиротворческого превознесения одного исторического момента имеет решающее влияние на вывод: все может вмещать безусловное, но ничто не может быть безусловным само. Однако этот вывод не предполагает индифферентности в отношении истории; напротив, он предполагает позицию, принимающую историю абсолютно серьезно. Классически-относительная философия истории права в своей идее человечества как единого целого, в своем акценте на автономии, в своем признании национальных, региональных и традиционных разделений в человечестве. Она понимает универсальность и индивидуальность человеческой истории и особенные условия каждого кайроса; но она ошибается в неприятии абсолютных категорий и абсолютных решений, связанных с опытом кайроса. В каждой преобразующей деятельности заложена вера в прогресс. Прогрессивизм есть философия действия. Действия, исходящее из сознания кайроса, есть действие в направлении теономии. И это — прогресс относительно того, что еще или уже не является подлинной теономией, прогресс в сторону ее осуществления. В этом права прогрессивно-относительная философия истории. Но она неправа, делая закон действия законом бытия, поскольку не существует закон универсального прогресса. Борьба между теономией и ее противниками происходит всегда и становится тем более изощренной и несущей тем больше бедствий, чем в большей степени технический прогресс меняет лицо земли, связывая вместе все народы, — и для общего созидания, и для общего разрушения. Философия кайроса тесно связана с диалектическими интерпретациями истории. Теономия, автономия и гетерономия диалектически соотносятся между собой, поскольку каждая из этих идей превосходит самое себя. Но здесь есть некоторые существенные различия. В учении о кайросе нет конечной стадии, в которой диалектика, вопреки своей природе, перестает действовать. В учении о кайросе присутствует не только горизонтальная диалектика исторического процесса, но также вертикальная диалектика, действующая между безусловным и обусловленным. И, наконец, согласно учению о кайросе, в историческом процессе нет логической, физической или экономической необходимости. Он движим тем единством свободы и судьбы, которое отличает историю от природы. V Мы убеждены, что сегодня кайрос, эпохальный момент истории, очевиден. Здесь не место объяснять причины этого убеждения, хотя можно было бы сослаться на все более активную критику нашей культуры, и на движения, в которых осознание кризиса приняло форму образа жизни. Они не могут быть доказательствами, объективно убеждающими; подобных доказательств вообще не может быть. В действительности сознание кайроса зависит от внутренней причастности судьбе и предназначению времени. Его можно найти в чаяниях масс; оно может проясниться и обрести очертания в маленьких кружках, где осознается интеллектуальная и духовная тревога; оно может обрести силу в пророческом слове; но его нельзя продемонстрировать и навязать; оно подлинно и свободно, ибо само является судьбой и благодатью. Движением, наиболее решительно осознающим кайрос, нам представляется сегодня социализм. «Религиозный социализм» является нашей попыткой интерпретации и оформления социализма с точки зрения кайроса. Он исходит из той предпосылки, что в современном социализме присутствуют определенные элементы, несовместимые с идеей кайроса, «неуместные элементы», в которых изначально творческие идеи искажены и коррумпированы. Религиозный социализм по этой причине усиленно продолжает критику культуры, характерную для социализма в целом, в то же время направляя эту критику и против самого социализма, пытаясь тем самым обратить последний к его собственной истинной глубине. В современном социализме сведены вместе революционно-абсолютный тип в его «посюсторонней» форме и диалектически-относительный тип в форме экономической интерпретации истории. Однако баланс между ними так и не достигнут. Безусловное не признано в его утверждающей и отрицающей силе. Оно не оценено в его позитивном значении как принцип теономии, судящей и преображающей все стороны нашей индустриальной цивилизации, включая экономику и политику. Не понята и негативная сила безусловного, приводящего носителей кризиса на суд наряду с теми, кто критикуется ими, и судящего любое состояние общества. Причина этой двоякой неудачи в том, что социализм, несмотря на всю его критику буржуазной эпохи, сам оказался несвободен от ее негативных элементов — а именно от ее попытки устранить безусловное из сфер мысли и действия и, соответственно, строить новую эпоху исключительно посредством технологических стратегий. Социализм не осознавал, что как раз в этом он был продолжением старой эпохи. Социализм видел кайрос, но не видел его глубины; он не имел той меры, по которой он сам находится в состоянии кризиса. Когда он боролся против «буржуазной» науки, он не видел, что сам он разделяет основную предпосылку этой науки, — всецело объективирующее отношение к миру, к духу и к истории; и он не видел, как. вопреки различию исходных побуждений, он был скован рамками этого подхода. Отрицая эстетизм аристократической художественной практики, он не осознавал того, что, содействуя искусству, детерминированному содержанием и ориентированному на частный тип этики и политики, он отстаивал всего лишь сходную крайность. Помещая в фокус своей теории образования «просвещение» и техническую дисциплину интеллекта и воли с целью приобретения экономической и политической власти, социализм не осознавал, что тем самым он усваивал основную позицию своих противников, или пытался сражаться с ними тем же оружием, с помощью которого они умерщвляли души людей, а их тела превращали в винтики машины. Если он видел в наивысшем возможном росте экономического достатка всеопределяющую и главную цель, он не замечал, что тем самым он становится простым конкурентом капитализма, уверенного, что того же можно достичь посредством социального благоденствия и технического прогресса. Если социализм вознамеривался лишить духовную и религиозную жизнь их внутренней ценности, рассматривая их лишь как идеологию, он не чувствовал, что тем самым усиливал тот подход к экономике и к жизни вообще, который характеризует материалистический капитализм. Когда социализм видел в отдельном индивидууме атомарную социальную реальность, а затем пытался объединить его с другими общностью элементарных интересов, он не осознавал своей зависимости от распада «либерального» общества и от его ложной посылки, согласно которой мотивом объединения людей является в конечном счете борьба за существование. Если социализм боролся против религии в ее церковных и догматических формах и для этого использовал все боевые средства и лозунги старого либерального антиклерикализма, — он не видел, что рубит те корни, которые единственно могли наделить его энтузиазмом, сосредоточенностью, праведностью и преданностью: абсолютным «Да» безусловному, даже без признания его формально или символически. Во всех этих вещах религиозный социализм намерен продолжать свою критику, углублять ее. доводить ее до конечного и решающего финала. Он будет еще более радикальным, более революционным, чем политический социализм, поскольку стремится показать кризис с точки зрения безусловного. Он стремится сделать социализм сознанием современного кайроса. Этой целью полагается, что религиозный социализм всегда готов к критике со стороны безусловного. Гораздо большая опасность для религиозно-социалистического движения видится мне там. где «религия» используется как стратегическое средство. Здесь буржуазный элемент, который социализм приносит с собой, роковым образом усиливается. Соединение современного социализма и церквей препятствует наступлению кайроса, взаимно усиливая те самые элементы, которые следует устранить. Религиозный социализм не должен в настоящее время становиться ни церковно-политическим движением, ни государственно-политической партией, поскольку тем самым он потеряет возможность свободной оценки и церквей, и партий. Во всяком случае, религиозный социализм должен избегать трактовок социализма как религиозного закона через обращение к авторитету Евангелий или раннехристианских общин. Нет прямого пути от безусловного к какому бы то ни было конкретному решению. Безусловное никогда не является законом или покровителем определенной формы духовной или социальной жизни. Содержанием исторической жизни являются задачи и дерзания творческого духа. Истина — это живая истина, а не закон. То, с чем мы сталкиваемся, никогда и нигде не выступает абстрактным требованием; это живая история с массой проблем, решение которых занимает и заполняет каждую эпоху. Один вопрос все еще может возникнуть, и мы предлагаем короткий ответ на него: «Возможно ли, чтобы обетование кайроса было ошибкой?» Ответ дать нетрудно. Обетование — всегда ошибка, поскольку оно видит непосредственно близким то, что в своем идеальном аспекте никогда не станет реальностью, а в реальном аспекте — может быть осуществлено лишь за долгие периоды времени. И вместе с тем обетование кайроса никогда не бывает ошибочным, ибо там, где свидетельствуется о кайросе, кайрос уже присутствует; ибо никто не может свидетельствовать о нем, не будучи причастным ему и захваченным им Теология культуры Ханне и Герхарду Кольм Предисловие автора Тема этой книги обозначена в ее заглавии: «Теология культуры». Это сокращенное название моей первой опубликованной речи, произнесенной в Берлинской секции Кантовского общества: «Uber die Idee einer Theologie der Kulture» («К идее теологии культуры»). Я нахожу огромное удовлетворение в том, что по прошествии сорока лет могу использовать для этой работы название моей первой важной публичной речи. Хотя большую часть моей сознательной жизни я был преподавателем систематической теологии, проблема религии и культуры всегда находилась в центре моих интересов. В большинстве своих сочинений — включая два тома «Систематической теологии», я пытался определить, каким образом христианство соотносится с секулярной культурой. Опираясь на некоторые из этих работ в предлагаемой книге, я попытался выявить религиозную составляющую во многих конкретных областях культурной деятельности человека. Эта составляющая, которая описана в первом разделе книги, всегда присутствует в творениях культуры, даже если они не обнаруживают никакой связи с религией в более узком смысле слова. Именно эта составляющая, а вовсе не какой бы то ни было церковный контроль культурного творчества, подразумевается, когда мы используем выражение: «Теология культуры». Я благодарю за помощь г-на Роберта Кимболла, который из множества опубликованных и неопубликованных статей и научных докладов отобрал и издал те, которые представлялись наиболее подходящими для этой книги. Я выражаю благодарность также издательству Оксфордского университета, в особенности мисс Мэрион Хаузнер, Грейс Кэли Леонард и Лорне Томас Кимболл, помогавшим в подготовке рукописи. Пауль Тиллих Кэмбридж, Массачусетс. Февраль 1959 г. Часть первая. Основополагающие рассуждения I. Религия как составляющая духовной жизни человека Как только кто-то заговаривает о религии, ему тут же задают вопросы с двух сторон; кое-кто из христианских теологов может спросить, не рассматривается ли здесь религия в качестве творческого элемента человеческого духа, а не как дар божественного откровения. Если мы ответим, что религия есть аспект духовной жизни человека, от нас отвернутся. А кое-кто из секулярных ученых спросит: следует ли рассматривать религию как устойчивое качество человеческого духа, вместо того чтобы считать ее результатом изменяющихся психологических и социальных условий. И если мы ответим, что религия есть необходимый аспект духовной жизни человека, они отвернутся, как и теологи, но в противоположную сторону. Эта ситуация свидетельствует о почти шизофреническом раздвоении в нашем коллективном сознании, о раздвоении, которое угрожает нашей духовной свободе, толкая современную мысль к иррациональному и вынужденному утверждению или отрицанию религии. Но эта вынужденная реакция на религию одинаково сильна как со стороны науки, так и со стороны религии. Теологи, которые отрицают, что религия есть элемент духовной жизни человека, опираются на серьезные доводы. По их мнению, смысл религии в том, что человек получает нечто, что приходит к нему извне, но дано ему и может выступать против него. Они утверждают, что человек не волен вступить в отношения с Богом и что Бог первым вступает в отношения с человеком. Мысль этих теологов можно свести к одной фразе: религия — не творение человеческого духа («духа» с маленькой буквы), а дар божественного Духа («Духа» с большой буквы). Человеческий дух, могли бы они продолжить, творит применительно к себе самому и своему миру, но не по отношению к Богу. По отношению к Богу человек воспринимает и только воспринимает. Он не обладает свободой вступать в отношения с Богом. В этом, могли бы они добавить, смысл классического учения о рабстве Воли, которую разработали Павел, Августин, Фома Аквинский, Лютер и Кальвин. Перед лицом этих свидетелей мы должны спросить: правомерно ли тогда говорить о религии как об аспекте человеческого духа? Критика противоположного толка также имеет законное основание. Она исходит со стороны наук о человеке — психологии, социологии, антропологии и истории. Они подчеркивают бесконечное разнообразие религиозных идей и практики, мифологический характер всех религиозных понятий, существование множества форм безрелигиозности индивидов и групп. Религия, говорят они вместе с философом Кантом, характеризует определенную, а именно мифологическую стадию человеческого развития. Но для нее нет места на стадии научной, т. е. современной. Согласно их мнению, религия — временное создание человеческого духа, но совсем не сущностное его качество. Тщательно проанализировав аргументы обеих групп, мы обнаружим поразительный факт: исходя из противоположных позиций, они имеют нечто общее. Как теологи, так и ученые, критикующие представление о том, что религия есть аспект человеческого духа, определяют ее как отношение человека к божественным существам, реальность которых критики-теологи признают, а научные критики отрицают. Но именно это представление о религии делает невозможным ее понимание. Если вы начинаете с вопроса, существует ли Бог, вы никогда Его не достигните; если же вы утверждаете, что Он существует, то вам будет еще труднее достичь Его, чем если бы вы отрицали Его бытие. Бог, о существовании которого можно спорить, есть вещь в ряду других вещей внутри мира реальных предметов. Поэтому вполне обоснован вопрос о том, существует ли эта вещь, и столь же обоснован ответ, что она не существует. Достойно сожаления, когда ученые полагают, будто опровергают религию, если им удалось показать, что нет никаких доказательств, подтверждающих существование такого существа. На самом же деле, они не только не опровергают религию, но оказывают ей большую услугу. Они вынуждают ее пересмотреть и заново сформулировать смысл понятия «Бог». К несчастью, многие теологи делают ту же ошибку. Они начинают свою весть с утверждения, что существует высшее существо, называемое Богом, от которого они получили откровения, имеющие силу предписания. Это гораздо опаснее для религии, чем так называемые ученые-атеисты. Ведь подобные теологи делают первый шаг по пути, который с неизбежностью ведет к тому, что именуется атеизмом. Теологи, представляющие Бога высшим существом, которое сообщает кому-то нечто о Себе, с неизбежностью вызывают сопротивление тех, кому велят подчиниться авторитету этого сообщения. В противовес обеим группам критиков мы утверждаем правомерность нашей темы: религия, как аспект человеческого духа. Но при этом мы принимаем к сведению критику обеих сторон и содержащиеся в ней элементы истины. Говоря, что религия — аспект человеческого духа, мы утверждаем, что если посмотреть на человеческий дух с определенной точки зрения, то он предстанет перед нами религиозным. Что же это за точка зрения? Это угол зрения, позволяющий нам заглянуть в глубины человеческой духовной жизни. Религия — не особая функция духовной жизни человека, а составляющая глубины всех ее функций. Это утверждение имеет далеко идущие последствия для интерпретации религии, и каждый использованный в нем нуждается в комментариях. Религия не есть особая функция человеческого духа. История рассказывает нам о том, как религия переходила от одной духовной функции к другой в поисках своего места и как она либо отрицалась, либо поглощалась ими. Религия пришла к моральной функции и постучалась в ее дверь, в надежде что ее примут. Разве этическое не ближайший родственник религиозного? Может ли религия быть отвергнута в этом случае? И в самом деле, она не была отвергнута; она была принята. Но ее приняли как «бедную родственницу» и потребовали, чтобы она отрабатывала свое место в царстве морали, прислуживая нравственности. Ее держат, пока она помогает создавать добрых граждан, хороших мужей и детей, честных работников, служащих и солдат. Но как только религия заявляет о собственных притязаниях, ее либо заставляют замолчать, либо отбрасывают как нечто лишнее или опасное для морали. Итак, религия вынуждена искать другую функцию духовной жизни человека, и вот ее привлекает познавательная функция. Кажется, что в качестве особого способа познания, мифологического воображения или мистической интуиции религия должна найти себе пристанище. И опять ее принимают, но как прислугу чистого знания и только на короткое время. Чистое знание, окрепшее в результате грандиозных успехов науки, скоро отказывается от своего не вполне охотного признания религии и заявляет, что она не имеет с ним ничего общего. И вновь у религии нет пристанища в духовной жизни человека. Она ищет другую духовную функцию, чтобы к ней присоединиться. И находит еще одну — эстетическую функцию. «Почему бы не попытаться найти себе место в художественном творчестве человека?» — спрашивает себя религия устами философов религии. И художественная сфера устами многих художников прошлого и настоящего отвечает утвердительно, с энтузиазмом и приглашает религию не только присоединиться к ней, но и признать, что искусство и есть религия. Но теперь уже сомневается религия. Разве искусство не выражает реальность, в то время как религия трансформирует ее? И разве нет элемента нереального даже в высочайших творениях искусства? Религия вспоминает, что у нее старые отношения со сферами морали и познания, с благим и истинным, и не поддается искушению раствориться в искусстве. Куда же теперь ей обратиться? Вся сфера духовной жизни человека занята и ни одна из ее частей не готова предоставить религии подобающее место. И тогда религия обращается к тому, что сопровождает всякую деятельность человека, всякую функцию его духовной жизни. Мы называем это чувством. Религия — чувство. В этом видится конец странствий религии, именно на таком конце усиленно настаивают все, кто желал бы освободить сферы знания и морали от всякого религиозного вмешательства. Религия, ограниченная сферой одного лишь чувства, перестает быть опасной для интеллектуальной или практической деятельности человека. Но, должны мы добавить, при этом она утрачивает всякую серьезность, истинность и предельный смысл. В атмосфере чистой субъективности и чувства, но имея определенного объекта и предельного содержания, религия умирает. И это также не ответ на вопрос о религии как аспекте человеческого духа. В такой ситуации, без дома, без пристанища, религия внезапно осознает, что не нуждается в пристанище, что ей не нужен дом. Она дома повсюду — в глубине всех функций духовной жизни человека, ибо она — составляющая глубины каждой из них. Религия — это аспект глубины в тотальности человеческого духа. Что означает метафора «глубина»? Она означает, что религиозный аспект указывает на предельное, бесконечное и безусловное в человеческой духовной жизни. Религия в самом широком и фундаментальном смысле слова есть предельный интерес. И предельный интерес проявляется во всех творческих функциях человеческого духа. Он проявляется в сфере морали как безусловная серьезность моральных требований. Следовательно, если кто-либо отвергает религию во имя моральной функции человеческого духа, он отвергает религию во имя религии. Предельный интерес представлен в сфере знания как страстное стремление к предельной реальности. Следовательно, если кто-либо отвергает религию во имя познавательной функции человеческого духа, он отвергает религию во имя религии. Предельный интерес проявляется в эстетической функции человеческого духа как бесконечная жажда выразить предельный смысл. Следовательно, если кто-либо отвергает религию во имя эстетической функции человеческого духа, он отвергает религию во имя религии. Невозможно отвергать религию с предельной серьезностью, поскольку предельная серьезность, или состояние предельной заинтересованности, и есть сама религия. Религия — это субстанция, основание и глубина духовной жизни человека. Таков религиозный аспект человеческого духа. Но тогда возникает вопрос: как быть с религией в более узком и привычном смысле слова, будь то институционная религия или религия личного благочестия? Если она присутствует во всех функциях духовной жизни, почему человечество развивало религию как особую сферу, в мифе, культе, поклонении, церковных институтах? Вот ответ: из-за трагического отчуждения человеческой духовной жизни от своего собственного основания и глубины. Согласно визионеру, написавшему последнюю книгу Библии, не будет храма, ибо Бог будет все во всем. Не будет сферы секулярного, а потому не будет и сферы религиозного. Религия вновь будет тем, что она есть по своей сути: все определяющим основанием и субстанцией духовной жизни человека. Религия открывает глубину духовной жизни человека, обычно скрытую пылью повседневной жизни и шумом нашего секулярного труда. Она дает нам опыт Священного, того, к чему нельзя прикоснуться, что внушает благоговейный ужас, предельный смысл, источник предельного мужества. В этом слава того, что мы называем религией. Но рядом со славой мы видим ее позор. Она возвышает себя и презирает секулярную сферу. Она придает своим мифам и учениям, ритуалам и законам предельное значение и преследует тех, кто им не подчиняется Она забывает, что ее собственное существование — результат трагического отчуждения человека от его истинного бытия. Она забывает, что возникла в качестве выхода из чрезвычайной ситуации. В этом причина страстной реакции против религии со стороны секулярного мира — реакции, имеющей трагические последствия для самой секулярной сферы. Ведь религиозная и светская сферы находятся в одинаково бедственном положении. Они не должны быть отделены друг от друга, обе они должны понять, что само их раздельное существование вызвано чрезвычайной ситуацией, так как обе они укоренены в религии в широком смысле слова, в опыте предельного интереса. В той мере, в какой это осознается, преодолевается конфликт между религиозным и секулярным, и религия вновь обретает свое подлинное место в духовной жизни человека: в ее глубине, из которой она наделяет все функции человеческого духа субстанций, предельным смыслом, способностью оценивать и творческим мужеством. II. Два типа философии религии Можно выделить два способа приближения к Богу: преодоление отчуждения и встреча с незнакомцем. В первом случае, открывая Бога, человек открывает себя; он открывает нечто, тождественное ему самому, хотя и бесконечно превосходящее его; нечто, от чего он был отчужден, но от чего никогда не был и не может быть отделен. Во втором случае, встречая Бога, человек встречает незнакомца. Встреча — случайна. По существу они не связаны друг с другом. Они могут стать друзьями на временной и условной основе. Но у человека нет уверенности в незнакомце, которого он встретил. Он может исчезнуть, и относительно его природы могут быть сделаны лишь предположительные умозаключения. Эти два пути символизируют два возможных типа философии религии — онтологический и космологический; преодолению отчуждения соответствует онтологический метод в философии религии, встрече с незнакомцем — космологический. Цель этого очерка — показать, что: 1) онтологический метод имеет основополагающее значение для любой философии религии; 2) космологический метод без онтологического (как его основы) ведет к разрушению связи между философией и религией; 3) на основе онтологического подхода при ограниченном использовании космологического метода философия религии способствует примирению религии и секулярной культуры. Эти три пункта будут рассмотрены с обширными ссылками на классическое проявление двух типов философии религии в XIII в. 2.1. Всемирная историческая проблема Западный мир двумя способами преодолел многовековую рабскую зависимость от «сил»: тех существ, полурелигиозных-полумагических, полубожественных-полудемонических, полусверхчеловеческих-полунедочеловеческих, полуабстрактных-полуконкретных, которые послужили материалом для мифа. Эти «силы» были побеждены религиозно: покорены одной из них — богом пророков Израиля; его качество как бога справедливости позволило ему сделаться универсальным Богом. «Силы» были побеждены философски: подчинены принципу более реальному, чем все они. Это качество, охватывающее все иные качества, дало ему возможность сделаться универсальным принципом. В этом процессе «силы» утратили сакральный характер, а с ним и власть над человеческим сознанием. Вся святость была перенесена на абсолютного Бога или на абсолютный принцип. Боги исчезали и стали служителями абсолютного Бога либо проявлениями абсолютного принципа. Но «силы», хотя и были покорены и преображены, все же не были уничтожены. Они могли и могут вернуться, установив царство суеверий и страха; и даже абсолютный Бог может стать одной из «сил» наряду с прочими, возможно, и высшей, но не абсолютной. Одна из задач философии религии — защитить религию, а равно и научную интерпретацию реальности от возврата «сил», которые угрожают им обеим одновременно. Проблема, созданная подчинением «сил» абсолютному Богу и абсолютному принципу — это «проблема двух абсолютов». Как они соотносятся друг с другом? Религиозный и философский абсолюты, Deus и esse не могут не быть взаимосвязаны! Какова эта взаимосвязь с точки зрения бытия и познания? В простом утверждении: «Бог есть», эта связь достигается; но ее характер и составляет истинную проблему всех проблем философии религии. Разные ответы на этот вопрос — вехи на пути западного религиозного сознания; и путь этот ведет к все большей утрате религиозного сознания. Философия религии, хотя исходно она не содействовала этому процессу, должна спросить себя: в соответствии с ее принципами, было ли это развитие неизбежным и возможен ли возврат к прежнему? 