Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Бертран Рассел - Человеческое познание его сферы и границы [0]
Язык оригинала: ENG
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. "Человеческое познание, его сфера и границы" — лучшее произведение лорда Бертрана Артура Уильяма Рассела (1872–1970), оставившего яркий след в английской и мировой философии, логике, социологии, политической жизни. Он является основоположником английского неореализма, "логического атомизма" как разновидности неопозитивизма.

Полный текст.
1 2 3 4 

Теперь мы предположим, что A, B, C суть все люди в этой комнате, что я знаю, что «A находится в этой комнате», «B находится в этой комнате», «C находится в этой комнате», что я понимаю значение слов «и», и «или», и «не», но не понимаю значения слов «все» или «некоторые», так что я не могу знать, что «A и B и C суть все люди, находящиеся в той комнате». Назовем это предложение Q. Чего я не знаю, не зная Q? Математическая логика, интерпретируя Q, имеет в виду опять-таки все во вселенной и раскрывает Q в форме: «При любом значении х верно, что или x не в комнате, или x не человек, или x есть A, или x есть B, или x есть C»; или: «При любом значении х верно, что если x не есть A, и x не есть B, и x не есть C, то х не есть человек или x не находится в этой комнате». Но в этом случае логистическая интерпретация, хотя и удобная технически, кажется явно абсурдной психологически, так как для того, чтобы знать, кто находится в этой комнате, мне, очевидно, совсем не нужно знать, что находится за её пределами. Как же в таком случает следует интерпретировать Q? На практике, если я увидел A и B и C и хочу быть уверенным в Q, я загляну в шкаф, под столы, за занавески и последовательно буду говорить: «В этой части комнаты никого нет». Теоретически я мог бы разделить всю площадь комнаты на некоторое количество более мелких площадей, каждая из которых была бы достаточной для того, чтобы вместить человека; я мог бы исследовать каждый такой участок комнаты и говорить: «Здесь никого нет», исключив из этого участки, в которых находятся A, B и C. В конце концов я мог бы сказать для подтверждения Q: «Я исследовал все части этой комнаты». Утверждение: «Здесь никого нет» аналогично утверждению: «Это не голубое», которое мы разбирали в предыдущей главе. Это — не бесконечно продолжающаяся конъюнкция: «Браун не здесь, и Джоунз не здесь, и Робинсон не здесь…» — через весь каталог человеческой расы. Все, что это предложение делает, есть отрицание признака, обычного для мест, где бывают люди, и который мы утверждаем, когда говорим: «Здесь кто-то есть», как бывает, например, в игре в прятки. Здесь нет новых проблем. Общее заключается в предложении: «Я исследовал все части комнаты» или в каком-либо его эквиваленте. Искомое общее может быть установлено следующим образом: «Если я предпринимаю процесс исследования комнаты, то каждый человек, находящийся в этой комнате, будет обнаружен на каком-либо этапе этого процесса». Процесс этот должен быть реально возможным; наше утверждение никто не смог бы проверить, если бы мы сказали: «В этой комнате находятся только три атома урана», но люди, к счастью, никогда не бывают микроскопической величины. Нашему общему можно придать следующую форму: «Если я выполняю определенную серию поисковых действий A1, А2 … An, то каждый человек, находящийся на определенной площади у, будет обнаружен во время по крайней мере одного из этих действий». Это заключает в себе почти неразрешимый узел логических, физических, метафизических и психологических элементов. Поскольку мы заняты сейчас только логическими элементами, будет лучше выбрать для начала другой пример, а именно: «Я только что услышал шесть сигналов по радио». Это можно истолковать следующим образом: «В период только что протекшего короткого отрезка времени я имел ровно шесть очень похожих слуховых ощущений определенного, хорошо известного рода, называемых «сигналами». Я могу обозначить собственным именем каждый из них, скажем P1, P2… Р6. Затем я говорю: «P1 и Р2 и … P6 были всеми сигналами, которые я слышал в период времени между моментом t1 и моментом t2». Назовем это утверждение «R». Совершенно ясно, что то, что отличает утверждение R от конъюнкции: «Я слышал P1, и я слышал P2, и … и я слышал P6», есть отрицание: это знание, что я не слышал никаких других сигналов. Рассмотрим это. Допустим, что я соглашаюсь слушать сигналы в течение периода продолжительностью в пять секунд, в начале и в конце которого вы говорите: «Итак!» Непосредственно после этого вы спрашиваете: «Слышали ли вы какие-либо сигналы?» — и я отвечаю: «Нет». С логической точки зрения это — общее суждение, а с психологической может быть единичным отрицательным суждением восприятия, подобным суждению: «Я не вижу голубого неба» или «Я не ощущаю дождя». Повторяю, что в таких суждениях мы предполагаем идею некоего качества и получаем ощущение другого качества, что и вынуждает нас не верить в предполагаемую идею. Здесь нет никакого разнообразия случаев, а есть чувственное настоящее, когда одно качество ощущается как имеющееся, а другое — как отсутствующее. Предложение о качестве: «Я не слышал звучания сигналов» мы преобразуем в предложение о событиях: «Я не слышал сигналов». Множественность «сигналов» есть множественность событий, соответствующих качествам, что уже нами рассматривалось выше в связи с собственными именами. Мы можем распространять такие отрицательные суждения за пределы ощущаемого настоящего, потому что нет резкой границы между ощущением и непосредственным воспоминанием или между непосредственным воспоминанием и воспоминанием в собственном смысле слова. Вы спрашиваете: «Слышите ли вы сигнал?», а я отвечаю не отрывистым «нет», а продолжительным: «Не-е-е-т». Благодаря этому мое отрицание может относиться к периоду в десять секунд или около того. Благодаря непосредственному воспоминанию и воспоминанию в собственном смысле слова мое отрицание может относиться к неопределенно продолжительному периоду времени, как например в суждении: «Я наблюдал всю ночь и не видел ни одного самолета». Когда такие суждения оправдываются обстоятельствами, мы можем сказать, например: «Между моментом t1 и моментом t2 я видел шесть самолетов», потому что можем разделить весь указанный период времени на более мелкие периоды, в шести из которых мы можем сказать: «Я видел самолет», а в других — «Я не видел самолета». Эти различные суждения затем суммируются в памяти и дают основание для перечислительного суждения: «В течение всего периода я видел шесть самолетов». Если эта теория правильна, то отрицательные суждения восприятия сами по себе не являются общими; они говорят (например): «Я не слышал звучания сигналов», а не «Я не слышал сигналов». Суждение: «Я не слышал сигналов» есть логический вывод, ибо сигнал есть сложное явление и звучание является только его составной частью. Этот вы вод похож на вывод, когда из суждения: «Я никого не видел» мы выводим: «Я не видел никакой процессии». Процессия есть толпа людей, и если один человек может в разное время быть составной частью многих процессий, то процессии не могут существовать без людей. Мы можем поэтому из отсутствия качества, называемого «человеческое», логически вывести отсутствие процессий. Подобным же образом из отсутствия звучания мы можем вывести отсутствие шумов. Если приведенная теория правильна, то перечислительные эмпирические суждения зависят от общих отрицательных суждений, логически выводимых из отрицательных суждений восприятия, относящихся к единичным качествам, вроде: «Я не вижу голубого». Поставленная нами проблема в отношении таких суждений разрешается, таким образом, с помощью изложенных выше теорий, касающихся слова «не» и собственных имен. Вышеописанное, однако, является только одним из способов, какими мы приходим к общим предложениям. Этот способ применим, только когда возможно полное перечисление, то есть когда имеется некое свойство P, о котором мы можем сказать «a1, a2… an — все они являются субъектами, о которых P может правильно утверждаться». Этот способ применим, когда мы приходим к предложению: «Этот поселок имеет 623 жителя», или «Все жители этого поселка имеют фамилию Джоунз», или «Все специалисты по математической логике, фамилии которых начинаются с буквы Q, живут в Соединенных Штатах». Вопрос, который мы обсуждали, гласит: «Что связано с возможностью полного перечисления?» Но существует множество общих предложений, в которые мы все верим, хотя полное перечисление или практически, или теоретически оказывается невозможным. Такими предложениями являются два вида тавтологические предложения и индуктивные. Примерами первого вида (тавтологическим) являются предложения: «Все пятиугольники суть многоугольники», «Все вдовы были замужем» и т. п. Примерами второго вида: «Все люди смертны», «Всякая медь проводит электричество» и т. п. Кое-что следует сказать о каждом из этих видов. Тавтологические предложения первоначально являются предложениями об отношениях между свойствами, а не между вещами, обладающими этими свойствами. Пятиугольность есть свойство, составной частью которого является многоугольность; оно может быть определено как многоугольность плюс пятикратность. Таким образом, утверждающий пятиугольность необходимо утверждает в то же самое время и многоугольность. Точно так же «x — вдова» значит: «x имела мужа, который умер» и тем самым, следовательно, утверждает, что «x имела мужа». Мы видели, что элемент тавтологии имеется, когда мы истолковываем такие суждения, как: «Я не слышал сигналов». Строго говоря, эмпирическим элементом здесь является: «Я не слышал звучания сигналов»; «сигналы» определяются как «сложные явления, в которых звучание является составной частью». Переход путем вывода от «нет звучания» к «нет сигналов» является, таким образом, тавтологическим. Я не буду больше касаться тавтологических общих предложений, поскольку вопрос этот относится к логике, которой мы здесь не занимаемся. Остается рассмотреть индуктивные обобщения — не их доказательство, а их значение и необходимые для их истинности факты. Предложение, что все люди смертны, могло бы теоретически быть доказано методом перечисления: какой-нибудь владеющий миром Калигула, сделав полную перепись всех своих подданных, мог бы истребить их всех и затем совершить самоубийство, воскликнув со своим последним вздохом: Теперь я знаю, что все люди смертны!» Но пока этого ещё не случилось, мы должны полагаться на не столь решительное свидетельство. В высшей степени важным вопросом здесь является вопрос, должны ли такие обобщения, не подтверждаемые полным перечислением, рассматриваться как утверждающие отношение содержаний, достоверное или вероятное, — или только отношение по объему. И далее: где имеется такое отношение содержаний, которое могло бы доказать, что «все А суть В», и должно ли оно быть логическим отношением, делающим обобщение тавтологическим, или существует какое-то внелогическое отношение содержаний, о котором мы получаем вероятное знание посредством индукции? Возьмем предложение: «Медь проводит электричество». К этому обобщению мы пришли с помощью индукции, а индукция состоит из двух частей. С одной стороны, проводились эксперименты с различными кусками меди; с другой эксперименты с множеством разнообразных веществ, показывающие, что в каждом отдельном случае испытываемое вещество ведет себя своеобразно в отношении проводимости электричества. Эти же две стадии имеют место и в установлении индуктивного обобщения: «собаки лают». С одной стороны, мы слышим множество лающих собак, а с другой — наблюдаем, что каждый вид животных, если он вообще издает какие-либо звуки, издает звуки, характерные для него. Но здесь имеется и ещё одна стадия. Атом меди имеет определенную структуру, и из этой структуры на основании общих законов физики может быть выведена проводимость электричества. Если теперь мы определим медь как «вещество, имеющее определенную атомную структуру», то получится отношение между содержанием «медь» и содержанием «проводимость», которое становится, если принять законы физики, логическим. Однако здесь имеется скрытая индукция, именно та, что вещество, проявившее себя как медь в испытаниях, проведенных до современной теории атомной структуры, является той же медью и в свете нового определения. (Это должно быть истинным только вообще, но не всеобщим образом.) Эта индукция могла бы теоретически быть заменена дедукциями из законов физики. Законы же физики являются частично тавтологиями, но в самых важных своих частях — гипотезами, которые объясняют большое количество подчиненных им индукций. То же самое можно сказать и о предложении: «Собаки лают». Из анатомии собачьего горла, так же как из устройства всякого духового музыкального инструмента, можно было бы вывести, что из него могут исходить звуки только определенного рода. Таким образом, мы заменяем довольно узкое индуктивное доказательство, полученное благодаря тому, что мы слышали собак, более широким доказательством, от которого зависит теория звука. Во всех этих случаях принцип один и тот же: если дано какое-то количество явлений, то всякое предложение о них, за исключением их первоначального пространственно-временного положения, вытекает тавтологически из небольшого количества общих принципов, которые в силу этого мы должны принимать за истинные. Сейчас нас интересует не истинность оснований этих общих принципов, а характер того, что они утверждаю, то есть — утверждают ли они отношения по содержанию или только объемные отношения включения в класс. Я думаю, что мы должны решить этот вопрос в пользу первого толкования (то есть в пользу утверждения отношений по содержанию). Когда индукция кажется правдоподобной, то это происходит потому, что отношение между заключающимися в предложении содержаниями представляется нам не неправдоподобным. Предложение: «Логики, фамилии которых начинаются с буквы Q, живут в Соединенных Штатах» может быть доказано полным перечислением, но в него нельзя верить на основании индукции, потому что мы не видим основания, почему француз по фамилии, скажем, Quetelet должен покинуть свою родину только потому, что стал интересоваться логикой. С другой стороны, предложение: «Собаки лают» легко принимается по индуктивным основаниям, потому что на вопрос: «Какие звуки издают собаки?» мы ожидаем именно такого ответа. Задача индукции заключается в том, чтобы отношение содержаний предложения в подходящих случаях сделать вероятным. Она может сделать это даже в тех случаях, где предполагаемый индукцией общий принцип оказывается тавтологией. Вы можете заметить, что 1+3=22, 1+3+5=32, 1+3+5+7=42, и прийти к предположению, что сумма n количества первых нечетных чисел всегда равна, п2; когда вы сделали это предположение, легко доказать его дедуктивно. Насколько обычные научные индукции типа: «Медь проводит электричество» могут быть сведены к тавтологиям — это очень трудный и неясный вопрос. Существуют различные возможные определения «меди», и ответ на этот вопрос может зависеть от того, какое из этих определений мы принимаем. Я не думаю, однако, что отношения между содержаниями, оправдывающие утверждения формы «все А суть В», могут всегда быть сведены к тавтологиям. Я склонен думать, что существуют такие отношения содержаний, которые могут раскрываться только эмпирически и не могут быть ни практически, ни теоретически доказаны логическим путем. Прежде чем покончить с этим вопросом, необходимо сказать кое-что о высказываниях со словом «некоторые», или об экзистенциальных высказываниях, как они называются в логике. Утверждение: «Некоторые A суть B является отрицанием предложения: «Ни одно A не есть B», и утверждение: «Все A суть B» есть отрицание предложения: «Некоторые A не суть B». Таким образом, истинность предложений со словом «некоторые» эквивалентна ложности соответствующих предложений со словом «все», и наоборот. Мы рассмотрели истинность предложений со словом «все», и все, что мы о них сказали, относится к ложности предложений со словом «некоторые». Теперь я хочу рассмотреть истинность предложений со словом «некоторые», которые предполагают ложность коррелятивных предложений со словом «все». Допустим, что я встретил Джоунза и говорю вам: «Я встретил человека». Это-предложение со словом «некоторые»; оно утверждает, что для некоторого значения х предложение: «Я встретил x, и x есть человек» истинно. Я знаю, что в данном случае х есть Джоунз, но вы этого не знаете. Это мое знание позволяет мне сделать вывод об истинности предложения: «Я встретил человека». Здесь имеется довольно важное различие. Если я знаю, что предложения: «Я встретил Джоунза» и «Джоунз — человек» истинны, то это — существенное основание того, что предложение: «Я встретил человека» является истинным. Но если я знаю, что встретил Джоунза, а также, что Джоунз — человек, тогда я уже знаю, что встретил человека. Знать, что предложение: «Я встретил Джоунза» истинно, не то же самое, что знать, что я встретил Джоунза. Я могу знать последнее и не знать первого, если я не знаю языка, на котором говорят; я могу знать первое (то есть предложение) и не знать последнего, если слышу, как это предложение произносит весьма уважаемый мной человек, кому я безусловно доверяю, притом, что я не знаю того языка, на котором он говорит. Допустим, что вы слышите дверной звонок и делаете вывод, что к вам кто-то пришел. Пока вы не знаете, кто именно пришел, вы находитесь в определенном состоянии сознания, в котором соединяются вера и неуверенность. Когда вы узнаете, кто пришел, неуверенность исчезает, а вера остается, причем к ней присоединяется новая вера, что «это Джоунз». Таким образом, переход от предложения «о обладает свойством P» к предложению: «Что-то обладает свойством P» представляет собой просто изоляцию и обращение внимания к части, полной веры, выраженной в утверждении: «a обладает свойством p». Я думаю, что нечто подобное можно сказать и о всем дедуктивном выводе и что трудность такого вывода, когда он делается, происходит из-за того, что мы верим скорее в истинность предложения, чем в то, что предложение утверждает. Переход от предложений, выражающих суждения восприятия, к «суждениям со словом «некоторые» — например, от предложения: «Здесь находится Джоунз» к предложению: «Здесь находится кто-то», — не представляет, таким образом, никакого затруднения. Но имеется много предложений со словом «некоторые», в которые все мы верим, но к которым приходим не таким простым путем. Мы часто знаем, что нечто обладает свойством p, хотя и нет определенного предмета a, о котором мы можем сказать: «а обладает свойством p». Мы, например, знаем, что некто был отцом Джоунза, но не можем сказать, кто именно. Никто не знает, кто был отцом Наполеона 3, но все мы верим, что кто-то был им. Если пуля просвистит мимо вас, когда никого кругом не видно, вы скажете: «Кто-то в меня стрелял». В таких случаях, как правило, вы делаете вывод из общего предложения. Каждый человек имеет отца; следовательно, Джоунз тоже имеет отца. Если вы верите, что все имеет причину, то многое вы будете знать только как «нечто, являющееся причиной этого». Являются ли такие обобщения единственным источником предложений со словом «некоторые», не непосредственно получаемых из восприятия, или, наоборот, предложения со словом «некоторые» должны быть среди предпосылок нашего знания — это вопрос, который я пока оставляю открытым. Существует школа, основателем которой является Брауэр, утверждающий, что высказывания с словом «некоторые» могут быть и не истинными и не ложными. Его основным примером служит следующий: «имеются три последовательные семерки в выражении числа Пи в виде десятичной дроби». Поскольку это было установлено, никакие три последовательные семерки не встречаются. Если они где-нибудь позже встречаются, то это может быть вскрыто, но если они никогда не встречаются, это вообще не может быть выявлено. Я уже обсуждал этот вопрос в «Исследовании о смысле и истине», в котором я пришел к заключению, что подобные предложения всегда либо ложны, ибо истинны, если они синтаксически значимы. Не видя оснований изменять этот взгляд, я отсылаю читателя к указанной книге для ознакомления с моей аргументацией и утверждаю без дальнейших доказательств, что все синтаксически правильные предложения либо истинны, либо ложны. ГЛАВА 11 ФАКТ, ВЕРА, ИСТИНА И ПОЗНАНИЕ Целью этой главы является установление в догматической форме определенных заключений, которые вытекают из предыдущего рассмотрения, а также из более полного обсуждения этих вопросов, имеющегося в моей книге «Исследование о смысле и истине». B. Russell, An Inquiry into Meaning and Truth. Особенно я хочу, насколько возможно определеннее, установить значения четырех слов, упомянутых в названии этой главы. Я не собираюсь отрицать, что эти слова принимают и другие столь же полноправные значения, но хочу только отметить, что значения, которые я буду им приписывать, представляют собой важные понятия, которые, будучи поняты и выяснены, оказываются полезными для многих философских проблем, а будучи смешаны, являются источником неразрешимой путаницы. А. Факт. «Факт», в моем понимании этого термина, может быть определен только наглядно. Все, что имеется во вселенной, я называю «фактом». Солнце — факт; переход Цезаря через Рубикон был фактом; если у меня болит зуб, то моя зубная боль есть факт. Если я что-нибудь утверждаю, то акт моего утверждения есть факт, и если это утверждение истинно, то имеется факт, в силу которого оно является истинным, однако этого факта нет, если оно ложно. Допустим, что хозяин мясной лавки говорит: «Я все распродал, это факт», — и непосредственно после этого в лавку входит знакомый хозяину покупатель и получает из-под прилавка отличный кусок молодого барашка. В этом случае хозяин мясной лавки солгал дважды: один раз, когда он сказал, что все распродал, и другой — когда сказал, что эта распродажа является фактом. Факты есть то, что делает утверждения истинными или ложными. Я хотел бы ограничить слово «факт» минимумом того, что должно быть известно для того, чтобы истинность или ложность всякого утверждения могла вытекать аналитически у тех, кто утверждает этот минимум. Например, если предложения: «Брут был римлянин» и «Кассий был римлянин» каждое утверждает факт, то нельзя сказать, что предложение: «Брут и Кассий были римляне» утверждает новый факт. Мы уже видели, что вопрос о том, существуют ли отрицательные и общие факты, связан с трудностями. Эти тонкости, однако, в своем большинстве — лингвистического характера. Под «фактом» я имею в виду нечто имеющееся налицо, независимо от того, признают его таковым или нет. Если я смотрю в расписание поездов и вижу, что имеется утренний десятичасовый поезд в Эдинбург, то, если расписание правильно, существует действительно поезд, который является «фактом». Утверждение в расписании само является фактом», независимо от того, истинно оно или нет, но оно только утверждает факт, если оно истинно, то есть если имеется действительный поезд. Большинство фактов не зависит от нашего воления, поэтому они называются «суровыми», «упрямыми», «неустранимыми». Физические факты в большей своей части не зависят не только от нашего воления, но даже от нашего опыта. Вся наша познавательная жизнь является с биологической точки зрения частью процесса приспособления к фактам. Этот процесс имеет место, в большей или меньшей степени, во всех формах жизни, но называется «познавательным» только тогда, когда достигает определенного уровня развития. Поскольку не существует резкой границы между низшим животным и самым выдающимся философом, постольку ясно, что мы не можем сказать точно, в каком именно пункте мы переходим из сферы простого поведения животного в сферу, заслуживающую по своему достоинству наименования «познание». Но на каждой ступени развития имеет место приспособление, и то, к чему животное приспособляется, есть среда фактов. Б. Вера «Вера», к рассмотрению которой мы переходим, обладает присущей ей по её природе и потому неизбежной неопределенностью, причина которой лежит в непрерывности умственного развития от амебы до homo sapiens. В её наиболее развитой форме, исследуемой главным образом философами, она проявляется в утверждении предложения. Понюхав воздух, вы восклицаете: «Боже! В доме пожар!» Или, когда затевается пикник, вы говорите: «Посмотрите на тучи. Будет дождь». Или, находясь в поезде, вы хотите охладить оптимистически настроенного спутника замечанием: «Последний раз, когда я ехал здесь, мы опоздали на три часа». Такие замечания, если вы не имеете в виду ввести в заблуждение, выражают веру. Мы так привыкли к употреблению слов для выражения веры, что может показаться странным говорить о «вере» в тех случаях, когда слов нет. Но ясно, что даже тогда, когда слова употребляются, они не выражают суть дела. Запах горения заставляет вас сначала думать, что дом горит, а затем появляются слова, но не в качестве самой веры, а в качестве способа облечения её в такую форму поведения, благодаря которой она может быть сообщена другим. Я сейчас имею в виду, конечно, веру, которая не является очень сложной и утонченной. Я верю, что сумма углов многоугольника равна такому числу прямых углов, которое равно двойному числу его сторон минус четыре прямых угла, но человек должен был бы иметь сверхчеловеческую математическую интуицию, для того чтобы поверить в это без слов. Но более простой вид веры, особенно когда она вызывает действие, может обходиться полностью без слов. Идя со спутником на станцию железной дороги, вы можете сказать: «Нам нужно бежать; поезд сейчас должен отойти». Но если вы находитесь в одиночестве, вы можете иметь ту же самую веру и так же быстро бежать без всяких слов. Я предлагаю поэтому трактовать веру как нечто такое, что может иметь доинтеллектуальный характер и что может проявляться в поведении животных. Я склонен думать, что иногда чисто телесное состояние может заслуживать названия «веры». Например, если вы входите в темноте в вашу комнату, а кто-то поставил кресло на необычное место, вы можете наткнуться на кресло потому, что ваше тело верило, что в этом месте нет кресла. Но для нашей цели сейчас различение в вере того, что относится на долю мысли, а что на долю тела, не имеет большого значения. Вера, как я понимаю этот термин, есть определенное состояние или тела, или сознания, или и того и другого. Чтобы избежать многословия, я буду называть её состоянием организма и буду игнорировать разницу между телесными и психическими факторами. Одной из характерных черт веры является то, что она имеет отношение к чему-то внешнему в смысле, разобранном выше. Простейшим случаем, который может наблюдаться бихевиористически, является то, когда благодаря условному рефлексу наличие А вызывает поведение, свойственное В. Это относится к важному случаю действия в соответствии с полученной информацией: здесь А обозначает слышимые слова, а В — то, что эти слова обозначают. Некто говорит: «Смотрите, идет автомобиль», и вы действуете так, как если бы вы видели автомобиль. В этом случае вы верите в то, что обозначают слова: «Идет автомобиль». Всякое состояние организма, содержащее в себе веру во что-то, может с теоретической точки зрения быть описано без упоминания этого «что-то». Когда вы верите, что «идет автомобиль», ваша вера содержит в себе определенное состояние ваших мускулов, органов чувств, эмоций, а также, возможно, определенные зрительные образы. Все это, а также и все остальное, составляющее содержание веры, могло бы теоретически быть полностью описано совместно психологом и физиологом без всякого упоминания того, что находится вне вашего сознания и тела. Ваше состояние, когда вы верите, что идет автомобиль, может быть весьма различным при различных обстоятельствах. Вы можете следить за гонкой и решать вопрос, выиграет ли гонку автомобиль, на который вы поставили ставку. Вы можете ждать возвращения вашего сына из плена на Дальнем Востоке. Вы можете стараться ускользнуть от полиции. Вы можете, переходя улицу, внезапно опомниться и выйти из состояния рассеянности. Но хотя ваше состояние будет не одним и тем же в этих различных случаях, все же в них будет нечто общее, и это общее будет то, что во всех этих случаях вы будете верить, что идет автомобиль. Мы можем сказать, что вера есть совокупность состояний организма, связанных между собой тем, что все они полностью или частично имеют отношение к чему-то внешнему. У животного или ребенка вера обнаруживается в действии или в серии действий. Вера собаки в присутствие лисы обнаруживается в том, что она бежит по следу лисы. Но у людей, в результате владения языком и задержанных реакций, вера часто становится более или менее статическим состоянием, содержащим в себе, возможно, произнесение или воображение соответствующих слов, а также чувства, составляющие различные виды веры. Что касается этих последних, то мы можем назвать: во-первых, веру, связанную с наполнением наших ощущений выводами, свойственными животным; во-вторых, воспоминание; в-третьих, ожидание; в-четвертых, веру, нерефлекторно порождаемую свидетельством, и, в-пятых, веру, проистекающую из сознательного вывода. Возможно, что этот перечень является одновременно и неполным и, частично, чересчур полным, но, конечно, восприятие, воспоминание и ожидание отличаются друг от друга в отношении связанных с ними чувств. «Вера» поэтому является широким родовым термином, а состояние веры не отличается резко от близких к нему состояний, которые обычно не считаются верой. Вопрос, что представляет собой то, во что верят, когда организм находится в состоянии веры, оказывается обычно несколько неясным. У собаки, идущей по следу, все необычайно определенно, потому что её цель проста и у нее нет сомнений в отношении средств достижения этой цели; но голубь, опасающийся брать еду из ваших рук, находится уже в более неопределенном и сложном состоянии. У людей язык создает иллюзорную видимость определенности; человек может выразить свою веру предложением и тогда предполагается, что предложение и есть то, во что он верит. Но, как правило, это не так. Если вы говорите: «Смотрите, вон Джоунз!», вы верите во что-то и выражаете свою веру в словах, но ваша вера относится к Джоунзу, а не к имени «Джоунз». При других обстоятельствах вы можете иметь веру, которая действительно относится к словам: «Кто этот только что вошедший импозантный человек? Это сэр Теофил Туэкем». В этом случае вам нужно лишь имя. Но в обычной речи, как правило, слова являются, так сказать, прозрачными; они так же не являются тем, во что мы верим, как человек не является именем, которым его называют. Когда слова только выражают веру, которая относится к тому, что они обозначают, вера, выявляемая словами, в такой же степени неопределенна, в какой неопределенно значение слов, её выражающих. Вне области логики и чистой математики не существует слов, смысл которых был бы совершенно точным, не исключая даже таких, как «сантиметр» и «секунда». Поэтому даже тогда, когда вера выражается в словах, имеющих ту высшую степень точности, к какой только способны эмпирические слова; все-таки остается более или менее неясным вопрос о том, что представляет собой то, во что мы верим. Эта неясность не устраняется и тогда, когда вера является «чисто словесной», то есть когда мы верим только в то, что определенное предложение истинно. Это тот вид веры, который вырабатывался у школьников, когда образование основывалось на старых методах преподавания. Рассмотрим разницу в отношении школьника к предложению: «Вильгельм Завоеватель, 1066 год» и к предложению: «В ближайшую среду будет праздник и не будет занятий». В первом случае он знает, что форма слов правильна, и не обращает никакого внимания на их значение; во втором случае он приобретает веру в ближайшую среду и полностью игнорирует слова, которые вы употребили, чтобы вызвать у него веру. Первое, а не последнее является «чисто словесной» верой. Когда я говорю, что школьник верит, что предложение: «Вильгельм Завоеватель, 1066 год» истинно, я должен оговориться, что его понимание «истины» чисто прагматическое: предложение для него будет истинным, если последствия его произнесения в присутствии учителя окажутся благоприятными; если же нет, то оно будет «ложным». Оставляя в покое школьника и возвращаясь к философскому пониманию вещей, мы должны вскрыть, что мы имеем в виду, когда говорим, что такое-то предложение «истинно». Но я ещё пока не ставлю вопрос о том, что имеется в виду под «истиной»; к этому мы обратимся ниже. А сейчас я хочу отметить, что, как бы ни определять слово «истинный», значение (смысл) предложения: «Это предложение истинно» должно зависеть от смысла предложения и является поэтому неточным ровно настолько, насколько неточно предложение, о котором говорят, что оно истинно. Мы поэтому не устраняем неточности тем, что концентрируем внимание на чисто словесной вере. Философия, как и наука, должна понять, что, когда полная точность недостижима, должна быть изобретена какая-либо техника, которая поможет постепенно сократить сферу неточного и недостоверного. Каким бы совершенным ни был наш измерительный аппарат, всегда останутся отрезки, в отношении которых мы будем сомневаться на счет того, будут ли они больше, меньше или равны метру; однако не существует никаких пределов уточнений, посредством которых количество таких сомнительных отрезков может быть уменьшено. Точно так же, когда вера выражается в словах, всегда остаются какие-то обстоятельства, о которых мы не можем сказать, делают ли они веру истинной или ложной, но значение этих обстоятельств может быть неограниченно уменьшено отчасти благодаря более совершенному анализу слов, отчасти же благодаря более совершенной технике наблюдения. Теоретическая возможность или невозможность полной точности зависит от того, является ли физический мир дискретным, или непрерывным. Рассмотрим случай веры, выраженной в словах, из которых все дают самую большую из возможных степеней точности. Допустим ради конкретности, что я верю в предложение: «Мой рост больше 5 футов 8 дюймов и меньше 5 футов 9 дюймов». Назовем это предложение «S». Я ещё не ставлю вопрос, что делает это предложение истинным или что дает мне право сказать, что я знаю о его истинности; я спрашиваю только: что происходит во мне, когда я верю и выражаю свою веру с помощью предложения «S»?7 Ясно, что на этот вопрос нельзя правильно ответить. С определенностью можно сказать только, что я нахожусь в таком состоянии, которое при определенных обстоятельствах может быть выражено словами «совершенно верно», и что сейчас, пока ещё ничего не изменилось, у меня есть идея этих обстоятельств вместе с чувством, которое может быть выражено словом «да». Я могу, например, вообразить себя стоящим у стенки со шкалой футов и дюймов и видеть в воображении верхушку моей головы между двумя отметками на шкале и иметь чувство согласия по отношению к этой воображаемой картине. Мы можем считать это сущностью того, что может быть названо «статической» верой в противоположность вере, обнаруживаемой в действии: статическая вера состоит из идеи или образа, соединенного с чувством согласия. В. Истина. Я перехожу теперь к определению «истины» и «лжи». Некоторые вещи очевидны. Истинность есть свойство веры и, как производное, свойство предложений, выражающих веру. Истина заключается в определенном отношении между верой и одним или более фактами, иными, чем сама вера. Когда это отношение отсутствует, вера оказывается ложной. Предложение может быть названо «истинным» или «ложным», даже если никто в него не верит, однако при том условии, что если бы кто-нибудь в него поверил, то эта вера оказалась бы истинной или ложной, смотря по обстоятельствам. Все это, как я уже сказал, очевидно. Но совсем не очевидными являются: природа отношения между верой и фактом, к которому она относится; определение возможного факта, делающего данную веру истинной; значение употребленного в этом предложении слова «возможный». Пока нет ответа на эти вопросы, мы не можем получить никакого адекватного определения «истины». Начнем с биологически самой ранней формы веры, встречающейся как у животных, так и у людей. Одновременное наличие двух обстоятельств, А и В, если оно было достаточно частым или эмоционально интересным, может привести к тому, что, когда животное воспринимает А, оно реагирует на него так же, как оно раньше реагировало на В, или, во всяком случае, обнаруживает какую-то часть этой реакции. Иногда у некоторых животных эта связь может быть ни приобретенной опытом, а врожденной. Каким бы путем эта связь ни была приобретена, но когда чувственное наличие А вызывает действия, соответствующие В, мы может сказать, что животное «верит», что в окружающей обстановке имеется В и что его вера «истинна», если это В действительно имеется. Если Вы разбудите человека ночью и крикнете: «Пожар!», то он вскочит с постели, даже если он не увидит и не почувствует огня. Его действие есть свидетельство наличия у него веры, которая окажется «истинной», если огонь действительно есть, и «ложной», если его нет. Истинность его веры зависит от факта, который может оставаться вне его опыта. Он может выбежать из дома так поспешно, что не успеет получить чувственного свидетельства огня; он может испугаться того, что его заподозрят в поджоге, и может в связи с этим покинуть страну, так и не убедившись в том, был ли действительно огонь в доме или не был; тем не менее его вера остается истинной, если действительно имел место тот факт (именно — огонь), который был значением его веры, или предметом отношения веры к чему-то внешнему, а если бы этого факта не было, его вера оказалась бы ложной, даже если бы его друзья уверяли его в том, что огонь был. Разница между истинной и ложной верой подобна разнице между замужней женщиной и старой девой: в случае истинной веры существует факт, к которому она имеет определенное отношение, а в случае ложной — такого факта нет. Чтобы определить «истину» и «ложь», мы нуждаемся в описании того факта, который делает данную веру истинной, причем это описание не должно относиться ни к чем, если вера ложна. Чтобы узнать, является ли такая-то женщина замужней или нет, мы можем составить описание, которое будет относится к её мужу, если он у нее есть, и не будет относится ни к кому, если она не замужем. Такое описание могло бы быть, например, следующим: «Мужчина, который стоял рядом с ней в церкви или у нотариуса, когда произносились известные слова». Подобным же образом нам нужно описание факта или фактов, которые, если они действительно существуют, делают веру истинной. Такой факт или факты я называю «фактом-верификатором (verifier) «веры. В этой проблеме основоположным является отношение между ощущениями и образами, или, по терминологии Юма, между впечатлениями и идеями. В предыдущей главе мы рассмотрели отношение идеи к её прототипу и видели, как «значение» слова появляется из этого отношения. Но если даны значения слов и синтаксис, то мы приходим к новому понятию, которое я называю «значением (смыслом) предложения» и которое характеризует предложения и сложные образы. В случае единичных слов, употребляемых как восклицания, таких, как «Пожар!» или «Убивают!», значение слова и значение предложения соединяются в одно, но обычно они различаются. Это различие вытекает из того, что слова должны иметь значение, если они служат какой-то цели, а словосочетание не всегда имеет значение. Значение предложения характерно для всех предложений, которые являются не бессмысленными, и не только для изъявительных предложений, но и для вопросительных, повелительных и желательных. Сейчас, однако, мы ограничимся рассмотрением только изъявительных предложений. О них мы можем сказать, что их значение состоит из описания того факта, который, если он существует, делает предложение истинным. Остается определить это описание. Возьмем пример. У Джефферсона была вера, выраженная в словах: «В Северной Америке имеются мамонты». Эта вера могла быть истинной, даже если никто не видел ни одного мамонта; когда он выражал свою веру в словах, могла быть пара мамонтов в необитаемой части Скалистых гор, и вскоре после этого они могли быть унесены в море наводнением на реке Колорадо. В этом случае, вопреки истинности его веры, в её пользу не было бы никакого свидетельства. Действительные мамонты были бы фактами, «подтверждающими» в вышеуказанном смысле веру. Подтверждающий факт, не будучи воспринят в опыте, часто может быть описан, если он имеет известное по опыту отношение к чему-либо известному по опыту; благодаря этому мы понимаем такую, например, фразу, как «отец Адама», которая на самом деле ничего не описывает. Благодаря этому же мы понимаем веру Джефферсона в мамонтов: мы знаем тот род фактов, которые могли бы сделать его веру истинной; это значит, что мы можем быть в таком состоянии сознания, когда, если бы мы увидели мамонтов, мы воскликнули бы: «Да, я так и думал!» Значение предложения складывается из значений входящих в него слов и из правил синтаксиса. Значения слов должны получаться из опыта, а значение предложения не нуждается в этом. Я из опыта знаю значение слов «человек» и «крылья» и, следовательно, знаю значение предложения: «Существует крылатый человек», хотя я и не воспринимал в опыте того, что обозначает это предложение. Значение предложения всегда может быть понято как в некотором смысле описание. Когда это описание действительно описывает факт, предложение бывает «истинным»; если же нет, то оно «ложно». Важно при этом не преувеличивать роль условности. Пока мы рассматриваем веру, а не предложения, в которых она выражается, условность не играет никакой роли. Допустим, что вы ожидаете встречи с человеком, которого вы любите, но которого некоторое время не видели. Ваше ожидание вполне может быть бессловесным, даже если оно сложно по составу. Вы можете надеяться, что этот человек при встрече будет улыбаться; вы можете вспомнить его голос, его походку, выражение его глаз; ожидаемое вами может быть таким, что только хороший художник мог бы его выразить, и не словами, а на картине. В этом случае вы ожидаете того, что известно вам по опыту, и истина или ложь вашего ожидания зависит от отношения идеи к впечатлению: ваше ожидание будет «истинным», если впечатление, когда оно осуществится, будет таким, что могло бы быть прототипом вашей идеи, если бы порядок событий во времени был обратным. Это мы и выражаем, когда говорим: «Это то, что я ожидал видеть». Условность появляется только при переводе веры в язык или (если что-либо говорят нам) языка в веру. Более того, соответствие языка и веры, за исключением абстрактного содержания, обычно никогда не бывает точным: вера богаче по составу и деталям, чем предложение, которое выбирает только некоторые наиболее заметные черты. Вы говорите. «Я скоро его увижу», а думаете: «Я увижу его улыбающимся, постаревшим, дружески настроенным, но застенчивым, с шевелюрой в беспорядке и в неначищенных ботинках» — и так далее, с бесконечным разнообразием подробностей, о половине из которых вы можете даже не отдавать себе отчета. Случай с ожиданием является простейшим с точки зрения определения истины и лжи, так как в этом случае тот факт, от которого зависит истина или ложь, может находиться или находится в пределах нашего опыта. Другие случаи оказываются более трудными. Воспоминание с точки зрения рассматриваемой нами сейчас проблемы очень сходно с ожиданием. Воспоминание есть идея, тогда как вспоминаемый факт был в свое время впечатлением; воспоминание «истинно», если оно имеет с фактом такое же сходство, какое бывает у идеи с её прототипом. Рассмотрим утверждение: «У вас болит зуб». Во всякой вере, касающейся опыта другого человека, может быть то же не вмещающееся в слова богатство, которое, как мы видели, часто