Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрнест Ренан - Жизнь Иисуса [1863]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: religion, religion_rel, sci_history

Аннотация. Книга Э. Ренана «Жизнь Иисуса» посвящена основателю христианства Иисусу Христу. В легкой доступной широкому читателю художественной форме выдающийся французский историк христианства, талантливый писатель раскрывает внутренний мир Христа, знакомит с широким кругом его последователей и врагов, изображает исторические условия жизни древней Иудеи. Едва ли можно назвать другую книгу, которая оказала бы большее влияние на писателей, художников конца 19-го начала 20 вв., пожелавших познать суть великого ученья, чем труд Э. Ренана. Книга Э.Ренана, несмотря на свою громадную популярность, давно стала библиографической редкостью и найдет путь к сердцам читателей.

Полный текст.
1 2 

«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда [592], между тем как внутри они полны хищения и неправды. Фарисей слепой [593], очисти прежде внутренность чаши и блюда, чтобы чиста была и внешность их» [594]. «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам [595], которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония». «Горе вам, книжники и фарисеи, и лицемеры, что строите гробницы пророкам и украшаете памятники праведных, и говорите: если бы мы были во дни отцов наших, то не были бы сообщниками их в пролитии крови пророков! Таким образом вы сами против себя свидетельствуете, что вы сыновья тех, которые избили пророков; дополняйте же меру отцов ваших. Потому-то премудрость Божия сказала [596]: «Вот, Я посылаю к вам пророков, и мудрых, и книжников: и вы иных убьете и распнете, а иных будете бить в синагогах ваших и гнать из города в город; да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле, от крови Авеля праведного до крови Захарии, сына Варахиина [597], которого вы убили между храмом и жертвенником». «Истинно говорю вам, что все сие придет на народ сей» (Мф.23:2-86; Мк.12:38-40; Лк.11:39-52; 20:46-47). Его грозный догмат о праве язычников войти в Царство Небесное, мысль, что Царство Божие достанется другим, так как те, кому оно предназначалось, не захотели его (Мф.8:11-12; 20:1 и сл.; 21:28 и сл.; 21:33 и сл.; 21:43 и сл.; 22:1 и сл.; Мк.12:1 и сл.; Лк.20:9 и сл.), повторялась в виде кровной угрозы, направленной против аристократии, и самый титул Сына Божия, который он открыто присваивал себе в своих живых притчах (Мф.21:37 и сл.; Мк.12:6; Лк.20:9; Ин.10:36 и сл.), причем враги его играют в них роль убийц небесных посланцев, был вызовом, брошенным легальному иудаизму. Смелый призыв, с которым он обращался к смиренным, был еще большим соблазном. Он объявил, что и пришел просветить слепых и ослепить тех, которые думают, что видят (Ин.11:39). Однажды его неудовольствие против храма вылилось в следующих неосторожных словах: «Я разрушу храм сей рукотворный и через три дня воздвигну другой нерукотворный» [598]. Неизвестно, что под этим разумел Иисус, ученики же его старались отыскивать в этих словах разного рода весьма натянутые аллегории. Но так как нужен был только предлог, то слова эти были тотчас же подхвачены. Они будут приведены в виде улик в смертном приговоре Иисуса, их будут кричать ему в последние минуты его мучений на Голгофе. Эти ожесточенные споры всегда кончались бурей. Фарисеи бросали в него камнями (Ин.8:39; 10:31; 11:8); но этим они только исполняли правило Закона, предписывавшего побивать камнями, не выслушивая, каждого пророка, даже совершающего чудеса, который стал бы совращать народ из старой веры (Втор.13:1 и сл.; ср. Лк.20:6; Ин.10:33; 2 Кор.11:25). В других случаях они называли его безумным, одержимым бесом, самаритянином (Ин.10:20) или даже пытались убить его (Ин.5:18; 7:1,20,25,30; 8:37,40). Слова его запоминали, чтобы привлечь его к ответственности по законам нетерпимой теократии, которые не были отменены римским владычеством (Лк.11:53-54). Глава XXII. Козни врагов Иисуса Иисус провел в Иерусалиме осень и часть зимы. В это время года здесь бывает довольно холодно [599]. Обыкновенно он прогуливался в портике Соломона и по его крытым галереям [600]. Этот портик, единственный сохранившийся из построек древнего храма, состоял из двух галерей, образованных двумя рядами колонн и стеной, господствовавшей над долиной Кедронской [601]. Выход отсюда наружу был через Сузские ворота, остатки которых еще видны внутри места, называемого ныне «Золочеными Воротами» [602]. По другой стороне долины в то время уже существовали украшавшие ее пышные гробницы. Некоторые из находящихся здесь монументов были воздвигнуты, быть может, в память древних пророков [603], о которых помышлял Иисус, когда, сидя под портиком, громил официальные классы, давшие за этими колоссальными массами приют своему лицемерию и своему тщеславию (Мф.23:29; Лк.11:47). В конце декабря в Иерусалиме праздновался день очищения храма после святотатства Антиоха Епифана (Ин.10:22; ср. 1 Макк.4:52 и сл.; 2 Макк.10:6 и сл.), праздник установленный в память этого события Иудой Маккавеем. Торжество это носило название «праздника обновления или огней», потому что в течение восьми дней, которые он продолжался, во всех домах постоянно были зажжены все лампады [604]. Вскоре после этого Иисус предпринял путешествие в Перею и на берега Иордана, то есть в те самые местности, которые он посетил несколько лет тому назад, когда еще был последователем школы Иоанна [605], и где он, как и другие, получил крещение. Здесь он, по-видимому, несколько утешился, особенно в Иерихоне. В этом городе находилась довольно значительная таможня, потому ли, что он был расположен в исходной точке весьма важного пути, или потому, что здесь существовали плантации ароматных трав и богатые фермы [606]. Главный сборщик податей Закхей, человек богатый, пожелал видеть Иисуса [607]. Так как он был маленького роста, то взобрался на сикомору возле дороги, по которой должно было двигаться шествие. Иисус был тронут такой наивностью довольно высокопоставленного должностного лица. Он пожелал остановиться у Закхея, рискуя вызвать этим целый скандал. Действительно, многие сильно роптали, видя, что он оказывает честь своего посещения дому грешника. Уходя, Иисус назвал своего хозяина добрым чадом Авраама, и как бы с тем, чтобы сильнее задеть правоверных, Закхей сделался праведником: говорят, будто он раздал половину своего имения бедным и возместил вчетверо все несправедливости, которые он мог совершить. Но не в этом одном заключалось удовольствие, полученное здесь Иисусом. При выходе из города нищий, по имени Вартимей (Мф.20:29; Мк.10:46 и сл.; Лк.18:35), очень порадовал его, упорно называя его «сыном Давидовым», хотя многие заставляли его молчать. На один момент казалось, что в этой стране, представлявшей много сходства с северными провинциями, открывается ряд таких же чудес, как и в Галилее. Прелестный оазис Иерихона, в то время хорошо орошенный, должен был представляться одним из самых красивых мест в Сирии. Иосиф говорит о нем с тем же восхищением, как о Галилее, и так же, как и Галилею, называет «божественной страной» [608]. Окончив это в некотором роде паломничество в местность своей первоначальной пророческой деятельности, Иисус возвратился в свое любимое местопребывание в Вифании (Ин.11:1). Верных галилеян, находившихся в Иерусалиме, больше всего огорчало то, что здесь не было совершено ни одного чуда. Друзья Иисуса, истомившись тем дурным приемом, который Царство Божие встретило в столице, иногда жаждали великого чуда, которое нанесло бы сильный удар иерусалимскому неверию. Им казалось, что всего убедительнее подействовало бы воскресение из мертвых. Можно предполагать, что Мария и Марфа признались в этом Иисусу. Слухи уже приписывали ему два-три факта в этом роде (Мф.9:18 и сл.; Мк.5:22 и сл.; Лк.7:11 и сл.; 8:41 и сл.). «Если кто-нибудь воскреснет из мертвых, – без сомнения, говорили ему эти благочестивые сестры, – то, быть может, живые и покаются». – «Нет, – должен был ответить им Иисус, – если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят» (Лк.16:30-31). Припоминая один из его рассказов, именно, о добром нищем, покрытом язвами, который умер и отнесен был ангелами на лоно Авраама [609], можно допустить, что тут же он прибавил: «Если бы и Лазарь вернулся, то не поверили бы». Впоследствии по этому поводу возникли разного рода недоумения. Предположение превратилось в совершившийся факт. Заговорили об воскресшем Лазаре, о непростительном упорстве, которое нужно было иметь, чтобы устоять даже и перед таким свидетельством. «Язвы» Лазаря и «проказа» Симона слились между собой [610], и в предании сохранилось, что у Марии и Марфы был брат по имени Лазарь [611], которого Иисус воскресил из мертвых [612]. Кто изведал из каких несообразностей, из какого вздора возникают сплетни в восточных городах, тот не сочтет невозможным, чтобы такого рода слух распространился по Иерусалиму еще при жизни Иисуса и повел бы за собой пагубные для него последствия. Действительно, довольно веские основания позволяют думать, что некоторые причины, исходившие из Вифании, содействовали тому, чтобы ускорить гибель Иисуса (Ин.11:46 и сл.; 12:2,9 и сл.; 12:17 и сл.). По некоторым данным можно заподозрить, что семья из Вифании совершила какую-нибудь неосторожность или допустила какие-либо излишества в своем усердии. Быть может, горячее желание зажать рот тем, кто обидно отрицал божественность миссии Иисуса, их друга, увлекло этих страстных его поклонников за границы всякого благоразумия. Надо также припомнить, что в нечистой и тяжелой городской атмосфере Иерусалима Иисус не был уже самим собой. По вине людей, а не его лично, совесть его утратила свою первоначальную чистоту. Доведенный до отчаяния, до крайностей, он уже не владел собой. Миссия его подавляла его, и он отдавался течению. Спустя несколько дней смерти предстояло возвратить ему его божественную свободу и вырвать его из власти роковых, с часу на час все более настоятельных требований роли, которую было все труднее и труднее выдерживать. Контраст между постоянно нарастающей экзальтацией его и равнодушием евреев все более и более усиливался. В то же время общественные власти все более ожесточались против него. В феврале или в начале марта первосвященники собрали совет (Ин.11:47 и сл.), на котором был поставлен вопрос, могут ли Иисус и иудаизм существовать совместно? Поставить такой вопрос то же, что решить его, и первосвященник, не будучи даже пророком, как это думает евангелист, мог с полной уверенностью произнести свою кровавую аксиому: «Лучше, чтобы один человек умер за весь народ». «Первосвященником на этот год», говоря языком четвертого Евангелия, прекрасно выражающего этими словами то состояние упадка, в котором тогда находилась первосвященническая власть, был Иосиф Каиафа, назначенный Валерием Гратом и всецело преданный римлянам. С тех пор как Иерусалимом управляли прокураторы, должность первосвященника стала сменяемой; смена первосвященников происходила почти ежегодно [613]. Тем не менее Каиафа продержался долее других. Он вступил в эту должность в 25 и потерял ее только в 36 году. О характере его нам ничего не известно. Судя по многим обстоятельствам, можно думать, что власть его была лишь номинальной. Рядом с ним и над ним мы постоянно встречаем другое лицо, пользовавшееся, по-видимому, преобладающим значением в тот решительный момент, которым мы в настоящее время занимаемся. Лицом этим был тесть Каиафы, Ханан или Анна [614], сын Сета, старый смещенный первосвященник, в сущности, сохранявший за собой всю власть благодаря этой постоянной смене первосвященников. Он был назначен первосвященником при легате Квиринии в 7 г. по Р.X. При вступлении Тиверия, в 14 г., он потерял это место, но продолжал пользоваться большим влиянием. Его по-прежнему называли первосвященником, хотя он уже и не занимал этой должности (Ин.18:15-23; Деян.4:6), с ним совещались во всех важных случаях. Должность первосвященника оставалась в руках его рода в течение пятидесяти лет почти без перерыва; пятеро из его сыновей занимали ее один после другого [615], не считая Каиафы, который был его зятем. Это был, что называется, «первосвященнический род», как будто бы самая должность сделалась наследственной [616]. Все высшие должности при храме тоже были почти в полном распоряжении этой семьи [617]. Правда, в первосвященничестве с фамилией Анны чередовался и другой род, именно, Воэта [618]. Но Воэтусимы, обязанные своим богатством одному обстоятельству, которое делало им мало чести, далеко не пользовались таким же уважением среди благочестивой буржуазии. Таким образом, главой первосвященнической партии в действительности был Анна. Каиафа ничего не делал по собственному почину; их имена привыкли соединять вместе, и притом имя Анны всегда даже ставилось впереди (Лк.3:2). Очень понятно, что при таком порядке назначения первосвященников на год и при передаче этой должности по капризу прокураторов, старый первосвященник, хранитель древних традиций, на глазах которого друг за другом следовали роды гораздо более молодые, нежели его, пользовавшийся достаточным влиянием для того, чтобы власть переходила в руки лиц, подчиненных ему по родственным связям, сам по себе был весьма важной особой. Подобно всей храмовой аристократии (Деян.5:17) он также был саддукеем, принадлежал к секте, которая, по словам Иосифа, отличалась особенно жестокими приговорами [619]. Все его сыновья были тоже горячими преследователями. По распоряжению одного из них, которого звали, как и отца его, Анной, был побит камнями Иаков, брат Господа, при условиях, в которых есть много сходства с обстоятельствами, сопровождавшими смерть Иисуса [620]. Весь этот род отличался коварством, смелостью и жестокостью [621], той особенной, презрительной и подозрительной злобой, которой характеризуется еврейская политика. Таким образом, ответственность за все последующие события, которые здесь будут описаны, всей своей тяжестью падает на Анну и его род. Иисуса умертвил именно Анна (или, если угодно, партия, представителем которой он был). Анна был главным виновником этой ужасной драмы, и проклятия человечества должны бы всей тяжестью тяготеть скорее на нем, нежели на Каиафе или на Пилате. Автор четвертого Евангелия влагает в уста Каиафы то решительное слово, которое повлекло за собой смертный приговор Иисусу (Ин.11:49-50; ср. Ин.18:14). Предполагалось, что первосвященник обладает некоторым даром пророчества; таким образом, для христианской общины его изречение получало глубокий смысл оракула. Но, в сущности, кто бы ни произнес его, таково было мнение всей первосвященнической партии. Партия эта всегда сильно противодействовала соблазну народа. Она старалась арестовывать религиозных энтузиастов, ибо не без основания предвидела, что они доведут своими возбуждающими проповедями страну до полной гибели. Хотя движение, вызванное Иисусом, не заключало в себе ничего политического, священники предвидели, что последствием его в конце концов будет обострение римского ига и ниспровержение храма, источника их богатств и почестей (Ин.11:48). Несомненно, что причины, которым суждено было спустя тридцать пять лет повлечь за собой разрушение Иерусалима, лежали в других явлениях, а не в нарождающемся христианстве. Тем не менее нельзя утверждать, что мотив, на который в данном случае ссылались священники, был настолько неправдоподобен, чтобы усматривать в нем одну только злую волю. В общем, если бы Иисус имел успех, то он действительно привел бы еврейскую нацию к погибели. Следовательно, исходя из принципов, прочно установленных всей древней политикой, Анна и Каиафа были вправе сказать: «Лучше нам, чтобы один человек погиб за людей, нежели чтоб весь народ погиб». По нашему мнению, такое рассуждение не может быть терпимо. Но оно свойственно всем консервативным партиям с самого возникновения человеческих обществ. «Партия порядка» (я употребляю это выражение в его узком и низменном смысле) всегда была одинакова. Полагая, что все назначение правительства сводится к тому, чтобы не допускать народных волнений, она думает, что совершает патриотическое дело, предупреждая с помощью юридического убийства бурное кровопролитие. Нимало не заботясь о будущем, она не помышляет о том, что, объявляя войну всякой инициативе, она рискует вступить в борьбу с идеей, которой суждено рано или поздно восторжествовать. Смерть Иисуса была одним из тысячи случаев применения подобной политики. Движение, во главе которого он стоял, было чисто духовным; но это было движение; с этого момента люди порядка, убежденные в том, что существеннее всего для человечества, чтобы оно именно не испытывало движений, должны были принять меры против распространения новой идеи. Не бывало более поразительного примера того, до какой степени подобная политика приводит к совершенно противоположным результатам. Если бы Иисуса оставили в покое, то он только истощил бы свои силы в отчаянной борьбе с непреодолимыми препятствиями. Неразумная ненависть его врагов решила победу его дела и запечатлела его божественность. Таким образом, участь Иисуса была решена уже в феврале или марте месяце (Ин.11:53). Но на некоторое время Иисус еще отсрочил свою погибель. Он удалился в малоизвестный город, называвшийся Ефраим или Ефрон, близ Вифеля, в расстоянии неполного дня пути от Иерусалима, расположенный на границе пустыни [622]. Здесь он прожил с своими учениками несколько недель, пока опасность рассеялась. Но уже отданы были распоряжения арестовать его, лишь только он появится в окрестности храма. Приближался праздник Пасхи, и враги Иисуса думали, что по своему обыкновению он придет его праздновать в Иерусалим [623]. Глава XXIII. Последняя неделя Иисуса Действительно, он отправился в сопровождении своих учеников в последний раз посетить неверующий город. Надежды его окружающих приобретали все более и более экзальтированный характер. Поднимаясь на гору в Иерусалиме, все были уверены, что там откроется Царство Божие (Лк.19:11). Нечестивость человеческая достигла высших размеров, а это был великий признак близкой кончины мира. В этом отношении все питали такую уверенность, что уже шли споры о первенстве в Царстве Божием (Лк.22:24 и сл.). Говорят, именно в это время Саломея обратилась к Иисусу с просьбой предоставить ее сыновьям места по правую и левую стороны Сына Человеческого (Мф.20:20 и сл.; Мк.10:35 и сл.). Напротив, сам учитель был погружен в глубокую думу. Иногда он выражал мрачное чувство досады против своих недругов; он рассказал притчу о благородном человеке, который отправился в отдаленные страны добывать себе царство; едва он успел уехать, как сограждане пожелали от него совсем избавиться. Царь возвращается, приказывает привести к себе тех, кто не желал, чтобы он был над ними царем, и всех их предает смерти (Лк.19:12-27). В другие моменты он напрямик разрушает иллюзии своих учеников. Когда они проходили по каменистым дорогам к северу от Иерусалима, Иисус в задумчивости уходил вперед от своих спутников. Все молча смотрели на него, испытывая к нему чувство страха и не смея заговорить с ним. Уже раньше он неоднократно говорил им о предстоящих страданиях, и они слушали его, скрепя сердце (Мф.16:21 и сл.; Мк.8:31 и сл.). Наконец он прервал молчание и, не скрывая более своих предчувствий, поведал им свою близкую кончину (Мф.20:17 и сл.; Мк.10:38 и сл.; Лк.18:31 и сл.). Все присутствующие сильно огорчились. Ученики ожидали с часу на час появления знамения в облаках. Уже среди их толпы начинали раздаваться радостные клики, возвещающие открытие Царства Божия: «Благословен грядый во имя Господне!» (Мф.23:39; Лк.13:35). Кровавая перспектива, открытая перед ними Иисусом, смутила их. На каждом шагу этого рокового пути Царство Божие то приближалось, то удалялось от них в мираже их грез. Он же утверждался в мысли, что ему предстоит умереть, но что его смерть спасет мир (Мф.20:28). С минуты на минуту их взаимное непонимание, его и учеников его, становилось все глубже. По обычаю следовало приходить в Иерусалим за несколько дней перед Пасхой, чтобы приготовиться к празднику. Иисус прибыл позднее других, и был момент, когда враги его потеряли надежду схватить его (Мф.23:39; Лк.13:35). Наконец за шесть дней до праздника (в субботу, 8 нисана или 28 марта) [624] он дошел до Вифании. По обыкновению он остановился в доме Марфы и Марии или Симона прокаженного. Ему был сделан большой прием. У Симона прокаженного (Мф.26:6; Мк.14:3; ср. Лк.7:40,43-44) было устроено пиршество, на которое собралось много народа, привлеченного желанием видеть нового пророка и, как говорят, также и Лазаря, о котором в последние дни распространялось много слухов. Быть может, многие принимали Симона прокаженного, возлежавшего за столом, за то лицо, которое Иисус будто бы воскресил. Марфа, как обыкновенно, служила за столом [625]. По-видимому, хозяева старались усиленным проявлением внешних знаков уважения победить холодность толпы и резче отметить высокое достоинство гостя, которого они принимали. Для того, чтобы придать пиршеству характер большого торжества, Мария во время застолья вошла с сосудом с ароматами и обмыла ими ноги Иисуса. Затем она разбила сосуд, по старинному обычаю разбивать посуду, которая служила при приеме особенно почетных гостей [626]. Наконец, она дошла в своем культе до крайностей, которые до тех пор были невиданы: распростерлась у ног своего учителя и отерла их своими длинными волосами [627]. Комната наполнилась благоуханием ароматов, к великому удовольствию всех присутствовавших, за исключением скупого Иуды из Кериота. Действительно, принимая во внимание скромный образ жизни общины, это было крупной расточительностью. Скупой казначей тотчас же рассчитал, за сколько можно было бы продать этот ароматический состав и сколько денег поступило бы таким образом в кассу для бедных. Но этот расчет вызвал неудовольствие Иисуса: этим как будто допускалась мысль, что есть что-либо выше него. Он любил почести, ибо они служили его цели, закрепляя за ним титул сына Давидова. И когда упомянули по этому поводу о нищих, он довольно резко ответил: «Нищих всегда имеете с собою, а меня не всегда имеете». И, возбуждаясь все больше, он обещал бессмертие женщине, которая в этот критический момент выказала ему свою любовь (Мф.26:6 и сл.; Мк.14:3 и сл.; Ин.11:2; 12:3 и сл.; ср. Лк.7:36 и сл.). На следующий день (воскресенье, 9 нисана) Иисус спустился из Вифании в Иерусалим (Ин.12:12). Когда на повороте дороги на вершине горы Елеонской перед ним развернулся вид города, он, как говорят, прослезился и в последний раз обратился к нему с воззванием (Лк.19:41 и сл.). На склоне горы близ предместья, населенного главным образом священниками и называвшегося Виффагией [628], Иисус еще раз получил удовлетворение своих человеческих чувств [629]. Слух об его прибытии успел распространиться. Галилеяне, пришедшие на праздник, чрезвычайно этому обрадовались и приготовили ему маленькое торжество. Привели ему ослицу с осленком, как этого требовал обычай [630]. Галилеяне покрыли спину ее вместо попоны лучшими своими одеждами и посадили его на нее. Тем временем другие постилали впереди него дорогу своими плащами и зелеными ветвями. Толпа, шедшая впереди и сзади него, с пальмовыми ветвями в руках, восклицала: «Осанна сыну Давидову! Благословен грядый во имя Господне!», некоторые называли его при этом даже царем Израиля (Дк.19:38; Ин.12:13). «Равви, прикажи им замолчать», – говорили ему фарисеи. «Если они замолчат, камни возопиют», – отвечал Иисус и таким образом вошел в город. Иерусалимские жители, мало знавшие его, спрашивали, кто он такой. «Это Иисус, пророк из Назарета в Галилее», – отвечали им. В Иерусалиме в то время было около 50 000 душ жителей [631]. При обыкновенных условиях слух о небольшом событии, вроде прибытия сколько-нибудь известного чужеземца или толпы провинциалов, или какого-нибудь народного волнения на улицах города, быстро распространялся между жителями. Но во время праздников суета в городе доходила до крайних пределов [632]. В эти дни Иерусалим принадлежал пришельцам. И волнение было особенно сильно, по-видимому, именно между ними. Новообращенные, говорившие на греческом языке и пришедшие на праздник, были очень заинтересованы и хотели видеть Иисуса. Они обратились к его ученикам (Ин.12:20 и сл.); с точностью неизвестно, чем кончилась эта встреча. Иисус, по своему обыкновению, отправился на ночь в свое любимое местопребывание, Вифанию (Мф.21:17; Мк.11:11). В течение трех следующих дней (понедельник, вторник, среда) он точно так же приходил в Иерусалим и после заката солнца удалялся или в Вифанию, или на фермы, лежавшие по западному скату Елеонской горы, где у него было много друзей (Мф.21:17-18; Мк.11:11-12,19; Лк.21:37-38). В эти последние дни великая скорбь переполняла, по-видимому, душу Иисуса, обыкновенно столь радостную, ясную. Все рассказы сходны в том, что перед арестом у него был момент смущения, тоски. По словам одних, он внезапно воскликнул: «Душа Моя теперь возмутилась; Отче! избавь Меня от часа сего!» [633] Уверяли, что тогда послышался голос с неба; другие говорили, что ангел приходил утешать его (Лк.22:43; Ин.12:28-29). По одной весьма распространенной версии, это произошло в Гефсиманском саду. Иисус будто бы отошел от своих уснувших учеников «на вержение камня», взяв с собой лишь Кифу и двух сыновей Зеведеевых. Тут он пал лицом на землю и молился. Душа его скорбила смертельно; ужасная тоска давила его; но преданность воле Божией одержала верх (Мф.18:36 и сл.; Мк.14:32 и сл.; Лк.22:39 и сл.). Благодаря художественному чутью, с которым производилась редакция синоптиков и которое часто заставляло их в ведении рассказа повиноваться требованиям условности или эффекта, эта сцена относится ими к последней ночи Иисуса и к моменту его ареста. Если бы это было действительно так, то трудно было бы понять, каким образом Иоанн, который будто бы был свидетелем столь трогательного факта, не рассказал бы о нем своим ученикам и каким образом редактор четвертого Евангелия не передал бы этого эпизода в своем чрезвычайно пространном рассказе о вечере четверга [634]. Все, что можно сказать, это что страшное бремя миссии, принятой на себя Иисусом, жестоко угнетало его в течение последних его дней. На минуту в нем заговорила человеческая натура. Быть может, он усомнился в своем деле. Страх, сомнения овладели им и повергли его в состояние слабости, которое хуже самой смерти. Человек, пожертвовавший великой идее своим спокойствием и законными дарами жизни, всегда печально оглядывается на самого себя, когда перед ним в первый раз встает образ смерти и старается убедить его в том, что все тщетно. Быть может, в эту минуту его посетили те трогательные воспоминания, которые могут сохраняться в самой сильной душе и которые в известные моменты пронизывают душу, подобно острому мечу. Вспомнились ли ему прозрачные струи фонтанов в Галилее, в которых было бы так приятно освежиться; виноградники и смоковницы, под которыми он мог бы отдохнуть; молодые девушки, которые, быть может, согласились бы подарить его своей любовью? Проклинал ли он жестокую судьбу свою, которая запретила ему радости, предоставленные всем другим? Сожалел ли он о том, что он одарен слишком возвышенной натурой, не оплакивал ли он, жертва собственного своего величия, что не остался простым назаретским ремесленником? Это неизвестно. Все эти внутренние волнения, очевидно, остались тайной для его учеников. Они ничего в этом не понимали и дополняли своими наивными предположениями все, что оставалось для них темным в великой душе их учителя. По крайней мере, несомненно, что божественная сущность скоро одержала в нем победу. Он еще мог бы избежать смерти, но не захотел. Любовь к своему делу увлекла его. Он решил выпить чашу до дна. И действительно, с этого момента мы видим его снова цельным и без малейшего пятнышка. Все уловки полемиста, легковерие чудотворца и заклинателя бесов теперь забыты. Остается лишь несравненный герой Страстей, основатель прав свободы совести, совершеннейший образец, воспоминание о котором впредь будет укреплять и утешать все страждущие души. Торжество в Вифании, эта дерзость провинциалов, празднующих у врат Иерусалима прибытие их Царя – Мессии, окончательно озлобило фарисеев и храмовую аристократию. В среду (12 нисана) состоялось новое совещание у Иосифа Каиафы (Мф.26:1-5; Мк.14:1-2; Лк.22:1-2). Решено было немедленно арестовать Иисуса. Во всех мероприятиях руководствовались чувством порядка и консервативности. Необходимо было избежать шума. Так как праздник