1 2 3 4 5
"О, но… Так как она приближается, я буду ожидать ее стоя и со шпагой в руке!
Что вы говорите? Напрасно? Я знаю это! Но ведь дерутся не в надежде на успех!
Знаю, в конце концов вы меня опрокинете…"
Мы уже знаем достаточно, что за томление и что за влечение стремится проложить себе свободный путь к свету, но для того, чтобы нам это знать с окончательной ясностью, вышеприведенная цитата указывает нам на контекст, который подтверждает и закругляет все вышесказанное. Божественный, многолюбимый, почитаемый в образе солнца, является целью томлений и нашей поэтессы.
Heaven and Earth (Небо и земля) Байрона есть "мистерия, основанная на следующем стихе Книги Бытия: Тогда увидели сыны Божий дочерей человеческих, что они прекрасны, и брали себе в жены, какую кто выбрал". Кроме того Байрон в качестве дальнейшего motto к своей поэме поставил следующее место из Кольриджа: "И женщина, плачущая о своем демоне-любовнике".
Поэма Байрона сочетает два великих события: одно психологическое и одно теллурическое, страсть, ниспровергающую все преграды, и ужасы вырвавшейся из оков стихии природы. Параллель уже введенная в наших прежних рассуждениях. Ангелы Самиаза и Азазиил, воспылавшие греховной страстью к прекрасным дочерям Каина, Анахе и Аголибаме, разрушают таким образом преграду, которая была воздвигнута между смертными и бессмертными. Они восстают, как некогда Люцифер, против Бога и архангел Рафаил предостерегает их[146]. "Но человек повиновался его голосу, вы же повинуетесь голосу женщины — прекрасна она; голос змеи не столь вкрадчив, как ее поцелуй. Змея победила лишь прах, она же вторично привлекает небесные полки, чтобы нарушить законы неба".
Этот соблазн страсти грозит поколебать всемогущество Бога. Небу угрожает вторичное отпадение его ангелов. Если мы переведем эту мифологическую проекцию обратно на психологическое, из коего она и возникла, то получим следующее: власть добра и разума, царствующих над миром при помощи мудрых законов, встречает угрозу на лице хаотической первичной силы страсти. Поэтому страсть должна быть вытравлена, а это означает в мифологической проекции следующее: род Каина и весь греховный мир должен быть уничтожен до основания путем потопа. Потоп есть необходимое следствие греховной страсти, прорвавшей все преграды. Эта страсть уподобляется морю, глубинным водам и потокам дождя[147], бывшим некогда плодоносными, оплодотворяющими, "наиболее материнскими", как эти воды именуются индусской мифологией. И вот они покидают свои естественные границы и вздымаются выше горных вершин и потопляют все живое, ибо страсть уничтожает саму себя. Libido есть бог и дьявол. С уничтожением греховности libido уничтожается поэтому существенная часть libido вообще. Через потерю дьявола бог мог бы претерпеть сам значительную утрату; это было бы ампутацией тела божества. На это указывает таинственный намек в жалобе Рафаила на обоих мятежников Самиаза и Азазиила: "Отчего эта земля не может быть ни создана, ни разрушена, не произведя обширной пустоты в рядах бессмертных?"
Любовь подымает человека не только над самим собою, но также над границами его смертности и земнородности ввысь к божественности и в то время, как она подымает его, она и уничтожает его. Это само-"превознесение" находит мифологически свое удачное выражение в постройке вавилонской башни, доходящей до неба и вносящей смуту в среду людей[148]; в поэме Байрона греховное честолюбие рода Каинова подчиняет себе через свою любовь сами звезды и совращает сынов божьих; хотя страстное томление по высочайшему вполне законно, однако, в том обстоятельстве, что это томление покидает свои человеческие границы, лежит нечто греховное, а потому и губительное. Тоска моли по светилам не вполне чиста и прозрачна, но пылает в душном чаду, ибо человек остается человеком. Вследствие чрезмерности своего томления он низводит божественное и вовлекает его в гибельность своей страсти[149]; возвышаясь, как ему кажется, до божественного, он убивает тем самым свою человечность. Так любовь Анахи и Аголибамы к их ангелам ведет к гибели и богов и людей. Обращение, которым заклинают дочери Каиновы своих ангелов, является психологически точной параллелью к стихотворению мисс Миллер:
"Анаха[150]: Серафим! Из твоей сферы! Какая бы звезда[151] не содержала твоей славы в вечных небесных глубинах; хотя ты бдишь с "семью", хотя мир несется перед твоими сияющими крыльями по бесконечному седому пространству — послушай!
О, подумай о той, которой ты дорог! И хотя она для тебя — ничто, но подумай, что ты для нее — все. Вечность является возрастом твоим. Нерожденная, бессмертная красота заключена в твоих глазах. Ты не можешь мне сочувствовать, разве только в любви; и тут ты должен признать, что никогда более любящий прах не плакал под небесами. Ты проходишь по многим твоим мирам[152], ты видишь лик того, кто сотворил тебя великим, и той, которая создала меня меньше всех изгнанных из врат Эдема; но милый серафим, о, выслушай!
Ибо ты любил меня и я не хотела бы умереть, покуда не узнаю того, знание чего причинит мою смерть: что ты забываешь в вечности твоей ту, в чьем сердце смерть не могла удержать любви к тебе, бессмертному в сущности твоей[153].
Велика любовь тех, кто любит среди грехов и страха; они, я чувствую, борются в сердце моем; недостойная борьба! Прости, о мой серафим! что подобные мысли являются потомку Адама. Ибо горе есть стихия наша. Приближается час, предупреждающий меня, что мы не совершенно покинуты. Явись, явись! Серафим! Собственный мой Азазиил! Лишь будь здесь! И предоставь звезды их собственному свету!
Аголибама: Зову тебя! Жду тебя и люблю тебя! Хотя я создана из праха, ты же — из лучей[154] более сияющих нежели лучи отражаемые потоками Эдема, но и бессмертие не может отплатить более горячей любовью за мою любовь. Во мне живет луч света[155], который, чувствую это, хотя ему и запрещено еще блестеть, зажжен был от твоих лучей и от лучей твоего Бога[156]. Быть может, ему долго суждено оставаться скрытым: мать наша Ева завещала нам смерть и тление — но сердце мое презирает их: хотя эта жизнь должна исчезнуть — разве мы с тобой должны расстаться из-за этого?
Я могу разделить с тобой все — даже бессмертную печаль, ибо ты решился разделить со мною жизнь. Дрогну ли я при виде твоей вечности? Нет! Хотя бы жало змеи пронзило меня насквозь и ты сам, подобно змею, продолжал бы обвивать меня![157] И я буду улыбаться и не прокляну тебя, а буду держать тебя в столь же теплых объятиях, но спустись и испытай смертную любовь к бессмертному…"
Явление обоих ангелов, которое следует за призывом, как всегда оказывается блестящим световым видением:
"Аголибама: Сбрасывая тучи со своих крыльев, как будто они несут завтрашний свет.
Анаха: Но если отец наш увидит это!
Аголибама: Он лишь подумает, что это месяц, вызванный песнью какого-либо волшебника, встал на час ранее обыкновенного.
Анаха: Смотри: они зажгли запад, точно возвращающийся закат. — Остаток их сияющего пути блестит теперь тихим, многоцветным изгибом на самой дальней тайной вершине Арарата".
Перед лицом этого красочного светового видения, когда обе женщины исполнены томления и ожидания, Анаха высказывается в притче, имеющей характер предчувствия и позволяющей вновь заглянуть в жуткую темную глубину, из которой на одно мгновение всплывает, наводящая ужас, звериная природа нежного бога света:
"Теперь же взгляни: он снова погрузился в тьму, подобно пене, вызванной Левиафаном из неисследимой его родины, когда он играет над спокойной глубиной и которая снова исчезает, вскоре после того, как он погрузится вниз, вниз, туда, где спят истоки океана".
Подобно Ливиафану! Мы помним эту преодолевающую тяжесть на чаше весов, означающей права Бога по отношению к человеку Иову. Там, где глубокие источники океана, живет левиафан; оттуда подымается всеразрушающая волна, все в себе поглощающая пучина животной страсти. Давящее, удушающее 74 чувство, что влечение неудержимо вторгается, находит свою мифологическую проекцию во все покрывающей собою волне, которая уничтожает все существующее, чтобы из этого уничтожения могло возникнуть новое и лучшее творение.
"Иафет: Предвечная воля удостоит объяснить этот сон о добре и зле; и искупит в себе самой все времена, все существующее; и покрыв ад своими всемогущими крыльями, уничтожит его! И вернет искупленной земле красоту ее рождения.
Духи: Когда же начнет действовать это дивное волшебство?
Иафет: Когда придет Искупитель; сначала в страдании, затем в славе.
Духи: Новые времена, новые местности, новые искусства, новые люди! Но все те же старые слезы, старые преступления и еще более старые болезни будут существовать среди рода вашего в разнообразных видах; но все те же нравственные бури будут проноситься и над будущим, как волны, которые в несколько часов проносятся над славными могилами великанов".
Пророческие горизонты Иафета имеют прежде всего пророческое значение для нашей поэтессы. Смертью моли в свете зло устранено лишь на сей раз; комплекс вновь открылся действительности, хотя и в цензурированной форме; проблема этим не разрешается; страдания и томления начинаются снова; однако, чувствуется "обетование в воздухе", предчувствие избавителя, "многолюбимого", солнечного героя, который вновь подымается к солнечной высоте и снова спускается в зимний холод, являясь светом надежды от поколения к поколению — образом libido.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. Введение
Прежде чем заняться материалами этой второй части, кажется мне нелишним бросить обратный взгляд на тот своеобразный ход мыслей, к которому нас привел анализ стихотворения Моль и солнце. Хотя это стихотворение и отличается сильно от предшествующего гимна Творцу, однако ближайшее расследование "томления по солнцу" привело к основным религиозным и астрально-мифологическим мыслям, которые тесно примыкают к размышлениям по поводу первого стихотворения: творческое божество первого стихотворения, коего двойственная, морально-физическая природа с особенною отчетливостью вскрыта Иовом, приобретает в основах второго стихотворения новую квалификацию, астрально-мифологического, или лучше сказать астрологического характера. Бог становится солнцем и поэтому находит по ту сторону нравственного расчленения понятия о божестве на Отца Небесного и на дьявола адекватное естественное выражение. Солнце есть, как замечает Ренан, собственно единственный разумный образ бога; все равно, стоим ли мы на точке зрения доисторического варварства или современной естественной науки: и в том и в другом случае солнце есть родительское божество, мифологически преимущественно — бог-отец, которым живо все живущее, ибо он оплодотворитель и создатель всех вещей, источник энергии нашего мира. В солнце, как предмете естества, не склоняющемся ни перед каким человеческим нравственным законом, в полную гармонию разрешается раздор, которому подпала душа человека вследствие воздействия нравственного закона[158]. И солнце также является не только благодеянием; оно способно и к разрушению, почему зодиакальный образ августовской жары есть опустошающий стада лев, которого убивает еврейский предшественник Спасителя, Самсон[159], чтобы избавить истомленную жаждою землю от этой муки. Гореть и жечь свойственно солнцу; его природа находится тут в согласии с собою, и человеку представляется естественным, что солнце жжет. Оно светит и праведным и неправедным одинаковым образом и способствует росту как полезных так и вредных существ; поэтому солнце более чем что-либо способно изображать собою видимое божество этого мира, т. е. действенную силу нашей собственной души, именуемую нами libido; и сущность libido состоит в том, чтобы производить как полезное так и вредное, добро и зло. Что это сравнение не есть пустая игра слов, этому учат нас мистики; когда они сосредоточиваются внутри себя (т. е. интровертируют) и спускаются к глубинам своей собственной сущности, то они обретают "в сердце своем" образ солнца; они находят свою собственную любовь или libido, которая по праву, мне хочется сказать, по физикальному праву именуется солнцем, так как источником нашей энергии и нашей жизни является именно солнце. Наша жизненная сущность, рассматриваемая как энергетический процесс, есть целиком солнце. В чем особенность этой солнечной энергии, внутренне созерцаемой мистиками, показывает следующий пример из индусской мифологии[160]. Из объяснений третьей части мы заимствуем следующие места, которые имеют отношение к Рудре[161].
(2) Да, единственный Рудра, правящий этими мирами благодаря своему правящему могуществу, не заменяет никого иного. Он стоит позади рожденных; при конце времени поглощает все миры, которые он, защитник, произвел.
(3) Со всех сторон у него глаза, со всех сторон, наверное, у него лица, руки наверное со всех сторон, со всех сторон у него ноги. Руками и крыльями он вырабатывает их, создавая небо и землю, единственный бог.
(4) Кто из богов является одновременно источником и ростом, господином всего, Рудрой, могучим ясновидящим; кто в старину внес в существование сияющий зародыш — пусть он соединит нас чистым разумом.
По этим атрибутам легко узнать Творца всего сущего, а в нем солнце, которое окрылено и пронизывает тысячью глаз наш мир[162].
Следующие места подтверждают сказанное и присовокупляют к этому еще одну важную для нас особенность, именно что бог заключен также и в отдельной твари.
(7) За пределами этого (мира) Браман за ним, могучий скрытый в каждом существе согласно его виду, единственный, окружающий господин всех — узнав его, они становятся бессмертными.
(8) Я знаю этого могучего человека, подобного солнцу, за пределами темноты, его (и его) только зная, можно перешагнуть через смерть; (совершенно) не существует другой тропы для прохождения.
(11) Простирается он над миром. Господь. Поэтому он добр, как всепроникающий.
Мощное божество, солнцеподобное, живет в каждом, и кто познает его, становится бессмертным[163]. (Кто знает глубокий страх смерти, легко поймет, что жажда бессмертия является побудительной причиной к отожествлению себя с солнцем.) Следуя дальше тексту, мы подходим к новым атрибутам, поучающим нас тому, в какой форме и в каком образе живет в человеке Рудра.
(12) Могучий монарх, он, человек, тот, который направляет свою сущность к этому миру совершенной чистоты Господнего, неисчерпаемого света.
(13) Человек ростом с большой палец, внутреннее я, всегда находится в сердце всего рожденного; разумом, управляя разумом в сердце, он обнаруживается. Чтобы те, кто знает, они стали бессмертны.
(14) Человек с тысячью головами (и) тысячью глазами (и) тысячью ногами, покрывающими землю со всех сторон, он стоит за нею, за шириною в десять пальцев.
(15) Человек воистину является всем этим, (обоими) тем, что было и тем, что будет, господином (также) бессмертия, далеко превосходящего все остальное.
Важные параллельные места встречаются в Katha-Upanishad (II, IV).
(12) Человек ростом с большой палец живет посреди, внутри существа, прошлого и будущего господин.
(13) Человек ростом с большой палец, как пламя свободное от дыма, господин прошлого и будущего, все тот же сегодня, завтра он будет все тот же.
Кто этот мальчик с пальчик, легко угадать: это фаллический символ libido. Этим героическим карликом является Фаллос, совершающий великие деяния; он этот уродливый бог, невзрачного вида, и все же великий чудотворец, так как является видимым выражением воплощенной в человеке творческой силы. Это странное противоречие бросается в глаза и Фаусту[164].
Мефистофель: Перед разлукой должен я сказать,
Что черта ты успел таки узнать.
Вот ключ.
Ф а у с т: К чему мне эта вещь пустая?
Мефистофель: Возьми, взгляни: не осуждай, не зная.
Ф а у с т: В руке растет, блестит, сверкает он.
Мефистофель: Теперь ты видишь, чем он одарен.
Ступай за ним, держи его сильнее
И к Матерям иди ты с ним смелее.
Снова вручает дьявол Фаусту чудесное орудие, фаллический символ libido, после того как вначале пристав в виде черной собаки к Фаусту, он рекомендовал себя следующим образом:
Мефистофель: Частица силы я,
Желавшей вечно зло, творившей лишь благое.
Я отрицаю все — и в этом суть моя,
Затем, что лишь на то, чтоб с громом провалиться,
Годна вся эта дрянь, что на земле живет.
Не лучше ль было б им уж вовсе не родиться!
Короче: все, что злом ваш хилый брат зовет,
Стремленье разрушать, дела и мысли злые
Вот это все — моя стихия[165].
Соединившись с этою силою, Фауст оказывается в состоянии осуществить задачу своей жизни сначала путем сомнительных авантюр, но затем ко благу человечества: без "злого" начала не действует никакая творческая сила. Здесь, в этой таинственной сцене с матерями, где поэт для разумеющих снимает покров с последней тайны творчества, Фауст нуждается в фаллическом волшебном жезле (магизму которого он однако вначале не доверяет) для того, чтобы совершить величайшее из чудес, именно создание Париса и Елены. Таким путем Фауст обретает божественную чудотворную власть и к тому же лишь при посредстве незаметного маленького инструмента. Это парадоксальное свойство, по-видимому, известно было в самой глубокой древности, ибо и Упанишады говорят следующее о божественном карлике:
(19) Без рук, без ног, он двигается и схватывает, без глаз видит и без ушей слышит. Он знает то, что нужно знать, но не существует знающего его. Его называй первым, могучим человеком.
(20) Меньше малого, (однако) больше великого, в сердце существа покоится сущность и т. д.
Фаллос является существом, которое движется без членов, видит без глаз, которому ведомо будущее; он наделен бессмертием в качестве символического представителя всюду действующей творческой силы. Он мыслится существом совершенно самостоятельным; это не только было общераспространенным представлением древности, но и явствует из порнографических рисунков наших детей и современных художников. Он провидец, художник и чудотворец, поэтому нечего удивляться, если некоторые характерно фаллические черты приурочиваются к мифологическим провидцам, художникам и чудотворцам. Гефест, Виланд-Кузнец и Мани (основатель механизма, славившийся, также как художник) имели изуродованные ноги. По-видимому, типично также и то, что провидцы были слепы, и что древний провидец Меламп[166] носил предательское имя Чернонога. Нога карлика, невзрачность и уродливость стали особенно характерными чертами тех таинственных хтонических божеств, сыновей Гефеста, которым приписывалась могущественная чудотворная сила, именно Кабиров[167]. Имя Кабир означает мощный; их самофракийский культ глубоко связан с культом фаллического Гермеса, который по сообщению Геродота был занесен в Аттику пе-лазгами. И Кабиров называют великими богами. Их близкими родственниками являются идейские дактилы или мальчик с пальчик[168], которых мать богов обучила кузнечному ремеслу:
Теперь ты видишь — чем он одарен:
Ступай за ним, держи его сильнее —
И к Матерям иди ты с ним смелее
Кабиры были первыми мудрецами, учителями Орфея, они же изобретали эфесские заклинательные формулы и музыкальные ритмы. Характерная несоразмерность, на которую мы выше указали как в тексте Упанишады, так и в Фаусте, встречается и здесь, ибо исполинский Геракл слыл также и идейским дакти-лом[169]. Фригийские великаны искусные слуги богини Реи[170], были в то же время дактилами. Учитель мудрости в Вавилонии Оанн[171] изображался в фаллической форме рыбы. Оба солнечных героя Диоскуры имеют близкое отношение к Кабирам[172], они также носят остроконечную шляпу, головной убор этих таинственных богов[173], который с той поры получил распространение как тайная примета. Аттис (этот старший брат Христа) носит такую же остроконечную шляпу, как и Митра. Традиционною эта шляпа стала в изображениях наших хтонических инфантильных божеств[174] и для других типичных карликов. Фрейд обратил уже наше внимание на фаллическое значение шляпы, которое она имеет в фантазиях современников. Дальнейшим толкованием является то, что остроконечная шляпа изображает собою крайнюю плоть. Чтобы не очень отступать от моей собственной темы, я должен здесь удовольствоваться этими немногими указаниями. Но при случае я вернусь к этому пункту впоследствии и тогда выскажусь более подробно.
Образ карлика ведет к фигуре божественного мальчика, юного Диониса. На вышеупомянутой фиванской вазе изображен бородатый Дионис[175] в виде Кабира, а рядом фигура мальчика, далее следует карикатурный образ мальчика, а потом снова бородатый карикатурный мужской образ, означает собственно нить, но в орфическом словоупотреблении имеет значение семени. Предполагают, что это сопоставление соответствовало группе культовых образов в самом святилище. Это предположение оправдывается историей культа, поскольку она известна: то был первоначально финикийский культ отца и сына[176], старого и молодого Кабиров, которые более или менее ассимилировались с эллинскими богами. Этой ассимиляции особенно способствовал двойственный образ взрослого и отроческого Диониса. Можно было бы назвать этот культ культом большого и маленького человека. Дионис в своих различных аспектах является фаллическим богом, в культе которого важною составною частью был фаллос (так например в культе аргивского быка-Диониса). Кроме того фаллическая Герма этого бога давала повод к персонификации дионисического фаллоса в образе бога-Фаллоса, который был ничем иным, как Приапом. Он называется спутником или товарищем Вакха. Все это приводит к тому, чтобы признать в вышеупомянутом образе и в сопутствующем ему образ мужчины и его детородного органа[177]. Подчеркнутый в тексте Упанишад парадокс о большом и маленьком, карлике и великане, нашел здесь более мягкое выражение в сочетании мальчика и мужа, сына и отца[178].
Мотив уродливости, сильно использованный культом кабиров, встречается также на вазах. Как раньше поводом к расщеплению послужило различие в росте, так и здесь этим поводом явилась уродливость[179].
Не приводя пока дальнейших доказательств, я замечу лишь здесь, что только что упомянутые мифологические данные бросают особенно яркий свет на первоначальное психологическое значение героических творцов в области религии. Культ Диониса глубоко связан с психологией умирающего и воскресающего спасителя, образа характерного для передней Азии, многочисленные метаморфозы которого сгустились в лице Христа в прочное образование, пережившее тысячелетия. С нашей точки зрения мы приходим к тому взгляду, что эти герои и их типические судьбы суть отображения человеческой libido с ее типическими судьбами; это — imagines, так же как и образы наших сновидений, они являются актерами и толкователями наших тайных мыслей. А так как мы ныне в состоянии разгадывать символику снов и тем самым вскрывать тайную психологическую историю развития индивидуума, то перед нами открывается путь к пониманию тайных пружин психологического развития народов.
