Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Владимир Ленин - Материализм и эмпириокритицизм [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_religion

Аннотация. "Материализм и эмпириокритицизм" - главный философский труд В.И.Ленина. Его историческое значение состоит в дальнейшем развитии марксистской философии, в ответе на коренные философские вопросы, вставшие в тот период перед партией, в философском обобщении новейших достижений естествознания. В нем Ленин подверг всесторонней критике реакционную буржуазную идеалистическую философию и философский ревизионизм.

Полный текст.
1 2 3 

Богданову кажется, что говорить о социальной организации опыта есть «познавательный социализм» (III кн., стр. XXXIV). Это — сумасшедшие пустяки. Иезуиты, — если так рассуждать о социализме, — горячие сторонники «познавательного социализма», ибо исходный пункт их гносеологии есть божество, как «социально-организованный опыт». И несомненно, что католицизм есть социально-организованный опыт; только отражает он не объективную истину (которую отрицает Богданов и которую отражает наука), а эксплуатацию народной темноты определенными общественными классами. Да что иезуиты! «Познавательный социализм» Богданова мы целиком находим у излюбленных Махом имманентов. Леклер рассматривает природу, как сознание «человеческого рода» («Der Realismus etc.», S. 55[223]), а вовсе не отдельного индивида. Такого фихтеанского познавательного социализма буржуазные философы преподнесут вам сколько угодно. Шуппе тоже подчеркивает das generische, das gattungsmäßige Moment des Bewußtseins (cp. S. 379-380 в «Vierteljahrsschrift, für wissenschaftliche Philosophie»,[224] XVII том), т.е. общий, родовой момент в познании. Думать, что философский идеализм исчезает от замены сознания индивида сознанием человечества, или опыта одного лица опытом социально-организованным, это все равно, что думать, будто исчезает капитализм от замены одного капиталиста акционерной компанией. Наши русские махисты, Юшкевич и Валентинов повторили за материалистом Рахметовым, что Богданов — идеалист (обругав при этом Рахметова прямо по-хулигански). Но подумать о том, откуда взялся это» идеализм, они не сумели. У них выходит, что Богданов — явление индивидуальное, случайность, отдельный казус. Это неправда. Богданову лично может казаться, что им изобретена «оригинальная» система; но достаточно сравнить его с приведенными выше учениками Маха, чтобы увидать фальшь такого мнения. Различие между Богдановым и Корнелиусом гораздо меньше, чем различие между Корнелиусом и Карусом. Различие между Богдановым и Карусом меньше (со стороны философской системы, а не сознательности реакционных выводов, конечно), чем между Карусом и Цигеном и т.д. Богданов — только одно из проявлений того «социально-организованного опыта», который свидетельствует о росте махизма в идеализм. Богданов (речь идет, конечно, исключительно о Богданове как философе) не мог бы явиться на свет божий, если бы в учении его учителя Маха не было «элементов»… берклианства. И я не могу себе представить более «страшной мести» против Богданова, как если бы его «Эмпириомонизм» был переведен на немецкий, скажем, язык и отдан для рецензирования Леклеру и Шуберту-Зольдерну, Корнелиусу и Клейнпетеру, Карусу и Пильону (французскому сотруднику и ученику Ренувье). Эти заведомые соратники и частью прямые последователи Маха своими поцелуями по адресу «подстановки» сказали бы больше, чем своими рассуждениями. Впрочем, философию Богданова едва ли правильно было бы рассматривать, как законченную и неподвижную систему. За девять лет, с 1899 по 1908 год, Богданов прошел четыре стадии своего философского блуждания. Он был сначала «естественноисторическим» (т.е. наполовину бессознательным и стихийно-верным духу естествознания) материалистом. «Основные элементы исторического взгляда на природу» носят на себе явные следы этой стадии. Вторая ступень — модная в конце 90-х годов прошлого века «энергетика» Оствальда, т.е. путаный агностицизм, спотыкающийся кое-где в идеализм. От Оствальда (на обложке «Лекций по натурфилософии» Оствальда стоит: «посвящается Э. Маху») Богданов перешел к Маху, т.е. перенял основные посылки субъективного идеализма, непоследовательного и сбивчивого, как вся философия Маха. Четвертая стадия: попытки убрать некоторые противоречия махизма, создать подобие объективного идеализма. «Теория всеобщей подстановки» показывает, что Богданов описал дугу почти ровно в 180°, начиная со своего исходного пункта. Дальше ли отстоит эта стадия богдановской философии от диалектического материализма, или ближе, чем предыдущие стадии? Если он стоит на одном месте, тогда, разумеется, дальше. Если он продолжает двигаться вперед по такой же кривой линии, по которой он двигался девять лет, то тогда ближе: ему нужен теперь только один серьезный шаг, чтобы снова повернуть к материализму, именно — универсально выкинуть вон свою универсальную подстановку. Ибо эта универсальная подстановка так же собирает вместе, в одну китайскую косу, все грехи половинчатого идеализма, все слабости последовательного субъективного идеализма, как (si licet parva componere magnis! — если позволительно сравнить малое с великим) — как «абсолютная идея» Гегеля собрала вместе все противоречия кантовского идеализма, все слабости фихтеанства. Фейербаху оставался только один серьезный шаг, чтобы повернуть снова к материализму: именно — универсально выкинуть вон, абсолютно удалить прочь абсолютную идею, эту гегелевскую «подстановку психического» под физическую природу. Фейербах отрезал китайскую косу философского идеализма, т.е. взял за основу природу без всякой «подстановки». Поживем — увидим, долго ли еще будет расти китайская коса махистского идеализма. 6. «ТЕОРИЯ СИМВОЛОВ» (ИЛИ ИЕРОГЛИФОВ) И КРИТИКА ГЕЛЬМГОЛЬЦА В дополнение к сказанному выше об идеалистах, как соратниках и преемниках эмпириокритицизма, уместно будет отметить характер махистской критики некоторых затронутых в нашей литературе философских положений. Например, ваши махисты, желающие быть марксистами, набросились с особенной радостью на плехановские «иероглифы»,[225] т.е. на теорию, по которой ощущения и представления человека представляют из себя не копии действительных вещей и процессов природы, не изображения их, а условные знаки, символы, иероглифы и т.п. Базаров высмеивает этот иероглифический материализм, и необходимо отметить, что он был бы прав, если бы отвергал материализм иероглифический в пользу материализма неиероглифического. Но Базаров употребляет здесь опять-таки фокуснический прием, провозя контрабандой свое отречение от материализма под флагом критики «иероглифизма». Энгельс не говорит ни о символах, ни о иероглифах, а о копиях, снимках, изображениях, зеркальных отображениях вещей. Вместо того, чтобы показать ошибочность плехановского отступления от формулировки материализма Энгельсом, Базаров заслоняет от читателей ошибкой Плеханова истину Энгельса. Чтобы разъяснить и ошибку Плеханова и путаницу Базарова, возьмем одного крупного представителя «теории символов» (от замены слова символ словом иероглиф дело не меняется) Гельмгольца и посмотрим, как критиковали Гельмгольца материалисты и идеалисты вкупе с махистами. Гельмгольц, крупнейшая величина в естествознании, был в философии непоследователен, как и громадное большинство естествоиспытателей. Он склонялся к кантианству, но и этой точки зрения не выдерживал в своей гносеологии последовательно. Вот, например, из его «Физиологической оптики» рассуждения на тему о соответствии понятий с объектами: «…Я обозначил ощущения как символы внешних явлений и я отверг за ними всякую аналогию с вещами, которые они представляют» (стр. 579 франц. перев., стр. 442 нем. ориг.). Это — агностицизм, но дальше на той же странице читаем: «Наши понятия и представления суть действия, которые производят на нашу нервную систему и на наше сознание предметы, которые мы видим или которые мы себе представляем». Это — материализм. Только Гельмгольц неясно представляет себе отношение абсолютной и относительной истины, как видно из дальнейших его рассуждений. Например, Гельмгольц говорит несколько ниже: «Я думаю, следовательно, что не имеет никакого смысла говорить об истинности наших представлений иначе, как в смысле практической истины. Представления, которые мы себе составляем о вещах, не могут быть ничем, кроме символов, естественных обозначений для объектов, каковыми обозначениями мы научаемся пользоваться для регулирования наших движений и наших действий. Когда мы научаемся расшифровывать правильным образом эти символы, — мы оказываемся в состоянии, при их помощи, направлять наши действия так, чтобы получать желаемый результат»… Это неверно; Гельмгольц катится здесь к субъективизму, к отрицанию объективной реальности и объективной истины. И он доходит до вопиющей неправды, когда заключает абзац словами: «Идея и объект, представляемый ею, суть две вещи, принадлежащие, очевидно, к двум совершенно различным мирам…» Так разрывают идею и действительность, сознание и природу только кантианцы. Однако немного дальше читаем: «Что касается, прежде всего, качеств внешних предметов, то достаточно небольшого размышления, чтобы видеть, что все качества, которые мы можем приписать им, обозначают исключительно действие внешних предметов либо на наши чувства, либо на другие предметы природы» (стр. 581 франц.; стр. 445 нем. ориг.; я перевожу с французского перевода). Здесь опять Гельмгольц переходит к материалистической точке зрения. Гельмгольц был непоследовательным кантианцем, то признававшим априорные законы мысли, то склонявшимся и «трансцендентной реальности» времени и пространства (т.е. к материалистическому взгляду на них), то выводившим ощущения человека из внешних предметов, действующих на наши органы чувств, то объявлявшим ощущения только символами, т.е. какими-то произвольными обозначениями, оторванными от «совершенно различного» мира обозначаемых вещей (ср. Victor Heyfelder. «Über den Begriff der Erfahrung bei Helmholtz», Brl., 1897[226]). Вот как выражает свои взгляды Гельмгольц в речи 1878 года о «фактах в восприятии» («крупное явление в реалистическом лагере», как назвал эту речь Леклер): «Наши ощущения суть именно действия, которые вызываются в наших органах внешними причинами, и то обстоятельство, как обнаруживается такое действие, зависит, разумеется, весьма существенно от характера аппарата, на который оказывается действие. Поскольку качество нашего ощущения дает нам весть о свойствах внешнего воздействия, которым вызвано это ощущение, — постольку ощущение может считаться знаком (Zeichen) его, но не изображением. Ибо от изображения требуется известное сходство с изображаемым предметом… От знака же не требуется никакого сходства с тем, знаком чего он является» («Vorträge und Reden», 1884, S. 226[227] второго тома). Если ощущения не суть образы вещей, а только знаки или символы, не имеющие «никакого сходства» с ними, то исходная материалистическая посылка Гельмгольца подрывается, подвергается некоторому сомнению существование внешних предметов, ибо знаки или символы вполне возможны по отношению к мнимым предметам, и всякий знает примеры таких знаков или символов. Гельмгольц вслед за Кантом покушается провести подобие принципиальной грани между «явлением» и «вещью в себе». Против прямого, ясного, открытого материализма Гельмгольц питает непреодолимое предубеждение. Но он же говорит немного далее: «Я не вижу, как можно было бы опровергнуть систему самого крайнего субъективного идеализма, который пожелал бы рассматривать жизнь, как грезу. Можно объявлять ее невероятной, неудовлетворительной, как нельзя больше, — я бы присоединился в этом отношении к самым сильным выражениям отрицания, — но последовательно провести ее можно… Реалистическая гипотеза, наоборот, доверяет высказыванию (или: показанию, Aussage) обыкновенного самонаблюдения, по которому следующие за определенным действием изменения восприятия не имеют никакой психической связи с предшествующим импульсом воли. Эта гипотеза рассматривает, как существующее независимо от наших представлений, все то, что подтверждается ежедневными восприятиями, материальный мир вне нас» (242-243). «Несомненно, реалистическая гипотеза есть самая простая, какую только мы можем составить, испытанная и подтвержденная на чрезвычайно широких областях применения, точно определенная в своих отдельных частях и потому в высшей степени пригодная и плодотворная, как основа для действия» (243). Агностицизм Гельмгольца тоже похож на «стыдливый материализм» с кантианскими выпадами в отличие от берклианских выпадов Гексли. Последователь Фейербаха, Альбрехт Pay, решительно критикует поэтому теорию символов Гельмгольца, как непоследовательное отступление от «реализма». Основной взгляд Гельмгольца, — говорит Pay, — есть реалистическая посылка, по которой «мы познаем при помощи наших чувств объективные свойства вещей».[228] Теория символов не мирится с таким (всецело материалистическим, как мы видели) взглядом, ибо она вносит некое недоверие к чувственности, недоверие к показаниям наших органов чувств. Бесспорно, что изображение никогда не может всецело сравняться с моделью, но одно дело изображение, другое дело символ, условный знак. Изображение необходимо и неизбежно предполагает объективную реальность того, что «отображается». «Условный знак», символ, иероглиф суть понятия, вносящие совершенно ненужный элемент агностицизма. И поэтому A.Pay совершенно прав, говоря, что теорией символов Гельмгольц платит дань кантианству. «Если бы Гельмгольц, — говорит Pay, — оставался верен своему реалистическому взгляду, если бы он последовательно держался того принципа, что свойства тел выражают и отношения тел между собою, и отношения их к нам, то ему, очевидно, не нужна бы была вся эта теория символов; он мог бы тогда, выражаясь кратко и ясно, сказать: "ощущения, которые вызываются в нас вещами, суть изображения существа этих вещей"» (там же, стр. 320). Так критикует Гельмгольца материалист. Он отвергает иероглифический или символический материализм или полуматериализм Гельмгольца во имя последовательного материализма Фейербаха. Идеалист Леклер (представитель любезной уму и сердцу Маха «имманентной школы») тоже обвиняет Гельмгольца в непоследовательности, в колебании между материализмом и спиритуализмом («Der Realismus etc.», S. 154 [229]). Но теория символов для Леклера не недостаточно материалистична, а слишком материалистична. «Гельмгольц полагает, — пишет Леклер, — что восприятия нашего сознания дают достаточные опорные пункты для познания последовательности во времени и одинаковости или неодинаковости трансцендентных причин. Этого достаточно, по Гельмгольцу, для предположения закономерного порядка в области трансцендентного» (стр. 33, — т.е. в области объективно-реального). И Леклер гремит против этого «догматического предрассудка Гельмгольца». «Берклеевский бог, — восклицает он, — в качестве гипотетической причины закономерного порядка идей в нашем сознании по меньшей мере столь же способен удовлетворить нашу потребность в причинном объяснении, как и мир внешних вещей» (34). «Последовательное проведение теории символов… невозможно без щедрой примеси вульгарного реализма» (стр. 35), — т.е. материализма. Так разносил Гельмгольца за материализм «критический идеалист» в 1879 году. Двадцать лет спустя, расхваленный Махом ученик его Клейнпетер следующим образом опровергал «устарелого» Гельмгольца посредством «новейшей» философии Маха в своей статье: «О принципиальных взглядах на физику у Эрнста Маха и Генриха Герца».[230] Оставим пока в стороне Берна (который, в сущности, был так же непоследователен, как Гельмгольц) и посмотрим на сопоставление Клейнпетером Маха и Гельмгольца. Приведя ряд цитат из обоих писателей, подчеркнув с особенным ударением известные заявления Маха, что тела суть мысленные символы для комплекса ощущений и т.д., Клейнпетер говорит: «Если мы проследим ход мысли Гельмгольца, то мы встретим следующие основные посылки: 1) Существуют предметы внешнего мира. 2) Изменение этих предметов немыслимо без воздействия какой-либо (принимаемой за реальную) причины. 3) «Причина, согласно первоначальному значению этого слова, есть то, что остается неизменным, как остающееся или существующее позади сменяющихся явлений, именно: вещество и закон его действия, сила» (цитата Клейнпетера из Гельмгольца). 4) Возможно вывести логически строго и однозначно все явления из их причин. 5) Достижение этой цели равнозначаще с обладанием объективной истиной, завоевание (Erlangung) которой признается таким образом мыслимым» (163). Возмущаясь этими посылками, их противоречивостью, созданием неразрешимых проблем, Клейнпетер отмечает, что Гельмгольц не выдерживает строго таких взглядов, употребляя иногда «обороты речи, напоминающие несколько чисто логическое понимание Махом таких слов», как материя, сила, причина и т.д. «Не трудно найти источник нашей неудовлетворенности Гельмгольцем, если мы вспомним столь прекрасные и ясные слова Маха. Ошибочное понимание слов: масса, сила и т.д. — вот чем грешит все рассуждение Гельмгольца. Ведь это же только понятия, продукты нашей фантазии, а вовсе не реальности, существующие вне мышления. Мы совершенно не в состоянии познавать какие-то реальности. Из наблюдений наших чувств мы вообще не в состоянии вследствие их несовершенства делать лишь один однозначный вывод. Никогда не можем мы утверждать, что, например, при наблюдении известной скалы (durch Ablesen einer Skala) мы получаем одно определенное число, — всегда возможны, в известных границах, бесконечно многие числа, одинаково хорошо согласующиеся с фактами наблюдения. А познавать нечто реальное, лежащее вне нас, — это мы совсем уже не можем. Предположите даже, что это было бы возможно и что мы познали реальности; тогда мы оказались бы не вправе применять к ним законы логики, ибо они суть наши законы и применимы только к нашим понятиям, к нашим (курсив везде Клейнпетера) продуктам мысли. Между фактами нет логической связи, а лишь простая последовательность; аподиктические суждения тут немыслимы. Неправильно, следовательно, говорить, что один факт есть причина другого, а вместе с этим утверждением падает вся дедукция Гельмгольца, построенная на этом понятии. Наконец, невозможно достижение объективной, т.е. существующей независимо от всякого субъекта истины, невозможно не только в силу свойств наших чувств, но и потому, что мы, будучи людьми (wir als Menschen), вообще не можем никогда составить никакого представления о том, что существует совершенно независимо от нас» (164). Как видит читатель, наш ученик Маха, повторяя излюбленные словечки своего учителя и не признающего себя махистом Богданова, отвергает всю философию Гельмгольца целиком, отвергает с идеалистической точки зрения. Теория символов особо даже не выделяется идеалистом, который считает ее неважным и, может быть, случайным уклонением от материализма. А Гельмгольца Клейнпетер берет как представителя «традиционных взглядов в физике», «за каковые взгляды и теперь держится большая часть физиков» (160). В результате мы получаем, что Плеханов сделал явную ошибку при изложении материализма, Базаров же совсем запутал дело, свалив в кучу материализм и идеализм, противопоставив «теории символов» или «иероглифическому материализму» идеалистический вздор, будто «чувственное представление и есть вне нас существующая действительность». От кантианца Гельмгольца, как и от самого Канта, материалисты пошли влево, махисты — вправо. 7. О ДВОЯКОЙ КРИТИКЕ ДЮРИНГА Отметим еще одну характерную черточку в невероятном извращении материализма махистами. Валентинов хочет побить марксистов сопоставлением с Бюхнером, у которого-де масса сходного с Плехановым, хотя Энгельс отгораживался резко от Бюхнера. Богданов, с другой стороны подходя к тому же вопросу, как бы защищает «материализм естественников», о котором-де «принято как-то презрительно говорить» («Эмпириомонизм», III кн., стр. X). И Валентинов и Богданов путают тут безбожно. Маркс и Энгельс всегда «говорили презрительно» о плохих социалистах, но из этого следует, что в их духе — учение правильного, научного социализма, а не перелеты от социализма к буржуазным воззрениям. Маркс и Энгельс всегда осуждали плохой (и, главным образом, антидиалектический) материализм, но осуждали они его с точки зрения более высокого, более развитого, диалектического материализма, а не с точки зрения юмизма или берклианства. О плохих материалистах Маркс, Энгельс и Дицген разговаривали, считаясь с ними и желая исправить их ошибки, а о юмистах и берклианцах. Махе и Авенариусе, они и разговаривать не стали бы, ограничившись одним еще более презрительным замечанием по адресу всего их направления. Поэтому бесконечные ужимки наших махистов и гримасы их по поводу Гольбаха и К°, Бюхнера и К° и т.д. означают всецело и исключительно бросание песку в глаза публике, прикрытие отступления всего махизма от самых основ материализма вообще, боязнь прямо и ясно посчитаться с Энгельсом. А яснее, чем отозвался Энгельс о французском материализме XVIII века и о Бюхнере, Фогте и Молешотте в конце II главы своего «Людвига Фейербаха», трудно было бы выразиться. Не понять Энгельса нельзя, если не желать извратить его. Мы с Марксом материалисты, — говорит Энгельс в этой главе, выясняя основное отличие всех школ материализма от всего лагеря идеалистов, от всех кантианцев и юмистов вообще. И Энгельс упрекает Фейербаха за некоторое малодушие, легкомыслие, выразившееся в том, что он кое-где отрекался от материализма вообще из-за ошибок той или другой школы материалистов. Фейербах «не имел права (durfte nicht), — говорит Энгельс, — смешивать учение разносчиков (Бюхнера и К°) с материализмом вообще» (S. 21)[232]. Только головы, испорченные чтением и принятием на веру учений немецких реакционных профессоров, могли не понять характера таких упреков Энгельса по адресу Фейербаха. Энгельс яснее ясного говорит, что Бюхнер и К° «не вышли ни в чем за пределы учений их учителей», т.е. материалистов XVIII века, не сделали ни шагу вперед. За это и только за это упрекает Энгельс Бюхнера и К°, не за их материализм, как думают невежды, а за то, что они не двигали вперед материализма, «не помышляли даже о том, чтобы развивать дальше теорию-» материализма. Только за это упрекает Энгельс Бюхнера и К». И тут же, по пунктам, перечисляет Энгельс три основных «ограниченности» (Beschränktheit) французских материалистов XVIII века, от которых избавились Маркс и Энгельс, но не сумели избавиться Бюхнер и К°. Первая ограниченность: воззрение старых материалистов было «механическим» в том смысле, что они «применяли исключительно масштаб механики к процессам химической и органической природы» (S. 19). Мы увидим в следующей главе, как непонимание этих слов Энгельса привело к тому, что некоторые люди через новую физику свихнулись в идеализм. Энгельс не за то отвергает механический материализм, в чем его обвиняют физики «новейше» идеалистического (махистского тож) направления. Вторая ограниченность: метафизичность воззрений старых материалистов в смысле «антидиалектичности их философии». Эту ограниченность всецело разделяют С Бюхнером и К° наши махисты, которые, как мы видели, ровнехонько ничего не поняли насчет применения Энгельсом диалектики к гносеологии (абсолютная и относительная истина, например). Третья ограниченность: сохранение идеализма «вверху», в области общественной науки, непонимание исторического материализма. Перечислив и объяснив с исчерпывающей вопрос ясностью эти три «ограниченности» (S. 19-21), Энгельс тут же добавляет: «за эта пределы» (über diese Schranken) не вышли Бюхнер и К°. Исключительно за эти три вещи, исключительно в этих пределах отвергает Энгельс и материализм XVIII века, и учение Бюхнера и К°! По всем остальным, более азбучным, вопросам материализма (извращенным махистами) никакой разницы между Марксом и Энгельсом, с одной стороны, всеми этими старыми материалистами — с другой, нет и быть не может Путаницу в этот вполне ясный вопрос внесли исключительно русские махисты, ибо для западноевропейских их учителей и единомышленников совершение очевидно коренное расхождение линии Маха и К° с линией материалистов вообще. Нашим махистам понадобилось запутать вопрос, чтобы представить свой разрыв с марксизмом и переход в лагерь буржуазной философии в виде «маленьких поправочек» к марксизму! Возьмите Дюринга. Трудно представить себе что-либо более презрительное, чем отзывы о нем Энгельса. Но посмотрите, как того же Дюринга одновременно с Энгельсом критиковал Леклер, расхваливая «революционирующую философию» Маха. Для Леклера Дюринг есть «крайняя левая» материализма, «без прикрытий объявляющая ощущение, как и вообще всякое проявление сознания и разума, выделением, функцией, высшим цветком, совокупным эффектом и т.п. животного организма» (Der Realismus и т.д., 1879, S. 23-24[233]). За это ли критиковал Дюринга Энгельс? Нет. В этом он вполне сходился с Дюрингом, как и со всяким другим материалистом. Он критиковал Дюринга с диаметрально противоположной точки зрения, за непоследовательности материализма, за идеалистические причуды, оставляющие лазейку фидеизму. «Природа сама работает в имеющем представления существе, а также извне его, над тем, чтобы закономерно производить связные воззрения и создавать необходимое знание о ходе вещей». Эти слова Дюринга приводит Леклер и с бешенством нападает на материализм такой точки зрения, на «грубейшую метафизику» этого материализма, «самообман» и т.д., и т.п. (S. 160 и 161-163). За это ли критиковал Дюринга Энгельс? Нет. Он высмеивал всякую напыщенность, но в признании объективной закономерности природы, отражаемой сознанием, Энгельс вполне сходился с Дюрингом, как и со всяким другим материалистом. «Мышление есть высший вид всей остальной действительности…». «Основная посылка философии — самостоятельность и отличность вещественно действительного мира от группы явлений сознания, возникающих в этом мире и познающих его». Эти слова Дюринга приводит Леклер вместе с рядом нападок Дюринга на Канта и т.д., обвиняя за это Дюринга в «метафизике» (S. 218-222), в признании «метафизической догмы» и т.п. За это ли критиковал Энгельс Дюринга? Нет. В том, что мир существует независимо от сознания и что всякое отступление от этой истины, кантианцев, юмистов, берклианцев и т.д., есть фальшь, Энгельс вполне сходился с Дюрингом, как и со всяким другим материалистом. Если бы Энгельс увидал, с какой стороны подходят критиковать Дюринга Леклер под ручку с Махом, он бы этих обоих философских реакционеров обозвал во сто раз более презрительными терминами, чем Дюринга! Для Леклера Дюринг был воплощением зловредного реализма и материализма (ср. еще «Beiträge zu einer monistischen Erkenntnistheorie», 1882, S. 45). — В.Шуппе, учитель и соратник Маха, обвинял Дюринга в 1878 году за «бредовый реализм», Traumrealismus,[234] в отместку за словечко «бредовый идеализм», пущенное Дюрингом против всех идеалистов. Для Энгельса как раз наоборот: Дюринг был недостаточно выдержанным, ясным и последовательным материалистом. И Маркс с Энгельсом и И.Дицген выступили на философское поприще тогда, когда в передовой интеллигенции вообще, в рабочих кругах в частности, царил материализм. Совершенно естественно поэтому, что не на повторение старого обратили все свое внимание Маркс и Энгельс, а на серьезное теоретическое развитие материализма, на применение его к истории, т.е. на достраивание здания материалистической философии доверху. Совершенно естественно, что они ограничивались в области гносеологии исправлением ошибок Фейербаха, высмеиванием пошлостей у материалиста Дюринга, критикой ошибок Бюхнера (см. у И.Дицгена), подчеркиванием того, чего этим наиболее распространенным и популярным в рабочей среде писателям особенно недоставало, именно: диалектики. Об азбучных истинах материализма, о которых в десятках изданий кричали разносчики, Маркс, Энгельс и И.Дицген не беспокоились, направляя все внимание на то, чтобы эти азбучные истины не вульгаризировались, не упрощались чересчур, не вели к застою мысли («материализм внизу» идеализм наверху»), к забвению ценного плода идеалистических систем, гегелевской диалектики — этого жемчужного зерна, которого петухи Бюхнеры, Дюринги и К° (вместе с Леклером, Махом, Авенариусом и пр.) не умели выделить из навозной кучи абсолютного идеализма. Если представить себе сколько-нибудь конкретно эти исторические условия философских произведений Энгельса и И.Дицгена, то совершенно ясным станет, почему они больше отгораживались от вульгаризации азбучных истин материализма, чем защищали самые эти истины. Маркс и Энгельс больше отгораживались также от вульгаризации основных требований политической демократии, чем защищали сами эти требования. Только ученики философских реакционеров могли «не заметить» этого обстоятельства и представлять читателям дело таким образом, будто Маркс и Энгельс не понимали, что значит быть материалистом. 8. КАК МОГ И.ДИЦГЕН ПОНРАВИТЬСЯ РЕАКЦИОННЫМ ФИЛОСОФАМ? Вышеприведенный пример с Гельфондом содержит уже ответ на этот вопрос, и мы не будем следить за бесчисленными случаями гельфондовского обращения наших махистов с И.Дицгеном. Целесообразнее привести ряд рассуждений самого И.Дицгена, чтобы показать его слабые стороны. «Мысль есть функция мозга», — говорит Дицген («Das Wesen der menschlichen Kopfarbeit», 1903, S. 52. Есть русский перевод: «Сущность головной работы»). «Мысль есть продукт мозга… Мой письменный стол, как содержание моей мысли, совпадает с этой мыслью, не отличается от нее. Но этот письменный стол, вне моей головы, есть ее предмет, совершенно отличный от нее» (53). Эти вполне ясные материалистические положения Дицген дополняет, однако, таким: «Но и не чувственное представление чувственно, материально, то есть действительно… Дух не больше отличается от стола, света, от звука, чем эти вещи отличаются друг от друга» (54). Тут явная неверность. Что и мысль и материя «действительны», т.е. существуют, это верно. Но назвать мысль материальной — значит сделать ошибочный шаг к смешению материализма с идеализмом. В сущности, это скорее неточность выражения у Дицгена, говорящего в другом месте правильно: «Дух и материя имеют, по крайней мере, то общее, что они существуют» (80). «Мышление есть телесная работа, — говорит Дицген. — Для мышления я нуждаюсь в веществе, о котором можно мыслить. Это вещество дано нам в явлениях природы и жизни… Материя есть граница духа; он не может выйти за пределы материи. Дух есть продукт материи, но материя есть большее, чем продукт духа…» (64). От разбора подобных материалистических рассуждений материалиста И.Дицгена махисты воздерживаются! Они предпочитают цепляться за неточности и путаницу у Дицгена. Например, он говорит, что естествоиспытатели могут быть «идеалистами лишь вне своей области» (108). Так ли это и почему так, махисты молчат. Но страничкой раньше Дицген признает «позитивную сторону современного идеализма» (106) и «недостаточность материалистического принципа», что должно обрадовать махистов! Неправильно выраженная мысль Дицгена состоит в том, что и различие материи от духа относительно, не чрезмерно (107). Это справедливо, но отсюда вытекает не недостаточность материализма, а недостаточность метафизического, антидиалектического материализма. «Простая, научная истина основывается не на личности. Ее основания находятся вне (т.е. вне личности), в материале ее, она есть объективная истина… Мы называем себя материалистами… Философские материалисты характеризуются тем, что они ставят в начале, во главе телесный мир, идею же или дух рассматривают, как следствие, — тогда как противники по манеру религии выводят вещи из слова… выводят материальный мир из идеи» («Kleinere philosophische Schriften», 1903, S. 59, 62[235]). Это признание объективной истины и повторение энгельсовского определения материализма махисты обходят. Но вот Дицген говорит: «Мы могли бы с таким же правом назвать себя идеалистами, ибо наша система покоится на совокупном результате философии, на научном исследовании идеи, на ясном понимании природы духа» (63). За эту, явно неверную, фразу нетрудно уцепиться для отречения от материализма. На деле у Дицгена более неверна формулировка, чем основная мысль, сводящаяся к указанию на то, что старый материализм не умел научно исследовать идеи (при помощи исторического материализма). Вот рассуждение Дицгена о старом материализме: «Как наше понимание политической экономии, так и наш материализм есть научное, историческое завоевание. Как мы отличаемся вполне определенно от социалистов прошлого, так же и от прежних материалистов. С этими последними общего у нас только то, что мы признаем материю предпосылкой или первоосновой идеи» (140). Характерно это «только»! Оно включает в себя все гносеологические основы материализма в отличие от агностицизма, махизма, идеализма. Но внимание Дицгена устремлено на то, чтобы отгородиться от вульгарного материализма. Зато дальше следует прямо неверное место: «Понятие материи надо расширить. Сюда относятся все явления действительности, следовательно, и наша способность познавать, объяснять» (141). Это путаница, способная только смешать материализм и идеализм под видом «расширения» первого. Ухватиться за подобное «расширение» — значит забыть основу философии Дицгена, признание материи за первичное, за «границу духа». И через несколько строк Дицген, в сущности, поправляется сам: «Целое управляет частью, материя — духом» (142)… «В этом смысле мы можем рассматривать материальный мир,… как первую причину, как творца неба и земли» (142). Что в понятие материи надо включить и мысли, как повторяет Дицген в «Экскурсиях» (стр. 214 цит. кн.), это путаница, ибо при таком включении теряет смысл гносеологическое противопоставление материи духу, материализма идеализму, на каковом противопоставлении Дицген сам настаивает. Что это противопоставление не должно быть «чрезмерным», преувеличенным, метафизическим, это бесспорно (и в подчеркивании этого состоит большая заслуга диалектического материалиста Дицгена). Пределы абсолютной необходимости и абсолютной истинности этого относительного противопоставления суть именно те пределы, которые определяют направление гносеологических исследований. За этими пределами оперировать с противоположностью материи и духа, физического и психического, как с абсолютной противоположностью, было бы громадной ошибкой. Дицген выражает свои мысли расплывчато, неясно, кашеобразно — в отличие от Энгельса. Но, оставив в стороне недостатки изложения и частные ошибки, он недаром отстаивает «материалистическую теорию познания» (S. 222, то же S. 271), «диалектический материализм» (S. 224). «Материалистическая теория познания, — говорит И.Дицген, — сводится к признанию того, что человеческий орган познания не испускает никакого метафизического света, а есть кусок природы, отражающий другие куски природы» (222-223). «Познавательная способность не есть какой-либо сверхъестественный источник истины, а зеркалоподобный инструмент, отражающий вещи мира или природу» (243). Наши глубокомысленные махисты обходят разбор каждого отдельного положения материалистической теории познания И.Дицгена, хватаясь за его отступления от нее, за неясности и путаницу. Реакционным философам И.Дицген мог понравиться потому, что он кое-где путает. Где путаница, тут и махисты, это уже само собою разумеется. Маркс писал Кугельману 5-го декабря 1868 года: «Уже давно Дицген прислал мне отрывок рукописи о «Способности мышления», который, несмотря на некоторую путаницу в понятиях и на слишком частые повторения, содержит в себе много превосходных и, как продукт самостоятельного мышления рабочего, достойных изумления мыслей» (стр. 53 русск. пер.).[236] Г-н Валентинов приводит этот отзыв и не догадывается спросить себя, в чем усмотрел Маркс путаницу у И.Дицгена: в том ли, что сближает Дицгена с Махом, или в том, что противополагает Дицгена Маху? Г. Валентинов не поставил этого вопроса, ибо он читал и Дицгена и письма Маркса тоже наподобие гоголевского Петрушки. А на этот вопрос нетрудно найти ответ. Маркс неоднократно называл свое миросозерцание диалектическим материализмом, и энгельсовский «Анти-Дюринг», целиком прочитанный Марксом в рукописи, излагает именно это мировоззрение. Отсюда даже гг. Валентиновы могли бы сообразить, что путаница И.Дицгена могла состоять только в отступлениях его от последовательного применения диалектики, от последовательного материализма, в частности от «Анти-Дюринга». Не догадывается ли теперь г. Валентинов с братией, что Маркс мог назвать путаницей у Дицгена только то, что сближает Дицгена с Махом, который шел от Канта не к материализму, а к Беркли и к Юму? Или, может быть, материалист Маркс назвал путаницей как раз материалистическую теорию познания Дицгена, одобрил же его отступления от материализма? Одобрил то, что расходится с написанным при его участии «Анти-Дюрингом»? Кого морочат наши махисты, которые желают, чтобы их считали марксистами, и благовестят при этом на весь мир, что «их» Мах одобрил Дицгена? Не смекнули наши герои, что Мах мог одобрить Дицгена только за то, за что Маркс назвал его путаником! При общей оценке И.Дицгена в целом он не заслуживает такого резкого порицания. Он на 9/10 материалист, никогда не претендовавший ни на оригинальность, ни на особую философию, отличную от материализма. О Марксе Дицген говорил много раз и не иначе, как о главе направления («Kleinere phil. Schr.», S. 4 — отзыв 1873 года; S. 95 — 1876 года — подчеркивается, что Маркс и Энгельс «обладали необходимой философской школой», т.е. философским образованием; S. 181 — 1886 года — о Марксе и Энгельсе, как «признанных основателях» направления). Дицген был марксист, и медвежью услугу оказывают ему Евгений Дицген и — увы! — товарищ П.Дауге, сочиняющие «натурмонизм», «дицгенизм» и т.п. «Дицгенизм» в отличие от диалектического материализма есть путаница, есть шаг к реакционной философии, есть попытка создать линию не из того, что есть великого в Иосифе Дицгене (в этом рабочем-философе, открывшем по-своему диалектический материализм, много великого!), а из того, что есть у него слабого! Ограничусь двумя примерами того, как катятся к реакционной философии тов. П.Дауге и Евг.Дицген. П.Дауге пишет во 2-м издании «Аквизита», стр. 273: «Даже буржуазная критика указывает на связь философии Дицгена с эмпириокритицизмом и имманентной школой», и ниже: «особенно Леклера» (в цитате из «буржуазной критики»). Что П.Дауге ценит и уважает И.Дицгена, это несомненно. Но так же несомненно, что он позорит И.Дицгена, приводя без протеста отзыв буржуазного бумагомараки, сближающего самого решительного врага фидеизма и профессоров, «дипломированных лакеев» буржуазии, с прямым проповедником фидеизма и отъявленным реакционером, Леклером. Возможно, что Дауге повторил чужой отзыв об имманентах и Леклере, не будучи сам лично знаком с писаниями этих реакционеров. Но да послужит ему это предостережением: путь от Маркса к особенностям Дицгена — к Маху — к имманентам — есть путь в болото. Не только сближение с Леклером, но и сближение с Махом выдвигает Дицгена-путаника в отличие от Дицгена-материалиста. Я буду защищать И.Дицгена от П.Дауге. Я утверждаю, что И.Дицген не заслужил такого срама, как сближение с Леклером. И я могу сослаться на свидетеля, в таком вопросе самого авторитетного: на такого же реакционера, философа фидеиста и «имманента», как Леклер, именно па Шуберта-Зольдерна. В 1896 году он писал: «Социал-демократы охотно примыкают к Гегелю, с большим или меньшим (обыкновенно меньшим) правом, но только гегелеву философию они материализируют; ср. И.Дицгена. У Дицгена абсолютное становится универсумом, а этот последний — вещью в себе, абсолютным субъектом, явления которого суть его предикаты. Что Дицген делает таким образом чистейшую абстракцию основой конкретного процесса, этого он, разумеется, не замечает так же, как не замечал этого Гегель… Гегель, Дарвин, Геккель и естественноисторический материализм зачастую хаотически соединяются у Дицгена» («Социальный вопрос», S. XXXIII). Шуберт-Зольдерн лучше разбирается в философских оттенках, чем Мах, который хвалит всех, кого угодно, вплоть до кантианца Иерузалема. Евгений Дицген имел наивность пожаловаться немецкой публике на то, что в России «обидели» узкие материалисты Иосифа Дицгена, и перевел на немецкий язык статьи Плеханова и Дауге о И.Дицгене (см. J.Dietzgen: «Erkenntnis und Wahrheit», Stuttg., 1908[237], приложения). Нажаловался бедный «натурмонист» на свою голову: Фр.Меринг, который в философии и в марксизме кое-что понимает, написал в своей рецензии, что Плеханов по существу прав против Дауге («Neue Zeit», 1908, №38, 19. Juni, Feuilleton, S. 432[238]). Что И.Дицген, отступая от Маркса и Энгельса, попадал впросак. (S. 431), это для Меринга не подлежит сомнению. Евгений Дицген отвечал Мерингу длинной и плаксивой заметкой, в которой договорился до того, что И.Дицген может быть полезен «для соединения» «враждующих братьев ортодоксов и ревизионистов» («N. Z.», 1908, №44, 31. Juli, S. 652). Еще предостережение, товарищ Дауге: путь от Маркса к «дицгенизму» и «махизму» есть путь в болото, не для лиц, конечно, не для Ивана, Сидора, Павла, а для направления. И не кричите, гг. махисты, что я ссылаюсь на «авторитеты»: ваши крики против авторитетов — просто прикрытие того, что авторитеты социалистические (Маркс, Энгельс, Лафарг, Меринг, Каутский) вы подменяете авторитетами буржуазными (Махом, Петцольдтом, Авенариусом, имманентами). Лучше бы вам не поднимать вопроса об «авторитетах» и «авторитарности»! Глава V НОВЕЙШАЯ РЕВОЛЮЦИЯ В ЕСТЕСТВОЗНАНИИ И ФИЛОСОФСКИЙ ИДЕАЛИЗМ Год тому назад в журнале «Die Neue Zeit» была помещена статья Иосифа Динэ-Дэнеса: «Марксизм и новейшая революция в естествознании» (1906-1907, №52). Недостаток этой статьи — игнорирование гносеологических выводов, которые делаются из «новой» физики и которые специально интересуют нас в настоящее время. Но именно этот недостаток делает для нас особенно интересными точку зрения и выводы упомянутого автора. Иосиф Динэ-Дэнес стоит, подобно пишущему эти строки, на точке зрения того самого «рядового марксиста», про которого с таким величественным презрением говорят наши махисты. «Диалектиком-материалистом, — пишет, например, г. Юшкевич, — называет себя обыкновенно средний, рядовой марксист» (стр. 1 его книги). Вот этот-то рядовой марксист в лице И.Динэ-Дэнеса сопоставил новейшие открытия в естествознании, и особенно в физике (икс-лучи, лучи Беккереля, радий[239] и т.д.), непосредственно с «Анти-Дюрингом» Энгельса. К какому же выводу привело его это сопоставление? «В самых различных областях естествознания, — пишет И.Динэ-Дэнес, — приобретены новые знания, и все они сводятся к тому пункту, который хотел выставить на первый план Энгельс, именно к тому, что в природе «нет никаких непримиримых противоположностей, никаких насильственно фиксированных разграничительных линий и различий» и что, если встречаются в природе противоположности и различия, то их неподвижность, абсолютность вносятся в природу исключительно нами». Открыли, например, что свет и электричество суть лишь проявления одной и той же силы природы.[240] С каждым днем становится вероятнее, что химическое сродство сводится к электрическим процессам. Неразрушимые и неразложимые элементы химии, число которых продолжает все возрастать точно в насмешку над единством мира, оказываются разрушаемыми и разложимыми. Элемент радий удалось превратить в элемент гелий.[241] «Подобно тому, как все силы природы сводятся к одной силе, так и все вещества природы сводятся к одному веществу (курсив И.Динэ-Дэнеса). Приведя мнение одного из писателей, считающих атом только сгущением эфира.[242] автор восклицает: «Как блистательно подтверждается изречение Энгельса: движение есть форма бытия материи». «Все явления Природы суть движение, и различие между ними состоит только в том, что мы, люди, воспринимаем это движение в различных формах… Дело обстоит именно так, как сказал Энгельс. Точно так же, как и история, природа подчинена диалектическому закону движения». С другой стороны, нельзя взять в руки литературы махизма или о махизме, чтобы не встретить претенциозных ссылок на новую физику, которая-де опровергла материализм и т.д. и т.п. Основательны ли эти ссылки, вопрос другой, но связь новой физики или, вернее, определенной школы в новой физике с махизмом и другими разновидностями современной идеалистической философии не подлежит ни малейшему сомнению. Разбирать махизм, игнорируя эту связь, — как делает Плеханов,[243] — значит издеваться над духом диалектического материализма, т.е. жертвовать методом Энгельса ради той или иной буквы у Энгельса. Энгельс говорит прямо, что «с каждым, составляющим эпоху, открытием даже в естественноисторической области» (не говоря уже об истории человечества) «материализм неизбежно должен изменять свою форму» («Л.Фейербах», стр. 19 нем. изд.).[244] Следовательно, ревизия «формы» материализма Энгельса, ревизия его натурфилософских положений не только не заключает в себе ничего «ревизионистского» в установившемся смысле слова, а, напротив, необходимо требуется марксизмом. Махистам мы ставим в упрек отнюдь не такой пересмотр, а их чисто ревизионистский прием — изменять сути материализма под видом критики формы его, перенимать основные положения реакционной буржуазной философии без всякой попытки прямо, откровенно и решительно посчитаться с такими, например, безусловно крайне существенными в данном вопросе, утверждениями Энгельса, как его утверждение: «…движение немыслимо без материи» («Анти-Дюринг», стр. 50)[245]. Само собою разумеется, что, разбирая вопрос о связи одной школы новейших физиков с возрождением философского идеализма, мы далеки от мысли касаться специальных учений физики. Нас интересуют исключительно гносеологические выводы из некоторых определенных положений и общеизвестных открытий. Эти гносеологические выводы до такой степени напрашиваются сами собой, что их затрагивают уже многие физики. Мало того, среди физиков имеются ужо различные направления, складываются определенные школы на этой почве. Наша задача поэтому ограничивается тем, чтобы отчетливо представить, в чем суть расхождения этих направлений и в каком отношении стоят они к основным линиям философии. 1. КРИЗИС СОВРЕМЕННОЙ ФИЗИКИ Известный французский физик, Анри Пуанкаре, говорит в своей книге о «Ценности науки», что есть «признаки серьезного кризиса» физики, и посвящает особую главу этому кризису (ch. VIII, ср. p. 171). Этот кризис не исчерпывается тем, что «великий революционер-радий» подрывает принцип сохранения энергии. «Опасности подвергаются и все другие принципы» (180). Например, принцип Лавуазье, или принцип сохранения массы, оказывается подорванным электронной теорией материи. По этой теории, атомы образуют мельчайшие частицы, заряженные положительным или отрицательным электричеством, называемые электронами и «погруженные в среду, которую мы называем эфиром». Опыты физиков дают материал для исчисления быстроты движения электронов и их массы (или отношения их массы к их электрическому заряду). Быстрота движения оказывается сравнимой с быстротой света (300 000 километров в секунду), например, доходящей до трети этой быстроты. При таких условиях приходится принимать во внимание двоякую массу электрона соответственно необходимости преодолеть инерцию, во-первых, самого электрона и, во-вторых, эфира. Первая масса будет реальной или механической массой электрона, вторая — «электродинамической массой, представляющей инерцию эфира». И вот, первая масса оказывается равной нулю. Вся масса электронов, или, по крайней мере, отрицательных электронов, оказывается по происхождению своему всецело и исключительно электродинамической. Исчезает масса. Подрываются основы механики. Подрывается принцип Ньютона, равенство действия и противодействия, и т.д.[246] Перед нами, — говорит Пуанкаре, — «руины» старых принципов физики, «всеобщий разгром принципов». Правда, — оговаривается он, — все указанные исключения из принципов относятся к величинам бесконечно малым, — возможно, что других бесконечно малых, которые противодействуют подрыву старых законов, мы еще не знаем, — и радий к тому же очень редок, до во всяком случае «период сомнений» налицо. Гносеологические выводы автора из этого «периода сомнений» мы уже видели: «не природа дает (или навязывает) нам понятия пространства и времени, а мы даем их природе»; «все, что не есть мысль, есть чистейшее ничто». Это — выводы идеалистические. Ломка самых основных принципов доказывает (таков ход мысли Пуанкаре), что эти принципы не какие-нибудь копии, Снимки с природы, не изображения чего-то внешнего по отношению к сознанию человека, а продукты этого сознания. Пуанкаре не развивает последовательно этих выводов, не интересуется сколько-нибудь существенно философской стороной вопроса. На ней подробнейшим образом останавливается французский писатель по философским вопросам Абель Рей в своей книге: «Теория физики у современных физиков» (Abel Rey: «La théorie de la physique chez les physiciens contemporains», Paris, F. Alcan, 1907). Правда, автор сам позитивист, т.