Пасхи, начинавшийся в этом году в пятницу вечером, был моментом народного скопления и возбуждения, то решено было все покончить к тому времени. Иисус был популярен (Мф.21:46); можно было опасаться бунта. Хотя и был обычай открывать торжества, на которые собиралась вся нация, казнями преступников против первосвященнического авторитета, некоторого рода аутодафе, предназначенными для того, чтобы внушить народу религиозный ужас [635], тем не менее, вероятно, желательно было, чтобы подобные зрелища не приходились на празднуемые дни [636]. Таким образом, арест было назначено совершить на следующий день, в четверг. Решено было также не брать его в храме, куда он являлся ежедневно (Мф.26:55), но выследить его и арестовать в каком-нибудь глухом месте. Агенты первосвященников расспросили учеников, надеясь, воспользовавшись их слабостью или простотой, получить от них необходимые сведения. Они и нашли то, чего искали, в лице Иуды из Кериота. Этот несчастный, по совершенно необъяснимым мотивам, предал своего учителя, дал все нужные указания и даже взялся (хотя подобная крайняя степень низости едва вероятна) быть проводником отряда, на который был возложен арест. Ужасное воспоминание, которое сохранилось в христианском предании о глупости или злобе этого человека, должно было внести сюда некоторое преувеличение. До тех пор Иуда был таким же учеником, как и все остальные; он даже носил звание апостола; он совершал чудеса и изгонял бесов. Легенда, допускающая только резкие краски, может признавать, что в общем было одиннадцать святых и один отверженник. Но в действительности абсолютных категорий не бывает. Скупость, которую синоптики выставляют причиной преступления, ничего не объясняет. Странно было бы, чтобы человек, заведовавший кассой и понимавший, что он потеряет со смертью своего главы, променял бы выгоды своей должности (Ин.12:6) на весьма ничтожную сумму денег [637]. Не было ли задето самолюбие Иуды выговором, который он получил на пиршестве в Вифании? Но этого тоже было бы недостаточно. Четвертый евангелист хотел бы представить его вором, человеком, который с самого начала был неверующим (Ин.6:65; 12:6), что уже совсем неправдоподобно. Скорее можно предполагать какое-либо чувство ревности, какой-нибудь внутренний разрыв. Эта гипотеза подтверждается той особенной ненавистью к Иуде, которая замечается в Евангелии, приписываемом Иоанну (Ин.6:65,71-72; 12:6; 13:2,27 и сл.). Будучи не столь чист сердцем, как прочие, Иуда, сам того не замечая, быть может, усвоил себе узкие взгляды своей должности. Поддавшись превратному взгляду, весьма обыкновенному у людей, занимающих активные должности, он, быть может, дошел до того, что ставил интересы кассы выше того дела, для которого она была предназначена. Администратор убил в нем апостола. По ропоту его в Вифании можно было бы предположить, что иной раз он находил, что учитель обходится их духовной семье чересчур дорого. Без сомнения, такая низменная бережливость могла не раз вызывать трения в маленькой общине. Не отрицая факта, что Иуда из Кериота содействовал аресту своего учителя, мы все же думаем, что проклятия, которыми его осыпают, до некоторой степени несправедливы. В этом деле, быть может, с его стороны было больше поспешности, чем коварства. Суждения человека из народа в области морали отличаются живостью и справедливостью, но они бывают непостоянны и непоследовательны. Мораль его не может устоять перед аффектом. Тайные сообщества республиканской партии скрывали в своих недрах много убежденности я искренности, и тем не менее доносчики среди них были весьма многочисленны. Легкого негодования бывало достаточно для того, чтобы превратить сектанта в изменника. Но если безумное желание получить несколько серебряных монет вскружило голову бедного Иуды, то все же не видно, чтобы он окончательно утратил нравственное чувство, ибо, увидав последствия своего проступка, он раскаялся и, по преданию, окончил самоубийством (Мф.27:3 и сл.). С этого момента все минуты жизни Иисуса принимают торжественный характер, и каждая из них может считаться в истории человечества за целый век. Мы дошли в нашем рассказе до четверга, 13 нисана (2 апреля). На следующий день вечером наступал праздник Пасхи, который начинается ужином, причем на стол подают ягненка. Праздник продолжается затем семь дней, в течение которых едят опресноки. Особенной торжественностью отличаются первый и последний дни праздника. Ученики были уже заняты приготовлениями к празднеству (Мф.26:1 и сл.; Мк.14:12; Лк.22:7; Ин.13:29). Что касается Иисуса, то можно предполагать, что он знал о предательстве Иуды и не сомневался в той участи, которая его ожидала. Вечером он в последний раз ужинал с своими учениками. То не был обрядовый пасхальный стол, как это предполагалось впоследствии, при чем происходила ошибка на один день [638]; но для первой Церкви ужин в четверг и был настоящей Пасхой, печатью нового союза. Каждый из учеников сохранил об этом ужине свои самые дорогие воспоминания, и много трогательных черт учителя, запечатлевшихся у них в памяти, они тоже сосредоточили на этой трапезе, сделавшейся краеугольным камнем христианского благочестия и исходной точкой плодотворнейших учреждений. Действительно, нельзя сомневаться в том, что в этот момент сердце Иисуса было переполнено нежной любовью к маленькой Церкви, которая его окружала (Ин.13:1 и сл.). Его сильная и спокойная душа чувствовала себя теперь легко под тяжестью мрачных предчувствий, осаждавших ее. Для каждого из своих друзей у него нашлось доброе слово. Двое из них, Иоанн и Петр, получили особенно нежные излияния любви с его стороны. Иоанн возлежал на диване рядом с Иисусом, и голова его покоилась на груди учителя [639]. В конце ужина тайна, тяготившая душу Иисуса, чуть у него не вырвалась. «Истинно говорю вам, – сказал он, – один из вас предаст меня» (Мф.26:21 и сл.; Мк.14:18 и сл.; Лк.22:21 и сл.; Ин.13:21 и сл.; 21:20). Эти наивные люди почувствовали в тот момент смертельную тоску; они переглядывались, и каждый внутренне задавал себе вопрос. Тут же был и Иуда; быть может, Иисус, имевший с некоторых пор основание не доверять ему, имел в виду этими словами вырвать у него признание своей вины, прочесть это признание у него в глазах или в его смущении. Но неверный ученик не потерял самообладания; он даже осмелился, как говорят, спросить его вместе с другими: «Не я ли, равви?» Между тем добрый и прямодушный Петр тоже терзался. Он сделал знак Иоанну, чтобы тот постарался выведать у учителя, на кого он намекает. Иоанн, имевший возможность беседовать с Иисусом неслышно для других, спросил у него разгадку этого таинственного намека. Иисус, питавший только подозрения, не захотел называть никакого имени, он только сказал Иоанну, чтобы он хорошенько обратил внимание на того, кому он даст кусок хлеба, обмакнув его в соус [640]. В то же время он обмакнул кусок хлеба и подал его Иуде. Одни Иоанн и Петр поняли, в чем дело. Иисус обратился к Иуде со словами, в которых заключался кровавый упрек, непонятный для остальных присутствующих. Они думали, что Иисус отдает приказания относительно завтрашнего праздника; после этого Иуда вышел [641]. В тот момент этот ужин никого не поразил, и, не считая намеков, которые Иисус делал своим ученикам, уловившим смысл их лишь наполовину, за ужином не произошло ничего необыкновенного. Но после смерти Иисуса этому вечеру стали придавать особенно торжественное значение, и фантазия верующих придала ему оттенок нежной таинственности. В воспоминаниях о дорогом человеке больше всего запечатлеваются его последние минуты. Благодаря неизбежной иллюзии, приписывают беседам, которые в это время с ним происходили, то значение, какое они могли принять только вследствие его смерти: воспоминания, копившиеся в течение многих лет, группируются вокруг нескольких часов. Большая часть учеников после вечери, о которой идет речь, уже не видала больше своего учителя. Это был прощальный пир. За этим столом, как и во многих других случаях этого рода [642], Иисус также совершил свой мистический обряд преломления хлеба. Так как с первых лет возникновения Церкви предполагалось, что ужин этот имел место в самый день Пасхи и был пасхальной трапезой, то естественно возникла мысль, что установление Евхаристии относится к этому последнему моменту. Исходя из гипотезы, что Иисус знал наперед вполне определенно час своей смерти, ученики должны были прийти к предположению, что он отложил на свои последние часы много важных актов. Сверх того, так как одной из основных идей первых христиан была та, что смерть Иисуса имеет значение жертвы, заменяющей все жертвы, установленные древним Законом, то «Тайная вечеря», относительно которой раз навсегда было решено, что она имела место накануне «Страстей», получила значение жертвоприношения по преимуществу, основного акта нового единения, знамения крови, пролитой за спасение всех людей (Лк.22:20). Хлеб и вино, в связи с самой смертью, стали образом Нового Завета, который Иисус запечатлел своими страданиями, напоминанием о жертве, принесенной Иисусом, которое следовало повторять впредь до его пришествия (1 Кор.11:26). С очень ранней эпохи это таинство было фиксировано в небольшом повествовании, которое сохранилось у нас в четырех, весьма сходных между собой, формах (Мф.26:26-28; Мк.14:22-24; Лк.22:19-21; 1 Кор.11:23-25). Но четвертому евангелисту, столь озабоченному идеей об Евхаристии (Ин.6), рассказывающему о последнем ужине так пространно, связывающему с ним столько подробностей и поучений (Ин.13–17), это повествование было неизвестно. Это служит доказательством тому, что секта, преданием которой представляют этот рассказ, вовсе не считала установление Евхаристии особенностью Тайной вечери. Для четвертого евангелиста обрядом Тайной вечери является омовение ног. Весьма вероятно, что этот обряд в некоторых первобытных христианских общинах имел известное, впоследствии утраченное, значение (Ин.13:14-15; ср. Мф.20:26 и сл.; Лк.22:26 и сл.). Без сомнения, в известных случаях Иисус прибегал к нему, чтобы показать своим ученикам пример братского смирения. Его отнесли к кануну смерти Иисуса в силу того же стремления сосредотачивать в Тайной вечере все важнейшие моральные и обрядовые предписания Иисуса. В конце концов, воспоминания, которые сохранились о последнем вечере Иисуса, воодушевлены высоким чувством любви, согласия, милосердия, взаимного уважения [643]. И душой всех символов и поучений, которые относятся христианским преданием к этому благословенному часу, всегда является единство Церкви, созданной им или его духом. «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас. Потому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Ин.13:33-35; 15:12-17). В этот священный момент все еще обнаруживалось среди некоторых из учеников соперничество, споры из-за первенства (Лк.22:24-27; ср. Ин.13:4 и сл.). Иисус в ответ на это дал понять, что если он, учитель, был среди своих учеников их слугой, то тем более они должны были смиряться друг перед другом. По словам некоторых, он сказал, глотнув вина: «Отныне не буду пить от плода сего виноградного до того дня, когда буду пить с вами новое вино в царстве Отца Моего» (Мф.26:29; Мк.14:25; Лк.22:18). По словам других, он обещал им в ближайшем будущем трапезу в своем Царстве, где они будут сидеть рядом с ним на престолах (Лк.22:29-30). По-видимому, к концу вечера предчувствия Иисуса сообщились и ученикам. Все чувствовали, что серьезная опасность угрожает учителю и что развязка приближается. Был момент, когда Иисус подумал о том, чтобы принять некоторые предосторожности, и заговорил о мечах. Налицо оказалось два меча. «Довольно», – сказал он (Лк.22:36-38). Но он больше не распространялся об этом; он видел отлично, что робкие провинциалы не устоят перед вооруженной силой иерусалимской верховной власти. Кифа, как человек с мужественным сердцем и самоуверенный, поклялся, что последует за ним в темницу и на смерть. Иисус с своей обычной проницательностью выразил по этому поводу некоторые сомнения. По преданию, источником которого был, вероятно, сам Петр, Иисус приурочил отречение Петра от него к пению петуха (Мф.26:31 и сл.; Мк.14:29 и сл.; Лк.22:33 и сл.; Ин.13:36 и сл.). Все поклялись, как и Петр, что не поддадутся слабости. Глава XXIV. Арест и процесс Иисуса Ночь уже совершенно спустилась (Ин.13:30), когда они вышли из дому [644]. Иисус, по своему обыкновению, прошел через Кедронскую долину и в сопровождении учеников направился в Гефсиманский сад у подножия горы Елеонской (Мф.26:36; Мк.14:32; Лк.22:39; Ин.18:1-2). Здесь он сел. Так как превосходство его над своими друзьями было неизмеримо, то он не спал и молился, они же спали возле него, когда вдруг при свете факелов появилась толпа вооруженных людей. Это были служители храма, вооруженные палками, в некотором роде полицейская стража, оставшаяся в распоряжении священников; их подкреплял отряд римских воинов, вооруженных мечами; приказ об аресте исходил от первосвященника и синедриона (Мф.26:47; Мк.14:43; Ин.18:3,12). Иуда, зная все обыкновения Иисуса, указал это место, где его можно было легче всего захватить. Иуда, по единодушному заявлению всех преданий первых времен христианства, лично сопровождал этот отряд [645], а по словам некоторых [646], он даже довел гнусность до того, что обратил поцелуй в условный знак предательства. Верна ли эта подробность или нет, несомненно, что со стороны учеников последовало сопротивление [647]. Как говорят, Петр выхватил меч (Ин.18:10) и отсек ухо одному из служителей первосвященника по имени Малху, Иисус остановил эту попытку сопротивления. Он сам отдался в руки стражи. Слабые и неспособные оказать действительное сопротивление, особенно властям, пользовавшимся таким авторитетом, ученики обратились в бегство и рассеялись. Одни только Петр и Иоанн не теряли учителя из вида. Еще и другой молодой человек (быть может, Марк) следовал за ним издали. Его хотели арестовать, но он убежал, оставив в руках стражи легкую тунику [648]. Меры, которые было решено первосвященниками применить к Иисусу, соответствовали установленному праву. Судебная процедура против «соблазнителя» («mesith»), который покушается на чистоту религии, разъяснена в Талмуде с подробностями, способными вызвать улыбку своим наивным бесстыдством. Юридическая западня составляет в ней существенную часть уголовного следствия. Когда человек подвергается обвинению в том, что он производит соблазн, подговаривают двух свидетелей и прячут их за перегородкой; затем устраивают так, чтобы заманить обвиняемого в комнату по другую сторону перегородки, где бы слова его могли быть услышаны невидимыми ему свидетелями. Возле него зажигают две свечи для того, чтобы бесспорно констатировать, что свидетели «видели его» [649]. Тогда его заставляют повторить свое богохульство. Затем приглашают его отречься от своего взгляда. Если он отказывается, то свидетели, слышавшие его слова, представляют его в суд, и по решению последнего его побивают камнями. Талмуд прибавляет, что этот способ был применен также и к Иисусу, что он был осужден на основании показаний двух подставных свидетелей и что в конце концов «соблазн» – единственное преступление, при преследовании которого подготовляют таким образом свидетелей [650]. Действительно, ученики Иисуса сообщают, что преступление, в котором обвиняли их учителя, было именно «соблазн» (Мф.27:63; Ин.7:12,47), и за исключением некоторых мелочей, представляющих плод фантазии раввинов, повествование в Евангелиях вполне соответствует процедуре, описанной в Талмуде. План врагов Иисуса заключался в том, чтобы уличить его путем свидетельских показаний и собственного сознания в богохульстве и посягательстве на Моисеев закон, приговорить за это к смертной казни и затем добиться у Пилата утверждения этого приговора. Как мы уже видели, первосвященническая власть находилась фактически всецело в руках Анны. Вероятно, от него шло и распоряжение об аресте. К этому сановнику прежде всего и повели Иисуса [651]. Анна начал допрашивать его об его учении и учениках. Иисус с законной гордостью отказался давать какие-либо объяснения. Он сослался на свои проповеди, которые произносились публично, он объявил, что никогда не проповедовал никакого тайного учения и предложил экспервосвященнику допросить тех, кто слышал эти проповеди. Такой ответ был вполне естествен, но уважение, которым пользовался старый жрец, придавало отказу Иисуса от показаний дерзкий характер. Один из присутствующих, по преданию, дал Иисусу за это пощечину. Петр и Иоанн последовали за своим учителем до жилища Анны. Иоанна знали в этом доме и пропустили без всяких затруднений, но Петра остановили при входе, и Иоанну пришлось просить привратника, чтобы Петра пропустили. Ночь была холодная. Петр, оставшись в прихожей, подошел к очагу, у которого грелась прислуга. Вскоре в нем узнали ученика обвиняемого. Несчастного выдало его галилейское произношение, и когда слуги, из коих один был родственником Малха и видел Петра в Гефсиманском саду, стали преследовать его расспросами, он трижды отрекся от Иисуса и от каких бы то ни было сношений с ним. Он думал, что Иисус не может этого слышать, и ему не пришло в голову, какая великая измена заключается в его малодушии. Но его хорошая натура скоро заставила его понять, какой проступок он совершил. Случайное обстоятельство, пение петуха, напомнило ему слова Иисуса по этому поводу. Это тронуло его за сердце, он вышел и плакал горькими слезами (Мф.16:69 и сл.; Мк.14:66 и сл.; Лк.22:54 и сл.; Ин.18:15 и сл.; 18:25 и сл.). Хотя Анна был истинным виновником замышляемого юридического убийства, но он не имел власти произнести смертный приговор над Иисусом. Он отослал его к Каиафе, который был официально первосвященником. Этот человек, слепое орудие в руках своего тестя, разумеется, должен был утвердить решение Анны. Синедрион собрался у Каиафы (Мф.26:57; Мк.14:53; Лк.22:66). Началось следствие; многие заранее подготовленные свидетели появились перед судилищем, согласно инквизиторской процедуре, установленной Талмудом. Два свидетеля привели роковые слова, действительно произнесенные Иисусом: «Я разрушу храм Божий и снова воздвигну его в три дня». По еврейскому Закону хула против храма Божия была хулой против самого Бога (Мф.23:16 и сл.). Иисус молчал и отказывался объяснять слова, в произнесении которых его обвиняли. Если верить повествованию, то первосвященник заклинал Иисуса сказать, он ли Мессия; Иисус будто бы признал это и даже возвестил в собрании близкое пришествие его Небесного Царствия [652]. Но мужество Иисуса, решившегося умереть, этого, собственно говоря, не требовало. Вероятнее, что здесь, как и у Анны, он тоже хранил молчание. Вообще в эти последние минуты он предпочитал молчать. Приговор был подписан; искали только предлогов для него. Иисус это чувствовал и не предпринимал бесполезной самозащиты. С точки зрения ортодоксального иудаизма он, конечно, был богохульником, разрушителем установленного культа, а такие преступления по Закону карались смертью (Левит, 24:14 и сл.; Второзаконие, 13:1 и сл.). Собрание единогласно признало его заслуживающим смертной казни. Те члены собрания, которые втайне сочувствовали ему, были в отсутствии или воздержались от голосования (Лк.23:50-51). Обычный для всех существующих долгое время аристократий произвол побуждал судей не особенно останавливаться на последствиях приговора, который они произнесли. Жизнь человеческая в те времена легко приносилась в жертву; без сомнения, члены синедриона не думали также о том, что их детям придется отдавать отчет потомству, раздраженному приговором, который был произнесен с такой презрительной беззаботностью. Но синедрион не имел права приводить в исполнение смертные приговоры [653]. Тем не менее при той путанице властей, которая в то время господствовала в Иудее, с этого момента Иисуса можно уже было считать осужденным. На всю эту ночь он был отдан во власть гнусных холопов, и не было тех оскорблений, которых бы ему не пришлось от них вынести (Мф.26:1; Мк.15:1; Лк.22:66; 23:1; Ин.18:28). Наутро первосвященники и старейшины собрались снова (Мф.27:1; Мк.15:1; Лк.22:66; 23:1; Ин.18:28). Надо было получить утверждение Пилата, ибо смертный приговор, произнесенный синедрионом, ввиду римской оккупации не имел законной силы. Прокуратор в качестве императорского легата не был облечен правом жизни и смерти. Но Иисус не был римским гражданином, и достаточно было утверждения губернатором, чтобы произнесенный приговор был приведен в исполнение. Как это бывает во всех странах, где политически организованная нация покоряет народность, у которой гражданские и религиозные законы сливаются между собой, римляне вынуждены были оказывать некоторого рода официальную поддержку еврейскому Закону. Римское право по отношению к евреям не применялось. Евреи подчинялись каноническому праву, изложенному в Талмуде, подобно тому, как арабы в Алжире до сих пор живут по кодексу ислама. Сохраняя нейтралитет в вопросах религии, римляне, таким образом, очень часто санкционировали кары, определяемые за преступления против религии. Положение было почти то же, как в священных городах Индии под владычеством англичан или как было бы, наверное, теперь в Дамаске, если бы в один прекрасный день Сирия была завоевана какой-либо европейской нацией. Иосиф утверждает (но, конечно, в этом можно и сомневаться), что когда в Иерусалиме случалось, что римлянин вступал в такие места храма, вход в которые был запрещен язычникам особыми надписями, то будто бы сами римляне выдавали иудеям такого преступника для предания его смерти [654]. Стража священников, связав Иисуса, повела его в преторию, которая помещалась в бывшем дворце Ирода [655], примыкавшем к башне Антония [656]. Это было утром в тот день, когда полагалось есть пасхального агнца (пятница, 14 нисана, то есть 3 апреля). Иудеи осквернились бы, если бы вошли в преторию, и в таком случае не могли бы участвовать в священной трапезе. Они остались у входа в преторию (Ин.18:28). Пилат, которому сообщили об этом, взошел на бему [657], или судилище, расположенное под открытым небом [658], в месте, которое называлось Гаввафой, или по-гречески Литостротон, так как оно было вымощено каменными плитами. Узнав, в чем заключалось обвинение, Пилат выразил неудовольствие по поводу того, что его вмешивают в это дело (Ин.18:29). Затем он заперся с Иисусом в претории. Здесь произошел разговор, подробности которого нам неизвестны, так как ни один свидетель не мог передать его ученикам Иисуса, но характер этого диалога, по-видимому, был хорошо угадан четвертым евангелистом. По крайней мере, повествование его вполне согласуется с историческими данными об обоих участниках этой беседы. Прокуратор Понтий, по прозванию Пилат, происходившему, без сомнения, от слова pilum, почетное копье, которое было пожаловано ему или кому-либо из его предков [659], до сих пор не имел никаких отношений к нарождавшейся секте. Будучи индифферентным к внутренним распрям евреев, он видел во всех их сектантских движениях не более как результаты необузданной фантазии и заблуждений. Вообще он не любил евреев. Но евреи еще больше его ненавидели; они считали его жестоким, презрительным, заносчивым, обвиняли его в невероятных преступлениях [660]. Будучи центром народного брожения, Иерусалим был чрезвычайно мятежным городом, и для чужестранца жизнь в нем была невыносима. Люди экзальтированные утверждали, что у нового прокуратора было предвзятое намерение уничтожить еврейский Закон [661]. Их узкий фанатизм, религиозная нетерпимость возмущали широкое чувство справедливости и гражданского права, которое всюду приносили с собой даже самые дюжинные римляне. Все известные нам сведения о Пилате доказывают, что он был хорошим администратором [662]. В первое время своего вступления в должность у него произошли с подвластным ему народом некоторые столкновения, которые он порешил довольно грубо, причем, по-видимому, он был прав. Евреи должны были казаться ему людьми отсталыми; без сомнения, он судил об них так же, как некогда судил какой-нибудь либеральный префект о жителях Нижней Бретани, когда они возмущались по поводу проведения новой дороги или открытия новой школы. При осуществлении лучших своих проектов для блага страны, особенно же всего, что касалось общественных работ, Пилат всегда встречал непреодолимое препятствие в лице Закона. Закон сковывал жизнь до такой степени, что невозможны были никакие перемены в ней, никакие улучшения. Римские сооружения, даже самые полезные, возбуждали к себе со стороны евреев, ревнителей Закона, величайшую антипатию [663]. Два щита с надписями, поставленные Пилатом у своей резиденции, которая находилась по соседству с священной оградой, вызвали еще более сильную бурю [664]. Сперва прокуратор не особенно считался с этими предрассудками; это привело его к кровавым репрессиям [665], которые впоследствии были причиной его смещения [666]. Испытав столько столкновений, он сделался гораздо благоразумнее в своих отношениях к этой невозможной нации, которая мстила своим владыкам тем, что вынуждала их применять к ней отвратительные меры строгости. И он видел с величайшим неудовольствием, что вынужден в этой новой истории играть жестокую роль ради того самого Закона, который он ненавидел (Ин.18:35). Он знал, что религиозный фанатизм, добившись жестокой меры со стороны гражданских властей, сам первый возложит на них всю ответственность, будет почти обвинять их в насилии. Это высшая несправедливость, ибо в подобных случаях истинным виновником является подстрекатель! Итак, Пилат сделал попытку спасти Иисуса. Быть может, на него произвела впечатление спокойная осанка обвиняемого. По одному преданию (Мф.27:19), правда, не очень достоверному, Иисус будто бы встретил поддержку в лице собственной жены прокуратора, которая утверждала, что видела по этому поводу зловещий сон. Она могла видеть кроткого галилеянина из какого-либо окна, выходившего на двор храма. Быть может, она снова увидала его во сне, и кровь этого прекрасного молодого человека, которая должна была пролиться, вызвала у нее кошмар. Верно во всяком случае то, что Пилат оказался настроенным в пользу Иисуса. Губернатор был к нему добр и допрашивал его с намерением найти способ отослать его оправданным. Титул «Царя Иудейского», которого Иисус никогда себе не присваивал, но который был выставлен его врагами в виде итога всей его роли и всех его притязаний, был, разумеется, лучшим поводом для того, чтобы возбудить против него римское правительство. В эту сторону и было направлено обвинение против него как бунтовщика и государственного преступника. Это была крайняя несправедливость; Иисус всегда признавал римскую империю как установленную власть. Но консервативные религиозные партии не имеют обыкновения останавливаться перед клеветой. Вопреки Иисусу, из его учения делали всевозможные выводы; его самого превратили в ученика Иуды Гавлонита; утверждали, что он запрещал платить подать кесарю (Лк.23:2,5). Пилат спросил его, правда ли, что он Царь Иудейский (Мф.27:11; Мк.15:2; Лк.23:3; Ин.18:33). Иисус ничем не выдавал своих мыслей. Но великая двусмысленность, которая составляла его силу и которой после его смерти суждено было создать его Царство, на этот раз погубила его. Будучи идеалистом, то есть не отделяя духа от материи, Иисус, уста которого, по изображению в Апокалипсисе, были вооружены двусторонним мечом, никогда не мог вполне успокоить на свой счет земную власть. Если верить четвертому Евангелию, он признал свое царское достоинство, но в то же время произнес эти глубокие по своему смыслу слова: «Царство Мое не от мира сего». Потом он будто бы объяснил характер своего Царства, которое все сводилось к обладанию истиной и к возвещению ее. Пилат не понял ни одного слова в этом высшем идеализме (Ин.18:38). Без сомнения, Иисус произвел на него впечатление невинного мечтателя. Полное отсутствие религиозного и философского прозелитизма у римлян той эпохи побуждало их смотреть на преданность истине как на химеру. Прения по этому предмету казались им скучными и лишенными всякого смысла. Не видя той опасной для империи закваски, которая таилась в новых умозрениях, они не находили основания прибегать в подобных случаях к насилию. Все неудовольствие их направлялось скорее на тех, кто являлся к ним требовать казней по поводу таких пустых мелочей. Спустя двадцать лет такой же политики по отношению к евреям держался Галлион (Деян.18:14-15). Вплоть до разрушения Иерусалима римляне в своем управлении страной принимали за правило совершенно не вмешиваться в сектантские распри