бывает в ожиданиях на основе нашего собственного опыта; вы можете, испытав недавно зубную боль, почувствовать из симпатии острую боль, которую, как вы представляете себе, испытывает ваш друг. Какую бы силу воображения вы ни осуществляли при этом, ясно, что ваша вера «истинна» в той пропорции, в какой она сходна с фактором зубной боли вашего друга, причем сходство здесь такое же, какое существует между идеей и её прототипом. Но когда мы переходим к чему-либо такому, чего никто в своем опыте не переживает и никогда не переживал, например к внутренним частям Земли или к миру, как он был до начала жизни, то вера и истина становятся более абстрактными по сравнению с вышеприведенными примерами. Мы должны теперь рассмотреть, что может подразумеваться под «истиной», когда подтверждающий факт никем в опыте не испытан. Предвидя возможные возражения, я буду исходить из того, что физический мир, существующий независимо от восприятия, может иметь определенное структурное сходство с миром наших восприятий, но не может иметь какого-либо качественного сходства. Когда я говорю, что он имеет структурное сходство, я исхожу из того, что упорядочивающие отношения, в терминах которых определяется структура, являются такими же пространственно-временными отношениями, какие нам известны по нашему собственному опыту. Некоторые факты физического мира — именно те, природа которых определяется пространственно-временной структурой — являются, следовательно, такими, какими мы их можем вообразить. С другой стороны, факты, относящиеся к качественному характеру физических явлений, являются, по-видимому, такими, какими мы их и вообразить не можем. Далее, в то время как нет никаких затруднений для предположения, что существуют невообразимые факты, мы все же должны думать, что, помимо обычной веры, не может быть такой веры, факты-верификаторы которой были бы факты невообразимые. Это очень важный принцип, но если только он не собьет нас с пути, то уже немного понадобится внимания к логической стороне дела. Первым пунктом логической стороны является то, что мы можем знать общее предложение, хотя и не знаем никаких конкретных примеров его. На покрытом галькой морском берегу вы можете сказать с вероятной истинностью вашего высказывания: «На этом берегу есть камешки, которых никто никогда не заметит». Несомненно истинным является то, что существуют определенные целостности, о которых никто никогда не подумает. Но предполагать, что такие предложения утверждаются на основании конкретных примеров их истинности, значило бы противоречить самому себе. Они являются только применением того принципа, что мы можем понимать утверждения о всех или некоторых членах класса, не будучи в состоянии перечислить членов этого класса. Мы так же полностью понимаем утверждение: «Все люди смертны», как понимали бы его, если бы могли дать полный перечень всех людей; ибо для понимания этого предложения мы должны уяснить только понятия «человек» и «смертный» и значение того, что представляет собой каждый конкретный пример этих понятий. Теперь возьмем утверждение: «Существуют факты, которых я не могу вообразить». Я не рассматривают вопрос о том, является ли это утверждение истинным; я хочу только показать, что оно имеет разумный смысл. Прежде всего отметим, что если бы оно не имело бы разумного смысла, то противоречащее ему утверждение также не имело бы смысла и, следовательно, не было бы истинным, хотя оно также не было бы и ложным. Отметим, далее, что для того, чтобы понять такое утверждение, достаточно приведенных примеров с незамеченными камешками или с числами, о которых не думают. Для уяснения таких предложений необходимо только понимать участвующие в предложении слова и синтаксис, что мы и делаем. Если все это есть, то предложение понятно; является ли оно истинным — это другой вопрос. Возьмем теперь следующее утверждение: «Электроны существуют, но они не могут быть восприняты». Опять я не задаюсь здесь вопросом, является ли это утверждение истинным, а хочу выяснить только, что значит предположение о его истинности или вера в его истинность. «Электрон» есть термин, определяемый посредством причинных и прстранственно-временных отношений к событиям, совершающимся в пределах нашего опыта, и к другим событиям, относящимся к событиям нашего опыта такими способами, которые мы имеем в опыте. Мы имеем в опыте отношение «быть отцом» и поэтому можем понять отношение «быть прапрадедушкой», хотя в опыте этого отношения не имеем. Подобном же образом мы понимаем предложение, содержащее слово «электрон», несмотря на то, что не воспринимаем того, к чему это слово относится. Таким образом, когда я говорю, что мы понимаем такие предложения, я имею в виду, что мы можем вообразить себе факты, которые могли бы сделать их истинными. Особенностью этих случаев является то, что мы можем вообразить общие обстоятельства, которые могли бы подтвердить нашу веру, но не можем вообразить конкретных фактов, являющихся примерами общего факта. Я не могу вообразить какого-либо конкретного факта вида: «n есть число, о котором никто никогда не подумает», ибо, какое бы значение я ни придал n, мое утверждение становится ложным именно потому, что я придаю ему определенное значение. Но я вполне могу вообразить общий факт, который делает истинным утверждение: «Существуют числа, о которых никто никогда не подумает». Причина здесь та, что общие утверждения имеют дело только с содержанием входящих в них слов и могут быть поняты без знания соответствующих объемов. Вера, относящаяся к тому, что не дано в опыте, относится, как показывает вышеприведенное рассмотрение, не к индивидуумам вне опыта, а к классам, ни один член которых не дан в опыте. Вера должна всегда быть доступной разложению на элементы, которые опыт сделал понятными, но когда вера приобретает логическую форму, она требует другого анализа, который предполагает компоненты, неизвестные из опыта. Если отказаться от такого психологически вводящего в заблуждение анализа, то в общей форме можно сказать: всякая вера, которая не является простым импульсом к действию, имеет изобразительную природу, соединенную с чувством одобрения или неодобрения; в случае одобрения она «истинна», если есть факт, имеющий с изображением, в которое верят такое же сходство, какое имеет прототип с образом; в случае неодобрения она «истинна», если такого факта нет. Вера, не являющаяся истинной, называется «ложной». Это и есть определение «истины» и «лжи». Г. Познание Я подхожу теперь к определению «познания». Как и в случае с «верой» и «истиной», здесь есть некоторая неизбежная неопределенность и неточность в самом понятии. Непонимание этого привело, как мне кажется, к существенным ошибкам в теории познания. Тем не менее следует быть насколько возможно точным в отношении неизбежного недостатка точности в определении, которого мы ищем. Ясно, что знание представляет собой класс, подчиненный истинной вере: всякий пример знания есть пример истинной веры, но не наоборот. Очень легко привести примеры истинной веры, которая не является знанием. Бывают случаи, когда человек смотрит на часы, которые стоят, хотя он думает, что они идут, и смотрит на них именно в тот момент, когда они показывают правильное время; этот человек приобретает истинную веру в отношении времени дня, но нельзя сказать, что он приобретает знание. Или, положим, человек справедливо верит, что фамилия премьер-министра, бывшего на этом посту в 1906 году, начинается с буквы Б, но он верит в это потому, что думает, что тогда премьер-министром был Бальфур, в то время как на самом деле им был Бэнерман. Или, положим, удачливый оптимист, купив лотерейный билет, находится в непоколебимом убеждении, что он выиграет и, по счастью, действительно выигрывает. Такие примеры, которых можно привести бесконечное множество показывают, что вы не можете претендовать на знание только потому, что вы случайно оказались правы. Какой признак, кроме истинности, должна иметь вера для того, чтобы считаться знанием? Простой человек сказал бы, что должно быть надежное свидетельство, способное подтвердить веру. С обычной точки зрения это правильно для большинства случаев, в которых на практике возникает сомнение, но в качестве исчерпывающего ответа на вопрос это объяснение не годится. «Свидетельство» состоит, с одной стороны, из фактических данных, которые принимаются за несомненные, и, с другой стороны, из определенных принципов, с помощью которых из фактических данных делаются выводы. Ясно, что этот процесс неудовлетворителен, если мы знаем фактические данные и принципы вывода только на основе свидетельства, так как в этом случае мы попадаем в порочный круг или в бесконечный регресс. Мы должны поэтому обратить наше внимание на фактические данные и принципы вывода. Мы можем сказать, что знание состоит, во-первых, из определенных фактических данных и определенных принципов вывода, причем ни то, ни другое не нуждается в постороннем свидетельстве, и, во-вторых, из всего того, что может утверждаться посредством применения принципов вывода к фактическим данным. По традиции считается, что фактические данные поставляются восприятием и памятью, а принципы вывода являются принципами дедуктивной и индуктивной логики. В этой традиционной доктрине много неудовлетворительного, хотя я, в конце концов, совсем не уверен, что мы можем здесь дать нечто лучшее. Во-первых, эта доктрина не дает содержательного определения «познания» или, во всяком случае, дает не чисто содержательное определение; не ясно, что есть общего между фактами восприятия и принципами вывода. Во-вторых, как мы увидим в третьей части этой книги, очень трудно сказать, что представляют собой факты восприятия. В-третьих, дедукция оказалась гораздо менее мощной, чем это считалось раньше; она не дает нового знания, кроме новых форм слов для установления истин, в некотором смысле уже известных. В-четвертых, методы вывода, которые можно назвать в широком смысле слова «индуктивными», никогда не были удовлетворительно сформулированы; а если даже и были вполне правильно сформулированы, то сообщают своим заключениям только вероятность; более того, в любой наиболее возможно точной форме они не обладают достаточной самоочевидностью и должны, если вообще должны, приниматься только на веру, да и то только потому, что кажутся неизбежными для получения заключений, которые мы все принимаем. Имеется, вообще говоря, три способа, которые были предложены для того, чтобы справиться с трудностями в определении «познания». Первый, и самый старый, заключается в подчеркивании понятия «самоочевидность». Второй заключается в устранении различия между посылками и заключениями и в утверждении, что познание заключается в когерентности всякого предмета веры. Третий, и самый радикальный, заключается в изгнании понятия «познание» совсем и в замене его «верой, которая обещает успех», где «успех» может, вероятно, истолковываться биологически. Мы можем рассматривать Декарта, Гегеля и Дьюи как представителей этих трех точек зрения. Декарт считает, что все то, что я понимаю ясно и отчетливо, является истинным. Он полагает, что из этого принципа он может вывести не логику и метафизику, но также и фактические данные, по крайней мере теоретически. Эмпиризм сделал этот взгляд невозможным; мы не думаем, чтобы даже наивысшая степень ясности в наших мыслях помогла нам продемонстрировать существование мыса Горн. Но это не устраняет понятия «самоочевидность»: мы можем сказать, что то, что говорит Декарт, относится к очевидности понятий, но что, кроме этой очевидности, существует также и очевидность восприятий, посредством которой мы приходим к знанию фактических данных. Я не думаю, что мы можем полностью обойтись без самоочевидности. Если вы поскользнетесь на апельсиновой корке и стукнетесь затылком о мостовую, то вы почувствуете мало симпатии к философу, который будет убеждать вас, что нет полной уверенности в том, получили вы ушиб или нет. Самоочевидность заставляет вас также принять доказательство, что если все люди смертны и Сократ — человек, то Сократ смертен. Я не знаю, заключает ли самоочевидность в себе нечто большее, кроме некоторой твердости убеждения; сущность её заключается в том, что, когда она имеется налицо, мы не можем не верить. Если, однако, самоочевидность должна приниматься как гарантия истины, тогда это понятие необходимо тщательно отличать от других, которые имеют субъективное сходство с ним. Я думаю, что мы должны сохранить это понятие, как относящееся к определению «познания», но не как само по себе достаточное для этого. Другая трудность с самоочевидностью заключается в том, что она есть вопрос степени. Удар грома несомненен, а очень слабый шум уже не обладает несомненностью; то, что вы видите солнце в ясный день, самоочевидно, а неясное очертание чего-то в тумане может быть иллюзорным; силлогизм по модусу Barbara очевиден, а сложный шаг в математическом доказательстве бывает очень трудно «видеть». Только для высшей степени самоочевидности мы можем претендовать на высшую степень достоверности. Теория когерентности и инструменталистская теория обычно выставляются защитниками этих теорий как теории истины. В качестве таковых они не защищены от возражений, которые я разобрал в другой своей работе. Сейчас я рассматриваю их не как теории истины, а как теории познания. Если их понимать так, то в их пользу можно сказать больше. Оставим в покое Гегеля и постараемся сами изложить теорию когерентности познания. Мы должны будем сказать, что иногда две веры не могут быть обе истинными или по крайней мере что иногда мы полагаем так. Если я верю одновременно, что А истинно, что В истинно и что А и В не могут быть вместе истинными, то я имею три веры, которые не составляют связной группы. В этом случае по крайней мере одна из трех должна быть ошибочной. Теория когерентности в её крайней форме считает, что имеется только одна возможная группа взаимно связанных вер, которая составляет целое познания и целое истины. Я не думаю, что это так; я склоняюсь скорее к лейбницевской множественности возможных миров. Но в измененной форме теория когерентности может быть принята. В этой измененной форме она будет говорить, что все или почти все из того, что доступно познанию, является в большей или меньшей степени недостоверным; что если принципы вывода относятся к первичному материалу познания, тогда одна часть первичного знания может быть выведена из другой и, таким образом, приобретает больше правдоподобия, чем она имела бы за свой собственный счет. Таким образом, может произойти, что целая группа предложений, каждое из которых само по себе имеет только невысокую степень правдоподобия, в совокупности может иметь очень высокую степень правдоподобия. Но это зависит от возможности изменения степеней присущего им правдоподобия, и вся теория становится поэтому теорией не чистой когерентности. Я рассмотрю этот вопрос более детально в пятой части книги. Что касается теории, согласно которой мы должны заменить понятие «познание» понятием «вера, которая обещает успех», то достаточно сказать, что вся её возможная правдоподобность проистекает из её нерешительности и непродуманности. Она исходит из того, что мы можем знать (в старом смысле слова), какая вера обещает успех, так как если мы этого не можем знать, то теория становится бесполезной для практики, в то время как её целью является превознесение практики за счет теории. Но ясно, что в практике часто бывает очень трудно узнать, какая вера обещает успех, даже в том случае, если мы имеем адекватное определение «успеха». Мы, по-видимому, пришли к заключению, что вопрос познания есть вопрос степени очевидности. Высшая степень очевидности заключена в фактах восприятия и в неопровержимости очень простых доказательств. Ближайшей к ним степенью очевидности обладают живые воспоминания. Когда какие-либо случаи веры являются каждый в отдельности в какой-то степени правдоподобными, они становятся более правдоподобными, если связываются в логическое целое. Общие принципы вывода, как дедуктивного, так и индуктивного, обычно менее очевидны, чем многие их примеры, и психологически эти принципы проистекают из предвосхищения их примеров. Ближе к концу этого исследования я вернусь к определению «познания» и попытаюсь придать большую точность и разработанность приведенным выше определениям. Вместе с тем не будем забывать, что вопрос: «Что мы имеем в виду под понятием «познание?» — не является вопросом, на который можно дать более определенный и недвусмысленный ответ, чем на вопрос: «Что мы имеем в виду под понятием «лысый?». ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Наука и восприятие ВВЕДЕНИЕ. Мы приходим теперь к исследованию, которое идет в обратном порядке, чем наш начальный обзор вселенной. В этом обзоре мы пытались быть насколько возможно беспристрастными и безличными; моей целью было описать мир, насколько позволяют наши способности, таким, каким он мог бы казаться рассматривающему его извне наблюдателю, наделенному чудодейственной силой восприятия. Мы больше обращали внимание на то, что мы знаем, чем на то, что мы знаем. Мы старались вести наше описание в порядке, который на определенный момент времени игнорировал тот факт, что мы сами являемся частью вселенной и что всякий отчет, который мы можем дать себе о ней, зависит от её воздействия на нас и является в силу этого неизбежно антропоцентрическим. Мы соответственно начали с системы галактик и постепенно перешли к нашей собственной галактике, к нашей собственной маленькой солнечной системе, к нашей собственной крошечной планете, к бесконечно малым крупинкам жизни на её поверхности и, наконец, как к пределу незначительности, к телам и сознаниям тех странных существ, которые вообразили себя владыками творения, концом и целью всего необозримого космоса. Но этот обзор, который, видимо, заканчивается незначительностью человека и всего с ним связанного, сеть только одна сторона истины. Имеется и другая сторона, которая должна быть выявлена обзором другого рода. В этом другом обзоре, который должен теперь занять наше внимание, мы больше не будем ставить вопросов о том, что представляет собой вселенная, а будем интересоваться тем, как мы приходим к познанию того, что мы знаем о ней. В этом обзоре человек снова занимает центральное место, как в астрономии Птолемея. Все, что мы знаем о мире, мы знаем благодаря событиям нашей собственной жизни, событиям, которые, если бы не сила мысли, остались бы только нашим личным достоянием. Маленькие точки, которые астроном видит на фотографической пластинке, являются для него знаками огромных галактик, отделенных от него сотнями и тысячами световых лет. Все необозримые области пространства и неизмеримые глубины времени отражаются в его мысли, которая в каком-то смысле столь же обширна, как и они. Ничто не является слишком большим или слишком малым для его интеллекта, как ничто не является для него и слишком далеким во времени или пространстве, для того чтобы понять истинное значение собственного интеллекта в структуре космоса. Сила его ничтожна в соответствии с его ничтожной величиной, но в своем мышлении он безграничен и равен всему тому, что он может охватить своим пониманием. В этой и следующих частях книги моей целью является прежде всего исследование наших данных, а затем исследование отношения науки к грубому материалу опыта. Данные, из которых научные выводы следуют, являются нашим личным достоянием; то, что мы называем «видением Солнца», есть событие в жизни видящего, из которого Солнце астронома должно быть выведено посредством долгого и сложного процесса. Ясно, что, если бы мир был абсолютным хаосом, такие выводы были бы невозможны; если бы не было причинных взаимосвязей, тогда то, что происходит в одном месте, не давало бы никаких указаний на то, что произошло в другом, и мой опыт не говорил бы мне ничего о событиях, происходящих за пределами моей биографии. Мы обращаемся теперь к процессу, благодаря которому мы переходим от личных ощущений и мыслей к безличной науке. Путь этот длинен и неровен, и мы должны все время держать в виду нашу цель, чтобы путешествие не казалось скучным и изнурительным. Но пока мы не пройдем всего этого пути, мы не сможем правильно понять ни сферы, ни существенных границ человеческого познания. Выводы, на которых мы внутренне основываемся в этом исследовании и явная логика которых будет предметом рассмотрения в шестой части этой книги, отличаются от выводов дедуктивной логики и математики тем, что они не являются доказательными, то есть являются выводами, которые, если их посылки истинны и построение правильно, не обеспечивают истинности заключения, хотя и дают в некотором смысле и в некоторой степени «вероятное» заключение. За исключением математики, почти все выводы, на которых мы практически основываемся, являются выводами этого рода. В некоторых случаях вывод бывает настолько надежен, что приближается к практической достоверности. Страница осмысленного машинописного текста принимается за результат работы машинистки или кого-либо, умеющего печатать на машинке, хотя, как указывает Эддингтон, она могла быть произведена случайно мартышкой, прыгающей по машинке, и эта голая возможность делает вывод о преднамеренном труде машинистки не доказательным. Многие выводы, принимаемые всеми людьми науки, являются гораздо менее достоверными, например вывод, что звук передается волнами. Имеется градация вероятности, приписываемой различным выводам научным здравым смыслом, но не существует никакой принятой группы принципов, в соответствии с которыми эта вероятность должна оцениваться. Я хотел бы посредством анализа научных операций систематизировать правила такого вывода. Идеалом такой систематизации была бы систематизация, достигнутая в дедуктивной логике. Стало обычным рассматривать все выводы или как дедуктивные, или как индуктивные и рассматривать вероятные выводы как синонимы индуктивных выводов. Я уверен, что если принять обычно принимаемые научные выводы за действительные, то в добавление к индукции, если не вместо нее, нам необходимо принять и некоторые другие принципы. Мы можем сформулировать три вопроса в качестве типичных для тех, которые я хочу здесь исследовать. В отношении наилучших доступных оснований для веры эти три вопроса следующие: 1) мир существовал вчера, 2) солнце взойдет завтра и 3) существуют звуковые волны. Я говорю не о том, является ли эта вера истинной, а о том, какие существуют, если принять их за истинные, наилучшие основания для веры в эти вопросы. Поставим более общий вопрос: почему мы должны верить в то, что утверждает наука, но что не подтверждается чувственным восприятием? Если я не ошибаюсь, ответ на этот вопрос никоим образом не является простым. ГЛАВА 1 ПОЗНАНИЕ ФАКТОВ И ПОЗНАНИЕ ЗАКОНОВ Когда мы исследуем нашу веру в фактические данные, мы находим, что иногда она основывается непосредственно на восприятии или воспоминании, а в других случаях — на выводе. Для обычного понимания это различие не представляет больших затруднений: вера, которая возникает непосредственно из восприятия, кажется несомненной, а в отношении выводов считается, что, хотя они и могут иногда оказаться ошибочными, все же их в таких случаях очень легко исправить, за исключением тех, когда дело касается особенно сомнительного содержания. Я знаю о существовании моего друга Джоунза потому, что я часто его вижу: когда он присутствует, я знаю его по восприятию, а в его отсутствие — по памяти. Я знаю о существовании Наполеона, потому что я о нем слышал и читал и имею все основания верить в правдивость моих учителей. Я менее уверен в отношении Хенгиста и Хорсы и ещё меньше в отношении Зороастра, но эта неуверенность все же находится на уровне обыденного здравого смысла и, с первого взгляда, не поднимает никакого философского вопроса. Хенгист — вождь саксов, завоевавший часть Англии (умер приблизительно в 488 году). Хорса — брат Хенгиста, тоже вождь саксов. Зороастр — легендарный основатель древней персидской религии, живший приблизительно около 600 года до новой эры Эта примитивная уверенность, однако, была утрачена уже на очень ранней стадии философского умозрения и притом по весьма здравым основаниям. Было обнаружено, что то, что я знаю по восприятию, меньше того, что было в моей мысли, и что выводы, посредством которых я перехожу от воспринимаемых к невоспринимаемым фактам, не свободны от возражений. Оба эти источника скептицизма должны быть исследованы. Начнем с того, что нелегко решить вопрос о том, что выводится, а что не выводится. Только что я говорил о моей вере в Наполеона, как о выводе из того, что я слышал и читал, однако здесь имеется один существенный момент, в свете которого все это не совсем верно. Когда школьнику преподают историю, он не рассуждает вроде следующего: «Мой учитель — лицо высокого морального характера, ему платят деньги за то, что он учит меня фактам; он говорит, что существовал такой человек, как Наполеон; следовательно, такой человек, по всей вероятности, действительно существовал». ЕСЛИ бы школьник рассуждал подобным образом, у него осталась бы значительная доза сомнения, поскольку у него не может быть вполне адекватного представления о моральном характере учителя; кроме того, во многих странах и в разное время учителям платили деньги за преподавание превратных фактов. Школьник действительно, если только он не ненавидит своего учителя, самопроизвольно верит тому, что ему говорят. Когда нам что-нибудь говорят с чувством или авторитетным тоном, нужно известное усилие, чтобы не поверить тому, что говорится, как это каждый может испытать в день обманов — 1 апреля. Тем не менее, даже на уровне обыденного здравого смысла существует все-таки различие между тем, что нам говорят, и тем, что мы узнаем сами. Если вы спросите школьника: «Как ты узнал о Наполеоне?», он может ответить: «Наш учитель рассказывал нам о нем». Если вы спросите: «Почему ты знаешь, что ваш учитель рассказывал вам?», он может ответить: «Как почему? Конечно потому, что я слышал его». Если вы спросите: «Почему ты знаешь, что слышал его?», он ответит: «Потому, что я хорошо это помню». Если вы спросите: «Почему ты знаешь, что ты это помнишь?», он или потеряет терпение, или скажет: «Почему? Потому что я действительно помню это». Пока вы не придете в этой точке, школьник будет защищать свою веру в одни фактические данные с помощью веры в другие фактические данные, но в конце концов он придет к вере, в пользу которой он не сможет привести никакого дальнейшего обоснования. Таким образом, существует разница между верой, которая возникает самопроизвольно, и верой, в пользу которой нельзя привести никакого дальнейшего обоснования. Этот вид веры имеет для теории познания в высшей степени большое значение, поскольку акты этой веры являются необходимым минимумом посылок для нашего познания фактических данных. Такие акты веры я буду называть «данными». В обыденном мышлении они являются скорее причинами других верований, чем посылками, из которых выводятся другие верования; но в критическом исследовании наших верований, относящихся к фактическим данным, мы должны, когда это возможно, переводить причинные связи примитивного мышления в логические связи и принимать вытекающие из этого верования только в такой мере, в какой они подтверждаются этими связями. Для этого имеется основание и в обычном здравом смысле, именно то, что каждая такая связь содержит в себе некоторый риск ошибки и, следовательно, данные являются более близкими к достоверности, чем выведенные из них верования. Я не утверждаю, что данные всегда полностью достоверны, да в этом утверждении и нет необходимости для того, чтобы выяснить их значение в теории познания. Споры о том, что ошибочно было названо «скептицизмом чувств», имеют длинную историю. Многие явления оказываются обманчивыми. Вещи, видимые в зеркале, могут быть приняты за «реальные». При некоторых обстоятельствах люди видят двойные изображения. Кажется, что радуга касается земли, но если вы пойдете туда, то не найдете её. Особенно заслуживают внимания в этой связи сновидения: как бы живы они ни были, мы верим, когда просыпаемся, что объекты, которые мы, как нам казалось, видели, являются иллюзорными. Но во всех этих случаях ядро данных не иллюзорно, иллюзорна только выведенная из них вера. Мои зрительные ощущения, когда я смотрю в зеркало или вижу двойное изображение, являются точно такими, какими я их считаю. Вещи у упирающегося в землю конца радуги действительно выглядят окрашенными. Во сне я вижу именно то, что мне видится; только вещи, находящиеся вне моего сознания, не являются такими, за какие я их принимаю, когда вижу сон. На самом деле не бывает иллюзий чувств, бывают только ошибки в истолковании чувственных данных как знаков вещей, иных, чем они сами. Или, говоря точнее, нет таких свидетельств, которые говорили бы о существовании иллюзии чувств. Всякое знакомое нам по своему характеру ощущение несет с собой различные, связанные с ним верования и ожидания. Когда, скажем, мы видим и слышим самолет, мы не просто имеем зрительное ощущение и слуховое ощущение рокота; самопроизвольно и не сознавая этого, мы истолковываем то, что видим и слышим, и наполняем воспринимаемое обычными, связанными с ним привходящими деталями. В какой мере это для нас обычно, становится ясным, когда мы совершаем ошибку, например, когда то, что мы приняли за самолет, оказывается птицей. Я знаю дорогу, по которой части ездил на автомобиле и которая имеет в одном месте крутой поворот и окрашенную в белый цвет стену дома прямо перед глазами. Ночью трудно было не принять эту стену за продолжение дороги, как будто идущей прямо вверх на гору. Правильное истолкование этого зрительного ощущения как дома и ложное истолкование как идущей в гору дороги оба были в каком-то смысле выводами из чувственных данных, но они не были выводами в логическом смысле, потому что осуществлялись без какого-либо сознательного процесса мышления. Процесс самопроизвольного истолкования ощущений я называю «анимальным (animal) выводом». Когда собака слышит, что её зовет голос, к которому она привыкла, она оглядывается и бежит в направлении звука этого голоса. Она может обмануться, как собака, смотрящая на граммофон на ярлыках граммофонных пластинок марки «His master's voice». «Голос его хозяина». Но поскольку выводы этого рода вырабатываются благодаря повторению опыта, которое создает привычку, её вывод является одним из тех, которые обычно оказывались правильными в прошлом, так как иначе привычка не создавалась бы. Таким образом, в результате анализа этого процесса оказывается, что мы ожидаем именно того, что действительно случается и что с логической точки зрения может и не случиться, несмотря на наличие ощущений, которые вызывают ожидание. Таким образом, анализ анимального вывода дает нам первоначальный запас научных закономерностей, вроде таких, как «собаки лают». Эти первоначальные закономерности обычно не вполне надежны, но они помогают нам сделать первые шаги в нашем приближении к науке. Повседневные обобщения, вроде таких, как «собаки лают», становятся предметом сознательной веры, после того как создались привычки, которые можно было бы описать как до-словесную форму той же самой веры. Какого рода привычка выражается в словах: «Собаки лают»? Мы не ждем, что они будут лаять все время, но ждем, что если они будут издавать звуки, то это будет или лай, или рычание. Психологически индукция совершается не так, как это описывается в учебниках, где предполагается, что мы сначала наблюдаем какое-то количество случаев лаянья собак, а затем сознательно их обобщаем, фактически обобщение в форме привычки к ожиданию совершается на более низком по сравнению с сознательным мышлением уровне, так что, когда мы начинаем мыслить сознательно, оказывается, что мы уже верим в обобщение, но не явно на основе очевидности, а на основе того, что в невыраженном состоянии находится в нашей привычке к ожиданию. Это история веры, а не подтверждение её. Попробуем выразить это несколько яснее. Сначала — повторные восприятия лаянья собак, далее создается привычка ожидать лая, а затем благодаря приданию словесного выражения привычке возникает вера в общее предложение (высказывание): «Собаки лают». После всего этого логик задает вопрос: «Какое есть основание для предположения, что это истинно?», но не: «Почему я верю в это?». Ясно, что основание, если оно имеется, должно включать две части: во-первых, из фактов восприятия, состоящих из различных случаев, когда мы слышали лай собак; во-вторых, из некоторых принципов, оправдывающих обобщение наблюденных случаев в закономерность. Но этот логический процесс наступает во временной последовательности после, а не раньше возникновения нашей веры во множество обобщений в обычном их смысле. Перевод анимальных выводов в словесные обобщения осуществляется очень несовершенно не только в обычном мышлении, но даже в мышлении многих философов. В том, что считается восприятием внешних объектов, много такого, что состоит из привычек, создавшихся в прошлом опыте. Возьмем, например, нашу веру в постоянство объектов. Когда мы видим собаку или кошку, стул или стол, мы не предполагаем, что видим нечто, что имеет только мгновенное существование; мы убеждены, что то, что мы видим, имеет и прошедшее и будущее значительной длительности. Мы не думаем этого обо всем, что мы видим; мы ожидаем, что вспышка молнии, ракета или радуга быстро исчезнут. Но опыт создал в нас ожидание, что обыкновенные твердые объекты, которые можно как видеть, так и осязать, обычно сохраняются и что их можно в подходящем случае видеть и осязать снова. Наука укрепляет эту веру объяснением, что видимое исчезновение вещи есть переход её в газообразное состояние. Но вера в кажущееся постоянство, кроме исключительных случаев, предшествует научной доктрине неуничтожаемости материи, а ей самой предшествует анимальное ожидание, что обычные объекты можно видеть снова, если мы будем смотреть куда следует. Восполнение чувственного ядра посредством анимальных выводов, пока оно не станет тем, что называется «восприятием», аналогично восполнению телеграфного сообщения в редакциях газет. Репортер телеграфирует одно слово: «Король», а газета печатает: «Его величество король Георг VI». В этой процедуре содержится риск ошибки, так как репортер мог относить свое сообщение к мистеру Макензи Кингу. В английском языке слово «king» может означать «король» и может быть фамилией обыкновенного человека, например, Макензи Кинг. Правда, контекст обычно выявляет такие ошибки, но можно вообразить обстоятельства, когда он этого не сделает. В сновидении мы восполняем голое чувственное сообщение ошибочно, и только контекст жизни показывает нам нашу ошибку. Аналогия с сокращенной телеграммой представляет суть дела довольно точно. Допустим, например, что вы видите друга в окне подходящего к станции поезда, а несколько позже вы видите, как он направляется к вам по платформе. Физическими причинами ваших восприятий (и ваших истолкований их) являются определенные световые сигналы, идущие от него к вашим глазам. Все, что физика сама по себе позволяет вам вывести из получения этих сигналов, сводится к тому, что где-то по линии вашего зрения или испускается, или рефлектируется, или преломляется, или рассеивается свет соответствующих цветовых оттенков. Ясно, что изобретательность, которая создала кино, могла бы изобрести и что-нибудь такое, что могло бы вызвать у вас точно такие же ощущения и в отсутствие вашего друга, и в этом случае вы были бы обмануты. Но такие обманы не могут случаться часто или по крайней мере не случались часто до сего времени, так как, если бы они случались часто, вы не выработали бы привычек ожидания и веры в том жизненном контексте, в каком вы их на самом деле выработали. В нашем воображаемом случае вы уверены, что это ваш друг что он существовал в течение интервала между тем, как вы увидели его в окне вагона и увидели на платформе, что он проделал в пространстве непрерывный путь от одного момента к другому. У вас нет сомнений в том, что объект вашего восприятия есть нечто плотное, а не какой-нибудь неосязаемый объект, вроде радуги или облака. Итак, хотя сообщение, полученное вашими чувствами, содержит, так сказать, только несколько ключевых слов, ваши умственные и физические привычки заставляют вас самопроизвольно и без участия мысли восполнить это сообщение и сделать из него связное и достаточно обширное информационное донесение. Это расширение чувственного ядра, производящее то, что в нашем обиходе известно под сомнительным названием «восприятие», достойно, очевидно, доверия только постольку, поскольку наши привычки и ассоциации идут параллельно процессам, происходящим во внешнем мире. Облака, если смотреть на них сверху, например с горы, могут казаться настолько похожими на море или снежное поле, что только положительное знание истинного состояния вещей может помешать вам так истолковать ваше зрительное ощущение. Если вы не привыкли к граммофону, то безусловно поверите, что голос, который вы слышите за дверью, принадлежит человеку, находящемуся в той комнате, куда вы собираетесь войти. Ясно, что не существует границ для изобретения хитроумных аппаратов, способных обмануть неосторожного. Мы знаем, что люди, которых мы видим на экране в кино, на самом деле там не находятся, хотя они двигаются и говорят и их поведение имеет какое-то сходство с поведением реальных людей; но если бы мы не знали этого, нам трудно было бы поверить этому. Таким образом, то, что мы узнаем посредством чувств, может быть обманчивым всякий раз, когда окружающая среда отличается от того, чего наш прошлый опыт приучил нас ожидать. Из приведенных выше соображений следует, что мы не можем принять в качестве данных все то, что некритически настроенный обыденный здравый смысл принял бы как данное в восприятии. Только ощущения и воспоминания являются истинными данными для нашего познания внешнего мира. Мы должны исключить из нашего перечня данных не только вещи, которые мы получаем посредством сознательного вывода, но и все то, что получается посредством анимального вывода, вроде воображаемой твердости объекта, который мы видим, но не осязаем. Верно, что наши «восприятия» во всей их полноте являются данными для психологии: мы действительно имеем опыт веры в такой-то и такой-то объект. Только для познания вещей, находящихся вне нашего сознания, необходимо принимать за данные лишь ощущения. Эта необходимость есть следствие того, что мы знаем из физики и физиологии. Один и тот же внешний стимул, проникая в мозг двух людей с различным опытом, произведет различные результаты, и только то, что есть общего в этих различных результатах, может быть использовано для выводов о внешних причинах. Если истинность физики и физиологии подвергается сомнению, то дело обстоит ещё хуже; ибо если они ложны, то из моего опыта вообще ничего нельзя вывести о внешнем мире. Я, однако, во всей этой работе исхожу из того, что наука, вообще говоря, утверждает истину. Если мы определим «данные» как «те фактические данные, в отношении которых независимо от выводов мы имеем право чувствовать себя почти вполне уверенно», то из того, что было сказано, следует, что все мои данные суть события, которые случаются со мной, а в действительности они являются тем, что обычно называется событиями в моем сознании. Этот взгляд был характерен для британского эмпиризма, но был отвергнут большинством философов континентальной Европы и теперь не принимается ни последователями Дьюи, ни большинством логических позитивистов. Так как этот вопрос имеет большое значение, я приведу основания, которые убедили меня, включая сюда и краткое повторение тех оснований, о которых уже была речь. Существуют прежде всего аргументы на уровне обычного здравого смысла, выведенные из фактов иллюзий, искажений, отражений, преломлений и так далее и больше всего из сновидений. Мне снилось прошедшей ночью, что я был в Германии, в доме, который обращен фасадом к разрушенной церкви; во сне я сначала предположил, что церковь была разрушена бомбой во время последней войны, но затем мне сообщили, что её разрушение датируется религиозными войнами XVI века. Все это, пока я оставался спящим, имело убедительность реальной жизни. Я действительно видел сон и действительно имел восприятие, внутренне неотличимое от восприятия в бодрствующем состоянии разрушенной церкви. Из этого следует, что переживание, которые я называют «видением церкви», не есть решающее свидетельство существования церкви, поскольку оно может иметь место и тогда, когда нет такого внешнего объекта, какой я видел во сне. Можно сказать, что во сне я могу думать, что я бодрствую, а когда я на самом деле бодрствую, я знаю, что я бодрствую. Но я не вижу, как мы приобретаем такую уверенность; мне часто снилось, что я проснулся; однажды, после принятия дозы эфира, мне снилось это около сотни раз в течение одного сна. Мы отвергаем сны на самом деле потому, что они не соответствуют подлинному контексту жизни, но этот аргумент не является решающим, как это видно из пьесы Кальдерона «Жизнь есть сон». Я не думаю, что я сейчас сплю и вижу сон, но я не могу доказать этого. Тем не менее я вполне уверен, что имею сейчас определенные переживания, будь они во сне или наяву. Мы переходим теперь к другому классу аргументов, полученных из физики и физиологии. Этот класс аргументов вошел в философию с Локком, который использовал их, чтобы доказать, что вторичные качества субъективны. Эти аргументы могут употребляться для того, чтобы подвергнуть сомнению истинность физики и физиологии, но я сначала рассмотрю их, исходя из гипотезы, что наука в основном говорит истину. Мы переживаем зрительные ощущения, когда световые волны касаются глаза, а слуховые ощущения — когда звуковые волны касаются уха. Нет основания считать, что световые волны полностью схожи с переживанием, которое мы называем видением чего-либо, или что звуковые волны во всем сходны с переживанием, которое мы называем слышанием звука. Нет вообще никаких оснований предполагать, что физические источники световых и звуковых волн имеют больше сходства с нашими переживаниями, чем волны. Если волны производятся необычным способом, то наше переживание может принудить нас вывести последующие переживания, которых на самом деле мы не испытали; это показывает, что даже в нормальном восприятии истолкование играет большую роль, чем обычно думают, и что истолкование иногда ведет нас к ложным ожиданиям. Другое затруднение связано с временем. Мы видим и слышим сейчас, но то, что (согласно обычному пониманию) мы видим и слышим, произошло некоторое время назад. Когда мы и видим и слышим взрыв, мы сначала видим его, а уж потом слышим. Даже если бы мы могли предположить, что мебель нашей комнаты точь-в-точь такая, какой она нам кажется, мы все-таки не можем предположить этого о туманности, которая находится от нас на расстоянии миллионов световых лет и выглядит как пятнышко, будучи на самом деле не многим меньше, чем Млечный Путь, и свет которой, дошедший до нас, зародился ещё до того, как люди начали существовать. А ведь разница между туманностью и мебелью есть разница только в степени. Далее, существуют физиологические аргументы. Люди, потерявшие ногу, могут продолжать чувствовать в ней боль. Доктор Джонсон, опровергавший Беркли, думал, что боль в большом пальце его ноги, когда он споткнулся о камень, была свидетельством существования камня, но оказывается, что она не была свидетельством существования даже его пальца, поскольку он мог бы почувствовать боль в нем даже в том случае, если бы палец был ампутирован. Говоря вообще, если нерв стимулируется определенным способом, возникает определенное ощущение, каков бы ни был источник стимулирования. При достаточном умении можно, раздражая оптический нерв, сделать