Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Поляков - Замыслил я побег… [1999]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, О любви, Повесть, Современная проза

Аннотация. Положенный в основу одноименного многосерийного телевизионного фильма роман Юрия Полякова — семейная эпопея, вбирающая в себя историю страны, семьи, отдельной личности. Это сплетение личных драм, которые разыгрываются на широком историческом фоне, начиная с брежневской эпохи через перестройку и вплоть до нашего времени. Это захватывающий сюжет, яркие характеры, социальная острота, тонкий юмор и утонченная эротика, а кроме того, глубокие и неожиданные размышления о тайнах супружеской жизни. Легкий писательский юмор придает неповторимое очарование этой захватывающей и динамичной трагикомедии о «лишних людях» конца двадцатого века.

Аннотация. Юрий Поляков, автор таких знакомых книг, как "Сто дней до приказа, «Апофегей», «Демгородок», «Козленок в молоке», «Небо падших», широко известен в России и за ее пределами. «Замыслил я побег &» - новое произведение знаменитого писателя. Это - семейный роман, история любви, взгляд на мир из супружеской постели. Читатель, как всегда, найдет у Юрия Полякова захватывающий сюжет, яркие характеры, социальную остроту, тонкий юмор и утонченную эротику, а кроме того, глубокие и неожиданные размышления о тайнах супружеской жизни. Вовремя прочитанный роман Юрия Полякова поможет вам изменить личную жизнь к лучшему. (Описание к книге «Ю. Поляков. Замыслил я побег..» («Молодая гвардия», 1999) в интернет-магазине Petropol)

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

— Во попался — некурящий, неговорящий! — Нет, я немного курю… — неловко признался Башмаков. — «Стюардессу» будешь? — она протянула ему пачку сигарет. Олег замешкался. Он вытирал о траву (чтобы взять сигарету) мокрые после купания пальцы и безуспешно оттаскивал взгляд от жгучих сокровенностей, просвечивавших сквозь влажный купальник. — У тебя что? «Опал»? — незнакомка громко, по-уличному засмеялась. — У меня? Н-нет… — пробормотал он растерянно и только тогда сообразил, что веселая девица имела в виду популярный в ту пору анекдот про пилота, штурмана и стюардессу. — Тебя как звать, нырок? — Олег. — А меня Оксана. Голова-то от книжек не заболела? И она уселась прямо на конспекты, моментально расплывшиеся акварельной синевой. Они покурили (Башмаков только делал вид, будто курит), поболтали о погоде и о том, что в пруду скоро нельзя будет купаться из-за брошенных в него пустых бутылок. К Оксане пару раз подходили какие-то парни, довольно развязные, и звали назад в компанию, но девушка только отмахивалась: — Да ну вас, ханурики, надоели! А когда солнце скрылось за огромными измайловскими березами и пруд стал цвета кофейного напитка «Артек», Оксана пригласила Олега в кино и даже купила ему билет, потому что у Башмакова было с собой всего десять копеек на обратную дорогу: родители его никогда не баловали. Едва в зале погас свет и на экран, как черно-белый колобок, выкатился земной шар, увитый лентой с надписью: «Новости дня», Оксана тяжко вздохнула. Наверное, из-за того, что сеанс начался со скучной кинохроники, а не с веселого «Фитиля». Обычно в таких случаях вздох огорчения вырывался у всего зала. Потом, когда начался фильм, новая знакомая еще раз вздохнула, на этот раз призывно, и как бы случайно положила руку на башмаковское колено. Олег боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть эту счастливую нечаянность, — и тогда Оксана наклонилась и довольно громко шепнула ему в ухо: — Ну что ты сидишь, мертвый? Поцелуй меня! Олег, никогда прежде не целовавшийся, тут же выполнил эту просьбу с развязной решительностью многоопытного лобызателя. От поцелуя осталось странное послевкусие: смесь сигаретной горечи и сладости мятных леденцов. — Ой, да ты совсем не умеешь! — захихикала Оксана. — Ну почему же! Просто здесь темно и люди… — Ладно, не бойся, я тебя научу. Но о другом даже не мечтай! Понял? — Понял, — грустно кивнул в темноте Олег, хотя еще полчаса назад он не мечтал даже о поцелуе. С этого дня Башмаков уже почти не открывал учебников (что привело впоследствии к позорному провалу на первом же экзамене), а если и открывал, то книжная мудрость проплывала мимо, как серый сигаретный дым, в котором угадывались лучисто-шальные Оксанины глаза. Натомившись и натосковавшись за целый день ожидания до ломоты в теле, Башмаков мчался на Красную Пресню, покупал эскимо и ждал возле проходной «Трехгорки». В нескончаемом потоке ткачих он выискивал глазами Оксану, и когда наконец находил, то испытывал совершенно несказанное чувство. Ближе всего, но тем не менее плоско и приблизительно это чувство обозначается замызганным словом «счастье». — Мороженое купил? — спрашивала Оксана. Он молча вынимал из-за спины эскимо. — Устала как собака, — доверительно сообщала она и слизывала сразу полмороженого. — Куда пойдем? — Может, в Сокольники? — предлагал Башмаков, сладко мертвея от предчувствия долгих поцелуев в пустых аллеях. — Нет, сначала надо где-нибудь глаза пронести! «Пронести глаза» означало пошляться по магазинам — ГУМу, ЦУМу или калининским стекляшкам, поглазеть на товары, которых тогда, кстати, было еще довольно много, прицениться и, конечно, ничего не купить. Башмакову родители выдавали на все про все полтинник в день, а Оксана ползарплаты отправляла матери и младшим братьям в Тулу или сама ехала туда с сумками, набитыми мясом, колбасой, фруктами и сладостями. Оксанин отец пять лет назад завербовался на Север — подзаработать, и его буквально через месяц зарезал в драке расконвоированный зэк. — Ты смотри, цигейковая шуба, — говорила она, щупая мех, — полторы тыщи стоит! И ведь кто-то же покупает! Потом они ехали в Сокольники, или шли в кино, или блуждали по Москве, забредали в глухие подъезды и, прислушиваясь к дверным хлопкам, целовались. Башмаков быстро освоился с новым делом и даже достиг под руководством Оксаны известной изощренности, что впоследствии отмечали и Катя, и Нина Андреевна, и Вета. Иногда она позволяла ему поцеловать свои остренькие, точно звериные мордочки, грудки, а порой — очень редко — допускала даже к влажной и горячей девичьей тайне. При этом она дышала шумно и обреченно, но потом вдруг перехватывала его руку: — Ага, разбежался! Хорошенького понемножку, а то мужу ничего не останется! — А ты выходи за меня! — шутил Башмаков срывающимся голосом. — Ты еще маленький, — смеялась она. Потом он провожал ее до общежития, дожидался, пока злая спросонья дежурная отопрет дверь и впустит припозднившуюся жиличку со словами: — Ох, лимита проклятущая, когда ж вы нагуляетесь?! — Ладно, дурында старая, как будто сама молодой не была! — весело огрызалась Оксана и, на прощание лизнув Олега в щеку, исчезала. А он ехал чуть не с последним поездом метро к себе в Малый Комсомольский переулок — и тихонько отпирал дверь, потому что вся коммуналка, включая его родителей, давно уже спала, готовясь к новому трудовому дню. Разве только Дмитрий Сергеевич, директор вагона-ресторана, живший один в двух комнатах, сидел на кухне с деревянными счетами и кипой накладных. Но однажды родители все-таки дождались его возвращения. Мать нервно вязала, стуча спицами, а отец играл желваками, как Шукшин в «Калине красной», и курил папиросу в комнате, хотя обычно выходил для этого на лестничную клетку. — Ну и как ее зовут? — спросила Людмила Константиновна. — Оксана. Мы, наверное, поженимся, когда мне восемнадцать исполнится… — Не рановато? — усмехнулась мать. — Женилка выросла? — сурово поинтересовался Труд Валентинович. — Когда тебе восемнадцать исполнится, ты не в загс, а в армию у меня пойдешь, засранец, Родину защищать! Может, поумнеешь за два года. Хватит того, что ты из-за нее в институт провалился! — Это не из-за нее… — А из-за кого? из-за него? — отец настойчиво углублял тему топографического низа. — Где она работает? — продолжила мать перекрестный допрос. — На «Трехгорке». — Москвичка? — Не совсем. — Ясно, лимитчица, — определил Труд Валентинович. — Ты больше с ней встречаться не будешь! — объявила мать таким тоном, каким обычно сообщала посетителям, что высокое начальство не примет их ни сегодня, ни в обозримом будущем. — Буду! — огрызнулся Олег. — Что-о-о? — взревел Труд Валентинович, расстегивая ремень. — Мы из него человека с высшим образованием хотели сделать, а он из-за какой-то давалки… Эх ты, бабашка! — Она не давалка! — Тем более! Порки не получилось по причине буйного несогласия воспитуемого с такой непедагогической мерой воздействия. На грохот упавшей этажерки и крики Людмилы Константиновны сбежался Дмитрий Сергеевич. Он и оттащил разъяренного, побагровевшего Труда Валентиновича от Олега. — Убирайся отсюда! — орал отец, вырываясь. — Это и мой дом! — всхлипывал Башмаков, потирая помятую шею. — Твои одни только сопли! Олег хлопнул дверью так, что домик, выстроенный давным-давно, содрогнулся вековой штукатуркой. Ночевал он на Ярославском вокзале, где до рассвета рассказывал свою печальную историю какому-то командированному, который тоже грустно поведал про утраченный чемодан с совершенно новой пижамой: — И ведь глаз с него не сводил… Только задумался на минуточку! На следующий день Башмаков — без эскимо — встретил Оксану возле проходной и объяснил, что подрался с отцом и ушел из дому. — Из-за меня? — восхитилась она. — Из-за института. — Значит, из-за меня. Горе ты мое! Ну, поехали в общагу — Нюрка как раз в деревню за салом отвалила. Оксана отвлекла дежурную легким скандальцем, и Олег проскользнул мимо поста. Стены комнатки были заклеены портретами Муслима Магомаева, Евгения Мартынова и Анны Герман, вырезанными из журналов. На веревке, натянутой наискосок, сушились женские мелочи. На столе лежала записка: «Харчо я доела, а котлеты остались тебе. Н.». Олег насчитал три ошибки: две орфографические и одну синтаксическую. В ту ночь Оксана была готова, кажется, на все, но Башмаков проявил удивившую ее сдержанность и лег спать на Нюркину кровать. — Ты чего? — удивилась она. — Мужу твоему ничего не останется. — А ты передумал жениться, что ли? — Нет, не передумал. Большой знаток жизни сосед Дмитрий Сергеевич как-то сообщил Олегу, будто «нераспечатанные» подружки, которым девственность служит чем-то вроде пояса верности, обычно дожидаются парней из армии, а, соответственно, «распечатанные» пускаются во все тяжкие: «У меня вот одна официантка, целехонькая, парня три года с флота ждала. Никого к себе не подпускала». Когда Олег через два дня вернулся домой, испуганные родители мудро и дальновидно сняли свои требования и настояли лишь на том, что все разговоры о женитьбе откладываются до возвращения из