2.2. Августиново решение Августин, после того как испытал все последствия древнего скептицизма, дал классический ответ на вопрос о двух абсолютах: они совпадают в природе истины. «Veritas» предполагается во всяком философском рассуждении, а «Veritas» есть Бог. Невозможно отрицать истину как таковую, ибо это можно сделать только во имя истины, тем самым устанавливая ее. А если вы устанавливаете истину, то утверждаете Бога. «Там, где я нахожу истину, я нахожу моего Бога, самое истину», — говорит Августин. Проблема двух абсолютов решена таким образом, что религиозный абсолют (Предельное) предполагается в каждом философском вопросе, включая вопрос о Боге. Бог есть предпосылка вопроса о Боге: таково онтологическое разрешение проблемы философии религии. Бога нельзя достичь, если он объект вопроса, а не его основа. Францисканская школа схоластики XIII в., представленная Александром Гэльским, Бонавентурой и Матфеем из Акваспарты, развила Августиново решение вопроса в учение о принципах богословия, утверждая вопреки влиянию Аристотеля, онтологический тип философии религии. В центре оказалась непосредственность познания Бога. Согласно Бонавентуре, «Бог в высшей степени истинно присутствует в самой душе и непосредственно познаваем»; Он познаваем в Себе без посредника как единое, общее для всех. Ибо Он есть принцип познания, первая истина, в свете которой может быть познано все остальное, — как утверждает Матфей. Как таковой Он представляет единство субъекта и объекта. Он не подвержен сомнению, которое возможно лишь тогда, когда субъективность и объективность разделены. Психологически, конечно, сомнение возможно, но логически Абсолют утверждается самим актом сомнения, так как подразумевается в любом суждении о связи между субъектом и предикатом Esse tibi est ipsa veritas, Amplectere illam (Твоя истина есть сама истина. Охвати ее). Эти предельные принципы и их познание не зависят от перемен и относительности индивидуального ума; они — неизменный вечный свет, проявляющийся в логических и математических аксиомах и в главных категориях мышления. Эти принципы не сотворены функцией нашего ума, они суть присутствие самой истины, и следовательно, Бога в нашем сознании. Томистский метод познания через чувственное восприятие и абстрактное мышление может быть полезен для науки, но не позволяет достичь Абсолюта. Предвидя последующее развитие, Матфей говорит об аристотелевско-томистском подходе: «Если даже этот метод создает путь науки, он совершенно разрушает путь мудрости». Мудрость — sapientia — это знание принципов, самой истины. И это знание либо непосредственно, либо не существует. Оно отличается и от humana rationatio (человеческое рассуждение), и от Scripturarum autoritas (авторитет Священного Писания). Это — certitudo ex se ipsis (достоверность, исходящая из самой сути вещей), без посредника. Постижение и принятие вечной истины тождественны, — утверждает Александр Гэльский. Истина, которая предполагается в каждом вопросе и каждом сомнении, предшествует разделению на субъект и объект. Ни тот, ни другой из них не имеют предельной силы. Однако они соучаствуют в предельной силе над ними, в самом бытии, primum esse. «Бытие есть то, что первым появляется в интеллекте» (Quod primum cadit in untellectu). И это Бытие (которое не есть какое-то бытие) есть чистая актуальность и, следовательно, божественно. Мы всегда видим его, но не всегда замечаем, подобно тому как мы все видим в освещении, не всегда замечая свет сам по себе. Согласно Августину и его последователям, verum ipsum есть также bonum ipsum, потому что ничто меньшее, чем предельная сила Бытия, не может быть предельной силой блага. Никакое изменяемое или обусловленное благо не в состоянии преодолеть страх, что оно может быть утрачено. Лишь в Неизменном может быть найдено prius всякого блага. По отношению в esse ipsum невозможно различие между познаваемым и желаемым, так как разделение функций предполагает разделение субъекта и объекта. Августинову традицию можно справедливо назвать мистической, если мистицизм определяется как опыт тождества субъекта и объекта в отношении к самому-бытию. Майстер Экхарт говорит почти в предложенных здесь терминах незнакомца (чужого) и отчуждения: «Нет между Богом и душой ни чуждости, ни отдаления, поэтому душа не только равна Богу, но она… то же самое, что Он». Это, конечно, парадоксальное утверждение, о чем знали Экхарт и все мистики, ибо для того чтобы утверждать тождество, следует предположить наличие элемента нетождественности. Это оказалось динамической и критической точкой онтологического подхода. На этой основе следует понимать онтологический довод в пользу существования Бога. Это не довод и он касается существования Бога, хотя часто и выражается в этой форме. Это рациональное описание отношения нашего разума к Бытию как таковому. Наш разум предполагает principi per se nota, которые имеют непосредственную очевидность, когда бы они ни проявлялись: трансценденталии, esse, verum, bonum. Они образуют Абсолют, в котором различие познающего и познанного не важно. Этот Абсолют как принцип Бытия имеет абсолютную достоверность; это необходимая мысль, потому что есть предпосылка всякой мысли. «Божественная субстанция познается таким образом, что она не может быть понята как несуществующая», — говорит Александр Гальский. Тот факт, что люди отворачиваются от этой мысли, основан на индивидуальном дефекте, а не на сущностной структуре ума. Ум способен отвратиться от того, что ближе всего к основанию его собственной структуры. Это — нерв онтологического довода. Однако Ансельм, исходя из своего эпистемологического реализма, трансформировал primum esse в ens realissimum, принцип — в универсальное бытие. Это сделало, его уязвимым для критики, начиная от Гаунило и Фомы Аквинского до Канта, которые справедливо отрицают, что есть логический переход от необходимости Бытия как такового к высшему бытию; от принципа, который лежит за пределами сущности и существования, к тому, что существует. Но даже в этой несовременной форме виден смысл онтологического ответа на вопрос о двух абсолютах. Deus est esse, и достоверность Бога тождественна с достоверностью самого-Бытия: Бог есть предпосылка вопроса о Боге. 2.3. Томистское разделение Отологический подход, разработанный Августином и его школой, привел к затруднениям, которые проявились в представленной Ансельмом формулировке онтологического довода и в ее использовании великими францисканскими богословами. Здесь берет начало критицизм Фомы Аквинского. Но эта критика у самого Фомы и еще более радикально у Дунса Скота и Уильяма Оккама вышла далеко за пределы искажений и затруднений. Для большей части западного мира она разрушила онтологический подход, а с ним и непосредственную религиозную достоверность. Она заменила первый тип философии религии вторым. Общий характер томистского подхода к философии религии заключается в следующем: рациональный путь к Богу не непосредствен, а опосредован. Это путь умозаключений, которые, будучи верными, не дают безусловной достоверности; поэтому он должен быть дополнен авторитетом. Это означает, что непосредственная рациональность францисканцев заменяется доказательной рациональностью и что наряду с этим рациональным элементом выступает внерациональный авторитет. Чтобы сделать этот шаг, Фома должен был опровергнуть Августиново решение. Поэтому он говорит: «Существует два способа что-либо познать: через самое себя и через нас. Поэтому я говорю, что утверждение „Бог есть“ познается самим собой, поскольку Он есть внутри Себя, потому что предикат совпадает с субъектом. Ибо Бог есть Свое собственное бытие… Но так как мы не знаем о Боге, что Он есть, то утверждение не познается само в себе, но должно быть доказано посредством тех проявлений, которые нам более известны, т. е. через Его действия». Эти слова Аквината разрубают нерв онтологического подхода. Человек отторгнут от primum esse и prima veritas. Он не может оставаться верным несотворенной истине. Поэтому принципы, трансценденталии, — это не есть присутствие божественного в нас, не «несотворенный свет», в котором мы видим все, они — сотворенные структуры ума. Очевидно, что непосредственное познание Абсолюта разрушается таким образом. Sapientia, знание принципов, качественно не отличается от scientia. Подобно тому как всякий изучающий музыку должен принять утверждения математики, даже если он не понимает их полного смысла, точно так и человек должен принять постулаты той науки, которую Бог имеет о Себе и которая полностью понятна ангелам. Они даны нам через авторитет. «Аргументация, опирающаяся на авторитет, больше всего подходит для этой науки (теологии)», — говорит Фома. Библия, таким образом, становится собранием истинных утверждений, а не путеводной книгой для созерцания, как это было у Бонавентуры. Францисканцы, особенно Александр, различают между: а) теми учениями, которые относятся к вечной истине и непосредственно очевидны (как, например, Бог как esse, verum, bonum), и б) теми учениями, которые вторичны, воплощают вечную истину во временных формах, случайны и неочевидны (как, например, Воплощение или учение Церкви). В отличие от них, Фома относит все богословские утверждения к одному уровню: к уровню авторитета. И вследствие этого полностью разрывается связь между credere и intelligere. Согласно Фоме, один и тот же объект не может быть объектом веры и объектом знания, ибо вера не предполагает непосредственного контакта со своим объектом. Вера меньше, чем знание. «Поскольку вере не хватает знания, она уступает знанию, которое доступно науке», — говорит Фома, а знание, согласно ему, невозможно в нашем телесном существовании. Здесь корни того принижения понятия «вера», которое определяет ее как верование с низкой степенью доказуемости и которое делает почти невозможным его использование сегодня. Отделение веры в смысле подчинения авторитету от знания в смысле науки влечет за собой разделение психологических функций, которые у Августина выражают одну и ту же психическую субстанцию. Воля движет интеллект, чтобы он принял случайное для него содержание; без приказа воли не может быть достигнуто согласие с трансцендентной наукой. Воля заполняет пропасть, которую интеллект не может преодолеть, после того как была отвергнута непосредственность онтологического. Для Фомы все это вытекает из его эпистемологии, ограниченной чувственным восприятием: «Человеческий интеллект не может по естественному свойству достичь божественной субстанции, потому что в нашей земной жизни познавательная способность нашего интеллекта начинается с чувственного восприятия». Поэтому мы должны восходить к Богу с помощью категорий причинности. Как раз это может делать философия религии, причем делать довольно легко в космологических терминах. Мы видим, что должна существовать чистая актуальность, так как движение от потенциальности к актуальности зависит от актуальности; поэтому должна существовать актуальность, предшествующая любому движению. Онтологическое доказательство невозможно не только в его сомнительной формулировке, но и по самой его сути. Жильсон выражает это следующим образом: «Поистине неоспоримо, что в Боге сущность и существование тождественны. Но это верно для существования, в котором Бог вечно пребывает в Себе, а не для того существования, до которого может подняться наш конечный разум, когда посредством доказательств он утверждает, что Бог есть». Очевидно, что второе понимание существования опускает существование Бога до уровня существования камня или звезды, делая атеизм не только возможным, но и почти неизбежным, что и подтвердила последующая история. Первый шаг в этом направлении сделал Дуне Скот, который настаивал на непреодолимой пропасти между человеком как бытием конечным и Богом как бытием бесконечным, причем выводил из этого разделения, что такое космологическое доказательство, как demonstratio ex finito остается в рамках конечного и не может достичь бесконечного. Оно неспособно выйти за пределы идеи самодвижущегося телеологического космоса. Лишь авторитет способен выйти за пределы этой рациональной вероятности Бога, который есть всего лишь возможность. Понятие бытия утрачивает онтологический характер; это слово, применимое к совершенно разным областям конечного и бесконечного. Бог перестает быть самим-бытием и становится отдельным бытием, которое должно быть познано, cognitione narticulari. Оккам, отец позднейшего номинализма, называет Бога res singularissima. К нему невозможно приблизиться ни через интуицию, ни через абстракцию, что означает никак вообще, кроме как через недоступное наблюдению привычное действие благодати в сфере бессознательного, которое должно склонять волю к подчинению авторитету. Таков итог томистского растворения Августинова решения. Вот ответ на вопрос о двух Абсолютах: Абсолют религиозный превращается в отдельное бытие непреодолимой силы, в то время как Абсолют философский формализуется в заданную структуру реальности, где все случайно и индивидуально. Ранний протестантизм проявил мудрость, когда при таких философских предпосылках воздержался от создания какой бы то ни было философии религии и на основании своего религиозного опыта разработал концепцию веры, в которой разрозненные элементы поздней схоластики обрели новое единство. Ибо заслуга томизма состояла в том, что природа веры стала предметом серьезного обсуждения и было преодолено наивное отождествление непосредственной очевидности с верой, благодаря чему стал наглядным случайный элемент в религии. 2.4. Столкновения и смешения этих двух типов в современной философии религии Под этим заголовком можно было бы собрать огромный материал. Но его оригинальность в сравнении с классическими ответами невелика. Одни и те же ответы повторяются вновь и вновь, раздельно или в соединении. Общая тенденция определяется космологическим типом и его конечным самоотрицанием, но онтологическое противодействие ему наблюдается во все века и особенно часто в наше время. Часто говорят, что философия религии морального типа (следующая кантовскому так называемому моральному доводу в пользу существования Бога) представляет собой новый тип. Но это не так. Моральный довод должен интерпретироваться либо космологически, либо онтологически. Если он понимается космологически, факт моральной оценки служит основанием для умозаключения, приводящего либо к высшему существу, которое гарантирует предельное единство ценности и совершенства, либо к вере в победоносную силу процессов, порождающих ценности. Если моральный довод интерпретируется онтологически, опыт безусловного характера морального требования служит непосредственным, без каких бы то ни было умозаключений, свидетельством Абсолюта, хотя и не высочайшего бытия. В связи с этим интересно отметить, что даже онтологическое доказательство может быть интерпретировано космологически, например, когда Декарт вслед за Дунсом Скотом делает переход от идеи бесконечного бытия в нашем сознании к его существованию как причины этой идеи. Таково основополагающее различие исходных позиций Августина и Декарта; оно коренится в замене мистического элемента Августиновой идеи предельной достоверности Декартовым понятием рациональности. Очевидно, что немецкий идеализм относится к философии религии онтологического типа. Он справедливо восстановил prius субъекта и объекта, но заблуждался, выводя из Абсолюта все случайное содержание, т. е. предприняв попытку, от которой францисканцы были защищены своим религиозным позитивизмом. Этот выход за пределы онтологического решения дискредитировал его в протестантизме, тогда как такая же ошибка неосхоластов, сторонников онтологического подхода, дискредитировала себя в католицизме. Не была создана философия религии нового типа и так называемой эмпирической, или экспериментальной философией религии. Большинство ее представителей относится к космологическому типу. В бесчисленных вариациях они утверждают бытие Бога либо как «наилучшее объяснение всеобщего человеческого опыта» или «теистическую гипотезу», либо как «наиболее рациональную веру» и прочее, добавляя к этому, как и полагается космологическому типу, остатки старопротестантской идеи личной веры, которая не связана с космологической вероятностью. Часто, однако, используется идея религиозного опыта, которая имеет мало общего с эмпирическим подходом и опирается на францисканские термины и утверждения. Если идея Бога должна быть сформулирована «таким образом, что вопрос о существовании Бога становится тупиковым» (Виман); если Виман говорит о «глубочайшем внутреннем центре человека, находящемся в родстве с Глубочайшей Реальностью космоса», а Бейли отрицает возможность подлинного атеизма; если концепция видения используется вновь и вновь для нашего познания Бога, то мы — в онтологической атмосфере, хотя бы даже онтологический подход и не заявлен ясно, а его отношение к космологическому подходу и вере не получает соответствующего объяснения. Более сознательно онтологический подход в философии религии проявляет Хокинг, который подчеркивает непосредственный опыт «Целостности» как prius всякого объективного знания в отношении бытия и ценности, а также Уайтхед, который называет изначальной природой Бога принцип конкретизации, или Хартшорн, стремящийся восстановить онтологическое доказательство и соединить его со «случайным в Боге». Что касается подлинного прагматизма, он принадлежит к онтологическому направлению в той мере, в какой он явно отрицает космологическое доказательство и отказывается признать окончательным разрыв между субъектом и объектом. Однако и он несвободен от пережитков космологического типа, как показывает Джемс в навеянной Скотом идее «о воле к вере» или широко распространенное убеждение в том, что конец космологического подхода есть конец всякого рационального подхода к религии. Предлагаемое здесь решение систематической теологии изложено в чисто утвердительной и конструктивной форме. Доказательства, на которых основан этот подход систематики, содержатся в классической дискуссии о двух типах философии религии и в ее современных отголосках. Они ясно показывают, почему после разрушения онтологического подхода сама религия была разрушена. 2.5. Онтологическое осознание безусловного На вопрос о двух Абсолютах можно ответить лишь путем отождествления философского Абсолюта с одним элементом религиозного Абсолюта. Deus est esse — основа всякой философии религии. Это условие единства мышления и религии, преодолевающего их, так сказать, шизофреническое разделение в личной и культурной жизни. Онтологический принцип философии религии может быть сформулирован следующим образом: «Человек непосредственно осознает то безусловное, которое есть prius разделения и взаимодействия субъекта и объекта как теоретически, так и практически». «Осознание» в этом утверждении используется как наиболее нейтральный термин, позволяющий избежать коннотации терминов «интуиция», «опыт», «знание». Осознание безусловного не имеет характера «интуиции», потому что Безусловное предстает в осознании не как Gestalt, который может быть постигнут через интуицию, а как стихия, сила, как требование. Фома был прав, отрицая, что видение Бога возможно для человека в той мере, в какой он ограничен пространством и временем. Не может быть использовано и слово «опыт», потому что оно обычно описывает наблюдаемое одной реальностью присутствие другой реальности, а также потому, что Безусловное не есть предмет опытного наблюдения. Термин «знание» предполагает разделение субъекта и объекта и подразумевает изолированный теоретический акт, противоположный осознанию Безусловного. Но этот терминологический вопрос не имеет первостепенной важности. Ясно, что онтологическое осознание непосредственно и не опосредуется логическими рассуждениями. Оно присутствует там, где сознательное внимание направлено на него в качестве безусловной достоверности. «Осознание», конечно, также и когнитивный термин. Но осознание безусловного само безусловно и потому лежит за пределами разделения психологических функций. Главной задачей Августиновой психологии было показать обоюдную имманентность функций души и невозможность их разделения в их соотношении esse, verum, bonum. Невозможно осознать Безусловное, как если бы оно не исключало самим своим присутствием всякого наблюдателя, не обусловленного этим во всем своем бытии. Фома исказил понимание религии, когда разделил на части субстанциальное единство психологических функций и приписал обособленной воле то, что обособленный интеллект не в состоянии совершить. И Шлейермахер также исказил понимание религии, когда в своей великой борьбе против космологического подхода протестантского Просвещения он отсек «чувство» (как религиозную функцию) от воли и интеллекта, тем самым исключив религию из тотальности личного бытия и перенеся ее в сферу эмоциональной субъективности. Человек — а не одна лишь его когнитивная функция — осознает Безусловное. Можно, следовательно, назвать это осознание «экзистенциальным» в том смысле, в каком это слово используется экзистенциалистской философией, а именно как участие человека, его целостности в акте познания. Действительно, это, возможно, единственный случай, когда обсуждаемый термин может быть адекватно применен в философии. Но здесь он не используется из-за сущностного единства безусловного и обусловленного в онтологическом осознании, потому что в слове «экзистенциальный» содержатся указания на понятия «разделение» и «решение», а это элементы веры. Если теология экзистенциальна прямо и преднамеренно, то философия экзистенциальна лишь косвенно и ненамеренно, что определяется экзистенциальным положением самого философа. Термин «безусловное» требует некоторого пояснения. Хотя в исторической части, чтобы объяснить проблему, было употреблено выражение «два Абсолюта», в конструктивной части «Абсолют» заменен на «безусловное». «Абсолют» в буквальном смысле означает «не связанный», если же рассматривать его в традиционном смысле, он подразумевает идеалистический, саморазвивающийся принцип. Оба эти значения отсутствуют в понятии «безусловное», которое подразумевает безусловное требование к тем, кто осознает нечто безусловное, и которое не может интерпретироваться в качестве принципа рациональной дедукции. Но даже здесь необходимо остерегаться ложных коннотаций: ни «безусловное», ни «Нечто безусловное» не понимаются ни как бытие, ни тем более как высшее бытие, ни даже как Бог. Бог безусловен, что делает Его Богом; но «Безусловное» не есть Бог. Слово «Бог» наполнено конкретными символами, в которых человечество выражало свой предельный интерес, свою захваченность чем-то безусловным. И это «нечто» — не просто вещь, а сила бытия, в котором участвует каждое бытие. Эта сила бытия — prius всего, что имеет бытие. Она предшествует всякому конкретному содержанию логически и онтологически. Она предшествует всякому разделению и делает возможным всякое взаимодействие, потому что она точка тождества, без которого нельзя помыслить ни разделение, ни взаимодействие. Это относится главным образом к разделению субъекта и объекта, а также к их взаимодействию как в познании, так и в действии. Prius субъекта и объекта не может стать объектом, с которым теоретически и практически соотносится человек как субъект. Бог — не объект для нас как субъектов. Он всегда то, что предшествует этому разделению. Но, с другой стороны, мы говорим о Нем, мы действуем по отношению к Нему и не можем избежать этого, так как все, что становится реальным для нас, вступает в субъектно-объектную корреляцию. Из этой парадоксальной ситуации возникло наполовину богохульное мифологическое понятие «существование Бога». А отсюда пошли бесплодные попытки доказать существование этого «объекта». Атеизм — разумный религиозный и теологический ответ на это понятие и на подобные попытки. Это было хорошо известно наиболее глубокому благочестию во все времена. Поражает атеистическая терминология мистицизма. Она ведет за пределы Бога к Безусловному, трансцендируя всякую фиксацию божественного как объекта. Но мы находим то же самое ощущение неадекватности всех ограничивающих имен Бога и в немистической религии. Подлинную религию невозможно представить себе без элемента атеизма. Не случайно, что не только Сократа, но также евреев и ранних христиан преследовали как атеистов. Для приверженцев «сил» они были атеистами. Онтологический подход выходит за рамки дискуссии между номинализмом и реализмом, если отрицает понятие ens realissimum, а иначе и быть не может. Само-бытие, как оно присутствует в онтологическом осознании, есть сила Бытия, но не самое могущественное бытие; оно не есть ни ens realissimum, ни ens singularissimum. Оно — сила во всем, что имеет силу, будь то универсальное или индивидуальное, вещь или опыт. 2.6. Космологическое узнавание Безусловного История и анализ показали, что космологический подход к религии ведет к ее саморазрушению, если он не основан на онтологическом подходе. Если эта основа имеется, космологический принцип может быть выражен следующим образом: Безусловное, которое мы непосредственно осознаем без логических рассуждений, мы можем обнаружить в мире культуры и природы. Космологический подход обычно проявляется в двух формах: первая определяется космологическим доказательством, вторая — телеологическим. Радикально отвергнув основанный на доказательствах метод, используемый в космологии этого рода, мы можем заново оценить реальный и в высшей степени продуктивный смысл космологического пути в философии религии. Это может и должно быть сделано с двух точек зрения, что и происходило многократно со времен францисканцев, а особенно в последние десятилетия. Один тип космологического узнавания начинается с первой ступени старого космологического доказательства: с анализа конечности конечного в свете осознания Безусловного. В таких понятиях, как «случайность», «ненадежность», «изменчивость» и их психологических коррелятах, таких как «тревога», «озабоченность», «утрата смысла», развился новый космологический подход. Медицинская психология, учение о человеке и экзистенциалистская философия способствовали этому негативному признанию безусловного элемента в человеке и его мире. Это — наиболее эффективный способ знакомства людей со смыслом религии — если избегать при этом ложных рассуждений, ведущих к высшему бытию. Второй тип космологического узнавания — утвердительный и принимает за отправной пункт первый шаг телеологического доказательства: наблюдение элементов безусловного в творческой силе природы и культуры. В отношении природы это делается в разработке и высшей оценке таких идей, как «целостность», «elan vital», «принцип роста», «Gestalt» и прочее; все они подразумевают нечто безусловное, обусловливающее всякий особый опыт. В отношении культуры это осуществляется посредством религиозного истолкования автономной культуры и ее развития, «теологии культуры», как это может быть названо. Предпосылка этого многостороннего устремления состоит в следующем: во всяком создании культуры (в картине, системе, законе, политическом движении), сколь бы секулярным оно ни казалось, выражается предельный интерес, и не осознаваемый теологический характер этого произведения может быть обнаружен. Это, разумеется, возможно лишь на основе онтологического осознания Безусловного, т. е. на основе понимания того, что секулярная культура невозможна по самой своей сути, точно так же как атеизм, потому что они оба подразумевают элемент безусловного и оба выражают предельный интерес. 