так, что человек увидит сияющее звездами небо, но употребляемый для этого инструмент будет иметь мало сходства с величественными телами, изучаемыми астрономами. Вышеприведенные аргументы, как я уже сказал, могут быть истолкованы скептически, как показывающие, что нет никаких оснований верить, что наши ощущения имеют внешние причины. Так как это истолкование признает то, что я сейчас защищаю, — именно, что ощущения являются единственными данными для физики, — я не буду сейчас рассматривать, может ли оно быть опровергнутым, а перейду к весьма сходной линии аргументации, которая связана с методом декартовского сомнения. Этот метод состоит в поисках данных посредством предварительного отбрасывания всего, что только может вызвать сомнение. Декарт доказывает, что существование чувственных объектов может быть недостоверным, потому что можно допустить, что какой-то лживый демон обманывает нас. Мы на место лживого демона могли бы поставить цветное кино. Также, конечно, возможно (согласно Декарту), что мы находимся в состоянии сна и видим сновидения. Однако Декарт считает, что существование наших мыслей совершенно несомненно. Когда он говорит: «Я мыслю, следовательно, я существую», то те примитивные очевидности, к которым, как можно предположить, он пришел, являются, по-видимому, частными «мыслями» в широком смысле слова, в котором он употребляет этот термин. Его собственное существование получено им из его мыслей посредством вывода, правомерность которого в настоящий момент нас не касается. В контексте его философии ему казалось достоверным только то, что он переживал сомнение, но переживание сомнения не имеет никакого особого преимущества перед другими переживаниями. Когда я вижу блеск молнии, я могу сомневаться в физическом характере молнии и даже в том, действительно ли произошло что-то внешнее по отношению ко мне, но я не могу заставить себя сомневаться в том, что произошло событие, которое называется «видением блеска молнии», хотя при этом, может быть, никакого блеска вне моего видения и не было. Я совсем не предполагаю, что я вполне уверен во всех моих переживаниях; это, конечно, было бы неверно. Многие воспоминания сомнительны так же, как и многие слабые ощущения. Я утверждаю только — и в этом я солидаризируюсь с частью декартовского аргумента, — что существуют такие события, в которых я не могу заставить себя сомневаться, и что все они такого рода, что, не будучи мной самим, являются частью моей жизни. Не все они являются ощущениями; некоторые из них — абстрактные мысли, некоторые — воспоминания, некоторые — желания, некоторые — удовольствия или страдания. Но все они представляют собой то, что обычно описывается как психические события во мне. Мое собственное мнение таково, что эта точка зрения правильна постольку, поскольку она касается данных, которые являются фактическими данными. Фактические данные, находящиеся вне моего опыта, могут казаться сомнительными, если нет доказательства, что их существование вытекает из фактических данных в пределах моего опыта вместе с законами, в достоверности которых я чувствую себя разумно убежденным. Но это сложный вопрос, относительно которого я хочу сказать сейчас только несколько предварительных слов. Скептицизм Юма в отношении науки проистекал из а) доктрины, что все мои данные суть мое личное достояние, и б) открытия, что фактические данные, как бы они ни были многочисленны и хорошо отобраны, никогда логически не предполагают каких-либо других фактических данных. Я не вижу никакого способа избавиться от каждого из этих тезисов. Первый тезис я уже рассмотрел, и я могу сказать, что придаю особое значение в этом отношении доказательству от физического причинения ощущений. Что же касается второго тезиса, то как вопрос синтаксиса он ясен каждому, кто усвоил сущность дедуктивного доказательства. Фактическое содержание, которое не содержится в посылках, должно нуждаться для своего утверждения в собственном имени, которого нет в посылках. Но существует только один способ, посредством которого новое собственное имя может войти в дедуктивное доказательство, и это способ заключается в переходе от общего к частному, как в умозаключении: «Все люди смертны, следовательно, Сократ смертен». Но никакое собрание утверждений фактических данных не является логически эквивалентным общему утверждению, так что если наши посылки касаются только фактических данных, то этот способ введения нового собственного имени закрыт для нас. Отсюда и вытекает второй тезис. Если скептицизм юмовского характера не может быть выведен из двух вышеприведенных тезисов, то существует, по-видимому, только один возможный способ избежать его, заключающийся в признании, что среди предпосылок нашего познания имеются некоторые общие предложения, или по крайней мере одно общее предложение, которое не является аналитически необходимым, то есть является таким, что гипотеза о его ложности не содержит в себе противоречия. Принцип, оправдывающий научное употребление индукции, должен иметь именно такой характер. Нужен какой-то способ придания вероятности (не достоверности) выводам, посредством которых из известных фактических данных мы выводим события, ещё не имевшие места в нашем опыте, а может быть, и никогда не будут иметь места в опыте того человека, который делает эти выводы. Если человек может знать о чем-либо, выходящем за пределы его личного опыта, имеющегося на данное время, то запас его невыводного знания должен состоять не только из фактических данных, но также и из общих законов или по крайней мере одного закона, позволяющего ему делать выводы из фактических данных; а такой закон или законы не должны походить на принципы дедуктивной логики и должны быть синтетическими, то есть такими, чтобы их истинность нельзя было доказать, исходя из того, что признание их ложности содержит в себе внутреннее противоречие. Единственной альтернативой этой гипотезы является полный скептицизм в отношении всех выводов как науки, так и обыденного здравого смысла, включая и выводы, которые я назвал анимальными. ГЛАВА 2 СОЛИПСИЗМ Учение, называемое «солипсизм», обычно определяется как вера в то, что только один я существую. Но если оно не истинно, то это уже не учение. Если оно истинно, оно является утверждением, что я, Бертран Рассел, существую только один. Но если оно ложно и если я имею читателей, то для вас, читающего эту главу, оно является утверждением, что существуете вы один. Это взгляд вытекает из выводов, к которым мы пришли в предыдущей главе и которые сводятся к тому, что все мои данные, поскольку они суть фактические данные, являются лично моими и что выводы из одного или больше фактических данных относительно других фактических данных никогда не являются логически доказательными. Эти заключения приводят к мысли, что было бы разумно сомневаться во всем, кроме моего собственного опыта, например в мыслях других людей и в существовании материальных объектов, когда я их не вижу. Именно этот взгляд мы и должны сейчас исследовать. Мы должны начать с уточнения этого учения и с различения разнообразных форм, которые оно может принимать. Нам не следует формулировать его словами: «Я один существую», потому что эти слова не имеют ясного значения, если это учение не является ложным. Если мир является миром в обычном его понимании, то есть миром людей и вещей, то мы можем выбрать кого-нибудь одного из людей и предположить, что он думает, что он есть вся вселенная. Здесь есть аналогия с людьми, жившими до Колумба, которые верили, что Старый свет представляет собой всю сушу, имеющуюся на нашей планете. Но если другие люди и вещи не существуют, то слово «я» теряет свой смысл, так как оно является исключающим и разграничивающим словом. Вместо выражения: «Я есть вся вселенная» мы должны сказать: «Данные опыта являются всей вселенной». Здесь «данные» могут быть определены перечислением. Тогда мы сможем сказать: «Этот перечень полон, больше ничего нет». Или мы можем сказать: «Неизвестно, чтобы было что-нибудь ещё». В этой форме это учение не требует определения сначала «я», и то, что это учение утверждает, достаточно определенно для обсуждения. Мы можем различить две формы солипсизма, которые я буду называть соответственно «догматическим» и «скептическим». Догматический солипсизм в вышеприведенном утверждении говорит: «Ничего нет, кроме данных опыта», а скептический говорит: «Неизвестно, чтобы существовало что-нибудь ещё, кроме данных опыта». Нет никаких оснований в пользу догматической формы солипсизма, поскольку так же трудно опровергать существование чего-либо, как и доказывать его, когда то, о чем идет речь, есть нечто не данное в опыте. Я поэтому не буду больше касаться догматического солипсизма и сосредоточусь на его скептической форме. Скептическую форму этого учения трудно сформулировать точно. Неправильно было бы выразить её, как мы только что сделали, словами: «Ничто не известно, кроме данных опыта», поскольку кто-либо другой может знать больше; против этой формы можно привести то же самое возражение, что и против догматической формы. Если мы исправим наше выражение, сказав: «Ничто не известно мне, кроме следующего (приводится перечень опытных данных)», то мы снова введем «я», чего мы, как мы видели, не должны делать в определении этого учения. Совсем не легко уклониться от этого возражения. Я думаю, что мы можем сформулировать проблему, с которой солипсизм имеет дело, так: «Предложения (высказывания) p1, p2, … pn известны не посредством вывода. Можно ли сделать этот перечень таким, чтобы из него можно было вывести другие предложения, утверждающие фактические данные?» В этой форме нам нет необходимости утверждать, что наш перечень полон или что он охватывает все, что кто-либо знает. Ясно, что если наш перечень всецело состоит из предложений, утверждающих фактические данные, то ответ на наш вопрос должен быть отрицательным, и тогда скептический солипсизм прав. Но если наш перечень содержит что-либо, имеющее природу закономерностей, то ответ может быть другой. Эти закономерности, однако, должны быть синтетическими. Всякое собрание фактических данных логически способно быть чем-то целым; в чистой логике любые два события совместимы, и никакое собрание событий не предполагает существования других событий. Но прежде чем идти дальше по этой линии, рассмотрим различные формы солипсизма. Солипсизм может быть и более и менее радикальным; когда он становится более радикальным, он становится и более логичным и в то же самое время более неправдоподобным. В своей наименее радикальной форме он принимает все мои психические состояния, которые принимаются обыденным здравым смыслом или ортодоксальной психологией, то есть не только те, которые я непосредственно осознаю, но также и те, которые выводятся по чисто психологическим основаниям. Обычно считается, что в любое время я имею множество слабых ощущений, которых я не замечаю. Если в комнате имеются тикающие часы, я могу замечать их и даже раздражаться от их тиканья, но, как правило, я совсем их не замечаю, даже если, прислушавшись, их легко услышать. В этом случае можно, конечно, сказать, что я имею слуховые ощущения, которые я не осознаю. То же самое можно сказать в большинстве случаев об объектах, находящихся на периферии моего поля зрения. Если это важные объекты, вроде, например, врага с заряженным револьвером, они очень скоро будут мной замечены и я переведу их в центр моего поля зрения; но если они неинтересны и неподвижны, я не замечу их. Тем не менее естественно предполагать, что я в каком-то смысле вижу их. Эти же соображения применимы и к провалам памяти. Если я загляну в свой старый дневник, я найду там запись о званом обеде, о котором я совершенно забыл, но трудно сомневаться в том, что я в свое время имел переживание, которое с обыденной точки зрения можно было бы описать как отправление на званый обед. Я верю, что когда-то был ребенком, хотя никаких следов от этого периода не сохранилось в моей явной памяти. Такие выводные психические состояния допускаются наименее радикальной формой солипсизма. Он отказывается допускать только выводы о чем-либо другом, кроме меня самого и моих психических состояний. Это, однако, нелогично. Принципы, необходимые для оправдания выводов, совершаемых от психических состояний, которые я осознаю, к другим состояниям, которых я не осознаю, совершенно те же самые, что и принципы, необходимые для выводов о физических объектах и о других сознаниях. Если поэтому мы стремимся к соблюдению логической правильности, которую ищет и силипсизм, то мы должны ограничиться теми психическими состояниями, которые мы сейчас осознаем. Будда был доволен тем, что он мог размышлять, когда вокруг него рычали тигры; но если бы он был последовательным солипсистом, он считал бы, что рычание тигров прекратилось, как только он перестал замечать его. Таким образом, мы приходим ко второй форме солипсизма, которая говорит, что вселенная состоит — или, может быть, состоит — только из следующего; и тут мы перечисляем все то, что в этот момент мы воспринимаем или вспоминаем. А это должно ограничиваться только тем, что я действительно замечаю, ибо то, что я мог бы заметить, является результатом вывода. В этот момент я замечаю, что моя собака спит, и, как простой человек, я убежден, что я мог бы заметить её в любой момент в течение этого часа, поскольку она все время (как я верю) находится в поле моего зрения, но в действительности я её совершенно не замечал. Радикальный солипсист должен сказать, что когда в течение этого часа мой взор рассеянно останавливался на собаке, то во мне ничего в результате этого не происходило; ибо доказывать, что я имел ощущение, которого я не заметил, значит допускать запрещенный вывод. В отношении воспоминаний результаты этой теории оказываются чрезвычайно странными. Вещи, которые я вспоминаю в один момент, оказываются совершенно отличными от тех, которые я вспоминаю в другой момент, но радикальный солипсист должен допустить только те, которые я вспоминаю сейчас. Таким образом, его мир является миром разрозненных фрагментов, которые полностью изменяются от момента к моменту, — изменяются, конечно, не по отношению к тому, что существует сейчас, а по отношению к тому, что существовало в прошедшем. Но мы ещё ничего не сказали о тех жертвах, которые солипсист должен принести логике, для того чтобы чувствовать себя в безопасности с этой стороны. Совершенно ясно, что я могу иметь воспоминание и без того, чтобы вспоминаемое действительно имело место; в качестве логической возможности я мог начать существовать пять минут назад со всеми теми воспоминаниями, которые я к тому времени имел. Мы должны поэтому откинуть вспоминаемые события и ограничить вселенную солипсиста восприятиями настоящего, включая те восприятия, относящиеся к настоящему состоянию сознания, которые оказываются как будто воспоминаниями. В отношении восприятий настоящего самый строгий солипсист (если только таковой существует) принимает предпосылку декартовского cogito только с оговорками. То, что он принимает, может иметь только следующую форму: «A, B, C … совершаются (имеют место)». Истолкование A, B, C … как «мыслей» никому, кроме тех, кто отвергает солипсизм, ничего нового не дает. Последовательного солипсиста отличает то, что он поместит в свой перечень предложение: «А имеет место» только в том случае, если оно не является выводным. Он отвергает как несостоятельные все выводы из одного или более предложений формы «А имеет место» других предложений, утверждающих наличие чего-либо, будь оно названо или описано. Заключения таких выводов, как он считает, могут быть, а могут и не быть истинными, но в отношении их никогда нельзя знать, что они истинны. Установив теперь позицию солипсизма, мы должны исследовать, что можно сказать за и против нее. Аргумент в пользу скептического солипсизма сводится к следующему: из группы предложений формы: «А имеет место» невозможно посредством дедуктивной логики вывести никакое другое предложение, утверждающее наличие какого-либо события. Если такой вывод может быть правильным, то он должен зависеть от какого-либо недедуктивного принципа, вроде принципа причинности или индукции. Никакой такой принцип не может быть доказан даже в качестве вероятного посредством дедуктивного доказательства на основании группы предложений формы «А имеет место». (Ниже я рассмотрю доказательство этого утверждения.) Например, правомерность индуктивного обобщения не может быть выведена из хода событий иначе, как при помощи признания индуктивного или какого-либо другого, равно сомнительного постулата. Поэтому если, как считают эмпирики, все наше познание основано на опыте, то оно должно не только основываться на опыте, но и ограничиваться опытом; ибо только посредством признания какого-либо принципа или принципов, которых опыт не может сделать даже вероятными, можно опытом доказывать что-либо, кроме самого опыта. Я думаю, что этот аргумент доказывает необходимость выбора между двумя альтернативами. Или мы должны принять скептический солипсизм в его наиболее ригористической форме, или должны признать, что мы знаем, независимо от опыта, какой-то принцип или принципы, посредством которых можно выводить одни события из других по крайней мере с вероятностью. Если мы принимаем первую альтернативу, то мы должны отвергнуть гораздо больше, чем солипсизм, как обычно думают, отвергает; мы не можем знать о существовании нашего собственного прошедшего или будущего или иметь какое-либо основание для ожиданий, относящихся к нашему собственному будущему. Если мы принимаем вторую альтернативу, мы должны частично отвергнуть эмпиризм; мы должны признать, что имеем знание относительно некоторых общих черт хода природы и что это знание, хотя оно и может быть следствием опыта, не может быть логически выведено из опыта. Мы должны признать также, что если даже мы и имеем такое знание, то оно все же не является явным; причинность и индукция в их традиционных формах не могут быть вполне истинными и ни в каком случае не ясно, чем можно заменить их. Таким образом очевидно, что при принятии любой из упомянутых альтернатив возникают большие затруднения. Что касается меня, то я отвергаю солипсистскую альтернативу и принимаю другую. Я признаю — и это весьма существенно для данного вопроса, — что солипсистская альтернатива не может быть опровергнута посредством дедуктивного доказательства, если только мы исходим из того, что я буду называть «гипотезой эмпиризма», а именно из того, что мы знаем без выводов, состоит исключительно из пережитого нами в опыте (или, точнее, из переживаемого в настоящем) и из принципов дедуктивной логики. Но мы не можем знать, истинна ли гипотеза эмпиризма, поскольку знание этого было бы таким знанием, которое сама гипотеза запрещает. Это не доказывает ложности гипотезы, но доказывает, что мы не имеем права утверждать её ложность. Эмпиризм может быть истинной философией, но если он действительно истинен, мы все-таки не можем знать этого; те, которые говорят, что они знают о его истинности, противоречат сами себе. Таким образом, не существует препятствий ab initio для отвержения гипотезы эмпиризма. С самого начала, с порога (латинский). Что касается солипсизма, то против него следует сказать прежде всего, что в него психологически невозможно верить и что его на деле отвергают даже те, кто думает, что принимает его. Я однажды получил письмо от знаменитого логика, миссис Христины Лэдд Франклин, в котором она писала, что она солипсист и удивляется тому, что нет других солипсистов. Это удивление, исходящее от логика, само удивило меня. Тот факт, что я не верю в какое-либо положение, ещё не доказывает, конечно, ложности его, но доказывает, что я не искренен и непоследователен, если я делаю вид, что верю в него. Декартовское сомнение имеет ценность в качестве средства сделать наше знание более отчетливым и показать, что от чего зависит, но если им злоупотреблять, то оно становится просто технической игрой, при которой философия теряет свою серьезность. Что бы кто-либо, даже я сам, ни доказывал, я буду верить — ив этом, конечно, всякий со мной согласится, что не представляю собой всей вселенной, если я прав в этом убеждении, что существуют и другие люди, кроме меня. Самой важной частью доказательства солипсизма является то, что он приемлем только в наиболее радикальной своей форме. Существуют различные половинчатые, компромиссные взгляды, которые не являются полностью неприемлемыми и которые разделялись многими философами. Из них наименее радикальным является взгляд, что никогда не будет достаточных оснований для утверждения существования чего-либо не вошедшего в чей-либо опыт; из этого мы — вместе с Беркли — можем вывести нереальность материи и сохранить реальность духа. Но этот взгляд, поскольку он допускает опыт других, кроме меня, людей и поскольку этот опыт других людей может быть известен мне только посредством вывода, считает, таким образом, возможным на основании существования одних событий заключать о существовании других; а если это допускается, то нет никаких оснований требовать, чтобы события, о которых делаются выводы, непременно входили в чей-либо опыт. Точно такие же соображения применимы и к той форме солипсизма, который верит, что носитель опыта имеет прошедшее и вероятное будущее; эта вера может быть оправдана только признанием принципов вывода, что ведет к необходимости отвергнуть всякую форму солипсизма. Мы, таким образом, вынуждены прийти к двум крайним гипотезам, как единственно возможным с логической точки зрения. Или, с одной стороны, мы знаем принципы недедуктивного вывода, которые оправдывают нашу веру не только в существование других людей, но и в существование всего физического мира, включая такие его части, которые никогда не воспринимаются, а только выводятся из их действий; или, с другой стороны, мы ограничены тем, что можно назвать «солипсизмом момента», согласно которому все мое знание ограничивается тем, что я в данный момент замечаю, с исключением моего прошлого и вероятного будущего, а также и всех тех ощущений, на которые в данный момент я не обращаю внимания. Я не думаю, что найдется человек, который, ясно осознав эту альтернативу, честно и искренне выберет вторую гипотезу. Но если солипсизм момента отвергается, то мы должны постараться раскрыть, что представляют собой синтетические принципы вывода, благодаря знанию которых оправдываются наши научные и обычные верования в их широком значении. К этой задаче мы обратимся в шестой части этой книги. Но сначала уместно будет сделать, с одной стороны, обзор данных, а с другой — обзор научных верований, истолкованных в их наименее доступной сомнению форме. Благодаря анализу результатов этого обзора мы можем надеяться раскрыть предпосылки, которые — сознательно или бессознательно — принимаются в научных рассуждениях. ГЛАВА 3 ВЕРОЯТНЫЕ ВЫВОДЫ ОБЫДЕННОГО ЗДРАВОГО СМЫСЛА «Вероятный» вывод (как мы уже говорили) есть такой вывод, в котором предпосылки верны и построение правильно, а заключение тем не менее не достоверно, а только в большей или меньшей степени вероятно. В практике науки применяются два вида выводов: выводы чисто математические и выводы, которые можно назвать «субстанциальными». Вывод из законов Кеплера закона тяготения в его применении к планетам является математическим, а вывод законов Кеплера из отмеченных видимых движений планет является субстанциальным, так как законы Кеплера не являются единственными гипотезами, логически согласующимися с наблюденными фактами. Математический вывод достаточно хорошо был исследован за последние полстолетия. Я же хочу рассмотреть нематематический вывод, являющийся всегда только вероятным. Вообще говоря, я принимаю как правомерный всякий вывод, являющийся частью признанной основы научной теории, если она не содержит какой-либо специфической ошибки. Я не буду рассматривать аргументов скептицизма относительно науки, а проанализирую научный вывод, исходя из гипотезы, что в целом он является правомерным и действительным. В этой главе я коснусь главным образом донаучного познания, выражающегося в выводах обыденного здравого смысла. Мы не должны забывать различия между выводом, как он понимается в логике, и тем выводом, который можно назвать «анимальным». Под «анимальным выводом» я имею в виду то, что происходит, когда некое событие А оказывается причиной веры В без какого-либо вмешательства сознания. Когда собака чует лису, она возбуждается, но мы не думаем, что она говорит себе: «Этот запах в прошлом часто ассоциировался с близостью лисы; следовательно, по всей вероятности, сейчас где-то здесь находится лиса». Правда, она действует так, как если бы она проделала это рассуждение, но рассуждение это выполнено её телом по привычке или, как это называется, благодаря действию «условного рефлекса». Всегда, когда А в прошлом опыте собаки ассоциировалось с В, где В представляет собой какой-то эмоциональный интерес, событие А имеет тенденцию вызывать поведение, соответствующее В. Здесь нет сознательной связи А с В; здесь есть, могли бы мы сказать, связь между А — восприятием и B — поведением. Выражаясь несколько устаревшим языком, мы могли бы сказать, что «впечатление» A является причиной «идеи» B. Но более новая фразеология, представляющая это в терминах поведения тела и доступной наблюдению привычки, является более точной и охватывает более широкое поле фактов. Большинство субстанциальных выводов в науке в противоположность чисто математическим выводам возникает прежде всего из анализа анимальных выводов. Но прежде чем выявлять этот аспект нашей проблемы, рассмотрим сферу анимального вывода в поведении человека. Практическое (в противоположность теоретическому) понимание языка осуществляется благодаря анимальному выводу. Понимание слова практически состоит из (а) действий слышания его и (b) из причин его произнесения. Вы понимаете слово «лиса», если, услышав его, вы переживаете импульс действовать так, как если бы налицо была реальная лиса, а увидев реальную лису, переживаете импульс сказать слово «лиса». Но вам нет необходимости сознавать эту связь между лисами и словом «лиса»; вывод от слова к реальной лисе или от реальной лисы к слову является анимальным. Иначе дело обстоит с научными словами, вроде «додекаэдр» (двенадцатигранник). Мы узнаем значение таких слов через вербальное определение, и в таких случаях связь слова с его значением, прежде чем стать привычной, сначала осуществляется посредством сознательного вывода. Слова представляют собой особый вид знаков. Мы можем сказать, что для данного организма О всякий член класса стимулов А является знаком какого-либо члена класса объектов В, если переживание О (организмом) стимула класса А производит реакцию, соответствующую объекту класса В. Однако это все ещё не совсем точно. Но прежде чем искать дальнейших уточнений, рассмотрим какой-нибудь конкретный пример, скажем: «Нет дыма без огня». Прежде чем получить свою окончательную формулировку, эта пословица должна была пройти через много различных стадий. Прежде всего должен был существовать многократно повторявшийся опыт восприятий огня и дыма, возникавших или одновременно, или в тесной временной последовательности. Первоначально каждый из них производил свою собственную реакцию: дым реакцию чихания, огонь — реакцию бегства от него. Но со временем образовалась привычка, и реакцию бегства вызывал дым. (Я имею здесь в виду ту среду, где часты лесные пожары.) После того как выработалась эта привычка, образовались новые: дым ведет к слову «дым», а огонь ведет к слову «огонь». Где есть эти три привычки — дым, вызывающий реакцию, соответствующую огню, дым, вызывающий слово «дым», и огонь, вызывающий слово «огонь», там есть материалы для образования четвертой привычки — привычки к тому, что слово «дым» вызывает слово «огонь». Когда эта привычка образуется в сознании человека, склонного к философским размышлениям, она может быть причиной создания предложения: «нет дыма без огня». Таков по крайней мере схематический очерк очень сложного процесса. Или, точнее, «субъективным знаком». В приведенном примере, когда все эти привычки уже существуют, дым есть знак огня, слово «дым» — знак дыма и слово «огонь» — знак огня. Возможно, что отношение знаков часто оказывается транзитивным, то есть что если А есть знак В, а В есть знак С, то А есть знак С. Это транзитивное отношение их не может быть всегда неизменным, но тенденция к его образованию будет иметь место, если отношения знаков А и В, В и С очень прочно устанавливаются в организме животного. В этом случае, когда слово «дым» является знаком дыма, а дым — знаком огня, слово «дым» производным образом будет знаком огня. Если реальный огонь вызывает слово «огонь», то слово «дым» будет производным образом вызывать слово «огонь». Попробуем дать определение: организм О имеет «идею» объекта В, если его действие соответствует В, даже в случае если объект В чувственно не дан. Это, однако, требует некоторого ограничения. «Идея» не обязательно вызывает все те реакции, которые может вызывать сам объект; это как раз то, что мы имеем в виду, когда говорим, что идея может быть слабой или представляемой не очень живо. Может ничего не быть, кроме слова «В». Тогда мы скажем, что идея В представляет О всякий раз, когда О обнаруживает какую-либо реакцию, соответствующую В и ничему другому. Мы можем теперь сказать, что А является знаком В, когда А служит причиной возникновения «идеи» Я. Мы употребляли слово «соответствующий», а это слово нуждается в дальнейшем уточнении. Оно не должно определяться телеологически, как «полезное организму» и ничего больше. Реакция, «соответствующая» В, есть прежде всего реакция, вызываемая чувственной наличностью В независимо от приобретенных привычек. Крик боли при соприкосновении с чем-нибудь очень горячим есть соответствующая реакция в этом смысле. Но мы не можем полностью исключить приобретенные привычки из нашего определения соответствующих реакций. Произнесение слова «лиса», когда вы видите реальную лису, будет соответствующей реакцией. Мы можем внести одно различение: не существует такой независимой от приобретенных привычек ситуации, на которую мы реагировали бы словом «лиса». Мы можем поэтому включить в число «соответствующих» реакций такие, которые в результате привычки происходят в присутствии объекта В, но не происходят самопроизвольно в качестве реакций на что-либо, кроме В, и не происходят в качестве привычных реакций на что-либо, кроме В, за исключением случаев, когда они бывают результатом комбинации привычек. Вышеприведенное обсуждение дает определение тому, что можно назвать «субъективным» знаком, когда А является причиной идеи B. Мы можем сказать, что A есть «объективный» знак B, когда само В, а не только идея его сопровождает A или следует за ним. С некоторым огрублением мы можем сказать, что со стороны организма происходит ошибка всякий раз, когда субъективный знак не является в то же самое время и объективным знаком; но такое утверждение не будет правильным без квалификации. Квалификация нужна потому, что мы должны отличать идею, сопровождающуюся верой, от идеи, не сопровождающейся ею. Если бы у вас было два приятеля по имени Бокс и Кокс, то вполне вероятно, что вид Бокса вызвал бы у вас идею Кокса, но не веру в присутствие его. Я думаю, что возникновение идеи без веры есть более сложное явление, чем возникновение её с верой. Идея представляет собой или предполагает (я сейчас не буду решать, что именно) импульс к определенному действию. Когда импульс не подавляется, то идея сопровождается верой, когда же он подавляется (или тормозится), то идея просто «имеется в сознании». В первом случае мы можем назвать идею «активной», во втором — «задержанной». Ошибки связаны только с активными идеями. Таким образом, ошибка имеет место тогда, когда субъективный знак производит активную идею, причем между знаком и объектом идеи такой последовательности не бывает. Согласно этому взгляду, ошибка имеет доинтеллектуальное происхождение; она предполагает только телесные привычки. Ошибку совершает птица, когда она, пытаясь вылететь, натыкается на оконное стекло, которого она не видит. Все мы, подобно этой птице, питаем опрометчивые верования, которые, если они оказываются ошибочными, ведут к болезненным потрясениям. Научный метод, как я полагаю, состоит главным образом в устранении таких верований, которые являются, как можно с достаточным основанием думать, источником потрясений, и в удержании таких, против которых нельзя привести никаких определенных аргументов. Во всем том, что я говорил, я исходил из признания причинных законов по форме «A есть причина B», где A и B суть классы явлений. Такие законы никогда не бывают полностью истинными. Истинные законы могут быть выражены только дифференциальными уравнениями. Но нет никакой необходимости, чтобы они были абсолютно истинными. Нам нужно только констатировать, что в «огромном большинстве случаев (гораздо больше, чем половина случаев), в которых имеет место A, одновременно или непосредственно после него возникает B». Это делает В вероятным всегда, когда имеет место A, и это самое большее, чего мы можем требовать. Я исходил из того, что если в жизни данного организма A часто сопровождалось B, то A будет одновременно или в быстрой последовательности сопровождаться «идеей» B, то есть импульсом к действиям, которые могли бы стимулироваться B. Этот закон страдает неизбежной неопределенностью. Если A и B эмоционально интересны для организма, то даже одного случая их связи может быть достаточно для образования привычки; если нет, то может понадобиться много случаев. Связь числа 54 с умножением 6 на 9 для большинства детей представляет ничтожный эмоциональный интерес; отсюда проистекает трудность изучения таблицы умножения. С другой стороны, пословица: «Пуганая ворона куста боится» показывает, как легко образуется привычка при очень большом эмоциональном интересе. Как явствует из сказанного, наука начинается и должна начинаться с грубых и готовых обобщений, которые являются только приблизительно истинными и большинство из которых создалось в качестве анимальных выводов ещё до того, как они были выражены в словах. Процесс этот имеет следующий вид: некоторое число раз за А следует В, затем А сопровождается ожиданием B; затем (возможно, гораздо позднее) формируется суждение «A есть знак B»; и только тогда, когда уже имеется множество таких суждений, начинается наука. А затем приходит Юм со своим вопросом относительно того, имеем ли мы вообще какое-либо основание рассматривать A как объективный знак B или даже предполагать, что мы будем продолжать считать его знаком B. Это краткий очерк психологии вопроса; он не имеет прямого отношения к его логике. Повторяю, что различие между анимальным выводом и научным выводом заключается в следующем: в анимальном выводе восприятие A является причиной идеи B, но нет осознания этой связи; в научном выводе (правильном или неправильном) имеется вера, предполагающая и А и В, которую я выразил словами «A есть знак B». Это то явление единичной веры, выражающей связь A и B, которое отличает то, что обычно называется выводом, от того, что я называю анимальным выводом. Но важно отметить при этом, что вере, выражающей связь, во всех наиболее элементарных случаях предшествует привычка анимального вывода. Возьмем в качестве примера веру в более или менее постоянные объекты. Собака, видя своего хозяина в различных обстоятельствах, реагирует на его присутствие способом, в котором имеются некоторые постоянные черты; это то, о чем мы говорим, что собака «узнает» своего хозяина. Когда собака ищет своего отсутствующего хозяина, то с её поведением связано нечто большее, чем только узнавание. Трудно описать то, что происходит в ней в этом случае, не прибегая к неподходящему в данном случае интеллектуалистическому языку. Есть соблазн сказать, что здесь есть желание заместить идею объекта впечатлением от него, но это выражение, говорящее, по-видимому, много, на самом деле говорит очень мало. Простейшее наблюдаемое желание у животных сопровождается беспокойным поведением, которое продолжается до тех пор, пока не возникнет определенная ситуация, вслед за чем наступает относительное успокоение. Имеются также физиологические выделения желез, которые использовал И. П. Павлов. Я не отрицаю того, что собаки имеют переживания, более или менее сходные с теми, которые имеем мы, когда испытываем желание, но это соображение является выводом из их поведения, а не чем-то данным в опыте. То, что мы наблюдаем, можно суммировать, сказав, что какая-то сторона поведения собаки унифицируется её отношением к хозяину, как поведение планеты унифицируется её отношением к Солнцу. В отношении планеты мы, конечно, не можем сделать вывод, что она «думает» о Солнце; в отношении же собаки большинство из нас делает такой вывод. Но этого различия я пока не буду касаться. Когда дело доходит до языка, то естественно иметь какое-то одно слово для обозначения тех черт окружающей среды, которые вместе связаны таким образом, каким связаны для собаки появления её хозяина. В языке имеются собственные имена для объектов, с которыми мы связаны самым близким образом, и имеются общие имена для других объектов. Собственные имена воплощают в себе метафизику обыденного здравого смысла, которая, как и анимальные выводы, предшествует языку. Возьмем, например, такие вопросы детей, как: «Где мама?», «Где мой мяч?» Эти вопросы предполагают, что мамы и мячи, когда их нет налицо, все же где-то существуют и могут, вероятно, благодаря соответствующим действиям стать чувственно воспринимаемыми. Эта вера в постоянные или квазипостоянные объекты основывается на узнавании и, следовательно, как-то предполагает воспоминание. Как бы то ни было, ясно, что со временем, когда ребенок начинает говорить, он приобретает привычку к сходным реакциям на определенную группу стимулов, которая в результате мысленной рефлексии становится верой в постоянные объекты обыденного здравого смысла. Почти то же самое следует сказать и о человечестве того периода, когда начал развиваться язык. Метафизика более или менее постоянных объектов лежит в основе словаря и синтаксиса каждого языка и является основой понятия субстанции. Я хочу сейчас отметить только то, что эта метафизика является результатом интеллектуализирования анимального вывода, связанного с узнаванием. Перехожу теперь к воспоминанию. О нем я хочу сказать, что общая, хотя и не неизменная, способность его вызывать к себе доверие является предпосылкой научного познания, которая безусловно необходима, если признавать науку в основном истинной, но которую нельзя сделать даже только вероятной никакими аргументами, не признающими воспоминания. Скажу точнее: когда я вспоминаю что-нибудь, то вполне вероятно, что то, что я вспоминаю, действительно было, и я могу как-то оценить степень этой вероятности, исходя из яркости моего воспоминания. Прежде всего выясним, каково логическое значение утверждения, что воспоминание есть предпосылка познания. Было бы ошибкой выставлять общее утверждение в форме: «То, что вспоминается, вероятно, было». Предпосылкой является скорее каждый отдельный случай воспоминания. Это значит, что у нас есть верования в отношении прошедших событий, которые не выводятся из других верований, но которые тем не менее мы не должны отбрасывать иначе, как на весьма серьезных основаниях (под словом «мы» я здесь имею в виду людей опытных в научном методе и осторожных в отношении того, во что они верят). Серьезные основания должны необходимо предполагать один или несколько научных законов, а также фактические данные, воспринимаемые или вспоминаемые. Когда ведьмы Макбета исчезают, он сомневается, видел ли он их вообще, потому что он верит в постоянство материальных объектов. Но хотя любое воспоминание можно считать ошибочным, оно все же всегда имеет определенный вес, что и вынуждает нас признавать его, когда нет противоречащего свидетельства. Здесь следует сказать несколько слов о научных законах в их противоположности отдельным частным фактам. Только благодаря признанию законов можно вывести из одного факта вероятность или невероятность другого факта. Если я вспоминаю, что вчера в полдень я был в Америке, а пятью минутами раньше бы на Камчатке, то я буду думать, что одно из моих воспоминаний ошибочно, потому что я твердо убежден, что это путешествие нельзя совершить за пять минут. Но почему я буду думать так? В качестве эмпирика я считаю, что законы природы должны выводиться индуктивно из отдельных конкретных фактов. Но как я могу установить конкретные факты продолжительности путешествия? Ясно, что я должен полагаться отчасти на воспоминание, так как иначе я не буду знать, что я совершил путешествие. Последнее свидетельство в пользу всякого научного закона состоит из отдельных фактов и тех принципов научного вывода, которые я собираюсь исследовать. Когда я говорю, что воспоминание является предпосылкой, я имею в виду, что из фактов, на которых основываются научные законы, некоторые признаются только потому, что они вспоминаются. Они признаются, однако, только как вероятные, и любой из них может впоследствии быть отвергнут, после того как будут открыты такие научные законы, которые сделают отдельное воспоминание невероятным. Но к этой невероятности мы приходим только благодаря признанию большинства воспоминаний правдивыми. Необходимость воспоминания в качестве предпосылки может стать очевидной, если мы зададим вопрос: на каком основании мы отвергаем гипотезу, что мир начал существовать пять минут назад? Если бы мир действительно начал существовать таким, каким он был пять минут назад, со всеми людьми, их привычками и воспоминаниями, какие люди имели в этот момент, то не было бы никакой возможности узнать, что они только что начали существовать. И все же в этой гипотезе нет ничего логически невозможного. Ничто из того, что происходит теперь, логически не предполагает чего-либо, случившегося в другое время. А законы природы, посредством которых мы выводим прошедшее, сами, как мы видели, зависят в своей истинности о свидетельств воспоминаний. Следовательно, вспоминаемые факты должны рассматриваться наравне с воспринимаемыми фактами как часть наших данных, хотя мы, как правило, приписываем им более низкую степень вероятности, чем фактам наличного восприятия. Здесь необходимо провести различие, имеющее некоторое значение. Воспоминание есть факт настоящего времени: я вспоминаю сейчас, что я делал вчера. Когда я говорю, что воспоминание является предпосылкой, я не имею в виду утверждать, что из моего настоящего воспоминания я могу вывести вспоминаемое прошедшее событие. В каком-то смысле это так, но в данной связи это не имеет значения. Значение имеет тот факт, что прошедшее событие само является предпосылкой моего познания. Оно не может быть выведено из настоящего воспоминания никак иначе, как только через признание того, что память вообще заслуживает доверия, то есть что вспоминаемое событие, вероятно, действительно было. Признание такого значения воспоминаний и является предпосылкой познания. Нужно иметь в виду, что, когда я говорю, что то или это является предпосылкой, я не думаю, что оно безусловно истинно; я имею в виду только то, что это есть нечто такое, с чем надо считаться в поисках истины, но что само не является выводом из чего-то, признаваемого нами за истину. Ситуация здесь та же, какая бывает в суде при разборе уголовного дела, когда свидетели противоречат друг другу. Показания каждого свидетеля на первый взгляд имеют какой-то вес, и мы должны искать такую согласованную в своих частях систему данных, которая охватывала бы как можно больше показаний всех свидетелей. Я перехожу теперь к другому источнику познания, именно к словесному свидетельству. Я не думаю, что общая правильность словесного