армии. Сейчас смешно даже вспоминать, но в ту пору он совершенно серьезно воображал, как придет из армии, возможно, даже с орденом, как они поженятся, вместе поступят в институт и он приучит свою молодую жену читать книжки. Отец устроил Олега к себе в типографию курьером. Зарплата была маленькая, а носишься на своих двоих по всей Москве с утра до вечера. Зато пошел трудовой стаж, да и на любовное томление, как рассудили мудрые родители, сил поменьше остается. В апреле Олег с разрешения матери пригласил Оксану на свой день рождения, фактически совпавший с проводами в армию. Народу собралось много: несколько школьных друзей, взиравших на Оксану с определенным недоумением, соседи по коммуналке. Приехала из Егорьевска бабушка Евдокия Сидоровна, отцова мать. Людмила Константиновна была внешне дружелюбна, даже беседовала с Оксаной о состоянии текстильной промышленности, но лицо ее при этом выражало следующее: «Если случится невозможное и эта лимитчица станет моей невесткой, я приму цианистый калий — и никакой помощи от меня не ждите!» А бабушке Дуне, напротив, Оксана понравилась, и она радостно делилась с соседями: — Справная деваха. Телистая. Повезло Олежке! Дмитрий Сергеевич опоздал, но принес из вагона-ресторана кастрюлю затвердевших эскалопов и разглядывал Оксану с настойчивым интересом. А выпив, даже стал зазывать ее к себе на работу, живописуя железнодорожную романтику и красоты транссибирской магистрали. Отец был в веселом расположении духа, соорудил из старой наволочки макет армейской портянки и учил сына наворачивать ее на ногу. Они окончательно помирились, и Труд Валентинович под большим секретом, выведя сына на лестничную клетку, рассказал, что в 52-м, до женитьбы, у него тоже была ткачиха, раскосая татарочка Флюра: — Девка непродолбенная! Потом Олег поехал провожать свою основательно захмелевшую возлюбленную. Они всю дорогу буйно целовались под неодобрительными взглядами прохожих, а когда добрались до общежития, Оксана сунула дежурной трешку и буквально силой затащила Олега к себе. Сонную Нюрку, в ужасе закрывавшую руками зеленые бигуди, она буквально вытолкнула из комнаты. Едва закрыв дверь, Оксана прямо-таки набросилась на смятенного призывника. — Зачем?! — отбивался он. — Чтоб ты меня не забыл, дурында ты правильная! — она стала торопливо расстегивать башмаковские брюки, горячо дыша ему в лицо выпивкой и закуской. И он решился… Но, увы, его неопытное вожделение тут же бурно скончалось в требовательных Оксаниных пальцах. — Недолет! — ласково и в то же время обидно рассмеялась в темноте она. — Ладно. Поезжай домой! А то Нюрка обозлится. И мамаша твоя глаза мне повыковыряет! — Ты меня будешь ждать? — Уже жду. Ты разве не видишь? Мучительные воспоминания об этом «недолете» еще долго, до самой встречи с Катей, осложняли Башмакову личную жизнь. Родители дождались своего часа и, специально разведав, подробно, с деланным сочувствием написали Олегу в армию про то, чем занимается его первая любовь, покуда он выполняет свой ратный долг. Рядовой Башмаков сначала не поверил, но писем от Оксаны в самом деле не было — ни одного. И с ним началось такое, что месяц его даже не пускали в караул, боясь оставить наедине с АКМом. Замполит, присмотревшись, вызвал Олега в ленкомнату и первым делом приказал: — Фотку покажи! Олег, серый от переживаний, вынул вложенный в военный билет снимок и протянул капитану. — Кандидатка в мастера спорта, — мрачно молвил замполит, чья жена, по слухам, наотрез отказалась ехать с ним сюда, на Сахалин. — Какого спорта? — оторопел рядовой Башмаков. — Какого? Троеборье в койке. Забудь о ней! — приказал замполит. И Олег не сразу, но забыл. Во всяком случае, ему так казалось. Напомнил рядовой Дарьялов, за что и получил по фанере, да так, что Башмаков уже увольнялся, а разговорчивый салабон все еще покашливал, хватаясь за грудь. Со временем Дарьялов стал модным художником, а прославился он во второй половине 80-х картиной «Неуставняк». Полотно изображало кровожадных волчар, одетых в дембельские кители и рвущих на куски нагого, беззащитного салажонка. Ветин отец, оказывается, даже купил несколько картин Дарьялова. Недавно Башмаков и Вета навестили его выставку в Манеже и даже подошли, чтобы пожать художнику руку. Дарьялов, чахоточно покашливая, поблагодарил за лестные отзывы, но однополчанина, конечно, не узнал. А сам Олег Трудович не решился напомнить живописцу о своей роли в становлении его недюжинного таланта… Когда Башмаков, одетый в новенькую парадку с гвардейским значком, напоминавшим орден Боевого Красного Знамени, ехал домой на поезде через все безразмерное Отечество, он клялся и божился, что даже не спросит про Оксану. И уже на второй день примчался в общежитие. На стенах висели все те же Муслим Магомаев, Евгений Мартынов и Анна Герман. Нюрка была все в тех же зеленых бигуди. Оксана, оказывается, давно уже уволилась с «Трехгорки» и снимала однокомнатную квартиру. Адрес Нюрка с готовностью написала на бумажке, сделав при этом невероятное количество ошибок. — Но лучше туда не едь! — Почему? — Да так. А если что, заходи — чайку попьем… Но Башмаков в тот же день отправился в Коломенское, нашел означенную в бумажке «хрущевку» и несколько часов маялся, не решаясь подняться на этаж и позвонить. Когда же он наконец решился, к подъезду подкатил новехонький «жигуль», из него выпихнулся толстый лысый грузин (тогда всех кавказцев почему-то считали грузинами) и громко, с шашлычным акцентом крикнул: — Оксана, мы приехал! Не дождавшись ответа, он кивнул оставшемуся за рулем такому же лысому толстому земляку — и тот длинно засигналил. Через несколько минут из подъезда выскочила густо накрашенная Оксана. На ней была красная лаковая куртка и черные, блестящие, безумно модные тогда сапоги-чулки. — Нугза-арчик! И Датка с тобой? Дурындики вы мои носатенькие! — крикнула она и бросилась на шею грузину. — Чэво хочешь? Говоры! — Шампусика! — Эх, мылая ты моя! Дато, в «Арагви»! Они уехали. А Башмаков заплакал и побрел к метро. С Оксаной судьба его сводила еще дважды. Первый раз он, уже работая в райкоме и являясь членом штаба народной дружины, участвовал в спецрейде и как раз сидел с милиционерами в дежурке гостиницы «Витебск», когда привели партию только что отловленных «ночных бабочек». Оксану он узнал сразу, хотя на ней был неимоверный парик и серебристое платье в обтяжку, с большим черным бантом на значительном заду, напоминавшем два притиснутых друг к другу футбольных мяча. Она тоже сразу узнала Башмакова и глянула на него своими лучисто-шальными глазами, в которых были смущение, дерзость и просьба о помощи. Но Олег сделал вид, будто они незнакомы, и, глядя под ноги, вышел из дежурки. Второй раз… Да ну ее к черту, Оксану эту! Из-за нее, из-за того дурацкого «недолета», он потом еще долго боялся подходить к женщинам. А армейский дружок присылал письмо за письмом и в подробностях рассказывал, как терроризирует женское население Астрахани своей накопленной за два года в казарме мужской могучестью… Однажды Олег не выдержал и отправился в общежитие к Нюрке. — А я-то думала, Оксанка врушничала про тебя! — вздохнула разочарованная ткачиха после того, как самые страшные опасения Башмакова подтвердились. — Жалко… Но ты не расстраивайся, тебя жена все равно любить будет… Давай лучше чай пить! Ни об Оксане, ни о своих трагических, а теперь кажущихся смешными «недолетных» страданиях Башмаков не рассказывал Кате никогда за все годы совместной жизни. А ведь если бы не эти страдания, он, наверное, никогда не поступил бы в МВТУ, а следовательно, не познакомился бы со своей будущей женой. Решив, что плотские радости не для него, что теперь до конца жизни ходить ему в «недолетчиках» и никогда не обрести главное мужское достоинство, Олег смирился (смиряются же люди, потеряв на всю жизнь руку или ногу!) и засел за учебники. В институт Башмаков поступил легко, тем более что «дембелей» принимали вне конкурса. На первом же письменном экзамене за одним столом с ним оказался щуплый черноглазый парень с резкими, словно птичьими, движениями. — Как в монастырь поступаем! — вздохнул черноглазый, оторвавшись от проштампованного листа. — Телок вообще нет! Башмаков огляделся: и в самом деле — огромная аудитория была заполнена склоненными стрижеными мальчишечьими головами. — Да, как в клубе. — В каком клубе? — В полковом… — Тебя как зовут? — Олег. — А меня Борис Лобензон. Ну чего смотришь? Еврея никогда не видел? Все остальные экзамены они сдавали вместе. Борька осваивался на местности моментально. Откуда-то он мгновенно выяснял, какому именно преподавателю можно отвечать по билету, а какому нельзя ни в коем случае. После консультации по русскому языку он поманил Башмакова за собой: — Пойдем, кое-что покажу! Они долго шли по коридорам огромного института, наконец очутились на лестничной площадке перед дверями кафедры физкультуры. — Историческое место! — Слабинзон похлопал ладонью по перилам. — В каком смысле? — Отсюда упал и разбился насмерть олимпийский чемпион по боксу Попенченко! — Откуда ты знаешь? — От верблюда. Кто владеет информацией — владеет миром! Но, видимо, Борька владел еще не всей информацией, потому что перед каждым экзаменом жалобно вздыхал, уверяя, будто его обязательно завалят по «пятому пункту», несмотря на серебряную медаль. Олег успокаивал своего нового друга и доказывал, что если бы его на самом деле хотели завалить по «пятому пункту», то начали бы, очевидно, с того, что не дали бы никакой серебряной медали. — Наивняк! Я же должен был золотую получить! — грустно усмехался Борька. Опасение Слабинзона не подтвердились: в институт его приняли. В те годы в Бауманское евреев, учитывая их «охоту к перемене мест», почти не брали. Но для Борьки, благодаря связям деда-генерала, сделали исключение. Зато подтвердилось другое опасение Слабинзона: девушек, в особенности симпатичных, в институте оказалось катастрофически мало. К тому же, «бауманки» просто удручали своим неженственным интеллектом — страшно подойти! Впрочем, на девушек и сил-то первое время не оставалось. После бесконечных контрольных, зачетов, чертежей сил вообще уже ни на что не оставалось. МВТУ, кстати, так и расшифровывали: «Мы Вас Тут Угробим!» Сопромат сдавали на втором курсе, а до этого, как советовали опытные люди, об «амурах-тужурах» и думать не моги. Башмакова это даже устраивало — больше всего на свете он боялся снова опозориться, оказавшись «недолетчиком». Однажды весной Борька познакомился в метро по пути в институт с тридцатилетней женщиной. За десять минут совместной поездки успел, умелец, выцыганить телефон и выяснить ее семейное положение. — А как она, ничего? — томясь, спросил Башмаков. — Ничего. Но