1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Глава 8
Рейдеры и незнакомка
И снова послышались звуки «Валькирий».
— Да, Ритонька, доехали. Все хорошо! Чувствуешь, какой тут воздух? — ответил в трубку Жарынин, несколько раз шумно вдохнув и выдохнув. — Как там мистер Шмакс? Будь с ним поласковей! — попросил он жену и подмигнул Кокотову, который грустно думал о том, что частота звонков на мобильник, особенно женских, — бесспорное свидетельство мужской состоятельности.
Задетый за живое, писатель сильно сжал в кармане свою старенькую «Моторолу», словно хотел сделать ей больно. Тем временем режиссер закончил разговор и дружески помахал бомжеватому дядьке, лениво соскребавшему с дорожек палые листья раритетной березовой метлой. Такие в Москве уже не увидишь. Нет, не увидишь!
— Кто это? — полюбопытствовал Кокотов.
— Агдамыч. Последний русский крестьянин! — был ответ.
Из-за поворота аллеи показалась стайка усохших до подросткового изящества старичков. Они что-то горячо обсуждали промеж собой звонкими обиженными голосами. Если бы не палочки в морщинистых, обкрапленных коричневой сыпью руках, если бы не спекшиеся от времени лица, их можно было бы принять за ватагу мальчишек, отправляющихся на бедокурство. Жарынин радостно взмахнул тростью и, приветственно раскинув руки, пошел им навстречу.
Но вдруг все они, как по команде, умолкли: из могучей резной двери, видневшейся между колоннами, вышли странные люди. Они стремительно простучали мимо каблуками, чуть не сбив с ног еле успевшего отпрянуть Кокотова. В центре шел невысокий человек в широкополой шляпе и развевающемся черном пальто из тонкой кожи. Наблюдательный писатель отметил его необычную, какую-то театральную походку, аккуратную бородку и темные очки, оседлавшие хищный кавказский нос.
Глядя себе под ноги, он отрывисто говорил по мобильному телефону, совершенно незаметному в ладони, поэтому казалось, что незнакомец просто зажимает рукой заболевшее ухо. По четырем сторонам от него, образуя каре, шагали, старательно озираясь, плечистые восточные парни в черных костюмах и строгих галстуках.
— Кто это? — испуганно спросил Андрей Львович.
— Это Ибрагимбыков, — не сразу ответил Жарынин, мрачно наблюдая за тем, как странные люди садятся в огромный джип.
— А что им здесь нужно?
— Всё!
— Как это?
— Рейдеры…
Ветераны, дождавшись, когда «Лексус», взметая палые листья, скроется из виду, подбрели к режиссеру. Он молча пожал каждому руку с той подчеркнутой серьезностью, с какой взрослые обычно обмениваются рукопожатиями с незрелыми детьми.
— Дмитрий Антонович, вы нам поможете? — тихо спросил старичок, одетый в темно-синий пиджак с орденскими планками, но обутый при этом в шлепанцы. Он обнимал за талию бодрую старушку гимнастического телосложения.
— Конечно! Этот Ибрагимбыков у нас быстро в ящик сыграет! — весело ответил режиссер.
Старческая общественность, дребезжа, засмеялась, и громче всех хохотал орденоносец в тапках, особенно польщенный непонятным Андрею Львовичу смыслом шутки. Оставив своих ветхих друзей в хорошем настроении, Жарынин повел Кокотова в дом — и они очутились в холле, показавшемся после утренней улицы темным и мрачным. Направо уходил коридор, а впереди возвышалась, образуя трапецию, двускатная мраморная лестница. Вершиной трапеции служил небольшой полукруглый балкончик. На нем, наверное, во времена балов и детских праздников извивался капельмейстер, повелевая оркестриком. Теперь же там стояли кадочная пальма и пара кожаных кресел. В одном из них сидела молодая женщина и смотрела в полукруглое окно, полное грустной осенней синевы.
В глубине, под лестницей, обнаружилась обитая черным дерматином дверь, явно не предусмотренная архитектором, а возникшая позже — по хозяйственной необходимости. Имелась и золотая табличка:
Директор ДВК «Кренино»
А. П. Огуревич
Возле двери топтался растерянный лысый толстяк в полосатом двубортном костюме. Его румяное лицо с мускулистыми, как у саксофониста щеками выражало неполное отчаянье. Такое бывает, если человек уже обнаружил отсутствие бумажника в привычном кармане, но пока еще не потерял надежды, что просто переложил его в другое место. Увидав вошедших, он мученически улыбнулся и шагнул навстречу:
— Наконец-то, Дмитрий Антонович, наконец-то!
— Ну, здравствуй, здравствуй, старый жучила! Рад тебя видеть!
Они обнялись и трижды бесконтактно поцеловались, трогательно сблизив лысины. При этом толстяк успел доброй улыбкой и косвенным взглядом оповестить Кокотова, что «жучила» — это просто ласковое, даже дружеское преувеличение, никакого отношения к характеру его деятельности не имеющее.
— Аркадий Петрович, директор этого богоспасаемого заведения! — представил Жарынин незнакомца. — А это — Андрей Львович Кокотов, писатель прустовской школы.
— Ну уж… — смутился автор «Полыньи счастья».
— Ну как же, как же! — воскликнул Огуревич с таким видом, будто без книг Кокотова и в постель-то никогда не ложился. — Очень рад!
Рукопожатие у директора оказалось мягкое, теплое и словно бы засасывающее.
— Ибрагимбыков сейчас от вас вышел? — строго спросил Жарынин.
— От меня.
— Ну и что хотел этот башибузук?
— Требовал, чтобы мы забрали встречный иск. Мы же судимся…
— А вы?
— Выгнал его вон! — гордо ответил Аркадий Петрович.
— Неужели? — недоверчиво прищурился Жарынин. — Странный он какой-то… рейдер!
— Ах, боже мой, я ведь на том и попался. Сначала Руслан Отарович произвел на меня прекрасное впечатление. Я даже рекомендовал его Меделянскому.
— Гелию Захаровичу? Как он?
— Судится. Горькая старость, хотя и не без удовольствий…
— Вы бы рассказали поподробнее, что тут у вас происходит!
— Непременно… Обязательно. Очень надеюсь на вашу помощь! — молитвенно сложил руки директор. — Вы пока устраивайтесь, а потом ко мне, как обычно, на коньячок…
Кокотов, скучая, огляделся. Стена напротив лестницы вся почти состояла из высоких, от пола до потолка окон. Старинные переплеты казались сделанными из гипса — столько раз их красили и перекрашивали. Потолок был лепной, а увешанные хрустальными штучками бронзовые ветви люстры покрылись благородной зеленью. Откуда-то потянуло питательным воздухом — и в желудке Кокотова просительно заурчало. В этот миг он заметил, как женщина на капельдинерском балкончике поспешно встала из кресла, оперлась о низкие перила и внимательно прислушивается к разговору. Это была модно остриженная светловолосая дама, одетая в обтягивающие серые вельветовые джинсы и белую ветровку, явно дизайнерскую, похожую на черкеску с газырями. На ее плече висел небольшой крокодиловый портфель.
— Аркадий Петрович! — ласково позвала она сверху, придав своему красивому лицу капризно-просительное выражение. — Так я возьму Колю?
Огуревич встрепенулся, задрал голову и пригусарился.
— Конечно, Наталья Павловна, конечно! — подтвердил он, сладко улыбаясь.
— Доеду до сервиса и сразу его отпущу… — добавила она.
— Хорошо, хорошо…
Жарынин тоже глянул вверх, и его физиономия преобразилась тем изумительным образом, каким меняется лицо дегустатора, отхлебнувшего дежурного столового вина и вдруг обнаружившего в нем редчайший букет и небывалое послевкусие. Кокотов, надо сознаться, тоже поймал себя на глупейшем, совсем мальчишеском чувстве, которое, как это ни удивительно, живет в нас до глубокой мужской старости. Когда в детстве Светлана Егоровна брала его с собой в какие-нибудь скучнейшие гости, он хныкал, отнекивался, дулся, но лишь до тех пор, пока не обнаруживал там, в гостях, незнакомую хорошенькую девочку. И жизнь тут же становилась интересной, наполнялась таинственным, трепетным, пусть даже очень недолгим смыслом.
— Хорошо, хорошо. Конечно возьмите, Наталья Павловна! — повторил директор.
— Спасибо! — кивнула она, поправила на плече ремень портфельчика и еще раз внимательно посмотрела вниз.
Кокотов почувствовал, что глядит она именно на него — причем с явным удивлением. Это продолжалось мгновенье, затем Наталья Павловна еле заметно пожала плечами и стала медленно спускаться. Трое мужчин сопровождали ее нарядное тело проникающими взглядами.
— Кто это? — играя бровями, тихо спросил Жарынин.
— Лапузина. Снимает у нас номер. По семейным обстоятельствам, скандальная история, — торопливым шепотом объяснил Огуревич. — Идите, Дмитрий Антонович, оформляйтесь! А потом ко мне. На вас вся надежда!
— Помогу чем смогу, — кивнул режиссер с солидной сдержанностью влиятельного человека. — Вот и у Андрея Львовича связи в генеральной прокуратуре.
— Правда? — посветлел Огуревич.
— Правда! — с удивлением подтвердил писатель.
Тем временем Лапузина снизошла с лестницы, едва кивнув мужчинам, еще раз пристально глянула на Кокотова и направилась к выходу, оставляя за собой тонкий дорогой аромат, удивительно совпадавший с ее грациозной походкой.
— Оформляйтесь! Я предупредил бухгалтерию, — заторопился директор.
— «Люкс»?
— Меделянский, — развел руками директор.
— А Андрей Львович? — строго спросил Жарынин.
— Скажите, со мной согласовано! — Огуревич страдальчески напряг щеки и поспешил вслед Наталье Павловне.
— М-да, штучка! — молвил режиссер.
— А Меделянский тоже здесь? — удивился Кокотов.
— Вы его знаете?
— Конечно.
— Нет, он в Брюсселе. Бьется за своего Змеюрика.
Бухгалтерия располагалась в коридоре, где запах скорого обеда чувствовался гораздо сильней. В комнате за столами, стоящими друг против друга, сидели две ухоженные дамы позднебальзаковского возраста. Одна — крашеная брюнетка, вторая — блондинка, тоже ненатуральная. Первую звали Валентина Никифоровна, вторую — Регина Федоровна. Брюнетка, заметив Жарынина, заулыбалась и порозовела — именно так розовеет женщина при виде мужчины, с которым у нее что-то было или хотя бы намечалось. Любопытно, что с блондинкой произошло то же самое, она также порозовела и заулыбалась, из чего наблюдательный Кокотов сделал вывод: очевидно, две дамы не только вместе работают, но и, возможно, сообща ищут по жизненным закоулкам свое тендерное счастье.