свидетельства достаточна для того, чтобы делать его предпосылкой в законченной структуре научного познания, но оно является предпосылкой на ранних стадиях, и анимальный вывод склоняет нас к вере в него. Более того, я думаю, что в законченной структуре науки имеется общая предпосылка, необходимая для сохранения словесных свидетельств в качестве заслуживающих доверия в той же степени, как заслуживает его и многое другое. Рассмотрим прежде всего такие аргументы обыденного здравого смысла, которые имели бы значение, например, в суде. Если двенадцать человек, каждый из которых лжет так же часто, как и говорит правду, независимо друг от друга дают показания об определенном событии, то шанс, что они говорят правду, будет равен отношению числа 4095 к 1. Это отношение может быть принято как практически достоверное, если все эти двенадцать человек не имеют особых оснований лгать. Но и это может случиться. Если в море произойдет столкновение двух кораблей, то во время разбирательства вся команда одного корабля будет клятвенно утверждать одно, а вся команда другого корабля — другое. Если один из этих кораблей потонет со всей своей командой, то в показаниях команды оставшегося корабля будет полное единодушие, в отношении которого, однако, опытные в таких делах судьи будут настроены весьма скептически. Но нам нет надобности углубляться в эти аргументы, анализ которых является делом скорее юристов, чем философов. В практике обыденного здравого смысла нужно принимать словесное свидетельство, если нет положительных оснований против этого в каком-либо особом частном случае. Причиной, хотя и не оправданием, такой практики является анимальный вывод от слова или предложения к тому, что оно обозначает. Если вы участвуете в охоте на тигров и кто-нибудь воскликнет: «Тигр!», то ваше тело, если вы не будете тормозить ваших импульсов, придет в состояние, очень сходное с состоянием, в котором оно было бы, если бы вы увидели реального тигра. Такое состояние есть вера в то, что тигр находится поблизости; таким образом вы будете верить в словесное свидетельство человека, который сказал слово «тигр». Такие привычки создаются наполовину при изучении языка, на котором говорят, наполовину благодаря привычке говорить «тигр», когда вы его видите. (Я опускаю здесь тонкости грамматики и синтаксиса.) Вы можете, конечно, научиться тормозить импульс к вере; вы можете, например, узнать, что ваш компаньон любит подшутить. Но заторможенный импульс все же существует, а если бы он совсем исчез, вы перестали бы понимать слово «тигр». Это относится даже к таким сухим утверждениям, как «тигры обитают в Индии и в Восточной Азии». Вы можете думать, что слышите это утверждение без каких-либо эмоций, возникающих при видении тигров, и все же, в ближайшую же ночь оно может вызвать у вас кошмар, от которого вы проснетесь в холодном поту и который покажет, что импульсы, порожденные словом «тигр», переживались вами подсознательно. Это та примитивная доверчивость к словесным свидетельствам, которая является причиной успеха реклам и объявлений. Если вы не являетесь скептиком в несколько большей степени, чем обычно, то вы, если вам часто и настойчиво твердят, что такое-то мыло или такая-то политика является наилучшей, в конце концов поверите в это, а в результате, как это и бывает, какой-то субъект становится миллионером или политическим диктатором. Я, однако, не хочу уклоняться в политику и поэтому прекращаю разговор об этом аспекте веры в словесные свидетельства. Словесное свидетельство необходимо отличать от информации о значении слов, хотя проводить это различение не всегда легко. Вы научаетесь правильному употреблению слова «кошка» потому, что ваши родители говорят «кошка», когда вы видите реальную кошку. Если бы они не были достаточно правдивы в этом — если бы, например, когда вы видите кошку, они говорили то «собака», то «корова», то «крокодил», — вы никогда не научились бы говорить правильно. Тот факт, что мы научаемся говорить правильно, является свидетельством обычной правдивости родителей. Но в то время как с точки зрения отца или матери произнесение слова «кошка» представляет собой утверждение, с точки зрения ребенка оно является просто шагом к приобретению языковых привычек. Только после того, как ребенок узнает значение слова «кошка», ваше произнесение этого слова становится для него таким же утверждением, как и для вас. В одном отношении словесное свидетельство оказывается очень важным, именно в том, что оно помогает научиться отличать общественный мир чувств от личного мира мысли, который уже хорошо устанавливается, когда начинается научное мышление. Однажды я читал лекцию большой аудитории, когда какая-то кошка пробралась в помещение и улеглась у моих ног. Поведение аудитории убедило меня в том, что это не была моя галлюцинация. Некоторые (но не все) наши переживания, как это явствует из поведения других (включая сюда и словесные свидетельства), являются общими для всех, кто находится в близком соседстве и у кого нормально функционируют чувства. Сновидения не имеют этого общественного характера; не в большей мере имеет его и большинство «мыслей». Следует отметить, что общественный характер, скажем, удара грома является выводом — первоначально анимальным выводом. Я слышу гром, а человек, стоящий рядом со мной, говорит «гром». Я делаю вывод, что он тоже слышал гром, и пока я не сделаюсь философом, я делаю этот вывод с помощью моего тела, то есть мое сознание порождает верование, что он слышал гром, не проходя при этом через «психический» процесс. Когда я становлюсь философом, я считаю нужным анализировать склонность тела к выводам, включая сюда и веру в общественный мир, который оно (тело) выводит на основе наблюдения за поведением (особенно речевым поведением), сходным с его собственным поведением. С точки зрения философии интерес представляет вопрос не о том, может ли быть истинным слышимое вами словесное свидетельство, а о том, может ли оно передавать какую-либо информацию. В словесном свидетельстве могут быть отмечены различные стадии, идущие в направлении к полной бессмыслице. Когда вы слышите, как актер на сцене говорит: «Ну и хлебнул же я горя!», вы, конечно, не подумаете, что он жалуется на свой пищевой рацион, и вы знаете, что его утверждение не претендует на то, чтобы ему верили. Когда вы слышите, как сопрано в граммофоне выражающим страдание голосом оплакивает неверность своего возлюбленного, вы знаете, что в ящике граммофона нет никакой женщины и что женщина, которая напела пластинку, выражала пением не свои собственные чувства; она только хотела изображением воображаемого страдания дать вам художественное наслаждение. В XVIII веке ходили слухи о появлении привидения какого-то шотландца, которое якобы упорно повторяло одни и те же слова: «One I was hap-hap-happy, but noo I am mees-erable», но потом оказалось, что это просто кто-то хрипло кашлял и плевался. Наконец, во сне иногда снятся люди, болтающие всякую ерунду, но когда мы просыпаемся, то, конечно, убеждаемся, что ничего этого не было. Все это дает основание думать, что мы не можем принимать словесное свидетельство, исходя только из его внешней, лицевой ценности. Но тогда встает вопрос: на каком основании мы должны вообще его принимать? Здесь, так же как и в случае, когда мы верим в звуковые и световые волны, мы зависим от выводов, ведущих нас за пределы нашего переживания. Почему все то, что нам кажется словесным свидетельством, не могло бы быть подобным звукам хриплого кашля и плевков или болтовне героев наших сновидений? Мы не можем отвергнуть эту гипотезу, опираясь на опыт, потому что наш опыт останется одним и тем же независимо от того, какой будет эта гипотеза — истинной или ложной. А во всяком выводе, ведущем нас за пределы как будущего, так и прошедшего опыта, мы не можем полагаться на индукцию. Индукция утверждает, что если часто оказывалось, что за A следует B, то, вероятно, окажется также, что за A последует B и в следующий раз. Этот принцип полностью остается в пределах действительного или возможного опыта. В случае словесного свидетельства мы зависим от аналогии. Поведение тел других людей — и особенно их речевое поведение — заметно похоже на наше собственное поведение, а наше собственное поведение заметно связано с «психическими» событиями. (В данном случае безразлично, что мы имеем в виду под словом «психический».) На основании этого мы утверждаем, что поведение других людей также связано с «психическими» событиями. Или, скорее, мы принимаем это сначала как анимальный вывод, а затем подыскиваем аргумент аналогии для того, чтобы рационализировать уже возникшую веру. Аналогия отличается от индукции — по крайней мере в моем употреблении этих слов — тем, что вывод по аналогии, когда он выходит за пределы опыта, не может быть проверен. Мы не можем проникнуть в сознание других людей и наблюдать там мысли и чувства, которые вы выводим из их поведения. Мы вынуждены поэтому или признать аналогию — в её выходящем за пределы опыта значении — в качестве независимой от чего-либо другого предпосылки научного познания, или же должны найти какой-либо другой, столь же эффективный принцип. Принцип вывода по аналогии должен быть приблизительно следующим: если есть класс случаев, в которых за А следует или его сопровождает В, и другой класс случаев, в которых не может быть установлено наличие В, то имеется вероятность (изменяющаяся в зависимости от обстоятельств В), что в этих случаях также имеется В. Это не вполне точная формулировка этого принципа, который нуждается в различных ограничениях. Но необходимые дальнейшие уточнения не внесут существенной разницы в отношении тех проблем, которые мы исследуем. Дальнейший шаг в сторону от опыта связан с выводом относительно таких предметов, как звуковые и световые волны. Обратимся к первым. Допустим, что в пункте О, от которого расходится много путей, вы помещаете заряд пороха и в определенный момент делаете взрыв. Через каждую сотню ярдов на этих путях вы расставляете наблюдателей с флажками. Человек, стоящий у центрального заряда, видит всех наблюдателей, которые получили указание взмахивать флажками, как только они услышат звук взрыва. Оказывается, что все те наблюдатели, которые стоят на равных расстояниях от О, взмахивают флажками в один и тот же момент, тогда как те, которые стоят дальше от О, взмахивают флажками несколько позже тех, которые стоят ближе; более того, время, которое проходит между видимым взрывом и взмахом флажка данного наблюдателя, пропорционально его расстоянию от О. Наука (в согласии со здравым смыслом) делает вывод, что в направлении от О протекает какой-то процесс и что, следовательно, нечто, связанное со звуком, происходит не только там, где стоят наблюдатели, но и там, где их нет. В этом выводе мы выходим за пределы всякого опыта, а не только за пределы нашего личного опыта, как в случае словесного свидетельства. Мы не можем, таким образом, истолковывать науку целиком в терминах опыта даже тогда, когда включаем в истолкование весь опыт. Принцип, используемый в приведенном выше выводе, может быть предварительно назван принципом пространственно-временной непрерывности в причинных законах. Это то же самое, что и отрицание действия на расстоянии. Мы не можем верить в то, что звуки последовательно достигают последовательно расположенных наблюдателей, без допущения, что что-то проходит через пространственные промежутки между наблюдателями. Если мы будем отрицать это, то наш мир полностью превращается в мир, состоящий из отдельных кусочков и моментов, совершенно непостижимо разобщенных друг с другом. Основой нашей веры является — предположительно — непрерывность всех наблюдаемых движений; так, по-видимому, аналогию можно распространить и на этот вывод. Однако для выяснения принципа, управляющего такими выводами, нужно сказать ещё очень многое. Я поэтому откладываю дальнейшие соображения по этому вопросу до следующей главы. До сих пор я занимался собиранием простых и готовых примеров элементарного научного вывода. Остается дать оценку результатам нашего предварительного обзора. Закончу суммированием результатов настоящего обсуждения. Когда мы начинаем мыслить, оказывается, что мы уже обладаем множеством привычек, которые можно назвать «анимальными выводами». Эти привычки состоят в том, что мы действуем в присутствии А более или менее так же, как мы действовали бы в присутствии B, и являются результатом связи A и B, имевшей место в нашем прошедшем опыте. Эти привычки, когда мы начинаем сознавать их, становятся причиной верований вроде: «A всегда (или обычно) сопровождается B». Это один из главных источников того состава верований, с которых мы начинаем, когда приступаем к научным исследованиям; в частности, сюда включается понимание языка. Другая, донаучная вера, сохраняющаяся и в науке, есть вера в такие более или менее постоянные объекты, как люди и вещи. Прогресс науки очищает эту веру, и в современной квантовой теории от нее остается немного, но наука вряд ли могла бы быть создана без нее. То, что воспоминание в общем, но не безусловно, заслуживает доверия, является независимым постулатом. Этот постулат необходим для значительной части нашего познания и не может быть установлен посредством вывода из каких-либо положений, не предполагающих его. Словесное свидетельство, как и воспоминание, является одним из источников наших примитивных верований. Но его не следует считать предпосылкой познания, поскольку оно включается в более широкую предпосылку аналогии. Наконец, для того чтобы делать выводы о таких вещах, как звуковые и световые волны, необходим принцип, который может быть назвать пространственно-временной причинной непрерывностью или отрицанием действия на расстоянии. Но этот последний принцип очень сложен и требует дальнейшего обсуждения. ГЛАВА 4 ФИЗИКА И ОПЫТ Вопрос, излагаемый в этой главе, по моему мнению, слишком мало подвергался обсуждению. Он сводится к следующему: допустив, что физика, вообще говоря, истинная наука, можем ли мы знать, что она истинна, и, если ответ должен быть утвердительным, предполагает ли она знание каких-либо других истин, кроме содержащихся в самой физике? Мы могли бы заключить, что если мир является таким, каким его нам представляет физика, то никакой организм не мог бы узнать, что он именно таков; или что если организм может узнать, что он таков, каким его представляет физика, то этот организм должен знать что-то и кроме физики, в частности должен знать определенные принципы вероятного вывода. Этот вопрос становится очень острым в проблеме восприятия. С самых ранних времен существует два типа теорий восприятия: один — эмпирический и другой — идеалистический. Согласно эмпирической теории, некая непрерывная цепь причинения ведет от объекта к воспринимающему, и то, что называется «процессом восприятия» объекта, есть последнее звено этой цепи или, вернее, последнее, перед тем как цепь начинает идти уже в обратном направлении, то есть из тела воспринимающего, а не в него. Согласно идеалистической теории, когда воспринимающий оказывается в соседстве с объектом, причиной того, что душа воспринимающего испытывает переживание, сходное с объектом, является божественное озарение. Каждая из этих теорий имеет свои трудноразрешимые вопросы. Идеалистическая теория ведет свое начало от Платона, но достигает своей логической кульминации у Лейбница, считавшего, что мир состоит из монад, которые хотя и никогда не взаимодействуют друг с другом, но все параллельно развиваются так, что происходящее во мне в любой момент имеет сходство с тем, что происходит в вас в тот же момент. Когда вы думаете, что вы двигаете вашей рукой, я думаю, что я вижу, как вы это делаете; таким образом, мы оба обманываемся, и никто до Лейбница не был достаточно прозорлив, чтобы раскрыть этот обман, и это Лейбниц считает лучшим доказательством божественной благости. Эта теория фантастична и имела мало последователей, но в менее логически оформленном виде элементы идеалистической теории восприятия встречаются даже у тех философов, которые считают себя весьма далекими от нее. Философия есть боковая ветвь теологии, и большинство философов, подобно Мальвольо, «думают о душе благородно». Мальвольо — комический герой комедии Шекспира «Двенадцатая ночь». Они поэтому имеют склонность наделять её магическими силами и думать, что отношение между воспринимающим и воспринимаемым должно быть чем-то в корне отличающимся от физического причинения. Этот взгляд подкрепляется верой в то, что дух и материя совершенно несравнимы и что восприятие, являющееся психическим феноменом, должно быть абсолютно непохожим на то, что происходит в мозгу, где и кончается действие физического причинения. Теория, утверждающая, что восприятие зависит от цепи физического причинения, легко дополняется верой в то, что каждому состоянию мозга «соответствует» определенное состояние сознания, и наоборот, так что если дано что-нибудь одно — или состояние мозга, или состояние сознания, то другое может быть выведено человеком, который достаточно хорошо знаком с этим соответствием. Если считают, что между сознанием и мозгом нет причинного взаимодействия, то это воззрение является только новой формой учения о предустановленной гармонии. Но если причинение рассматривается как это обычно делается у эмпириков — только как неизменное следование или сосуществование, то предполагаемое соответствие мозга и сознания тавтологически предполагает в таком случае причинное взаимодействие. Весь этот вопрос о зависимости духа от тела или тела от духа был без всякой надобности затемнен эмоциональным отношением к нему. Что же касается фактов, то они очень просты. Определенные наблюдаемые явления обычно называются «физическими», другие же «психическими»; иногда «физические» явления оказываются причинами «психических», а иногда наоборот. Удар причиняет мне ощущение боли; боль оказывается причиной того, что я двигаю рукой. Нет оснований подвергать сомнению каждую из этих причинных связей; уж во всяком случае нет оснований не применять принцип причинной связи ко всем видам причинных связей одинаково. Эти соображения сразу снимают многие затруднения, препятствующие признанию физической теории восприятия. Аргументы обыденного здравого смысла в пользу физического причинения восприятия настолько сильны, что только очень большая предубежденность против них может ставить их под сомнение. Когда мы закрываем глаза, мы не видим; когда затыкаем уши — не слышим; когда мы находимся под воздействием анестезирующих средств, мы ничего не воспринимаем. Внешний вид вещей может быть изменен желтухой, близорукостью, микроскопом, туманом и так далее Момент, когда мы слышим звук, зависит от расстояния до места физического зарождения звука. Это же верно и относительно того, что мы видим, хотя скорость света так велика, что когда речь идет о земных объектах, то промежуток времени, протекающий между моментом зарождения света и моментом его восприятия нами, ничтожно мал. Если восприятие объектов объяснять божественным озарением, то необходимо признать, что это озарение приспосабливается к физическим условиям. Имеется, однако, два возражения против теории физического причинения восприятий. Одно заключается в том, что допущение, что внешние объекты являются такими, какими мы их видим, является невозможным или по крайней мере связано с большими затруднениями; другое состоит в указании на сомнительность того, чтобы так называемые «восприятия» действительно могли быть источником познания физического мира. Первое из этих возражений мы можем не рассматривать, поскольку оно имеет дело только с предрассудками, второе является более важным. Проблема такова: эмпирик считает, что наше познание фактических данных получается из восприятия, но, если верить физике, между нашими восприятиями (percept) и их внешними причинами так мало сходства, что трудно понять, как из восприятии можно получить знание о внешних объектах. Английское слово «percept» в данной книге в зависимости от контекста переводится словами: «восприятие» или «психический объект восприятия». Проблема усложняется выводом, который сделала физика, исходя из восприятия. Исторически физики начали с наивного реализма, то есть с веры в то, что внешние объекты являются в точности такими, какими мы их видим. На основе этого допущения они развили теорию, согласно которой материя представляет собой нечто совершенно непохожее на то, что мы воспринимаем. Таким образом, их заключение противоречит их предпосылке, хотя никто, за исключением нескольких философов, не обратил на это внимания. Мы поэтому должны решить, при допущении, что учения физики истинны, — может ли гипотеза наивного реализма быть так изменена, что можно будет сделать правильный вывод о физическом мире на основе восприятии. Другими словами: если учения физики истинны, то как это может быть известным? Попытаемся сначала определить, что мы имеем в виду под гипотезой об истинности физики. Я хочу рассмотреть эту гипотезу в том её виде, в каком она имеет значение для образованных людей, придерживающихся концепции здравого смысла. Мы видим, что физические теории все время изменяются и что не найдется разумного представителя науки, который ожидал бы, что физическая теория останется неизменной в течение сотни лет. Но в силу того, что теории изменяются, это изменение обычно мало дает нового в отношении наблюдаемых явлений. Практическая разница между теориями тяготения Эйнштейна и Ньютона — ничтожна, хотя теоретическая разница между ними очень велика. Более того, в каждой новой теории имеются отдельные части, которые являются, по-видимому, вполне достоверными, тогда как другие остаются чисто умозрительными. Введение Эйнштейном пространства-времени вместо пространства и времени представляет собой изменение языка, основанием для которого, как и для коперниковского изменения языка, является его упрощение. Эта часть теории Эйнштейна может быть принята без всяких колебаний. Однако взгляд, что вселенная является трехмерной сферой и имеет конечный диаметр, остается умозрительным; никто не удивится, если найдутся основания, которые заставят астрономов отказаться от этого способа выражения. Или возьмем, например, физическую теорию света. Никто не сомневается, что свет распространяется со скоростью около 300 000 километров в секунду, но можно спорить по вопросу, состоит ли он из волн или из частиц, называемых фотонами. С другой стороны, в отношении звука волновая теория может считаться твердо установленной. Каждая сохраняющая свое значение физическая теория проходит три стадии развития. На первой стадии она является предметом спора между специалистами; на второй стадии специалисты соглашаются друг с другом, что эта теория лучше всего объясняет имеющиеся данные, хотя и может со временем оказаться несовместимой с новыми данными; на третьей стадии теория приобретает такой вид, когда считается невероятным, чтобы какие-либо новые данные могли сделать больше, чем только несколько видоизменить её. Когда я говорю, что буду исходить из признания истинности учений физики, я имею в виду, что буду принимать те части физики, которые достигли третьей стадии развития, но принимать их не как достоверные, а как более вероятные, чем любые философские спекуляции, и, значит, более пригодные для философов в качестве предпосылок их аргументов. Посмотрим теперь, что могут сказать наиболее несомненные части физики в отношении сформулированной нами проблемы. Великие физические открытия XVII века были сделаны с помощью двух рабочих гипотез. Одна из этих гипотез допускала, что причинные законы физического мира должны учитывать только материю и движение, причем материя рассматривалась как состоящая из частиц, не изменяющихся во времени но непрерывно изменяющих свое положение в пространстве. Допускалось, что с точки зрения физики нет необходимости учитывать в отношении частицы что-либо, кроме её положения в пространстве в различное время; другими словами, признавалось различие только в пространственном положении частиц и не признавалось их качественное различие Сначала это утверждение едва ли было чем-то большим, чем только определение слова «физика», когда нужно было объяснить качественные различия, надо было обращаться к другой науке, которая называлась «химией». В текущем столетии, однако, современная теория атома свела — теоретически — химию к физике. Это чрезвычайно расширило сферу гипотезы, допустившей, что частицы материи отличаются друг от друга только по положению в пространстве. Применима ли эта гипотеза также и к физиологии или поведение живой материи находится в ведении законов, отличающихся от законов, управляющих мертвой материей? Виталисты придерживаются последнего мнения, но я думаю, что первое имеет больше оснований в свою пользу. Можно с уверенностью сказать, что какой бы физиологический процесс мы ни взяли, всегда окажется, что он подчиняется законам физики и химии и что, далее, не существует такого физиологического процесса, который не объяснялся бы полностью этими законами. Наилучшей гипотезой, таким образом, является гипотеза, что физиология сводится к физике и химии. Но эта гипотеза не столь несомненна, как гипотеза, сводящая химию к физике. В дальнейшем я буду исходить из того, что первая из рабочих гипотез XVII века, которую можно назвать гипотезой гомогенности материи, применима ко всему физическому миру и к живой материи так же, как и к мертвой. Я не буду постоянно повторять, что эта теория не является безусловно истинной; это относится ко всему дальнейшему. Я принимаю эту теорию потому, что все данные, хотя и не решающие вопрос окончательно, говорят, как мне кажется, в её пользу. Вторая из рабочих гипотез XVII века может быть названа гипотезой независимости причин. Она находит свое воплощение в законе параллелограмма. В своей простейшей форме этот закон гласит: если вы будете идти в течение одной минуты по палубе движущегося корабля, то вы достигнете в отношении воды того же пункта, как если бы вы сначала неподвижно стояли на месте в течение одной минуты, в то время как корабль находился в движении, а затем корабль стоял неподвижно в течение одной минуты, а вы шли бы по палубе. В более общей форме он говорит, что когда на тело действуют несколько сил, результат их общего одновременного действия в течение определенного отрезка времени будет тот же, что и результат их поочередного действия в течение того же отрезка времени для каждой, или, вернее, если данный отрезок времени очень короток, результат будет весьма близким к первому, и чем короче будет отрезок времени, тем результат будет более близким к первому. Например, Луна притягивается и Землей и Солнцем; в течение одной секунды она будет двигаться почти так же, как если бы сначала, в течение одной секунды, она не притягивалась ни Землей, ни Солнцем, а продолжала бы двигаться по-прежнему. Затем, в течение другой секунды, двигалась бы (начав с состояния покоя), притягиваясь только Землей, а уже в следующую секунду двигалась бы (начав с состояния покоя), притягиваясь только Солнцем. Если мы возьмем отрезок времени более короткий, чем секунда, это соответствие будет более точным и все больше будет приближаться к полному по мере неограниченного уменьшения отрезка времени. Этот принцип имеет чрезвычайно большое значение с точки зрения техники. Он позволяет нам на основе изучения действия многих отдельных сил, действующих порознь, вычислить результат их совместного действия. Он служит основой математических методов, употребляемых в традиционной физике. Но нужно сказать, что он не является самоочевидным, за исключением простых случаев, подобных случаю с человеком, идущим по палубе корабля. В других случаях мы должны верить этому принципу, если он применим и дает результаты, но мы не должны удивляться, если оказывается, что иногда он не дает результатов. В квантовой теории атома мы должны от него отказаться, хотя этот отказ, возможно, ещё не является вполне окончательным. Как бы то ни было, эта вторая рабочая гипотеза гораздо менее надежно установлена, чем первая. Она применима, по крайней мере приблизительно, к довольно широкому кругу явлений, но нет вполне достаточных оснований верить, что она применима всегда и везде. Текущее столетие несколько изменило допущения физики. Во-первых, существует четырехмерное многообразие событий вместо двух многообразий пространственного и временного; во-вторых, причинные законы достаточны для определения только статистических распределений, но не достаточны для определения индивидуальных событий; в-третьих, изменение, возможно, не непрерывно. Эти изменения имели бы для нас большее значение, чем то, которое они в действительности имеют, если бы не тот факт, что второе и третье эффективно применимы только к микроявлениям, в то время как физические явления, как например речь, которая связана с «психическими» событиями, относятся к макроявлениям. Следовательно, если тело человека ведет себя полностью в соответствии с физическими законами, то для определения того, что человек скажет, и вообще для определения видимых движений человеческого тела будет все-таки правильно использовать законы классической физики. Это приводит нас к проблеме взаимоотношения духа и материи, поскольку восприятие обычно считается «психическим» событием, тогда как воспринимаемые объекты и стимулы к восприятию считаются «физическими». По-моему, в разрешении этой проблемы нет вообще никаких трудностей. Предполагаемые затруднения происходят от плохой метафизики и плохой этики. Говорят, что дух и материя являются двумя субстанциями, полностью разобщенными друг с другом. Дух есть нечто благородное и возвышенное, материя же — нечто низменное. Грех состоит в подчинении духа телу. Познание, будучи одним из самых возвышенных проявлений духовной активности, не может зависеть от чувств, так как чувство представляет собой форму подчинения материи и поэтому является низменным. Отсюда проистекает платоновский протест против отождествления познания с восприятием. Все это, скажете вы, устарело и отжило свой век, но это оставило пережитки труднопреодолимых предрассудков. Тем не менее различение духа и материи едва ли бы возникло, если бы не имело под собой какого-то основания. Мы должны поэтому поискать каких-то различий, более или менее аналогичных различию между духом и материей. Я определил бы «психическое» событие как такое, которое может быть познано без вывода. Но рассмотрим некоторые более распространенные традиционные определения. Мы не можем как-либо воспользоваться картезианским различением между мыслью и протяженностью, разве только на том лейбницевском основании, что протяженность предполагает множественность и, следовательно, не может быть атрибутом единичной субстанции. Но мы можем попытаться провести до некоторой степени аналогичное различие. Материальные вещи — можем мы сказать — имеют пространственные отношения, тогда как мысли их не имеют. Мозг находится в голове; про мысли же — по крайней мере по уверению философов — этого сказать нельзя. Эта точка зрения своим происхождением обязана смещению различных значений слова «пространство». Между вещами, которые я вижу в данный момент, имеются пространственные отношения, которые являются частью моих восприятий; если восприятия являются, как я бы сказал, «психическими», то пространственные отношения, являющиеся ингредиентами восприятий — тоже «психические» события. Наивный реализм отождествляет восприятия с физическими вещами; он считает, что солнце астрономов есть то, что мы видим. Это предполагает отождествление пространственных отношений наших восприятий с пространственными отношениями физических вещей. Многие сохраняют это положение наивного реализма, хотя и отбрасывают все остальное. Но это отождествление нельзя доказать. Пространственные отношения, устанавливаемые физикой, имеют место между электронами, протонами, нейтронами и так далее, которых мы не воспринимаем; пространственные отношения зрительных восприятий имеют место между вещами, которые мы воспринимаем, и в конечном счете между цветовыми пятнами. Между физическим пространством и зрительным пространством есть какое-то соответствие, но оно очень грубо. Во-первых, большие глубины неразличимы. Во-вторых, определение времени различно; место, где солнце зрительно находится сейчас, соответствует месту, где физическое солнце было восемь минут назад. В-третьих, восприятие подвержено изменениям, которые физик не приписывает изменениям в объекте, например восприятие изменяется в зависимости от облаков, телескопов, косоглазия или закрывания глаз. Соответствие между восприятием и физическим объектом является поэтому только приблизительным и, что касается пространственных отношений, оказывается не более точным, чем в других отношениях. Солнце физика не тождественно с Солнцем моих восприятий, и 93000000 миль, которые отделяют его от Луны, не тождественны с пространственным отношением между видимым Солнцем и видимой Луной, когда случается, что я вижу их одновременно. Когда я говорю, что нечто находится «вне» меня, то я могу вкладывать в мои слова два различных смысла. Мои слова могут значить, что я имею восприятие, которое находится вне восприятия моего тела в перцептуальном пространстве, или они могут значить, что некий физический объект находится вне моего тела, как физического объекта в физическом пространстве. Вообще между этими двумя значениями имеется только грубое соответствие. Стол, который я вижу, находится вне моего тела, как я вижу его в перцептуальном пространстве, и физический стол находится вне моего физического тела в физическом пространстве. Но иногда соответствия не бывает. Я, скажем, вижу во сне железнодорожную катастрофу: вижу, как поезд падает с насыпи, и слышу крики пострадавших. Эти объекты сновидения на самом деле расположены «вне» моего тела, находящегося в состоянии сна, в моем собственном перцептуальном пространстве. Но когда я просыпаюсь, оказывается, что все сновидение возникло благодаря шуму в моем ухе. А когда я говорю, что в моем ухе шум, я имею в виду, что физический источник ощущаемого мною звука находится «в» моем ухе, как в физическом объекте в физическом пространстве. В другом смысле мы могли бы сказать, что всякий шум находится в моих ушах, но если мы будем смешивать эти два значения, то в результате получится неразрешимая путаница. Обобщая, мы можем сказать, что мое восприятие чего-либо иного, чем мое тело, находится «вне» восприятия моего тела в перцептуальном пространстве, и если восприятие нас не обманывает, то физический объект находится «вне» моего физического тела в физическом пространстве. Из этого не следует, что мое восприятие находится вне моего физического тела. В самом деле, такая гипотеза с первого взгляда кажется бессмысленной, хотя, как мы увидим, какой-то смысл в ней есть, но тогда она окажется ложной. Мы можем теперь приняться за наш центральный вопрос, а именно за вопрос: что мы имеем в виду под словом «восприятие» и каким образом может оно быть источником познания чего-либо иного, чем оно само? Что представляет собой «восприятие»? В моем употреблении этого слова оно обозначает то, что происходит, когда — выражаясь в терминах обыденного здравого смысла — я вижу или слышу что-нибудь или как-либо иначе сознаю что-либо с помощью моих чувств. Мы верим, что солнце всегда на небе, но я только иногда вижу его: я не вижу его ночью, или в облачную погоду, или когда я занят чем-либо другим. Но иногда я его вижу. Все случаи, когда я вижу солнце, имеют друг с другом определенное сходство, что позволяет мне в детстве научиться употреблять слово «солнце» в подходящих случаях. Нечто сходное в различных случаях, когда я вижу солнце, очевидно, исходит от меня, например: я должен держать свои глаза открытыми и обращать их в должном направлении. Поэтому мы не рассматриваем это как свойство самого солнца. Но существуют другие моменты сходства, которые — насколько обыденный здравый смысл может это установить — не зависят от нас; когда мы видим солнце, оно почти всегда круглое, яркое и горячее. Те немногие случаи, когда солнце не является таким, легко объясняются наличием тумана или затмения. Обыденный здравый смысл поэтому говорит: вот объект, который является круглым, ярким и горячим; событие, которое называется «видением солнца», состоит из отношения между мной и этим объектом, и когда это событие происходит, я «воспринимаю» объект. Но как раз здесь очень неуклюже вмешивается физика. Она уверяет, что солнце не является «ярким» в том смысле, в котором мы обычно понимаем это слово; оно есть источник световых лучей, которые определенным образом воздействуют на глаза, нервы и мозг, но когда это воздействие отсутствует, потому что световые лучи не встречаются с живым организмом, но нет ничего такого, что могло бы быть названо «яркостью». Эти же самые соображения относятся и к словам «горячее» и «круглое» — по крайней мере, если «круглое» понимается как воспринимаемое качество. Более того, хотя вы видите солнце сейчас, физический объект, выводимый из вашего видения, существовал восемь минут назад; если в этот восьмиминутный промежуток солнце зашло, то вы все ещё будете видеть его. Мы поэтому не можем отождествлять физическое солнце с тем, что мы видим; тем не менее то, что мы видим, является главным основанием для нашей веры в существование физического солнца. Если признать истинность физики, то что в её законах есть такого, что оправдывает выводы о физических объектах на основании восприятий? Прежде чем соответствующим образом обсуждать этот вопрос, мы должны определить место восприятий в мире физики. Здесь имеется одна деталь: физика никогда не упоминает о восприятиях, за исключением случаев, когда она говорит об эмпирической проверке своих законов; но если её законы не касаются восприятий, то как можно проверять их восприятиями? Мы не должны упускать из виду этот вопрос в течение всего последующего обсуждения. Вопрос о положении восприятия в причинных цепях физики отличается от вопроса о познавательном статусе восприятий, хотя бы эти вопросы связаны друг с другом. Обратимся сейчас к положению восприятий в причинных цепях. Итак, восприятие — скажем, слышание шума — имеет последовательность антецедентов, которые проходят в пространстве-времени от физического источника шума через воздух к ушам и мозгу. Переживание, которое мы называем «слышанием шума», ближайшим образом может определяться как одновременное с церебральным (мозговым) концом физической причинной цепи. Если шум вызывает движение тела, то это движение начинается почти непосредственно после «слышания шума». Если мы хотим вставить «слышание шума» в физическую причинную цепь, то мы должны связать его с той самой областью пространства-времени, которая сопровождает мозговые явления. Это относится также к шуму, как к чему-то воспринимаемому. Единственной областью пространства-времени, с которой этот шум имеет какую-то прямую связь, является наличное состояние мозга слышащего; связь с физическим источником звука не прямая. То же самое относится и к видимым вещам. Я стараюсь свести к минимуму связанные с этим метафизические допущения. Вы можете думать, что дух и материя взаимодействуют друг с другом, или, как утверждали картезианцы, что они параллельны друг с другом, или, как думают материалисты, что психические события просто сопутствуют определенным физическим событиям, определяются ими, но не имеют обратного влияния на физические события. Но все эти мнения в данном отношении не влияют на мою точку зрения. То, что я отстаиваю, ясно для здравого смысла образованных людей, а именно: я считаю, что рассматриваем ли мы восприятие или одновременное состояние мозга, — все равно положение и того и другого в причинной цепи будет промежуточным между явлениями в центростремительных нервах, проводящих стимул, и явлениями в центробежных нервах, проводящих реакцию на стимул. Это применимо не только к процессу восприятия, которое мы, естественно, считаем «психическим» событием, но и к тому, что мы переживаем, когда воспринимаем. Следовательно, это применимо не только к «видению солнца», но и к солнцу, если мы имеем в виду под «солнцем» нечто такое, что человек может переживать. Солнце астронома есть результат вывода, оно не горячее и не яркое и существовало за восемь минут до того, что мы называем видением солнца. Когда я вижу Солнце и затем закрываю глаза от его света, то я не вижу 93000000 миль расстояния и того, что было восемь минут назад; то, что я вижу, есть нечто промежуточное в причинной цепи (и, следовательно, в пространственно-временном отношении) между световыми волнами, бьющими мне в глаза, и последующим закрыванием глаз. Эмпиристы, следуя за Уильямом Джемсом, по большей части отвергают сейчас дуалистический взгляд на восприятие как на отношение субъекта к объекту. Различие между «видением солнца» как психическим событием и непосредственным объектом этого видения сейчас вообще отвергается как несостоятельное, и я с этим согласен. Но многие из тех, кто согласен с взглядом, которого придерживаюсь в этом вопросе я, тем не менее непоследовательно стоят на точке зрения какой-либо формы наивного реализма. Если мое видение солнца тождественно с солнцем, которое я вижу, тогда то солнце, которое я вижу, не является солнцем астронома. По тем же самым основаниям столы и стулья, которые я вижу, если они тождественны с моим видением их, находятся не там, где утверждает физика, а там, где находится мое видение. Вы можете сказать, что мое видение, будучи событием психическим, не находится в пространстве; если вы будете отстаивать это, я не буду с вами спорить по этому вопросу. Но я буду тем не менее настаивать, что есть одна и только одна область пространства-времени, с которой мое видение всегда причинно связано, и что эта область есть мой мозг во время видения. То же относится и ко всем объектам чувственного восприятия. Рассмотрим теперь отношение между физическим событием и тем следующим за ним событием, которое принято считать видением физического события. Возьмем, скажем, вспышку молнии темной ночью. Вспышка для физика есть электрический разряд, являющийся причиной возникновения электромагнитных волн, распространяющихся по всем направлениям от того места, где произошел разряд. Эти волны, если они не наталкиваются на светонепроницаемую материю, распространяются все дальше и дальше; но если они наталкиваются на непроницаемую для них материю, то их энергия превращается в новые формы. Когда они встречаются с человеческим глазом, соединенным с мозгом человека, происходят сложные превращения, которые могут быть изучены физиологом. В тот момент, когда этот причинный процесс достигает мозга, человек, которому этот мозг принадлежит, «видит» вспышку. Этот человек, если он не знаком с физикой, думает, что вспышка есть то, что имеет место, когда он «видит» вспышку; или, вернее, он думает, что то, что имеет место, есть отношение между ним и вспышкой, называемое «восприятием» вспышки. Если же он знает физику, он не будет так думать, но будет все же считать, что событие, которое имеет место, когда он «видит» вспышку, дает достаточное основание для познания физического мира. Теперь, наконец, мы можем приняться за разрешение вопроса: каким образом и до какого предела восприятия могут быть источником познания физических объектов? Восприятие, как мы согласились, возникает в конце причинной цепи, берущей свое начало в объекте. (Конечно, никакая причинная цепь в действительности не имеет ни начала, ни конца. С другой точки зрения, восприятие есть начало; с него начинается реакция на стимул.) Если восприятие является источником познания объекта, то необходимо допустить возможность выведения причины из её действия или по крайней мере выведения некоторых существенных черт причины. В этом обратном выводе от действия к причине я буду пока опираться