2.7. Онтологическая достоверность и риск веры Непосредственное осознание Безусловного имеет характер не веры, а самоочевидности. Вера включает в себя элемент случайности и требует риска. В ней соединяются онтологическая достоверность Безусловного и сомнение относительно всего обусловленного и конкретного. Это, разумеется, не означает, что вера есть уверенность в том, что имеет большую или меньшую степень вероятности. Риск веры заключается не в том, что она принимает утверждения относительно Бога, человека и мира, которые не могут быть в полной мере верифицированы, но могут или не могут быть в будущем. Риск веры основан на том, что элемент безусловного может лишь тогда стать предметом предельного интереса, когда он предстает в конкретном воплощении. Он может предстать в очищенных и рационализированных мифологических символах, как, например, Бог в качестве высшего личного бытия или как большинство других традиционных теологических понятий. Он может проявиться в ритуальных и сакральных действиях приверженцев жреческой или основанной на авторитете религии. Он может проявиться в конкретных формулах и особом поведении, выражающих невыразимое, как это всегда происходит в живом мистицизме. Он может проявиться в профетически-политических требованиях социальной справедливости, если она в ней заключается, предельный интерес религиозных и социальных движений. Он может выражаться в честности и высшей преданности служителей научной истины. Он может выражаться в универсализме классической идеи личности в древнем и современном непреклонном стремлении стоиков возвыситься над превратностями существования. Во всех этих случаях риск веры — экзистенциальный риск, риск, который ставит на карту смысл и существование наших жизней; это не теоретическое суждение, которое может быть рано или поздно разрешено Риск веры — не произвольность, это единство судьбы и решения. И его основание — не риск, а осознание элемента Безусловного в нас самих и нашем мире. Только на этом основании вера оправдана и возможна. Известно много примеров того, как люди мистического, профетического или секулярного типов в определенные моменты (а подчас и целые периоды) жизни испытывали крушение веры, которая была для них риском, и при этом сохраняли онтологическую уверенность, элемент безусловного в своей вере. Глубочайшее сомнение не могло подорвать предпосылку сомнения, осознание чего-то безусловного. Хотя вера — дело судьбы и решения, должен быть поставлен вопрос о том, существует ли критерий для элемента решения в вере. Ответ: это Безусловное, которое мы непосредственно осознаем, если умышленно обращаемся к нему. Критерий всякого конкретного выражения нашего предельного интереса есть степень, в какой конкретность этого интереса образует единство с его предельностью. Опасность всякого воплощения безусловного элемента, как религиозного, так и секулярного, состоит в том, что оно возвышает обусловленное (символ, институт, движение) до уровня предельности. Эта опасность хорошо знакома всем религиозным лидерам; весь труд теологии может быть суммирован в утверждении, что она постоянно оберегает безусловное от устремлений их собственных религиозных и секулярных притязаний. Онтологический подход к философии религии, как его понимал Августин и его последователи и как он вновь возрождается в множестве форм в истории мысли, в результате критической интерпретации способен сделать для религии и культуры в наше время то же. что он делал в прошлом: преодолеть, насколько это возможно для мысли, роковой разрыв между религией и культурой, тем самым примиряя интересы, которые не чужды друг другу, но были друг от друга отчуждены. III. Борьба между временем и пространством Время и пространство должны рассматриваться как противоборствующие силы, как живые существа, как субъекты, обладающие собственной силой. Это, конечно, метафорический способ выражения, однако я считаю его оправданным, потому что время и пространство представляют собой главные структуры существования, которым подчинены все существующие, вся область конечного. Существовать — означает быть конечным или быть в пространстве и времени. Это справедливо для всего в нашем мире. Время и пространство — силы всеобщего существования, включая человеческое существование, человеческое тело и разум. Время и пространство неразделимы: мы может мерить время только пространством, а пространство — только временем. Движение — универсальная характеристика жизни — требует времени и пространства. Мысль, которая кажется привязанной к времени, нуждается в воплощении, чтобы осуществиться, а, следовательно, нуждается и в пространстве. Но хотя время и пространство связаны столь неразрывно, между ними существует напряжение, которое можно считать наиболее фундаментальным напряжением существования Человеческая мысль осознает это напряжение, и оно приобретает историческую силу. Человеческая душа и человеческая история в очень большой степени определяются борьбой между пространством и временем. Крайне интересно (но завело бы нас слишком далеко) обстоятельно рассмотреть борьбу пространства и времени в самой природе. Полное господство пространства над временем в области математической физики, где время для целей исчисления может использоваться как четвертое измерение пространства, и физический процесс могут быть повернуты назад, так что время лишается своего сущностного качества — направления. Время без направления — это время, полностью подчиненное пространству. Поэтому первая победа времени состоит в том, что процесс жизни идет от рождения к смерти, что рост и распад создают направление, которое не может быть обращено вспять. Старые не могут вновь стать юными в сфере жизни. И тем не менее господство пространства сохраняется. Жизненный процесс не может быть обращен вспять, но может быть повторен. Каждая индивидуальная жизнь повторяет закон рождения и смерти, роста и распада. Направленность времени лишается силы вследствие кругового движения постоянного повторения. Круг — наиболее выразительный символ господства пространства — не преодолевается в сфере жизни. Для человека возможна конечная победа над временем. Человек способен действовать, обращаясь к тому, что находится за пределами его смерти. Он способен иметь историю, способен преодолеть даже трагическую гибель семей и родов, тем самым разрывая круг повторения, чтобы двигаться к чему-то новому. Вследствие того что он способен это сделать, он имеет потенциальную возможность победить время, но эта возможность не всегда реализуется. То, что в природе свершается бессознательно, в человеке и истории свершается сознательно: та же борьба и та же победа. 1. Пространство и национализм Язычество можно определить как возвышение конкретного пространства на уровень предельной ценности и достоинства. В языческих религиях есть бог, власть которого ограничивается строго установленным местом. Таким образом, язычество с необходимостью политеистично. Политеизм не означает, что группа людей верит в нескольких богов, подобно тому как монотеизм не означает веру только в одного Бога. Разница между ними не количественная, а качественная. Лишь когда один Бог — исключительно Бог, безусловный и не ограниченный ни чем иным, кроме Себя Самого, только тогда мы имеем дело с истинным монотеизмом, и только тогда разрушается власть пространства над временем. Сила пространства велика, она всегда активна, как для творения, так и для разрушения. Это основа желания всякой группы людей иметь собственное пространство, место, которое дает им реальность, настоящее, силу жизни, которая питает их тело и душу. В этом причина поклонения земле и почве, не почве вообще, а этой конкретной почве, и не земле вообще, а божественным силам, связанным с этим конкретным уголком земли. Но существует не одна почва, есть много уголков земли, и каждый из них обладает созидательный силой для какой-то группы людей, а следовательно, требует от них божественного почитания. Божественное почитание означает предельное почитание, безусловное поклонение, потому что божественное, по определению, есть предельная, неограниченная сила. Но всякое пространство ограничено, и, таким образом, возникает конфликт между ограниченным пространством всякой человеческой группы, даже всего человечества, и неограниченными притязаниями, вытекающими из обожествления этого пространства. Бог одной страны воюет с богом другой, ибо каждый пространственный бог империалистичен в своем качестве бога. Таким образом, Закон взаимного разрушения оказывается неизбежной судьбой сил пространства. Пространство означает больше, нежели кусок земли. Оно включает все, что имеет характер соположенности. Примерами пространственных понятий могут служить представления о крови и расе, клане, племени, семье. Мы знаем, сколь могущественны боги, наделяющие высшим достоинством и ценностью отдельную расу и отдельное кровное сообщество. В них всегда господствует со-положенность. Человеческая культура коренится в этих реальностях, и не удивительно, что им всегда сознательно и бессознательно поклонялись те, кто к ним принадлежит, а следовательно, они всегда претендовали на всеобщую значимость. Современный национализм — это реальная форма господства пространства над временем, а политеизм стал повседневной реальностью. Никто не может отрицать колоссальную творческую силу национального сообщества. Никто не захочет лишиться физического и психологического пространства, которое представляет собой его народ. Никто не смог бы сделать этого, да и не делал без страдания и чувства утраты. Но с другой стороны, наше поколение многократно испытало самое чудовищное взаимное разрушение сил, ориентированных на пространство. Соположенность с необходимостью становится противоположностью в тот момент, когда конкретное пространство получает божественные почести. Именно это происходит во всяком национализме во всем мире, а не только в тех странах, которые пытаются заново внедрить религиозные символы и культы, чтобы выразить националистическое языческое созерцание. 2. Пространство, трагедия и мистицизм Человеческое существование в условиях господства пространства трагично. Греческая трагедия и философия знали об этом. Они знали, что олимпийские боги были богами пространства, одни существовали рядом с другими, и одни боролись с другими. Даже Зевс был лишь первым среди многих равных и потому подчинялся, подобно людям и другим богам, трагическому закону рождения и распада. Греческая трагедия, философия и искусство боролись с трагическим законом нашего пространственного существования. Они искали устойчивого бытия за пределами круга рождения и распада, величия и саморазрушения — чего-то за пределами трагедии. Но сила пространства была подавляющей в мыслях греков и в их существовании. Высший символ устойчивого бытия, найденный греческой философией, — сфера или круг, наиболее совершенный образ пространства. Когда смотришь на классическую скульптуру или на древние храмы Сицилии и Пестума, сразу же замечаешь, что они заключены в сферу. В них нет динамического стремления выйти за ее пределы. Они — в пространстве, завершая его с божественной силой, они замкнуты в своем пространстве, выражая его трагическое ограничение. Греческий разум никогда не был в состоянии преодолеть это ограничение. Даже логика Аристотеля пространственна и неспособна выразить динамическое стремление времени. Греки не создали философию истории, а когда история рассматривается, она понимается лишь как отрезок длительного кругового движения всего Космоса от рождения до смерти, одного мира, вытесняющего другой. В этой космологической трагедии время поглощается пространством. Понятно, что греческая мысль в конце концов попыталась вырваться из трагического круга рождения и распада, полностью вырвавшись из реальности. Понятно, что последним плодом греческой философии стал мистицизм, пытавшийся идти по пути азиатских религий и культур. Поэтому мы должны спросить: а что происходит с пространством и временем в мистицизме? И вот ответ: мистицизм не дает реальной возможности вырваться из-под власти пространства. Он уничтожает и время, и пространство, но тем самым он подтверждает фундаментальный постулат: время не способно создать ничего совершенно нового, все во времени подчинено кругу рождения и смерти, и новое творение возникнуть не может. Следовательно, спасение находится за пределами времени, оно всегда независимо от этапа времени. Это вечное настоящее над всяким временным настоящим. Мистицизм — наиболее утонченная форма господства пространства. Это наиболее утонченная форма отрицания истории, но, отрицая смысл истории, мистицизм отрицает смысл времени. Мистицизм — духовная форма господства пространства над временем, и потому можно сказать, что мистицизм, понимаемый в смысле великих мистиков, есть наиболее возвышенная форма политеизма. В бездне Вечного, Атмана-Брахмана, чистого Ничто, Нирваны или каких-либо иных названий, обозначающих то, что не имеет имени, исчезают все отдельные боги и их пространства. Но они лишь исчезают из виду, а следовательно, могут возвратиться. Они не преодолены во времени и истории. И история религии показывает, что в поздний античный период, а также на более поздних этапах развития буддизма и индуизма, политеизм вернулся, но в чрезвычайно ослабленной форме. Отдельные боги не принимались вполне серьезно. Это было парение между пространством и отрицанием пространства, но это не было утверждением времени. Как сверхъестественное время, так и естественное, природа подчиняет пространству. 3. Время и пророческая весть Поворотным пунктом в борьбе времени и пространства в истории стала пророческая весть. Рождению человека из природы и вопреки ей соответствует рождение профетизма из язычества и вопреки ему. Символом этого рождения стал рассказ о призвании Авраама. Приказ Аврааму оставить родину и родительский дом означает приказ оставить богов почвы и кровного родства, семьи, племени и народа, т. е. богов пространства, богов язычества и политеизма, соположенных богов, даже если один из них был самым могущественным. Истинного Бога, который говорил с Авраамом, невозможно отождествить с богом семьи или города. Когда возникает опасность такого отождествления, Бог должен отделить Себя от тех, кто Ему поклоняется. Выразителем такого отделения становится пророк. Он не отрицает Бога отцов, но протестует против оскорбления этого Бога жрецами почвы и крови, племени и народа. Он возвещает об отделении бога от Его народа. Это становится очевидно у великих пророков, которые возвещают о полном отвержении народа Богом, если народ и дальше будет следовать языческому культу с языческими этикой и политикой. Уфоза, которую мы впервые слышим в словах Амоса, — это поворотный пункт в истории религии. Для всех других религий немыслимо, чтобы Бог народа был способен уничтожить этот народ, не уничтожая при этом Самого Себя. Во всех других религиях Бог умирает вместе с народом, который ему поклоняется. Для пророков слава Бога не уменьшается, а возрастает в результате разрыва между Богом и народом. Это, и только это — конец политеизма Те пророки, которые разрушали места поклонения по всей стране, вели борьбу против богов пространства, тем самым подрывая корни языческого возрождения и концентрируя культ в Иерусалиме. И когда Иерусалим пал, сила Бога времени была достаточно велика, чтобы пережить эту величайшую из катастроф и стать Богом мира, перед которым все народы — как песок морской. Это была победа немыслимая для всего язычества, и она осуществлялась благодаря принципу отделения, заложенному в приказании, которое получил Авраам. И в новозаветный период весть о том, что Богу следует поклоняться не храме на горе а в Духе и Истине, была исполнением пророческой вести. Но когда эта весть была искажена не знающим историзма гностицизмом и мистицизмом, христианская Церковь в одном из своих наиболее жизненно важных сражений преодолела, во имя времени Ветхого Завета, искушение стать группой не знающих времени индивидов, объединенных не физическим или психологическим пространством, а духовным, вневременным пространством мистицизма. И когда христианство стало отождествляться с психологическим пространством видимой Церкви и, более того, стало подчиняться физическому пространству — Римскому Папе, Реформация вновь обратилась к пророческому отрицанию богов пространства. И когда сегодня в секуляризированном протестантизме образовался вакуум, в который во всех странах проникли старые языческие боги почвы и крови, расы и народа, все еще звучат голоса, которые подтверждают, что приказание, обращенное к Аврааму, не забыто. Бог времени есть Бог истории. Это означает прежде всего, что Он — Бог, действующий в истории, направленной к конечной цели. История имеет направление, в ней и через нее должно быть создано нечто новое. Эта цель может быть описана по-разному: как всеобщее блаженство, как победа над демоническими силами, представленными империалистическими странами, как приход Царства Божьего в истории и за ее пределами, как трансформация формы этого мира и т. д. Существует многообразие символов: некоторые более имманентны, как в древних пророчествах и в современном протестантизме, некоторые более трансцендентны, как в поздней апокалиптике и в традиционном христианстве, но всегда время направлено к созданию чего-то нового, «нового творения», как называет его Павел. Трагический круг пространства преодолен. История имеет определенное начало и определенный конец. В профетизме история есть всемирная история. Ограничения пространства, границы между народами отрицаются. В Аврааме все народы будут благословенны, все народы будут поклоняться на горе Сион, страдания избранного народа имеют спасительную силу для всех народов. Чудо Пятидесятницы преодолевает разделение между языками. В Христе космос, мир спасен и объединен. Мессии имеют универсальное притязание, стремясь создать неразделенное человеческое сознание. Время осуществилось в истории, история осуществилась во всеобщем Царстве Божьем, Царстве справедливости и мира. Это подводит к предельной точке в борьбе между временем и пространством. Профетический монотеизм — это монотеизм справедливости. Боги пространства с необходимостью разрушают справедливость. Неограниченные притязания каждого пространственного бога неизбежно сталкиваются с неограниченными притязаниями другого пространственного бога. Воля к власти одной группы лишает справедливости другую группу. Это относится и к могущественным группам народов, и к самим народам. Политеизм, религия пространства неизбежно несправедливы. Неограниченные притязания всякого бога пространства разрушают универсализм, подразумеваемый идеей справедливости. В этом, и только в этом, смысл профетического монотезима. Бог — единый Бог, потому что справедливость едина. Угрозы пророков, утверждающих, что из-за несправедливости избранный народ может быть отвергнут Богом, — это реальная победа над богами пространства. Интерпретация истории у Второисайи, согласно которой Бог призывает чуждые народы, чтобы наказать Его собственный народ, поднимает Бога до уровня универсального Бога. Трагедия и несправедливость — богам пространства; осуществление истории и справедливости — дело Бога, действующего во времени и через время, объединяющего в любви разделенное пространство Своей вселенной. 4. Время и иудаизм Еврейский народ — народ времени в том смысле, в каком этого нельзя сказать ни об одном другом народе. Он представляет собой постоянную борьбу времени и пространства на протяжении всех эпох. Он способен существовать, несмотря на потери своего пространства, со времен великих пророков и до наших дней. Его судьба трагична, если смотреть на него как на народ пространства, подобный любому другому народу, но в своем качестве народа времени он вне трагедии. Он вне трагедии, потому что он вне круга жизни и смерти. Народ времени в Синагоге и церкви не может избежать преследований, ибо самим своим существованием он разбивает притязания богов пространства, которые выражают себя через волю к власти, империализм, несправедливость, демонический энтузиазм и трагическое саморазрушение. Боги пространства, которые сильны в каждой человеческой душе, в каждой расе и народе, боятся Господина времени, истории, справедливости, боятся Его пророков и последователей, стремятся лишить их власти и дома. Но именно таким образом эти боги вопреки собственной воле способствуют осуществлению целей истории и смысла времени. Христианство отделилось от иудаизма, потому что, когда исполнилось время, иудаизм сделал выбор в пользу пространства, т. е. своего закона, который никогда не мог стать законом всех народов. Собрание Божье — Церковь, которая собирает все народы, — это конец религиозного национализма и трибализма, хотя бы даже и выраженного в терминах пророческой традиции. С другой стороны, Церкви всегда грозит опасность отождествления с национальной церковью, т. е. опасность оставить без ответа несправедливость, волю к власти, национальное и расовое высокомерие. Церкви всегда грозит опасность утратить профетический дух. Следовательно, этот дух, который сохраняется в традиции Синагоги, необходим до тех пор, пока имеют власть боги пространства, а это значит — до конца истории, что, вероятно, имел в виду Павел, первый христианский интерпретатор исторической судьбы иудаизма, в Послании к римлянам (главы 9-11). Синагога и Церковь должны объединиться в наше время в борьбе на стороне Бога времени против богов пространства. Ведь сейчас более чем когда-либо с тех пор, как христианство преодолело язычество, боги пространства проявляют свою власть на душами и народами. Если это произойдет, если все, кто борется на стороне Господина истории, за Его истину и справедливость, объединятся даже под страхом преследований и мученичества, то вечная победа в борьбе пространства и времени вновь станет зримой как победа времени и единого Бога, который есть Господин истории. IV. Аспекты религиозного 1. Анализ культуры Если абстрагировать понятие религии от великих заповедей, то можно сказать, что религия — это состояние предельной заинтересованности тем, что есть и должно быть нашим предельным интересом. Это значит, что вера есть состояние захваченности предельным интересом, а Бог — имя, обозначающее содержание этого интереса. Такое понятие религии имеет мало общего с ее описанием как веры в существование высшего бытия, именуемого Богом, а также с теоретическими и практическими последствиями подобной веры. Вместо этого мы указываем на экзистенциальное, а не теоретическое понимание религии. Христианство утверждает, что Бог, явивший Себя в Иисусе Христе, есть истинный Бог, истинный субъект предельного и безусловного интереса. Рядом с Ним все другие боги не могут считаться подлинными объектами предельного интереса, и если их таковыми делаются, они становятся идолами. Христианство имеет право претендовать на такое экстраординарное положение в силу экстраординарности событий, на которых оно основано: творения новой реальности в условиях трагического положения человека. Иисус, принесший новую реальность, подчиняется этим условиям конечности и тревоги, закону и трагедии, конфликтам и смерти. Но он победоносно сохраняет единство с Богом, принося себя как Иисуса в жертву — себе как Христу. Таким образом он творит новую реальность, которую в виде сообщества в истории воплощает Церковь. Отсюда следует, что безусловное притязание христианства соотносится не с христианской Церковью, а с тем событием, на котором Церковь основана. Если она не подчиняется суждению, провозглашенному Церковью, то становится идолопоклоннической по отношению к себе самой. Такое идолопоклонство — ее постоянное искушение именно потому, что она носитель Нового Бытия в истории. В этом качестве она судит мир самим фактом своего присутствия. Но Церковь тоже принадлежит к миру и подлежит суду, которым она судит мир. Церковь, которая пытается исключить себя из такого суда, теряет право судить мир и справедливо осуждается миром. В этом трагедия католической церкви. Ее обращение с культурой основано на нежелании подчиниться суду, ею самой провозглашенному. Протестантизм, по крайней мере теоретически, противится этому искушению, хотя реально вновь и вновь по-разному в него впадает. Второе следствие экзистенциальной концепции религии — исчезновение разделения между сферой сакрального и секулярного. Если религия — это состояние захваченности предельным интересом, то это состояние не может быть ограничено какой-либо особой сферой. Безусловный характер этого интереса подразумевает, что он затрагивает каждый момент нашей жизни, всякое пространство и все области. Вселенная — святилище Бога. Каждый трудовой день — день Господа, каждый ужин — Господня вечеря, каждый труд — исполнение божественной задачи, каждая радость — радость в Боге. В любом предварительном интересе присутствует, освящая его, предельный интерес. По существу религиозное и секулярное — области не разделенные. Точнее было бы сказать, что они располагаются одна в другой. Но в действительности все обстоит иначе; в действительности секулярный элемент стремится стать независимым и создать собственную область. А в противовес этому религиозный элемент также стремиться утвердить себя как особую область. Эта ситуация и создает трагическое положение человека, так как возникает отчуждение человека от его истинного бытия. Можно справедливо утверждать, что существование религии как особой области — наиболее очевидное свидетельство падшести человека. Это не означает, что в условиях отчуждения, которое определяет нашу судьбу, религиозное должно быть поглощено секулярным, как того желает секуляризм, или же что секулярное должно быть поглощено религиозным, как того желает церковный империализм. Но это означает, что такое неразрывное разделение свидетельствует о трагическом положении человека. Третье следствие, вытекающее из экзистенциальной концепции религии, касается отношения религии и культуры. Религия как предельный интерес есть субстанция, наделяющая смыслом культуру, а культура — это сумма форм, в которых выражается основополагающий интерес религии. Коротко говоря, религия — субстанция культуры, культура — форма религии. Такое понимание полностью препятствует возникновению дуализма религии и культуры. Всякое религиозное действие, не только в ситуации организованной религии, но также и в сокровеннейшем движении души, сформировано культурой. Тот факт, что любое действие духовной жизни человека выражается посредством языка, вслух или мысленно — достаточное доказательство справедливости этого утверждения, ибо язык — основополагающее творение культуры. С другой стороны, нет такого творения культуры, в котором не выражался бы предельный интерес. Это относится и к теоретическим функциям духовной жизни человека, например, к художественной интуиции и когнитивному восприятию реальности, и к практическим функциям духовной жизни человека, например, к личной и общественной трансформации реальности. Предельный интерес присутствует в каждой из этих функций, во всем культурном творчестве человека. Непосредственное выражение предельного интереса — это стиль культуры. Тот, кто способен увидеть стиль культуры, может обнаружить ее предельный интерес, ее религиозную субстанцию. Это мы сейчас и попытаемся сделать на материале нашей современной культуры. 