Режиссер от солидной сдержанности мгновенно перешел к шкодливому веселью, он что-то интимно нашептывал бухгалтершам, подсовывал запасенные шоколадки, шумно радовался новому цвету волос Валентины Никифоровны, наичернейших, как обгоревшая пластмасса. Судя по его удивленным возгласам, брюнетка еще недавно была тоже блондинкой. Он настойчиво выпытывал у зардевшейся женщины причину такой внезапной перемены колора, а она, уходя от ответа, томно намекала на какие-то обстоятельства сокровенного свойства. Кстати, после нашептываний бухгалтерши стали поглядывать на автора «Полыньи счастья» с лукавым интересом.
— Андрей Львович, можно ваш паспорт? — почти строго спросила Регина Федоровна, явно раздосадованная интересом Жарынина к волосам подруги.
— Да-да, конечно… — Кокотов нервно зашарил по карманам, нашел и протянул ей документ.
Она профессионально пролистнула странички. Подняв глаза от даты рождения, критично оценила биологический износ постояльца, но затем, обнаружив штамп развода, еще раз посмотрела на Кокотова — теперь гораздо доброжелательнее.
— Надолго к нам? — потеплевшим голосом уточнила она.
— На две недели, как и я, — ответил за него Жарынин.
— Очень хорошо… — все с тем же интересом произнесла она. — Андрей Львович, вы член творческого союза?
— Да, конечно…
— Тогда вам будет скидочка двадцать процентов. Итого с вас… — мелькая кроваво-красным маникюром, Регина Федоровна заиграла пальцами по клавишам большого калькулятора.
— Нисколько! — остановил ее Жарынин. — Андрей Львович — тоже гость Аркадия Петровича!
— Аркадий Петрович ничего мне про это не говорил… — Валентина Никифоровна отстранилась от режиссера, и в ее лице появилось некое бухгалтерское оцепенение.
— Валечка, ты мне не веришь?!
— Верю, конечно, Дмитрий Антонович. Как же вам не верить! — с этими словами она сняла трубку внутреннего телефона, но отзыва не дождалась.
Тогда бухгалтерша прибегла к мобильнику:
— Аркадий Петрович, тут у нас проблемка… с… вторым гостем… Понятно! Я так и думала. Оформим.
Пока длилось это недоразумение, Кокотов, смущенный возникшей «проблемкой», уставился в окно, выходившее в парк. Там он увидал Наталью Павловну. По-девчоночьи покачивая крокодиловым портфельчиком, она шла к автомобильной стоянке. У нее была походка повелительницы мужчин. Из бежевой «Волги» ей навстречу выскочил шофер и распахнул заднюю дверцу.
«Наверное, трудно быть красавицей!» — подумал писатель.
— Что, и вам тоже понравилась? — поинтересовалась Регина Федоровна, проследив направление его взгляда. — Мужа поехала обирать! Вот здесь поставьте автограф: с правилами противопожарной безопасности ознакомлен. И контактный телефончик напишите, на всякий случай…
Сказано это было с той обидчивой иронией, с какой дамы частенько говорят о своих «однополчанках» (от слова «пол», разумеется), стоящих на ступенях женского совершенства выше, нежели они сами.
— Вы это про кого? — Кокотов сделал вид, что не понял.
— Передайте, пожалуйста! — Она холодно протянула ему два заполненных форменных бланка. — А что, Лапузина у нас продлевается?
— Ну конечно же! Ее муж выгнал… — Валентина Никифоровна приняла бумажки и, нахмурившись, внимательно изучила обе формы, словно заполняла их не сидящая напротив подруга, а кто-то неведомый с недобрыми замыслами.
Дочитав, она поставила визу, открыла сейф, вынула печать, подышала, эротично округлив густо напомаженный рот, и шлепнула два раза с такой силой, что в комнате дрогнули старинные половицы. Затем так же, через Кокотова, Валентина Никифоровна вернула бумажки Регине Федоровне, которая, в свою очередь, внимательно оглядела подписи и печати, точно подруга могла расписаться как-то недостоверно или — еще хуже — поставить какую-нибудь постороннюю печать. После этого блондинка, приложив линейку, аккуратно оторвала квитанции от приходных ордеров, которые, пробив дыроколом, подшила в специальную папку с надписью «Ветераны ВОВ». Причем от ударов по дыроколу половицы еще раз содрогнулись, а квитанции тем же путем очутились на противоположном столе. Тщательно исследовав их, Валентина Никифоровна свернула бумажки в трубочки и открыла нижний ящик стола. Там в лузах лежали деревянные груши с выбитыми на них цифрами. К грушам были прикреплены ключи. Она вынула две груши под номерами 37 и 38, а в опустевшие лузы вложила квитанции.
— Как просили — рядышком! — сказала брюнетка, значительно глянув на Жарынина. — Обед с двух до трех. Не опаздывайте! Ну, вы знаете…
— Андрей Львович, — окликнула Кокотова уже на пороге Регина Федоровна. — Паспорт-то заберите! И поаккуратнее с документом. А то кто-нибудь получит кредит в банке, а вас потом в тюрьму посадят!
И обе захохотали над этой, видимо, популярной среди финансовых работников шуткой так громко и широко, что стало ясно: дантист у них тоже — общий…
Глава 9
Приют скитальцев духа
Кокотов втащил вещи в свой номер и перевел дух. В помещении стоял тяжкий запах чьей-то лекарственной старости. На блекло-салатных обоях виднелось множество зеленых, больших и маленьких, квадратов, прямоугольников, овалов — следы от фотографических рамок. На люстре зацепился клочок серебряной новогодней канители. В остальном же комната имела обычный гостиничный вид: полуторная кровать с тумбочкой, полированный шифоньер, вздрагивающий холодильник «Полюс», письменный стол с протертым вращающимся креслом, сервант с остатками дулевского сервиза в горошек и, наконец, телевизор — огромный ламповый реликт эпохи расцвета советской электроники.
Чтобы проветрить помещение, Андрей Львович с треском открыл балконную дверь, с прошлой зимы заклеенную бумажными полосами, затвердевшими от высохшего клея. Большая, во всю стену, лоджия выходила в парк. Достававшая до третьего этажа рябина уронила ярко-рыжие гроздья на металлические перила. Кокотов глубоко вдохнул грустный осенний воздух и стал счастлив. В эмалевом небе светило нежаркое солнце. Внизу уступами уходили вдаль три прямоугольных пруда, наполненных темной водой и белыми кудлатыми облаками. А дальше открывался настоящий русский простор с красно-желтыми лиственными и сине-дымчатыми хвойными перелесками, палевым жнивьем и фиолетовыми пашнями, простодушными деревеньками и золотой монастырской колоколенкой, похожей отсюда, издалека, на клубный значок, воткнутый в твидовый пиджачный лацкан. Андрей Львович ощутил вдруг в самых дальних, клеточных глубинах своего тела такую тоскливую любовь к этой земле, что теплая слеза умиления скатилась, холодея, по щеке. Он подставил ладонь, потом слизнул соленую капельку и, стараясь не думать о предстоящем обследовании у Оклякшина, вернулся в комнату.
В совмещенном санузле с родниковой неиссякаемостью журчал унитаз, а полиэтиленовая штора, закрывавшая ванну, являла собой давнюю, безнадежно устаревшую политическую карту мира. На ней еще существовал огромный розовый Советский Союз, напоминавший великана, прилегшего отдохнуть после русской баньки, безмятежно подставив врагам свое тугое южное подбрюшье. На ней еще невольно прижимались друг к другу лютые враги — светло-коричневая ГДР и темно-коричневая ФРГ. Лиловая и длинная, как молодой баклажан, неделимая Югославия вытянулась в пол-Адриатики. Не было еще на карте ни воинственной Грузии, ни зарумынившейся Молдавии, ни злобных прибалтийских карликов, ни Украины с ее незалежным мовоязом…
Кокотов вытер руки о крошечное махровое полотенце, ветхое, словно обрывок музейного савана, вышел из санузла, открыл чемодан и стал развешивать на плечиках в шифоньере свои вещи, не успевшие за короткую поездку слежаться в тряпичный брикет, как это бывает после авиационного перелета. Когда чемодан опустел и на дне осталось лишь несколько разноцветных пилюль, выпавших из своих упаковок, выяснилось, что зарядное устройство для мобильника забыто дома. Это ужасно огорчило Андрея Львовича, который вообще умел безутешно расстраиваться из-за разных мелких бытовых неуладиц. Неверная Вероника в таких случаях обычно дружески советовала: «А ты повесься — легче будет!»
Казнясь, писатель подсел к зеленому замызганному телефону, стоявшему на журнальном столике, но обнаружил в трубке лишь потрескивавшую тишину. Он несколько раз нервно нажал на рычажки, снова прислушался и уловил все то же шуршащее безмолвие. Подавленный, Кокотов бессмысленно уставился в окно, однако золотая сентябрьская роскошь теперь показалась ему насмешкой природы, по живому режущей глаза…
А тут еще в номер шумно, стремительно и бесцеремонно, как оперуполномоченный с ордером, вошел Жарынин. Критически осмотрев комнату, он громко продекламировал:
— Приветствую тебя, приют скитальцев духа!
Насельникам дубрав кричу я: «Исполать!»
— А у меня вот телефон не работает! — наябедничал автор «Бойкота».
— Не переживайте, работает. Просто здесь номера спаренные. А ваш сосед Чернов-Квадратов, — он указал на стену, — очень любит поговорить. Из-за него здешний дед и помер… Народный артист, между прочим!
— Как это?
— Сердечко прихватило, а телефон занят. Ни «скорую» вызвать, ни врача.
— А мобильник? — спросил Андрей Львович, чувствуя опасное стеснение за грудиной.
— Ну какие у дедов мобильные? А если и есть, то экономят… Как говорил Сен-Жон Перс: «О юность, ты мотовка! О старость — скряга ты!»
— Я зарядное устройство дома забыл… — грустно сообщил Кокотов.
— Ерунда! Мой сотовый к вашим услугам. Соавторы должны помогать друг другу.
— А мы разве соавторы? — насторожился писатель, почувствовав в этом заявлении скрытую угрозу своей финансовой будущности.
— Конечно! Назовите мне хотя бы один фильм, в котором режиссер не был соавтором сценария!
Кокотов сделал вид, что припоминает.
— Ну же! Ну!
Андрей Львович наморщился в трагическом отчаянье — именно так морщат лбы голливудские звездилы, спрашивая у партнерши: «Куда, дорогая, ты положила мою пижаму?»