на законы физики. Если восприятия позволяют делать выводы об объектах, то физический мир должен содержать в себе более или менее независимые друг от друга причинные цепи. В настоящий момент я могу видеть разные вещи — листы бумаги, книги, деревья, стены и облака. Если независимость друг от друга этих вещей в зрительном поле должна соответствовать их физической независимости, то каждая из них должна быть началом особой причинной цепи, идущей к моему глазу без вмешательства и помехи со стороны других. Теория света уверяет нас, что именно так и обстоит дело. Световые волны, исходящие из одного источника, при соответствующих обстоятельствах будут идти своим путем, практически не испытывая влияния со стороны других световых волн в той же самой области. Но когда световые волны встречаются с отражающим или преломляющим их объектом, эта независимость исчезает. Это обстоятельство оказывается важным при решении вопроса, что представляет собой объект, который, как мы полагаем, мы видим. Днем практически весь свет, попадающий в глаз, идет в конечном счете от Солнца, но мы не можем сказать, что видим только Солнце. Мы видим последнюю область, после которой свет распространяется фактически беспрепятственно, пока не достигает глаза. Когда свет отражается или рассеивается, мы считаем, как правило, что он позволяет нам видеть последний объект, от которого он отразился или начал рассеиваться; когда он преломляется, мы думаем, что все ещё видим прежний источник, хотя и не вполне отчетливо. Отраженный свет, однако, не всегда дает восприятие отражающего предмета; это бывает в случае очень отчетливого отражения, как например в зеркале. То, что я вижу в зеркале, когда бреюсь, я рассматриваю как мое собственное лицо. Но когда солнечный свет отражается от открытого ландшафта пейзажа, он дает гораздо больше сведений о составных частях этого пейзажа, чем о солнце, и я поэтому думаю, что я воспринимаю именно части пейзажа. Несколько в меньшей степени все это относится к звуку. Мы различаем слышание звука от слышания его эха. Если бы солнце не только светило, но и издавало бы всю гамму звуков и если бы вещи на земле резонировали только на определенные звуки из всей их гаммы, мы сказали бы, что мы слышим не солнце, а вещи, когда они отражают эти звуки. Другие чувства не дают такого восприятия отдаленных объектов или промежуточных звеньев в причинных цепях, потому что не имеют отношения к физическим процессам, имеющим своеобразную самостоятельность, характерную для волновых движений. Из всего сказанного явствует, что отношение восприятия к физическому объекту, о котором мы думаем, что мы его воспринимаем, оказывается неясным, приблизительным и в какой-то мере неопределенным. Не существует точного смысла высказывания, утверждающего, что мы воспринимаем физические объекты. Вопрос о восприятии как источнике познания может быть сделан частью более широкого вопроса; насколько и при каких обстоятельствах может какая-либо стадия физического процесса стать основанием для вывода о более ранней стадии этого процесса? Ясно, что это может происходить только постольку, поскольку такой процесс оказывается независимым от других процессов. Такая независимость процесса может показаться удивительной. Мы видим отдельные звезды потому, что свет, идущий от каждой звезды, хотя и проходит через области пространства, наполненные светом от других источников, но при этом все-таки сохраняет свою самостоятельность. Когда эта самостоятельность утрачивается, мы видим какое-то неясное пятно, вроде неясных очертаний Млечного Пути. О Млечном Пути, однако, надо сказать, что эта утрата самостоятельности происходит потому, что мы ещё не достигли определенной ступени физиологического развития; что касается самого Млечного Пути, то телескопы вполне могут выделять в нем различные звезды. Но самостоятельность световых лучей, исходящих от различных частей одной и той же звезды, не может быть восстановлена телескопами; вот почему звезды не имеют поддающейся измерению видимой величины. Физик в какой-то мере может игнорировать физиологический аспект нашего воспринимающего аппарата, потому что этот аппарат можно рассматривать как относительно постоянный. На самом деле он, конечно, не является постоянным. Скосив глаза по отношению друг к другу, я могу видеть два солнца, но при этом я не воображаю, что я совершил астрономическое чудо. Если я закрою глаза и поверну лицо к солнцу, я увижу неопределенный красноватый блеск; это изменение в наружном виде солнца я припишу себе, а не солнцу. Вещи выглядят по-разному, когда я вижу их уголком своего глаза и когда они находятся в фокусе моего зрения. Они выглядят различно для близорукого и для дальнозоркого. И так далее. Но обыденный здравый смысл научается отличать эти субъективные источники изменений в восприятии от тех изменений, которые вызваны изменениями в самих физических объектах. Пока мы не научились рисовать, мы думаем, что треугольный объект всегда выглядит треугольным; и мы правы в том смысле, что анимальный вывод заставляет нас считать его треугольным. Наука решает эти вопросы, вводя нормального наблюдателя, который до некоторой степени, подобно нормальному человеку в экономике, является фикцией, но не настолько, чтобы стать практически бесполезным. Когда нормальный наблюдатель видит разницу между двумя объектами, например, что один выглядит желтым, а другой — голубым, эта разница приписывается различию в самих объектах, а не изменению в субъективном воспринимающем аппарате наблюдателя. Если в каком-либо случае это допущение оказывается ошибочным, то признается, что увеличение наблюдений посредством увеличения наблюдателей исправит эту ошибку. С помощью таких методов физик может трактовать наш воспринимающий аппарат как источник постоянной ошибки, которой, именно потому, что она постоянна, можно пренебречь для многих целей. Принципы, оправдывающие вывод от восприятий к физическим объектам, не были изучены достаточным образом. Почему, например, когда какое-то количество людей видит солнце, мы должны верить, что вне их восприятия имеется солнце, и не должны думать, что просто существуют законы, определяющие обстоятельства, при которых мы испытываем переживание, называемое «видением солнца»? Здесь мы наталкиваемся на принцип, который используется как наукой, так и обыденным здравым смыслом и который гласит, что, когда какие-то явления в отдельных частях пространства-времени отчетливо причинно взаимосвязаны, в промежуточных областях должен иметь место непрерывный процесс, связывающий все эти явления вместе. Этот принцип пространственно-временной непрерывности должен быть ещё раз проверен после того, как мы рассмотрим вывод от перцептуального пространства к физическому. Пока же он может быть принят по крайней мере как первый шаг на пути к формализации вывода от перцептуальных объектов к физическим объектам. Подведем итоги этой главы. Нашим основным вопросом является: если физика истинна, то как это можно установить и что, помимо физики, должны мы знать, чтобы её вывести? Эта проблема встает благодаря физическому причинению восприятия, которое делает вероятным допущение, что физические объекты значительно отличаются от восприятии; но если это действительно так, то как мы можем выводить физические объекты из восприятий? Более того, поскольку восприятие рассматривается как «психическое» событие, в то время как его причина считается «физической», мы сталкиваемся со старой проблемой отношения между духом и материей. Мое собственное мнение таково, что «психическое» и «физическое» не так отделены друг от друга, как обычно думают. Я определил бы «психическое» событие как такое, которое познается без помощи вывода; поэтому различие между «психическим» и «физическим» относится к теории познания, а не к метафизике. Одной из трудностей, приведших к путанице, было неразличение перцептуального пространства и физического пространства. Перцептуальное пространство состоит из воспринимаемых отношений между частями восприятия, тогда как физическое пространство состоит из выведенных отношений между выведенными физическими вещами. То, что я вижу, может быть вне моего восприятия моего тела, но не вне моего тела как физической вещи. Восприятия, рассматриваемые в причинном ряду, возникают между событиями, происходящими в центростремительных нервах (стимул) и событиями в центробежных нервах (реакция), их положение в причинных цепях то же самое, что и положение определенных событий в мозгу. Восприятия как источник познания физических объектов могут выполнять свое назначение только постольку, поскольку в физическом мире существуют отдельные, более или менее независимые друг от друга причинные цепи. Все это только приблизительно, и поэтому вывод от восприятий к физическим объектам не может быть вполне точным. Наука в значительной мере состоит из средств для преодоления этого первоначального недостатка точности на основе предположения, что восприятие дает первое приближение к истине. ГЛАВА 5 ВРЕМЯ В ОПЫТЕ Целью этой главы является рассмотрение тех черт грубого опыта, которые образуют сырой материал для понятия о времени, которое должно было пройти через долгий процесс обработки, прежде чем оно стало пригодным для физики или истории. Есть два источника нашей веры во время: первым является восприятие изменения в пределах являющегося настоящего, другим является память. Когда вы смотрите на часы, вы видите движение секундной стрелки, но только память говорит вам, что минутная и часовая стрелки передвинулись. Часы Шекспира не имели секундной стрелки, как это видно из строк: Увы! Красота незаметно, как стрелка часов, покидает его. «Расе perceiv'd» (буквально «заметный шаг») возможен только тогда, когда движение бывает настолько быстрым, что, хотя начало и конец вполне различимы, промежуток времени между нами настолько короток, что оба являются частями одного ощущения. Ни одно ощущение, даже ощущение вспышки молнии, не является абсолютно мгновенным. Физиологическое возбуждение затормаживается постепенно, и промежуток времени, в течение которого мы видим вспышку молнии, гораздо больше, чем промежуток времени, занимаемый физическим явлением молнии. Отношение «предшествования», или «раньше — позже», является элементом переживания как восприятия изменения, так и воспоминания. Строго говоря, мы должны включить сюда также и непосредственное ожидание, но оно имеет меньшее значение. Когда я вижу быстрое движение, например падение метеора или движение тени облаков по ландшафту, я осознаю, что одна часть движения предшествует другой, несмотря на то, что все движение в целом охватывается одним являющимся настоящим; если бы я этого не осознавал, я не мог бы узнать, было ли движение от А до В, или от В до А, или даже было ли вообще какое-либо изменение. Когда движение совершается достаточно быстро, мы не воспринимаем изменения: если вы очень сильно будете крутить монету, она примет вид прозрачного шара. Для того чтобы движение могло быть воспринятым, оно не должно быть ни слишком быстрым, ни слишком медленным. Если оно удовлетворяет этому условию, оно дает переживание, на основе которого можно получить наглядные определения слов, обозначающих временные отношения: «предшествование», «следование за», «до», «после», «раньше», «позже». Когда эти слова становятся понятными, мы начинаем понимать такие предложения, как «A предшествует В», даже тогда, когда А и В не представляют собой части одного являющегося настоящего, если только при этом мы знаем, что обозначают А и В. Но являющееся настоящее есть очень маленькая часть жизни человека, и для охвата более продолжительных периодов времени в пределах нашего опыта мы должны полагаться на память. В действительности мы, конечно, опираемся, кроме памяти, и на многое другое. В отношении прошедших событий, написанных в моем дневнике, я могу делать выводы о их хронологическом порядке и удаленности от настоящего на основании дат, под которыми они записаны. Это, однако, является процессом, предполагающим значительные знания, поскольку речь идет о данных, на которых основывается наше познание времени. В известных пределах и со значительным риском ошибки мы можем располагать во временном порядке наши воспоминания так сказать «ощупью». Допустим, что мы только что имели разговор, который начался вполне дружественно, но закончился большой ссорой, и допустим, что лицо, с которым происходил этот разговор, стремительно вышло из комнаты в состоянии крайнего раздражения. Мы можем восстановить ход разговора, припоминая, например, что «в этот момент я сказал нехорошо», — или «в тот момент он позволил себе сделать непростительное замечание». Наше воспоминание представляет собой не кучу, а последовательность событий, и часто бывает, что нет никаких оснований сомневаться в том, что хронологический порядок, устанавливаемый нашей памятью, вполне правилен. Здесь, однако, имеется осложнение, которое слишком часто упускали из виду. Все мои воспоминания совершаются теперь, и не только тогда, когда вспоминаемые события имели место. Хронологический порядок прошедших событий, насколько я могу знать о нем благодаря памяти, должен быть связан с качеством моих воспоминаний: некоторые из них должны ощущаться как недавние, а другие должны ощущаться как далекие. Когда я опираюсь только на память, я располагаю события в определенной последовательности, руководствуясь ощущением близости или удаленности событий. Когда я отправляюсь от восприятий в «темные глубины и пучины времени», элементы настоящего содержания моего сознания находятся в порядке, который, как я верю, соответствует по крайней мере приблизительно-объективному хронологическому порядку событий, к которым относятся мои воспоминания. Этот порядок в настоящем содержании моего сознания, который через ожидание может быть распространен и на будущее, может быть назвать «субъективным» временем. Его отношение к объективному времени представляет собой очень трудный вопрос, требующий особого рассмотрения. Блаженный Августин, которого углубление в смысл греха привело к чрезмерной субъективности, довольствовался подстановкой субъективного времени на место времени истории и физики. Согласно ему, память, восприятие и ожидание составляют все, из чего состоит время. Однако ясно, что это не так. Все его воспоминания и ожидания имели место приблизительно в период падения Рима, тогда как мои воспоминания и ожидания имеют место приблизительно в период крушения технической цивилизации, в силу чего они не могли быть частью его ожиданий. Субъективного времени достаточно для солипсиста, признающего только данный момент, но его недостаточно для человека, верящего в реальность прошедшего и будущего, даже если они только его собственные. Каждый момент моего опыта содержит а себе пространство восприятия, которое не является пространством физики, и время восприятия и воспоминания, которое не является временем физики и истории. Мое прошлое, каким оно было в свое время, не может быть отождествлено с моим воспоминанием о нем, и моя объективная история, которая имела место в объективном времени, отличается от субъективной истории моих настоящих воспоминаний, которые объективно имеют место теперь. То, что воспоминание в основном заслуживает доверия, является, по моему мнению, одной из предпосылок познания. Эта предпосылка утверждает или, говоря вообще, предполагает, что настоящее воспоминание, как правило, коррелятивно с прошедшим событием. Ясно, что эта предпосылка не является логически необходимой. Я мог бы начать существовать пять секунд назад со всеми теми воспоминаниями, которые я в тот момент имел. Если и весь мир начал существовать тогда же и таким, каким он в тот момент был, то никогда не будет никаких доказательств, что он не существовал раньше; действительно, мы имели бы тогда все те же доказательства, которые имеем и сейчас, в пользу его существования до этого. Это иллюстрирует то, что я имею в виду, когда говорю, что воспоминание является предпосылкой, так как никто из нас не может сейчас поддерживать предположение, что мир начал существовать пять минут назад. Мы не поддерживаем этого предположения, потому что убеждены, что, как правило, когда мы вспоминаем нечто сходное с нашими настоящими воспоминаниями, имело место во время, которое объективно является прошедшим. Я только что сказал, что вообще доверие к воспоминанию является предпосылкой человеческого познания. Далее мы убедимся, что эта предпосылка может быть подведена под более широкую предпосылку, но сейчас мы можем об этом не говорить. Теперь же нужно поговорить об отношении уверенности в отдельном воспоминании к постулату, что воспоминание заслуживает доверия вообще или по крайней мере при некоторых определенных обстоятельствах. Когда я что-нибудь вспоминаю, я отнюдь не отмечаю сначала настоящее состояние моего сознания, не размышляю затем о том, что воспоминание обычно правдива, и не вывожу, наконец, что нечто подобное тому, что я вспоминаю, случилось в прошлом. Наоборот, то, что имеет место, когда я вспоминаю, есть вера в то, что нечто произошло в прошлом. В этой главе я займусь (а) анализом такой веры и (b) выяснением того, что имеется в виду, когда такую веру считают истинной. Оба эти вопроса не столь просты, как это, по-видимому, обычно думают. Воспоминания часто текут в сознании как чистые образы, не сопровождаемые верой, но я буду рассматривать только такие воспоминания, которые сопровождаются верой в них. Возьмем конкретный пример. Допустим, что я видел, как на моего ребенка чуть не наехал автомобиль, и предположим, что ближайшей ночью я вижу кошмарный сон, в котором мой ребенок оказывается убитым. Когда я просыпаюсь, я с невыразимым облегчением думаю: «Случилось не это, а то». Необходимо достичь полной ясности, прежде чем мы сможем добраться до существа проблемы, встающей в связи с этим примером. Для начала отметим, что когда мы говорим: «Этот не случилось», мы не отрицаем, что кошмар имел место; поскольку мы вспоминаем кошмар как некий частный опыт, постольку наше воспоминание вполне правильно. Однако кошмар не имел того контекста, который имеют переживания наяву: он не имел никакого контекста вообще в жизни ребенка или кого-либо ещё, кроме меня и тех лиц, которым я рассказывал о нем, да и в моей жизни его контекст резко оборвался, когда я проснулся, а вовсе не тянулся, причиняя мне горе на долгие годы. Все это мы и имеем в виду, когда говорим, что кошмар был только сном. Но все это не имеет отношения к нашей проблеме воспоминания, и я упомянул об этом только для того, чтобы было ясно, что относится к проблеме, а что — нет. Когда я вспоминаю кошмар, мое воспоминание правдиво; я только буду введен в заблуждение, если допущу, что кошмар имел такой же контекст, какой имеет сходное переживание наяву. Ошибка памяти возникает только тогда, когда мы поверим, что в прошедшем мы имели какое-то переживание, которого на самом деле не имели, и когда, далее, мы поверим в это тем специфическим способом, который называется «воспоминанием», в противоположность тому, что имеет место, когда мы читаем записи о забытых событиях или слушаем рассказы наших тетушек о наших шалостях, когда мы были детьми. Такие ошибки памяти, несомненно, случаются. Я не буду останавливаться на том, что Георг IV вспоминал, что он был при сражении у Ватерлоо; из собственного опыта я знаю, что, когда мне приходит в голову какая-нибудь остроумная мысль, хотя уже и слишком поздно, я нахожу в себе тенденцию вспоминать, что эту мысль я в действительности высказал, и мне приходится применять значительное моральное усилие, чтобы не поддаться этому соблазну. Когда два человека независимо друг от друга рассказывают о происшедшем между ними резком и ядовитом разговоре, то обычно каждый будет искажать истину, с тем чтобы выставить себя в лучшем свете. И даже воспоминания, содержащие в себе мало эмоционально интересного, довольно часто оказываются не вполне правильными. Но самые убедительные примеры искаженных воспоминаний даются сновидениями, хотя не кошмаром, который только что я рассматривал. Изменим этот кошмар: пусть будет, что мне не снится, будто я вижу, как ребенка давят, а снится, что после того, как я увидел это, я будто должен сообщить матери ребенка о том, что случилось. Это тоже кошмар, но теперь ложная вера в моем сне относится не только к контексту моего опыта, но к самому моему прошедшему опыту. Когда во сне я вижу перебегающего улицу ребенка, я на самом деле имею определенное переживание, хотя оно и не имеет своих обычных сопутствующих обстоятельств; но когда я вижу во сне, что я видел, как ребенок перебегал улицу, то я никогда не имел переживания, которое я во сне вспоминаю. Это подлинный случай ложного воспоминания, показывающий, что одна память не может удостоверить, что то, что вспоминается, действительно имело место, сколько бы мы не старались свести вспоминаемое к чисто личному опыту. Я надеюсь, что этот пример сделает ясным, что я имею в виду под словом «субъективное» время и в чем заключается проблема его отношения к объективному времени. В сновидениях, как и наяву, имеется разница между восприятием и воспоминанием. Процессы восприятия и воспоминания действительно имеют место в сновидениях, и в отношении процесса восприятий мы не должны думать, что сновидения обманывают нас по отношению к нашему собственному опыту: то, что мы видим и слышим в сновидениях, мы действительно видим и слышим, хотя вследствие необычного контекста то, что мы видим и слышим, возбуждает ложную веру. Точно так же то, что мы вспоминаем в сновидениях, мы действительно вспоминаем; другими словами, переживание, называемое «воспоминанием», действительно имеет место. В сновидении это воспоминание имеет качество, отличное от качества восприятия во сне, и в силу этого своего качества воспоминание относится к прошедшему. Но это качество не есть качество подлинной прошедшести, принадлежащей событиям истории; оно есть качество субъективной прошедшести, в силу которой воспоминание, переживаемое в настоящем, оценивается (ложно) как относящееся к чему-то объективно прошедшему. Это качество субъективной прошедшести принадлежит воспоминаниям наяву, так же как и воспоминаниям сновидений, и является тем, что делает их субъективно отличными от восприятий. Это качество способно иметь степени: наши воспоминания ощущаются как более отдаленные или как менее отдаленные и могут быть благодаря этой качественной разнице упорядочены в последовательности. Но поскольку все наши воспоминания происходят сейчас с точки зрения истории, этой субъективный временной порядок совершенно отличен от объективного временного порядка, хотя мы и надеемся, что между ними имеется какая-то степень соответствия. Я могу воспринимать воспоминание, но не могу воспринимать вспоминаемое. Процесс воспоминания состоит из воспоминания «чего-то». Я хочу сейчас проанализировать воспоминание и особенно рассмотреть это его отношение к «чему-то». Короче: что мы имеем в виду, когда, думая о каком-либо прошедшем событии, утверждаем, что «то, что я вспоминаю, было». Чем может быть это «то, что я вспоминаю?» Трудность здесь заключается в том, что для того, чтобы знать, что мы имеем в виду под словами «то, что я вспоминаю, было», нужно, Чтобы слово «то» относилось к какому-то настоящему состоянию сознания, и вместе с тем, если только слово «было» действительно выражает то, что было, это слово «то» должно относиться к чему-то, имевшему место в прошлом. Таким образом, выходит, что слово «то» должно относиться к чему-то такому, что одновременно является и настоящим и прошедшим. Но мы привыкли думать, что прошедшее уже ушло и что никакое прошедшее не может быть также и настоящим. Что же в таком случае имеем мы в виду, когда утверждаем, что «то, что я вспоминаю, было»? На этот вопрос возможны два ответа, связанные с двумя различными теориями собственных имен, рассмотренными нами в одной из предыдущих глав. Если мы считаем, что в описании структуры мира употребляемые термины, обозначают «события», которые однозначно определяются из пространственно-временным положением и с логической точки зрения не могут повторяться, тогда мы должны сказать, что слова: «То, что я вспоминаю, было» не точны и должны быть заменены словами: «Что-то очень похожее на то, что я вспоминаю, было». Если же, с другой стороны, мы считаем, что «событие» может быть определено как совокупность каких-то качеств, каждое из которых как поодиночке, так и в совокупности с остальными может повторяться, тогда слова: «То, что я вспоминаю, было» могут быть вполне правильными. Если, например, я вижу радугу в двух случаях и притом в одном случае около её середины вижу такой-то оттенок цвета, то я вправе думать, что я, вероятно, видел этот же самый оттенок и в другом случае. Если затем, вспоминая более раннюю радугу во время наблюдения за второй, я скажу о цвете, который я вижу (во втором случае): «То же было и в первый раз», — то мое утверждение может быть вполне истинным. Каждый из этих ответов способен по-своему разрешить указанное затруднение, но сейчас я не буду пытаться сделать выбор между ними. Она они оставляют открытым вопрос о значении слова «было»; я вернусь к этому, когда буду рассматривать вопрос об общественном времени. Следует заметить, что то, что мы имеем в виду под словом «прошедшее» в его историческом смысле, понимается нами благодаря переживанию следования в течение одного являющегося настоящего. Благодаря этому переживанию мы оказываемся в состоянии понимать слово «предшествует». Мы понимаем это следующим образом: «Если у имеет место в являющемся настоящем, то x предшествует у». Мы, следовательно, понимаем, что значит высказывание, что x предшествует всему в являющемся настоящем, то есть понимаем, что x есть нечто прошедшее. Существенным моментом здесь является то, что время этого являющегося настоящего есть не субъективное, а объективное время. Подведем итоги этой главы. Имеются два источника нашего познания времени. Одним из них является восприятие следования в течение одного являющегося настоящего, другим является воспоминание. Воспоминание может восприниматься и имеет качество большей или меньшей отдаленности, благодаря чему все мои настоящие воспоминания располагаются в хронологическом порядке. Но это — субъективное время, и его следует отличать от исторического времени. Историческое время имеет к настоящему отношение «предшествования», которое я знаю как переживания изменения в течение одного являющегося настоящего. В историческом времени все мои настоящие воспоминания имеют место теперь. Но, если они правдивы, они указывают на события, имевшие место в историческом прошлом. Нет никаких логических оснований считать, что воспоминания должны быть правдивы; с логической точки зрения можно доказать, что все мои настоящие воспоминания могли бы быть совершенно таким же и в том случае, если бы никогда не было никакого исторического прошлого. Таким образом, наше познание прошедшего зависит от некоего постулата, который не может быть раскрыт простым анализом наших настоящих воспоминаний. ГЛАВА 6 ПРОСТРАНСТВО В ПСИХОЛОГИИ Психология имеет дело с пространством не как с системой отношений между материальными объектами, а как с характерной чертой наших восприятий. Если бы мы могли стать на точку зрения наивного реализма, то это различие не имело бы большого значения: мы воспринимали бы материальные объекты и их пространственные отношения; и пространство, характеризующее наши восприятия, было бы тождественным с пространством физики. Но на самом деле точка зрения наивного реализма не может быть принята, восприятия не тождественны с материальными объектами, и отношение перцептуального пространства к физическому не является тождеством. Сейчас я рассмотрю, чем является это отношение; для начала я рассмотрю только пространство, каким оно является в психологии, и не буду затрагивать вопросов физики. Ясно, что к вере в существование пространственных отношений приводит нас опыт. Психология занимается исследованием вопросов о том, к чему относятся наши переживания, и благодаря какому процессу вывода или конструирования мы переходим от этих переживаний к пространству обыденного здравого смысла. Поскольку весьма значительная часть этого процесса имеет место в раннем детстве и не вспоминается позднее, постольку раскрытие характера первоначальных переживаний, приводящих к образованию привычек, которые взрослые люди рассматривают как нечто готовое и данное, является весьма нелегким делом наблюдения и вывода. Возьмем только самый очевидный пример: мы автоматически и без рассуждения помещаем осязаемые и зримые вещи в одно и то же пространство, дети же в возрасте до трех месяцев сделать это, по-видимому, не способны. Это значит, что они не знают как прикоснуться к объекту, который они видят и который находится для них в пределах досягаемости. Только благодаря часто повторяющимся случайным соприкосновениям они постепенно осваивают движения, необходимые для получения осязательного ощущения тогда, когда имеется зрительное ощущение. Цыплята же могут делать это с самого рождения. Мы должны отделять сырой материал ощущения от тех дополнений, которые приобретаются благодаря опыту и привычке. Когда вы видите, скажем, апельсин, вы имеете не только зрительное переживание, но также и ожидания определенного осязательного ощущения, запаха и вкуса. Вы были бы чрезвычайно удивлены, если бы обнаружили, что на осязание он похож на порошок, по запаху похож на испорченное яйцо, а на вкус похож на бифштекс. Вы были бы ещё больше удивлены, если бы оказалось, что его вообще нельзя осязать, как кинжал Макбета. Такое удивление показывает, что ожидание незрительных ощущений является частью того, что самопроизвольно происходит с вами, когда вы переживаете обычное зрительное ощущение. У цыплят, по-видимому, такие ожидания имеют место отчасти благодаря их прирожденной конституции. У людей они обязаны прирожденной конституции в гораздо меньшей степени, если вообще можно об этом говорить; по-видимому, наши ожидания вырабатываются главным образом, если не целиком, благодаря опыту. Зрительное ощущение сначала, по-видимому, является чистым и только постепенно, благодаря часто повторяющимся связям, приобретает те оттенки ожиданий, связанные с другими чувствами, которые оно имеет у взрослых. То же самое относится и к другим чувствам. Из этого следует, что единое пространство обыденного здравого смысла является конструкцией, хотя и не предумышленной. В задачу психологии входит раскрытие различных этапов этой конструкции. Когда мы исследуем наше мгновенное зрительное поле, очищая его, насколько возможно, от всех примесей, полученных благодаря опыту, мы находим, что оно представляет собой сложное целое, части которого находятся по отношению друг к другу в разнообразных взаимоотношения. В нем имеются отношения правого и левого, верхнего и нижнего; имеются также отношения, которые мы научаемся истолковывать как глубину. Все эти отношения принадлежат материалу ощущения. Наилучшим средством осознания элемента ощущения в зрительном восприятии глубины является стереоскоп. Когда вы смотрите на две отдельные фотографии, которые совмещаются в стереоскопе, то каждая из них в отдельности кажется плоской, каковыми они и являются в действительности; но когда вы видите их совмещенными в стереоскопе, вы получаете впечатление, то вещи «выступают» и что некоторые из них находятся ближе, а другие дальше. В качестве утверждения это было бы, конечно ошибочным; фотографии остаются такими же плоскими, какими они были и до совмещения в стереоскопе. Но это есть подлинное качество зрительных данных, очень убедительно помогающее нам узнать, как мы зрительно приходим к осознанию глубины. Посредством трех отношений: правое — левое, верхнее — нижнее, кажущееся далекое — кажущееся близкое — ваше мгновенное зрительное поле может быть упорядочено в трехмерное многообразие. Но далекое — близкое может различаться зрительно только тогда, когда одно из расстояний является очень коротким; мы не можем «видеть», что Солнце находится дальше Луны или даже облаков, когда они не закрывают его. Другие чувства поставляют другие элементы, участвующие в конструировании пространства обыденным здравым смыслом. Когда прикасаются к какой-либо части нашего тела, мы можем в известных пределах, не глядя, сказать, какая это часть. (Мы можем сказать это очень точно, если прикасаться к языку или кончику пальца; прикосновение к спине определяется не вполне точно.) Это значит, что ощущение прикосновения в одной части тела обладает качеством, не принадлежащим ощущению прикосновения к другой его части, и что качества, свойственные разным частям тела, имеют отношения, позволяющие упорядочить их в двухмерное многообразие. Опыт учит нас связывать ощущения прикосновения с зрительными ощущениями от видения различных частей тела. Не только статические ощущения, о которых мы говорили, но также ощущения движения участвуют в построении пространства обыденного здравого смысла. Ощущения движения бывают двух видов: активные и пассивные; активные — когда мы чувствуем мускульное напряжение, пассивные — когда наблюдаемое изменение кажется независимым от нас самих. Когда мы приводим в движение какую-либо часть нашего тела и при этом видим, как оно движется, мы имеем и активные и пассивные ощущения в одно и то же время. Те ощущения, которые я называют пассивными, являются пассивными только относительно; всегда, за исключением случаев насильственных ощущений, имеет место активность внимания, влекущая за собой приспособление органов чувств. Когда вы неожиданно ударяетесь головой о низкую притолоку, вы в это время почти полностью пассивны, а когда вы внимательно прислушиваетесь к очень слабому звуку, элемент активности весьма значителен. (Я говорю об активности и пассивности как элементах ощущений и не вдаюсь сейчас в обсуждение их причин.) Движение играет существенную роль в расширении нашего понятия пространства за пределы нашего непосредственного окружения. Расстояние от места, где мы находимся, до какого-либо другого места может измеряться часом ходьбы пешком, тремя часами езды в поезде или двенадцатью часами полета на аэроплане. Все такие измерения предполагают фиксированные места. Вы можете сказать, какое время потребуется для переезда из Лондона в Эдинбург, потому что оба эти города сохраняют свое постоянное положение на земной поверхности, ко вы не можете сказать, сколько времени потребуется для встречи с Джоунзом, потому что в то время, когда вы находитесь на пути к нему, он сам может переменить свое место. Расстояние сверх очень небольшого минимума зависит от допущения неподвижности; отчасти тот факт, что это допущение никогда не является вполне истинным, вызвал необходимость в специальной теории относительности, в которой расстояние является расстоянием между событиями, а не между телами, причем это расстояние является расстоянием в пространстве-времени, а не чисто пространственным расстоянием. Но эти соображения уводят нас за пределы сферы обыденного здравого смысла. Следует заметить, что пространственные отношения, данные в ощущении, имеют место всегда между данными одного и того же чувства. Имеется пространственное отношение между двумя частями одного и того же зрительного поля или между двумя одновременными уколами булавки в разных частях руки; такие пространственные отношения находятся в пределах ощущения и не познаются с помощью опыта. Но между осязательным ощущением булавочного укола и зрительным ощущением от видения булавки имеется не непосредственное чувственное пространственное отношение, а только отношение корреляции, познаваемое людьми с помощью опыта. Когда вы сразу и видите и осязаете булавку, прикасающуюся к вашей руке, вы отождествляете пункт видимого контакта и пункт осязаемого контакта только благодаря опыту. Сказать, что оба эти пункта представляют собой одно и то же место, удобно, но не совсем правильно с психологической точки зрения; правильным будет утверждение, что эти два пункта являются двумя коррелятивно связанными друг с другом местами в двух разных пространствах, в зрительном и осязательном. Верно, что в физическом пространстве это только одно место, но это место находится вне нашего непосредственного опыта и не является ни зрительным, ни осязательным. Конструкция единого пространства, в котором размещаются все наши восприятия, является триумфом донаучного обыденного здравого смысла. Достоинство этой конструкции заключается в её удобстве, но не в какой-либо безусловной истинности, которая ей обычно приписывается. Обыденный здравый смысл, приписывая этой конструкции степень безусловной истинности, превосходящую то, на что она действительно имеет право притязать, совершает ошибку, и, оставаясь неисправленной, эта ошибка значительно увеличивает трудности подлинной философии пространства. Ещё более серьезная ошибка, совершаемая не только обыденным здравым смыслом, но и многими философами, заключается в предположении, что пространство, в котором локализованы наши восприятия, может быть отождествлено с выводным пространством физики, заполненным главным образом вещами, воспринимать которые мы не можем. Окрашенная поверхность, которую я вижу, когда смотрю на стол, имеет пространственное положение в пространстве моего зрительного поля; оно существует только там, где существуют глаза, нервы и мозг, являющиеся причиной того, что энергия фотонов подвергается определенным преобразованиям. (Слово «где» в этом положении употреблено в смысле физического пространства.) Стол как физический объект, состоящий из электронов, позитронов и нейтронов, находится вне моего опыта, и если существует пространство, которое включает в себя как стол, так и пространство моего восприятия, то в этом пространстве физический стол должен быть полностью вне пространства моего восприятия. Это заключение неизбежно, если мы принимаем точку зрения физического причинения ощущения, к признанию которой нас принуждает физиология и которую мы рассмотрели в одной из предшествующих глав. Нужно отказаться от концепций одного единого пространства, кантовского «бесконечного данного целого». Сырой материал, годный для эмпирических конструкций, содержит отношения разных видов (особенно отношения между частями одного зрительного поля или частями одного осязательного поля), каждый из которых упорядочивает свое поле в многообразие, имеющее свойства, необходимые математику для геометрии. Посредством корреляции — особенно между зримым и осязаемым местом объекта, который я одновременно и вижу и осязаю — различные пространства, порождаемые отношениями частей отдельных чувственных полей, могут быть амальгамированы в одно пространство. Для создания этого пространства необходим опыт корреляции; виды отношений, данные в отдельных переживаниях, оказываются недостаточными. Мир обыденного здравого смысла является результатом дальнейшей корреляции, соединенной с незаконным отождествлением. Существует корреляция между пространственными отношениями невоспринимаемых физических объектов и пространственными отношениями зрительных или других чувственных данных, и существует отождествление таких данных с определенными физическими объектами. Например, я сижу в комнате и вижу — или по крайней мере обыденный здравый смысл думает, что я вижу — пространственные отношения между предметами мебели, находящимися в этой комнате. Я знаю, что за дверью находится зал и лестница. Я верю, что пространственные отношения вещей, находящихся за дверью — например, отношение «налево от», — те же самые, что и отношения между предметами мебели, которые я вижу; далее, я отождествляю то, что я вижу, с физическими объектами, которые могут существовать невидимо, так что, если я согласен с обыденным здравым смыслом, нет никакого разрыва между видимой мебелью и невидимым мною залом, находящимся за дверью. И то и другое соответственно мыслится включенным в одно пространство, одна часть которого воспринимается, а остальное выводится. Но на самом деле, если только верить физике и физиологии, я не «вижу» мебели в моей комнате, о чем можно говорить разве только в пикквикианском смысле. У англичан эпитет «пикквикианский» pickwickian от имени главного героя романа Диккенса Записки Пикквикского клуба» мистера Пикквика стал синонимом эпитетов «наивно-простодушный», «излишне доверчивый». Этот эпитет употребляется с ироническим оттенком. Когда я «вижу» (как обычно говорят) стол, на самом деле я имею сложное ощущение, которое в некоторых отношениях сходно по структуре с физическим столом. Физический стол, состоящий из электронов, позитронов и нейтронов, выводится, как и пространство, в котором оно локализовано. В философии давно уже стало общим местом, что физический стол не имеет качеств стола ощущения: он не имеет цвета, не теплый и не холодный в том смысле, в каком мы по опыту знаем тепло и колод, не твердый и не мягкий, если слова «твердый» и «мягкий» обозначают качества, данные в осязательном ощущении, и так далее. Все это, повторяю, давно стало общим местом, но ведет к следствию, которое не было должны образом осознано: что и пространство, в котором локализован физический стол, тоже должно отличаться от пространства, которое мы знаем по опыту. Мы говорим, что стол находится «вне» меня в том смысле, в каком мое собственное тело не находится вне меня. Но говоря так, мы должны остерегаться неопределенности, обусловленной необходимостью различать физическое и психологическое пространство. Видимый стол находится «вне» моего тела в видимом пространстве, если слова «мое тело» истолковывать как слова, обозначающие то, что я вижу, а не как то, что физика считает моим телом. Физический стол находится «вне» моего тела, если мое тело истолковывается с физической точки зрения, но не имеет прямого или явного пространственного отношения к моему телу, как видимый объект моего опыта. Когда мы думаем о находящемся за дверью зале, которого я не вижу, мы полностью становимся на физическую точку зрения: зал находится вне моего физического тела в физическом пространстве, но, очевидно, нельзя сказать, что он находится вне моего ощущаемого тела в психологическом пространстве, потому что, если я его не вижу, то нет никакого воспринимаемого зала, а следовательно, зала вообще нет в психологическом пространстве. Таким образом, в то время как в отношении стола имеется два смысла, в которых он находится «вне» меня, в отношении зала имеется только один смысл, в котором он находится «вне» меня. Имеется и ещё источник смешения, который обусловлен тем фактом, что существуют только два крайне различных способа корреляции психологического и физического пространства. Очевидный способ заключается в том, чтобы приводить в коррелятивную связь место стола в психологическом пространстве с местом физического стола в физическом пространстве, и для большинства целей это является наиболее важной корреляцией. Но существует и совершенно иное отношение между двумя видами пространства, и это другое отношение необходимо учитывать, чтобы избежать путаницы. Физическое пространство является полностью выводным и конструируется посредством причинных законов. Физика начинает с многообразия явлений, некоторые из которых могут быть расположены в последовательности благодаря физическим законам; например, последовательные явления, из которых состоит факт достижения световым лучом последовательно расположенных мест, связываются вместе законами распространения света. В таких случаях мы используем отрицание действия на расстоянии не как физический принцип, а как средство определения пространственно-временного порядка. Другими словами, если два явления связаны причинным законом так, что одно из них является действием другого, то всякое третье явление, выступающее в качестве причины одного из них и действия другого, должно быть помещено в пространственно-временном порядке между ними. Рассмотрим