евреев между собою [667]. Губернатору пришло в голову прибегнуть к одному способу примирить собственные чувства с требованиями фанатического народа, гнет которого он уже столько раз испытывал на себе. Тогда был обычай отдавать народу по случаю праздника Пасхи одного из осужденных. Пилат, зная, что Иисус был схвачен лишь благодаря ревности священников (Мк.15:10), попробовал применить этот обычай в его пользу. Он снова вышел на виму и предложил народу отпустить «Царя Иудейского». Предложение, сделанное в таких выражениях, носило на себе отпечаток широкого взгляда на вещи и в то же время иронии. Первосвященники увидали опасность. Они моментально стали агитировать (Мф.27:20; Мк.15:11) и, чтобы преодолеть уловку Пилата, внушили толпе имя узника, пользовавшегося в Иерусалиме большой популярностью. По странной случайности имя его было тоже Иисус [668], а прозвище Варрава или Вар-Равван [669]. То была довольно известная личность [670]. Он был задержан в качестве наемного убийцы во время бунта, сопровождавшегося смертоубийством [671]. Поднялся общий крик: «Отпусти нам не этого, а Иисуса Варраву». Пилат принужден был освободить Варраву. Затруднительность его положения увеличивалась. Он боялся, чтобы чересчур большая снисходительность к обвиненному, которого называли «Царем Иудейским», не скомпрометировала его самого. Сверх того, фанатизм вынуждает всякие власти действовать с ним заодно. Пилат счел себя обязанным пойти на уступки, но, все еще не решаясь пролить кровь ради людей, которых он терпеть не мог, он попытался обратить все дело в комедию. Под видом осмеяния торжественного титула, который давали Иисусу, он велел его бичевать (Мф.27:26; Мк.15:15; Ин.19:1). Бичевание обычно совершалось предварительно распятия [672]. Не имел ли в виду Пилат дать этим понять, что приговор к крестной смерти этим самым уже произнесен, надеясь, что народ удовлетворится одной лишь предварительной мерой? Тогда произошла, судя по всем рассказам, возмутительная сцена. Солдаты надели на Иисуса красную власяницу, на голову венец из колючего терновника, дали ему жезл в руки. В таком унизительном виде его вывели на трибуну к народу. Воины дефилировали перед ним, по очереди заушали его и, преклоняя колени, говорили: «Радуйся, Царь Иудейский!» (Мф.27:27 и сл.; Мк.15:16 и сл.; Лк.23:11; Ин.19:2 сл.). Другие плевали в него и били тростью по голове. С трудом можно попять, чтобы римская серьезность допускала подобные постыдные поступки. Правда, что у Пилата, как прокуратора, были в распоряжении лишь наемные войска [673]. Римские граждане, какими были, например, легионеры, не унизились бы до такого недостойного поведения. Думал ли Пилат, что подобным выставлением на позорище он избавит себя от ответственности? Надеялся ли он предотвратить смерть, угрожавшую Иисусу, сделав некоторую уступку ненависти Иудеев (Лк.23:16,22) и заменив трагическую развязку карикатурной казнью, из которой как бы напрашивался вывод, что ничего другого дело само по себе не заслуживало? Если такова была его затаенная мысль, то он не достиг цели. Шум увеличивался и обратился в настоящий бунт. Крики: «Распни его! Распни его!» раздавались со всех сторон. Священники, принимая все более вызывающий тон, объявляли, что Закон в опасности, если соблазнитель не будет предан смерти (Ин.19:7). Пилат ясно видел, что для того, чтобы спасти Иисуса, придется прибегнуть к кровавому усмирению бунта. Однако он попытался еще выиграть время. Он взошел в преторию, справился, откуда Иисус был родом; он хотел найти в этом предлог, чтобы отклонить от себя ответственность (Ин.19:9; ср. Лк.23:6 и сл.). По одному преданию, он будто бы отослал даже Иисуса к Антипе, который, как говорили, был в то время в Иерусалиме [674]. Иисус не поддавался на эти признаки благоволения к нему; как и у Каиафы, он замкнулся в молчании, полном достоинства и важности, что удивило Пилата. Крики извне принимали все более угрожающий характер. Слышались уже инсинуации на тому о том, что римский сановник, покровительствуя врагу кесаря, обнаруживает весьма мало преданности своему делу. Самые рьяные противники римского владычества вдруг превратились в верноподданных Тиверия, только чтобы иметь право обвинять прокуратора, обнаруживающего слишком большую терпимость в оскорблении величества. «У нас нет другого царя, кроме кесаря, – кричали они, – всякий, делающий себя царем, противник кесарю. Если губернатор отпустит этого человека, то он не друг кесарю» [675]. Слабый Пилат не мог устоять; ему уже мерещились доносы, которые будут посланы его врагами в Рим и в которых его будут обвинять в том, что он оказал поддержку сопернику Тиверия. По делу о щитах, выставленных по обету, евреи уже писали императору, и жалоба их имела успех. Он побоялся потерять свое место. И он уступил из угодливости, благодаря которой имени его было суждено подвергаться в истории бичеванию; при этом, как передает предание, он сложил с себя на евреев всю ответственность за то, что произойдет. По рассказам христиан, евреи приняли ее на себя с криком: «Кровь Его на нас и на наших детях!» (Мф.27:24-25). Действительно ли были произнесены эти слова? Этому мы не обязаны верить. Но они являются выражением глубокой исторической правды. Ввиду того положения, которое римляне заняли в Иудее, Пилат, конечно, не мог сделать ничего другого кроме того, что он сделал. Сколько смертных приговоров, продиктованных религиозной нетерпимостью, произвели насилие над гражданской властью! Король испанский, посылавший в угоду фанатическому духовенству на костер сотни своих подданных, заслуживал большего порицания, нежели Пилат, так как являлся представителем более организованной власти, нежели римская власть в Иерусалиме в 33 году по Р. X. Когда гражданская власть по требованию священника становится преследователем и начинает действовать, то это лучший признак ее слабости. Но пусть то правительство, которое в этом отношении не имеет греха, первое бросит камень в Пилата. «Светская власть», за которой прячется жестокость духовенства, не может считаться виновником. Но никто из тех, кто заставляет своих исполнителей проливать кровь, не имеет права говорить, будто питает отвращение к крови. Таким образом, не Тиверий и не Пилат осудили Иисуса. Осудила его староеврейская партия, этого требовал Закон Моисея. По нашим современным понятиям, не существует передачи нравственной ответственности от отца к сыну; каждый отвечает перед судом человечества и перед божественным правосудием лишь за то, что он сам совершил. Следовательно, каждый еврей, который еще в наши дни страдает за умерщвление Иисуса, имеет полное право жаловаться; быть может, в ту эпоху он был бы на месте Симона Киринеянина; или, по меньшей мере, не был бы в числе тех, которые кричали: «Распни его». Но нации несут свою ответственность так же, как и индивидуумы. И если когда-либо бывало преступление, совершенное целой нацией, то таким было убийство Иисуса. Казнь его была «законной» в том смысле, что непосредственной ее причиной был Закон, который составлял самую душу нации. Закон Моисея, правда, в его современной форме, но форма эта была принятой, карал смертью за всякую попытку изменить установленный им культ. Иисус же, несомненно, нападал на этот культ и покушался его низвергнуть. Евреи выразили это Пилату с наивной откровенностью и совершенно справедливо: «Мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим» (Ин.19:7). Закон этот был отвратителен; но таков был закон античной жестокости, и герой, выступавший против него с целью его низвергнуть, первый должен был испытать его на себе. Увы! Понадобилось восемнадцать веков на то, чтоб кровь, которая готова была пролиться, принесла свои плоды. Во имя Иисуса в течение веков будут подвергать пыткам и смерти мыслителей столь же благородных, как и он. И до сих пор в странах, называющих себя христианскими, религиозные проступки подвергаются карам. Иисус не может быть ответственным за подобные заблуждения. Он не мог предвидеть, что тот или другой народ с расстроенным воображением в один прекрасный день увидит в нем страшного Молоха, алчущего жареного мяса. Христианство страдало нетерпимостью; но нетерпимость не составляет его сущности. Это еврейское свойство, в том смысле, что иудаизм впервые создал теорию абсолютизма в вопросах веры и установил, чтобы каждый провинившийся в совращении народа из истинной религии, даже если в подтверждение своего учения он совершал бы чудеса, должен быть побит камнями, побит руками всего народа, без суда (Второзакон.13:1 и сл.). Несомненно, что и языческие нации обнаруживали религиозную жестокость. Но если бы и у них существовал такой закон, то каким образом они могли бы принять христианство? Таким образом, Пятикнижие было первым кодексом религиозного террора. Иудаизм первый дал пример неприкосновенного догмата, вооруженного мечом. Если бы христианство, вместо того чтобы преследовать евреев с слепой ненавистью, уничтожило бы только тот режим, который предал смерти основателя христианства, то насколько оно оказалось бы более последовательным, насколько выше была бы его заслуга перед человечеством! Глава XXV. Смерть Иисуса Несмотря на то, что действительный мотив казни Иисуса был чисто религиозного характера, врагам его удалось выставить его перед Преторией государственным преступником; за обыкновенную ересь они бы не добились приговора от скептика Пилата. Будучи последовательными в этом отношении, священники заставили толпу требовать для Иисуса крестной казни. Этот род казни был не иудейского происхождения; если бы приговор над Иисусом был произнесен по чисто Моисееву закону, то он был бы побит камнями [676]. Крест был римским способом казни, предназначенным для рабов и для тех случаев, когда смертную казнь имелось в виду усилить бесславием. Применяя этот род казни к Иисусу, его подвергали участи грабителей на больших дорогах, разбойников, бандитов, вообще тех преступников из подонков общества, которых римляне не считали достойными чести подвергнуться обезглавлению мечом [677]. В данном случае каре подвергался химерический «Царь Иудейский», а не догматик-ересиарх. В силу этих же соображений и приведение казни в исполнение было предоставлено римлянам. В ту эпоху у римлян обязанности палачей, по крайней мере, в случаях политических преступлений, возлагались на воинов [678]. Таким образом, Иисус был отдан в руки отряда наемных войск под начальством центуриона (Мф.27:54; Мк.15:39,44-45; Лк.23:47), и ему пришлось подвергнуться всей гнусности казни, введенной в употребление жестокими нравами новых завоевателей. Было около полудня [679]. Его одели в его собственную одежду, которую с него снимали, когда выставляли на позорище. Так как сверх того в руках когорты уже находились два разбойника, которых нужно было тоже казнить, то всех трех осужденных соединили вместе, и шествие тронулось к месту казни. Место это находилось на Голгофе, расположенной вне города, но близ его стен [680]. Слово Голгофа означает череп; по-видимому, оно соответствует нашему «Лысая Гора», французскому Chaumont и, вероятно, означает обнаженный холм, имеющий форму лысой головы. Место нахождения этого кургана с точностью неизвестно. Наверно, он находился где-либо к северу или северо-западу от города, на высоком неправильном плоскогорье, которое простирается между стенами и долинами Кедрона и Гиннома [681] в довольно заброшенной местности, представлявшейся еще более печальной благодаря неприятным результатам, вытекающим из соседства с большим городом. Нет решительно никаких оснований помещать Голгофу в то определенное место, на котором, со времен Константина, все христианство привыкло ее чтить [682]. Но не существует также основательных возражений, которые бы побуждали вносить в этом отношении смуту в христианские воспоминания [683]. Приговоренный к смерти на кресте должен был сам нести орудие своей казни [684]. Иисус, менее сильный, нежели два преступника, осужденные вместе с ним, не мог вынести тяжести своего креста. Навстречу шествию попался некто Симон из Каринеи, возвращавшийся в город, и воины, с грубостью, свойственной иноземным гарнизонам, заставили его нести роковое дерево. Быть может, в этом отношении они воспользовались правом натуральной повинности, так как сами римляне не могли унизиться до того, чтобы носить такое позорное бремя. По-видимому, впоследствии Симон вступил в христианскую общину. Два его сына, Александр и Руф (Мк.15:21), были в ней довольно известны. Быть может, он рассказал не одну из подробностей, при которых он присутствовал. Ни одного ученика возле Иисуса в этот момент не было [685]. Наконец шествие достигло места казни. По еврейскому обычаю, осужденным был предложен напиток из весьма ароматного вина, сильно охмеляющий; его давали перед казнью из милосердия, чтобы оглушить осужденного [686]. По-видимому, иерусалимские жены часто сами приносили несчастным, которых вели на казнь, этот напиток смертного часа, а если никто из них не являлся, то его покупали на общественный счет [687]. Иисус, омочив в нем губы, отказался от него [688]. Это печальное утешение обыкновенных осужденных не соответствовало его высокой натуре. Он предпочел оставить жизнь в полной ясности ума и в полном сознании ожидал желанной, призываемой смерти. Тогда с него сняли его одежды [689] и пригвоздили к кресту. Крест состоял из двух брусьев, сколоченных в форме буквы Т [690]. Он был невысок, так что ноги казненного почти касались земли [691]. Прежде всего, крест ставили стоймя [692]; затем к нему прикрепляли казненного, прибивая его руки к дереву гвоздями; ноги часто тоже прибивали гвоздями, иногда же только привязывали веревками [693]. К подножию креста приколачивали брус дерева, вроде рейки, которая проходила между ног осужденного, опиравшегося на нее [694]. Без этого руки его были бы разодраны гвоздями, и тело опустилось бы вниз [695]. В других случаях на высоте ног, для опоры их, приколачивали горизонтальную дощечку [696]. Иисус испытал все эти ужасы во всей их жестокости. По сторонам его были распяты два разбойника. Исполнители казни, в распоряжение которых обыкновенно поступали скромные одежды, снятые с осужденных (pannicularia) [697], бросили жребий об его одежде [698] и, сидя у подножия креста, стерегли его [699]. По преданию, Иисус в это время произнес слова, которые были у него если не на устах, то на сердце: «Отче, прости им, не ведают, что творят» [700]. По римскому обычаю над головой казненного к кресту была прикреплена табличка [701] с надписью на трех языках, на еврейском, греческом и латинском: Царь Иудейский. В такой редакции надписи заключалось нечто неприятное и обидное для нации. Многочисленные зрители, проходившие здесь, читали ее и оскорблялись ею. Священники заметили Пилату, что следовало принять другую редакцию надписи, которая поясняла бы только, что Иисус называл себя царем Иудейским. Но Пилат, уже достаточно раздосадованный этим делом, отказался изменять что-либо в том, что было написано [702]. Ученики Иисуса разбежались [703]. По одному преданию, однако, Иоанн будто бы все время стоял у креста (Ин.19:25 и сл.). Можно с уверенностью утверждать, что верные друзья из Галилеи, последовавшие за Иисусом в Иерусалим и продолжавшие здесь служить ему, не покидали его. Мария Клеопа, Мария из Магдалы, Иоанна из Кузы, Саломея и еще другие стояли в некотором расстоянии [704] и не спускали с него глаз (Мф.27:55-56; Мк.15:40-41; Лк.23:49,55; 24:10; Ин.19:25; ср. Лк.23:27-31). Если верить четвертому Евангелию [705], то у подножия креста находилась также и Мария, мать Иисуса, и Иисус, увидав вместе свою мать и любимого из учеников, сказал последнему: «Вот мать твоя», а той: «Вот сын твой» [706]. Но было бы непонятно, каким образом евангелисты-синоптики, перечисляя других жен, пропустили ту, присутствие которой имело бы столь поразительное значение. Быть может также, при крайне возвышенном характере Иисуса такие личные трогательные чувства маловероятны в тот момент, когда, весь поглощенный уже своим делом, он существовал только лишь для человечества. За исключением этой небольшой группы женщин, которая издали утешала его своими взорами, перед его глазами не было ничего, кроме зрелища человеческой низости и тупости. Проходящие надругались над ним. Он слышал вокруг себя глупые насмешки, и последние стоны, вырванные у него муками, истолковывались в виде отвратительной игры слов: «Вот тот, – говорили зрители, – кто называл себя Сыном Божиим! Пусть теперь Отец избавит Его, если Он угоден Ему!» «Других спасал, – бормотали еще другие, – а Себя Самого не может спасти. Если Он Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в Него!» «Разрушающий храм, – говорили третьи, – ив три дня Созидающий! спаси Себя Самого! Посмотрим!» (Мф.27:40; и сл.; Мк.15:29 и сл.). Некоторым из присутствующих, имевшим смутное понятие об его апокалипсических идеях, представлялось, что он зовет Илию, и они говорили: «Посмотрим, придет ли Илия спасти Его». По-видимому, и разбойники, распятые по сторонам его, также злословили его [707]. Небо было сумрачно (Мф.27:45; Мк.15:33; Лк.23:44); земля, как и вообще в окрестностях Иерусалима, суха и угрюма. По некоторым рассказам, был один момент, когда Иисус упал духом; облако скрыло от него лик его Отца; он почувствовал смертельную тоску отчаяния, в тысячу раз более жгучую, нежели всякие муки. Перед ним не было ничего, кроме человеческой неблагодарности; быть может, им овладело раскаяние в том, что он принял страдания ради столь низкой расы, и он воскликнул: «Боже мой, Боже мой, почто ты меня оставил?» Но божественный инстинкт его снова взял верх. По мере того, как жизнь угасала в его теле, душа его прояснялась и мало-помалу возвращалась к своему небесному началу. Он снова отдался своему призванию; он видел в своей смерти спасение мира; из глаз его исчезло гнусное зрелище, развертывавшееся у его ног, и, тесно слившись с своим Отцом, он вступил еще на кресте в ту божественную жизнь, которая была ему суждена в сердцах человечества на вечные времена. Жестокая особенность крестной казни заключалась в том, что в этом ужасном состоянии можно было жить в страшных муках три-четыре дня [708]. Кровотечение из ран в руках скоро прекращалось и вообще не могло быть смертельным. Истинной причиной смерти являлось противоестественное положение тела, которое вызывало страшное расстройство кровообращения, ужасные головные боли, боль в сердце и, наконец, оцепенение членов. Распятые на кресте, если они обладали крепким телосложением, могли даже спать и умирали только от голода [709]. Основной мыслью этой жестокой казни было не непосредственное умерщвление осужденного с помощью определенных повреждений его тела, а выставление раба с пригвожденными руками, из которых он не сумел сделать хорошего употребления, к позорному столбу, где его и предоставляли гниению. Нежная организация Иисуса избавила его от подобной медленной агонии. Жгучая жажда, составляющая одно из мучительнейших ощущений у распятого [710], как и при всякого рода казнях, сопряженных с обильным кровотечением, пожирала его. Он попросил пить. Тут поблизости стоял сосуд, наполненный обычным питьем римских воинов, состоящим из смеси уксуса с водой и называемым posca. Воины обязаны были брать эту posca во всякие экспедиции [711], к которым причислялись и казни. Один воин обмакнул в эту смесь губку [712], укрепил ее на конце трости и поднес к губам Иисуса; он пососал ее (Мф.27:48; Мк.15:36; Лк.23:36; Ин.19:28-30). На Востоке существовало предубеждение, будто бы если давать пить распятым или посаженным на кол, то они умирают скорее [713]; многие считали, что Иисус испустил дух тотчас после того, как выпил уксуса [714]. Гораздо вероятнее, что апоплексия или внезапный разрыв сосуда в области сердца послужила у него причиной скоропостижной смерти после трех часов мучений. За несколько мгновений перед тем, как испустить дух, голос его был еще твердым (Мф.27:46; Мк.15:34). Вдруг он испустил ужасный крик (Мф.27:50; Мк.15:37; Лк.23:46; Ин.19:30), в котором присутствующие услыхали слова: «Отче, в руки твои предаю дух Мой!»; другие же, более занятые мыслью об осуществлении пророчеств, передали этот вопль в виде одного слова: «Свершилось!» Голова его склонилась на грудь, и он умер. Покойся отныне в своей славе, благородный наставник! Дело твое закончено; положена основа твоей божественности. Не опасайся, чтобы под влиянием каких-либо ошибок погибло то, что создано твоими усилиями. Отныне, независимо от каких бы то ни было превратностей судьбы, ты будешь с высоты твоей божественности присутствовать при всех неисчислимых последствиях твоих деяний. Ценой нескольких часов страданий, почти даже не коснувшихся твоей великой души, ты купил самое совершенное бессмертие. На тысячи лет ты будешь служить миру откровением! Ты будешь служить знаменем наших противоречий, символом, вокруг которого произойдут самые горячие битвы. После своей смерти ты будешь в тысячу раз более живым, в тысячу раз более любимым, нежели в течение твоего земного странствия, ты сделаешься до такой степени краеугольным камнем человечества, что вырвать у мира твое имя станет невозможным без потрясения его до самых глубоких оснований. Между тобой и Богом не будет никакого различия. Вполне победив смерть, вступай же во владение тем Царством, в которое за тобой последуют намеченным тобой царственным путем целые века твоих поклонников! Глава XXVI. Иисус во гробе Было около трех часов пополудни по нашему счету (Мф.27:46; Мк.15:37; Лк.23:44; ср.Ин.19:14), когда Иисус испустил дух. По еврейскому Закону [715] запрещалось оставлять труп казненного на кресте долее вечера того дня, когда была совершена казнь. Мало вероятии, чтобы это правило соблюдалось при казнях, которые исполнялись римлянами. Но так как следующий день был субботой, и при том субботой, имевшей особенное значение, то евреи выразили римской власти [716] свое желание, чтобы священный день не был осквернен подобным зрелищем [717]. Желание их было удовлетворено; были отданы распоряжения ускорить смерть всех трех осужденных и снять тела их с крестов. Воины исполнили это приказание, применив по отношению к обоим разбойникам вторую казнь, гораздо быстрее оканчивающуюся смертью, нежели крестная, crurifragium, при которой раздробляли ноги осужденного [718]. Это было обычной казнью для рабов и военнопленных. Что касается Иисуса, то его нашли мертвым и потому не оказалось надобности раздроблять его ноги [719]. Один из воинов, чтобы устранить всякое сомнение в действительной смерти третьего распятого, только пронзил его ударом копья [720]. Всем показалось, будто потекла кровь и вода [721], что считалось признаком прекращения жизни. Четвертый евангелист очень настаивает на этой подробности и заставляет апостола Иоанна присутствовать при этом в качестве свидетеля-очевидца (Ин.19:31-35). Очевидно, что действительно возникали сомнения насчет смерти Иисуса. Для людей, привыкших видеть распятых, казалось совсем не достаточно нескольких часов, чтобы получился такой результат. Приводят много случаев, где при помощи энергического лечения удавалось возвращать к жизни распятых, если они были вовремя сняты с креста [722]. Впоследствии Ориген считал нужным объяснять такую быструю смерть на кресте чудом [723]. То же самое удивление выражается и в повествовании Марка (Мк.15:44-45). По правде сказать, лучшей гарантией для историка в этом отношении является подозрительная ненависть врагов Иисуса. Конечно, весьма сомнительно, чтобы уже с той поры евреи были озабочены опасениями, как бы Иисус не прослыл воскресшим из мертвых, но, во всяком случае, они должны были наблюсти за тем, что он действительно умер. Какова бы ни была небрежность древних в некоторые эпохи во всем, что касалось законной точности и строгого производства дел, в этом случае нельзя предполагать, чтобы заинтересованные лица не приняли некоторых предосторожностей по поводу того, что представлялось им столь важным [724]. По римскому обычаю труп Иисуса должен был оставаться на кресте до тех пор, пока не сделается добычей птиц [725]. По еврейскому обычаю его сняли бы вечером, чтобы бросить в какое-либо нечистое место, предназначенное для погребения казненных преступников [726]. Если бы у Иисуса не было других учеников, кроме его бедных земляков из Галилеи, робких и невлиятельных, то дело и произошло бы по этому последнему способу. Но мы уже видели, что, несмотря на свой малый успех в Иерусалиме, Иисус приобрел здесь симпатии нескольких важных лиц, которые ожидали Царства Божия и, не признавая себя открыто учениками Иисуса, питали к нему чувство глубокой преданности. Один из таких людей, Иосиф, из небольшого города Аримафеи (Гарамафаим) [727], вечером явился к прокуратору просить у него тело Иисуса (Мф.27:57 и сл.; Мк.15:42 и сл.; Лк.23:50 и сл.; Ин.19:38 и сл.). Иосиф был человек богатый и уважаемый, член синедриона. Римский обычай того времени предписывал выдавать труп казненного тому, кто его потребует [728]. Пилат, которому не были известны подробности вторичной казни с помощью crurifragium, удивился тому, что Иисус так быстро умер, и позвал сотника, который распоряжался казнью, чтобы узнать от него, как было дело. Получив надлежащее удостоверение от сотника, Пилат дал свое согласие на просьбу Иосифа. Тем временем тело, вероятно, уже было снято с креста. Его выдали Иосифу в полное его распоряжение. Другой тайный друг Иисуса, Никодим (Ин.19:39 и сл.), который, как мы видели, однажды уже употреблял свое влияние в пользу Иисуса, также явился в этот момент. Он доставил обильный запас веществ, необходимых для бальзамирования. Иосиф и Никодим приготовили тело Иисуса к погребению по еврейскому обычаю, то есть завернули его в саван с миррой и алоэ. Тут же присутствовали галилейские жены (Мф.27:61; Мк.15:47; Лк.23:55), которые, без сомнения, плакали и оглашали воздух пронзительными криками скорби. Было уже поздно, и все это происходило с большой поспешностью. Место для окончательного погребения не было еще в то время выбрано. Сверх того, перенесение тела могло бы затянуться до позднего часа, и тогда пришлось бы нарушить субботу; между тем ученики в то время соблюдали еще вполне добросовестно предписания еврейского Закона. Поэтому решились положить тело во временной гробнице (Ин.19:41-42). Такая находилась поблизости, в саду, в недавно высеченной в скале пещере, и еще не была в употреблении. Вероятно, она принадлежала кому-либо из последователей Иисуса [729]. Погребальные гроты, если они предназначались лишь для одного трупа, состояли из небольшого покоя, в глубине которого место для тела устраивалось в виде выступа или ниши, высеченной в стене и увенчанной аркою [730]. Так как такого рода гроты устраивались с нависшей стороны утеса, то вход в них находился на уровне земли; вместо двери вход обыкновенно заваливали большим, тяжелым камнем. В такой пещере и положили тело Иисуса (1 Кор.15:4); ко входу в нее прикатили камень и условились вернуться для более полного погребения. Но следующий день был субботой, имевшей особенно торжественный характер, и потому погребение было отложено до послезавтра (Лк.23:56). Женщины удалились, заметив хорошенько, как тело было положено. Оставшиеся свободные часы этого вечера пошли на новые приготовления для бальзамирования. В субботу все отдыхали (Лк.23:54-56). В воскресенье утром жены (Мария из Магдалы раньше прочих) пришли к гробнице очень рано (Мф.28:1; Мк.16:1; Лк.24:1; Ин.20:1). Камень у входа был отвален и тела не было в том месте, где его положили. В то же время во всей христианской общине распространились самые странные слухи. Крик: «Он воскрес!», как молния, пробежал среди учеников. Любовь к Иисусу давала всюду легкий доступ этому известию. Что же произошло на самом деле? Вопрос этот мы исследуем при обработке истории апостолов и расследовании источников происхождения легенд, относящихся к воскресению из мертвых. Для историка жизнь Иисуса кончается с его последним вздохом. Но след, оставленный Иисусом в сердцах его учеников и некоторых из его преданных друзей, был так глубок, что в течение многих недель он все еще как бы жил с ними и утешал их. Кто мог бы похитить тело Иисуса? (Мф.28:15; Ин.20:2). При каких условиях энтузиазм, всегда легковерный, мог создать всю совокупность рассказов, которыми устанавливалась вера в воскресение? Этого мы никогда не будем знать за отсутствием каких бы то ни было документов. Заметим, однако, что в этом играла видную роль [731] сильная фантазия Марии Магдалины [732]. Божественная сила любви! Благословенны те моменты, в которые страстное чувство галлюцинирующей женщины дало миру воскресшего Бога! Глава XXVII. Участь