— Не тужьтесь — не вспомните! Потому что таких прецедентов в мировом кинематографе нет! А лучше объясните, почему эта Наталья Павловна так на вас смотрела?
— Вы тоже заметили?
— Еще бы! Если бы она так посмотрела на меня, я бы еще понял. Вы с ней знакомы?
— Нет. Не помню.
— «Нет» или «не помню»?
— Не помню.
— Правильно. Не отрекайтесь от возможного! Великий Сен-Жон Перс говаривал, что каждая прошедшая мимо незнакомка — это часть великого несбывшегося. Но иногда мы забываем даже сбывшееся. Вот со мной, Андрей Львович, произошел однажды прелюбопытнейший случай. Вы, конечно же, знаете, что деньги на большое и чистое искусство (наш с вами случай исключение) можно добыть только у власти. Олигархи — жадные сволочи, скобари! Достаточно вспомнить яйца Вексельбурга…
— А что у него с яйцами? — не понял Кокотов.
— Вы что — газет не читаете?
— У меня много работы…
— Ах, ну да… Аннабель Ли — дама приемистая. А вот Федор Михайлович, между прочим, в клозет без свежей газеты не заходил. Докладываю: Вексельбург хотел принести в дар нашему многострадальному государству поддельные яйца Фаберже, а настоящие оставить себе — на память. Разоблачили его в самый последний момент и приговорили к инвестициям в нанотехнологии. Жуть! Поверьте мне, любой олигарх — жадный мерзавец! Самое большое, на что он способен, — это унизить дармовым ужином в ресторане, а потом при каждой встрече делать такое лицо, словно вскормил вас, спасая от голодной смерти, своей волосатой грудью. Благотворительность — мерзость, а меценаты — вампиры, которые высосали из людей тонны крови, а потом торжественно, под вспышки камер, идут сдавать на донорский пункт свои кровные двести миллилитров… Вы согласны?
— Ну в общем… Не совсем! А как же Мамонтов, Третьяков, Морозов?..
— Вы еще Иисуса Христа вспомните! Нет, я не стану вам рассказывать эту историю…
— Ну хорошо, я согласен.
— То-то! Так вот, отправился я однажды просить деньги на новый фильм к одной очень крупной чиновнице, о которой слыхал, что к казенным средствам она относится без излишней задумчивости. Впрочем, тогда, при Ельцине, задумчивость считалась в Кремле дурным тоном…
— А что за фильм?
— Какая разница! Это к делу отношения не имеет.
— Ну, а все-таки?
— Сиквел «Евгения Онегина».
— Наверное, это когда Ленский убивает на дуэли Онегина… — вздохнул Андрей Львович.
— Да! Правильно. Я, кажется, в каком-то интервью проболтался… Вы читали?
— Нет, я сам догадался, — молвил писатель, тихо сквитавшись за «приемистую» Аннабель Ли.
— Уели! А вот насчет Татьяны никогда не догадаетесь!
— Она вышла замуж за Дубровского?
— Ах ты господи, он еще и остряк! Не-ет, она выходит замуж за ссыльного шляхтича, а после разгрома польского восстания эмигрирует в Северную Америку, в Джорджию. И там на склоне лет Ларина знакомится… Ни за что не догадаетесь!
— Со Скарлетт О’Хара.
— Нет, вы все-таки читали мое интервью! — огорчился Жарынин.
— Ну конечно же читал. Рассказывайте лучше, как просили деньги!
— Ладно. Слушайте! Я долго добивался аудиенции и наконец добился. В обширной приемной, увешанной мазней этого идиота, забыл, как его зовут… Он рисует только глазастые вагины и зубастые задницы…
— Гузкин?
— Ну почему сразу — Гузкин? Друзкин рисует бородатых детей с волосатыми ногами. Ну, не важно… В общем, за секретарским столом вместо привычной девушки сидел молодой человек с влажной кучерявой прической и взглядом испорченного пионера. Зато кофе подавала роскошная референтка с грудью, буквально выпадавшей из строгого офисного костюма, будто мяч из рук пьяного гандболиста. До сих пор не могу себе простить, что не взял телефончик…
— Вы снова отклонились!
— Да! Итак, минута в минуту, как и договаривались, я вошел в кабинет, по сравнению с которым кабинеты коммунистических бонз (а к ним-то я хаживал, ох, хаживал!) — это жалкие собачьи конурки. Чиновница, одетая, кстати, с большим вкусом, была в той женской поре, когда возраст определяется уже не годами, а тем, сколько нужно времени провести у косметолога, чтобы показаться на людях. Она вышла мне навстречу и подала руку. А руки у нее были уже немолодые. Руки выдают женщину сразу! Вы обращали внимание, что эта немолодость особенно заметна почему-то, когда на пальцах много колец? Целуя руку, я даже оцарапал подбородок об особенно крупный бриллиант. Мы сели… Объяснять ей, кто я, не пришлось: «Ах, ну как же, как же! „Двое в плавнях“!..» Я был польщен и, как птица Гамаюн, запел о возрождении российского кино, о том, что, соединив Татьяну и Скарлетт, мы выведем наше искусство на общемировой уровень! Она слушала, кивала, но смотрела на меня как-то странно, с эдакой ностальгической теплотой и даже лукавством. Я заливался об исторической миссии российского кино, а она вдруг, отхлебнув минеральной воды, сделала губами такое движение, словно слизывает с них оставшиеся капли, как Роми Шнайдер в «Старом ружье». Помните? Ну как же! В семидесятые, когда фильм показали в СССР, многие наши прелестницы переняли это восхитительное губодвижение. И тут я чуть не поперхнулся шоколадной конфетой с ромом, потому что вспомнил все и сразу… Ну как, как я мог не узнать эту женщину!? Назовем ее Вета…
— Вета уже была, — поправил Кокотов.
— Когда?
— Когда выходила замуж за итальянца.
— Да, в самом деле! У вас хорошая память. Некоторым хорошая память заменяет ум.
— Вы так считаете? — обиделся писатель.
— Так считал Сен-Жон Перс. Хорошо. Назовем ее Белла. Как я мог не узнать Беллу?! — Жарынин заломил руки с такой силой, что хрустнули суставы. — Итак: конец застоя, я в ореоле мученической подпольной славы, которую в ту пору могли дать только запрет и гонения. Боже, счастлив художник, хоть недолго побывавший под запретом! Единственное, о чем сожалею, — что не попал под суд, как Бродский за тунеядство. Я бы не сидел сегодня здесь с вами, Кокотов, я бы попирал тысячедолларовыми штиблетами каннскую фестивальную дорожку! Но, увы, увы, я имел глупость, дабы не потерять трудовой стаж, оформиться лектором в общество «Знание». Нет, вы подумайте — трудовой стаж! Понадобился гений Бродского, чтобы предвидеть: трудовой стаж — ничто, а гонимость — все! Гонимость, а не талант, и тем более не трудовой стаж, — вот что дает настоящую славу. В этом великое Оськино открытие! А стихи его читать невозможно. Это, в сущности, рифмованный каталог.
— Не согласен! — возмутился Кокотов.
— Да? Тогда почитайте мне Бродского наизусть!
— Пожалуйста:
Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать.
На Васильевский остров
Я приду умирать!
— Это все?
— Все, — покраснел Андрей Львович.
— Одна строфа. И та обманная. Умер-то он в Венеции.
— Вы просто ему завидуете!
— Конечно, завидую: он догадался наплевать на трудовой стаж, а я не догадался. И все-таки после скандала с «Плавнями» я был упоительно гоним. На интеллигентных кухнях Москвы, послушав «Голос Америки», радостно шептались, что мой арест — дело решенное. Меня звали в гости, будто я достопримечательность, угощали мной, словно деликатесом. А когда я смыл свой позор, тут уж началась буквальная вакханалия…
— Какой позор? — встрепенулся писатель.
— Это не важно. Но поверьте, женщины смотрели на меня примерно так же, как курсистки девятнадцатого века — на патлатого народовольца, собиравшегося наутро метнуть бомбу в генерал-губернатора. Разумеется, дам, жаждавших скрасить мои последние дни на свободе, было хоть отбавляй. Я даже начал привередничать, чваниться, старался избегать, скажем, двух блондинок подряд…
— А вот это вы фантазируете! — возмутился Кокотов, остро ощутив тоску своего безбрачного воздержания.
— Нет, мой одинокий друг, не фантазирую, а вспоминаю с трепетом! И вот как-то раз меня пригласили в мастерскую к одному архитектору. Он проектировал типовые дома культуры для совхозов-миллионеров, но при этом мастерил втихаря какую-то вращающуюся хрень будущего и о Корбюзье говорил так, словно тот всего лишь пьющий сосед по лестничной клетке. Кстати, сейчас он строит особняки новым русским, и, наверное, потому эти сооружения так похожи на совхозные клубы. В мастерской собралось несколько пар — и ни одной одинокой дамы. Я даже с облегчением подумал, что нынешнюю ночь смогу, наконец, отоспаться. Но тут вдруг вышел жуткий семейный скандал. Начался он как невинный литературный спор. И устроила эту свару Белла. Она схлестнулась со своим спутником (пусть он будет Владимиром) из-за того, кто выше — Блок или Окуджава. Судя по короткой стрижке и неловкому синему костюму, Володя был советским офицером и конечно бился за Блока, даже прочитал наизусть до середины «Скифов». Белла подняла его на смех и объявила, что народный поэт тот, кого поют. Блока-то не поют… Ее поддержали и хором ударили:
Ах, Надя, Наденька,
Мне б за двугривенный
В любую сторону
Твоей души!
Володя растерялся, а Белла презрительно процедила, что только непроходимое ничтожество может усомниться в превосходстве Окуджавы над Блоком. Офицер вспылил, объявил, что между ними все кончено, и ушел, хлопнув дверью так, что обрушился макет Целиноградского народного театра. Интеллигентная компания облегченно вздохнула, радуясь, что легко отделалась от этого военнослужащего мужлана. Честно говоря, в споре я молчаливо был на стороне офицерика. По совести, мне эти Булатовы гитарные дребезжалки никогда особенно не нравились. Но история рассудила иначе: сравните жалкого истуканчика Блока, притулившегося в скверике возле Малой Бронной, с роскошным памятником Окуджаве на Старом Арбате. Вам все понятно?
— Нет, не все!
— Что непонятно?
— Почему вы промолчали?