е. путаник и наполовину махист, но в данном случае это представляет даже некоторое удобство, ибо его нельзя заподозрить в желании «оклеветать» идола наших махистов. Рею нельзя доверять, когда речь идет о точном философском определении понятий и о материализме в особенности, ибо Рей тоже профессор и, в качестве такового, полон бесконечного презрения к материалистам (и отличается бесконечным невежеством насчет гносеологии материализма). Нечего и говорить, что какие-то там Маркс или Энгельс для таких «мужей науки» совершенно не существуют. Но чрезвычайно богатую литературу вопроса, не только французскую, но и английскую, и немецкую (Оствальд и Мах в особенности) Рей сводит тщательно и в общем добросовестно, так что мы будем часто пользоваться его работой. Внимание философов вообще, — говорит автор, — а также тех, кто, по мотивам того или другого порядка, хочет критиковать вообще науку, привлечено теперь в особенности к физике. «Обсуждая пределы и ценность физических знании, критикуют в сущности законность положительной науки, возможность познания объекта» (р. I-II). Из «кризиса современной физики» торопятся сделать скептические выводы (p. 14). В чем же суть этого кризиса? В течение первых двух третей XIX века физики были согласны между собой во всем существенном. «Верили в чисто механическое объяснение природы; принимали, что физика есть лишь более сложная механика, именно — молекулярная механика. Расходились только по вопросу о приемах сведения физики к механике, о деталях механизма». «В настоящее время зрелище, которое нам представляют физико-химические науки, кажется совершенно обратным. Крайние разногласия сменили прежнее единодушие, и притом разногласия не в деталях, а в основных и руководящих идеях. Если бы было преувеличением сказать, что у каждого ученого свои особые тенденции, то все же необходимо констатировать, что, подобно искусству, наука, в особенности физика, имеет многочисленные школы, выводы которых зачастую расходятся, а иногда прямо враждебны один другому… Отсюда можно видеть, каково значение и какова широта того, что получило название кризиса современной физики. Традиционная физика до половины XIX века принимала, что достаточно простого продолжения физики, чтобы получить метафизику материи. Эта физика придавала своим теориям онтологическое значение. И эти теории были всецело механические. Традиционный механизм» (Рей употребляет это слово в особом смысле системы взглядов, сводящих физику к механике) «представлял таким образом, сверх результатов опыта, за пределами результатов опыта, реальное познание материального мира. Это не было гипотетическое выражение опыта, — это была догма» (16)… Здесь мы должны прервать почтенного «позитивиста». Ясно, что он рисует нам материалистическую философию традиционной физики, не желая назвать черта (т.е. материализм) по имени. Юмисту материализм должен казаться метафизикой, догмой, выходом за пределы опыта и т.д. Не зная материализма, юмист Рей совсем уже никакого понятия не имеет о диалектике, об отличии диалектического материализма от материализма метафизического в энгельсовском смысле слова. Поэтому, например, соотношение абсолютной и относительной истины абсолютно неясно Рею. «…Критические замечания против традиционного механизма, которые были сделаны во второй половине XIX века, подорвали эту предпосылку онтологической реальности механизма. На этой критике утвердился философский взгляд на физику, который стал уже почти традиционным в философии конца XIX века. Наука, во атому взгляду, не более как символическая формула, приемы отметки (обозначения, repérage, создания знаков, меток, символов), а так как эти приемы отметки различны в различных школах, то скоро сделано было заключение, что отмечается при этом только то, что предварительно создано (façonne) человеком для обозначения (для символизации). Наука стала произведением искусства для дилетантов, произведением искусства для утилитаристов: точки зрения, которые естественно стали повсюду истолковывать, как отрицание возможности науки. Наука, как чисто искусственное средство воздействия на природу, как простая утилитарная техника, не имеет права называться наукой, если не искажать смысла слов. Сказать, что наука не может быть ничем иным, кроме такого искусственного средства воздействия, значит отрицать науку в настоящем значении слова. Крах традиционного механизма или, вернее, та критика, которой он был подвергнут, привела к следующему положению: наука тоже потерпела крах. От невозможности держаться попросту и исключительно традиционного механизма заключили к невозможности науки» (16-17). И автор ставит вопрос: «Представляет ли из себя современный кризис физики временный и внешний инцидент в развитии науки или наука внезапно поворачивает назад и покидает окончательно ту дорогу, по которой она шла?..» «…Если физико-химические науки, которые в истории были по существу дела поборниками эмансипации, терпят крушение в таком кризисе, который оставляет за ними исключительно ценность технически полезных рецептов, но отнимает у них всякое значение с точки зрения познания природы, то отсюда должен проистечь полный переворот и в логике и в истории идей. Физика теряет всякую воспитательную ценность; дух положительной науки, представляемый ею, становится ложным и опасным». Наука может дать лишь практические рецепты, а не действительное знание. «Познание реального надо искать другими средствами… Надо идти другим путем, надо вернуть субъективной интуиции, мистическому чувству реальности, одним словом, таинственному, то, что считалось у них отнятым наукой» (19). В качестве позитивиста автор считает такой взгляд неправильным и кризис физики временным. Каким образом очищает Рей Маха, Пуанкаре и К° от этих выводов, мы увидим ниже. Теперь мы ограничимся констатированием факта «кризиса» и его значения. Из последних слов Рея, приведенных нами, ясно, какие реакционные элементы воспользовались этим кризисом и обострили его. В предисловии к своему сочинению Рей говорит прямо, что на «общий дух современной физики» стремится «опереться фидеистское и антиинтеллектуалистское движение последних лет XIX века» (II). Фидеистами (от латинского слова fides, вера) называют во Франции тех, кто ставит веру над разумом. Антиинтеллектуализмом называется учение, отрицающее права или претензии разума. Следовательно, в философском отношении суть «кризиса современной физики» состоит в том, что старая физика видела в своих теориях «реальное познание материального мира», т.е. отражение объективной реальности. Новое течение в физике видит в теории только символы, знаки, отметки для практики, т.е. отрицает существование объективной реальности, независимой от нашего сознания и отражаемой им. Если бы Рей держался правильной философской терминологии, то он должен был бы сказать: материалистическая теория познания, стихийно принимавшаяся прежней физикой, сменилась идеалистической и агностической, чем воспользовался фидеизм, вопреки желанию идеалистов и агностиков. Но эту смену, составляющую кризис, Рей не представляет себе так, как будто все новые физики стоят против всех старых физиков. Нет. Он показывает, что по гносеологическим своим тенденциям современные физики делятся на три школы: энергетическую или концептуалистскую (conceptuello — от слова концепт, чистое понятие), механистскую или новомеханистскую, которой продолжает держаться громадное большинство физиков, и промежуточную между ними, критическую школу. К первой относятся Мах и Дюгем; к третьей Анри Пуанкаре; ко второй Кирхгоф, Гельмгольц, Томсон (лорд Кельвин), Максвелл из старых, Лармор, Лоренц из новейших физиков. В чем суть двух основных линий (ибо третья является не самостоятельной, а промежуточной), видно из следующих слов Рея: «Традиционный механизм построил систему материального мира». В учении о строении материи он исходил из «элементов качественно однородных и тождественных», причем элементы должны были рассматриваться «неизменными, непроницаемыми» и т.д. Физика «строила реальное здание из реальных материалов и реального цемента. Физик обладал материальными элементами, причинами и способом их действия, реальными законами их действия» (33-38). «Изменения этого взгляда на физику состоят преимущественно в том, что отбрасывают онтологическую ценность теорий и чрезвычайно подчеркивают феноменологическое значение физики». Концептуалистский взгляд имеет дело с «чистыми абстракциями», «ищет теории чисто абстрактной, устраняющей, насколько возможно, гипотезу материи». «Понятие энергии становится подосновой (substructure) новой физики. Поэтому концептуалистская физика может быть бóльшей частью названа энергетической физикой», хотя это наименование не подходит, например, к такому представителю концептуалистской физики, как Мах (p. 46). Это смешение энергетики с махизмом у Рея, конечно, не совсем правильно, равно как и уверение, что к феноменологическому взгляду на физику приходит и ново-механистская школа (p. 48), при всей глубине ее расхождения с концептуалистами. «Новая» терминология Рея не уясняет дела, а затемняет его, но мы не могли избежать ее, чтобы дать читателю представление о взгляде «позитивиста» на кризис физики. По существу вопроса, противоположение «новой» школы старому взгляду вполне совпадает, как мог убедиться читатель, с вышеприведенной критикой Гельмгольца Клейнпетером. Передавая взгляды разных физиков, Рей отражает в своем изложении всю неопределенность и шаткость их философских взглядов. Суть кризиса современной физики состоит в ломке старых законов и основных принципов, в отбрасывании объективной реальности вне сознания, т.е. в замене материализма идеализмом и агностицизмом. «Материя исчезла» — так можно выразить основное и типичное по отношению ко многим частным вопросам затруднение, создавшее этот кризис. На этом затруднении мы и остановимся. 2. «МАТЕРИЯ ИСЧЕЗЛА» У современных физиков можно встретить буквально такое выражение при описании новейших открытий. Например, Л.Ульвиг в своей книге «Эволюция наук» озаглавил главу о новых теориях относительно материи: «Существует ли материя?» «Атом дематериализуется, — говорит он там, — материя исчезает».[247] Чтобы посмотреть, как легко делаются отсюда махистами коренные философские выводы, возьмем хоть Валентинова. «Заявление, что научное объяснение мира получает себе прочное обоснование «только в материализме», есть не более, как вымысел, — пишет он, — и, вдобавок, нелепый вымысел» (стр. 67). В качестве разрушителя этого нелепого вымысла приводится известный итальянский физик Август Риги, который говорит, что электронная теория «есть не столько теория электричества, сколько материи; новая система просто ставит электричество на место материи» (Augusto Righi. «Die moderne Theorie der physikalischen Erscheinungen», Lpz., 1905, S. 131.[249] Есть русск. перевод). Приведя эти слова (стр. 64), г. Валентинов восклицает: «Почему позволяет себе Август Риги нанести это оскорбление св. материи? Может быть, потому, что он солипсист, идеалист, буржуазный критицист, различный там эмпириомонист или еще кто-нибудь даже хуже этого?» Это замечание, которое кажется г. Валентинову убийственно-ядовитым против материалистов, показывает всю его девственную невинность в вопросе о философском материализме. В чем состоит действительная связь философского идеализма с «исчезновением материи», этого г. Валентинов абсолютно не понял. А то «исчезновение материи», о котором он говорит вслед за современными физиками, не имеет отношения к гносеологическому различению материализма и идеализма. Чтобы пояснить это, возьмем одного из самых последовательных и ясных махистов, Карла Пирсона. Физический мир для него есть группы чувственных восприятии. «Нашу познавательную модель физического мира» он иллюстрирует следующей диаграммой, оговариваясь, что соотношение размеров не принято этой диаграммой во внимание (p. 282 «The Grammar of Science»): Упрощая свою диаграмму, К.Пирсон вовсе выкинул вопрос о соотношении эфира и электричества или положительных и отрицательных электронов. Но это не важно. Важно то, что идеалистическая точка зрения Пирсона принимает «тела» за чувственные восприятия, а затем уже составление этих тел из частиц, частиц из молекул и т.д. касается изменений в модели физического мира, а никоим образом не вопроса о том, суть ли тела символы ощущений или ощущения образы тел. Материализм и идеализм различаются тем или иным решением вопроса об источнике нашего познания, об отношении познания (и «психического» вообще) к физическому миру, а вопрос о строении материи, об атомах и электронах есть вопрос, касающийся только этого «физического мира». Когда физики говорят: «материя исчезает», они хотят этим сказать, что до сих пор естествознание приводило все свои исследования физического мира к трем последним понятиям — материя, электричество, эфир; теперь же остаются только два последние, ибо материю удается свести к электричеству, атом удается объяснить как подобие бесконечно малой солнечной системы, внутри которой вокруг положительного электрона[250] двигаются с определенной (и необъятно громадной, как мы видели) быстротой отрицательные электроны.[251] Вместо десятков элементов удается, следовательно, свести физический мир к двум или трем (поскольку положительный и отрицательный электроны составляют «две материи существенно различные», как говорит физик Пеллá, — Rey, l.с., p. 294-295[252]). Естествознание ведет, следовательно, к «единству материи» (там же)[253] — вот действительное содержание той фразы об исчезновении материи, о замене материи электричеством и т.д., которая сбивает с толку столь многих. «Материя исчезает» — это значит исчезает тот предел, до которого мы знали материю до сих пор, наше знание идет глубже; исчезают такие свойства материи, которые казались раньше абсолютными, неизменными, первоначальными (непроницаемость, инерция, масса[255] и т.п.) и которые теперь обнаруживаются, как относительные, присущие только некоторым состояниям материи. Ибо единственное «свойство» материи, с признанием которого связан философский материализм, есть свойство быть объективной реальностью, существовать вне нашего сознания. Ошибка махизма вообще и махистской новой физики состоит в том, что игнорируется эта основа философского материализма и различие материализма метафизического от материализма диалектического. Признание каких-либо неизменных элементов, «неизменной сущности вещей» и т.п. не есть материализм, а есть метафизический, т.е. антидиалектический материализм. Поэтому И.Дицген подчеркивал, что «объект науки бесконечен», что неизмеримым, непознаваемым до конца, неисчерпаемым является не только бесконечное, но и «самый маленький атом», ибо «природа во всех своих частях без начала и без конца» («Kleinere philosophische Schriften», S. 229-230[256]). Поэтому Энгельс приводил свой пример с открытием ализарина в каменноугольном дегте и критиковал механический материализм. Чтобы поставить вопрос с единственно правильной, т.е. диалектически-материалистической, точки зрения, надо спросить: существуют ли электроны, эфир и так далее вне человеческого сознания, как объективная реальность или нет? На этот вопрос естествоиспытатели так же без колебания должны будут ответить и отвечают постоянно да, как они без колебаний признают существование природы до человека и до органической материи. И этим решается вопрос в пользу материализма, ибо понятие материи, как мы уже говорили, не означает гносеологически ничего иного, кроме как: объективная реальность, существующая независимо от человеческого сознания и отображаемая им. Но диалектический материализм настаивает на приблизительном, относительном характере всякого научного положения о строении материи и свойствах ее, на отсутствии абсолютных граней в природе, на превращении движущейся материи из одного состояния в другое, по-видимому, с нашей точки зрения, непримиримое с ним и т.д. Как ни диковинно с точки зрения «здравого смысла» превращение невесомого эфира в весомую материю и обратно, как ни «странно» отсутствие у электрона всякой иной массы, кроме электромагнитной, как ни необычно ограничение механических законов движения одной только областью явлений природы и подчинение их более глубоким законам электромагнитных явлений и т.д., — все это только лишнее подтверждение диалектического материализма. Новая физика свихнулась в идеализм, главным образом, именно потому, что физики не знали диалектики. Они боролись с метафизическим (в энгельсовском, а не в позитивистском, т.е. юмистском, смысле этого слова) материализмом, с его односторонней «механичностью», — и при атом выплескивали из ванны вместе с водой и ребенка. Отрицая неизменность известных до тех пор элементов и свойств материи, они скатывались к отрицанию материи, то есть объективной реальности физического мира. Отрицая абсолютный характер важнейших и основных законов, они скатывались к отрицанию всякой объективной закономерности в природе, к объявлению закона природы простой условностью, «ограничением ожидания», «логической необходимостью» и т.п. Настаивая на приблизительном, относительном характере наших знаний, они скатывались к отрицанию независимого от познания объекта, приблизительно верно, относительно правильно отражаемого этим познанием. И т.д., и т.д. без конца. Рассуждения Богданова в 1899 году о «неизменной сущности вещей», рассуждения Валентинова и Юшкевича о «субстанции» и т.д. — все это такие же плоды незнания диалектики. Неизменно, с точки зрения Энгельса, только одно: это — отражение человеческим сознанием (когда существует человеческое сознание) независимо от него существующего и развивающегося внешнего мира. Никакой другой «неизменности», никакой другой «сущности», никакой «абсолютной субстанции» в том смысле, в каком разрисовала эти понятия праздная профессорская философия, для Маркса и Энгельса не существует. «Сущность» вещей или «субстанция» тоже относительны; они выражают только углубление человеческого познания объектов, и если вчера это углубление не шло дальше атома, сегодня — дальше электрона и эфира, то диалектический материализм настаивает на временном, относительном, приблизительном характере всех этих вех познания природы прогрессирующей наукой человека. Электрон так же неисчерпаем, как и атом, природа бесконечна, но она бесконечно существует, и вот это-то единственно категорическое, единственно безусловное признание ее существования вне сознания и ощущения человека и отличает диалектический материализм от релятивистского агностицизма и идеализма. Приведем два примера того, как новая физика колеблется бессознательно и стихийно между диалектическим материализмом, который остается неизвестным для буржуазных ученых, и «феноменализмом» с его неизбежными субъективистскими (а далее и прямо фидеистическими) выводами. Тот самый Август Риги, которого г. Валентинов не сумел спросить насчет интересовавшего его вопроса о материализме, пишет в введении к своей книге: «Что собственно такое электроны или электрические атомы, это и поныне остается тайной; но, несмотря на это, новой теории суждено, может быть, приобрести со временем немалое философское значение, поскольку она приходит к совершенно новым посылкам относительно строения весомой материи и стремится свести все явления внешнего мира к одному общему происхождению. «С точки зрения позитивистских и утилитаристских тенденций нашего времени подобное преимущество, пожалуй, не важно, и теория может быть признаваема прежде всего за средство удобным образом приводить в порядок и сопоставлять факты, служить руководством при поисках дальнейших явлений. Но если в прежние времена относились, может быть, с слишком большим доверием к способностям человеческого духа и слишком легко мнили руками взять последние причины всех вещей, то в наше время есть склонность впадать в противоположную ошибку» (l.с., S. 3). Почему отгораживается здесь Риги от позитивистских и утилитаристских тенденций? Потому, что он, не имея, видимо, никакой определенной философской точки зрения, стихийно держится за реальность внешнего мира и за признание новой теории не только «удобством» (Пуанкаре), не только «эмпириосимволом» (Юшкевич), не только «гармонизацией опыта» (Богданов) и как там еще зовут подобные субъективистские выверты, а дальнейшим шагом в познании объективной реальности. Если бы этот физик познакомился с диалектическим материализмом, его суждение об ошибке, противоположной старому метафизическому материализму, стало бы, может быть, исходным пунктом правильной философии. Но вся обстановка, в которой живут эти люди, отталкивает их от Маркса и Энгельса, бросает в объятия пошлой казенной философии. Рей тоже абсолютно не знаком с диалектикой. Но и он вынужден констатировать, что среди новейших физиков есть продолжатели традиции «механизма» (т.е. материализма). По пути «механизма», — говорит он, — идут не только Кирхгоф, Герц, Больцман, Максвелл, Гельмгольц, лорд Кельвин. «Чистыми механистами и с известной точки зрения более механистами, чем кто бы то ни было, представляющими из себя последнее слово (l'aboutissant) механизма, являются те, кто вслед за Лоренцом и Лармором формулируют электрическую теорию материи и приходят к отрицанию постоянства массы, объявляя ее функцией движения. Все они механисты, ибо они за исходный пункт берут реальные движения» (курсив Рея, p. 290-291). «…Если бы новые гипотезы Лоренца, Лармора и Ланжевена (Langevin) подтвердились опытом и приобрели достаточно прочную базу для систематизации физики, то было бы несомненно, что законы современной механики зависят от законов электромагнетизма; законы механики были бы особым случаем и были бы ограничены строго определенными пределами. Постоянство массы, наш принцип инерции сохранили бы силу только для средних скоростей тел, понимая термин «средний» в отношении к нашим чувствам и к явлениям, составляющим наш обычный опыт. Общая переделка механики стала бы необходима, а следовательно, и общая переделка физики как системы. Означало ли бы это отказ от механизма? Никоим образом. Чисто механистская традиция продолжала бы сохраняться, механизм шел бы по нормальному пути своего развития» (295). «Электронная физика, которая должна быть причислена к теориям по общему духу механистским, стремится придать свою систематизацию всей физике. Эта физика электронов, хотя ее основные принципы берутся не из механики, а из экспериментальных данных теории электричества, является по духу механистской, ибо 1) она употребляет элементы образные (figurés), материальные, чтобы представить физические свойства и их законы; она выражается в терминах восприятия. 2) Если она не рассматривает физических явлений как особые случаи механических явлений, то она рассматривает механические явления как особый случай физических. Законы механики остаются, следовательно, в прямой связи с законами физики; понятия механики остаются понятиями того же порядка, как и понятия физико-химические. В традиционном механизме эти понятия были снимком (calqués) с движений сравнительно медленных, которые, будучи одни только известны и доступны прямому наблюдению, были приняты… за типы всех возможных движений. Новые опыты показали, что необходимо расширить наше представление о возможных движениях. Традиционная механика остается вся в неприкосновенности, но она применима уже только к движениям сравнительно медленным… По отношению к большим быстротам законы движения оказываются иными. Материя сводится к электрическим частицам, последним элементам атома… 3) Движение, перемещение в пространстве, остается единственным образным (figuré) элементом физической теории. 4) Наконец — и с точки зрения общего духа физики, это соображение выше всех остальных — взгляд на физику, на ее метод, на ее теории и их отношение к опыту, остается абсолютно тождественным с взглядами механизма, с теорией физики, начиная с эпохи Возрождения» (46-47). Я привел целиком эти длинные выписки из Рея, потому что изложить иначе его утверждения при его постоянной боязни избегнуть «материалистической метафизики» было бы невозможно. Но как бы ни зарекались от материализма и Рей, и физики, про которых он говорит, а все же остается несомненным, что механика была снимком с медленных реальных движений, а новая физика есть снимок с гигантски быстрых реальных движений. Признание теории снимком, приблизительной копией с объективной реальности, — в этом и состоит материализм. Когда Рей говорит, что среди новых физиков есть «реакция против концептуалистской (махистской) и энергетической школы», и когда он к представителям этой реакции относит физиков электронной теории (46), — то лучшего подтверждения того факта, что борьба идет, по сути дела, между материалистическими и идеалистическими тенденциями, мы не могли бы и желать. Не надо только забывать, что, кроме общих предрассудков всего образованного мещанства против материализма, на самых выдающихся теоретиках сказывается полнейшее незнакомство с диалектикой. 3. МЫСЛИМО ЛИ ДВИЖЕНИЕ БЕЗ МАТЕРИИ? Использование философским идеализмом новой физики или идеалистические выводы из нее вызываются не тем, что открываются новые виды вещества и силы, материи и движения, а тем, что делается попытка мыслить движение без материи. Вот этой-то попытки не разбирают по существу наши махисты. Посчитаться с утверждением Энгельса, что «движение немыслимо без материи», они не пожелали. И.Дицген еще в 1869 году, в своей «Сущности головной работы» высказывал ту же мысль, что и Энгельс, — правда, не без обычных своих путаных попыток «примирить» материализм с идеализмом. Оставим в стороне эти попытки, в значительной степени объясняемые тем, что Дицген полемизирует с бюхнеровским материализмом, чуждым диалектике, и посмотрим на собственные заявления Дицгена по интересующему нас вопросу. «Идеалисты хотят, — говорит Дицген, — общего без особенного, духа без материи, силы без вещества, науки без опыта или без материала, абсолютного без относительного» («Das Wesen der menschlichen Kopfarbeit», 1903, S. 108 [257]). Итак, стремление оторвать движение от материи, силу от вещества Дицген связывает с идеализмом, ставит рядом с стремлением оторвать мысль от мозга. «Либих, — продолжает Дицген, — любящий делать отступления от своей индуктивной науки в сторону философской спекуляции, говорит в смысле идеализма: силы нельзя видеть» (109). «Спиритуалист или идеалист верит в духовное, т.е. призрачное, необъяснимое существо силы» (110). «Противоположность между силой и веществом так же стара, как противоположность между идеализмом и материализмом» (111). «Разумеется, нет силы без вещества, нет вещества без силы. Вещество без силы и сила без вещества есть бессмыслица. Если идеалистические естествоиспытатели верят в нематериальное бытие сил, то в этом пункте они не естествоиспытатели, а… духовидцы» (114). Мы видим отсюда, что сорок лет тому назад тоже встречались естествоиспытатели, готовые допустить мыслимость движения без материи, и что Дицген объявлял их «в этом пункте» духовидцами. В чем же состоит связь философского идеализма с отделением материи от движения, с устранением вещества от силы? Не «экономнее» ли в самом деле мыслить движение без материи? Представим себе последовательного идеалиста, который стоит, положим, на той точке зрения, что весь мир есть мое ощущение или мое представление и т.д. (если взять «ничье» ощущение или представление, то от этого изменится только разновидность философского идеализма, но не изменится его сущность). Идеалист и не подумает отрицать того, что мир есть движение, именно: движение моих мыслей, представлений, ощущений. Вопрос о том, что движется, идеалист отвергнет и сочтет нелепым: происходит смена моих ощущений, исчезают и появляются представления, и только. Вне меня ничего нет. «Движется» — и баста. Более «экономного» мышления нельзя себе представить. И никакими доказательствами, силлогизмами, определениями нельзя опровергнуть солипсиста, если он последовательно проводит свой взгляд. Основное отличие материалиста от сторонника идеалистической философии состоит в том, что ощущение, восприятие, представление и вообще сознание человека принимается за образ объективной реальности. Мир есть движение этой объективной реальности, отражаемой нашим сознанием. Движению представлений, восприятий и т.д. соответствует движение материи вне меня. Понятие материи ничего иного, кроме объективной реальности, данной нам в ощущении, не выражает. Поэтому оторвать движение от материи равносильно тому, чтобы оторвать мышление от объективной реальности, оторвать мои ощущения от внешнего мира, т.е. перейти на сторону идеализма. Тот фокус, который проделывается обыкновенно с отрицанием материи, с допущением движения без материи, состоит в том, что умалчивается об отношении материи к мысли. Дело представляется так, как будто бы этого отношения не было, а в действительности оно протаскивается тайком, остается невысказанным в начале рассуждения, но выплывает более или менее незаметным образом впоследствии. Материя исчезла, — говорят нам, — желая делать отсюда гносеологические выводы. А мысль осталась? — спросим мы. Если нет, если с исчезновением материя исчезла и мысль, с исчезновением мозга и нервной системы исчезли и представления и ощущения, — тогда, значит, все исчезло, исчезло и ваше рассуждение, как один из образчиков какой ни на есть «мысли» (или недомыслия)! Если же — да, если при исчезновении материи предполагается не исчезнувшей мысль (представление, ощущение и т.д.), то вы, значит, тайком перешли на точку зрения философского идеализма. Это именно и бывает всегда с людьми, из «экономии» желающими мыслить движение без материи, ибо молчаливо, просто тем самым, что они продолжают свое рассуждение, они признают существование мысли после исчезновения материи. А это значит, что очень простой или очень сложный философский идеализм берется за основу: очень простой, если дело сводится открыто к солипсизму (я существую, весь мир есть только мое ощущение); очень сложный, если вместо мысли, представления, ощущения живого человека берется мертвая абстракция: ничья мысль, ничье представление, ничье ощущение, мысль вообще (абсолютная идея, универсальная воля и т.п.), ощущение, как неопределенный «элемент», «психическое», подставляемое под всю физическую природу и т.д. и т.п. Между разновидностями философского идеализма возможны при этом тысячи оттенков, и всегда можно создать тысяча первый оттенок, и автору такой тысяча первой системки (напр., эмпириомонизма) различие ее от остальных может казаться важным. С точки зрения материализма эти различия совершенно несущественны. Существенен исходный пункт. Существенно то, что попытка мыслить движение без материи протаскивает мысль, оторванную от материи, а это и есть философский идеализм. Поэтому, напр., английский махист Карл Пирсон, наиболее ясный, последовательный, враждебный словесным уверткам махист, прямо начинает главу VII своей книги, посвященную «материи», с параграфа, носящего характерное заглавие: «Все вещи движутся, — но только в понятии» («All things move — but only in conception»). «По отношению к области восприятии праздным является вопрос («it is idle to ask»), что движется и почему оно движется» (p. 243, «The Grammar of Science»[258]). Поэтому и у Богданова его философские злоключения начались собственно раньше его знакомства с Махом, начались с тех пор, как он поверил крупному химику и мелкому философу Оствальду, будто можно мыслить движение без материи. На этом давно прошедшем эпизоде философского развития Богданова тем уместнее будет остановиться, что нельзя обойти «энергетики» Оствальда, говоря о связи философского идеализма с некоторыми течениями в новой физике. «Мы уже говорили, — писал Богданов в 1899 году, — что XIX веку не удалось окончательно порешить с вопросом о «неизменной сущности вещей». Сущность эта играет видную роль даже в мировоззрении наиболее передовых мыслителей века под именем «материи»…» («Основные элементы исторического взгляда на природу», стр. 38). Мы говорили, что это — путаница. Признание объективной реальности внешнего мира, признание существования вне нашего сознания вечно движущейся и вечно изменяющейся материи смешивается здесь с признанием неизменной сущности вещей. Нельзя допустить, чтобы к числу «передовых мыслителей» Богданов не относил в 1899 г. Маркса и Энгельса. Но диалектического материализма он явно не понял. «…В процессах природы все еще различают обыкновенно две стороны: материю и ее движение. Нельзя сказать, чтобы понятие материи отличалось большой ясностью. На вопрос, что такое материя, — нелегко дать удовлетворительный ответ. Определяют ее, как «причину ощущений», или как «постоянную возможность ощущений»; но очевидно, что материя тут смешана с движением…» Очевидно, что Богданов рассуждает неправильно. Мало того, что он смешивает материалистическое признание объективного источника ощущений (неясно формулировано в словах причина ощущений) с агностическим миллевским определением материи, как постоянной возможности ощущений. Основная ошибка тут та, что автор, вплотную подойдя к вопросу о существовании или несуществовании объективного источника ощущений, бросает на полпути этот вопрос и перескакивает к другому вопросу о существовании или несуществовании материи без движения. Идеалист может считать мир движением наших ощущений (хотя бы «организованных социально» и «гармонизованных» в высшей степени); материалист — движением объективного источника, объективной модели наших ощущений. Метафизический, т.е. антидиалектический, материалист может принимать существование материи (хотя бы временное, до «первого толчка» и т.п.) без движения. Диалектический материалист не только считает движение неразрывным свойством материи, но и отвергает упрощенный взгляд на движение и т.д. «…Всего точнее, может быть, оказалось бы такое определение: «материя есть то, что движется»; но это настолько же бессодержательно, как если бы мы сказали: материя есть подлежащее предложения, сказуемое которого — «движется». Однако дело в том, пожалуй, и заключается, что люди в эпоху статики привыкли видеть в роли подлежащего непременно что-нибудь солидное, какой-нибудь «предмет», а такую неудобную для статического мышления вещь, как «движение», согласились терпеть лишь в качестве сказуемого, одного из атрибутов "материи"». Это уже что-то вроде акимовского обвинения искровцев в том, что у них в программе нет слова пролетариат в именительном падеже! Сказать ли: мир есть движущаяся материя или: мир есть материальное движение, от этого дело не изменяется. «…Ведь должна же энергия иметь носителя!» — говорят сторонники материи. — «А почему?» — резонно спрашивает Оствальд. — «Разве природа обязана состоять из подлежащего и сказуемого?» (стр. 39). Ответ Оствальда, столь понравившийся в 1899 году Богданову, есть простой софизм. Разве наши суждения, — можно бы ответить Оствальду, — обязаны состоять из электронов и эфира? На деле, мысленное устранение материи как «подлежащего», из «природы», означает молчаливое допущение мысли как «подлежащего» (т.е. как чего-то первичного, исходного, независимого от материи), в философию. Устраняется-то не подлежащее, а объективный источник ощущения, и «подлежащим» становится ощущение, т.е. философия становится берклианской, как бы ни переряживали потом слово: ощущение. Оствальд пытался избегнуть этой неминуемой философской альтернативы (материализм или идеализм) посредством неопределенного употребления слова «энергия», но именно его попытка и показывает лишний раз тщетность подобных ухищрений. Если энергия есть движение, то вы только передвинули трудность с подлежащего на сказуемое, только переделали вопрос: материя ли движется? в вопрос: материальна ли энергия? Происходит ли превращение энергии вне моего сознания, независимо от человека и человечества, или это только идеи, символы, условные знаки и т.п.? На этом вопросе и сломала себе шею «энергетическая» философия, эта попытка «новой» терминологией замазать старые гносеологические ошибки. Вот примеры того, как запутался энергетик Оствальд. В предисловии к своим «Лекциям о натурфилософии»[259] он заявляет, что считает «громадным выигрышем, если старое затруднение: как соединить понятия материя и дух — будет просто и естественно устранено подведением обоих этих понятий под понятие энергии». Это не выигрыш, а проигрыш, ибо вопрос о том, вести ли гносеологическое исследование (Оствальд не ясно сознает, что он ставит именно гносеологический, а не химический вопрос!) в материалистическом или идеалистическом направлении, не решается, а запутывается произвольным употреблением слова «энергия». Конечно, если «подвести» под это понятие и материю и дух, тогда словесное уничтожение противоположности несомненно, но ведь нелепость учения о леших и домовых не исчезнет от того, что мы назовем его «энергетическим». На стр. 394 «Лекций» Оствальда читаем: «Что все внешние явления могут быть изображены, как процессы между энергиями, это обстоятельство проще всего объяснить тем, что именно процессы нашего сознания сами являются энергетическими и таковое свое свойство передают (aufprägen) всем внешним опытам». Это — чистый идеализм: не наша мысль отражает превращение энергии во внешнем мире, а внешний мир отражает «свойство» нашего Сознания! Американский философ Хиббен очень метко говорит, указывая на это и другие подобные места лекций Оствальда, что Оствальд «появляется здесь в наряде кантианства»: объяснимость явлений внешнего мира выводится из свойств нашего ума![260] «Очевидно, — говорит Хиббен, — что если мы первоначальное понятие энергии определим таким образом, чтобы оно включало и психические явления, то это уже не будет то простое понятие энергии, которое признается в научных кругах или даже самими энергетиками». Превращение энергии рассматривается естествознанием как объективный процесс, независимый от сознания человека и от опыта человечества, т.е. рассматривается материалистически. И у самого Оствальда в массе случаев, даже вероятно в громадном большинстве случаев, под энергией разумеется материальное движение. Поэтому и произошло такое оригинальное явление, что ученик Оствальда, Богданов, ставши учеником Маха, стал обвинять Оствальда не за то, что он не выдерживает последовательно материалистического взгляда на энергию, а за то, что он допускает (иногда даже кладет в основу) материалистический взгляд на энергию. Материалисты критикуют Оствальда за то, что он впадает в идеализм, за то, что он пытается примирить материализм с идеализмом. Богданов критикует Оствальда с идеалистической точки зрения: «…Враждебная атомизму, но в остальном очень родственная старому материализму энергетика Оствальда, — пишет Богданов в 1906 году, — привлекла самые горячие мои симпатии. Скоро я заметил, однако, важное противоречие его натурфилософии: подчеркивая много раз чисто методологическое значение понятия] энергия, — он сам его в массе случаев не выдерживает. Энергия из чистого символа соотношений между фактами опыта у него то и дело превращается в субстанцию опыта, в материю мира…» («Эмпириомонизм», кн. III, стр. XVI-XVII). Энергия — чистый символ! Богданов может после этого сколько угодно спорить с «эмпириосимволистом» Юшкевичем, с «чистыми махистами», эмпириокритиками и т.д., — с точки зрения материалистов это будет спор между человеком, верящим в желтого черта, и человеком, верящим в зеленого черта. Ибо важны не различия Богданова от других махистов, а то, что у них есть общего: идеалистическое толкование «опыта» и «энергии», отрицание объективной реальности, в приспособлении к которой состоит опыт человека, в снимке с которой состоит единственно научная «методология» и научная «энергетика». «Материал мира для нее (энергетики Оствальда) безразличен; с ней вполне совместим и старый материализм, и панпсихизм» (XVII)… — т.е. философский идеализм? И Богданов пошел от путаной энергетики не по материалистической, а по идеалистической дорожке… «Когда энергию представляют, как субстанцию, то это есть не что иное, как старый материализм минус абсолютные атомы, — материализм с поправкой в смысле непрерывности существующего» (там же). Да, от «старого» материализма, т.е. метафизического материализма естественников, Богданов пошел не к диалектическому материализму, которого он в 1906 году так же не понимал, как и в 1899 г., а к идеализму и к фидеизму, ибо против «методологического» понятия энергии, против истолкования ее как «чистого символа соотношений между фактами опыта», ни один образованный представитель современного фидеизма, ни один имманент, ни один «неокритицист» и т.д. возражать не станет. Возьмите П.Каруса, с физиономией которого мы достаточно познакомились выше, — и вы увидите, что этот махист критикует Оствальда совершенно по-богдановски: «Материализм и энергетика, — пишет Карус, — принадлежат безусловно к одной и той же категории» («The Monist», vol. XVII, 1907, №4, p. 536). «Нас очень мало просвещает материализм, когда он говорит нам, что все есть материя, что тела суть материя, и что мысль есть только функция материи, а энергетика проф. Оствальда ничуть не лучше, раз он говорит нам, что материя есть энергия, и что душа есть только фактор энергии» (533). Энергетика Оствальда — хороший пример того, как быстро становится модной «новая» терминология и как быстро оказывается, что несколько измененный способ выражения ничуть не устраняет основных философских вопросов и основных философских направлений. В терминах «энергетики» так же можно выразить материализм и идеализм (более или менее последовательно, конечно), как и в терминах «опыта» и т.п. Энергетическая физика есть источник новых идеалистических попыток мыслить движение без материи — по случаю разложения считавшихся дотоле неразложимыми частиц материи и открытия дотоле невиданных форм материального движения. 4. ДВА НАПРАВЛЕНИЯ В СОВРЕМЕННОЙ ФИЗИКЕ И АНГЛИЙСКИЙ СПИРИТУАЛИЗМ Чтобы показать конкретно ту философскую борьбу, которая разгорелась в современной литературе по поводу тех или иных выводов из новой физики, мы предоставим слово непосредственным участникам «боя» и начнем с англичан. Физик Артур У.Риккер отстаивает одно направление — с точки зрения естествоиспытателя; философ Джеме Уорд другое, — сточки зрения гносеологии. На съезде английских естествоиспытателей в Глазго в 1901 году президент физической секции А.У.Риккер выбрал темой своей речи вопрос о ценности физической теории, о тех сомнениях, которым подвергнуто было существование атомов и эфира в особенности. Оратор сослался на поднявших этот вопрос физиков Пуанкаре и Пойнтинга (английский единомышленник символистов или махистов), на философа Уорда, на известную книгу Э.Геккеля и попытался дать изложение своих взглядов.[261] «Спорный вопрос состоит в том, — сказал Риккер, — должны ли те гипотезы, которые лежат в основе наиболее распространенных научных теорий, быть рассматриваемы, как точные описания строения мира, окружающего нас, или только как удобные фикции». (В терминах нашего спора с Богдановым, Юшкевичем и К°: копия ли с объективной реальности, с движущейся материи, или только «методология», «чистый символ», «формы организации опыта»?) Риккер соглашается, что практически разницы между обеими теориями может не оказаться: направление реки может, пожалуй, определить и тот, кто только рассматривает синюю полоску на карте или диаграмме, как и тот, кто знает, что эта полоска изображает действительно реку. Теория, с точки зрения удобной фикции, будет «облегчением памяти», «внесением порядка» в наши наблюдения, согласованием их с некоторой искусственной системой, «урегулированием нашего знания», сводкой его в уравнения и т.д. Можно, например, ограничиться тем, что теплота есть форма движения или энергии, «заменяя таким образом живую картину движущихся атомов бледным (colourless) заявлением о тепловой энергии, реальную природу которой мы не пытаемся определить». Вполне признавая возможность крупных научных успехов на этом пути, Риккер «осмеливается утверждать, что такую систему тактики нельзя рассматривать, как последнее слово науки в борьбе за истину». Вопрос остается в своей силе: «можем ли мы заключать от явлений, обнаруживаемых материей, к строению самой материи»? «имеем ли основания полагать, что очерк теории, который наука уже дала, является до некоторой степени копией, а не простой диаграммой истины»? Разбирая вопрос о строении материи, Риккер берет для примера воздух, говорит о том, что воздух состоит из газов и что наука разлагает «всякий элементарный газ на смесь атомов и эфира». Вот здесь, — продолжает он, — нам кричат: «Стоп!». Молекул и атомов нельзя видеть; они могут быть пригодны, как «простые понятия» (mere conceptions), «но их нельзя рассматривать, как реальности». Риккер устраняет это возражение ссылкой на один из бесчисленной массы случаев в развитии науки: кольца Сатурна кажутся в телескоп сплошной массой. Математики доказали вычислением, что это невозможно, и спектральный анализ подтвердил заключения, сделанные на основании вычислений. Другое возражение: атомам и эфиру приписывают такие свойства, которых наша чувства не показывают нам в обыкновенной материи. Риккер устраняет и его, ссылаясь на такие примеры, как диффузия газов и жидкостей и т.д. Ряд фактов, наблюдений и опытов доказывает, что материя состоит из отдельных частиц или зерен. Вопрос о том, отличаются ли эти частицы, атомы от «первоначальной среды», «основной среды», окружающей их (эфира), или они суть части этой среды, находящиеся в особом состоянии, остается пока открытым, не затрагивая самой теории существования атомов, Отрицать априори, против указаний опыта, существование «квазиматериальных субстанций», отличных от обыкновенной материи (атомов и эфира), нет оснований. Ошибки в частностях тут неизбежны, но вся совокупность научных данных не оставляет места для сомнения в существовании атомов и молекул. Риккер указывает затем на новые данные о строении атомов из корпускул (телец, электронов), заряженных отрицательным электричеством, и отмечает сходство результатов различных опытов и вычислений, касающихся величины молекул: «первое приближение» дает диаметр около 100 миллимикронов (миллионных частей миллиметра). Минуя частные замечания Риккера и его критику неовитализма,[262] приводим его выводы: «Те, кто принижает значение идей, руководивших до сих пор прогрессом научной теории, слишком часто принимают, что нет иного выбора, кроме двух противоположных утверждений: или что атом и эфир суть простые фикции научного воображения, или что механическая теория атомов и эфира — теперь она не завершена, но если бы она могла быть завершена, — дает нам полное и идеально точное представление о реальностях. По-моему, есть средний путь». Человек в темной комнате может крайне неясно различать предметы, но если он не натыкается на мебель и не идет в зеркало, как в дверь, то, значит, он видит кое-что правильно. Нам не нужно поэтому ни отказываться от претензий проникнуть глубже, чем поверхность природы, ни претендовать на то, что мы уже сорвали все покровы тайны с окружающего нас мира. «Можно согласиться, что мы не составили еще себе вполне цельной картины ни о природе атомов, ни о природе эфира, в котором они существуют; но я пытался показать, что, несмотря на приблизительный (tentative, буквально: щупающий) характер некоторых наших теорий, несмотря на многие частные затруднения, теория атомов… в главных основах верна; что атомы — не только вспомогательные понятия (helps) для математиков (puzzled mathematicians), а физические реальности». Так закончил свою речь Риккер. Читатель видит, что гносеологией оратор не занимался, но по существу дела от имени, несомненно, массы естествоиспытателей он отстаивал стихийно-материалистическую точку зрения. Суть его позиции: теория физики есть снимок (все более и более точный) с объективной реальности. Мир есть движущаяся материя, которую мы познаем все глубже. Неточности философии Риккера вытекают из необязательной защиты «механической» (почему не электромагнитной?) теории движений эфира и из непонимания соотношения относительной и абсолютной истины. Недостает этому физику только знания диалектического материализма (если не считать, конечно, тех очень важных житейских соображений, которые заставляют английских профессоров называть себя «агностиками»). Посмотрим теперь, как критиковал эту философию спиритуалист Джеме Уорд. «…Натурализм не наука, — писал он, — и механическая теория природы, служащая основанием ему, тоже не наука… Но хотя натурализм и естествознание, механическая теория мира и механика как наука, логически различные вещи, но на первый взгляд они очень похожи друг на друга и исторически тесно связаны. Нет опасности, что смешают естествознание и философию идеалистического или спиритуалистического направления, ибо такая философия необходимо включает критику гносеологических предпосылок, которые наука делает бессознательно…»[263]. Правда! Естествознание бессознательно принимает, что его учение отражает объективную реальность, и только такая философия примирима с естествознанием! «…Иначе обстоит дело с натурализмом, который так же невинен по части теории познания, как и сама наука. В самом деле, натурализм, подобно материализму, есть просто физика, трактуемая как метафизика… Натурализм менее догматичен, чем материализм, несомненно, ибо он делает агностические оговорки относительно природы последней реальности; но он настаивает решительно на первенстве материальной стороны этого «Непознаваемого»…» Материалист трактует физику как метафизику. Знакомый довод! Метафизикой называется признание объективной реальности вне человека: спиритуалисты сходятся с кантианцами и юмистами в таких попреках материализму. Оно и понятно: не устранив объективной реальности всем и каждому известных вещей, тел, предметов, нельзя расчистить дороги для «реальных понятий» в духе Ремке!.. «…Когда возникает вопрос, по существу своему философский, как лучше систематизировать опыт в целом» (плагиат у Богданова, г. Уорд!), «то натуралист утверждает, что мы должны начать с физической стороны. Только эти факты точны, определенны и строго связаны; всякую мысль, волновавшую сердце человека… можно, говорят нам, свести к совершенно точному перераспределению материи и движения… Что утверждения такого философского значения и такой ширины суть законные выводы из физической науки (т.