врагов Иисуса По принятому нами исчислению, смерть Иисуса приходится на 33 год нашей эры [733]. Во всяком случае, она не могла последовать раньше 29 года, так как проповедь Иоанна и Иисуса началась только в 28 году (Лк.3:1), и не позднее 35 года, ибо в 36 году, по-видимому, именно перед Пасхой Пилат и Каиафа оба лишились своих мест [734]. Впрочем, смерть Иисуса не имела никакого отношения к этим смещениям [735]. Получив отставку, Пилат, вероятно, совсем и не думал об эпизоде, которому суждено было передать его печальную славу самому отдаленному потомству. Что касается Каиафы, то преемником его был Ионафан, его шурин, сын того самого Анны, который играл главную роль в суде над Иисусом. Саддукейская фамилия Анны еще долго не выпускала первосвященничество из своих рук и, сделавшись могущественнее, нежели когда-либо, не переставала вести с учениками и фамилией Иисуса ожесточенную борьбу, начатую еще против самого основателя христианства. Христианство, обязанное ей заключительным актом своего основания, было ей обязано и первыми своими мучениками. Анна считался одним из счастливейших людей своего века [736]. Истинный виновник смерти Иисуса, он кончил жизнь на высоте почестей и всеобщего уважения, не сомневаясь ни на минуту в том, что он оказал крупные услуги своей нации. Сыновья его продолжали господствовать среди аристократии храма, едва сдерживаемые прокураторами и нередко обходясь без их согласия в деле удовлетворения своей жестокости и высокомерия [737]. Антипа и Иродиады также скоро сошли с политической сцены. Когда Ирод Агриппа был возведен в царское достоинство Калигулой, ревнивая Иродиада поклялась, что будет тоже царицей. Под постоянным давлением со стороны этой самолюбивой женщины, которая обходилась с ним, как с трусом, за то, что он терпел старшего в своем роде, Антипа преодолел свою природную инертность и отправился в Рим выхлопотать себе такой же титул, какой получил его племянник (39 г. н. э.). Но дело повернулось как нельзя хуже. Ирод Агриппа повредил ему во мнении императора, Антипа был низложен и влачил остаток своей жизни в изгнании, переезжая с места на место, в Лион, в Испанию. Иродиада разделяла с ним эту немилость [738]. Должны были пройти еще сто лет, прежде нежели имя одного из неизвестных подданных их, ставшего Богом, дошло до этих отдаленных стран и над могилами этих людей напомнило об убийстве ими Иоанна Крестителя. По поводу смерти несчастного Иуды из Кериота ходили страшные легенды. Уверяли, что ценой своего предательства он купил поле где-то в окрестностях Иерусалима. К югу от Сиона, действительно, существовала местность, называвшаяся Хакель-дама [739] (поле крови). Полагали, что это и была собственность, приобретенная предателем [740]. Предание говорит, что он покончил самоубийством (Мф.27:5). По другому преданию, на этом поле его постигло несчастие: он упал и внутренности его при этом выпали на землю [741]. Наконец, по словам третьего предания, он умер от водянки, сопровождавшейся такими отвратительными явлениями, что болезнь его все считали небесной карой [742]. В основе всех этих легенд лежало желание изобразить Иуду наподобие Ахитофеля (2 Цар.17:23) и показать на нем, как осуществляются угрозы Псалмопевца по поводу коварно изменившего друга (Пс.19 и 109). Быть может, уединившись на своем поле Хакельдама, Иуда вел в неизвестности мирный образ жизни, в то время как его бывшие друзья подготовляли завоевание мира и распространяли в нем слух об его позоре. Быть может также, что страшная ненависть, обрушившаяся на него, довела его до крайности, в которой был усмотрен перст Божий. Но эпоха великой мести со стороны христианства должна была наступить еще очень не скоро. Новая секта была ни при чем в той катастрофе, которую вскоре суждено было иудаизму испытать на себе. Синагога поняла лишь много позже, какой опасности подвергается тот, кто руководствуется нетерпимостью. Конечно, империя была еще более далека от подозрения, что уже народился ее будущий разрушитель. Ей суждено было идти своим путем еще около трехсот лет, не ведая, что рядом с ней вырабатываются принципы, которым было предназначено преобразовать человечество. Идея Иисуса, теократическая и демократическая в одно и то же время, будучи брошена в мир, вместе с нашествием германцев послужила одной из наиболее активных причин распадения дела, созданного Цезарями. С одной стороны – было возвещено право всех людей принять участие в Царстве Божием. С другой стороны – с этого времени религия в принципе отделилась от государства. Права совести, неподчиненные политическому закону, создают новую силу, «духовную власть». Сила эта не один раз со времени своего происхождения должна была уклониться от правды; в течение многих веков епископы были князьями, а папа – королем. Эта предполагаемая империя душ неоднократно проявляла себя в виде ужасной тирании, пользуясь как средствами для своего сохранения пыткой и костром. Но настанет день, когда отделение церкви от государства принесет свои плоды, когда владычество в сфере духа будет называться не «властью», а «свободой». Христианство, порожденное идеей человека из народа, развившееся на глазах народа, Привлекшее к себе прежде всего любовь и восхищение народа, носило на себе отпечаток оригинальности, который никогда не изгладится. Это было первое торжество революции, победа народного чувства, выступление смиренных сердцем, триумф прекрасного, как его понимает народ. Таким образом, Иисус пробил брешь в аристократических обществах античного мира и открыл через нее доступ всему миру. Действительно, как ни мало была повинна в смерти Иисуса гражданская власть (она только утвердила его приговор, и то вопреки своему желанию), ей все-таки пришлось нести на себе за это тяжелую ответственность. Играя роль начальства в трагедии на Голгофе, государство нанесло самому себе самый тяжкий удар. Легенда, полная всякого рода непочтительности к начальству, взяла верх над всем и облетела весь свет, и в этой легенде установленные власти исполняют гнусную роль: обвиняемый совершенно прав, а судьи и полиция составляют сообщество, направленное против истины. История Страстей, в высшей степени возмутительная, распространившись в тысячах популярных образов, рисует, как римские орлы санкционировали самую несправедливую из всех казней, как римские воины приводили ее в исполнение, а римский префект отдал приказание ее совершить. Какой удар всем установленным властям! Им уже не суждено никогда оправиться от него. Как может тот, у кого на совести тяготеет великая Гефсиманская ошибка, принимать на себя по отношению к бедному люду вид непогрешимости? [743] Глава XXVIII. Существенные черты учения Иисуса Как мы видели, Иисус никогда не распространял своей деятельности за пределы иудаизма. Хотя симпатия его ко всем отверженцам правоверия побуждала его допустить язычников в Царство Божие, хотя он не раз посещал языческие страны и жил в них, хотя один или два раза отмечается его благосклонное отношение к неверным [744], все же можно сказать, что жизнь его вся целиком протекла в небольшом, тесно замкнутом мире, в котором он родился. Греческие и римские страны о нем и не слыхивали; имя его появляется у светских авторов лишь спустя сто лет и то лишь косвенно, по поводу бунтов, вызванных его учением, или преследований, которым подвергались его ученики [745]. В недрах самого иудаизма Иисус не произвел также сколько-нибудь сильного впечатления. Филон, умерший около 50 г., не имел о нем ни малейшего понятия. Иосиф, родившийся в 37 г., упоминает об его казни лишь в нескольких строках [746], как об явлении второстепенной важности; перечисляя секты своей эпохи, он даже пропускает христиан [747]. Юст Тивериадский, историк, современный Иосифу, даже не называет Иисуса по имени [748]. С другой стороны, и в Мишне нет ни следа нового учения; соответствующие места в двух Гемарах, где основатель христианства назван по имени, были редактированы не раньше IV или V веков [749]. Существо дела Иисуса заключалось в том, чтобы создать радом с собой круг учеников, которым он внушил безграничную привязанность к себе и в грудь которых он заронил зародыш своего учения. Заставить полюбить себя «до такой степени, чтобы и после смерти его не переставали бы любить», таково было мастерское дело Иисуса и именно это более всего поражало его современников [750]. Учение его было до такой степени мало догматичным, что он никогда не думал записать его или поручить сделать это другим. Человек делался его учеником не потому, что верил в то или другое, но потому что привязывался к его личности и начинал его любить. Все, что осталось от него, это несколько сентенций, собранных по памяти его слушателями, и, в особенности, его нравственный тип и произведенное им впечатление. Иисус не был основателем догматов, создателем символов; он был инициатором мира, проникнутого новым духом. Менее всего были христианами, с одной стороны, учители греческой Церкви, которые, начиная с IV века, увлекли христианство на путь наивных метафизических словопрений, и, с другой стороны, схоластики латинских Средних веков, пожелавшие извлечь из Евангелия тысячи пунктов одной колоссальной «Суммы». Быть христианином означало в первые времена христианства – прилепиться к Иисусу с тем, чтобы удостоиться Царства Божия. После этого понятно, каким образом, благодаря своей исключительной судьбе, чистое христианство доныне, по прошествии восемнадцати веков, сохраняет характер всеобщей и вечной религии. Это потому, что, действительно, в некоторых отношениях религия Иисуса представляется окончательной. Христианство как результат совершенно самобытного духовного движения, отрешившись с самого своего рождения от всяких догматических рамок, выдержав трехсотлетнюю борьбу за свободу совести, несмотря на все последующие свои падения, до сих пор пожинает плоды столь выдающегося своего происхождения. Чтобы обновиться, ему остается лишь вернуться к Евангелию. Царство Божие в нашем познании значительно отличается от сверхъестественного пришествия, которое, по понятиям первых христиан, должно было явиться в облаках. Но чувство, которое Иисус внес в мир, то самое, что и у нас. Его совершенный идеализм есть высшее правило жизни добродетельной и полной отрешения. Он создал небо чистых душ, где находится то, чего тщетно ищут на земле, совершеннейшее благородство детей Божиих, полная святость, полное отрешение от мирской грязи, наконец, свобода, которую реальное общество исключает как нечто недостижимое и которая может иметь всю свою полноту только лишь в области мысли. И великим учителем тех, кто находит себе прибежище в этом идеальном рае, является опять-таки Иисус. Он первый возвестил царство духа; он первый возвестил, и притом своими делами: «Царство Мое не от мира сего». Ему принадлежит, конечно, основание истинной религии. После него остается лишь развивать ее и заставлять ее приносить свои плоды. Таким образом, «христианство» сделалось почти синонимом «религии». Все, что будет совершаться вне этой великой и прекрасной христианской традиции, останется бесплодным. Иисус создал в человечестве религию, как Сократ создал в нем философию, Аристотель – науку. Философия существовала и до Сократа, как наука – до Аристотеля. Со времен Сократа и Аристотеля философия и наука сделали громадные успехи, но все было основано на том фундаменте, который они заложили. Точно так же до Иисуса религиозная мысль претерпела несколько переворотов; со времен Иисуса она сделала великие приобретения, но тем не менее человечество не вышло и не выйдет из существа, созданного Иисусом; он установил навсегда способ, каким следует познавать чистый культ. Религия Иисуса не имеет границ. У Церкви были свои эпохи и фазы; она замкнулась в символах, которые имели или будут иметь лишь одну эпоху; Иисус же основал религию абсолютную, которая ничего не исключает, которая ничего не определяет, кроме разве чувства. Его символы – не установленные догматы; это образы, которые могут подлежать самым бесконечным толкованиям. Тщетно старались найти в Евангелии богословскую предпосылку. Все вероисповедания представляют собой идею Иисуса в различном одеянии, почти так же, как средневековая схоластика, провозглашая Аристотеля единственным творцом законченной науки, извращала в то же время мысль Аристотеля. Если бы Аристотель мог присутствовать при прениях, которые вела эта школа, он отвергнул бы ее узкую доктрину; он встал бы на стороне прогрессивной партии ученых против рутины, прикрывавшейся его авторитетом, и аплодировал бы ее противникам. Точно так же, если бы Иисус вернулся и жил среди нас, он признал бы своими учениками не тех, кто пытается замкнуть всего его целиком в несколько фраз катехизиса, но тех, кто продолжает его дело. Во всех великих орденах вечная слава принадлежит тем, кто положил первый камень. Возможно, что в «Физике» и «Метеорологии» нашего времени не найдется ни одного слова из трактатов Аристотеля, озаглавленных этими словами; и тем не менее Аристотель остается основателем естествоведения. Каковы бы ни были преобразования догмата, Иисус останется в религии создателем чистого чувства; Нагорную проповедь ничто не превзойдет. Никакой переворот не уничтожит нашей связи с той великой интеллектуальной и моральной семьей, во главе которой сияет имя Иисуса. В этом смысле мы остаемся христианами, даже когда расходимся почти во всех пунктах с христианским преданием, которое нам завещано прошлым. И это великое дело было личным делом Иисуса. Для того, чтобы заставить до такой степени обожать себя, нужно заслуживать обожание. Любовь не может существовать без объекта, способного ее зажечь, и если бы даже мы не знали об Иисусе ничего, кроме той страстной любви, которую он внушал к себе окружающим, то этого было бы достаточно для нас, чтобы утверждать, что он был велик и чист. Вера, энтузиазм, стойкость первого христианского поколения объясняются только предположением, что все движение было обязано своим происхождением личности колоссальных размеров. Исследуя чудесные дела эпохи веры, наша мысль получает два впечатления, одинаково роковые для верной исторической критики. С одной стороны, является побуждение признавать эти дела безличными, приписывать коллективному воздействию то, что составляет дело личной могучей воли и высокого ума. С другой стороны, мысль отказывается признать такими же обыкновенными людьми, как и мы, виновников этих необычайных движений, решивших судьбы человечества. Но возьмем силы, скрытые в природе человека в более широком смысле. Наши цивилизации, управляемые полицейской регламентацией, не могут иметь даже отдаленного представления о том, что значила личность в эпоху, когда для развития оригинальности каждого человека представлялось самое широкое и свободное поприще. Возможно ли предположить, чтобы в какой-нибудь каменоломне по соседству с какой-нибудь столицей нашей эпохи поселился отшельник, который временами являлся бы оттуда во дворец государей, не обращая внимания на стражу, и повелительным тоном возвещал бы царю, что приближается переворот, вызванный его проповедью. Сама мысль о возможности в наше время подобного факта вызывает у нас усмешку. Между тем, таков был пророк Илия. Илия Фезбит нашего времени не прошел бы даже за решетку Тюльери. Не менее непонятны при социальных условиях, в которых мы живем, проповедь Иисуса и его свободная деятельность в Галилее. Будучи свободны от нашей условной вежливости, не получив, подобно нам, однообразного воспитания, которое так ограничивает нашу индивидуальность, эти цельные натуры вносили в свою деятельность поразительную энергию. Они представляются нам гигантами героической эпохи, лишенными всякой реальности. Какое глубокое заблуждение! Люди эти были нашими братьями; они были нашего роста, чувствовали и мыслили так же, как мы. Но дыхание Бога свободно доходило к ним, у нас же оно сковано железными цепями мещанского общества и осуждено на безнадежную посредственность. Поэтому поставим личность Иисуса на высшую точку человеческого величия. Не дадим преувеличенному недоверию к легенде, которая постоянно вводит нас в мир сверхъестественного, поселить в нас заблуждение. Жизнь Франциска Ассизского тоже вся соткана из чудес. Сомневался ли кто-либо на этом основании в существовании и роли Франциска Ассизского? Не будем доказывать, что слава основания христианства должна принадлежать толпе первых христиан, а не тому, кого обоготворила легенда. Неравенство людей на Востоке выражено гораздо резче, чем у нас. Там мы нередко можем встретить в общей атмосфере злобы такие характеры, влияние которых нас приводит в изумление. Иисус не только далеко не был создан своими учениками, но представляется неизмеримо выше их во всех отношениях. Они были, за исключением св. Павла и, быть может, св. Иоанна, людьми без инициативы и без идеальности. Сам св. Павел не выдерживает никакого сравнения с Иисусом, что же касается св. Иоанна, то в своем Апокалипсисе он только вдохновлялся поэзией Иисуса. Отсюда неизмеримое превосходство Евангелия над всеми книгами Нового Завета. Отсюда то ощущение тягостного падения, которое испытываешь, переходя от истории Иисуса к истории апостолов. Сами евангелисты, завещавшие нам образ Иисуса, настолько ниже того, о ком говорят, что беспрестанно искажают его, не будучи способны возвыситься до него. Их сочинения полны заблуждений и противоречий. В каждой строке проглядывает оригинал, обладающий божественной красотой, против которого грешат редакторы, не понимающие его и потому подставляющие собственные мысли на место идей, лишь наполовину доступных их пониманию. В общем, характер Иисуса не только не приукрашен, а скорее умален его биографами. Для того, чтобы восстановить его соответственно действительности, критике приходится очистить его от целого ряда недоразумений, источником которых является посредственный ум его учеников. Я знаю, что наши современные принципы не раз чувствовали себя оскорбленными легендой, созданной иной расой, под другим небом, среди других социальных условий. Бывают добродетели, которые в некоторых отношениях более соответствуют нашим вкусам. Честный и кроткий Марк Аврелий, смиренный и нежный Спиноза не думали, что они могут совершать чудеса, и потому избегнули некоторых из заблуждений, которые разделял Иисус. Спиноза в своей глубокой темноте обладал преимуществом, которого Иисус не добивался. Благодаря нашей крайней разборчивости в выборе средств для убеждения, благодаря нашей абсолютной добросовестности и нашей беспристрастной любви к чистой идее, все мы, посвятившие нашу жизнь науке, основали новый идеал нравственности. Но оценка, которую делает всеобщая история, не должна ограничиваться разбором личных заслуг. Марк Аврелий и его благородные учителя не имели длительного влияния на мир. Марк Аврелий оставил по себе превосходные книги, негодного сына, разрушающийся мир. Иисус остается для человечества неистощимым источником нравственных возрождений. Для большинства человечества одной философии недостаточно. Ему надо святости. Аполлоний Тианский с своей чудесной легендой должен был иметь больше успеха, нежели Сократ с своим холодным рассудком. «Сократ оставляет людей на земле; Аполлоний переносит их на небеса. Сократ не более, как мудрец, Аполлоний – бог» [751]. Вплоть до наших времен религия никогда не существовала без доли аскетизма, набожности, чудесного. Когда после Антониев явилось желание создать религию из Философии, то пришлось преобразить философов в святых, написать «Vie edifiante» Пифагора и Плотина, навязать им легенду, добродетели воздержания и созерцательности, сверхъестественную силу, без чего современный им век не признавал их авторитета. Итак, не будем искажать историю для удовлетворения нашей мещанской щепетильности. Кто из нас, пигмеев, мог совершить то, что совершили необузданный Франциск Ассизский, истерическая св. Тереза? Пусть медицине известны термины для определения этих великих отклонений от человеческой природы; пусть она утверждает, что гений есть душевная болезнь; пусть она видит в известной нравственной чуткости начальную степень этизии; пусть она относит энтузиазм и любовь к нервным припадкам, – что нам за дело? Слова «святой» и «больной» имеют лишь относительное значение. Кто бы не предпочел быть больным Паскалем, нежели здоровым дюжинным человеком? Узкие тенденции, распространившиеся в наше время относительно безумия, вносят самые серьезные заблуждения в наши исторические суждения о вопросах этого рода. Состояние, в котором произносятся бессознательные речи, в котором мысль рождается без участия и управления воли, в настоящее время является достаточным поводом для того, чтобы человека, подверженного ему, удаляли из общества как галлюцинанта. Прежде это называлось пророчеством и вдохновением. Прекраснейшие явления мира были порождаемы приступами лихорадки; каждый выдающийся творческий акт сопряжен с нарушением равновесия; по закону природы они являются насильственным актом. Конечно, мы признаем, что христианство – дело слишком сложное для того, чтобы оно могло быть совершено одним человеком. В известном смысле все человечество было здесь сотрудником. Нет такого общества, как бы оно ни было замкнуто, куда не доходило бы ни малейшего дуновения ветра извне. История полна удивительных синхронизмов, которые доказывают, что различные отделы рода человеческого, не сообщаясь между собою, чрезвычайно удаленные один от другого, одновременно приходили к одним и тем же идеям и к фантазиям, почти вполне тождественным между собой. В XIII веке латины, греки, сирийцы, евреи, мусульмане создают схоластику, и приток: одну и ту же схоластику от Йорка до Самарканда; в XIV веке весь мир получает склонность к мистической аллегории в Италия, Персии, Индии; в XVI веке искусство развивается почти одинаковым образом в Италии и в сердце Великих Моголов, хотя св. Фома, Варевреус, нарбоннские раввины, багдадские мотекаллемин не знали друг о друге, хотя Данте и Петрарка не видывали ни единого суфи, хотя ни один из воспитанников школ Перузы и Флоренции не бывал никогда в Дели. Словно эпидемии, проносятся в мире великие влияния, не стесняясь ни границами, ни расами. Обращение идей в человеческом роде происходит не только при посредстве книг или непосредственного обучения. Иисус не знал даже по имени ни Будды, ни Зороастра, ни Платона; он никогда не прочел ни одной греческой книги, ни одной буддийской сутры, а между тем без его ведома у него находятся элементы, взятые у буддизма, парсизма, у греческой мудрости. Все это передавалось по тайным каналам и по той некоторого рода симпатии, которая существует между различными отделами человечества. Великий человек, с одной стороны, все получает от своей эпохи, а с другой стороны, господствует над нею, Показать, что религия, основанная Иисусом, была естественным следствием всего предшествовавшего, не значит умалить ее значение; это значит лишь доказать, что она имела свои разумные основания, была законной, то есть соответствовала инстинктам и потребностям сердца данного века. Разве было бы справедливее сказать, что Иисус обязан всем иудаизму и что все его величие ничто иное, как величие еврейского народа? Никто не склонен более меня высоко ставить этот народ, который словно получил особенный дар совокуплять в своих недрах все крайности добра и зла. Без сомнения, Иисус вышел из иудаизма; но он вышел из него, как Сократ вышел из школ софистов, как Лютер вышел из Средних веков, Ламенэ – из католицизма, Руссо – из XVIII века. Даже тот, кто протестует против своего века и своей расы, все же принадлежит своему веку и своей расе. Иисус не только не продолжатель иудаизма, но его дело характеризуется именно разрывом с еврейский духом. Предполагая, что в этом отношении мысль его может дать повод к недоразумению, все-таки общее направление христианства после него этого не допускает. Христианство все более и более удаляется от иудаизма. Его совершенствование будет заключаться в том, чтоб вернуться к Иисусу, а, конечно, не к иудаизму. Таким образом, великая оригинальность основателя остается неприкосновенной; слава его не допускает законною соучастника. Бесспорно, что условия имели большое значение для успеха этой чудесной революции; но условия являются на помощь только правильным и добрым попыткам. Всякая отрасль человеческого духа, искусство, поэзия, религия в течение веков встречает благоприятную ей эпоху, когда она достигает совершенства без особых усилий и благодаря некоторого рода самопроизвольному инстинкту. Впоследствии никакой работой мысли не удается создать таких образцовых произведений, какие в этот момент создает сама природа при посредстве верховных гениев. То, что сделали прекрасные века Греции для искусств и светской литературы, эпоха Иисуса сделала для религии. Еврейское общество находилось в самом необычайном нравственном состоянии, какое когда-либо переживалось человечеством. То был один из тех божественных моментов, когда великие явления происходят сами собой, под влиянием взаимодействия тысячи скрытых сил, когда великие души встречают поддержку в виде целого потока восхищения и симпатии. Мир, отделавшись от чрезвычайно обременительной тирании небольших городских республик, пользовался большой свободой. Римский деспотизм лишь гораздо позднее дал почувствовать свое губительное влияние и, сверх того, он был всегда менее ощутим в отдаленных провинциях, нежели в центре империи. Наши мелкие предупредительные мероприятия, гораздо более убийственные для духа, нежели казни, еще не существовали. В течение трех лет Иисус вел образ жизни, благодаря которому в наших обществах он десятки раз попадал бы под суд. Достаточно было бы современных законов о лечении без надлежащих на то прав, чтобы прикончить его карьеру. С другой стороны, династия неверующих Иродов в то время мало интересовалась религиозными вопросами; при Асмонеях Иисус, вероятно, был бы арестован на первых же порах своей деятельности. При таком состоянии общества всякий новатор рисковал лишь жизнью, а для тех, кто работает для будущего, смерть является желанной. Представим только себе, что Иисус тянул бы лямку своей божественности до шестидесяти или семидесяти лет, теряя мало-помалу свой небесный огонь, мало-помалу изнашиваясь под бременем небывалой ноши! Но все благоприятствует тому, кто отмечен судьбой; он вдет к славе, повинуясь непреодолимому влечению и роковому закону. Эту великую личность, ежедневно до сих пор главенствующую над судьбами мира, позволительно назвать божественной, не в том, однако, смысле, что Иисус вмещал все божественное или может быть отождествлен с божеством, а в том смысле, что он научил род человеческий сделать один из самых крупных его шагов к идеалу, к божественному. Взятое в массе, человечество представляет собой скопище существ низких, эгоистов, стоящих выше животного только в том одном отношении, что их эгоизм более обдуман, чем у животного. Тем не менее среди этого однообразия обыденщины к небесам возвышаются колонны, свидетельствующие о более благородном призвании людей. Из всех этих колонн, показывающих человеку, откуда он происходит и куда должен стремиться, Иисус – самая высокая. В нем сосредоточилось все, что есть прекрасного и возвышенного в нашей природе. Он не был безгрешен; он побеждал в себе те же страсти, с какими мы боремся; никакой ангел Божий не подкреплял его, кроме его собственной чистой совести; никакой Сатана не искушал его, кроме того, которого каждый носит в своем сердце. Как многие из его великих черт потеряны для нас благодаря непониманию его учеников, точно так же, вероятно, и многие из его недостатков были скрыты. Но никогда ни у кого интересы человечества не преобладали до такой степени, как у него, над светской суетой. Беззаветно преданный своей идее, он сумел все подчинить ей до такой степени, что вселенная не существовала для него. Этими усилиями героической воли он и завоевал небо. Не было человека, быть может, за исключением Сакья-Муни, который до такой степени попирал ногами семью, все радости бытия, все мирские заботы. Он жил только своим Отцом и божественной миссией, относительно которой он был убежден, что выполнит ее. Для нас, вечных детей, которые осуждены на бессилие, которые работают, не пожиная, и которым никогда не суждено увидать плодов того, что ими посеяно, остается только преклоняться перед этими полубогами. Они умели то, что нам недоступно, умели создавать, утверждать, действовать. Возродится ли подобная великая оригинальность или отныне мир удовольствуется лишь тем, что будет следовать по путям, открытым ему смелыми создателями древних времен? Это неизвестно. Но