2. Особый характер современной культуры Наша сегодняшняя культура должна быть описана в терминах одного преобладающего движения и все более мощного протеста против этого движения. Дух господствующего движения — это дух индустриального общества. Дух протеста — это дух экзистенциалистского анализа сегодняшнего трагического положения человека. Сформированный в XVII–XIX в и существующий поныне стиль нашей жизни выражает все еще не сломленную силу духа индустриального общества. Этот стиль мышления, жизни и художественного выражения не раз бывал предметом анализа. Одна из трудностей, возникающих при анализе этого стиля, — его динамический характер, постоянная изменчивость и то воздействие, которое уже оказало на него движение протеста. Тем не менее мы можем подробно разобрать две важнейшие характеристики человека в индустриальном обществе. Первая из них — концентрация деятельности человека на методичном исследовании и техническом переустройстве своего мира, включая его самого, а также последовавшая за этим утрата глубины при встрече с реальностью. Реальность утратила свою внутреннюю трансцендентность, или, если применить другую метафору, свою прозрачность для вечного. Система конечных взаимосвязей, которую мы называем миром, стала самодостаточной. Она доступна расчетам и управлению и может быть улучшена ради нужд и желаний человека. С начала XVIII в. Бог был устранен из силового поля человеческой деятельности. Он был помещен рядом с миром без права вмешиваться в его жизнь, потому что всякое вмешательство могло бы нарушить технические и деловые расчеты человека. В результате Бог стал излишним, а мир был предоставлен человеку как его господину. Эта ситуация привела ко второй характеристике индустриального общества. Чтобы осуществить свое предназначение, человек должен владеть творческими силами, аналогичными тем, что прежде приписывались Богу: следовательно, способность творить должна стать человеческим качеством. При этом не учитывается конфликт между тем, что определяет человека сущностно, и тем, каков он в действительности, т. е. его отчуждение, или, выражаясь традиционно, состояние падшести. В эпоху раннего индустриального общества смерть и вина исчезают даже из проповедей. Их признание было бы помехой для поступательного покорения природы человеком, как вне, так и внутри него. У человека есть изъяны, но нет греха, и, конечно же, не существует общечеловеческой греховности. Рабство воли, о котором говорит Реформация, демонические силы, вопрос о которых является центральным для Нового Завета, структуры разрушения в личной и общинной жизни — все это игнорируется или отрицается. Образование может приспособить большинство людей к требованиям системы производства и потребления, поэтому действительное положение человека ошибочно принимается за его сущностное состояние, и его изображают в процессе поступательного осуществления своих возможностей. И это считается верным не только относительно человека как индивидуальности, личности, но и относительно людей как общности. Научное и техническое покорение пространства и времени рассматривается как путь к объединению человечества. Демонические структуры истории, конфликты власти в каждом реальном проявлении жизни рассматриваются как всего лишь временные помехи. Отрицается их трагический и неустранимый характер. Как Вселенная замещает собой Бога, как человек в центре Вселенной замещает Христа, также и ожидание Царства Божьего замещается ожиданием мира и справедливости в истории. Видение глубины в божественном и демоническом исчезает. Таков дух индустриального общества, запечатленный в стиле его творений. Отношение церквей к этой ситуации было противоречивым. В какой-то мере они защищали себя, утверждая традиции прошлого в учении, культе и жизни. Однако при этом они использовали категории, созданные индустриальным духом, против которого сами боролись. Символы, в которых выражается глубина бытия, они снизили до уровня обыденного, двухмерного опыта. Они истолковывали их буквально и отстаивали их значимость, помещая сферу сверхъестественного над сферой естественного. Однако супранатурализм — всего лишь перевернутый натурализм, и наоборот. Они создают друг друга в бесконечной борьбе друг с другом. Они не могут существовать без своей противоположности. Невозможность такой защиты традиции подтверждается другим способом, которым церкви реагировали и на дух индустриального общества. Они приняли новую ситуацию и попытались приспособиться к ней с помощью новой интерпретации традиционных символов в современных категориях. В этом определении есть даже заслуга того, что мы сейчас называем либеральной теологией. Но необходимо заметить, что в своем теологическом понимании Бога и человека либеральная теология за приспособление к современным условиям заплатила утратой вести о новой реальности, которую сохранили ее защитники — супранатуралисты. Оба способа реакции церквей на дух индустриального общества оказались неудовлетворительными. В то время как натурализм и супранатурализм, либерализм и ортодоксия вели свою нерешительную борьбу, промысел истории приготовил другой способ соотношения религии с современной культурой. Эта подготовка совершалась в глубинах индустриальной цивилизации, подчас людьми, представлявшими ее крайние антирелигиозные проявления. Я имею в виду широкое движение, известное как экзистенциализм, которое началось с Паскаля, было продолжено несколькими профетическими умами в XIX в. и достигло полной победы в XX в Экзистенциализм в самом широком смысле — это протест против духа индустриального общества в рамках этого общества. Этот протест направлен против положения человека в системе производства и потребления в нашем обществе. Человек считается господином своего мира и самого себя. Но в действительности он стал частью созданной им реальности, объектом среди других объектов, вещью среди других вещей, винтиком во вселенской машине, к которой он должен приспособиться, чтобы она его не уничтожила. Но это приспособление превращает его в средство для достижения целей, которые и сами оказываются средствами, не имеющими предельной цели. Результатом этого трагического положения человека в индустриальном обществе стал опыт пустоты и отсутствия смысла, дегуманизация и отчуждение. Реальность утратила для человека смысл. Реальность в ее обыденных формах и структурах больше ничего ему не говорит. Один из выводов отсюда состоит в том, что человек ограничивает себя частью реальности и защищается от вторжения мира в свою крепость. Это невротический способ, который становится психотическим, если реальность полностью исчезает. При этом происходит подчинение требованиям культуры и подавление вопроса о смысле. Однако у некоторых хватает сил, чтобы мужественно принять на себя тревогу и отсутствие смысла и жить творчески, выражая в произведениях культуры трагическое положение наиболее чутких людей нашего времени. Именно этот путь дал нам художественные и философские произведения первой половины XX в., которые творчески выражают деструктивные тенденции в современной культуре. Великие произведения изобразительного искусства, музыки, поэзии, литературы, архитектуры, балета, философии с помощью своего стиля обнаруживают и встречу с небытием, и силу, которая способна выдержать такую встречу и творчески ее выразить. Без такого ключа современная культура остается закрытой дверью. С помощью этого ключа она может быть понята как откровение о трагическом положении человека и в современном мире, и в мире вообще. Это делает элемент протеста в современной культуре теологически значимым. 3. Формы культуры, в которых реализуется религия Форма религии есть культура. Это особенно ясно видно в языке, используемом религией. Каждый язык, в том числе язык Библии, — результат бесчисленных актов культурного творчества. Все функции духовной жизни человека основаны на его способности говорить — вслух или про себя. Язык — выражение свободы человека от заданной ситуации и ее конкретных требований. Он дает человеку универсалии, с помощью которых он может творить миры над заданным миром технической цивилизации, а также духовное содержание. И наоборот, развитие этих миров определяет развитие языка. Не существует священного языка, упавшего со сверхъестественных небес и вложенного в переплет книги. Но существует человеческий язык, основанный на встрече человека с реальностью, меняющейся на протяжении тысячелетий, применяемый для нужд обыденной жизни, для выражения и общения, для литературы и поэзии, а также используемый для выражения и передачи нашего предельного интереса. Во всех этих случаях язык не остается тем же самым. Религиозный язык — это обычный язык, измененный под влиянием того, что он выражает, т. е. предельности бытия и смысла. Его выражение может быть повествовательным (мифологическим, эпическим, историческим) либо профетическим, поэтическим, литургическим. Этот язык становится священным для тех людей, для которых он из поколения в поколение выражает предельный интерес. Но не существует священного языка как такового, что доказывают переводы, новые переводы и исправления текстов. Это подводит нас ко второму примеру использования в религии творений культуры — к религиозному искусству. Единственный принцип, о котором необходимо говорить вновь и вновь, когда речь идет о религиозном искусстве, — это принцип художественной честности. Не существует священного художественного стиля в протестантизме в отличие, например, от греко-православного учения. Художественный стиль честен только тогда, когда он выражает реальную ситуацию художника и культурного периода, к которому художник принадлежит. Мы можем участвовать в художественных стилях прошлого настолько, насколько честно они выражают свою встречу с Богом, человеком и миром. Но мы не можем правдиво подражать им и создавать для культа Церкви произведения, которые не возникли в результате творческого экстаза, а представляют собой всего лишь заученное воспроизведение творческого экстаза прошлого. Религиозно значимым достижением современной архитектуры стало ее освобождение от традиционных форм, которые в контексте нашей эпохи были всего лишь бессмысленными украшениями, не имеющими поэтому ни эстетической ценности, ни религиозной выразительности. Третий пример я беру из области познания. Вопрос в том, какие элементы современного философского сознания могут быть использованы для теологической интерпретации христианских символов. Если принять всерьез экзистенциалистский протест против духа индустриального общества, следует отвергнуть и натурализм, и идеализм как орудия теологического самовыражения. Оба они порождены тем духом, против которого направлен протест нашего столетия. Оба были использованы не совместимыми друг с другом теологическими методами, но ни один из них не выражает современной культуры. Вместо этого теология должна использовать обширный и глубокий материал экзистенциального анализа во всех сферах культуры, включая терапевтическую психологию. Но теология не может использовать его путем простого приятия. Теология должна сопоставить его с тем ответом, который заключен в христианской вести. Сопоставление экзистенциального анализа с символом, в котором христианство выразило свой предельный интерес, и есть метод, соответствующий вести Иисуса как Христа, и трагическому положению человека как оно открывается современной культуре. Ответ не может быть выведен из вопроса. Тому, кто спрашивает, дают ответы, а не получают их от него. Экзистенциализм не способен дать ответ. Он может определить форму ответа, но всякий раз, когда экзистенциалистский художник или философ отвечает, он делает это, пользуясь другой традицией, источник которой — откровение. Давать такие ответы — функция Церкви, и не только самой себе, но также и тем, кто вне ее. 4. Влияние Церкви на современную культуру Одна из функций Церкви — отвечать на вопрос, заложенный в самом существовании человека, вопрос о смысле этого существования. Один из ответов на этот вопрос — христианское провозвестие. Принцип этого провозвестия — показать людям вне Церкви, что символы, в которых самовыражается жизнь Церкви, представляют собой ответы на вопросы, заложенные в их собственном существовании как людей. Так как христианская весть — это весть о спасении, и так как спасение означает исцеление, весть об исцелении во всех смыслах этого слова очень подходит для нашей ситуации. Этим объясняется столь большой успех маргинальных движений — сектантских и евангельских, в высшей степени примитивных и неглубоких по характеру. Тревога и отчаяние по поводу самого существования толкают миллионы людей на поиски исцеления любого рода, которое обещает успех. Церковь не может пойти таким путем. Но она должна понять, что проповедь среднего качества не способна достичь людей нашего времени. Им необходимо ощутить, что христианство — не набор доктринальных, ритуальных или моральных законов, а добрая весть о победе закона через явление новой исцеляющей реальности. Они должны почувствовать, что христианские символы — не нелепости, неприемлемые для вопрошающего ума современного человека, а что они указывают на то единственное, что составляет предельный интерес, на основание и смысл нашего существования и существования вообще. Остается последний вопрос: вопрос о том, как Церковь должна относиться к духу нашего общества, который определяет многое из того, что должно быть исцелено христианской вестью. Стоит ли перед Церковью задача и имеет ли она власть критиковать и преобразовывать дух индустриального общества? Безусловно, она не может пытаться заменить нынешнюю социальную реальность другой, т. е. ускорять осуществление Царства Божьего. Церковь не может наметить план совершенных социальных структур или предложить конкретные преобразования. Культурные изменения происходят вследствие внутренней динамики самой культуры. Церковь участвует в них, иногда играет ведущую роль, но тогда она становится одной из культурных сил наряду с другими, а не представляет новую реальность в истории. В своей профетической роли Церковь — страж, обнаруживающий динамические структуры в обществе и подрывающий их демоническую власть, выявляя их даже внутри самой Церкви. Действуя таким образом, Церковь прислушивается к профетическим голосам за своими пределами, оценивая и культуру, и Церковь в той мере, в какой она составляет часть культуры. Мы упоминали о таких профетических голосах в нашей культуре. Большинство из них принадлежит не активным членам видимой Церкви. Но, вероятно, их можно назвать участниками «скрытой Церкви», Церкви, в которой предельный интерес, движущий видимой Церковью, скрыт под культурными формами и искажениями. Иногда эта скрытая Церковь выходит на поверхность. Тогда видимая Церковь должна распознавать в этих голосах то, чем должен был бы быть ее собственный дух, и принимать их, даже если они кажутся ей враждебными. Однако Церковь должна также стоять на страже против демонических искажений и подвергать их критике, если они не захвачены должным предметом нашего предельного интереса. Такой была судьба коммунистического движения. Церковь не достаточно осознавала свою функцию стража, когда это движение было еще в нерешительности относительного своего пути. Церковь не расслышала профетический голос в коммунизме и потому не распознала его демонических возможностей. Судить — значит видеть обе стороны. Церковь судит культуру, включая собственные церковные формы жизни. Ведь эти формы созданы культурой, а ее религиозная субстанция делает возможной культуру. Церковь и культура находятся друг в друге, а не рядом. А Царство Божье включает их обе, трансцендируя их. Часть вторая. Конкретные приложения V. Природа религиозного языка Тот факт, что в Америке и Европе уделяется столько внимания обсуждению смысла символов, — симптом чего-то более глубокого, чего-то одновременно и негативного, и позитивного по своему значению. Это симптом того, что мы имеем дело с путаницей в языке теологии философии и родственных дисциплин, причем эту ситуацию никогда в истории не удавалось разрешить. Слова больше не передают нам того, что они передавали первоначально и для чего были предназначены. Это связано с тем, что в современной культуре не существует центра для собирания и переработки смыслов, которым была средневековая схоластика, пыталась быть протестантская схоластика в XVII в. и который стремились возобновить философы, например Кант. У нас нет такого центра, и это единственный пункт, по которому мы можем симпатизировать современным так называемым логическим позитивистам, приверженцам символической логики или логикам вообще. По крайней мере они пытаются создать подобный центр. Единственное возражение состоит в том, что их «центр» — весьма небольшой, это всего лишь уголок, жизнь в основном остается за его пределами. Однако он мог бы стать полезным, если бы диапазон рассматриваемой реальности вышел за пределы чисто логических построений. Позитивный момент состоит в том, что мы переживаем процесс, в ходе которого вновь обнаруживается чрезвычайно важная вещь: существуют совершенно отличные друг от друга уровни реальности, и эти разные уровни требуют разных подходов и разных языков; не все в реальности может быть постигнуто с помощью языка, уместного в точных науках. Понимание этой ситуации — позитивная сторона того обстоятельства, что проблема символов вновь рассматривается серьезно. 1 Теперь мы попытаемся по возможности прояснить понятия, выделив при этом пять этапов, первым из которых будет обсуждение «символов и знаков». Символы подобны знакам в одном, решающем отношении; и символы, и знаки указывают на нечто, лежащее вне их самих. Примером типичного знака может служить красный свет светофора на углу улицы, который указывает не на себя, а на необходимость автомобилям остановиться. И каждый символ указывает на нечто, лежащее за его пределами — на реальность, которую он представляет. В этом символ и знак сущностно тождественны: они указывают за свои пределы. Здесь причина того, что упомянутая выше беспорядочность в словоупотреблении вызывала на протяжении столетий дискуссию о символах и порождала путаницу между знаками и символами. Первый шаг во всяком прояснении смысла символов состоит в том, чтобы отделить его от смысла знаков. Фундаментальное различие между ними заключается в том, что знаки никоим образом не участвуют в реальности и силе того, на что они указывают. Символы, хотя и отличны от того, что символизируют, участвуют в его смысле и силе. Различие между символом и знаком — это различие между участием в символизируемой реальности, характерным для символа, и неучастием в реальности, на которую указывается, характерным для знака. Например, буквы алфавита А или Т не участвуют в звуке, на который они указывают; напротив того, флаг участвует в силе и власти короля или страны, которые он представляет и символизирует. По этой причине со времен Вильгельма Телля ведутся споры о том, как следует вести себя в присутствии флага, что было бы бессмысленно, если бы флаг не участвовал как символ в силе и власти того, что он символизирует. Сама идея монархии совершенно непостижима без понимания того, что король всегда есть и то, и другое: с одной стороны, символ власти определенной группы людей, а с другой стороны, он тот, кто осуществляет частично (и никогда, разумеется, полностью) эту власть. Но случилось нечто, опасное для всех наших попыток создать центр, в котором собираются понятия символов и знаков. Математики использовали термин «символ», называя так математический знак, так что теперь путаница стала почти непреодолимой. Единственное, что мы можем сделать, — это выделить две разные группы знаков: знаки, которые называются символами, и подлинные символы. Математические знаки — это знаки, которые неверно именуются символами. Язык — очень хороший пример различия между знаками и символами. Слова в языке — это знаки смысла, который они выражают. Слово «стол» — знак, указывающий на нечто совершенно отличное от самого этого знака: на предмет, на котором лежит бумага и на который мы можем смотреть. Это не имеет ничего общего со словом «стол», состоящим из четырех букв. Но в каждом языке есть слова, которые суть нечто большее, чем просто знаки; и в тот момент, когда они получают коннотацию, дополнительное значение, выходящее за пределы того, на что они указывают как знаки, они становятся символами. И это очень важное для всякого говорящего. Человек может говорить, используя фактически одни только знаки, сводя смысл своих слов почти исключительно к математическим знакам: таков абсолютный идеал логического позитивиста. Другой полюс — литургический или поэтический язык, слова которого имеют власть над людьми на протяжении многих столетий. Они обладают коннотациями в тех ситуациях, где имеют место, поэтому их невозможно ничем заменить. Они становятся не только знаками, указывающими на смысл того, что они определяют, но также и символами реальности, в силе которой они участвуют. 2 Перейдем ко второму пункту наших рассуждений о функциях символов. Первая их функция заключается в том, о чем уже говорилось выше, это репрезентативная функция. Символ представляет нечто, что не есть он сам, но в силе и смысле чего он участвует. Это основополагающая функция каждого символа, и потому, если бы это слово не использовалось столь многообразно, можно было бы даже перевести «символическое» как «репрезентативное», но по некоторым причинам это невозможно. Если символы представляют нечто, что не есть они сами, тогда возникает вопрос: «Почему мы не имеем дело непосредственно с тем, на что они указывают? Зачем вообще нужды символы?» И тут мы подходим к тому, что, возможно, составляет главную функцию символа, — к раскрытию тех уровней реальности, которые скрыты и не могут быть поняты иным образом. Каждый символ раскрывает уровень реальности, для которого несимволический язык не подходит. Можно объяснить это на примере художественных символов. Чем больше мы пытаемся проникнуть в смысл символов, тем очевиднее, что функция искусства — раскрывать уровни реальности; поэзия, изобразительное искусство и музыка раскрывают уровни реальности, которые не могут быть раскрыты каким-либо иным способом. Поэтому, если функция искусства такова, то несомненно, художественные творения имеют символический характер. Возьмем, к примеру то, что мы воспринимаем через пейзаж Рубенса. Невозможно получить этот опыт иначе, чем через картину, написанную великим художником. Этот пейзаж в определенном смысле имеет героический характер: характер равновесия, цветов, форм и так далее. Все это сугубо внешнее. Но то, что передает нам пейзаж, не может быть выражено никаким иным способом, кроме самой картины. То же относится к поэзии и философии. Иногда возникает соблазн все испортить, желание привнести в стихотворение слишком много философского содержания. Но этого никак нельзя делать. Тут в самом деле существует проблема. Использование философского или научного языка не передает того, что передает подлинно поэтический язык без примеси какого-либо иного. Этот пример проясняет, что означают слова «раскрытие уровней реальности». Но чтобы совершить это раскрытие, нужно раскрыть еще нечто: уровни души, уровни нашей внутренней реальности. И они должны соответствовать уровням внешней реальности, которые раскрываются посредством символа. Таким образом, каждый символ имеет двойную направленность: он раскрывает реальность и раскрывает душу. Существуют, конечно, люди, души которых не могут быть раскрыты музыкой или поэзией, а еще большая часть (особенно в протестантской Америке) не может быть раскрыта никаким вообще изобразительным искусством. «Раскрывание» — двоякая функция, так как на более глубоких уровнях раскрывается реальность и на особых уровнях — человеческая душа. Если в этом состоит функция символов, то очевидно, что одни символы нельзя заменить другими, ибо каждый из них имеет особую функцию, которая такова, как она есть и соответствует именно данному символу. В этом отличие символов от знаков, потому что одни знаки всегда могут быть заменены другими. Если кто-нибудь сочтет, что зеленый свет не столь подходит для светофора, как синий (это неверно, но могло бы быть так), то мы просто заменим зеленый свет синим и ничего не изменится. Но символическое слово (например, «Бог») нельзя заменить. Никакой символ не может быть заменен, если он используется в своей особой функции. Поэтому вполне обоснован вопрос: «Как возникают символы и как они умирают?» Ведь в отличие от знаков символы рождаются и умирают. А знаки люди сознательно вводят в обиход и отменяют. Таково фундаментальное различие между ними. Какое лоно рождает на свет символы? То, которое сегодня называют «коллективным бессознательным», или «групповым бессознательным», или как угодно еще, — та группа, которая признает собственное бытие в этом предмете, в этом слове, в этом флаге или в чем-то еще. Ни один символ не изобретается намеренно; если же и бывает так, что его пытаются изобрести, то он может стать символом лишь при условии, что бессознательное определенной группы его одобрит. Это означает, что через него нечто раскрылось в том смысле, который я только что описал. Но это подразумевает также, что в момент, когда прекращает свое существование определенная внутренняя ситуация той группы, которая связывает свое бытие с этим символом, символ умирает. Он больше ничего не «говорит». Таким образом умерли все боги политеизма: ситуация, в которой они родились, либо изменилась, либо перестала существовать, и поэтому символы умерли. Но подобные события не могут быть описаны в категориях намерения и придумывания. 