теперь какую-нибудь одну причинную цепь, начинающуюся с внешнего стимула, действующего, скажем, на глаз, затем идущего по центробежным нервам к мозгу, где оно производит сначала ощущение, а затем воление, за которым следует ток по центростремительным нервам и, наконец, мускульное движение. Вся эта последовательность явлений, рассматриваемая как одно причинное следование, должна занимать в физическом пространстве-времени непрерывную последовательность положений, и поскольку физиологические границы этой последовательности кончаются и начинаются в мозгу, постольку «психические» границы должны начинаться и кончаться также в мозгу. Это значит, что ощущения и воления, рассматриваемые как часть многообразия событий, упорядоченных в пространстве-времени причинными отношениями, должны помещаться в мозгу. Пункт в пространстве-времени, согласно теории, которая будет развита в следующей главе, есть класс событий, и нет никаких оснований считать, что ни одно из этих событий не должно быть «психическим». Наша склонность к противоположному мнению своим происхождением обязана упорному сочувствию дуализму духа и материи. Мы можем теперь подвести итог сказанному. Когда я имею переживание, называемое «видением стола», видимый стол имеет прежде всего положение в пространстве моего мгновенного зрительного поля. Затем посредством имеющихся в опыте корреляций он получает положение в пространстве, — охватывающем все мои восприятия. Далее посредством физических законов он коррелятивно связывается с каким-либо местом в физическом пространстве-времени, именно с местом, занимаемым физическим столом. Наконец посредством физиологических законов он относится к другому месту в физическом пространстве-времени, именно к месту, занимаемому моим мозгом как физическим объектом. Если философия пространства хочет избежать безнадежной путаницы, она должна тщательно проводить грани между этими различными корреляциями. В заключение следует заметить, что двойственное пространство, в котором заключаются восприятия, находится в отношении очень близкой аналогии к двойственному времени воспоминаний. В субъективном времени воспоминания относятся к прошедшему; в объективном времени они имеют место в настоящем. Подобным же образом в субъективном пространстве воспринимаемый мною стол находится там, а в физическом пространстве он находится здесь. ГЛАВА 7 ДУХ И МАТЕРИЯ Обыденный здравый смысл верит, что мы кое-что знаем о духе кое-что о материи; он считает, далее, что того, что мы о них знаем, достаточно, чтобы показать, что они являются совершенно различными вещами. В противоположность этому я считаю, что все, что мы знаем, без вывода, является психическим и что физический мир известен нам только по некоторым абстрактным чертам его пространственно-временной структуры, — чертам, которые из-за их абстрактности недостаточны, чтобы показать, отличается ли физический мир по внутренне присущему ему характеру от духовного мира знания или не отличается. Я начну с попытки как можно яснее установить точку зрения обыденного здравого смысла, принимая во внимание характерные для нее смешения. Дух — как мог бы сказать обыденный здравый смысл — проявляется людьми, которые делают различные вещи и испытывают их воздействие на себя. Действуя познавательно, они воспринимают, вспоминают, воображают, создают абстракции и делают выводы; со стороны эмоций они испытывают чувства удовольствия и страдания, у них существуют страсти и желания; со стороны воли они могут хотеть сделать что-либо или хотеть воздержаться от действия. Все эти события могут быть восприняты человеком, с которым они случаются, и все они классифицируются как «психические» события. Всякое психическое событие совершается «в» каком-то человеке и является событием его жизни. Но кроме восприятия «мыслей» — как считает обыденный здравый смысл, мы воспринимаем также «вещи» и события находящиеся вне нас. Мы видим и осязаем физические объекты мы слышим звуки, которые слышат также и другие люди и которые, следовательно, находятся вне нас; когда мы ощущаем дурной запах канализации, другие люди ощущают его тоже, если только они не водопроводчики. То, что мы воспринимаем как нечто находящееся вне нас, называется «физическим»; этот термин обозначает как «вещи», которые являются «материей», так и такие явления, как шум или вспышка молнии. Обыденный здравый смысл допускает также выводы о том, что не воспринимается, во всяком случае, нами. Например, центр Земли, обратная сторона Луны, мысли наших друзей и зарегистрированные в истории психические события. Выводное психическое событие может быть познано без вывода человеком, в котором это событие имеет место. Выводимая физическая вещь или явление может быть и может не быть воспринято кем-либо; некоторые физические вещи, такие, как центр Земли, считаются недоступными восприятию. Эта точка зрения обыденного здравого смысла, будучи в целом приемлемой в отношении психических событий, нуждается в радикальном изменении в отношении физических событий. То, что я знаю без вывода, когда имею переживание, называемое «видением солнца», есть не солнце, а психическое событие во мне. Я не познаю непосредственно столы и стулья, а познаю только определенные действия, которые они производят во мне. Объекты восприятия, которые я считаю «внешними» по отношению ко мне, как например окрашенные поверхности, которые я вижу, являются «внешними» только в моем личном пространстве, которое исчезает с моей смертью; в самом деле, мое личное видимое пространство перестает существовать всякий раз, когда я оказываюсь в темноте или закрываю глаза. И они не являются «внешними» по отношению ко «мне», если «я» обозначает всю сумму моих психических событий; наоборот, они пребывают среди тех психических событий, из которых состоит мое «я». Они являются «внешними» только по отношению к некоторым другим моим восприятиям, именно к тем, которые обыденный здравый смысл рассматривает как восприятия моего тела; и даже по отношению к ним они являются «внешними» только для психологии, а не для физики, поскольку пространство, в котором они локализованы, является личным пространством психологии. При рассмотрении того, что обыденный здравый смысл считает восприятием внешних объектов, следует обсудить два противоположных вопроса. Во-первых, почему необходимо рассматривать то или иное данное как принадлежность личного опыта? Во-вторых, какое существует основание рассматривать данное как знак чьего-то существующего независимо от меня и моего воспринимающего аппарата? Имеется два основания для рассмотрения данного, скажем, зрительного или осязательного, как принадлежности личного опыта. С одной стороны, существует физика, которая, начав с намерения сделать все, что она может, для оправдания наивного реализма, приходит к такой теории физического мира, которая показывает, что нет никакого основания для предположения, что физический стол или стул сходен с восприятием в чем-либо, кроме некоторых абстрактных структурных аспектов. С другой стороны, существует сравнение опыта разных людей, когда, согласно обыденному здравому смыслу, они воспринимают одну и ту же вещь. Если мы обратимся к зрению, когда два человека видят один и тот же стол, то обнаружим, что у этих людей будут различия в перспективе, в видимых размерах, в отражении света и так далее Таким образом, только внешние свойства стола оказываются одинаковыми для воспринимающих его, да и те будут не вполне одинаковыми, если есть преломляющая среда вроде полированного чайника или нашего старого друга воды, в которой палка кажется согнутой. Если мы решим, как это делает обыденный здравый смысл, что «один и тот же» объект может быть воспринят и зрением и осязанием, то объект, если он действительно один и тот же, будет ещё более непохожим на данное восприятие, ибо сложное зрительное данное и сложное осязательное данное отличаются друг от друга присущим каждому из них качеством и не могут быть сходными друг с другом в чем-либо ином, кроме структуры. Наш второй вопрос оказывается более трудным. Если данное в моих восприятиях всегда является принадлежностью моего личного опыта, то почему я тем не менее рассматриваю его как знак, посредством которого я могу сделать вывод о физической «вещи» или событии, которое считаю причиной, моего восприятия при соответствующем положении моего тела, но не считаю, кроме исключительных случаев, частью моего непосредственного опыта? Когда мы начинаем размышлять, мы находим в себе непоколебимое убеждение, что некоторые из наших ощущений имеют причины, являющиеся внешними для нашего тела. Мы склонны признавать, что головная боль, зубная боль и боль в желудке имеют внутренние причины, но когда мы о что-либо спотыкаемся, или наталкиваемся в темноте на столб, или видим вспышку молнии, нам трудно заставить себя сомневаться, что наши ощущения имеют внешний источник. Правда, мы иногда приходим к мысли, что эта вера ошибочна — например, если это приходит во сне или когда мы ощущаем шум в ушах, похожий на гудение телеграфных проводов. Но такие случаи являются исключением, и обыденный здравый смысл нашел пути для их объяснения. Нашу веру в то, что большинство наших ощущений имеет физические причины, укрепляет главным образом, с одной стороны, квазиобщественный характер многих ощущений, а с другой стороны, то соображение, то если допустить их самопроизвольное возникновение, то они становятся в высшей степени странными и необъяснимыми. В отношении квазиобщественного характера ощущений приводится аргумент, противоположный тому, с помощью которого доказывается личный характер данных; хотя два близко стоящих друг к другу человека имеют не вполне одинаковые зрительные данные, эти данные все же бывают очень сходны, и хотя качества зрительных и осязательных ощущений различны, все же структурные свойства видимого объекта приблизительно тождественны с свойствами того же самого осязаемого объекта. Если вы видите, что один из геометрически правильных твердых образцов является двенадцатигранником, то и достаточно образованный слепой человек, ощупав его, правильно назовет его таковым. Помимо общественного характера ощущений разных людей, существует также то, что может быть названо общественным по времени в опыте одного человека. Я знаю, что, приняв соответствующие меры, я могу увидеть собор св. Павла в любое время; я знаю, что солнце, луна и звезды являются постоянными объектами в моем видимом мире, как и мои друзья, мой дом и моя мебель. Я знаю, что различия между моментами, когда я вижу эти объекты, и моментами, когда я их не вижу, легко объясняются такими различиями во мне или в моем окружении, которые вовсе не вызывают какие-либо изменения в объектах. Подобные рассуждения укрепляют веру здравого смысла в то, что, кроме психических событий, существуют вещи, которые являются источником сходных восприятий у различных наблюдателей в одно время и часто у одного наблюдателя в разное время. Что касается хаотичности мира, состоящего только из данных опыта, то это такой аргумент, которому трудно дать должную оценку. Вообще говоря, многие ощущения возникают без каких-либо фиксированных антецедентов в нашем собственном опыте и притом таким образом, который непреодолимо ведет к предположению, что если эти ощущения имеют причины, то они частично находятся вне нашего опыта. Если, когда вы идете по улице, вам на голову упадет свалившийся с крыши кусок черепицы, вы испытаете внезапную сильную боль, которая не может быть объяснена чем-либо, о чем вы знали до того, как это произошло. Правда, существуют такие крайние психоаналисты, которые уверяют, что всякого рода происшествия случаются только с людьми, которые устали от жизни из-за размышлений о своих грехах, но я не думаю, что этот взгляд имеет много последователей. Вспомним жителей Хиросимы, когда в нем разорвалась атомная бомба: не может быть, чтобы все они достигли в своем психологическом развитии такого пункта, который требовал бы после себя катастрофы. Для причинного объяснения такого события мы должны допустить чисто физические причины; если мы их отвергнем, мы должны признать причинный хаос. Эти аргументы могут быть усилены соображениями, приведенными выше, в главе о солипсизме, и показывающими, что мы должны выбирать между двумя возможностями: или (a) никакие выводы из данных опыта о других явлениях не должны признаваться состоятельными, и в таком случае мы знали бы гораздо меньше, чем думает большинство солипсистов, и значительно меньше того, что мы вынуждены считать минимумом нашего знания, или (b) существуют принципы вывода, которые позволяют нам делать выводы о вещах вне нашего собственного опыта. Вера в физические причины ощущений усиливается также тем соображением, что если эту веру отбросить, то не остается никакого основания для признания науки в её широких границах, а отказ от такого признания науки не является разумным. Таковы самые общие соображения, ведущие к поискам путей систематизации и рационализации склонности нашего обыденного здравого смысла делать выводы о физических причинах ощущений. Выводы на основании опыта о существовании физического мира могут, как я думаю, быть оправданы предположением, что существуют причинные цепи, каждый член которых представляет собой сложную структуру, упорядоченную пространственно-временным отношением сосуществования или смежности; что все члены такой цепи сходны по своей структуре; что каждый член связан с каждым другим последовательностью соприкасающихся структур, и когда какое-то количество таких сходных структур группируется около центра, более раннего по времени, чем каждая из них, то вероятно, что все они имеют свое причинное происхождение в сложном со бытии, которое находится в этом центре и имеет структуру, сходную с структурой наблюдаемых событий. Ниже я попытаюсь подробнее рассмотреть это предположение и показать основания для его признания. Теперь же, чтобы не тратить лишних слов, я буду трактовать его как бесспорное и на этой основе вернусь к отношениям между психическими и физическими явлениями. Когда на основе обыденного здравого смысла люди говорят о коренном различии между духом и материей, они в действительности имеют в виду коренное различие между зрительными и осязательными восприятиями и «мыслью» — например, воспоминанием, чувством удовольствия или волнением. Но это, как мы видели, есть различие внутри мира сознания; восприятие является таким же психическим явлением, как и «мысль». Более искушенные люди могут думать о материи как о неизвестной причине ощущения, как о «вещи в себе», которая, конечно, не имеет вторичных качеств и, возможно, не имеет также и первичных. Но сколько бы они ни подчеркивали непознаваемый характер вещи в себе, они все же думают, что достаточно знают о ней, чтобы быть уверенными в её отличии от духа. Я думаю, что это происходит от того, что они не избавились ещё от привычки представлять себе материальные вещи как что-то твердое, с чем можно столкнуться. Вы можете столкнуться с телом вашего приятеля, но не с его духом; следовательно, его тело отлично от его духа. Этот аргумент как продукт воображения упорно держится у людей, которые отвергли его на основании рациональных соображений. Далее снова появляется аргумент в отношении мозга и духа. Когда физиолог исследует мозг, он не видит мыслей; следовательно, мозг есть одно, а дух, который мыслит, — другое. Ошибочность этого аргумента заключается в предположении, что человек может видеть материю. Но даже самый способный физиолог не может совершить этот подвиг. Его восприятие, когда он смотрит на мозг, есть явление его собственного духа и имеет только причинную связь с мозгом, который, как ему кажется, он видит. Когда в сильный телескоп он видит крошечную светящуюся точку и истолковывает её как обширную туманность, существующую миллионы лет, он сознает, что то, что он видит, отличается от того, что он выводит. Здесь различие между данным примером и примером с мозгом, рассматриваемым в микроскоп, только в степени: испытывается совершенно та же самая необходимость в выводе от зрительных данных к их физической причине посредством законов физики. И подобно тому, как никто не думает, что туманность имеет близкое сходство со светящейся точкой, никто не думает, что и мозг имеет близкое сходство с тем, что видит физиолог. Что же в таком случае мы знаем о физическом мире? Постараемся сначала более точно определить, что мы имеем в виду под словом «физическое» событие. Я определил бы его как событие, которое, если известно, что оно имеет место, выводится и которое не признается психическим событием. И я определяю «психическое» событие (повторно) как такое, которое становится известным не посредством вывода. Таким образом, «физическое» событие есть такое, которое или совершенно неизвестно, или, если вообще как-то известно, никем не познается никаким иным способом, кроме вывода, или, можно было бы сказать, о котором неизвестно, что оно познается кем-либо как-либо иначе, кроме как посредством вывода. Если физические события должны служить базой для физики и если у нас вообще есть какое-то основание верить в них, то они не могут быть полностью непознаваемыми, подобно кантовским вещам в себе. На самом деле благодаря принципам, которые мы признаем, они познаются (хотя, быть может, и не вполне) со стороны их пространственно-временной структуры, ибо эта их структура должна быть сходной с пространственно-временной с структурой тех действий, которые они оказывают на воспринимающих. Например, из того факта, что солнце выглядит круглым в перцептуальном пространстве, мы имеем право вывести, что оно является круглым и в физическом пространстве. Мы не имеем права сделать подобный вывод в отношении его яркости, потому что яркость не является структурным свойством. Мы не можем, однако, сделать вывод, что солнце не обладает яркостью, имея в виду под «яркостью» качество, которое мы знаем по восприятию. Единственно законными выводами в отношении физического солнца являются выводы о его структуре; в отношении же не структурных свойств, таких как яркость, мы должны оставаться полностью агностиками. Мы, быть может, можем сказать, что едва ли физическое солнце является ярким, поскольку мы не обладаем никаким знанием о качествах вещей, которые не являются восприятиями, и поскольку, следовательно, здесь имеется безграничный выбор возможных качеств. Но этот аргумент является столь умозрительным, что может быть, не следует придавать ему большого значения. Эти соображения приводят нас к вопросу, имеется ли какое-либо основание, а если имеется, то какое, для предположения, что физические события качественно отличаются от психических событий? Здесь мы должны прежде всего отличать события, происходящие в живом мозге, от всяких других событий. Я начну с событий, происходящих в живом мозге. По основаниям, которые я изложу в четвертой части этой книги, я считаю, во-первых, что любая малая область пространства-времени является собранием сосуществующих событий и, во-вторых, что области пространства-времени упорядочены посредством причинных отношений. Из первого допущения следует, что нет никаких оснований отрицать, что мысли находятся среди событий, из которых состоит мозг, а второе допущение ведет к заключению, что в физическом пространстве мысли находятся в мозгу. Или, точнее, каждая область мозга есть класс событий, и в число событий, составляющих такую область, включаются мысли. Следует заметить, что, когда мы говорим, что мысли находятся в мозгу, мы употребляем эллипс. Эллипс фигура речи., заключающаяся в пропуске какой-либо маловажной части предложения, легко восполняемой в общей связи речи. Правильно будет сказать, что мысли находятся среди событий, которые, как класс, образуют область в мозгу. Это значит, что всякая данная мысль есть член класса, а класс есть область в мозгу. В этом смысле, когда речь идет о событиях в мозгу, у нас нет основания предполагать, что они не являются мыслями; наоборот, мы имеем достаточное основание предполагать, что по крайней мере некоторые из них являются мыслями. Я употребляю слово «мысли» как родовой термин для психических событий. Что касается событий в тех частях физического пространства-времени, где нет никакого мозга, то мы все же не имеем никакого иного положительного аргумента для доказательства, что они не являются мыслями, кроме соображений, которые выводятся из наблюдения различий между живой и мертвой материей, соединенного с выводами, основанными на наличии или отсутствии аналогии. Мы можем, например, утверждать, что привычка в основном связана с живой материей и что, поскольку воспоминание есть вид привычки, вряд ли оно существует где-либо, кроме как в живой материи. Расширяя этот аргумент, мы можем сказать, что поведение живой материи, особенно её высших форм, гораздо больше зависит от её прошедшей истории, чем поведение мертвой материи, и что, следовательно, вся та большая часть нашей психической жизни, которая зависит от привычки, является, как мы можем предполагать, принадлежностью только живой материи. Но такие аргументы не являются решающими и ограничены в сфере своего приложения. Как мы не можем быть уверены, что солнце не является ярким, так мы не можем быть уверены и в том, что оно не является разумным. Я не хочу, чтобы читатель принял эту возможность вполне всерьез. Она такого же порядка, как и «могущие летать поросята», о которых говорит Crawshay-Williams в своей книге «The Comforts of Unreason». Мы можем оказаться правыми, думая, что и то и другое невероятно, но мы безусловно будем неправы, если скажем, что и то и другое невозможно. В заключение я утверждаю, что в то время, как психические явления и их качества могут быть познаны без выводов, физические явления познаются только в отношении их пространственно-временной структуры. Качества, присущие таким явлениям, непознаваемы, — настолько совершенно непознаваемы, что мы не может даже сказать, отличаются или не отличаются они от качеств, которые мы знаем как принадлежащие психическим явлениям. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Научные понятия ГЛАВА 1 ИНТЕРПРЕТАЦИЯ В том, что до сего времени было сказано о мире науки, все принималось в ней за чистую монету. Я не говорю, что мы встали на точку зрения доверия к тому, что ученые говорят нам, на том основании, что эта точка зрения является единственно рациональной для людей, не являющихся специалистами в этом вопросе. Говоря, что эта точка зрения является рациональной, я не хочу сказать, что мы должны быть абсолютно уверены в истинности того, что нам говорят, так как общепризнанно, что, по всей видимости, все, что говорится, будет со временем нуждаться в исправлениях. Я хочу сказать, что наилучшее научное мнение современности имеет больше шансов оказаться истинным или приблизительно истинным, чем любая из разных гипотез, высказываемых неспециалистами. Положение здесь аналогично стрельбе в цель. Если вы плохой стрелок, то вы, по всей видимости, не попадете в центр мишени; тем не менее больше шансов, что вы попадете в центр мишени, чем в какое-либо другое место. Так и гипотеза ученого, которая может и не быть вполне истинной, все же имеет больше шансов оказаться таковой, чем любое предположение, высказанное человеком, стоящим вне науки. Однако в этой главе не этот вопрос является предметом нашего рассмотрения. Предметом, который мы сейчас собираемся исследовать, является не истина, а интерпретация. Часто случается, что мы имеем как будто достаточное основание верить в истинность какой-либо формулы, выраженной в математических символах, хотя и не можем дать ясного определения этик символов. В других случаях бывает также, что мы можем придать несколько различных значений символам, каждое из которых делает формулу истинной. В первом случае у нас нет даже и одной определенной интерпретации нашей формулы, тогда как во втором случае мы имеем много интерпретаций. Такая ситуация, могущая показаться странной, возникает в чистой математике и в математической физике; она возникает даже при интерпретации такого утверждения обыденного здравого смысла, как: «В моей комнате есть три стола и четыре стула». Таким образом, окажется, что существует большой класс утверждений, в отношении каждого из которых мы больше уверены в его истинности, чем в его значении. «Интерпретация» касается именно таких утверждений; оно состоит в нахождении возможно более точного значения для утверждения этого вида или иногда в нахождении целой системы возможных значений. Возьмем сначала пример из чистой математики. Люди давно были убеждены в том, что 2х2=4; они так твердо были убеждены в этом, что это выражение служило ходячим примером чего-либо бесспорного. Но когда людей спрашивали, что они имеют в виду под знаками «2», «4», «+» и «=», они давали неопределенные и различные ответы, которые показывали, что они не знают, что значат эти символы. Некоторые полагали, что мы знаем каждое число благодаря интуиции и, следовательно, не имеем нужды в их определении. Это могло бы казаться вполне приемлемым там, где речь идет о малых числах, ко кто может иметь интуицию числа 3 478 921? Итак, они говорили, что мы имеем интуицию «1» и «+»; далее мы можем определить «2» как сумму «1+1», «3» как сумму «2+1», «4» как «3+1» и так далее Но это не давало вполне хороших результатов. Это давало возможность сказать, что 2+2=(1+1)+(1+1) и что «4»=(1+1)+1+1, вслед за чем нам нужна была новая интуиция для расстановки скобок и для убеждения, что, если /, m, n — три числа, то (/+m)+ +n=/+(m+n). Некоторые философы могли производить эту интуицию по требованию, но большинство людей относилось к их заявлениям до некоторой степени скептически и чувствовало, что здесь применялся какой-то другой метод. Новый шаг вперед, более удобный для нашей проблемы интерпретации, был сделан Пеано. Пеано начал с трех не имевших определения терминов — «О», «конечное целое (или число)» и «следующее за» — и в отношении этих терминов дал пять положений, именно: 1. О есть число. 2. Если а есть число, то и следующее за а (то есть о+1) есть число. 3. Если два числа имеют одно и то же следующее за ними, то эти два числа тождественны. 4. О не является следующим за каким-либо числом. 5. Если s есть класс, к которому принадлежит 0 и также следующее за всяким числом, принадлежащим к s, то каждое число принадлежит к s. Последнее из этих положении является принципом математической индукции. Пеано показал, что с помощью этих пяти положений он может доказать любую формулу в арифметике. Но вслед за этим возникло новое затруднение. Было признано, что, пока мы имеем в виду нечто удовлетворяющее этим пяти положениям, нам не нужно знать, что мы имеем в виду под «0», «числом» и «следующим». Но тогда оказалось, что существует бесконечное число возможных интерпретаций. Например, пусть «О» значит то, что мы обычно называем «1», и пусть «число» значит то, что мы обычно называем «числом, не являющимся О», тогда все пять положений оказываются все ещё истинными и вся арифметика может быть доказана, хотя каждая формула будет иметь неожиданное значение. «2» будет обозначать то, что мы обычно называем «З», но выражение «2+2» не будет значить «З+З»; оно будет значить «3+2», а «2+2=4» будет значить то, что мы обычно выражаем знаками «3+2=5». Подобным же образом мы могли бы истолковать арифметику при допущении, что «О» значит «100» и что «число» значит «число большее, чем 99». И так далее. Пока мы остаемся в области арифметических формул, все эти различные интерпретации «числа» равно хороши. И только тогда, когда мы начинаем эмпирическое употребление чисел в перечислении, мы находим основание для предпочтения одной интерпретации всем другим. Когда мы покупаем что-нибудь в магазине и продавец говорит: «Три шиллинга», его «три» не является только математическим символом, обозначающим «третий термин от начала какой-либо последовательности»; его «три» не может быть определено его арифметическими свойствами. Ясно, что вне арифметики его интерпретация «трех» является предпочтительным перед всеми другими, которые допускаются как возможные системой Пеано. Такие утверждения, как: «люди имеют 10 пальцев», «собаки имеют 4 ноги», «Нью-Йорк имеет 10000000 жителей», требуют такого определения чисел, которое не может быть получено на основе только того, что эти числа удовлетворяют формулам арифметики. Такое определение является, следовательно, наиболее удовлетворительной «интерпретацией» числовых символов. Такая ситуация возникает всякий раз, когда математика применяется к эмпирическому материалу. Возьмем, например, геометрию, но не как логическое упражнение в выведении следствий из произвольно принятых аксиом, а как науку, помогающую в землемерном деле, в составлении карт, в инженерном деле или в астрономии. Такое практическое использование геометрии связано с затруднением, которое хотя в какой-то степени иногда и признается, но никогда всерьез не принимается. Геометрия, излагаемая математиками, пользуется точками, линиями, плоскостями и окружностями, но было бы банальностью говорить, что никаких таких объектов нет в природе. Когда в землемерном деле употребляется процесс триангуляции, то признается, что наши треугольники не имеют строго прямых линий для своих сторон, как не имеют и точных точек для своих углов, но при интерпретации говорят, что стороны приблизительно являются прямыми линиями, а углы — приблизительно точками. Значение этого приближения не совсем ясно, пока считается, что не существует вполне точных прямых линий или точек, к которым наши кое-как намеченные линии и точки могли бы приближаться. Мы можем считать, что чувственные линии и точки имеют приблизительно свойства, установленные в определениях и аксиомах Евклида, но если мы не можем установить в каких-то границах, каково это приближение, то такая точка зрения делает вычисление неопределенным и неудовлетворительным. Эта проблема точности математики и неточности чувств является весьма древней проблемой, которую Платон пытался разрешить с помощью фантастической гипотезы воспоминания. В новое время эта проблема, как и некоторые другие неразрешенные проблемы, была забыта благодаря тому, что с ней сжились, как иногда не замечают дурной запах потому, что в течение долгого времени привыкают к нему. Ясно, что если геометрия должна применяться к чувственно воспринимаемому миру, то мы должны найти определения точек, линий, плоскостей и так далее в терминах чувственных данных или же мы должны быть в состоянии вывести из чувственных данных существование невоспринимаемых сущностей, имеющих такие свойства, в которых нуждается геометрия. Нахождение путей или пути к выполнению того или другого является проблемой эмпирической интерпретации геометрии. Существует и неэмпирическая интерпретация, которая оставляет геометрию в сфере чистой математики. Совокупность всех упорядоченных триад реальных чисел образует трехмерное евклидово пространство. При такой интерпретации вся евклидова геометрия дедуцируется из арифметики. Даже неевклидова геометрия допускает подобную арифметическую интерпретацию. Можно показать, что как евклидова геометрия, так и любая форма неевклидовой геометрии могут применяться ко всякому классу, имеющему одно и то же количество терминов в качестве реальных чисел; вопрос о количестве измерений и о том, будет ли получающаяся в результате геометрия евклидовой или неевклидовой, будет зависеть от того упорядочивающего отношения, которое мы выберем; существует (в логическом смысле) бесконечное количество упорядочивающих отношений, и только соображения эмпирического удобства могут привести нас к выбору одного из них как заслуживающего особого внимания. Все это имеет значение при обсуждении вопроса о том, какая интерпретация чистой геометрии лучше для инженера или физика. Это показывает также, что в эмпирической интерпретации само упорядочивающее отношение, а не только упорядочиваемые термины, должно быть определено с помощью эмпирических терминов. Очень сходные соображения применимы и ко времени, которое, однако, поскольку дело касается этого нашего вопроса, является не столь трудной проблемой, как пространство. В математической физике время трактуется как состоящее из моментов, хотя озадаченного этим обстоятельством студента уверяют, что моменты суть математические фикции. Никаких попыток не предпринимается, чтобы показать ему, чем полезны фикции или как они относятся к тому, что не является фикцией. Он обнаруживает, что с помощью этой фантастики можно исчислять то, что происходит на самом деле, и спустя некоторое время он, вероятно, перестает беспокоиться по поводу того, почему это так получается. Моменты не всегда рассматривались как фикция; Ньютон считал их столь же «реальными», как реальны Солнце и Луна. Когда этот взгляд был отвергнут, оказалось легко перейти к противоположной крайности и забыть, что полезная фикция является, по-видимому, не только простой фикцией. Существуют различные степени фиктивности. Попробуем на один момент рассматривать индивидуального человека как нечто отнюдь не фиктивное; что тогда скажем мы о различных совокупностях людей, к которым он принадлежит? Большинство будет испытывать колебания в признании семьи фиктивной единицей, но как обстоит дело с политической партией или с клубом игроков в крикет? Как обстоит дело с совокупностью людей, которую мы называем словом «Смит» и к которой, как мы предполагаем, принадлежит наш индивидуум? Если вы верите в астрологию, вы будете придавать определенное значение совокупности людей, рожденных под определенной планетой; если же вы не верите в нее, вы будете считать такую совокупность людей фиктивной. Эти различения не являются логическими; с логической точки зрения все совокупности индивидуумов одинаково реальны или одинаково фиктивны. Значение этих различий практическое, а не логическое: имеются некоторые совокупности, о которых можно сказать много полезного, тогда как о других совокупностях этого сказать нельзя. Когда мы говорим, что моменты суть полезные фикции, мы имеем в виду, что существуют такие сущности, которым как индивидуальным людям мы склонны приписывать высокую степень «реальности» (что бы это ни значило), и что в сравнении с ними моменты имеют ту меньшую степень «реальности», какую имеет клуб игроков в крикет по отношению к его членам; но мы хотим также сказать, что о моментах, как и о семьях, в противоположность «искусственным» совокупностям людей можно сказать много практически важного. Все это очень неопределенно, и проблема интерпретации есть проблема подстановки чего-либо определенного, причем мы всегда должны помнить, что как бы мы ни определяли «моменты», они должны иметь свойства, требуемые в математической физике. Когда имеется две интерпретации, которые обе удовлетворяют этому требованию, выбор одной из них есть дело вкуса и удобства; не бывает так, чтобы одна интерпретация была «правильной», а другая «неправильной». В классической физике технический аппарат состоит из точек, моментов и частиц. Признается, что имеется отношение из трех членов, то есть отношение, когда некая точка занимается в некий момент, и то, что занимает точку в некий момент, называется «частицей». Технически признается также, что частицы неразрушимы, так что все то, что занимает точку в данный момент, занимает какую-то точку в каждый другой момент. Когда я говорю, что это признается, я имею в виду не то, что это утверждается как факт, а что техника основывается на предположении, что никакого вреда не произойдет, если мы будем трактовать это как факт. Из этого все ещё исходят в макроскопической физике, но в микроскопической физике «частицы» постепенно исчезали. «Материя» в старом её понимании больше не нужна; нужна «энергия», которая не определяется, за исключением тех случаев, когда дело идет о её законах и об отношении изменений в её распределении к нашим ощущениям, особенно когда дело идет об отношении частот к цветовым восприятиям. Вообще говоря, мы можем сказать, что основной технический аппарат современной физики есть четырехмерное многообразие «событий», упорядоченных пространственно-временными отношениями, которые могут быть разложены на пространственные и временные компоненты многими способами, выбор между которыми произволен. Поскольку математический анализ ещё используется, то технически признается, что пространство-время является непрерывным, но не ясно, насколько это допущение является чем-то большим, чем математически удобным построением. Не ясно также, имеют ли «события» то определенное положение в пространстве-времени, которое используется для того, чтобы характеризовать частицу в какой-либо момент. Все это делает вопрос об интерпретации современной физики очень трудным, но при отсутствии какой-либо интерпретации мы не можем сказать, что он утверждается квантовой физикой. Понятие «интерпретации» в его логическом аспекте несколько отличается от того довольно неопределенного и трудного понятия, которое мы рассматривали в начале этой главы. Там мы имели дело с символическими утверждениями, о которых известно, что они имеют связь с наблюдаемыми явлениями и ведут к результатам, подтверждаемым наблюдением, но которые несколько неопределенны по значению, кроме тех случаев, когда их связь с наблюдением определяет их. В этом случае мы можем сказать, как мы говорили в начале этой главы, что мы вполне уверены в истинности наших формул, но совсем не уверены в их значении. В логике же мы идем совершенно другим путем. Наши формулы не рассматриваются как «истинные» или как «ложные», но как гипотезы, содержащие переменные величины. Совокупность тех значений переменных, которые делают гипотезу истинной, есть «интерпретация». Слово «точка» в геометрии может быть интерпретировано как обозначающее «упорядоченную триаду реальных чисел» или, как мы увидим, как обозначающее то, что мы назовем «полным комплексом сосуществования»; оно может также быть интерпретировано и с помощью бесконечного количества других способов. Общим для всех этих способов является то, что удовлетворяет аксиомам геометрии. Как в чистой, так и в прикладной математике мы часто имеем собрания формул, которые все логически выводятся из небольшого числа начальных формул, которые могут быть названы «аксиомами». Эти аксиомы могут рассматриваться как залоги для всей системы, и мы можем концентрировать каше внимание исключительно на них. Аксиомы состоят частично из терминов, имеющих известное определение, частично из терминов, которые в любой интерпретации останутся переменными, и частично из терминов, которые, будучи пока ещё неопределенными, потребуют определений, когда аксиомы будут «интерпретированы». Процесс интерпретации состоит в нахождении постоянного значения для этого класса терминов. Это значение может быть придано им или с помощью вербального определения или же с помощью наглядного определения. Оно должно быть таким, чтобы при этой интерпретации аксиомы были истинными. (До интерпретации они ни истинны, ни ложны.) Таким образом, оказывается, что все их следствия также истинны. Предположим, например, что мы хотим интерпретировать формулы арифметики. В пяти аксиомах Пеано (приведенных выше) имеются: во-первых, логические термины, такие, как «есть» и «тождественно с», значение которых предполагается известным; во-вторых, переменные, такие, как а и s» которые должны остаться переменными после интерпретации; в-третьих, термины «О», «число» и «следующее за»» для которых интерпретация должна найти такое постоянное значение, которое сделало бы эти пять аксиом истинными. Как мы видели, существует бесконечное количество интерпретаций, удовлетворяющих этим условиям, но среди них есть только одно, которое удовлетворяет также и эмпирическим утверждениям перечисления, таким, как: «У меня 10 пальцев». В этом случае, следовательно, существует одна интерпретация, которая является гораздо более удобной, чем любая из остальных. Как мы видели в отношении геометрии, имеющийся набор аксиом допускает два способа интерпретации — один логический и один эмпирический. Все номинальные определения, если их проследить достаточно далеко, должны привести в конце концов к терминам, имеющим только наглядные определения, и в случае эмпирической науки эмпирические термины должны зависеть от терминов, наглядные определения которых даются в восприятии. Солнце астронома, например, сильно отличается от того, что видим мы, но оно должно иметь определение, полученное из наглядного определения слова «солнце», которое мы познали ещё в детстве. Таким образом, эмпирическая интерпретация набора аксиом, когда она является полной, должна всегда включать в себя термины, имеющие наглядное определение, полученное из чувственного опыта. Оно не будет, конечно, содержать только такие термины, так как в нем всегда будут также и логические термины; но эмпирическим интерпретация делает только наличие в нем терминов, полученных из опыта. К вопросу об интерпретации незаслуженно относились с пренебрежением. Пока мы остаемся в области математических формул, все кажется определенным, но когда мы стараемся интерпретировать их, оказывается, что эта определенность в какой-то степени иллюзорна. Пока этот вопрос не выяснен, мы не можем сказать с какой-либо точностью, что, собствен но, утверждает та или иная конкретная наука. ГЛАВА 2 МИНИМАЛЬНЫЕ СЛОВАРИ В этой главе мы рассмотрим лингвистическую технику, которая очень полезна в анализе научных понятий. Как правило, существует несколько способов, с помощью которых слова, употребляемые в науке, могут быть определены небольшим числом терминов из числа этих слов. Эти немногие термины могут иметь или наглядные, или номинальные определения с помощью слов, не принадлежащих к данной науке, или — пока наука не «интерпретирована» в рассмотренном в предыдущей главе смысле — могут быть оставлены как бы без наглядного и без номинального определения и рассматриваться просто как набор терминов, имеющих те свойства, которые наука приписывает своим основоположным терминам. Такой набор начальных слов я называю «минимальным словарем» данной науки, если только (a) каждое иное слово, употребляемое в науке, имеет номинальное определение с помощью слов этого минимального словаря и (b) ни одно из этих начальных слов не имеет номинального определения с помощью других начальных слов. Все, о чем говорится в науке, может быть сказано посредством слов минимального словаря, ибо всякий раз, когда появляется слово, имеющее номинальное определение, мы можем подставить вместо него предложение, содержащее определение; если это предложение содержит слова с номинальным определением, мы можем снова подставить новое определяющее предложение и так далее, пока ни одно из оставшихся слов не будет иметь номинальных определений. Действительно, определяемые термины являются излишними и только неопределяемые термины неизбежны. Но вопрос о том, какие термины должны остаться неопределенными, является отчасти произвольным. Возьмем, например, исчисление высказываний, которое является простейшим и самым законченным образцом формальной системы. Мы можем взять слова «или» и «не» или «и» и «не» как неопределенные; вместо двух таких неопределенных терминов мы можем взять один, например «не этот или не тот» или «не этот и не тот». Таким образом, вообще мы не можем сказать, что такое-то слово должно включаться в минимальный словарь такой-то науки, но можем, самое большее, сказать, что существует один или больше минимальных словарей, в которые оно включается. В качестве примера возьмем географию. При этом я буду исходить из того, что словарь геометрии уже установлен; тогда нашей первой явно географической потребностью является метод установления широты и долготы. Для этого будет достаточно иметь в качестве части нашего минимального словаря слова: «Гринвич», «Северный полюс» и «к западу от»; но ясно, что любая другая точка годилась бы для этого совершенно так же, как Гринвич