каковы бы ни были неожиданности, которые готовит нам будущее, Иисуса никто не превзойдет. Культ его будет вечно обновляться; легенда его будет вечно вызывать слезы; его страданиями будут терзаться лучшие сердца; и во все времена все будут провозглашать, что среди сынов человеческих никогда не рождалось более великого, нежели Иисус. Приложение. Как следует пользоваться четвертым Евангелием при жизнеописании Иисуса Для историка Иисуса наибольшую трудность представляет оценка источников, на которых должна основываться подобная история. С одной стороны, возникает вопрос, какова ценность Евангелий, называемых синоптическими? С другой, как следует пользоваться четвертым Евангелием при составлении жизнеописания Иисуса? Относительно первого вопроса асе, кто занимается этого рода работами по методу критики, в сущности, согласны между собою. Синоптики представляют традицию, зачастую легендарную, двух или трех первых христианских поколений о личности Иисуса. Это вносит большую неуверенность в пользование ими и обязывает постоянно употреблять в повествования выражения: «Говорят, что…», «Рассказывают, что…» и т. д. Но этого достаточно, чтобы уяснить себе общую физиономию основателя христианства, приемы и глазные черты его учения и даже важнейшие из событий его жизни. Биографы Иисуса, ограничивающиеся в качестве источников одними синоптиками, отличаются один от другого не более, чем биографы Магомета, пользующиеся гадифом. Биографы арабского пророка могут различно смотреть на достоверность того или другого анекдота о нем. Но в общем все согласны относительно ценности гадифа; все относят его к разряду преданий и легенд, по-своему правдивых, но не имеющих значения точных исторических документов в узком смысле этого слова. Относительно второго пункта, то есть по вопросу о том, как следует пользоваться четвертым Евангелием, существует разногласие. Я пользовался этим документом с бесконечными оговорками и предосторожностями. По мнению знатоков этого дела, мне не следовало бы совсем пользоваться им, за исключением, может быть, глав 18 и 19, заключающих в себе повествование о Страстях. Почти все критические отзывы, которые я получил по поводу моего труда, согласны между собою по этому пункту. Я не был этим удивлен; я не мог не считаться в вопросе об исторической ценности четвертого Евангелия с довольно отрицательным отношением к нему, господствующим в свободомыслящих школах богословия [752]. Возражения со стороны столь компетентных людей обязывали меня подвергнуть мое мнение на этот счет новой проверке. Оставив в стороне вопрос о том, кто именно написал четвертое Евангелие, я намерен проследить его стих за стихом, как будто бы это была вновь открытая рукопись неизвестного автора. Отрешимся же от всякой предвзятой идеи и попробуем дать себе беспристрастный отчет о тех впечатлениях, какие произвело бы на нас это удивительное сочинение. §1. Начало (1:1-14) Евангелия повергло бы нас прежде всего в жестокое сомнение. Оно вводит нас в глубины апостольского богословия, не имеет никакого сходства с синоптиками и внушает идеи, конечно, довольно отличные от идей Иисуса и его истинных учеников. Прежде всего, этот пролог возвещает нам, что подобного рода труд не может быть простой историей, ясной и безличной, как, например, повествование Марка, что автор имеет свою богословскую теорию, что он желает доказать тезис, именно, что Иисус есть божественное «Слово», logos. Но следует ли отвергнуть всю книгу на основании этой первой ее страницы и признать обманом то место в ст. 14 (ср. 1 Ин.1:1), где автор объявляет, что он был свидетелем событий, составляющих жизнь Иисуса? Я думаю, такой вывод был бы скороспелым. Труд, наполненный теологическими тенденциями, может все же заключать в себе и ценные исторические указания. Разве синоптики не преисполнены постоянным стремлением доказать, что Иисус осуществи все мессианские пророчества? Разве это достаточная причина для того, чтобы отказаться отыскивать в этих повествованиях историческую основу? Теория «Слова», так сильно развиваемая четвертым Евангелием, не может быть основанием для того, чтобы относить это Евангелие к середине или к концу II века. Вера в то, что Иисус есть «Слово» александрийского богословия, должна была возникнуть очень рано и весьма логическим путем. К счастью, у самого основателя христианства не было подобного рода идей. Но уже в 63 г. его называют «Словом Божиим» (Отк.19:13). Аполлоний, родом из Александрии и, по-видимому, очень походивший на Филона, уже около 57 г. считается новым проповедником своих особых доктрин. Его идеи вполне согласовались с тем состоянием умов, в каком находилась христианская община, когда она отчаялась увидать в ближайшем будущем пришествие Сына Человеческого в облаках. По-видимому, такая же перемена произошла и в мыслях св. Павла. Известно, какая разница замечается между первыми и последними посланиями этого апостола. Надежда на близкое пришествие Христа, которою полны, например, оба послания к Фесса-лоникийцам, к концу жизни Павла у него совершенно исчезает; апостол в это время перешел уже к фантазиям иного рода. Учение, изложенное в послании к Колоссянам, представляет большое сходство с учением четвертого Евангелия; в этом послании Иисус изображается в образе невидимого Бога, первородным его сыном, которым все было создано, который существовал раньше всякого творения и которым все стоит, в котором телесно обитает всякая полнота Бога (Кол.1:15 и сл.; 2:9 и сл.). Не то же ли это «Слово», как у Филона? Я знаю, что подлинность послания к Колоссянам отрицается, но, по моему мнению, основания для этого совершенно недостаточны. Такие перемены в теории или, скорее, даже в стиле у людей того времени, отличавшихся пылкой страстностью, в известных пределах явление допустимое. Почему кризис, происшедший в душе св. Павла, не мог бы произойти у других апостолических людей в последние годы первого века? Когда «Царство Божие» в том виде, как оно изображается синоптиками и Апокалипсисом, превратилось в химеру, они погрузились в метафизику. Теория «Слова» была результатом разочарования первого христианского поколения. То, что надеялись увидать осуществившимся на деле, теперь было отнесено к идеалу. Каждое промедление в пришествии Иисуса было лишним шагом к его обоготворению; это настолько верно, что именно в тот день, когда исчезает последняя мечта тысячелетников, божественность Иисуса была возвещена в виде абсолюта. §2. Вернемся к тексту четвертого Евангелия. Согласно обычаю, освященному преданием, евангелист начинает свое повествование с Иоанна Крестителя. То, что он говорит об отношениях между Иоанном и Иисусом, во многих пунктах параллельно данным синоптиков; в других же пунктах они значительно расходятся. И в этом отношении предпочтение оказывается не в пользу четвертого Евангелия. Теория, которая вскоре сделалась для всех христиан дорогой и в силу которой Иоанн объявил роль Иисуса божественной, чрезвычайно преувеличена автором четвертого Евангелия. У синоптиков в этом отношении заметно больше осторожности; у них Иоанн до самого своего конца питает некоторые сомнения относительно роли Иисуса и посылает к нему своих учеников расспросить его (Мф.11:2 и сл.; Лк.7:19 и сл.). Повествование четвертого Евангелия производит впечатление вполне определенного решения этого вопроса и утверждает нас в том мнении, которое нам внушает и пролог, именно, что автор имеет в виду не столько рассказывать, сколько убеждать. Тем не менее мы видим, что автор, сильно расходясь с синоптиками, обладал многими общими с ними преданиями. Он цитирует одни и те же пророчества; он вместе с ними верит в голубя, который будто бы спустился на голову Иисуса после его крещения. Но рассказ его не так наивен, более обработан, более зрел, если можно так выразиться. Лишь одна черта останавливает на себе внимание, это ст. 28, в котором заключается точное обозначение места. Допустим, что Вифания упомянута по ошибке (в этой местности Вифании не существует, и греческие переводчики произвольно заменили ее Вифаварой), но что из этого следует? Богослов, в котором нет ничего еврейского, у которого не сохранилось ни прямых, ни косвенных воспоминаний о Палестине, чистый теоретик, вроде того, кто составлял пролог, не поместил бы этого. Какая надобность в подобной топографической подробности какому-нибудь сектанту из Малой Азии или из Александрии? Если автор поместил ее, то, очевидно, у него была на то материальная причина, находившаяся или в документах, которыми он обладал, или в воспоминаниях. Отсюда мы приходим к мысли, что наш богослов может, пожалуй, сообщить нам о жизни Иисуса такие подробности, которые неизвестны синоптикам. Конечно, ничто не доказывает того, что он был свидетелем-очевидцем. Но следует, по меньшей мере предположить, что у него были еще другие источники, кроме наших, и что для нас он, конечно, может иметь значение оригинала. §3. Начиная с ст. 35, мы видим целый ряд обращений в ученики, причем отдельные факты связаны между собой не особенно естественно и не соответствуют повествованиям синоптиков. Быть может, однако, эти последние имеют более ценное историческое значение? Нет. Рассказы об обращении апостолов у синоптиков все вылиты по одному образцу; чувствуется легендарный и идиллический характер, который типичен для всех рассказов этого рода без различия. Небольшие эпизоды, рассказываемые четвертым Евангелием, более характерны, очерчены не столь ясно. Они очень похожи на плохо редактированные воспоминания апостолов. Известно, что рассказы простых людей, детей всегда бывают более подробны. На мелочных подробностях ст. 39 я не настаиваю. Но откуда эта мысль связать первое обращение учеников с пребыванием Иисуса у Иоанна Крестителя? [753] Откуда эти столь определенные подробности об обращении Филиппа, о родине Андрея и Петра и, в особенности, о Нафанаиле? Эта личность принадлежит четвертому Евангелию. Я не могу считать вымыслом, созданным сотню лет позднее Иисуса и па большом расстоянии от Палестины, столь определенные черты этой личности. Если это личность символическая, то зачем понадобилось сообщать, что он был родом из Каны Галилейской (Ин.21:2), из города, который, по-видимому, особенно хорошо знаком четвертому евангелисту? Зачем было бы выдумывать все это? Тут нельзя усмотреть никакой догматической тенденции, разве только в ст. 51, который влагается в уста Иисуса. И в особенности здесь нет никакого символизма. Я верю в такого рода тенденции, когда они намечаются или, так сказать, подчеркиваются автором. Но не верю в них, если мистический намек сам собою не выясняется. Экзегет-аллегорист никогда не говорит полуслова; он развивает свои аргументы, настаивает на них с особенной охотой. То же я скажу о священных числах. Противники четвертого Евангелия подметили, что чудес, о которых оно рассказывает, было семь. Если бы автор сам их подсчитал, то это было бы очень важно и доказывало бы предвзятое мнение. Но так как автор их не пересчитывал, то в этом остается предположить не более как случайность. Итак, до сих пор разбор оказывается довольно благоприятным для данного текста. Стихи 35-51 носят более исторический характер, нежели соответствующие места у синоптиков. По-видимому, четвертый евангелист знал лучше других биографов Иисуса то, что относится к призванию апостолов; я допускаю, что Иисус приобрел первых учеников, имя которых прославилось, в школе Иоанна Крестителя; я думаю, что главные апостолы были прежде учениками Иоанна Крестителя, а затем стали учениками Иисуса, и этим объясняю то важное значение, которое приписывало Иоанну Крестителю все первое поколение христиан. Если это значение, как предполагает голландская школа, было отчасти раздуто и рассчитано исключительно на то, чтобы подтвердить роль Иисуса ссылкой на несомненный авторитет, то почему для этого выбор пал именно на Иоанна Крестителя, на человека, пользовавшегося большой славой только у христианской общины? По моему мнению, суть дела в том, что для учеников Иисуса Иоанн Креститель являлся не просто порукой за Иисуса, но что он был для них их первым учителем, и воспоминания о нем у них были неразрывно связаны с самым началом деятельности Иисуса (Деян.1:21-22; 10:37; 13:24; 19:4). Обстоятельство более важное, признание крещения христианством за первый обязательный шаг к новой жизни, является, так сказать, родовым признаком, наглядно доказывающим, что христианство было сперва ветвью, отделившеюся от школы Иоанна Крестителя. Если бы четвертое Евангелие ограничилось этой первой главой, то все же его следовало бы определить «как отрывок, составленный из преданий или воспоминаний, записанных позднее и углубившихся в богословие, довольно отдаленное от первоначального евангельского духа, как страницу из легендарной биография, в которой автор приводит факты предания, нередко их переделывает, но никогда ничего не измышляет». Если говорить о биографии, составленной а априористическим путем, то скорее всего я признал бы именно Евангелие синоптиков за подобную биографию. Синоптики заставляют Иисуса родиться в Вифлееме, отправляют его в Египет, приводят к нему волхвов и т. п., как того требует предмет их повествования. Никто другой, как Лука, создает личностей, которых, быть может, никогда не было на свете [754]. В частности, мессианские пророчества гораздо меньше интересуют четвертого евангелиста, нежели синоптиков, и на этих пророчествах у него построено меньше баснословных рассказов. Другими словами, по отношению к четвертому Евангелию мы уже приходим к установлению различия между основами повествовательной и доктринерской. Относительна первой мы приходим к тому, что в некоторых отношениях в четвертом Евангелии она, быть может, заслуживает предпочтения перед синоптической; вторая же стоит весьма далеко от истинного учения Иисуса в том виде, как оно сохранилось у синоптиков и, в особенности, у Матфея. Еще одно обстоятельство поражает нас уже с этого места. Автор говорит, что первыми двумя учениками Иисуса были Андрей и еще другой ученик. Затем Андрей обращает Петра, своего брата, который, таким образом, несколько отодвинут на второй план. Второй ученик не назван по имени. Сравнивая, однако, это место с другими, к которым мы вернемся впоследствии, можно подумать, что этот, не названный по имени, ученик был никто иной, как автор Евангелия, или, по меньшей мере, то лицо, которое хотят выдать за того автора. Действительно, в последних главах книги мы видим, что автор ее говорит о самом себе с некоторой таинственностью, и, поразительное явление, снова усиленно ставит себя впереди Петра, признавая, однако, иерархическое первенство его. Заметим также, что у синоптиков призвание Иоанна происходит по времени очень близко к обращению Петра и что в Деяниях Иоанн обыкновенно фигурирует в качестве сотоварища Петра. Таким образом, перед нами возникает двойное затруднение. Ибо, если не названный по имени ученик действительно Иоанн, сын Зеведеев, то приходится думать, что Иоанн, сын Зеведеев, и есть автор четвертого Евангелия; предположить, что подставной автор, желая уверить, что Евангелие написано Иоанном, нарочно не назвал его по имени и упомянул о нем в загадочных словах, значило бы приписывать этому подставному автору довольно странную уловку. С другой стороны, можно ли допустить, чтобы действительный автор четвертого Евангелия, если бы он был сначала учеником Иоанна Крестителя, мог говорить об этом последнем в выражениях, имеющих столь мало исторического значения, то в этом отношении синоптические Евангелия заслуживали бы перед ним предпочтение? §4. Ст. 1-12 второй главы повествуют о чуде, каких много встречается у синоптиков. В самом ведении рассказа замечается более отделки, меньше наивностей; тем не менее, по существу здесь нет ничего, что бы противоречило общему колориту предания. Синоптики ничего не говорят об этом чуде; но весьма естественно, что разным людям были известны различные эпизоды из числа входивших в циркулировавшую среди народа легенду о чудесах Иисуса. Аллегорическое объяснение, основанное главным образом на ст. 10, по которому вода и вино означают Ветхий и Новый Заветы, я полагаю, приписывает автору мысль, которой у него не было. Ст. 11 доказывает, что в глазах автора все это повествование преследует лишь одну цель: выставить могущество Иисуса. Упоминание о небольшом городке Кане и пребывании в нем матери Иисуса, факты, которыми не следует пренебрегать. Если чудо претворения воды в вино было вымышлено автором четвертого Евангелия, как это предполагают противники признания за ним исторического значения, то зачем эти подробности? Между тем, стихи 11 и 12 представляются вполне последовательными. Какая надобность в подобных топографических подробностях эллинским христианам II века? Апокрифические Евангелия не прибегают к таким приемам. Они туманны, местностей не называют, так как написаны людьми, нисколько не интересующимися Палестиной. Прибавим, кроме того, что четвертый евангелист говорит именно о Кане Галилейской (Ин.4:46; 21:2), небольшом, совершенно неизвестном городке. Почему бы ему хотелось задним числом создавать славу этого местечка, о котором христиане Малой Азии, наполовину гностики, конечно, помнили очень мало? §5. То, что затем следует, начиная с ст. 13, представляет большой интерес и составляет решительный триумф четвертого Евангелия. По синоптикам, Иисус с того времени, как началась его общественная жизнь, совершил лишь одно путешествие в Иерусалим. Пребывание Иисуса в этом городе ограничивается немногими днями, по прошествии которых он был предан смерти. В этом заключаются огромные несообразности, о которых я здесь не буду говорить, так как касался их в соответствующих глазах «Жизни Иисуса». Нескольких недель (предполагая, что синоптики имели намерение ограничить таким именно сроком промежуток времени между торжественным входом в Иерусалим и казнью Иисуса) далеко недостаточно для всего того, что должен был сделать Иисус в Иерусалиме [755]. Многие из событий, перенесенных синоптиками в Галилею, особенно столкновения с фарисеями, имеют смысл только в Иерусалиме. Все события, следующие за смертью Иисуса, доказывают, что его секта пустила крепкие корни в Иерусалиме. Если бы все происходило так, как описывают Матфей и Марк, то христианство развилось бы главным образом в Галилее. Сектанты, пришедшие в Иерусалим всего за несколько дней перед тем, не избрали бы его своей столицей [756]. Св. Павел ни разу не вспоминает о Галилее; для него новая религия и родилась в Иерусалиме. Поэтому четвертое Евангелие, которое допускает несколько путешествий Иисуса в Иерусалим и продолжительные пребывания его там, по-видимому, ближе к истине. В этом отношении у Луки оказывается некоторая скрытая гармония с четвертым евангелистом или, вернее, он колеблется между двумя противоположными системами (Лк.9:51 и сл.; 10:25 и сл.; 10:38 и сл.; 17:11). Это весьма важно; ибо мы откроем скоро еще другие случаи, где Лука тоже согласуется с автором четвертого Евангелия и, по-видимому, знаком с теми же преданиями, как и он. Но вот что очень странно. Первая из подробностей о пребываниях Иисуса в Иерусалиме, сообщаемая четвертым Евангелием, упоминается также и синоптиками, но относится ими к дням, предшествующим смерти Иисуса. Это его столкновение с торговцами, которых он изгнал из храма. Можно ли приписывать подобное деяние галилеянину, только что явившемуся в Иерусалим, есть ли в этом тень правдоподобия, между тем как самый факт этот должен был иметь некоторую реальность, так как он передается во всех четырех текстах? В отношении хронологии в передаче этого рассказа преимущество принадлежит всецело четвертому евангелисту. Очевидно, что синоптики приурочили к последним дням жизни Иисуса все случаи, которые упоминались в предании и относительно которых они не знали, куда их отнести. Теперь является еще вопрос, который настало время разъяснить. Мы уже нашли, что четвертый евангелист обладал многими преданиями сообща с синоптиками (роль Иоанна Крестителя, голубь, явившийся при крещении Иисуса, этимологическое происхождение имени Кифы, имена, по меньшей мере, трех апостолов, изгнание торговцев из храма). Не черпает ли четвертый евангелист эти сведения у синоптиков? Очевидно, нет, ибо относительно самых этих фактов он впадает с ними в серьезное разногласие. Откуда же у него берутся эти общие рассказы? Очевидно, из преданий или из собственных воспоминаний. А что же это означает, если не то, что этот автор оставил нам оригинальный вариант жизнеописания Иисуса, что его жизнеописание следует ставить на одну доску с прочими биографиями Иисуса, прежде нежели приступать затем к оценке преимуществ тех или других подробностей? Автор априористического жизнеописания Иисуса или не имел бы ничего общего с синоптиками, или перефразировал бы их, как это и делают апокрифы. Символические и догматические тенденции были бы у него более заметны. У него не встречались бы безразличные, в некотором роде беспристрастные подробности, которыми изобилует четвертое Евангелие. Тут нет ни малейшего сходства с биографией зона; совсем не так пишет Индия свои жизнеописания Кришны, не так рассказывает она о воплощениях Вишну. Примером такого рода сочинения, принадлежащего первым векам нашей эры, может служить Pisté Sophia [757], приписываемая Валентину. Здесь нет ничего реального, все носит чисто символический и идеалистический характер. Я сказал бы то же самое об «Евангелии Никодима», искусственной композиции, основанной целиком на метафорах. Целая пропасть отделяет четвертое Евангелие от подобного рода риторических произведений, и если бы необходимо было во что бы то ни стало найти аналогию между ними и одним из канонических Евангелий, то скорее следовало бы поискать ее у синоптиков, а никак не в четвертом Евангелии. §6. Затем следует (2:18 и след.) другой эпизод, соотношение которого с повествованием синоптиков не менее замечательно. Синоптики, по крайней мере, Матфей и Марк, передают по поводу суда над Иисусом и его смерти на Голгофе слова, будто бы сказанные Иисусом и послужившие одним из главных мотивов его осуждения: «Разрушьте этот храм, и я в три дня воздвигну его». Но синоптики не говорят, что Иисус действительно сказал это; напротив, они относятся к этому, как к лжесвидетельству. Четвертый евангелист рассказывает, что, действительно, Иисус произнес слова, поставленные ему в вину. Заимствовал ли он это изречение у синоптиков? Это маловероятно, ибо он приводит их в другом варианте и дает им аллегорическое значение (ст. 21-22), которое не известно синоптикам. По-видимому, в этом случае автор четвертого Евангелия пользовался оригинальным преданием, даже более оригинальным, нежели синоптики, ибо эти последние не цитируют слов Иисуса непосредственно, а только сообщают их, как эхо. Правда, что относя эти слова к эпохе, двумя годами предшествовавшей смерти Иисуса, четвертый евангелист поступает не особенно удачно. Заметьте себе подробность еврейской истории, которая заключается в ст. 20; подробность эта достаточно достоверна и согласуется с данными Иосифа [758]. §7. Ст. 23-25 второй главы скорее неблагоприятны для анализируемого нами текста, они тягучи, холодны, бесцветны; в них чувствуется апологист, полемист. Они доказывают обдуманность их редакции, значительно более поздней, нежели редакция синоптиков. §8. Теперь следует эпизод с Никодимом (3:1-21). Разумеется, я готов пожертвовать всем этим разговором Иисуса с фарисеем. Это отрывок из апостольского, а не евангельского богословия. Содержание такой беседы могло быть передано только Иисусом или Никодимом. Но обе эти гипотезы одинаково неправдоподобны. Сверх того, начиная с ст. 12 автор забывает о лице, выведенном на сцену, и пускается в общее рассуждение, направленное по адресу всех евреев. В этом мы видим одну из существеннейших характерных черт этого писателя, его пристрастие к богословским беседам, его наклонность приурочивать подобные беседы к более или менее историческим обстоятельствам. Отрывки этого рода дают вам не более понятия об учении Иисуса, нежели диалоги Платона об идее Сократа. Это – искусственные сочинения, а не предания. Их можно также сравнить с тирадами, которые, не задумываясь, приписывают своим героям древние историки. Эти поучения довольно далеки от стиля Иисуса и его идеи; напротив, они представляют полную аналогию с богословием пролога (1:1-14)), где автор говорит от своего имени. Само обстоятельство, с которым автор связывает эту беседу, можно ли считать историческим фактом или оно тоже вымысел собственного произведения? Это трудно сказать. Самый факт упоминается и впоследствии (19:39), а Никодим фигурирует и в других местах (7:50 и след.). Я склонен верить, что Иисус действительно имел сношения с важным лицом, носившим это имя, и что автор четвертого Евангелия, которому это было известно, выбрал Никодима, как Платон выбирал Федона или Алкивиада своим собеседником, для того, чтобы написать большой диалог теоретического характера. §9. Ст. 22 и след. до ст. 2 четвертой главы, по моему мнению, исторически верны. Здесь мы снова видим Иисуса с Иоанном Крестителем, но на этот раз с группой учеников, которые его сопровождают. Иисус совершает крещение, подобно Иоанну, привлекает к себе толпу в большей степени, нежели Иоанн, и имеет больше успеха, нежели он. Ученики также крестят со своей стороны, и между обеими школами начинается соревнование, причем сами вожди обеих сект остаются выше такой мелочности. Это чрезвычайно замечательно, ибо у синоптиков нет ничего подобного. Для меня этот эпизод очень правдоподобен. Если есть в нем некоторые необъяснимые подробности, то это вовсе не подрывает исторической ценности всего эпизода. То были вещи, которые все понимали с полуслова и которые отлично подходят к гипотезе личных мемуаров, написанных для избранного кружка. Напротив, подобные неясности непонятны в труде, составленном исключительно с целью дать преобладание определенным идеям. Такие идеи проглядывали бы в нем на каждом ищу, и в самом рассказе не попадалось бы столько строчных обстоятельств, не имеющих никакого значения для богословской теории. Сверх того, здесь дается точная топография (ст. 22-23). Правда, известно, где находится Салим, но название Ainon проливает в этом отношении луч света. Это измененное слово Енаван, множественное число от халдейского слова Аин или Ен, «колодец». Каким образом могли бы угадать это эллинские сектанты Ефеса? Они бы не могли назвать ни одной местности или назвали бы какую-либо общеизвестную, или изобрели бы небывалое слово, воспользовавшись семитической этимологией. Подробность, заключающаяся в ст. 24, точно так же отличается правдивостью и точностью. Ст. 25, связь которого с предыдущим и с последующим не особенно ясна, противоречит предположению об искусственном вымысле. Можно бы сказать, что мы имеем здесь дело с плохо редактированными заметками, с отрывочными воспоминаниями прошлого, очень старыми, но порой чрезвычайно светлыми. Что может быть наивнее повторения содержания ст. 26 в ст. 1 четвертой главы? Стихи же 27-36 носят совсем другой характер. Здесь автор вдается в рассуждения, которым невозможно придавать характер достоверности. Но ст. 1 четвертой главы обладает редкостной ясностью, а ст. 2 имеет и капитальное значение. Автор, как бы раскаявшись в том, что им написано, и опасаясь, чтобы его повествование не имело дурных последствий, вместо того, чтобы вычеркнуть написанное, делает в скобках оговорку, которая явно противоречит всему предыдущему. Он уже не хочет, чтобы Иисус крестил; он уверяет, что крестили только его ученики. Допустим, что ст. 2 был позднейшей вставкой. Во всяком случае, это доказывает, что весь рассказ, заключающийся в 3:22 и след., никак не отрывок из априористического богословия, что, напротив, богослов этого направления берется за перо только на ст. 2, чтобы опровергнуть этот рассказ и устранить те затруднения, которые он мог бы собой представлять для его теории. §10. Мы дошли до беседы Иисуса с Самаритянкой и до миссии к самаритянам (4:1-42). Луке (Лк.9:51 и сл.; 17:11) эта миссия была известна, и, вероятно, она действительно имела место. Тем не менее здесь можно было бы применить теорию тех ученых, которые видят в четвертом Евангелии лишь ряд вымыслов, имеющих целью изложение известных принципов. Подробности диалога, очевидно, вымышлены. С другой же стороны, топографические данные, приведенные в ст. 3-6, удовлетворительны. Только палестинский еврей, часто проходивший неподалеку от входа в Сихемскую долину, мог бы написать это. Ст. 5-6 не точны; но предание, заключающееся в них, могло быть заимствовано в кн. Бытия, 