— А потому что Белла была хороша! Ах, как хороша! Длинные светлые волосы, черный свитер, облегающий высокую нерастраченную грудь, короткая черная юбка, из-под которой произрастали совершенно тропические ноги! Ну разве можно спорить с такой женщиной? Она, оставшись одна, сразу как-то призывно погрустнела. Я, конечно, бросился утешать. Мы разговорились. Оказалось, девушка учится в Институте культуры на библиотечном отделении. Сбежавшее «ничтожество» — ее жених, разумеется, теперь уже бывший. А ведь страшно подумать, твердила она, через две недели должна была состояться свадьба! Даже кольца купили. Я предложил выпить за судьбу. Отхлебнув рислинга, Белла вдруг облизнула губы прямо как Роми Шнайдер. И я вскипел. Мы сбежали от архитектора, гуляли по ночной заснеженной Москве, страстно целуясь в каждой встречной телефонной будке, а потом пошли ко мне — греться. Мне даже не пришлось особенно настаивать: девушка просто жаждала отомстить несостоявшемуся мужу за его подозрительную любовь к Блоку. По-человечески это понятно, но Белла оказалась настолько злопамятна, что весь следующий день мы провели в постели. Бывали минуты, когда казалось — я уже бессилен перед ее неутомимыми поисками новизны, но она делала глоток вина, по-шнайдеровски облизывала губы, и у меня снова открывалось не знаю уж какое по счету дыхание! В ту ночь, потрясаемый ею, я подумал: если Белла не зароет свой женский талант в прокрустовом брачном ложе, а использует с прицельным умом, то сможет сделать блестящую карьеру. Тем более что даже в постели она уже тогда стремилась занять командное положение…
Я изобразил на лице восторг узнавания:
— Боже мой, Белла Викторовна… Сколько лет, сколько зим…
— Да, Димочка… А какая в тот год была зима! Теперь таких не бывает! — вздохнула она.
— Как семья? — осторожно спросил я ее.
— Нормально. Володя — генерал. Пенсионер. Сидит на даче.
— Какой Володя? Значит, они помирились? — изумился доверчивый Кокотов.
— Разумеется! Я позвонил ей ровно через месяц после нашего безумия.
— Почему через месяц?
— Так она просила. Сказала: должна осознать, что с нами произошло. Я позвонил, и Белла сообщила, что свадьбу сыграли в назначенный день и что она очень счастлива!
— Так значит… — начал догадываться Андрей Львович.
— Ну конечно, мой наивный соавтор, всю эту ссору она специально разыграла, чтобы поближе познакомиться со мной: не каждый день случается заполучить в объятья запрещенного режиссера! Я так понимаю, она просто решила сделать себе подарок, прежде чем выйти за своего Володю, верного и надежного, как советская противоракетная оборона. В общем, мы посмеялись с Беллой Викторовной над тем давним приключением и обменялись особенными взглядами… Мол, если бы все можно было вернуть назад, то, конечно, мы не расстались бы, нет, не расстались бы, а пробезумствовали по крайней мере еще одну ночь… Прощаясь, она сказала, что даст мне денег на фильм, завизировала мою заявку, даже позвонила в профильное управление, чтобы зарезервировали средства.
— Ну и?
— Вот вам и «ну и», — махнул рукой Жарынин. — Вспомните: что говорил о судьбе Сен-Жон Перс?
— Не помню… — смутился писатель.
— А вот что: судьба подобна вредной соседке по коммуналке, то и дело подсыпающей в твою кастрюлю дуст…
— Сен-Жон Перс не мог этого говорить.
— Почему же?
— Он никогда не жил в коммуналке.
— Вы, Кокотов, мыслите не как художник, а как обыватель. Боюсь, нам трудно будет работать вместе.
— Я могу вернуться в Москву! У меня обследование.
— Ладно, не злитесь! Лучше посочувствуйте мне! Я нашел отличного соавтора, молодого, талантливого. И буквально за неделю до того, как должны были утвердить смету фильма на коллегии Минкульта, произошла катастрофа: Беллу ограбили…
— И убили? — похолодел Андрей Львович.
— Лучше бы убили… — вздохнул Жарынин. — Пользуясь ее светлой памятью, я бы сумел вырвать деньги на картину. Нет, увы, не убили… Когда она была в загранкомандировке, а Володя на даче, воры залезли в их городскую квартиру и вычистили все. Белла вернулась и тут же подала в милицию заявление, приложив список похищенного — в основном, ювелирных изделий. Кто-то из ментов слил информацию. «КоммивояжерЪ», опубликовавший список украденного, вышел в тот день с восемью дополнительными полосами, где перечислялись похищенные сокровища. Начался скандал: мол, откуда столько «ювелирки» у скромной чиновницы? Пошли разоблачительные статьи. Одна, помню, называлась «Грязное брюльё Беллы Ивановой». Неплохо, да? И ей пришлось уйти в отставку. Продав цацки, что были на ней во время командировки, она купила небольшое поместье на Корсике и навсегда уехала из проклятой России. Больше я ее не видел. И денег, конечно, никаких не получил. Вот такая грустная история, соавтор…
Глава 10
Три позы Казановы
— Ну, если мы соавторы, нам хорошо бы вступить… э-э… в договорные отношения, — заметил Кокотов с легким оттенком сквалыжности.
— Вступим… Потом… Если захотите!
Жарынин встал и в задумчивости обошел номер, полюбовался заоконным пейзажем, заглянул в ванную и, заметив географическую шторку, завистливо цокнул языком:
— Какой вы, однако, Андрей Львович, экзот! Уступите занавесочку! Утешьте старика!
— Вы серьезно?
— Абсолютно.
— Берите!
— Спасибо. Я горничной скажу, чтобы перевесила. Вы расположились?
— Нет еще… не совсем…
— Потом расположитесь. Теперь же давайте работать! — и с ленинской картавинкой добавил: — Чер-ртовски хочется поработать!
— Давайте! Но знаете, я никогда еще не писал сценариев… Погодите, я сейчас ноутбук включу.
— Не надо! До ноутбука дойдет не скоро, если вообще дойдет… Работать будем у меня. Я курящий. Пошли!
Андрей Львович похолодел. Дело в том, что вечор, вдохновленный разговором с Жарыниным, он позвонил Мотыгину в «Вандерфогель» и отказался от аванса за очередной роман из серии «Лабиринты страсти», к которому уже и название придумал — «Три позы Казановы». Сюжет вкратце такой: старый кавалергард, прославленный ловелас Серебряного века, чудом уцелевший в огне Гражданской войны и превратившийся с годами в скромного советского пенсионера, умирая, решает передать по наследству свою великую сексуальную тайну внуку Вене, редкому разгильдяю, троечнику и рохле. Тайну эту, между прочим, их везучему предку проиграл в карты сам Казанова, о чем много шептались в свете, и отголоски этих пересудов есть, если вчитаться, даже в ахматовской «Поэме без героя», не говоря уж о брюсовском «Огненном ангеле». Суть вот в чем: Казанова знал три сексуальные позы, которые при строго определенном чередовании ввергали женщину в неземное блаженство и навсегда привязывали к мужчине, буквально — порабощали. По секрету доносили: когда кавалергард отправлялся со своим полком на германский фронт, толпы безутешных красавиц, рыдая, стеная, ломая руки и теряя бриллианты, бежали по шпалам за воинским эшелоном почти до Вязьмы…
Однако, умирая, склеротический старик успел сообщить внуку только две позы и отошел в лучший мир. Похоронив деда, Веня впал в отчаянье. Он был безнадежно влюблен в неприступную, как сопромат, однокурсницу Ангелину, не обращавшую на невзрачного троечника никакого внимания. Оставалось одно: попытаться самостоятельно разгадать недостающий элемент тайного трехчлена Казановы. Для начала студент купил за две стипендии на Кузнецком Мосту древний учебник любви «Цветок персика», тайно привезенный кем-то из-за границы. Книга была на английском языке — и скрепя сердце парень сел за словари и грамматику. Некоторые позы, изображенные в книге, оказались настолько хитросплетенными и гимнастическими, что пришлось всерьез заняться физкультурой и даже спортом.
Дальше — больше. Чтобы вовлечь какую-нибудь приятную женщину в свой предосудительный эксперимент, надо было для начала ей хотя бы понравиться. Ну, в самом деле, ведь не подкатишь к милой незнакомке со словами: «Гражданочка, мой дед, старый хрыч, умирая, оставил мне две трети сексуальной тайны Казановы. Есть предложение: вместе и дружно…» В следующую минуту она в лучшем случае звонко бьет нахала по лицу, в худшем — зовет милиционера, а тот — психиатра. В результате Веня был вынужден обратить пристальное внимание на свою внешность: стрижку, одежду, манеры. Он даже записался в школу танцев. Ну и, разумеется, расправился с прыщами на лице с помощью настойки чистотела.
А тут как раз подоспел Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года, во время которого, как известно, целомудренное советское общество значительно раздвинуло свои эротические горизонты. Достаточно вспомнить многочисленных и разноцветных «детей фестиваля», родившихся девять месяцев спустя. Кокотов был уверен: эта подернутая ностальгической дымкой советская ретроспекция придаст сюжету особенный и пикантный шик.
Итак, со всех континентов в столицу первого в мире государства рабочих и крестьян слетелись тысячи красивых девушек всех, как говорится, упоительных национальных особенностей и потрясающих расовых различий. Именно этот праздник молодого духа и юной плоти как нельзя лучше подходил для разгадки тайны великого сластолюбца Казановы. Надо заметить, Веня хорошо подготовился и свой шанс упускать не собирался. Элегантный, спортивный, обходительный, свободно владеющий английским языком, сорока пятью видами поцелуев и семьюдесятью двумя сексуальными позами, он сразу привлек к себе внимание раскрепощенных иностранных дев. После первого же вечера интернациональной дружбы Веня ушел гулять по ночной Москве с француженкой алжирского происхождения Аннет, предварительно назначив на следующий день свидание Джоан, американке из Оклахома-сити, штат Оклахома. А на послезавтра он сговорился с миниатюрной, как фарфоровая гейша, японочкой Тохито…
Однако не успел Вениамин уединиться с Аннет на укромной скамеечке Нескучного сада и подарить ей поцелуй, называющийся «Чайка, открывающая раковину моллюска», как двое крепких мужчин, одетых в модные, но совершенно одинаковые тенниски, подошли и попросили огоньку. Поскольку наш герой табаком не баловался, ему пришлось предъявить уполномоченным курильщикам студенческий билет и проследовать с ними куда следует. Там, где следовало, наследнику Казановы разъяснили, что за попытку вовлечь иностранную подданную в интимные отношения ему грозят большие неприятности, вплоть до тюрьмы. Ведь именно так, в объятьях красоток, и вербуют легковерных советских граждан западные разведки. Но поскольку зайти далеко студент не успел, для первого раза органы ограничатся минимальным наказанием — письмом в институт.