и Южный полюс годился бы так же, как Северный полюс. Отношение «к западу от» не является на самом деле необходимым, ибо линия, параллельная широте, является окружностью на земной поверхности в плоскости, перпендикулярной диаметру, проходящему через Северный полюс. Остальные слова, употребляемые в физической географии, такие, как «суша», «вода», «гора» или «равнина», могут теперь быть определены в терминах химии, физики или геометрии. Таким образом, по-видимому, только два слова — «Гринвич» и «Северный полюс» необходимы для того, чтобы сделать географию наукой о поверхности Земли, а не какого-либо другого сфероида. Именно благодаря наличию этих двух слов (или двух других, служащих той же цели) география может рассказать об открытиях путешественников. Именно эти два слова участвуют везде, где упоминаются широта и долгота. Как показывает этот пример, наука, по мере того как она становится более систематической, нуждается во все меньшем и меньшем минимальном словаре. Древние знали много географических фактов до того, как научились определять широту и долготу, но для того чтобы выразить эти факты, они нуждались в большем числе неопределенных слов, чем нуждаемся мы. Поскольку Земля есть сфероид, а не сфера, нет надобности, чтобы «Северный полюс» оставался неопределенным: мы можем определить два полюса как крайние точки самого короткого диаметра Земли, а Северный полюс определить как полюс, ближайший к Гринвичу. Этим путем мы приходим к тому, что «Гринвич» остается единственным неопределенным термином, характерным для географии. Сама Земля определяется как «сфероид, поверхность которого образуется сушей и водой, ограниченными атмосферой, и на поверхности которого расположен Гринвич». Но здесь мы, на пути к уменьшению нашего минимального словаря, достигаем, по-видимому, предела: если мы хотим быть уверенными в том, что речь идет о Земле, мы должны упомянуть какую-либо точку, находящуюся на её поверхности, или иметь определенное геометрическое отношение к ней, а точка должна быть такой, которую мы можем узнать. Поэтому, будь то «Нью-Йорк», «Москва» или «Тимбукту», пригодные для этой цели совершенно так же, как и «Гринвич», все равно какой-то пункт должен быть включен в минимальный словарь географии. Наш разговор о Гринвиче выясняет и ещё один момент, именно то, что термины, официально не определенные в науке, могут не быть тождественными с терминами, не определенными для того или иного человека. Если вы никогда не видели Гринвич, то слово «Гринвич» не может для вас иметь наглядного определения; следовательно, вы не можете понять это слово, если оно не имеет номинального определения. Действительно, вы живете в пункте, называемом «P», то для вас P занимает место Гринвича и ваша официальная долгота определяет для вас меридиан Гринвича, а не долготу p. Такие соображения, однако, являются донаучными и обычно игнорируются в анализе научных понятий. Для определенных целей они не могут игнорироваться, особенно когда мы рассматриваем отношение науки к чувственному опыту; но, как правило, игнорирование их не опасно. Рассмотрим теперь вопрос о минимальных словарях для астрономии. Астрономия состоит из двух частей: одна представляет собой вид космической географии, другая — применение физики. Утверждения, касающиеся величины и орбит планет, относятся к космической географии, тогда как теории тяготения Ньютона и Эйнштейна относятся к физике. Разница в том, что в географической части мы имеем дело с утверждениями фактов относительно того, что и где находится, тогда как в части, являющейся физикой, мы имеем дело с законами. Так как я буду здесь рассматривать физику саму по себе, рассмотрим сначала географическую часть астрономии. В этой части, поскольку она находится на элементарной стадии развития, мы нуждаемся в собственных именах для Солнца, Луны, планет и всех звезд и туманностей. Количество собственных имен может, однако, быть постепенно уменьшено, по мере того как наука астрономии развивается. «Меркурий» может быть определен как «планета, ближайшая к Солнцу», «Венера» — как «вторая планета», «Земля» — как «третья планета» и так далее Созвездия определяются по их координатам, а отдельные звезды и созвездия — по порядку их яркости. В этой системе «Солнце» останется частью нашего минимального словаря, и нам понадобится то, что необходимо для определения звездных координат. Слова «Полярная звезда» не будут необходимы, поскольку эта звезда может быть определена как «звезда без суточного вращения», но нам понадобится какое-либо другое небесное тело для выполнения той функции, которую в земной географии выполняет точка «Гринвич». Таким образом, официальная астрономия смогла бы (по- видимому) обходиться только двумя собственными именами, именно «Солнцем» и, скажем, «Сириусом». «Луна», например, может быть определена как «тело, координаты которого в такой-то момент времени являются такими-то». С помощью этого словаря мы можем в известном смысле сформулировать все что астроном хочет сказать, точно так же, как с помощью трех неопределенных терминов Пеано мы можем изложить всю арифметику. Но точно так же, как система Пеано оказывается несостоятельной, когда мы переходим к счету, так и наша официальная астрономия оказывается несостоятельной, когда мы пытаемся связать её с наблюдением. Есть два существенно необходимых предложения, которые она не включает в себя, именно: «Вот это — Солнце» и «Вот это — Сириус». Мы создали словарь для абстрактной астрономии, но не для астрономии как записи наблюдений. Платон, который интересовался астрономией только как собранием законов, хотел, чтобы она была полностью освобождена от чувственного материала; те, кто интересуется существующими действительными небесными телами, будут, говорил он, наказаны в следующем воплощении тем, что будут птицами. Эта точка зрения сейчас не принимается людьми науки, но её, или нечто очень похожее на нее, можно найти в трудах Карнапа и некоторых других логических позитивистов. Я думаю, что они не придерживаются сознательного такого взгляда и решительно его отвергли бы; но увлечение словесной формой, в противоположность значению слов, сделала их незащищенными от платоновского соблазна и странным образом повела их к гибельному для их теории результату или к тому, что эмпирист должен считать таким результатом. Астрономия не является только совокупностью слов и предложений; она есть совокупность слов и предложений, выбранных из других, столь же лингвистически пригодных, потому что они описывают мир, связанный с чувственным опытом. Пока чувственный опыт игнорируется, нет никакого основания заниматься изучением какого-то большого небесного тела, имеющего такое-то количество планет на таких-то расстояниях от него. И такие предложения, как: «Это есть Солнце», являются предложениями, в форме которых в познание проникает чувственный опыт. Каждая развившаяся эмпирическая наука имеет два аспекта: с одной стороны, она состоит из системы различными способами взаимосвязанных предложений (высказываний), часто содержащей небольшое число избранных предложений, из которых могут быть выведены остальные предложения; с другой стороны, она является попыткой описания некоторой части или стороны вселенной. В первом аспекте суть дела заключается не в истинности или ложности каких-то предложений, а в их взаимосвязи. Например, если бы сила тяготения изменялась прямо пропорционально расстоянию, то планеты (если бы они существовали) вращались бы вокруг Солнца (если бы оно существовало) по эллипсам, в которых Солнце находилось бы в центре, а не в фокусе. Это предложение не является частью описательной астрономии. Имеется и другое сходное предложение, также не являющееся частью описательной астрономии, говорящее, что если сила тяготения изменяется обратно пропорционально квадрату расстояния, то планеты (если они существуют) будут вращаться вокруг Солнца (если оно существует) по эллипсам, в которых Солнце будет находиться в фокусе. Это отличается от следующих двух утверждений: 1) сила тяготения изменяется обратно пропорционально квадрату расстояния и 2) планеты вращаются по эллипсам вокруг Солнца, находящегося в их фокусе. Первое предложение является гипотетическим; два последних утверждают как антецедент, так и консеквент первого гипотетического предложения. Сделать это им позволяет обращение к наблюдению. Обращение к наблюдению делается в таких утверждениях, как «Это есть Солнце»; такие утверждения, следовательно, являются существенными для истинности астрономии. Подобные утверждения никогда не появляются на стадии завершения астрономической теории, ко они появляются, когда теория находится в периоде становления. Например, после наблюдений солнечного затмения в 1919 году стало известно, что на фотографиях некоторые звезды получились с такими-то смещениями в отношении Солнца. Это было утверждение о положении некоторых точек на фотографической пластинке, наблюденных некоторыми астрономами в некоторый момент времени; это предложение первоначально относилось не к астрономии, а к биографии астрономов, и все же оно было свидетельством в пользу важной астрономической теории. Таким образом, оказывается, что словарь астрономии шире в том случае, если мы рассматриваем её как систему предложений, выводящих из опыта истину или по крайней мере вероятность, чем в том случае, если бы мы трактовали её как чисто гипотетическую систему, истинность или ложность которой нас не касается. В первом случае мы должны быть в состоянии сказать: «Это есть Солнце» или что-либо в этом роде; в последнем случае такой необходимости не возникает, физика, которую мы будем рассматривать дальше, находится по сравнению с географией и астрономией в другом положении, поскольку она не должна говорить о том, что и где существует, а занимается только установлением общих законов. «Медь является проводником электричества» — есть закон физики, а «Медь имеется в Корнуэлле» — есть факт географии. Физик как таковой не интересуется вопросом, где имеется медь, пока её достаточно в его лаборатории. На ранних стадиях развития физики слово «медь» было необходимым, а теперь оно заменяется определением. «Медь» есть «элемент, атомный номер которого есть 29», и это определение позволяет нам вывести многое об атоме меди. Все элементы могут быть определены с помощью электронов и протонов или, во всяком случае, с помощью электронов, позитронов и протонов. (Возможно, что протон состоит из нейтрона и позитрона.) Эти единицы сами могут быть определены через их массу и электрический заряд. В этом анализе, поскольку масса есть форма энергии, энергия, электрический заряд и пространственно-временные координаты составляют, по-видимому, все, в чем физика нуждается; и благодаря отсутствию географического элемента координаты могут остаться чисто гипотетическими, то есть здесь нет необходимости в аналогии с Гринвичем. Физика как «чистая» наука, то есть независимо от методов проверки, нуждается, следовательно, только в четырехмерном континууме, в котором распределяются изменяющиеся количества энергии и электричества. Для этого годится любой четырехмерный континуум, а от «энергии» и «электричества» требуется только, чтобы они были количествами, способ изменения распределения которых являлся бы подчиненным определенным, приписываемым ему законам. Когда физика достигает этой степени абстракции, она становится ветвью чистой математики, которой можно заниматься без связи с действительностью и которая не требует никакого особого словаря, кроме словаря чистой математики. Эта математика, однако, такого рода, что ни один чистый математик как математик о ней не подумал бы. Уравнения в ней, например, содержат постоянную Планка h, величина которой равна приблизительно 6.55х10-27 эрг — сек. Никто не подумал бы о введении именно этого количества, если бы для этого не было оснований, полученных путем экспериментов, а как только мы вводим экспериментальные данные, вся картина изменяется. Четырехмерный континуум больше уже не является чисто математической гипотезой, а становится пространственно-временным континуумом, к которому мы приходим через последовательное очищение такого пространства и такого времени, с которыми мы знакомы по опыту. Электричество больше не является каким-либо количеством, а становится вещью, измеряемой на основе наблюдаемого поведения наших электрических приборов. Энергия является хотя и весьма абстрактным, но все же обобщением, полученным посредством вполне конкретных экспериментов, таких, как эксперименты Джоуля. Физика в качестве доступной проверке науки пользуется, следовательно, различными эмпирическими понятиями в добавление к тем чисто абстрактным понятиям, которые нужны для «чистой» физики. Рассмотрим детальнее определение такого термина, как «энергия». В отношении энергии существенным моментом является её постоянство, и главным шагом в установлении её постоянства было определение механического эквивалента теплоты. Это было установлено наблюдением, например, за термометрами. Если теперь под «физикой» мы имеем в виду не только совокупность физических законов, но и законы вместе со свидетельствами их истинности, то в этом случае мы должны включить в «физику» восприятия Джоуля, которые он получал, когда смотрел на термометры. А какой смысл мы связываем со словом «теплота»? Простой человек связывает с этим словом определенный вид ощущения или неизвестную (ему) причину его; физик же связывает с этим словом быстрое хаотическое движение мельчайших частиц тела. Но что привело физика к этому определению? Только то соображение, что когда мы ощущаем тепло, есть основание думать, что такое движение имеет место. Или возьмем тот факт, что трение является причиной тепла: нашим первичным свидетельством в пользу этого факта является то, что когда мы видим трение, мы ощущаем тепло. Все не математические термины, используемые в физике как в экспериментальной науке, имеют свое происхождение в нашем чувственном опыте, и только поэтому чувственный опыт может подтверждать или опровергать физические законы. Таким образом, ясно, что если физика рассматривается как наука, основанная на наблюдении, а не как ветвь чистой математики, и если свидетельство в пользу физических законов считается частью физики, то любой минимальный словарь для физики должен быть таким, чтобы позволять нам упоминать об опытах, на которых основываются наши физические верования. Нам понадобятся такие слова, как «горячий», «красный», «твердый», не только для описания того, что физика утверждает как состояние тел, дающее нам эти ощущения, но также для описания самих ощущений. Допустим, что я говорю, например: «Под словом «красный» свет я имею в виду свет такой-то длины волны». В этом случае утверждение, что свет такой длины волны дает мне ощущение красного цвета, является тавтологией, и до девятнадцатого века люди производили бессмысленный шум, когда говорили, что кровь красная, потому что ничего не было известно о связи длин волн с ощущениями цвета. Это абсурд. Ясно, что слово «красный» имеет смысл независимо от физики и что этот смысл имеет значение при собирании данных для физической теории цветов точно так же, как донаучный смысл слова «горячий» имеет значение для создания физической теории теплоты. Основным выводом всего этого обсуждения минимальных словарей является то, что всякая эмпирическая наука, как бы она ни была абстрактна, должна содержать в любом минимальном словаре слова, описывающие наши опыты. Даже такие наиболее математические термины, как «энергия», когда цепь определений заканчивается до того, как мы приходим к терминам, для которых существует только наглядное определение, должны зависеть в своем значении от терминов, непосредственно описывающих опыты, или даже — в науках, которые могут быть названы «географическими», — являющихся названиями отдельных, индивидуальных опытов. Этот вывод, если он правилен, является важным и оказывает большую помощь в работе по интерпретации научных теорий. ГЛАВА 3 СТРУКТУРА В настоящей главе мы займемся чисто логическим рассмотрением, которое в качестве предварительного является существенным для любых дальнейших шагов в интерпретации науки. То логическое понятие, которое я попытаюсь разъяснить, есть понятие «структуры». Выявить структуру объекта — значит упомянуть его части и способы, с помощью которых они вступают во взаимоотношения. Если бы вы изучали анатомию, вы сначала стали бы изучать названия и формы разных костей, а затем — где каждая кость соединяется со скелетом. Тогда вы узнали бы структуру скелета так, как об этом говорит анатомия. Но вы не узнали бы всего, что может быть сказано о структуре скелета. Кости состоят из клеток, а клетки из молекул, а каждая молекула имеет атомную структуру, изучение которой является делом химии. Атомы в свою очередь имеют структуру, которую изучает физика. На этом ортодоксальная наука прекращает свой анализ, но нет никакого основания предполагать, что дальнейший анализ невозможен. Мы будем иметь случай предложить разложение физических сущностей на структуры событий, и даже события, как я попробую показать, могут успешно рассматриваться как имеющие структуру. Рассмотрим теперь несколько другой пример структуры, именно предложения. Предложение есть сочетание слов, упорядоченных отношением более раннего к более позднему, если предложение произносится, и отношением левого к правому, если оно написано. Но эти отношения не являются собственно отношениями между словами; они являются отношениями между случаями употребления слов. Слово есть класс сходных шумов, имеющих одно и то же или почти одно и то же значение. (Для простоты я ограничусь устной речью в её противоположности письменной.) Предложение также есть класс шумов, поскольку многие люди могут произносить одно и то же предложение. В таком случае мы должны сказать, что предложение есть не временное сочетание слов, а что оно есть класс шумов, каждый из которых состоит из сочетания шумов быстрой временной последовательности, причем каждый из этих последних шумов представляет собой пример употребления слова. (Это необходимая, но не достаточная характеристика предложения; она не достаточна потому, что некоторые слова не являются значащими.) Я не буду останавливаться на различиях между разными частями речи и перейду к следующей стадии анализа, которая относится уже не к синтаксису, а к фонетике. Каждый случай употребления слова есть сложный звук, состоящий из отдельных букв (имея в виду фонетический алфавит). Но кроме фонетического анализа, существует также последующая ступень анализа: анализ сложного физиологического процесса произнесения или слышания отдельного звука. Кроме физиологического анализа, существует анализ физики, а с этого момента анализ следует дальше таким же путем, как и в примере с костями. Выше я не задерживался на двух пунктах, требующих разъяснения, именно, что слова имеют значение и что предложения имеют смысл. «Дождь» есть слово, а «дожть» — не является словом, хотя оба являются классами сходных шумов. «Идет дождь» есть предложение, а «дождь снег слон» не есть предложение, хотя оба представляют собой сочетания слов. Определить «смысл» и «значение» нелегко, как мы видели при рассмотрении теории языка. Но пытаться дать эти определения не является необходимостью, пока мы строго ограничиваемся вопросами структуры. Слово приобретает значение через отношение к чему-то внешнему, точно так, как человек приобретает признак быть чьим-то дядей. Никакое вскрытие человека после его смерти, каким бы тщательным оно ни было, не обнаружит, был ли он чьим-либо дядей или не был, и никакой анализ последовательности шумов (пока исключено все являющееся для нее внешним) не обнаружит, имеет ли эта последовательность шумов смысл или значение, если даже эта последовательность шумов имеет видимость слов. Приведенный пример показывает, что анализ структуры, хотя и полный, не скажет вам всего того, что вы можете хотеть узнать об объекте. Он скажет вам только, каковы части объекта и как они относятся друг к: другу; но он ничего не скажет вам об отношениях объекта к тем объектам, которые не являются его частями или компонентами. Анализ структуры осуществляется обычно последовательными стадиями, как в обоих вышеприведенных примерах. Что признается неразложимыми единицами на одной стадии, рассматривается как нечто, имеющее сложную структуру», на следующей стадии. Скелет состоит из костей, кости из клеток, клетки из молекул, молекулы из атомов, атомы из электронов, позитронов и нейтронов; дальнейший анализ остается пока ещё только предположительным. Кости, молекулы, атомы и электроны могут трактоваться для определенных целей, как если бы они были неразложимыми единицами, лишенными, структуры, но ни на какой стадии кет никакого положительного основания предполагать, что это действительно так. Самые конечные единицы, каких только наука пока достигла, могут в любой момент оказаться доступными дальнейшему разложению. Могут ли существовать единицы, недоступные разложению по той причине, что у них нет частей, является вопросом, для разрешения которого нет никаких средств. Да это, впрочем, и не так существенно, поскольку нет ничего ошибочного в таком описании структуры, которое начинается с простых единиц, которые сами впоследствии оказываются сложными. Например, точки могут быть определены как классы событий, но это нисколько не вредит традиционной геометрии, которая трактовала точки как простые. Всякое описание структуры совершается с помощью определенных единиц (и является, следовательно, относительным по отношению к этим единицам), которые пока трактуются как лишенные структуры но никогда не следует думать, что эти единицы не будут в другом контексте иметь важной для познания структуры. Существует понятие «тождественности структуры», которое имеет большое значение при решении большого числа вопросов. Перед тем как дать точное определение этого понятия, я дам несколько предварительных примеров его. Начнем с лингвистических примеров. Допустим, что в любом данном предложении вы заменяете слова другими, но так, что предложение остается имеющим значение; в этом случае получившееся новое предложение имеет ту же самую структуру, что и первоначальное. Допустим, например, что первоначальным предложением было «Платон любил Сократа»; вместо «Платона» подставим «Брута», вместо «любил» подставим «убил» и вместо «Сократа» подставим «Цезаря». Получилось таким образом предложение: «Брут убил Цезаря», которое имеет ту же структуру» что и предложение: «Платон любил Сократа». Все предложения, имеющие эту структуру, называются «предложениями, выражающими бинарные отношения». Подобным же образом из предложения «Сократ был грек» вы можете получить предложение «Брут был римлянин» без изменения структуры; предложения, имеющие эту структуру, называются «субъектно-предикатными предложениями». Таким способом предложения могут классифицироваться по их структуре; теоретически в предложениях может быть бесконечное множество различных структур. Логика имеет дело с предложениями, которые являются истинными в силу их структуры и которые всегда остаются истинными, когда слова в них заменяются другими, пока такая замена не делает их бессмысленными. Возьмем, например, предложения: «Если все люди являются смертными и Сократ есть один из людей, то Сократ смертен». Здесь мы можем подставить другие слова вместо «Сократа», «человека» и «смертного», не нарушая истинности предложения. Правда, в этом предложении имеются другие слова, именно «если — то» (которые должны рассматриваться как одно слово), «все», «являются», «и», «есть», «один из». Эти слова нельзя изменить. Но они являются «логическими» словами, и их назначение — выявлять структуру; когда они изменяются, изменяется и структура. (Здесь возникают разные проблемы, но в данной связи нам нет надобности вдаваться в обсуждение их.) Предложение относится к логике, если мы можем быть уверены, что оно истинно (или ложно) даже в том случае, если мы не знаем смысла его слов, за исключением тех, которые указывают на структуру. Это и является основанием для использования переменных. Вместо вышеприведенного предложения о Сократе, человеке и смертном, мы говорим: «Если все ос суть p, а x есть a, то x есть p». Чем или кем бы ни были x, a и p, это предложение истинно; оно истинно в силу своей структуры. Для того чтобы это было ясно, мы и употребляем «x», «а» и «B» вместо обычных слов. Возьмем теперь отношение какой-либо местности к карте этой местности. Если местность небольшая, так что искривлением поверхности земли можно пренебречь, то принцип составления карты очень прост: восток и запад представлены правым и левым, а север и юг — верхним и нижним, и все расстояния сводятся к этому же отношению. Из этого следует, что из каждого утверждения о карте вы можете вывести утверждение о местности и наоборот. Если даны два города, A и B, а карта имеет масштаб один дюйм в одной миле, то из факта, что метка «A» находится на расстоянии десяти дюймов от метки «B', вы можете вывести, что А находится на расстоянии десяти миль от B, и наоборот; и из направления линии от метки «A «к метке «B» вы можете вывести, направление линии от A к B. Эти выводы возможны благодаря тождеству структуры карты и местности. Теперь возьмем несколько более сложный пример: отношение граммофонной пластинки к той музыке, которую она воспроизводит. Ясно, что она не могла бы воспроизводить эту музыку» если бы в ней и в соответствующей музыке не было определенного тождества структуры, которое может быть установлено переводом отношений между звуками в пространственные отношения, или наоборот; например, то, что ближе к центру пластинки, соответствует тому, что в музыке появляется по времени позже. Только благодаря тождеству структуры пластинка способна быть причиной музыки. Подобные же соображения применимы и к телефонам, радио и так далее. Мы можем обобщить такие примеры и сказать, что в них мы имеем дело с отношениями наших восприятий к внешнему миру. Радио преобразует электромагнитные волны в звуковые волны; человеческий организм преобразует звуковые волны в слуховые ощущения. Электромагнитные волны и звуковые волны имеют определенное сходство в структуре, и такое же сходство в структуре (как мы можем предположить) имеют звуковые волны и слуховые ощущения. Везде, где одна сложная структура является причиной другой, там должна быть во многом одна и та же структура как в причине, так и в действии, как в случае с граммофонной пластинкой и музыкой. Это вполне правдоподобно, если мы принимаем положение: Одна и та же причина — одно и то же действие» и его следствие: Различные действия — различные причины». Если этот принцип считать правильным, то мы можем из сложного ощущения или последовательности ощущений выводить структуру их физической причины, но не больше; не считая того что должны быть сохранены отношения соседства, то есть, что соседние причины имеют соседствующие действия. Этот аргумент нуждается в серьезной разработке; пока же я только авансом упоминаю о нем, для того чтобы показать одно из важных применений понятия структуры. Мы можем перейти теперь к формальному определению «структуры». Следует заметить, что структура всегда предполагает отношения: простой класс как таковой не имеет структуры. Из членов какого-либо данного класса может быть построено много структур, как множество различных видов домов может быть построено из какой-либо данной кучи кирпичей. Каждое отношение имеет то, что называется «полем», состоящим из всех членов, которые имеют отношение к чему-либо или к которым что-либо имеет отношение. Таким образом, поле «родителя» есть класс родителей и детей, а поле «мужа» есть класс мужей и жен. Такие отношения имеют два члена и называются бинарными (dyadic). Имеются также отношения, состоящие из трех членов, такие, как ревность и «между»; такие отношения называются тернарными (triadic). Если я говорю: «A купил B y C за D фунтов», то я употребляю квартернарное (tetrad'c) отношение. Если я говорю: «A думает больше о любви B к C, чем о ненависти D к E», я употребляю квинтарное (pentadic) отношение. Для этих отношений нет теоретической границы. Займемся прежде всего бинарными отношениями. Мы будем говорить, что класс а, упорядочиваемый отношением R, имеет ту же самую структуру, что и класс p, упорядочиваемый отношением S, если каждому члену в классе а соответствует, какой-либо член в классе p., и наоборот, и если два члена в классе а имеют отношение R, a соответствующие члены в классе B имеют отношение S, и наоборот. Мы можем иллюстрировать это подобием между устной и письменной речью. Здесь класс произносимых слов в предложении есть а, класс написанных слов в предложении есть p, и если одно произносимое слово произносится раньше другого, то написанное слово, соответствующее произносимому, помещается налево от другого написанного слеза, соответствующего другому произносимому (или направо в еврейском языке). В результате этого тождества структуры устные и письменные предложения могут переводиться одно в другое. Процесс обучения чтению и письму есть процесс обучения тому, какое произносимое слово соответствует данному написанному (напечатанному) слову, и наоборот. Структура может быть определена несколькими отношениями. Возьмем, например, музыкальный отрывок. Одна нота может быть раньше или позже другой или быть одновременной с ней. Одна нота может быть сильнее другой, или выше по тону, или отличаться хорошей или плохой гармонией. Все эти отношения, имеющие в музыке значение, должны иметь аналоги в граммофонной пластинке, если она дает хорошее воспроизведение музыки. Говоря, что пластинка должна иметь ту же самую структуру, что и музыка, мы подразумеваем, что мы имеем здесь дело не с одним только отношением R между нотами музыки и одним соответствующим отношением S между соответствующими знаками на пластинке, а с многими отношениями, подобными R, и с многими соответствующими отношениями, подобными S. Некоторые карты используют разные цвета для обозначения различной высоты над уровнем моря; в этом случае различные положения на карте соответствуют разным широтам и долготам, тогда как разные цвета соответствуют различным высотам над уровнем моря. Тождество структуры в таких картах большее, чем в других; благодаря этому они способны давать больше сведений. Определение тождества структуры совершенно то же самое для отношений более высокого порядка, как и для бинарного отношения. Если даны, например, два тернарных отношения R и S и если даны два класса а и p, из которых а находится в поле R, тогда как p находится в поле S, то мы скажем, что а, упорядоченный отношением R, имеет ту же самую структуру, что и p, упорядоченный отношением S, если имеется способ сопоставления членов класса к с членами класса p, и наоборот, так что, если о1, а2, а3 сопоставлены соответственно с Ь1, Ь2, Ь3 и если R связывает a1, о2, а3 (в этом порядке), то S связывает b1, b2, b3 (в этом порядке), и наоборот. Здесь опять-таки может быть несколько отношений, таких, как R, и несколько таких, как S; в этом случае получается тождество структуры в различных отношениях. Когда два сложных образования имеют одну и ту же структуру, для каждого утверждения об одном, поскольку оно зависит только от структуры, имеется соответствующее утверждение о другом, истинное, если первое было истинным, и ложное, если первое было ложным. Отсюда возникает возможность словаря, посредством которого утверждения об одном комплексе могут быть переведены в утверждения о другом. Или вместо словаря мы можем продолжать употреблять одни и те же слова, но придавать им другие значения в соответствии с тем комплексом, к которому они относятся. Это происходит при интерпретации текста священного писания и при интерпретации законов физики. «Дни» в рассказе Библии о сотворении мира интерпретируются как «века», и этим способом книга Бытия приводится в согласие с геологией. В физике при предположении, что наше знание физического мира касается только структуры и образуется из эмпирически познаваемого отношения «соседства» в топологическом смысле, мы обладаем безграничной широтой интерпретации наших символов. Всякая интерпретация, которая сохраняет уравнения и связь с нашим чувственным опытом, имеет равные права рассматриваться как возможно истинная и может с одинаковым правом использоваться физиком как одеяние голого скелета его математических исчислений. Возьмем, например, вопрос о волнах в их сравнении с частицами. До последнего времени считалось, что это основной вопрос: свет должен состоять или из волн, или из пучков маленьких частиц, называемых фотонами. Считалось несомненным, что материя состоит из частиц. Но в конце концов было обнаружено, что уравнения остаются одними и теми же, состоят ли материя и свет из частиц или из волн. И не только уравнения остаются теми же самыми, но и все доступные проверке следствия. Каждая из этих гипотез, следовательно, одинаково законна, и ни одна из них не может рассматриваться как обладающая каким-либо преимуществом в её притязании на истинность. Основанием для этого служит то, что как по одной, так и по другой гипотезе мир имеет одну и ту же структуру и одно и то же отношение к опыту. Соображения, вытекающие из важности структуры, показывают, что наше знание, особенно в физике, является гораздо более абстрактным и гораздо более насыщенным логикой, чем это казалось. Имеется, однако, очень определенный предел для процесса превращения физики в логику и математику; он устанавливается тем фактом, что физика есть эмпирическая наука, правдоподобие которой зависит от её отношения к нашему чувственному опыту. Дальнейшее развитие этой темы должно быть отложено до того времени, когда мы подойдем к теории научного вывода. ГЛАВА 4 СТРУКТУРА И МИНИМАЛЬНЫЕ СЛОВАРИ Читатель вспомнит, что в отношении какой-либо данной системы знания минимальный словарь определяется по его двум свойствам: 1) каждое предложение в этой данной системе знания может быть выражено посредством слов, принадлежащих к минимальному словарю, 2) ни одно слово в этом словаре не может быть определено с помощью других слов этого словаря. В этой главе я хочу показать связь этого определения со структурой. Прежде всего следует отметить, что минимальный словарь не может содержать имена для сложных образований, структура которых известна. Возьмем, например, имя «Франция». Оно обозначает определенную географическую область и может быть определено как «все точки в пределах таких-то границ». Но мы не можем в порядке обращения определить эти границы термином «Франция». Мы хотим сказать: «Эта точка находится на границе Франции», — что требует имени для этой точки или для составных частей, из которых оно состоит. «Эта точка» входит в определение слова «Франция», но слово «Франция» не входит в определение слов «Эта точка». Из этого следует, что каждое открытие структуры позволяет нам уменьшить минимальный словарь, необходимый для данного содержания предмета. Химия раньше нуждалась в именах для всех элементов, но теперь различные элементы могут быть определены в терминах атомной структуры с помощью двух слов: «электрон» и «протон» (или, может быть, с помощью трех слов: «электрон», «позитрон», «нейтрон»). Любая область пространства-времени может быть определена в терминах её частей, но её части не могут быть определены посредством терминов, обозначающих её саму. Человек может быть определен через перечисление в правильном временном порядке всех случившихся с ним событий, но сами эти события не могут быть определены с помощью терминов, обозначающих этого человека. Если вы хотите говорить как о сложных событиях, так и о том, что является их составными частями, вы всегда можете сделать это без названий этих сложных событий, если вы знаете их структуру. Таким образом анализ упрощает, систематизирует и сокращает ваш первоначальный аппарат. Слова, необходимые для эмпирической науки, бывают трех видов. Это, во-первых, собственные имена, которые обычно обозначают какую-либо непрерывную часть пространства-времени; таковыми являются: «Сократ», «Уэльс», «Солнце». Затем слова, обозначающие качества или отношения; примерами качеств являются: «красный», «горячий», «громкий», а примерами отношений являются: «выше», «раньше», «между». Затем логические слова: «или», «не», «некоторые», «все». В связи с разбираемым нами сейчас вопросом мы можем игнорировать логические слова и сосредоточиться на двух других видах. Обычно считается само собой разумеющимся, что анализ чего-либо, имеющего собственное имя, заключается в разделении его на пространственно-временные, элементы. Уэльс состоит из отдельных графств, графства состоят из церковных приходов; каждый приход состоит из церкви, школы и так далее Церковь в свою очередь тоже имеет части, и так мы можем продолжать (как думают), пока не дойдем до точек. Странно то, что мы никогда на самом деле не доходим до точек и что хорошо знакомое здание оказывается, таким образом, состоящим из бесконечного числа недостижимых и часто концептуальных составных частей. Я думаю, что этот взгляд на пространственно-временной анализ является ошибочным. Качества и отношения иногда бывают доступными для анализа, а иногда и нет. Я не думаю, что «раньше», как мы знаем это отношение по опыту, может быть проанализировано; во всяком случае, я не знаю никакого анализа его, которое я согласился бы признать. Но в некоторых случаях возможность анализа отношения очевидна. «Дедушка» значит «отец отца», «брат» значит «сын отца» и так далее Все семейные отношения могут быть выражены с помощью трех слов: «жена», «муж» и «родитель»; это — минимальный словарь по этому вопросу. Имена прилагательные (то есть слова, обозначающие качества) часто бывают сложными по своему значению. Мильтон называет жимолость «хорошо наряженной», что является словом, значение которого очень сложно. Так же дело обстоит и с такими словами, как «знаменитый». Такие слова, как «красный», приближаются к простоте, но не достигают её: имеется много оттенков красного. Всегда, когда анализ качества или отношения известен, слово для обозначения этого качества или отношения оказывается ненужным в нашем «basic English». «Basic-Eng!ish» («Basic — сокращение от British American Scientific International Commercial») — система обучения английскому языку, основанная на искусственном ограничении его словарного состава приблизительно до 800 слов. Предназначена главным образом для развития международных коммерческих связей. Когда у нас есть слова для каждой вещи, качества и отношения, которых мы не можем проанализировать, мы можем выразить все наше знание, не испытывая нужды в каких-либо других словах. На практике употребление номинальных определений было бы слишком неудобным, но в теории номинальные определения необходимы. Если бы мир был сложен из простых элементов, то есть из вещей, качеств и отношений, лишенных структуры, то не только все наше знание, но и все знание, составляющее всеведение, могло бы быть выражено с помощью слов, обозначающих эти простые элементы. Мы могли бы различать в мире наполняющий его материал (употребляя выражение Уильяма Джемса) и структуру. Материал состоял бы из всех простых элементов, обозначаемых именами, тогда как структура зависела бы от отношений и качеств, для обозначения которых наш минимальный словарь имел бы соответствующие слова. Эта концепция может применяться без допущения того, что имеется нечто абсолютно простое. Мы можем определить как «относительно простое» все то, о сложности чего мы не знаем. Результаты, полученные благодаря употреблению понятия «относительной простоты», будут истинны, даже если впоследствии обнаружится сложность, если только при этом мы воздержимся от утверждения абсолютной простоты. Если мы применяем указывающие определения вместо структурных, мы можем, по-видимому, обходиться с помощью гораздо более скромного аппарата имен. Все пункты в пространстве-времени могут быть указаны с помощью их координат, все цвета — с помощью длины их волн и так далее. Мы уже видели, что обозначение с помощью пространственно-временных координат требует мало собственных имен, например таких, как «Гринвич», «Полярная звезда» и «Большой Бен». Big Ben ~ часы на здании английского парламента. Но это очень небольшой аппарат по сравнению с именами для обозначения множества разнообразных пунктов во вселенной. Позволяет ли нам этот способ определения пространственно-временных точек выразить все то, что мы знаем о них, — это трудный вопрос, к обсуждению которого я скоро вернусь. А прежде чем обратиться к рассмотрению его, будет полезно ближе исследовать вопрос, возникающий в отношении качеств. Рассмотрим определение слова «красный». Мы можем определить его, во-первых, как любой оттенок цвета между двумя определенными линиями спектра; во-вторых, как любой оттенок цвета, создаваемый длинами волн, лежащими в определенном диапазоне; в-третьих (в физике), как волны с определенными длинами в этом диапазоне. Можно разное сказать об этих трех определениях, но можно сказать одно о всех трех. О всех трех можно сказать, что их точность искусственна, нереальна и отчасти иллюзорна. Слово «красный», как и слово «лысый», является словом, имеющим значение, которое оказывается неопределенным в своих границах. Большинство людей признало бы, что если человек не является лысым, то потеря одного волоса не сделает его таковым; согласно математической индукции, следует, что потеря даже всех его волос не сделает его лысым, что уже является абсурдом. Точно так же если какой-то оттенок цвета является красным, то ничтожное изменение этого оттенка не повлияет так, что он перестанет быть красным, из чего следует, что все оттенки цвета являются красными. То же получается, когда мы в нашем определении применяем длины волн, поскольку длины не могут быть точно измерены. Данная длина, которая по самым тщательным измерениям оказывается равной метру, все ещё будет равна метру, если её слегка увеличить или уменьшить; следовательно, всякая длина оказывается равной метру, что опять-таки является абсурдом. Из этих соображений вытекает, что любое определение «красного», претендующее на точность, является претенциозным и обманчивым. Мы должны будем определить «красное» или любое другое неопределенное качество каким-либо методом вроде нижеследующего. Когда цвета спектра расположены перед нами, среди них имеются некоторые, которые всякий признает красными, и другие, которые всякий признает не красными, но между этими двумя областями спектра находится сомнительная зона. Последовательно просматривая эту сомнительную зону с начала до конца, мы начнем с того, что скажем: «Я почти уверен, что это красный цвет», и закончим тем, что скажем: «Я почти уверен, что это не красный цвет», в то время как в середине этой зоны будет такая область, где мы не будем преимущественно склоняться ни к да, ни к нет. Такой характер имеют все эмпирические понятия — и не только явно неопределенные понятия, вроде «громкий» или «горячий», но также и те, о точности которых мы очень усердно заботимся, например такие, как «сантиметр» и «секунда». Можно думать, что мы могли бы сделать термин «красный» точным посредством ограничения его значения теми оттенками, в красноте которых мы вполне уверены. Это, однако, хотя и сокращает сферу неуверенности, все же не устраняет её полностью. В спектре нет такого определенного пункта, где вы были бы уверены, что начинаете сомневаться. Все-таки останутся три области: одна, в которой вы уверены в том, что вы уверены, что цвет красный; другая, в которой вы уверены в том, что не уверены в этом; и третья, промежуточная область, в которой вы не уверены в том, уверены ли вы или не уверены, что цвет красный. И эти три области, как и упомянутые выше, не будут иметь четких границ. В этом случае вы просто применяете один из бесчисленных способов, сокращающих область