33:19, 48:22; в кн. Иисуса Навина, 24:32. По-видимому, автор прибегает к игре слов (Сихар вместо Сихем [759]), в которой заключалась горькая ирония евреев по адресу самаритян [760]. Не думаю, чтобы в Ефесе так интересовались ненавистью и взаимными раздорами, которые существовали между иудеями и самаритянами (ст. 9). Намеки на религиозную историю Самарии, которые будто бы заключаются в ст. 16-18, я считаю натянутыми. Капитальную важность представляет ст. 22. Он словно разделяет на две части превосходную мысль, начинающуюся словами: «Поверь мне, что наступает время…», к выражает как раз противоположное мнение. Здесь мы имеем дело, по-видимому, с такою же поправкой, как и в ст. 2 той же главы; сам автор или кто-либо из его учеников выправляет мысль, которую он находит слишком опасной или слишком смелой. Во всяком случае, эта вставка проникнута чисто еврейскими предрассудками. Я отказываюсь ее понимать, если она была написана около 130 или 150 г. в христианской фракции, наиболее отрешившейся от иудаизма. Ст. 35 совершенно в стиле синоптиков и истинных слов Иисуса. Остается великолепное изречение, заключающееся в ст. 21 и 23 (пропуская ст. 22). Для подобных слов не существует строгого мерила их подлинности. Как предположить, чтобы Иисус или Самаритянка рассказали кому-либо беседу, которая произошла между ними? Восточная манера вести рассказ, по существу своему, имеет повествовательный характер; все переводится на язык точных и осязаемых фактов. Наши фразы общего смысла, выражающие тенденцию, общий взгляд. Востоку неведомы Следовательно, здесь мы имеем дело с анекдотом, который следует принимать так же буквально, как и любой другой из исторических анекдотов. Но в анекдоте нередко заключается истина. Если Иисус никогда не произносил этого изречения, тем не менее слова эти принадлежат ему, и если бы его не было, то и не существовало бы. Я знаю, что у синоптиков часто встречаются совершение противоположные принципы и случаи, где Иисус обходится с неевреями очень жестко. Но есть и другие места, где мы снова находим у него тот же широкий взгляд, какой господствует в этой главе Евангелия от Иоанна (Мф.8:11 и сл.; 21:43; 22:1 и сл.; 24:14; 28:19; Мк.13:10; 16:15; Лк.4:26; 24:47). Надо выбирать между теми и другими, и я думаю, что истинная мысль Иисуса заключается в текстах второго рода. Места противоположного характера, по моему мнению, не более как lapsus, обмолвки, которые принадлежат ученикам, не вполне понимавшим своего учителя и искажавшим его мысли. §11. Ст. 43-45 четвертой главы заключают в себе нечто удивительное. Автор полагает, что Иисус совершал свои великие дела именно в Иерусалиме, во время праздников. По-видимому, это входит у него в систему. И то обстоятельство, что он ссылается (ст. 44) на слова Иисуса, приводимые также и синоптиками и имеющие весьма достоверный характер, доказывает, что эта система, хотя и ложная, основывается у него на воспоминаниях. §12. В ст. 46 мы находим упоминание о небольшом городе Кане, что было бы непонятно в сочинении искусственном и чисто догматическом. Далее идет (ст. 46-54) описание чудесного исцеления, весьма сходного с подобными же чудесами, наполняющими рассказы синоптиков, и соответствующего, с некоторыми вариантами, чуду, рассказанному у Мф.8:5 и сл. и у Лк.7:1 и сл. Это весьма замечательно; ибо это показывает, что автор не измышляет чудес и, рассказывая о них, держится предания. В общем, из семи чудес, о которых он рассказывает, только относительно двух (брак в Кане и воскрешение Лазаря) нет ни следа у синоптиков, остальные же пять находятся у них, только с иными подробностями. §13. Пятая глава составляет совершенно обособленный отрывок. Здесь приемы автора обнаруживаются. Он рассказывает чудо, будто бы совершенное в Иерусалиме, и всю обстановку его приурочивает к тому, чтобы само чудо представлялось более поразительным, а затем пользуется этим случаем, чтобы вставить пространные догматические и полемические рассуждения, направленные против евреев. Измышляет ли автор это чудо или заимствует его в предании? Если измышляет, то надо, по меньшей мере, признать, что он живал в Иерусалиме, ибо он обнаруживает хорошее знакомство с городом (ст. 2 и след.). Нигде в других Евангелиях не упоминается о Вифезде; но чтобы выдумать это название и связанные с ним обстоятельства, автору четвертого Евангелия необходимо было знать еврейский язык, а противники указанного Евангелия этого не допускают. Более вероятно, что суть своего рассказа он почерпнул в предании; действительно, рассказ этот представляет заметное сходство с аналогичными местами у Марка (ср. Ин.5:8,9,16 с Мк.2:9,12,27). Отсюда вытекает, что часть христианской общины приписывала Иисусу чудеса, будто бы происшедшие в Иерусалиме. Это чрезвычайно важно. Вполне естественно, что Иисус приобрел огромную славу чудотворца среди сельского, бесхитростного населения Галилеи, особенно благоволившего к нему. Если бы он ни разу не обнаруживал здесь своей готовности свершить чудо, чудеса все равно ему приписали бы. Слава чудотворца все равно о нем распространилась бы, независимо от того, приложил ли он к этому старание, без его ведома. Чудо само собой объясняется для публики, расположенной к чудотворцу; в этих случаях, в сущности, публика сама делает чудо. Но перед лицом неблагосклонной публики положение совершенно меняется. Это отлично было видно по размножению чудес в Италии пять или шесть лет тому назад. Чудеса, которые совершались в римских государствах, неизменно удавались; напротив, когда чудотворцы рискнули появиться в провинциях итальянских, где тотчас же по поводу чуда началось расследование, то чудеса быстро прекратились. Лица, об исцелении которых распущен был слух, признавались, что они вовсе не болели. Сами чудотворцы при допросе доказывали, что им ничего не известно, но что так как распространился слух, будто бы они совершали чудеса, то они и сами этому поверили. Другими словами, для того чтобы чудо удалось, необходимо немножко снисходительности. Если же присутствующие не помогают чуду, то приходится помогать ему самим актерам. Таким образом, если допустить, что Иисус совершал чудеса в Иерусалиме, то придется сделать весьма обидные для него предположения. Пока я не буду произносить своего суждения по этому предмету, ибо сейчас мне надо будет говорить об одном иерусалимском чуде, которое представляет важность совсем с другой стороны и которое гораздо теснее связано с главнейшими событиями жизни Иисуса. §14. Глава 6:1-14, галилейское чудо, тоже совершенно сходное с одним из чудес, описываемых синоптиками; речь идет о насыщении хлебом пяти тысяч. Очевидно, что это чудо принадлежало к числу тех, которые приписывались Иисусу еще при его жизни. В основе этого чуда лежит реальных факт. Нет ничего легче, как представить себе подобную иллюзию у людей легковерных, наивных, относящихся к чудотворцу с симпатией. «Пока мы были с ним, нам не хотелось ни пить, ни есть»; эта совершенно обычная фраза превратилась в чудесный факт, который передавали друг другу с разными дополнениями. Как и всегда, повествование четвертого Евангелия об этом эпизоде немножко более рассчитано на эффект, нежели тот же рассказ у синоптиков. В этом отношении его можно считать сортом ниже. Но следует отметить роль, которую здесь играет апостол Филипп. Филипп особенно хорошо известен автору четвертого Евангелия (ср. 1:43 и сл., 12:21 и сл.). Филипп же жил в Гиераполисе в Малой Азии и Папий знал здесь его дочерей [761]. Все это отлично согласуется одно с другим. Можно сказать, что автор заимствовал описание этого чуда у синоптиков или в аналогичном источнике, а затем воспользовался им по собственному усмотрению. Но каким образом черта, которую он прибавляет к этому описанию, могла бы так хорошо гармонировать со всем, что нам об этом известно из других источников, если бы самая эта черта не была почерпнута из непосредственного предания? §15. Автор описывает целый ряд чудес и видений (6:16 и сл.), которые соединяет между собой явно искусственной связью, прекрасно подтверждающей, что все эти воспоминания (если только это воспоминания) записаны довольно поздно. Во время бури Иисус появляется на волнах и как бы идет по морю; самая лодка чудесно движется сама собою. Чудо это описывается и синоптиками (Мф.14:22 и сл.; Мк.6:45 и сл.). Очевидно, и здесь мы имеем дело с преданием, а никак не с индивидуальной фантазией. Ст. 23 устанавливает пункт, где это произошло, устанавливает связь между этим чудом и насыщением хлебом пяти тысяч, и все это, по-видимому, доказывает, что данные места Евангелия следует отнести к числу тех рассказов о чудесах, которые имеют историческую основу. Чудо, о котором идет речь, объясняется, вероятно, какою-либо галлюцинацией спутников Иисуса, которая у них была, когда они плыли по озеру и вследствие которой, в минуту опасности, им казалось, что учитель идет к ним на помощь. Идея, которую они себе внушили, что тело Иисуса легко, как дух [762], придавала этому еще большую вероятность. Мы скоро увидим (глава 21) еще другое предание, основанное на аналогичной игре воображения. §16. Оба предшествующие чуда служат введением к одной из важнейших проповедей, какие только произносились Иисусом в Капернаумской синагоге. Эта проповедь, очевидно, относится к комплексу символов, особенно свойственных древнейшей из христианских общин, к символам, изображающим Христа в виде хлеба для верующего. Я уже говорил выше, что почти все поучения, приписываемые Христу четвертым Евангелием, представляют собой искусственное произведение; быть может, сюда же следует отнести и эту проповедь. Если угодно, я могу признать, что этот отрывок имеет более значения для истории идеи Евхаристии в I веке, нежели для изложения подлинного учения Иисуса. Но, по моему мнению, и в этом случае само четвертое Евангелие проливает луч света на этот вопрос. По синоптикам, учреждение таинства Евхаристии относится к последнему вечеру, проведенному Иисусом с учениками. Ясно, что в очень старое время этому верили, и таково было учение св. Павла (1 Кор.11:23 и сл.). Но для того, чтобы согласиться с этим, надо предположить, что Иисус точно знал день своей смерти, а этого мы не можем допустить. Следовательно, обычаи, из которых возникла Евхаристия, существовали раньше Тайной вечери, и я думаю, что четвертое Евангелие совершенно правильно пропускает рассказ о вечери в Великий Четверг и рассеивает идеи Евхаристии по всему жизнеописанию Иисуса. Все, что есть существенного в рассказе об Евхаристии, не более как описание подробностей любой иудейской трапезы. Иисусу приходилось не один, а сотни раз благословлять хлеб. преломлять его, раздавать присутствующим, благословлять вино. Я отнюдь не утверждаю, будто бы четвертый евангелист приводит подлинные слова Иисуса. Но весьма определенные черты, которые описываются в ст. 60 и сл.; 68, 70 и 71, во всяком случае носят оригинальный характер. Ниже мы снова заметим особенную ненависть автора к Иуде из Кериота. Правда, синоптики тоже не очень мягко к нему относятся. Но у четвертого евангелиста эта ненависть носит более обдуманный, более личный характер; ее можно подметить в двух или трех местах, кроме рассказа о самой измене; благодаря ей автор возводит на голову преступного ученика обвинения, о которых прочие евангелисты не упоминают. §17. Глава 7:1-10 представляет собой маленькое историческое сокровище. Здесь с восхитительной наивностью переданы угрюмое неудовольствие братьев Иисуса, предосторожности, которые приходится принимать Иисусу. Здесь совершенно отсутствуют символистика и догматизм. Можно ли подозревать догматическую или символическую тенденцию в этом небольшом рассказе, который скорее может вызвать возражения, нежели служить целям христианской апологетики? Зачем писатель, единственным девизом которого был бы: Scribitur ad probandum, стал бы выдумывать подобную странную подробность? Нет, нет, в этом месте девизом его было, несомненно: Scribitur ad narrandum. Это вполне оригинальное воспоминание, с какой бы стороны оно ни шло и каким бы пером ни было написано. Можно ли после этого утверждать, что личности, описываемые четвертым Евангелием, типы, характеры, а не исторические существа с плотью и кровью? Скорее именно у синоптиков повествование носит идиллический и легендарный характер; по сравнению с ним четвертое Евангелие пользуется приемами истории, а в его повествовании видно намерение достигнуть точности. §18. Затем следует диспут между Иисусом и евреями (ст. 11 и сл.), которому я придаю лишь небольшую цену. Такого рода сцены должны были происходить в большом числе. На всем, что рассказывает четвертый евангелист, сильно отражается характер его фантазии; в подобных картинах краски его поэтому не должны быть особенно жизненными. Поучения, которые здесь приписываются Иисусу, вполне соответствуют обычному стилю этого автора. Одно лишь вмешательство Никодима (ст. 50 и сл.) во всем этом эпизоде и имеет некоторую историческую ценность. Ст. 52 вызывал возражения. В нем, говорят, заключается ошибка, которой не сделал бы ни Иоанн, ни даже любой еврей. Мог ли автор не знать, что Иона и Наум были родом из Галилеи? Конечно, мог не знать или, по меньшей мере. не подумать о них. Евангелисты и вообще авторы книг Нового Завета, за исключением св. Павла, обладали весьма слабым знанием истории и экзегетики. Во всяком случае, они писали по памяти и не заботились о точности. §19. Рассказ о грешнице оставляет место для больших критических сомнений. Этого эпизода совсем нет в лучших рукописях: тем не менее я думаю, что он входил в первоначальный текст. Топографические данные ст. 1 и 2 верны. Ни один штрих во всем отрывке не противоречит стилю четвертого Евангелия. Я думаю, что эти строки были вычеркнуты лишь по неуместной щепетильности, пришедшей в голову каким-нибудь лжеригористам по поводу морали этого эпизода, с виду покровительствующей распутству, между тем как эти самые строки, если бы они относились к другим частям текстов, несомненно, были бы сохранены в виду их красоты. Во всяком случае, если рассказ о женщине, уличенной в прелюбодеянии, сперва и не входил в четвертое Евангелие, то он, несомненно, был почерпнут в евангельских преданиях. Он был известен Луке, хотя и в другой редакции (7:37 и сл.). По-видимому, Папий [763] читал аналогичный эпизод в Евангелии от евреев. Слова: «Кто из вас без греха…» до такой степени в духе Иисуса, так хорошо согласуются с другими штрихами синоптиков, что мы вправе считать их настолько же подлинными, как и все изречения, приводимые синоптиками. Во всяком случае, легче понять, что подобный отрывок был вычеркнут, нежели то, что его прибавили. §20. Богословские диспуты, которыми наполнена вся остальная часть восьмой главы, для истории Иисуса не представляет никакой ценности. Очевидно, автор приписывает Иисусу свои собственные идеи, не основываясь ни на каком источнике, ни на каком непосредственном воспоминании. Каким образом, скажут мне, могли бы до такой степени переделывать слова своего учителя его непосредственный ученик или автор, изучающий предание и состоящий в непосредственных отношениях к кому-либо из апостолов? Но Платон был, несомненно, непосредственным учеником Сократа и тем не менее не стеснялся приписывать ему вымышленные поучения. «Федон» содержит исторические указания, в высокой степени правдивые, и поучения, не имеющие ни малейшей достоверности. В предании факты сохраняются гораздо лучше, нежели поучения. Активная христианская школа, быстро эволюционируя, должна была за пятьдесят – шестьдесят лет радикально изменить представление, которое было ею составлено об Иисусе, но в то же время она могла лучше, чем кто-либо другой, пояснить известные особенности и общее строение биографии реформатора. Напротив, бесхитростные и кроткие христиане в Вифании, среди которых сложился сборник, так называемых «Logia», – небольшие общины людей, очень чистых сердцем и очень добросовестных, евионитов (Божиих нищих), остававшихся верными учению Иисуса, благочестиво хранивших его поучения и образовавших небольшой обособленный мир, в котором почти не было никакого движения мысли, – могли в одно и то же время отлично сохранить в памяти тембр голоса учителя и иметь о нем довольно мало биографических сведений, так как им они не придавали большого значения. Указанное различие между теми и другими христианскими общинами отразилось на первом Евангелии. Несомненно, что это Евангелие лучше других передает нам поучения Иисуса, а между тем в отношении фактов оно менее точно, нежели второе. Тщетно было бы ссылаться на единство редакции четвертого Евангелия. Я признаю это единство, но сочинение, редактированное одним лицом, может заключать данные, весьма различные по своей ценности. Жизнь Магомета, написанная Ибн-Гишамом, несомненно, обладает, как биография, известным единством, и тем не менее одни места этого жизнеописания мы признаем, а другие отрицаем. §21. Глава 9 и ст. 1-21 главы 10 составляют одно целое, начинающееся с рассказа о новом иерусалимском чуде, об исцелении слепорожденного; намерение подчеркнуть демонстративное значение этого чуда чувствуется здесь больше, нежели где-либо. Тем не менее заметно довольно хорошее знакомство с топографией Иерусалима (ст. 7); объяснение слова Σιλωαμ сделано довольно хорошо. Невозможно допустить, чтобы это чудо было плодом символической фантазии автора, – тем более, что мы встречаем рассказ об этом исцелении у Марка (Мк.8:22 и сл.), причем в обоих рассказах упоминается об одной и той же оригинальной подробности (ср. Ин.9:6 и Мк.8:23). Я признаю, что в последующих прениях и поучениях было бы опасно отыскивать отголосок мысли Иисуса. Существенная черта автора четвертого Евангелия, отныне выступающая с особенной яркостью, заключается в том, что он пользуется чудом как исходною точкою для пространных рассуждений. Описываемые им чудеса являются темою для рассуждений, комментариев. У синоптиков этого нет. У них теургия отличается полнейшей наивностью; они никогда не возвращаются назад, чтобы использовать чудеса, о которых они рассказали. Напротив, в четвертом Евангелии теургия является сознательной, чудо изображается с искусственными приемами, которые рассчитаны на то, чтобы убедить неверующего; автор старается использовать чудо для подтверждения известных проповедей, которыми он и сопровождает рассказ о чуде. Если бы четвертое Евангелие ограничивалось лишь подобными страницами, то мнение о нем как о простом богословском сочинении на заданную тему было бы вполне обоснованным. §22. Но этим четвертое Евангелие не ограничивается. Начиная с ст. 22 двадцатой главы, мы читаем топографические подробности самой строгой точности, которая была бы необъяснима, если бы мы признали, что четвертое Евангелие ни в каком отношении не может считаться палестинским преданием. Я готов пожертвовать всем спором, который передан в ст. 24-39. Напротив, путешествие в Перею, указанное в ст. 40, факт исторический. Синоптикам также известно об этом путешествии, с которым они связывают различные инциденты в Иерихоне. §23. Ст. 11:1-45 представляют собой место чрезвычайной важности. Речь идет также о чуде, но о чуде, резко отличающемся от других и происшедшем при особенных условиях. Все другие чудеса, описанные как бы мимоходом, касаются людей неизвестных, впоследствии более не встречающихся в евангельской истории. Здесь чудо происходит в известной семье, пользовавшейся известностью (Лк.10:38 и сл.), с которой был хорошо знаком и автор четвертого Евангелия, если только он правдив. Прочие чудеса представляют собой небольшие побочные эпизоды, предназначенные для того, чтобы самой своей численностью подтвердить божественную миссию учителя, и взятые поодиночке, ничего не доказывающие, ибо ни об одном из них впоследствии уже не вспоминают и ни одно из них не входит в жизнеописание Иисуса как составная часть его. О всех этих чудесах можно говорить в совокупности, как я и поступил в моем сочинении, не нарушая ни целости всего здания, ни последовательности событий. Напротив, чудо, о котором здесь идет речь, глубоко вплетается в повествование о последних неделях жизни Иисуса, как оно передано четвертым Евангелием. И ниже мы увидим, что именно в этом повествовании о последних неделях жизни Иисуса текст четвертого Евангелия выделяется своим несомненным превосходством над текстом других Евангелий. Таким образом, это чудо само по себе составляет особую категорию; с первого взгляда видно, что оно должно быть причислено к событиям, составляющим жизнь Иисуса. Но меня поражают вовсе не мелкие подробности рассказа. Два других иерусалимских чуда Иисуса, о которых говорит автор четвертого Евангелия, рассказаны совершенно так же. Если бы даже все обстоятельства воскрешения Лазаря были плодом воображения рассказчика, если бы было доказано, что все эти обстоятельства скомбинированы ради эффекта, соответственно обыкновению, которое мы уже подметили у этого автора, – все же самый факт останется исключительным в евангельской истории. Чудо в Вифании относится к чудесам в Галилее так же, как стигматы Франциска Ассизского относятся к остальным чудесам этого святого. Карл Газе составил превосходное жизнеописание умбрийского святителя, не настаивая особенно ни на одном из этих последних; но он отлично понял, что не мог бы назваться правдивым биографом, если бы не остановился на стигматах; он посвятил им длинную главу, оставив полный простор для всякого рода предположений и гипотез. Чудеса, которыми усеяны все четыре редакции жизнеописания Иисуса, сами собой разделяются на две категории. Одни являются просто-напросто созданиями легенды. Ни одно из них не основано на реальных фактах из жизни Иисуса. Все они – плод той работы воображения, которая происходит вокруг всех популярных личностей. Другие основываются на реальных фактах. Так, например, легенда вовсе не произвольно приписывает Иисусу исцеления одержимых бесами. Без сомнения, Иисус не раз был сам уверен в том, что совершал такие исцеления. К той же категории следует отнести насыщение пяти тысяч, многие случаи исцеления больных, быть может, некоторые видения. Эти чудеса представляют собой не просто плоды фантазии; они созданы по поводу реальных, но преувеличенных и видоизмененных фактов. Надо абсолютно отказаться от весьма распространенного убеждения, будто бы чудеса никогда не передаются свидетелем-очевидцем. Автор последних глав «Деяний», несомненно, свидетель-очевидец жизни св. Павла, однако этот автор рассказывает о чудесах, которые должны были происходить на его глазах (Деян.20:7-12; 27:11,21 и сл.; 28:3 и сл.; 28:8 и сл.). Но что я говорю? Св. Павел сам рассказывает о своих чудесах и ими подтверждает истинность своей проповеди [764]. Некоторые из чудес составляли постоянное явление в Церкви и в некотором роде входили в то, что называется обычным правом [765]. «Каким образом, – говорят некоторые, – можно выдавать себя за свидетеля-очевидца и в то же время рассказывать вещи, которые никак нельзя было ни слышать, ни видеть?» Но в таком случае и tres socii не знали Франциска Ассизского, ибо они рассказывали много такого, чего никак невозможно было ни слышать, ни видеть. К какой же категории следует отнести то чудо, о котором идет речь? Послужил ли для него поводом какой-нибудь реальный факт, преувеличенный и приукрашенный впоследствии? Ияи, быть может, в нем нет ничего реального? Чистая ли это легенда или вымысел рассказчика? Затруднение увеличивается вследствие того, что в третьем Евангелии, от Луки, мы находим самые странные совпадения по этому поводу. Действительно, Лука знал Марфу и Марию (Лк.10:38-42), знал даже и то, что они родом не из Галилеи; словом, они у него являются в освещении, довольно сходном с тем, которое им дается и четвертым Евангелием. В этом последнем тексте Марфа играет роль служанки (διακονία), Мария – роль пылкой, восприимчивой личности. Известен восхитительный эпизод, который отсюда извлек Лука. Если мы сравним соответствующие места у Луки и в четвертом Евангелии, то станет очевидным, что здесь роль оригинала принадлежит четвертому Евангелию, не в том смысле, что Лука или автор третьего Евангелия, кто бы он ни был, читал четвертое Евангелие, а в том, что в четвертом Евангелии мы находим данные, объясняющие легендарный анекдот третьего Евангелия. Известен ли Лазарь третьему Евангелию? После того как я в течение долгого времени отказывался это допустить, теперь я пришел к тому, что это весьма возможно. В настоящее время я действительно думаю, что Лазарь в притче о богатом не кто иной, как воскресший Лазарь в переделанном виде. Пусть не возражают на это, что для такой метаморфозы ему пришлось бы в пути порядочно измениться. В этом предположении нет ничего невозможного; пиршество у Марии, Марфы и Лазаря, играющее видную роль в четвертом Евангелии, переносится синоптиками к некоему Симону прокаженному, а в третьем Евангелии превращается в пиршество у Симона Фарисея, и здесь фигурирует грешница, которая, подобно Марии в четвертом Евангелии, умащает ноги Иисуса и отирает их своими волосами. Какой путеводной нити следует держаться в этом лабиринте отрывочных и перефразированных легенд? Что касается меня, то а допускаю, что вифанская семья действительно существовала и в известных разветвлениях христианского предания породила целый цикл легенд. Одною из таких легенд было воскрешение Иисусом главы этого дома. Без сомнения, подобный слух мог возникнуть и после смерти Иисуса. Но я не считаю невозможным, чтобы поводом для него послужил какой-либо реальный факт из жизни Иисуса. Умалчивание синоптиков об эпизоде в Вифании меня не особенно поражает. Синоптикам вообще мало известно все, что непосредственно предшествовало последней неделе жизни Иисуса. У них недостает не только случая в Вифании, но и всего периода жизни Иисуса, к которому относится этот случай. Тут мы постоянно возвращаемся к основному спорному пункту. Надо решить, какая из двух систем вернее, та ли, по которой главной ареной деятельности Иисуса является Галилея, или та, по которой Иисус провел часть своей жизни в Иерусалиме. Мне небезызвестны усилия символистики разъяснить этот пункт. По мнению ученых и преданных защитников этой системы, чудо в Вифании означает, что Иисус для верующих есть воскресение и жизнь в духовном смысле. Лазарь – это нищий, евион, воскрешенный Иисусом из состояния духовной смерти. Именно за это, за пробуждение народа, которое начинало их беспокоить, имущие классы и решили погубить Иисуса. Такова система, на которой останавливаются лучшие богословы христианской Церкви нашего времени. По моему мнению, система эта ошибочна. Я признаю, что четвертое Евангелие догматично, но оно отнюдь не носит аллегорического характера. Действительно, аллегорические книги первых веков отличаются совершенно другими приемами, как, например. Апокалипсис, Пастырь Гермаса, Пистис Софиа. По существу этот символизм вполне соответствует мифизму Штрауса: последнее прибежище богословов, доведенных до крайности, – аллегория, миф, символ. Мы же, отыскивая только голую историческую истину без малейшей тени задней богословской или политической мысли, должны быть гораздо свободнее. Для нас во всем этом нет ничего ни мифического, ни символического; это история сектантская и народная. К ней нужно отнестись с большой осторожностью, но без всякого предвзятого мнения в виде подобранных объяснений. Можно сослаться па различные примеры. Александрийская школа, в том виде, как она нам известна по сочинениям Филона, бесспорно имела сильное влияние на богословие апостольского века. И разве мы не видели, что эта школа доводит склонность к символизму до безумия? Разве весь Ветхий Завет не стал в ее руках лишь предлогом для мелочных аллегорий? Разве Мидрашим и Талмуд не наполнены мнимыми историческими разъяснениями, лишенными всякой правдивости, что объясняется только религиозными тенденциями или желанием создать аргументы в пользу тезиса? Но дело другое, когда речь идет о четвертом Евангелии. Принципы критики, которые следует применять по отношению к Талмуду или Мидрашим, не приложимы к сочинению, не имеющему ничего общего с духом палестинских евреев. Филон усматривает аллегории в старинных текстах, но сам он не создает аллегорических текстов. Существует Священная книга; истолкование ее представляется затруднительным или неудовлетворительным; тогда пытаются открыть в ней затаенный, таинственный смысл; мы знаем массу таких примеров. Но обширного исторического повествования, написанного с задней мыслью скрыть в нем символические тонкости, которые удалось бы открыть лишь спустя семнадцать веков, такого примера, конечно, никто никогда не видал. В этом