3 Теперь перейдем к третьему пункту наших рассуждений и рассмотрим природу религиозных символов. Религиозные символы действуют так же, как прочие: они раскрывают уровень реальности, который не раскрывается никаким иным путем. Можно назвать это глубинным измерением самой реальности, которое служит основанием всякого другого измерения и всякой иной глубины и которое поэтому представляет собой не просто еще один уровень наряду с другими, но есть основополагающий уровень, лежащий глубже всех остальных, уровень самого-бытия, или предельной силы бытия. Религиозные символы раскрывают опыт измерения глубины в человеческой душе. Если религиозный символ перестает выполнять эту функцию, то он умирает. И если рождаются новые символы, они возникают в силу того, что изменились отношения с у предельным основанием бытия, т. е. со Священным. Измерение предельной реальности есть измерение Священного. Поэтому можно сказать, что религиозные символы — это символы Священного. В этом качестве они участвуют в святости Священного в соответствии с нашим главным определением символа. Но участие не есть тождество; сами символы не то же, что Священное. Абсолютно трансцендентное трансцендирует всякий символ Священного. Религиозные символы возникают из безграничного материала, который дает нам познаваемая из опыта реальность. Все происходившее во времени и пространстве становилось в какой-то период истории религии символом Священного. И это естественно, так как все, с чем мы встречаемся в мире, зиждется на предельном основании бытия. Это ключ к чрезвычайно запутанной истории религии. Те, кто всматривался в кажущийся хаос истории религии, во все периоды истории, начиная с древних времен и вплоть до современного этапа, вероятно, были крайне смущены хаотическим характером этого процесса. Но с помощью сравнительно простого ключа этот хаос можно привести в порядок. Дело в том, что все в реальности может выразить себя в качестве символа особого отношения человеческого разума к его собственному предельному основанию и смыслу. Поэтому, чтобы открыть эту, казалось бы, закрытую дверь в хаос религиозных символов, надо просто ответить на вопрос: «Какое отношение к предельному выражается в этих символах?» И тогда они перестанут быть бессмысленными и окажутся, напротив, в высшей степени проясняющими смысл созданиями человеческого разума, в высшей степени подлинными, могущественными, управляющими человеческим сознанием (и, возможно, еще больше — подсознанием). Вероятно, поэтому они обладают той колоссальной живучестью, которая характеризует все религиозные символы в истории религии. Религия, как и все в жизни, подчиняется закону двусмысленности, где «двусмысленность» означает, что все имеет одновременно и разрушительный, и созидательный характер. Религия обладает как святостью, так и несвятостью, и причина этого очевидна из того, что уже было сказано о религиозных символах. Религиозные символы указывают на то, что все их трансцендирует. Но ввиду того, что в качестве символов они участвуют в том, на что указывают, они всегда обнаруживают тенденцию, разумеется, в человеческом сознании, подменять собой то, на что они должны только указывать, и становиться в себе предельными. И в этот момент они делаются идолами. Все идолопоклонство есть просто абсолютизация символов Священного, отождествление их с самим Священным. Таким образом, например, священные ипостаси могут превратиться в богов. Ритуальные действия могут приобрести безусловную значимость, хотя они всего лишь выражают конкретную ситуацию. Во всех сакраментальных действиях религии, во всех священных предметах, священных книгах, священных учениях, священных ритуалах можно обнаружить опасность, которую я называю демонизацией. Они становятся демоническими в тот момент, когда возвышаются на уровень безусловного и предельного характера самого Священного. 4 Теперь обратимся к четвертому пункту наших рассуждений, который касается уровней религиозных символов. Для всех религиозных символов существует два основополагающих уровня: трансцендентный уровень, находящийся за пределами эмпирической реальности, с которой мы встречаемся, и имманентный уровень, который мы обнаруживаем в пределах встречи с реальностью. Рассмотрим сначала трансцендентный уровень. Главным символом трансцендентного уровня должен был бы быть Сам Бог. Но мы не можем просто сказать, что Бог — это символ. Мы должны всегда говорить о Нем две вещи: во-первых, что в нашем образе Бога существует несимволический элемент, т. е. Он для нас — предельная реальность, самобытие, основание бытия, сила бытия. Во-вторых, что Он — высшее бытие, в котором в наиболее совершенном виде существует все, что мы имеем. Говоря это, мы представляем себе высшее бытие, обладающее характеристиками высшего совершенства. Это означает, что у нас есть символ того, что является не символическим в идее Бога, т. е. «Самого-Бытия» Важно различать эти два элемента в идее Бога. Таким образом, всех дискуссий по поводу того, является Бог личностью или нет, подобен ли Он другим бытиям или нет, всех дискуссий, значительно способствовавших разрушению религиозного опыта из-за его ложной интерпретации, можно было бы избежать, если бы мы сказали: «Конечно, осознание чего-то безусловного есть то, что оно есть само по себе, и оно не символично». Мы можем назвать его «Самим-Бытием», esse gua esse, esse ipsum, как это делали схоласты. Но в своем отношении к этому предельному мы создаем и должны создавать символы. Мы не могли бы общаться с Богом, будь Он просто «предельным бытием». Но в своем отношении к Нему мы встречаем Его своим высшим — личностью. И поэтому, в символической форме говоря о Нем, мы одновременно имеем то, что бесконечно трансцендирует наш опыт самих себя как личностей, и то, что настолько соответствует нашему бытию как личностей, что мы можем сказать Богу «Ты» и обратиться к Нему с молитвой И должны сохраняться оба эти элемента. Если мы сохраняем лишь элемент безусловного, то никакое отношение к Богу невозможно; если же мы сохраняем лишь элемент отношений «Я — Ты», как его сейчас называют, то утратим элемент божественного, т. е. безусловного, который трансцендирует субъект и объект, и все другие оппозиции. Это первый элемент трансцендентного уровня. Второй элемент — это качества, атрибуты Бога, все то, что мы о Нем говорим: что Он — любовь, милосердие, сила; что Он всеведущ, вездесущ, всемогущ. Эти атрибуты Бога заимствованы из тех известных нам качеств, которые присущи нам самим. Их нельзя приписать Богу в буквальном смысле. Если так происходит, это приводит к бесчисленным нелепостям. Это одна из причин разрушения религии в результате неправильного понимания ее языка. И необходимо постоянно подчеркивать символический характер этих качеств. Иначе всякий разговор о божественном становится абсурдным. Третий элемент трансцендентного уровня связан с действиями Бога, о которых мы говорим, например: «Он создал мир», «Он послал Своего сына», «Он исполнит слово». В этих временных, каузальных и других фразах мы говорим о Боге символически. В качестве примера рассмотрим одно короткое предложение: «Бог послал Своего сына». Здесь словом «послал» мы передаем временную характеристику. Но Бог — вне пределов нашего времени, хотя и не вне пределов всякого времени. Здесь есть и указание на пространство: «посылать кого-либо» означает перемещать его с одного места на другое. Это, безусловно, символическое выражение, хотя пространственность присутствует в Боге как элемент Его созидательного основания. Когда мы говорим: «Он послал», то подразумеваем, что Он нечто каузировал. При этом Бог становится субъектом каузальности. Говоря о Нем и Его сыне, мы подразумеваем две разные субстанции и применяем к Нему категорию субстанции. Если же принять все это буквально, возникает абсурд. А если принимать это высказывание символически, тогда оно глубокое, предельное выражение отношений между Богом и человеком в христианском опыте. Но различать эти два способа говорить — несимволический и символический — в данном пункте настолько важно, что, если мы не сможем дать понять нашим современникам, что мы выражаемся символически, когда употребляем такой язык, они с полным основанием отвернутся от нас как от людей, все еще живущих во власти нелепостей и суеверий. Теперь рассмотрим имманентный уровень, уровень явления божественного во времени и пространстве. Здесь мы имеем дело прежде всего с воплощениями божественного, с различными существами, пребывающими во времени и пространстве; это божественные сущности, превратившиеся в животных, людей или любые другие существа, как они являются во времени и пространстве. Это часто забывают те христиане, которые любят употреблять слово «воплощение» чуть не в каждом теологическом утверждении. Они забывают, что это не есть специфическая особенность христианства: воплощение — это событие, которое постоянно происходит в язычестве. Божественные сущности всегда воплощаются в разных формах. Это довольно часто имеет место в язычестве и не может служить отличительным признаком христианства от других религий Здесь следует сказать кое-что об отношениях трансцендентного и имманентного уровней как раз в связи с идеей воплощения. Исторически обоим уровням предшествовала ситуация, когда трансцендентное и имманентное еще не различались. В представлении индонезийцев о «Мана» — божественной мистической силе, которая пронизывает всю реальность, перед нами божественное присутствие, которое одновременно и имманентно всему, как скрытая сила, и трансцендентно, и его можно воспринять лишь посредством весьма сложных ритуальных действий, известных жрецам. Из этого тождества имманентного и трансцендентного возникли боги Греции, Ближнего Востока и Индии, которые известны нам из мифологии. Воплощение выступает здесь как имманентный элемент божественного. Чем в большей степени боги приближаются к трансцендентному, тем больше требуется воплощений, имеющих личный или сакраментальный характер, чтобы преодолеть удаленность божественного, которая увеличивается по мере усиления трансцендентного элемента. Отсюда вытекает второй элемент имманентного религиозного символизма — сакраментальный элемент. Сакраментальное — это некая реальность, становящаяся носителем Священного особым образом и при особых обстоятельствах. В этом смысле символическими можно считать Тайную Вечерю, а также использованные для нее предметы и пищу. Возможно, теперь кто-нибудь спросит: «Только символическими?» Это звучит так, точно есть нечто большее, нежели символическое, — «буквальное». Но «буквальное» не больше, а меньше, чем символическое. Если мы говорим о тех измерениях реальности, к которым мы можем приблизиться только через символы, то символы используются не в качестве «только», а в качестве того, что необходимо, того, что мы вынуждены применять. Иногда, просто из-за неразличения знаков и символов, слова «только символ» означают «только знак». И тогда оправдан вопрос: «Только знак? — Нет». Таинство — не только знак. Именно это было предметом спора между Лютером и Цвингли в Марбурге в 1529 году. Лютер настаивал на подлинно символическом характере даров, приносимых в Евхаристии, Цвингли же говорил, что хлеб и вино — «только символы». Этим Цвингли хотел сказать, что они — всего лишь знаки, указывающие на события прошлого. Даже в тот период существовала семантическая путаница. Но это не должно нас смущать. В реальном понимании символа дары, приносимые в Евхаристии, — символы. Но если символ понимается только как символ, т. е. как знак, тогда, конечно, Святые Дары больше, чем символ. Существует и третий элемент имманентного уровня. Многие предметы — такие как особые части церковных зданий, свечи, вода у входа в католический храм, крест во всех церквах, особенно протестантских, — изначально были лишь знаками, но в процессе использования сделались символами. Их можно назвать знаками-символами, знаками, которые стали символами. 5 А теперь последний пункт наших рассуждений: об истинности религиозных символов. Здесь следует различать отрицательные, положительные и безоценочные высказывания. Сначала — об отрицательных. Символы неподвластны эмпирической критике. Нельзя убить символ, подвергнув его критике с точки зрения естественных наук или исторического исследования. Как уже было сказано, символы умирают лишь тогда, когда изменяется ситуация, в которой они были созданы. Они находятся не на том уровне, на котором эмпирическая критика могла бы их упразднить. Вот два примера; оба связаны с Марией, матерью Иисуса, которую почитают как Святую Деву. Прежде всего, здесь перед нами символ, который умер в протестантизме, из-за того что изменилось отношение человека к Богу. Особое, прямое, непосредственное отношение к Богу делает невозможной любую опосредующую силу. Другой причиной, заставившей этот символ исчезнуть, стало отрицание аскетического элемента, который подразумевается в прославлении девственности. До тех пор, пока протестантская религиозная ситуация не изменится, этот символ не может возродиться в протестантизме. Он умер не потому, что протестантские теологи сказали: «Нет эмпирических оснований говорить все это о Святой Деве». Их, конечно, нет, но об этом известно и католической церкви. Однако католическая церковь держится за этот символ, потому что он обладает колоссальной символической силой, которая постепенно приближает Марию к самой Троице, особенно это заметно в последнее десятилетие. Если этот процесс когда-нибудь завершится, как об этом говорят сейчас в некоторых католических кругах, Мария может стать «со-Спасительницей» наряду с Иисусом. Тогда — независимо от того, признается это или нет — она реально будет включена в само божественное. Другой пример — рассказ о рождении Иисуса девственницей. С исторической точки зрения, вполне очевидно, что это легенда, неизвестная Павлу и Иоанну. Она была создана гораздо позже, чтобы разъяснить, почему Иисус из Назарета во всей полноте обладает божественным Духом. Но и легендарный характер символа — недостаточное основание для того, чтобы он должен был умереть или уже умер для многих, даже в весьма консервативных кругах внутри протестантских церквей. Для этого существует другое основание. Дело в том, что этот символ с точки зрения теологии — квазиеретический. Он упраздняет одно из фундаментальных положений Халкидонского собора: классическое христианское учение о том, что наряду с вполне божественной природой Иисус обладает и вполне человеческой. Человек, у которого нет отца-человека, не обладает полнотой человечности. Вот почему эту историю следует подвергнуть критике не с исторической точки зрения, а исходя из внутренней структуры самого символа. Это отрицательное суждение об истинности религиозных символов. Их истинность определяется их соответствием религиозной ситуации, в которой они создаются, а их несоответствие другой ситуации определяет их неистинность. В последнем высказывании содержится как положительное, так и отрицательное утверждение о символах. Религия двусмысленна; всякий религиозный символ может приобрести характер идола, может демонизироваться, может возвыситься до уровня предельной значимости, хотя нет ничего предельного, кроме самого предельного, т. е. ни религиозного учения, ни религиозного ритуала. Если христианство претендует на то, что в своих символах оно выражает высшую истину, то это выражает символ креста Христова. Тот, кто сам воплощает полноту божественного присутствия, жертвует собой, чтобы не стать идолом, еще одним богом, рядом с Богом, — богом, которым его хотели сделать ученики. И поэтому ключевой рассказ — это рассказ о том, как он принимает титул «Христос», когда Петр предлагает ему этот титул. Он принимает его при условии, что ему надлежит идти в Иерусалим, чтобы страдать и умереть; это означает противодействие идолопоклонству, даже когда речь идет о нем самом. Это одновременно критерий и для всех других символов, критерий, которому должна подчиниться каждая христианская церковь. VI. Протестантизм и художественный стиль «Герника» Пикассо — это великое произведение искусства, проникнутое духом протестантизма. Такое заявление, безусловно, следует смягчить, сказав, что в шедевре Пикассо можно обнаружить не протестантский ответ, но скорее радикализм протестантского вопроса. Обоснованию этого утверждения и посвящена настоящая глава. Во-первых, необходимо сказать несколько слов об особом характере понимания человека и его удела в протестантизме. Принцип протестантизма (не всегда действенный в проповеди и учении протестантских церквей) делает ударение на бесконечной дистанции, разделяющей Бога и человека. Он подчеркивает конечность человеческого существования, его подвластность смерти, но прежде всего — отчуждение человека от его подлинного бытия и рабская зависимость от демонических сил — сил саморазрушения. Неспособность человека освободиться от этой зависимости побудила деятелей Реформации создать учение о воссоединении человека с Богом, когда действует один только Бог, человек же только принимает. Такое принятие, конечно, невозможно, если человек усваивает пассивную позицию; оно требует высочайшего мужества, мужества признать парадокс, состоящий в том, что «грешник оправдан», что как раз человека, обремененного виной, пребывающего в состоянии тревоги и отчаяния, Бог принимает безусловно. Если мы будем рассматривать «Гернику» Пикассо как выдающийся пример художественного выражения человеческого удела в нашу эпоху, станет очевидным негативный пафос этого произведения, его протестантский характер. Вопрос о человеке в мире, полном вины, тревоги и отчаяния, встает перед нами с потрясающей силой. Но не содержание картины, написанной в связи с намеренным и жестоким разрушением фашистской авиацией небольшого городка, придает ей такую выразительность, скорее, это — ее стиль. Несмотря на глубокие различия, существующие между отдельными художниками, а также между разными периодами в творчестве самого Пикассо, стиль этот характерен для XX столетия, и в этом смысле он — стиль современности. Сравнение любого значительного произведения искусства нашего времени со столь же значительными творениями прошлого показывает стилистическое единство изобразительных искусств XX в. И этот стиль, как никакой другой на протяжении всей истории Протестантизма, способен выразить человеческую ситуацию так, как видит ее христианство. Чтобы проверить это утверждение, следует обсудить отношение художественных стилей к религии вообще. Каждое произведение искусства представляет собой сочетание трех элементов: это содержание, форма и стиль. Потенциально содержание тождественно всему, что может воспринять человеческое сознание посредством чувственных образов. Оно никоим образом не ограничивается такими качествами, как доброе или злое, прекрасное или безобразное, цельное или фрагментарное, человеческое или нечеловеческое, божественное или демоническое. Но далеко не все, что может воспринять человеческое сознание, используется в творчестве каждого художника или в изобразительном искусстве того или иного периода. Существуют принципы отбора, зависящие от формы и стиля — второго и третьего элементов произведения искусства. Второй элемент — исключительно важное понятие. Форма принадлежит к структурным элементам самого бытия и под ней понимают только то, что делает вещь тем, что она есть. Она придает вещи уникальный и универсальный характер и выразительность, благодаря ей вещь занимает особое место в целокупности бытия. Художественное творение детерминировано формой, которая привлекает тот или иной материал (звуки, слова, камни, краски) и возвышает его до произведения, обладающего самодостаточностью. В силу этого форма является онтологически решающим элементом в любом художественном творении — как и во всяком другом. Но сама форма определяется третьим элементом, который мы называем стилем. Этот термин, первоначально означавший изменения моды в одежде, интерьере, декоративном садоводстве и прочем, позднее нашел универсальное применение в сфере художественной продукции и его стали использовать даже в философии, политике и других областях. Совокупность произведений искусства данного периода стиль характеризует какой-то особенностью. Своей форме произведения искусства обязаны тем, что они — произведения. Своему стилю обязаны они тем, что имеют нечто общее между собой. Проблема стиля — это проблема обнаружения того, что является общим для различных произведений искусства, принадлежащих к одному и тому же стилю. О чем все они свидетельствуют? Строя свой ответ на анализе всевозможных стилей как в искусстве, так и в философии, я бы сказал, что каждый стиль свидетельствует об истолковании человеком самого себя, отвечая тем самым на вопрос о последнем смысле жизни Что бы ни выбрал художник в качестве предмета изображения, совершенна или несовершенна художественная форма его произведения, он не может не выдать посредством стиля предельный личный интерес, а также интерес своего времени и той группы людей, представителем которой он является. Он не может уйти от религии, даже если он отрицает ее, поскольку религия — это предельная заинтересованность. И в каждом стиле проявляется предельный интерес определенной группы людей и определенной эпохи. Одна из наиболее захватывающих задач — расшифровать религиозный смысл стилей прошлого (архаический, классический, натуралистический) и продемонстрировать, что те же самые характерные черты, которые обнаруживаются в художественном творении, можно найти также в литературе, философии и этике этой эпохи. Расшифровка стиля — само по себе искусство и, как всякое искусство, она сопряжена с отвагой и риском. Стили сопоставимы друг с другом с разных точек зрения. Рассматривая в хронологическом порядке стили западного изобразительного искусства, начиная с христианского искусства, которое возникло в катакомбах и базиликах, нельзя не поразиться их богатству и разнообразию: византийский, романский, ранний и поздний готический стили предшествуют ренессансу, в котором следует различать ранний и высокий ренессанс. Маньеризм, барокко, рококо, классицизм, романтизм, натурализм, импрессионизм, экспрессионизм, кубизм, сюрреализм ведут к современному нерепрезентативному стилю. Каждый из них сообщает нам что-то об эпохе своего расцвета. В каждом из них содержится свидетельство об истолковании человеком самого себя, хотя в большинстве случаев сами художники этого не сознавали. Иногда они знали, что именно они выражали в своих произведениях. Иногда же философы и художественные критики объясняли им это. Какие же ключи помогут нам расшифровать смысл этих стилей? В своем знаменитом исследовании философских стилей немецкий философ Дильтей различает субъективный идеализм, объективный идеализм и реализм. Таким образом, он дает четыре стилистических ключа, которые можно непосредственно приложить к изобразительному искусству: идеалистический, реалистический, субъективный, объективный. Каждое произведение искусства содержит элементы всех четырех, однако влияние одного из них (или более чем одного) преобладает. Когда в начале нашего столетия пришел конец господству стиля классицизма и стала очевидной эстетическая ценность стиля готического, были открыты и другие ключи. С возникновением экспрессионизма основной контраст между имитационным и экспрессивным элементами стал решающим для анализа всевозможных стилей прошлого и настоящего, особенно для понимания первобытного искусства. Далее, можно различать монументальный и идиллический, абстрагирующий и детализирующий, органический и неорганический стилистические элементы. Наконец, можно указать на непрекращающуюся борьбу между академической и революционной тенденциями в художественном творчестве. Попытка упорядочить эти элементы в некую всеохватывающую систему грешила бесплодным матизмом. Однако необходимо сказать следующее: эти элементы никогда не отсутствуют полностью в том или ином произведении искусства. Это невозможно, потому что структура произведения искусства как произведения искусства требует присутствия всех элементов, что обеспечивает нас ключами для расшифровки стиля. Поскольку художественное творение — это творение художника, в нем всегда присутствует субъективный элемент. В силу того, что он использует материалы, которые находит в окружающей действительности, неизбежен имитационный элемент. Так как художник отталкивается от определенной традиции и не в состоянии расстаться с ней, даже если он восстает против нее, то в его творчестве всегда присутствует элемент академизма. Коль скоро художник трансформирует действительность самим фактом созидания художественного произведения, оказывается действенным идеалистический элемент. Если же он жаждет отобразить неординарную встречу с действительностью, претендуя на то, что он ушел с ее поверхности и проник в глубину, то он использует экспрессивные элементы. Но в процессе создания произведения искусства некоторые элементы до такой степени подавляются, что их наличие трудно распознать. С этой трудностью мы обычно сталкиваемся по той причине, что в произведении стилистические элементы наличествуют в сочетании друг с другом, а это делает анализ стилей плодотворным и захватывающим. Теперь нам следует задать следующий вопрос: какое отношение эти определяющие стиль элементы имеют к религии вообще и в особенности к протестантизму? Могут ли одни стили больше подходить для выражения религиозной тематики, чем другие? Будут ли одни стили по существу религиозными, а другие — светскими? Ответим на первый вопрос так: не существует стиля, исключающего возможность художественного выражения предельного интереса человека, поскольку предельное не привязано к какой-то особенной форме вещей или переживаний. Оно может присутствовать или отсутствовать — в любой ситуации. Но многообразны пути, которыми оно являет свое присутствие. Оно может присутствовать неявно как скрытая основа ситуации. Оно просвечивает сквозь ландшафт, портрет или жанровую сцену, наделяя их глубиной смысла. Стиль, в котором преобладает имитационный элемент, является религиозным по существу. Предельное присутствует в переживаниях таких ситуаций, когда переживается не только реальность, но и сама встреча с реальностью. Оно скрыто присутствует в состоянии захваченности силой бытия и смыслом реальности. Это придает религиозную значимость субъективному элементу стиля и тем стилям, в которых этот элемент преобладает. Предельное присутствует также в таких столкновениях с реальностью, когда предвосхищается и обретает художественное выражение потенциальное совершенство реальности. Это показывает, что стиль, в котором преобладает идеалистический элемент, по сути своей является религиозным. Предельное присутствует также в таких переживаниях реальности, когда мы сталкиваемся с ее негативной, безобразной и саморазрушительной стороной. Оно присутствует как божественно-демоническая и вершащая суд подоплека всего существующего. Это придает религиозную значимость реалистическому элементу в художественных стилях. Примеры можно было бы продолжить, указывая на религиозную значимость других элементов художественных стилей. Но вместо этого рассмотрим экспрессивный элемент стиля, поскольку он имеет особое отношение к религии. Во-первых, следует отметить, что существуют определенные соответствия и несоответствия между стилем и содержанием. Вследствие этого выбор той или иной тематики влияет на преобладание в художественном произведении одного из элементов стиля (или сочетания нескольких элементов), в силу чего важную роль при анализе значения стилей играет иконография. Так, например, соответствие между содержанием и элементами стиля можно обнаружить в искусстве портрета, натюрморта, а также в пейзаже, жанровых сценах, изображениях обнаженной натуры, исторических полотнах и т. п. Однако мы ограничимся рассмотрением экспрессивного стиля и его близости к религии. Экспрессивный стиль обладает общей со всеми другими стилистическими элементами религиозной значимостью. Но если последние выражают предельное лишь косвенно, экспрессивный элемент выражает его