не в моем вкусе. — Зачем же ты тогда знакомился? — Для тренировки! — В каком смысле? — В прямом. Мужчина должен быть всегда в боевой форме. Представь себе, ты едешь в метро, и вдруг в вагон входит девушка твоей мечты, единственная, неповторимая, с голубыми глазами! А ты даже не умеешь к ней подойти… Поэтому нужно тренироваться каждый день. Понял? — Понял. А с этой что будешь делать? — Тебе отдам. Позвонишь и скажешь, что от Бориса. — Нет, я… — Не трусь, Тапочкин! Разведенка — мечта начинающего сексуала! Краткий курс молодого бойца. Или ты уже закончил половую карьеру в девятом классе? — В восьмом, — улыбнулся Олег, заранее зная, что ни с какой разведенкой он встречаться не станет… Вообще с Борькой у Башмакова сложились странные отношения: Олег был старше на два года, отслужил уже армию, но Слабинзон держался с ним покровительственно и чуть иронически. Это покровительство Олег принимал совершенно спокойно и охотно следовал советам друга, который не только лучше учился, но еще и всегда владел дополнительной информацией самого разнообразного свойства. Однажды они шли после занятий, и Борька кивнул: — А ты знаешь, кто это там сейчас «у ноги» стоит? — Кто? — Сын Хрущева. — Хрущева? — Башмаков с удивлением вперился в лысеющего очкарика, стоящего возле памятника Бауману. — Похож… А что он здесь делает? — Гнездо у него здесь… Если сдавали зачет «машине», Борька точно знал, какой именно ответ из пяти вариантов нужно выбрать. К концу третьего курса Слабинзон начал писать стихи — тогда многие этим баловались. Борька заявил, что это у него наследственное: покойная бабушка Ася (она, кстати, была старше Бориса Исааковича почти на десять лет) тоже писала стихи, дружила с футуристами и даже дала пощечину самому Маяковскому, нагло приставшему к ней после диспута под названием «Сдохла ли поэзия?». Потом она пожаловалась Лиле Брик, и та добавила, «горлану-главарю» еще одну оплеуху от себя. Владимир Владимирович заплакал и пообещал застрелиться. И вот однажды после лекций Борька потащил Олега на заседание литературного объединения при горкоме комсомола. Стихов Башмаков сроду не сочинял, но однажды в армии, когда мысли об изменщице Оксане стали невыносимы, он, сидя в Ленкомнате и делая вид, будто пишет письмо домой, на самом деле запечатлел на бумаге свое глубокое отчаянье. Получилось что-то среднее между рассказом и воплем души. Короче, боец стоит в карауле с автоматом, думает о своей неверной девушке и хочет застрелиться. Он уже передвигает предохранитель, оттягивает затвор, но в этот момент вдруг появляется командир, проверяющий караул, и отчитывает бойца, не крикнувшего своевременно: «Стой! Кто идет?» Все это, кстати, было не придумано, а случилось с Олегом на самом деле. Литобъединением руководил старенький, седенький поэт-песенник. На каждом заседании он непременно рассказывал одну-две истории, начинавшиеся словами: «Как-то раз мы с Мишей Светловым пошли в ресторан…» У тех, кто регулярно посещал литобъединение, сложилось впечатление, будто Светлов ничего в жизни больше не делал, как только ходил в рестораны, а потом хулиганил вместе с поэтом-песенником. Первой читала стихи юная дама с белым от пудры лицом и кроваво напомаженными губами. Голос у нес был тонкий, рыдающий: Что-то сломалось. А что — не знаю. Не понимаю, сломалось что. Что-то сломалось — и я умираю. Кутаясь в замшевое пальто… Подслеповатый руководитель слушал, чуть склонив голову набок, и еле заметно улыбался. Когда она замолчала, он некоторое время жевал губами, а потом задал с виду невинный, но в сущности ехиднейший вопрос: — А что все-таки сломалось? — А что обычно ломается у девушек! — хихикнул Борька. — Без двусмысленностей, юноша! — Старый поэт поднял сухой палеи. — Это же метафора! — чуть не заплакала напудренная. — Ах, метафора! Вы знаете, как Миша Светлов назвал этого… как его? — Руководитель явно прикидывался, что забыл фамилию знаменитого поэта. — Ну, он еще все Ленина с денег убрать просит… — Вознесенского! — подсказали из зала. — Да, этого… Он назвал его «депо метафор». Запомните! Следом читал парень внушительной рабочей наружности. Каждую рифму он словно вбивал в воздух здоровенным красным кулаком: Поднимается вновь день. Мне в кровати лежать лень. Бродит в теле моем кровь. Манит душу мою новь. И гудками меня зовет На работу родной завод! — А разве сейчас есть гудки на заводах? — ехидно спросил из зала Слабинзон. Заводской парень побледнел, сжал кулаки и с ненавистью посмотрел на обидчика: — Не твое дело! — Ничего, ничего, это метафора. Так ведь? — коварно улыбнувшись, спросил руководитель. — Метафора, — угрюмо согласился рабочий поэт. — Но дело не в метафоре. Это стихи для стенной газеты — не более того. — Посмотрим! — буркнул парень и скрылся в задних рядах. — Ну а теперь вы! — Старичок ткнул длинным пальцем в Слабинзона. — Может, в другой раз? — замялся Борька. — Я не готовился сегодня… — Поэт всегда должен быть готов любить женщину и читать свои стихи! Запомните! Дальше последовал длинный рассказ о том, как, выйдя из писательского ресторана, Миша Светлов решил наискосок пересечь площадь Восстания и был остановлен орудовцем. Поднявшись с милиционером в «стакан» для составления протокола, Светлов стал читать стихи и читал до тех пор, пока его не отпустили восвояси. Башмаков, конечно, уже забыл то длинное Борькино стихотворение с эпиграфом из Павла Когана, в памяти зацепилось лишь одно четверостишие: Буря ревела. Била о пристань. Ночь окривела Звезд на триста! Читал Борька замечательно, то перекрывая голосом воображаемую бурю, то еле слышно шепча предсмертные слова застреленного пирата. — Смело! — похвалил руководитель. — Раскидисто. А почему ночь окривела звезд на триста? Разве на небе было именно шестьсот звезд? — Это же метафора! — только и смог возразить Борька под ликующий хохот заводчанина и одобрительное попискиванье сломанной дамы. — Понятно. Экие вы все, молодые люди, метафорические! Запомните, литература должна выяснять отношения с жизнью, а не с литературой! Ну-с, а вы? — Старичок кивнул Башмакову. — У меня нет стихов. — А что же у вас есть? — Не знаю. Так, в армии написал. — Читайте! Башмаков сбивчиво, краснея, потея и путаясь в бумажках, пробубнил свой рассказец. — М-да… — вздохнул руководитель и странно посмотрел на Олега. — Конечно, там, где вы пишете про то, как ваш герой мысленно «целовал ее шальные глаза, опускаясь при этом все ниже и ниже…»— это чудовищно! Безвкусно. Миша Светлов в таких случаях говорил: «Двадцать два. Перебор». А вот когда вы хотите думать о девушке, а из-за холода думать можете только о тепле — это хорошо. И про офицера, который ругает солдата за нарушение караульного устава, а солдат только что хотел застрелиться, — тоже хорошо. У вас много написано? — Только это. — Жаль. У вас способности. Где вы учитесь? — В МВТУ. — А почему именно в МВТУ? — Не знаю. Посоветовали. — Я вам тоже дам совет. Запомните: чуждые знания убивают талант! Когда напишете еше что-нибудь, приходите… На обратном пути подружившиеся с горя Слабинзон и заводской поэт сообща бранили руководителя. — Это же образ! — возмущался Борька. — Гипербола! А он, старый пердун, звезды будет пересчитывать! — Вот и я говорю! Стенгазета… Я уже в многотиражке печатался. А он — стенгазета… — Он просто ничего не понимает в стихах! — подпискивала увязавшаяся за ними сломанная дама. — Вы знаете, какие песни он пишет? — Какие? — «Мы в тайге построим города и любимых приведем туда…» Вот какие! Купили водку и зашли в шашлычную. Рабочий поэт, получивший премию, угощал. Поэтесса пила водку не морщась, курила «Приму» и, размазывая помаду, пищала стихи про несчастную любовь: Я не сдавалась, не сдавалась! Другим, как кошка, отдавалась, Не вожделея, не любя — Чтоб в сердце не пустить тебя! — «Как кошка» — плохо, — качал головой рабочий поэт. — Получается — «какошка». Лучше — «как сука»… Напившись, сломанная дама заявила, что твердо намерена сегодня отдаться Башмакову только потому, что он не пишет стихов. Олег страшно испугался, на мгновенье вообразив себя вместе со всеми своими «недолетными» комплексами в распоряжении этой пьяной вакханки. Не получив отзыва, она повисла на заводском поэте и заплетающимся языком стала доказывать, что любой мужчина — животное, а раз так, то это животное должно быть хотя бы сильным и ненасытным. Борька и Башмаков потихоньку встали из-за стола, а сломанная дама, дымя «Примой», читала набычившемуся заводчанину: Я постель постелю в Лабиринте И к себе Минотавра дождусь! Впоследствии, к удивлению Башмакова, она стала известной поэтессой и даже некоторое время была замужем за Нашумевшим Поэтом. Потом они разошлись. Сломанная дама, по слухам, еще долго куролесила, лечилась от пьянства, пока не сошлась со знаменитым хоккеистом. Она и теперь иногда мелькает в телевизоре — вся какая-то плоская, выцветшая, словно старое пятно от портвейна на обоях. Башмаков летом, после сессии, собирайся написать еше что-нибудь из своей армейской жизни. На третьем курсе учиться стало полегче. Его снова затомила тоска по женской ласке и замучили мысли о «недолетной» увечности. Вот Олег и решил утопить отчаянье в творчестве. И кто знает, что бы из этого могло выйти? Но сначала была практика, потом «картошка», а затем он познакомился с Катей… Олег не испытывал к будущей жене того ослепительного влечения, как к шалопутной Оксане, влечения, от которого трепещет сердце и млеет тело. Следовательно, думал он, оставалась робкая надежда на хладнокровную победу над своей неуспешностью. Ему даже стало казаться, что Катя специально послана ему судьбой для исцеления: ведь и встретились они, как с Оксаной, в парке, и поцеловались впервые тоже в кино. Когда это произошло, Катя испуганно сжала губы и закрыла лицо руками. — А ты что, целоваться не умеешь? — спросил Башмаков, ощущая прилив хамоватой отваги. — В институте этому не учат! — жалобно ответила Катя. — Придется тобой заняться! — Обойдусь. С наивно неосведомленной и смешно сопротивляющейся Катей он почувствовал себя угрюмо опытным и безотказным, как автомат Калашникова. А в тот памятный день, когда, радостно зверея, он расширял ходы в прорванной девичьей обороне, Катя, целуя его в глаза, перед тем, как пасть окончательно, прошептала: — Тебе же будет плохо со мной… Ты меня бросишь! Я же ничего не умею… — Знаешь, как в армии говорят? — Как? — Не можешь — научим. Не хочешь — заставим! — Не надо заставлять… Я сама… Ты меня не бросишь? С этого дня в Катиных голубых глазах появились покорная нежность и тревожное ожидание. А Башмаков по какой-то тайной плотской закономерности навсегда избавился от своих «недолетных» кошмаров. Тревожное ожидание исчезло, когда Башмаков — после исторического объяснения с Петром Никифоровичем — сделал Кате предложение и познакомил ее со своими родителями. Сначала, правда, он поделился планами со Слабинзоном. — Любовь-морковь? — удивился Борька. — Судьба! — вздохнул Олег. Родителям Катя понравилась с первой же встречи. Олег пригласил ее в гости на 8 марта. Соседей, зашедших на праздничный запах, интересовало, как всегда, только выпить-закусить. Возможно, какое-нибудь особое мнение высказал бы Дмитрий Сергеевич, но он уже год как сидел за растрату. А вот приехавшая специально на смотрины из Егорьевска бабушка Дуня осталась недовольна: — Тощая чтой-то девка подобралась! Прежняя поглаже была! Катя и в самом деле чем-то походила на ту — с дембельской чемоданной крышки — тонюсенькую девчонку на краю далекой платформы… «Судьба», — подумал Башмаков, заметив строгую благосклонность на лице Людмилы Константиновны. В такие минуты она была очень похожа на свою мать, покойную бабушку Лизу… 7 Эскейпер вздохнул: год от года, словно чешуей, жизнь обрастает документами и покойниками, документами и покойниками… Когда-то единственным документом, подтверждавшим его существование на земле, была бледно-салатовая обтрепанная книжечка с зелеными денежными буквами: «СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ». И смерть была тоже всего одна: бабушка Лиза скончалась от рака легких, когда Олегу было шесть лет. Как многие секретарши-машинистки, Елизавета Павловна страшно курила. Курила, даже когда сажала внука на колени, но, чтобы не повредить младенцу, выпускала специально длинные сизые струи, достававшие аж до противоположной стены комнаты. Эта комната, просторная, с высоким лепным потолком, старым дубовым паркетом и недействующей изразцовой печкой, эта комната, где Башмаков провел детство, отрочество и даже юность, была, собственно говоря, ее комнатой, полученной еще до войны по ордеру наркомата, где Елизавета Павловна прослужила до самой смерти. Когда дочь, разрушив ее мечту о принце с вузовским ромбиком на лацкане, вышла замуж за парня со странным именем и вечно непромытыми от типографской краски руками, да еще привела этого егорьевского горемыку на ее жилплощадь, — Елизавета Павловна приняла это как незаслуженную кару и в знак протеста отгородилась ширмой. Даже ужин она стала себе готовить отдельно, а в субботу вечером всегда уезжала в Абрамцево, на дачу к вдове своего бывшего начальника. Молодые родители, как запомнил Башмаков, в этот день смеялись, дурачились, складывали ширму, заводили патефон и выпроваживали ребенка во двор погулять. Если же было ненастье, то они просто отправляли его в коридор, а забавник Дмитрий Сергеевич вручал Олегу свою охотничью двустволку и ставил на пост возле общего туалета. Маленький караульный должен был напоминать соседям о том, что, покидая уборную, необходимо погасить свет и вымыть руки. С бабушкой Лизой были связаны первые сомнения Олега в незыблемости закона о парном сосуществовании мужчин и женщин. Елизавета Павловна была одинока, а о дедушке Косте ничего определенного в семье не говорили — и маленький Башмаков самостоятельно решил, что тот погиб на войне, как и дедушка Валентин — первый муж бабушки Дуни. Однако бабушка Дуня, считавшая, что теща жестоко утесняет ее сына, в отношении дедушки Кости придерживалась иной точки зрения. Всякий раз, наезжая из своего Егорьевска, она потихоньку и почему-то лишь малолетнему внуку наговаривала, будто никакого дедушки Константина никогда и не было: — С начальником бабка Лиза твоя Людмилку прижила. Дело-то обычное. И у нас на металлозаводе от директора секретарша родила. Дело-то обычное… Надо сказать, Елизавета Павловна платила свойственнице тем же: завидев ее на пороге, она холодно здоровалась и удалялась за ширму, словно в изгнание. А появлялась лишь затем, чтобы кивнуть на прощание. Когда же между родителями заходил тихий разговор про то, что бабушка Дуня выгнала из дому очередного своего мужа, Елизавета Павловна, в белой ажурной кофточке и темно-синей юбке (она ходила дома, как на работе), появлялась из-за ширмы и, не вынимая папиросы изо рта, интересовалась: — Это которого? Федора Дорофеевича? — и на лице ее появлялось совершенно особое выражение. Смысл этого выражения Башмаков понял гораздо позже. Это было чувство гордо-насмешливого превосходства женщины, навечно исключившей из своей жизни мужчин, над женщиной, все еще жалко и суетливо зависящей от этих глупых, грубых и неопрятных существ. А тайну дедушки Константина Елизавета Павловна чуть не унесла с собой в могилу. Когда ее кремировали в Донском, выступавший у гроба член профкома министерства подчеркнул, что за четыре десятилетия образцового труда покойница не допустила ни единой опечатки, и если составлялись отчеты для Него (докладчик поднял очи горе), то доверяли это исключительно Елизавете Павловне. Присутствовавший на похоронах малолетний Башмаков был потом некоторое время убежден в том, что его усопшая бабушка печатала бумаги для самого Бога, и даже доказывал это своим уличным дружкам. (О существовании Бога он знал от бабушки Дуни.) Эти странные высказывания сына дошли и до Труда Валентиновича: обмен общемировой и дворовой информацией происходил обычно по воскресеньям в процессе забивания козла, отчего сотрясался весь дом. Отец строго разъяснил сыну, что печатала бабушка не для Бога, а для Сталина, который хоть и генералиссимус, но, если верить статье в «Правде», совсем не Бог, а скорее даже черт. — Значит, когда Бог умирает, он становится чертом? — спросил маленький Башмаков. На похоронах бабушки Лизы самую большую скорбную активность развила, как ни странно, примчавшаяся из Егорьевска бабушка Дуня. Она не только объясняла невежественным москвичам, как положено прощаться с усопшими, но даже, расстегнув пуговки надетой на мертвое тело блузки, деловито пошарила рукой меж окоченевших грудей и, не найдя там креста, сняла свой и отдала покойнице. Елизавета Павловна уже не могла спрятаться за ширму от всех этих фамильярностей. При этом бабушка Дуня бормотала себе под нос: — И сжигать-то зачем надо? Нешто человек полено?! Башмаков был приподнят отцом и поднесен к изголовью для прощания с бабушкой. Он запомнил, что одна пуговка так и осталась не застегнутой, и еще поразился тому, насколько умершая похудела и помолодела. Но главное — Олег почувствовал сильнейший табачный запах, идущий от волос покойницы, и очень испугался. Этот папиросный дух почему-то показался ему признаком еще теплящейся в мертвом теле жизни. Он вырвался из рук отца и спрятался в толпе провожающих. Наверное, из-за того детского испуга Башмаков так никогда и не пристрастился к курению, хотя неоднократно пробовал. А вскоре после похорон, перебирая оставшиеся от матери вещи и поплакивая, Людмила Константиновна отыскала в потайном кармашке «ридикюля» справку о посмертной реабилитации Константина Евграфовича Беклешова. Оказывается, Елизавета Павловна ей перед смертью открылась. Почти вся родня Беклешовых была репрессирована, причем только дедушка Константин, инженер, в 37-м, а остальные — профессора, священники, бывшие офицеры — гораздо раньше, еще в 20-е. Он был крупный, но беспартийный специалист по угольным шахтам, и действительно юная, еще не курящая Елизавета Павловна работала у него поначалу секретаршей. Когда же обозначился ребеночек, Беклешов ушел от жены и стал открыто жить с Елизаветой Павловной. Но жена, оставшись с двумя детьми, развода Константину Евграфовичу не дала — и формально они оставались супругами до самой смерти. Потому-то именно ее, законную, а не Елизавету Павловну забрали и погубили следом за ним. Впрочем, покойная бабушка придерживалась иной версии. Законная жена Константина Ефграфовича приходилась дальней родственницей Льву Каменеву. Благодаря этому дед и уцелел в 20-е, когда был иссечен весь его дворянский корень. Но именно родственные связи жены погубили его позже, в 37-м, когда хитроумный Сталин изничтожил непослушных соратников, а заодно и почти всю их родню. Так что кто кого погубил — дед Константин свою жену или она деда Константина — большой вопрос… Впрочем, обо всем этом Башмаков узнал от матери, унаследовавшей опасливую скрытность бабушки Лизы, сравнительно недавно, когда началась перестройка и о репрессиях стали много писать и разговаривать. И выяснилось странное обстоятельство: среди родственников Труда Валентиновича никто никогда даже не привлекался, хотя многие в роду пошли по типографской линии, довольно опасной во все времена. Так, самого Башмакова-старшего однажды чуть не погнали с работы за то, что в газете, набранной в его смену, по ошибке цинкографии геройские звезды оказались у Брежнева не слева, как положено, а справа. Скандал был тот еще! Весь тираж пустили под нож и напечатали заново. А начальника смены уволили. — В тридцать седьмом тебя бы расстреляли, — заметила по этому поводу Людмила Константиновна и в клочки разорвала запретный экземпляр газеты, принесенный отцом домой вместо обычной квартальной премии. — Не-а! — радостно возразил отец, уже выпивший свою законную послесменную кружку пива. — Когда меня в начальники смены пихали, я что сказал? — Что у тебя и так зарплата большая? — усмехнулась Людмила Константиновна. — Не-а! Высоко сидишь — далеко глядишь, зато больно падаешь! Сегодня ты человек, а завтра — бабашка. Нам же много не надо: щи покислее да жену потеснее! — И пиво с бычком… — Люд, ты сильно не права! Дело в том, что Олег в дошкольный период своего существования однажды сильно подвел отца. Труд Валентинович, как обычно, вел сына из детского сада и остановился на Солянке возле ларька, где собирались после работы окрестные мужички и куда изредка прикатывал на своей тележке инвалид Витенька, столь поразивший некогда детское воображение Олега. Отец остановился с закономерной и вполне невинной мыслью выпить конвенционную кружку пива. В процессе взаимной притирки Людмила Константиновна после долгого сопротивления все-таки сделала уступку неодолимому родовому башмаковскому влечению к выпивке и разрешила мужу 1 (одну) кружку пива после работы. Она-то и называлась «конвенционной». Труд Валентинович вроде бы на это согласился. Но демоны искушения не дремали и в тот вечер явились в виде двух мужичков, купивших в гастрономе бутылку «Зубровки» и подыскивавших третьего. Кстати, напрасно утверждают, будто русский народ в пьянстве не знает меры. Знает. И эти стихийные, совершаемые по какому-то подсознательному порыву поиски третьего — тому свидетельство. Разве нельзя выпить бутылку вдвоем? Конечно, можно. А поди ж ты… Труд Валентинович колебался недолго, но строго-настрого предупредил сына: если мама будет спрашивать, что пили, намертво тверди: пиво. — А