случае роль александрийцев принадлежит приверженцам аллегорического объяснения. Затрудняясь толкованием четвертого Евангелия, они обходятся с ним так же, как Филон с книгой Бытия, как все еврейские и христианские предания обходятся с Песнью песней. Для нас, просто историков, допускающих, во-первых, что здесь мы имеем дело лишь с легендами, частью правдивыми, частью ложными, как и всякие легенды вообще, и, во-вторых, что реальные факты, послужившие основой этих легенд, были прекрасны, великолепны, трогательны, восхитительны, но что как всякое человеческое дело, так и эта реальность была сильно запятнана слабостями, которые возмутили бы нас, если бы мы были их очевидцами, для нас, повторяю я, здесь нет никаких трудностей. Существуют тексты, и речь идет о том, чтобы извлечь из них елико возможно больше исторической правды; вот и все. Здесь нам представляется другой, довольно деликатный вопрос. Не примешивалась ли иной раз некоторая доля угодливости к чудесам второй категории, то есть к тем чудесам, в основе которых лежат реальные факты из жизни Иисуса. Я в этом уверен или, по крайней мере, могу заявить, что если бы это было не так, то нарождающееся христианство следовало бы признать явлением, которое в этом отношении не имеет себе абсолютно ничего аналогичного. Явление это можно признать величайшим и прекраснейшим из всех явлений в этом роде, но оно все-таки должно было подчиняться общим законам всех событий в истории религии. Ни одно великое религиозное дело не обходилось без фактов, которые в настоящее время не заслужили бы название подделок. Древние религии изобилуют такого рода фактами [766]. Немногие из учреждений прошлого заслуживают с нашей стороны такой признательности, как дельфийский оракул, ибо ему принадлежат крупные заслуги в деле спасения Греции, родоначальницы всех знаний и искусств. Просвещенный патриотизм Пифии впадал в ошибку не более как в одном или двух случаях. Всегда этот оракул был органом мудрецов, одаренных самым верным чутьем в вопросах, связанных с интересами Греции. Эти мудрецы, основатели цивилизации, никогда не стеснялись давать советы жрице, которую будто бы воодушевляли боги. Если признать сколько-нибудь историческими предания о Моисее, то оказывается, что он пользовался в видах своей политики естественными явлениями природы вроде грозы, случайных повальных болезней [767] и т. п. Все древние законодатели выдавали свои законы за внушение богов. Все пророки нисколько не стеснялись утверждать, что их высшие требования продиктованы Всевышним. Буддизм, преисполненный столь высокого религиозного чувства, живет постоянными чудесами, которые не могут же происходить сами собой. Тироль, одна из самых наивных стран в Европе, родина стигматиков, слава которых невозможна без примеси сплетен или кумовства. История Церкви, по-своему заслуживающая полного уважения, переполнена лжереликвиями, лжечудесами. Бывало ли религиозное движение более наивное, нежели то, во главе которого стоял св. Франциск Ассизский? И между тем вся история стигмат необъяснима без некоторого соучастия со стороны ближайших друзей этого святого [768]. «Никто не подготовляет поддельных чудес, – скажут мне на это, – когда существует уверенность, что всюду происходят настоящие чудеса». Какое заблуждение! Именно при вере в чудеса люди бессознательно стремятся увеличить их число. При наших точных знаниях мы с трудом можем себе представить те удивительные иллюзии, благодаря которым эти темные, но сильные натуры, как бы играя со сверхъестественным, если можно так выразиться, беспрестанно скользили, как по наклонной плоскости, от легковерия к угодливости и от угодливости к легковерию. Что может быть удивительнее мании, распространяющейся в известные эпохи, приписывать апокрифические книги древним святым? Апокрифические книги Ветхого Завета, книги герметического цикла, бесчисленные псевдоэпиграфические произведения Индии соответствуют великому подъему религиозного чувства. Полагали, что приписывая эти произведения древним мудрецам, этим самым оказывают им честь; выдавали себя за их сотрудников, не помышляя о том, что в один прекрасный день такой поступок будет назван обманом. Авторы средневековых легенд, спокойно раздувавших, сидя за своими пюпитрами, чудеса своего святого, очень бы удивились, если бы услыхали, что их называют теперь обманщиками. В XVIII веке всю историю религий объясняли обманом. Критика нашего времени целиком отвергла такое объяснение. Слово это, разумеется, обидно; но в какой именно степени прекраснейшие личности прошлого способствовали своим собственным иллюзиям или иллюзиям, которые создавались на их счет, этого наш рассудительный век уже не в состоянии выяснить. Чтобы понять это, необходимо побывать на Востоке. На Востоке душой всего является страсть, легковерие же беспредельно. Вы никогда не проникнете до основ мысли восточного человека, ибо нередко этих основ для него самого не существует. Обман создает страсть, с одной стороны, и легковерие – с другой. И никакое крупное движение в этой стране не происходит без некоторого плутовства. Мы уже не умеем ни желать, ни ненавидеть; хитрости нет места в нашем обществе, ибо для нее не существует объекта. Но страсть и экзальтация не выносят такой холодности, этого равнодушия к результатам, которое лежит в основе нашего прямодушия. Но если абсолютные, наподобие восточных, натуры берутся за какое-либо дело, то они уже не отступают и в тот день, когда иллюзия станет необходимой для дела, они перед этим не остановятся. Разве это по недостатку прямодушия? Напротив, это потому, что убеждение у подобных натур слишком интенсивно, потому что они неспособны вернуться к самим себе, потому что они неразборчивы в средствах. Называть это мошенничеством было бы несправедливо; именно та сила, с которой они увлекаются своей идеей, заглушает в них все другие мысли; раз цель представляется им абсолютно хорошей, они считают законным все, что служит для ее достижения. Фанатизм всегда бывает искренен в своем тезисе и является обманщиком только по выбору средств для доказательств. Если публика сразу же не поддается доводам, которые фанатизм считает хорошими, то есть подтверждениям, то он прибегает к заведомо дурным доводам. Вера для него – все; мотивы, по которым верят, для него безразличны. Возьмем ли мы на себя ответственность за все аргументы, при помощи которых совершалось обращение варваров? В наши дни к обману прибегают как к средству только если известно, что приходится доказывать ложь. В прежние времена употребление таких средств предполагало глубокое убеждение, которое сочеталось с самой высокой нравственностью. Мы, критики, обязанные по своей профессии разобраться в этой лжи и выделить правду из целой сети обманов и всякого рода иллюзий, в которую облечена история, в виду подобных фактов испытываем чувство некоторого отвращения. Но не будем навязывать нашу щепетильность тем, кто был обязан вести за собой бедное человечество. В выборе между общей истиной принципа и правдивостью мелкого факта человек глубокой веры никогда не колеблется. В эпоху коронования Карла Х были налицо все самые достоверные доказательства тому, что святая ампула уничтожена. Затем она отыскалась, ибо она была необходима. С одной стороны, дело шло о спасении королевской власти (или, по меньшей мере, этому верили); на другой чаше весов находился вопрос о подлинности нескольких капель елея; ни один хороший роялист не затруднится в выборе. В итоге среди чудес, приписываемых Евангелиями Иисусу, есть случаи чисто легендарные. Но были, вероятно и такие, где он согласился играть роль чудотворца. Оставим пока в стороне четвертое Евангелие; Евангелие от Марка, наиболее оригинальное из синоптических, представляет собой жизнеописание чудотворца и заклинателя. Черты вроде тех, которые передает Лука, VIII, 45-46, ничуть не менее досадны, нежели те, наличность коих в воскрешении Лазаря заставляет богословов взывать громогласно о мифе и символе. Я не дорожу признанием чуда, о котором идет речь, историческим реальным фактом. Гипотеза, которую я предлагаю в настоящем моем труде, объясняет все дело недоразумением. Я хотел только показать, что этот странный эпизод, в четвертом Евангелии не может служить решительным возражением против признания исторической ценности этого Евангелия. В той части жизнеописания Иисуса, к которой мы теперь перейдем, четвертое Евангелие заключает в себе некоторые частные разъяснения, бесконечно более ценные, нежели данные синоптиков. И странная вещь? Рассказ о воскрешении Лазаря связан с этими последними страницами до такой степени тесно, что если признать его вымышленным и отвергнуть, то мы разрушим одним ударом все наше здание последних недель жизни Иисуса, столь прочно воздвигнутое четвертым Евангелием. §24. Ст. 11:46-54 изображают первый совет, который держат евреи с целью погубить Иисуса, как непосредственный результат чуда в Вифании. Можно сказать, что эта связь сделана искусственно. Однако насколько автор четвертого Евангелия ближе к истине, нежели синоптики, по которым заговор евреев против Иисуса начинается всего лишь за два или три дня до его смерти! Кроме того, весь этот рассказ чрезвычайно натурален; он заканчивается подробностью, которая, конечно, не была вымышлена, бегством Иисуса в Ефроин или Ефрон. Какого аллегорического смысла можно искать в таком обстоятельстве? Не очевидно ли, что автор четвертого Евангелия обладает данными, совершенна неизвестными синоптикам, которые, очень мало заботясь о том, чтобы составить верную биографию, втискивают в несколько дней шесть последних месяцев жизни Иисуса? Ст. 55-56 представляют довольно удовлетворительные хронологические данные. §25. Затем следует (12:1 и сл.) эпизод, общий всем евангелистам, кроме Луки, который в этом месте обработал свой материал совсем иным способом; это вечеря в Вифании. В словах «за шесть дней» в ст. 1 усматривали символический смысл, я хочу сказать, намерение приурочить день помазания миром к 10-му нисана, когда происходит выбор пасхального агнца (Исх.12:3,6). Это не особенно ясно выражено. В Ин.19:36, где сквозит намерение уподобить Иисуса пасхальному агнцу, редактор высказывается более определенно. Что касается всех обстоятельств вечери, то неужели только по чистой фантазии автор пускается в подробности, неизвестные Матфею и Марку? Я не думаю. Скорее, это оттого, что он знает больше других. Женщина, не названная синоптиками, была Мария из Вифании. Ученик, сделавший замечание по поводу ее поступка, это Иуда, и самое имя его вовлекает рассказчика в довольно резкие выражения (ст. 6). В этих строках (ст. 6) сквозит взаимная ненависть двух учеников, которые долго жили вместе, между которыми не раз возникало трение и которые пошли по противоположным дорогам. А эти слова Μαρθα, διακονει, которыми так хорошо объясняется целый эпизод, рассказанный Лукой (Лк.10:40 и сл.). О том, как женщина отирает своими волосами ноги Иисуса, рассказывает и Лука (Лк.7:38). Словом, все внушает мысль, что здесь мы имеем дело с оригинальным источником, который является ключом и к другим, более искаженным рассказам. Я не отрицаю, что стихи 1-2, 9-11, 17-18, в которых три раза рассказчик возвращается к воскрешению Лазаря, производят странное впечатление; ими подчеркивается сказанное в 11:45 и след. Напротив, я не вижу ничего неправдоподобного в намерении, которое приписывается семье из Вифании, поколебать равнодушие иерусалимских жителей внешними проявлениями, совершенно неизвестными простодушной Галилее. Не следует утверждать, что те или другие предположения неверны, потому что они обидны для кого-либо или рисуют чью-либо мелочность. Если бы мы видели оборотную сторону самых великих событий, которые только совершались в мире, событий, которые нас очаровывают, которыми мы живем, то ни одно из них не выдержало бы критики. Заметьте, кроме того, что здесь действующими лицами являются женщины, охваченные тем чувством любви, ни с чем несравнимым, которое Иисус умел внушать окружающим, женщины, убежденные, что они живут среди чудес, убежденные в том, что Иисус совершил бесчисленные чудеса, и теперь оказавшиеся лицом к лицу с неверующими, которые насмехались над тем, кого они любили. Если бы какое-либо сомнение и зародилось в их душах, то воспоминание о других чудесах Иисуса заставило бы его замолчать. Представьте себе даму-легитимистку, которой суждено помочь небу спасти Жоаса. Будет ли она колебаться? Страсть всегда приписывает Богу свой гнев, свои интересы; она вступает в совещание с Богом, заставляет его говорить, действовать. Получается уверенность в собственной правоте; кто поддерживает Его дело, выказывает рвение, которого у Него нет, тот служит Ему. §26. Рассказ о торжественном входе Иисуса в Иерусалим (12:12 и след.) согласуется с соответствующим местом у синоптиков. Здесь изумительно лишь новое напоминание о чуде в Вифании (ст. 17-18). Именно по поводу этого чуда фарисеи и решают предать Иисуса смерти; это чудо заставило иерусалимских жителей уверовать в Иисуса; это же чудо послужило причиной торжества в Вифании. Я охотно отнес бы все это на счет редактора, работавшего в 150 г., не ведая реального характера и наивной невинности галилейского движения. Но прежде всего надо остерегаться мнения, будто невинность и иллюзия, сознающая себя таковой, взаимно исключают одна другую. В этом отношении аналогий следует искать в быстрой смене состояний души восточной женщины. Страсть, наивность, беспомощность, вероломство, идиллия и преступление, легкомыслие и глубина, искренность и ложь сменяют друг друга в этого рода натурах и делают невозможными какие-либо абсолютные определения. В подобных случаях критика не должна позволять себе каких-либо исключительных мерок. Часто вернее всего дело объясняется мифическим характером факта; но это не должно исключать и исторического объяснения. Ст. 20 и след. главы 12 носят, несомненно, исторический характер. Здесь заключается темный и обособленный эпизод обращения эллинов к Филиппу. Заметьте роль этого апостола; одно лишь четвертое Евангелие имеет некоторые сведения о ней. Заметьте, в особенности, до какой степени в этом эпизоде нет ничего догматического или символического. Было бы довольно неосновательно утверждать, что эти греки такие же разумные существа, как Никодим и Самаритянка. Поучение, которое сказано Иисусом по этому поводу, не имеет к ним никакого отношения (ст. 23 и след.). Афоризм, заключающийся в ст. 25, находится и у синоптиков; очевидно, это подлинные слова Иисуса. Автор не списывает его у синоптиков. Итак, даже заставляя говорить Иисуса, автор четвертого Евангелия иногда руководствуется преданием. §27. Ст. 27 и след. представляют большую важность. Иисус смущен. Он просит Отца «избавить его от часа сего». Потом он смиряется. Слышится голос с неба или, как показалось другим, ангел говорит Иисусу. Что это за эпизод? Можно ли сомневаться в том, что это параллель с томлением духа в Гефсиманском саду, сцена, действительно пропущенная автором в том месте, где ей следовало находиться, после Тайной вечери. Заметьте обстоятельство появления ангела, известное одному Луке; это еще лишняя черта в серии совпадений между третьим и четвертым Евангелиями, составляющих весьма ценный факт для евангельской критики. Но существование двух столь различных вариантов подробности, относящейся к последним дням жизни Иисуса и, несомненно, имеющей исторический характер, само по себе факт, имеющий решающее значение. Кому здесь отдать предпочтение? По моему мнению, четвертому Евангелию. Во-первых, повествование этого Евангелия носит не столь драматический характер, менее искусственно, менее последовательно (прибавляю от себя, и не так прекрасно). Во-вторых, момент, к которому четвертое Евангелие относит рассматриваемый эпизод, более подходящий. Синоптики отнесли сцену в Гефсиманском саду, равно как и другие торжественные обстоятельства, к последнему вечеру Иисуса в силу свойственной человеку наклонности приурочивать все свои воспоминания к последним часам любимого существа. Сверх того, при таком расположении событий они производят более сильное впечатление. Но для того, чтобы согласиться с порядком, принятым синоптиками, нужно предположить, что Иисус с точностью знал день своей смерти. Вообще мы неоднократно замечали, что синоптики уступают желанию перетасовать события, вносят в свое повествование некоторую искусственность. Тем не менее искусственность эта чисто божественная, ибо она создала лучшую народную поэму, которая когда-либо была написана, историю Страстей! Но бесспорно, что в таких случаях историческая критика всегда будет на стороне варианта с менее драматическим характером. Этот принцип заставляет нас ставить Матфея ниже Марка и Луку ниже Матфея, когда речь идет об определении исторической ценности рассказов синоптиков. §28. Мы дошли до последнего вечера (глава 13). Прощальная вечера рассказана, как и у синоптиков, с большими подробностями. Но странная вещь! Капитальнейшее обстоятельство этой трапезы по синоптикам здесь пропущено; нет ни слова об учреждении Евхаристии, которая, однако, так сильно занимает мысли автора четвертого Евангелия (глава 6). А между тем какой обдуманный характер носит здесь рассказ (ст. 1)! Как автор настаивает на сентиментальном и мистическом значении последней вечери! Как понять такое умолчание? Здесь, как и в сцене в Гефсиманском саду, я вижу в умолчании признаки превосходства четвертого Евангелия. Утверждать, что Иисус отложил до вечера Четверга столь важное ритуальное учреждение, это значило бы допустить чудо в своем роде, значило бы предположить, будто он был уверен, что умрет на следующий день. Хотя у Иисуса были предчувствия (это позволительно думать), но без вмешательства сверхъестественной силы нельзя допустить такой точности предвидения. Поэтому я думаю, что ученики Иисуса сгруппировали все свои воспоминания об Евхаристии вокруг последней вечери под влиянием весьма понятной перестановки событий. За Тайной вечерей Иисус исполнил, как исполнял это уже много раз, обыкновенный обряд, принятый за еврейским столом, придавая ем;, мистическое значение по своему вкусу, а так как последняя трапеза запечатлелась у всех в памяти гораздо больше, чем все прочие, то все и согласились относить к ней установление основного обряда. Авторитет св. Павла, который в этом отношении согласен с синоптиками, не имеет решающего значение, ибо самого Павла на вечере не было; его подтверждение доказывает только то, в чем и так никто не сомневался, что предание большей частью относило учреждение таинства в воспоминание Иисуса к кануну его смерти. Это предание соответствует общепринятой идее, что в этот вечер Иисус ввел взамен еврейской Пасхи новую Пасху; эта идея основывалась на другом мнении синоптиков, опровергаемом четвертым Евангелием, именно, что Иисус разделил с своими учениками пасхальный ужин и умер, следовательно, на следующий день после того, в который полагалось вкушать пасхального агнца. Замечательно, что вместо Евхаристии четвертое Евангелие приводит в качестве установленного на Тайной вечере другой обряд, омовение ног. Без сомнения, четвертый евангелист в этом случае также поддался весьма естественной тенденции относить к последнему вечеру наиболее торжественные акты из жизни Иисуса. Ненависть автора к Иуде все более и более сказывается особенным вниманием к нему, которое побуждает его говорить об этом несчастном, даже когда в обстоятельствах дела нет к нему непосредственного отношения (ст. 2,10-11,18). В рассказе о том, как Иисус обличает измену, также обнаруживается превосходство четвертого Евангелия над остальными. Тот же анекдот находится и у синоптиков, но у них он происходит неправдоподобно и заключает в себе противоречия. Синоптики говорят, что Иисус указал на предателя намеками, а между тем он употреблял в них такие выражения, что все не могли не понять их. Четвертый евангелист прекрасно объясняет это небольшое недоразумение. По его словам, Иисус потихоньку сообщает о своем предчувствии ученику, который положил к нему на грудь свою голову, а тот передает Петру, что сказал ему Иисус. По отношению к другим присутствующим Иисус хранит тайну и никто не подозревает, что произошло между ним и Иудой. Небольшие подробности в рассказе, хлеб, обмокнутый в соус, черта из внутренней жизни секты, заключающаяся в ст. 29, также носят характер жизненной правды, так что когда автор ясно говорит: «Я тут был», то хочется верить, что он говорит правду. Аллегория по существу своему холодна и суха. Действующие лица в ней словно отлиты из бронзы и движутся, как манекены. Не то мы видим у автора четвертого Евангелия. В его сочинении поражает именно жизненность, реальность образов. Чувствуется человек страстный, ревнивый, потому что он сильно любит, восприимчивый, похожий на восточных людей нашего времени. Искусственные сочинения никогда не носят столь личного характера; всегда их выделяет некоторая неясность, неловкость рассказа. §29. Затем следует длинное поучение, не лишенное красоты, но, бесспорно, не имеющее ничего общего с преданием. Тут мы видим отрывки богословия и риторики, не имеющие никакого сходства с поучениями Иисуса в синоптических Евангелиях; они настолько же заслуживают названия исторических, как те поучения, которые Платон приписывает своему учителю в момент его смерти, Но отсюда нельзя делать никакого вывода относительно ценности контекста. Речи, вставляемые Саллюстием и Титом Ливием в их истории, несомненно, вымышлены; но следует ли из этого, что и все их рассказы тоже вымышлены? Впрочем, очень возможно, что в длинных поучениях, приписываемых Иисусу, найдется не одно выражение, представляющее историческую ценность. Так, обещание ниспослать Святого Духа (14:16 и сл.; 14:26; 15:26; 16:7,13), которое ни Марк, ни Матфей не приводят в определенных выражениях, находится у Луки (24:49) и соответствует одному эпизоду в Деяниях (гл. 2; ср. Ин.7:39), который должен был произойти в действительности. Во всяком случае, идея о Духе, которого Иисус пошлет после своей смерти из лона своего Отца, является еще лишней чертой, общей с Лукою (Деяния, гл. 1 и 2). Идея о Святом Духе как о ходатае (Параклет) также встречается у синоптиков, особенно у Луки (12:11-12; ср. Мф.10:20; Мк.13:11). Картина вознесения, начерченная Лукою, имеет свой неясный зародыш у четвертого евангелиста (Ин.16:7). §30. После Тайной вечери четвертый евангелист, как и синоптики, ведет Иисуса в Гефсиманский сад (гл. 18). Топография в ст. 1 совершенно верна. Слова τῶν Κέδρων, быть может, представляют недосмотр переписчиков или, если можно так выразиться, издателя, лица, приготовлявшего рукопись для публики. Та же ошибка повторяется в Библии (2 Цар.15:23). В Codex Sinaïticus значится τοῡ Κέδρου. Правильная орфография τοῡ Κεδρών должна была казаться странной людям, не знавшим иного языка, кроме греческого. Выше я уже высказывал свое мнение о пропуске в этом месте сцены томления Иисуса, причем, по-моему, этот пропуск является аргументом в пользу четвертого Евангелия. Сцена ареста Иисуса рассказана здесь также лучше. Поцелуй Иуды, эта подробность, столь трогательная, столь прекрасная, но и отзывающаяся легендой, обходится молчанием. Иисус сам себя называет и сам отдается в руки страже. Правда, здесь упоминается, довольно бесцельно, новое чудо (ст. 6); но просьба Иисуса отпустить его учеников зато так правдоподобна (ст. 8). Весьма возможно, что в первый момент и их схватили вместе с их учителем. Верный своей привычке к действительной или мнимой точности, автор называет по имени двух лиц, между которыми произошла короткая схватка, окончившаяся легким кровопролитием. §31. Вот, однако, наиболее веское доказательство тому, что автор четвертого Евангелия имеет касательно Страстей более оригинальные документы, нежели прочие евангелисты. Только у него одного Иисуса ведут сперва к Анне, тестю Каиафы. Иосиф подтверждает это, а Лука в свою очередь является как бы отголоском четвертого Евангелия (Лк.3:2; ср. Деян.4:6). Анна уже давно лишился должности первосвященника, но во всю свою долгую жизнь он, в сущности, сохранял за собой власть, которою и пользовался от имени своих сыновей и зятьев, последовательно занимавших пост первосвященника [769]. Это обстоятельство, о котором и не подозревают первые два синоптика, весьма мало осведомленные в иерусалимских делах, проливает луч света. Мог ли знать об этом сектант II века, писавший Евангелие в Египте или в Малой Азии? Мнение, будто автор четвертого Евангелия не знал ни Иерусалима, ни положения еврейских дел, как ни часто оно повторялось, по-моему, совершенно неосновательно. §32. Такого же предпочтения заслуживает рассказ об отречении Петра. Весь этот эпизод у автора четвертого Евангелия рассказан подробнее, лучше объяснен. Подробности в ст. 16 поразительно правдивы. Я не только не нахожу их неправдоподобными, ко для меня они носят печать наивности, напоминающей наивность провинциала, который хвалится своим кредитом в министерстве на том основании, что он знаком там с привратником или с прислугой. Можно ли и тут усматривать какую-либо мистическую аллегорию? Ритор, живший много лет спустя после событий и составлявший свое сочинение по готовым текстам, не так писал бы. Посмотрите на синоптиков; у них все рассчитано, хотя наивно, на эффект. Конечно, во многих выражениях четвертого Евангелия тоже чувствуется искусственность; но иные черточки в нем, кажется, только потому и получили место, что правдивы, до такой степени они случайны и живы. §33. Мы у Пилата. Ст. 28 имеет весь облик правды. Автор впадает в разногласие с синоптиками по поводу определения дня смерти Иисуса. По его словам, это тот день, когда вкушают агнца, 14 нисана; по синоптикам, это второй день Пасхи. Четвертый евангелист мог быть и прав. Ошибка синоптиков совершенно естественно объясняется желанием превратить Тайную вечерю в пасхальный ужин, чтобы придать ей больше торжественности и в то же время иметь в ней мотив для празднования еврейской Пасхи. Правда, можно также сказать, что четвертое Евангелие относит смерть Иисуса к тому дню, когда едят агнца, с целью внушить мысль, что Иисус истинный агнец пасхальный; автор четвертого Евангелия признается в этой мысли в другом месте (19:36) и, быть может, она не совсем чужда и другим текстам (12:1; 19:29). Но насилование исторической реальности синоптиками доказывается во всяком случае тем, что они прибавляют еще одну подробность, заимствованную из обычного церемониала Пасхи, а не из положительной традиции: я говорю о пении псалмов (Мф.26:30; Мк.14:26). Еще некоторые подробности, сообщаемые синоптиками, например, Симон из Киринеи, возвращающийся с полевых работ, заставляют также предполагать, что казнь Иисуса была приведена в исполнение до начала праздника. Наконец, было бы непонятно, чтобы евреи устроили казнь или даже чтобы римляне исполняли ее в столь торжественный день [770]. §34. Я обхожу молчанием разговор Пилата с Иисусом, очевидно, составленный по предположениям, но с довольно точным знанием взаимных отношений обоих лиц. Вопрос, заключающийся в ст. 9, имеет опять-таки отголосок у Луки, и, как всегда, эта довольно ничтожная черта у третьего евангелиста превращается в целую легенду (Лк.23:6 и сл.). Топография и характеристика евреев в ст. 13 верны. Вообще, вся эта сцена очень верна исторически, хотя речи, приписываемые действующим лицам, построены по способу рассказчика. Напротив, то, что относится к Варраве, изложено у синоптиков более удовлетворительно. Синоптики ближе к истине и правдоподобнее, изображая Варраву любимцем народа, который заключен в тюрьму за бунт. Что касается бичевания, то и тут у Матфея и Марка имеется один лишь небольшой штрих. Из их рассказа становится более понятно, что бичевание являлось только предварительной церемонией крестной казни, по общему праву. Автор четвертого Евангелия, по-видимому, не подозревает, что бичевание означает бесповоротный приговор к распятию на кресте. И в этом случае он следует тому же пути, как и Лука (23:16), и, подобно этому последнему, старается во всем, что относится к Пилату, оправдать римскую власть и обвинить евреев. §35. Подробность о тунике без швов является аргументом против автора. Можно сказать, что он ее сочинил, не поняв хорошенько параллелизма в тексте Псалма 22, который он цитирует. Пример такой же ошибки мы видим у Матфея, 21:2-5. Быть может, во всем этом играла роль и туника без швов, которую носили первосвященники [771]. §36. Переходим к наиболее серьезному возражению против правдивости автора. По Матфею и Марку, при распятии присутствуют лишь галилейские женщины, неразлучные спутницы Иисуса. Лука присоединяет