прямо. Разумеется, созерцая произведение искусства, вы не встретите только один экспрессивный элемент, но обнаружите в нем и другие, которые служат своего рода противовесом скрытым в нем возможностям прямого выражения религиозного смысла. Но экспрессивный элемент сам по себе сущностно соответствует тому, чтобы прямо выражать религиозный смысл как посредством светской, так и традиционной религиозной тематики. Причину такой ситуации отыскать нетрудно. Экспрессивный элемент стиля подразумевает радикальную трансформацию действительности, с которой мы обычно встречаемся, поскольку он использует ее элементы способом, который не совместим с характером этой действительности. Экспрессия разрушает естественно данный внешний облик вещей. Разумеется, они вновь восстанавливаются в рамках художественной формы, но не тем способом, который потребовался бы для имитационного, идеалистического или даже реалистического элемента. С другой стороны, то, что здесь выражено, — это не субъективизм художника в смысле субъективного элемента, преобладающего в импрессионизме и романтизме Здесь выражено «измерение глубины» той действительности, с которой мы встречаемся, основание и бездна, в которых все укоренено. Этим объясняются два важных факта: влияние экспрессивного элемента в стилях всех периодов, в которые создавалось великое религиозное искусство, и прямое религиозное воздействие стиля, в котором преобладает экспрессивный элемент даже в том случае, если не используется материал, взятый из какой-либо религиозной традиции. Сравнивая эту ситуацию с теми периодами, в которые действенность экспрессивного элемента подавлялась, мы обнаружим определенное различие. В стилях, в которых доминировали неэкспрессивные элементы, религиозное искусство вырождалось (как, например, в последний период западной истории), светская тематика до такой степени маскировала свой религиозный фон, что он становился неразличимым. Поэтому новое открытие экспрессивного элемента в искусстве, которое имело место около 1900 г. — это решающее событие в отношениях между религией и изобразительным искусством Оно вновь делает возможным развитие религиозного искусства. Это не означает, что у нас уже есть великое религиозное искусство. У нас нет его ни в смысле религиозного искусства вообще, ни в смысле художественных творений, предназначенных для культа. Исключение составляет новейшая церковная архитектура, новые начинания которой рождают большие надежды на ее будущее развитие. Архитектуре присущ особый характер воздействия на человека в силу того, что она является не только искусством, но и служит практическим целям. Весьма вероятно, что началом возрождения религиозного искусства станет его взаимодействие с архитектурой. Обратившись к живописи и скульптуре, мы обнаружим, что за последние 50 лет их развития при господствующем влиянии экспрессивного стиля попытки воссоздать религиозное искусство в основном привели к новому открытию символов, выражающих негативный аспект человеческого удела: темой многих произведений искусства стал символ Креста, часто в стиле «Герники» Пикассо. Другие символы, как, например, Воскресение, не нашли еще адекватного художественного воплощения; это относится также и к другим традиционным «символам славы». Протестантский элемент в современной ситуации выражается в следующем: следует избегать поспешных необдуманных решений, напротив, та ситуация, в которой находится человек, должна быть мужественно отображена со всеми ее конфликтами. Если она получила выражение, то тем самым она уже и трансцендирована: тот, кто способен вынести и выразить вину, показывает, что он уже знает о «принятии-вопреки». Тот, кто способен вынести и выразить бессмысленность, показывает, что он уже переживает встречу со смыслом в своей пустыне бессмысленности. Преобладание экспрессивного стиля в современном искусстве — это шанс для возрождения религиозного искусства. Далеко не все разновидности этого стиля в равной мере способны выразить религиозные символы. Но большая их часть, несомненно, подходит для этой цели. Воспользуются ли — и до какой степени — художники (и церкви) этой благоприятной ситуацией, предсказать невозможно. Это отчасти зависит от того, какая судьба уготована самим традиционным религиозным символам, как они будут развиваться на протяжении последующих десятилетий. Единственное, что мы можем сделать, — это оставаться открытыми для возрождения религиозного искусства посредством экспрессивного стиля в искусстве современности. VII. Экзистенциальная философия: ее историческое значение Своеобразный способ философствования, который в наши дни именует себя «Existenzphilosophie», или «экзистенциальной философией», возник и стал одним из ведущих течений немецкой мысли во времена Веймарской республики; среди лидеров этого направления были такие мыслители, как Хайдеггер и Ясперс. Однако начало этого философского направления следует искать в минувшем столетии, в 1840-х гг., когда основные его положения были сформулированы такими мыслителями, как Шеллинг, Кьеркегор и Маркс, в острой полемике с господствовавшим «рационализмом» или панлогизмом гегельянцев; в следующем поколении в рядах его защитников были Ницше и Дильтей. Однако корни этого способа философствования уходят еще в докартезианскую германскую традицию сверхрационализма и доктрины «Innerlichkeit» (внутреннего) в том виде, как она представлена у Беме. Экзистенциальная философия, таким образом, представляется специфически немецким творением. Изначально она возникла из внутренних напряжений интеллектуальной ситуации в Германии начала XIX столетия. На нее оказала сильное влияние политическая и духовная катастрофа, пережитая немцами нашего поколения. Своей терминологией она в значительной степени обязана гению — а порой и демону — немецкого языка, что крайне затрудняет перевод работы Хайдеггера «Бытие и время» («Sein und Zeit»). Но когда мы задумываемся, в чем смысл наименования и основной критической тенденции экзистенциальной философии, мы приходим к пониманию того факта, что она представляет собой часть более общего философского движения, которое имеет последователей также во Франции, Англии и Америке. Ибо призывая человека вернуться к «существованию» («экзистенции»), эти немецкие мыслители подвергают критике отождествление Реальности или Бытия с реальностью в качестве познанной, с объектом Рассудка или мышления. Начиная с традиционного различения «сущности» и «существования», они утверждают, что Реальность, или Бытие, в своей конкретности и полноте не есть «сущность». Это не объект познавательного опыта; но скорее «существование» есть Реальность как то, что мы переживаем непосредственно, причем здесь делается акцент на внутреннем и личном характере непосредственного переживания человека. Подобно Бергсону, Джемсу, Брэдли и Дьюи, философы-экзистенциалисты призывают перейти от заключений рационализма, уравнивающего Реальность с объектом мышления, с отношениями или «сущностью», к той Реальности, которую человек переживает непосредственно в своей действительной жизни. Соответственно они занимают место рядом со всеми теми, кто рассматривает «непосредственное переживание» как то, что раскрывает природу и свойства Реальности полнее, чем познавательный опыт человека. Философия Существования, таким образом, — одна из версий широко распространенного обращения к непосредственному опыту, которое стало характерной особенностью современного мышления. Интернациональный характер этого движения проявляется в том, что оно оказывает заметное влияние не только в сфере идей, но и на исторические события; об этом свидетельствуют имена Маркса, Ницше и Бергсона. Это обращение к «существованию» имело место сто лет назад между 1840 и 1850 гг. Зимой 1841–1842 гг. Шеллинг читал лекции на тему: «Философия мифологии и Откровения» («Die Philosophie der Mythologie und der Offenbarung») в Берлинском университете перед замечательной аудиторией (эти лекции посещали Энгельс, Кьеркегор, Бакунин и Буркхардт). В 1840 году вышло в свет сочинение Тренделенбурга «Логические исследования» («Logische Untersuchungen»). В 1843 г. Людвиг Фейербах опубликовал «Основные положения философии будущего» («Grundsetze der Philosophie der Zukunft»). В 1844 г. Маркс закончил работу над рукописью «Национальная экономика и философия» («Nationalekonomie und Philosophie»), которая была издана несколько лет спустя. В этом же году были напечатаны «Единственный и его достояние» («Der Einzige und sein Eigentum») Макса Штирнера и «Философские фрагменты» Кьеркегора; также вышло в свет второе издание работы Шопенгауэра «Мир как воля и представление», которая впоследствии оказала огромное влияние на экзистенциальную философию. В 1845–1846 гг. Маркс написал «Немецкую идеологию» («Die Deutsche Ideologic»), которая включала «Тезисы о Фейербахе» («Thesen uber Feurbach»), а в 1846 г. Кьеркегор издал классический труд по экзистенциальной философии в более узком смысле слова, — «Заключительный ненаучный постскриптум». Берлинские лекции Шеллинга были основаны на развитии им позиции, которую он отстаивал в 1809 г. в сочинении «Философия свободы» и «Weltalter» в 1811 г.1 В своих Мюнхенских лекциях в конце 20-х годов он стремился показать, что «позитивная философия» (как он называл свою разновидность экзистенциальной философии) имеет предшественников среди таких мыслителей, как Паскаль, Якоби и Гаман, а также в теософской традиции, идущей от Беме. Кант, согласно Шеллингу, также внес вклад в этот тип философии. Даже в диалогах Платона можно обнаружить «экзистенциальные» элементы, особенно в недиалектическом методе «Тимея», поскольку, с точки зрения Шеллинга, проблема «позитивной философии» возникла вместе с философией. И в этом с ним полностью согласны Кьеркегор и Хайдеггер, судя по тому, что Кьеркегор ссылается на авторитет Сократа, Хайдеггер обращается к Аристотелю и Канту, а Лессинга почитают все философы-экзистенциалисты. После появления экзистенциальной философии в 50-х годах XIX столетия импульс этого движения пошел на убыль; его вытеснил неокантианский идеализм и натуралистический эмпиризм. В Фейербахе и Марксе видели догматических материалистов, Кьеркегор оставался полностью неизвестным, а творчество позднего Шеллинга вместе с несколькими немногословными, но язвительными замечаниями было похоронено в хрестоматиях по истории философии. Новый импульс «экзистенциальная» мысль получила от «философии жизни» («Lebensphilosophie») в 80-е годы. В это десятилетие вышли в свет важнейшие сочинения Ницше. В 1883 г. Дильтей опубликовал свое «Введение в науки о Духе» («Einleitung In die Geisteswissenschaften»), а «Очерк о непосредственных данных сознания» («Essai sur les donnes immediates de la conscience») Бергсона был издан в 1889 г. «Философия жизни» не тождественна экзистенциальной философии. Но если рассматривать последнюю в более широком смысле, что мы и должны будем сделать ввиду исторических и систематических соображений, то мы увидим, что «философия жизни» включает большинство характерных мотивов экзистенциальной философии. Нам не следует также забывать о том, что философии существования как непосредственно переживаемой присущи и некоторые черты прагматизма, особенно идей Уильяма Джемса. Третья, современная форма экзистенциальной философии возникла в результате объединения «философии жизни» с новым направлением, которое связывается с именем Гуссерля и переносом акцента с существующих объектов на разум, делающий их своими объектами; сюда же следует отнести вновь открытых Кьеркегора и раннего Маркса. Хайдеггер2, Ясперс3, а также экзистенциальная интерпретация истории в немецком «религиозном социализме»4 — вот основные представители третьего периода философии переживаемого существования. Здесь не предполагается изложение истории экзистенциальной философии. Это уже сделано, хотя довольно фрагментарно Карлом Левитом5, Гербертом Маркузе6 и другими представителями более молодого поколения, которые ощутили активное воздействие на их жизнь проблем, подчеркиваемых экзистенциальной философией. Мы же предложим сравнительное изучение тех идей, которые характерны для большинства экзистенциальных философов, оставив в стороне отличительные черты их систем. При изложении этих идей их оценка и истолкование их смысла будут иметь неявный характер, а эксплицитно мы сделаем это лишь в кратком заключении. 1. Методологические основания экзистенциальной философии а. Различие между Essentia (сущность) и Existentia (существование) в философской традиции Философия экзистенциализма заимствовала свое наименование и тот способ, при помощи которого она критикует рационалистические взгляды на Реальность, из традиционного различения между «сущностью» и «существованием». «Существование» («existence») — от глагола «Existere», означающего «возникать» — указывает на свое корневое значение («бытие») внутри тотальности Бытия, в отличие от «небытия». «Dasein» — слово, которое Хайдеггер в книге «Бытие и время» («Sein und Zeit») наделил особым смыслом, вводит конкретный элемент «быть в определенном месте», быть здесь («da»7) или «там». Различение между «essentia» и «existentia» у схоластов было первой ступенью в придании слову «существование» существенно важного значения. Согласно этому различению, «сущность» означает «что» «τι εστιν»8 или «quid est» вещи; «существование» означает «это», «οτι εστιν»9 или «quod est». Таким образом, Essentia есть то, благодаря чему мы познаем вещь, essentia обозначает вневременной объект знания во временной и изменчивой вещи, «ονσια»10 этой вещи. На вопрос, реальна вещь или нет, ее сущность ничего не отвечает: мы можем знать сущность вещи, но при этом не знать, существует ли она. Это должно быть решено посредством экзистенциального суждения. Утверждение схоластов о том, что у Бога сущность и существование тождественны, — это вторая ступень в развитии значения слова «существование». Безусловное не может быть обусловлено различием между его сущностью и его существованием. В абсолютном Бытии нет возможности, которая не была бы актуальностью: оно есть чистая актуальность. Во всяком же конечном бытии это различие присутствует: в них существование как нечто отделенное от сущности является знаком конечности. Третья ступень в развитии термина «существование» имела место в ходе дискуссии по поводу онтологического доказательства бытия Бога, его критики Кантом, а также его восстановления в измененном и расширенном виде Гегелем. Эта дискуссия выявила существенную ошибку, которая была заключена в онтологическом доказательстве. Последнее опирается на принцип тождества Бытия и мышления, который выступает предпосылкой всякого мышления: это тождество есть Непредставляемое, «Unvordenkliche»11 (т. е. принцип, прежде которого не может возникнуть никакая мысль, prius12 всякого мышления), как называл его Шеллинг. Но онтологическое доказательство незаметно трансформирует этот принцип в Высшее Существо, в пользу существования или несуществования которого могут быть выдвинуты те или иные аргументы. Кант убедительно критикует такую интерпретацию, хотя его критика не затрагивает сам принцип. Напротив, в известном пассаже философ описывает «Unvordenklichkeit» Бытия-как-такового с точки зрения воображаемого высшего Существа, которое спрашивает себя: «Откуда я взялось?». Гегель не только восстановил онтологическое доказательство в очищенной форме, он распространил принцип тождества бытия и мышления на все Бытие в целом, так что оно стало «самоактуализацией Абсолюта». Таким путем он пытался преодолеть отделенность существования от сущности в конечных существах: для него конечное — это бесконечное как в своей сущности, так и в своем существовании. б. Учение Гегеля о сущности и существовании Постгегелевские нападки на диалектическую систему Гегеля направлены против его попытки включить в диалектическое движение «чистого мышления» реальность в целом не только в ее сущностном, но также и в экзистенциальном, и особенно в историческом аспекте. Логическое выражение этой попытки можно найти в утверждениях Гегеля по поводу сущности и существования, подобных следующему: «Сущность должна являться». Она трансформирует себя в существование. Существование — это бытие сущности, и, таким образом, существование можно назвать «сущностным бытием». Сущность есть существование, она неотличима от своего существования13). Именно в свете этих определений следует понимать хорошо известные положения в гегелевской «Философии права». Если существование — сущностное бытие, то разумное действительно, и действительность разумна. И следовательно: «Задача философии — постичь то, что есть, ибо то, что есть, есть разум… Если же он (человек. — Перев.) строит мир таким, каким он должен быть, то этот мир, правда, существует, но только в его мнении, в этом податливом материале, позволяющем строить что угодно»14. Задача философии — не наброски идеального мира; напротив, мы должны заявить: задача философии — «примирение с действительностью». В противовес этому утверждению можно сказать: задачей экзистенциальной философии было прежде всего разрушить то гегелевское «примирение», которое было всего лишь умозрительным, и оставить существование само по себе непримиренным. в. Диалектическое и временное движение «Логические исследования» («Logische Untersuchungen») Тренделенбурга, вероятно, произвели на постгегелианских философов то же впечатление, что и «Логические исследования» («Logische Untersuchungen») Гуссерля на постнеокантианцев. Тренделенбург критикует диалектическое движение в гегелевской «Логике» следующим образом: «Из чистого Бытия, которое представляет собой явную абстракцию, и из Ничто — столь же явной абстракции — не может внезапно возникнуть Становление, эта конкретная интуиция, которая управляет жизнью и смертью»15. Две вещи требуются — и в неявной форме предполагаются Гегелем — для того, чтобы «помыслить» движение: мыслящий субъект и интуиция времени и пространства. Более того, принцип отрицания — движущая сила диалектического процесса — не способен привести ни к чему новому, без предположения опыта мыслящего субъекта и интуиции времени и пространства. Это положение, которое разграничивает область существования и область сущности. Кьеркегор, который иногда ссылается на Тренделенбурга, выражает свое проникновение в различие между диалектическим и реальным становлением более живым образом: «Чистая мысль — это недавнее изобретение и „бредовый постулат“. Отрицание предшествующего синтеза требует времени. Но время не может найти себе место в чистой мысли»16. Шеллинг называет «иллюзией» претензию гегелевской рациональной системы охватить не только реальное, «Что», но и его реальность, «То». Не может «чисто логический процесс быть также процессом реального становления»17. Когда Гегель употребляет такие фразы, как: «Идея решает стать Природой» или «Природа — это падение Идеи», то либо он описывает реальные, недиалектические события, либо его терминология не имеет смысла. Маркс в подобной же манере атакует гегелевский переход от логики к Природе, называя его «Фантастическим описанием перехода от абстрактного мыслителя к чувственному восприятию»18. Но его критика более фундаментальна. Она направлена против гегелевской категории «Снятие» («Aufheben»), означающей одновременно отрицание и сохранение в высшем синтезе. «Поскольку мышление подразумевает в тоже время свою „противоположность“, чувственное существование, и поскольку оно претендует на то, что его движение — это реальное и чувственное воспринимаемое действие, то оно верит, что процесс „снятия“ („Aufheben“) в мысли, фактически оставляющий объект таким, каков он есть, в действительности преодолевает его»19. Это смешивание диалектического отрицания, которое ничего не устраняет, но лишь навешивает ярлык на те вещи, которые «сняты», и действительного революционного «отрицания». осуществляющегося посредством практической деятельности, — это смешивание ответственно за реакционный характер гегелевской диалектической системы, несмотря на ее принцип отрицания. Очевидно, что эта критика затрагивает не только Гегеля, но и любую рационалистическую теорию поступательной эволюции, как идеалистическую, так и натуралистическую, включая возникший позднее так называемый «научный марксизм». г. Возможность и действительность Неспособность «философии сущности» объяснить существование проявляется в том факте, что разум может иметь дело лишь с возможностями: Essentia est possibilitas20. Шеллинг писал: «Разум достигает того, что может быть или будет, но лишь в качестве идеи, и, следовательно, в сравнении с реальным Бытием лишь в качестве возможности»21. Кьеркегор, который, вероятно, усвоил это из Шеллинга, писал: «Абстрактное мышление может постигать реальность, лишь разрушая ее, и это разрушение реальности состоит в том, что мышление трансформирует ее в простую возможность»22. Это особенно верно в применении к истории: мы неспособны познать историческую реальность до тех пор, пока не сведем ее к простой возможности. «Единственная реальность, к которой существующий индивид может иметь отношение большее, чем просто познавательное, — это его собственная реальность, тот факт, что он существует»23. Лишь усвоив эстетическую позицию — в философии Кьеркегора это позиция отделенности, — мы можем соотнести себя с «сущностью», со сферой возможного. В эстетической позиции, включающей чисто познавательную, всегда имеется много возможностей, и она не требует принятия решения; этическая же позиция всегда предполагает принятие личного решения. У Маркса есть по этому поводу очень интересное высказывание. Он отмечает, что, согласно Гегелю, «мое реальное человеческое существование — это мое философское существование». Следовательно, если наше экзистенциальное бытие достигает совершенной реализации лишь посредством мышления, то мое реальное природное «существование» — это мое существование в качестве философа природы; мое реальное религиозное «существование» — это мое существование в качестве философа религии. Но это — отрицание и религии, и человечества. Эта критика касается не только Гегеля, но и тех, кто стремится растворить человеческое существование в чисто научной «возможности». д. Непосредственный и личный опыт переживания существования Поскольку к существованию нельзя подойти рационально, поскольку для всякого мышления оно — «внешнее», как подчеркивают это Фейербах и Шеллинг, — к нему следует подходить эмпирически. Шеллинг подробно обсуждает эмпиризм и столь явно симпатизирует ему, что говорит о своем предпочтении английского эмпиризма диалектической системе Гегеля. Шеллинг повторяет фразу (которую впоследствии часто и неверно цитировали) о том, что истинными философами среди англичан и французов являются их великие ученые. С другой стороны, он проводит различие между разными формами «эмпиризма». Шеллинг отрицает то, что называет «чувственным эмпиризмом», но признает «эмпиризм a priori». О последнем Шеллинг говорит: «Рациональная философия есть также и эмпирическая по отношению к своему материалу»24. Ее истинность, однако, не зависит от какого-либо существования. «Она была бы истинной даже в том случае, если бы не существовало ничего»25. Ибо объектом этой философии выступает сфера интеллигибельных отношений («Sachverhalte», как позднее назовет ее Гуссерль). В отличие от «эмпиризма a priori» экзистенциальная философия подходит к «существованию» полностью a posteriori. Мы воспринимаем «существование» тем же способом, что и какого-либо человека — через его действия. Мы не строим умозаключений, двигаясь от наблюдаемых следствий к их причинам, но встречаем личность непосредственно в ее высказываниях. Таким же образом, настаивает Шеллинг, следует рассматривать всемирный процесс как непрерывное самооткровение Непредставляемого (Unvordenkliche), т. е. того, что должно быть предпосылкой всякого мышления. Это Непредставляемое — не Бог, но оно открывается как Бог тем, кто получает откровение непосредственно в критический момент уникального переживания. Это откровение требует свободы обеих сторон; оно не есть необходимость мышления наподобие идеи «Абсолюта», взятой в качестве высшего понятия рациональной философии. Таким образом, Шеллинг возвращается к критической позиции Канта: Бог как Бог есть объект веры, и не существует рационального понимания идеи Бога. Для чистого мышления Бог остается просто возможностью, в этом Кант и Шеллинг согласны. Но Шеллинг пошел дальше: в попытке приблизиться к Богу откровения он исходил из третьего типа эмпиризма — «метафизического эмпиризма», который привел его к новой спекулятивной интерпретации истории религии. Этот спекулятивный порыв победил в его сознании экзистенциальное ограничение и покорность, которые он сам постулировал. Несмотря на то что философы существования отрицали «метафизический эмпиризм» Шеллинга, многих из них разочаровали его Берлинские лекции, они требовали «эмпирического» или опытно переживаемого приближения к существованию. И так как они полагали, что существование дано непосредственно во внутреннем личном опыте или конкретном «существовании» человека, то все они начали с непосредственного личного опыта существующего носителя переживания. Как это выразил Хайдегтер, они обратились не к мыслящему субъекту, как Декарт, но к существующему субъекту — к элементу «sum» (есть, существую) в известной фразе «cogrto ergo sum». Это «sum», указывающее на опыт непосредственного личного переживания, каждый представитель экзистенциальной философии описывает по-своему. Однако на основе этого личного опыта каждый из них в рациональных терминах развивает некую теорию: все они стараются «помыслить существование», развить его скрытый смысл, а не просто жить в «экзистенциальном» непосредственном опыте. Таким образом, для Шеллинга подход к существованию реализуется через непосредственный личный опыт христианина, традиционную веру, хотя и рационально истолкованную. Для Кьеркегора это — непосредственный личный опыт переживания индивида перед лицом вечности, его личная вера, хотя и истолкованная с помощью утонченных диалектических рассуждений. Для Фейербаха это — опыт человека как такового в его чувственном существовании, хотя и развитый в учение о Человеке. Для Маркса это — опыт социально детерминированного человека, — хотя и истолкованный в терминах универсальной социально-экономической теории. Для Ницше это — опыт биологически детерминированного существа, его существования как воплощения воли к Власти, хотя и выраженный в форме метафизики Жизни. Для Бергсона это — опыт динамической витальности, человеческого существования как длительности и созидательной силы, хотя и выраженный с помощью понятий, взятых из неэкзистенциальной сферы. Для Дильтея это — опыт интеллектуальной жизни, человеческого существования в специфической культурной ситуации, хотя он и объясняет его в рамках универсальной философии Духа (Geistesphilosophie). Для Ясперса это опыт внутренней активности «Я», человеческого Существования как «само-трансценденции», хотя он описывает его в терминах имманентной психологии. Для Хайдеггера это — опыт существа, которое «озабочено» Бытием, ощущает свое существование как заботу, тревогу и решимость, хотя Хайдеггер и претендует на то, что описывает структуру самого Бытия. Для религиозного социалиста это — непосредственный личный опыт исторического существования человека, чреватого смыслом исторического момента, хотя этот опыт выражен в общей интерпретации истории. е. Экзистенциальный мыслитель Приближение к существованию или реальности через непосредственный личный опыт порождает представление об «экзистенциальном мыслителе» (этот термин Кьеркегора характеризует всех экзистенциальных философов26). «Способ объективной рефлексии придает субъекту акцидентальный характер и тем самым превращает его существование в нечто безличное: истина также становится безличной; и этот безличный характер и составляет ее объективную действительность, ибо всякий интерес, как и всякое решение, коренятся в личном опыте»27. Экзистенциальный мыслитель — это заинтересованный или страстный мыслитель. Для Гегеля, хотя он и применяет слова «интерес» и «страсть» к тем движущим силам в истории, которые «хитрая идея» использует в своих целях, не существует проблемы экзистенциального мышления, поскольку индивиды — всего лишь факторы объективного диалектического процесса. Главным образом именно Маркс применял здесь термин «интерес», хотя этот термин есть и у Кьеркегора. Согласно Марксу, идея всегда терпит поражение, когда она отделена от интереса28. Будучи объединенной с интересом, идея может стать как идеологией, так и истиной. Она становится «идеологией», если, претендуя на то, что она представляет общество в целом, выражает всего лишь интересы определенной группы. Идея становится «истиной», если та группа, интересы которой она выражает, представляет в соответствии со своей природой интересы целого общества. Для Маркса такой группой в эпоху капитализма является пролетариат. Таким образом, Маркс пытается объединить универсальную действительность с конкретной ситуацией экзистенциального мыслителя. Фейербах и Кьеркегор предпочитают использовать термин «страсть» для позиции экзистенциального мыслителя. В своей прекрасно написанной работе «Основные положения философии будущего» («Grundsetze der Philosophie der Zukunft») Фейербах рекомендовал: «He желай быть философом в ущерб тому, чтобы быть человеком… не мысли как мыслитель… мысли как живое, реальное существо… мысли в существовании»29. «Любовь есть страсть, и лишь страсть — признак существования»30. Чтобы объединить этот подход с требованием объективности, он утверждает: «Лишь то, что существует как объект страсти, — существует реально»31. Живущий страстно человек знает истинную природу человека и жизни. В знаменитом кьеркегоровском определении истины утверждается: «Объективная неуверенность, которая остается в самом страстном личном переживании, — это истина, высочайшая истина, доступная для существующего индивидуума»32. Таково, продолжает он, определение веры. Подобный взгляд, по-видимому, исключает какую бы то ни было объективную действительность и едва ли может считаться основанием экзистенциальной философии. Однако Кьеркегор пытается на примере Сократа показать, что экзистенциальный мыслитель может быть философом. «Сократовское неведение, которого он стойко придерживался со всей страстью своего личного опыта, было на самом деле выражением принципа, согласно которому вечная истина соотносима с существующим индивидом»33. Обоснованность истины, проявляющаяся в страстном личном переживании, укоренена в отношении Вечного к существующему индивиду. Экзистенциальный мыслитель не может иметь учеников в обычном смысле слова. Он не может передавать какие бы то ни было идеи, поскольку они не есть та истина, к которой он хочет кого-то приобщить. Он может лишь вызвать у своего ученика посредством косвенной передачи «экзистенциальное состояние», или опыт личного переживания, исходя из которого ученик будет мыслить и действовать. Кьеркегор возводит такое истолкование к Сократу. Но все экзистенциальные философы делали подобные заявления — и это естественно, поскольку, если подход к существованию реализуется через личный опыт, то единственная возможность обучения — вызвать у ученика посредством косвенных методов передачи опыт личного переживания своего существования. Интерес, страсть, косвенная передача — все эти качества экзистенциального мыслителя сильно выражены в философии Ницше. Нигде он не показывает себя столь явно философом переживаемого существования, как в его описании экзистенциального мышления. Никто из поздних философов-экзистенциалистов не смог с ним в этом сравниться, хотя всем им был свойствен тот же подход. В то время как у Маркса объективная действительность соединена с «экзистенциальным» личным опытом в силу особого положения пролетариата, у Ницше — привилегированное место, где действительность совпадает с существованием, занимает человек-Господин и пророк. Экзистенциальному мыслителю нужны особые формы выражения, поскольку личное существование не может быть выражено в терминах объективного опыта. Ницше выступает в роли оракула, Шеллинг пользуется языком традиционных религиозных символов, Кьеркегор — парадоксом, иронией, псевдонимами, Бергсон — образами и интуицией, Хайдеггер смешивает терминологию психологии и онтологии; Ясперс пользуется так называемыми «шифрами», а религиозный социалист прибегает к помощи понятий, содержание которых колеблется между имманентным и трансцендентным. Все они бьются над проблемой личного или «необъективного» мышления и его выражения — и это тяжкое бремя экзистенциального мыслителя. 2. Онтологические проблемы экзистенциальной философии а. Экзистенциальная непосредственность и субъект-объектное различение Мышление экзистенциального мыслителя зиждется на его непосредственном личном и внутреннем опыте. Оно укоренено в истолковании Бытия или Реальности, которое не отождествляет реальность с «объективным бытием». Но было бы в такой же мере ошибочным утверждать, что оно отождествляет Реальность с субъективным бытием, с «сознанием» или чувством. При таком взгляде значение «субъективного» определялось бы его противопоставлением «объективному», а экзистенциальная философия ставит перед собой прямо противоположную задачу. Апеллируя к опыту непосредственного переживания, она пытается найти такой уровень, на котором не возникает противопоставления «субъекта» и «объекта». Она стремится отсечь «субъект-объектное различение» и достичь слоя Бытия, который Ясперс называет «Ursprung», т. е. «Исток». Но для этого необходимо оставить сферу «объективных» вещей и пройти через соответствующий «субъективный» внутренний опыт пока мы не обретем опыт непосредственного творческого переживания или «Истока». «„Существование“ есть то, что никогда не становится просто объектом; оно — „Исток“, из которого проистекают мое мышление и действие»34. Шеллинг вслед за Гегелем делает акцент на «субъекте» и его свободе в противовес субстанции с ее необходимостью. Но если у Гегеля «субъект» непосредственно отождествляется с мыслящим субъектом, то у Шеллинга он — «существующий» или непосредственно испытывающий переживание. Все экзистенциальные философы отвергают всякое отождествление Бытия или Реальности с объектами мышления, которое они считают величайшей угрозой личному человеческому существованию в нашу эпоху. Ницше пишет в третьей книге «Воли к власти»: «Знание и становление исключают друг друга. Следовательно, знание должно обозначать нечто другое. Ему должна предшествовать „воля к знанию“; человек, становление особого рода, создал иллюзию Бытия»35, т. е. объективно существующего Бытия. Все категории, обосновывающие реальность внешнего мира, — всего лишь полезные иллюзии, необходимые для сохранения рода человеческого. Но «Исток», саму Жизнь нельзя сделать объектом мышления посредством этих категорий. По Бергсону, мы утрачиваем подлинное существование, свою реальную природу, если мыслим себя в «пространственных» терминах, соответствующих объективным вещам. «Моменты, в которые мы постигаем себя, редки, и, следовательно, мы редко бываем свободны. Наше существование больше протекает в пространстве, нежели во времени»36. Реальное существование, наша подлинная природа — это жизнь в самообладании и длительности Согласно Марксу, по отношению к людям «овеществление» («Verdinglichung»), т. е. положение, когда они становятся «объектами», вещами или товаром, является характеристикой современной эпохи. Но быть существом сущностно человеческим — нечто совершенно противоположное. Природные силы и их преобразование посредством техники — это в действительности человеческие природные силы; они суть объекты человека, утверждающие его индивидуальность. Производство — это тайное выявление сил человеческой природы37. Ясперс утверждает, что личное существование («экзистенциальная субъективность») — центр и цель реальности. Существо, которому недостает такого личного опыта переживания, не способно даже понять существование. Те же существа, которые имеют этот опыт, способны осознать, сколь ущербными и недочеловеческими созданиями они могут стать в результате трагической утраты личного существования. Хайдеггер отрицает возможность приближения к Бытию через объективную реальность и настаивает на том, что «экзистенциальное Бытие», Dasein, самосоотнесенность — единственный вход в само Бытие. Объективный мир («Das Vorhandene»)38 — позднейший продукт непосредственного личного опыта. Смысл этого безнадежного отказа от отождествления реальности с миром объектов объясняет Ницше: «Когда мы достигнем неизбежного всеобщего экономического правления на Земле, человечество, подобно машине, сможет найти свое предназначение в служении этому чудовищному механизму в качестве все более мелких деталей, приспособленных к Целому»39. Никто уже не понимает значения этого гигантского процесса. Человечеству требуется новая цель, новый смысл жизни. В этих словах тревога по поводу социального характера «объективного мира» выявляет себя в качестве мотива борьбы философов личного существования против «объективации», против превращения человека в безличный объект. б. Психологические и онтологические концепции Принцип личного существования, или «экзистенциальной субъективности», требует особого рода понятий, в которых описывался бы этот непосредственный личный опыт. Эти понятия должны быть «необъекивирующими»; они не должны превращать человека в вещь, но в то же время они не должны быть и чисто «субъективными». В свете этого двойного требования нам следует понимать выбор психологических понятий с непсихслогической коннотацией. Если философия личного существования права в своем утверждении о том, что опыт непосредственного переживания — путь к созидательному «Истоку» бытия, то необходимо, чтобы понятия, описывающие опыт непосредственного переживания, в то же время описывали структуру самого Бытия. Тогда так называемые «аффекты» суть не просто субъективные эмоции, не имеющие онтологического смысла; они представляют собой полусимволические, полуреалистические указания на структуру самой реальности. Именно так следует понимать Хайдеггера и многих других философов личного существования. Книга Хайдеггера «Бытие и время» («Sein und Zeit») делает акцент не на определениях Бытия как такового или Времени как такового, но содержит описания того, что он называет «Здесь-бытие» («Dasein») и «Временность» («Zeitlichkeit»), темпорального и конечного существования. Он говорит о заботе («Sorge») как общей характеристике Существования, или о тревоге («Angst») как отношении человека к Ничто либо о страхе смерти, совести, вине, отчаянии, обыденной жизни, одиночестве и т. д. Однако он вновь и вновь настаивает на том, что эти характеристики — не «онтические», ибо они описывают лишь Человека, но скорее «онтологические», так как описывают подлинную структуру самого Бытия. Хайдеггер отрицает то, что их негативный характер, их, казалось бы, очевидные пессимистические коннотации как-то связаны с явным пессимизмом. Все эти характеристики указывают на конечность человека, подлинную тему философии личного существования. Безусловно, остается открытым вопрос, как следует отличать психологическое значение этих понятий от их онтологического смысла. В основном критика, направленная против Хайдеггера, связана с этой проблемой; весьма вероятно, что сам Хайдеггер понимал, что он не в состоянии ясно объяснить это различие, и поэтому все больше делал акцент на человеческой природе как исходном пункте экзистенциальной онтологии. Это, однако, не разрешает проблемы. Очевидно то что все экзистенциальные философы, а также их предшественники развивали онтологию в терминах психологии. У Я. Беме, Ф. Баадера, в шеллинговской «Человеческой свободе» и многих других работах мы находим веру в сущностную взаимосвязь человеческой природы и бытия, веру в то, что сокровенное средоточие природы кроется в человеческом сердце. Важным примером подобного онтологического применения психологического термина является понятие «Воли» как высшего принципа Бытия. Мы находим его у Беме и у тех, на кого он повлиял, а до Беме — у Августина, Дуиса Скота и Лютера. Взгляд раннего Шеллинга на Волю как на «Изначальное Бытие» («Ur-Sein») и его поздний волюнтаризм, развитый в учении о Свободе; ницшевский символ Воли к Власти; «жизненный порыв» (elan vital) Бергсона; онтология Воли Шопенгауэра, «бессознательное» Эдуарда фон Гартмана и Фрейда — все эти понятия нерационального суть психологические понятия с онтологическим значением. Экзистенциальные философы использовали их, также как и другие психологические понятия, чтобы защитить нас от уничтожения «созидательного Истока» «объективным миром», который сам возник из этого «Истока», но ныне, словно чудовищный механизм, пожирает его. в. Принцип конечности Гегель объясняет весь мировой процесс в терминах диалектического тождества конечного и бесконечного. Экзистенциальное отъединение конечного от бесконечного отрицается полностью, а не только преодолевается в случайном экстатическом переживании (как в мистицизме). Полностью игнорируется критика Канта, предостерегающего против такого чрезмерного расширения границ конечного разума. Философия переживаемого Существования восстанавливает осознание разъединения конечного и бесконечного. Все экзистенциальные философы делают на этом особое ударение. Шеллинг, более чем кто-либо ответственный за победу принципа тождества и интеллектуальной интуиции как средства его достижения, признал позднее, что принцип этот действителен лишь в сфере сущности, а не в сфере существования. Кьеркегор вторит Шеллингу: «Рационалистическая идея — это тождество субъекта и объекта, единство мышления и Бытия. Тогда как существование — это их разделение»40. (…) «Существование это синтез бесконечного и конечного»41. Но этот синтез противоположность тождества, основа экзистенциального отчаяния, воли к освобождению от самого себя. Отчаяние выражает отношения разделения в этом синтезе; оно скрывает динамическую негарантированность духа. Ясперсовское описание «пограничных ситуаций», нашей исторической относительности, смерти, страдания, борьбы, вины указывают на то же самое. С особенной силой идея конечности выражена в его учении о неизбежности крушения конечного по отношению к бесконечному. «Поскольку в процессе становления личное существование стремится преодолеть меру своей конечности, конечное бытие… всегда в конце концов разрушается»42. Фейербах отмечал: «Субъект, который ничего не имеет вне себя и, таким образом, не имеет границ внутри себя, перестает быть конечным субъектом»43. У Маркса человек связан с объектами внешнего мира через желание, чувственность, деятельность, страдание и страсть. Ницшеанская прагматическая трактовка познания, так же как его жажда вечности, указывают на то, что нашу конечность он видит в мышлении и бытии. Но наиболее важной в этой связи является попытка Хайдеггера истолковать критическую философию Канта в терминах философии экзистенциальной, главным образом в терминах человеческой конечности. В своей работе «Кант и проблемы метафизики» (1929) он делает предметом своего исследования попытку Канта обосновать метафизику в человеческом, т. е. конечном, характере разума44. Конечность — сама структура человеческого разума, и ее следует отличать от обычного несовершенства, ошибки или случайных ограничений. Если для Канта Бог — в качестве идеала обладает неограниченной «интуицией», человек имеет ограниченную интуицию и поэтому нуждается в дискурсивном мышлении. «Конечный характер интуиции — это ее восприимчивость»45. Следовательно, конечное знание имеет «объекты». Таково определение конечности у Фейербаха и Маркса, с которым можно сравнить сделанную Дильтеем интерпретацию реальности как сопротивления. По мысли Хайдеггера, эпистемологический вопрос Канта звучит так: «Чем должно быть наделено конечное существо, которое мы называем человеком, для того чтобы сознавать такого рода бытие, которое не есть то же, что и он?»46. Несколько глав «Критики» отвечают шаг за шагом на этот вопрос. «Раскрытие структуры „чистого синтеза“ раскрывает саму природу конечности разума»47. В то время как онтология, которая претендует на знание о Бытии a priori, чересчур самонадеянна, возможна онтология, ограничивающая себя структурой конечности. Такую онтологию можно назвать учением о человеческой природе, но не в том смысле, что она будет давать какое-то особое знание о роде человеческом. Онтологическое учение о человеке развивает структуру конечности так, как человек находит ее в себе как в центре своего личного Существования. Он один из всех конечных существ сознает свою конечность; поэтому путь к онтологии проходит через учение о человеке. Но, разумеется, следуя этим путем, он не сможет избежать своей конечности. Путь к конечности сам конечен и не может претендовать на завершенность: таковы ограничения, наложенные на экзистенциального мыслителя. Хайдеггер завершает свой анализ заявлением, что борьба против кантовского учения о «вещи-в-себе» — это борьба с признанием конечности нашего человеческого опыта в познании. г. Время как экзистенциальное или непосредственно переживаемое, и Время как то, что поддается измерению Для всей экзистенциальной философии анализ конечности достигает кульминации в анализе Времени. Понимание того, что существование отличается от сущности своим временным характером, столь же старо, как и сама экзистенциальная философия. Рассмотреть учения о Времени у различных философов-экзистенциалистов, их аргументы, существующие между ними сходства и различия — задача, достойная исследования. Но мы ограничимся лишь несколькими замечаниями. Общая тенденция — отличать «экзистенциальное», или непосредственно переживаемое, Время от диалектической вне-временности — с одной стороны, и от бесконечного, количественного, измеряемого Времени объективного мира — с другой. То, что количественное Время есть характеристика личностного существования — основная тема экзистенциальной философии. В своей книге «Weltalter» Шеллинг различает три качественно различных рода Времени: довременное, временное и поствременное; он стремится разрешить проблему бесконечного прогресса и регресса, допуская начало и конец. Кьеркегор пытается уйти от измеряемого объективного Времени с помощью представления о насыщенном Мгновении (Augenblick), когда Вечность касается Времени и требует личного решения. Кроме того, он стремится избежать объективности прошлого. обращаясь к идее «одновременности» (Gleichzeitlichkeit), в силу чего вся история становится современной по отношению к насыщенному мгновению, и утверждает, что повторение прошлого — это возможность, присутствующая в настоящем. Ницше устранял бесконечное количественное Время с помощью учения о «вечном возвращении», которое каждое мгновение наделяет весомостью вечности, а также эсхатологическим членением Времени в символе «Великого Полдня». Маркс, различая предысторию и историю, пытался ввести определенный качественный момент в течение количественного Времени. Религиозный социализм в учении о «центре истории», который определяет начало и конец «исторического» времени, с помощью понятия «исполнившегося времени» (Kairos)48 пытался пойти в том же направлении трансцендирования количественного Времени посредством качественного. К той же линии развития принадлежит и борьба Бергсона против количественного и объективного Времени. Наиболее радикальная из этих попыток — принятое Хайдеггером различение между «экзистенциальным» и объективным Временем. Никто до него не делал столь сильного акцента на тождестве переживаемого существования и темпоральности: «Темпоральность — подлинный смысл Заботы»49, а забота есть конечное существование. Хайдеггер проводит эту идею с учетом целостной структуры переживаемого Существования, особенно в связи с предчувствием неизбежности нашей смерти, которое дает нам в руки ключ к постижению себя как целого. Разбирая учение Канта, он указывает, что для него самого Время определяется «самоустремленностью», схватыванием себя или своего личного существования. Темпоральность — это экзистенциальность. В отличие от этого качественного Времени объективное время — это время бегства из нашего личностного существования в универсальное «один», в универсальное «каждый», в обычное человеческое существование, в котором количественное измерение необходимо и оправдано. Но это универсальное Время — не подлинное (eigentlich), не настоящее; это — время объективированное, и его следует истолковывать в свете экзистенциального Времени, Времени как непосредственно переживаемого, а не наоборот. 3. Этический подход экзистенциальной философии а. История в свете будущего Все экзистенциальные философы согласны с тем, что опыт непосредственного личного переживания носит исторический характер. Но тот факт, что человек располагает фундаментальным «историческим существованием», вовсе не означает, что у него есть теоретический интерес к прошлому; его существование вовсе не ориентировано на прошлое. Это — отношение не отстраненного наблюдателя, но активного участника, который должен лицом к лицу сталкиваться с будущим и принимать личные решения. Шеллинг назвал свою позитивную философию «исторической философией», потому что для него быть «исторической» означало быть открытой для будущего. Поскольку раскрытие Непредставляемого (Unvordenkliche) никогда не будет завершено, никогда не кончится и позитивная философия. Мы уже касались учения Кьеркегора о «насыщенном мгновении», о современности и повторении и о том, как эти идеи были применены в немецком религиозном социализме для истолкования истории. Для Маркса человеческий опыт строго обусловлен историческими и культурными обстоятельствами жизни. Человеческая природа исторична сама по себе и не может быть понята без осознания ее современной стадии дегуманизации, а также без требования «действительного гуманизма» в будущем. Философские учения о человеческой природе и онтологии зависят от того, насколько в будущем революционным путем будут достигнуты изменения в положении человека, те изменения, которые он в силах осуществить. Во втором из своих «Несвоевременных размышлений» («Unzeitgemasse Betrachtungen») Ницше эмоционально подчеркивал исторический характер человеческого опыта: «Слово прошлого всегда изрекается как прорицание. Лишь как строители будущего, как познающие настоящее сможете вы понять его»50. Здесь Хайдеггер следует за Ницше: исторический характер человеческого опыта заключается в его ориентации на будущее. Сугубо историческое познание — не есть подлинная задача человека как исторического существа. Погруженность в прошлое — это отчуждение от нашей задачи как творцов истории51. б. Конечность и отчуждение Описание человеческой «экзистенциальной ситуации» или современного состояния как конечного обычно связано с контрастом между современным состоянием человека и тем, что он есть «сущностно» и, соответственно, чем он должен быть. Со времени выхода в свет книги Шеллинга «О человеческой свободе» мир, в котором мы живем, включая и природу, описывался как нарушенное единство, как разрозненные фрагменты. В соответствии с кантовской полумифологической, подлинно «экзистенциальной» доктриной изначального зла Шеллинг говорил о трансцендентном Падении Человека как о «предпосылке трагической природы Существования». Знаменитое сочинение Кьеркегора «Страх и трепет», в котором он говорит о переходе от сущности к существованию, — его психологический шедевр: страх перед конечностью побуждает человека к действию и в то же время к отчуждению от его сущностного бытия, а тем самым к еще более глубокому страху вины и отчаяния. И Шеллинг и Кьеркегор пытались различать между «конечностью» и «отчуждением» или «отстранением», но их попытки не увенчиваются успехом; конечный характер опыта непосредственного личного переживания делает «Падение» практически неотвратимым. Ницше, Хайдеггер, Ясперс и Бергсон даже не стараются установить это различение. Они описывают опыт непосредственного переживания в терминах конечности и одновременно вины, т. е. в терминах трагического. Падшесть («Verfallenheit») и потерянность существа, которое становится жертвой необходимости существования, создают основу для вины. Как писал Хайдеггер, «виновность не есть результат определяющего вину действия, наоборот, такое действие возможно лишь в силу изначальной „виновности“»52. Следует отметить, что трагическое жизнеощущение, преобладающее в последние десятилетия среди европейской интеллигенции, связано с влиянием экзистенциальной философии. Маркс в своих произведениях постоянно обращался к теме дегуманизации и самоотчуждения. В одном из самых интересных фрагментов на эту тему он дает блестящее описание функции денег как основного символа самоотчуждения в современном обществе. Но отчуждение не является для него неизбежной трагической необходимостью. Оно — продукт особой исторической ситуации и может быть преодолено человеком. Именно в этом подходе коренятся утопические элементы позднейших марксистских движений. Но последующая история этих движений показала, что описание Марксом человека как существа страдающего и подверженного страстям истинно даже после победоносной революции. Отношение между конечностью и отчуждением является основополагающим для экзистенциальной философии. в. Конечность и одиночество Каждое личное существование уникально, говорит Ясперс: «Мы совершенно незаменимы. Мы — не просто фрагменты всеобщего Бытия». Хайдеггер говорит о «Jemeinnigkeit» личного существования, о его принадлежности мне и никому более. Люди пребывают, как правило, в обычных переживаниях каждодневной жизни, скрывая за разговорами и действиями свои подлинные внутренние личностные переживания. Но совесть, вина, подверженность смерти находят место в нашей душе лишь в ситуации внутреннего одиночества. Смерть другого человека как объективное событие ничего не имеет общего с нашим глубоко личным отношением к собственной смерти. Ницше восхваляет как высший тип человека того, кто одинок и обособлен не только от массы, но и от других людей, подобных ему. Оценка среднего человека у Ницше