е. естествознания), этого не решаются утверждать прямо современные физики. Но многие из них считают подрывающими значение науки тех, кто стремится вскрыть тайную метафизику, разоблачить физический реализм, на котором покоится механическая теория мира…» Так-де взглянул на мою философию и Риккер. «…На самом же деле, моя критика» (этой «метафизики», ненавистной и всем махистам) «основывается всецело на выводах школы физиков, если можно так назвать ее, все растущей в числе и расширяющей свое влияние, школы, которая отвергает этот почти средневековый реализм… Этот реализм так долго не встречал возражений, что восстание против него приравнивают к провозглашению научной анархии. А между тем было бы поистине экстравагантно подозревать таких людей, как Кирхгоф и Пуанкаре — назову только два крупных имени из многих, — в том, что они хотят «подорвать значение науки»… Чтобы отделить их от старой школы, которую мы вправе назвать физическими реалистами, мы можем назвать новую школу физическими символистами. Термин этот не совсем удачен, но он, по крайней мере, подчеркивает одно существенное различие между обеими школами, интересующее нас специально в данное время. Спорный вопрос очень прост. Обе школы исходят, само собою разумеется, из того же чувственного (perceptual) опыта; обе употребляют абстрактные системы понятий, различающиеся в частностях, но одинаковые по существу; обе прибегают к тем же приемам проверки теорий. Но одна полагает, что она приближается все больше и больше к последней реальности и оставляет позади все больше кажимостей. Другая полагает, что она подставляет (is substituting) обобщенные описательные схемы, пригодные для интеллектуальных операций, под сложные конкретные факты… Ни с той, ни с другой стороны не затрагивается ценность физики, как систематического знания о (курсив Уорда) вещах; возможность дальнейшего развития физики и ее практических применений одинакова и в том, и в другом случае. Но философская (speculative) разница между обеими школами громадна, и в этом отношении вопрос о том, которая из них права, приобретает важность…» Постановка вопроса откровенным и последовательным спиритуалистом замечательно верна и ясна. Действительно, различие обеих школ в современной физике только философское, только гносеологическое. Действительно, основная разница состоит только в том, что одна признает «последнюю» (надо было сказать: объективную) реальность, отражаемую нашей теорией, а другая это отрицает, считая теорию только систематизацией опыта, системой эмпириосимволов и т.д. и т.п. Новая физика, найдя новые виды материи и новые формы ее движения, поставила по случаю ломки старых физических понятий старые философские вопросы. И если люди «средних» философских направлений («позитивисты», юмисты, махисты) не умеют отчетливо поставить спорного вопроса, то открытый идеалист Уорд сбросил все покрывала. «…Риккер посвятил свой президентский адрес защите физического реализма против символической интерпретации, защищавшейся в последнее время профессорами Пуанкаре, Пойнтингом и мной» (p. 305-306; в других местах своей книги Уорд добавляет к этому списку Дюгема, Пирсона и Маха, см. II vol., p. 161, 63, 57, 75, 83 и др.). «…Риккер постоянно говорит о «мысленных образах» и в то же время постоянно заявляет, что атом и эфир суть нечто большее, чем мысленные образы. Такой прием рассуждения на деле сводится к следующему: в таком-то случае я не могу составить иного образа, и поэтому реальность должна быть похожа на него… Профессор Риккер признает абстрактную возможность иного мысленного образа… Он допускает даже «приблизительный» (tentative) характер некоторых наших теорий и многие «частные трудности». В конце концов он защищает только рабочую гипотезу (a working hypothesis), и притом такую, которая в значительной степени потеряла свой престиж за последнюю половину столетия. Но если атомическая и другие теории строения материи суть только рабочие гипотезы и притом гипотезы, строго ограниченные физическими явлениями, то нельзя ничем оправдать теорию, утверждающую, что механизм есть основа всего и что он сводит факты жизни и духа к эпифеноменам, то есть делает их, так сказать, на одну степень более феноменальными, на одну степень менее реальными, чем материя и движение. Такова механическая теория мира, и если профессор Риккер прямо не станет поддерживать ее, то нам с ним не о чем спорить» (p. 314-315). Это, конечно, сплошной вздор, будто материализм утверждал «меньшую» реальность сознания или обязательно «механическую», а не электромагнитную, не какую-нибудь еще неизмеримо более сложную картину мира, как движущейся материи. Но поистине фокуснически, много лучше наших махистов (т.е. путаных идеалистов) — прямой и открытый идеалист Уорд ловит, слабые места «стихийного» естественноисторического материализма, например, неумение разъяснить соотношение относительной и абсолютной истины. Уорд кувыркается и объявляет, что раз истина относительна, приблизительна, только «нащупывает» суть дела, — значит, она не может отражать реальности! Чрезвычайно верно зато поставлен спиритуалистом вопрос об атомах и пр., как «рабочей гипотезе». Большего, чем объявления понятий естествознания «рабочими гипотезами», современный, культурный фидеизм (Уорд прямо выводит его из своего спиритуализма) не думает и требовать. Мы вам отдадим науку, гг. естествоиспытатели, отдайте нам гносеологию, философию, — таково условие сожительства теологов и профессоров в «передовых» капиталистических странах. Что касается до других пунктов гносеологии Уорда, связываемых им с «новой» физикой, то сюда приходится еще отнести его решительную борьбу с материей. Что такое материя? Что такое энергия? допрашивает Уорд, высмеивая обилие и противоречивость гипотез. Эфир или эфиры? какая-нибудь новая «совершенная жидкость», которую произвольно награждают новыми и невероятными качествами! И вывод Уорда: «Мы не находим ничего определенного, кроме движения. Теплота есть вид движения, эластичность есть вид движения, свет и магнетизм есть вид движения. Сама масса оказывается даже в конце концов, как предполагают, видом движения — движения чего-то такого, что не есть ни твердое тело, ни жидкость и не газ, — само не есть тело и не агрегат тел, — не феноменально и не должно быть нуменально, — настоящее apeiron[264] (термин греческой философии = бесконечное, беспредельное), к которому мы можем прилагать паши собственные характеристики» (I, 140). Спиритуалист верен себе, отрывая движение от материи. Движение тел превращается в природе в движение того, что не есть тело с постоянной массой, в движение того, что есть неведомый заряд неведомого электричества в неведомом эфире, — эта диалектика материальных превращений, проделываемых в лаборатории и на заводе, служит в глазах идеалиста (как и в глазах широкой публики, как и в глазах махистов) подтверждением не материалистической диалектики, а доводом против материализма: «…Механическая теория, как обязательное (professed) объяснение мира, получает смертельный удар от прогресса самой механической физики» (143)… Мир есть движущаяся материя, ответим мы, и законы движения этой материи отражает механика по отношению к медленным движениям, электромагнетическая теория — по отношению к движениям быстрым… «Протяженный, твердый, неразрушимый атом всегда был опорой материалистического взгляда на мир. Но, к несчастью для этих взглядов, протяженный атом не удовлетворил запросам (was not equal to the demands), которые предъявило ему растущее знание» (144)… Разрушимость атома, неисчерпаемость его, изменчивость всех форм материи и ее движения всегда были опорой диалектического материализма. Все грани в природе условны, относительны, подвижны, выражают приближение нашего ума к познанию материи, — но это нисколько не доказывает, чтобы природа, материя сама была символом, условным знаком, т.е. продуктом нашего ума. Электрон относится к атому, как точка в этой книге к объему здания в 30 сажен длины, 15 — ширины и 7½ — высоты (Лодж), он двигается с быстротой до 270 000 километров в секунду, его масса меняется с его быстротой, он делает 500 триллионов оборотов в секунду, — все это много мудренее старой механики, но все это есть движение материи в пространстве и во времени. Ум человеческий открыл много диковинного в природе и откроет еще больше, увеличивая тем свою власть над ней, но это не значит, чтобы природа была созданием нашего ума или абстрактного ума, т.е. уордовского бога, богдановской «подстановки» и т.п. «…Строго (rigorously) проведенный, как теория реального мира, этот идеал (идеал «механизма») приводит нас к нигилизму: все изменения суть движения, ибо движения суть единственные изменения, которые мы можем познавать, а то, что движется, чтобы быть познано нами, опять-таки должно быть движением» (166)… «Как я попытался показать, прогресс физики как раз и оказывается самым могучим средством борьбы против невежественной веры в материю и движение, против признания их последней (inmost) субстанцией, а не наиболее абстрактным символом для суммы существования… Мы никогда не дойдем до бога через голый механизм» (180)… Ну, это уже пошло совсем как в «Очерках «по» философии марксизма»! Вы бы туда попробовали обратиться, г. Уорд, к Луначарскому и Юшкевичу, Базарову и Богданову: они хоть «стыдливее», вас, но проповедуют совершенно то же самое. 5. ДВА НАПРАВЛЕНИЯ В СОВРЕМЕННОЙ ФИЗИКЕ И НЕМЕЦКИЙ ИДЕАЛИЗМ В 1896 году с необыкновенно торжественным ликованием выступил известный кантианец-идеалист Герман Коген в предисловии к 5-му изданию «Истории материализма», фальсифицированной Фр.Альбертом Ланге. «Теоретический идеализм, — восклицал Г.Коген (S. XXVI), — стал колебать материализм естествоиспытателей и, может быть, скоро уже окончательно победит его». «Идеализм пропитывает (Durchwirkung) новую физику». «Атомизм должен был уступить место динамизму». «Замечательный поворот состоит в том, что углублению в химические проблемы вещества суждено было привести к принципиальному преодолению материалистического взгляда на материю. Подобно тому, как Фалес произвел первую абстракцию, выделив понятие вещества, и связал с этим спекулятивные размышления об электроне, так теории электричества суждено было произвести величайший переворот в понимании материи и посредством превращения материи в силу привести к победе идеализма» (XXIX). Г.Коген так же определенно и ясно, как Дж.Уорд, отмечает основные философские направления, не теряясь (как теряются наши махисты) в мелочных различиях какого-нибудь энергетического, символического, эмпириокритического, эмпириомонистического и т.п. идеализма. Коген берет основную философскую тенденцию той школы в физике, которая связана теперь с именами Маха, Пуанкаре и др., правильно характеризуя эту тенденцию, как идеалистическую. «Превращение материи в силу» является здесь для Когена главным завоеванием идеализма, — совершенно так же, как для тех естествоиспытателей-«духовидцев», которых разоблачал в 1869 году И.Дицген. Электричество объявляется сотрудником идеализма, ибо оно разрушило старую теорию о строении материи, разложило атом, открыло новые формы материального движения, настолько непохожие на старые, настолько еще неисследованные, неизученные, необычные, «чудесные», что можно протащить толкование природы, как нематериального (духовного, мысленного, психического) движения. Исчез вчерашний предел нашего знания бесконечно малых частиц материи, — следовательно, заключает идеалистический философ, — исчезла материя (а мысль осталась). Всякий физик и всякий инженер знает, что электричество есть (материальное) движение, но никто не знает толком, что тут движется, — следовательно, заключает идеалистический философ, — можно надуть философски необразованных людей соблазнительно-«экономным» предложением: давайте мыслить движение без материи… Г. Коген старается завербовать себе в союзники знаменитого физика Генриха Герца. Герц наш, он кантианец, у него попадается допущение априори! Герц наш, он махист, — спорит махист Клейнпетер, — ибо у Герца проглядывает «тот же субъективистский взгляд, как и у Маха, на сущность наших понятий».[265] Этот курьезный спор о том, чей Герц, дает хороший образчик того, как идеалистические философы ловят малейшую ошибку, малейшую неясность в выражении у знаменитых естествоиспытателей, чтобы оправдать свою подновленную защиту фидеизма. На самом деле, философское введение Г.Герца к его «Механике»[266] показывает обычную точку зрения естествоиспытателя, напуганного профессорским воем против «метафизики» материализма, но никак не могущего преодолеть стихийного убеждения в реальности внешнего мира. Это признает сам Клейнпетер, с одной стороны, бросающий в массу читателей насквозь лживые популярные брошюрки о теории познания естествознания, причем Мах фигурирует рядом с Герцем, — с другой стороны, в специальных философских статьях признающийся, что «Герц, в противоположность Маху и Пирсону, держится все еще предрассудка насчет возможности механически объяснить всю физику»,[267] что он сохраняет понятие вещи в себе и «обычную точку зрения физиков», что Герц «все еще держался за существование мира в себе»[268] и т.д. Интересно отметить взгляд Герца на энергетику. «Если мы, — писал он, — спросим, почему, собственно, современная физика любит в своих рассуждениях употреблять энергетический способ выражения, то ответ будет такой: потому, что таким образом всего удобнее избегнуть того, чтобы говорить о вещах, о которых мы очень мало знаем… Конечно, мы все убеждены, что весомая материя состоит из атомов; об их величине и движениях их в известных случаях мы имеем довольно определенные представления. Но форма атомов, их сцепление, их движения в большинстве случаев совершенно скрыты от нас… Поэтому наши представления об атомах представляют из себя важную; и интересную цель дальнейших исследований, отнюдь не будучи особенно пригодны служить прочной основой математических теорий» (l.с., III, 21). Герц ждал от дальнейшего изучения эфира выяснения «сущности старой материи, ее инерции и силы тяготения» (I, 354). Отсюда видно, что Герцу даже и не приходит в голову возможность нематериалистического взгляда на энергию. Для философов энергетика послужила поводом к бегству от материализма к идеализму. Естествоиспытатель смотрит на энергетику, как на удобный способ излагать законы материального движения в такое время, когда физики, если можно так выразиться, от атома отошли, а до электрона не дошли. Это время и сейчас в значительной степени продолжается: одна гипотеза сменяется другой; о положительном электроне совсем ничего не знают; всего три месяца тому назад (22-го июня 1908 г.) Жан Беккерель доложил французской академии наук, что ему удалось найти эту «новую составную часть материи» («Comptes rendus des séances de l'Academie des Sciences», p. 1311 [269]). Как же не воспользоваться идеалистической философии таким выгодным обстоятельством, что «материю» только еще «ищет» человеческий ум, — следовательно, это не более как «символ» и т. д. Другой немецкий идеалист, гораздо более реакционного, чем Коген, оттенка, Эдуард фон Гартман, посвятил целую книгу «Мировоззрению новейшей физики» («Die Weltanschauung der modernen Physik», Lpz., 1902). Нас не интересуют, конечно, специальные рассуждения автора о той разновидности идеализма, которую он отстаивает. Нам важно только указать, что и этот идеалист констатирует те же явления, какие констатированы и Реем, и Уордом, и Когеном. «Современная физика выросла на реалистической почве, — говорит Э.Гартман, — и лиши новокантианское и агностическое течение нашей эпохи привели к тому, что конечные результаты физики стали истолковываться в идеалистическом смысле» (218). Три гносеологические системы, по мнению Э. Гартмана, лежат в основе новейшей физики: гилокинетика (от греческих слов hyle = материя и kinesis = движение, — т.е. признание физических явлений движением материи), энергетика и динамизм (т.е. признание силы без вещества). Понятно, что идеалист Гартман отстаивает «динамизм», выводит из этого, что законы природы суть мировая мысль, одним словом, «подставляет» психическое под физическую природу. Но он вынужден признать, что гилокинетика имеет на своей стороне больше всего физиков, что эта система «наиболее часто употребляется» (190), что серьезным недостатком ее являются «угрожающие чистой гилокинетике материализм и атеизм» (189). Энергетику автор рассматривает совершенно справедливо, как промежуточную систему, и называет ее агностицизмом (136). Конечно, она есть «союзник чистого динамизма, ибо устраняет вещество» (S. VI, p. 192), но ее агностицизм не нравится Гартману, как некоторая «англомания», противоречащая настоящему идеализму истинно-немецкого черносотенца. Чрезвычайно поучительно видеть, как этот партийно-непримиримый идеалист (беспартийные люди в философии — такие же безнадежные тупицы, как и в политике) растолковывает физикам, что это собственно значит идти по той или иной гносеологической линии. «Самая незначительная часть тех физиков, которые проделывают эту моду, — пишет Гартман об идеалистическом истолковании последних итогов физики, — сознают полностью все значение и все последствия такого истолкования. Они не заметили, что физика со своими особыми законами лишь постольку сохраняла самостоятельное значение, поскольку физики держались вопреки своему идеализму за реалистические основные посылки, именно; существование вещей в себе, реальная изменяемость их во времени, реальная причинность… Только при этих реалистических предпосылках (трансцендентального значения причинности, времени, пространства с тремя измерениями), т.е. только при том условии, что природа, о законах которой говорят физики, совпадает с царством вещей в себе, …можно говорить о законах природы в отличие от психологических законов. Только в том случае, если законы природы действуют в области, независимой от нашего мышления, могут они служить объяснением того, что логически необходимые выводы из наших образов оказываются образами естественно-исторически-необходимых результатов того неизвестного, которое эти образы отражают или символизируют в нашем сознании» (218-219). Гартман правильно чувствует, что идеализм новой физики — именно мода, а не серьезный философский поворот прочь от естественноисторического материализма, и он правильно разъясняет поэтому физикам, что для превращения «моды» в последовательный, цельный, философский идеализм надо радикально переделать учение об объективной реальности времени, пространства, причинности и законов природы. Нельзя только атомы, электроны, эфир считать простым символом, простой «рабочей гипотезой», — надо объявить «рабочей гипотезой» и время, и пространство, и законы природы, и весь внешний мир. Либо материализм, либо универсальная подстановка психического под всю физическую природу; смешивать два эти ремесла есть тьма охотников, но мы с Богдановым не из их числа. Из немецких физиков систематически боролся против махистского течения умерший в 1906 году Людвиг Больцман. Мы уже указывали, что «увлечению новыми гносеологическими догмами» он противопоставлял простое и ясное сведение махизма к солипсизму (см. выше, гл. I, §6). Больцман, конечно, боится назвать себя материалистом и даже специально оговаривается, что он вовсе не против бытия божия.[270] Но его теория познания по существу дела материалистическая, и выражает она — как признает историк естественных наук в XIX веке 3.Гюнтер[271] — мнение большинства естествоиспытателей. «Мы познаем существование всех вещей из тех впечатлений, — говорит Л.Больцман, — которые они производят на наши чувства» (l.с., S. 29). Теория есть «изображение» (или: снимок) с природы, с внешнего мира (77). Тем, кто говорит, что материя есть только комплекс чувственных ощущений, Больцман указывает, что тогда и другие люди суть только ощущения говорящего (168). Эти «идеологи», как говорит Больцман иногда вместо: философские идеалисты, рисуют нам «субъективную картину мира» (176), автор же предпочитает «более простую объективную картину мира». «Идеалист сравнивает утверждение, что материя существует так же, как наши ощущения, с мнением ребенка, будто побитый камень испытывает боль. Реалист сравнивает то мнение, по которому нельзя себе представить происхождение психического из материального или даже из игры атомов, с мнением необразованного человека, который утверждает, что солнце не может отстоять от земли на 20 миллионов миль, ибо он себе этого не может представить» (186). Больцман не отказывается от идеала науки представить дух и волю, как «сложные действия частиц материи» (396). Против оствальдовской энергетики Л.Больцман полемизировал неоднократно с точки зрения физика, доказывая, что формулы кинетической энергии (половина массы, помноженная на квадрат скорости) Оствальд ни опровергнуть, ни устранить не может и что он вертится в порочном кругу, выводя сначала энергию из массы (принимает формулу кинетической энергии), а потом массу определяя как энергию (S. 112, 139). По этому поводу мне вспоминается богдановский пересказ Маха в третьей книге «Эмпириомонизма». «В науке, — пишет Богданов, ссылаясь на «Механику» Маха, — понятие материи сводится к выступающему в уравнениях механики коэффициенту массы, а этот последний при точном анализе оказывается обратной величиной ускорения при взаимодействии двух физических комплексов — тел» (стр. 146). Понятно, что если какое-нибудь тело взять за единицу, то движение (механическое) всех прочих тел можно выразить простым отношением ускорения. Но ведь «тела» (т.е. материя) от этого вовсе еще не исчезают, не перестают существовать независимо от нашего сознания. Когда весь мир сведут к движению электронов, из всех уравнений можно будет удалить электрон именно потому, что он везде будет подразумеваться, и соотношение групп или агрегатов электронов сведется к взаимному ускорению их, — если бы формы движения были так же просты, как в механике. Борясь против «феноменологической» физики Маха и К°, Больцман утверждал, что «те, кто думает устранить атомистику посредством дифференциальных уравнений, не видят за деревьями леса» (144). «Если не делать себе иллюзий насчет значения дифференциальных уравнений, то не может быть сомнения в том, что картина мира (посредством дифференциальных уравнений) все-таки необходимо будет атомистическая, картина того, как по известным правилам будут изменяться во времени громадные количества вещей, расположенных в пространстве с тремя измерениями. Вещи эти могут быть, разумеется, одинаковыми или различными, неизменными или изменяемыми» и т.д. (156). «Совершенно очевидно, что феноменологическая физика только прикрывается облачением дифференциальных уравнений, — говорит Больцман в 1899 г. в речи на Мюнхенском съезде естествоиспытателей, — на самом же деле она исходит равным образом из атомообразных отдельных существ (Einzelwesen). И так как эти существа приходится представлять себе обладающими то одними, то другими свойствами для разных групп явлений, то скоро обнаружится потребность в более простой и единообразной атомистике» (223). «Учение об электронах развивается именно в атомистическую теорию всех явлений электричества» (357). Единство природы обнаруживается в «поразительной аналогичности» дифференциальных уравнений, относящихся к разным областям явлений. «Теми же самыми уравнениями можно решать вопросы гидродинамики и выражать теорию потенциалов. Теория вихрей в жидкостях и теория трения газов (Gasreibung) обнаруживают поразительную аналогию с теорией электромагнетизма и т.д.» (7) Люди, признающие «теорию всеобщей подстановки», никак не увернутся от вопроса, кто же это так единообразно догадался «подставить» физическую природу. Как бы в ответ людям, которые отмахиваются от «физика старой школы», Больцман подробно рассказывает о том, как некоторые специалисты по «физической химии» становятся на гносеологическую точку зрения, противоположную махизму. Автор «одной из лучших», по словам Больцмана, сводных работ 1903 г., Вобель (Vaubel), «становится в решительно враждебное отношение к столь часто расхваливаемой феноменологической физике» (381). «Он старается составить возможно более конкретное, наглядное представление о природе атомов и молекул и о действующих между ними силах. Это представление он сообразует с новейшими опытами в этой области» (ионы, электроны, радий, эффект Зеемана и т.д.). «Автор строго держится за дуализм материи и энергии,[272] особо излагая закон сохранения материи и закон сохранения энергии. По отношению к материи автор опять-таки держится дуализма весомой материи и эфира, но этот последний он рассматривает в самом строгом смысле как материальный» (381). Во втором томе своей работы (теория электричества) автор «с самого начала становится на ту точку зрения, что электрические явления вызываются взаимодействием и движением атомообразных индивидов, именно электронов» (383). Следовательно, и по отношению к Германии подтверждается то, что по отношению к Англии признал спиритуалист Дж.Уорд, именно: что физики реалистической школы не менее удачно систематизируют факты и открытия последних лет, чем физики символистской школы, и что существенная разница состоит «только» в гносеологической точке зрения.[273] 6. ДВА НАПРАВЛЕНИЯ В СОВРЕМЕННОЙ ФИЗИКЕ И ФРАНЦУЗСКИЙ ФИДЕИЗМ Во Франции идеалистическая философия не менее решительно ухватилась за шатания махистской физики. Мы уже видели, как неокритицисты встретили «Механику» Маха, сразу отметив идеалистический характер основ философии Маха. Французский махист Пуанкаре (Анри) в этом отношении имел еще больше удачи. Реакционнейшая идеалистическая философия с определенно фидеистическими выводами сразу ухватилась за его теорию. Представитель этой философии Леруа (Le Roy) рассуждал так: истины науки суть условные знаки, символы; вы бросили нелепые, «метафизические» претензии на познание объективной реальности; будьте же логичны и согласитесь с нами, что наука имеет только практическое значение для одной области человеческих действий, а религия имеет не менее действительное значение, чем наука, для другой области действий; отрицать теологию «символическая», махистская наука не имеет права. А.Пуанкаре устыдился этих выводов и в книге «Ценность науки» специально напал на них. Но посмотрите, какую гносеологическую позицию пришлось ему занять, чтобы освободиться от союзников типа Леруа. «Г-н Леруа, — пишет Пуанкаре, — объявляет разум непоправимо бессильным лишь для того, чтобы уделить побольше места для других источников познания, для сердца, чувства, инстинкта, веры» (214-215). «Я не иду до конца»: научные законы суть условности, символы, но «если научные «рецепты» имеют ценность, как правило для действия, то это потому, что в общем и целом они, как мы знаем, имеют успех. Знать это — значит уже знать кое-что, а раз так, — какое вы имеете право говорить нам, что мы не можем ничего знать?» (219). А. Пуанкаре ссылается на критерий практики. Но он только передвигает этим вопрос, а не решает его, ибо этот критерий можно толковать и в субъективном и в объективном смысле, Леруа тоже признает этот критерий для науки и промышленности; он отрицает только, чтобы этот критерий доказывал объективную истину, ибо такого отрицания достаточно ему для признания субъективной истины религии рядом с субъективной (не существующей помимо человечества) истиной науки. А.Пуанкаре видит, что ограничиться ссылкой на практику против Леруа нельзя, и он переходит к вопросу об объективности науки. «Каков критерий объективности науки? Да тот же самый, как и критерий нашей веры во внешние предметы. Эти предметы реальны, поскольку ощущения, которые они в нас вызывают (qu'ils nous font éprouver), представляются нам соединенными, я не знаю, каким-то неразрушимым цементом, а не случаем дня» (269-270). Что автор такого рассуждения может быть крупным физиком, это допустимо. Но совершенно бесспорно, что брать его всерьез, как философа, могут только Ворошиловы-Юшкевичи. Объявили материализм разрушенным «теорией», которая при первом же натиске фидеизма спасается под крылышко материализма! Ибо это чистейший материализм, если вы считаете, что ощущения вызываются в нас реальными предметами и что «вера» в объективность науки такова же, как «вера» в объективное существование внешних предметов. «…Можно сказать, например, что эфир имеет не меньше реальности, чем какое угодно внешнее тело» (270). Какой бы шум подняли махисты, если бы это сказал материалист! Сколько бы тут было беззубых острот насчет «эфирного материализма» и т.п. Но основоположник новейшего эмпириосимволизма через пять страниц уже вещает: «Все, что не есть мысль, есть чистое ничто; ибо мы не можем мыслить ничего, кроме мысли» (276). Ошибаетесь, г. Пуанкаре: ваши произведения доказывают, что есть люди, которые могут мыслить только бессмыслицу. К числу этих людей принадлежит известный путаник Жорж Сорель, который утверждает, что «две первые части» книги Пуанкаре о ценности науки «написаны в духе Леруа» и что поэтому обоим этим философам можно «помириться» на следующем: попытка установить тождество между наукой и миром есть иллюзия, не нужно ставить вопроса о том, может ли наука познавать природу, достаточно соответствия науки с нами создаваемыми механизмами (Georges Sorel: «Les préoccupations métaphysiques des physiciens moderates», P., 1907, p. 77, 80, 81[274]). Но если «философию» Пуанкаре достаточно только отметить и пройти мимо, то на сочинении А. Рея необходимо подробно остановиться. Мы уже указали, что два основные направления в современной физике, которые Рей называет «концептуалистским» и «неомеханистским», сводятся к различию идеалистической и материалистической гносеологии. Мы должны посмотреть теперь, как позитивист Рей решает задачу, диаметрально противоположную задаче спиритуалиста Дж. Уорда, идеалистов Г.Когена и Э.Гартмана, именно: не подхватить философских ошибок новой физики, уклона ее в сторону идеализма, а исправить эти ошибки, доказать незаконность идеалистических (и фидеистических) выводов из новой физики. Через все сочинение А.Рея красной нитью проходит признание того факта, что за новую теорию физики «концептуалистов» (махистов) ухватился фидеизм (стр. 11, 17, 220, 362 и др.) и «философский идеализм» (200), скептицизм относительно прав разума и прав науки (210, 220), субъективизм (311) и т.д. И поэтому центром своей работы А.Рей берет совершенно правильно разбор «мнений физиков относительно объективной ценности физики» (3). Каковы же результаты этого разбора? Берем основное понятие, понятие опыта. Рей уверяет, что субъективистское толкование Маха (будем брать его для простоты и краткости за представителя той школы, которую Рей называет концептуалистской) — одно недоразумение. Правда, к числу «главных новых черт философии конца XIX века» принадлежит то, что «эмпиризм, все более тонкий, все более богатый оттенками, приводит к фидеизму, к признанию главенства веры, — эмпиризм, который некогда был великим оружием в борьбе скептицизма против утверждений метафизики. Не произошло ли это потому, что, в сущности, путем незаметных нюансов, мало-помалу, извратили реальный смысл слова «опыт»? На самом деле, опыт, если взять его в его условиях существования, в той экспериментальной науке, которая определяет его и полирует, — опыт ведет нас к необходимости и к истине» (398). Несомненно, что весь махизм, в широком смысле этого слова, есть не что иное, как извращение путем незаметных нюансов реального смысла слова «опыт»! Но как же исправляет это извращение Рей, обвиняющий в извращении только фидеистов, а не самого Маха? Слушайте: «Опыт, но обычному определению, есть познание объекта. В физической науке это определение более уместно, чем где бы то ни было… Опыт есть то, над чем наш ум не властен, чего не могут изменить наши желания, наша воля, — то, что дано, чего мы не создаем. Опыт есть объект перед (en face du) субъектом» (314). Вот вам образчик защиты махизма Реем! Как гениально прозорлив был Энгельс, охарактеризовавший новейший тип сторонников философского агностицизма и феноменализма кличкой: «стыдливые материалисты». Позитивист и ярый феноменалист, Рей — превосходный экземпляр этого типа. Если опыт есть «познание объекта», если «опыт есть объект перед субъектом», если опыт состоит в том, что «нечто внешнее (quelque chose du dehors) существует и существует необходимо» (se pose et en se posant s'impose, p. 324), — то это, очевидно, сводится к материализму! Феноменализм Рея, его усерднейшее подчеркивание, что нет ничего кроме ощущений, что объективное есть общезначимое и пр. и т.п., — это все фиговый листочек, пустое словесное прикрытие материализма, раз нам говорят: «Объективно то, чтó дано нам извне, навязано (imposé) опытом; то, чего мы не производим, чтó произведено независимо от нас и чтó в некоторой степени производит нас» (320). Рей защищает «концептуализм», уничтожая концептуализм! Опровержение идеалистических выводов из махизма достигается только тем, что махизм истолковывается в смысле стыдливого материализма. Признавши сам различие двух направлений в современной физике, Рей трудится в поте лица своего над тем, чтобы стереть все различия в пользу материалистического направления. Например, относительно школы неомеханизма Рей говорит, что она не допускает «ни малейшего сомнения, ни малейшей неуверенности» в вопросе об объективности физики (237): «здесь (т.е. на почве учений этой школы) вы далеки от всех тех обходных путей, через которые вы были вынуждены пройти с точки зрения других теорий физики, чтобы прийти к утверждению этой объективности». Вот эти-то «обходные пути» махизма и прикрывает Рей, набрасывает на них флер во всем своем изложении. Основная черта материализма — именно та, что он исходит из объективности науки, из признания объективной реальности, отражаемой наукою, тогда как идеализм нуждается в «обходных путях», чтобы «вывести» объективность так или иначе из духа, сознания, из «психического». «Неомеханистская (т.е. господствующая) школа в физике, — пишет Рей, — верит в реальность физической теории в том же смысле, в каком человечество верит в реальность внешнего мира» (p. 234, §22: тезис). Для этой школы «теория хочет быть снимком (le décalque) с объекта» (235). Справедливо. И эта основная черта «неомеханистской» школы есть не что иное, как основа материалистической гносеологии. Никакие отречения Рея от материалистов, никакие уверения его, что неомеханисты тоже, в сущности, феноменалисты и т.п., не могут ослабить этого коренного факта. Суть различия неомеханистов (материалистов более или менее стыдливых) и махистов в том и состоит, что последние отступают от такой теории познания и, отступая от нее, неизбежно оступаются в фидеизм. Возьмите отношение Рея к учению Маха о причинности и необходимости природы. Только на первый взгляд, — уверяет Рей, — Мах «приближается к скептицизму» (76) и к «субъективизму» (76); эта «двусмысленность» (équivoque, p. 115) рассеивается, если взять учение Маха в целом. И Рей берет его в целом, приводит ряд цитат и из «Учения о теплоте» и из «Анализа ощущений», специально останавливается на главе о причинности в первом из названных сочинений, — но… но остерегается привести решающее место, заявление Маха, что физической необходимости нет, а есть только логическая! На это можно только сказать, что это не истолкование, а подкрашивание Маха, что это — стирание различий между «неомеханизмом» и махизмом. Вывод Рея: «Мах продолжает анализ и принимает заключения Юма, Милля и всех феноменалистов, по взгляду которых причинность не имеет в себе ничего субстанционального и является только привычкой мышления. Мах принимает основную тезу феноменализма, по отношению к которой учение о причинности есть простое следствие, именно: что не существует ничего, кроме ощущений. Но Мах добавляет в чисто объективистском направлении: наука, исследуя ощущения, находит в них постоянные и общие элементы, которые, будучи абстрагированы из ощущений, имеют ту же реальность, как и они, ибо они почерпнуты из ощущений посредством чувственного наблюдения. И эти постоянные и общие элементы, как-то; энергия и ее превращения, представляют из себя основу систематизации физики» (117). Выходит, что Мах принимает субъективную теорию причинности Юма и толкует ее в объективистском смысле! Рей увертывается, защищая Маха ссылками на его непоследовательность и подводя к тому, что в «реальном» толковании опыта этот опыт ведет к «необходимости». А опыт есть то, что дано извне, и если необходимость природы, законы ее тоже извне даны человеку, из объективно-реальной природы, — тогда, разумеется, всякая разница между махизмом и материализмом исчезает. Рей защищает махизм от «неомеханизма» тем, что по всей линии капитулирует перед последним, отстаивая словечко феноменализм, а не суть этого направления. Пуанкаре, например, вполне в духе Маха выводит законы природы — вплоть до того, что пространство имеет три измерения, — из «удобства». Но это вовсе не означает: «произвольный», спешит «поправить» Рей. Нет, «удобный» выражает здесь «приспособление к объекту» (курсив Рея, стр. 196). Нечего сказать, великолепное разграничение двух школ и «опровержение» материализма… «Если теория Пуанкаре отделяется логически непереходимой пропастью от онтологического истолкования механистской школы» (т.е. от признания этой школы, что теория есть снимок с объекта).,, «если теория Пуанкаре способна служить опорой для философского идеализма, то, по крайней мере, на почве науки она согласуется очень хорошо с общим развитием идей классической физики, с тенденцией рассматривать физику, как объективное знание, столь же объективное, как и опыт, т.е. как ощущения, из которых опыт исходит» (200). С одной стороны, нельзя не сознаться; с другой стороны, надо признаться. С одной стороны, непереходимая пропасть отделяет Пуанкаре от неомеханизма, хотя Пуанкаре стоит посредине между «концептуализмом» Маха и неомеханизмом, а Мах будто бы вовсе не отделен никакой пропастью от неомеханизма. С другой стороны, Пуанкаре вполне согласим с классической физикой, всецело, по словам самого Рея, стоящей на точке зрения «механизма». С одной стороны, теория Пуанкаре способна служить опорой философского идеализма, с другой стороны, она совместима с объективным толкованием слова «опыт». С одной стороны, эти дурные фидеисты извратили смысл слова «опыт» путем незаметных уклонений, отступая от правильного взгляда, что «опыт есть объект»; с другой стороны, объективность опыта значит только, что опыт есть ощущения, — с чем вполне согласен и Беркли, и Фихте! Рей запутался потому, что поставил себе неразрешимую задачу: «примирить» противоположность материалистической и идеалистической школы в новой физике. Он пытается ослабить материализм неомеханистской школы, подводя под феноменализм взгляды физиков, считающих свою теорию снимком с объекта.[275] И он пытается ослабить идеализм концептуалистской школы, отсекая самые решительные заявления ее сторонников и толкуя остальные в смысле стыдливого материализма. До какой степени фиктивно при этом, вымученно отречение Рея от материализма, показывает, например, его оценка теоретического значения дифференциальных уравнений Максвелла и Герца. Для махистов то обстоятельство, что эти физики ограничивают свою теорию системой уравнений, есть опровержение материализма: уравнения — и все тут, никакой материи, никакой объективной реальности, одни символы. Больцман опровергает этот взгляд, понимая, что он опровергает феноменологическую физику. Рей опровергает его, думая защищать феноменализм! «Нельзя отказываться, — говорит он, — от причисления Максвелла и Герца к «механистам» на том основании, что они ограничились уравнениями, подобными дифференциальным уравнениям в динамике Лагранжа. Это не значит, что, по мнению Максвелла и Герца, мы не сможем построить механическую теорию электричества на реальных элементах. Напротив, возможность этого доказывается тем фактом, что электрические явления представляет теория, форма которой тождественна с общей формой классической механики» (253)… Неопределенность в теперешнем решении проблемы «будет уменьшаться по мере того, как точнее будет вырисовываться природа тех количественных единиц, т.е. элементов, которые входят в уравнения». Неисследованность тех или иных форм материального движения не является для Рея поводом к отрицанию материальности движения. «Однородность материи» (262), — не как постулат, а как результат опыта и развития науки, «однородность объекта физики», — вот что является условием применимости измерений и математических вычислений. Вот оценка Реем критерия практики в теории познания: «В противоположность посылкам скептицизма мы имеем право сказать, что практическая ценность науки вытекает из ее теоретической ценности» (368)… О том, что эти посылки скептицизма совершенно недвусмысленно приняты Махом, Пуанкаре и всей их школой, Рей предпочитает умолчать… «И та и другая ценность суть две неразрывные и строго параллельные стороны ее объективной ценности. Сказать, что данный закон природы имеет практическую ценность, …сводится, в сущности, к тому, чтобы сказать, что этот закон природы имеет объективное значение… Воздействие на объект предполагает изменение объекта, реакцию объекта, соответствующую нашим ожиданиям или предвидениям, на основании которых мы это воздействие предприняли. Следовательно, эти ожидания или эти предвидения содержат в себе элементы, контролируемые объектом и нашим действием… В этих различных теориях есть, значит, часть объективного» (368). Это вполне материалистическая и только материалистическая теория познания, ибо другие точки зрения и махизм в особенности отрицают объективное, т.е. не зависящее от человека и человечества значение критерия практики. Итог: Рей подошел к вопросу совсем не с той стороны, как Уорд, Коген и К°, но результаты и у него получились те же, — признание материалистической и идеалистической тенденции, как основы разделения двух главных школ в современной физике. 7. РУССКИЙ «ФИЗИК-ИДЕАЛИСТ» В силу некоторых печальных условий моей работы я почти совсем не мог ознакомиться с русской литературой по разбираемому вопросу. Ограничусь только изложением очень важной для моей темы статьи нашего известного философского черносотенца г. Лопатина: «Физик-идеалист», помещенной в «Вопросах Философии и Психологии»[276] за прошлый год (1907, сент. — окт.). Истинно русский философский идеалист г. Лопатин относится к современным европейским идеалистам примерно так же, как «Союз русского народа»[277] к западным реакционным партиям. Но тем поучительнее взглянуть на то, как однородные философские тенденции проявляются в совершенно различной культурной и бытовой обстановке. Статья г. Лопатина есть, как французы говорят, éloge — похвальное слово покойному русскому физику Н.И.Шишкину (ум. в 1906 г.). Г-на Лопатина прельстило то, что этот образованный человек, очень интересовавшийся Герцем и новой физикой вообще, был не только правым кадетом (стр. 339), но и глубоко верующим человеком, поклонником философии Вл.Соловьева и проч. и т.п. Однако, несмотря на свое преимущественное «устремление» в пограничную область философского и полицейского, г. Лопатин сумел дать кое-какой материал и для характеристики гносеологических взглядов физика-идеалиста. «Он был, — пишет г. Лопатин, — настоящим позитивистом в своем неустанном стремлении к самой широкой критике приемов исследования, предположений и фактов науки по их пригодности в качестве средств и материала для построения цельного, законченного миросозерцания. В этом отношении Н.И.Шишкин был совершенным антиподом очень многих своих современников. В напечатанных в этом журнале раньше моих статьях я уже неоднократно старался выяснить, из каких разнородных и часто шатких материалов слагается так называемое научное миросозерцание: сюда входят и доказанные факты, и более или менее смелые обобщения, и удобные в данный момент для той или иной научной области гипотезы, и даже вспомогательные научные фикции, и все это возводится в достоинство непререкаемых объективных истин, с точки зрения которых следует судить всякие другие идеи и верования философского и религиозного порядка, отвергая в них все, что в этих истинах не указано. Наш высокоталантливый мыслитель-натуралист проф. Вл.И.Вернадский с образцовой ясностью показал, как пусты и неуместны подобные претензии превращать научные взгляды данной исторической эпохи в неподвижную, общеобязательную догматическую систему. А между тем в таком превращении повинны не только широкие круги читающей публики (Примечание г. Лопатина: «Для этих кругов написан целый ряд популярных книг, назначение которых состоит в том, чтобы убедить в существовании такого решающего все вопросы научного катехизиса. Типические произведения в этом роде: «Сила и материя» Бюхнера или «Мировые загадки» Геккеля») и не только отдельные ученые по специальным отраслям естествознания; что гораздо страннее, им нередко грешат официальные философы, все усилия которых иногда только к тому и направляются, чтобы доказать, что они ничего не говорят кроме того, что раньше их сказано представителями отдельных специальных наук, только говорят своим особым языком. У Н.И.Шишкина совсем не было предвзятого догматизма. Он — убежденный поборник механического объяснения явлений природы, по для него оно — только метод исследования» (341)… Гм… гм… Знакомые напевы!.. «Он вовсе не думал, что механическая теория раскрывает самую сущность изучаемых феноменов, он видел в ней только наиболее удобный и плодотворный способ их объединения и обоснования в целях науки. Поэтому для него механическое понимание природы и материалистическое воззрение на нее далеко не совпадают между собою…» Совершенно как у авторов «Очерков «по» философии марксизма»!.. «Совсем наоборот, ему казалось, что в вопросах высшего порядка механическая теория должна занять строго критическую, даже примирительную позицию…» На языке махистов это называется «превзойти устарелое, узкое и одностороннее» противоположение материализма идеализму… «Вопросы о первом начале и последнем конце вещей, о внутреннем существе нашего духа, о свободе воли, о бессмертии души и т.д. не могут в действительной широте своего смысла подлежать ее компетенции — потому уже, что она, как метод исследования, заключена в естественные границы своей применимости лишь к фактам физического опыта» (342)… Последние две строки — несомненный плагиат из «Эмпириомонизма» А.