к ним «всех знакомых Иисуса» (πάντες οἱ γνωστοί αὐτῷ), что противоречит двум первым Евангелиям [772], а также и тем сведениям о состоянии учеников после казни Иисуса, которые сообщает Иустин [773] (οἱ γνωστοί αὐτοῡ πάντες). Во всяком случае, в трех первых Евангелиях эта группа верных друзей держится «в отдалении» от креста и не разговаривает с Иисусом. Четвертое Евангелие прибавляет к этому три существенные подробности: 1) Мария, мать Иисуса, присутствует при распятии; 2) присутствует также и Иоанн; 3) все стоят у подножия креста, Иисус говорит с ними и вверяет свою мать своему любимому ученику. Странная вещь! «Мать сыновей Зеведеевых» или Саломея, которую Матфей и Марк причисляют к верным друзьям Иисуса, лишена почетного места в рассказе, который написан ее сыном. Странно также и то, что сестре Марии, матери Иисуса, приписывается также имя Мария. В этом отношении я решительно на стороне синоптиков. «Гораздо труднее понять, – пишет Штраус, – каким образом затерялись данные о присутствии Марии у креста и о трогательной сцене, в которой Иисус завещает Иоанну свои сыновние обязанности, нежели то, что все эти подробности родились в самом кружке, в котором слагалось четвертое Евангелие. Припомним, что в этом кружке апостол Иоанн пользовался особенным уважением, и доказательство тому мы видим в том старании, с которым четвертое Евангелие выдвигает его вперед из числа трех более близких друзей Иисуса, для того, чтобы представить его как единственного апостола, которого Иисус горячо любил; можно ли было придумать более верный способ запечатлеть это предпочтение, нежели торжественное заявление самого Иисуса, в котором выражается его последняя воля; таким образом, Иисус сам завещал Иоанну свою мать как самое драгоценное наследие свое, как бы ставил этим Иоанна на свое место и назначал его «викарием Христа»; сверх того, как по поводу Марии, так и по поводу любимого апостола естественно было бы задать себе вопрос, возможно ли допустить, чтобы в этот великий момент оба они покинули Иисуса?» Все это весьма логично. Это прекрасно доказывает, что у четвертого евангелиста была задняя мысль, и притом не одна, что в его сочинении нет искренности, абсолютной наивности Марка и Матфея. Но в то же время в этом мы видим отчетливо печать происхождения разбираемого сочинения. Сближая это место с другими пунктами, в которых выставляются привилегии «ученика, которого любил Иисус», мы окончательно рассеиваем все сомнения относительно христианской семьи, из которой вышла эта книга. Это еще не доказывает, что Евангелие это написано непосредственным учеником Иисуса; но этим доказывается, что автор его сам верит или желает уверить других, будто он рассказывает воспоминания непосредственного ученика Иисуса, и что цель, которую он себе поставил, именно, преувеличить прерогативу этого ученика, показать, что ученик этот был тем, чем не были ни Иаков, ни Петр, – истинным братом, духовным братом Иисуса. Во всяком случае, это новое совпадение текстов четвертого и третьего Евангелий, найденное нами, весьма замечательно. Текст Евангелия от Луки (Лк.23:49) не исключает присутствия Марии у креста, и автор Деяний, которому, несомненно принадлежит и третье Евангелие, упоминает о присутствии Марии среди учеников в Иерусалиме спустя несколько дней после смерти Иисуса. Этот факт не представляет особенной исторической ценности, ибо автор третьего Евангелия и Деяний (или, по крайней мере, первых глав этой последней книги) пользуется наименьшим авторитетом в качестве традициониста среди других авторов книг Нового Завета. Но этим все более и более подтверждается то, по моему мнению, весьма важное обстоятельство, что предание, передаваемое Иоанном, не стояло обособленным в первоначальной Церкви, что многие из преданий, свойственных школе Иоанна, были известны и другим христианским Церквам, и даже раньше редактирования четвертого Евангелия или, по крайней мере, независимо от него. Ибо мне представляется весьма невероятным предположение, что автор четвертого Евангелия, сочиняя этот труд, имел перед глазами Евангелие от Луки. §37. В отношении напитка, который пил Иисус на кресте, преимущество снова оказывается на стороне четвертого Евангелия. Это обстоятельство, по поводу которого Матфей и Марк выражаются глухо и которое у Луки совершенно переиначено (Лк.23:36), здесь получает настоящее объяснение. Иисус, мучимый жаждой, сам просит пить. Воин подносит к его устам губку, пропитанную водой с уксусом. Это весьма естественно и археологически верно. Здесь нет ни глумления, ни отягчения казни. Это гуманное побуждение воина. §38, В четвертом Евангелии пропущено землетрясение и прочие феномены, которыми, по словам наиболее распространенной легенды, сопровождалась смерть Иисуса. §39. Эпизод с раздроблением голеней (crurifragium) и прободением копьем, рассказываемый четвертым Евангелием, весьма возможен. Еврейские и римские археологии в ст. 31 верны. Crurifragium, конечно, казнь римского происхождения. Что касается возможности ст. 31 с точки зрения медицины, то здесь может быть высказано много разных соображений. Но если бы даже эти строки доказывали несовершенство физиологических знаний автора, то это ничего бы не доказывало. Я знаю, что удар копьем мог быть вымышлен для соответствия с текстом Зах.12:10 (ср. Отк.1:7). Я признаю, что априорное символическое объяснение очень хорошо прилаживается к тому факту, что crurifragium не коснулось Иисуса. Автору желательно уподоблять Иисуса пасхальному агнцу (ср. Ин.1:29), и ему очень выгодно доказывать для защиты своего тезиса, что кости Иисуса не были раздроблены (Исх.12:46; Чис.9:12). Быть может, он ничего не имел против привлечения к делу иссопа (Ин.19:29; ср. Исх.12:22; Лев.14:4,6,49,51-52; Чис.19:6; Евр.9:19). Что касается воды и крови, которые полились из бока, то и этому обстоятельству нетрудно подыскать догматическое значение (ср. Ин.3:5; 1 Ин.5:6). Но разве этого достаточно, чтобы обвинить автора четвертого Евангелия в том, что все эти подробности им вымышлены? Я отлично понимаю, что в этом отношении рассуждают следующим образом: Иисус как Мессия должен был родиться в Вифлееме; следовательно, все рассказы, сами по себе довольно неправдоподобные, по которым родители Иисуса ко времени его рождения должны были прийти в Вифлеем, представляют собой вымысел. Но можно ли утверждать, будто бы заранее было написано, что Иисусу не будут раздроблять костей, что у него из бока потечет кровь и вода? Не проще ли допустить, что это обстоятельства, которые на самом деле имели место, которые были подмечены учениками, и что их ум, направленный на мелочи, усмотрел в них глубокие провиденциальные комбинации? В этом отношении для меня нет ничего более поучительного, как сравнение между собой рассказов о напитке, предложенном Иисусу перед казнью, по Марку (Мк.15:23) и по Матфею (Мф.28:34). Марк в этом месте, как и везде, более оригинален. По его рассказу, Иисусу предлагают, согласно обычаю, ароматическое вино с целью оглушить его. В этом нет ровно ничего мессианского. У Матфея ароматическое вино превращается в уксус с желчью; таким образом достигается полное осуществление псалма 69:22. Вот случай, где мы застигаем процесс переделки на месте преступления. Если бы мы располагали одним лишь повествованием Матфея, мы были бы вправе признать все это обстоятельство чистым вымыслом, созданным для того, чтобы получить осуществление текста, относительно которого предполагается, что он относится к Мессии. Но рассказ Марка доказывает, что в основе этого эпизода лежал реальный факт, который несколько переиначили ради мессианского истолкования. §40. При погребении Иисуса вновь появляется Никодим, личность, упоминаемая лишь в четвертом Евангелии. Отмечено, что это лицо не играет никакой роли в первоначальной апостольской истории. Но из двенадцати апостолов семь или восемь также совершенно стушевываются после смерти Иисуса. По-видимому, после Иисуса образовались группы, которые довольно различно его понимали и из которых некоторые не фигурируют в истории Церкви. Автор разъяснений, составляющих основу четвертого Евангелия, мог знать друзей Иисуса, оставшихся неизвестными для синоптиков и живших в менее широком круге. Евангельский персонал в различных христианских общинах был весьма различный. Иаков, брат Господа, лицо первостепенной важности для св. Павла, играет лишь весьма второстепенную роль в глазах синоптиков и автора четвертого Евангелия. Мария из Магдалы, которая, по всем четырем текстам, играла капитальную роль при воскресении Иисуса, пропущена св. Павлом в перечислении лиц, которым Иисус являлся, и вообще после того торжественного момента она больше не фигурирует. То же самое было с бабизмом. В повествованиях, которые мы имеем, о происхождении этой религии, по существу сходных между собой, персонал довольно значительно разнится. Каждый из свидетелей-очевидцев наблюдал факт со своей точки зрения и приписывает особую важность тем основателям, которых знал лично. Заметьте новое совпадение текстов Луки (Лк.23:53) и Иоанна (Ин.19:41). §41. Из приведенного здесь разбора вытекает факт капитальной важности. Четвертое Евангелие, значительно противоречащее синоптикам вплоть до последней недели жизни Иисуса, в отношении повествования о Страстях в общем с ними согласно. Тем не менее нельзя было бы сказать, что оно делает у них заимствования, ибо, с другой стороны, оно значительно от них отклоняется и вовсе не копирует их выражений. Если автор четвертого Евангелия и читал какую-либо из рукописей синоптического предания, что весьма возможно, то следует, по крайней мере, признать, что этой рукописи у него не было перед глазами, когда он писал. Что следует из этого заключить? Что у него было свое собственное предание, предание, существовавшее параллельно с синоптическим, причем предпочтение тому или другому из этих преданий может быть отдано только на основании анализа их внутренних достоинств. Искусственное сочинение, нечто вроде априористического Евангелия, не могло носить такого характера. Автор скопировал бы синоптиков, как это делали апокрифы, при случае пополнил бы их соответственно собственному разумению. Положение писателя Иоанновых сочинений – это положение автора, которому небезызвестно, что на тему, которую он обрабатывает, уже писали другие, который признает многое из того, что рассказывают другие, но при этом думает, что в его распоряжении имеются сведения, заслуживающие предпочтения, и вставляет их, не беспокоясь о разногласии с другими источниками. Сравните с этим то, что нам известно об Евангелии Маркиона. Маркион написал Евангелие в идеях, аналогичных с теми, какие приписываются автору четвертого Евангелия. Но какая разница: Маркион прибегает к некоторому согласованию или к извлечениям со специальной целью. Мы абсолютно не знаем другого примера сочинения вроде того, которое приписывается автору четвертого Евангелия, предполагая, что автор этот жил во П веке и писал с теми намерениями, какие ему навязываются. Это и не эклектический примирительный метод Тациена и Маркиона, и не пополнение и подражание вроде апокрифических Евангелий, и не полнейшая произвольная фантазия без тени исторического элемента, как в Пистис Софиа. Таким образом, желая избавиться от некоторых догматических затруднений, мы попадаем в безвыходные затруднения в истории литературы. §42. Той согласованности четвертого Евангелия с синоптиками, которая поражает нас в повествовании о Страстях, уже не существует, по крайней мере, с Евангелием от Матфея, в рассказе о воскресении Иисуса и о последующих событиях. Но и тут опять-таки я полагаю, что ближе к истине автор четвертого Евангелия. По его словам, Мария из Магдалы сперва одна идет к гробнице; она одна является первым вестником о воскресении, что согласуется и с последними строками Евангелия от Марка (Мк.16:9 и след.). Услыхав от Марии Магдалины эту новость, к гробнице идут Петр и Иоанн; здесь новое, и одно из наиболее замечательных, совпадение даже в выражениях и в мелких подробностях с Лукой (Лк.24:1,2,12,24) и с заключительными строками Марка, сохранившимися в рукописи L и на полях филоксенианского варианта [774]. Два первых евангелиста не упоминают о посещении апостолами гробницы Иисуса. Авторитет, имеющий значение решающего, отдает предпочтение рассказу Луки и Иоанна: это авторитет св. Павла. По словам первого послания к Коринфянам (1 Кор.15:5 и сл.) написанного около 57 г., и наверное раньше Евангелий от Луки и Иоанна, Иисус являлся первому Кифе. Правда, что это сообщение Павла согласуется скорее с рассказом Луки, который упоминает об одном Петре, нежели с рассказом четвертого Евангелия, по словам которого любимый апостол сопровождал Петра. Но и в первых главах Деяний мы всегда видим, что Петр и Иоанн были неразлучны. Весьма возможно, что и в этот критический момент они были вместе, что они вместе услыхали новость и вместе побежали к гробнице. Заключение Марка в рукописи L употребляет менее ясное выражение: οἱ περὶ τὸν Πέτρον [775]. Наивное самолюбие, которым характеризуется это место повествования четвертого евангелиста, представляется почти знаменательной чертой. Завзятые противники подлинности четвертого Евангелия берут на себя трудную задачу, когда Считают себя обязанными принимать эту черту за признак искусственности и подделки. Старание автора во всех важных случаях ставить себя впереди Петра или наряду с ним (I, 35 и след.; ХШ, 23 и след.; XVIII, 15 и след.) само по себе факт замечательный. Пусть объясняют его как угодно, но, очевидно, редакция этих мест не могла иметь места после кончины Иоанна. Рассказ о первых действиях апостолов в воскресенье утром, довольно неясный у синоптиков, у четвертого евангелиста отличается отменной точностью. Несомненно, что здесь перед нами оригинальное предание; обрывки его были приведены в порядок тремя синоптиками по трем различным способам, ко все эти способы в смысле правдоподобия уступают рассказу четвертого Евангелия. Заметьте, что в решительный момент, в воскресенье утром, ученик, которому приписывается это Евангелие, не говорит об особом явлении ему одному. Подставное лицо, которое пишет, не заботясь о предании, с целью возвысить главу школы, не вменило бы себе в преступление измыслить еще одно лишнее явление Иисуса любимому ученику среди этого беглого огня явлений, относимых преданием к первым дням (1 Кор.15:5 и сл.), – по крайней мере, для Иакова такой вымысел был сделан. Заметьте еще совпадение слов Луки (Лк.24:4) и Иоанна (Ин.20:12-13). У Матфея и Марка в этот момент упоминается лишь об одном ангеле. Лучом света является ст. 9. Синоптики не заслуживают никакого доверия, когда утверждают, что Иисус предсказывал свое воскресение. §43. Следующее явление, описываемое автором четвертого Евангелия, именно явление Иисуса апостолам, собравшимся в воскресенье вечером, вполне совпадает с перечислением явлений у Павла. Но совпадение с Лукой здесь еще поразительнее и имеет решающее значение. Не только самое явление происходит в том же месте и в то же время, при том же обществе, но и слова, произнесенные Иисусом, те же; рассказ о том, как Иисус показывает свои ноги и руки, слегка видоизменен, но у обоих авторов он тот же, между тем как у других первых синоптиков его совсем нет (ср. Лк.24:36 и сл.; с Ин.20:19 и сл.). В этом отношении Евангелие от евреев вполне согласно с третьим и четвертым Евангелиями [776]. «Но каким образом, – скажут мне, – принять за рассказ свидетеля-очевидца описание случая, который сам по себе представляется невозможным? Тот, кто не допускает чуда, высказываясь в пользу достоверности четвертого Евангелия, не должен ли назвать обманом категорическое утверждение, заключающееся в ст. 30-31?» Конечно, нет. св. Павел также утверждает, что видел Иисуса, и тем не менее мы не отрицаем ни подлинности первого послания к Коринфянам, ни правдивости слов Павла. §44. Особенностью четвертого Евангелия можно считать, что сошествие Святого Духа, по его словам, происходит в вечер того же дня, как и воскресение Христа (Ин.20:22; ср. Ин.7:39). Лука (Деян., гл. 2) относит это событие к эпохе после вознесения. Тем не менее замечательно, что слова Иоанна (Ин.20:22) повторяются у Луки, (Лк.24:49). Только контуры рассказа у Луки неясны, и, очевидно, неясность внесена сюда во избежание противоречия с повествованием в Деяниях (Деян.2:1 и сл.). И здесь мы видим, что третье и четвертое Евангелия сообщаются между собой какими-то тайными путями. §45. Подобно всем критикам, я считаю, что первоначальная редакция четвертого Евангелия заканчивается заключительными строками главы 20. Глава 21 является добавлением, но добавлением почти современного происхождения, принадлежащим или самому автору, или его ученикам. В этой главе описывается новое явление Иисуса. Здесь снова замечаются важные совпадения с третьим Евангелием (ср. Ин.21:12-13 с Лк.24:41-43), не считая уже некоторых аналогий с Евангелием от евреев [777]. §46. Затем следуют довольно неясные подробности (ст. 15 и след.), в которых, однако, более живо, чем где-либо, чувствуется отпечаток школы Иоанна. Здесь снова мы встречаем постоянное внимание к отношениям, существующим между Иоанном и Петром. Весь этот конец Евангелия напоминает заключительные строки интимных записок, имеющих смысл для тоге, кто их писал или для лиц, посвященных в тайну. Намек на кончину Петра, чувство товарищеского и братского соревнования между обоими апостолами, уверенность в том, что Иоанн не умрет, не увидев пришествия Иисуса, все это производит впечатление искренности. Гипербола дурного тона, заключающаяся в ст. 25, не представляет собой несообразности для сочинения, которое в литературном отношении стоит далеко ниже синоптических Евангелий. Сверх того, в Codex sinaiticus этого стиха и нет вовсе. Стих 24 представляет собой как бы подпись. Слова «и знаем, что истинно свидетельство его» прибавлены учениками автора или, скорее, дают основание предполагать, что последние редакторы Евангелия пользовались заметками или воспоминаниями апостола. Такие же удостоверения правдивости встречаются, и почти в тех же выражениях, в двух других рукописях, написанных той же рукой, как и четвертое Евангелие (1 Ин.1:1-4; 3 Ин.12). §47. Таким образом, в повествовании о загробной жизни Иисуса четвертое Евангелие сохраняет за собой свое преимущество. Преимущество это видно в особенности при общем взгляде на эту часть. В Евангелиях от Луки и от Марка (Мк.16:9-20) жизнь Иисуса на земле после воскресения продолжается, по-видимому, не более одного дня. По Матфею также она была, по-видимому, непродолжительна. По словам Деяний (глава 1), она продолжалась сорок дней. У трех синоптиков, как и в Деяниях, она заканчивается прощанием или вознесением на небо. В четвертом Евангелии это расположено менее условно. Здесь загробная жизнь не имеет точных пределов; она продолжается в некотором роде в бесконечность. В другом моем сочинении [778] я доказываю, что эта система заслуживает предпочтения. Здесь достаточно напомнить, что она более соответствует основному положению св. Павла (1 Кор.15:5-8). Итак, каков вывод из этого подробного анализа? Во-первых, что рассказ о фактической стороне жизни Иисуса, рассматриваемый сам по себе» в том виде, как его дает четвертое Евангелие, в отношении правдоподобия заслуживает предпочтения перед повествованием синоптиков; во-вторых, что, напротив, поучения, которые четвертый евангелист приписывает Иисусу, в общем не имеют характера подлинных слов Иисуса; в-третьих, что автор обладает собственным преданием, сильно отличающимся от предания синоптиков, именно по отношению к последним дням жизни Иисуса; в-четвертых, что это предание, тем не менее, было довольно распространено, ибо Лука, не принадлежавший к школе, в которой вышло четвертое Евангелие, имеет более или менее смутное представление о фактах, известных Иоанну и неизвестных Матфею и Марку; в-пятых, что произведение это не имеет той красоты, как синоптические Евангелия, ибо Евангелия Матфея и Марка являются образцовыми произведениями самобытного творчества, Евангелие Луки представляет превосходную смесь наивного искусства и рефлексии, между тем как четвертое Евангелие не более как ряд дурно расположенных заметок, в которых плохо согласованы между собой легенда и предание, рефлексия и наивность; в-шестых, что автор четвертого Евангелия, кто бы он ни был, писал с целью возвысить авторитет одного из апостолов, дабы показать, что этот апостол играл роль также и в тех событиях, при которых в других повествованиях о нем не упоминается, с целью доказать, что ему были известны вещи, о которых не знали другие ученики; в-седьмых, что автор четвертого Евангелия писал в то время, когда христианство было уже более зрелым, чем в эпоху синоптиков, и находилось под влиянием более экзальтированного представления о божественности роли Иисуса, благодаря чему и образ Иисуса вышел у него менее живым, гиератическим, как образ зона или божественной ипостаси, действующих согласно одной лишь своей воле; в-восьмых, что если фактические данные четвертого Евангелия точнее данных синоптиков, то исторические краски в нем менее точны, так что для того, чтобы уловить общую физиономию Иисуса, синоптические Евангелия, невзирая на все их пробелы и ошибки, являются все-таки истинными руководителями. Само собой разумеется, что все эти заключения, благоприятные для четвертого Евангелия, были бы еще более вескими, если бы удалось доказать, что автором его был именно апостол Иоанн, сын Зеведеев. Но это относится к расследованию совсем другого порядка. Цель наша заключалась в исследовании четвертого Евангелия как такового, независимо от автора его. Несомненно, что вопрос об авторе четвертого Евангелия – один из самых удивительных во всей истории литературы. Я не знаю другого вопроса критики, где самые разноречивые показания до такой степени балансировались бы и до такой степени вносили бы путаницу. Прежде всего, ясно, что автор желает выдать себя за свидетеля-очевидца евангельских фактов (Ин.1:14; 19:35) и за любимого друга Иисуса (Ин.13:22 и сл.; 19:26 и сл.; ср. Ин.21:24). Ни к чему не ведет заключение, что глава 21 есть прибавление, так как это прибавление могло быть сделано одинаково самим автором или его школой. В двух других пунктах (Ин.1:35 и сл.; 18:15 и сл.) мы ясно видим, что автор любит говорить о себе намеками. Одно из двух: или автор четвертого Евангелия ученик Иисуса, ученик, близкий к нему и относящийся к числу старших учеников; или же автор, желая увеличить свою авторитетность, прибегнул к уловке, которою и пользуется от начала книги до конца, стараясь уверить, что он был очевидцем, настолько близким, как только возможно, чтобы этим засвидетельствовать правдивость всех фактов. Кто же может быть этим учеником, авторитет которого так высоко ценится автором? Заголовок указывает нам на это: Иоанн. Нет ни малейшего основания предполагать, чтобы этот заголовок был поставлен вопреки желанию истинного автора. Несомненно, что он появился во главе четвертого Евангелия в конце II века. С другой стороны, в евангельской истории кроме Иоанна Крестителя и апостола Иоанна других Иоаннов нет. Остается выбирать одну из двух гипотез: или признать автором четвертого Евангелия Иоанна, сына Зеведеева, или смотреть на эту книгу как на апокрифическое сочинение, написанное лицом, имевшим намерение выдать это Евангелие за произведение Иоанна, сына Зеведеева. Действительно, здесь речь идет не о легендах, созданных толпой, за которые никто не несет на себе ответственности. Человек, который, желая, чтобы дали веру тому, что он рассказывает, обманывает публику не только относительно своего имени, но еще и относительно ценности своего свидетельства, такой человек не просто сочиняет легенду, а совершает подлог. Какой-нибудь биограф Франциска Ассизского, живший на сто или двести лет позже этого необыкновенного человека, может рассказать о массе чудес, созданных преданием, оставаясь, тем не менее, самым чистосердечным и непорочным человеком в мире. Но если тот же биограф заявит: «Я был его близким другом; он любил меня больше, чем кого-либо; все, что я вам расскажу – истина, ибо я сам это видел», то, бесспорно, такого автора мы назовем совсем иначе. И этот подлог, в сущности, был не единственным преступлением подставного автора. Мы знаем три послания, которые точно так же носят имя апостола Иоанна. Если вообще в области критики что-либо может быть признано вероятным, так это именно тот факт, что, по меньшей мере, первое из этих посланий принадлежит тому же автору, как и четвертое Евангелие. Можно даже сказать, что это послание – как бы глава, отцепившаяся от Евангелия. Оба сочинения пользуются одним и тем же словарем, между тем язык в книгах Нового Завета до такой степени беден выражениями, так мало в нем разнообразия, что подобные аналогии сами по себе могут иметь значение почти абсолютно верного доказательства. Автор этого послания, подобно автору четвертого Евангелия, выдает себя за свидетеля-очевидца (1 Ин.1:1 и сл.; 4:14) евангельской истории. Он рекомендуется человеком известным, пользующимся в Церкви большим уважением. С первого взгляда наиболее естественной гипотезой следовало бы признать ту, по которой все эти произведения действительно принадлежат Иоанну, сыну Зеведееву. Однако поспешим оговориться: первоклассные критики отрицали подлинность четвертого Евангелия не без серьезных оснований для этого. Произведение это слишком мало цитируется древней христианской литературой; авторитет его начинает распространяться лишь значительно позднее. Подобного Евангелия меньше всего можно было бы ожидать от Иоанна, бывшего рыбака на Генисаретском озере. Греческий язык, на котором он пишет, совсем не тот, который был в ходу в Палестине и который нам известен по другим книгам Нового Завета. И, в особенности, идеи этого Евангелия относятся к совершенно другому порядку идей. Здесь мы с головой погружаемся в Филонову метафизику, почти в гностику. Поучения Иисуса в том виде, как их нам передает этот мнимый свидетель-очевидец, этот близкий ученик, неверны, нередко безвкусны, невозможны. Наконец, Апокалипсис также выдает себя за произведение Иоанна, который, правда, не называет себя апостолом, но приписывает себе в Церквах Азии такое главенство, что, разумеется, невозможно и отождествлять его с апостолом Иоанном. Если же мы сравним стиль и мысли автора Апокалипсиса со стилем и мыслями четвертого Евангелия и первого послания Иоанна, мы увидим поразительную разницу между ними. Где же выход из этого лабиринта удивительных противоречий и непреодолимых затруднений? Я лично вижу только один выход. Надо держаться того, что четвертое Евангелие в известном смысле заслуживает названия κατὰ Ἰωάννην именно в том, что оно написано не самим Иоанном, что в течение долгого времени оно было эзотерическим и держалось в тайне одной из школ, примыкавших к Иоанну. Проникнуть в тайны этой школы, узнать, каким образом из нее вышло сочинение, о котором идет речь, вещь невозможная. Не служили ли основанием для того текста, который мы читаем, заметки или записки, продиктованные самим апостолом? (Ин.19:35; 21:24). Не придал ли рассказам и письмам своего учителя тот характер, который они сейчас имеют, какой-либо секретарь апостола, вскормленный на чтении Филона и выработавший собственный свой стиль? Не имеем ли мы здесь дело со случаем, аналогичным тому, который произошел с посланиями св. Екатерины Сиеннской, редактированными ее секретарями, или с откровениями Екатерины Эммерих, о которых также можно сказать, что они принадлежат в равной мере как самой Екатерине, так и Брентано, потому что фантазии Екатерины изложены стилем Брентано? Не могли ли сектанты, наполовину гностики, ввиду близкой кончины апостола, взяться за перо и под предлогом помощи ему в составлении мемуаров и в ведении корреспонденции навязать ему свои идеи, свои любимые выражения и затем все это покрыть его авторитетом? [779] Что это за пресвитер Иоанн, в некотором роде двойник апостола, могилу которого показывали рядом с могилой самого апостола? [780] Представляет ли он собой другое лицо, отличное от апостола? Или, быть может, это не кто иной, как сам апостол, продолжительная жизнь которого в течение многих лет служила основой упований для всех верующих? (Ин.21:22 и сл.). Этих противоречий я уже касался в другом месте. Я еще не раз вернусь к ним. Но на этот раз у меня была лишь одна цель: показать, что пользуясь так часто при составлении жизнеописания Иисуса четвертым Евангелием, я имел достаточно для этого оснований, даже в том случае, если это Евангелие написано и не апостолом Иоанном.

The script ran 0.051 seconds.