Ход мысли, приведший нас к фаллической стороне символики libido, ведет также и к оправданию самого термина libido[180]. Заимствованное из половой области слово libido получило самое широкое распространение в качестве психоаналитического термина: это произошло по той единственной причине, что понятие, связанное с этим словом достаточно широко, чтобы покрыть собою все необычайно разнообразные проявления воли, взятой во шопенгауеровском смысле, и в то же время достаточно содержательно и выпукло, чтобы мочь характеризовать своеобразную природу той душевной сущности, которая имеется в виду психоанализом. И собственно классическое значение слова libido квалифицирует последнее как вполне подходящий термин. Libido взята у Цицерона[181] в весьма широком смысле: "Говорят, что libido (вожделение) и laetitia (радость) возбуждаются благами двоякого рода: laetitia имеет отношение к настоящим благам, libido к будущим. Laetitia и libido направляются стало быть на блага; но libido пленяется и воспламенившись увлекается тем, что ей кажется ценным. Все ведь следуют от природы тому, что представляется добром, и избегают противоположного. Поэтому коль скоро нечто имеет видимость, словно это есть благо, природа сама побуждает к тому, чтобы обрести это благо. Когда это совершается длительно и разумно, то мы называем это voluntas (воля). Они полагают, что то, что ими так определяется, встречается лишь у мудрецов; воля означает желать нечто согласно разуму: то же, что противно разуму возбуждается чрезмерно, есть libido или необузданное желание, которое можно встретить у всех глупцов".
Значение libido здесь желание и (в отличие от стоического понятия хотеть) необузданное страстное хотение. В соответствующем этому смысле пользуется и Цицерон[182] словом libido: agere rem aliquam libidine, non ratione — нечто совершать с вожделением, а не с разумом. В подобном же смысле говорит и Саллюстий: Iracundia pars est libidinis (гнев есть часть вожделения). Но в другом месте Саллюстий придает тому же слову более мягкий и более общий смысл, который приближается вплотную к психоаналитическому словоупотреблению:
"Они имели больше охоты (libido) к прекрасному оружию и боевым коням нежели к блудницам и к пиршествам". Также: "Если бы ты имел доброе влечение (libido) к своему отечеству и т. д." Слово libido столь общеупотребительно, что предложение libido est scire имеет просто значение "я хочу", "мне желательно". Но и значение половой похоти подтверждается классическими образцами. С этим всеобщим классическим пользованием рассматриваемого понятия совпадает также и этимологический контекст самого слова libido[183].
Можно сказать, что понятию libido, как оно было развито в новых работах Фрейда и его школы, придается в функциональном отношении то же значение в области биологической, какое в области физики придано со времени Роберта Майера понятию энергии[184]. Было бы нелишним здесь коснуться дальнейших подробностей, связанных с понятием libido, после того как мы проследили образование ее символов вплоть до высочайшего выражения в человеческом образе героического творца религиозной области.
II. О понятии и генетической теории libido
Главным источником для истории понятия libido являются "Drei Abhandlungen zur Sexualtheorie" Фрейда. Там термин libido взят в первоначальном медицинском смысле полового влечения. Опыт вынуждает допустить способность libido к перемещению, причем не подлежит сомнению, что функции и локализации внеполовых влечений способны принять в себя некоторое количество половой силы, т. е. так называемый "либидинозный приток"[185]. Таким образом функции или объекты, которые при нормальных обстоятельствах никакого отношения к сексуальности не имеют, приобретают половую значимость[186]. Из этого положения вещей вытекает само собою сделанное Фрейдом сравнение libido с потоком, который делим, способен запруживаться, переплескиваться в побочные течения и т. п.[187]. Первоначальное воззрение Фрейда вовсе не пытается, следовательно, как то утверждают наши противники, объяснять "все сексуально", а признает бытие особенных влечений, природа которых до конца не исследована; под давлением очевиднейших фактов, понятных и любому неспециалисту, Фрейд был вынужден, однако, приписать этим влечениям способность вбирать в себя "либидинозные притоки". Гипотетический образ, лежащий в основе этого явления, есть символ[188] — связка влечений, в которой влечение половое представляет собою лишь частность всей системы. Опыт подтверждает факт перебрасывания этого влечения в области других влечений. Разветвлением этого воззрения явился теоретический взгляд Фрейда, согласно которому влечения невротической системы именно и соответствуют либидинозным притокам, впадающим в другие неполовые функции[189]; правильность этого взгляда доказана по моему мнению вполне достаточно работами самого Фрейда и его школы. С 1905 года, со времени появления в свете "Drei Abhandlungen" Фрейда[190], употребление понятия libido видоизменилось: область его применения расширилась. Особенным явственным примером этого расширения является этот мой предлагаемый труд. Должен заметить однако, что и Фрейд одновременно со мною увидел себя вынужденным расширить понятие libido, конечно с тою медлительною осторожностью, которая вполне уместна в отношении к столь трудной проблеме. По-видимому, столь родственные деменции paranoia вынудила Фрейда дать более свободный охват понятию libido. Относящееся сюда место гласит следующим образом[191]:
"Третье соображение, которое возникает на почве развиваемых здесь воззрений, ведет к вопросу о том, смеем ли мы признать достаточно действенным всеобщее отпадение libido от внешнего мира для того, чтобы в нем видеть объяснение "светопреставления", не должна ли была в данном случае закрепленная оккупация "я" (Ichbesetzung) оказаться достаточною для того, чтобы поддерживалось сообщение с внешним миром? Тогда пришлось бы или допустить, что то, что мы называем оккупацией libido (т. e. интерес, проистекающий из эротических источников) совпадает с интересом вообще, или принять во внимание ту возможность, что значительная помеха в размещении libido может привести к соответственной помехе в оккупации "я". Однако, это суть вопросов, для ответа на которые мы являемся еще совершенно беспомощными и неловкими. Если бы мы могли отойти от прочной теории влечений, то дело обстояло бы иначе. Но в действительности в нашем распоряжении нет ничего подобного. Мы берем влечение как пограничное понятие между телесной областью и душевною, видим в нем психического представителя органических сил и пользуемся ходячим различием между влечениями "я" и влечением пола, т. e. подразделением, которое кажется нам согласованным с биологически двояким положением отдельного существа, стремящегося как к самосохранению, так и к сохранению рода. Все же дальнейшее суть только построения, то воздвигаемые нами, то разрушаемые в целях нашей ориентировки в хаосе темных душевных процессов, и мы ждем от психоаналитических исследований в области болезненных душевных процессов как раз того, чтобы именно они с необходимостью привели нас к определенным решениям по вопросу теории влечения. Так как эти исследования начаты с недавнего времени и так как каждое из них производится особняком, то такое ожидаемое решение не может еще быть приведено в исполнение. Допустимость обратных действий расстройств libido на оккупацию "я" также невозможно замолчать, как обратно и вторичного порядка, нарушение процессов libido, т. e. нарушение, индуцированное ненормальными изменениями в "я". Весьма вероятно, что процессы этого рода создают особенный отличительный характер психоза. То, что при этом имеет отношение к паранойе, в настоящее время не поддается обозначению. Нельзя утверждать, что параноик совершенно оторвал свой интерес от внешнего мира, даже если его вытеснение достигло высшей точки, как это приходится устанавливать при некоторых иных формах галлюцинаторных психозов. Параноик воспринимает внешний мир, отдает себе отчет в изменениях его, впечатления побуждают его давать объяснения; вот почему я считаю гораздо более вероятным, что измененное отношение к миру может быть в данном случае объяснено преимущественно выпадением либидинозного интереса".
В этом отрывке Фрейд очевидно подходит к вопросу, можно ли в несомненной утере восприятия действительности в случаях паранойи, видеть исключительное следствие обращения вспять "либидинозных притоков" или эта утеря совпадает с исчезновением всякого так называемого объективного интереса. Едва ли можно допустить, что нормальная fonction du reel (как выражается Janet[192]) поддерживается лишь либидииозными притоками или эротическим интересом. Факты говорят нам, что в весьма многих случаях действительность всецело отпадает, так что больные не обнаруживают в себе ни следа психологической приспособляемости или ориентировки. В этих состояниях реальность вытеснена и заменена комплексными содержаниями. Приходится следовательно сказать, что не только эротический, но и всякий интерес, т. е. всякое приспособление к действительности, окончательно утрачивается. К этой категории относятся ступорозные и кататонические автоматы. На этих явлениях становится очевидным, что воспринятая из психологии невроза (преимущественно истерии и так называемой Zwangsneurose) дифференциация вне-полового влечения от его либидинозного притока оказывается неприменимою к dementia praecox (а также и к параноидной деменции) и по весьма веским основаниям. Прежде в своей Психологии dementia praecox я довольствовался выражением "психическая энергия", так как не был в состоянии положить в основу теории dementia praecox учение о перемещении либидинозных притоков. Мой тогда еще преимущественно лишь психиатрический опыт лишал меня возможности усвоить себе это учение, в правильности которого для неврозов (строго говоря, для неврозов перенесения[193]) я убедился лишь позднее благодаря более богатому опыту в области истерии и так наз. Zwangsneurose. В области этих неврозов положение вещей заключается в том, что та часть libido, которая скопилась вследствие специфического вытеснения, интровертируется и вступает регрессивно на прежние пути перенесения, например на путь перенесения на родителей[194]. При этом, однако, всякое иное внеполовое психологическое приспособление к окружающему сохраняется, поскольку оно не имеет отношения к эротике и к ее производным позициям, т. е. симптомам. То реальное, чего не хватает больным, является как раз именно тою частью libido, которая обретается в неврозе. В случаях же dementia praecox действительности не достает не только той части libido, которая накапливается вследствие известного нам специфического вытеснения сексуальности, но части гораздо большей нежели та, какую можно было бы поставить в счет сексуальности sensu strictiori. Недостает столь большой суммы реальных функций, что в нее должны необходимо входить и потому считаться потерянными еще и такие влечения, половой характер которых приходится безусловно оспаривать[195], ибо нельзя же в самом деле саму реальность считать половой функцией. Впрочем, если бы последнее было верно, то интроверсия libido должна была бы повлечь за собою утерю действительности уже в случаях невроза и притом утерю столь значительную, что она могла бы быть сопоставлена с таковою при dementia praecox. Эти даяные делают по моему убеждению невозможным приложение теории libido Фрейда к dementia praecox. Поэтому попытка Абрагама, стоящего на точке зрения теории Фрейда, представляется мне теоретически едва ли состоятельной. Если Абрагам полагает, что вследствие отхода libido от внешнего мира возникает параноидная система или схизофренная[196] симптоматология, то такой взгляд с точки зрения тогдашнего знания ничем не оправдываем, ибо интроверсия и регрессия libido сама по себе ведет, как это ясно показал Фрейд, неотвратимо лишь к неврозу (строго говоря к неврозу перенесения), а не к dementia praecox. Простое приложение теории libido к dementia praecox невозможно, так как эта болезнь связана с такою утерею, которая не может никак быть объяснена выпадением libido sensu strictiori, т. е. половой libido. Большое удовлетворение я вижу для себя в том, что и наш мейстер, когда он приложил свою руку к неподатливому параноидному материалу, оказался вынужден усомниться в пригодности прежнего понятия libido. Мое сдержанное отношение к вездесущной сексуальности, какое, признавая все психологические механизмы, я обнаружил в предисловии к Психологии dementia praecox, было подсказано тогдашним состоянием теории libido, сексуальное определение которой не дозволяло мне искать в этой теории объяснения для функциональных нарушений, относящихся столь же к области (правда, неопределенной) влечений голода, сколь и к области влечений пола. Теория libido долгое время представлялась мне неприложимой к dementia praecox. В течение моей аналитической работы вместе с нарастанием опыта я подметил медленное изменение моего понятия libido: вместо описательного определения, свойственного Drei Abhandlungen Фрейда, выступало понемногу определение генетическое, давшее мне возможность заменить выражение психическая энергия термином libido. Я должен был сказать себе: хотя функция действительности и состоит только в самомалейшей части своей из половой libido, а в наибольшей части из другого рода влечений, но еще весьма большой вопрос, не является ли филогенетически эта функция действительности, хотя бы лишь отчасти, исходящей из пола? На этот вопрос ответить прямо — невозможно. Поэтому мы попытаемся окольным путем дойти до его разъяснения.
Достаточно бросить беглый взгляд на историю развития, чтобы убедиться в том, что многочисленные сложные функции, за которыми ныне совершенно правильно не признается полового характера, первоначально являлись, однако, ничем иным, как расщеплениями одного всеобщего влечения, связанного с инстинктом размножения. Как известно, в постепенно повышающемся ряду животных происходит важный сдвиг в принципах размножения: масса продуктов размножения, соединенная со случайностью оплодотворения, все более и более сокращается в пользу оплодотворения, совершающегося наверняка, и более действительной защиты выводков. Отсюда перенесение энергии от производства яичек и семени на создание механизмов, привлечения и охранения выводков. Так наблюдаем мы, что первые художественные поползновения в животном царстве служат инстинкту размножения и притом только во время течки. Первоначальный половой характер этих биологических установлении утеривается вместе с их органической фиксацией и функциональной самостоятельностью. Пусть нет никакого сомнения в сексуальном происхождении музыки; однако бессмыслицей и безвкусицей было бы позволить себе обобщение и подвести музыкальное искусство под категорию сексуальности. Подобная терминология должна была бы привести к тому, чтобы трактовать о Кельнском соборе в отделе минералогии на том основании, что он состоит из камней.
Только вовсе непосвященный в проблему естественно-исторической эволюции может поражаться тем, сколь мало таких предметов в царстве человека, которые не могут быть в последнем счете сведены к инстинкту размножения; думается мне, что к последнему сводимо приблизительно все, что нам любо и дорого.
До сих пор мы говорили о libido как об инстинкте размножения и держались поэтому в границах того воззрения, которое противопоставляет libido — голоду подобным же образом, как обычно противопоставляется инстинкт сохранения рода инстинкту самосохранения. Но природа не знает этого искусственного различения. В ней мы прежде всего видим лишь один сплошной жизненный инстинкт, единую волю к существованию, которая стремится поддержанием особи обеспечить дальнейшее размножение всего рода. Такой взгляд постольку совпадает с шопенгауеровским понятием воли, поскольку мы в состоянии некое извне нами наблюдаемое движение внутренне схватить и познать как акт воли. (Язык выдает это: мотивировать, двигать.) Это переложение психологических восприятии в объект обозначается философски как "интроекцияо. (Психоаналитически интроекция означает как раз обратный процесс: вбирание внешнего мира в мир внутренний[197].) Вследствие интроекции образ мира приобретает неверные черты. Понятие Фрейда Lustprinzip есть волюнтаристическая формулировка философского понятия интроекции, а его же и опять-таки вочюнтаристически окрашенный Realitatsprinzip соответствует функционально тому, что я разумею под корректурою реальности, а Р. Авенариус под своей empiriokritische Prinzipial-koordination.
Подобной интроекции обязано своим существованием понятие о силе вообще; уже Галилей ясно видел, что источник этого понятия следует искать в субъективном восприятии собственной мускульной силы.
Раз мы пришли к смелому предположению, что libido, которая первоначально служила производству яичек и семени, прочно организовалась в функции построения гнезда, словно потеряв способность к всякому иному применению, мы вынуждены подвести под это понятие всякое желание вообще, а следовательно и голод, ибо в таком случае мы более не вправе принципиально различать инстинкт построения гнезда от желания питаться.
Это рассмотрение ведет нас к понятию libido, которое в своем расширении идет дальше границ естественно-научной формулировки до философского воззрения, до понятия воли вообще. Я должен предоставить философу справиться с этим проявлением психологического волюнтаризма. Здесь я сошлюсь только на соответственное размышление Шопенгауера[198]. Что касается чисто психологического момента этого понятия (следовательно не только не метафизического, но и не метапсихического), то я напоминаю здесь о космогоническом значении Эроса у Платона и у Гезиода (в его Теогонии), а также об орфической фигуре Фанеса — "Светящегося", Первоставшего "отца Эроса". Фанес орфически имеет значение Приапа; он бог любви, двуполый и приравнен Дионису Лизию[199]. Орфическое значение Фанеса близко к значению индусского Каша, бога любви, который тоже представлял собою начало космогоническое. У неоплатоника Плотина мировая душа есть энергия разума[200]. Плотин сравнивает единое (творящее) первоначало со светом вообще, разум — с солнцем, мировую душу — с луною. Другое сравнение у Плотина, это — Единого с отцом, а Разума с сыном[201]. Единое, как Уранос — трансцендентно. Сын как Кронос управляет видимым миром. Душа мира как Зевс является божеством, подчиненным Кроносу. Единое всеобщего существования обозначается у Плотина как ипостась, это по замечанию Drews'а является также и формулою христианской Троицы, как она была закреплена на Никейском и Константинопольском Соборах[202]. Остается заметить еще, что некоторые сектанты раннего христианства придавали Святому Духу (мировой душе, луне) материнское значение[203]. Душа мира у Плотина имеет склонность к разделенному бытию и к делимости, что является conditio sine qua поп каждого изменения, творчества и расположения; следовательно, здесь мы имеем материнскую качественность; далее душа мира есть "бесконечное все жизни" и потому всецело — энергия; она есть организм идей, которые обретают в ней действенность и действительность[204]. Разум порождает мировую душу; он ее отец; созерцаемое в нем она приводит к раскрытию в чувственности[205]. "То, что в разуме покоится в сомкнутом виде, то как Логос приходит к раскрытию в мировой душе, наполняет ее содержанием и словно опьяняет ее нектаром[206]. Нектар аналогичен сома, оплодотворяющему и животворящему напитку индусской мифологии, следовательно и сперме. Душа оплодотворяется и разумом, т. е. отцом[207]. Как "высшая" душа именуется небесною Афродитою, как низшая она именуется земною Афродитою. Ей ведомы "муки рождения"[208].
Птица Афродиты, голубь, не напрасно является символом Духа Святого. Этот отдел из истории философии, который легко можно было бы еще расширить, показывает значение эндопсихического восприятия libido и ее символов для человеческого мышления. В многообразии явлений природы видим мы волю, libido, в самом различном применении и формовании. В стадии детства мы видим libido всецело в форме инстинкта питания, заведующего ростом тела. С развитием тела последовательно открываются новые области применения libido. Последнею областью применения, особенно выделяющейся своей функциональною значимостью, является сексуальность, которая в начале кажется чрезвычайно тесно связанной с функцией питания. (У низших пород животных и растений условие питания сильно влияет на размножение.) В половой области libido достигает того формования, огромное значение которого управомочивает нас пользоваться вообще термином libido. Здесь libido выступает как инстинкт размножения вначале в форме нерасчлененной первично-половой libido, которая в качестве энергии роста побуждает особь к делению и к выделению ростков. (Наиболее ясное различение обеих форм libido встречается у тех животных, у которых стадия питания отделена от стадии пола состоянием куколки.)
Из той первично-половой libido, которая порождает миллионы яичек и семян из одного маленького существа, развились, благодаря сильному ограничению плодовитости, разветвления, функция которых поддерживается специально дифференцированной libido. Эта последняя уже "десексуализирована", ибо лишена первоначальной функции порождения яичек и семени, и притом так, что ей не оставлено более никакой возможности возвратиться к этой своей первоначальной функции. Таким образом процесс развития состоит в возрастающем поглощении первичной libido, порождавшей только продукты размножения, функциями вторичного порядка, т. е. привлечения и защиты выводков. Это развитие предполагает уже совсем иное и более сложное отношение к действительности, т. е. собственно функцию действительности. Эта последняя функция не отделима от потребности расположения, но изменившийся способ расположения ведет за собою, в качестве коррелата, соответственно повышенную приспособляемость к действительности. Стало быть, этим вовсе не утверждается, что функция действительности обязана своим существованием исключительно дифференциации расположения: функция питания принимает здесь большое участие, хотя и неопределимо, какое именно.
Таким путем мы в состоянии заглянуть в некоторые первоначальные условия функции действительности. Было бы глубоко ошибочным сказать, что влечение, связанное с этой функцией, есть влечение половое; можно сказать только, что оно в значительной мере было половым.
Процесс поглощения первичной libido вторичными областями применения совершается всегда в форме "либидинозных притоков"; это означает, что сексуальность слагает с себя свое первоначальное назначение и в роли частичного оклада используется в филогенетически постепенно возрастающей работе механизма привлечения и механизма защиты выводков. Это переложение половой libido из половой области sensu strictiori на побочные функции все еще продолжает иметь место. Так мальтузианизм есть искусственное продолжение естественной тенденции.
Где операция переложения удается без утери приспособляемости индивида, там говорят о сублимировании, где же такой опыт не удался — о вытеснении.
Описательная психология видит множество влечений и среди них влечение половое как частное явление. Кроме того она причисляет известные либидинозные притоки к неполовым влечениям.
Иначе обстоит дело с генетической точки зрения: множество влечений проистекает из относительного единства именно из первичной libido; например в форме расположения, как подслучая воли вообще; генетически дело обстоит так, что частичные оклады все время отщепляются от первичной libido; потом приурочиваются как либидинозные притоки ко вновь сформированным областям деятельности и, наконец, тонут в них, истрачиваются на них. Вследствие этого для генетической точки зрения невозможно сохранить строго ограниченное понятие libido, каким последнее является с описательной точки зрения; генетическая точка зрения ведет неустранимо к разрыхлению, к расширению понятия libido. Таким путем мы доходим до понятия libido, subreptive введенного иною в первой части этого труда с тем намерением, чтобы впоследствии облегчить читателю принятие этого нового генетического понятия libido. Раскрыть читателю этот простительный обман я был обязан и решил сделать это здесь во второй части.
Лишь благодаря этому генетическому понятию libido, которое во все стороны выходит за пределы актуально-полового, за пределы сексуальности, взятой под описательно-психологическим углом зрения, становится возможным перенести фрейдовскую теорию libido в область психотическую. В какое столкновение приходит прежнее понятие libido у Фрейда с проблемами психоза, показывает вышеприведенное место[209]. Поэтому я как в этой работе, так и повсюду, упоминая о libido, соединяю с этим выражением генетическое понятие, которое расширяет область актуально половую значительным окладом десексуализированной первичной libido. Если я говорю, что больной отнимает свою libido от внешнего мира с тем, чтобы занять ее мир внутренний, то я вовсе не разумею этим, что больной отнимает только либидинозные притоки, которые были направлены на функцию действительности; согласно моему взгляду больной отнимает кроме того еще и такие уже более не половые ("десексуализированные") влечения, которые в собственном смысле нормально поддерживают функцию действительности.
На основании такого построения понятия оказывается необходимым подвергнуть пересмотру некоторые части нашей терминологии. Как известно, Абрагам предпринял попытку приложить теорию libido к dementia praecox и увидел в характеристичном недостатке душевного соотношения с действительностью и прекращения ее функции аутоэротизм. Это понятие нуждается в пересмотре. Истерическая интроверсия libido ведет к аутоэротизму, причем больной интровертирует свои эротические притоки, направленные на функцию приспособления, вследствие чего его "я" оккупируется соответственным окладом эротической libido; страдающий же dementia praecox отводит от действительности гораздо больше нежели только эротические притоки, поэтому в его внутреннем мире возникает нечто совершенно иное нежели у истеричного. Он более нежели аутоэротичен, он создает интрапсихический эквивалент действительности, для чего ему по необходимости приходится использовать и другие динамизмы, кроме эротических частичных окладов. Поэтому я должен признать справедливым мнение Блейлера, которое отклоняет понятие аутоэротизма, зажмствованного из учения о неврозе и там вполне правомерного и заменяет его понятием аутизма[210]. Этот последний термин более отвечает фактическому составу нежели аутоэротизм. Этим заявлением я признаю неправильным свое прежнее уравнивание аутизма Блейлера и аутоэротизма Фрейда и беру последнее назад[211]. К этому вынуждает меня предпринятый основательный пересмотр понятия libido.