неопределенности, но не устраняющих её полностью. Все эти соображения основываются на признании непрерывности. Если всякое изменение дискретно — а мы не знаем того что оно таковым не является, — то полная точность теоретически возможна. Но если непрерывность существует, то она пока находится гораздо ниже уровня чувственного различения, так что дискретность, даже если бы она существовала, была, бы бесполезной и не помогала бы нам в определении эмпирически данных качеств. Но оставим сейчас проблему неопределенности и вернемся к нашим трем определениям. Мы доведем их сейчас до того, чтобы они были определениями данного оттенка цвета. Это не представит никаких новых затруднений, поскольку, как мы видели, определение «красного» как группы цветов требует определения тех конкретных оттенков, которые образуют его границы. Предположим, что я вижу некоторое окрашенное пятно и что я обозначаю оттенок этого пятна знаком «С». Физика говорит, что это оттенок цвета, причиной которого является свет, обладающий длиной волны /. Тогда я могу определить С как: (1) оттенок любого пятна, который по цвету неотличим от пятна, которое я сейчас вижу; или (2) как оттенок любого зрительного ощущения, причиной которого являются электромагнитные волны длиной L или (3) как электромагнитные волны длиной /. Когда мы имеем дело только с физикой и не обращаем внимания на методы, с помощью которых проверяются её законы, третье (3) является самым удобным определением. Мы употребляем его, когда говорим об ультрафиолетовых лучах и когда говорим, что свет, идущий от Марса, является красным, и когда во время заката солнца говорим, что свет солнца на самом деле не красный, а только кажется красным из-за влияния тумана. Физика, сама по себе, ничего не говорит об ощущениях, и если она употребляет слово «цвет» (чего она может и не делать), то она имеет в виду такое его определение, которое логически независимо от ощущения. Но хотя физика как самостоятельная логическая система и не нуждается в упоминании ощущений, все-таки проверяться она может только через ощущения. Эмпирическим законом является то, что свет определенной длины волны служит причиной зрительного ощущения определенного рода, и только тогда, когда такие законы добавляются к законам физики, все в целом становится доступной проверке системой. Второе определение (2) имеет тот дефект, что скрывает силу эмпирического закона, который связывает длину волны с ощущением. Названия цветов употреблялись в течение тысяч лет, пока не была изобретена волновая теория света, и было настоящим открытием, что длина волны становится короче, по мере того как мы движемся вдоль спектра от красного к фиолетовому его концу. Если мы определяем оттенок цвета его длиной волны, мы должны будем добавить, что все ощущения, причиной которых является свет одной и той же длиной волны, имеют явное сходство и что имеется меньшая степень сходства, когда длины волн различны, но только в том случае, если это различие небольшое. Таким образом, мы не можем выразить все то, что мы знаем об этом предмете, не говоря об оттенках цвета, познаваемых непосредственно в зрительном ощущении независимо от какой-либо физической теории световых волн. Может показаться поэтому, что если мы стремимся к ясности в установлении эмпирических данных, которые ведут нас к признанию физики, то мы поступим правильно, если примем наше первое определение оттенка цвета, поскольку мы, конечно, будем нуждаться в том, чтобы как-нибудь говорить о том, что это определение определяет, не будучи вынужденными выбирать обходный путь через физику, которая неизбежно связана с упоминанием длин волн. При этом, однако, остается открытым вопрос, будет ли сырой материал наших определений цветов данным оттенком цвета (где бы он ни встретился), или данным цветовым пятном, которое может встретиться только однажды. Рассмотрим обе эти гипотезы. Допустим, что я хочу дать себе отчет в моем собственном зрительном поле на протяжении какого-либо определенного дня. Поскольку мы интересуемся только цветом, постольку глубину можно игнорировать. Ввиду этого в каждый момент я имею, таким образом, двухмерное многообразие цветов. Я буду исходить из допущения, что мое зрительное поле может быть разделено на области конечной величины, в каждой из которых цвет чувственно однороден. (Это допущение не существенно, но сокращает способ изложения.) Мое зрительное поле, по этому допущению, будет состоять из конечного числа цветовых пятен различной формы. Я могу начать с того что дам название каждому пятну или же дам название каждому оттенку цвета. Мы должны рассмотреть вопрос, имеются ли какие-либо основания для предпочтения одного из этих путей другому. Если я начну с того, что дам название каждому пятну, то я приду к определению оттенка цвета с помощью отношения цветового сходства между пятнами. Это сходство может быть или большим, или меньшим; мы думаем, что есть высшая степень сходства, которая может быть названа «полным сходством». Это отношение характеризуется транзитивностью, чего не бывает при меньших степенях сходства. По уже приведенным основаниям мы никогда не можем быть уверены, что в каждом данном случае имеется полное цветовое сходство между двумя пятнами, как не можем быть уверены, что данная длина точно равна метру. Однако мы можем изобрести технические способы, которые будут все больше и больше приближаться к тому, что необходимо для установления полного сходства. Мы определяем оттенок цвета данного пятна как класс пятен, имеющих полное цветовое сходство с ним. Каждый оттенок цвета определяется по отношению к какому-то «этому». Он есть «оттенок цвета этого пятна». Каждому «этому», когда мы осознаем его, мы даем название, скажем «P»; затем «оттенок P» определяется как «все пятна, имеющие полное цветовое сходство с p». Теперь встает вопрос: когда даны два неразличимых по цвету пятна, что заставляет меня думать, что их два? Ответ ясен: различие в пространственно-временном положении. Но хотя этот ответ и ясен, он все-таки не устраняет проблемы. Ради простоты предположим, что два пятна являются частями одного зрительного поля, но не находятся в зрительном контакте друг с другом. Пространственное положение в мгновенном зрительном поле есть качество, изменяющееся в соответствии с расстоянием от центра зрительного поля, а также в соответствии с тем, находится ли интересующая нас область наверху или внизу, направо или налево от центра. Различные качества, которые могут иметь маленькие области зрительного поля, находятся друг к другу в отношении наверху — внизу, направо — налево. Когда мы двигаем глазами, качества, связанные с данным физическим объектом, изменяются, но если разные физические объекты при этом не двигались, то не будет никакого топологического изменения в той области зрительного поля, которое является общим в обоих случаях. Это позволяет обыденному здравому смыслу игнорировать субъективность зрительной позиции наблюдающего. В отношении этих связанных с зрительной позицией качеств перед нами стоят совершенно те же самые альтернативы, как и в вопросе об оттенках цвета. Мы можем дать название каждому качеству, которое рассматривается как нечто остающееся одним и тем же в разных случаях, или мы можем дать название каждому конкретному случаю проявления качества и связать его с другими конкретными случаями его проявления посредством отношения полного сходства. Рассмотрим то качество, которое отличает центр зрительного поля, и назовем это качество «центральностью». Тогда с первой точки зрения существует единое качество центральности, которое может проявляться, многократно повторяясь, в то время как с другой точки зрения существует множество частных случаев, имеющих полное позиционное сходство, и единое качество центральности заменяется классом этих частных случаев. Когда мы теперь повторим в отношении частных случаев, являющихся конкретными случаями проявления качества центральности, вопрос о том, как мы отличаем один из этих частных случаев от другого, то ответ будет снова ясен: мы различаем их по их положению во времени. (Не может быть двух одновременных конкретных случаев центральности в опыте одного человека.) Мы теперь должны поэтому заняться анализом различий в положении во времени. В отношении времени, как и в отношении пространства, мы должны различать объективное и субъективное время. Объективное пространство есть пространство физического мира, тогда как субъективное пространство есть пространство, которое появляется в наших восприятиях, когда мы смотрим на мир с какой-либо одной точки. Точно так же и объективное время есть время физики и истории, тогда как субъективное время есть время, которое появляется в нашем мгновенном взгляде на мир. В моем настоящем состоянии духа имеются не только восприятия, но и воспоминания, и ожидания; то, что я вспоминаю, я помещаю в прошедшее, то, что ожидаю, помещаю в будущее. Но с безличной точки зрения истории мои воспоминания и ожидания имеют место теперь так же, как и мои восприятия. Когда я вспоминаю, то во мне происходит что-то такое, что, если я вспоминаю правильно, имеет определенное отношение к тому, что случилось раньше, но то, что случилось тогда, само не находится в моем сознании теперь. Мои воспоминания размещаются во временном порядке, точно так же, как мои зрительные восприятия размещаются в пространственном порядке благодаря внутренним качествам, которые могут быть названы «степенями удаленности». Но какой бы высокой степенью удаленности воспоминание ни обладало, с объективной исторической точки зрения оно все же является событием, происходящим теперь. Я только что сказал, что не может быть двух одновременных конкретных случаев центральности в опыте одного человека но это, может быть, и неверно. Если я вспоминаю какое-либо прежнее зрительное восприятие в тот момент, когда мои глаза открыты, то тогда будет иметь место один конкретный случай центральности в моих восприятиях и другой конкретный в моем воспоминании, и оба они в историческом времени существуют теперь. Но не оба они существуют сейчас во времени моего настоящего субъективного опыта. Таким образом, правильным утверждением будет следующее: два конкретных случая центральности не могут быть одновременными в историческом времени, если они являются частями восприятия в опыте одного человека, а также и они ни в каком случае не могут быть одновременными в субъективном времени одного единичного опыта, состоящего из восприятий, воспоминаний и ожиданий. Имеется определенная трудность в понятиях времени, которое в каком-то смысле дано полностью теперь, и пространства, которое в каком-то смысле находится полностью здесь. Все-таки эти понятия, по-видимому, неизбежны. Все мое психологическое пространство с точки зрения физики находится здесь и все мое психологическое время с точки зрения истории дано теперь. Подобно лейбницевским монадам, мы отражаем вселенную, хотя и очень неполно и очень несовершенно; в моем мгновенном отражении имеет место отраженное пространство и отраженное время, которые соответствуют, хотя и не точно, безличному пространству и времени физики и истории. С объективной точки зрения пространство и время моего настоящего опыта полностью ограничены маленькой областью физического пространства-времени. После этого отступления мы должны сейчас вернуться к вопросу о том, должны ли мы допустить одно качество центральности, которое может существовать в разное время, или множество конкретных случаев его проявления, каждый из которых существует только однажды. Становится ясным, что последняя гипотеза вовлекает нас в большие и ненужные осложнения, которых первая гипотеза избегает. Мы можем заострить вопрос, спросив, какой смысл может иметь слово «это». Предположим, что «это» обозначает некое мгновенное зрительное данное. В одном смысле может быть истинным высказывание: «Я видел это раньше», а в другом смысле оно не может быть истинным. Если под «это» я имею в виду определенный оттенок цвета или даже определенный оттенок определенной формы, то я мог видеть его и раньше. Но если я имею в виду здесь нечто датированное, что можно было бы назвать «явлением», тогда ясно, что я не мог видеть его раньше. Те же самые соображения применимы и в том случае, если меня спросят: «Видите ли вы это где-либо в другом месте?» Я могу видеть этот же оттенок цвета где-либо в другом месте, но если в значение слова «это» я включаю положение а зрительном пространстве, то я не могу видеть его где-либо в другом месте. Таким образом, мы должны рассмотреть конкретные случаи пространственно-временного положения. Если мы встанем на ту точку зрения, которую я считаю лучшей, чем другие, что данное качество, такое, как оттенок цвета, может существовать в различных пунктах и в разное время, тогда то, что мы с другой точки зрения рассматривали бы как отдельные конкретные случаи проявления качества, становится сложным образованием, в котором данное качество комбинируется с другими качествами. Оттенок цвета в комбинации с данным позиционным качеством не может существовать в двух областях одного зрительного поля, потому что эти области поля определяются с помощью их позиционных качеств. Такое же различие существует и в субъективном времени: комплекс, состоящий из оттенка цвета вместе с одной степенью его удаленности, не может быть тождественным с комплексом, состоящим из того же самого оттенка цвета и другой степени его удаленности. Таким путем «конкретные случаи» могут быть замещены комплексами, и благодаря этому замещению получается большое упрощение. Из этого рассмотрения вытекает, что возможный минимальный словарь для описаний мира моего опыта может быть построен следующим образом. Названия даются всем качествам наших опытов, включая такие качества зрительного пространства и воспоминаемого времени, какие мы уже рассматривали. Мы также должны иметь слова для встречающихся в опыте отношений, таких, как «направо — налево» в одном зрительном опыте и «раньше — позже» в одном настоящем. Нам не нужны названия для пространственно-временных областей, таких, как «Сократ» или «Франция», потому что каждая пространственно-временная область может быть определена как комплекс качеств или как система таких комплексов. «События», которые имеют даты и не повторяются, могут рассматриваться как всегда сложные; все то, что мы не знаем, как анализировать, способно повторяться в различных элементах пространства-времени. Когда мы выходим за пределы нашего собственного опыта, как это мы делаем в физике, мы не нуждаемся в новых словах. Определения вещей, остающихся вне опыта, должны быть обозначающими. Качества и отношения, которые не вошли в опыт, могут быть познаны посредством описаний, в которых все постоянные обозначают вещи, вошедшие в опыт. Из этого следует, что минимальный словарь для выражения того, что входит в опыт, есть минимальный словарь для всего нашего знания. Что это должно быть именно так, ясно из рассмотрения процесса наглядного определения. ГЛАВА 5 ОБЩЕСТВЕННОЕ И ЛИЧНОЕ ВРЕМЯ Целью этой части является приведение возможных интерпретаций понятий науки в терминах возможных минимальных словарей. Мы не будем утверждать, что невозможны никакие другие интерпретации, но будем надеяться, что в ходе рассмотрения выявятся некоторые общие характеристики всех приемлемых интерпретаций. В этой главе мы постараемся интерпретировать слово «время». Большинство людей будет склонно согласиться с мнением св. Августина: «Что же такое есть время? Если никто не спрашивает меня об этом, я знаю, если же я желаю объяснить это тому, кто спрашивает, то я не знаю». Философы, конечно, научились бойко говорить о времени, но остальные люди, хотя предмет этот и кажется весьма понятным и обыденным, понимают, что несколько вопросов могут привести их к безнадежной путанице. «Существует ли прошедшее? Нет. Существует ли будущее? Нет. Значит, существует только настоящее? Да. Но ведь в настоящем нет временной длительности? Конечно. Но тогда времени не существует? О, довольно этих скучных вопросов!» Любой философ может получить этот диалог, выбрав подходящего собеседника. Исаак Ньютон, который понимал книгу Даниила, также все знал о времени. Послушаем, что он говорит об этом в схолии, следующей за первоначальными определениями в «Математических началах натуральной философии». «Время, пространство, место и движение составляют понятия общеизвестные. Однако необходимо заметить, что эти понятия обыкновенно относятся к тому, что постигается нашими чувствами. Отсюда происходят некоторые неправильные суждения, для устранения которых необходимо вышеприведенные понятия разделить на абсолютные и относительные, истинные и кажущиеся, математические и обыденные. 1. Абсолютное, истинное, математическое время само по себе и по самой своей сущности, без всякого отношения к чему-либо внешнему протекает равномерно и иначе называется длительностью. Относительное, кажущееся или обыденное время есть или точная, или изменчивая, постигаемая чувствами, внешняя, совершаемая при посредстве какого-либо движения мера продолжительности, употребляемая в обыденной жизни вместо истинного математического времени как-то: час, день, месяц, год». Исаак Ньютон, Математические начала натуральной философии. Он продолжает объяснять, что дни не имеют одинаковой продолжительности и что, возможно, в природе нигде нет подлинно равномерного движения, но что мы приходим в астрономии к понятию абсолютного времени путем исправления «обыденного» времени. «Абсолютное» время Исаака Ньютона, хотя оно и было выражено с помощью аппарата классической физики, не получило всеобщего признания. Теория относительности привела в пределах физики основания для его отрицания, хотя эти основания оставляют открытым вопрос о возможности абсолютного пространства-времени. Но и до теории относительности абсолютное время Ньютона уже широко отвергалось, хотя и по основаниям, не имевшим никакого отношения к физике. Вопрос о том, были ли эти выдвигавшиеся до теории относительности основания действительно основательными, заслуживает того, чтобы его рассмотреть. Хотя Ньютон и говорит, что он не собирается определять время, потому что оно хорошо известно, он все же поясняет, что хорошо известно только «обыденное» время и что математическое время является выводом. Употребляя современную терминологию, мы назвали бы его скорее регулированием, чем выводом. Процесс получения «математического» времени в основном сводится к следующему: существуют периодические движения — вращение и обращение Земли и планет, приливы, вибрации камертона, пульс у здорового человека во время покоя, — которые являются такими движениями, что если признать одно из них равномерным, то и все другие будут также приблизительно равномерными. Если мы примем одно из них, скажем вращение Земли, за равномерное по определению, то мы можем прийти к таким физическим законам — особенно к закону тяготения, — которые объясняют явления и показывают, почему другие периодические движения приблизительно равномерны. Но, к несчастью, сформулированные таким образом законы являются только приблизительными и, более того, показывают, что вращение Земли испытывает замедление из-за приливов. Было бы самопротиворечием брать вращение Земли в качестве меры времени; мы поэтому ищем другую меру, которая также сделает наши физические законы более близкими к истине. Оказалось удобнее не брать какое-либо действительное движение в качестве определяющего меру времени, а применять компромиссную меру, которая делает физические законы насколько только возможно точными. Именно эта компромиссная мера служит тем целям, ради которых Ньютон создал «абсолютное» время. Нет, однако, основания считать, что она представляет собой какую-либо физическую реальность, ибо выбор меры времени условен, как условен выбор между христианским и магометанским летосчислением. В действительности мы выбираем ту меру, которая дает наибольшую простоту для формулирования физических законов, но мы делаем это на основании соглашения, а не потому, что думаем, будто эта мера более «истинна», чем какая-либо другая. Часто в качестве основания против ньютоновского «абсолютного» времени выдвигалось то обстоятельство, что оно недоступно наблюдению. Это выражение кажется с первого взгляда странным, так как исходит от людей, которые убеждают нас поверить в электроны, протоны, нейтроны, квантовые переходы в атомах и тому подобные вещи, ни одна из которых недоступна наблюдению. Я не думаю, что физика может обойтись без логических выводов, выходящих за пределы наблюдения. Тот факт, что абсолютное время недоступно наблюдению, не является сам по себе фатальным для той точки зрения, которая считает, что его следует признать; фатальным является тот факт, что физика может быть интерпретирована без предположения о его существовании. Всякий раз, когда какая-либо система символических высказываний, для признания которой есть основание, может быть интерпретирована без логического выведения таких-то ненаблюдаемых сущностей, выведение из системы таких высказываний этих предполагаемых сущностей оказывается излишним и не имеющим силы, поскольку даже при условии несуществования таких сущностей система высказываний может быть истинной. Именно на этом основании, а не просто потому, что «абсолютное» время недоступно наблюдению, мы считаем, что Ньютон ошибался, выводя его из законов физики. В то время как отрицание ньютоновского взгляда стало общим местом, по-видимому, только немногие понимают те проблемы, которые это отрицание поднимает. В физике имеется независимая переменная t, значения которой, как предполагают, образуют непрерывный ряд, и каждое из этих значений обычно называется «моментом». Ньютон считал момент физической реальностью, а современный физик не считает его таковым. Поскольку, однако, он продолжает пользоваться переменной t, он должен найти какую-то интерпретацию для её значений, а эта интерпретация должна служить для тех же технических целей, которым служило и ньютоновское «абсолютное» время. Одной из интересующих нас в этой главе проблем является проблема интерпретации переменной t В целях упрощения подхода к ней мы не будем первоначально учитывать теорию относительности и ограничимся тем временем, какое принимается в классической физике. Мы будем продолжать давать название «момент» всякому значению переменной t, но будем искать интерпретации слова «момент» в терминах физических данных; это значит, что мы будем думать, что это слово имеет определение, а не принадлежит к минимальному словарю физики. Все, чего мы требуем от этого определения, это то, чтобы определяемые таким образом моменты имели формальные свойства, требуемые от них математической физикой. В поисках определения «момента» или «точки» материал, который должен быть при этом использован, зависит от теории, которую мы применяем в отношении «особенных случаев» (particulars) или собственных имен. Мы можем встать на ту точку зрения, что когда, например, данный цвет появляется в двух разных местах, то имеются два отдельных «особенных случая», каждый из которых есть «момент» оттенка цвета и является субъектом, которому могут быть предицированы качества, но который не определяется его качествами, поскольку другой, совершенно сходный «особенный случай» также может где-либо иметь место. Мы можем встать и на ту точку зрения, что «особенный случай» есть совокупность сосуществующих качеств. Рассмотрение, приведенное в предшествующей главе, так же, как и более раннее рассмотрение собственных имен, склоняло нас к последней точке зрения. Я, однако, в этой и в двух последующих главах гипотетически встану на первую точку зрения и в главе 8 покажу, как следует интерпретировать то, что было сказано в терминах последней точки зрения. Сейчас, следовательно, я беру в качестве сырого материала «события», которые следует представлять себе занимающими конечные, непрерывные отрезки пространства-времени. Мы будем исходить из того, что два события могут частично совмещаться и что ни одно событие не повторяется. Ясно, что время связано с отношением между более ранним и более поздним; общепризнанным является также то, что ничто из того, что входит в наш опыт, не существует в течение только одного мгновения. Все то, что происходит раньше или позже чего-либо другого, я буду называть «событием». Нам нужно, чтобы наше определение «момента» было таким, чтобы о событии можно было сказать, что оно существует «в» определенные моменты, а не в какие-либо другие. Так как мы согласились с тем, что события, поскольку они нам известны, существуют не только в течение одного момента, мы захотим определить «момент» таким образом, чтобы каждое событие оказалось существующим на протяжении непрерывного ряда моментов. То, что моменты должны образовывать последовательность, определяемую посредством отношения более раннего к более позднему, является одним из требований, которое наше определение должно выполнить. Поскольку мы отвергли ньютоновскую теорию, мы не должны рассматривать моменты как нечто независимое от событий, как нечто такое, что может быть занято событиями, как шляпы занимают колышки на вешалке. Следовательно, мы вынуждены искать такое определение, которое представляло бы момент как структуру, состоящую из соответствующего набора событий. Каждое событие будет членом многих таких структур, которые будут моментами, в течение которых оно существует: оно существует «в» каждый момент, представляющий собой структуру, членом которой является событие. Дата фиксируется с полной точностью, если относительно каждого события в мире известно, предшествовало ли оно полностью этой дате, или наступит только после нее, или же существует в момент этой даты. Против этого утверждения могут сказать, что если бы мир оставался без изменений в течение, скажем, пяти минут, то не было бы никакого способа фиксировать дату в течение этих пяти минут; если бы этот взгляд был принят, так как каждое событие, полностью предшествующее одной части этих пяти минут, полностью предшествовало бы всякой другой части, то каждое событие, полностью следующее за любой частью пяти минут, полностью следовало бы за всякой другой частью, и каждое событие, существовавшее в любой части этих пяти минут, существовало бы в продолжение всего этого времени. Это, однако, служит возражением не против нашего утверждения, а только против предположения, что время может идти своим порядком в неизменяющемся мире. По теории Ньютона это было бы возможным, но по теории времени в теории относительности это предположение становится самопротиворечивым. Если время должно определяться в терминах событий, то для вселенной невозможно оставаться неизменной в течение более одного момента. А когда я говорю «невозможно», я имею в виду «логическую» невозможность. Хотя мы и не можем согласиться с мнением Ньютона, что «время» не нуждается в определении, все-таки ясно, что утверждения о времени требуют некоторых неопределяемых терминов. Я выбираю отношение «раньше — позже», или полного предшествования. Между двумя событиями а и b возможны три отношения по времени: а может полностью предшествовать b, или b может полностью предшествовать а, или а и b могут сосуществовать. Предположим, что вы хотите с возможно большей точностью фиксировать какую-либо дату в период времени, занимаемый событием а. Если вы скажете, что ваша дата должна находиться также и в периоде времени, занимаемом событием b, вы определите дату несколько точнее, чем если вы скажете, что она находится в периоде времени, занимаемом событием а, если только не случится так, что а и b оба начинаются и кончаются одновременно. Допустим теперь, что существует третье событие с, которое совпадает как с a, так и с b', на обычном языке (на который мы пока ещё не имеем права) это значит, что имеется такой период времени, в течение которого существуют вместе и а, и b, и с. Этот период в общем будет короче, чем тот, в течение которого существуют вместе a и b. Теперь мы ищем четвертое событие d. которое совпадает с a, b и c, то есть на обычном языке, существует в течение некоторой части времени, в течение которого существуют вместе a, b и c; время, в течение которого вместе существуют и a, и b, и c, и d, в общем короче, чем время, в течение которого существуют вместе любые три из них. Таким способом мы шаг за шагом приближаемся к точной дате. Предположим, что этот процесс продолжается как только возможно долго, то есть пока не останется ни одного события, которое сосуществовало бы со всеми событиями, уже входящими в нашу группу. Я думаю, что когда эта стадия бывает достигнута, сконструированная группа событий может быть определена как «момент». Для доказательства того, что это утверждение законно, я должен показать только, что определяемые таким образом «моменты» имеют те математические свойства, которых требует физика. Мне нет необходимости показывать, что это и есть то, что вообще имеют в виду люди, когда говорят о «моментах», хотя, может быть, и хорошо было бы закончить доказательство показом того, что они при этом обычно ничего не имеют в виду. «Момент», как я предлагаю определить этот термин, есть класс событий, имеющих следующие два свойства: 1) все события класса сосуществуют, 2) ни одно событие, имеющее место вне класса, не сосуществует ни с одним членом класса. Эта группа событий, как я покажу, не существует в течение конечного периода времени. Сказать, что событие продолжает существовать в течение какого-то конечного периода времени, может значить в плане относительности времени только то, что пока существует событие, происходят изменения, то есть что события, которые существуют, когда оно начинается, не остаются все тождественными с событиями, существующими, когда оно кончается. Это значит, что существуют события, которые сосуществуют с данным событием, но не сосуществуют с каждым другим. А это значит сказать, что предложение «о длится в течение какого-то конечного периода времени» обозначает: «Имеются два события b и с, такие, что каждое из них сосуществует c a, но b полностью предшествует c». Мы можем применить это же определение и к группе событий. Если все члены группы не сосуществуют, группа в целом не имеет длительности, но если все они сосуществуют, мы скажем, что группа в целом длится в течение какого-то конечного периода времени, если есть по крайней мере два события, которые сосуществуют с каждым членом группы, хотя одно из них полностью предшествует другому. Если дело обстоит так, что происходит изменение, хотя группа в целом продолжает существовать; если же не так, то изменения не бывает. Далее, если группа составляет «момент» в вышеопределенном смысле, то никакое событие вне группы не сосуществует со всеми членами группы и никакое событие внутри группы не предшествует полностью никакому другому событию внутри группы. Следовательно, группа в целом не длится в течение какого-либо конечного периода времени. И поэтому она может соответственно быть определена как «момент». Моменты будут образовывать последовательность, упорядочиваемую отношением, определяемым как «полное предшествование». Один момент имеет место раньше, чем другой, если имеется член первого момента, который полностью предшествует члену второго момента, то есть если некое событие, происходящее «в» первый момент, полностью предшествует какому-либо событию, происходящему «во» второй момент. Следует отметить, что происходить «в» какой-то момент значит то же самое, что быть членом класса, который является моментом. Согласно вышеприведенному определению, логически невозможно, чтобы мир оставался неизменным в течение какого-либо конечного периода времени. Если два момента отличаются друг от друга, то они состоят (по крайней мере частично) из различных членов, а это значит, что некое событие, существующее в один момент, не существует в другой. Наша теория не делает предположения относительно того, имеются ли события, которые существуют только один момент. Такие события, если бы они вообще существовали, характеризовались бы тем, что любые два события, сосуществующие с ними, сосуществовали бы и друг с другом. Вообще «длительность» события означает «класс моментов, членом которых является данное событие». Вообще считается, что событие занимает непрерывную цепь последовательности моментов; это предположение формально выражается в «аксиоме», что ничто не может полностью предшествовать себе самому. Но в этой аксиоме нет необходимости. Кое-что уже было здесь сказано о количественном измерении времени, но полезно ещё раз сформулировать взгляд, к которому нас ведет физика. Количественное измерение времени условно, кроме положения, что большая мера должна относиться к целому, а не к части. Мы должны приписывать большую меру году, а не какому-либо месяцу этого года, но мы можем, если это удобно, приписать этому году меньшую меру, чем какому-нибудь месяцу какого-либо другого года. Оказывается, однако, что это неудобно. Исторически астрономы начали с предположения, что день и год обладают каждый постоянной продолжительностью; затем оказалось, что если звездный день постоянен, то солнечный день непостоянен, в то время как год постоянен. Если звездный день постоянен по определению, то большое количество других периодических событий только приблизительно постоянно; это привело к динамическим законам, по смыслу которых было бы удобнее трактовать звездный день как не абсолютно постоянный из-за действия приливов. Эти законы могли бы быть сформулированы с помощью любой меры времени, но астрономы и физики естественно предпочли меру, которая делала формулирование законов наиболее простым. Так как эта мера очень близко согласовывалась с «естественными» мерами дней и годов, её условный характер не был замечен, и можно было предположить, что определяемое время было ньютоновским «истинным», или «математическим» временем, которое считали обладающим физической реальностью. До сих пор я говорил так, как будто существует — как обычно думают одно космическое время для всей вселенной. Со времени Эйнштейна мы знаем, что это не так. Каждая часть материи имеет свое местное время. Существует очень маленькая разница между местным временем одной части материи и другой, если их относительная скорость мала по сравнению со скоростью света. Местное время данной части материи может быть указано очень точным хронометром, движущимся вместе с нею бета — частицы движутся со скоростями близкими к скорости света. Если бы могли поместить хронометр на бета частице и заставить эту частицу двигаться по замкнутому кругу, мы обнаружили бы при её возвращении, что показания её хронометра не совпадали бы с показаниями хронометра, остававшегося неподвижным в лаборатории. Более интересная иллюстрация (которой я обязан профессору Рейхенбаху) связана с возможностью путешествия на звезды. Допустим, что мы изобрели ракетный аппарат, который может послать снаряд на Сириус со скоростью, равной десяти одиннадцатых скорости света. С точки зрения земного наблюдателя, это путешествие снаряда заняло бы около 55 лет, и можно было бы, следовательно, предположить, что если бы этот снаряд нес в себе пассажиров, которые были молоды, когда отправились в путешествие, то по прибытии на Сириус они были бы уже стариками. Но с их точки зрения путешествие займет только около 11 лет. Это будет время, измеренное не только по их часам, но также и по их физиологическим процессам — изнашиванию зубов, выпадению волос и так далее Если они выглядели и чувствовали себя двадцатилетними, когда отправлялись, то к моменту прибытия они будут выглядеть и чувствовать себя, как люди 31 года. Только потому, что мы обычно не встречаемся с телами, движущимися со скоростью, приближающейся к скорости света, такие необычные факты остаются никем незамечаемыми, кроме ученых. Если две части материи (скажем, Земля и комета) встречаются, расходятся и встречаются снова и если в промежутке их встречи относительная скорость очень велика, то физики (если бы таковые были), живущие на этих двух частях материи, дадут разные измерения промежутка времени, протекшего между двумя встречами, но они согласятся между собой относительно того, какая из двух встреч произошла раньше, а какая позже. Следовательно, «раньше» и «позже» в их применении к двум событиям, происшедшим с одной частью материи, не являются неясными: если имеются несколько частей материи, с которыми происходят оба эти события, то одно из событий будет раньше, а другое — позже для всех этих частей материи. Приведенное выше построение «момента» как класса событий должно пока пониматься как применимое к событиям, происходящим только с одной частью материи, прежде всего с телом данного наблюдателя. Распространение этого построения на космическое время, построения, которое можно сделать многими равно законными способами, является вопросом, которым я сейчас заниматься не буду. Вместо того чтобы основывать наше построение на событиях, происходящих с данным телом, мы можем основывать его на событиях, происходящих в данном сознании или образующих часть данного опыта. Если сознание принадлежит мне, я могу переживать события вроде тех, которые выражаются словами: «А полностью предшествует В», — например, когда я случаю последовательные удары часов, отбивающих какой-то час. Если А есть событие, которое я переживаю, то все совпадающее с А, или полностью предшествующее А, или полностью следующее за А будет составлять «мое» время, и только события, относящиеся к «моему» времени, будут участвовать в построении «моментов», относящихся к «моему» времени. «Мое» время в этом смысле не следует смешивать с субъективным временем, рассмотренным в главе 5 части третьей. Связывание моего времени с вашим остается проблемой, подлежащей рассмотрению. Мы можем определить «биографию» как совокупность таких событий, из которых каждые два или совпадают, или одно полностью предшествует другому. Пока я буду исходить из того, что биография, когда она имеет психологическое определение, имеет также и физическое определение, то есть что временной ряд, состоящий из событий, которые я переживаю, тождествен временному ряду, состоящему из событий, происходящих в моем мозгу или в какой-либо его части. Соответственно я буду говорить не только о «биографии», связанной с опытом какого-либо человека, но и о «биографии» какой-либо части материи. Все сказанное нами до сих пор может быть суммировано в ряде определений. «Событие» есть то, что или с чем-либо совпадает, или чему-либо предшествует, или за чем-либо следует. «Биография», к которой какое-либо событие относится, есть совокупность всех событий, которым это событие предшествует, или следует за ними, или с ними совпадает. «Момент» есть совокупность событий, относящихся к одной биографии и имеющих два свойства: а) любые два события из этой совокупности совпадают, б) ни одно событие вне этой совокупности не совпадает ни с одним из её членов. О событии говорят, что оно «существует в» такой-то момент, если оно является членом этого момента. О моменте говорят, что он имеет место «раньше» другого, если в нем имеет место событие, которое полностью предшествует какому-либо событию в другом моменте. «Временной ряд данного момента есть ряд моментов, одним из которых является данный момент, причем этот ряд имеет то свойство, что из любых двух его моментов один имеет место раньше, чем другой. «Временной ряд» есть временной ряд какого-либо момента. Мы не исходим из предположения, что тот или иной момент может относиться только к одному временному ряду и что то или иное событие может относиться только к одной биографии. Но мы, однако, предполагаем, что если а полностью предшествует b, то a и b в этом случае нетождественны. Позднее мы должны будем исследовать это предположение и, возможно, модифицировать его. Так как вышеприведенное построение временного ряда является простейшим примером той процедуры, которая будет часто употребляться, я хочу уделить немного времени основаниям в её пользу. Мы отправляемся от того факта, что, хотя физики и отвергают ньютоновское абсолютное время, они тем не менее продолжают пользоваться независимой переменной t и говорят о «моментах» как о её значениях. Считается, что значения t образуют ряд, упорядочиваемый отношением, называемым словами «раньше — позже». Считается также, что существуют явления, называемые «событиями», которые включают в себя как подкласс все то, что мы можем наблюдать. Среди событий имеются два доступных наблюдению временных отношения: одни могут совпадать, как бывает, когда я слышу бой часов и в то же самое время их стрелки указывают на двенадцать часов; или одно может предшествовать другому, как бывает, когда я все ещё помню предшествующий удар часов, когда слышу уже новый удар. Это данные нашей проблемы. Теперь если мы должны пользоваться переменной t без признания ньютоновского абсолютного времени, то мы должны найти способ определения класса значений t, это значит, что «моменты» не должны составлять часть нашего минимального словаря, который, поскольку он не является только словарем логики, должен состоять из слов, значение которых известно из опыта. Определения бывают двух видов и могут быть соответственно названы «обозначающими» и «структурными». Примером обозначающего определения является предложение: «Самый высокий человек в Соединенных Штатах Америки». Это, конечно, определение, поскольку должен быть один и только один человек, к которому оно применимо, но оно определяет этого человека только через его отношения. Вообще «обозначающее» определение является таким, которое определяет предмет как единственный, имеющий определенное отношение или определенные отношения к одному или нескольким известным предметам. С другой стороны, когда тот предмет, который мы хотим определить, является структурой, состоящей из известных элементов, мы можем определить его через упоминание этих составляющих структуру элементов и отношений; это то, что я называю «структурным» определением. Если то, что я определяю, есть класс, то, может быть, необходимо только упоминание структуры, поскольку элементы могут не относится к делу. Например, я могу определить «восьмиугольник» как «плоскую фигуру, имеющую восемь сторон»; это — структурное определение. Но я мог бы также определить его как «многоугольник, все известные образцы которого находятся в следующих пунктах» и приложить список этих пунктов. Это было бы «обозначающим» определением. Обозначающее определение неполно без доказательства существования обозначаемого объекта. Предложение: «Человек свыше 10 футов ростом» по логической форме столь же правильно, как и предложение: «Самый высокий человек в Соединенных Штатах Америки», но оно, возможно, не обозначает никого. Предложение: «Квадратный корень из двух» есть обозначающее определение, но до наших дней не существовало доказательства того, что оно обозначает что-либо; теперь мы знаем, что оно эквивалентно структурному определению: «Класс таких рациональных чисел, квадраты которых меньше двух», — и тем самым вопрос о «существовании» (в логическом смысле) разрешен. Благодаря возможности сомнений в «существовании» обозначающие определения часто бывают неудовлетворительными. В отношении нашей переменной г обозначающее определение исключается нашим отрицанием абсолютного времени. Мы должны поэтому искать структурное определение. А это предполагает, что моменты должны иметь структуру и что эта структура должна состоять из известных нам элементов. Как данные опыта мы имеем отношения «совпадения» и «предшествования» и видим, что с помощью этих отношений мы можем построить структуры, имеющие такие формальные свойства которых математические физики требуют от «моментов». Такие структуры поэтому отвечают своему назначению не нуждаясь в каком-либо предположении, сделанном ad hoc. Ad hoc лат), — специально для этого случая. Это и служит оправданием наших определений. ГЛАВА 6

The script ran 0.01 seconds.