Персональное дело несчастного Вени разбирали на закрытом комсомольском собрании. Поначалу все шло к исключению из рядов, а следовательно, к окончательной жизненной катастрофе. Оскорбленные однокурсницы жаждали его крови. Ишь ты! Тут пруд пруди своих нецелованных соратниц по борьбе за знания, а его, гада, на импорт потянуло! Однокурсники же озверели от зависти — ведь никто из них не отважился даже близко подойти к капиталистическим прелестницам. Декан факультета, в свое время так и не решившийся убежать от постылой жены к горячо любимой аспирантке, тоже, хмурясь, требовал самых суровых мер.
И вдруг, к всеобщему изумлению, за аморального юношу страстно вступилась строгая Ангелина, та самая отличница, в которую наш герой был безнадежно влюблен, покуда не впал в казановщину. Мудрая девица заявила, что исключить из рядов — значит расписаться в полной идейно-педагогической беспомощности коллектива, и высказала готовность взять оступившегося товарища на поруки. При этом она смотрела на Веню такими глазами, что он сразу понял: любим, и любим горячо! А как, в самом деле, не увлечься парнем — спортивным, подтянутым, обходительным, аккуратным, модно одетым, танцующим и свободно говорящим по-английски? Разве таких много?
Взяв Веню на поруки, Ангелина его уже не выпустила. Вскоре молодые люди зарегистрировались в загсе, устроив в студенческом общежитии грандиозные танцы под патефон. Прошли годы. Обглоданный Советский Союз называется теперь Россией, а КГБ переталдычили в ФСБ. Но Вениамин Сергеевич и Ангелина Михайловна до сих пор вместе, а судя по тому, как они смотрели друг на друга на золотой свадьбе, именно с законной супругой счастливчику Вене удалось-таки найти третью позу Казановы. Или не удалось… Разве это важно, когда любишь?
Такая концовка, по мнению Андрея Львовича, должна была очень понравиться домохозяйкам и обеспечить книжке коммерческий успех.
Глава 11
Гипсовый трубач
…Номер Жарынина почти ничем не отличался от кокотовского: даже из санузла доносилось то же неисправное журчание. Лишь в серванте виднелись остатки другого сервиза — с маками, и телевизор был поменьше да поновей. Кроме того, в комнате царил совершенно иной — пряно-благородный табачный — запах. На письменном столе лежала пачка табака с изображением усатого курильщика в тельняшке, а рядом, на особой подставочке, выстроились разнокалиберные трубки с прямыми или изогнутыми мундштуками. Их черные, коричневые, янтарные чубуки напоминали крошечные мортиры, наставившие на гостя закопченные жерла. В щель между стеной и батареей отопления режиссер вставил наискосок свою трость, накинув на нее, как на вешалку, бархатный берет с перышком, которое чуть заметно ерошилось от ходившего по комнате сквозняка.
Жарынин сел во вращающееся кресло и разрешающе кивнул Кокотову на истертый диванчик, затем шумно вскрыл пачку и щепотью извлек оттуда табак, похожий на клок спутанных золотистых волос. Некоторое время он задумчиво разглядывал трубки и наконец избрал одну — с искривленным, как знак вопроса, мундштуком и словно выточенным из древесного мрамора палевым чубуком, покрытым изысканными темными прожилками.
— Вы знаете, как в прежние времена обкуривали настоящую трубку?
— Нет, — ответил Андрей Львович, наблюдая, как соавтор втрамбовывает золотые прядки в закопченное жерло специальным металлическим пестиком.
— Новую трубку на год отдавали моряку, отправлявшемуся в плаванье. Когда он возвращался, трубку у него забирали и заменяли мундштук. Только тогда настоящий ценитель начинал ею пользоваться! Это не напоминает вам мемесис?
— Что?
— Отношение искусства к действительности.
— По-моему, сравнение натянутое, — с раздражением отозвался Кокотов.
— Возможно! — согласился Жарынин, занятый тем, что распалял табак при помощи специальной зажигалки, выбрасывавшей пламя не вверх, а вбок, точно автоген.
Комната стала наполняться густым, но не слоистым, как от сигарет, а клубящимся ароматным туманом. Режиссер сильно, так что западали щеки и шевелилась лысина, несколько раз втянул в себя дым, потом с облегчением выпустил длинную струю и, наслаждаясь, откинулся в кресле:
— Ну-с, а теперь разомнем тему! Расскажите-ка мне, дорогой соавтор, о чем, собственно, ваш рассказ?
— Но вы же читали!
— Разумеется, читал. Иначе мы бы с вами сейчас здесь не сидели. Я просто хочу от вас в двух словах услышать, что в вашем рассказе происходит.
— В каком смысле?
— В прямом. Кто куда пошел, что сказал, кого ударил или даже лучше — убил… Ну-с!
— Никто никого не убивал. Вы же читали! Что вы надо мной изгиляетесь?
— А знаете, почему вы так занервничали? — Жарынин пыхнул трубкой. — Подсознательно вы понимаете: в вашем рассказе ровным счетом ничего не происходит. Нет действия. В литературе это иногда допустимо. В кино — никогда: кино без действия — как женская грудь без силикона. Не стоит!
— Зачем же вы тогда звонили? Зачем сюда привезли?! — истерически-спокойно спросил Кокотов.
— Я уже объяснял: мне понравился ваш «Гипсовый трубач». Ну-с, а теперь давайте посмотрим, что из этого можно сделать!
— А что вы хотите сделать из моего рассказа?
— Успокойтесь! Всего-навсего кино…
Жарынин положил трубку на специальную деревянную держательницу, отдаленно напоминающую сильно уменьшенную подставку для отыгранных бильярдных шаров, нагнулся, придвинул к себе адидасовскую сумку и, порывшись, вынул оттуда затрепанный номер журнала «Железный век»: на обложке было изображено человеческое сердце, склепанное из листовой стали. Потом он снова взял в руку трубку и, попыхивая, стал искать нужную страницу. Нашел, разгладил, извлек из нагрудного кармана очки с узенькими, словно предназначенными для китайца, стеклышками, нацепил их на самый кончик носа и произнес:
— Что ж, давайте освежуем вашего «Трубача»!
— Освежим? — поправил Кокотов.
— Ну, это уж как получится. Может, сами почитаете?
— Нет, уж лучше вы…
— Ладно-с…
Водя по строчкам дымящимся мундштуком, как Сталин, он начал читать рассказ с той вдумчивой медлительностью, какую нарочно напускают на себя актеры, вынужденные произносить в эфире малознакомый текст.
— «Каждый год, в конце августа, а точнее, в последнее воскресенье месяца, Львов… — в этом месте Жарынин остановился, вздохнул, пожевал губами и, укоризненно глянув на автора поверх китайчатых очков, продолжил чтение: — …Львов достает с антресолей корзину, резиновые сапоги, старый плащ и такую же ветхую дерматиновую кепку, которую носил еще в студенчестве. С вечера готовит он себе и еду: три бутерброда, сложенных как бы в один, несколько сваренных вкрутую яиц, большой огурец домашней засолки, очищенную луковку и соль, насыпанную в бумажный кулечек…» — Когда, сказали, обед? — оторвавшись от страницы, вдруг спросил режиссер.
— С четырнадцати до пятнадцати, — с раздражением отозвался Кокотов, у которого от милых строчек родного текста пошла по телу теплая радость.
— Странно. Раньше было с тринадцати до пятнадцати… Ну не важно. Продолжим! «…В термос Львов наливает крепкий чай с лимоном и без сахара: боится раннего диабета, погубившего отца. Потом ставит будильник на четыре и, накапав в рюмку валерьянки, ложится спать…
Вскакивает он при первом дребезжании будильника и старается поскорей его прихлопнуть, но жена обычно все-таки вскидывается, и Львов, смущенно поймав на себе ее бессмысленный спросонья взгляд, тихонько встает и, неся тапочки в руках, прокрадывается через проходную комнату, где спят дочь с зятем, на кухню. Там он наскоро пьет растворимый кофе с овсяным печеньем, одевается и, тихохонько щелкнув замком, покидает квартиру». «С овсяным печеньем» — это хорошо! — поощрил автора Жарынин, дымя трубкой, как старинный пароход. — Прямо видишь это ваше овсяное печенье. Деталь для прозы — все! Для кино — тьфу! Поняли?
— А Тарковский?
— У него не детали, а символы, — сурово поправил соавтора режиссер. — И вообще он был занудой. Студентов ВГИКа за прогул занятий я бы приговаривал к принудительному просмотру «Ностальгии». Вы читали его дневники?
— Нет.
— Почитайте! Тщеславный мизантроп. Прав, ох, прав старый ворчун Сен-Жон Перс: «Лучше пусть мне поставят надгробье из дерьма, нежели я оставлю потомкам мои дневники!» — Скорбно затянувшись дымом, Жарынин продолжил чтение: — «…На улице светло от фонарей, хотя ночь уже начинает напитываться утренней прохладой. Львов, определив корзинку на сгиб локтя, быстрым шагом идет к платформе, что в двадцати минутах ходьбы от дома. Холодно, изо рта идет легкий парок: все-таки конец августа. На станции, несмотря на ранний час, оживленно: толпятся люди, одетые с той же, что и Львов, страннической простотой и с обязательными корзинами в руках. Они высматривают мелькающий меж столбами прожекторный свет желанной электрички. Львов второпях, забыв сдачу и суетливо вернувшись за ней, покупает билет до „Ступино“ и едва успевает протиснуться в смыкающиеся с шипением двери. Мест свободных много, он садится к окну и, прислонившись к прохладному стеклу, — едет. Через некоторое время ему начинает казаться, будто поезд — это бур, пробивающийся сквозь огромный твердый кристалл, темный с краев, но становящийся все светлей и прозрачней к сердцевине, в которой, очевидно, и прячется нерастраченное, яркое утреннее солнце…» Неплохой образ! — похвалил Жарынин, прервавшись и весело посмотрев на соавтора поверх узких очков. — Хотя в целом пишете вы нудновато, с излишней бахромой! Хотя, впрочем, Сен-Жон Перс уверял, что искусство — это именно бахрома жизни…
— Посмотрим еще, какой вы фильм снимете! — покраснев, огрызнулся Кокотов.