это пиво? — удивился Олег. — Конечно, пиво. Только в бутылке. Так вкуснее… Как выпивающий мужчина никогда не перепутает на вкус пиво и «Зубровку» (хотя цвет примерно одинаковый), так жена выпивающего мужчины никогда не ошибется, что именно — пиво или «Зубровку» — употребил супруг, прежде чем заявиться домой. — Да нет, Люд, кружечку, как обычно! — обиделся даже Труд Валентинович. — Может, это какое-нибудь особенное пиво, повышенной крепости? — Обычное. Жигулевское. Правда, старое, зараза, мутное… — И в бутылке! — добавил Олег, крутившийся под ногами у выяснявших отношения взрослых. — В бутылке? — В бутылке, — окончательно обиделся на такое недоверие Труд Валентинович. — А что, разве пива в бутылках не бывает? — Бывает. А что, Олеженька, было нарисовано на бутылке? — Бычок. — Какой бычок? — А вот такой. — будущий эскейпер приставил указательные пальчики ко лбу и замычал. Из-за ширмы вышла доживавшая уже последние месяцы бабушка Лиза и, чуть надломив в презрительной улыбке сухие, бескровные губы, поплелась на кухню. Так с тех пор и повелось: если Труд Валентинович выходил за рамки внутрисемейной конвенции, ему задавался лишь иронический вопрос: «А пиво было с бычком?» Но вернемся к убеждению Труда Валентиновича в том, что карабкаться высоко вверх по уступам жизни совершенно не обязательно и что счастье заключается совсем в другом. Эта житейская мудрость, кстати, крепко запала, а может, просто перешла с генами к Олегу Трудовичу. Нет, он не был чужд честолюбия, но это было какое-то особенное, попутное честолюбие. Башмаков никогда не шел напролом, разрывая и расшвыривая злокозненные липкие сети, сплетаемые судьбой. И, как правило, выигрывал. Где теперь незабвенный Рыцарь Джедай? Где теперь грозный Чеботарев со своей зеленой книжкой? Где Докукин? Зато он, Олег Трудович, вот он, здесь, целехонький — и собирается на Кипр с молодой любовницей. И жить теперь будет что твой феодал — в замке, на берегу моря, а спать — в фантастической кровати, которую в любой момент специальный механизм может поднять из спальни на крышу — к звездному небу… Конечно, к такому замку еще бы и ветвистое, как рога неуспешного мужа, генеалогическое древо! Только кто ж теперь расскажет подробно про беклешовскую ветвь? Белая дворянская кость так же безмолвно истлевает в земле, как и черная простолюдинская. Никто не расскажет. А от бабушки Дуни, кроме причитаний о пропавшем без вести деде Валентине, остались лишь только смутные предания о прадеде Игнате, который был огненно-рыж и настолько грозен во хмелю, что, когда напивался, улицы Егорьевска пустели и даже собаки за воротами притихали… Эскейпер вздохнул о прямом, как телеграфный столб, генеалогическом древе и продолжил разбор документов. За годы, прошедшие с тех пор, когда он вот так же, готовясь к своему первому побегу, раскладывал документы на две кучки, прибавилось много новых покойников и много новых бумажек. Появилось Катино свидетельство об окончании курсов повышения квалификации учителей, корочки к значку «Отличник народного образования», башмаковский кандидатский диплом, несколько загранпаспортов, смешные бумажки под названием «ваучеры» и еще более смешные под названием «мавродики», масса разных других свидетельств и удостоверений. Зато исчезли документы Дашки… Олег Трудович подумал о том, что вот это перепутанное сообщество его и Катиных документов и есть, собственно говоря, совместная жизнь, а разрыв — это когда документы будут храниться отдельно. Башмаков бросил в свою кучку злополучное райкомовское удостоверение и партбилет, абсолютно бесполезный теперь в деле сохранения семьи. Постепенно перед ним на диване образовались две примерно одинаковые стопочки, а свидетельство о браке он пока положил посредине. На самом дне обнаружились Катино свидетельство о крещении и башмаковская фотография три на четыре, из тех, что он сделал, когда оформлялся в секретный «Альдебаран». Надо же, как все преобразилось! Самого-то Олега в беспамятном младенчестве окрестила бабушка Дуня. Она специально для этой цели приехала из Егорьевска, якобы понянчить внучка, умученного яслями, дождалась, покуда все уйдут на службу, и отвезла его в Елоховскую церковь. Крестильное имя ему дали — Игнатий. Это бабушка специально так подгадала, потому что с самого начала хотела, чтобы внука назвали Игнатом в честь прадеда. Но Людмила Константиновна, конечно, свекровь не послушала. Когда мать обнаружила на шее сына веревочку с алюминиевым крестиком, она схватилась за сердце, пила валерьянку вперемежку с седуксеном и кричала на свекровь: — Вы что, ничего не понимаете?! Они всех записывают! Всех! — А чего записывать? Господь, он и так всех новообращенных наперечет знает, — простодушно оправдывалась бабушка Дуня. — Да не для Бога они записывают, а для органов, наивная вы женщина! — не показываясь из-за ширмы, упрекала Елизавета Павловна. — Ах, вы все равно не поймете! — Каких еще таких органов? — недоумевала бабушка Дуня, явно прикидываясь. — Для участкового, что ли? — Поймете, для каких органов, когда нас всех с работы поувольняют! — кричала Людмила Константиновна. С работы никого, конечно, не уволили, но бабушка Дуня, наезжая из Егорьевска, выкладывая на стол молоденькую морковку и лучок с огорода, всякий раз интересовалась: — Ну и приходили органы-то? Аль где замешкались? Во всяком случае, именно так, посмеиваясь, рассказывал историю крещения сына Труд Валентинович. В ответ Людмила Константиновна чаще всего намекала на то, что бесспросным крещением, собственно, и исчерпываются заслуги бабушки Дуни перед внуком, а остальные силы она потратила на устройство своей личной жизни. Это было, конечно, несправедливо, так как у бабушки в Егорьевске Олег проводил почти все лето. Но, с другой стороны, бабушка Дуня и в самом деле была замужем пять раз. Однако все браки, за исключением первого, от которого родился Труд Валентинович, оказались неудачными. Олег, приезжая на каникулы и обнаруживая в домике очередного «дедушку», очень быстро заметил одну закономерность: все ее последующие мужья были внешне чем-нибудь, но обязательно похожи на самого первого — Валентина, пропавшего без вести под Мясным Бором в 42-м. Его галстучный портрет висел над комодом. Лицо деда, по тогдашнему фотографическому канону, было напряженным, глаза преданными, а губы чуть тронуты кармином. По рассказам, он был человеком образованным, политически грамотным и работал наборщиком в типографии. Жену, почти девочкой взятую из близлежащей деревни, он обещал, если родит ему сына, обучить грамоте, а потом все откладывал и, уходя на фронт, очень сокрушался, что не успел-таки. Ведь письмо, под диктовку составленное на почте, совсем не то, что весточка, написанная родной рукой. А бабушка Дуня так и умерла неграмотной, хотя Башмаков, будучи уже школьником и приезжая на каникулы, несколько раз принимался учить ее чтению и письму, но выучил только расписываться. Принять исключительно физиологическую версию бабушкиного многомужества, на которую, как понял с возрастом Башмаков, туманно намекали Елизавета Павловна, а позже и Людмила Константиновна, он не мог. Вероятно, в каждом новом муже бабушка Дуня жаждала обрести своего пропавшего без вести Валентина. Но внешнее сходство не гарантировало искомых внутренних качеств. Смириться с этим она не могла и потому жила с «дедушками» недолго, а основное время проходило в ожидании еще кого-то, кто будет окончательно похож на первого мужа. На вопросы, чем не устраивал ее очередной изгнанный спутник жизни, бабушка Дуня отвечала обычно в таком роде: — Жадный, как черт, прости Господи! На всем готовом жил, а как собираться стал, даже духи — на донышке оставались — забрал… Скопидом! Последнего сожителя она изгнала, когда ей было под семьдесят. В тот год как раз родилась Дашка. Бабушка Дуня специально примчалась из Егорьевска. Но тут Людмила Константиновна и Зинаида Ивановна проявили бдительность и перехватили злоумышленницу, вызвавшуюся погулять с внучкой, чуть ли не на автобусной остановке. Крестили Дашку через много лет, одновременно с Катей. Жена решила креститься неожиданно, сразу после истории с великим Вадимом Семеновичем. Тогда все повалили в церковь — и даже бывшие обкомовские вожди норовили отстоять всенощную, держа в руках свечки на манер вилки с маринованным закусочным грибочком. Крестили сразу человек по десять, без купели, с помощью обрызгивания. Замотанный батюшка, собрав новообращенных в кружок, наставлял их усталой скороговоркой, как курортный инструктор по плаванию, напутствующий отдыхающих перед первым выходом на пляж. Крестик, который Башмаков привез Кате из-за границы еще в райкомовские времена, не подошел, ибо ступни у католического Иисуса скрещены и пробиты одним гвоздем, а у православного — рядком и на двух гвоздочках. Катя дунула-плюнула на происки сатаны, подразумевая, очевидно, Вадима Семеновича, и получила крестильное имя Александра. Во время таинства Башмаков стоял в толпе воцерковленных дачников в притворе, наблюдал все издали, через головы. Храм был сельский, тесный и располагался неподалеку от тестевой дачи. В мае поехали на сельхозработы к вдовствующей Зинаиде Ивановне, покопали, а заодно и окрестились. Дашка выскочила на паперть радостная. — А ты знаешь, что значит «Дарья»? — спросила дочь. — Нет. — Сильная! — Дашка раскрыла брошюрку, купленную в храме. — А знаешь, что означает «Катерина»? — Что? — Всегда чистая и непорочная. — Всегда? — Башмаков чуть заметно усмехнулся. — А что означает «Олег»? — Ничего не означает. Просто — Олег… — удивленно сообщила Дашка. — Странно. А Игнатий? Дочь стала снова листать брошюрку и выронила вложенные в нее крестильные корочки. — Дай мне удостоверения, а то потеряешь! — потребовала Катя. — Не дам. Игнатий значит «не родившийся»… — Как это — не родившийся? — оторопел Башмаков. — Дарья, дай сюда удостоверения! — строго повторила жена. — Дай сейчас же — я спрячу! И спрятала. Дашка, когда уезжала во Владивосток, весь дом перерыла — искала, чтобы увезти с собой. Нашла между книжек — и свое, и материно. Но Катя совершенно не обрадовалась, а молча сунула картонку с большой печатью приходского совета Благовещенской церкви в коробку с семейными документами. 