Из этих соображений принудительно вытекает, что описательно-психологическое или актуально-половое понятие libido должно быть оставлено для того, чтобы теория последней могла найти свое применение и к dementia ргаесох. Что она приложима к последней, показывает лучше всего блестящий разбор Фрейдом фантазий Шребера. Вопрос теперь лишь в том, подходит ли предложенное мною генетическое понятие libido также и к неврозу. Думаю, что на этот вопрос следует ответить утвердительно. Natura non facit saltus; no всей вероятности и при неврозе бывают по крайней мере временно и в различных степенях такие функциональные расстройства, которые выходят за пределы актуально полового; во всяком случае это можно сказать о психотических эпизодах.
Я считаю расширение понятия libido, которое подготовлено было последними аналитическими работами, существенным шагом вперед; особенно благотворно повлияет это расширение на обширную область, посвященную психозу интроверсии. В этой области уже теперь можно натолкнуться на доказательства в пользу правильности этого моего заявления. Именно из целого ряда работ цюрихской школы, только часть которых успела выйти в свет[212], явствует, что заменяющие действительность плоды фантазии[213], которая заступает место расстроенной функции действительности, носят ясные черты архаического образа мыслей. Это констатирование идет параллельно вышеприведенному утверждению, согласно которому от действительности отнимается не только актуально-индивидуальная сумма libido, но также и та масса libido, уже дифференцированная и десексуализированная, которая с незапамятных времен обслуживала каждого нормального человека в его функции действительности. Утрата этих обретений функции действительности или приспособляемости по необходимости должна быть возмещена каким-либо из прежних модусов приспособления. Мы встречаем это основоположение уже в учении о неврозе:
актуальное перенесение, неудавшееся вследствие вытеснения, заменяется каким-нибудь из прежних путей перенесения, например регрессивным оживлением родительской imago. В неврозе перенесения, при котором от действительности отнимается при посредстве сексуального вытеснения лишь актуально половая сумма libido, заменяющим продуктом является фантазия индивидуального происхождения и значения. И в этом неврозе нет почти ни следа архаических черт, присущих фантазиям, характеризующим те душевные расстройства, которые сопровождаются утерей общечеловеческой, издревле организовавшейся функции действительности. Утерянная доля этой функции может быть заменена лишь соответственным общезначимым архаическим суррогатом. Простым и ясным примером этого положения вещей мы обязаны исследованию безвременно умершего Honegger'a[214]. Один параноик, очень интеллигентный, который, конечно, хорошо знал о шарообразной форме земли и ее вращении вокруг солнца, заменяет в своей системе современные астрономические воззрения подробно разработанной архаической системой, согласно которой земля представляет собою плоский круг, а солнце движется под этим кругом[215]. (Напоминаю здесь о примере солнечного фаллоса, упомянутом в первой части; этим примером мы обязаны также Honegger'y.)
У Шпильрейн встречаются также очень интересные примеры архаических определений, которые во время болезни разрастаются за счет реальных значений современного словоупотребления. Так, например, одна пациентка г-жи Шпильрейн совершенно правильно дошла вновь до мифологических значений алкоголя, опьяняющего напитка, именно как "истекающего семени"[216]. Есть у нее также и символика варки, которую я должен сопоставить с чрезвычайно значительным алхимистическим видением Зосимы[217], нашедшим в углублении алтаря кипящую воду и в ней людей[218]. Пациентка принимает также землю[219] и воду[220] за мать. От приведения дальнейших примеров я отказываюсь, так как имеющие появиться работы цюрихской школы обещают множество сообщений того же рода.
Вышеприведенное положение мое о замене нарушенной функции действительности архаическим суррогатом подкрепляется превосходным парадоксом г-жи Шпильрейн: "У меня часто была иллюзия, словно больные являются просто жертвами царящего в народе суеверия"[221]. На самом деле больные ставят на место действительности свои фантазии подобные таким реально неверным духовным продуктам давно прошедшего времени, которые некогда представляли собою общие взгляды на действительность. Как показывает видение Зосимы, старинные суеверия были символами[222], которые дают возможность перенестись в наиболее далеко лежащие области. Для некоторых архаических эпох это являлось очень целесообразным, ибо таким образом получались удобные мосты для препровождения частичного оклада libido в область духа. Очевидно подобное же биологическое значение символа имеет в виду г-жа Шпильрейн, когда она говорит следующее[223]:
"Мне кажется, что символ обязан своим происхождением стремлению комплекса к разрешению во всеобщую целостность мышления. Комплекс лишается таким путем личного характера. Это разрешительная и преобразовательная тенденция каждого комплекса являет собою побудительную причину поэтического и всякого другого художественного творчества".
Если мы здесь формальное понятие комплекса заменим[224] понятием массы libido (что в данном случае равняется эффективной величине комплекса), то воззрение г-жи Шпильрейн легко согласовать с моим воззрением. Раз первобытный человек знает, что такое акт зачатия, он, согласно принципу наименьшего приложения сил, никогда не может напасть на мысль заменить детородные органы рукоятью меча и ткацким челноком. Это может произойти лишь под влиянием некоторого принуждения измыслить аналогию, чтобы привести таким образом очевидно половой интерес к внеполовому выражению. Мотив этого переведения актуально половой libido к неполовым представлениям может быть по моему мнению отыскан лишь в факте противления, которое возникает в отношении к первобытной сексуальности. По-видимому, на пути этого фантастического образования аналогий мало-помалу десексуализировалась одна часть libido за другой, так что коррелаты фантазии заступали место первичных отправлений половой libido. Таким путем постепенно достигалось огромное расширение образа мира, ибо все новые и новые предметы ассимилировались в качестве половых символов. Является вопрос, не создалось ли вообще или по крайней мере отчасти содержание человеческого сознания этим путем? Во всяком случае, очевидно, что этому влечению к отысканию аналогий принадлежит большая роль в развитии человеческого духа. Надо отдать справедливость Штейнталю, который полагает, что словечку gleichwie (как если бы) должна быть придана неслыханная важность в истории развития мысли. Легко понять, что переведение libido на фантастические коррелаты привело первобытное человечество. к целому ряду важнейших открытий.
III. Переложение (Verlagerung) libido как возможный источник первобытных человеческих изобретений
В дальнейшем я намереваюсь попытаться обрисовать на конкретном примере переведение libido (Ueberleitung).
Однажды я лечил больную, страдавшую кататоническим угнетением. Так как дело шло о легком психозе интроверсии, то нечего было удивляться наличности многочисленных истерических черт. В начале аналитического лечения, рассказывая об одном очень болезненном обстоятельстве, она впала в состояние истерического полуобморока, в течение которого проявила все признаки полового возбуждения. (Все указывало на то, что во время этого состояния она изъяла из сознания мое присутствие, по весьма понятным причинам.) Возбуждение перешло в мастурбацию (frictio fomorum). Этот акт сопровождался странным жестом: она делала указательным пальцем левой руки на левом виске очень энергичные кругообразные движения, как если бы она хотела просверлить там отверстие. После этого наступило "полное забвение" происшедшего и ничего нельзя было узнать о странном жесте рукою. Хотя в этом действии легко можно было признать перенесенное на висок ковыряние во рту, в носу и в ушах, которое, являясь прелюдией к онанизму, относится к области ludus sexualis раннего детства, к упражнению, подготовляющему деятельность пола, однако это действие по впечатлению своему казалось мне все-таки более знаменательным: почему именно, это в начале мне не было еще ясно. Много недель спустя я имел возможность говорить с матерью пациентки. От нее узнал я, что пациентка уже ребенком отличалась большими странностями. Будучи двух лет она обнаруживала склонность, сидя спиною к открытой двери шкафа, целыми часами захлопывать[225] дверь, ударяя в нее ритмически головою, чем она доводила всех окружающих до отчаяния. Немного спустя, вместо того чтобы играть как другие дети, она стала сверлить пальцем в штукатурке стены дома отверстие. Она производила это при помощи небольших вращающих и скоблящих движений и занималась этой работой целыми часами. Для родителей она продолжала быть полною загадкою. (С 4-х лет она начала онанировать.) Ясно, что в этом раннем инфантильном действии следует видеть преддверие дальнейших актов. Особенного внимания заслуживает здесь во-первых то, что действие производится не на собственном теле, а во-вторых то, что оно совершается с таким упорством[226]. Невольно усматриваешь причинную связь между этими двумя моментами и говоришь себе, что это упорство проистекает вероятно оттого, что ребенок совершает это действие не на своем теле; сверля в стене он никогда не достигает того удовлетворения, какое имеет, совершая то же действие онанистически на своем теле.
Несомненно онанистическое сверление пациентки может быть прослежено вплоть до самого раннего детства, предшествующего периоду местной мастурбации. Психологически это время окутано тьмою, ибо индивидуальное воспроизведение вполне отсутствует, также как и у животного. У животного в течение всей жизни преобладает то, что свойственно его породе, отсюда определенность образа жизни, тогда как у человека понемногу начало индивидуальное пробивается через родовой тип. Признавая правильность этого соображения, приходится в особенности удивляться поступкам этого ребенка, совершенным в столь раннем возрасте и потому непонятным в своей кажущейся индивидуальности. Мы знаем из дальнейшей биографии этого ребенка, что его развитие, которое, как это бывает всегда, неисследимо переплелось с параллельно совершающимися внешними событиями, привело к душевному расстройству, особенно хорошо известному индивидуализмом и оригинальностью своих проявлений, именно к dementia praecox. Своеобразие этой болезни по-видимому покоится (о чем мы упомянули выше) на более сильном проявлении фантастического образа мыслей и вообще ранних инфантилизмов; из этого мышления проистекают многочисленные соприкосновения с мифическим творчеством и все, что мы принимали прежде за оригинальные и совершенно индивидуальные создания, часто оказываются ныне ничем иным, как образованиями весьма близкими продуктам стародавнего времени. Полагаю, что этот критерий приложим ко всем образованиям этой странной болезни, вероятно также и к этому особенному симптому сверления. Мы видели уже, что онанистическое сверление пациентки относится к раннему детству; это означает, что ныне оно было вызвано из того прошлого и произошло это именно тогда, когда больная после нескольких лет замужества, потеряв своего ребенка, с которым она себя отождествила в своей чрезмерно нежной любви, впала в прежнюю мастурбацию. Когда ребенок умер, то у матери, тогда еще вполне здоровой, выступили симптомы раннего инфантилизма в форме почти нескрываемых приступов мастурбации, связанных с вышеупомянутым сверлением. Было замечено, что первичное сверление обнаружилось в то время, которое предшествовало локализированию инфантильной мастурбации на половом органе. Это констатирование потому имеет особенное значение, что сверление тем самым должно быть отличаемо от подобной, но позднейшей привычки, которая проявилась после мастурбации. Позднейшие дурные привычки обычно представляют собою замену уже вытесненной мастурбации или попыток в этом направлении. В качестве такой замены эти привычки (сосание пальцев, жевание ногтей, дергания, ковыряние в ушах и в носу и т. д.) сохраняются дальше и у взрослых как вполне определенные симптомы вытесненной массы libido.
Как выше было сказано, деятельность libido протекает первоначально в области функции питания, причем в акте сосания пища принимается при помощи ритмического движения со всеми знаками получаемого удовлетворения. С ростом индивида и с развитием его органов libido пролагает себе путь к новым потребностям, к новой деятельности и к новому удовлетворению. Тогда дело идет к тому, чтобы первичную модель ритмической деятельности, порождающую чувство удовольствия и удовлетворения, перенести в область других функций, имея в виду конечную цель, именно сексуальность. Значительная часть "libido голода" должна быть преобразована в "libido пола". Этот переход совершается не вдруг, в период половой зрелости, как это обычно полагают неспециалисты, а очень постепенно в течение большей части детства. Libido в состоянии лишь с большим трудом и крайне медленно освободить себя от своеобразия функции питания, чтобы войти в своеобразие функции пола. В этой переходной стадии, насколько я об этом могу судить, различимы две эпохи: эпоха сосания пальцев и эпоха передвинутой ритмической деятельности. Сосание пальцев относится по своему характеру еще совершенно в районе питательной функции, но имеет перед ним то преимущество, что в собственном смысле функция питания уже отсутствует и налицо только ритмическое действование, конечною целью которого является удовольствие и удовлетворение без принятия пищи. Вспомогательным органом выступает здесь рука. В эпоху переложенной ритмической деятельности роль руки как вспомогательного органа становится еще яснее, обретение удовольствия имеет место уже не в области рта, а в других областях. Возможностей здесь много. Большею частью предметом интереса libido становятся прежде всего другие отверстия в теле, далее кожа и особенные места последней, Выполняемая здесь деятельность, как то трение, сверление, дергание и т. п., проходит в известном ритме и служит к порождению чувства удовольствия. После более или менее продолжительного пребывания libido на этих станциях она идет дальше, пока не достигает половой области и не становится там поводом к первым онанистическим попыткам. На своем пути libido уносит с собою немало элементов из функции питания в половую область, чем и объясняются легко эти многочисленные и внутренние соприкосновения между функциями питания и пола. Если после осуществленной оккупации половой области обнаруживается какое-нибудь препятствие к применению той формы libido, которая стоит теперь на очереди, то по известным законам происходит регрессия к ближайшим предшествующим станциям обеих вышеупомянутых эпох. Чрезвычайную важность имеет то обстоятельство, что эпоха передвинутого ритмического действования в общих чертах совпадает с периодом развития духа и языка. Я бы предложил обозначить период от рождения до оккупации пола, которая большею частью происходит между тремя и пятью годами, как предполовую ступень развития; эту ступень можно сравнить со стадией куколки у бабочки. Она характеризуется различным смешением элементов функции питания и пола. К этой дополовой ступени могут вернуться некоторые регрессии; должно быть (если судить по сделанным до сих пор наблюдениям) так обычно бывает и с регрессией при dementia praecox. Приведу два кратких примера. В одном случае дело идет о молодой девушке, которая, будучи невестой, заболела кататонией. Увидев меня в первый раз, она внезапно подошла ко мне, обняла меня и сказала: "Папа, дай мне есть!" Другой случай имел место с одной молодой служанкой, которая жаловалась, что ее преследуют электричеством и причиняют ей в половом органе странное чувство: "Как если бы там внизу что-то ело и пило", — говорила она.
Эти регрессивные явления показывают, что прежние станции libido способны подвергнуться регрессивной оккупации. Если это так при современном развитии духа, то можно поэтому принять, что в отдаленных стадиях развития человечества этот путь был еще проходимее нежели ныне. Поэтому принципиально важно узнать, сохранились ли следы такого прохождения в истории.
Мы обязаны заслуженному труду Абрагама[227] тем, что внимание наше было обращено на фантазию сверления, общую народам различных эпох; эта фантазия нашла свою обработку в значительном труде Адальберта Куна. Благодаря этим исследованиям возникает возможность предположить, что похититель огня Прометей — брат индусского Pramantha, мужского символа, деревянного трута, от трения которого возникает огонь. Индусский похититель огня носит также имя Mataricvan, а сама деятельность приготовления огня передается в гиератиче-ских текстах всегда глаголом manthami[228], что означает трясти, тереть, при помощи трения вызвать нечто. Кун привел в связь этот глагол с греческим глаголом учиться, а затем выяснил также и сродство понятий[229]. Tertium comparationis лежит, по-видимому, в ритме: движение взад и вперед в духе[230].
Ныне компетентные филологи держатся скорее того воззрения, что Прометей лишь потом получил значение "предумыслителя" (по соответствию с Эпиметеем). Соединенное с Agni pramati — предусмотрительность никакого отношения к manthami не имеет. Все что можно констатировать в этом запутанном вопросе, это то, что мышление, предусмотрительность, предумышление встречаются в связи со сверлением и добыванием огня; этимологически твердое отношение между употребляемыми для этих понятий словами современная наука пока еще не в состоянии установить. Наряду с перенесением коренных слов из одного языка в другой для этимологии должно иметь значение также и перенесение или же местное возрождение некоторых первичных образов и воззрений.
Pramantha как орудие огненного жертвоприношения понимается индусами чисто половым образом: Pramantha как фаллос или мужчина, лежащее под ним дерево, подвергающееся сверлению как vulva или женщина[231]. Полученный огонь есть дитя, божеский сын Agni. Оба куска дерева, олицетворенные, представляются как муж и жена. Из полового органа женщины рождается огонь. Особенно интересное изображение культового порождения огня дает В е б е р.
"Жертвенный огонь возгорается при помощи трения двух деревяшек; берут кусок дерева со словами: „Ты — место рождения огня", затем кладут на него две былинки: „Вы два ядра", на них то дерево, которое должно лежать внизу: „Ты — Urvaci", потом помазывают маслом то дерево, которое должно быть положено сверху: „Ты — сила", затем кладут Uttararani на adhararani: „Ты — Pumravas", далее трут один кусок о другой трижды: „Я тру тебя метром Gayatri", „я тру тебя метром Trishtubh", „я тру тебя метром Jagati"".
Половая символика этого порождения огня вне всяких сомнений. Мы видим здесь также и ритмику, метр в первичном месте, т. е. как бы сексуальный ритм, который через ритмизирование кликов в период течки дорастает до музыки. Одна песня Rigveda[232] заключает в себе то же воззрение и ту же символику:
"Это коловорот, породитель (penis) наготове, приведи госпожу рода[233], станем взбалтывать Agni по старому обычаю".
"В обеих деревяшках заключается jatavedas, как в беременных сохранен носимый плод; ежедневно должны восхвалять Agni рачительные, приносящие жертву люди".
"В распростертую вложи посох, ты, которому это ведомо; тотчас же зачнет она и родит оплодотворяющего; сын На родился в великолепном дереве, освещая свой путь красным острием"[234].
Наряду с несомненной символикой совокупления мы замечаем здесь, что Pramantha одновременно является и Agni, родившимся сыном: фаллос есть сын или сын есть фаллос; вот почему Agni в мифологии Вед носит троичный характер. Таким образом мы примыкаем снова к культу "отца и сына" кабиров, о которых выше было сказано. И в современном немецком языке сохранились отзвуки этих исконных символов: мальчик зовется Bengel, что значит дубина и кляп, в Гессене мальчик зовется Stift или Bolzen (шкворень, чека, болт 11). Народное обозначение мужского полового органа мальчиком было отмечено уже Гриммом. В качестве суеверного обычая культовое порождение огня продержалось в Европе до XIX-го столетия. Кун упоминает об одном таком случае, имевшем место еще в 1828 г. Торжественное магическое действо называлось в Германии nodfyr — Notfeuer, оно направлено было главным образом против падежа скота. Кун упоминает из хроники Lanecrost 1268 г. особенно странный случай этого nodfyr'a[235], церемонии которого ясно указывают на основное фаллическое значение:
"Чтобы сохранить свою веру в Бога, пусть читатель вспомнит, что когда в нынешнем (т. е. в 1268) году свирепствовал среди скота мор, обычно называемый здесь легочной чумою, некоторые зверские люди, будучи лишь по внешнему виду, а не по духу своему монастырскими жителями, учили глупцов своего родного города добывать огонь путем трения деревяшек и ставить изображение Приапа, чтобы таким образом помочь скоту. То же самое делал и один цистерцианец из Фенто перед двориком своего дома; он окроплял скот святой водой, в которую предварительно опускал шулята собаки".
Эти примеры, обнаруживающие сексуальную символику порождения огня, подтверждают повсеместную склонность придавать порождению огня не только магическое, но и сексуальное значение, потому что их можно привести из жизни различных эпох и различных народов. Культовое и магическое повторение этого бесконечно древнего изобретения, давно замененного другими изобретениями, показывает, как заматерел дух человеческий и как глубоко укоренилось это старинное воспоминание о добывании огня с помощью сверления. В начале, пожалуй, можно склониться к тому, чтобы в сексуальной символике культового порождения огня увидеть относительно позднее добавление жреческой учености. Может быть это и верно для культовой выработки мистерии огня. Но вопрос заключается в том, не было ли вообще порождение огня первоначально половым актом, т. е. игрою в совокупление. Что подобное встречается у первобытных народов — это мы знаем из сообщений об австралийском племени Вачанди. Весною они совершают следующие оплодотворительные магические церемонии. Вырывается яма в земле; ей придается такая форма и она так огораживается со всех сторон кустарником, что напоминает собою женский половой орган. Вокруг этой ямы пляшут всю ночь, причем держат перед собою копья таким образом, что последний напоминают собою мужской орган in erectione. Во время пляски они тычут копья в яму с криками: pulli nira, pulli nira, wataka (поп fossa, поп fossa, sed cunnus). Такие же непристойные пляски встречаются и у других племен[236].
В этих же весенних магических церемониях заключены элементы игры в совокупление: отверстие и фаллос. Это игрище — не что иное как игра в совокупление; первоначально это было, конечно, просто совокуплением, но только оно сопровождалось сакраментальными церемониями; в этой форме оно сохранилось еще долго в качестве таинства различных культов и впоследствии было вновь введено некоторыми сектами[237]. В церемониях религиозного отправления общин Цинцендорфа встречаются отзвуки сакраментального совокупления, также как и в других сектах. Об этом будет речь в последней главе.
Легко можно себе представить, что кроме того вида игры в совокупление, который имеет место у вышеупомянутых австралийских негров, возможен и иной вид той же игры, именно в форме порождения огня. Вместо двух избранных для сего людей совокупление наглядно представлялось двумя человеческими изображениями phallos и vulva, огнесверлителем и отверстием. Подобно тому, как за другими обрядами скрывалась мысль о сакраментальном соитии, так и в описываемом обряде первичным мотивом является тот же самый акт. Оплодотворяющий акт есть высшая точка, подлинный праздник жизни, достойный стать зерном религиозной мистерии. Если мы вправе заключить, что символика игры у Вачанди заступила место действительного соития, а отсюда возникла идея о оплодотворении земли, то можно представить себе также и порождение огня как замену соития; а из этого соображения последовательно вытекает то, что изобретение добывания огня обязано стремлению поставить на место полового акта символ[238].