Богданова. «Свет может быть рассматриваем, — писал Шишкин в своей статье: «О психофизических явлениях с точки зрения механической теории» («Вопросы Философии и Психологии», кн. 1, стр. 127), — как вещество, как движение, как электричество, как ощущение». Несомненно, что г. Лопатин совершенно правильно причислил Шишкина к позитивистам и что этот физик всецело принадлежал к махистской школе новой физики. Шишкин хочет сказать своим рассуждением о свете, что разные способы рассматривать свет представляют из себя разные методы «организации опыта» (по терминологии А.Богданова), одинаково законные с той или иной точки зрения, или разные «связи элементов» (по терминологии Э.Маха), и что, во всяком случае, учение физиков о свете не есть снимок с объективной реальности. Но рассуждает Шишкин из рук вон плохо. «Свет может быть рассматриваем как вещество, как движение…» Ни вещества без движения, ни движения без вещества в природе нет. Первое «противопоставление» Шишкина бессмысленно… «Как электричество…» Электричество есть движение вещества, следовательно, и тут Шишкин неправ. Электромагнитная теория света доказала, что свет и электричество суть формы движения одного в того же вещества (эфира)… «Как ощущение…» Ощущение есть образ движущейся материи. Иначе, как через ощущения, мы ни о каких формах вещества и ни о каких формах движения ничего узнать не можем; ощущения вызываются действием движущейся материи на наши органы чувств. Так смотрит естествознание. Ощущение красного цвета отражает колебания эфира, происходящие приблизительно с быстротой 450 триллионов в секунду. Ощущение голубого цвета отражает колебания эфира быстротой около 620 триллионов в секунду. Колебания эфира существуют независимо от наших ощущений света. Наши ощущения света зависят от действия колебаний эфира на человеческий орган зрения. Наши ощущения отражают объективную реальность, т.е. то, что существует независимо от человечества и от человеческих ощущений. Так смотрит естествознание. Рассуждение Шишкина, направленное против материализма, есть самая дешевая софистика. 8. СУЩНОСТЬ И ЗНАЧЕНИЕ «ФИЗИЧЕСКОГО» ИДЕАЛИЗМА Мы видели, что вопрос о гносеологических выводах из новейшей физики поднят и с самых различных точек зрения обсуждается и в английской, и в немецкой, и в французской литературе. Не может подлежать никакому сомнению, что перед нами некоторое международное идейное течение, не зависящее от какой-нибудь одной философской системы, а вытекающее из некоторых общих причин, лежащих вне философии. Вышеприведенный обзор данных показывает несомненно, что махизм «связан» с новой физикой, — и в то же время показывает в корне неправильное представление об этой связи, распространяемое нашими махистами. Как в философии, так и в физике махисты рабски плетутся за модой, не умея с своей, марксистской, точки зрения дать общий обзор известных течений и оценить их место. Двоякая фальшь проникает собой все разглагольствования на тему о том, что философия Маха есть «философия естествознания XX века», «новейшая философия естественных наук», «новейший естественнонаучный позитивизм» и т.п. (Богданов в предисл. к «Анализу ощущений», стр. IV, XII; ср. то же самое у Юшкевича, Валентинова и К°). Во-первых, махизм связан идейно только с одной школой в одной отрасли современного естествознания. Во-вторых, и это главное, с этой школой связано в махизме не то, что отличает его от всех других направлений и системок идеалистической философии, а то, что обще ему со всем философским идеализмом вообще. Достаточно бросить взгляд на все рассматриваемое идейное течение в целом, чтобы не могло остаться и тени сомнения в правильности этого положения. Возьмите физиков этой школы: немца Маха, француза Анри Пуанкаре, бельгийца П.Дюгема, англичанина К.Пирсона. Общего между ними много, у них одна основа и одно направление, как признает совершенно справедливо каждый из них, но в это общее не входит ни учение эмпириокритицизма вообще, ни учение Маха хотя бы об «элементах мира» в частности. Ни того ни другого учения трое последних физиков даже и не знают. Общего между ними «только» одно: философский идеализм, к которому они все без исключения клонят более или менее сознательно, более или менее решительно. Возьмите философов, которые опираются на эту школу новой физики, стараются гносеологически обосновать и развить ее, и вы увидите тут опять-таки немецких имманентов, учеников Маха, французских неокритицистов и идеалистов, английских спиритуалистов, русского Лопатина, плюс единственный эмпириомонист А.Богданов. Общего между всеми ими только одно, именно то, что они все более или менее сознательно, более или менее решительно, с крутым ли и торопливым уклоном в сторону фидеизма или с личным отвращением к нему (А.Богданов), проводят философский идеализм. Основная идея рассматриваемой школы новой физики — отрицание объективной реальности, данной вам в ощущении и отражаемой нашими теориями, или сомнение в существовании такой реальности. Здесь отходит эта школа от господствующего, по общему признанию, среди физиков материализма (неточно именуемого реализмом, неомеханизмом, гилокинетикой и не развиваемого самими физиками сколько-нибудь сознательно), — отходит как школа «физического» идеализма. Чтобы объяснить этот последний термин, который звучит очень странно, необходимо напомнить один эпизод из истории новейшей философии и новейшего естествознания. В 1866 г. Л.Фейербах обрушился на Иоганнеса Мюллера, знаменитого основателя новейшей физиологии, и причислил его «к физиологическим идеалистам» (Werke, X, S. 197). Идеализм этого физиолога состоял в том, что, исследуя значение механизма наших органов чувств в их отношении к ощущениям, указывая, например, что ощущение света получается при различного рода воздействии на глаз, он склонен был выводить отсюда отрицание того, что наши ощущения суть образы объективной реальности. Эту тенденцию одной школы естествоиспытателей к «физиологическому идеализму», т.е. к идеалистическому толкованию известных результатов физиологии, Л.Фейербах схватил чрезвычайно метко. «Связь» физиологии с философским идеализмом, преимущественно кантианского толка, долгое время потом эксплуатировалась реакционной философией. Ф.А.Ланге козырял физиологией в пользу кантианского идеализма и в опровержение материализма, а из имманентов (которых А.Богданов так неправильно отнес к средней между Махом и Кантом линии) И.Ремке специально ополчался в 1882 году против мнимого подтверждения физиологией кантианства.[278] Что ряд крупных физиологов гнул в те времена к идеализму и кантианству, это так же бесспорно, как бесспорно и то, что ряд крупных физиков гнет в наше время к философскому идеализму. «Физический» идеализм, т.е. идеализм известной школы физиков в конце XIX и в начале XX века, так же мало «опровергает» материализм, так же мало доказывает связь идеализма (или эмпириокритицизма) с естествознанием, как мало доказательны были соответствующие потуги Ф.А.Ланге и «физиологических» идеалистов. Уклон в сторону реакционной философии, обнаружившийся и в том и в другом случае у одной школы естествоиспытателей в одной отрасли естествознания, есть временный зигзаг, преходящий болезненный период в истории науки, болезнь роста, вызванная больше всего крутой ломкой старых установившихся понятий. Связь современного «физического» идеализма с кризисом современной физики общепризнана, как мы уже указывали выше. «Аргументы скептической критики, направленные против современной физики, — пишет А.Рей, имея в виду не столько скептиков, сколько прямых сторонников фидеизма, вроде Брюнетьера, — сводятся, в сущности, к знаменитому аргументу всех скептиков: к разногласию мнений» (среди физиков). Но эти разногласия «ничего не доказывают против объективности физики». «В истории физики, как и во всякой истории, можно отличать крупные периоды, которые характеризуются различной формой, различным общим видом теорий… Как только наступает одно из тех открытий, которые отзываются на всех частях физики, устанавливая какой-либо кардинальный факт, неизвестный до тех пор или неполно оцененный, так весь вид физики меняется; начинается новый период. Так было после открытий Ньютона, после открытий Джоуля — Майера и Карно — Клаузиуса. То же самое происходит, видимо, после открытия радиоактивности… Историк, который будет впоследствии наблюдать события из некоторого необходимого далека, без труда увидит постоянство эволюции там, где современники видят только конфликты, противоречия, раскол на различные школы. Видимо, и тот кризис, который переживала физика в эти последние годы, относится к тому же разряду (вопреки заключениям, сделанным на основании этого кризиса философской критикой). Это типичный кризис роста (crise de croissance), вызванный великими новыми открытиями. Неоспоримо, что кризис ведет к преобразованию физики, — без этого не было бы эволюции и прогресса, — но оно не изменит научного духа» (l.с., p. 370-372). Примиритель Рей старается соединить вместе все школы современной физики против фидеизма! Это — благонамеренная фальшь, но все же фальшь, ибо уклон школы Маха — Пуанкаре — Пирсона к идеализму (сиречь утонченному фидеизму) неоспорим. А та объективность физики, которая связана с основами «научного духа», в отличие от фидеистского духа, и которую так горячо защищает Рей, есть не что иное, как «стыдливая» формулировка материализма. Материалистический основной дух физики, как и всего современного естествознания, победит все и всяческие кризисы, но только с непременной заменой материализма метафизического материализмом диалектическим. Что кризис современной физики состоит в отступлении ее от прямого, решительного и бесповоротного признания объективной ценности ее теорий, — это примиритель Рей очень часто старается затушевать, но факты сильнее всех примирительных попыток. «Математики, — пишет Рей, — привыкая иметь дело с такой наукой, в которой объект — по крайней мере, по-видимому — создается умом ученого или в которой, во всяком случае, конкретные явления не вмешиваются в исследования, составили себе слишком абстрактное представление о физике: стараясь сблизить ее с математикой, перенесли общую теорию математики на физику… Все экспериментаторы указывают на вторжение (invasion) духа математики в приемы физических суждений и в понимание физики. Не этим ли влиянием, — которое не теряет своей силы от того, что бывает иногда скрытым, — объясняется зачастую неуверенность, шатание мысли насчет объективности физики, те обходные пути, которыми доходят до объективности, те препятствия, которые преодолевают при этом?..» (227). Это превосходно сказано. «Шатание мысли» в вопросе об объективности физики — в этом суть модного «физического» идеализма. «…Абстрактные фикции математики создавали как бы некоторый экран между физической реальностью и тем способом, как математики понимают науку об этой реальности. Они смутно чувствуют объективность физики… они хотят быть, прежде всего, объективными, когда они берутся за физику, они стараются опереться на реальность и удержать эту опору, но прежние привычки берут свое. И, вплоть до энергетики, которая хотела построить мир более прочно и с меньшим количеством гипотез, чем старая механическая физика, — стремилась скопировать (décalquer) чувственный мир, а не воссоздавать его, — мы все же имеем дело с теориями математиков… Математики все сделали, чтобы спасти объективность физики, ибо без объективности — они это очень хорошо понимают — не может быть и речи о физике… Но сложность их теорий, их обходные пути оставляют чувство неловкости. Это слишком деланно, чересчур изысканно, сочинено (édifié); экспериментатор не находит здесь того стихийного доверия, которое внушает ему постоянное соприкосновение с физической реальностью… Вот что говорят, в сущности, все физики, которые, прежде всего, являются физиками, — а имя им легион, — или которые являются только физиками, вот что говорит вся неомеханистская школа… Кризис физики состоит в завоевании физики духом математики. Прогресс физики, с одной стороны, и прогресс математики, с другой, привели в XIX веке к тесному сближению этих обеих наук… Теоретическая физика стала математической физикой… Тогда начался период формальной физики, т.е. математической физики, ставшей чисто математическою, — математической физики не как отрасли физики, а как отрасли математики. В этой новой фазе математик, привыкший к концептуальным (чисто логическим) элементам, составляющим единственный материал его работы, и чувствуя себя стесненным грубыми, материальными элементами, которые он находил недостаточно податливыми, не мог не стремиться к тому, чтобы возможно больше абстрагировать от них, представлять их себе совершенно нематериально, чисто логически, или даже совсем игнорировать их. Элементы, в качестве реальных объективных данных, т.е. в качестве физических элементов, исчезли совершенно. Остались только формальные отношения, представляемые дифференциальными уравнениями… Если математик не окажется одураченным этой конструктивной работой своего ума…, то он сумеет найти связь теоретической физики с опытом, но на первый взгляд и для непредупрежденного человека получается, по-видимому, произвольное построение теории… Концепт, чистое понятие заменяют реальные элементы… Так объясняется исторически, в силу математической формы, принятой теоретическою физикой,… недомогание (le malaise), кризис физики и ее кажущееся удаление от объективных фактов» (228-232). Такова первая причина «физического» идеализма. Реакционные поползновения порождаются самим прогрессом науки. Крупный успех естествознания, приближение к таким однородным и простым элементам материи, законы движения которых допускают математическую обработку, порождает забвение материи математиками. «Материя исчезает», остаются одни уравнения. На новой стадии развития и, якобы, по-новому получается старая кантианская идея: разум предписывает законы природе. Герман Коген, восторгающийся, как мы видели, идеалистическим духом новой физики, доходит до того, что проповедует введение высшей математики в школы — для ради внедрения в гимназистов духа идеализма, вытесняемого нашей материалистической эпохой (Geschichte des Materialismus von A.Lange, 5. Auflage, 1896, Bd. II, S. XLIX[279]). Конечно, это — вздорное мечтание реакционера, и на деле ничего, кроме мимолетного увлечения идеализмом небольшой доли специалистов, тут нет и быть не может. Но в высшей степени характерно, как утопающий хватается за соломинку, какими утонченными средствами пытаются представители образованной буржуазии искусственно сохранить или отыскать местечко для фидеизма, который порождается в низах народных масс невежеством, забитостью и нелепой дикостью капиталистических противоречий. Другая причина, породившая «физический» идеализм, это — принцип релятивизма, относительности нашего знания, принцип, который с особенной силой навязывается физикам в период крутой ломки старых теорий и который — при незнании диалектики — неминуемо ведет к идеализму. Этот вопрос о соотношении релятивизма и диалектики едва ли не самый важный в объяснении теоретических злоключений махизма. Вот, например, Рей, как и все европейские позитивисты, понятия не имеет о марксовской диалектике. Слово диалектика он употребляет исключительно в смысле идеалистической философской спекуляции. Поэтому он, чувствуя, что новая физика свихнулась на релятивизме, беспомощно барахтается, пытаясь отличить умеренный и неумеренный релятивизм. Конечно, «неумеренный релятивизм логически, если не на практике, граничит с настоящим скептицизмом» (215), но у Пуанкаре, видите ли, нет этого «неумеренного» релятивизма. Подумаешь, можно аптекарски взвесить немножко больше — немножко меньше релятивизма, и тем поправить дело махизма! В действительности, единственная теоретически правильная постановка вопроса о релятивизме дается материалистической диалектикой Маркса и Энгельса, и незнание ее неминуемо должно привести от релятивизма к философскому идеализму. Непонимание этого обстоятельства одно уже, между прочим, достаточно, чтобы лишить всякого значения нелепую книжку г. Бермана о «Диалектике в свете современной теории познания»: г. Берман повторил старый-престарый вздор о диалектике, которой он совершенно не понял. Мы уже видели, что такое же непонимание на каждом шагу в теории познания обнаруживают все махисты. Все старые истины физики, вплоть до считавшихся бесспорными и незыблемыми, оказываются относительными истинами, — значит, никакой объективной истины, не зависящей от человечества, быть не может. Так рассуждает не только весь махизм, но весь «физический» идеализм вообще. Что из суммы относительных истин в их развитии складывается абсолютная истина, — что относительные истины представляют из себя относительно верные отражения независимого от человечества объекта, — что эти отражения становятся все более верными, — что в каждой научной истине, несмотря на ее относительность, есть элемент абсолютной истины, — все эти положения, сами собою разумеющиеся для всякого, кто думал над «Анти-Дюрингом» Энгельса, представляют из себя книгу за семью печатями для «современной» теории познания. Такие сочинения, как «Теория физики» П.Дюгема[280] или «Понятия и теории современной физики» Сталло,[281] которые особенно рекомендует Мах, показывают чрезвычайно наглядно, что всего больше значения придают эти «физические» идеалисты именно доказательству относительности наших знаний, колеблясь, в сущности, между идеализмом и диалектическим материализмом. Оба автора, принадлежащие к различным эпохам и подходящие к вопросу с различных точек зрения (Дюгем — физик по специальности, 20 лет работавший в этой области; Сталло — бывший правоверный гегельянец, стыдящийся выпущенной им в 1848 году натурфилософии в старогегелевском духе), воюют всего энергичнее с атомистически-механическим пониманием природы. Они доказывают ограниченность такого понимания, невозможность признать его пределом наших знаний, закостенелость многих понятий у писателей, держащихся этого понимания. И такой недостаток старого материализма несомненен; непонимание относительности всех научных теорий, незнание диалектики, преувеличение механической точки зрения, — за это упрекал прежних материалистов Энгельс. Но Энгельс сумел (в отличие от Сталло) выбросить гегелевский идеализм и понять гениально истинное зерно гегелевской диалектики. Энгельс отказался от старого, метафизического материализма в пользу диалектического материализма, а не в пользу релятивизма, скатывающегося в субъективизм. «Механическая теория, — говорит, напр., Сталло, — вместе со всеми метафизическими теориями гипостазирует частные, идеальные и, может быть, чисто условные группы атрибутов или отдельные атрибуты и трактует их, как разные виды объективной реальности» (p. 150). Это верно, если вы не отрекаетесь от признания объективной реальности и воюете с метафизикой, как антидиалектикой. Сталло не дает себе ясного отчета в этом. Материалистической диалектики он не понял и поэтому часто катится через релятивизм к субъективизму и идеализму. То же самое Дюгем. С громадной затратой труда, с рядом столь же интересных и ценных примеров из истории физики, какие часто можно встретить у Маха, доказывает он, что «всякий закон физики есть временный и относительный, потому что он приблизителен» (280). И ломится же человек в открытую дверь! — думает марксист, читая длинные рассуждения на эту тему. Но в том-то и беда Дюгема, Сталло, Маха, Пуанкаре, что двери, открытой диалектическим материализмом, они не видят. Не умея дать правильной формулировки релятивизма, они катятся от него к идеализму. «Закон физики, собственно говоря, не истинен и не ложен, а приблизителен», — пишет Дюгем (p. 274). В этом «а» есть уже начало фальши, начало стирания грани между теорией науки, приблизительно отражающей объект, т.е. приближающейся к объективной истине, и теорией произвольной, фантастической, чисто условной, например, теорией религии или теорией шахматной игры. Эта фальшь доходит у Дюгема до объявления вопроса о том, соответствует ли чувственным явлениям «материальная реальность», метафизикой (p. 10): долой вопрос о реальности; наши понятия и гипотезы — простые символы (signes, p. 26), «произвольные» (27) построения и т.п. Отсюда один шаг до идеализма, до «физики верующего», каковую г. Петр Дюгем в духе кантианства и проповедует (у Рея, p. 162; ср. p. 160). А добряк Адлер (Фриц) — тоже махист, желающий быть марксистом! — не нашел ничего умнее, как «поправлять» Дюгема следующим образом: он-де устраняет «реальности, скрытые за явлениями, только как объекты теории, а не как объекты действительности».[282] Это уже знакомая нам критика кантианства с точки зрения Юма и Беркли. Но ни о каком сознательном кантианстве у П.Дюгема не может быть и речи. Он просто шатается, как и Мах, не зная, на что опереть ему свой релятивизм. В целом ряде мест он вплотную подходит к диалектическому материализму. Мы знаем звук, «как он существует по отношению к нам, а не таким, каков он сам но себе, в телах, порождающих звук. Эту реальность, из которой наши ощущения открывают только внешнее и поверхностное, дают нам возможность познать теории акустики. Они говорят нам, что там, где наши восприятия схватывают только ту кажимость, которую мы называем звуком, реально существует движение периодическое, миниатюрное, очень быстрое» и т.д. (p. 7). Не тела суть символы ощущений, а ощущения — символы (вернее, образы) тел. «Развитие физики вызывает постоянную борьбу между природой, которая не устает давать материал, и разумом, который не устает познавать» (p. 32) — природа бесконечна, как бесконечна и мельчайшая частица ее (и электрон в том числе), но разум так же бесконечно превращает «вещи в себе» в «вещи для нас». «Борьба между реальностью и законами физики будет длиться бесконечно; всякому закону, который сформулирует физика, реальность противопоставит, рано или поздно, грубое опровержение — опровержение посредством факта; но физика неутомимо будет ретушировать, видоизменять, усложнять опровергнутый закон» (290). Это было бы совершенно правильным изложением диалектического материализма, если бы только автор твердо держался за существование, независимое от человечества, этой объективной реальности. «…Теория физики не есть чисто искусственная система, сегодня удобная — завтра негодная; это — классификация все более и более натуральная, отражение все более и более ясное тех реальностей, которые экспериментальный метод не может созерцать непосредственно» (буквально: лицом к лицу: face á face, p. 445). Махист Дюгем последней фразой заигрывает с кантианским идеализмом: как будто бы открывается дорожка для другого метода, кроме «экспериментального», как будто бы мы не познаем прямо, непосредственно, лицом к лицу «вещей в себе». Но если теория физики становится все более и более натуральной, то, значит, независимо от нашего сознания существует «натура», реальность, «отражаемая» этой теорией, — именно таков взгляд диалектического материализма. Одним словом, сегодняшний «физический» идеализм точно так же, как вчерашний «физиологический» идеализм, означает только то, что одна школа естествоиспытателей в одной отрасли естествознания скатилась к реакционной философии, не сумев прямо и сразу подняться от метафизического материализма к диалектическому материализму.[283] Этот шаг делает и сделает современная физика, но она идет к единственно верному методу и единственно верной философии естествознания не прямо, а зигзагами, не сознательно, а стихийно, не видя ясно своей «конечной цели», а приближаясь к ней ощупью, шатаясь, иногда даже задом. Современная физика лежит в родах. Она рожает диалектический материализм. Роды болезненные. Кроме живого и жизнеспособного существа, они дают неизбежно некоторые мертвые продукты, кое-какие отбросы, подлежащие отправке в помещение для нечистот. К числу этих отбросов относится весь физический идеализм, вся эмпириокритическая философия вместе с эмпириосимволизмом, эмпириомонизмом и пр. и т.п. Глава VI ЭМПИРИОКРИТИЦИЗМ И ИСТОРИЧЕСКИЙ МАТЕРИАЛИЗМ Русские махисты, как мы уже видели, разделяются на два лагеря: г. В.Чернов и сотрудники «Русского Богатства»[284] — цельные и последовательные противники диалектического материализма и в философии и в истории. Другая, наиболее интересующая нас здесь, компания махистов желает быть марксистами и старается всячески уверить читателей, что махизм совместим с историческим материализмом Маркса и Энгельса. Правда, эти уверения большей частью только уверениями и остаются: ни один махист, желающий быть марксистом, не сделал ни малейшей попытки сколько-нибудь систематически изложить действительные тенденции основоположников эмпириокритицизма в области общественных наук. Мы остановимся вкратце на этом вопросе и возьмем сначала имеющиеся в литературе заявления немецких эмпириокритиков, а потом их русских учеников. 1. ЭКСКУРСИИ НЕМЕЦКИХ ЭМПИРИОКРИТИКОВ В ОБЛАСТЬ ОБЩЕСТВЕННЫХ НАУК В 1895 году, еще при жизни Р. Авенариуса, в издаваемом им философском журнале была помещена статья его ученика, Ф. Блея: «Метафизика в политической экономии».[285] Все учителя эмпириокритицизма воюют с «метафизикой» не только открытого, сознательного философского материализма, но и естествознания, стихийно стоящего на точке зрения материалистической теории познания. Ученик предпринимает войну с метафизикой в политической экономии. Война эта направлена против самых различных школ в политической экономии, но нас интересует исключительно характер эмпириокритической аргументации против школы Маркса и Энгельса. «Цель настоящего исследования, — пишет Ф.Блей, — показать, что вся современная политическая экономия оперирует с метафизическими предпосылками при объяснении явлений хозяйственной жизни: она «выводит» «законы» хозяйства из его «природы», и человек выступает лишь как нечто случайное по отношению к этим «законам»… Всеми своими современными теориями политическая экономия стоит на метафизической почве, все ее теории небиологичны и поэтому ненаучны и не имеют никакой ценности для познания… Теоретики не знают, на чем они строят свои теории, плодами какой почвы эти теории являются. Они мнят себя реалистами, оперирующими без всяких предпосылок, так как они-де занимаются такими «простыми» (nüchterne), «практическими», «очевидными» (sinnfällige) хозяйственными явлениями… И все они имеют, со многими направлениями в физиологии то сходство между родней, которое дает детям — в пашем случае: физиологам и экономистам — только происхождение от тех же отца и матери, именно: от метафизики и от спекуляции. Одна школа экономистов анализирует «явления» «хозяйства» (в кавычки Авенариус и его школа берут обычные слова, желая показать, что они-то, истинные философы, понимают всю «метафизичность» подобного вульгарного, не очищенного «гносеологическим анализом» словоупотребления), не ставя в связь того, что она находит (das Gefundene) на этом пути, с поведением индивидов: физиологи исключают поведение индивидуума как «действия души» (Wirkungen der Seele) из своих исследований, — экономисты этого направления объявляют поведение индивидов не имеющим значения (eine Negligible) по отношению к «имманентным законам хозяйства» (378-379). У Маркса теория констатировала из конструированных процессов «хозяйственные законы», причем «законы» стояли в начальном отделе (Initialabschnitt) зависимого жизненного ряда, а хозяйственные процессы в конечном отделе (Finalabschnitt)… «Хозяйство» превратилось у экономистов в трансцендентную категорию, в которой они открывали такие «законы», которые хотели открыть: «законы» «капитала» и «труда», «ренты», «заработной платы», «прибыли». Человек превратился у экономистов в платоническое понятие «капиталиста», «рабочего» и т.д. Социализм приписал «капиталисту» свойство быть «жадным до прибыли», либерализм — рабочему свойство быть «требовательным», — и оба закона при этом были объясняемы из «закономерного действия капитала» (381-382). «Маркс подошел к изучению французского социализма и политической экономии уже с социалистическим миросозерцанием, и познавательной целью его было дать «теоретическое обоснование» этому миросозерцанию для «обеспечения» его исходной ценности. Маркс нашел у Рикардо закон стоимости, но… выводы французских социалистов из Рикардо не могли удовлетворить Маркса для «обеспечения» его E-ценности, приведенной в состояние жизнеразности, т.е. «миросозерцания», ибо эти выводы уже входили составной частью в содержание его начальной ценности, в виде «возмущения обкрадыванием рабочих» и т.д. Выводы были отвергнуты как «экономически формально неверные», ибо они суть простое «применение морали к политической экономии». «Но что неверно в формальном экономическом смысле, может быть верно в всемирно-историческом смысле. Если нравственное сознание массы объявляет известный экономический факт несправедливым, то это есть доказательство того, что этот факт сам пережил себя, что появились другие экономические факты, в силу которых тот факт стал невыносимым и несохранимым. Позади формальной экономической неправды может быть, следовательно, скрыто истинное экономическое содержание» (Энгельс в предисловии к «Нищете философии»). «В этой цитате, — продолжает Ф.Блей, приводя цитату из Энгельса, — снят (abgehoben — технический термин у Авенариуса, в смысле: дошел до сознания, выделился) средний отдел (Medialabschnitt) зависимого ряда, интересующего нас здесь. После «познания» того, что позади «нравственного сознания неправды» должен быть скрыт «экономический факт», наступает конечный отдел…». (Finalabschnitt; теория Маркса есть высказывание, т.е. E-ценность, т.е. жизнеразность, проходящая три стадии, три отдела: начало, середина, конец, Initialabschnitt, Medialabschnitt, Finalabschnitt)… «т.е. «познание» этого «экономического факта». Или другими словами: теперь задача состоит в том, чтобы начальную ценность», т.е. «миросозерцание», «снова найти» в «экономических фактах» для «обеспечения» этой начальной ценности. — Эта определенная вариация зависимого ряда содержит в себе уже марксову метафизику, — безразлично, как бы ни выступало «познанное» в конечном отделе (Finalabschnitt). «Социалистическое миросозерцание», как самостоятельная E-ценность, «абсолютная истина», обосновывается «задним числом» посредством «специальной» теории познания — именно: посредством экономической системы Маркса и материалистической теории истории… Посредством понятия прибавочной стоимости «субъективно» «истинное» в марксовом миросозерцании находит свою «объективную истину» в теории познания «экономических категорий», — обеспечение начальной ценности завершено, метафизика получила задним числом критику познания» (384-386). Читатель, вероятно, негодует на нас за то, что мы так долго цитируем эту невероятно пошлую галиматью, это квазиученое шутовство в костюме терминологии Авенариуса. Но — wer den Feind will verstehen, muß im Feindes Lande gehen: кто желает знать врага, тот должен побывать во вражеской стране.[286] А философский журнал Р.Авенариуса — настоящая вражеская страна для марксистов. И мы приглашаем читателя преодолеть на минуту законное отвращение к клоунам буржуазной науки и проанализировать аргументацию ученика и сотрудника Авенариуса. Первый довод: Маркс — «метафизик», не постигший гносеологической «критики понятий», не разработавший общей теории познания и просунувший прямо материализм в свою «специальную теорию познания». В этом доводе нет ничего, принадлежащего лично Блею и только Блею. Мы уже видели десятки и сотни раз, как все основоположники эмпириокритицизма и все русские махисты обвиняют материализм в «метафизике», т.е., вернее, повторяют истасканные доводы кантианцев, юмистов, идеалистов против материалистической «метафизики». Второй, довод: марксизм так же метафизичен, как естествознание (физиология). — Ив этом доводе «повинен» не Блей, а Мах и Авенариус, ибо они провозгласили войну против «естественноисторической метафизики», называя этим именем ту стихийно-материалистическую теорию познания, которой держится (по собственному их признанию и по суждению всех сколько-нибудь знающих вопрос людей) громадное большинство естествоиспытателей. Третий довод: объявление марксизмом «личности» за величину, не имеющую значения, quantité négligeable, признание человека «случайностью», подчинение его каким-то «имманентным экономическим законам», отсутствие анализа des Gefundenen — того, чтó мы находим, чтó нам дано, и т.д. — Этот довод целиком повторяет круг идей эмпириокритической «принципиальной координации», т.е. идеалистического выверта в теории Авенариуса. Блей совершенно прав, что нельзя найти у Маркса и Энгельса и тени намека на допущение подобного идеалистического вздора и что с точки зрения этого вздора неизбежно приходится отвергнуть марксизм целиком, с самого начала, с самых основных его философских посылок. Четвертый довод: теория Маркса «небиологична», она никаких «жизнеразностей» и тому подобной игры в биологические термины, составляющей «науку» реакционного профессора Авенариуса, знать не знает. — Довод Блея правилен с точки зрения махизма, ибо пропасть между теорией Маркса и «биологическими» бирюльками Авенариуса действительно сразу бросается в глаза. Мы сейчас увидим, как русские махисты, желая быть марксистами, шли на деле по стопам Блея. Пятый довод: партийность, пристрастность теории Маркса, предвзятость его решения. Эмпириокритицизм весь, а вовсе не один только Блей, претендует на беспартийность и в философии и в общественной науке. Ни социализм, ни либерализм. Не разграничение коренных и непримиримых направлений в философии, материализма и идеализма, а стремление подняться выше их. Мы проследили эту тенденцию махизма на длинном ряде вопросов гносеологии и мы не вправе удивляться, встречая ее в социологии. Шестой «довод»: высмеивание «объективной» истины. Блей сразу почуял, и почуял совершенно справедливо, что исторический материализм и все экономическое учение Маркса насквозь пропитаны признанием объективной истины. И Блей правильно выразил тенденции доктрины Маха и Авенариуса, когда он «с порога», что называется, отверг марксизм именно за идею объективной истины, — когда он сразу объявил, что ничего, кроме «субъективных» взглядов Маркса, на деле за учением марксизма не скрывается. И если наши махисты отрекутся от Блея (а они, наверное, отрекутся от него), то мы скажем им: неча на зеркало пенять, коли… и т.д. Блей есть зеркало, верно отражающее тенденции эмпириокритицизма, а отречение наших махистов свидетельствует только об их благих намерениях — и об их нелепом эклектическом стремлении соединить Маркса с Авенариусом. От Блея перейдем к Петцольдту. Если первый — простой ученик, то второго такие выдающиеся эмпириокритики, как Лесевич, объявляют учителем. Если Блей прямо поставил вопрос о марксизме, то Петцольдт, — не опускающийся до того, чтобы считаться с каким-то там Марксом или Энгельсом, — в положительной форме излагает взгляды эмпириокритицизма в социологии, давая возможность сопоставить их с марксизмом. Второй том петцольдтовского «Введения в философию чистого опыта» озаглавлен: «На пути к устойчивости» («Auf dem Wege zum Dauernden»). Тенденцию к устойчивости автор кладет в основу своего исследования. «Окончательное (endgültig), устойчивое состояние человечества может быть с формальной стороны раскрыто в своих главных чертах. Таким образом мы приобретаем основы для этики, эстетики и формальной теории познания» (S. III). «Человеческое развитие несет в себе свою цель», оно идет к «совершенному (vollkommenen), устойчивому состоянию» (60). Признаки этого многочисленны и разнообразны. Например, много ли таких ярых радикалов, которые бы к старости не «поумнели», не успокоились? Правда, эта «преждевременная устойчивость» (S. 62) есть свойство филистера. Но разве филистеры не составляют «компактного большинства»? (S. 62). Вывод нашего философа, печатаемый курсивом: «Самый существенный признак всех целей нашего мышления и творчества есть устойчивость» (72). Пояснение: многие «не могут видеть», как картина на стене висит криво или ключ на столе положен криво. И такие люди «вовсе не обязательно педанты» (72). Они имеют «чувство того, что есть какой-то беспорядок» (72; курсив Петцольдта). Одним словом, «тенденция к устойчивости есть стремление к самому окончательному, по своей природе последнему состоянию» (73). Все это из пятой главы второго тома, озаглавленной: «Психическая тенденция к устойчивости». Доказательства этой тенденции все самые веские. Например: «Стремлению к самому последнему, к самому высокому в первоначальном, пространственном смысле следуют люди, любящие восхождение на горы. Их толкает на это не всегда одно только стремление к виду вдаль и к физическому упражнению, стремление к чистому воздуху и великой природе, но также и глубоко заложенное во всяком органическом существе стремление быть настойчивым во взятом раз направлении деятельности вплоть до достижения естественной цели» (73). Еще пример: каких только денег не платят люди за то, чтобы собрать полную коллекцию почтовых марок! «Может закружиться голова, как поглядишь на прейскурант торговца почтовыми марками… А тем не менее ничего не может быть естественнее и понятнее, чем это стремление к устойчивости» (74). Философски необразованные люди не понимают всей широты принципов устойчивости или экономии мышления. Петцольдт развивает для профанов подробно свою «теорию». «Сострадание есть выражение непосредственной потребности в устойчивом состоянии» — гласит содержание §28-го… «Сострадание не есть повторение, удвоение наблюдаемого страдания, а страдание по поводу этого страдания… Непосредственность сострадания должна быть с величайшей энергией выдвинута вперед. Если мы признаем ее, то мы признáем тем самым, что благо других может так же непосредственно и первоначально интересовать человека, как и его собственное благо. Таким образом, мы тем самым отклоняем всякое утилитаристское и эвдемонистское обоснование учения о нравственности. Человеческая природа, именно благодаря ее стремлению к устойчивости и к покою, в основе своей не зла, а проникнута готовностью оказать помощь. Непосредственность сострадания часто обнаруживается в непосредственности помощи. Чтобы спасти другого, нередко бросаются без размышления на помощь утопающему. Вид человека, борющегося со смертью, невыносим и заставляет бросающегося на помощь забыть прочие свои обязанности, даже рисковать своим существованием и существованием своих близких ради спасения бесполезной жизни какого-нибудь опустившегося пьяницы, т.е. сострадание может при известных обстоятельствах увлечь на действия, не заслуживающие оправдания с нравственной точки зрения»… И подобными несказанными пошлостями заняты десятки и сотни страниц эмпириокритической философии! Мораль выводится из понятия «нравственного устойчивого состояния» (второй отдел второго тома: «Устойчивые состояния души», глава 1-я: «О нравственном устойчивом состоянии»). «Устойчивое состояние по своему понятию не содержит ни в одном из своих компонентов никаких условий изменения. Отсюда уже следует, без дальнейших рассуждении, что это состояние не оставляет никакой возможности для войны» (202). «Хозяйственное и социальное равенство вытекает из понятия окончательного (endgultig), устойчивого состояния» (213). Не из религии вытекает это «устойчивое состояние», а из «науки». Не «большинство» осуществит его, как думают социалисты, не власть социалистов «поможет человечеству» (207), — нет, «свободное развитие» приведет к идеалу. Разве не понижается, в самом деле, прибыль на капитал, не растет постоянно заработная плата? (223). Неправда все эти утверждения насчет «наемного рабства» (229). Рабам безнаказанно перебивали ноги, а теперь? Нет, «нравственный прогресс» несомненен: взгляните на университетские поселения в Англии, на армию спасения (230), на немецкие «этические общества». Во имя «эстетического устойчивого состояния» (глава 2-я второго отдела) отвергается «романтика». А к романтике относятся и все виды непомерного расширения Я, и идеализм, и метафизика, и оккультизм, и солипсизм, и эгоизм, и «насильственное майоризирование меньшинства большинством», и «социал-демократический идеал организации всего труда государством» (240-241).[287] Беспредельное тупоумие мещанина, самодовольно размазывающего самый истасканный хлам под прикрытием «новой», «эмпириокритической» систематизации и терминологии, — вот к чему сводятся социологические экскурсии Блея, Петцольдта, Маха. Претенциозный костюм словесных вывертов, вымученные ухищрения силлогистики, утонченная схоластика, — одним словом, то же самое и в гносеологии, и в социологии, то же реакционное содержание за такой же крикливой вывеской. Посмотрим теперь на русских махистов. 2. КАК БОГДАНОВ ИСПРАВЛЯЕТ И «РАЗВИВАЕТ» МАРКСА В статье своей «Развитие жизни в природе и в обществе» (1902 г. См. «Из псих. общ.», с. 35 и сл.) Богданов цитирует известное место из предисловия к «Zur Kritik»[288], где «величайший социолог», т.е. Маркс, излагает основы исторического материализма. Приведя слова Маркса, Богданов заявляет, что «старая формулировка исторического монизма, не переставая быть верною в своей основе, уже не вполне нас удовлетворяет» (37). Автор хочет, следовательно, внести поправку или развить теорию, исходя из ее же основ. Главный вывод автора следующий: «Мы показали, что общественные формы принадлежат к обширному роду — биологических приспособлений. Но этим мы еще не определили области общественных форм: для определения надо установить не только род, но и вид… В своей борьбе за существование люди не могут объединяться иначе, как при помощи сознания: без сознания нет общения. Поэтому социальная жизнь во всех своих проявлениях есть сознательно психическая… Социальность нераздельна с сознательностью. Общественное бытие и общественное сознание, в точном смысле этих слов, тождественны» (50, 51. Курсив Богданова). Что этот вывод не имеет ничего общего с марксизмом, было уже указано Ортодоксом («Философские очерки», СПБ., 1906, стр. 183 и пред.). А Богданов ответил ему просто бранью, придравшись к ошибке в цитате: вместо «в точном смысле этих слов» Ортодокс процитировал: «в полном смысле». Ошибка налицо, и поправить ее автор имел все права, но кричать по атому поводу об «искажении», «подмене» и т.п. («Эмпириомонизм», кн. III, стр. XLIV) — значит просто жалкими словами замазывать суть разногласия. Какой бы «точный» смысл слов «общественное бытие» и «общественное сознание» Богданов ни придумывал, остается несомненным, что приведенное нами положение его неверно. Общественное бытие и общественное сознание не тождественны, — совершенно точно так же, как не тождественно бытие вообще и сознание вообще. Из того, что люди, вступая в общение, вступают в него, как сознательные существа, никоим образом не следует, чтобы общественное сознание было тождественно общественному бытию. Вступая в общение, люди во всех сколько-нибудь сложных общественных формациях — и особенно в капиталистической общественной формации — не сознают того, какие общественные отношения при этом складываются, по каким законам они развиваются и т.д. Например, крестьянин, продавая хлеб, вступает в «общение» с мировыми производителями хлеба на всемирном рынке, но он не сознает этого, не сознает и того, какие общественные отношения складываются из обмена. Общественное сознание отражает общественное бытие — вот в чем состоит учение Маркса, Отражение может быть верной приблизительно копией отражаемого, но о тождестве тут говорить нелепо. Сознание вообще отражает бытие, — это общее положение всего материализма. Не видеть его прямой и неразрывной связи с положением исторического материализма: общественное сознание отражает общественное бытие — невозможно. Попытка Богданова незаметным образом поправить и развить Маркса «в духе его основ» представляет из себя очевидное искажение этих материалистических основ в духе идеализма. Смешно было бы отрицать это. Припомним базаровское изложение эмпириокритицизма (не эмпириомонизма, как можно! ведь между этими «системами» такая громадная, такая громадная разница!): «чувственное представление и есть вне нас существующая действительность». Это явный идеализм, явная теория тождества сознания и бытия. Припомните, далее, формулировку В.Шуппе, имманента (который так же усердно клялся и божился, что он не идеалист, как Базаров и К°, и так же решительно оговаривал особо «точный» смысл своих слов, как Богданов): «бытие есть сознание». Сопоставьте теперь с этим опровержение исторического материализма Маркса имманентом Шубертом-Зольдерном: «Всякий материальный процесс производства есть всегда явление сознания по отношению к его наблюдателю… В гносеологическом отношении не внешний процесс производства есть первичное (prius), а субъект или субъекты; другими словами: и чисто материальный процесс производства не выводит (нас) из общей связи сознания» (Bewußtseinszusammenhangs). См. цит. книгу: «Das menschliche Gluck und die soziale Frage», S. 293 и 295-296.[289] Богданов может сколько угодно проклинать материалистов за «искажение его мыслей», но никакие проклятия не изменят простого и ясного факта. Поправка к Марксу и развитие Маркса якобы в духе Маркса со стороны «эмпириомониста» Богданова ничем существенным не отличается от опровержения Маркса идеалистом и гносеологическим солипсистом Шубертом-Зольдерном. Богданов уверяет, что он не идеалист. Шуберт-Зольдерн уверяет, что он реалист (Базаров даже поверил этому). В наше время нельзя философу не объявлять себя «реалистом» и «врагом идеализма». Пора же понять это, господа махисты! И имманенты, и эмпириокритики, и эмпириомонист спорят о частностях, деталях, о формулировке идеализма, мы же отвергаем с порога все основы их философии, общие всей этой троице. Пусть Богданов в самом лучшем смысле и с самыми лучшими намерениями, принимая все выводы Маркса, проповедует «тождество» общественного бытия и общественного сознания; мы скажем! Богданов минус «эмпириомонизм» (минус махизм, вернее) есть марксист. Ибо эта теория тождества общественного бытия и общественного сознания есть сплошной вздор, есть безусловно реакционная теория. Если отдельные лица примиряют ее с марксизмом, с марксистским поведением, то мы должны признать, что эти люди лучше, чем их теории, но не оправдывать вопиющих теоретических извращений марксизма. Богданов примиряет свою теорию с выводами Маркса, принося в жертву этим выводам элементарную последовательность. Каждый отдельный производитель в мировом хозяйстве сознает, что он вносит такое-то изменение в технику производства, каждый хозяин сознает, что он обменивает такие-то продукты на другие, но эти производители и эти хозяева не сознают, что они изменяют этим общественное бытие. Сумму всех этих изменений во всех их разветвлениях не могли бы охватить в капиталистическом мировом хозяйстве и 70 Марксов. Самое большее, что открыты законы этих изменений, показана в главном и в основном объективная логика этих изменений и их исторического развития, — объективная не в том смысле, чтобы общество сознательных существ, людей, могло существовать и развиваться независимо от существования сознательных существ (только эти пустяки и подчеркивает своей «теорией» Богданов), а в том смысле, что общественное бытие независимо от общественного сознания людей. Из того, что вы живете и хозяйничаете, рожаете детей и производите продукты, обмениваете их, складывается объективно необходимая цепь событий, цепь развития, независимая от вашего общественного сознания, не охватываемая им полностью никогда. Самая высшая задача человечества — охватить эту объективную логику хозяйственной эволюции (эволюции общественного бытия) в общих и основных чертах с тем, чтобы возможно более отчетливо, ясно, критически приспособить к ней свое общественное сознание и сознание передовых классов всех капиталистических стран. Все это Богданов признает. Значит? Значит, его теория «тождества общественного бытия и общественного сознания» на деле выкидывается им за борт, оставаясь пустым схоластическим привеском, — таким же пустым, мертвым и никчемным, как «теория всеобщей подстановки» или учение об «элементах», «интроекции» и весь прочий махистский вздор. Но «мертвый хватает живого», мертвый схоластический привесок против воли и независимо от сознания Богданова превращает его философию в служебное орудие Шубертов-Зольдернов и прочих реакционеров, которые на тысячи ладов с сотни профессорских кафедр распространяют вот это самое мертвое за живое, против живого, с целью задушить живое. Богданов лично — заклятый враг всякой реакции и буржуазной реакции в частности. Богдановская «подстановка» и теория «тождества общественного бытия и общественного сознания» служит этой реакции. Это — печальный факт, но факт. Материализм вообще признает объективно реальное бытие (материю), независимое от сознания, от ощущения, от опыта и т.