— Посмотрим, — согласился режиссер и продолжил: — «…На платформе „Ступино“ выходит десяток людей — в руках у них корзины, ведра, большие целлофановые пакеты. Львов с лукавым терпением опытного грибника дожидается, пока они скроются в деревьях, а потом по ведомой ему узкой тропке, обойдя поселок, углубляется в лес. Хотя солнце уже чуть привстало над горизонтом, вокруг еще сумеречно — листва и стволы кажутся сероватыми, точно в черно-белом фильме. Львову нравится утренний предосенний лес с его влажным шуршанием листьев, запахом прели и птичьим безмолвием.
Прошагав минут двадцать и ощутив, как от росы брюки намокли до колен, он достигает наконец первой заветной полянки. Там, там — в мшистом треугольнике, между пожелтевшей березой и двумя елочками, его всегда ждет удача. Вот и теперь большой белый гриб на высокой ножке стоит вызывающе бесшабашно. Наверное, среди грибов, как и среди людей, тоже есть смельчаки, которые первыми поднимаются в атаку и, погибая, отводят опасность от других…»
В этом месте Кокотов осторожно глянул на Жарынина, ища одобрения: он считал это рассуждение о грибном героизме чрезвычайно удачным и в какой-то мере метафизическим. Дмитрий Антонович посмотрел на автора поверх очков, и глаза их встретились. Во взгляде режиссера он все-таки нашел одобрение, но какое-то снисходительное, словно Андрей Львович — ребенок, впервые наконец-то прицельно сходивший по-маленькому. Тонко улыбаясь, киношник пыхнул трубочкой и вернулся к рассказу:
— «…Срезав смельчака ножом, Львов внимательно оглядывается, даже приседает для лучшего обзора. Он никогда не уходит сразу, но тщательно обшаривает все вокруг, заглядывая под каждую еловую лапу, и, как правило, находит еще два-три трусливо затаившихся боровичка. „Храбрец умирает один раз, а трус тысячу!“ — вслух бормочет он, обскребывая ножом землю с толстых ножек. Потом Львов идет глубже в лес, сверяясь с памятными приметами: оврагом, поросшим осинами, ельником, становящимся год от года все выше и гуще, огромным тракторным колесом, невесть откуда взявшимся в чащобе. Попутно он заглядывает в два-три места: на кочках подсохшего болотца собирает белесые подберезовики, в основном, правда, червивые, привычно подхватывает пытающихся перебежать просеку красноголовиков с крапчатыми долгими ножками. А в маленьких квадратных овражках (это были сглаженные следы военных землянок) Львов собирает чернушки. Их много, но они скрыты сухой листвой, поэтому искать их надо, ползая на коленях и разгребая руками душистые предосенние вороха с белыми мохеровыми нитями потревоженных грибниц. Точно ищешь потерянную вещь…»
Тут послышались проклятые «Валькирии», вызвав у Кокотова настоящий прилив ярости. Вот именно так звереет записной меломан, если в Большом зале консерватории на коде Патетической симфонии в кармане у смущенного соседа, который к тому же хлопал, как лох, между частями, мобильная сволочь заверещит вдруг «Мурку». Однако, нисколько не смущаясь, Жарынин вынул трубку из кармана и откинул черепаховую крышечку:
— Ах, это все-таки ты?! Не-ет, крысюнчик, я уже в Токио. Теперь только через две недели… Целую твой бессовестный ротик! — Закончив разговор, режиссер как ни в чем не бывало продолжил: — «…Последнее заветное место его грибных угодий — огромное поваленное обомшелое дерево, в эту пору обсыпанное мясистыми опятами. Однако сегодня Львову не везет: наполовину вросший в землю ствол покрыт бесчисленными ножками, оставшимися от срезанных шляпок, культи завялились на кончиках и стали похожи на бородавчатую шкуру допотопного чудовища. Но наш герой горюет недолго, смотрит вверх — там, на высоте трех метров, на березе растут большие, белесые от спорового порошка опята. Он срезает длинную лещину, очищает от тонких веточек, чтобы получилось как бы удилище, и, размахнувшись, со свистом, ловко, в несколько ударов сбивает эти высокоствольные грибы. Корзина почти полна, и можно возвращаться. Но Львов почему-то идет дальше. Прошагав с километр, он оказывается у серого бетонного забора, украшенною кое-где любовными признаниями, а также, понятно, нехорошими надписями. Некоторые секции от старости выпали из общего ряда и лежали тут же, покрытые зеленым лишаем. За оградой был старенький, заброшенный пионерский лагерь. Деревянные корпуса, похожие на бараки, выкрашенные когда-то в веселенький желтый цвет, сиротливо стояли под почерневшими, провалившимися кое-где шиферными крышами. Окна пустовали: рамы давно уже выломали для близлежащего садово-огородного строительства…»
В этом месте Кокотов кашлянул, ожидая похвалы за то, как он изящно перевел повествование из настоящего в прошедшее время, подчеркивая таким образом, что герой попал в свое прошлое. Но Жарынин ничего такого не заметил и продолжал читать:
— «…Линейка для торжественных построений отдыхающей пионерии, когда-то ухоженная, посыпанная гравием, обсаженная цветами и пузыреплодником, заросла молоденькими березками, крапивой, полынью, лиловой недотрогой… От трибуны (к ней, чеканя шаг, шли некогда председатели отрядов, чтобы звонкими голосами отдать рапорт) осталось только бетонное основание: кованые перила унесли. Металлический флагшток выржавел и покосился. Тросик, предназначенный для поднятия флага, лопнув, завился, точно усы железного хмеля.
Дальше, за линейкой, начиналась аллея пионеров-героев. От нее сохранились лишь сваренные из уголков ржавые перекошенные рамы. В одной уцелел кусок фанеры с остатком юного лица: судя по раскосым глазам, это был маленький чабан Марат Казей, который то ли задержал нарушителей горной границы, то ли спас отару от волков, Львов уже не помнил. А в самом конце аллеи, перед буйными зарослями сирени, окружавшими хоздвор, словно на страже этого затерянного пионерского мира стояли друг против друга гипсовые барабанщик и трубач». Минуточку! — очнулся Жарынин. — А вы точно знаете, что эти фигуры делались из гипса? По-моему, из алебастра…
— Исключительно из гипса! — решительно возразил Кокотов, краснея от неуверенности.
— Ну может быть… может быть… В конце концов, теперь это не важно. Меня беспокоит другое…
— Что же?
— Скажу. Потом. Кстати, сдвиг во времени вы тонко прописали.
— Вы заметили?
— Разумеется! Читайте теперь вы! У меня в горле запершило от ваших метафор. Булгаков писал проще!
— А Набоков?
— Читайте, читайте, юный набоковец!
Польщенный и обиженный одновременно, автор забрал у режиссера журнал, нашел нужное место и продолжил:
— «…Точнее сказать, когда-то они были барабанщиком и трубачом. От первого остались ноги в гетрах и половина барабана, повисшего на согнувшейся проволочной арматуре. Туловище отсутствовало. Кому оно могло понадобиться и куда его унесли? А вот трубач оказался поцелее: у него лишь откололась левая рука, но кисть, упертая в бок, сохранилась. Был также отломан мундштук горна, и выходило, что трубач дул в пространство. Остальное — и задорное курносое лицо, и гипсовый галстук, и короткие штанишки — все уцелело. Только побелка давно сошла, и горнист стал синюшного цвета, точно давний утопленник…»
— Все-таки алебастр! — вздохнул Жарынин. — Текст всегда честнее автора.
Кокотов сделал вид, что реплики не заметил.
— «…Львов поставил корзину и уселся возле постаментика. Ровно, как море, шумел лес. Колюче припекало осеннее солнце. В небе плыли крепко сбитые кучевые облака. И вдруг все его существо наполнилось той непередаваемой сладкой болью, которая охватывает нас лишь при посещении давних жизненных мест и которая, наверное, служит своеобразным, дарованным свыше наркозом, позволяющим сердцу не разорваться от сознания жестокой необратимости времени, которое уносит все самое лучшее, самое дорогое в ледяной океан утрат…»
— Три «которых»… — ехидно подсчитал режиссер.
— Что? — не понял Кокотов, еще находясь под впечатлением метафизической мощи собственного рассказа. Его страшно ранил этот внезапный обрыв, ведь он почти вошел в ритм и даже покачивался по-восточному, в такт своей размеренной прозе.
— Слово «который» у вас в одном предложении использовано трижды!
— Ну и что! У Толстого бывало и по четыре, и по пять раз…
— А если бы Лев Николаевич убил-таки Софью Андреевну, вы бы тоже свою жену убили?
— При чем тут Софья Андреевна? — оторопел автор, с ужасом осознав: если бы великий писатель сделал это, то, возможно, и он скормил бы вероломную Веронику пираньям.
— Читайте дальше, Кьеркегор Сартрович!
Андрей Львович вытер пот, выступивший на лбу, и продолжил:
— «…Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал соленый огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона…»
В этом месте Жарынин вдруг посмотрел на часы:
— Чуть обед тут с вами не проболтали!
— Осталось немножко! — взмолился писатель.
— На войне из-за обеда даже перестрелку прекращали. Вы знаете?
— Слышал.
— Мойте руки! Никуда ваш «Трубач» не денется. Там у вас ведь дальше про любовь?
— Про любовь, — кивнул Андрей Львович.
— А про любовь лучше на сытый желудок. Тяпнем перед обедом? У меня перцовочка. «Кристалл»!
— Я не пью, — отрезал оскорбленный Кокотов.
— Совсем?
— Во время работы.
— Напрасно. Ну, как знаете…
С этими словами Жарынин достал из холодильника бутылку и бугорчатый брусок сырокопченой колбасы. Затем он смахнул свой берет с трости, вынул ее из-за батареи и, потянув за ручку в виде серебряной пумы, извлек, словно из ножен, длинный и узкий клинок. Судя по тому, как легко и тонко режиссер порезал твердую колбасу, лезвие было очень острым. Тщательно вытерев стилет носовым платком и задвинув его в трость, мэтр взялся за бутылку, уже успевшую запотеть. Он несколько раз, точно обжигаясь холодом, перебросил ее с ладони на ладонь, затем умело и хрустко свернул винтовую пробку.
В комнате бесшабашно запахло пряной водкой.
— Ну? — Жарынин ободряюще посмотрел на соавтора.
— Н-наливайте! — махнул рукой автор «Полыньи счастья»: ему вдруг до челюстной судороги захотелось выпить.
Глава 12
Хлеб да каша — пища наша
Чтобы попасть из жилого корпуса в столовую, нужно было спуститься на первый этаж и пройти через «зимний сад» — так обитатели «Ипокренина» именовали десятиметровый застекленный переход, заставленный кадками с рослой декоративной зеленью. Гордостью этой мимоходной оранжереи был выложенный булыжником лягушатник, где вопреки названию обитала одна лишь черепаха — конечно, по имени Тортилла. По словам Жарынина, осторожная рептилия почти никогда не высовывалась из воды, делая исключение только для великой Веры Ласунской.