Возвратимся на минуту к инфантильному симптому сверления. Представим себе, что взрослый сильный человек станет с таким же упорством и соответственной энергией, как та девочка, о которой говорилось выше, тереть одну деревяшку о другую или сверлить одною в другой: во время этой игры легко "изобрести" огонь. Большое значение при этой работе имеет ритм[239]. Такая гипотеза представляется мне психологически возможною, но этим еще не сказано, что изобретение огня должно было произойти, непременно только этим путем. Так же это могло бы состояться от ударов одного камня о другой. Огонь, конечно, был открыт не только в одном месте. Но что я хочу констатировать здесь, является лишь психологическим процессом, символика которого намекает на подобные возможности добывания огня. Наличность первобытных игр в соитие и ритуальных обрядов, связанных с последним, доказана по-моему с достаточною очевидностью. Темным пунктом остается еще только настойчивость и энергия такой ритуальной игры. Как известно, эти примитивные обряды совершаются часто с суровою серьезностью и с необычайною затратою энергии, что является огромным контрастом к вошедшей в поговорку лености первобытного человека. Этим путем ритуальное действие теряет вовсе характер игры и приобретает характер преднамеренного напряжения. Если некоторые негритянские племена способны целую ночь провести в однообразной пляске под аккомпанимент всего трех нот, то для нашего чувства здесь уже отсутствует характер игры, и это производит на нас впечатление скорее некоторого упражнения. По-видимому, должно иметь место своего рода принуждение, чтобы оказалось возможным перенести libido на подобное ритуальное действо. Если материал обряда есть половой акт, то следует признать, что последний и является собственно руководящей мыслью и целью всего упражнения. Но в таком случае подымается вопрос, к чему первобытный человек тщится изобразить символически половой акт или (если уж такой взгляд кажется чрезмерно гипотетичным) напрягает свою энергию в такой мере, чтобы творить нечто практически совершенно лишенное ценности и не испытывать при этом даже никакого особенного удовольствия[240]. Нельзя же сомневаться в том, что и для первобытного человека половой акт является более желанным нежели бессмысленные и к тому же еще утомительные упражнения. Это нельзя себе объяснить иначе, как тем, что некое принуждение отклоняет в сторону от первоначального предмета и истинного намерения и приводит к порождению суррогатов. (Существование фаллических и оргиастических культов вовсе не указывает ео ipso на особенную необузданность жизни подобно тому, как аскетическая символика христианства не есть свидетельство особенной нравственности христиан. Часто чтут как раз то, чем не владеют или чего вовсе нет.) Это принуждение отводит (чтобы выразиться согласно вышеформулированной терминологии) известную сумму libido от собственно половой деятельности и создает в покрытие ущерба символическую замену приблизительно равной значимости. Эта психология подтверждается вышеописанной церемонией Вачанди; дело в том, что во время всей церемонии никто из мужчин не смеет смотреть на женщин. Эта деталь указывает снова на то, от чего была отведена libido, но вместе с тем подымается настоятельный вопрос, откуда исходит это принуждение? Однажды мы уже заметили, что против примитивной сексуальности возникает противление, которое ведет к побочному движению libido на замещающие действования, — аналогии, символы. Немыслимо предположить, чобы дело шло здесь о каком-нибудь внешнем противлении, о реальном препятствии, ибо ни одному дикарю не придет ведь в голову совершать поимку труднонастигаемой добычи при помощи ритуальных чар; дело идет, разумеется, о внутреннем противлении, при котором воля выступает против воли, libido против libido, так как психологическое противление, как энергетический феномен соответствует известному вкладу libido. Психологическое принуждение к переведению libido покоится на первичном несогласии воли с самой собою. В другом месте я остановлюсь на этом первоначальном расщеплении libido. Здесь нас должна занимать исключительно проблема перенесения libido. Это перенесение, как многократно было замечено, происходит путем направления ее на некоторое подобие. Libido отнимается от места собственного приложения и переводится на субстрат.
Противление против сексуальности имеет своей целью воспрепятствовать половому акту; оно стремится вытеснить libido из функции пола. Мы видим, например, при истерии, как специфическое вытеснение преграждает пути к актуальному перенесению, вследствие чего libido вынуждена двинуться другим путем, а именно прежним кровосмесительным путем, т. е. в конце концов к родителям. Если же мы имеем в виду кровосмесительный запрет, препятствующий совершить самое первое сексуальное перенесение, тогда создается иное положение дел и именно оттого, что в этом случае не существует никакого другого прежнего реального пути перенесения за исключением ступени дополового развития, когда libido связана большею частью с функцией питания. Через регрессию к дополовой ступени libido как бы десексуализируется.
Но так как кровосмесительный запрет означает собою лишь временное и условное ограничение сексуальности, то на досексуальную ступень оттесняется назад лишь та сумма libido, которую лучше всего обозначить как кровосмесительную долю последней, вытеснение касается таким образом лишь той половой libido, которая стремится длительно фиксироваться на родителях. Если операция отнятия у половой libido кровосмесительной доли и перенесение последней на дополовую ступень удалась, то эта десексуализированная сумма libido находит свое внеполовое применение. Следует признать, что эта операция осуществима лишь с большими затруднениями, так как кровосмесительная libido искусственным путем должна быть отколота от libido пола, с которой она искони (через весь ряд животных) неразличимо была связана. Поэтому регрессия кровосмесительной доли не только сопровождается большими затруднениями, но и привносит на дополовую ступень многие черты сексуальности. Последствием этого является то, что вытекающие отсюда явления хотя носят вполне характер половой деятельности, однако на самом деле не являются таковою. Эти явления связаны с дополовою ступенью, но поддерживаются вытесненною libido пола, отчего им и придается двойное значение. Сверление огня есть совокупление (и притом кровосмесительное), но — десексуализированное; потеряв свою непосредственную половую ценность, оно стало взамен этого посредствующим фактором размножения рода. Дополовая ступень характеризуется многочисленными возможностями применения, так как libido на этой ступени еще не нашла своей окончательной локализации. Регрессивно занявшая эту ступень сумма libido стоит перед многочисленными возможностями применения. Прежде всего перед нею — возможность чисто мастурбационной деятельности. При регрессии части libido дело идет о libido пола, последним назначением которой — служить размножению; оттого эта libido обращена к внешнему объекту (в данном случае к родителям); но вследствие этого она должна вобрать в интроверсию также и это свое предназначение, которое по существу связано с ее характером. Отсюда чисто мастурбационная деятельность оказывается недостаточною и какой-нибудь внешний объект должен быть найден непременно, чтобы заступить собою объект кровосмесительный. В идеальном случае подобным объектом является сама мать-земля, кормилица. Психология дополовой ступени привносит сюда компоненту питания, a libido пола привносит мысль о совокуплении. Таким образом, создаются древнейшие символы землепашества. В этой последней деятельности голод и кровосмешение переплетаются друг с другом. Древнейшие культы матери-земли и все связанные с ними суеверия видели в обрабатывании земли оплодотворение матери. Но цель этой деятельности является десексуализированной, так как дело идет о плодах земли и о питании этими плодами. Вытекающая из кровосмесительного запрета регрессия ведет в этом случае к новой оккупации матери, на этот раз, однако, не как сексуального объекта, а как кормилицы.
Подобной же регрессии к дополовой ступени, точнее, к ближайшей ступени передвинутого ритмического действования, обязаны мы, по-видимому, и изобретением огня. Интровертированная вследствие кровосмесительного запрета libido (назначение которой между прочим моторная сторона совокупления) наталкивается, достигнув дополовой ступени, на инфантильное сверление, которому она, отвечая своей тенденции к реальному, дает внешний материал; materia очень подходящее здесь название, так как объектом является mater. Как я выше старался показать, к инфантильному сверлению должны присоединиться сила и выдержка взрослого человека и соответствующий "материал", чтобы добыть огонь. Если это так, то можно допустить по аналогии с нашим вышеприведенным случаем мастурбационного сверления, что и порождение огня состоялось первоначально как такой же мастурбационный акт. Доказать это вполне, разумеется, никогда нельзя будет, но мыслимо, что где-нибудь сохранились следы этих первичных мастурбационных упражнений с целью порождения огня. Мне посчастливилось в одном очень древнем памятнике индусской литературы напасть на отрывок, который вне всякого сомнения говорит об этом переходе libido пола через онанизм к добыванию огня. Это место находится в Brihadaranyaka-Upanishad[241].
"Атман[242] был так велик как женщина и мужчина, когда они держат друг друга в объятиях. Эта его самость распалась на две части; отсюда произошли муж и жена[243]. Ее Атман взял себе в жены; отсюда произошли люди. Она же соображала: „Как мог он со мною сочетаться браком после того, как он меня породил из себя самого? Я хочу скрыться!" Тогда она превратилась в корову; он же стал быком и совокупился с нею. Отсюда произошел рогатый скот. — Тогда она обернулась кобылою; он же стал жеребцом; а она ослицей, он — ослом, и совокупился с нею. Отсюда произошли однокопытные; она стала козою, он же козлом, она овцою, он овном, и совокупился с нею; отсюда произошли козы и овцы. — Так случилось, что он все способное между собою соединиться, вплоть до муравьев, все это создал. — Тогда он познал: „Поистине я сам есмь сотворение, ибо я создал весь мир!" — После этого он вот так тер руками, которые он держал перед ртом; и тогда произвел он из своего рта, как из утробы матери, при помощи своих рук огонь".
Мы встречаем здесь учение о сотворении мира особенного рода, что требует обратного перевода на язык психологии: вначале была libido неразличимая и двуполая[244], затем последовало разделение на компоненты мужскую и женскую. С той поры человек знает, что он есть. Затем порывается связь в ходе мысли, возникает пропасть; сюда относится то противление, которое мы постулировали выше в целях объяснения вынужденного сублимирования, а затем следует мастурбационный акт, вынесенный из половой зоны, именно трение или сверление (а здесь сосание пальцев), из которого был добыт огонь[245]. Libido покидает здесь ту деятельность, к которой она собственно призвана в качестве половой функции и совершает регрессию к дополовой ступени, где она, согласно вышесделанным соображениям, занимает одну из предшествующих сексуальности ступеней; согласно воззрению Упанишад это происходит в целях возникновения человеческого искусства, а отсюда и вообще высшей духовной деятельности. Этот ход развития не представляет собою для психиатра ничего странного, так как уже давно известным психопатологическим фактом является близость онанизма и чрезмерной деятельности фантазии. Сексуализация духа путем аутоэротизма столь часто наблюдалась, что излишним было бы приводить примеры. Путь libido шел следовательно, как мы можем заключить по этим опытным данным, первоначально в том же направлении как и у ребенка, лишь в обратной последовательности: половой акт был вытеснен из собственно ему принадлежащей зоны и переложен[246] в аналогичную зону рта, причем рту было придано значение женского органа, руке же или пальцам фаллическое значение[247]. Таким образом во вновь оккупированную регрессивно деятельность дополовой ступени привносится сексуальная значимость, которая, конечно, этой ступени прежде частично принадлежала, но имела совершенно иной смысл. Некоторые функции дополовой ступени обнаруживают длительную целесообразность и потому впоследствии сохраняются в качестве сексуальной функции. Так, например, зона рта продолжает оставаться эротически важною, чтоозначает, что ее оккупация становится долговременной. Что касается рта, то мы знаем, что он обладает сексуальной значимостью и для животных: во время совокупления жеребцы кусают кобыл, также и коты, петухи и т. д. Другое значение рта — аппарат речи. Он служит существенным образом для порождения приманных звуков; эти звуки представляют собою большею частью те звуки царства животных, которые получили наилучшее развитие. Что касается руки, то мы знаем о ее важном значении как органа контректации, например у лягушек. Многообразное эротическое применение руки у обезьян известно. Когда возникает противление против собственной сексуальности, то запруженная libido скорее всего доводит до чрезмерного функционирования те collateralia, которые способны компенсировать противление; это и происходит с ближайшими функциями, служащими введением к половому акту[248], то есть с функциями руки и рта. Половой акт, против которого направлено противление, заменяется сходным актом дополовой ступени, идеальным примером которого является сосание пальцев и сверление. Подобно тому, как у обезьян нога выполняет иногда функции руки, так и ребенок не затрудняется часто в выборе предмета сосания и всовывает в рот вместо пальцев руки, большой палец ноги. Этот "жест" встречается и в индусском ритуале, только там большой палец ноги всовывается не в рот, а держится против глаз[249]. Благодаря половому значению руки и рта этим органам, которые служат на дополовой ступени чувству удовольствия, приписывается способность рождать; эта способность тождественна с тем вышеупомянутым предназначением, имеющим в виду оттого именно внешний предмет, что дело идет там о libido пола или о libido размножения. Если вследствие действительного добывания огня половой характер истраченный на это libido успел выразиться вполне, то зона рта является без адекватной деятельности: рука достигла таким образом своей чисто человеческой цели, совершив первый акт своего искусства.
Рот имеет, как мы видели, еще дальнейшую важную функцию, у которой столько же полового отношения к предмету как и у руки, именно функцию порождения приманных кликов. При распадении аутоэротического кольца — рука-рот[250] — когда фаллическая рука превращается в орудие добывания огня, привлеченная к зоне рта libido ищет пути к другой функции, который и приводит ее совершенно естественно к уже имеющейся функции криков во время течки. Приток libido, впадающий сюда, должен был вызвать обычные последствия: именно повышение деятельности вновь оккупированной функции, т. е. выработку приманных кликов.
Мы знаем, что из первичных звуков некогда образовался человеческий язык. Соответственно психологическому положению вещей следует принять, что язык обязан своим происхождением именно тому моменту, когда влечение, вытесненное назад на дополовую ступень, обратилось наружу, чтобы там отыскать себе эквивалентный объект. Собственно мышление, как сознательная деятельность, представляет собою, как мы это видели в первой части, мышление с положительным назначением в сторону внешнего мира, то есть "словесное" мышление. Этот род мышления возник, по-видимому, в вышеозначенный момент. Замечательно, что воззрение это, добытое путем рассуждения, может опять-таки опереться'на старинную традицию и некоторые мифологические фрагменты.
В Aitarey-Upanishad встречается в учении о развитии человека следующее место (переведенное здесь с перевода Дейссена): "Когда он его высидел, его уста отверзлись как яйцо, и из них появилась на свете речь, а из речи Агни (огонь)". Дальше рисуется, как вновь созданные предметы были введены в человека. Эти места ясно указывают на связь огня и речи[251]. В Brihadaranyaka-Upanishad (3, 2) находится следующее место: "Если после смерти этого человека его речь уйдет в огонь, его дыхание в ветер и его глаз в солнце" и т. д. Другое место из Brihadaranyaka-Upanishad (4, 3) гласит: "Но если солнце зашло, и месяц скрылся, и огонь погас, что служит тогда человеку светом? — Тогда речь служит ему светом; ибо при свете речи сидит он и ходит туда и сюда, совершает свою работу и возвращается домой. — Но если солнце зашло, и месяц скрылся, и огонь погас, и голос умолк, что тогда служит человеку светом? — Тогда он сам себе служит светом, ибо при свете Атмана сидит он и ходит туда и сюда, совершает свою работу и возвращается домой".
В этом месте мы замечаем, что огонь опять находится в ближайшем отношении к речи. Сама речь называется светом, а свет сводится к Атману, творящей душевной силе, к libido. Таким образом индусская мета-психология понимает речь и огонь как эманации внутреннего света, о котором нам известно, что он и есть libido. Речь и огонь суть формы обнаружения libido, суть первого человеческого искусства, пришедшая из ее переложения. На это общее психологическое происхождение указывают, по-видимому, некоторые данные по исследованию языка.
Индогерманский корень bha означает представление о свете, сиянии. Этот корень встречается в греческом, в древне-ирландском. Тот же корень bha означает и говорить (баить). Он встречается в санскрите bhan — говорить, в армянском ban — слово.
В этой группе значения возжелать, сиять, играть и звучать соприкасаются. Подобное же архаическое слияние значений в первоначальную символику libido (как мы вправе уже выразиться теперь) встречается в тех группах египетских слов, которые происходят от двух родственных корней ben и bel и их удвоений benben и belbel. Первоначальное значение этих корней следующее: выбрасывать, выступать, набухать, вздыматься (с побочным значением пениться, пускать пузыри и круглиться). Belbel сопровождаемое знаком обелиска (первоначально имевшего смысл фаллоса) означает источник света. Символика libido объясняет связь между этими значениями.
И здесь Гете проложил нам путь:
Рафаил: Звуча в гармонии вселенной
И в хоре сфер гремя, как гром,
Златое солнце неизменно
Течет предписанным путем;
И крепнет сила упованья
При виде творческой руки.
Творец, как в первый день созданья,
Твои творенья велики!
А р и э л ь: Тише, чу!
Шум Гор разлился;
Легких эльфов рой смутился:
Новый день, гремя, идет.
Чу! Шумят ворота неба!
Чу, гремят колеса Феба!
Сколько шуму свет несет!
Трубный звук повсюду мчится;
Слепнут очи; слух дивится;
Все звучит и все поет.
Поскорей цветов ищите,
Глубже, глубже в лес уйдите:
Меж кустами, под листком
День мы тихо проведем[252].
И о Гёльдерлине следует здесь вспомнить: "Где ты? Опьяненная погружается моя душа в сумерки от ниспосылаемой тобою отрады; но вот только что я прислушивался, как восхитительный солнечный юноша, полный золотых звуков, играет свою вечернюю песнь на небесной лире; кругом отзывались леса и холмы".
Подобно тому, как в архаическом словоупотреблении огонь и звук речи (приманный клик, музыка) являются формами эманации libido, так же и свет и звук, входя в душу, становится Единством — libido.
Манилий говорит об этом в своих стихах: — "Что за чудо было бы познать мир, если бы к тому способны были люди, в которых мир, как подобие Божие, заключен в виде малого отображения! Или позволительно думать, что люди ведут свой род не из неба, а откуда-нибудь из другого места? Только один человек устремился ввысь с поднятою головою и направил свои звездные очи вверх к светилам".
Понятие, заключенное в санскритском слове Tejas, указывает нам на то значение libido, которое является основополагающим вообще для всего образа мира. Я обязан д-ру Abegg (Цюрих), отличному знатоку санскрита, следующей сводной восьми значений этого слова.
Tejas означает:
1. острота, лезвие;
2. огонь, блеск, свет, жар, жара;
3. здоровый вид, красота;
4. огненная и порождающая краски сила в человеческом организме (находящаяся в желчи);
5. сила, энергия, жизненная сила;
6. пылкая натура;
7. духовная, а также магическая сила; влияние, знатность, достоинство;
8. мужское семя.
Отсюда мы можем почувствовать, до какой степени так называемый объективный мир являл собою для первобытного мышления субъективную картину, и понять, что иначе это и не могло быть. К такому мышлению хочется применить слова из Chorus mysticus: "Все преходящее есть только символ".
По-санскритски огонь — agnis (лат. ignis)[253], олицетворенным огнем является бог Agni — божественный посредник, символ которого имеет некоторое соприкосновение с символом Христа. В Avesta и в Ведах огонь есть посланник богов. В христианской мифологии есть элементы близкие мифу об Agni. Даниил говорит о трех мужах в огненной печи:
"Тогда Навуходоносор, царь, изумился, и в испуге встал, и, начав речь, сказал советникам своим: не троих ли мужей бросили мы в огонь связанных? Они в ответ сказали царю: поистине так, царь!
Он возразил и сказал: вот я вижу четырех мужей несвязанных, ходящих среди огня, и нет им вреда; а вид четвертого подобен сыну Божию".
Biblia pauperum (по немецкому инкунабулу 1471 г.) говорит об этом следующим образом: "У пророка Даниила в третьей главе мы читаем, что Навуходоносор, царь Вавилонский, приказал посадить трех детей в пылающую печь, и когда царь подошел к печи и заглянул в нее, то увидел рядом с тремя четвертого, который был подобен сыну Божию. Трое означают для нас святую Троицу Лица, а четвертый Единство Сущности. Стало быть Христа Даниил обозначает в своем объяснении как троичность Лица и (в то же время) Единство Сущности".
После этого мистического толкования "легенда о трех мужах в печи" представляется ничем иным, как чарами огня (Feuerzauber), причем появляется сын Божий; Троица приводится в связь с Единством, или другими словами: через совокупление рождается дитя. Печь огненная (подобно пылающему треножнику в Фаусте) есть символ матери, в которой "пекутся" дети[254]. Четвертым в огненной печи является сын Божий Христос, ставший в огне зримым богом. Мистическая троица и единство вне сомнения имеют связь с символикой пола[255]. О спасителе Израиля Мессии и об его врагах говорится у Исаии[256]. "И свет Израиля будет огнем, и Святый его пламенем".
В одном гимне Ефрем Сирин говорит о Христе: "Ты, что весь огонь, умилосердись надо мною".
Agni есть жертвенный огонь, жертвоприноситель и жертва, подобно Христу. Как Христос оставил в опьяняющем вине свою спасительную кровь в качестве зелья бессмертия, так Agni оставил Soma, святой напиток воодушевления, мед бессмертия[257]. Сома и огонь тождественны в индусской литературе, так что мы в этом напитке без труда открываем снова символ libido, благодаря чему ряд, по-видимому, парадоксальных свойств этого напитка внутренне легко примирен. Как древние индусы признавали в огне эманацию внутреннего пламени libido, так видели они и в опьяняющем напитке[258] такую же эманацию libido. Что Сома определяется в Ведах как истечение семени[259], подтверждает этот взгляд. Внесение понятия Сома в огонь подобно значению тела Христова как причастия[260] объясняется психологией дополовой ступени, когда libido служила преимущественно функцией питания. Сома есть "питательный напиток", мифическая характеристика которого параллельна таковой огня и его возникновения, почему оба соединены в Agni. Кроме того, напиток бессмертия взбалтывается индусскими богами так же, как высверливается огонь.
Отхождение libido на дополовую ступень объясняет, отчего так много богов обрисовывается сексуально, а с другой стороны, почему они служат пищею.
Как показывает пример приготовления огня, не орудие, которым он добывался, получило впоследствии сексуально символическое значение, а наоборот, libido пола была той действующей силою, которая привела к изобретению подобного орудия, — вот почему и возникшие отсюда жреческие учения представляют собою не что иное, как констатирования факта добывания огня с помощью этого орудия. Таким же путем пришли и другие первобытные открытия к своему сексуальному символизму; они также происходят от libido пола.