8 Эскейпер положил крестильное удостоверение в Катину кучку и взял в руки альдебаранскую фотографию. На снимке он был мрачен, вероятно, еще не отошел от скандала с черной икрой. А может, напротив, уже проникся новой ответственностью, ведь научно-производственное объединение «Старт» занималось космосом, а точнее, разрабатывало достойный ответ американцам с их чертовыми «звездными войнами». В первый же день Башмакова вызвал к себе начальник отдела Викентьев, по прозвищу Уби Ван Коноби — седой сухощавый человек с движениями спортивного пенсионера. Его кабинет был увешан дипломами победителя соревнований по настольному теннису, а на самом видном месте, под портретом Циолковского, располагалась большая фотография: Викентьев, одетый в трусы и майку, размазанно-резким движением проводит свой коронный «гас». — Очень, голубчик, рад! Вас, Олег э-э… Трудович, — он глянул в бумажку, лежавшую перед ним, и улыбнулся, — Михаил Степанович рекомендовал мне как очень исполнительного и знающего организатора. Михаилом Степановичем звали заместителя директора НПО Докукина. В недавнем прошлом Докукин заведовал отделом науки и вузов Краснопролетарского райкома партии и хорошо знал Башмакова. Самого его «ушли» с партийной работы за развод, но по старой памяти он продолжал пристально следить за происходящим в районе, вероятно, в душе надеясь на возвращение. Конечно же, он не мог не заметить икорного происшествия с Башмаковым. Из чувства солидарности, которое всегда сближает обиженных по службе, Докукин позвонил Олегу и предложил ему место зама в отделе Викентьева. Когда Башмаков уже работал в «Альдебаране», Михаил Степанович женился во второй раз — на уборщице, тихой, как библиотечная мышь, матери-одиночке, наводившей по вечерам порядок в его кабинете. Докукин по райкомовской привычке часто засиживался допоздна, она приносила ему чай-бутерброды — так у них потихоньку и сладилось… — Ну а чем, голубчик, вы у нас раньше занимались? — продолжал расспрашивать Башмакова его новый начальник. — Я окончил МВТУ. Энергомаш. Диплом писал… — Да нет же, — с мягким недовольством оборвал Викентьев. — В райкоме-то вы чем занимались? — Был заведующим орготделом. — Ага, это значит… — он сделал руками такое движение, словно заключил неорганизованное пространство в невидимую форму, — значит, организовывали? — Ну да. — Любопытственно! В последнее время у нас участились случаи опоздания на работу. Заместитель по режиму жаловался. Потом, знаете, второй год никак не сдадим соцобязательства. Тоже ругаются. Ну а с наглядной агитацией просто катастрофа какая-то! Ходила тут комиссия от вас, из райкома, опять же бранились… Ну, вы сами знаете, что мне вам рассказывать. Вы уж озаботьтесь, голубчик! — Виктор Сергеевич, я рассчитывал… — залепетал Башмаков. — Эх, Олег… — Викентьев снова заглянул в бумажку, — Трудович, считайте себя пока работником героического тыла. А на передний край науки еще успеется. Договорились? И не забудьте о досуге коллектива. Ну, театры, концерты, выставки… И конечно же, спорт! Я вас прошу! Вскоре стены лабораторий покрылись, как цветной плесенью, всевозможной наглядной агитацией, включая большой стенд «Ленин и космос». Роскошно переплетенные соцобязательства вызвали буйный восторг секретаря институтского парткома Волобуева. Прошли шахматный и теннисный турниры, а также соревнования по преферансу: в двух последних состязаниях победил Викентьев. А дети сотрудников стали регулярно посещать кукольный театр — тут по старой памяти помогла брошенная кукловодка. Она к тому времени успела выйти за главного режиссера, сверстника Сергея Образцова, но сохранила теплые воспоминания о Башмакове и их недолгом романе. Оставленные женщины почему-то зла на Олега Трудовича не держали. И только Катя после той памятной истории с выносом дивана сказала однажды: — Если бы ты от меня тогда ушел, я бы ненавидела тебя до самой смерти. И Дашку научила бы тебя ненавидеть! И Дашкиных детей… Атмосфера в отделе царила шутливо-академическая. Тут-то Олег хлебнул лиха со своим необычным отчеством. В первый же день, представляя его коллективу, Викентьев невольно улыбнулся, произнеся «Трудович». А лабораторный остроумец Каракозин, по прозвищу Рыцарь Джедай, тут же поинтересовался: — Олег Гертрудович, а вы, собственно, кто по образованию — заместитель? — Олег Трудович окончил МВТУ! — еще шире улыбнулся Викентьев. — Ах, простите великодушно, перепутамши! — издевательски заизвинялся Каракозин. С тех пор чуть ли не каждый день, к восторгу сотрудников, он придумывал Олегу все новые и новые издевательские отчества. Вообще, в «Альдебаране» прозвища и разные обзывалки очень любили. Собственно, НПО «Старт» в просторечье довольно долго называли «Шарагой», учитывая некоторые особенности его возникновения в ведомстве Берии. А словечко «Альдебаран» появилось после того, как в клубе состоялся закрытый просмотр нашумевшего американского фильма «Звездные войны». Огромный зал был забит до отказа — как говорится, на люстрах висели. Сотрудники притащили с собой родственников и разных нужных людей: врачей, парикмахеров, механиков автосервиса… Тогда же, после просмотра, многие сотрудники получили прозвища — по именам героев фильма, но лишь за некоторыми эти прозвища закрепились, так сказать, навечно. Эпидемию обзываний начал Каракозин, заметивший, что седовласый спортсмен Викентьев удивительно похож на актера, снявшегося в роли старого джедая, космического рыцаря Уби Ван Коноби. А дальше просто началась цепная реакция: сам Каракозин сделался Рыцарем Джедаем, завлаб Бадылкин стал именоваться Чубаккой, в честь человекообразной собаки-штурмана. А директора «Старта», старенького академика Шаргородского, передвигавшегося той же семенящей подагрической походкой, что и позолоченный робот Р2Д2 из «Звездных войн», так и прозвали — Р2Д2. В довершение всего и сам институт стали называть меж собой не «Шарагой», но «Альдебараном». Это было так смешно! Лишь недавно, уже работая в «Лось-банке», Башмаков заспорил с Геной Игнашечкиным о том, почему страна, казавшаяся несокрушимой, вдруг взяла и с грохотом навернулась, словно фанерная декорация, лишившаяся подпорок. И во время спора он понял почему. Нельзя радоваться чужому больше, чем своему, нельзя ненавидеть свое больше, чем чужое, нельзя свое называть чужими именами. Нельзя! Есть в этом какая-то разрушительная тайна. Они все погибли, распались уже в тот момент, когда восхищались наивными «Звездными войнами» и когда переиначивали «шарагу» в «Альдебаран». Тут бессильна самая истошная секретность. А засекречен «Альдебаран» был страшно. Все сотрудники перед устройством в НПО проходили тщательную проверку, их регулярно перепроверяли, подобно тому как безногого инвалида регулярно перепроверяют на предмет отсутствия конечности. Кстати, лет за шесть до прихода Башмакова здесь действительно разоблачили самого настоящего шпиона, передавшего американцам настолько ценные сведения, что предателя расстреляли, а в самом институте поснимали кучу народу, за исключением, естественно, академика Шаргородского. Р2Д2 еще перед войной участвовал в создании систем жизнеобеспечения подводных лодок, и его лично знал маршал Устинов. Прежде чем взять Башмакова на работу в «Альдебаран», его тоже долго проверяли вдоль и поперек и чуть было не отвергли, но не из-за расстрелянного и реабилитированного дедушки Кости, а из-за пропавшего без вести под Мясным Бором деда Валентина. В конце концов Башмакова все-таки взяли, и надо сказать, размеры оклада сгладили все неудобства и треволнения. В «оборонке» тогда получали неплохо. Сотрудники к появлению нового заместителя отнеслись с настороженной иронией, а инженер второй категории Андрей Каракозин — с подозрительным сарказмом. Рыцарь Джедай был, как и положено рыцарю, высок, плечист, сухощав, носил усы подковой и длинные волосы. В юности он сходил с ума по великой ливерпульской четверке, и во всей его внешности так и осталась некоторая битловатость. Каракозин всегда ходил в одних и тех же доспехах — в фирменном, но потершемся джинсовом костюме и спортивных туристических ботинках на рифленой подошве. На его всесезонно загорелом лице постоянно мерцала усмешка — добродушная, когда он общался с милыми ему людьми, и презрительная во всех остальных случаях. Он-то, помимо переделок отчества, и придумал Олегу двусмысленную кличку — Товарищ из центра. Впрочем, никакого уж особенно руководящего положения Башмаков не занимал, у него даже не было своего кабинета, а только стол, правда, у окна и побольше, чем у других. Жизнь отдела, состоявшего из трех лабораторий, текла размеренно и неторопливо, ибо большая наука суеты не терпит: планы исследований были расписаны чуть ли не до двухтысячного года. Занимались, в общем и грубо говоря (остальное — секрет!), тем, чтобы в космических кораблях следующего поколения каждый чих и вздох, каждое мановение человеческого организма через некоторое время возвращались к космонавту в виде чистой воды и живительного кислорода. Лишь изредка отдел сотрясали авралы. Р2Д2 недолюбливал Уби Ван Коноби и порой критиковал на ученом совете или закрытом партсобрании за «отсутствие оригинальных научных решений», что было, конечно, гнусной клеветой: несколько наработок вообще не имели мировых аналогов и впоследствии, когда все гавкнулось, ушли к американцам за приличные деньги. После критики Уби Ван Коноби ходил хмурый: — Распустились! Не режимное учреждение, а богема какая-то! Вы у меня теперь как на заводе Форда работать будете! Как часы… — Тик-так! — Что-о? — Я говорю: так-так. Все правильно! — уточнял Рыцарь Джедай. Но тут как раз подоспевал какой-нибудь праздник — 23 февраля, 8 марта, День космонавтики или же Первое мая. Уби Ван Коноби сменял гнев на милость и даже сам принимал участие в торжествах. Праздновали в кафе «Сирень», но чаще всего на квартире у разведенной сотрудницы, жившей в двух шагах от «Альдебарана». На рабочем месте выпивки запрещались строжайше, и за этим бдительно следили «режимники». Вино и водочку покупали в гастрономе, а на закуску общественность жертвовала деликатесы из праздничного продовольственного заказа. Когда было уже порядочно выпито и съедено, лабораторные дамы, зная, как подольститься к начальству, начинали умолять: — Ну Виктор Сергеевич, ну пожалуйста! — Я сегодня что-то не в форме! — отнекивался тот для порядка. — Ну мы вас про-осим! — В другой раз. — Ну пожа-а-алуйста! — Что с вами поделаешь! Уби Ван Коноби снимал приталенный финский пиджак и оставался в отлично подогнанных к его сухощавой фигуре брюках, жилетке и белоснежной рубашке. Потом подходил к столу, внимательно проверял его на прочность и делал стойку на руках, с гимнастическим изяществом вытянув мыски к потолку. Когда он легко спрыгивал, изображая цирковой жест «оп-ля!», его лицо было багровым. Народ кричал «ура!», выпивал за здоровье нестареющего Уби Ван Коноби, и уже никто не хотел идти домой, хотя поначалу собирались посидеть всего часок-другой. Хозяйка квартиры Люся жарила на огромной сковороде яичницу для всей компании. Кто пощедрее, махнув рукой, доставал из заказа еще какой-нибудь питательный дефицит, срочно отправляли гонца на стоянку такси за водкой — и веселье продолжалось. Люся, глядя влюбленными глазами на Каракозина, горнолыжника, книгочея и барда, просила: — Андрюш, спой! Между ним и Люсей существовали какие-то необязательные (с его стороны) личные отношения, и иногда по окончании вечеринки он оставался, чтобы помочь хозяйке вымыть посуду. Каракозин в ответ на ее просьбу усмехался и вынимал из чехла «общаковую», в складчину купленную гитару, чутко морщась, перебирал струны и строго спрашивал у своего непосредственного начальника — заведующего лабораторией Бадылкина: — Чубакка, инструмент трогал? Бадылкин только смущенно покашливал и почесывал лысину. Голос у него был густой, и поэтому, покашливая, он напоминал оперного певца, прочищающего горло перед выходом на сцену. К тому же в физиономии Бадылкина имелась некая неуловимая неандерталинка, и он в самом деле чем-то напоминал человекообразного Чубакку из «Звездных войн». В довершение всего у него были отвратительные зубы, с зеленоватыми, как на сыре рокфор, пятнами. Разговаривая с ним, Башмаков всегда чуть отворачивал лицо — ловя свежий воздух. — Я только попробовал… — оправдывался Чубакка. — В следующий раз только попробуй, руки оторву! — свирепо предупреждал Каракозин и, ударив по струнам, запевал по-высоцки — старательно низким, предсмертно хрипящим, надувающим шейные артерии баритоном: Я никогда не верил в миражи, В грядущий рай не ладил чемодана. Учителей сожрало море лжи И выплюнуло возле Магадана. Но, свысока глазея на невежд, От них я отличался очень мало: Занозы не оставил Будапешт, И Прага сердце мне не разорвала. Но мы умели чувствовать опасность Задолго до начала холодов, С бесстыдством шлюхи приходила ясность И души запирала на засов. И нас хотя расстрелы не косили, Но жили мы, поднять не смея глаз. Мы тоже дети страшных лет России — Безвременье вливало водку в нас… Окончив эту песню, входившую в обязательный репертуар, Каракозин непременно откладывал гитару и без закуски выпивал рюмку водки, молвив предварительно: — За тех, кто в тундре! При этом он страшно морщился, всем видом показывая, как горька она, эта вливаемая безвременьем водка. Остальные жертвы безвременья выпивали следом и с удовольствием. А потом Джедай запевал что-нибудь повеселей: Вчера мы хоронили двух марксистов. Мы их не накрывали кумачом. Один из них был правым уклонистом, Другой, как оказалось, ни при чем. Башмаков с удовольствием подхватывал: в райкоме на аппаратных торжествах певали то же самое, но, во-первых, перемежая полузапретные песенки надежными «Комсомольцами-добровольцами» или «Птицей счастья завтрашнего дня», а во-вторых, исполняли эти опасненькие песни с неуловимой глумцой и осуждением, как бы переступая незаметную черту и переводя хоровое пенис в разряд контрпропагандистской работы. Но эта черта иной paз оказывалась очень зыбкой и подвижной. Произошел лаже как-то раз чрезвычайно подлый случай. Заведующий отделом студенческой молодежи Шахалин враждовал с заведующим отделом пропаганды и агитации Гсфсимановым, сыном одного крупняка из ЦК КПСС. Конфликт имел очевидные истоки: Шахалин был парень с головой, но без связей и пробивался сам, даже умудрился посреди райкомовского сумасшествия защитить кандидатскую диссертацию. А Гефсиманов. одевавшийся в двухсотой секции ГУМа, вел себя в райкоме как ленивый посол могучей милитаристской державы в слаборазвитой стране. Шахалина это бесило, и почти на каждой планерке он старался кисть Гефсиманова. а тот в свою очередь — чсрез папу — делал все, чтобы его враг не стал вторым секретарем райкома, хотя вопрос был уже практически решен и фамилия Шахалина давно значилась в положительной половине зеленой книжицы Чеботарева. Но ЦК есть ЦК… И вот однажды, когда отмечали День рождения комсомола, любивший выпить Гефсиманов разошелся и спел на мотив «Бьется в тесной печурке огонь» (тогда вошло в моду переиначивать всенародно любимые песни) такой куплет: Бьется в тесной печурке Лазо. На поленьях глаза, как слеза… И поет мне в землянке гармонь Про зажаренные телеса… Все, даже первый секретарь райкома комсомола Зотов, тоже любивший выпить, засмеялись. И тогда, дождавшись своего часа, Шахалин встал и сказал металлически: — Я не понимаю, как человек, издевающийся над трагической гибелью героя революции, может быть заведующим отделом пропаганды и агитации?! Все. конечно, затихли. Ситуация возникла странноватая. Это как если бы два человека долго и плодотворно общались промеж собой, активно употребляя дружественную матерщину, а потом один вдруг взял бы да обиделся за свою поруганную матушку. Первый секретарь Зотов сразу посмурнел, понимая, что это заявление Шахалина превращает дурацкую песенку Гефсиманова из застольной шутки в идеологический проступок, а следовательно, нужно как-то реагировать Но как реагировать, если сам Зотов собирался переходить на хороший пост в ЦК ВЛКСМ, а ворожил ему в этом непростом деле Гефсиманов-старший, однако при условии, что его сын, обалдуй и ленивец, займет пост второго секретаря райкома. С другой стороны, сделать вил, будто ничего не случилось, тоже нельзя: Шахалин — парень въедливый, сквалыжный, не дай бог, побежит к Чеботареву и нашепчет чего-нибудь в зеленую книжицу. Скандал все-таки замяли. Гефсиманова деликатно осудили на партийном бюро аппарата, а Шахалина, кисло поблагодарив за идеологическую бдительность, через некоторое время удалили из райкома за нарушение одной из аппаратных заповедей. Заповедей же этих три: • Интригуй, но не в ущерб общему делу! • Пьяные разговоры остаются на дне бутылки! • Интим на работе укрепляет семью! Со временем Олег Трудович убедился в том, что все эти заповеди носят отнюдь не только комсомольский, но общечеловеческий характер и распространяются на все типы трудовых коллективов. Шахалина назначили заместителем директора районного центра молодежного досуга, где он в 86-м открыл первое в Москве молодежное кооперативное кафе с дискотекой под названием «Красная зона». Сейчас у него свой телевизионный канал и сеть химчисток. Зотов же при поддержке Гефсиманова-старшего попал-таки в ЦК ВЛКСМ. Но во время загранкомандировки в ГДР он напился и разбил лбом стеклянную стенку, когда рванулся навстречу вошедшему в зал приемов Эриху Хонеккеру Это и стоило ему карьеры Не Хонеккеру. понятное дело, а Зотову. Хонеккера погубила иная стена — Берлинская… Впоследствии Зотов окончательно спился. И когда в 94-м, трепеща от подбирающейся похмельной летальности, он влачился по улице, около него резко затормозил «линкольн», открылась дверца и оттуда вышел Шахалин. — Узнаешь? — спросил он. — О-от-тчасти… — простучал зубами Зотов. — Очень хорошо, что я тебя встретил! Давно хотел тебе поставить бутылку. Садись! Зотов полез в машину, нарушая похмельным дыханием великосветский аромат лимузина. Они остановились около дорогого супермаркета, и через несколько минут шофер Шахалина с трудом вынес оттуда десятилитровую бутылку виски, устроенную, как пушка, на специальном лафете с колесиками — За что? — ошалел Зотов, лаже в самых фантастических мечтах не надеявшийся на такую глобальную опохмелку. — Как за что? Если б не ты, я бы до сих пор пешком ходил! «Линкольн» умчался, а Зотов так и остался на тротуаре с пушкообразной бутылкой, точно артиллерист, отставший от своей батареи. Эту историю Башмакову в лицах со знанием дела рассказала Вета. У ее папаши какие-то общие дела с Шахалиным, и виллы их на Кипре стоят рядом. А Гефсиманов-младший еще совсем недавно был советником президента по культуре. …Свои посиделочные концерты Каракозин заканчивал обычно знаменитым «Апельсиновым лесом» — лучшей песней барда Окоемова. Народ подхватывал и пьяным хором, роняя бескорыстные романтические слезы, пел этот гимн застойного свободолюбия, от которого еще и сегодня у Башмакова по спине пробегают глупые ностальгические мурашки. Когда Рыцарь Джедай, сияя влажным взором, сокрушал заключительными аккордами гитару, не только хозяйка Люся, но все лабораторные дамы, включая Нину Андреевну, смотрели на него с восторгом, переходящим в любовь. Надо сознаться, Башмаков, придя в «Альдебаран», почувствовал, что его неодолимо тянет к Каракозину и что он чуть ли не влюблен в этого остряка и гитариста. Влюблен не в голубом, конечно, смысле… Как же мы все испортились за последнее время. будто уже и невозможно обычное мужское товарищество! Скоро в гостиницах в номера к мужикам будут подселять исключительно дам, чтобы, не дай Бог, что-нибудь не случилось промежду однополыми соседями! Однако Каракозин с самого начала запрезирал Товарища из центра и любил даже во время застольного пения прикрикнуть на нового заместителя начальника отдела: — Олег Трутневич, ты не рот открывай, а пой! Это тебе не райком! Или боишься? Иногда Башмакову казалось, будто в нем подозревают чуть ли не агента КГБ, и прозвище Товарищ из центра дано ему не случайно. Конечно, никаким осведомителем Олег Трудович не был, хотя Докукин, принимая на работу, и просил его «поприглядывать». — Совсем оборзели, — пожаловался Михаил Степанович, — я о таких вещах только на рыбалке с проверенным человеком могу поговорить, а они в курилке черт знает что языком мелют! Советскую власть, говорю тебе как коммунист коммунисту, доброта погубит. До-бро-та. Так что поприглядывай! Башмаков в ответ значительно кивнул, но, конечно, ни о каких происшествиях в отделе никогда не рассказывал, да и сам Докукин, кажется, проинструктировал своего протеже только для порядка и давно забыл об этом. Лишь иногда, встретив Башмакова в коридоре и зазвав в кабинет, он начинал по-землячески доверительно жаловаться на институтские сложности и полное непонимание проблем там, наверху: — Чем выше, тем козлее! В Пизанской башне, Олег, живем. Говорю тебе это как коммунист коммунисту. Скоро пизанемся. Ско-оро! Как там Каракозин? — Да никак. Как все… А на самом деле Джедай был лихой мужик: таскал на работу чудовищный самиздат и в открытую пересказывал очередные сообщения Би-би-си о маразме Брежнева, об очередной голодовке ссыльного академика Сахарова, которая выражалась, кажется, в том, что «невольный горьковчанин» отказывался от талонов на колбасу и мясо. Рассказывая все это, Каракозин иной раз с ироническим вызовом поглядывал на Башмакова, а порой даже спрашивал: — Олег Райкомович, я тебя не шокирую? Башмаков однажды пытался объясниться и залепетал о том, что в райкоме работают нормальные, честные люди, а не вурдалаки какие-нибудь, хотя, конечно, и такие встречаются. В ответ Каракозин только ухмыльнулся и рассказал анекдот про то, как Брежнев, решив узнать жизнь простого народа, переоделся, сбрил брови, пошел в Елисеевский гастроном и потребовал икры. Ему выставили банку кабачковой — «заморской». «Эту икру уже