— Она разве жива? — удивился Кокотов.
— Можете сами ее об этом спросить!
Вторая достопримечательность «зимнего сада» — кактусы стояли в три яруса на специальном возвышении. Каких тут только не было! У одних колючки напоминали жесткий белесый ворс, другие вполне могли одолжить свои иглы дикобразу. Но цвел лишь один — плоский трехлопастный кактус, выпроставший мятый фиолетовый цветок. Кокотов залюбовался и отстал, а когда нагнал режиссера, тот уже беседовал с коренастым усачом, одетым в белый халат и обритым, как сталинский нарком. В одной руке незнакомец держал стакан компота, в другой — тарелку с пирожком.
— Аг-га, вот и мой соавтор! — воскликнул Жарынин. — Знакомьтесь: Андрей Львович Кокотов — прозаик прустовской школы!
— Владимир Борисович, — отрекомендовался обритый и, поставив тарелку на стакан, жестко пожал писателю руку. — Как зубы?
— В каком смысле?
— В прямом! Если что, заходите — подлечим! Зубы в организме человека играют такую же роль, как и сценарий в кино! Правильно?
— Не уверен… — уклончиво отозвался начинающий сценарист, нащупав языком давнюю дырку от вылетевшей пломбы.
— Правильно! — кивнул режиссер. — Ну а как там у нас на Курской дуге?
— Плохо, — помрачнел Владимир Борисович.
— А что случилось?
— Да понимаешь, Антоныч, какое дело… Сел я на «лавочку», взлетел с фелда, иду себе тихонечко над Понырями… А тут, откуда ни возьмись, сверху — «фока»: как даст мне в двигло! Я с ним еле-еле встречными разошелся. Весь такой — дымлю и колбасит во флаттере. А он, гад, ко мне на шесть садится и шмаляет со всех стволов! Я уже едва маневрирую. С трудом бочку ему размазанную забацал… Он соскочил. Я нырк под него — и в сторону…
Владимир Борисович говорил все это страстно, с пацанским азартом, задыхаясь от страсти, жестикулируя так, что компот расплескивался через край, а пирожок прыгал на тарелочке как живой. Казалось, он и сам только что вырвался из-под Курска, минуту назад снял шлемофон и отстегнул планшет. Слушая этот непонятный, бредовый рапорт, Кокотов опустил глаза и с удивлением обнаружил, что из-под белого халата виднеются хромовые гармошчатые сапоги, а в них заправлены галифе с широкими красными лампасами.
— Значит, все-таки ушел? — обрадовался Жарынин.
— Если бы! Я сначала и сам так думал. А тут как начали «зены» дубасить — всандалили мне опять в двигло… Я только успел на бейл нажать. Ну и всё — блэк аут. Вот так, Дмитрий Антонович, мне «фока» над Понырями «пэка» и прописала…
— Что прописала? — не понял писатель.
— Pilot kill! — пояснил Владимир Борисович и посмотрел на него, как на младенца, не сознающего назначение материнской груди.
— Ну ничего! В другом бою отомстишь! — приободрил Жарынин.
— Дай-то бог! — молвил убитый пилот и, сгорбившись под тяжестью оперативной обстановки, сложившейся в небе над Курской дугой, побрел по оранжерейному переходу меж домашних пальм.
— Он кто? — глядя ему вслед, спросил Кокотов.
— Местный стоматолог. Кстати, хороший.
— А почему с лампасами?
— Казак. Есаул, кажется…
— Ясно. А «фоки» и «зены»?
— «Фоки» — это фоккеры. «Зены» — зенитки. А сам он — верпил.
— Кто-о?
— Виртуальный пилот. «Ил-2. Штурмовик».
— А что это?
— Компьютерная игра. Неужели не слышали?
— Не-ет!
— Господи, как же ленивы и нелюбопытны русские писатели!
…Столовая дома ветеранов размещалась в обширном зале с обязательным для подобных учреждений мозаичным панно во всю стену. В нашем случае монументалист изобразил вихрь, который подхватил и понес вдаль разнообразные предметы творческой деятельности, как то: кисти, карандаши, тюбики краски, рулоны кинопленки, театральные маски, исписанные листки бумаги, книги, гусиные перья, циркули, наугольники, разнообразные музыкальные инструменты вроде скрипок и кларнетов, окруженные, как назойливыми насекомыми, черненькими хвостатыми нотами… Однако весь этот творческий ураган стремился не в какую-то безыдейную даль, а туда, где занималась алая жизнеутверждающая заря, а значит, созидалось панно во времена коммунистической деспотии, изнурявшей крепостную художественную интеллигенцию непосильной идеологической барщиной. Однако и «крепостные» были себе на уме: за мусикическим ураганом из угла наблюдал лукавый глаз, заключенный в треугольник.
— «Пылесос», — пояснил Жарынин, указав на панно. — Миша Гузкин намастрячил. Охраняется государством.
— Угу, — понимающе кивнул Кокотов.
В зале стоял тот особый столовский запах, который можно сравнить с пищевой симфонией, где есть главная тема (сегодня это были, несомненно, щи), но при этом имеется множество иных мотивов и вариаций. Так, с раздачи тянуло еще жареной курицей, подгоревшей творожной запеканкой, ванильной подливкой… Доносился и тяжкий дух застарелой кухонной неопрятности. Обычно над такими цехами общественного питания висит неумолкающий гул голосов, звон тарелок, стук и скрежет торопливых ложек. Однако тут питались старые люди, и поэтому было почти тихо. Ветхие, погруженные в предсмертную полудрему, они даже насыщались негромко, точно во сне. Впрочем, несколько еще бодрых ветеранов с живым интересом вскинулись на вошедших новичков и зашелестели, обмениваясь впечатлениями.
Кокотов успел заметить, что некоторые из ипокренинцев были одеты неряшливо: в какие-то залоснившиеся халаты, вязаные кофты, блузы… Другие же, напротив, нарядились с отчаянным нафталинным щегольством и музейной изысканностью. Андрею Львовичу бросилась в глаза изящно высохшая старуха в кремовом платье и белоснежном тюрбане. Она сидела за столом в одиночестве, высоко подняв голову, аристократично выпрямив спину, и подносила ко рту ложку плавными королевскими движениями.
— Ласунская, — шепнул Жарынин, перехватив взгляд соавтора.
— Боже мой! Она!
А навстречу им уже спешила, по-утиному переваливаясь, сестра-хозяйка, низенькая и очень толстая женщина в белом накрахмаленном халате. Ее улыбчивое румяное лицо покоилось на пьедестале из трех подбородков.
— Ах, Дмитрий Антонович! — воскликнула она. — Давненько вы у нас не были! Куда же мне вас посадить?
— Полностью доверяюсь вам, Евгения Ивановна! — сказал Жарынин с чуть внятной обольстительностью.
— Вам ведь там, где потише, и чтоб не приставали? — спросила она, принимая игру и кокетливо закатывая глаза.
— Вы же понимаете… Заговорят насмерть!
— Я вас всегда понимаю, Дмитрий Антонович! — уже почти призывно засмеялась Евгения Ивановна.
— Какая редкость — женское понимание! — тяжко вздохнул режиссер.
Вникая в разговор, Кокотов внезапно озадачился: а что, собственно, Жарынин будет делать с этим женским шаром, если флирт дойдет до своего естественного финала?
— А вон столик у колонны! Как для вас держала! Там сейчас Ян Казимирович. Он, конечно, не молчун, но меру знает!
— А кто еще там сидит?
— Жуков-Хаит. Но он сейчас Жуков и почти не разговаривает.
— И это все?
— Нет, там еще сидел Меделянский с новой женой. Совсем молоденькая! Но сейчас он в Брюсселе — судится за Змеюрика. Обещал, если выиграет, всех неделю поить шампанским! — восторженно сообщила Евгения Ивановна.
— Сомневаюсь, — хмыкнул Кокотов, зная легендарную скупость Гелия Захаровича.
— Кстати, совсем забыл! — воскликнул Жарынин. — Это мой соавтор — Андрей Львович Кокотов. Автор знаменитого романа «Полынья счастья»!
— Ой, а я читала! — по-девчоночьи зарделась сестра-хозяйка, причем покраснели только складки шеи, а густо напудренное лицо осталось белым. — Но ведь это, кажется, иностранная женщина написала?
— Совершенно верно: Аннабель Ли. У вас прекрасная память!
— Да, точно — Аннабель. Фамилию я не запомнила — очень короткая… А как же это так получается?
— Ах, бросьте, Евгения Ивановна, если вы завтра подпишете меню «Евгений Иванович», вы же от этого мужчиной не станете!
— Не стану… — согласилась она, с недоумением глядя на Кокотова. — Ну надо же!
— Только ни-ни, никому! — предупредил режиссер, приложив палец к губам. — Художественно-коммерческий секрет!
— Ну что вы! Я же понимаю! — посерьезнела сестра-хозяйка, и ее глаза блеснули тайной.
— Значит, у колонны? — переспросил Жарынин.
— У колонны! — подтвердила она, и это прозвучало как отзыв на пароль. Соавторы двинулись через зал. Старики и старухи замирали с ложками в трясущихся руках и провожали их слезящимися любопытными глазами. Многие узнавали режиссера и радостно кивали или махали сморщенными ладошками, он же в ответ дружественно раскланивался, точно эстрадная звезда, уловившая в зрительном зале знакомое лицо. Кокотов, все еще чувствуя спиной изумленный взгляд Евгении Ивановны, прошипел, не разжимая губ, как чревовещатель:
— Что вы себе позволяете?! Кто вас просил?!
— Вы о чем?
— О прустовской школе и «Полынье счастья»! Я вообще не афиширую эту сторону моей творческой жизни!
— Да ладно… Что вам, жалко? Зато у бедной Евгении Ивановны теперь есть тайна. Представляете, как нужна тайна женщине с такими формами?
— Представляю…
— А вон, видите старика? Вон — залез пальцами в компот! Проценко. Лучший Отелло соцреализма. Любимец Сталина, Хрущева и Брежнева. Друг самого Оливье!
— Да что вы? Тот самый?
— Именно! А вон там, у панно, руками машет? Савелий Степанович Ящик — знаменитый выездной директор ансамбля «Рябинка». — Андрей Львович узнал старичка в тройке и тапочках, встреченного у входа.
— Что значит — выездной?