До сих пор в наших рассмотрениях, которые исходили от pramantha жертвоприношения Agni, мы занимались лишь одним значением слова manthami или mathnami, именно тем, которое связано с движением трения. Но как показывает Кун, это слово означает отрывать, к себе тянуть, похищать[261]. Согласно Куну[262] это значение налицо уже в текстах Вед. Сказание об изобретении огня рассматривает его добывание всегда как насильственное похищение; это добывание связано с распространенным по всей земле мифическим мотивом трудно достижимой драгоценности. То обстоятельство, что во многих местах, не только в Индии, добывание огня представляется первичным похищением, по-видимому, указывает на всеобще распространенную мысль, согласно которой приготовление огня есть нечто запретное, узурпированное, достойное кары, нечто, что может быть достигнуто лишь путем насилия или чаще путем коварства[263]. Тайная кража или хитрый обман, часто являясь в качестве констатируемого врачом болезненного симптома, означают всегда тайное выполнение запретного желания[264]. Исторически эта черта может быть отнесена к тому обстоятельству, что ритуальное приготовление огня совершалось с магическою целью, почему и преследовалось официальным вероисповеданием; с другой стороны добывание огня само являлось мистериозным обрядом[265], отчего оберегалось жрецами и облекалось тайною. Ритуальные предписания индусов устанавливают тяжелую кару тому, кто приготовил огонь неверным способом. То обстоятельство, что нечто является мистерией уже само по себе, означает, что это совершается под покровом тайны. Что должно остаться в тайне, чего вообще не следует ни видеть, ни делать, некое деяние, сопровождаемое тяжкими наказаниями души и тела, все это, по-видимому, должно быть чем-то вообще запретным, но получившим специально культовое разрешение. После всего того, что выше было сказано о генезисе добывания огня, уже нетрудно более отгадать, что именно является запретным: это есть онания. Выше я сказал, что то была неудовлетворенность, которая сломала аутоэротическое кольцо перенесенной половой деятельности на собственном теле и открыла таким образом далекие горизонты культуры, но я не упомянул, что это лишь неплотно сомкнутое кольцо перенесенной онанистической деятельности в состоянии замкнуться прочнее, когда сделано другое значительное открытие, именно настоящей онании[266]. Таким путем деятельность переносится на надлежащее место и, смотря по обстоятельствам, обеспечивает на долгое время достаточное удовлетворение; однако сексуальность оказывается обманутой в своих истинных намерениях. Естественное развитие оказывается обойденным, так как напрягшиеся силы, которые могли бы и должны были бы служить культурному росту, отнимаются от последнего, благодаря онании: вместо переложения libido совершается регрессия в половую область, что является прямою противоположностью целесообразному процессу. Но психологически онания есть изобретение, значения которого отнюдь не следует недооценивать: благодаря ему оказываешься огражденным от судьбы, так как половая потребность уже не в состоянии отдать открывшего онанию на произвол жизни. Благодаря онании имеют в руках волшебное средство: стоит только отдаться воображению и при этом онанировать, как получаешь в свое обладание все плотские утехи и при этом не имеешь надобности суровым трудом и тяжелой борьбой с действительностью отвоевывать себе мир своих желаний[267]. Аладин трет свою лампу и услужливые духи отдают себя в его распоряжение; так изображает сказка тот большой психологический выигрыш, который получается от дешевой регрессии к местному половому самоудовлетворению. Символ Аладина весьма тонко вскрывает двусмысленность магического добывания огня.
Близкую связь порождения огня с мастурбацией доказывает еще один случай, сообщением которого я обязан д-ру Шмиду. Один слабоумный батрак совершил несколько поджогов. На одном пожаре, виновником которого он был, поведение его показалось подозрительным, потому что он, засунув руки в карманы, стоял у двери одного дома, находившегося напротив пожарища, и с видимым удовольствием наблюдал за огнем. Во время освидетельствования в лечебнице для душевных больных он подробно рассказывал о пожаре и при этом делал подозрительные движения рукою, находившейся в кармане брюк. Немедленно произведенное телесное освидетельствование показало, что он онанировал. Впоследствии он признался, что онанировал всякий раз, когда наслаждался зрелищем огня, вызванного его поджогом.
Добывание огня само по себе представляет собою полезный многотысячелетний, лишенный всего фантастического, обычай, которому очень скоро стали придавать не более таинственного значения нежели еде и питью. Но навсегда сохранилась тенденция время от времени приготовлять огонь способом, связанным с мистериозными церемониями, так же как сохранилась ритуальная еда и ритуальное питье; и вот в таких случаях добывание огня должно было происходить согласно точным предписаниям, от которых никто не смел ни в чем отступать. Эта таинственная тенденция, присоединившаяся к технике добывания огня, и указывает на путь к онанистической регрессии, второй путь, всегда открывающийся рядом с культурою. Строгие законы идут навстречу этой таинственной тенденции; рвение, с каким совершаются церемонии, и дрожь религиозного восторга, пробегающая у присутствующих на мистериях, имеют прежде всего своим источником эту тенденцию, ибо церемония, будучи практически бессмысленной, является с психологической точки зрения установлением полным самого глубокого смысла: она представляет собою точно обозначенную законами замену онанистической регрессии. Закон не может относиться к содержанию церемонии, так как для ритуального действия, собственно говоря, совершенно безразлично, совершается ли оно так или иначе. Тогда как чрезвычайно существенно, отводится ли запруженная libido путем бесплодной онании или она переводится на путь сублимирования. Эти строгие предохранительные меры имеют в виду прежде всего именно онанию[268].
Я обязан Фрейду дальнейшим примечательным указанием на онанистическую природу похищения огня, или точнее, мотива труднообретаемой драгоценности (к которому и относится, собственно говоря, похищение огня). Неоднократно встречается в мифологии формулировка вроде следующей: драгоценность должна быть сорвана с дерева табу или оторвана, что является запретным и опасным поступком; примером могут служить райское дерево и сады Гесперид. С особой ясностью это вытекает из старинного варварского обычая культа Дианы Арицийской: жрецом богини может стать лишь тот, кто отважится в ее священной роще оторвать ветвь. Выражения "оторвать" (abreissen), "стирать" (abreiben) сохранились в вульгарном языке как символы онанистического акта. Таким образом понятия "тереть" (reiben) и "рвать" (reissen), заключающиеся в слове manthami и связанные между собою, по-видимому, через миф о похищении огня, сочетаются в акте онании, причем reiben употребляется в собственном смысле, a reis-sen в переносном. Поэтому можно ждать, что в самом глубоком душевном пласту, именно в кровосмесительном, который предшествует аутоэротической стадии, оба значения сливаются воедино; но за недостатком мифологической традиции это обстоятельство могло бы быть доказано лишь этимологически.
IV. Бессознательное рождение героя
Подготовленные предшествующими главами, мы подходим теперь к персонификации libido в образе богатыря, героя или демона. Тем самым символика покидает область предметного и безличного, чем характеризуется астральный и метеорный символ, и принимает человеческую форму, образ преходящего от горя к радости и от радости к горю существа, которое то, подобно солнцу, стоит в зените, то погружается в беспросветную ночь, чтобы затем из ночи этой воспрянуть к новому блеску[269]. Подобно тому, как солнце в собственном движении и в силу собственного внутреннего закона восходит от утра к полудню, переступает полдень и склоняется к вечеру, оставляя свое сияние позади себя, и всецело погружается в окутывающую все своим мраком ночь, так и человек по непреложным законам совершает свой путь и, окончив свой бег, исчезает в ночи, чтобы на утро, в своем потомстве, воскреснуть для нового круговорота жизни. Символический переход от солнца к человеку совершается очень легко. По этому пути и идет третье и последнее творение мисс Миллер. Это произведение носит у нее название: Шивантопель, гипногогическая драма. О зарождении этой фантазии она сообщает следующее: "После вечера, полного забот и тревоги, я легла спать около 111/2 час. Я чувствовала себя возбужденной и не в силах заснуть, хотя и была очень утомлена. — В комнате не было света. Я закрыла глаза и испытывала при этом такое чувство, словно что-то должно было случиться. Затем на меня нашло чувство общего облегчения и я оставалась настолько пассивной, насколько это только возможно. Перед глазами моими появились линии, искры и светящиеся спирали, сопровождаемые калейдоскопом свежепережитых будничных происшествий".
Читатель вместе со мной посетует, что из-за сдержанности мисс Миллер мы так и не узнаем, что собственно составляло предмет ее забот и тревоги. Узнать это было бы крайне важно для последующего анализа. Об этом пробеле приходится тем более пожалеть, что от первого произведения (1898 г.) до этой фантазии, к разбору которой мы здесь переходим (1902 г.), прошло полных четыре года. Об этом промежутке времени, в течение которого великая проблема, без сомнения, не дремала в области бессознательного, у нас нет ровно никаких известий. Но, быть может, недостаток этот имеет и свою хорошую сторону, поскольку участие в личной судьбе автора не отвлекает нашего внимания от той общезначимости, какую имеет рождающаяся здесь фантазия. Тем самым отпадает кое-что такое, что аналитику в его повседневной работе нередко мешает поднять взор от томительной, тягостной мелкой работы к тем далеким связям, которые соединяют всякий невротический конфликт с человеческой судьбой в ее целом.
Состояние, которое описывает здесь автор, соответствует тому, какое обычно предшествует намеренно вызванному сомнамбулизму, как его, например, часто описывают спиритические медиумы. Необходимо, конечно, допустить наличность известной склонности вслушиваться в тихие ночные голоса, в противном случае такого рода тонкие, едва ощутимые внутренние переживания проходят незамеченными. В этом вслушивании мы узнаем направленное внутрь течение libido, начинающей оттекать к незримой еще таинственной цели. Словно она вдруг открыла в глубинах бессознательного объект, притягивающий ее с могучей силой. Обращенная по самой природе своей всецело наружу, к внешнему миру, жизнь людей в обычном состоянии не допускает подобного рода интроверсий; в качестве предпосылки для этого необходимо должно уже быть на лицо известное исключительное состояние, а именно недостаток во внешних объектах, вынуждающий личность искать им заместителя в собственной душе. Трудно, правда, представить себе, чтобы наш полный сокровищ мир оказался настолько беден, чтобы не быть в состоянии предоставить для любви атома-человека ни одного объекта. Этого нельзя допустить по отношению к предметному миру открывающему бесконечный простор для каждого. Напротив, только неспособность любить лишает человека имеющихся у него в этом отношение возможностей. Опустелым стоит этот мир лишь перед тем, кто не умеет направить свою libido на внешние предметы и тем оживить их и сделать прекрасными для себя. (Красота ведь заключается не в предметах самих по себе, а в том чувстве, которое мы в них привносим.) Что нас, следовательно, заставляет создавать заместителя изнутри самого себя, это не внешний недостаток в объектах, а наша неспособность любовно обнять предмет вне нас. Конечно, трудности, проистекающие из житейского положения, и невзгоды борьбы за существование будут нас угнетать, но даже плохая внешняя ситуация не может помешать нам вывести libido наружу, напротив, она может подстрекнуть нас к величайшему напряжению сил, чтобы найти приложение для всей нашей libido в реальном мире. Реальные трудности никогда не смогут длительно оттеснить libido назад в такой мере, чтобы это вызвало, например, невроз. Для этого не достает конфликта, составляющего необходимое условие всякого невроза. Только противление, противопоставляющее хотению свое нехотение, одно только оно в состоянии породить ту болезнетворную интроверсию, которая является исходным пунктом всякого возникшего на психической почве расстройства. Противление, на которое наталкивается стремление любить, порождает неспособность к любви. Если нормальная libido может быть уподоблена постоянно текущему потоку, широко изливающему свои воды в мир действительности, то противление, рассматривая его динамически, можно уподобить не подымающейся посреди русла скале, которую поток заливает или сбоку обтекает, а обратному течению, которое вместо устья направляется к истоку. Часть души жаждет внешнего объекта, но другая часть ее хочет уйти назад в субъективный мир, куда манят ее воздушнолегкие замки фантазии. Эту расщепленность человеческого хотения, для которой Блейлер, под психиатрическим углом зрения, метко установил понятие амбитенденции[270], можно было бы принять как нечто всегда и везде сущее, напомнив себе, что даже самый примитивный моторный импульс уже несет в себе противоположные элементы; так, например, при акте разгибания иннервируются также и сгибательные мускулы. Но эта нормальная амбитенденция никогда не ведет к тому, чтобы затруднить или сделать вовсе невозможным намеченный акт, а, напротив, является необходимой предпосылкой его законченности и координированности. Для того, чтобы из этой гармонии до тонкости согласованных между собой противоположностей возникло нарушающее нашу деятельность противление, для этого необходимо должен быть налицо отклоняющийся от нормы плюс или минус на той или другой стороне. Из этого привходящего третьего и возникает противление[271]. Это относится и к расщепленности хотения, создающей для человека столько трудностей. Только отклоняющееся от нормы третье рассекает те "четы противоположностей", которые в нормальном виде теснейшим образом связаны, и выявляет их как отделенные одна от другой тенденции в сущности лишь благодаря этому они впервые становятся хотением и нехотением и выступают помехой на пути друг у друга. Так гармония становится дисгармонией. В мои задачи сейчас не входит исследовать, откуда берется это неизвестное третье и что оно собой представляет. Прослеженный на наших пациентах до корня, этот "основной комплекс" ("Kernkomplex" у Фрейда) раскрывается перед нами как проблема инцеста (кровосмешения). В тенденции к кровосмесительству перед нами выступает половая libido, возвратно устремляющаяся к родителям. Что путь этот так легко может быть пройден, имеет, по-видимому, своим источником то обстоятельство, что libido обладает также и необычайной косностью, которая не хочет выпускать ни одного объекта из своего прошлого, а напротив, желает удержать каждый навеки за собой. Тот "святотатственный прыжок назад", о котором говорит Ницше, раскрывается перед нами, если освободить его от окутывающей его кровосмесительной оболочки, как первоначально пассивное застревание libido на первых объектах детства. Но эта косность является также страстью, как это блестяще развивает Ла-Рошфуко.
"Из всех страстей наименее знакома нам леность. Онa наиболее пылкая и наиболее опасная из всех, хотя сила ее незаметна и наносимый ею вред остается скрытым. Внимательно изучая ее могущество, мы поймем, что она при всяком удобном случае, овладевает нашими чувствами, нашими интересами и нашими удовольствиями: это препятствие, могущее остановить величайшие размерами корабли, это штиль, более опасный для важнейших дел, нежели подводные камни и сильнейшие бури. Ленивый отдых — это тайное очарование души. внезапно прерывающее наиболее пылкие занятия и наиболее твердо принятые намерения. Наконец, чтобы дать наивернейшее понятие об этой страсти, нужно сказать, что она — как бы блаженство души, утешающее ее во всех ее потерях и заменяющее всякие иные блага".
Именно эта опасная, присущая первобытному человеку преимущественно перед другими страсть и выступает под подозрительной маской символов кровосмешения; это та именно страсть, от которой нас должен отпугнуть страх перед кровосмешением и которую нам приходится преодолеть, прежде всего, как образ, как imago "страшной матери" ("furchtbare Mutter")[272]. Это — мать несчетных бедствий, в ряду которых не последнее место занимают невротические страдания. Ибо из испарений застрявших остатков libido преимущественно и возникают те вредоносные туманы фантазии, которые до того застилают реальность, что приспособление к ней становится почти невозможным. Но мы не станем прослеживать здесь далее тех основ, из которых вырастают фантазии кровосмесительства; достаточно будет здесь предварительно наметить мое чисто психологическое понимание проблемы кровосмешения. Здесь нас должен лишь занимать вопрос, означает ли противление, ведущее у нашего автора к интроверсии, осознанную внешнюю трудность или нет. Будь это внешняя трудность, libido, правда, встретив на пути своем плотину сильно поднялась бы и разлилась бы морем фантазий, но эти фантазии лучше Всего было бы обозначить как планы, а именно как планы о том, как преодолеть препятствие. Это были бы конкретные представления о действительности, ищущие путей для своего разрешения. Это было бы напряженное раздумывание, которое повело бы скорее ко всему другому нежели к гипнагогической драме. Да и описанное выше пассивное состояние совсем не подходит для случая с действительным внешним препятствием, а напротив, как раз своей пассивной покорностью судьбе указывает на тенденцию, отвергающую, без сомнения, с презрением реальные решения и предпочитающую им созданного фантазией заместителя. Поэтому, надо думать, речь идет здесь в конечном счете и по существу дела только о внутреннем конфликте, вроде, скажем, тех прежних конфликтов, которые привели к двум первым бессознательным творениям. Мы должны таким образом прийти к выводу, что внешний объект не может быть любим потому, что преобладающая доля libido (Libidobetrag) предпочитает фантастический объект, который должен быть извлечен из глубин бессознательного для замещения недостающей действительности.
Обнаруживающиеся на первых ступенях интроверсии видения входят в разряд известных гипнагогических явлений (так называемые "явления самосвечения" в глазу)[273]. Они образуют, как я это выяснил в одной более ранней работе, основу видений в собственном смысле, или, как мы сейчас выразились бы, символических самовосприятий libido.
Мисс Миллер продолжает: — После этого я имела такое ощущение, словно вот-вот я должна получить какое-то сообщение. Мне казалось, что в душе моей звучат слова: "Говори, о Господи, ибо раба Твоя слушает, отверзи Сам мои уши!"
Этот отрывок отчетливо передает имевшуюся в виду цель. Выражение: "communique" (сообщение) является даже ходячим в спиритических кругах. Библейские слова содержат явственный призыв или "молитву", то есть обращенное к божеству (бессознательному комплексу) желание (libido). Молитва заимствована из 1 Сам. 3, 1 и ел., где Самуил ночью трижды слышит зов Бога, но думает, что его зовет Илия, пока последний не надоумил его, что это Бог зовет его и что он должен ответить, когда снова услышит свое имя: "Говори, ибо слушает раб Твой". Наша сновидица употребляет эти слова, собственно говоря, в противоположном смысле, а именно, чтобы этим путем сотворить себе бога; она уводит этим свои желания, свою libido, в глубины своего бессознательного.
Мы знаем, что как ни резко разделены индивидуумы различием содержания своего сознания, они тем самым сильнее сходятся в области бессознательной психологии. Каждый, кто на практике применяет психоаналитический метод, испытывает глубокое впечатление, когда замечает, до чего однородны, в сущности, типические Несознательные комплексы. Различия возникают лишь через индивидуализацию. На этот факт может с правом опереться в своей существенной части шопенгауэровская и гартмановская философии[274]. Психологической основой для этих философских воззрений служит совершенно очевидная однородность бессознательного, которое содержит преодоленные индивидуальной дифференциацией менее дифференцированные остатки прежних психологических функций. Реакция и продукты животной психики отличаются такой общераспространенной однородностью и устойчивостью, какую у человека, по всей видимости, можно открыть лишь по отдельным сохранившимся следам. В противоположность животному, человек выступает перед нами как существо необычайно индивидуальное.
Такой взгляд мог бы, конечно, оказаться и величайшим заблуждением поскольку нами руководит целесообразная тенденция познавать всегда лишь различия между предметами. Этого требует психологическое приспособление, которое вообще было бы немыслимо для тончайшей дифференцировки впечатлений. В виду наличности такой тенденции нам даже приходится делать прямо величайшие усилия для того, чтобы предметы, с которыми мы имеем дело изо дня в день, познать в их общей связи. По отношению же к вещам, которые дальше отстоят от нас, это дается нам гораздо легче. Так, для европейца на первых порах почти совершенно невозможно различить в толпе китайцев отдельные лица, хотя у китайцев ведь такие же индивидуальные черты лица, как и у нас, европейцев; но то, что является общим для всех этих чуждых европейцу лиц, бросается в глаза постороннему гораздо больше нежели их индивидуальные отличия. Однако, если мы сами живем среди китайцев, то для нас мало-помалу исчезает впечатление чего-то единого и в конце концов китайцы тоже выступают перед нами как индивидуумы. Индивидуальность принадлежит к тем условным категориям действительности, которые из-за их практической важности чрезмерно переоцениваются теорией; она не принадлежит к тем непреоборимо ясным и поэтому всеобщим фактам, сразу овладевающим сознанием, на которых прежде всего должна строиться наука. Таким образом индивидуальное содержание сознания представляет собой наименее благоприятный объект для психологии, ибо в нем как раз то, что имеет общее значение, завуалировано до неузнаваемости. Ведь сущность процесса сознания сводится к развертывающемуся в мельчайших частностях процессу приспособления. Бессознательное же, напротив, есть то общераспространенное, что не только объединяет индивидуумы друг с другом в народ, но и связывает нас, назад протянутыми нитями, с людьми давно прошедших времен и с их психологией. Так, предметом истинной психологии, притязающей на то, чтобы не быть психофизикой, является в первую голову бессознательное в его выходящей за пределы индивидуального всеобщности.
Человек как индивидуум представляет собой подозрительное явление настолько, что его право на существование весьма даже может быть оспариваемо с точки зрения естественно-биологической, ибо под этим углом зрения индивидуум составляет лишь расовый атом и имеет смысл только в качестве составной части массы. Но точка зрения культуры придает человеку выделяющую его из массы индивидуальную тенденцию, которая в ходе тысячелетий вела к выработке личности, а параллельно с этим развивался культ героев, перешедший затем в современный индивидуалистический культ личности. Этой тенденции соответствует и попытка рационалистической теологии удержать личного Христа как последний драгоценный остаток божества, отлетевшего в область непредставимого. В этом отношении католическая церковь поступила значительно практичнее, пойдя навстречу всеобщей потребности в видимом или, по крайней мере, исторически удостоверенном герое; она достигла этой цели тем, что возвела на окруженный обожанием трон маленького, но доступного отчетливому восприятию бога мира сего, именно римского папу, этого Patrem patrum (отца отцов) и одновременно верховного жреца незримого вышнего или внутреннего бога. Доступность божества чувственному восприятию естественно создает опору для религиозного процесса интроверсии, поскольку человеческая фигура существеннейшим образом облегчает "перенесение", ибо под видом чисто духовного существа не так-то легко представить себе нечто стоящее любви и достойное почитания. Эта оказывающаяся повсюду тенденция сохранилась и в рационалистической теологии с ее стремлением представить себе Христа непременно как историческую личность. Не в том смысле, чтобы люди любили только видимого бога: они и любят-то его не таким, каков он есть, ибо он ведь только человек, а если бы верующие хотели любить человека, они могли бы отправиться к своему соседу или к своему врагу, чтобы любить его. Люди хотят любить в боге только свои идеи, именно те представления, которые они проецируют в бога. Они хотят таким путем любить свое собственное бессознательное, то есть те в каждом человеке равно сохранившиеся остатки древнего человечества и многовекового прошлого, другими словами, то оставленное всем ходом развития общее наследие, что дано в дар всем людям, наподобие света солнца и воздуха. Но любя это наследие, люди любят то, что общо всем; так они возвращаются назад к матери людей, к духу расы, и таким образом вновь приобретают частицу той взаимной связанности, той тайной и непреоборимой силы, какую обычно дает чувство общности со стадом. Здесь перед нами проблема Антея, сохраняющего свою исполинскую силу только благодаря соприкосновению с матерью-землею. Этот временный уход в самого себя, означающий, как мы уже видели, возврат в детское отношение к родительским "imagines", в известных пределах влияет, по-видимому, благотворно на психологическое состояние личности. Вообще можно признать, что оба основных механизма психозов — перенесение и интроверсия — широко служат также целесообразными нормальными способами реакции на комплексы: перенесение как средство укрыться от комплекса в реальный мир, интроверсия же — как средство с помощью комплекса отделаться от реального мира.