д. человечества. Материализм исторический признает общественное бытие независимым от общественного сознания человечества. Сознание и там и тут есть только отражение бытия, в лучшем случае приблизительно верное (адекватное, идеально точное) его отражение. В этой философии марксизма, вылитой из одного куска стали, нельзя вынуть ни одной основной посылки, ни одной существенной части, не отходя от объективной истины, не падая в объятия буржуазно-реакционной лжи. Вот еще примеры того, как мертвый философский идеализм хватает живого марксиста Богданова. Статья: «Что такое идеализм?» 1901 г. (там же, стр. 11 и след.). «Мы приходим к такому выводу: и там, где люди сходятся в своих высказываниях относительно прогресса, и там, где они расходятся, основной смысл идеи прогресса остается один и тот же: возрастающая полнота и гармония жизни сознания. Таково объективное содержание понятия прогресс… Если теперь мы сравним полученное нами психологическое выражение идеи прогресса с выясненным раньше биологическим («биологически прогрессом называется возрастание суммы жизни», стр. 14), то мы легко убедимся, что первое вполне совпадает со вторым и может быть из него выведено… Так как жизнь социальная сводится к психической жизни членов общества, то и здесь содержание идеи прогресса остается все то же — возрастание полноты и гармонии жизни; только надо прибавить — социальной жизни людей. И, конечно, иного содержания идея социального прогресса никогда не имела и не может иметь» (стр. 16). «Мы нашли… что идеализм выражает победу в душе человека настроений более социальных над менее социальными, что прогрессивный идеал есть отражение общественно-прогрессивной тенденции в идеалистической психике» (32). Нечего и говорить, что во всей этой игре в биологию и социологию нет ни грана марксизма. У Спенсера и у Михайловского можно найти сколько угодно ничуть не худших определений, ничего не определяющих, кроме «благонамеренности» автора, и показывающих полное непонимание того, «что такое идеализм» и что такое материализм. Третья книга «Эмпириомонизма», статья «Общественный подбор» (основы метода) 1906 г. Автор начинает с того, что отвергает «эклектические социально-биологические попытки Ланге, Ферри, Вольтмана и мн. др.» (стр. 1), а на стр. 15 уже излагается следующий вывод «исследования»: «Мы можем следующим образом формулировать основную связь энергетики и общественного подбора: Всякий акт общественного подбора представляет из себя возрастание или уменьшение энергии того общественного комплекса, к которому он относится. В первом случае перед нами «положительный подбор», во втором — "отрицательный"». (Курсив автора.) И подобный несказанный вздор выдается за марксизм! Можно ли себе представить что-нибудь более бесплодное, мертвое, схоластичное, чем подобное нанизывание биологических и энергетических словечек, ровно ничего не дающих и не могущих дать в области общественных наук? Ни тени конкретного экономического исследования, ни намека на метод Маркса, метод диалектики и миросозерцание материализма, простое сочинение дефиниций, попытки подогнать их под готовые выводы марксизма. «Быстрый рост производительных сил капиталистического общества есть, несомненно, увеличение энергии социального целого…» — вторая половина фразы есть, несомненно, простое повторение первой половины, выраженное в бессодержательных терминах, которые кажутся «углубляющими» вопрос, а на деле ни на волос не отличаются от эклектических биолого-социологических попыток Ланге и К°! — «но дисгармоничный характер этого процесса приводит к тому, что он завершается «кризисом», громадной растратой производительных сил, резким уменьшением энергии; положительный подбор сменяется отрицательным» (18). И это вам не Ланге? К готовым выводам о кризисах, ни на каплю не прибавляя ни конкретного материала, ни выяснения природы кризисов, пришивается биологически-энергетическая этикетка. Все это весьма благонамеренно, потому что автор хочет подтвердить и углубить выводы Маркса, но на деле он разжижает их невыносимо скучной, мертвой схоластикой. «Марксистского» тут только повторение заранее известного вывода, все же «новое» обоснование его, вся эта асоциальная энергетика» (34) и «социальный подбор», это — простой набор слов, сплошная издевка над марксизмом. Богданов занимается вовсе не марксистским исследованием, а переодеванием уже раньше добытых этим исследованием результатов в наряд биологической и энергетической терминологии. Вся эта попытка от начала до конца никуда не годится, ибо применение понятий «подбора», «ассимиляции и дезассимиляции» энергии, энергетического баланса и проч. и т.п. в применении к области общественных наук есть пустая фраза. На деле никакого исследования общественных явлений, никакого уяснения метода общественных наук нельзя дать при помощи этих понятий. Нет ничего легче, как наклеить «энергетический» или «биолого-социологический» ярлык на явления вроде кризисов, революций, борьбы классов и т.п., но нет и ничего бесплоднее, схоластичнее, мертвее, чем это занятие. Не в том суть, что Богданов при этом все свои итоги и выводы подгоняет под Маркса, или «почти» все (мы видели «поправку» к вопросу об отношении общественного бытия и общественного сознания), — а в том, что приемы этого подгоняния, этой «социальной энергетики» сплошь фальшивы и ровно ничем не отличаются от приемов Ланге. «Г-н Ланге, — писал Маркс 27-го июня 1870 года к Кугельману, — («О рабочем вопросе и т.д.», 2 изд.) сильно хвалит меня… с целью самого себя выставить великим человеком. Дело в том, что г. Ланге сделал великое открытие. Всю историю можно подвести под единственный великий естественный закон. Этот естественный закон заключается во фразе «Struggle for life» — борьба за существование (выражение Дарвина в этом употреблении его становится пустой фразой), а содержание этой фразы составляет мальтусовский закон о населении или, вернее, о перенаселении. Следовательно, вместо того, чтоб анализировать эту «Struggle for life», как она исторически проявлялась в различных общественных формах, не остается ничего другого делать, как превращать всякую конкретную борьбу во фразу «Struggle for life», а эту фразу в мальтусовскую фантазию о населении. Нужно согласиться, что это очень убедительный метод для напыщенного, притворяющегося научным, высокопарного невежества и лености мысли».[290] Основа критики Ланге заключается у Маркса не в том, что Ланге подсовывает специально мальтузианство[291] в социологию, а в том, что перенесение биологических понятий вообще в область общественных наук есть фраза. С «хорошими» ли целями предпринимается такое перенесение или с целями подкрепления ложных социологических выводов, от этого фраза не перестает быть фразой. И «социальная энергетика» Богданова, его присоединение к марксизму учения об общественном подборе есть именно такая фраза. Как в гносеологии Мах и Авенариус не развивали идеализма, а загромождали старые идеалистические ошибки претенциозным терминологическим вздором («элементы», «принципиальная координация», «интроекция» и т.д.), так и в социологии эмпириокритицизм ведет, даже при самом искреннем сочувствии к выводам марксизма, к искажению исторического материализма претенциозно-пустой энергетической и биологической словесностью. Исторической особенностью современного российского махизма (вернее: махистского поветрия среди части с. -д.) является следующее обстоятельство. Фейербах был «материалист внизу, идеалист вверху»; — то же относится в известной мере и к Бюхнеру, Фогту, Молешотту и к Дюрингу с тем существенным отличием, что все эти философы были пигмеями и жалкими кропателями по сравнению с Фейербахом. Маркс и Энгельс, вырастая из Фейербаха и мужая в борьбе с кропателями, естественно обращали наибольшее внимание на достраивание философии материализма доверху, т.е. не на материалистическую гносеологию, а на материалистическое понимание истории. От этого Маркс и Энгельс в своих сочинениях больше подчеркивали диалектический материализм, чем диалектический материализм, больше настаивали на историческом материализме, чем на историческом материализме. Наши махисты, желающие быть марксистами, подошли к марксизму в совершенно отличный от этого исторический период, подошли в такое время, когда буржуазная философия особенно специализировалась на гносеологии и, усваивая в односторонней и искаженной форме некоторые составные части диалектики (например, релятивизм), преимущественное внимание обращала на защиту или восстановление идеализма внизу, а не идеализма вверху. По крайней мере позитивизм вообще и махизм в частности гораздо больше занимались тонкой фальсификацией гносеологии, подделываясь под материализм, пряча идеализм за якобы материалистическую терминологию, — и мало сравнительно обращали внимания на философию истории. Наши махисты не поняли марксизма, потому что им довелось подойти к нему, так сказать, с другой стороны, и они усвоили — а иногда не столько усвоили, сколько заучили — экономическую и историческую теорию Маркса, не выяснив ее основы, т.е. философского материализма. Получилось то, что Богданов и К° должны быть названы русскими Бюхнерами и Дюрингами наизнанку. Они желали бы быть материалистами вверху, они не умеют избавиться от путаного идеализма внизу! «Наверху» у Богданова — исторический материализм, правда, вульгарный и сильно подпорченный идеализмом, «внизу» — идеализм, переодетый в марксистские термины, подделанный под марксистские словечки. «Социально-организованный опыт», «коллективный трудовой процесс», все это — слова марксистские, но все это — только слова, прячущие идеалистическую философию, которая объявляет вещи — комплексами «элементов»-ощущений, внешний мир — «опытом» или «эмпириосимволом» человечества, физическую природу — «производным» от «психического» и т.д. и т.п. Все более тонкая фальсификация марксизма, все более тонкие подделки антиматериалистических учений под марксизм, — вот чем характеризуется современный ревизионизм и в политической экономии, и в вопросах тактики, и в философии вообще, как в гносеологии, так и в социологии. 3. О СУВОРОВСКИХ «ОСНОВАНИЯХ СОЦИАЛЬНОЙ ФИЛОСОФИИ» «Очерки «по» философии марксизма», которые заканчиваются указанной статьей тов. С.Суворова, представляют из себя необыкновенно сильно действующий букет именно в силу коллективного характера книги. Когда перед вами выступают вместе и рядом Базаров, который говорит, что по Энгельсу «чувственное представление и есть вне нас существующая действительность», Берман, объявляющий диалектику Маркса и Энгельса мистикой, Луначарский, договорившийся до религии, Юшкевич, вносящий «Логос в иррациональный поток данного», Богданов, называющий идеализм философией марксизма, Гельфонд, очищающий И.Дицгена от материализма, и, наконец, С.Суворов со статьей «Основания социальной философии», то вы сразу чувствуете «дух» новой линии. Количество перешло в качество. «Ищущие», искавшие доселе порознь в отдельных статьях и книгах, выступили с настоящим пронунциаменто. Частные разногласия между ними стираются самым фактом коллективного выступления против (а не «по») философии марксизма, и реакционные черты махизма, как течения, становятся очевидными. Статья Суворова тем интереснее при таких обстоятельствах, что автор не эмпириомонист и не эмпириокритик, а просто «реалист», — его сближает, следовательно, с остальной компанией не то, что отличает Базарова, Юшкевича, Богданова, как философов, а то, что обще всем им против диалектического материализма. Сравнение социологических рассуждении этого «реалиста» с рассуждениями эмпириомониста поможет нам обрисовать их общую тенденцию. Суворов пишет: «В градации законов, регулирующих мировой процесс, частные и сложные сводятся к общим и простым — и все они подчиняются универсальному закону развития, — закону экономии сил. Сущность этого закона состоит в том, что всякая система сил тем более способна к сохранению и развитию, чем меньше в ней трата, чем больше накопление и чем лучше трата служит накоплению. Формы подвижного равновесия, издавна вызывавшие идею объективной целесообразности (солнечная система, круговорот земных явлений, процесс жизни), образуются и развиваются именно в силу сбережения и накопления присущей им энергии, — в силу их внутренней экономии. Закон экономии сил является объединяющим и регулирующим началом всякого развития, — неорганического, биологического и социального» (стр. 293, курсив автора). Замечательно легко пекут «универсальные законы» наши «позитивисты» и «реалисты»! Жаль только, что законы-то эти ничуть не лучше тех, которые так же легко и быстро пек Евгений Дюринг. «Универсальный закон» Суворова — такая же бессодержательная, напыщенная фраза, как и универсальные законы Дюринга. Попробуйте применить этот закон к первой из трех указанных автором областей: к неорганическому развитию. Вы увидите, что никакой «экономии сил», помимо закона сохранения и превращения энергии, сюда применить и притом «универсально» применить вам не удастся. А закон «сохранения энергии» автор уже выделил прочь, уже упомянул раньше (стр. 292), как особый закон.[292] Что же осталось помимо этого закона в области неорганического развития? Где те дополнения, или усложнения, или новые открытия, или новые факты, которые позволили автору видоизменить («усовершенствовать») закон сохранения и превращения энергии в закон «экономии сил»? Никаких таких фактов или открытий нет, и Суворов не заикнулся даже об них. Он просто — для ради важности, как говорил тургеневский Базаров, — размахнулся пером и махнул новый «универсальный закон» «реально-монистической философии» (стр. 292). Знай наших! Чем мы хуже Дюринга? Возьмите вторую область развития — биологическую. Универсален ли здесь, при развитии организмов путем борьбы за существование и подбора, закон экономии сил или «закон» расхищения сил? Не беда! Для «реально-монистической философии» можно понимать «смысл» универсального закона в одной области так, а в другой иначе, например, как развитие высших организмов из низших. Нужды нет, что универсальный закон становится от этого пустой фразой, — зато соблюден принцип «монизма». А для третьей области (социальной) можно в третьем смысле понимать «универсальный закон», как развитие производительных сил. На то и «универсальный закон», чтобы под него можно было подвести, что угодно. «Хотя общественная наука еще и молода, — она уже имеет и прочный базис и законченные обобщения; в XIX столетии она развилась до теоретической высоты, — и это составляет главную заслугу Маркса. Он возвел социальную науку до степени социальной теории…» Энгельс сказал, что Маркс превратил социализм из утопии в науку,[294] но Суворову этого мало. Будет покрепче, если мы еще от науки (а была социальная наука до Маркса?) отличим теорию, — не беда, что различение выйдет бессмысленное! «…установив основной закон социальной динамики, в силу которого эволюция производительных сил является определяющим началом всего хозяйственного и общественного развития. Но развитие производительных сил соответствует росту производительности труда, относительному понижению траты и повышению накопления энергии…» (видите, как плодотворна «реально-монистическая философия»: дано новое, энергетическое обоснование марксизма!)… «это — принцип экономический. Таким образом Маркс в основу социальной теории положил принцип экономии сил…» Это «таким образом» поистине бесподобно! Так как у Маркса есть политическая экономия, то по этому случаю давайте жевать слово «экономия», называя продукты жвачки «реально-монистической философией»! Нет, Маркс не клал в основу своей теории никакого принципа экономии сил. Это пустяки, придуманные людьми, которым не дают спать лавры Евгения Дюринга. Маркс дал совершенно точное определение понятию рост производительных сил и изучал конкретный процесс этого роста. А Суворов придумал новое словечко для обозначения анализированного Марксом понятия и придумал очень неудачно, только запутав дело. Ибо, что значит «экономия сил», как ее смерить, как это понятие применять, какие точные и определенные факты сюда подходят — этого Суворов не объяснил, и нельзя этого объяснить, ибо это — путаница. Слушайте дальше: «…Этот закон социальной экономии является не только принципом внутреннего единства социальной науки» (вы понимаете тут что-нибудь, читатель?), «по и связующим звеном между социальной теорией и всеобщей теорией бытия» (294). Так. Так. «Всеобщая теория бытия» вновь открыта С. Суворовым после того, как ее много раз открывали в самых различных формах многочисленные представители философской схоластики. Поздравляем русских махистов с новой «всеобщей теорией бытия»! Будем надеяться, что следующий свой коллективный труд они посвятят всецело обоснованию и развитию этого великого открытия! Какое изложение теории Маркса получается у нашего представителя реалистической или реально-монистической философии, видно из такого примера. «В общем производительные силы людей образуют генетическую градацию» (уф!) «и состоят из их трудовой энергии, подчиненных стихийных сил, культурно измененной природы и орудий труда, образующих производительную технику… По отношению к процессу труда эти силы выполняют чисто экономическую функцию; они сберегают трудовую энергию и повышают производительность ее затрат» (298). Производительные силы выполняют экономическую функцию по отношению к процессу труда! Это все равно, как если бы сказать: жизненные силы выполняют жизненную функцию по отношению к процессу жизни. Это не изложение Маркса, а засорение марксизма невероятным словесным сором. Всего этого сора в статье Суворова не перечислить. «Социализация класса выражается в росте его коллективной власти и над людьми, и над их собственностью» (313)… «Классовая борьба направлена к установлению форм равновесия между социальными силами» (322)… Социальная рознь, вражда и борьба по существу — явления отрицательные, противообщественные. «Социальный прогресс, по его основному содержанию, есть рост общественности, социальной связи людей» (328). Можно заполнить томы такими коллекциями плоскостей, — и заполняют ими томы представители буржуазной социологии, но выдавать это за философию марксизма — это уже чересчур. Будь статья Суворова опытом популяризации марксизма, — ее нельзя бы было судить особенно строго; всякий признал бы, что намерения автора благие, но опыт совсем неудачен, только и всего. Когда же группа махистов преподносит нам такую вещь под названием «Оснований социальной философии», когда мы видим те же приемы «развития» марксизма в философских книжках Богданова, то получается неизбежно вывод о неразрывной связи реакционной гносеологии с реакционными потугами в социологии. 4. ПАРТИИ В ФИЛОСОФИИ И ФИЛОСОФСКИЕ БЕЗГОЛОВЦЫ Нам осталось еще рассмотреть вопрос об отношении махизма к религии. Но этот вопрос расширяется до вопроса о том, есть ли, вообще, партии в философии и какое значение имеет беспартийность в философии. В течение всего предыдущего изложения, на каждом из затронутых нами вопросов гносеологии, на каждом философском вопросе, поставленном новой физикой, мы прослеживали борьбу материализма и идеализма. За кучей новых терминологических ухищрений, за сором гелертерской схоластики всегда, без исключения, мы находили две основные линии, два основных направления в решении философских вопросов. Взять ли за первичное природу, материю, физическое, внешний мир — и считать вторичным сознание, дух, ощущение ( — опыт, по распространенной в наше время терминологии), психическое и т.п., вот тот коренной вопрос, который на деле продолжает разделять философов на два большие лагеря. Источник тысяч и тысяч ошибок и путаницы в этой области состоит именно в том, что за внешностью терминов, дефиниций, схоластических вывертов, словесных ухищрений просматривают эти две основные тенденции (Богданов, например, не хочет признать своего идеализма, потому что вместо «метафизических», видите ли, понятий: «природа» и «дух» он взял «опытные»: физическое и психическое. Словечко изменил!). Гениальность Маркса и Энгельса состоит как раз в том, что в течение очень долгого периода, почти полустолетия, они развивали материализм, двигали вперед одно основное направление в философии, не топтались на повторении решенных уже гносеологических вопросов, а проводили последовательно, — показывали, как надо проводить тот же материализм в области общественных наук, беспощадно отметая, как сор, вздор, напыщенную претенциозную галиматью, бесчисленные попытки «открыть» «новую» линию в философии, изобрести «новое» направление и т.д. Словесный характер подобных попыток, схоластическую игру в новые философские «измы», засорение сути вопроса вычурными ухищрениями, неумение понять и ясно представить борьбу двух коренных гносеологических направлений, — вот что преследовали, травили Маркс и Энгельс в течение всей своей деятельности. Мы сказали: почти полустолетия. В самом деле, еще в 1843 году, когда Маркс только еще становился Марксом, т.е. основателем социализма, как науки, основателем современного материализма, неизмеримо более богатого содержанием и несравненно более последовательного, чем все предыдущие формы материализма, — еще в то время Маркс с поразительной ясностью намечал коренные линии в философии. К.Грюн приводит письмо Маркса к Фейербаху от 20-го октября 1843 года,[295] где Маркс приглашает Фейербаха написать статью в «Deutsch-Französische Jahrbücher»[296] против Шеллинга. Этот Шеллинг — пустой хвастун, — пишет Маркс, — со своими претензиями обнять и превзойти все прежние философские направления. «Французским романтикам и мистикам Шеллинг говорит: я — соединение философии и теологии; французским материалистам: я — соединение плоти и идеи; французским скептикам: я — разрушитель догматики».[297] Что «скептики», называются ли они юмистами или кантианцами (или махистами, в XX веке), кричат против «догматики» и материализма и идеализма, Маркс видел уже тогда и, не давая отвлечь себя одной из тысячи мизерных философских системок, он сумел через Фейербаха прямо встать на материалистическую дорогу против идеализма. Тридцать лет спустя, в послесловии ко второму изданию первого тома «Капитала», Маркс так же ясно и отчетливо противополагает свой материализм гегелевскому, т.е. самому последовательному, самому развитому идеализму, презрительно отстраняя контовский «позитивизм» и объявляя жалкими эпигонами современных философов, которые мнят, что уничтожили Гегеля, на деле же вернулись к повторению догегелевских ошибок Канта и Юма.[298] В письме к Кугельману от 27-го июня 1870 г. Маркс так же презрительно третирует «Бюхнера, Ланге, Дюринга, Фехнера и т.д.» за то, что они не сумели понять диалектики Гегеля и относятся к нему с пренебрежением.[299] Возьмите, наконец, отдельные философские замечания Маркса в «Капитале» и в других сочинениях, — вы увидите неизменный основной мотив: настаивание на материализме и презрительные насмешки по адресу всякого затушевывания, всякой путаницы, всяких отступлений к идеализму. В этих двух коренных противоположениях вращаются все философские замечания Маркса — с точки зрения профессорской философии, в этой «узости» и «односторонности» и состоит их недостаток. На деле в этом нежелании считаться с ублюдочными прожектами примирения материализма и идеализма состоит величайшая заслуга Маркса, шедшего вперед по резко-определенному философскому пути. Вполне в духе Маркса и в тесном сотрудничестве с ним Энгельс во всех своих философских работах коротко и ясно противополагает по всем вопросам материалистическую и идеалистическую линию, не беря всерьез ни в 1878, ни в 1888, ни в 1892 годах[302] бесконечных потуг «превзойти» «односторонность» материализма и идеализма, провозгласить новую линию, какой бы то ни было «позитивизм», «реализм» или прочий профессорский шарлатанизм. Всю борьбу с Дюрингом Энгельс провел целиком под лозунгом последовательного проведения материализма, обвиняя материалиста Дюринга за словесное засорение сути дела, за фразу, за приемы рассуждения, выражающие собой уступку идеализму, переход на позицию идеализма. Либо последовательный до конца материализм, либо ложь и путаница философского идеализма, — вот та постановка вопроса, которая дана в каждом параграфе «Анти-Дюринга» и не заметить которой могли только люди с мозгами, подпорченными уже реакционной профессорской философией. И вплоть до 1894 года, когда написано последнее предисловие к пересмотренному автором и дополненному последний раз «Анти-Дюрингу», Энгельс, продолжая следить и за новой философией, и за новым естествознанием, продолжал с прежней решительностью настаивать на своей ясной и твердой позиции, отметая сор новых систем и системок. Что Энгельс следил за новой философией, видно из «Людвига Фейербаха». В предисловии 1888 года говорится даже о таком явлении, как возрождение классической немецкой философии в Англии и в Скандинавии, о господствующем же неокантианстве и юмизме у Энгельса нет (и в предисловии, и в тексте книги) других слов, кроме самого крайнего презрения. Совершенно очевидно, что Энгельс, наблюдая повторение модной немецкой и английской философией старых, догегелевских, ошибок кантианства и юмизма, готов был ждать добра даже от поворота (в Англии и в Скандинавии) к Гегелю,[303] надеясь, что крупный идеалист и диалектик поможет узреть мелкие идеалистические и метафизические заблуждения. Не вдаваясь в рассмотрение громадного количества оттенков неокантианства в Германии и юмизма в Англии, Энгельс отвергает с порога основное отступление их от материализма. Энгельс объявляет все направление и той и другой школы «научным шагом назад». И как он оценивает несомненно «позитивистскую», с точки зрения ходячей терминологии, несомненно «реалистическую» тенденцию этих новокантианцев и юмистов, из которых, например, он не мог не знать Гексли? Тот «позитивизм» и тот «реализм», который прельщал и прельщает бесконечное число путаников, Энгельс объявлял в л у ч ш е м с л у ч а е филистерским приемом тайком протаскивать материализм, публично разнося его и отрекаясь от него![304] Достаточно хоть капельку подумать над такой оценкой Т.Гексли, самого крупного естествоиспытателя и несравненно более реалистичного реалиста и позитивного позитивиста, чем Мах, Авенариус и К°, — чтобы понять, с каким презрением встретил бы Энгельс теперешнее увлечение кучки марксистов «новейшим позитивизмом» или «новейшим реализмом» и т.п. Маркс и Энгельс от начала и до конца были партийными в философии, умели открывать отступления от материализма и поблажки идеализму и фидеизму во всех и всяческих «новейших» направлениях. Поэтому исключительно с точки зрения выдержанности материализма оценивали они Гексли. Поэтому Фейербаха упрекали они за то, что он не провел материализма до конца, — за то, что он отрекался от материализма из-за ошибок отдельных материалистов, — за то, что он воевал с религией в целях подновления или сочинения новой религии, — за то, что он не умел в социологии отделаться от идеалистической фразы и стать материалистом. И эту величайшую и самую ценную традицию своих учителей вполне оценил и перенял И.Дицген, каковы бы ни были его частные ошибки в изложении диалектического материализма. Много грешил И.Дицген своими неловкими отступлениями от материализма, но никогда не пытался он принципиально отделиться от него, выкинуть «новое» знамя, всегда в решительный момент заявлял он твердо и категорически: я материалист, наша философия есть материалистическая. «Из всех партий, — справедливо говорил наш Иосиф Дицген, — самая гнусная есть партия середины… Как в политике партии все более и более группируются в два только лагеря,… так и наука делится на два основных класса (Generalklassen): там — метафизики, здесь — физики или материалисты.[305] Промежуточные элементы и примиренческие шарлатаны со всяческими кличками, спиритуалисты, сенсуалисты, реалисты и т.д. и т.д., падают на своем пути то в то, то в другое течение. Мы требуем решительности, мы хотим ясности. Идеалистами[306] называют себя реакционные мракобесы (Retraitebläser), а материалистами должны называться все те, которые стремятся к освобождению человеческого ума от метафизической тарабарщины… Если мы сравним обе партии с прочным и текучим, то посредине лежит нечто кашеподобное».[307] Правда! «Реалисты» и т.п., а в том числе и «позитивисты», махисты и т.д., все это — жалкая кашица, презренная партия середины в философии, путающая по каждому отдельному вопросу материалистическое и идеалистическое направление. Попытки выскочить из этих двух коренных направлений в философии не содержат в себе ничего, кроме «примиренческого шарлатанства». Что «научная поповщина» идеалистической философии есть простое преддверие прямой поповщины, в этом для И. Дицгена не было и тени сомнения. «Научная поповщина, — писал он, — серьезнейшим образом стремится пособить религиозной поповщине» (l.с., 51). «В особенности область теории познания, непонимание человеческого духа, является такой вшивой ямой» (Lausgrube), в которой «кладет яйца» и та и другая поповщина. «Дипломированные лакеи с речами об «идеальных благах», отупляющие народ при помощи вымученного (geschraubter) идеализма» (53), — вот что такое профессора философии для И.Дицгена. «Как у боженьки антипод — дьявол, так у поповского профессора (Kathederpfaffen) — материалист». Теория познания материализма является «универсальным оружием против религиозной веры» (55), — и не только против «всем известной, настоящей, обыкновенной религии попов, но и против очищенной, возвышенной профессорской религии опьянелых (benebelter) идеалистов» (58). По сравнению с «половинчатостью» свободомыслящих профессоров Дицген готов был предпочесть «религиозную честность» (60) — там «есть система», там есть люди цельные, не разрывающие теории и практики. «Философия не наука, а средство защиты от социал-демократии» (107) — для гг. профессоров. «Те, кто зовут себя философами, профессора и приват-доценты, все тонут, несмотря на свое свободомыслие, более или менее в предрассудках, в мистике… все составляют по отношению к социал-демократии… одну реакционную массу» (108). «Чтобы идти по верному пути, не давая никаким религиозным и философским нелепостям (Welsch) сбивать себя, надо изучать неверный путь неверных путей (der Holzweg der Holzwege) — философию» (103). И посмотрите теперь с точки зрения партий в философии, на Маха и Авенариуса с их школой. О, эти господа хвалятся своей беспартийностью, и если есть у них антипод, то только один и только… материалист. Через все писания всех махистов красной нитью проходит тупоумная претензия «подняться выше» материализма и идеализма, превзойти это «устарелое» противоположение, а на деле вся эта братия ежеминутно оступается в идеализм, ведя сплошную и неуклонную борьбу с материализмом. Утонченные гносеологические выверты какого-нибудь Авенариуса остаются профессорским измышлением, попыткой основать маленькую «свою» философскую секту, а на деле, в общей обстановке борьбы идей и направлений современного общества, объективная роль этих гносеологических ухищрений одна и только одна: расчищать дорогу идеализму и фидеизму, служить им верную службу. Не случайность же в самом деле, что за маленькую школку эмпириокритиков хватаются и английские спиритуалисты вроде Уорда, и французский неокритицисты, хвалящие Маха за борьбу с материализмом, и немецкие имманенты! Формула И.Дицгена: «дипломированные лакеи фидеизма» не в бровь, а в глаз бьет Маха, Авенариуса и всю их школу.[308] Несчастье русских махистов, вздумавших «примирять» махизм с марксизмом, в том и состоит, что они доверились раз реакционным профессорам философии и, доверившись, покатились по наклонной плоскости. Приемы сочинения разных попыток развить и дополнить Маркса были очень нехитры. Прочтут Оствальда, поверят Оствальду, перескажут Оствальда, назовут это марксизмом. Прочтут Маха, поверят Маху, перескажут Маха, назовут это марксизмом. Прочтут Пуанкаре, поверят Пуанкаре, перескажут Пуанкаре, назовут это марксизмом! Ни единому из этих профессоров, способных давать самые цепные работы в специальных областях химии, истории, физики, нельзя верить ни в едином слове, раз речь заходит о философии. Почему? По той же причине, но которой ни единому профессору политической экономии, способному давать самые ценные работы в области фактических, специальных исследований, нельзя верить ни в одном слове, раз речь заходит об общей теории политической экономии. Ибо эта последняя — такая же партийная наука в современном обществе, как и гносеология. В общем и целом профессора-экономисты не что иное, как ученые приказчики класса капиталистов, и профессора философия — ученые приказчики теологов. Задача марксистов и тут и там суметь усвоить себе и переработать те завоевания, которые делаются этими «приказчиками» (вы не сделаете, например, ни шагу в области изучения новых экономических явлений, не пользуясь трудами этих приказчиков), — и уметь отсечь их реакционную тенденцию, уметь вести свою линию и бороться со всей линией враждебных нам сил и классов. Вот этого-то и не сумели наши махисты, рабски следующие за реакционной профессорской философией. «Может быть, мы заблуждаемся, но мы ищем», — писал от имени авторов «Очерков» Луначарский. — Не вы ищете, а вас ищут, вот в чем беда! Не вы подходите с вашей, т.е. марксистской (ибо вы желаете быть марксистами), точки зрения к каждому повороту буржуазно-философской моды, а к вам подходит эта мода, вам навязывает она свои новые подделки во вкусе идеализма, сегодня á la Оствальд, завтра á la Мах, послезавтра á la Пуанкаре. Те глупенькие «теоретические» ухищрения (с «энергетикой», с «элементами», «интроекцией» и т.п.), которым вы наивно верите, остаются в пределах узенькой, миниатюрной школки, а идейная и общественная тенденция этих ухищрений улавливается сразу Уордами, неокритицистами, имманентами, Лопатиными, прагматистами и служит свою службу. Увлечение эмпириокритицизмом и «физическим» идеализмом так же быстро проходит, как увлечение неокантианством и «физиологическим» идеализмом, а фидеизм с каждого такого увлечения берет себе добычу, на тысячи ладов видоизменяя свои ухищрения в пользу философского идеализма. Отношение к религии и отношение к естествознанию превосходно иллюстрирует это действительное классовое использование буржуазной реакцией эмпириокритицизма. Возьмите первый вопрос. Не полагаете ли вы, что это случайность, если в коллективном груде против философии марксизма Луначарский договорился до «обожествления высших человеческих потенций», до «религиозного атеизма»[310] и т.п.? Если вы полагаете так, то исключительно в силу того, что русские махисты неверно осведомили публику насчет всего махистского течения в Европе и отношения этого течения к религии. Не только нет в этом отношении ничего подобного отношению Маркса, Энгельса, И.Дицгена, даже Фейербаха, а есть прямо обратное; начиная с заявлений Петцольдта: эмпириокритицизм «не противоречит ни теизму, ни атеизму» («Einführung in die Philosophie der reinen Erfahrung»,[313] I, 351) или Маха — «религиозные мнения частное дело» (фр. пер., p. 434) и кончая прямым фидеизмом, прямым черносотенством и Корнелиуса, который расхваливает Маха и которого расхваливает Мах, и Каруса, и всех имманентов. Нейтральность философа в этом вопросе уже есть лакейство пред фидеизмом, а дальше нейтральности не поднимаются и не могут подняться Мах и Авенариус в силу исходных пунктов своей гносеологии. Раз вы отрицаете объективную реальность, данную нам в ощущении, вы уже потеряли всякое оружие против фидеизма, ибо вы уже скатились к агностицизму или субъективизму, а это для него только и нужно. Если чувственный мир есть объективная реальность, — всякой другой «реальности» или квазиреальности (вспомните, что Базаров поверил «реализму» имманентов, объявляющих бога «реальным понятием») закрыта дверь. Если мир есть движущаяся материя, — ее можно и должно бесконечно изучать в бесконечно сложных и детальных проявлениях и разветвлениях этого движения, движения этой материи, но вне ее, вне «физического», внешнего мира, знакомого всем и каждому, ничего быть не может. И вражда к материализму, тучи клевет на материалистов, — все это в цивилизованной и демократической Европе порядок дня. Все это продолжается до сих пор. Все это скрывается от публики русскими махистами, которые ни единого раза по попытались просто даже сопоставить выходок против материализма Маха, Авенариуса, Петцольдта и К° с заявлениями в пользу материализма Фейербаха, Маркса, Энгельса, И.Дицгена. Но «укрывательство» отношений Маха и Авенариуса к фидеизму ничему не поможет. Факты говорят за себя. Никакие усилия в мире не оторвут этих реакционных профессоров от того позорного столба, к которому пригвоздили их поцелуи Уорда, неокритицистов, Шуппе, Шуберта-Зольдерна, Леклера, прагматистов и т.д. И влияние названных сейчас лиц, как философов и профессоров, распространенность их идей в «образованной», т.е. буржуазной, публике, специальная литература, созданная ими, вдесятеро шире и богаче, чем специальная школка Маха и Авенариуса. Школка служит, кому надо. Школкой пользуются, как надо. Позорные вещи, до которых опустился Луначарский, — не исключение, а порождение эмпириокритицизма, и русского, и немецкого. Нельзя защищать их «хорошими намерениями» автора, «особым смыслом» его слов: будь это прямой и обычный, т.е. непосредственно фидеистический смысл, мы не стали бы и разговаривать с автором, ибо не нашлось бы, наверное, ни одного марксиста, для которого подобные заявления не приравнивали бы всецело Анатолия Луначарского к Петру Струве. Если этого нет (а этого еще нет), то исключительно потому, что мы видим «особый» смысл и воюем, пока еще есть почва для товарищеской войны. В том-то и позор заявлений Луначарского, что он мог связать их с своими «хорошими» намерениями. В том-то и зло его «теории», что она допускает такие средства или такие выводы в осуществление благих намерений. В том-то и беда, что «благие» намерения остаются в лучшем случае субъективным делом Карпа, Петра, Сидора, а общественное значение подобных заявлений безусловно и неоспоримо, и никакими оговорками и разъяснениями ослаблено быть не может. Надо быть слепым, чтобы не видеть идейного родства между «обожествлением высших человеческих потенций» Луначарского и «всеобщей подстановкой» психического под всю физическую природу Богданова. Это — одна и та же мысль, выраженная в одном случае преимущественно с точки зрения эстетической, в другом — гносеологической. «Подстановка», молча и с другой стороны подходя к делу, уже обожествляет «высшие человеческие потенции», отрывая «психическое» от человека и подставляя необъятно расширенное, абстрактное, божественно-мертвое, «психическое вообще» под всю (физическую природу. А «Логос» Юшкевича, вносимый «в иррациональный поток данного»? Коготок увяз — всей птичке пропасть. А наши махисты псе увязли в идеализме, т.е. ослабленном, утонченном фидеизме, увязли с того самого момента, как взяли «ощущение» не в качестве образа внешнего мира, а в качестве особого «элемента». Ничье ощущение, ничья психика, ничей дух, ничья поля, — к этому неизбежно скатиться, если не признавать материалистической теории отражения сознанием человека объективно-реального внешнего мира. 5. ЭРНСТ ГЕККЕЛЬ И ЭРНСТ МАХ Посмотрите на отношение махизма, как философского течения, к естествознанию. Весь махизм борется с начала и до конца с «метафизикой» естествознания, называя этим именем естественноисторический материализм, т.е. стихийное, несознаваемое, неоформленное, философски-бессознательное убеждение подавляющего большинства естествоиспытателей в объективной реальности внешнего мира, отражаемой нашим сознанием, И этот факт облыжно замалчивают наши махисты, затушевывая или запутывая неразрывную связь стихийного материализма естественников с философским материализмом как направлением, давным-давно известным и сотни раз подтвержденным Марксом и Энгельсом. Возьмите Авенариуса. Уже в 1-м своем сочинении: «Философия, как мышление о мире по принципу наименьшей траты сил», вышедшем в 1876 году, он воюет с метафизикой естествознания,[314] т.е. с естественноисторическим материализмом, и воюет, как сам он признал в 1891 г. (не «исправив» своих взглядов, однако!) с точки зрения теоретико-познавательного идеализма. Возьмите Маха. Он неизменно, с 1872 г., или еще даже раньше, и до 1906 г. воюет с метафизикой естествознания, причем, однако, имеет добросовестность признаться, что за ним и с ним идет «целый ряд философов» (имманенты в том числе), но «очень немногие естествоиспытатели» («Анализ ощущений», стр. 9). В 1906 г. Мах тоже признается добросовестно, что «большинство естествоиспытателей держится материализма» («Erkenntnis und Irrtum», 2 изд., S. 4). Возьмите Петцольдта. В 1900 году он провозглашает, что «естественные науки насквозь (ganz und gar) пропитаны метафизикой». «Их опыт должен быть еще очищен» («Einführung in die Philosophie der reinen Erfahrung», Bd. I, S. 343). Мы знаем, что Авенариус и Петцольдт «очищают» опыт от всякого признания объективной реальности, данной нам в ощущении. В 1904 году Петцольдт заявляет, что «механическое миросозерцание современного естествоиспытателя не лучше по существу, чем миросозерцание древних индийцев». «Совершенно все равно, держится ли мир па сказочном слоне или на молекулах и атомах, если мыслить их себе в гносеологическом отношении реальными, а не только для метафоры (bloss bildlich) употребляемыми» (понятиями) (Bd. II, S. 176). Возьмите Вилли — единственный настолько порядочный человек среди махистов, что он стыдится родства с имманентами, — и он заявляет в 1905 году… «И естественные науки в конце концов представляются во многих отношениях таким авторитетом, от которого мы должны избавиться» («Gegen die Schulweisheit», S. 158[315]). Ведь это все — сплошной обскурантизм, самая отъявленная реакционность. Считать атомы, молекулы, электроны и т.д. приблизительно верным отражением в нашей голове объективно реального движения материи, это все равно, что верить в слона, который держит на себе мир! Понятно, что за подобного обскуранта, наряженного в шутовской костюм модного позитивиста, ухватились обеими руками имманенты. Нет ни одного имманента, который бы с пеной у рта не накидывался на «метафизику» естествознания, на «материализм» естествоиспытателей именно за это признание естествоиспытателями объективной реальности материи (и ее частиц), времени, пространства, закономерности природы и т.д. и т.п. Задолго до новых открытий в физике, создающих «физический идеализм», Леклер боролся, опираясь на Маха, с «материалистическим преобладающим направлением (Grundzug) современного естествознания» (заглавие §6 в «Der Realismus u. s. w.»,[316] 1879), Шуберт-Зольдерн воевал с метафизикой естествознания (заглавие II главы в «Grandlagen einer Erkenntnistheorie», 1884[317]), Ремке сражал естественноисторический «материализм», эту «метафизику улицы» («Philosophie und Kantianismus», 1882, S. 17[318]) и т.д. и т.д. И имманенты совершенно законно делали из этой махистской идеи о «метафизичности» естественноисторического материализма прямые и открытые фидеистические выводы. Если естествознание не рисует нам в своих теориях объективной реальности, а только метафоры, символы, формы человеческого опыта и т.д., то совершенно неоспоримо, что человечество вправе для другой области создать себе не менее «реальные понятия» вроде бога и т.п. Философия естествоиспытателя Маха относится к естествознанию, как поцелуй христианина Иуды относился к Христу. Мах точно так же предает естествознание фидеизму, переходя по существу дела на сторону философского идеализма. Отречение Маха от естественноисторического материализма есть во всех отношениях реакционное явление: мы видели это достаточно наглядно, говоря о борьбе «физических идеалистов» с большинством естественников, остающихся на точке зрения старой философии. Мы увидим это еще яснее, если сравним знаменитого естествоиспытателя Эрнста Геккеля с знаменитым (среди реакционного мещанства) философом Эрнстом Махом. Буря, которую вызвали во всех цивилизованных странах «Мировые загадки» Э.Геккеля, замечательно рельефно обнаружила партийность философии в современном обществе, с одной стороны, и настоящее общественное значение борьбы материализма с идеализмом и агностицизмом, с другой. Сотни тысяч экземпляров книги, переведенной тотчас же на все языки, выходившей в специально дешевых и зданиях, показали воочию, что книга эта «пошла в народ», что имеются массы читателей, которых сразу привлек на свою сторону Э.Геккель. Популярная книжечка сделалась орудием классовой борьбы. Профессора философии и теологии всех стран света принялись на тысячи ладов разносить и уничтожать Геккеля. Знаменитый английский физик Лодж пустился защищать бога от Геккеля. Русский физик, г. Хвольсон, отправился в Германию, чтобы издать там подлую черносотенную брошюрку против Геккеля и заверить почтеннейших господ филистеров в том, что не все естествознание стоит теперь на точке зрения «наивного реализма».[319] Нет числа тем теологам, которые ополчились на Геккеля. Нет такой бешеной брани, которой бы не осыпали его казенные профессора философии [320]. Весело смотреть, как у этих высохших на мертвой схоластике мумий — может быть, первый раз в жизни — загораются глаза и розовеют щеки от тех пощечин, которых надавал им Эрнст Геккель. Жрецы чистой науки и самой отвлеченной, казалось бы, теории прямо стонут от бешенства, и во всем этом реве философских зубров (идеалиста Паульсена, имманента Ремке, кантианца Адикеса и прочих, их же имена ты, господи, веси) явственно слышен один основной мотив: против «метафизики» естествознания, против «догматизма», против «преувеличения ценности и значения естествознания», против «естественноисторического материализма». Он — материалист, ату его, ату материалиста, он обманывает публику, не называя себя прямо материалистом — вот что в особенности доводит почтеннейших господ профессоров до неистовства. И особенно характерно во всей этой трагикомедии[321] то обстоятельство, что Геккель сам отрекается от материализма, отказывается от этой клички. Мало того: он не только не отвергает всякой религии, а выдумывает свою религию (тоже что-то вроде «атеистической веры» Булгакова или «религиозного атеизма» Луначарского), отстаивая принципиально союз религии с наукой! В чем же дело? Из-за какого «рокового недоразумения» загорелся сыр-бор? Дело в том, что философская наивность Э.Геккеля, отсутствие у него определенных партийных целей, его желание считаться с господствующим филистерским предрассудком против материализма, его личные примирительные тенденции и предложения относительно религии, — все это тем более выпукло выставило общий дух его книжки, неискоренимость естественноисторического материализма, непримиримость его со всей казенной профессорской философией и теологией. Лично Геккель не желает рвать с филистерами, но то, чтó он излагает с таким непоколебимо наивным убеждением, абсолютно не мирится ни с какими оттенками господствующего философского идеализма. Все эти оттенки, от самых грубых реакционных теорий какого-нибудь Гартмана вплоть до мнящего себя новейшим, прогрессивным и передовым позитивизма Петцольдта или эмпириокритицизма Маха, все сходятся на том, что естественноисторический материализм есть «метафизика», что признание объективной реальности за теориями и выводами естествознания означает самый «наивный реализм» и т.п. И вот это-то «заветное» учение всей профессорской философии и теологии бьет в лицо каждая страница Геккеля. Естествоиспытатель, безусловно выражающий самые прочные, хотя и неоформленные, мнения, настроения и тенденции подавляющего большинства естествоиспытателей конца XIX и начала XX века, показал сразу, легко и просто, то, что пыталась скрыть от публики и от самой себя профессорская философия, именно, что есть устой, который становится все шире и крепче и о который разбиваются все усилия и потуги тысячи и одной школки философского идеализма, позитивизма, реализма, эмпириокритицизма и прочего конфузионизма. Этот устой — естественноисторический материализм. Убеждение «наивных реалистов» (т.