— То и значит, — Жарынин приложил к плечу три пальца. — Когда в Париже в семьдесят девятом сразу четыре солистки, отлучившись в туалет, попросили политического убежища, старый чекист сначала хотел застрелиться, но потом просто перебрался сюда. А рядом — легенда советского цирка Злата Воскобойникова. Помните сестер Воскобойниковых? Девушки без костей! Спешите: только сегодня пролетом в Токио. Злата — младшенькая. Невеста Ящика.
— Невеста! Ящика? — изумился автор «Полыньи счастья».
— Да. Здесь и такое бывает… А вон, взгляните, старушка в кимоно. Спит. Народная артистка Саблезубова. Говорят, была любовницей самого Берии. Не завидую я Лаврентию Павловичу. А дальше, под пальмой, — внебрачная сноха Блока. Та еще штучка! Вы читали ее мемуары «Трепет незабываемого»?
— Кажется, да… — смутился Кокотов: из этих лихих воспоминаний он позаимствовал для «Лабиринтов страсти» скрупулезное описание артистических свальных оргий.
— С ней за столом — комсомольский поэт Верлен Бездынько, любимый ученик Асеева и Хаита. Помните:
Она сняла гимнастерку.
А я отстегнул парабеллум.
Она закурила махорку.
А я накрыл ее телом.
— Верлен? Странное имя…
— Нормальное революционное имя. Великий Революционер Ленин. Сокращенно — Верлен. Это еще что! У нас в кинофонде был бухгалтер Тромарлен Самуилович.
— Не может быть!
— Точно! Троцкий-Маркс-Ленин. Он это тщательно скрывал, и никто не догадывался, думали — редкое еврейское имя. Но меня-то не проведешь. Тромарлен мне всегда самые большие командировочные выписывал — за молчание…
— Я не об этом.
— А о чем?
— Я про Ласунскую. — Кокотов снова посмотрел на старуху в тюрбане.
— Да, мой друг, самая красивая женщина советского кино. «Норма жизни»! Стеша Колоскова. Из-за любви к ней застрелился генерал Битюков.
— Боже, Вера Ласунская! — ахнул Кокотов. — А ведь какая была!..
— А что ж вы хотите?! Старость, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, — это сарказм Бога.
— Но ведь ей сейчас…
— Ну и что? К столетию Пушкина в степях отыскали ту самую калмычку… Помните, «Прощай, любезная калмычка…»?
— Шутите?
— Факт. Почитайте Бартенева!
— Да я вроде читал…
— Вроде — у Мавроди!
Соавторы подошли к четырехместному столу у колонны. Там сидел миниатюрный старичок, похожий на внезапно состарившегося подростка. В отличие от своих соратников по закату жизни одет он был вполне современно: клетчатый пиджак модной расцветки, сорочка с высоким воротником, вишневый шейный платок… Однако при внимательном взгляде становилось ясно, что пиджаку с пуговицами, обтянутыми вытершимся бархатом, по крайней мере полвека. Просто мода, как известно, ходит по кругу, подобно ослу, привязанному к колышку.
Ел старичок не казенной алюминиевой, а своей собственной ложкой — массивной, серебряной, с кудрявой монограммой на ручке. Рядом лежал сафьяновый футляр-складень, из отделений которого торчали еще вилка и нож.
— А мы к вам! — радостно сообщил Жарынин. — Примете?
— Конечно! — ответил старичок, звонко чеканя «ч». — Счастлив видеть! Милости прошу, Дмитрий Антонович!
Голос у него оказался тоже какой-то полувзрослый.
— Разрешите представить вам моего друга и соавтора: Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! — со сладкой издевкой сообщил режиссер.
У прозаика от обиды во рту возник медный привкус.
— Пруста, к сожалению, не застал. А вот с Кокто встречался… — старичок, наслаждаясь созвучием имен, лукаво глянул на Кокотова. — Позвольте отрекомендоваться: Ян Казимирович Болтянский.
— Ну что ж вы так скромно, Ян Казимирович? — попенял Жарынин. — Народ должен знать своих героев. Знакомьтесь, коллега: перед вами легендарный Иван Болт — любимый фельетонист Сталина. Мог снять с работы любого наркома с помощью одной публикации в «Правде». Как говорится, утром — в газете, вечером — в решетчатой карете…
— Вы преувеличиваете! — зарделся польщенный ветеран острого пера.
— Ну как же, как же… — вполне искренне отозвался Андрей Львович, вспомнив, как покойная Светлана Егоровна, достав из почтового ящика свежую «Правду», первым делом искала новый фельетон знаменитого Болта.
— Как вам мой платок? — поинтересовался старичок, вытянув шею, чтобы лучше было видно.
— Париж? — уточнил режиссер.
— Да, галерея Лафайет. Вы, Дмитрий Антонович, знаете толк в дорогих вещах! Это мне правнучек подарил. Кеша. Он скоро сюда приедет. Ну что ж вы стоите? Присаживайтесь!
— Спасибо! — Кокотов взялся за стул.
— Нет-нет! — забеспокоился старичок. — Сюда нельзя. Здесь сидит Жуков-Хаит. К тому же он теперь Жуков — поэтому лучше сюда.
Наконец соавторы расселись. Жарынин в ожидании официантки взял кусочек черного хлеба, намазал горчицей и посолил. Писатель, которому после перцовки страшно хотелось есть, сделал то же самое. Ветеран подвинул к ним банку из-под китайского чая с каким-то зеленым порошком:
— Угощайтесь!
— Что это? — спросил осторожный литератор.
— Как что? Морская капуста!
Режиссер вежливо подцепил немного зеленого порошка на кончик ножа и стряхнул на свой бутерброд. Кокотов, поблагодарив, оказался.
— Напрасно, Андрей Львович! Как вы думаете, сколько мне лет?
— Затрудняюсь, — пожал плечами писатель, отметив про себя, что старичок-то запомнил его имя-отчество с первого раза.
— Девяносто восемь! А как я выгляжу? — Болтянский для наглядности обнажил зубные протезы — бесплатные, судя по неестественной белизне.
— Потрясающе!
— Больше семидесяти двух вам не дашь! — подтвердил режиссер.
— А все благодаря ей! — Старичок зачерпнул ложкой капусты и отправил в рот. — Сорок лет я без нее не сажусь за стол. Она моя спасительница! В перестройку совсем из аптек исчезла. Так я, поверите ли, талоны на водку за нее отдавал — мне со всей Москвы несли!
— Только капуста? — уточнил Жарынин.
— Нет, еще, конечно, секс! Секс и морская капуста делают человека практически бессмертным! Мы еще с вами выпьем на моем столетии!
— Секс? — Режиссер многозначительно задрал брови. — И кто же эта счастливица?
— Есть вопросы, на которые мужчина не отвечает! — потупился Ян Казимирович, и в его сморщенном личике появилось выражение блудливой суровости.
Наконец к столику подкатила свою тележку официантка — довольно еще молодая женщина с измученным лицом и золотыми зубами.
— Витаминный салат и щи, сосиски, гречка — объявила она. — Вы сегодня без заказа.
— Щи да каша — пища наша! — оживился Жарынин. — Ты чего такая грустная, Татьяна?
— А чего радоваться, Дмитрий Антонович? Уволят нас всех скоро. На что своих кормить буду?
— Так уж и уволят?
— А вы разве ничего не знаете? Нас же продали.
— Кому?
— Ибрагимбыкову.
— Так уж и продали?
— Говорят, продали. А вам разве не сказали?
— Слышал кое-что…
— Помогите, у вас же связи!
— Помогу. А что на второе, кроме сосисок?
— Кура. Можно вегетарианское…
— Давай курицу!
Татьяна грустно кивнула и укатила тележку.
— Странно! Раньше порции были больше! — удивился Жарынин, вглядываясь в тарелку.
— Увы! — Ян Казимирович погрузил серебряную ложку в щи, которые предварительно густо посыпал морской капустой.
— Интересные у вас приборы! — заметил Кокотов. — Фамильные?
— Не совсем. Хотя как посмотреть… А вы знаете, чей это герб?
— Чей же?
— О, ни за что не догадаетесь, хотя, впрочем, он имеет непосредственное отношение к вашей профессии. Но сначала я должен вам кое-что рассказать!
— Ян Казимирович! — перебил его Жарынин. — Неужели вас не беспокоит судьба «Ипокренина»?
— Нет. Во-первых, в моем возрасте нервничать вредно. А во-вторых, Кешенька сказал, что все будет хорошо.
— А кто же у нас Кешенька?
— Юрист. Очень хороший. Он даже ведет колонку «Законник» в газете «КоммивояжерЪ». Читали?
— Не приходилось.
— Напрасно. Кеша пошел в моего дядю. Великий был юрист! В 1906-м он защищал эсера Шишова, застрелившего пензенского обер-полицмейстера, и выиграл процесс. Шишова оправдали. После этого Шишов взорвал воронежского вице-губернатора и ранил начальника курского жандармского отделения. Только тогда его повесили. Но лучше я расскажу все с самого начала!
— Ян Казимирович… — начал было режиссер, но опоздал: на сморщенное лицо ветерана легла эпическая суровость, а молодые белые зубы обнажились в печальной улыбке познания.
— …История моего рода крайне интересна. Я, конечно, мог бы начать с шестнадцатого века, когда наша фамилия впервые появляется в хрониках…
— Да что уж там… Давайте со времен Чеха, Ляха и Руса, — сокрушенно вставил Жарынин.
— Ладно, ладно, Дмитрий Антонович, я знаю, вы уже слышали мою сагу, правда, не до конца. Но ведь Андрей Львович не слышал! Вам интересно, Андрей Львович?
— Оч-чень интересно! — мстительно потер руки Кокотов.
— Ну так слушайте! Мой дед Станислав Юзефович Болтянский попал в Сибирь за участие в польском восстании. В Тобольске он остепенился и женился на дочери такого же ссыльного поляка Марысе Гржимальской. О, это была романтическая история! Он стрелялся из-за нее с офицером гарнизона Захариным, был ранен и шел под венец с неподвижной рукой на черной перевязи. Мой отец Казимир Станиславович родился в Тобольске, окончил Казанский университет и служил по налоговому ведомству в Красноярске. Женился он, вопреки воле отца, уже не на польке, а на русской — дочери купца второй гильдии Антонине Коромысловой. У них было четыре сына: Бронислав, Мечислав, Станислав и я, младший. Когда грянула революция, мне было всего семь лет, но я хорошо помню, как отец, сильно болевший, призвал нас к своему одру и сказал…
— Евреи и поляки развалили великую Империю! И за это вы еще ответите!
Собеседники подняли головы и увидели нависшего над ними бородача в старых джинсах и льняной косоворотке, перетянутой в поясе солдатским ремнем со звездной пряжкой.
|
The script ran 0.041 seconds.