Уяснив себе таким образом реальные цели, связываемые с молитвами, мы можем теперь ознакомиться с дальнейшим рассказом нашей сновидицы в ее видениях: после молитвы появляется "голова сфинкса в египетском головном уборе", появляется и быстро исчезает. Здесь мисс Миллер помешали — она была на момент разбужена. Это видение напоминает отмеченную в начале фантазию о египетской статуе, застывший жест которой здесь вполне на месте как явление так называемой функциональной категории. Легкие стадии гипноза и носят техническое название оцепенение. Слово "сфинкс" во всем цивилизованном мире указывает на "загадку"; это — таинственное существо, загадывающее загадки, подобно сфинксу Эдипа, стоявшему у врат его судьбы как символическое возвещение неотвратимого.
Сфинкс представляет собой звероподобное изображение той материнской "imago", которую можно обозначить как "страшную мать", от которой в мифологии сохранились еще обильные следы. К мифу об Эдипе такое толкование вполне подходит. В нашем же случае вопрос остается открытым. Мне сделают упрек, что ничто, кроме слова "сфинкс", не оправдывает здесь ссылки на сфинкс Эдипа. При недостаточности субъективных материалов, которых в Миллеровском тексте для данного видения вовсе нет, приходится и от индивидуального истолкования совершенно отказаться. Намека, который содержится в словах о "египетской" фантазии, совершенно недостаточно, чтобы из него можно было сделать тут какое-нибудь употребление. Поэтому, если мы и дерзаем проникнуть в тайну этого видения, мы вынуждены сделать, быть может, чересчур смелую попытку обратиться к тем материалам, которые дает нам история народов, — исходя из того допущения, что бессознательное современного человека отливает свои символы все в те же формы, что и в давно минувшие эпохи. Сфинкс в его традиционном виде представляет собой смешанное получеловеческое, полузвериное существо, к которому мы должны подходить с теми материалами, какие вообще имеют силу по отношению к подобным продуктам фантазии. Я сошлюсь здесь прежде всего в общей форме на положения, развитые в первой части, где речь шла о звероподобных образах libido. Аналитику этот способ изображения хорошо знаком по сновидениям и фантазиям невротиков (и нормальных). Влечение охотно находит свое отображение в животном, в быке, лошади, собаке и так далее. Один из моих пациентов, поддерживавший сомнительного свойства отношения с женщинами и начавший лечение, можно сказать, с чувством страха, что я наверно запрещу ему его половые авантюры, имел такое сновидение: я (его врач) весьма ловко пригвождаю копьем к стене какое-то странное животное, наполовину свинью, наполовину крокодила. Подобными звероподобными изображениями libido — прямо кишмя кишат сновидения. Нередко встречаются и смешанные существа, как в описанном сне. Ряд ярких примеров, в особенности таких, где нижняя животная половина изображена в зверином виде, представил нам Bertschinger.
В зверином виде представленная libido — это не что иное, как "животная" сексуальность, пребывающая в вытесненном состоянии. Как известно, история вытеснения имеет свои корни в проблеме кровосмешения, на почве которой дают себя чувствовать нервные побудительные мотивы к моральному противлению сексуальности. Объекты вытесненной libido — это в конечном счете "imagines" отца и матери; поэтому-то и звероподобные символы, поскольку они символизируют не просто libido вообще, часто содержат изображение отца или. матери (например, отца в виде быка, матери в виде коровы). Из этого корня, по-видимому, берут свое начало как мы выше показали, и звероподобные атрибуты божества. Поскольку вытесненная libido при известных условиях слова появляется в форме страха, символами служат по большей части животные устрашающего характера.
Сознательно мы всею душою чтим мать, во сне же она преследует нас как страшное животное. Сфинкс с мифологической точки зрения и представляет собой это нагоняющее ужас животное, обнаруживающее явственные черты чего-то производного от матери: в сказании об Эдипе сфинкс послан Герой, ненавидевшей Фивы как место рождения Вакха. Одержав победу над сфинксом, представляющим не что иное, как страх перед матерью, Эдип должен добиваться руки своей матери, ибо трон и рука овдовевшей царицы Фив должны были достаться тому, кто освободит страну от сфинксовой напасти. Генеалогия сфинкса обнаруживает множество точек соприкосновения с затронутой нами проблемой: сфинкс — дочь Эхидны, смешанного существа, представляющего сверху прекрасную деву, снизу — отвратительную змею. Эта двойственность соответствует образу матери: сверху — человеческая, привлекательная, достойная любви половина, а снизу — страшная, звериная половина, превращенная запретом кровосмешения в нагоняющего ужас зверя. Эхидна происходит от матери земли, Всематери Ген, которая родила ее на свет от Тартара, олицетворенного подземного царства (места страха). Со своей стороны Эхидна — мать всех ужасов, Химеры, Сциллы, Горгоны, чудовищного Цербера, немейских львов и орла, который пожирал печень Прометея; кроме того она еще произвела на свет целый ряд драконов. Одним из ее сыновей является также Ортр, собака чудовищного Гериона, убитого Гераклом. В кровосмесительном совокуплении с этой собакой, своим сыном, Эхидна и произвела на свет Сфинкса. Этих данных должно быть достаточно, чтобы охарактеризовать ту часть libido, которая дала толчок образованию символа сфинкса. Если при недостаточности субъективного материала мы вообще можем дерзнуть путем обратного заключения вывести у нашего автора символ сфинкса, то мы должны тут же сказать, что сфинкс представляет кровосмесительно отщепленную на заре жизни долю libido из отношения к матери. Но, быть может, мы отложим этот вывод до тех пор, пока не ознакомимся с последующими видениями.
После того как мисс Миллер снова сосредоточилась, видения стали развертываться дальше: "Вдруг появляется ацтек, каждая деталь его отчетливо видна: открытая рука с широкими пальцами, голова в профиль, головной убор наподобие украшения из перьев, какое носят американские индейцы. И все вместе несколько напоминает мексиканские скульптуры".
Древне-египетский элемент сфинкса замещен здесь ацтекскими из раннеамериканской эпохи. То, что есть здесь существенного, не стоит поэтому в связи ни с Египтом, ни с Мексикой — ибо смешать оба эти элемента нельзя, — а связано с субъективным моментом, который сновидица вызывает из собственного младенческого периода. Следует заметить, что при анализах американцев мне приходилось часто наблюдать, что известные бессознательные комплексы (то есть вытесненная сексуальность) изображались символом негра или индейца, то есть там, где европеец, передавая свой сон, рассказывает: "тут появился какой-то грязный оборванец…", у американца и у людей, живущих под тропиками, в такой роли фигурирует негр. Как у нас бродяга, преступник и так далее, так и негр или индеец обозначают собственную вытесненную, примитивную или признаваемую неполноценной половую личность. Стоит остановиться также на подробностях разбираемого видения, ибо многое здесь примечательно. Украшение из перьев, разумеется, из орлиных перьев, связано с особого рода волшебством. Украшая себя перьями орла, герой вбирает в себя нечто от солнечной природы этой птицы, совершенно так же, как проглатывая сердце врага или снимая с него скальп, он присваивает себе его мужество и силу. В то же время корона из перьев есть венец, тождественный с лучистым венцом солнца. Какое важное значение имеет отождествление с солнцем, мы видели в первой части[275].
Особого внимания заслуживает рука, положение которой характеризуется как "открытое", а пальцы как "large". Поразительно, что ударение явственно падает именно на руку. Скорее уж можно было бы, пожалуй, ожидать встретить здесь описание выражения лица. Как известно, жест руки отличается особой характерностью; к сожалению, в данном случае мы ничего об этом не знаем. Правда, здесь можно сослаться на одну параллельную фантазию, в которой рука точно так же выведена на первый план: пациент в гипногогическом состоянии видел свою мать написанной на стене, в стиле византийской церковной живописи; одну руку она держала поднятой ввысь, широко раскрытой с растопыренными пальцами. Пальцы были очень крупны, на концах они имели шишкообразные утолщения и были окружены каждый небольшим лучистым венцом. Первое, что пришло в голову при взгляде на эту картину, были пальцы лягушки с сосочками на кончиках и затем сходство с penis'ом. Старинная отделка этого портрета матери тоже не лишена значения. Очевидно, рука в этой последней фантазии имеет фаллический смысл. Такое истолкование находит себе подтверждение в другой чрезвычайно характерной фантазии того же пациента. Он видит, что из рук его матери поднимается вверх нечто вроде ракеты, которая, когда дольше всматриваешься в нее, оказывается светящейся птицей с золотыми крыльями, золотым фазаном, как ему потом приходит в голову. В предыдущих главах мы видели, что рука действительно имеет фаллическое, детородное значение и что это именно значение ее играет большую роль при изобретении огня. К описанной фантазии можно лишь сделать следующее замечание: с помощью руки выбуравливается огонь, из руки он, следовательно, и выходит: Agni, огонь, воспевается как златокрылая птица[276]. Что речь идет о руке матери, это особенно характерно. Я не могу здесь вдаваться в подробности. Достаточно будет того, что мы с помощью параллельных фантазий подошли к возможному значению руки ацтека. При разборе символа сфинкса мы уже намекали на роль матери. Занявший место сфинкса ацтек указывает свое подозрение внушающей рукой на параллельные фантазии, в которых фаллическая рука действительно принадлежит матери. Точно также мы наталкиваемся в параллельных фантазиях на элемент древности. Что этот элемент, который мы на основании других опытов обозначаем как символ "инфантильного", действительно имеет также и здесь такой смысл, подтверждается мисс Миллер в примечаниях к ее фантазиям, где она говорит: "В детстве моем я особенно интересовалась уцелевшими древностями ацтеков и историей Перу и Инкасов". Оба детских анализа, которые в этом году привел наш "Ежегодник", дали нам возможность заглянуть в маленький мир ребенка и мы увидели, какие жгучие интересы и проблемы тайком окружают в его глазах родителей и что именно родители в течение продолжительного периода стоят в центре всех интересов ребенка[277]. Можно поэтому с полным правом предположить, что элемент старины имеет отношение к "старикам", то есть к родителям[278]; что таким образом рассматриваемый ацтек имеет в себе нечто от отца или от матери. До сих пор мы имеем косвенные намеки лишь на мать, что опять-таки у американки нисколько не удивительно, так как Америка, вследствие сильной отчужденности от отца, характеризуется по большей части непомерно развитым материнским комплексом, что с другой стороны стоит в связи с особым социальным положением женщины в Соединенных Штатах. Положение это вызывает у энергичных женщин особого рода мужественность, а это легко делает возможным символизирование мужскою фигурою[279].
После этого видения мисс Миллер почувствовала, как у нее "слог за слогом" складывалось имя, принадлежавшее, по-видимому, этому ацтеку, "сыну перуанского инки". Имя это: Chi-wan-to-pel. Как нам дает понять Миллер, нечто подобное принадлежит к ее детским воспоминаниям. Акт наречения именем, как и крещенье, представляет собой нечто чрезвычайно важное для создания личности: имени издревле приписывается магическая сила, с помощью которой можно, например, вызвать дух умершего. Знать чье-нибудь имя на мифологическом языке означает — иметь того в своей власти. Как общеизвестный пример я упомяну сказку "Rumpelstilzchen".
В одном египетском мифе Изида отнимает У бога солнца Ра надолго власть тем способом, что заставляет его выдать ей свое настоящее имя и так далее. Дать имя означает поэтому — дать власть, придать определенную индивидуальность[280]. Относительно самого имени мисс Миллер замечает, что оно очень напоминает ей выразительное имя Popocatepetl'а, который, как известно, принадлежит к незабываемым школьным воспоминаниям и, при анализе, к величайшему негодованию Пациентов, нередко всплывает вдруг в сновидении или в мелькнувшем вдруг представлении и повторяет перед — ними какую-нибудь давнюю шутку, о которой они слышали в школе или которую они сами проделывали, позже вовсе даже забыв о ней. Если пациент и не отступает перед тем, чтобы рассмотреть эту мало пристойную шутку без психологических предрассудков, то ему приходится все же спросить себя, оправдывается ли это обстоятельствами дела. Но необходимо поставить также и обратный вопрос: почему мы неизменно имеем тут дело как раз с Popocatepetl'ем, а не с его соседом Iztaccihuatl'ем или с еще более высоким по рангу соседом Orizaba? Последний ведь обладает даже более красивым и легче выговариваемым именем. Но дело в том, что Popocatepetl производит особое впечатление своим звукоподражательным, ономатопоэтическим именем. В английском языке такое именно значение имеет здесь слово "to pop" = делать "паф", (popgun = хлопушка и так далее), которое важно здесь как ономатопоэзия; в немецком — слова "Hinterpommern", "Pumpernickel", "Bombe", "Petarde" (le pet == газоиспускание). Употребительное в немецком языке слово "Роро" (podex = зад) в английском, правда, не употребляется, зато газоиспускание обозначается здесь как "to poop", в инфантильной речи "to poopy" (по-американски). Акт испражнения у детей охотно обозначают словом "to pop". Шутливым названием для задней части тела служит "the bum". ("Poop" называется также задняя часть корабля). Этимологические параллели указывают на примечательное сходство данной части тела с ребенком. Эту связь мы здесь лишь отметим, пока что не останавливаясь на ней подробнее; мы займемся этим ниже.
Один из моих пациентов в свои детские годы всегда связывал акт испражнения с такой фантазией: его задняя часть представляет собой вулкан, в котором происходит страшное извержение, взрыв газов и излияние лавы. Обозначения, даваемые стихийным явлениям природы, имеют в себе первоначально очень мало поэтического, достаточно вспомнить, например, о прекрасном явлении метеора, которое в немецком языке носит название сморкание звезд; некоторые южно-американские индейцы называют эти падающие звезды "мочой звезд". Дело в том, что человек черпает свои обозначения, по принципу наименьшего приложения сил, из ближайшего источника. (Таково, например, перенесение получившего уже характер метонимии обозначения мочеиспускания через "плавать на корабле" и "мочиться" — на дождь.)
Сначала представляется совершенно неясным, каким образом ожидавшаяся, можно сказать, с таким мистическим чувством фигура Chiwantopel'я, которого мисс Миллер в одном примечании сравнивает с контролирующим духом спиритов[281] попадает в столь малопочтенное соседство, что его сущность (имя) приводится в связь с частями тела, скрываемыми от глаз; чтобы понять, каким образом это стало возможным, необходимо сказать себе: когда создают что-нибудь из бессознательного, тогда прежде всего извлекается наверх ускользнувший из памяти материал инфантильного периода. Приходится, поэтому, перенестись на точку зрения того периода, когда этот инфантильный материал был еще на поверхности. И если оказывается, что какой-нибудь глубокочтимый предмет приводится нашим бессознательным в близкое соседство к анальному, то из этого приходится сделать тот вывод, что акт этот выражает собой нечто подобное же по ценности. Вопрос только в том, соответствует ли это также психологии ребенка. Прежде, чем мы приступим к рассмотрению этого вопроса, следует констатировать, что анальное весьма тесно связано с почитанием: вспомним о традиционном значении кала Великого Могола; и совершенно то же самое рассказывает восточная сказка о христианских рыцарях, которые натирались калом папы и кардиналов, чтобы придать себе устрашающую силу. Одна пациентка, отличавшаяся особым почитанием отца, имела такую фантазию: она видит, как отец ее гордо восседает на стульчаке, а проходящие мимо люди низко кланяются ему[282]. Наконец, в более "крепкой" речи сохранился и поныне меткий образный оборот: "Из низкопоклонства влезть кому-нибудь в з…….. Близость к анальному отнюдь не исключает почитания или высокой оценки, как это показывают приведенные примеры и как это легко усмотреть также из внутренней связи, существующей между калом и золотом[283]; так же и здесь лишенное всякой ценности вступает в теснейшую связь с крайне ценным. Это относится также к религиозным оценкам. Я нашел (в то время к моему великому удивлению), что одна воспитанная в строго-религизоном духе молодая пациентка представляла себе в сновидении распятие, помещенным на дне расписанного голубыми цветочками сосуда, то есть в форме экскремента. Противоположность здесь очень велика; оценка в детском периоде крайне резко разнилась от наших теперешних оценок. Так и обстоит дело в действительности. К акту испражнения и продуктам его дети относятся с таким почтительным вниманием[284], какое мы в более позднем возрасте встречаем только еще у ипохондриков. Мы можем постигнуть этот интерес лишь тогда, когда мы видим, что ребенок уже очень рано связывает с этим известную теорию размножения[285]. Этот именно либидинозный приволок и объясняет остроту интереса, проявляемого к данному акту. Ребенок видит: вот каким путем что-то производят и что-то "выходит".
Тот самый ребенок, о котором я сделал сообщение в небольшой брошюре "О конфликтах детской души" и который, как известно, имел разработанную теорию рождения через задний проход, подобно тому маленькому Гансу, о котором рассказал Фрейд, позже усвоил себе известную привычку оставаться в клозете продолжительное время. Однажды отец, потеряв терпение, подошел к клозету и крикнул: "Выходи же, наконец! Что ты там делаешь?" На что изнутри прозвучал ответ: "тележку и двух пони!" Итак, малютка "делает" тележку и двух пони, то есть вещи, которые ей в то время особенно хотелось иметь. Этим путем можно себе сделать все, чего ни пожелаешь, и сделанное есть именно желанное. Ребенку страстно хочется иметь куклу или (если глубже вникнуть) настоящее дитя (то есть ребенок подготовляется к своей будущей биологической задаче), и тем способом, каким вообще что-нибудь производится, он делает себе куклу[286], как представительницу ребенка или, вообще, желанного[287]. От одной пациентки я услышал рассказ о параллельной фантазии из ее детства. В клозете в стене была щель. И вот она фантазировала, что из этой щели выходит фея и дарит ей все, чего она желает. "Locus", как известно, является местом мечтаний, где человек желает себе или создает много такого, что впоследствии ничем уже более не выдает своего места зарождения. Ломброзо[288] сообщает об одной относящейся сюда патологической фантазии двух душевнобольных художников: "Каждый из них считал себя богом и повелителем вселенной. Они сотворили или родили мир, заставив его выйти из прямой кишки совершенно так же, как яйца у птиц выходят из яйцепровода (то есть клоаки). Один из них отличался подлинным художественным чутьем. Он нарисовал картину, на которой изобразил себя как раз в акте творчества; мир выходит из его зада: мужской член в состоянии полной эрекции; сам он стоит нагишом, окруженный женщинами и эмблемами своего могущества".
Итак, экскремент представляет собой в известном смысле желанное, а потому-то на его долю выпадает соответствующая высокая оценка. Лишь проникнув в эту взаимозависимость, я уяснил себе одно сделанное уже много лет тому назад наблюдение, которое я никак не мог настоящим образом понять и которое потому всегда занимало меня. Речь идет об одной образованной пациентке, которой при чрезвычайно трагических обстоятельствах пришлось расстаться с мужем и ребенком и попасть в лечебницу для душевнобольных. Она обнаруживала типическое отсутствие аффектов и нахальство, что рассматривают также как отупение в области аффектов. Так как я тогда уже питал сомнения на счет этого отупения и склонен был видеть в этом лишь вторичного порядка психическую "установку", то я прилагал особые старания, чтобы найти способ открыть в данном случае существование аффекта. Наконец, после более чем трехчасовых усилий, мне удалось отыскать такой ход мыслей, который вызвал у пациентки внезапно вполне адекватный и потому потрясающий аффект. В этот момент аффективный контакт с ней в полной мере восстановился. Это случилось перед полуднем. Когда я вечером в условленное время снова пришел в палату, чтобы навестить ее, она вымазалась для моего приема с ног до головы калом и со смехом закричала: "Нравлюсь я тебе такой?" Этого она ни разу до того не делала, это было, очевидно, предназначено специально для меня. Вся эта сцена произвела на меня такое лично оскорбительное впечатление, что я в течение многих лет после того был убежден, что в подобных случаях мы действительно имеем дело с отупением в области аффектов. Теперь же мы понимаем образ действий пациентки как инфантильную церемонию приветствия и объяснения в любви.
Возникновение бессознательной личности, должно, следовательно, обозначать в смысле данного выше объяснения следующее: "Я делаю, произвожу, изобретаю его сама". Речь идет здесь о своего рода сотворении человека или рождении его анальным путем. Первым людям приписывается происхождение из кала или глины. Латинское lutum, что собственно значит "размягченная земля", тоже обозначает в переносном смысле кал. У Плавта оно употребляется даже как прямое ругательство, вроде: "Ты, г….!" Рождение путем выхода сзади напоминает также мотив бросания назад. Известным примером может служить указание, которое получили от оракула Девкалион и Пирра, единственно оставшиеся в живых после великого потопа: пусть-де они бросают назад кости великой матери. Они тогда стали бросать камни, из которых и произошли люди. Подобным же образом, по другому сказанию, дактилы возникли из праха, который нимфа Анхиала бросала назад. Надо вспомнить еще об одном шаловливом значении анального продукта: в народных шутках экскремент часто играет роль памятника или знака памяти (что в форме кучи экскрементов — играет у преступника особую роль). Я напомню лишь общеизвестные шуточные рассказы о том человеке, которого дух вел через лабиринт к сокрытому кладу и который, как последнюю веху на пройденном пути, после того как он набросал уже всю свою одежду, кладет еще экскремент. В отдаленную эпоху, на заре человечества, подобный знак имел такое же крупное значение как помет животных, служащий важным указанием на их близость или направление, в каком они удалились. Простые каменные межники (или "каменные человечки") заменили потом менее прочно сохраняющийся помет.
Замечательно, что Миллер в качестве параллели к осознанию Chiwantopel'я приводит другой случай, где сознанию ее неожиданно навязало себя имя A-ha-ma-ra-mа, при чем она испытывала чувство, как будто речь идет здесь о чем-то ассирийском[289]. Относительно источника, откуда могло бы взяться это имя, ей пришло в голову: "Асурабама, который выделывал клинообразные[290] долговечные, изготовленные из глины записи и памятники древнейшей истории". Следует отметить, что они вовсе не "клинообразны", — следовательно, это надо понимать в двусмысленном значении "клинообразных кирпичей", что скорее говорит за наше предположение нежели за истолкование самого автора. Досадно, что мы не можем дальше проследить эти намекающие указания. Для этого моих познаний недостаточно. Мы поэтому вынуждены по необходимости оборвать на этом месте дальнейший ход мыслей.