кто-то ел!» — поразмышляв, заметил Брежнев. Причем Каракозину удалось замечательно сымитировать дикцию генсека, которому в СССР подчинялось все, кроме его собственной нижней челюсти. (Впоследствии на этом подражании незабвенным «сиськам-масиськам» десятки эстрадников карьеру себе сделали и озолотились.) Лаборатория захохотала, а Рыцарь Джедай посмотрел на Башмакова с презрительной осведомленностью и добавил снисходительно: — Олег Трудоустроевич, мы тебе верим! Спи спокойно! А потом Башмаков попал и вовсе в скверную историю. Он даже на некоторое время сделался в буквальном смысле изгоем. Дело было так. Каракозин принес залохматившийся ксерокс романа «В круге первом». Потайное сочинение выдавалось желающим на одну ночь. Только для Уби Ван Коноби было сделано исключение — он, с учетом занятости и очередного конфликта с Р2Д2, получил запретные лохмотья на два дня. Поутру прочитавший приходил в лабораторию сам не свой — то ли от бессонной ночи, то ли от художественного и нравственного потрясения. — Ну-у? — сурово спрашивал Каракозин. Прочитавший обычно только закатывал красные от недосыпа глаза. — То-то! — констатировал Рыцарь Джедай. И вот в один прекрасный день, когда в сборе был почти весь коллектив (Уби Ван Коноби зашел в комнату по какой-то руководящей надобности), случилось то, чего Башмаков давно ожидал и даже внутренне готовился к этому. Но именно в тот момент он расслабился, безмятежно сидел за своим столом и наблюдал в окно воробья, который в большой горбушке хлеба выклевал себе целую нишу и устроился в ней, как в гроте, на отдых. Эта картинка живой природы вдруг напомнила Олегу некий непреложный закон всеобщего существования. — Будешь? — спросил Каракозин заговорщицки, словно предлагал выпить в рабочее время, и протянул толстую папку. — Завтра отдаю! Все с интересом замерли, ожидая, как отнесется Товарищ из центра к такому предложению. И Башмаков вдруг замялся. Дело в том, что «В круге первом» он читал еще в райкоме: такие книжки часто приносил Гефсиманов. И это лукаво называлось — знать оружие идейного противника. — Одна сволочь в бане дала почитать, — обычно говорил сын могучего партийного босса. Более того, Слабинзон сделал с этого романа два ксерокса — себе и Башмакову, а Борис Исаакович, увлекшийся на старости лет переплетным делом, облек копии в алый ледерин. Так что Солженицын стоял у Башмакова на полке между Хемингуэем и Евтушенко. Правда, на всякий случай корешок остался безымянным. Пауза затягивалась, и Олег Трудович поймал на себе подозрительные взгляды сотрудников, даже Нина Андреевна (а с ней у него к тому времени уже обозначилась взаимная симпатия) сделала обиженно-удивленное лицо. В такой ситуации сказать, что ты уже читал, означало попросту расписаться в трусости, если не в сексотстве. — Давай! — На Лубянке население принимают круглосуточно! — подсказал Каракозин. — Тебе видней, — отпарировал Башмаков. Когда, упрятав папку в портфель, Олег снова глянул на горбушку, воробья там уже не было — ее ворочал клювом жирный грязно-перламутровый голубь. — Ну-у? — спросил на следующий день Каракозин и опять же в присутствии общественности. — Очень своевременная книга! — ответил Башмаков. — Одно мне непонятно: зачем надо было государственную тайну выдавать? — Это ты для нас говоришь или для товарища майора? — Рыцарь Джедай таинственно обвел глазами комнату, давая понять, что, вполне возможно, в лаборатории установлены микрофоны. — Для вас. — Мы потрясены! Ты хоть «Архипелаг Гулаг» читал? — Не без этого… — уклончиво ответил Башмаков, слышавший несколько глав по «Голосу Америки». — Ну и как? — Нормально. Только атомная бомба тут при чем? — Олег Тугодумыч, ты в самом деле не понимаешь? — Нет. — Государство, создавшее Гулаг, не имеет права на атомную бомбу! Понимаешь, не и-ме-ет! — Может, и так. Но почему же Иннокентий — или как его там? — настучал именно американцам, которые, в отличие от нас, бомбу уже сбросили?! Тут возникла неловкая пауза, и все посмотрели на Башмакова так странно, будто он пришел на работу в балетной пачке и пуантах. Бадылкин-Чубакка по-оперному кашлянул. — На Хиросиму? — жалостливо уточнил Каракозин. — И Нагасаки! — совершенно серьезно, даже с обидой добавил Башмаков. И все вдруг засмеялись. Нина Андреевна хохотала почему-то громче и обиднее остальных. — Олег Турандотович, — сурово и веско произнес Рыцарь Джедай. — Если ты не понимаешь таких простых вещей, то нам с тобой вообще не о чем говорить! — Значит, ты… — начал Башмаков. Он собирался выяснить, готов ли сам Каракозин, так же как солженицынский Иннокентий, сообщить геополитическому противнику какой-нибудь секрет, которыми «Альдебаран» был набит по самое некуда, но осекся, сообразив: такой вопрос нельзя задавать ни в коем случае… Однако смысл незаданного вопроса все поняли — и смех оборвался. — Ладно, дискуссия окончена! — приказал Уби Ван Коноби и глянул на своего заместителя с грустным удивлением. И действительно, с ним долгое время вообще не разговаривали, а когда он внезапно входил в комнату, кто-нибудь негромко, как в казарме при появлении офицера, предупреждал: «Товарищ из центра» — и все сразу замолкали или переходили на показательно деловой, чаще всего издевательски бессмысленный разговор: — Товарищ Бадылкин, а что вы думаете о рабочих качествах фильтра ФТО-3683/3? — Что вам сказать, коллега… Фильтр ФТО-3683/3 — это совсем не то, что фильтр ФТО-3683/2. Впрочем, Чубакка однажды тайком подошел к Олегу Трудовичу и сообщил, что он-то как раз полностью разделяет взгляд Башмакова на омерзительный поступок Иннокентия: — Государственная тайна — это святое! А Каракозин… Ну, ты сам все понимаешь. Я вообще удивляюсь, как его тут держат… Все знали, что Бадылкин Джедая не любил, особенно после одного действительно жестокого розыгрыша. Чубакка постоянно жаловался на желчный пузырь и даже иногда отказывался выпивать на лабораторных посиделках. И вот однажды Каракозин вскользь сообщил, что у него есть бутылочка чудодейственной воды, заряженной одним магом, которого даже приглашают к пациентам в 4-е управление. Бадылкин пристал: отлей да отлей! Джедай отлил, но строго предупредил: принимать надо каждый час, не более пяти капель на стакан жидкости — лекарство очень сильное. Нина Андреевна тоже попросила для своего недужного супруга, но ей было решительно отказано. Чубакка обзавелся специальной пипеткой, каждый час накапывал в стакан и выпивал. Через неделю ему стало лучше. И тогда Каракозин задумчиво сообщил, что этот факт подтверждает одну его давнюю гипотезу. — Какую? — пристал Бадылкин. — Понимаешь, — объяснил Каракозин, чудовищным усилием воли сохраняя на лице серьезное выражение, — я считаю, моча после очистки и дистилляции тем не менее на атомарном уровне сохраняет свои лечебные свойства и может быть использована в уринотерапии… — Ты-ы!.. — благим басом заорал Чубакка и, зажав обеими руками рот, вылетел из комнаты. Народ повалился от хохота. Оказалось, Джедай лечил Бадылкина дистиллированной водой, полученной из мочи в соседней лаборатории: из этой воды потом в специальной установке выделялся кислород, пригодный для дыхания. Таким образом, выходил замкнутый цикл, а это очень важно во время длительных космических полетов. Чубакка потом написал докладную, и Уби Ван Коноби заставил Каракозина извиниться перед пострадавшим, но Бадылкин все же затаил обиду. Нина Андреевна искренне сочувствовала Башмакову и однажды, когда они остались вдвоем в комнате, взяла его за руку и попросила: — Знаешь, ты все-таки извинись перед ребятами! — За что? — Ты еще не понял? — Нет, не понял. — А ты подумай! Я буду ждать, — вздохнула она с обреченностью женщины, полюбившей рецидивиста. А потом как-то все само собой устаканилось. Началось с того, что однажды Докукин встретил Олега в коридоре и завел к себе в кабинет: — Про Чеботарева слышал? Башмаков значительно кивнул, давая понять, что слухи о переходе краснопролетарского партийного лидера вместе с его знаменитой зеленой книжицей на большую работу в ЦК КПСС ему известны. — В понедельник пленум. Провожать будут… — Он в орготдел идет? — Туда. Может, и про меня вспомнит! Как думаешь? — Обязательно вспомнит. — Если не сгорит со своим характером. Там, — Докукин показал пальцем в потолок, — прямоходящих не терпят. Говорю тебе это как коммунист коммунисту… Книжки читать любишь? — А что? — осторожно спросил Башмаков, холодея от мысли, что напряженная духовно-нравственная жизнь лаборатории стала известна начальству. — Да ничего. Перед пленумом книжная распродажа будет. Для своих. Могу дать пропуск. — Если можно. — Бери. — Докукин вытряхнул на стол десяток розовых картонных квадратиков с круглыми гербовыми печатями и витиеватой росписью какого-то ответственного лица. — Ладно, бери два. Куда их девать-то! Один из этих квадратиков Башмаков и предложил Каракозину, страстному книжнику, толкавшемуся по выходным среди интеллигентных спекулянтов на Кузнецком мосту. Иногда на своей старенькой «Победе» вместе с Уби Ван Коноби, тоже библиофилом, Джедай объезжал сельские магазины в поисках дефицитных изданий. — Представляете, приезжаю в Бронницы, а там «Философией общего дела» целая полка уставлена! Дикари… К предложенному розовому квадратику Джедай поначалу отнесся настороженно: — В самое логово заманиваешь? — Как хочешь. Коноби отдам! — Ладно. Ради хорошей книги я даже в гестапо, к старику Мюллеру на распродажу могу сходить. Давай! Он брезгливо осмотрел квадратик с райкомовской печатью, пробормотал что-то про уродливость советского герба и спрятал картонку в карман. — Ну-у? — спросил Башмаков на следующий день после распродажи. — Охренеть! Теперь я знаю, куда все приличные книги уходят! На двести рублей купил. Обдирают народ, как хотят, гниды! Спасибо. Когда коммуняк резать будут, я тебя, Олег Другович, спрячу! Но подлинным триумфом Башмакова, окончательно примирившим его с коллективом, стал концерт барда Окоемова. Олег, выбив деньги в профкоме, организовал это мероприятие с помощью Слабинзона, задружившегося со знаменитым гитареро на почве интереса к антиквариату. В самом финале концерта, когда Докукин уже вручал нежноголосому барду здоровущую модель космической станции, на сцену с «общаковой» гитарой выскочил Каракозин и попросил разрешения исполнить всенародно любимый «Апельсиновый лес», почему-то не включенный автором в программу. — Я же предупреждал: никакой самодеятельности! — зашипел секретарь парткома Волобуев, предчувствуя недоброе. — Не волнуйтесь, все будет нормально! — успокоил Башмаков. Но все было даже не нормально, а восхитительно! Окоемов аж прослезился, когда зал следом за превзошедшим самого себя Каракозиным подхватил:

The script ran 0.032 seconds.