е. всего человечества) в том, что наши ощущения суть образы объективно реального внешнего мира, есть неизменно растущее и крепнущее убеждение массы естествоиспытателей. Проиграно дело основателей новых философских школок, сочинителей новых гносеологических «измов», — проиграно навсегда и безнадежно. Они могут барахтаться со своими «оригинальными» системками, могут стараться занять нескольких поклонников интересным спором о том, сказал ли раньше «э!» эмпириокритический Бобчинский или эмпириомонистический Добчинский, могут создавать даже обширную «специальную» литературу подобно «имманентам», — ход развития естествознания, несмотря на все его шатания и колебания, несмотря на всю бессознательность материализма естественников, несмотря на вчерашнее увлечение модным «физиологическим идеализмом» или сегодняшнее — модным «физическим идеализмом», отбрасывает прочь все системки и все ухищрения, выдвигая снова и снова «метафизику» естественноисторического материализма. Вот иллюстрация сказанного на одном примере не Геккеля. В «Чудесах жизни» автор сопоставляет монистическую и дуалистическую теорию познания; приводим наиболее интересные пункты сопоставления:[322] Вы видите из этого типичного отрывка из сочинений Геккеля, что он не входит в разбор философских вопросов и не умеет противопоставить материалистической и идеалистической теории познания. Он издевается над всеми идеалистическими, шире: всеми специально философскими ухищрениями, с точки зрения естествознания, не допуская и мысли о том, будто возможна иная теория познания, кроме естественноисторического материализма. Он издевается над философами с точки зрения материалиста, не видя того, что он стоит на точке зрения материалиста! Понятна бессильная злоба философов против этого всесильного материализма. Мы привели выше отзыв «истинно русского» Лопатина. А вот вам отзыв г. Рудольфа Вилли, самого передового «эмпириокритика», непримиримо враждебного идеализму (не шутите!): «хаотическая смесь некоторых естественноисторических законов, например, закона сохранения энергии и т.п., с рядом схоластических традиций насчет субстанции и вещи в себе» («Gegen die Schulweisheit», S. 128). Что рассердило почтеннейшего «новейшего позитивиста»? Ну, как же ему не сердиться, когда он сразу понял, что все великие учения его учителя Авенариуса — например, что мозг не есть орган мысли, что ощущения не суть образы внешнего мира, что материя («субстанция») пли «вещь в себе» не есть объективная реальность и т.д. — представляют из себя, с точки зрения Геккеля, сплошную идеалистическую тарабарщину!? Геккель этого не сказал, потому что он философией не занимался и с «эмпириокритицизмом», как таковым, не знакомился. Но Р.Вилли не может не видеть, что сто тысяч читателей Геккеля означают сто тысяч плевков по адресу философии Маха и Авенариуса. И Р.Вилли заранее утирается — по-лопатински. Ибо суть доводов г. Лопатина и г. Вилли против всякого материализма вообще и естественноисторического материализма в частности совершенно одинакова. Для нас, марксистов, разница между г. Лопатиным и г. Вилли, Петцольдтом, Махом и К° не больше, чем разница между протестантским и католическим богословами. «Война» против Геккеля доказала, что этот наш взгляд соответствует объективной реальности, т.е. классовой природе современного общества и его классовых идейных тенденций. Вот еще маленький пример. Махист Клейнпетер перевел с английского на немецкий язык распространенное в Америке сочинение Карла Снайдера «Картина мира с точки зрения современного естествознания» («Das Weltbild der modernen Naturwissenschaft». Lpz., 1.905). Сочинение это ясно и популярно излагает целый ряд новейших открытий и в физике и в других отраслях естествознания. И вот, махисту Клейнпетеру пришлось снабдить Сиайдера предисловием с оговорками вроде того, что гносеология Снайдера «неудовлетворительна» (S. V). В чем дело? В том, что Снайдер ни на минуту не допускает сомнения в том, что картина мира есть картина того, как материя движется и как «материя мыслит» (S. 228, 1. с.). В следующей своей работе «Машина мира» (Lond. and N.Y., 1907; Karl Snyder «The World Machine») Снайдер говорит, — намекая на посвящение им своей книги памяти Демокрита из Абдеры, жившего приблизительно в 460-360 годах до Р.X.: «Демокрита часто звали прародителем материализма. Эта философская школа немножко не в моде в наше время; но не лишнее будет заметить, что на деле весь новейший прогресс наших представлений о мире основывался на посылках материализма. Материалистические посылки, если говорить прямо (practically speaking), просто неустранимы (unescapable) в естественноисторических исследованиях» (p. 140). «Конечно, если нравится, можно мечтать вместе с добрым епископом Беркли на ту тему, что все есть мечта. Но, как бы приятны ни были фокусы воздушного идеализма, а найдется все же немного людей, которые бы — при самых различных взглядах на проблему внешнего мира — сомневались в том, что они сами существуют. Не нужно много возиться с блуждающими огоньками разных Я и Не-Я, чтобы убедиться, что, допуская свое собственное существование, мы уже впускаем в шестеро ворот наших чувств целый ряд кажимостей. Гипотеза туманных масс, теория света как движения эфира, теория атомов и все подобные им учения могут быть объявлены просто удобными «рабочими гипотезами»; но следует напомнить, что, пока эти учения не опровергнуты, они стоят более или менее на той же самой основе, как и та гипотеза, что существо, которое вы, любезнейший читатель, называете самим собой, просматривает эти строки» (p. 31-32). Представьте себе горькую участь махиста, когда его излюбленные утонченные построения, сводящие категории естествознания к простым рабочим гипотезам, высмеиваются, как сплошной вздор, естественниками по обе стороны океана! Удивляться ли тому, что Рудольф Вилли в 1905 году воюет, как с живым врагом, с Демокритом, великолепно иллюстрируя этим партийность философии и обнаруживая паки и паки свою настоящую позицию в этой партийной борьбе? «Конечно, — пишет он, — Демокрит не имеет понятия о том, что атомы и пустое пространство суть лишь фиктивные понятия, оказывающие просто услуги, как пособие (blosse Handlangerdienste), принимаемые по соображениям целесообразности, пока они удобны для употребления. Демокрит не был настолько свободен, чтобы понять это; но ведь и наши современные естествоиспытатели, за немногими исключениями, также не свободны. Вера старого Демокрита есть вера наших естествоиспытателей» (l.с., S. 57). Есть от чего в отчаяние прийти! Совсем «по-новому», «эмпириокритически» доказали, что и пространство и атомы — «рабочие гипотезы», а естественники издеваются над этим берклианством и идут за Геккелем! Мы вовсе не идеалисты, это клевета, мы только трудимся (вместе с идеалистами) над опровержением гносеологической линии Демокрита, трудимся уже более 2000 лет, — и все напрасно! Только и остается нашему вождю, Эрнсту Маху, как посвятить свой последний труд, итоги своей жизни и своей философии, «Познание и заблуждение», Вильгельму Шуппе, а в тексте отметить с жалостью, что большинство естественников — материалисты, и что Геккелю «мы тоже» сочувствуем… за «свободомыслие» (S. 14). Тут он обрисовался весь, этот идеолог реакционного мещанства, идущий за черносотенным В.Шуппе и «сочувствующий» свободомыслию Геккеля. Таковы все они, гуманные филистеры в Европе с их свободолюбивыми симпатиями и с их идейным (и политическим и экономическим) пленением Вильгельмами Шуппе.[323] Беспартийность в философии есть только презренно прикрытое лакейство пред идеализмом и фидеизмом. Сравните, в заключение, отзыв о Геккеле Франца Меринга, человека не только желающего, но и умеющего быть марксистом. Как только вышли «Мировые загадки», еще в конце 1899 года, Меринг сразу указал на то, что «сочинение Геккеля и своими слабыми и своими сильными сторонами замечательно ценно для того, чтобы помочь прояснению несколько запутавшихся в нашей партии взглядов на то, чем является для нее, с одной стороны, исторический материализм, с другой стороны, исторический материализм».[325] Недостаток Геккеля тот, что он понятия не имеет об историческом, материализме, договариваясь до целого ряда вопиющих нелепостей и насчет политики, и насчет «монистической религии» и т.д., и т.п. «Геккель — материалист и монист, но не исторический, а естественноисторический материалист» (там же). «Пусть прочтет книгу Геккеля тот, кто хочет руками осязать эту неспособность (естественноисторического материализма сладить с общественными вопросами), кто хочет проникнуться сознанием того, насколько необходимо расширить естественноисторический материализм до исторического материализма, чтобы сделать его действительно непреодолимым оружием в великой освободительной борьбе человечества. Но не только ради этого надо читать книгу Геккеля. Его необычайно слабая сторона связана неразрывно с его необычайно сильной стороной — с наглядным, ярким, составляющим несравненно большую — и по объему, и по важности — часть книги, изложением развития естественных наук в этом (XIX) веке, или, другими словами: изложением победного шествия естественноисторического материализма».[326] Заключение С четырех точек зрения должен подходить марксист к оценке эмпириокритицизма. Во-первых и прежде всего, необходимо сравнить теоретические основы этой философии и диалектического материализма. Такое сравнение, которому были посвящены три первые главы, показывает по всей линии гносеологических вопросов сплошную реакционность эмпириокритицизма, прикрывающего новыми вывертами, словечками и ухищрениями старые ошибки идеализма и агностицизма. Только при абсолютном невежестве относительно того, что такое философский материализм вообще и что такое диалектический метод Маркса и Энгельса, можно толковать о «соединении» эмпириокритицизма с марксизмом. Во-вторых, необходимо определить место эмпириокритицизма, как одной очень маленькой школки философов-специалистов, среди остальных философских школ современности. Начав с Канта, и Мах и Авенариус пошли от него не к материализму, а в обратную сторону, к Юму и к Беркли. Воображая, что он «очищает опыт» вообще, Авенариус на деле очищал только агностицизм от кантианства. Вся школа Маха и Авенариуса идет к идеализму все более определенно, в тесном единении с одной из самых реакционных идеалистических школ, так паз. имманентами. В-третьих, надо принять во внимание несомненную связь махизма с одной школой в одной отрасли новейшего естествознания. На стороне материализма неизменно стоит подавляющее большинство естествоиспытателей как вообще, так и в данной специальной отрасли, именно: в физике. Меньшинство новых физиков, под влиянием ломки старых теорий великими открытиями последних лет, под влиянием кризиса новой физики, особенно наглядно показавшего относительность наших знаний, скатились, в силу незнания диалектики, через релятивизм к идеализму. Модный физический идеализм наших дней такое же реакционное и такое же кратковременное увлечение, как модный физиологический идеализм недавнего прошлого. В-четвертых, за гносеологической схоластикой эмпириокритицизма нельзя не видеть борьбы партии в философии, борьбы, которая в последнем счете выражает тенденции и идеологию враждебных классов современного общества. Новейшая философия так же партийна, как и две тысячи лет тому назад. Борющимися партиями по сути дела, прикрываемой гелертерски-шарлатанскими новыми кличками или скудоумной беспартийностью, являются материализм и идеализм. Последний есть только утонченная, рафинированная форма фидеизма, который стоит во всеоружии, располагает громадными организациями и продолжает неуклонно воздействовать на массы, обращая на пользу себе малейшее шатание философской мысли. Объективная, классовая роль эмпириокритицизма всецело сводится к прислужничеству фидеистам в их борьбе против материализма вообще и против исторического материализма в частности. Добавление К §1-му Главы IV С КАКОЙ СТОРОНЫ ПОДХОДИЛ Н.Г.ЧЕРНЫШЕВСКИЙ К КРИТИКЕ КАНТИАНСТВА? [327] В первом параграфе четвертой главы мы показали подробно, что материалисты критиковали и критикуют Канта с диаметрально противоположной стороны по отношению к той, с которой критикуют его Мах и Авенариус. Не лишним считаем добавить здесь, хотя вкратце, указание на гносеологическую позицию великого русского гегельянца и материалиста Н.Г.Чернышевского. Немного спустя после критики Канта немецким учеником Фейербаха, Альбрехтом Pay, великий русский писатель Н.Г.Чернышевский, тоже ученик Фейербаха, впервые попытался прямо изложить свое отношение и к Фейербаху и к Канту. Н.Г.Чернышевский выступал в русской литературе еще в 50-х годах прошлого века, как сторонник Фейербаха, но наша цензура не позволяла ему даже упомянуть имя Фейербаха. В 1888 году в предисловии к предполагавшемуся третьему изданию «Эстетических отношений искусства к действительности» Н.Г.Чернышевский попытался прямо указать на Фейербаха, но цензура и в 1888 году не пропустила даже простой ссылки на Фейербаха! Предисловие увидело свет только в 1906 году: см. т. X, ч. 2 «Полного собрания сочинений» Н.Г.Чернышевского, стр. 190-197. В этом «Предисловии» Н.Г.Чернышевский посвящает полстранички критике Канта и тех естествоиспытателей, которые в своих философских выводах идут за Кантом. Вот это замечательное рассуждение Н.Г.Чернышевского в 1888 году: «Те натуралисты, которые воображают себя строителями всеобъемлющих теорий, на самом деле остаются учениками, и обыкновенно слабыми учениками, старинных мыслителей, создавших метафизические системы, и обыкновенно мыслителей, системы которых уже были разрушены отчасти Шеллингом и окончательно Гегелем. Достаточно напомнить, что большинство натуралистов, пытающихся строить широкие теории законов деятельности человеческой мысли, повторяют метафизическую теорию Канта о субъективности нашего знания»,… (к сведению все перепутавших российских махистов: Чернышевский стоит позади Энгельса, поскольку он в своей терминологии смешивает противоположение материализма идеализму с противоположением метафизического мышления диалектическому, но Чернышевский стоит вполне на уровне Энгельса, поскольку он упрекает Канта не за реализм, а за агностицизм и субъективизм, не за допущение «вещи в себе», а за неумение вывести наше знание из этого объективного источника)… «толкуют со слов Канта, что формы нашего чувственного восприятия не имеют сходства с формами действительного существования предметов»,… (к сведению все перепутавших российских махистов: критика Канта Чернышевским диаметрально противоположна критике Канта Авенариусом — Махом и имманентами, ибо для Чернышевского, как и для всякого материалиста, формы нашего чувственного восприятия имеют сходство с формами действительного, т. е. объективно-реального существования предметов)… «что поэтому предметы действительно существующие и действительные качества их, действительные отношения их между собою непознаваемы для нас»,… (к сведению все перепутавших российских махистов: для Чернышевского, как и для всякого материалиста, предметы, то есть, говоря вычурным языком Канта, «вещи в себе», действительно существуют и вполне познаваемы для нас, познаваемы и в своем существовании, и в своих качествах, и в своих действительных отношениях)… «и если бы были познаваемы, то не могли бы быть предметом нашего мышления, влагающего весь материал знаний в формы совершенно различные от форм действительного существования, что и самые законы мышления имеют лишь субъективное значение»,… (к сведению путаников-махистов: для Чернышевского, как и для всякого материалиста, законы мышления имеют не только субъективное значение, т.е. законы мышления отражают формы действительного существования предметов, совершенно сходствуют, а не различествуют, с этими формами)… «что в действительности нет ничего такого, что представляется нам связью причины с действием, потому что нет ни предыдущего, ни последующего, нет ни целого, ни частей и так далее, и так далее»… (К сведению путаников-махистов: для Чернышевского, как и для всякого материалиста, в действительности есть то, что представляется нам связью причины с действием, есть объективная причинность или необходимость природы)… «Когда натуралисты перестанут говорить этот и тому подобный метафизический вздор, они сделаются способны вырабатывать и, вероятно, выработают, на основании естествознания, систему понятий, более точных и полных, чем те, которые изложены Фейербахом…» (К сведению путаников-махистов: Чернышевский называет метафизическим вздором всякие отступления от материализма и в сторону идеализма и в сторону агностицизма)… «А пока лучшим изложением научных понятий о так называемых основных вопросах человеческой любознательности остается то, которое сделано Фейербахом» (стр. 195-196). Основными вопросами человеческой любознательности Чернышевский называет то, что на современном языке называется основными вопросами теории познания или гносеологии. Чернышевский — единственный действительно великий русский писатель, который сумел с 50-х годов вплоть до 88-го года остаться на уровне цельного философского материализма и отбросить жалкий вздор неокантианцев, позитивистов, махистов и прочих путаников. Но Чернышевский не сумел, вернее: не мог, в силу отсталости русской жизни, подняться до диалектического материализма Маркса и Энгельса. Приложение А.Богданов ВЕРА И НАУКА (о книге В.Ильина «Материализм и эмпириокритицизм») В кн.: А.Богданов. Падение великого фетишизма (Современный кризис идеологии). М., 1910, с. 144-223. Борьба веры и науки принимает на протяжении веков самые разнообразные, порою причудливые формы. Дух прошлого и дух будущего — оба равно лукавы и изобретательны в своих военных приемах. Сложнейшие обходные движения, невидимые подкопы, неожиданные нападения из неуловимых засад, обманные способы проникать в лагерь врага и сеять там смуту, хитрые переодевания, — все это мы встречаем в истории борьбы религиозного и научного мышления. Особенно усложняется она в эпохе великих брожений и кризисов, напоминая тогда по фантастичности и запутанности своих перипетий самые занимательные романы приключений. Когда-нибудь найдется историк, который напишет сравнительный анализ стратегии и тактики в войне идеологий, может быть, и философ-поэт, который в широком, социальном масштабе изобразит «Метаморфозы» борющихся идей… Но это все впереди. Настоящая же моя работа попадет тогда, может быть, в число материалов для той и другой темы, а теперь послужит для иной, более практической задачи… Это — скромный философский памфлет, посвященный одному из эпизодов борьбы веры и науки, эпизоду, если и не очень крупному, то достаточно драматичному, если и не очень сложному, то все же заключающему в себе некоторые любопытные и даже странные комбинации, эпизоду, наконец, может быть, даже довольно типичному. I Я имею в виду иллюстрировать соотношение религиозного мышления с научным на примере в высшей степени современном — книга Вл.Ильина вышла в 1909 году, — и потому исходной точкой анализа сделаю также только самое современное понимание различий того и другого, не вдаваясь в долгий исторический анализ. А во избежании возможной при этом односторонности, возьму для начала несколько определений, из самых разнородных источников. В «Вехах», покаянном сборнике поумневших под кнутом реакции русских либералов, в статье Г.Франка значится: «…При всем разнообразии религиозных воззрений, религия всегда означает веру в реальность абсолютно-ценного, признание начала, в котором слиты воедино реальные силы бытия и идеальная правда духа. Религиозное умонастроение сводится именно к сознанию космического, сверхчеловеческого значения высших ценностей, и всякое мировоззрение, для которого идеал имеет лишь относительный человеческий смысл, будет не-религиозным и анти-религиозным…» (стр. 151. Курсивы мои. — А.Б.). В книге «Материализм и эмпириокритицизм», ставящей себе целью борьбу с религиозным мышлением не на живот, а на смерть, сказано: «Фидеизм есть учение, ставящее веру на место знания, или вообще отводящее известное значение вере» (стр. 2. «Фидеизм» у Вл.Ильина употребляется для замены термина «религиозное мышление»). Для нас, исторических материалистов, знающих, что идеология определяется в конечном счете производственными отношениями, а религиозное мышление есть известный тип идеологии, подобные характеристики, длинные или краткие, очевидно, недостаточны. Нам требуется выяснение социальной сущности этого типа. Так как именно по данному вопросу я работал больше других, то позволю себе изложить свои выводы о нем. Религиозное мышление неразрывно связано с авторитарными трудовыми отношениями (руководство — исполнение или власть — подчинение), из них возникло и их отражает. Для него характерно создание властных фетишей и требование от людей покорности, повиновения им. Это — идеализированные образы, порождаемые фантазией на основе реального господства «авторитетов» над людьми в их социальной жизни. Словом, религиозное мышление есть авторитарное, и только. С этой точки зрения понятна и роль в нем «абсолютных ценностей», которую так подчеркивают идеалисты, как г. Франк в приведенной мною цитате, и значение «веры», к которому сводится дело для Вл.Ильина. Тенденция к «абсолютному» присуща всякому авторитету; ибо подчинение ему прочно и надежно только тогда, когда веления, указания, утверждения, от него исходящие, принимаются как нечто безусловное, непреложное, не подлежащее критике, окончательное; и конечно, авторитеты идеальные, создаваемые религиозной мыслью и настроением, должны представлять из себя завершение этой тенденции к абсолютному. А «вера» есть отношение человека к признаваемому им авторитету: не простое доверие к нему или согласие с ним, но — основанное на подчинении, на устранении собственной мысли и критики, на отказе от исследования, на подавлении всяких возможных сомнений, на акте воли, направленном к познавательной пассивности. Отсюда с полной очевидностью вытекает статический характер религиозного мышления — его тяготение к неизменному и неподвижному, к остановке на пути познания и практики. Вера, не допуская критики тех или иных форм жизни, тех или иных истин, придавая им абсолютное значение, не допускает, следовательно, и их развития, а тем более — коренного изменения, замещения высшими. Это — особенно важная черта религиозного мышления, позволяющая узнавать его во всяких переодеваниях. А к переодеваниям оно прибегает очень часто в наши времена, в эпоху невиданных побед мышления научного. II С изложенными элементарными предпосылками мы и приступим теперь к нашему делу. Перед нами книга, заглавие которой приведено выше. Что стремится она дать своему читателю? Истину, разумеется. Но какую? вот в чем вопрос. Истину абсолютную, вечную. Борьба за идею абсолютной и вечной истины, борьба против принципа относительности всякого познания занимает в книге центральное место, и представляет главный мотив, повторяющийся на ее протяжении. Свою основную точку зрения Вл.Ильин развивает в полемике со мною. Во избежании всякой неясности и риска внести искажение в мысль противника, я буду излагать его взгляды только его словами. Итак, вот что он пишет: «…Наполеон умер 5 мая 1821 года», — говорит Энгельс в «Анти-Дюринге» («глава о вечных истинах»), разъясняя Дюрингу, чём приходится ограничиться, какими Plattheiten, «плоскостями» довольствоваться тому, кто в исторических науках претендует на открытие вечных истин. И вот Богданов следующим образом возражает Энгельсу: «Что это за «истина»? И что в ней «вечного»? Констатация единичного соотношения, которое, пожалуй, уже для нашего поколения не имеет никакого реального значения, не может служить исходной точкой ни для какой деятельности, никуда не видеть». И еще: «Разве Plattheiten можно называть Wahrheiten? Разве плоскости — истины? Истина — это живая, организующая форма опыта, она ведет нас куда-нибудь в нашей деятельности, дает точку опоры к жизненной борьбе». «Из этих двух цитат достаточно ясно видно, что вместо опровержения Энгельса Богданов дает декламацию. Если ты не можешь утверждать, что положение «Наполеон умер 5 мая 1821 года» ошибочно или неточно, то ты признаешь его истинным. Если ты не утверждаешь, что оно могло бы быть опровергнуто в будущем, то ты признаешь эту истину вечной. Называть же возражением такие фразы, что «истина есть живая, организующая форма опыта» — значит выдавать за философию простой набор слов. Имела ли земля ту историю которая излагается в геологии, или земля сотворена в семь дней? Неужели от этого вопроса позволительно увертываться фразами о «живой» (что это значит?) истине, которая куда-то «ведет» и т.п.? Неужели знание истории земли и истории человечества «не имеет реального значения»? Ведь это же просто напыщенный вздор, которым Богданов прикрывает свое отступление. Ибо это есть отступление, когда он взялся доказать, что допущение вечных истин Энгельсом есть эклектизм и в то же время только шумом и звоном слов отделывается от вопроса, оставляя не опровергнутым, что Наполеон действительно умер 5 мая 1821 года, и что считать эту истину опровержимой в будущем нелепо». «Пример, взятый Энгельсом, весьма элементарен, и всякий без труда придумает десятки подобных примеров истин, которые являются вечными, абсолютными (Этот курсив мой. А. Б.), сомневаться в которых позволительно только сумасшедшим (как говорит Энгельс, приводя другой такой же пример: «Париж находится во Франции»)». (Стр. 145-146). Итак, существуют абсолютные и вечные истины, притом даже в очень большом количестве. Констатируя всякий факт, относительно которого не предполагается, что он будет опровергнут, мы создаем вечную и абсолютную истину. Наполеон умер 5 мая 1821 года; Волга течет в Каспийское море; лошади едят сено и овес; В.Ильин написал книгу «Материализм и эмпириокритицизм»; цена ей 2 р. 60 к., и т.д., и т.д. без конца. Правда, все это, как сказал Энгельс, «плоскости», но все же это «абсолютные и вечные истины», и сомневаться в них «позволительно только сумасшедшим». К тому же есть и абсолютные истины далеко не столь плоского свойства; напр., что «земля имела ту историю, которая излагается в геологии». Это уже вовсе, очевидно, не «плоскость», а вещь очень и очень серьезная: абсолютной истиной оказываются результаты целой науки, которые, как всякому ясно, «имеют реальное значение», и несомненно, весьма крупное. «Быть материалистом — говорит Вл.Ильин — значит признавать объективную истину, открываемую нам органами чувств, признавать объективную, т.е. независящую от человека и от человечества истину, значит так или иначе признавать абсолютную истину» (стр. 146). Заключающиеся в последней фразе слова «так или иначе» знаменуют собою переход к другой точке зрения. В дальнейшем оказывается, что абсолютную и вечную истину надо признавать не так просто и прямо, как это, по-видимому, вытекало из выше цитированных рассуждении о смерти Наполеона и об истории земли. Комментируя Энгельса, Вл.Ильин приходит к следующим формулировкам: «Итак, человеческое мышление по природе своей способно давать и дает нам абсолютную истину, которая складывается из суммы относительных истин. Каждая ступень в развитии науки прибавляет новые зерна в эту сумму абсолютной истины, но пределы истины каждого научного положения относительны, будучи то раздвигаемы, то суживаемы дальнейшим ростом знаний» (стр. 149). «…С точки зрения современного материализма, т.е. марксизма, исторически условны пределы приближения наших знаний к объективной, абсолютной истине, но безусловно существование этой истины, безусловно то, что мы приближаемся, к ней. Исторически условны контуры картины, но безусловно то, что эта картина изображает объективно существующую модель. Исторически условно то, когда и при каких условиях мы подвинулись в своем познании сущности вещей до открытия ализарина в каменноугольном дегте или до открытия электронов в атоме, но безусловно то, что каждое такое открытие есть шаг вперед «безусловно объективного познания».. Одним словом, исторически условна всякая идеология, но безусловно то, что всякой научной идеологии (в отличие, напр., от религиозной) соответствует объективная истина, абсолютная природа» (стр. 151). Все приведенные формулы «абсолютной и вечной истины» Вл. Ильин считает точным выражением материалистической диалектики Маркса, Энгельса и Дицгена, в доказательство чего и приводит много цитат. Вопрос о том, насколько он прав в своем понимании и комментировании этих цитат мы пока отложим, а резюмируем в немногих словах то, что дает он сам: • Существует абсолютная истина, соответствующая абсолютной природе. • Человеческое мышление дает ее нам в виде суммы относительных истин. • Исторически условны только пределы приближения нашего к абсолютной истине; но мы безусловно приближаемся к ней. • Есть много абсолютных и вечных истин, частного характера; это все те, относительно которых мы «не утверждаем, что они могли бы быть опровергнуты в будущем». Предоставляем читателю решить, каким образом совмещается второе положение с четвертым, и почему абсолютная истина дается в виде суммы относительных, когда имеется так много не только абсолютных, но и вечных истин. А сами рассмотрим вопрос по существу, в той последовательности, какая удобнее для простоты положения. III Типом «абсолютной и вечной истины», в каковой «позволительно сомневаться только сумасшедшим», для Вл.Ильина является положение «Наполеон умер 5 мая 1821 года», — именно этот пример он повторяет очень много раз, считая его неуязвимым. Очевидно, что достаточно нам выяснить, каким способом эта истина установлена, и мы получим общий метод водворения в нашем мире новых абсолютных и вечных истин; таковыми должны будут признаваться все истины, которые людям удастся установить тем же способом, и не менее, или даже еще более строго, чем вышеупомянутую истину о смерти Наполеона. Но какой же это способ? Губернатор острова Св. Елены, лицо официальное, — врач, лечивший Наполеона, лицо компетентное, и еще несколько человек, его окружавших, люди здравомыслящие и добросовестные, были очевидцами его смерти, и единогласно засвидетельствовали самый ее факт и дату. Вот путь, которым пришла в мир и воцарилась в нем навеки «абсолютная истина». Итак, предположим, что у нас есть факт, имевший место за несколько сот лет до той же смерти Наполеона, факт, очевидцами которого было несравненно большее число людей и официальных, и компетентных, и добросовестных, и здравомыслящих, — истина которого единогласно засвидетельствована этими лицами. Не ясно ли, что истина этого факта тем более должна быть признана абсолютной и вечной? А если является впоследствии человек, который позволяет себе утверждать, что и факта-то этого в действительности не было, что тут просто — заблуждение, — что должны мы думать о том человеке? На основании всего предыдущего — одно из двух: либо он «сумасшедший», либо он просто хочет подрывать основу материализма — «объективную истину, открываемую нам органами чувств», как говорит об этом В.Ильин в одной из приведенных уже цитат. — Но человек этот, по-видимому, не был сумасшедшим, ибо он мог целые десятки лет успешно выполнять обязанности священника… И к тому же его утверждение позже поддерживал один очень известный монах, которого знавшие его люди сумасшедшим также не считали… Написавши это, я замечаю, что проболтался, и что В.Ильин немедленно со всей энергией использует мой промах. «Еще бы, — воскликнет он, — священник! монах! кому же другому и вести борьбу против материализма, против объективной истины? это можно было заранее предвидеть!» Ибо В.Ильин очень строг к духовному званию; полемизируя с идеалистом Беркли, он то и дело подчеркивает его епископский сан, и слово «поповщина» играет главную роль в характеристике всех воззрений, которые ему, Ильину, кажутся неправильными. Что в данном случае он без очков усмотрит клерикальную интригу, это несомненно. И в самом деле, этот священник, этот «поп», как выразится, вероятно, В.Ильин, был родоначальником современного релятивизма, не субъективного, как у софистов и скептиков, а объективного и научного признания относительности всех истин, сторонниками которого мы открыто являемся… Однако, пора объяснить в чем дело. Факт, о котором идет речь, и который за сотни лет до нашего времени весьма многократно наблюдался миллионами всевозможных здравомыслящих очевидцев, и был ими единодушно засвидетельствован в качестве «объективной истины, открываемой нам органами чувств», — этот факт, еще более обычный и легче констатируемый, чем смерть человека, был таков: солнце обходило кругом земли по небесному своду. «Поп», из вражды к «материализму» отрицавший эту абсолютную и вечную истину, был Николай Коперник. Монах, его приверженец, пропагандист его идей — Джордано Бруно. Последнего какие-то люди, увлекшись защитой «абсолютных и вечных» истин, сожгли даже на костре. Кто были эти люди? Надо полагать, чересчур крайние «материалисты»… Ожидали ли вы, читатель, что в XX веке среди русских марксистов выступит мыслитель, взгляды которого логически заключают в себе отрицание теории Коперника? IV Если я, рассматривая в цитированном В.Ильиным месте своей, работы вопрос об относительности истины,[328] предпочел не входить в анализ положения «Наполеон умер 5 мая 1821 года», а ограничиться указанием на пустоту и бесплодность этой и подобных ей псевдоистин, то я сделал так не потому, чтобы не мог привести специальных доказательств несомненной относительности данного положения, а просто потому, что мне противно было заниматься такой «плоскостью», серьезно исследовать ее с точки зрения «абсолютности», «вечности» и т. под. Я рассчитывал на читателя-марксиста, признающего критерием истины — практику, и потому способного сразу понять, что нельзя считать истиной идею, на практике неприменимую и не доступную практической проверке, т.е. лежащую вне самого критерия истины. Но теперь это изменилось. Нашелся читатель — В.Ильин, — который сделал практическое применение из данной идеи, а именно, воспользовался ею как орудием утверждения на земле царства абсолютных и вечных истин. И необходимо теперь дать анализ идеи по существу. Всякая истина слагается из понятий. В энгельсовском примере три главных понятия: одно относится к определенной личности — «Наполеон», другое — к определенному физиологическому процессу — смерти, и третье — к исторической дате. Спрашивается, насколько можно признавать абсолютными и вечными эти понятия, — ибо ясно, что если они преходящи и относительны, то их соединением никак нельзя получить идеи абсолютной и вечной. Итак, что заключается в понятии «Наполеон»? Представление о жизненном единстве определенного лица в различные периоды его существования. «Наполеон» — это «тот самый» человек, который родился на Корсике в 1769 году, был артиллерийским поручиком, генералом республики, первым консулом, императором Франции, одержал такие-то победы, потерпел такие-то поражения, жил пленником на острове св. Елены, и т.д., и т.д. В современном мышлении человеческое имя неразрывно связано с индивидуалистической иллюзией единства «я», иллюзией, которая совершенно разоблачена физиологией и психологией. Принимается, что умер тот же человек, та же «личность», то же самое «я», которое фигурировало в таких-то предыдущих событиях, связанных с именем «Наполеона». А между тем это «я» физиологически и психически несколько раз обновляется в жизни организма, и только непрерывная постепенность его изменений позволяет удерживаться привычной иллюзии. Физиологически, «тело» умирающего Наполеона до последней молекулы было уже иное, чем «тело» Наполеона, который командовал при Аустерлице; психически, вся сумма впечатлений и ощущений, из которых слагалось «я» последних лет его жизни, была совершенно иная, чем та, из которой слагалось «я» молодого генерала-республиканца. И потому в той мысли, которую современный человек выражает словами «Наполеон умер 5 мая 1821 года», уже есть несомненное заблуждение: в подлежащем мыслится великий социально-культурный деятель, а сказуемое относится к жалкой развалине, исторически ничтожной. Теперь, понятие «смерти». Оно тоже вовсе не так абсолютно, как это кажется людям, не знающим механизма умирания. В современной медицине принято считать моментом смерти прекращение сердцебиения и дыхания; но уже есть основания сомневаться, чтобы такой критерий навсегда удержался. В одном русском учебнике оперативной хирургии мне случилось прочитать о том, что посредством искусственного дыхания не только удается людей, находящихся в глубоком обмороке, привести в чувство, но даже случалось иногда вернуть к жизни людей, недавно умерших. И это — не пустая бравада ученого материалиста, а констатация факта, действительно вполне возможного при нынешнем понимании «смерти». Если сердце уже остановилось и дыхания нет, то человек «умер»; но если в то же время глубокого разрушения клеток не произошло, то может оказаться достаточным механически вызвать функцию бездействующих органов, чтобы весь жизненный процесс возобновился. Но в таком случае, какая же это «смерть»? Можно, следовательно, ожидать, что с дальнейшими успехами медицины, когда сама по себе остановка сердца и дыхательных органов не будет играть той окончательно решающей роли в прекращении жизни, как теперь, «смертью» будут признавать уже не эту остановку, а такую стадию разрушения клеточных элементов, при которой восстановление жизни делается совершенно невозможным даже для тогдашних высокоразвитых методов. И с той высшей точки зрения, которая будет в те времена достигнута, по всей вероятности, нынешние даты смерти людей в большинстве окажутся просто неверными. Вот вам и абсолютные, вечные истины! Я не говорю уже о том, что врач, констатировавший смерть Наполеона, вовсе не был «абсолютным» врачом, и мог ошибиться в определении момента смерти, принявши за смерть глубокий обморок или летаргию, как это несомненно, с другими врачами бывало. Тогда «вечная истина» В.Ильина оказалась бы… «вечным заблуждением». Перехожу к третьему понятию — исторической даты. Здесь уже все условно — и самая эра, и способ счисления времени. То событие, от которого ведется счет лет, почти наверное было не в точности тогда, когда предполагается, — если вообще оно было когда-нибудь. Дата «5 мая 1821 года» взята по григорианскому календарю, а по юлианскому это было — 23 апреля. Правда, юлианский календарь менее точен, чем грегорианский, — но и этот последний со строгой астрономической точки зрения несколько хромает, и к 1821 году его ошибка по сравнению с «идеальным временем» составляла уже около 13 1/4 часов. Я, к сожалению, не знаю, в каком часу умер Наполеон, а специально разыскивать такие пустяки мне нет охоты, — но возможно, что правильнее оказалось бы отнести это «абсолютное и вечное» событие не к 5-му, а к 4-му мая. Здесь, конечно, далеко не исчерпаны все данные и все возможности, указывающие на относительный характер разбираемого хронологического положения; но думаю, для одной «абсолютной и вечной плоскости» этого вполне достаточно. Еще несравненно хуже обстоит дело с истинами, заслуживающими этого названия, как напр., утверждение, что земля «имела ту историю, которая излагается в геологии». Достаточно указать, что «та история, которая излагается в геологии» до Чарльза Ляйелля была одна (основанная на теории катаклизмов), а начиная с Ляйелля совершенно иная (эволюционная); но и теперь она уже во многом не та, что у Ляйелля. И если В.Ильин с «абсолютной достоверностью» знает, что теперь-то уже она установилась навеки и больше существенно измениться не может, то источник такого знания возможен лишь один, а именно — вера, и вера слепая. V Рассмотрим теперь другую точку зрения того же автора на тот же вопрос: «абсолютная истина складывается из суммы относительных истин», и путем относительных истин «мы безусловно приближаемся к ней». С этой точки зрения русскому марксизму приходится иметь дело не в первый раз. Лет семь тому назад ее выдвигали — правда, в еще более широких размерах, легальные марксисты, уходившие тогда в идеализм. Специально, Н.Бердяев проповедовал такую теорию прогресса. Развитие вообще есть приближение к абсолютным идеалам, абсолютной истине, абсолютному добру, абсолютной красоте. Прогресс познания заключается в непрерывном приближении к абсолютной истине, через истины относительные. Как видим, то же самое говорит и Вл.Ильин. Он только умалчивает об «абсолютном добре и красоте», — при чем остается неизвестным, потому ли умалчивает, что не признает их, или только потому, что пишет работу теоретически-философскую, касающуюся только вопросов познания. Истолковывая умолчание в благоприятную для него сторону, получается, что он принимает только треть того триединого идеала, который у наших идеалистов является формулой божества. Нечего и говорить, что наши идеалисты заимствовали эту формулу у идеалистов западных. Лейбниц уже с большой ясностью наметил ее в своей градации конечных монад, отражающих монаду абсолютную и все более приближающихся в своем ограниченном познании к ее абсолютной истине. А что касается до формулировки В.Ильина — абсолютная природа выражается в абсолютной истине, воплощающей в ряде истин относительных, которые образуют градацию приближения к абсолютному, — то это формулировка прямо шеллингианская. Так борется с идеалистами В.Ильин! Теперь немного напомню, как мы с ним боролись. Мы прежде всего указывали, что самое понятие «абсолютного» вполне фиктивно, ибо содержание понятий берется только из опыта, а в опыте нет и не может быть ничего абсолютного. Мыслить абсолютное — значит, впадать в плоское логическое противоречие (отнюдь не диалектическое). Мы указывали также на то, что «абсолютная» теория прогресса есть бессмыслица. «Приближаться» к абсолютному через относительное, т.е. к бесконечно-далекому через конечное — совершенно невозможно, ибо «бесконечность» есть математический символ с отрицательным значением. К бесконечной величине можно прибавлять или от нее убавлять конечные сколько угодно — от этого она не изменяется: именно такова математическая характеристика бесконечно-больших величин. Прибавляйте к длинному кубу сколько угодно плоскостей, линий, точек — объем его будет все тот же; ибо объем есть «бесконечное» по отношению к поверхности, как она по отношению к длине. Расстояние от «абсолютного» неизменно, пойдем ли мы вперед, назад, направо, налево; и говорить о «приближении» к абсолютному есть насмешка и над логикой, и над всяким прогрессивным стремлением. Мы указывали тогда и на клерикальную подкладку пропаганды абсолютного. Люди приучаются к этой фикции, она становится дорогой для них, становится потребностью, от которой нельзя отказаться, как от привычного наркотического средства. Но в науке, холодной и ясной, они не находят удовлетворения этой жажды; она спокойно и твердо отказывает в абсолютной истине. Тогда они отправляются искать ее в другом месте; религия и мистика их подстерегают уже, и тем легче овладевают их душою, что вера у них уже есть: в абсолютное, ведь, можно только верить, знать его — нельзя, оно вне опыта. Повторять ли всю эту полемику теперь, по поводу книги В.Ильина? Я думаю, не стоит: ни «абсолютной истины» чеховского учителя, который умер со словами «Волга течет в Каспийское море», ни бердяевский познавательный абсолют не введут в особенный соблазн нашего читателя.[329] VI Но кто же ввел в соблазн Вл.Ильина? Он утверждает, что Энгельс и Дицген. Верно ли это? В.Ильин приводит следующее место из «Анти-Дюринга»: «Суверенность мышления осуществляется в ряде людей, мыслящих чрезвычайно несуверенно; познание, имеющее безусловное право на истину — в ряде относительных заблуждений; ни то, ни другое не может быть осуществлено полностью иначе, как при бесконечной продолжительности жизни человечества». «Мы имеем здесь снова то противоречие, с которым уже встречались выше, противоречие между характером человеческого мышления, представляющимся нам в силу необходимости абсолютным, и осуществлением его в отдельных людях, мыслящих только ограниченно. Это противоречие может быть разрешено только в таком ряде последовательных человеческих поколений, который для нас, по крайней мере на практике, бесконечен. В этом смысле человеческое мышление столь же суверенно, как несуверенно, и его способность познавания столь же неограничена, как ограничена. Суверенно и неограниченно по своему направлению, (Aniage), призванию, возможности, исторической конечной цели; несуверенно и ограниченно по отдельному осуществлению, по данной в то или иное время действительности». И далее: «Так же обстоит дело с вечными истинами». Где же тут, однако, та основная идея, из которой исходит Вл.Ильин, а именно, что абсолютная истина существует. Об этом нет и речи. Говорится о том, что она могла бы осуществиться лишь через бесконечное число поколений; но согласитесь, что эта идеально-математическая, т.е. чисто символическая возможность отнюдь не похожа на реальность. Утверждается, что мышление «абсолютно» или неограниченно (это слово употребляется, как поясняющий синоним слова «абсолютное») по своей тенденции; но в такой связи очевидно, что слово «абсолютное» означает здесь только бесконечное развитие, и ничего больше. И в то же время всякое исторически-данное мышление категорически признается ограниченным, относительным, в том числе, конечно, и мышление чеховского учителя, и Н.Бердяева, и гениально объединившего их точки зрения Вл.Ильина. А Вл.Ильин именно свое мышление не согласен считать ограниченным и относительным, — как это может быть, когда у него есть целый короб «абсолютных и вечных истин», т.е. прямо готовых кусков «абсолютной истины» в абсолютнейшем смысле слова. При чем тут Энгельс? Почтенный автор просто перепутал его с г. Бердяевым. Если в чем Энгельс и виновен, так только в том, что вообще применяет метафизический термин «абсолютное», хотя и не в метафизическом значении, да еще в том, что при всех насмешках над «вечными истинами» допускает их хотя бы в виде безнадежных «Plattheiten». Но он сам же добросовестно предостерегает читателя от возможной из-за этого путаницы. «…Насколько юной, — говорит он, — является еще до сих пор вся история человечества, и насколько смешно было бы приписывать нашим современным взглядам какое бы то ни было абсолютное значение, это видно уже из того факта, что вся история до настоящего времени может быть обозначена, как история периода времени от практического открытия превращения механического движения в теплоту (т.е.: добывание огня трением. А. Б.) до открытия превращения теплоты в механическое движение» (паровые машины. А.Б. Цитата из 3-го нем. изд. «Анти-Дюринга», стр. 113-114. Курсивы мои. А.Б.). Вот из таких основных положений и следовало бы исходить всякому сознательному марксисту в понимании тех гегелиански построенных формулировок, где Энгельс употребляет термины «абсолютное», «безусловное» и т.под. Но В.Ильин поступает иначе: он тщательно выбирает у Энгельса те фразы, где имеются сакраментальные слова, и на них упирает свою веру. Напр., берется несколько гегелианских замечаний о том, что «истина и заблуждение, подобно всем логическим категориям, движущимся в полярных противоположностях, имеют абсолютное значение только в пределах чрезвычайно ограниченной области», — и делается вывод: а, значит — они имеют-таки абсолютное значение — сам сказал! А между тем, как раз иллюстрация, приведенная тут же Энгельсом, могла бы предохранить от такого «абсолютного» понимания его формулировки: этой иллюстрацией служит закон Бойля — объем газов обратно пропорционален давлению. Всякий, кому известна более точная формула Ван-дер-Ваальса, знает, что закон Бойля ни в каких пределах не является абсолютно верным, безусловно точным, ибо он только в одной-двух математических точках совпадает с уравнением Ван-дер-Ваальса; но и это последнее ни один компетентный физик не признает окончательным и исчерпывающим законом данных явлений. Было бы законнее В.Ильину соблазниться Дицгеном, который, действительно, злоупотребляет термином «абсолютное» по отношению к центральному понятию своей философии — Универсума, Вселенной, — как и вообще при случае злоупотребляет религиозной терминологией. Но и у него, если отнестись внимательно, нельзя найти ни абсолютов чеховского учителя, ни абсолютной геологии… К тому же на него В.Ильин смотрит критически — не так, как на Энгельса, цитаты из которого почтенный автор считает достаточной заменой научной аргументации вообще. Плеханов однажды утверждал, что марксовская теория денежного обращения есть объективная истина на вечные времена. Я с этим не согласился — именно потому, что «вечность» истины, как я говорил, есть дело веры, а не научного, знания, — и находил, что это, конечно, объективная истина» но только для нашего времени, а за будущее ручаться нельзя. В.