Миллер замечает, что наряду с именем "Асурабама" ей пришло еще в голову имя "Ahazuerus" или "Ahasverus". Это приводит нас к совершенно другой стороне проблемы бессознательной личности. Если материалы, которыми мы до сих пор располагали, дали нам кой-какое представление об инфантильной теории сотворения человека, то тут перед нами открывается возможность заглянуть в динамизм бессознательного создания личности. Агасвер, как известно, это — Вечный Жид. Его характеризует не знающее ни конца, ни покоя странствование до самой кончины мира. Тот факт, что мисс Миллер пришло в голову как раз это имя, дает нам право пойти дальше по открывающемуся здесь следу.
Легенда об Агасвере, первые литературные следы которой относятся к тринадцатому веку, по-видимому западного происхождения и принадлежит к тем творениям, которые обладают неизбывной жизненной силой. Образ Вечного Жида подвергся разным литературным обработкам еще в большей мере, чем фигура Фауста, и все эти обработки относятся главным образом к последнему столетию. Не называйся этот образ Агасвером, он все равно возник бы под другим именем, быть может, как таинственный розенкрейцер граф Сен-Жермэн, который, как заверяют, бессмертен — известно даже, где (в какой стране) он сейчас пребывает[291]. Хотя известия об Агасвере можно проследить не дальше как до тринадцатого века, однако устно передававшаяся традиция могла иметь еще значительно более глубокие корни, и нет ничего невозможного в том, что от традиции этой приходится перебросить мост к Востоку. Там мы встречаем параллельную фигуру Хидра или аль-Хадира, воспетого Ruckert'ом Хидгера, "Вечно юного". Легенда — чисто исламитская. Но замечательно, что Хидгер не только святой, но в кругах суфиев[292] возводится даже на степень божества. При строгом единобожии ислама обыкновенно бывают склонны считать Хидгера доисламитским арабским божеством, которое, хотя и не было официально признано религией, но терпелось ею по политическим соображениям. Однако, доказательств этому нет никаких. Первые следы Хидгера встречаются у комментаторов Корана Бухари (умер в 870 году по Р. X.) и Табари (умер в 923 году по Р. X.), а именно в комментариях к одному примечательному месту восемнадцатой суры Корана. Восемнадцатая сура озаглавлена: "Пещера", а именно по пещере "Семи Спящих", которые, согласно легенде, спали там 309 лет и таким образом укрылись от преследования и пробудились в новой эре. Легенда о них рассказывается в восемнадцатой суре, где с нею связываются разного рода рассуждения. Лежащая в основе этой легенды идея исполняющихся желаний вполне ясна. Мистическим материалом для нее служит неизменный факт солнечного бега: солнце на время закатывается, но не умирает. Оно скрывается в "лоне" моря или в подземной пещере[293] и утром наново рождается в неприкосновенном виде. Речь, в какую облекается это астрономическое явление, отличается ясной символикой: солнце возвращается назад в материнское лоно и, спустя некоторое время, рождается вновь. Собственно говоря, этот процесс естественно представляет собой кровосмесительное действие, относительно чего в мифологии и сохранились еще явственные следы, хотя бы, например, в том обстоятельстве, что умирающие и вновь воскресающие боги являются любовниками собственной матери или сами себя произвели на свет через собственную мать. Христос, как ставший плотью Бог, сам себя произвел через Марию; то же самое сделал Митра. Эти боги являются вполне определенно солнце-богами (Sonnengotter), поэтому и солнце поступает таким же образом, чтобы возродить себя. Разумеется, не надо думать, будто сначала пришла астрономия, а затем уже подобные представления о богах; действительное развитие шло здесь, как и всегда, обратным путем: первобытные колдования для возрождения (крещение, всякого рода суеверные обычаи относительно протаскивания[294] больных и так далее) были проецированы на небо. Таким образом юноши, о которых говорится в рассматриваемой суре, родились, наподобие солнце-бога, из пещеры (чрева матери) для новой жизни и тем попрали смерть. Постольку они были бессмертными. Любопытно видеть как коран после длинных этических рассуждении на протяжении той же суры приходит к следующему месту, имеющему особое значение для возникновения мифа о Хидгере; я цитирую поэтому коран дословно.
"Моисей сказал однажды своему слуге (Иисусу Навину): Я не перестану странствовать, хотя бы мне пришлось быть в пути 80 лет, пока я не достигну слияния двух морей. И вот когда они достигли этого места слияния двух морей, они позабыли о своей рыбе (взятой ими для своего пропитания), которая проложила себе путь к морю через канал. Когда же они миновали это место, Моисей сказал своему слуге: — Принеси нам обед, ибо мы чувствуем себя уставшими от этого путешествия. Но тот отвечал: — Посмотри только, что со мной случилось! Когда мы имели стоянку там на скале, я позабыл о рыбе. Только Сатана может быть виной тому, что я о ней позабыл и не вспомнил, и чудесным образом она проложила себе путь к морю. Тогда Моисей сказал: — Там именно место, которое мы ищем. И они пошли обратно тем путем, каким пришли. И они нашли одного из наших слуг, которого мы[295] одарили нашей милостию и мудростию. Тогда Моисей сказал ему: — Должен ли я следовать за тобой, чтобы ты научил меня, для моего руководства, части той мудрости, которую ты сам изучил? Но тот отвечал: Ты у меня не сможешь выдержать; ибо как мог бы ты терпеливо выжидать при таких вещах, которых ты не можешь постигнуть?"
Моисей сопровождает таинственного слугу Божьего, свершающего разного рода дела, которых Моисей не может постигнуть; наконец незнакомец прощается с Моисеем и говорит ему следующее:
"Евреи спросят тебя о Дгулькарнейне. Отвечай: Я расскажу вам одну историю о нем. Мы утвердили царство его на земле и мы дали ему средства исполнять все свои желания. Он однажды шел своим путем, пока не пришел на то место, где солнце заходит, и ему казалось, будто оно закатывается в колодец с черным илом. Там нашел он народ…"
Далее следует моральное рассуждение, а затем рассказ продолжается:
"Потом он пошел дальше своим путем, пока не пришел на то место, где солнце всходит…"
Если мы хотим узнать, кто этот незнакомый слуга Божий, то на этот счет нам дает разъяснение последний отрывок: это — Дгулькарнейн, Александр[296], солнце, он идет к месту заката и идет к месту восхода. Место о незнакомом слуге Божьем комментаторы связывают с вполне определенной легендой. Слуга — это Хидгер, "Зеленеющий", "никогда не устающий странник, который из века в век, из тысячелетия в тысячелетие несется по морям и землям, наставник и советчик благочестивых, мудрец в божественных делах — бессмертный"[297]. Авторитетное мнение Табари приводит Хидгера в связь с Дгулькарнейном: Хидгер в походе Александра достиг "потока жизни", и оба, не зная того, напились из него и стали таким образом бессмертными. Далее, старинные комментаторы отождествляют Хидгера с Илией, который тоже не умер, а в огненной колеснице вознесся на небо. Илия — это своего рода Гелиос[298]. Следует заметить, что и относительно Агасвера делают предположение, что он обязан своим существованием одному темному месту в христианском священном писании. Место это находится в Евангелии от Матфея 16, 13 и след. Сперва идет та сцена, где Христос ставит Петра камнем своей церкви и назначает его наместником своей власти[299], затем следует предсказание об ожидающей Учителя смерти и идет следующее место:
"Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына человеческого, грядущего в царствии своем". Здесь же далее следует сцена Преображения:
"И преобразился перед ними: и просияло лицо Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как снег. И вот явились им Моисей и Илия, с Ним беседующие. При сем Петр сказал Иисусу: Господи! хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем тут три кущи. Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии"[300].
Из этих мест вытекает, что Христос стоит на одном уровне с Илией, но не тожествен с ним[301], хотя в народе его и считают Илией. Но вознесение полагает Христа тожественным с Илией. Пророчество Христа дает понять, что кроме него самого существует еще один или несколько бессмертных, которые не умрут до второго пришествия Христа. Согласно Евангелия от Иоанна 21, 21 и след. также и апостол Иоанн считался этим бессмертным и, по легенде, он действительно не умер, а только спит в земле до второго пришествия и дышит так, что пыль кружится над его могилой. Как мы видим, можно перебросить вполне удобно проходимые мосты от Христа через Илию к Хидгеру и к Агасверу. В одном сообщении[302] рассказывается, что Дгулькарнейн повел своего "друга" Хидгера к источнику жизни, чтобы дать ему испить бессмертия[303]. (Александр также искупался и совершил ритуальные омовения в потоке жизни). Как я упомянул в примечании выше, Иоанн Креститель, по Ев. от Матфея 17, 11 и след., есть Илия, следовательно он тожествен прежде всего с Хидгером. Следует, однако, заметить, что Хидгер в арабской легенде часто выступает как сопровождающий или сопровождаемый. (Хидгер с Дгулькарнейном или с Илией, — "все равно" что они или тожественные с ними.)[304] Это, таким образом, двое подобных, но все же различных между собою. Аналогичную ситуацию в христианстве мы находим в сцене на Иордане, где Иоанн "ведет Христа к источнику жизни". При этом Христос пока что играет роль низшего, а Иоанн — высшего, подобно тому отношению, какое существует между Дгулькарнейном и Хидгером или между Хидгером и Моисеем, а также Илией. В особенности последнее отношение таково, что Vollers сравнивает Хидгера и Илию, с одной стороны, с Гильгамешем и его смертным братом Эабани, а с другой — с Диоскурами, из которых тоже один смертей, а другой бессмертен. Это же отношение существует между Христом и Иоанном Крестителем, с одной стороны, и Христом и Петром — с другой. Последняя параллель, правда, находит себе объяснение только на основе сравнения с мистерией Митры, где эзотерическое содержание раскрывается нам, по крайней мере, в памятниках. На клагенфуртском мраморном рельефе Митры представлено как Митра венчает лучистой короной коленопреклоненного или снизу подлетающего к нему Гелиоса, или же возносит его (?). На одном остербуркенском памятнике Митры этот последний изображен так: правой рукой он держит мистическую воловью лопатку над склоненным перед ним Гелиосом, левая же рука его покоится на рукоятке меча. На земле между обоими лежит корона. Кюмонь замечает по поводу этой сцены, что она, вероятно, представляет божественный прообраз церемонии посвящения в степень воина, при которой мист получал меч и корону. Гелиос, таким образом, назначается милесом Митры. Последний, по-видимому, вообще играет роль покровителя по отношению к Гелиосу, что напоминает дерзкое отношение к последнему Геракла: когда, во время его похода против Гериона, Гелиос жжет слишком жарко, Геракл, в гневе, грозит ему своими не знающими промаха стрелами. Под давлением этой угрозы Гелиос вынужден уступить и дарит герою свой солнечный корабль, на котором он обычно переплывает море. Так Геракл приезжает в Эритию, к стадам Гериона[305]. На клагенфуртском памятнике Митра, кроме того, изображен, как он пожимает руку Гелиосу, словно на прощание или в знак утверждения. В дальнейшей сцене Митра всходит на колесницу Гелиоса для поездка по небу "ли же "поездки по морю". Кюмон того мнения, что Митра здесь одаряет Гелиоса особого рода торжественным леном и освящает его божественную власть, собственноручно возлагая на него корону[306]. Это отношение соответствует тому, какое существует между Христом и Петром. Петр через атрибут свой — петуха — получает характер солнцебога. После вознесения Христа на небо (поездка по морю) он остается видимым наместником божества, его поэтому постигает такая же смерть, что и Христа (распятие на кресте), он становится римским главным богом, "непобедимым солнцем", становится воплощающейся в папе "воинствующей и торжествующей церковью"; в сцене с рабом Малхом он выступает как "воин Христа", которому дан меч, и как камень, на котором основана церковь; и как имеющему власть вязать и решать, ему дана также корона[307]. Так, в качестве бога солнца, он — видимый бог; как наследник же римского Цезаря, он — папа, "спутник непобедимого солнца". Уходящее солнце назначает себе преемника, которому и передает солнечную силу[308]. Дгулькарнейн дает Хидгеру вечную жизнь, Хидгер сообщает Моисею мудрость[309], существует даже рассказ о том, как забывчивый слуга Иисус Навин нечаянно пьет из источника жизни и становится таким образом бессмертным, за что Хидгер и Моисей (в наказание) сажают его на корабль и отправляют его в море. — Здесь перед нами снова фрагмент из мифа о солнце, мотив "поездки по морю"[310].
Древний символ, обозначающий ту часть зодиака, где солнце в момент зимнего солнцеворота снова начинает свой годичный круговой бег, это — коза-рыба (Козерог), солнце подобно козе поднимается на высочайшие горы и затем спускается в воду, как рыба. Рыба — символ ребенка[311], ибо ребенок до своего рождения живет в воде, как рыба; и погружаясь в море, солнце становится одновременно ребенком и рыбой. Но рыба служит также фаллическим символом, как и символом женщины[312], короче говоря: рыба есть символ libido, и притом, по-видимому, преимущественно символ возрождения libido.
Путешествие Моисея с его слугой Иисусом Навином составляет человеческий век (80 лет). Они стареют и теряют жизненную силу (libido), то есть рыбу, "которая чудесным образом ускользает в море", это значит — солнце заходит. Как только оба заметили потерю, они находят в том месте, где обретается источник жизни (где мертвая рыба вновь ожила и бросилась в воду), Хидгера, который, закутавшись в свой плащ[313], сидит на земле, по другой версии — на острове посреди моря или "на влажнейшем месте земли", то есть только что родившийся из материнской водной глуби. Там, где исчезла рыба, рождается Хидгер, "Зеленеющий", как "сын водной глуби", с покрытой головою, как Кабир, как глашатай божественной мудрости, древне-вавилонский Оанн-Эа, который изображался рыбой и ежедневно, как рыба, являлся из моря, чтобы учить народ мудрости[314].
Имя его приводится в связь с Иоанном. Благодаря восходу возродившегося солнца то, что было морским животным, рыбой, что жило во мраке, окруженное всеми ужасами ночи и смерти[315] становится сверкающим, огненным, дневным светилом. Так приобретают особый смысл слова Иоанна Крестителя[316].
"Я крещу вас в воде в покаяние, но идущий за мною сильнее меня, Он будет крестить вас Духом Святым и огнем".
Вместе с Vollers'ом мы можем также сравнить Хидгера и Илию (Моисея и его слугу Иисуса) с Гильгамешем и его братом-слугой Эабани. Гильгамеш странствует по всему миру, гонимый страхом и страстным желанием отыскать бессмертие. Его путь ведет его через море к мудрому Утнапиштиму (Ною), знавшему средство, как пройти через воды смерти. Там Гильгамеш должен нырнуть на дно морское, чтобы достать волшебное растение, которое должно привести его обратно в страну людей. Но лишь только он вернулся на родину, змея украла у него волшебное зелье (рыба ускользнула в море). На обратном пути из страны блаженных его сопровождает бессмертный лодочник, который, будучи изгнан проклятием Утнапиштима, не смеет более вернуться в страну блаженных. Из-за потери волшебного зелья путешествие Гилыамеша лишилось своей цели, зато его сопровождает бессмертный, о судьбе которого мы, правда, ничего более не можем узнать из фрагментов эпоса. Этот изгнанный бессмертный и есть прообраз Агасвера, как метко указал Jensen[317].
И здесь мы наталкиваемся на мотив Диоскуров, на мотив о смертном и бессмертном, о заходящем и восходящем солнце. Мотив этот изображается также как проецированный изнутри героя:
По бокам Sacrificium mithriacum (жертвенного быка в культе Митры) в его ритуальном изображении очень часто стоят оба дадофора Каут и Каутопат, один с поднятым, другой с опущенным факелом. Они представляют собою своего рода пару братьев, и характер этой пары раскрывается в символике положения их факелов. Недаром Кюмон приводит их в связь с надгробными эротами, которые имеют традиционное значение в качестве гениев с опрокинутыми факелами. Одна фигура таким образом изображает здесь смерть, другая жизнь. Говоря о Sacrificium mithriacum (где по бокам жертвенного быка, находящегося посредине, с двух сторон стоят дадофоры), я не могу не указать здесь на жертвенную овцу (барана) в христианском культе. Также и по обеим сторонам Распятия традиционно помещаются оба разбойника, из которых один тянется вверх в рай, другой свисает вниз, в ад[318]. Таким образом идея смертного и бессмертного, как видно, перешла и в христианский культ.
Семитические боги довольно часто изображаются с двумя сопутствующими фигурами по бокам, так, например, Вааль Эдесский — в сопровождении Азиса и Монимоса (Вааль, как солнце, сопровождаемое в беге своем Марсом и Меркурием, как гласит астрономическое толкование). По халдейским воззрениям боги группируются в триады. К тому же кругу представлений относится и троичность, идея триединого Бога, каким приходится рассматривать и Христа в его единобытии с Отцом и со Святым Духом. Так, оба разбойника стоят и во внутренней связи с Христом. Оба дадофора, как показывает Кюмон, представляют собою не что иное, как отщепления[319] от главной фигуры Митры, которому присущ тайный триадический характер[320]. Триединство в смысле трех состояний Единого есть также и христианская идея. Но прежде всего в этом надо искать мифа о солнце. Это подтверждается одним замечанием у Макробия 1, 18: "Именно они приводят в связь различные возрасты жизни с солнцем, ибо последнее во время зимнего солнцестояния кажется совсем маленьким (подобно отроку), каковым его в определенный день египтяне выносят из Святая Святых, во время весеннего равноденствия — в красивом образе юноши. Далее во время летнего солнцестояния дневное светило появляется в образе мужа с большою бородою и, наконец, когда солнечное божество убывает, оно изображается в четвертом образе, именно старца".
Как сообщает Кюмон[321], Каут и Каутопат иногда имеют один — голову быка, другой — скорпиона в руках[322]. Бык и скорпион — знаки равноденствия, что ясно указывает на то, что сцена с жертвой имеет ближайшее отношение к движению солнца — восходящего и затем, на высоте лета, приносящего себя самого в жертву и закатывающегося. В сцене с жертвой, символизирующей солнце, не легко было наглядно представить начало и конец этого процесса — вот почему эта идея была перенесена оттуда в другой образ.
Выше мы отметили, что Диоскуры представляют подобную же идею, правда, в несколько иной форме: одно солнце всегда смертно, другое бессмертно. Так как вся эта связываемая с солнцем мифология представляет собою только проецированную на небо психологию, то основной тезис здесь гласит: подобно тому, как человек состоит из смертного и бессмертного, так же и солнце представляет собой пару братьев[323], из которых один смертей, а другой бессмертен. Идея эта, вообще, лежит в основе теологии: хотя люди вообще и смертны, но все же есть некоторые бессмертные (или в нас есть нечто бессмертное). Так, боги или подобные явления, как Хигер или граф Сен-Жермен, представляют наше бессмертное начало, пребывающее где-то, неуловимо, среди нас. Сравнение с солнцем снова и снова учит нас, что боги это — libido; она и есть наше бессмертное начало, ибо она представляет ту связь, благодаря которой мы чувствуем себя навеки неугасимыми в расе[324]. Она — жизнь от жизни человечества. Ее бьющие из глубины бессознательного источники выходят, как и вся наша жизнь, из общего ствола всего человечества: мы ведь являемся лишь отломанной от матери и далеко посаженной веткой.
Так как "божественное" в нас и есть libido[325], то мы не должны удивляться тому, что в нашей теологии мы захватили с собой из глубины веков образы седой старины, придавшие Богу тройственный вид. Это мы переняли из фаллической символики, первобытный характер которой не может ведь быть оспорен[326]. Мужские половые органы составляют основу этой тройственности. Известен анатомический факт, что одно яичко по большей части расположено несколько выше нежели другое, и существует, далее, стариннейший, но все еще живучий предрассудок, будто одно яичко производит на свет мальчиков, другое — девочек[327]. Отзвуки этого воззрения, по-видимому, и запечатлены на одной поздневави-лонской гемме из коллекции Lajard'a[328]:. посредине картины стоит андрогинный бог (с мужским и с женским лицом)[329]. На правой, мужской стороне находится змея с солнечным сиянием вокруг головы, на левой, женской стороне — тоже змея с луной над головой. Над головою бога помещены три звезды. Этот ансамбль должен обозначить троичность[330] в изображении. Солнечная змея справа — мужская, слева — как показывает луна — женская. Картина эта, далее, содержит символический сексуальный придаток, делающий половое значение целого до наглядности ясным: на мужской стороне находится ромб, излюбленный символ для женского полового органа, на женской же стороне — колесо без косяков обода. Колесо всегда указывает на солнце; спицы же имеют на конце шишкообразные утолщения, что служит показателем фаллической символики; речь идет здесь, по-видимому, о фаллическом колесе, как оно было не безызвестно античному миру. Попадаются непристойные геммы, на которых Амур вертит колесо, сплошь составленное из фаллосов[331]. Что касается фаллического значения солнца, то на это указывает здесь не только змея; из весьма обильного, подтверждающего это материала я приведу лишь особенно убедительный случай. В Веронском собрании античных древностей я нашел поздне-римскую мистическую надпись, на которой имеется следующее изображение[332]:
Эта символика читается весьма просто: солнце — фаллос, луна — влагалище (матка). Такое толкование подтверждается другим памятником из той же коллекции. На нем то же изображение, только сосуд[333] заменен фигурой женщины.