точно такая же, как у Хайдеггера и Ясперса. Кьергегор заходит еще дальше, делая акцент на опыте внутреннего переживания одиночества человека перед Богом. Ничто объективное и универсальное не имеет для него иного значения, кроме бегства от того морального решения, которое должен принять каждый индивидуум. Фейербах и Маркс отличаются в этом вопросе от других философов существования. Фейербах делает очень глубокое замечание по поводу одиночества: «Истинная диалектика не есть монолог одинокого мыслителя с самим собой, это диалог между Я и Ты»53. Философия «Я-Ты» оказала колоссальное влияние на современную немецкую теологию, начиная с Бубера и Гризебаха. Но возникает вопрос: чем заменить это внутреннее одиночество? Без такой альтернативы взаимоотношения «Я-Ты» остаются лишь формой. Это подразумевается в критике Фейербаха Марксом за то, что тот знает лишь человека как абстракцию и человека как индивидуума, но не человека как социальное существо. Сам Маркс видел только этого социального человека. Но он открыл здесь отчуждение человека, которое есть отчуждение не только от самого себя, но и от любого другого человека. Для него одиночество возникает из современных исторических условий, которые необходимо изменить. Но борьба во имя того, чтобы воссоздать в пролетариате истинную гуманность, привела в действительности не к «общности», но к «солидарности» — отношению, которое все еще является внешним и остается символом человеческого отчуждения. У всех экзистенциальных философов налицо эта утрата общности, которая провоцирует к бегству от объективного мира. Лишь в этом мире, который Гераклит назвал «общим миром, в котором мы проживаем наши жизни», возможна подлинная общность между людьми. Если этот мир исчезает или становится нестерпимым, индивидуум обращается копыту своего уединенного внутреннего переживания и уходит во внутренний мир, где он вынужден предаваться мечтаниям, что еще больше изолирует его от действительного мира, пусть даже его объективные знания, касающиеся внешнего мира — весьма обширны. В этом проявляются многие моменты социального фона философии человеческого Существования. Заключение. Значение экзистенциальной философии Мы рассмотрели большую группу экзистенциальных философов, охватив период примерно в 100 лет. Эти мыслители являются представителями множества различных и противоположных тенденций в философской мысли, их влияние на религию и политику многообразно и противоречиво. Есть ли у них какие-либо общие черты, которые оправдали бы общее их наименование — «экзистенциальные философы»? Если анализ их творчества, проведенный выше, корректен, тогда не должно быть сомнений в том, что они являют собой в высшей степени строгое единство. Это единство может быть описано в терминах как негативных, так и позитивных: у всех философов существования общий враг и общая цель, хотя они и стремятся достичь ее различными путями. Все философы существования находятся в оппозиции к «рациональной» системе мышления и жизни, развитой западным индустриальным обществом и его философами. На протяжении последних 100 лет становилась все более очевидной причастность этой системы к негативным факторам современности. Это: логический или натуралистический механизм, разрушающий индивидуальную свободу, личное решение и органическую общность; аналитический рационализм, иссушающий жизненные силы и превращающий все, включая самого человека, в объект расчетов и управления; секуляризованный гуманизм, отторгающий человека и мир от творческого истока и предельной тайны существования. Экзистенциальные философы, поддерживаемые поэтами и художниками во всех европейских странах, сознательно или подсознательно чувствовали наступление этой самоотчужденной формы жизни. Они пытались противодействовать ей в отчаянной борьбе, которая часто приводила их к психическому саморазрушению и придавала их высказываниям крайне агрессивный, пророческий, парадоксальный, фрагментарный, революционный, страстный и экстатический характер. Но это не мешало им достигать фундаментального проникновения в социологическую структуру существующего общества и психологическую динамику современного человека, в подлинность и спонтанность жизни, в парадоксальный характер религии и экзистенциальных корней знания. Они неизмеримо обогатили философию, если понимать ее как истолкование человеком своего существования; они создали интеллектуальные орудия и духовные символы для европейской революции XX в. Чтобы понять фундаментальные устремления и функции экзистенциальной философии, необходимо рассмотреть ее на фоне того, что происходило в XIX в. в религиозной жизни Европы, особенно Германии, ибо все социальные группы, которые появились после 1830 г., столкнулись с общей проблемой, порожденной падением религиозной традиции под напором просвещения, социальной революции и буржуазного либерализма. Вначале среди образованных классов, затем все в большей мере в массе промышленных рабочих религия утрачивает свою «значимость», она уже не дает человеческой жизни неоспоримого чувства направленности и релевантности. То, что было утрачено в непосредственности, Гегель стремился восстановить путем нового истолкования действительности. Но его умозрительная интерпретация подверглась нападкам и была разрушена, с одной стороны, теологией, а с другой философским позитивизмом. Экзистенциальные философы старались открыть предельный смысл жизни за пределами всевозможных интерпретаций, теологии или устремлений позитивизма. В своих поисках они страстно отвергали отчужденный «объективный» мир с его религиозными радикалами, реакционерами и посредниками. Они обратились к опыту непосредственного человеческого переживания, к «субъективности», но не к той, что противоположна «объективности», а к тому живому опыту, в котором укоренены и объективность, и субъективность. Они обратились к реальности как к тому, что люди непосредственно переживают в своей действительной жизни, к своему глубоко внутреннему (Innerlichkeit), — к опыту внутреннего переживания. Они пытались открыть творческую область бытия, которая предшествует различению на объективность и субъективность и выходит за его пределы. Если переживание этого уровня жизни «мистично», тогда экзистенциальную философию можно назвать попыткой вновь завоевать смысл жизни в «мистическом» понимании, после того как он было утрачен как в экклезиастических, так и в позитивистских понятиях. Необходимо, следовательно, вновь определить «мистическое», если мы хотим применить его к экзистенциальной философии. В этом контексте применяемый термин не означает мистического союза с трансцендентным Абсолютом, он означает скорее порыв веры к единению с глубиной жизни, охвачен ли этим порывом индивид или какая-либо социальная группа. В таком «мистицизме» больше протестантского, нежели католического наследия; но это именно мистицизм в попытке выйти за пределы и отчужденной «объективности», и пустой «субъективности» современной эпохи. С исторической точки зрения можно сказать, что экзистенциальная философия стремится вернуться к докартезианскому подходу, когда еще не была создана ужасающая бездна между «сферами» объективного и субъективного, и сущность объективного может быть обнаружена в глубине субъективности, в которой Бог наиболее близок душе. Эта проблема и такое ее решение в некоторых аспектах специфична для немецкой культуры, в других же аспектах — является общей и для всей европейской. Это — отчаянная борьба за обретение нового смысла жизни в реальности, от которой человек был отчужден, в культурной ситуации, в которой две великие традиции — христианская и гуманистическая — утратили всеобъемлющий характер и убеждающую силу. Поворот к внутреннему (Innerlichkeit), или, точнее, к созидательным истокам жизни в глубине человеческого опыта совершился во всей Европе. По причинам социологического характера в Германии он был более философским и более радикальным, нежели в иных странах. Он превратился в ту квазирелигиозную силу, которая на протяжении первой половины XX в. трансформировала общество — сначала в России, а затем в других частях Европы. Для понимания экзистенциальной философии может быть полезно сравнение с той ситуацией, которая имела место в Англии. Англия — единственная европейская страна, в которой экзистенциальная проблема обретения нового смысла жизни не имела значимости, поскольку там уживались бок о бок позитивизм и религиозная традиция, объединенные социальным конформизмом, не позволяющим ставить радикальные вопросы о смысле человеческого Существования. Важно отметить, что в этой стране, в которой не было экзистенциальной философии, в период с 1830 по 1930 г. религиозная традиция оставалась довольно сильной. Это еще раз показывает, насколько развитие экзистенциальной философии зависит от факторов, связанных с разрушением религиозной традиции на Европейском континенте. В своей борьбе против бессмысленности современной технологической цивилизации философы существования применяли различные методы и имели различные цели. Для всех них подчеркивание экзистенциального было лишь одним из факторов, более или менее контролируемым. Шеллинг разделял веру немецких романтиков в то, что новая философия, и в особенности новый подход к объяснению феномена религии, способна создать новую реальность. Но эти надежды не осуществились, и его непосредственное влияние осталось чрезвычайно слабым и ограничилось теологией периода Реставрации. Значение Фейербаха для экзистенциального мышления состоит главным образом в его критике гегелевского примирения христианства с современной философией, нежели в его метафизическом материализме, который, безусловно, существенно усилил позиции буржуазно-механистического истолкования природы и человека. Кьеркегор представляет религиозное крыло экзистенциальной философии. Сам он не претендовал на звание философа, а те, кто считает его воплощением классического типа экзистенциального мыслителя, часто утверждают, что подлинный экзистенциальный мыслитель не может быть философом. Но произведения Кьеркегора отчетливо показывают скрытую связь с философией. Как религиозный мыслитель он столкнулся с противодействием церкви, которая сделалась «буржуазной» и в теории, и на практике; он утверждал свою радикальную христианскую веру лишь в терминах абсолютного парадокса и страстной личной преданности. Как философский мыслитель он создал «диалектическую» психологию, которая внесла огромный вклад в антирационалистический и антимеханистический подходы к истолкованию человеческой природы. Называя Маркса экзистенциальным мыслителем, мы имеем в виду лишь некоторые направления его мысли: его борьбу против самоотчуждения человека при капитализме, борьбу против любой теории, лишь объясняющей мир, но не изменяющей его; против утверждения о том, что знание совершенно не зависит от той социальной ситуации, в которой его добиваются. Подобно Кьеркегору, Маркс не стремился быть философом: он провозглашал конец всякой философии и ее трансформацию в революционную социологию. Но толчок, который он дал интерпретации истории, его доктрина «идеологии», социологический анализ, который он применил в экономике, — все это сделало его теоретическую мысль могучей силой в философской дискуссии конца XIX в. и начала XX, а задолго до этого он стал величайшей политической силой в борьбе XX столетия против традиций века XIX. Подобно Марксу, Ницше и других представителей «Философии жизни» можно считать экзистенциальными философами лишь в некоторых аспектах их воззрений. Нападки Ницше на «европейский нигилизм», его биологическая интерпретация категорий знания, его фрагментарный и пророческий стиль, эсхатологическая страстность; дильтеевская проблема экзистенциальных корней различных истолкований жизни; нападки Бергсона на пространственную рациональность во имя творческой витальности; первичность жизни по отношению ко всему, чему она дала начало у Зиммеля и Шелера — все эти идеи обнаруживают свой экзистенциальный характер. Но подобно тому как Маркс никогда не ставил под сомнение естественные науки, экономическую теорию и диалектический разум, так Ницше и «Философы жизни» всегда опирались на научные методы и онтологию жизни. Хайдеггер и — в менее явной форме — Ясперс вернулись к кьеркегоровскому типу экзистенциальной философии, и в особенности к его диалектической психологии. Они возродили термин «экзистенциальный» для обозначения той философии, которая апеллирует к опыту непосредственного личного переживания, и вступили в союз с теологией, в чем также сказалось глубокое влияние Кьеркегора, который страстно нападал на секуляризованные буржуазные церкви. Однако Хайдеггер с помощью Аристотеля и «философии жизни» трансформировал диалектическую психологию в новую онтологию, радикально отвергающую религиозные импликации экзистенциального подхода, заменяя их безудержной решимостью трагической и героической личности. Экзистенциальная философия являет собой драматическую картину: над движением экзистенциализма довлеет полярная противоположность экзистенциального подхода и его философского выражения. Даже у одних и тех же мыслителей доминирует то экзистенциальный элемент, то философский. И у всех преобладает критический интерес. Все они лишь демонстрируют свою реакцию в теории и практике — на историческую судьбу, осуществлению которой они содействовали самой этой реакцией. Они — выражение великой революции, происходящей внутри западного индустриального общества и направленной против него, революции, которая была подготовлена в XIX столетии и осуществляется в XX. VIII. Теологическое значение экзистенциализма и психоанализа Мы должны будем использовать два слова: «психоанализ» и «теология», которые по самой своей природе ставят перед нами семантические проблемы. «Психоанализ» — специальный термин, им широко пользуется фрейдистская школа, настаивающая на том, что никакая другая школа не имеет права его применять. Недавно мне пришлось участвовать во встрече с одним из представителей этой школы. Беседа протекала сердечно, пока таких ученых, как Хорни, Фромм, Юнг и Ранк, не назвали психоаналитиками. Фрейдист тотчас же заявил: «Они поступают нечестно, именуя себя психоаналитиками. Они делают это лишь из соображения выгоды». Эта ситуация показывает, что нам следует разобраться с этим термином. Его применяют здесь не так, как это делал бы психоаналитик, но скорее в более широком смысле, который приобрел этот термин на протяжении последнего полувека. Это развитие, конечно, опирается на фундаментальное открытие Фрейда, а именно на роль бессознательного. Существуют, однако, два других понятия, обозначающие нечто аналогичное данному предмету, которые могут и должны быть использованы здесь: «терапевтическая психология» и «глубинная психология». Что касается термина «теология», возможно, многим из вас известно, что на наших теологических семинарах и в религиозных школах слово «теология» часто используется исключительно в смысле систематической теологии, а теология историческая и практическая вообще теологией не считается. Мы расширим понятие теологии в рамках обсуждения ее взаимосвязи с глубинной психологией и включим в него религиозные движения прошлого, фигуры великих религиозных деятелей, а также тексты Нового Завета. Мы намерены также включить в него практическую теологию, где взаимосвязь с психоанализом становится особенно заметной, а именно в функции советчика, дающего рекомендации одновременно в терминах религиозных и психоаналитических. Теперь мы должны также обсудить проблему той пропасти, которая образовалась в отношении экзистенциализма к психоанализу. Это — настоящая пропасть, поскольку экзистенциализм понимают сейчас в более широком смысле, чем в период после окончания второй мировой войны. В то время экзистенциализм отождествляли с философией Сартра. Но экзистенциализм возник и выразил себя в определенных формах давно, в XVIII и XIX столетиях; он воплощен почти во всех великих творениях, во всех сферах жизни в XX в. Если понимать экзистенциализм в этом более широком смысле, можно отчетливо увидеть взаимосвязь между экзистенциализмом и психоанализом. Следует сделать основополагающее суждение по поводу взаимосвязи теологии и психоанализа: психоанализ по сути своей принадлежит к экзистенциалистскому движению XX в., и поскольку он есть часть этого движения, его следует понимать во взаимосвязи с теологией, также как следует понимать взаимосвязь теологии и экзистенциализма. Это указывает на связь глубинной психологии с философскими течениями, а также на взаимное влияние между этим движением и экзистенциалистским движением XIX и XX вв. Психоанализ и экзистенциализм были связаны друг с другом с самого возникновения; они влияли друг на друга, и довольно радикальным образом. Всякий, кто обратит внимание на сочинения экзистенциалистских авторов, начиная с Достоевского и кончая современными писателями, согласится, что проблематика их романов, драм и поэм прямо соотносится с основными темами глубинной психологии. Это справедливо и в отношении произведений изобразительного искусства, ибо современное искусство — это по существу экзистенциалистская форма искусства. Однако мы сможем понять это лишь в том случае, если мы увидим общий корень и общую интенцию в экзистенциализме и психоанализе. Если эти общие корни найдены, то вопрос о взаимосвязи психоанализа и теологии можно поставить более широко. Тогда можно отвергнуть попытки некоторых теологов и психологов разделить обе сферы, и точно так же можно не слушать тех, кто предлагает нам оставаться в пределах либо той, либо другой области: здесь — система теологических доктрин, там — психологические прозрения. Взаимосвязь не означает, что одно просто существует рядом с другим; это — отношение обоюдного взаимопроникновения. Общий корень экзистенциализма и психоанализа — протест против растущей власти философии сознательного в современном индустриальном обществе. Этот конфликт между философией сознательного и протестом против нее значительно старше, чем современное индустриальное общество. Он проявляется в XIII в. в знаменитом споре между последователями Фомы Аквинского, утверждавшего примат интеллекта над волей, и последователями Дунса Скота, считавшего, что «воля выше интеллекта». И тот и другой были теологами, и я упоминаю о них главным образом для того, чтобы показать, сколь несостоятельны теологические позиции тех, кто стремится исключить из теологии философские и психологические проблемы. Борьба между этими двумя основными подходами не только к природе человека, но и к природе Бога и мира продолжается доныне. В эпоху Ренессанса мы также встречаемся с философами сознательного, это гуманисты, как Эразм Роттердамский, либо ученые, как Галилей. Но им противостоят такие мыслители, каю Парацельс в области медицинской философии, который боролся с механистическим подходом в медицине и анатомии и выступал против разделения души и тела; Якоб Беме, оказавший сильное влияние на философию более позднего периода главным образом описаниями в мифологических терминах элементов бессознательного в глубине божественной жизни и, следовательно, и во всей жизни. Мы обнаруживаем тот же конфликт в эпоху Реформации: с одной стороны, победа сознания, отраженная в трудах Меланхтона, Цвингли и Кальвина, находившихся под влиянием гуманистов из круга Эразма Роттердамского, в то время как акцент на иррациональной воле присутствует у Лютера, который в значительной мере повлиял на Якоба Беме. История индустриального общества, конец которой мы сейчас переживаем, представляет собой историю победы философии сознательного над философией бессознательного, философией иррациональной воли. Символом полной победы философии сознательного стало имя Рене Декарта; победа эта стала полной даже в религии, когда протестантская теология восприняла картезианское представление о человеке как о чистом сознании, с одной сторон, и о механическом процессе, именуемом телом, с другой. В лютеранстве главным образом познавательная сторона человеческого сознания возобладала над ранним лютеровским пониманием иррациональной воли. У Кальвина главную роль стало играть моральное сознание, моральный центр сознания, способный к самоконтролю. Мы видим в Америке, религиозная философия которой в значительной степени зависит от кальвинизма и родственных ему взглядов, моралистический и деспотический тип протестантизма, свидетельствующий о полной победе философии сознательного в современном протестантизме. Но, несмотря на эту победу, протест не был заглушен. В XVII столетии Паскаль осознанно противостоял Декарту. Он дал первый экзистенциалистский анализ человеческой ситуации и описал ее способом, сходным с тем, как ее описывали позднейшие экзистенциальные и неэкзистенциальные философы, т. е. в терминах тревоги, конечности, вины, сомнения, бессмысленности мира, в котором ньютоновские атомы и космические тела движутся в соответствии с механическими законами; и, как мы знаем из многих высказываний Паскаля, человек, утративший ощущение центра, лишенный Земли как центра, ощущает себя полностью потерянным в механической Вселеной, испытывая в своей жизни тревогу и отсутствие смысла. В XVIII в. были и другие мыслители, например Гаман, которого мало знают за пределами Германии, человек с пророческой силой духа, предвосхитивший многие экзистенциалистские идеи. Но самый радикальный протест приходится как раз на тот момент, когда развитие философии сознательного достигло своего пика в философии Гегеля. Против этой победы сознательного восстал Шеллинг и передал Кьеркегору и многим другим основные понятия экзистенциализма. Ему на смену пришли: Шопенгауэр с понятием иррациональной воли, философия бессознательного Эдуарда фон Гартмаиа, Ницше, который предвосхитил многие результаты позднейших исследований глубинной психологии. Этот протест проявился в описании человеческого удела, его конечности, отчуждения и утраты субъективности у Кьеркегора и Маркса. И у Достоевского находим мы страницы, посвященные демоническому подсознательному в человеке; аналогичные темы мы находим во французской поэзии у таких поэтов, как Рембо, Бодлер и другие. Так подготавливалась почва для того, что должно было свершиться в XX в. Все, что открыли эти мыслители на путях онтологической интуиции или теологического анализа, теперь благодаря Фрейду приобрело статус методологической научной терминологии. Фрейд своим открытием бессознательного открыл заново многое из того, что было известно задолго до него и использовалось на протяжении многих десятилетий (и даже столетий) для борьбы с победоносной философией сознательного. Фрейд придал этому протесту научный методологический фундамент. В его концепции мы видим старый протест против философии сознательного. Особенно у таких мыслителей, как Хайдеггер и Сартр, а также во всей литературе и искусстве XX в. экзистенциалистской точкой зрения становится осознание себя. И теперь она была выражена не только как подавляемый элемент протеста, но прямо, намеренно и сознательно. Этот краткий обзор показывает неотделимость глубинной психологии от философии, а также их обеих — от теологии. И если мы теперь сравним глубинную психологию и экзистенциальную философию во всех их различиях и сходствах, будет ясно, что они не могут быть разделены. Основным моментом здесь является то, что и экзистенциализм, и глубинная психология заинтересованы в описании экзистенциального удела человека — его пребывания во времени и пространстве, в ситуации конечности и отчужденности — по контрасту с его сущностной природой, поскольку обсуждению экзистенциального удела человека как чего-то противоположного его сущностной природе следует так или иначе предпослать рассмотрение его сущностной природы. Но это отнюдь не является целью, к которой стремится литература экзистенциализма. В фокусе интересов как экзистенциализма, так и глубинной психологии — отчужденное существование человека, симптомы и характеристики этого отчуждения, а также условия существования во времени и пространстве. Само название — «терапевтическая психология» ясно указывает, что эта наука ориентирована на то, что противоречит норме и подлежит излечению. Этот термин указывает на взаимосвязь между болезнью — умственной, телесной или психосоматической — и экзистенциальным уделом человека. Ясно также и то, что все экзистенциальные высказывания имеют место в ситуации, которая находится на границе между здоровьем и болезнью, и содержат один-единственный вопрос (все можно свести к нему): как возможно, что бытие обладает структурой, порождающей психосоматические заболевания? Чтобы ответить на этот вопрос, экзистенциализм указывает на возможный для человека опыт переживания бессмысленности, на постоянное переживание одиночества, на широко распространенное ощущение пустоты. Он выводит переживания человеком этих состояний из его конечности, из осознания конечности, которое проявляется в тревоге; из отчуждения от самого себя и своего мира. Экзистенциализм указывает на возможность свободы и ее опасность, на угрозу небытия во всех ее аспектах — от смерти до вины. Все это характеристики экзистенциального удела человека, и в этом глубинная психология и экзистенциализм согласны друг с другом. Существует, однако, и важное различив между ними. Экзистенциализм как философия говорит об универсальной человеческой ситуации, которая имеет отношение к любому человеку, независимо от того, здоров он или болен. Глубинная психология указывает на способы, посредством которых человек, пытаясь избежать этой ситуации, ускользает в невроз и психоз. В экзистенциалистской литературе — не только в романах, поэмах и драмах, но даже в философии — трудно провести пограничную линию между универсальной экзистенциальной ситуацией человека, основанной на конечности и отчуждении, и его психосоматическим заболеванием, которое рассматривается как попытка избежать этой ситуации и ее тревог, укрывшись в мнимую крепость своей несовершенной психики. Каковы же теологические утверждения, применимые к глубинной психологии и экзистенциализму, которые в действительности — суть одно? Отношения между сущностной природой человека и его экзистенциальным уделом — первый и основной вопрос, который должна поставить теология, когда бы она ни сталкивалась с экзистенциалистским анализом или психоаналитическим материалом. В христианской традиции существуют три фундаментальных концепции. Первая: Esse qua esse bonum est Эта латинская фра-за заключает в себе основной догмат христианства. Она означает: «Бытие как бытие есть благо»; или в форме библейской мифологии: «Бог посмотрел на все, что он создал, и увидел, что это хорошо». Вторая концепция — универсальная ситуация падения, где падение означает переход от этого сущностного блага к экзистенциальному отчуждению от самого себя, который происходит в любом живом существе и в любое время. Третья концепция говорит о возможности спасения. Следует помнить, что этимология слова «спасение» восходит к «Salus» или «Salvus», что на латыни означает «исцеленный» или «целый» в противоположность состоянию разорванности.

The script ran 0.007 seconds.