Ильин мне возражает: «Это опять путаница. Соответствия этой теории с практикой не могут изменить никакие будущие обстоятельства по той же простой причине, по которой вечна истина, что Наполеон умер 5 мая 1821 года». Опять подтверждается вечность первобытной астрономии: теория Коперника, очевидно, не могла же изменить ее соответствие с практикой за тысячи лет до него умерших людей. — Но дальше, Вл.Ильин, порицая меня за «непростительную уступку буржуазной экономии», заключающуюся в не религиозном, а научном отношении даже к теории Маркса, заканчивает так: …«Единственный вывод из того, разделяемого марксистами, мнения, что теория Маркса есть объективная истина, состоит в следующем: идя по пути марксовой теории, мы будем приближаться к объективной истине все больше и больше (никогда не исчерпывая ее); идя же по всякому другому пути, мы не можем придти ни к чему, кроме путаницы и лжи» (стр. 160). Оставляя в стороне чрезвычайно запутанную форму выражения (теория Маркса есть объективная истина, и это значит, что она путь к объективной истине), легко видеть, что мы тут имеем уже третью концепцию абсолютной истины. Из всех трех это, явным образом, самая умеренная: абсолютным признается только самый метод, заключающийся в исторической теории Маркса. Но посмотрите: главным выводом из этого делается формальное идеологическое запрещение искать других точек зрения: утверждается, что никогда никакие другие методы ни к чему, кроме путаницы и лжи привести не могут. А между тем, как известно, всякий крупнейший шаг научного развития заключается именно в том, что находят новую точку зрения, новый путь, новый метод. Напр., еще лет 30 тому назад концепция неизменных химических элементов была объективной истиной времени, идя по ее пути, приходили к большему и большему познавательному овладеванию фактами; а теперь? Найден новый путь, идея разложения элементов; что же, он ведет «только к путанице и лжи»? А ведь химия — наука гораздо более разработанная, чем социальная философия, методологических переворотов для первой ожидать, казалось бы, имелось гораздо меньше оснований… Во всей путанице трех различных концепций абсолютной истины у нашего автора неизменно звучит один и тот же мотив — требование остановки научного познания на известном пункте, декретирование невозможности идти далее, если не в целом, то хоть в его частях, если не в исследовании, то в методе… Всюду статика, опирающаяся на веру, объект которой — абсолютное. VII Итак, совершенно очевидно, что те два критерия религиозного мышления, которые указываются самим В.Ильиным и г. Франком, т.е. вера, признание абсолютных ценностей, в мировоззрении В.Ильина имеются на лицо, притом как основа его взглядов. Остается применить третий, не формальный, а относящийся к существу идеологии, социально-исторический критерий: является ли мышление разбираемого автора по своему типу авторитарным? В сущности, тут нет нового вопроса. Раз есть «вера, должен существовать и авторитет, от которого она исходит, авторитет, которому должно верить. Абсолютное — одно из имен этого авторитета. В данном случае «абсолютное» воплощается в идеях, когда-либо и где-либо высказанных Марксом и Энгельсом. Это — пророки абсолютной истины. И совершенно понятно, что, как пророки, они не должны, не могут говорить чего-либо неверного: либо они, действительно, пророки — и тогда всякое их слово вдохновенно, — либо они способны были ошибаться, — но тогда они такие же люди как мы, и кому же в таком случае устанавливать абсолютную истину? Вот почему не смотря на десятки лет, отделяющие нас от Маркса и Энгельса, на гигантские научные и технические перевороты, происшедшие с тех пор, вы, среди десятков если не сотен цитат из их произведений в огромной книге В.Ильина, не найдете такой, по поводу которой автор заявил бы хотя о частичном несогласии с тем или другим из них. Для авторитарного мышления в деле веры возможно только — все или ничего. Вдумайтесь напр., в следующую формулировку. По поводу промежуточных точек зрения, колеблющихся между признанием чего-то «вне чувственного мира» и решительным отрицанием этого «чего-то», Вл.Ильин восклицает: «Если бы Энгельс когда-нибудь сказал что-либо подобное, то было бы стыдом и позором называть себя марксистом»… (стр. 127). Для человека, мыслящего научно, а не религиозно, — свободно, а не авторитарно, такое заявление представляет нечто неслыханное. Как! если бы тот или иной теоретик когда-нибудь сказал ту или иную ложь или глупость, было бы «стыдом и позором» примкнуть к той школе, одним из вождей которой он был? Ну, а что, если окажется, что где-нибудь Энгельс обмолвился чем-либо подобным? Тогда — конец, Вл.Ильин порывает с марксизмом… Такова, в самом деле, логика религиозного чувства: пророк обнаружил свою человеческую слабость, — довольно! он не пророк, его вера ложная, другие пророки, шедшие с ним, тоже ложные пророки, ищи новой веры! В сущности, сам В.Ильин сознает авторитарный характер своего мышления, и настолько идейно честен, что признает его открыто: «И не кричите, гг. махисты, что я ссылаюсь на «авторитет»: ваши крики против авторитетов — просто прикрытие того, что авторитеты социалистические (Маркс, Энгельс, Лафарг, Меринг, Каутский) вы подменяете авторитетами буржуазными (Махом, Петцольдтом, Авенариусом, имманентами). Лучше бы вам не поднимать вопроса об «авторитетах» и "авторитарности"» (стр. 295). Все равно, мол, без авторитетов нельзя: если вы этих не признаете, значит — признаете другие. Ну, а если кто совсем не хочет признавать авторитетов, как авторитетов, т.е. считать ссылки на их мнения достаточной заменою исследования и аргументации? Что вы басни рассказываете? возражает Вл.Ильин: разве такие люди в природе бывают? И убедить его нельзя, ибо авторитарный тип мышления наиболее в себе замкнут, наиболее неспособен понять и допустить возможность иных типов. Очевидно, и критерию «авторитарности» взгляды Вл.Ильина удовлетворяют в полной мере. Их религиозный характер устанавливается, таким образом, с несомненностью. VIII Религиозное мышление никогда не отличалось точностью. Но в эпохи своего процветания оно обладало зато величайшей конкретностью и ясностью. В наши времена, обретаясь в упадке, оно теряет и эти черты, становясь в высшей степени смутным и неясным. Его понятия неопределенны и неустойчивы, а взамен того оно цепляется за слова. Значение слов в авторитарных идеологиях всегда было решающим: слова, это именно то, в чем верховные авторитеты себя выражают, и потому только слова бесспорны; правоверующего можно узнать только по «исповеданию», т.е. открытому признанию надлежащих словесных формул. В полном согласии с такой психологией веры, вы встретите на первой же странице книги Вл.Ильина, после перечисления ряда писателей, которым он объявляет войну, писателей очень различных по своим взглядам на философию марксизма, следующие строки: «Все эти лица не могут не знать, что Маркс и Энгельс десятки раз называли (курсив мой. А.Б.) свои философские взгляды диалектическим материализмом. И все эти лица, объединенные — несмотря на резкие различия политических взглядов — враждой против диалектического материализма, претендуют в то же время на то, что они в философии марксисты»! Заметивши мимоходом, что значительная часть перечисленных им писателей (напр., я и Базаров) проявили свою «вражду к диалектическому материализму» тем, что доказывали антидиалектичность и метафизичность взглядов Плеханова и его школы, я обращаю внимание читателя на центральную мысль цитаты: Маркс и Энгельс «называли» себя так-то, а вы так не называете, и смеете считать себя марксистами в философии! Диалектика, превращенная в религию, здесь перешла в свою противоположность. Для старой диалектики, которая в процессах жизни и движения, считает невозможными категорические «да-да», «нет-нет», было как нельзя более естественным и понятным, что историческое и логическое развитие идей известной школы приводит в той или иной области, к выводам, отличающимся от прежних настолько, что их есть основание обозначить новым термином, хотя общий метод по существу остался прежний, так что название самой школы менять незачем, — напр., оставаясь на почве марксистского метода исследователи могут прийти в философии к воззрениям, для которых термин «материализм» недостаточен или не подходит. Мышление религиозное, хотя бы объектом его веры была «диалектика», понять этого не в состоянии; оно удовлетворяется только единством словесных формул, но за то им удовлетворяется вполне. Оно не смущается тем, что, положим, Плеханов под названием «диалектического материализма» развивал полу-кантианскую метафизику или что П.Нежданов под тем же именем проповедовал нечто невразумительное, но явно непохожее на подлинный диалектический материализм; о чем спорить, если люди «называют себя» именно так, как надо? А вот, кто «называет себя» иначе — те враги несомненные, и разбирать тут нечего; если же они, кроме того, «хотят быть» марксистами в философии, т.е. применять в ней марксистский метод, — то это враги особенно злостные, обманщики, самозванцы и т.д. Этот «словесно исповедный» характер мышления выступает в книге Вл.Ильина всего ярче именно там, где дело касается основных вопросов мировоззрения; а таковыми являются для него вопросы о «вещах в себе» или «материи», о «вещах для нас» или «явлениях» и т. под. IX Что такое «вещь в себе»? Под оболочкой этих слов мы найдем в книге Вл.Ильина по меньшей мере три различных понятия, соответствующих трем философским школам, идеи которых распространяются среди русских марксистов. Рассмотрим все три понятия по порядку, начиная с того, которое на протяжении книги является преобладающим. С выражениями своей полной солидарности, Вл.Ильин цитирует ряд мест из Фейербаха и Дицгена, где проводится та мысль, что мир есть чувственное бытие, и что в этом отношении нет существенной разницы между «вещью в себе» и «вещью для нас», между «материей» и «явлением». «Современный философский спиритуализм, — говорит Л. Фейербах, — называющий себя идеализмом, делает материализму следующий, уничтожающий, по его мнению, упрек: материализм-де есть догматизм, т.е. он исходит из чувственного (sinnlich) мира, как из бесспорной (ausgemacht), объективной истины, считает ее миром в себе (an sich), т.е. существующим без нас, тогда как на самом деле мир есть лишь продукт духа». «Кажется, это ясно? комментирует Вл.Ильин. — Мир в себе есть мир, существующий без нас…» И далее: «Для Фейербаха вещь в себе есть… существующий вне нас мир вполне познаваемый, ничем принципиально не отличающийся от явления» (стр. 127-128, passim — во избежание слишком длинной цитаты). «Предметы наших представлений, — поясняет затем наш автор, — отличаются от наших представлений, вещь в себе отличается от вещи для нас, ибо последняя только часть или сторона первой, как сам человек лишь одна частичка отражаемой в его представлениях природы» (стр. 129, курсив мой. А.Б.). «Явление, — цитируется Дицген, — отличается от того, что является, не больше и не меньше, чем десять миль пути отличаются от всего пути». И сам Ильин добавляет: «никакой принципиальной разницы, никакого «трансцензуса», никакой «прирожденной несогласованности» тут нет и быть не может. Но разница, конечно, есть, есть переход за пределы чувственных восприятии к существованию вещей вне нас» (стр. 131). «…Только чувственное существует; нет другого бытия, кроме материального бытия» — приводит В.Ильин из «Краткой истории философии» Швеглера характеристику материализма, и подчеркивая свое согласие с ней, называет ее «азбучной истиной» (стр. 144). Больше, я думаю, не требуется. Признается только чувственное бытие, и как его часть или сторона — явление, человеческий опыт. Противопоставляется это взглядам «махистов», которые признают только «опыт», только мир «элементов», что, по словам В.Ильина, есть идеализм, метафизика и т. под. Но что такое в действительности эти «элементы опыта», которые В.Ильин отрицает во имя «чувственного бытия»? Это — цвета, тоны, твердое, мягкое, теплое, холодное, запахи, элементы, формы или пространства и т.д., как о том постоянно напоминается у Маха, Авенариуса, у «махистов» и всех, пользующихся данным понятием. Цвета, тоны, твердости, формы, — но ведь это и есть чувственные элементы или элементы чувственного бытия? Очевидно, да. Значит, в этом разница у В.Ильина с «махистами» есть? Очевидно, нет. Никакого бытия, кроме чувственного, или, что то же, сводящегося к чувственным элементам «махисты» не признают. Но, может быть, их чувственные элементы не те, на которые разлагает бытие В.Ильин? Может быть, он знает другие, лучшие? Сие остается неизвестным, ибо никакого анализа «материи», «явления», «вещей» и т. под. на чувственные элементы он, на протяжении своей книги, не производит. Но, может быть, в том и суть, что истинный материалист такого анализа производить не должен? Этого В.Ильин нигде не утверждает, и пока он такой нелепости не высказал, всякий должен предполагать, что он ее не думает. Итак, в данном пункте разницы с «махистами» нет. Не заключается ли она в ином, а именно в том, что Вл.Ильин «вещь для нас» или «явление» считает только частью или стороной чувственного бытия, а «махисты» этого не признают? Увы! и тут нет разницы. Махисты никогда не полагали, что «вещами для нас», или, что то же, комплексами уже вошедшими в наш опыт исчерпывается весь мир элементов. Они представляют дело таким образом, что различные комплексы элементов входят в опыт людей то одними своими частями, или сторонами, то другими, то в меньшей мере, то в большей, и по мере развития человечества они включаются в его опыт все полнее, т.е. употребляя привычную для В.Ильина терминологию, эти комплексы из чувственных вещей в себе становятся чувственными вещами для нас. Из-за чего же спорить? Разницу между «предметами» и «нашими представлениями о предметах» В.Ильин видит в «переходе за пределы чувственных восприятии к существованию вещей вне нас». Махисты же только точнее определяют это «существование вне нас», не ограничиваясь пространственным выражением «вне нас», — ибо и галлюцинация воспринимается как нечто для нас внешнее», — а указывая на независимую или объективную связь элементов, образующих «вещи» или физические комплексы. Итак, здесь В.Ильин стоит на столь ненавистной ему «махистской» точке зрения. Рассуждая о «вещах для нас», которые являются «частью или стороной вещей в себе», при чем те и другие всецело «чувственного» характера, — он повторяет иными словами те же идеи, которые и они отстаивают. Но ведь он заимствует свои взгляды у Фейербаха, Энгельса, Дицгена, а не у «махистов»? Да, несомненно: но в том-то и дело, что по данному вопросу между теми и другими, кроме терминологии, сколько-нибудь серьезной разницы нет. Потому-то «махисты», как напр., Базаров, и не полемизируют с Фейербахом и Дицгеном, а полемизируют с занимающим радикально иную позицию Плехановым, — за что В.Ильин многократно их обвиняет то в незнании этих лучших материалистов, то в трусости перед ними… Незнание тут, действительно, есть, но это незнание махизма В.Ильиным, а также незнание им тех соотношений, какие существуют между «махистами» и старыми материалистами-эмпириками с одной стороны, полу-кантианскими «материалистами» типа Плеханова — с другой. X Если мы примем во внимание, что большая часть книги В.Ильина, приблизительно около двух третей, посвящена именно обвинению «махистов» в идеализме, при чем в доказательство приводится бесконечное число цитат из произведении самих «махистов», философов им сочувствующих и не со чувствующих, — то помимо психологической загадки — как мог наш автор сочинить всю эту полемику, по существу высказывая ту же точку зрения, выступает еще и загадка логическая: каким способом эта полемика формально сочеталась в его голове с его собственными взглядами. Ключ к решению первой у нас уже есть: религиозное мышление, твердое в словесном исповедании, но смутное в понятиях. Вторая находит свое объяснение в чрезвычайно своеобразном философско-критическом методе, систематически чески применяемом нашим автором, методе, который я обозначил бы выбирая наиболее мягкое выражение, как метод «замещения понятий». Это — вещь очень простая. «Махисты» сводят всякую реальность к «элементам опыта». Что такое эти «элементы»? Цвета, формы, тоны, запахи, твердости и т. под. Но Юм считал все это — цвета, тоны и пр. — ощущениями! Следовательно — «элементы» — те же ощущения. Но Беркли те же самые цвета, формы и т. под. признавал идеями! Следовательно — ощущения то же, что «идеи»! Итак, «элементы» — те же идеи, а «махизм» — чистейший идеализм, т.е. «фидеизм», «поповщина» и т.д. У Маха и эмпириокритиков понимание опыта реалистическое: опыт — это вещи и образы, комплексы физические и психические. Элементы в обоих случаях одни и те же; в одних комплексах это элементы вещей, в других — элементы образов или ощущения. Элементы вещей (или «среды») — цвета, формы, твердость, мягкость и т.д., взятые в независимой от индивидуума, в объективной связи: в комплексе «лепесток розы» красный цвет соединяется с мягкостью, овальной формою, нежным запахом и т.д. объективно или «предметно», т.е. совершенно независимо от того, смотрю ли «я» на лепесток или нет, нормально различаю цвета или нет, и т. под. В комплексе «восприятие лепестка» красный цвет действует, если «я» закрою глаза, сменяется иным, если «я» дальтонист, сопровождается ощущением «мягкости» только в том случае, если «я» осязаю лепесток одновременно с тем как смотрю на него; здесь и красный цвет, и мягкость, и запах — «мои» ощущения. У Юма, кантианцев, Плеханова и других понимание опыта индивидуально-психологическое: опыт — это «мои» психические образы, и ничего больше. «Мои» — значит, ни о какой независимой связи элементов опыта не может быть и речи, связь эта всегда субъективная, и все составные части опыта всегда только «ощущения», индивидуальные, «мои» ощущения. «Нелепо», — говорит, напр., Плеханов, — спрашивать, «какой цвет имеет роза, когда на нее никто не смотрит, какой запах, когда ее никто не нюхает…» («Materialismus militans», письмо 2-е). Т.е., в этом случае роза не имеет ни цвета, ни запаха, потому что никакой «субъект» их не «ощущает». Наконец, у Беркли понимание опыта идеалистическое, и потому все составные части опыта представляются ему элементарными «идеями». Другими словами: при различном понимании опыта вообще, естественно, различны и понятия о его составных частях, в последних результатах его разложения. Вывод Вл.Ильина: а потому эти различные понятия можно без стеснения заменять одно другим, другое третьим, и т.д.[330] Этот совершенно новый метод, о котором не упоминается насколько помню, даже в «Эристике», где Шопенгауэр, однако, очень старательно пытался собрать все неприличные и недопустимые способы полемики (может быть потому, что способы явно нелепые не приходили ему в голову), — этот новый метод при дальнейшем применении может дать весьма интересные и оригинальные результаты. Применим его, напр., к самому изобретателю. Он утверждает, что существует только «чувственное бытие», и никакого больше. Но что такое чувственное бытие? Ясно, что такое, которое слагается из чувственных элементов, т.е. цветов, тонов, форм, твердостей и т.п. Но эти элементы ведь «те же ощущения», а ощущения — те же «идеи». Не очевидно ли, что философия В Ильина есть идеализм, клерикализм, поповщина, и прочее… Впрочем, как мы уже видели, этот вывод и не так далек от истины. Не значит ли это, что метод правилен? Пусть читатель решает сам. Но пусть, решая, он положит на чашу весов следующее важное соображение: решив вопрос отрицательно, он вынужден будет по меньшей мере две трети философского трактата Вл.Ильина считать как бы вовсе не написанными. Некоторую вариацию того же метода представляет практикуемое нашим философом «замещение» авторов. Ганс Корнелиус сам «указывает на свое стремление идти по стопам Авенариуса» и «рекомендуется» Махом в качестве исследователя «идущего если не теми же, то очень близкими путями» (стр. 256). А Корнелиус высказывает такие-то и такие-то идеалистические мысли. «Сопоставьте с этим утверждение А. Богданова, что для идей Бога, свободы воли, бессмертия души в философии Маха (курсив мой. А.Б.) при его отрицании всякой «вещи в себе» абсолютно нет и не может быть места» (стр. 257). Через две страницы тем же способом Мах замещается Клейнпетером, и после нескольких цитат с торжеством делается вывод: «Судите теперь о смелости заявлений Богданова, будто в философии Маха абсолютно нет места для свободы воли, когда сам Мах рекомендует (курсив мой. А. Б.) такого субъекта, как Клейнпетер!»(стр. 261). Метод весьма плодотворный. Если А рекомендует В, то зачем критиковать А, — достаточно обличить В. А если В при этом рекомендует С, то еще лучше обвинить А прямо за деяния С, и т.д. — цепь философской «протекции», очевидно, может продолжаться без конца. Если Авенариус ответствен за все мнения «идущего по его стопам» Корнелиуса, то не ясно ли, что и Энгельс ответствен за все открытия «идущего по его стопам» Вл.Ильина? И если принять во внимание, что Энгельс «рекомендует» Гегеля, то как можно сомневаться, что Вл. Ильин — чистейший идеалист? Но то, что вам, читатель, может казаться невероятно диким, легко объясняется привычками авторитарного мышления. Возьмите любую авторитарную организацию, даже хотя бы современную бюрократию: разве там начальник не ответствен за деяния своих подчиненных? и разве они не должны точно выражать его предначертания? Перенесите эту точку зрения в область философской полемики — и перед вами новый «метод» Вл.Ильина. XI Как было упомянуто, обычно-эмпирическое или реалистическое понимание «вещей в себе» и «вещей для нас» у Вл.Ильина является хотя и преобладающим, но не единственным. Прежде всего, он слишком верный ученик Плеханова, чтобы иногда не перейти на его точку зрения. А для Плеханова «вещь в себе» отнюдь не есть «чувственное бытие», принципиально однородное с «вещью для нас». Плеханов, как известно, поддавшись влиянию кантианства, сначала приписывал «вещам в себе» какую-то особую «природу» «свойства», «формы», о которых мы никакого понятия составить не можем, потому что «явления» или «вещи для нас», с которыми мы только и имеем дело в опыте, представляют из себя только «знаки», «иероглифы» этих «вещей в себе». Потом Плеханов отрекся от такого взгляда, и стал утверждать, что вещи в себе, конечно, существуют, но никакого «вида», помимо того, который обнаруживается в их «проявлениях», в их «действии на наши органы чувств», они не имеют. Поясняя эти два взгляда конкретнее, — земля, напр., до возникновения на ней жизни, конечно, существовала, — но с точки зрения первого взгляда она была совершенно «не похожа» на то, как мы ее, основываясь на своих чувственных восприятиях, склонны себе представлять, — «вид» ее был совершенно иной и для нас принципиально недоступный; по второму же взгляду она ни на что вообще не была «похожа», никакого «вида» не имела, а получила его только тогда, когда появились живые существа, обладающие органами чувств, и «земля в себе» стала «действовать на них». Оба эти взгляда вполне метафизичны и философски бесплодны. Первый из них, вопреки основному требованию науки, стремится объяснить известное нам, т.е. «явление», через неизвестное, т.е. через «вещь в себе», о которой известно только то, что она «совсем не похожа» на явление. Второй же взгляд приписывает вещам «в себе» такое голое, лишенное всякого чувственного характера, «существование», которое логически равносильно не-бытию, как это показал еще Гегель (в своей «Логике»). Ибо если у «бытия» отнять всякое реальное, опытное содержание, т.е. все чувственные его элементы, так чтобы осталось «чистое бытие», то в действительности ничего не остается; и это совершенно естественно, потому что всякое понятие возникает из опыта, а когда оно не заключает в себе элементов опыта, то оно пусто, и никакого бытия не выражает. Таким образом, если земля до зарождения жизни только «была», но никакого «вида», никаких «свойств», никаких чувственных элементов не имела, то это и значит, что ее не было. «Только чувственное существует», справедливо указывали всегда эмпирики. Понятно, далее, что и сам Плеханов не в состоянии удержаться прочно ни на одном, ни на другом из этих внутренне противоречивых (как всякая метафизика) воззрений, и колеблется между ними, не находя иной, более устойчивой позиции. Так, до 1905 года он отстаивал первое понимание вещей в себе («иероглифическое»), в 1505 отказался от него (в новом издании «Л. Фейербаха» Энгельса, примечания к нему), а в 1906 — опять повторил (в книге «Критика наших критиков», ст. «Что такое материализм»), а в настоящее время вновь усиленно отвергает его. Во всяком случае, ни здесь, ни там «вещь в себе» не имеет характера чувственного бытия, и значит, существенно отличается от «вещи» Фейербаха, Энгельса и других эмпириков. Базаров, разбирая вторую точку зрения Плеханова, справедливо заметил (в ст. сборника «Очерки по философии марксизма», стр. 11 и послед.), что если вещи не имеют иного вида, кроме того, какой они получают для живых организмов через их органы чувств, то нам явно приходится, напр., «вид» мира в эпоху вторичных геологических формаций представлять в формах созерцания ихтиозавров и археоптериксов, высших животных того периода; в наших же формах созерцания представлять его неправильно, ибо человеческих органов чувств еще не было, и соответственного им «вида» вещи иметь не могли. Теперь в эту полемику вмешивается Вл.Ильин. На чью же сторону он становится, на сторону Базарова, не признающего иного бытия, кроме «чувственного», или на сторону Плеханова, признающего бытие не-чувственное, не имеющее «вида», и очевидно, также форм, твердости, запаха и т.д.? Увы! вопреки своему первому, «махистскому» взгляду на вопрос, — самым решительным образом на сторону Плеханова. «Базаров воображает, что поймал Плеханова на слове. Если де вещи в себе помимо действия на наши органы чувств никакого вида не имеют, то, значит, они не существовали во вторичную эпоху иначе, как «вид» органов чувств ихтиозавров. И это рассуждение материалистов?! Если «вид» есть результат действия «вещей в себе» на органы чувств, то из этого следует, что вещи не существуют независимо от каких бы то ни было органов чувств?» (стр. 84). Спрашивается, резонно ли это добродетельное негодование? Для всякого — вероятно, даже и для самого Вл.Ильина — ясно, что слово «вид» употребляется и Плехановым, и Базаровым для обозначения не специально оптического, а вообще чувственного характера вещей. И так как бытие вне-чувственного представить себе вообще никакими способами невозможно, а можно представлять только чувственное, последнее же Плехановым поставлено в полную зависимость от наличных «органов чувств», — то несомненно, что «вещи» юрских, меловых и т.д. формаций приходится, с этой точки зрения, представлять именно в формах восприятия тогдашних ящеров. Дело это, конечно, нелегкое, — но возможно, что Плеханов с ним все-таки справится. Из-за чего же сердится Вл.Ильин? И почему на Базарова? Если бы Вл.Ильин стоял на своей первой, выше нами изложенной позиции, то он должен был бы рассердиться на Плеханова, и сказать ему, приблизительно, следующее: «Уважаемый учитель! то, что вы говорите о вещах, не имеющих вида, есть сущий вздор. Нет иных вещей, кроме чувственных, то есть имеющих «вид», объем, твердость, запах, все это вместе или по частям, а может быть, и еще многое иное, чего наши восприятия не улавливают, но восприятия других существ уловить могут. «Вид» вещи для нас есть только «часть или сторона» того несравненно более содержательного «вида», который имеет вещь в себе. Напрасно вы под именем материализма проповедуете такую метафизику, за которую вас и высмеивает весьма справедливо мой единомышленник по данному вопросу, Базаров». Вместо этого, В.Ильин кричит на Базарова: «"Наезднические упражнения"!.. невежество не есть аргумент!.. беспардонная путаница!.. литературное неприличие!..» и т. под. (все это на стр. 84-85). Каким способом получилась такая несообразность? Объяснение сводится к двум моментам. Благодаря смутности религиозного мышления и преобладающему значению для него словесных форм исповедания, В.Ильин не в состоянии отличить свою основную позицию от позиции Плеханова, так как последний тоже «называет себя диалектическим материалистом», Базаров же себя так «не называет». И затем — надо же было поддержать авторитет; что же это будет, в самом деле, если всякий Базаров будет позволять себе вольнодумную критику — против кого же? против самого Плеханова; и какую критику? самую непочтительно насмешливую. Нет, вы сами понимаете, читатель, что без крика тут невозможно было обойтись… А что при этом В.Ильин перешел к совершенно иной концепции «вещей», чем та, которую он же горячо отстаивал в большей части своей книги, — то разве можно придираться к таким пустякам? Тем более, что кроме этого второго, у него имеется по тому же вопросу еще и третье мнение. XII Можно ли считать отражение какой-либо вещи ее «частью» или одной ее «стороной»? Очевидно, нет; это совершенно разные понятия, и странно было бы, напр., свой образ в зеркале считать частью своего тела или его «стороной». Тут отношение иное, а именно причинная связь: отражение обусловлено «отражаемым», и в то же время — «отражающим». Так, положим, колебания уровня ртути в термометре могут рассматриваться, как «отражение» температурных перемен в атмосфере; и они определяются, с одной стороны, конечно, тепловым состоянием воздуха («отражаемое»), с другой стороны — отнюдь не в меньшей, или даже в еще большей степени — самым строением термометра; ибо, например, в обыкновенном сосуде со ртутью температурные колебания не имеют ни той величины, ни той правильности, как в термометре. А считать термометрические колебания «частью» атмосферных изменений температуры было бы, разумеется, нелепостью. У Энгельса встречаются формулировки, где человеческие восприятия и представления о вещах характеризуются, как «снимки» или «копии» вещей (Abbild), как их «отражения». В.Ильин, естественно, подписывается и под этими формулировками, как под всем, что говорит Энгельс. С выражением полной солидарности Ильин цитирует из Альбрехта Pay следующее определение: «Ощущения, которые вызываются в нас вещами, суть изображения существа этих вещей» (стр. 278). «Неизменно с точки зрения Энгельса, — говорит В.Ильин в другом месте, — только одно: это — отражение человеческим сознанием (когда существует человеческое сознание) независимо от него существующего и развивающегося внешнего мира» (стр. 312). Из Гельмгольца Вл.Ильин цитирует: «Наши понятия и представления суть действия, которые производят на нашу нервную систему и на наше сознание предметы, которые мы видим, или которые себе представляем» (стр. 275). И от себя В.Ильин здесь прибавляет: «это — материализм». Но очевидно, что это также — теория «отражения». На первый взгляд может показаться, что перед нами — простое возвращение к Плеханову, который тоже постоянно говорит о том, что «явления» — это «результаты действия» вещей в себе на органы чувств, или, другими словами, отражения означенных вещей в человеческой чувственной организации. Но — между Плехановым и Ильиным тут есть большая разница, которой не следует упускать из виду. Для Плеханова вещи в себе отнюдь не имеют чувственного характера, который свойствен только их «явлениям», и значит, от этих последних отличаются принципиально. Для Ильина же, как он многократно подчеркивает, «нет иного бытия, кроме чувственного», и вещи в себе принципиально однородны с явлениями; это не метафизическая, как у Плеханова, а эмпирическая теория отражений. Ясно, что она не сходится с обоими взглядами Ильина на «вещь в себе», которые были нами отмечены в предыдущем, что перед нами — третья концепция. И она заслуживает того, чтобы остановиться на ней подробнее. Подразумевается ли в ней полное и точное подобие между «отражаемым» и отражением? Хотя термины «копия», «снимок», «зеркальное отображение» и могут подать повод к такому истолкованию, но рядом с этим употребляемые более точные и менее образные формулировки — «результат действия на нас вещей в себе» и т. под. — говорят против него; ибо почему «результат действия» какой-нибудь вещи должен быть «зеркально» похож на нее? В опыте неизмеримо чаще встречается отсутствие такого сходства. Если, напр., звуковые волны действуют на иглу и через нее — на валик фонографа, то «похож» ли результат действия на мелодию, которая в нем «отражается»? Конечно, весьма не похож; но во-первых, он «принципиально» не отличается от нее, так как принадлежит к тому же «чувственному бытию», что и она, к тому же «миру элементов»; во-вторых, он «определяется» ею, как вообще обусловленное определяется его условиями. Два разных «отражения» одной и той же «вещи в себе» иногда настолько несходны, что их трудно даже сравнивать. Капля крови, взятая как «вещь для нас» в ее обычном наблюдаемом виде есть однородный, непрозрачный красный шарик; под микроскопом же — т.е. также «вещь для нас», но в других условиях наблюдения, — она является потоком прозрачной жидкости, в которой плавают миллионы слабожелтоватых двояковогнутых, прозрачных телец, и десятки тысяч бесцветных амебовидных живых клеток. Ясно, что ни то, ни другое «отражение» не может считаться точным подобием «отражаемого», капли крови «в себе»; но и то, и другое, очевидно, определяется «отражаемым», или, говоря «по-махистски», находится от него в функциональной зависимости. Итак, следуя правилу — истолковывать критикуемого автора во всех случаях неясности в благоприятную для него сторону, мы должны принять, что говоря об «отражениях», он подразумевает не грубое понятие о непосредственном сходстве, а научную концепцию зависимости «результата» от «причины», которая «действует». И тогда в каком виде представляется это его третье мнение о «вещах» и «явлениях»? «Вещи в себе» принимаются за бытие чувственное, т.е. за комплексы элементов, подобных чувственным элементам опыта. Эти комплексы «действуют» одни на другие и «отражаются» одни в других, и между прочим — в человеческом сознании. Эти последние «отражения» представляют из себя также чувственные комплексы элементов, и образуют то, что мы называем «восприятиями» вещей и представлениями о них. Всякий, кто знаком с моими работами, без труда, но, вероятно, не без удивления узнает в изложенном взгляде В.Ильина — эмпириомонистическую теорию подстановки. Удивление же будет тем более законно, что теорию подстановки В.Ильин ожесточенно критикует, усматривая в ней «бредни философского идеализма», «насмешку над естествознанием», веру в «бога» и т. под. (стр. 270). Но факт остается фактом: в некоторых частях своей книги Вл. Ильин, хочет он этого или не хочет, выступает как эмпириомонист и проповедует всеобщую теорию подстановки. Должен сознаться, что я не горжусь своим новым последователем. Но в то же время могу констатировать, что в самом факте для меня нет ничего ни существенно нового, ни загадочного. Я даже имею право рассматривать его почти как исполнение одного моего старого предсказания, сделанного более трех лет тому назад.[331] А именно я тогда убеждал Плеханова, что если он из своей «теории отражений» устранит заведомо метафизические черты, и попробует понять «вещи в себе» как чувственное бытие, а не как непознаваемый кантианский ноумен, то логическая необходимость приведет его к теории всеобщей подстановки. В прошлом году я снова настойчиво и обстоятельно указывал на тот же логический путь к эмпириомонизму, добиваясь прямого ответа с его стороны.[332] Но от Плеханова я ответа не дождался, — он предпочел поговорить о других вещах. Зато Вл.Ильин доставил мне полное нравственное удовлетворение, выполнивши на деле то, что я предлагал Плеханову; очевидно, вышеуказанные страницы моих произведений для В.Ильина, по крайней мере, не пропала даром. Конечно, теория подстановки еще не весь эмпириомонизм, но во всяком случае — половина эмпириомонизма, и при том такая, на которую особенно нападает большинство моих критиков — и В.Ильин в том числе. XIII Мы более или менее рассмотрели собственные взгляды Вл. Ильина, каковых по двум основным вопросам у него оказалось шесть: весьма необычное для философов богатство мыслей. Теперь, переходя к отрицательной или собственно критической стороне его работы, я позволю себе остановиться на его полемике с эмпириомонизмом. Одна из особенностей эмпириомонизма состоит в том, что он позволяет себе ставить и пытается решать некоторые вопросы, устраняемые a priori эмпириокритиками и еще более — нашей отечественно-материалистической школой Плеханова. Таков вопрос об объяснении различия между физическим и психическим, об исследовании генезиса физической и психической связи опыта. Эмпириокритики считают, что достаточно констатировать ту и другую связь и их различие, что на этом задача философии кончается, что «физическое» и «психическое» даны нам, и нечего спрашивать об их происхождении. А плехановская школа в этих вопросах еще умереннее. Она постоянно оперирует понятиями «природы» и «духа», «материального» и «духовного», понятиями для всех очень привычными, но именно потому и очень смутными, применяемыми в очень различных оттенках и значениях; и она не дает никакого определения этим двум понятиям кроме того, что «природа» или «материя»: есть первичное, а «дух» вторичное. Более того, эта школа принципиально отказывается дать иное определение обоих основных понятий, утверждая, что раз «материя» или «природа» есть первичное, то она никакому определению не подлежит, а все определяется через нее, и «дух» в том числе. Такую позицию заняли Ортодокс, Деборин, Рахметов при осторожном молчании учителей, Бельтова и Плеханова, которым как раз и принадлежит знаменитое взаимное определение материи через дух и обратно. Результаты этой полемики были, по всей вероятности, уже вполне ясны для тех, кто мог следить за нею, — когда на сцену выступил Вл. Ильин и бросил на чашку весов свое авторитетное мнение, — на этот раз, к счастью, только одно; но зато очень определенное. «…Что значит — дать определение? Это значит прежде всего подвести данное понятие под другое, более широкое. Например, когда я определяй осел есть животное, я подвожу понятие «осел» под более широкое понятие Спрашивается теперь, есть ли более широкие понятия, с которыми могла бы оперировать теория познания, чем понятия: бытие и мышление, материя ощущение, физическое и психическое? Нет. Это — предельно-широкие самые широкие понятия, дальше которых по сути дела (если не иметь в вид всегда возможных изменений номенклатуры) не пошла до сих пор гносеология. Только шарлатанство или крайнее скудоумие может требовать такого «определения» этих двух «рядов», которое не состояло бы в «простом повторении» то или другое берется за первичное». И далее: «Достаточно ясно поставить вопрос, чтобы понять, какую величайшую бессмыслицу говорят махисты, когда они требуют от материалистов такого определения материи, которое бы не сводилось к повторению того, что материя, природа, бытие, физическое есть первичное, а дух, сознание, ощущение, психическое — вторичное» (стр. 164). Плохо дело «махистов». А все-таки? Что, если мы попробуем найти «более широкие понятия», и «определить» ими, если не «материю» и «дух», то хотя бы физическое и психическое, что, по словам Вл.Ильина, совершенно так же трудно, а для нас — удобнее, потому что эти понятия — более точные. И физическое и психическое познаются, т.е. образуют материал познания, или, что выражает ту же мысль, — одинаково принадлежит к миру опыта. Вот вам уже одно «более общее понятие». Пойдем дальше. Опыт или материал познания мы можем анализировать. Выполним анализ как можно старательнее, и проведем его так далеко, как только удастся. Мы приходим к «элементам опыта». Махисты признают такими элементами цвета, тоны, формы, запахи и т. под. Эмпириомонизм находит, что элементами опыта являются процессы возникновения или исчезания в опыте цветов, тонов, форм и т. под., т.е. на место «махистских» статических элементов ставит динамические. Не будем останавливаться на этой разнице; важно то, что анализ к таким или иным элементам нас приведет, и пока мы их не разложим дальше, мы должны будем довольствоваться ими. Итак, мы получили элементы опыта. Спрашивается, для «физического» и «психического» они одни и те же или различные? Оказывается, одни и те же, возьмем ли мы «махистскую» концепцию или эмпириомонистическую: и «физические» и «психические» явления и «процессы среды» и «восприятия», «представления» и т. под., разлагаются на элементы цветов, тонов, твердого, мягкого, формы и т.д., возникающие или исчезающие в опыте. Итак, мы имеем еще одно «более общее понятие»: элементы опыта. Сделаем еще шаг. В каких соотношениях выступают элементы опыта? В той или иной определенной связи. Вот и третье более общее понятие: связь элементов. Затем мы исследуем характер связи элементов в физическом и психическом. Оказывается что он различен. Теперь ясно, что если мы укажем, какая именно эта связь в том и другом случае, то получим определение физического и психического через более общие понятия — опыт, элементы, связь. Чтобы не усложнять изложения, я не привожу здесь этих определений, ни махистских, ни эмпириомонистических, тем более, что о них будет еще речь впереди. Факт налицо, что они существуют, и что они образованы самым законным образом, через точный анализ и подведение частного под общее. Итак, кто же виновен в «величайшей бессмыслице» и «шарлатанстве или крайнем скудоумии»? По-видимому, законы логики. Дальше Вл.Ильин пишет: «Гениальность Маркса и Энгельса и проявилась, между прочим, в том, что они презирали гелертерскую игру в новые словечки, мудреные термины, хитрые «измы», а просто и прямо говорили: есть материалистическая и идеалистическая линия в философии, а между ними разные оттенки агностицизма» (стр. 164-165). Вот, вот: презирали «измы», а говорили просто: материализм, идеализм, агностицизм. Ну, разве можно до такой степени зарапортоваться. Но всего лучше здесь окончательный вывод нашего автора: «Потуги найти «новую» точку зрения в философии характеризуют такое же нищенство духом, как потуги создать «новую» теорию стоимости, «новую» теорию ренты, и т. под.» (стр. 165). Итак, наука прекратила свое течение… Какое, однако, счастье для Маркса, что Вл.Ильин живет теперь, а не 60 лет тому назад, когда Маркс имел наглость открывать «новые» для своего времени точки зрения во всех этих областях! Ибо консерватизм авторитарного мышления всегда и всюду одинаков по существу. XIV Вторая особенность эмпириомонизма и его различие от школы Маха-Авенариуса заключается в том, что связь элементов опыта он понимает как организацию элементов, а не как простое их соединение в комплексы и ряды с известной закономерностью. Понятие «организация» отличается от понятия «соединение» не только тем, что включает мысль о сопротивлении организованного комплекса всякому разъединению или вообще изменению, которое в нем вызывают какие-либо внешние воздействия, — но также идею исторического развития данной связи, создающейся, разрушающейся и преобразующейся в борьбе ее форм. Именно эта сторона эмпириомонистической концепции позволяет ставить вопрос об «объяснении» различия между физическим и психическим опытом, — то есть о происхождении и развитии того и другого, об их генетическом соотношении. Я не имею, конечно, возможности сколько-нибудь подробно излагать здесь методы и результаты моего исследования. Я сделал это в других работах[333]. Вывод был тот, что физические и психические комплексы отличаются одни от других типом и ступенью организации. Комплексы психические характеризуются более низкой, ассоциативной формой организации, или, что то же, «субъективной»; это — индивидуально-организованный опыт. Комплексы же физические, «тела», и «процессы», которые мы считаем «данными» нам в нашей «среде», обладают более высокой формой организации, «объективной закономерностью», за которой скрывается коллективный процесс труда и познания, вырабатывающий все более стройные и сложные группировки элементов; это — социально-организованный опыт. Далее, находя, что уже ассоциативная или психическая организация опыта представляет довольно высокую ступень, и могла сложиться только путем долгого исторического усложнения и совершенствования форм связи элементов, я пришел к выводу о существовании, в прошлом, а также и в настоящем, всевозможных низших ступеней, от стихийного хаоса элементов до организованности опыта, хотя бы самого слабого и несовершенного. Эти низшие комплексы и соответствуют материалистическому понятию о природе без человека и других живых существ, без отношения к индивидуальному или коллективному субъекту, о «неорганических вещах в себе». То, что мы называем «вещами» в своем опыте — это только «вещи в нас», результат нашей организующей деятельности, нашей трудовой и познавательной обработки мира элементов; «вещи» же «в себе» или, как я предпочитал называть их, непосредственные комплексы, не таковы; они несравненно богаче содержанием, чем их «отражения» — физические комплексы опыта, — но несравненно менее организованы; в них связь элементов и более проста, и менее устойчива, и менее определенна. Таким образом, эмпириомонизм рассматривает вселенную, как бесконечно развертывающийся мир элементов, организующихся в комплексы все большей сложности и стройности, от группировок самых неустойчивых и непрочных, отражающихся в человеческом опыте как «неорганическая природа», к сочетаниям ассоциативным, воспринимаемым нами как «одаренные психикой живые существа», к человеческой организации опыта, индивидуальной и социальной, и может быть, к дальнейшим, еще более совершенным формам и типам. Трудовую деятельность людей вообще и познание, в частности, эмпириомонизм, соответственно своей общей картине мира, понимает как борьбу, направленную к организации низших и стихийных комплексов среды в формы, принадлежащие к социальному бытию или его поддерживающие. При этом идеология оказывается организующей формой социального бытия, и специально всякая «истина» — организующей формой опыта. Эту сторону эмпириомонизма — учение об организующей роли идеологии в жизни общества и об исторически-социальном характере и значении «истин» (как и «заблуждений») я формулировал раньше других его сторон,[334] и может быть, именно потому Вл.Ильин направляет свою атаку на нее прежде всего. XV Вот как доказывает В.Ильин «нелепость» той мысли, что истина есть организующая форма человеческого опыта. «Естествознание не позволяет сомневаться в том, что его утверждение существования земли до человечества есть истина. С материалистической теорией познания это вполне совместимо: существование независимого от отражающих отражаемого (независимость от сознания внешнего мира) есть основная посылка материализма. Утверждения естествознания, что земля существовала до человечества, есть объективная истина. С философией махистов и с их учением об истине непримиримо это положение естествознания: если истина есть организующая форма человеческого опыта, то не может быть истинным утверждение о существовании земли вне всякого человеческого опыта» (стр. 134-135). Признание «отражаемого» есть, как читателю известно, также одно из основных положений эмпириомонизма (всеобщая теория постановки), и на этом основании Вл.Ильин должен был бы немедленно объявить меня материалистом; а он не только упорно называет меня «махистом», но и приписывает махистам вообще мои взгляды на идеологию и познание. Но оставим эти искажения в стороне — их все равно не пересчитаешь, — а зададим такой вопрос: почему, собственно, «утверждение о существовании земли вне всякого человеческого опыта» не может быть организующей формою этого самого опыта? Удивительно повторяется все на свете: несколько лет тому назад против меня «защищал» естествознание г. Бердяев, теперь это делает В.Ильин, — тот и другой под знаменем «абсолютного». И совершенно одинаково тот и другой сумели при этой защите обнаружить «абсолютное» незнакомство с тем самым естествознанием, которое они так мужественно взялись от меня спасать. Г. Бердяев приписывал тогда современному естествознанию теории XVI-XVIII века, а В.