Подобным же образом надо понимать и те изображения на монетах, где посередине находится обвитая змеей пальма, а по бокам ее — два камня (яички), или же посередине обвитый змеей камень, справа пальма и слева раковина (=женский половой орган)[334]. У Lajard'a имеется монета из Перги; на ней пергская Артемида представлена коническим фаллическим камнем, по обеим сторонам которого стоят мужчина (по-видимому, Мэн) и женская фигура (по-видимому, Артемида). На одном аттическом барельефе мы встречаем Мэна с так называемым копьем (скипетр, отличающийся основным фаллическим характером), а с боков его — Пана с булавой (фаллос) и женскую фигуру[335]. Традиционное изображение распятия с Иоанном и Марией с двух сторон тесно примыкает к тому же кругу представлений, совершенно так же, как распятие с разбойниками. Из всего этого мы видим, как наряду с солнцем все снова и снова всплывает еще более первобытное сравнение libido с фаллическим элементом. Стоит указать здесь еще на следы того же явления. Замещающий Митру дадофор Каутонат также изображается с петухом[336] и кедровой шишкой. Но это — атрибуты фригийского бога Мэна, культ которого был широко распространен. Мэн изображался с pilcus'ом[337], кедровой шишкой и петухом, и притом в образе мальчика, совершенно так же, как и дадофоры ведь имели фигуру мальчиков. (Это последнее качество сближает их, как и Мэна, с кабирами.) Но Мэн стоит, далее в совсем близких отношениях к Аттису, сыну и возлюбленному Кибелы. В римскую императорскую эпоху Мэн и Аттис совершенно слились. Как мы уже выше отметили, Аттис точно так же держит pileus, как и Мэн, Митра и дадофоры. В качестве сына и возлюбленного своей матери он снова приводит нас к источнику этой боготворческой libido, именно к кровосмешению с матерью. Кровосмесительство логически ведет к священнодействию кастрации[338] в культе Аттиса-Кибелы, ибо и герой, доведенный до бешеного возбуждения своей матерью, сам себя оскопляет. Я должен отказаться от более глубокого рассмотрения здесь этой темы, так как на проблеме кровосмешения я остановлюсь лишь в конце. Достаточно будет указать здесь на то, что анализ этой символики libido с различных сторон неизменно приводит нас назад к кровосмешению с матерью. Мы вправе поэтому предположить, что страстное томление возведенной на степень бога (вытесненной в бессознательное) libido носит первоначально так называемый кровосмесительный по отношению к матери характер. Путем отказа от мужественности по отношению к своей первой возлюбленной, женственный элемент с могучей силой выдвигается на первый план, — отсюда и тот резко выраженный андрогинный характер у умирающих и воскресающих спасителей. Что герои эти всегда странники[339] это представляет собою психологически всегда ясный символизм: странствование есть образ страстного томления, желания, не знающего покоя, не находящего нигде своего объекта, ибо оно ищет, само того не зная, утерянную мать. На основе странствования сравнение с солнцем становится легко понятным и под этим углом зрения, — поэтому-то герои и подобны всегда странствующему солнцу, из чего иные считают себя в праве сделать тот вывод, что миф о герое есть миф о солнце. Но мы думаем, что миф о герое есть миф нашего собственного страдающего бессознательного, которое испытывает неутоленное и лишь редко утолимое страстное томление по всем глубочайшим источникам своего собственного бытия, по чреву матери и в лице его по общности с бесконечной жизнью во всех несметных проявлениях бытия. Я должен уступить здесь слово великому учителю, который прозревал глубочайшие корни фаустовской тоски:
Коснусь я тайн высоких и святых.
Живут богини в сферах неземных,
Без времени и места в них витая.
О них с трудом я говорю.
Пойми ж: То Матери!
. . . Они вам незнакомы,
Их называем сами не легко мы.
Их вечное жилище — глубина.
Нам нужно их — тут не моя вина.
Где путь к ним?
Нет пути к ним. Эти тайны
Непостижимы и необычайны.
Решился ль ты, скажи, готов ли ты?
Не встретишь там запоров пред собою,
Но весь объят ты будешь пустотою.
Ты знаешь ли значенье пустоты?
……………………………………..
Послушай же: моря переплывая,
Ты видел бы хоть воду пред собой,
Да то, как вал сменяется волной,
Быть может смерть тебе приготовляя.
Ты б видел даль лазоревых равнин,
В струях которых плещется дельфин;
Ты б видел звезды, неба свод широкий;
Но там, в пространстве, в пропасти глубокой,
Нет ничего: там шаг не слышен твой,
Там нет опоры, почвы под тобой.
…………………………….
Вот ключ.
………………………………
Ступай за ним, держи его сильнее
И к Матерям иди ты с ним смелее.
……………………………………
Спустись же вниз! Сказать я мог бы: "взвейся
Не все ль равно? Оставя мир земной,
Ты в мир видений воспари душой
И зрелищем невиданным упейся.
Чуть облака столпятся пред тобой,
Ты ключ возьми — и разгони их рой.
……………………………………..
Пылающий треножник в глубине
Ты, наконец, найдешь на самом дне.
Там Матери! Одни из них стоят,
Другие же блуждают иль сидят.
Царит сознанье, созерцанье тут,
Бессмертной мысли бесконечный труд
И сонм творений в образах живых.
Они лишь схемы видят; ты ж для них
Незрим. Но ты отваги не теряй:.
То страшный час! К треножнику ступай,
Коснись ключом![340]
V. Символы матери и возрождения
Видение, следующее за сотворением героя, Миллер описывает как "кишение толпы людей". Этот образ нам уже знаком: в снотолковании он появляется прежде всего как символ тайны[341]. Очевидно, такой выбор символа обусловлен образностью его (Фрейд): носитель тайны, противопоставленный толпе неведающих. Обладание тайной отделяет от общности с другими людьми. Так как для общей экономии libido чрезвычайно важно, чтобы контакт с окружающей средой был, по возможности, полным без трения и задержки, то хранение субъективно знаменательных тайн обыкновенно действует как весьма ощутительная помеха. Можно сказать, что искусство жить сводится к разрешению одной только проблемы, а именно: как бы сбыть libido по возможности безопасным путем. Поэтому возможность освободиться наконец во время лечения от всех своих разнообразных тайн и ощущается невротиком как особенное благодеяние. Многократный опыт убедил меня'в том, что символ народной толпы, особенно толпы движущейся и потоком устремляющейся вперед, означает также сильное волнение бессознательного, в особенности у лиц, наружно представляющих собой тихий омут.
Видение толпы развивается дальше: появляются лошади, происходит сражение.
Согласно с определением Зильберера я хотел бы приурочить значение этого видения к "функциональной категории", и это потому, что мысль, лежащая в основе нахлынувших и беспорядочно смешавшихся потоков толпы, не что иное, как символ вихревого натиска мыслей; то же самое можно сказать и о битве и, пожалуй, также о лошадях, образно передающих движение. Более глубокое значение появления лошадей выявится лишь в дальнейшем ходе нашего изложения материнских символов. Характер более определенный и, по содержанию, более значительный имеет следующее видение: Мисс Миллер видит "Cite de reve", город грез. Картина соответствует той, которую она, незадолго до этого, видела на обложке иллюстрированного журнала ("Magazine"). К сожалению мы никаких дальнейших подробностей об этом не узнаем. Однако мы имеем полное право заключить, что эта "Cite de reve" не что иное, как некоторое исполненное во сне желание, а именно нечто прекрасное и страстно желанное, нечто вроде небесного Иерусалима, являвшегося в фантазиях и грезах апокалиптика.
Город, есть символ матери; он — словно женщина своих детей — бережно охраняет в себе своих жителей.
Поэтому понятно, что богини-матери, Рея и Кибела, всегда изображались увенчанными короной в виде городской башни. Ветхий Завет обращается к городам, Иерусалиму, Вавилону и др., как к женщинам. Исаия (47, 1 и д.) восклицает: "Сойди и сядь на прах, девица, дочь Вавилона; сиди на земле; престола нет, дочь Халдеев, и вперед не будут называть тебя нежною и роскошною.
Возьми жернова и мели муку; сними покрывало твое, подбери подол, открой голени, переходи через реки. Откроется нагота твоя и даже виден будет стыд твой. Сиди молча и уйди в темноту, дочь Халдеев: ибо вперед не будут называть тебя госпожою царства".
Иеремия (50, 12) говорит о Вавилоне:
"В большом стыде будет мать ваша, покраснеет родившая вас".
Недоступные, несдающиеся, непобедимые города суть девственницы, колонии — сыновья и дочери одной матери. Город называется также блудницей: Исайя говорит о Тире (23, 1б):
"Возьми цитру, ходи по городу, забытая блудница.
Как случилось, что благочестивый город стал блудницей?"
Подобную же символику мы встречаем и в мифе об Огигии, доисторическом царе, владычествовавшем в египетских Фивах, жену которого соответственно с этим звали Фивою. Основанным Кадмом, беотийским Фивам был поэтому дан эпитет "огигийских". Этот же эпитет дан и великому потопу, он называется "огигийским", потому что случился во время царствования Огигия.
В дальнейшем выяснится, что такое совпадение вряд ли было случайным. Тот факт, что как город, так и жена Огигия называются одним и тем же именем, указывает на существование какого-либо соотношения между городом и женщиной; это и не трудно понять по той простой причине, что город и женщина — понятия тожественные. Подобное же представление мы встречаем в индуизме, где Индра считается супругом Урвары; Урвара же значит "плодородная страна"[342]; вступление во владение какой-либо страною понималось также, как бракосочетание царя с пахотной землею. Подобные же представления царили, должно быть, и в Европе. Так, например, владетельные князья, вступая на престол, Должны были гарантировать хороший урожай. Шведский король Домальди был даже убит по обвинению в неурожае. (Сага Инглинга 18). В саге о Раме, герой Рама вступает в брак с Ситой, пахотной бороздою[343]. К тому же кругу представлений принадлежит и китайский обычай, по которому император при воцарении должен вспахать землю. В идее, — наделяющей почву женским полом, заключается также и понятие постоянного сосуществования с женщиной, физического взаимопроникновения. Сива, фаллическое божество, представляет собою, в лице Магадевы и Парвати, мужское и женское начало; он даже уступил супруге своей, Парвати, одну половину своего тела в качестве жилища[344]. Инман приводит рисунок пундита из Арданари-Исвара: одна половина бога мужская, другая женская, и половые органы находятся в состоянии постоянного совокупления. Такой же мотив состояния постоянного совокупления мы находим и в известном символе лингам, встречающемся во всех индусских храмах: базой является символ женского начала, в которое вставлен фаллос[345]. Этот символ очень сходен с мистическими фаллическими корзинами или ларчиками в древней Элладе. (Сравн. с этим элевзинские мистерии, о которых речь еще впереди.) Ящик или ларчик является в данном случае женским символом, а именно материнской утробой. Такое понимание было весьма знакомо всем древним мифологам[346]. Ящик, бочонок или корзиночка, таящая внутри себя драгоценность, зачастую представляется плывущей по воде, — как знаменательное обратное выражение нормального факта, а именно ребенка, плавающего в околоплодной жидкости матки. Но такое обратное выражение имеет большое преимущество в смысле сублимирования, и это потому, что оно дает мифотворческой фантазии огромную возможность применения, особенно в связи с солнотечным путем. Солнце плывет над морем, как бессмертное божество, погружающееся каждый вечер в матерь-море, с тем, чтобы каждое утро вновь из него возродиться.
Фробениус говорит: "Коль скоро алый восход солнца воспринимается в ином смысле, а именно в смысле рождения, рождения юного солнца, то сейчас же должен возникнуть вопрос о том, кто же отец, каким образом и откуда возникла беременность женщины? И так как эта женщина, точно так же как и рыба, символизирует море (исходя из предположения, что солнце как погружается в море, так и восстает из него), — то получается до крайности странный ответ, а именно: да ведь это же самое море и поглотило раньше старое солнце. И из всего вышесказанного вытекает следующий миф: раз женщина-море поглощает солнце с тем, чтобы впоследствии произвести на свет новое солнце, то ее беременность понятна".
Все эти боги-мореходы суть символы солнца. Свое ночное плавание по морю они свершают заключенные в ковчег или ларчик, часто вместе с женщиной (опять-таки как обратное выражение фактической данности, однако опираясь на мотив состояния постоянного совокупления, о котором упоминалось выше). Во врем" ночного плавания по морю солнце-бог заключен в материнской утробе, где часто подвергается самым разнообразным и грозным опасностям.
В связи с этой своей схемой Фробениус приводит следующую легенду:
"На западе морское чудовище проглатывает героя ("поглощение", "погружение"). Животное плывет с ним на восток ("морское плавание"). Тем временем герой во чреве чудовища зажигает огонь ("зажигание огня") и, проголодавшись, отрезает кусок отвислого сердца чудовища ("отрезывание сердца"). Вскоре после этого он замечает, что рыба выбросилась на — сушу ("причаливание"); тотчас же герой начинает резать животное изнутри ("вскрывание"), после чего благополучно выскальзывает на берег ("выскальзывание"). Но в рыбьем чреве было так жарко, что у героя выпали все волосы ("жара — волосы"). Часто герой освобождает одновременно и всех тех, которых чудовище раньше проглотило ("всепоглощение"), и те вместе с героем выскальзывают наружу ("всеобщее выскальзывание").
Очень близкой к тому параллелью является Ноев ковчег, плывущий по водам потопа, в которых все живущее погибает; один лишь Ной и спасенные им жизни идут навстречу новому рождению — возрождению всего мироздания. В меланолинезийском сказании (Фробениус 1. с. стр. 61) рассказывается о том, как герой во чреве Комбили (царь-рыба) берется за свой обсидиан и распарывает рыбе живот. "Он выскользнул наружу и увидел сияние. Тогда он сел и погрузился в раздумье. "Хотел бы я знать, где я", промолвил он. Но тут солнце внезапно взошло и перебросилось с одной стороны на другую". — Солнце опять выскользнуло наружу. Фробениус (на стр. 173 и д.), черпая из Рамайаны, рассказывает миф об обезьяне Гануманте, являющейся также и солнце-героем: "Солнце, в котором Ганумант несется по воздуху, бросает на море тень; морское чудовище замечает тень и с помощью ее притягивает к себе Гануманта. Когда тот замечает, что чудовище хочет его проглотить, он непомерно вытягивается; чудовище принимает такие же гигантские размеры. Но в то время, как оно растет и растет, Ганумант становится все меньше и наконец сокращается до размера пальца. Тогда он быстро влезает в огромное брюхо чудовища и выходит из него с другой стороны". В другом месте этого эпоса говорится, что Ганумант вылезает из правого уха чудовища. (Точно так же как в сочинении Раблэ Гаргантуа родится из материнского уха.) "Тогда Ганумант продолжает свой полет; но тут он наталкивается на новое препятствие в лице второго морского чудовища: это мать Рагуса (солнцепоглощающего демона).
Она тоже притягивает к себе тень[347] Гануманта; но Ганумант снова прибегает к прежней военной хитрости: он становится маленьким и влезает в ее чрево, но, очутившись в нем, он тотчас же начинает пухнуть, превращается в гигантскую глыбу, разрывает чудовище, умерщвляет его и удирает".
Таким образом нам становится понятным, почему индусский герой, Матарисван, похитивший с неба огонь, называется "в матери распухающим". Ковчег (ларчик, ящичек, бочонок, корабль и т. д.), — все это символы материнской утробы, точно так же как море, в которое погружается солнце с тем, чтобы из него же вновь возродиться.
Принимая за исходную точку такой круг представлений, мы поймем мифологические представления об Огигие: он тот, который обладает матерью, владеет городом, и, стало быть, сочетается с матерью; поэтому и великий потоп случился во время царствования его: ведь типической частью солнечных мифов является, как известно, тот момент, когда герой, обретя в лице женщины трудно достижимую драгоценность, заключается в бочку или т. п. и выбрасывается в море, после чего он причаливает к дальнему берегу и возрождается к новой жизни.
Средней части, а именно "ночного плавания по морю" в ковчеге, нет в сказании об Огигие[348]. При изучении мифологии следует однако принять за правило, что единичные типические части одного мифа могут сочетаться во всевозможных вариациях. Вследствие этого чрезвычайно трудно толковать один единичный миф без знания всех остальных. Смысл разбираемого нами круга мифов ясен: это томление по новой жизни, то есть стремление через возвращение в материнскую утробу вновь возродиться, стать бессмертным подобно солнцу.
Это страстное томление и великую тоску по матери мы встречаем в избытке в нашем Священном Писании[349]. Укажу прежде всего на место в Послании к Галатам, гласящем: "А вышний Иерусалим свободен; (свободная, не рабыня) он матерь всем нам. — Ибо написано: возвеселись, неплодная, нерождающая; воскликни и возгласи не мучившаяся родами; потому что у оставленной гораздо больше детей, нежели у имеющей мужа. — Мы, братия, дети обетования по Исааку. — Но как тогда рожденный по плоти гнал рожденного по духу, так и ныне. — Что же говорит Писание? изгони рабу и сына ее; ибо сын рабы не будет наследником вместе с сыном свободной. — Итак, братия, мы дети не рабы, но свободной. — Итак, стойте в свободе, которую даровал нам Христос[350].
Христиане суть дети вышнего града, дети символа матери, а не сыны града-матери земной, которую надо изгнать, ибо рожденный по плоти противоположен рожденному по духу, то есть тому, что рождается не плотью матери, а символом ее. Тут снова приходится вспомнить индейцев, которые приписывают происхождение первого человека взаимодействию между рукояткой меча и ткацким челноком. Религиозное мышление навязчиво требует, чтобы мать не называлась больше матерью, а градом, родником, морем и т. п. Такое навязчивое требование вытекает не иначе, как из потребности привести в действие запас libido, относящейся к матери, однако так, чтобы при этом мать замещалась символом, или, вернее, пряталась за символ. Пышно развитую символику города мы находим в Откровении Иоанна, где два города играют первенствующую роль: один из них автор Откровения посрамляет и проклинает, а к другому стремится. Мы читаем в Апокалипсисе 17, 1 и д.:
"Подойди, я покажу тебе суд над великой блудницей, сидящею на водах многих. — С нею блудодействовали цари земные и вином ее блудодеяния упивались живущие на земле. — И повел меня в духе в пустыню, и я увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с седмью головами и десятью рогами. — И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу[351] в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее; и на челе ее написано: тайна, Вавилон великий, мать блуднйцам и мерзостям земным. — Я видел, что жена упоена была кровию святых и кровию свидетелей Иисусовых, и, видя ее, дивился удивлением великим".
Далее следует непонятное для нас толкование видения; отметим лишь то, что семь голов[352] дракона значит семь гор, на которых сидит жена. Допустимо, что это видение имеет близкое отношение к Риму, то есть к городу, земная власть которого во времена апокалиптика угнетала весь мир. Воды, на которых сидит жена, "мать", суть "люди и народы, и племена, и языки"; очевидно, что и это относится к Риму, ибо Рим есть мать народов и владычица всех стран. На образном языке, например, колонии называются "дочерьми"; поэтому и народы, покоренные Римом, суть словно члены одной, подвластной матери, семьи: по другой версии того же видения цари земные, то есть "отцы", блудодействуют с этой матерью. Апокалиптик продолжает (18, 2 и д.): "Пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пржстанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все мароды".
Таким образом эта мать не только становится матерью всякой мерзости, но, по существу, также и вместилищем всякого зла и нечистоты. Под птицами образно разумеются души[353], стало быть души всех осужденных на вечные муки, и все злые духи. Таким образом мать становится Гекатой, — адом, градом самих осужденных. В исконном образе жены, сидящей на Драконе[354] мы без труда узнаем вышеприведенный образ Ехидны, прародительницы всех ужасов адовых. Вавилон есть образ "страшной" матери, дьявольским искушением соблазняющей все народы на блудодеяние и опьяняющей их своим вином. Одурманивающий напиток имеет в данном случае самое близкое отношению к блуду, ибо такой напиток есть вместе с тем и символ libido, что выяснилось уже во время нашего разбора параллели огня и солнца.
За низвержением и осуждением Вавилона в Апокалипсисе (19, б и д.) следует гимн, ведущий нас от нижней половины матери к верхней, где все становится возможным, что было бы невозможно без вытеснения кровосмесительного момента:
"Аллилуйя! Ибо воцарился Господь Бог Вседержитель. — Возрадуемся и возвеселимся, и воздадим Ему славу, ибо наступил брак Агнца и жена Его приготовила себя. — И дано было ей облечься в виссон чистый и светлый; виссон же есть праведность святых. — И сказал мне Ангел: напиши: блаженны званные на брачную вечерю Агнца".
Агнец есть сын человеческий, бракосочетающийся с "женой". Кто "жена", пока остается тайной. Однако Апокалипсис 21, 9 и д. показывает нам, какая "жена" является невестой овна:
"Пойди, я покажу тебе жену, невесту Агнца[355]. И вознес меня в духе на великую и высокую гору, и показал мне великий город, святый Иерусалим, который нисходил с неба от Бога. — Он имеет славу Божию".
В связи со всем предыдущим мы имеем право сказать, что это место явно указывает на то, что город, небесная невеста, обетованная сыну, никто иная как мать[356].
В Послании к Галатам мы видели, что в Вавилоне изгоняют нечистую рабу, для того, чтобы тем вернее обрести там, в небесном Иерусалиме, мать-невесту. И то, что Отцы церкви, постановившие канон, удержали эту часть символического толкования мистерии Христа, свидетельствует о их тонком психологическом чутье. Это является золотым дном для исследования фантазий и мифических материалов, лежащих в основе христианства первых веков[357]. Дальнейшие атрибуты, в множестве приписываемые небесному Иерусалиму, делают его значение в качестве матери неопровержимо ясным[358].
"И показал мне чистую реку воды жизни, светлую как кристалл, исходящую от престола Бога и Агнца. — Среди улицы его, и по ту, и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой, и листья дерева для исцеления народов. — И ничего уже не будет проклятого"[359].
В этой части мы находим символ воды, с которою, в сочетании с городом, мы уже встречались, когда упоминали об Огигие. Материнское значение воды принадлежит к наиболее ясным мифологическим символическим толкованиям[360], так что древние имели полное право говорить, что море — символ рождения. Из воды возникает жизнь[361], с водою постоянно связаны и два божества, наиболее интересующие нас, а именно: Христос и Митра; последний, судя по изображениям, родился около реки; Христос обрел свое второе рождение в реке Иордани; кроме того он родился из источника, родника вечной любви, из матери Божией, которую язычески-христианская легенда превратила в нимфу родника. "Родник" мы находим также и в митриацизме: паннонийская священная надпись гласит: вечному роднику. Апулийская надпись посвящена роднику вечного. (Cumont: Text. et Mon. I, 106 f.). По-персидски родник живой воды — богиня воды и любви (как Афродита, рожденная из пены морской). Современные персы обозначают одним и тем же словом как планету Венеру, так и девушку, достигшую половой зрелости.
В храмах Анаитиды находились проституированные священнослужительницы (блудницы). У Сакаеев имели место ритуальные драки, подобно тому, как во время праздника в честь египетского Арея и его матери. Живущий в озере Вурукаша бог "оплодотворитель" людей назывался "Снабженный женами" (Шпигель, 1. с. стр. 62) — мотив состояния постоянного совокупления. В Ведах воды называются наиболее материнские[362]. Все живое, и даже самое солнце, восходит из воды, а вечером снова нисходит и погружается в воду. Рожденный из родников, рек и озер, человек после своей смерти достигает вод Стикса и отправляется в "ночное плавание па морю". Желание гласит так: да будут мрачные воды смерти источником жизни, да превратится хладное объятие смерти в теплое материнское лоно, подобно тому как море, хотя и поглощает солнце, однако вновь рождает его из своих материнских недр. (Мотив Ионы). Жизнь не верит в смерть:
В буре деяний, в волнах бытия
|
The script ran 0.022 seconds.