Ильин теперь объявил нынешнюю геологию абсолютной и вечной величиной, а в то же время заявляет, что ее учение о прошлом земли не может быть организующей формой нашего опыта. Но что такое — это учение? Люди рылись в земной коре, в поисках за полезными металлами и минералами, изучая в трудовом опыте расположение и взаимоотношения различных пластов земли; на обрывах и расщелинах гор находили они сложные картины взаимной связи этих пластов, важные и интересные для эксплуатации скрытого богатства земли. В то же время люди наблюдали, — а иногда испытывали и на самих себе, — различные стихийные процессы, изменяющие строение земной коры. Весь этот материал опыта, естественно, организовался в ту объединяющую идею, что нынешнее состояние земной коры есть результат долгого развития. Далее, в различных пластах коры находились остатки различных организмов, растительных и животных. В позднейших наслоениях имеются остатки человеческих существ и человеческого труда; в более глубоких таких следов не имеется, а есть только скелеты животных более низких типов. Идя дальше в глубину, за известным пределом не находится уже никаких указаний на органическую жизнь. Этот палеонтологический материал, в связи с современно биологическим, можно гармонически объединить, организовать только в такую идею, что «земля существовала до человека, и даже до всякой жизни вообще». Разве же не очевидно, таким образом, что данная идея есть именно организующая форма опыта? Но Вл.Ильин вообще ни за что не хочет понять, что означает самая формула «организовать опыт». По поводу проводимой мною мысли, что законы не даны готовыми в опыте, а вырабатываются познанием, как средство его организовать, «согласовать его в стройное единство», наш автор остроумно замечает: «Итак, закон, что за осенью следует зима, за зимою весна, не дан нам в опыте, а создан мышлением, как средство организовать, гармонизовать, согласовать… что с чем, т. Богданов?» (стр. 192). Смею уверить почтенного автора, что такие сложные, обобщающие понятия, как «осень», «зима», «весна» в опыте нам, действительно, не даны, а выработаны исторически. В опыте же были даны, напр., в большом количестве элементы «холода», в соединении с элементами, образующими комплексы «снег», «лед», с повышенным количеством элементов «темноты» (долгие ночи) и т.п.; и весь этот чувственный материал был организован в понятии «зима». Иной чувственный материал, также огромный и сложный (возрастание суммы элементов «теплого», «сырого», «зеленого», «светлого» и т.д.), был организован в понятии «весна». Наконец, повторение той или иной суммы переживаний, со сравнительно малыми вариациями, послужило материалом для организующей «идеи» или «закона»: за зимой следует весна. Ничего абсолютного ни в обоих понятиях, ни в объединяющем их законе нет, и не может быть; опыт может дать нам снег в мае, это внесет в понятие «весна» некоторое противоречие, но недостаточно сильное, чтобы разрушить самое понятие и привести к выработке новой организующей формы. А вот, если мы поселимся в экваториальных странах, то опыт принесет нам так много противоречий, что прежние организующие формы — понятия «зимы», «весны» — совсем их не выдержат, и неизбежно выработаются новые, напр., — «за периодом сухости следует период дождей» и т.п. Интересно знать, теперь постигнет ли В.Ильин, «что с чем организуется» в человеческих понятиях и идеях? «Но этого мало», — негодует В.Ильин. «Если истина есть только организующая форма человеческого опыта, то значит, истиной является и учение, скажем, католицизма. Ибо не подлежит ни малейшему сомнению, что католицизм есть «организующая форма» человеческого опыта» (стр. 135). Католицизм был бы истиной, если бы он гармонично и стройно, без противоречий способен был организовать современный опыт человечества. Но всякому ясно, что католицизм так организовать его не может, ибо заключает в себе множество идей, стоящих в резком противоречии с нынешним опытом, как напр., идея «чуда», идея «абсолютной и вечной истины» и т.п. И тем не менее католицизм был истиной для того времени, опыт которого он организовал успешно и полно; этого факта никакой В.Ильин не устранит своим добродетельным негодованием. Католицизм был истиной в ту эпоху, когда он связно и стройно объединил наибольшую сумму человеческих переживаний — в феодальную эпоху. Тогда, благодаря недостаточной выработке знания природы многие отдельные факты опыта, напр., землетрясения, эпидемии, исцеления истеричных внушением, массовые психозы, редкие астрономические явления, миражи и т.п., должны были восприниматься как нарушения установившегося естественного порядка вмешательством в него какой-то властной силы, и организовавшая воедино подобные факты идея «чуда» была не только истиной, но истиной очевидной. Тогда, при господстве авторитарных отношений во всей социальной жизни людей, вполне логичным и гармоничным их дополнением, их мысленным завершением были идеи об авторитарном устройстве вселенной, об ее управлении целой градацией мелких божеств, и господствующего над всеми ними верховного повелителя — как мы это видим в средневековом католицизме. Тогда, при общем консерватизме форм жизни и познания, была исторически-истинной также идея «абсолютной и вечной истины»; — она не встречала тогда тех противоречий, как в нашу эпоху стремительного развития непрерывной революции форм. Но для Вл.Ильина все это — «абсолютные заблуждения», не более… Впрочем, виноват, не так: одну из основных идей католицизма — «абсолютную и вечную истину» — он в неприкосновенности сохранил, и защищает с истинно-религиозным усердием. А между тем, от его собственных писаний ничего не стоит доказать, что католицизм и вообще был истиной, не только истиной своего времени. Я имею в виду то необыкновенное истолкование марксовского положения о практике, как о критерии истины, которое дает В.Ильин, в полемике с Махом. Мах по поводу ньютоновского представления об «абсолютном пространстве» и «абсолютном времени» замечает, что взгляд этот, для нас совершенно уже неправильный, был долгое время безвреден на практике, и потому не подвергался критике. В.Ильин немедленно ловит на этом Маха: «…Признавая «безвредность» оспариваемых им материалистических взглядов, Мах в сущности признает тем самым их правильность. Ибо как могла бы — неправильность оказаться в течение веков безвредной? Куда девался тот критерий практики, с которым Мах пробовал заигрывать»? (стр. 206). Относительно же католицизма любой марксист-историк может объяснить В.Ильину, что эта система идей «в течение веков» была не только «безвредной», но и полезной, и необходимой, как общественно-организующая сила. Но — признание такой «безвредности в течение веков» есть «в сущности» признание «правильности» католицизма, не так ли? Почему же сам В.Ильин отрицает по крайней мере, большую часть его догматов? Когда Маркс говорит, что критерий истины есть практика, то он выражает этим, прежде всего, именно точку зрения относительности истины. С изменением содержания практики людей изменяется и их истина. То, что было истиною в пределах практики более узкой, перестает быть ею в практике более широкой, А для В.Ильина «критерий практики», это нечто вроде такого экзамена, после которого истине выдается окончательный аттестат: выдержала несколько веков, была безвредна — отлично, истина признается «объективной», вечной и т.д.; не выдержала — заблуждение, и тоже объективное, вечное и пр. Очевидно, что всего лучше на деле выдержала этот экзамен докоперниковская космология: она целые тысячелетия «была безвредна», т.е. «правильна». Читатель уже раньше мог видеть особенную враждебность философии Вл.Ильина по отношению к теории Коперника; перед нами уже второе, слегка замаскированное только, ее опровержение. Ну, а католицизм для нашего автора, конечно, все-таки заблуждение, а абсолютное заблуждение. Легкий конфликт с логикой тут не в счет. В.Ильин не унизится до исторической точки зрения; он судит все отжившие истины прошлого с точки зрения своей нынешней, абсолютной и вечной истины, как иной миссионер судит нравы дикарей с точки зрения своей «абсолютной и вечной» нравственности: «верили в чудеса? — абсолютное заблуждение. Ходят неодетыми? — абсолютное бесстыдство!». Блажен, кто верует так… бесхитростно. XVI Одним из выводов моего исследования о характере «физического опыта» был тот, что «объективность», которую мы за ним признаем, есть не что иное, как его общезначимость для людей; а эта последняя есть, в свою очередь, результат и выражение его социальной организованности, его коллективного согласования. Такая организованность или согласование достигаются в процессе совместного труда и общения людей, при котором стройно объединяются их общие и однородные переживания. При этом вырабатывается та «объективная закономерность» физического опыта, которая дает его комплексы в непрерывном и однородном пространстве, в непрерывном и однородном времени, в цепи причинности. Благодаря существованию уже выработанной объективной закономерности, человек получает возможность относить к «физическому» то, что вполне укладывается в эти формы, не прибегая каждый раз к непосредственной специальной проверке своих переживаний, к выяснению того, действительно ли они «общезначимы», т.е. согласуются с переживаниями других людей. Так, напр., астроном, впервые наблюдающий новую комету, раз ему удается точно установить ее положение в физическом пространстве (а не только в своем индивидуальном поле зрения), последовательность ее движения во времени, зависимость этого движения от солнечного тяготения и т. под., — с полным основанием считает ее за «общезначимое», физическое тело, не справляясь специально о том, видят ли ее другие. С другой стороны, если человеку удается точно установить, что те или иные комплексы, признаваемые другими людьми за «физические» или, что то же, за «действительно существующие», не укладываются в объективную закономерность, то он с полным основанием отвергает «действительность» подобных комплексов, их «физическое» бытие. Напр., если для таких «организмов», как лешие и домовые, он не находит места в генетической цепи развития, а в их «свойствах» усматривает противоречие законам физики, концентрирующим в себе многие тысячелетия накоплявшийся точный трудовой опыт человечества, то он вполне прав, отрицая «объективность» или общезначимость подобных комплексов. Хотя бы большинство его окружающих, даже огромное большинство современного ему человечества полагали иначе, и утверждали, что они «сами видели» подобных существ, — на его стороне «объективность», т.е. организованный опыт человечества, против него — опыт неорганизованный, противоречивый. Ибо социальная организация опыта отнюдь не есть дело подсчета голосов, но дело развивающейся коллективной практики. Так, социальная ценность любого орудия определяется не тем, большинство ли производителей его применяет или меньшинство, а тем, соответствует ли оно требованиям прогресса коллективного труда. Вот что говорит теперь В.Ильин по поводу всех этих выводов я соображений: Богдановское определение объективности и физического мира безусловно падает, ибо «обозначимо» учение религии в большей степени, чем учение науки: большая часть человечества держится еще поныне первого учения, Католицизм «социально-организован, гармонизирован, согласован» вековым его развитием; в «цепь причинности» «укладывается» самым неоспоримым образом, ибо религии возникли не беспричинно, держатся они в массе народа при современных условиях вовсе не случайно, подлаживаются к ним профессора философии вполне «закономерно» (стр. 136-137). Ясно, что В.Ильин неспособен представлять себе «общезначимость» или «социальную организованность» иначе, как в форме решения вопросов истины и действительности по большинству голосов, хотя сам же, на предыдущей странице, приводит цитату, где разъясняется нелепость подобного представления. Не может — и кончено; что же с этим поделаешь? Поэтому я отмечу только удивительный по своей новизне логический прием, которым он от моей точки зрения создает переход к истинности католического учения. Католицизм, как исторический факт, «укладывается в цепь причинности», так как «возник не беспричинно» и пр. Что из этого следует? Очевидно, только одно: что католицизм есть объективный исторический факт. Но ведь этого и В.Ильин, как будто, не отрицает. Между тем, дело идет совершенно о другом вопросе: «объективно» ли то понимание фактов, которое заключается в учении католицизма? И тут ответ совершенно ясен: в современную «цепь причинности» факты каким их представляет учение католицизма, очевидным образом не укладываются, идеи «чуда» и «свободы воли» ей резко противоречат и потому для нас, людей XX века, это учение не только не «общезначимо», но просто ложно. Что же, собственно, доказал почтенный автор, подменивши на глазах читателя объективность католицизма как исторического явления — объективной истинностью его учения? Если, вопреки учению католицизма и Вл.Ильина, не существует «абсолютной и вечной истины», то нет также «абсолютных и вечных» заблуждений. Взгляните с исторической точки зрения хотя бы на идею «чуда» Она не только соответствовала понятию «причинности», господствовавшему в авторитарную эпоху, — она была тогда познавательно-полезна и для развития только еще зарождавшегося научного понимания природы. В самом деле, она явилась частичным замещением первоначального всеобщего анимизма, который приписывал действия всех вещей воле скрытых внутри их «душ». Но благодаря некоторому развитию техники, умению справляться по крайней мере с наиболее обыденными вещами окружающей среды, большинство этих вещей стали рассматриваться как «неодушевленные», и причины их действия привыкали искать вне их самих. Это было огромным прогрессом познания: мир переставал быть хаосом мелкого личного произвола бесчисленных самостоятельных «духов», зарождалось научное понимание «вещей». Но все же познание было крайне слабо, и время от времени даже обыденные вещи поражали людей неожиданными и непонятными действиями: спокойная, неподвижная гора начинала вдруг извергать пламя, пепел, камни и лаву, мертвая почва дрожала и волновалась, обыкновенные предметы во времена эпидемий приносили людям болезни и смерть через прикосновение к ним. Несовершенные и еще непрочные представления о физической связи вещей легко разрушались бы подобными фактами, уступая место прежнему грубому анимизму, объяснению необычных действий произволом самостоятельных «душ» горы, земной почвы и других вещей, — если бы концепция «чуда» не отстраняла все подобные факты, относя их к личному вмешательству иных, внешних фетишей. Так избегался возврат к одушевлению вещей, и элементы «физического» миропонимания могли дальше беспрепятственно развиваться. Не абсолютное заблуждение и понятие о верховном фетише, управляющем вселенной. В нем примитивно и образно намечается идея об единстве мирового процесса, которая, развиваясь и изменяя формы, из конкретно-религиозного постулата превращаясь в абстрактно-метафизический, а из него в научный принцип, всегда является душой человеческого мышления, его высшей организующей формой. Но В.Ильин, конечно, иного мнения: «…Существа вне времени и пространства, созданные поповщиной, и поддерживаемые воображением невежественной, забитой массы человечества, суть больная фантазия, выверты философского идеализма, негодный продукт негодного общественного строя» (стр. 214). Таково, значит, происхождение высших религиозных концепций: это «больная фантазия», «выверты» и т.д. Они «созданы поповщиной», и «негодным общественным строем». Как вы думаете, читатель, сколько нужно смелости человеку, стоящему на подобной точке зрения, чтобы называть себя «марксистом», и мало того — истинным марксистом, в противоположность всяким ложным? Представьте себе Маркса, объясняющего происхождение религии больной фантазией, обманом попов, негодностью того, исторически необходимого в свое время, общественного строя, при котором она возникла! Физически больно становится от такой нелепости. Впрочем, пусть выскажется сам Маркс. В своем «Капитале», в первой главе первого тома, относительно разоблачаемых им фетишистических «категорий буржуазной экономии» он говорит: «Это — общественно-значимые, следовательно — объективные формы мышления для производственных отношений данного, исторически определенного общественного способа производства — товарного производства. Весь мистицизм товарного мира, все чудеса и призраки, окутывающие продукты труда при товарном производстве, — все это немедленно исчезает, как только мы переходим к другим формам производства[335]. Итак, социально-значимое, это, по Марксу, и есть объективное. Для отношений товарного производства фетишистические формы объективны; они перестают быть таковы, когда мы выходим из его рамок, т.е. при ином содержании экономического опыта. Маркс в этом вопросе, как видите, строгий «эмпириомонист». Чтобы защищать философию Маркса, полезно ее… знать. XVII Даже из всего изложенного в предыдущих главах читатель мог ясно видеть, что материалистическому понятию «природы», как совокупности «вещей в себе», соответствует в общем, та эмпириомонистическая концепция, которая обозначается словами: «непосредственные комплексы низших ступеней организованности». А понятие «физический опыт» выражает совершенно иное — не «природу в себе», а ее отражение в коллективно-организованном опыте или, говоря иначе, «вещи» какими они «являются для нас», т.е. в нашей трудовой и познавательной обработке. Школа Плеханова, и В.Ильин в том числе, вообще не обладает отдельным понятием, соответствующим понятию «физический опыт». Как мы видели, она, в сущности, всякий опыт считает психическим; и потому «вещи для нас» или физические комплексы опыта она постоянно путает с «представлениями» и «ощущениями»[336]. Поэтому каждый раз, когда мне приходится беседовать с нашими соотечественниками «материалистами», я старательно объясняю, что «физический опыт» есть не то, что они называют «природой» или «материей», т.е. не мир, взятый без человека и независимо от человека, а мир «вещей опыта», т.е. «явлений» физического характера. Теперь читатель легко догадается, в чем состоит полемика В.Ильина против моего учения о физическом опыте: почтенный автор, конечно, пользуясь своим методом «замещения» понятий, просто систематически подменяет мое понятие «физического опыта» своим понятием «природы», и обратно. Остальное уже не представляет трудностей. Следить за почтенным автором по всей линии его «замещений» у меня не хватает ни места, ни охоты. Ограничусь двумя примерами. В предисловии к третьей части «Эмпириомонизма» я указывал, что если называть материалистическими теории, признающие первичность природы над духом, то эмпириомонизм тогда вполне «материалистичен», хотя я и не считаю нужным применять к нему это слово. «Именно, — писал я, — он рассматривает все существующее, как непрерывную цепь развития, низшие звенья которой теряются в хаосе элементов, а высшие, нам известные, звенья представляют опыт людей — психический и, еще выше — физический опыт, причем это опыт и возникающее из него познание соответствует тому, что обыкновенно называют духом» (стр. XII). К слову «физический опыт» сделано внизу страницы примечание: «Физический опыт, результат долгой социальной обработки человеческих переживаний, постоянно меняющийся в своем содержании и формах в зависимости от развития науки, не следует смешивать с «природой», о которой говорит Бельтов. Этой «природе» в эмпириомонистической картине мира соответствуют… низшие непосредственные комплексы»… и т.д. Что же делает наш критик? Ни единым словом не упоминая об этом примечании, он немедленно же отождествляет физический опыт с природой, как он ее понимает, и затем разражается градом восклицаний: «Физический мир называется опытом людей, и объявляется, что физический опыт выше в цепи развития, чем психический. Да ведь это же вопиющая бессмыслица! И бессмыслица как раз такая, которая свойственна всей и всякой идеалистической философии» и т.д. (стр. 266). Что и говорить! способ полемики вполне надежный: замещая каждое данное понятие произвольно выбранным другим, всегда можно доказать или опровергнуть что угодно. И В.Ильин не стесняется, а продолжает в том же духе. Он цитирует из I части «Эмпириомонизма» следующее место: «…Мы признали, что сама «физическая природа» есть производное от комплексов непосредственного характера (к числу которых принадлежат и психические координации), что она есть отражение таких комплексов в других, им аналогичных, только самого сложного типа (в социально-организованном опыте живых существ)». («Эмп-зм» I, изд. 2-е, стр. 146; В.Ильин, стр. 269). В этой фразе слова «физическая природа» у меня были поставлены в кавычки, чтобы показать, что они применены мною в особом, не мной установленном значении, а именно в том, которое, как прямо перед тем указано, придает им дуализм. О нем было сказано: «Он принимает, что все «тела» находятся в одном непрерывном общем поле — а «природе физической», и понятно, что они там могут «воздействовать» одно на другое», и т.д. Ясно, что дуализм говорит о «физической природе» в смысле физического опыта; на это я и указывал, ставя в дальнейшем данный термин в кавычки. А В.Ильин, замещая понятия, для большей безопасности еще устранил эти кавычки в цитате, так как они, несомненно, обращали бы внимание читателя именно на то, в каком смысле термин употреблен. — А дальше остается, понятно, перейти к «теплым словам»: «Философия, которая учит, что сама физическая природа есть производное, — есть чистейшая философия поповщины» и т.д. Очень вероятно, что В.Ильин гораздо лучше меня знает, какова именно философия поповщины. Я же вспоминаю, что лет 15-20 тому назад мне пришлось держать университетский экзамен по православной апологетике. Ее полемические методы отличаются большой свободой; но таких, какие применяет систематически В.Ильин, я там все-таки не нашел. XVIII Я не считаю себя в праве полемизировать с В.Ильиным за моих товарищей, атакованных им в его книге: они лучше сумеют это сделать сами. Но один-два эпизода его полемики с ними я позволю себе привести здесь, исключительно с той целью, чтобы дорисовать психологическую картину его методов. В одной из статей сборника «Очерки по философии марксизма» Базаров, разбирая отношение материализма Плеханова к материализму Энгельса, цитирует из статьи Энгельса «Об историческом материализме» то место, где объясняется, что только на практике мы можем узнать, насколько правильны наши представления о той или иной вещи: «…Если она оказывается годной для того употребления, к которому мы ее предназначаем, то это служит положительным доказательством того, что в этих границах каши представления о веши и об ее свойствах совпадают с существующей вне нас действительностью»… Базаров так комментировал формулировку Энгельса: «…В тех границах, в каких мы на практике имеем дело с вещами, представление о вещи и ее свойствах совпадают с существующей вне нас действительностью. «Совпадать» — это немножко не то, что быть «иероглифом». Совпадают — это значит: в данных границах чувственное представление и есть вне нас существующая действительность» (Оч. по фил. марк-с.. стр. 65) В то время, когда Базаров писал это, он в общем и целом, стоял на чисто «махистской» точке зрения.[337] И мне кажется несомненным, что приведенное мною место заключает в себе ошибку именно с махистской же точки зрения. В самом деле, Базаров говорит о вещах, или о действительности, и применяет психологический термин «представление». Махизм всегда строга различающий физическую связь вещей и психическую связь «представлений», совершенно не допускает этого. Назвать «действительность» или физический опыт — чувственным представлением, значит, по существу, впасть в постоянную путаницу Плеханова и Вл.Ильина, которые всякий опыт считают «психическим», всякие элементы опыта — ощущениями, и т. под. Но если сопоставить данную фразу со всей статьей Базарова, то становится несомненным, что это даже не столько ошибка, сколько обмолвка, — потому что во всех других случаях связь вещей и связь представлений у него строго различаются, именно так, как и у Маха. Теперь посмотрите, что делает из этой обмолвки В.Ильин. На протяжении более двух страниц он устраивает настоящий торжествующий танец, в готтентотском стиле, которого я не могу здесь, конечно, воспроизвести полностью. Основная тема танца такова: «Как ни вертелся В. Базаров, как ни хитрил, как ни дипломатничал, обходя щекотливые пункты, а все же в конце концов проговорился и выдал всю свою махистскую натуру!» (стр. 122). Выдал тем, что сделал ошибку против махизма? Украшения же танца великолепны. Приведу несколько для образчика: «Основная нелепость, фальшь, галиматья, за которую лобзают Маха отъявленные реакционеры, проповедники поповщины, ложь или увертка, перл махистского извращения, груда гелертерских финтифлюшек» и т.д., и т. под. Захлебываясь от восторга, В.Ильин теряет контроль над своими словами, и начинает говорить такие вещи: «Спрашивается, как могут люди, не сошедшие с ума, утверждать в здравом уме и твердой памяти, будто…» и т.д. (стр. 123). Очевидно, В.Ильин полагает, что только люди сошедшие с ума могут «в здравом уме и твердой памяти» говорить такие вещи, как Базаров… В каком «уме и памяти» сделал наш почтенный автор такое сенсационное открытие? Заканчивает В.Ильин следующим образом: «Хвала вам, товарищ Базаров! Мы вам при жизни поставим памятник: на одной стороне напишем ваше изречение, а на другой: русскому махисту, похоронившему махизм среди русских марксистов!» (стр. 124). Все это сильно напоминает мне один эпизод из полемики между двумя политическими фракциями русских марксистов. Большевик Н.Ленин однажды, в книге «Что делать?» обмолвился, что рабочий класс неспособен самостоятельно, без помощи социалистической интеллигенции, возвыситься над идеями тред-юнионизма и прийти к социалистическому идеалу. Фраза вырвалась совершенно случайно, в пылу полемики с «экономистами», и ни в какой органической связи с основными воззрениями автора не находилась. Это не помешало писателям-меньшевикам в течение трех лет сосредоточивать свою торжествующую полемику на указанной фразе Ленина, которой он, якобы, раз навсегда доказал антипролетарский характер большевизма. Мне даже смутно вспоминается — может быть, я ошибаюсь? — что они хотели поставить памятник Ленину за то, что он «похоронил» большевизм среди русских рабочих»… Не знаю, к какой фракции русских марксистов принадлежит В.Ильин. Но очевидно, что для своего памятника Базарову он не найдет лучшего места, чем та площадь, на которой стоит меньшевистский памятник Н.Ленину… Еще более своеобразна полемика В.Ильина с Луначарским. Луначарский неоднократно злоупотреблял религиозной терминологией. Смешивая религию с энтузиастическим мирочувствованием, он часто называл научный социализм — высшей религией. Видя в идее божества только образ безграничной власти над природой, он называл «божеством» социалистическое человечество будущего, взятое в его развитии, в беспредельном расширении и углублении его власти над природой. Подобные метафоры одобрить никоим образом нельзя. Они могут только мешать точному, научному анализу исторических религий, которые всегда были прежде всего авторитарны, и кроме того, могут поддерживать в умах читателей остатки бессознательного уважения к таким понятиям, с которыми надо покончить. Луначарский на деле убедился, в конце концов, что эта терминология неудобна, что она спутывает читателя — и отказался от нее. Пока он этого не сделал, — было законно полемизировать против нее, как Энгельс полемизировал против такой же терминологии Фейербаха. Энгельс указывал, что неправильно и вредно прикрывать нерелигиозные и антирелигиозные понятия религиозной терминологией, что это только замедляет их уяснение, затрудняет разрушение отживших понятий. Но прежде всего Энгельс добросовестно излагал действительное содержание взглядов Фейербаха, и, разумеется, даже не помышлял о том, чтобы смешивать его воззрения с настоящими историческими религиями, с «фидеизмом». Диаметрально-противоположный характер имеет полемика В.Ильина против Луначарского. Она вся основана на стремлении затушевать, скрыть от читателя истинный смысл воззрений противника, — внушить читателю идею, что Луначарский говорит о религии в обычном, традиционном значении слова. Каждый раз о Луначарском упоминается в одной-двух строчках, причем из них человек неосведомленный либо не мог бы вынести никакого, либо — самое извращенное представление об его взглядах. Напр., в предисловии сообщается, что Луначарский (прибавлено — «всего яснее» именно он, но вовсе не он один) «безбоязненно договаривается до прямого фидеизма» (стр. 2), Это — прямая неправда; о подчинении знания вере, или замещении знания верой у Луначарского нигде нет и речи; его «вера» или «религия» вообще имеет эстетический, а не познавательный характер. И уж, конечно, о «фидеизме» следовало бы говорить кому-нибудь другому, а не Вл.Ильину, требующему веры в абсолютные и вечные истины, — веры уже в самом настоящем, — познавательном значении слова. В другом месте (стр. 80) Вл.Ильин мимоходом бросает фразу об «аде, леших и «примыслах» Луначарского». Читатель должен подумать, что где-нибудь что-нибудь, вроде «леших» проповедуется у Луначарского и уже конечно никому не догадаться, что дело идет об энтузиастическом отношении к развитию производительных сил будущего, объединенного человечества. — Между тем, если чьи воззрения имеют некоторую логическую связь с «лешим», то это — воззрения В.Ильина. Ибо он требует от нас, чтобы мы считали абсолютной и вечной истиной удостоверенный очевидцами факт смерти Наполеона в такой-то день такого-то года, — а в старые времена факт существования леших не в меньшей степени, и притом многократно удостоверялся также очевидцами.[338] Лучше бы уж В.Ильину не упоминать о фидеизме и леших в своей книге! К Дицгену, который подобно Луначарскому злоупотреблял иногда религиозной терминологией, В.Ильин относится совершенно иначе — почтительно. Нельзя же, в самом деле: «сами» Маркс и Энгельс признавали его пролетарским философом. Вот она, «объективная истина, открываемая нам органами чувств»! Признавать ее — «значит быть материалистом»… Что касается Фейербаха, то у него религиозная терминология играет еще большую роль, чем у Луначарского, который, в общем, именно у него заимствовал свой неудачный способ выражения. Но — как быть? ведь Фейербах был во многих отношениях признанным предшественником и учителем «самих». Тут надо быть осторожнее. И вот, напр., наш автор цитирует из Фейербаха такую фразу: «Как это пошло отказывать ощущению в том, что оно есть евангелие, извещение от объективного спасителя», — и комментирует уже так: «Как видите, странная, чудовищная терминология, но совершенно ясная философская линия: ощущение открывает человеку объективную истину», и т.д. (стр. 143).[339] Грубость и высокомерие по отношению к людям, которых считают ниже себя по положению, почтительность по отношению к тем, кого признают выше себя, — обычные черты авторитарной психологии, сохраняющиеся в современном обществе. XIX Не по собственной охоте, а настойчиво вынуждаемый к тому «философской» тактикой В.Ильина, перехожу я к вопросу, связь которого с предыдущими покажется читателю, вероятно, неожиданной и странной: к вопросу о профессиональной учености и профессиональном невежестве. Десятки раз почтенный автор поднимает этот вопрос в самом вызывающем тоне. Десятки раз обвиняет он своих оппонентов, всех вместе и каждого порознь» в грубом философском невежестве; десятки раз принимает позу профессора, читающего лекции всем «махистам» и эмпириомонистам по «азбучным» вопросам философии. Такая поза — характернейшая черта всей философской школы, к которой принадлежит В.Ильин; чтобы раз и навсегда покончить с подобным тоном в нашей литературе, я не ограничусь исследованием учености самого В.Ильина, но присоединю сюда его учителя и его образец — Плеханова. Внешний аппарат учености в книге В.Ильина — огромный. Тысячи имен и цитат проходят перед читателем в дикой пляске, оставляя в неопытном человеке чувство тревожной растерянности перед той бездной знания, в какую проникло глубокомыслие автора. Читатель подавлен: ему кажется, что целой жизни изучения мало, чтобы одолеть философскую премудрость предлагаемых ему абсолютных и вечных истин. О критике — где уж тут и думать. Нет дело ясное: пусть уж истинные специалисты философствуют за нас и дают нам готовые плоды своих высоких дум; нам же, бедным людям практической жизни, тысячи философских трактатов читать не приходится. Будем «им» верить: «они» знают лучше. На такой психологический результат рассчитан метод «цитатного ошеломления»; и несомненно, цель иногда достигается. В действительности, серьезная и цельная философская мысль не может разбиваться на тысячи цитатных лоскутков. Подводя итоги опыту своего времени, она стремится дать ему стройную и связную форму. Если ей нужны многочисленные литературные иллюстрации и подтверждения — она заботливо отделяет их от основной линии своего изложения (как делал Маркс в «Капитале» с его многочисленными цитатами в примечаниях). А где все сводится к цитатам и восклицаниям по поводу них, как в книге В.Ильина и некоторых других произведениях той же школы, — там фактически нет философии, ибо нет даже элементарно-необходимого единства мысля, — чему мы и видели достаточно примеров, анализируя различные мнения В.Ильина, а также Плеханова, по одним и тем же вопросам. Теперь я позволю себе раскрыть некоторые маленькие секреты подавляющей учености почтенных авторов. Буду брать нарочно именно те случаи, когда они принимают архи-авторитетный вид и говорят о «незнании», «невежестве» и т. под., своих противников. Вы, напр., думаете читатель, что если вам цитируют определенных авторов, то значит, их читали, изучали, хорошо знают, по крайней мере, в общем и целом? Ну, так вы ошибаетесь в этом. Вот иллюстрации. «От вульгарных материалистов, Фохта, Бюхнера и Молешотта, Энгельс отгораживался, между прочим, именно потому, что они сбивались на тот взгляд, будто мозг выделяет мысль: так же (Курсив автора), как печень выделяет желчь» (В.Ильин, стр. 39). Эта цитата определенно и несомненно показывает, что из трех названных им представителей буржуазного материализма В.Ильин коренным образом не знаком по меньшей мере с двумя. В самом деле, знаменитая формула «мозг отделяет мысль, как печень желчь», — формула, принадлежащая, собственно, физиологу Кабанису, была принята и повторена из всех трех, только Карлом Фохтом. Молешотт, мыслитель осторожный и тонкий в своих формулировках, абсолютно в этой вульгарности неповинен. А Бюхнер специально полемизировал против нее; и где же? Именно в своем известнейшем произведении «Материя и сила»[340]. Но имена названы, впечатление учености произведено, и можно затем на каждом шагу повторять по адресу противников — «невежество не есть аргумент», и тому подобные поучения. Другой случай: урок по истории философии, даваемый профессором В.Ильиным некоему А.Богданову. Лет десять-двенадцать тому назад, в книге «Историч. взгляд на природу», Богданов писал: «Всеобщая причинная связь явлений есть последнее лучшее дитя человеческого познания; она есть всеобщий закон, высший из тех законов, которые, выражаясь словами философа, человеческий разум предписывает природе». Приведя это место, В.Ильин величественно замечает: «Аллах ведает, из каких рук взял тогда Богданов свою ссылку. Но факт тот, что «слова философа», доверчиво повторенные «марксистом» — суть слова Канта. Неприятное происшествие!» (стр. 192). Неправда ли, какая глубокая ученость? В.Ильин знает, что знаменитейшая, тысячи и тысячи раз цитированная формулировка принадлежит Канту, а Богданов, очевидно, не знал этого, взял ее неизвестно из каких рук, оттого и сказал — «слова философа», не называя его имени. С другой стороны, какая глубокая, истинная ортодоксальность! Марксист «доверчиво» повторил слова Канта, и В.Ильину смешно: «неприятное происшествие». Уж конечно, он сам никогда так не попадется… Читатель, который сравнит понимание законов природы, изложенное мною в той старой работе, с кантовским взглядом на них, легко поймет, что я, применяя слова Канта в ином смысле, чем он сам, имел полное основание не отсылать своего читателя к Канту. Но сейчас интересно не это. Интересно то, что заняв свою сверх-ученую позицию, В.Ильин ухитрился в той же фразе обнаружить поистине изумительное незнакомство и с произведениями Канта, и с его исторической ролью, и даже, как это ни странно, со своим собственным отношением к его философии. «Повторить слова Канта», это само по себе для «марксиста» оказывается — «неприятное происшествие»! Вы только подумайте, читатель. Марксизм, как известно, явился наследником немецкой классической философии. Кто был ее родоначальником? Кант. Повторить слова Канта — неприятное происшествие! Напр., рассказать принятую наукой гениальную кантовскую теорию происхождения миров — какой истинный «марксист» позволит себе это? Неправда ли? «Доверчиво повторить» гениальное кантовское опровержение онтологического, напр., доказательства теологов — неприятное происшествие. Перед такой «марксистской» строгостью я могу только со страхом и почтением преклониться, открыто признавая свою великую вину и ересь, — что я «повторял» слова Канта каждый раз, как это казалось мне подходящим. Только укажу на одно смягчающее вину обстоятельство — соблазнительный пример, который мне подавали два истинных и авторитетных «марксиста», десятки раз «повторявшие», и притом «доверчиво», слова Канта, как раз о полемике с разными «махистами». Эти два марксиста — Г.Плеханов и Вл.Ильин По вопросу о «вещи в себе» они постоянно исходят из Канта, и постоянно говорят его словами, делая затем разные оговорки и полу-оговорки. «Что же именно действует на наши органы чувств? На этот вопрос я, вместе с Кантом, отвечаю: вещи в себе». Тако глаголет Плеханов («Критика наших Критиков», стр. 233). «Когда Кант допускает, что нашим представлениям соответствует нечто вне нас, какая-то вещь в себе, — то тут Кант материалист». Сие есть изречение материалиста В.Ильина (стр. 230). Изречение, правда, более чем неосновательное, ибо о каком же материализме может быть речь, пока не выяснено, какого именно рода вещь в себе, — напр., не есть ли она божество… Но во всяком случае изречение, способное разнуздать все инстинкты, направленные к «повторению слов Канта». Чтобы дойти до дна кладезя учености почтенного автора, возьмем еще один эпизод — с Авенариусом. Вся «Критика чистого опыта» есть попытка проследить жизненное развитие человеческого опыта. Насколько попытка удачна — относительно этого мнения расходятся, и я лично достаточно полемизировал против многих ее концепций и гипотез. Но сейчас дело идет о другом. Новейший позитивизм до Маха и Авенариуса стремился быть философией чистого опыта; специально такова имманентная школа. Понятие «чистый опыт» она применяет в смысле — только опыт, только «непосредственно-данное», и противоположность различным возникающим на основе его выводам, обобщениям, гипотезам. Авенариус не удовлетворяется этим понятием, не находит возможным построить на нем эволюционную теорию опыта, и дает со своей стороны критику чистого опыта. Он рассматривает развитие опыта, как приспособление человеческого организма к его среде, и на этом основании приходит к иному понятию «чистого опыта». Для него чистый опыт есть такой, который характеризуется полным соответствием между переживаниями человека и средой, — такой, в котором нет элементов вредных или ненужных для приспособления человека к среде. Развитие опыта и выступает у Авенариуса как прогрессивное преобразование в такой именно чистый опыт, устранение из него всего бесполезного и жизненно-нецелесообразного. Свою работу Авенариус начинает с сопоставления традиционного понятия чистого опыта и своего, эволюционного понятия; первое он называет «аналитическим», второе — «синтетическим». В своем исследовании Авенариус показывает, что исторически оба понятия расходятся, т.е. далеко не все, что люди считают только опытом, фактами непосредственно им данными в опыт, практически оказывается таковым, далеко не все это соответствует потребностям жизненного развития, и многое, признаваемое непосредственно-данным, впоследствии устраняется из человеческого опыта, как иллюзия, ошибка восприятия, плод фантазии и т. под. В конце концов, когда опыт очистится от подобных составных частей, отпадает и самое различие между традиционным понятием чистого опыта и научно-эволюционным, создается «чистый опыт» в самом полном и строгом значении слова. Итак, совершенно ясно, что понятия «опыт» и «чистый опыт» означают далеко не одно и то же; последнее для первого является предельным, и в свою очередь имеет не один смысл, а два, исторически и логически весьма различных; и тот, кто смешал бы все эти три понятия, тем самым сразу обнаружил бы незнакомство и со взглядами на опыт имманентной школы, и со взглядами Авенариуса, и специально с «Критикой чистого опыта», которая по существу вся посвящена анализу, биогенетическому и логическому, связи и различия указанных трех понятий, их исторических форм и превращений. Приведем то, что говорит по данному вопросу В.Ильин (я только позволю себе, там, где он цитирует Авенариуса, по неуклюжему и не вполне точному переводу, исправлять этот перевод): «Присмотримся теперь к употреблению слова: опыт — в эмпириокритической философии. Первый параграф «Критики чистого опыта» излагает следующее «допущение»: «любая часть нашей среды может стоять в таком отношении к человеческим индивидам, что если она дана, то с их стороны следуют высказывания относительно некоторого опыта: «нечто узнается (на опыте)»; или — «нечто представляет из себя опыт», или «произошло из опыта», или «находится в зависимости от опыта», и т. под.» (стр. 1). Итак, опыт определяется все через те же понятия: Я и среда, причем «учение» о «неразрывной» их связи прячется до поры, до времени под спудом. Дальше. «Синтетическое понятие чистого опыта»: «именно, опыта как такого содержания высказываний (Ausgesagten), которое во всех своих составных частях имеет предпосылкою исключительно части среды» (стр. 2). Если принять, что среда существует независимо от «заявлений» и «высказываний» человека, то открывается возможность толковать опыт материалистически! «Аналитическое понятие чистого опыта»: «именно как такого опыта, к которому не примешано ничего такого, что в свою очередь не было бы опытом, и который, следовательно, не заключает в самом себе ничего иного, как только опыт» (стр. 2). Опыт есть опыт. И находятся же люди, которые принимают этот квазиученый вздор за истинное глубокомыслие» (В.Ильин, стр. 166). Из всего цитированного явствует: • что В.Ильин полагает, будто в данном месте своей работы Авенариус занят определением опыта вообще, — о чем там нет и речи; • что В.Ильин считает «синтетическое» и «аналитическое» понятие чистого опыта именно определениями опыта вообще, — т.е. смешивает эти три понятия; • что следовательно, В.Ильин не знает ни основных концепций школ имманентной и эмпириокритической, ни специально той работы Авенариуса, которую цитирует, в ее целом. Изучить «Критику чистого опыта», правда, нелегкое дело. Но можно сделать вид, что изучил ее: взять цитаты с первых страниц, и отдельные термины из других мест; читатель и не разберет. Но уверяю В.Ильина: всякий специалист — разберет; а иной и уличит. Мы знаем В.Ильина — ученого экономиста, действительно знающего свою специальность. И что же? В его экономических произведениях вы не найдете ни такой выставки показной учености, как в его «философии», ни такого высокомерно-профессорского тона, О причине легко догадаться: там он знает, что говорит… По помимо этой причины, на В.Ильина, несомненно, имел влияние тот образец, который он себе взял: философский лидер школы, Г.Плеханов. К нему я и перехожу. XX По другому поводу, я в предыдущем уже отмечал два различных взгляда Плеханова на вещи в себе. Он то приписывал им такие «формы» и «отношения», которых мы знать не можем, но которые отражаются в формах и отношениях нашего опыта, являющихся как бы их символами, иероглифами; то утверждал, что вещи в себе никакого «вида» не имеют и иметь не могут, что их «вид» есть именно их отражение, результат их действия на органы чувств людей и животных. Я указывал на противоречия этих заявлений: нельзя иметь «форму», не имея «вида», т.е. вообще чувственных свойств, о которых тут идет дело. Возражая мне, Плеханов, между прочим, начинает доказывать, что противоречия тут нет, ибо «форма» и «вид» совсем различные вещи: «…Понятие «вид» отнюдь не синоним понятия «форма», так как оно далеко не покрывает его собой. Еще Гегель очень хорошо показал в своей Логике, что «форма» предмета тождественна с его «видом» только в известном, и притом поверхностном смысле: в смысле внешней формы. Более же глубокий анализ приводит нас к пониманию формы, как «закона» предмета или, лучше сказать, его строения. И этот важный взнос Гегеля в логическое учение о форме (Курсив мой. А.Б.) был у нас известен людям, занимавшимся философией, еще в 20-х годах прошлого века. Чтобы уверить Вас в этом, я предлагаю Вам прочесть, напр., следующие строки из письма Веневитинова к графине NN. «Вы теперь видите, — говорит Веневитинов, определив понятие науки, — что слово форма выражает не наружность науки, но общий закон, которому она необходимо следует» (Сочин. Веневитинова, СПб. 1855, стр. 125). Очень, очень жаль, г. Богданов, что Вам осталось неизвестным то, что было, благодаря Веневитинову, уже 80 лет тому назад, известно, по крайней мере некоторым светским русским дамам!» И далее Плеханов еще раз заявляет: «…когда я употреблял слово «форма», я знал, что надо понимать под ним, а Вы не знали этого, вследствие вашего поразительного незнакомства с историей философии, и даже не догадывались, что тут есть нечто, подлежащее изучению и обдумыванию»… (Materialismus militans, письмо 2-е, Гол. С. -Д., 8-9). Неправда ли, какое великолепное презрение настоящего специалиста, знающего историю философии вплоть до Веневитинова и графини NN к невежественному субъекту, осмеливающемуся высказывать свое мнение! Но — сначала два слова по существу вопроса. Можете вы себе представить «строение» предмета, который не имел бы «вида», т.е. чувственных свойств? Попробуйте. Дело в том, что «строение» есть такая же абстракция, возникающая из чувственного опыта, как «форма» и «вид». Строение предполагает различные части предмета и их взаимную связь, И все это — без всякого вида, не так ли? Теперь — насчет учености настоящего специалиста… Я не считаю себя специалистом по истории философии, но занимаясь философией около двадцати лет, конечно, не мог попутно не ознакомиться с важными моментами ее развития. И вот, когда я прочитал приведенную лекцию Плеханова по «истории философии», должен сознаться, что не сразу решился поверить своим глазам. Понятие о форме как о законе или строении предмета — взнос Гегеля в логическое учение о форме! Правда, Аристотеля многие историки философии считают великим плагиатором, но мне никогда не приходило в голову, чтобы он ухитрился украсть «взнос Гегеля»… А между тем указанное понятие о форме определенно высказал уже Аристотель, в своей «Метафизике» и раньше, в своей «Физике». Приведу для иллюстрации несколько мест из той и другой работы (их можно было бы дать сколько угодно). «Что касается формы, то она безусловно едина, а не разлагается, как субъект, на два элемента: форма — это, напр., порядок, придаваемый материалам, которые образуют дом…» (т.е. очевидно, закон или строение этого дома, не так ли? А.Б. Это взято из «Физики», I, 30 по французскому академическому изданию). «…Форма есть причина и конечная цель вещей» (в подлиннике [неразб.] — вся закономерность, как ее понимает Аристотель. «Физика» II, 8,8). «В другом смысле, причина есть форма и образец вещей, т.е. то, что делает их такими, каковы они есть (на современном языке — закон, определяющий их строение. А.Б. ), со всеми разновидностями, которые они представляют. Напр., то, что делает октаву — октавой, есть отношение двух к одному (закон! А.Б.); и вообще это — число вместе с соотношениями частей (строение! А.Б.)». Цитата взята из того места, где говорится о четырех видах причин — материи, форме, движении и конечной цели («Метафизика», V, 2,2). «Произведения искусства суть вещи, форма которых находится в человеческом духе (здесь «форма» означает художественную идею произведения, т.е. закон его строения). А под формою я понимаю сущность, которая делает из каждой вещи то, что она есть, — и ее первую субстанцию. Ибо, с известной точки зрения, даже противоположности имеют тождественную форму (это «наружность» что ли? А.Б.); бытие противоположное есть бытие, основанное на лишении данного; напр., здоровье есть противоположность болезни, потому что отсутствие здоровья образует болезнь («Метафизика», VII, 7,5). «Здоровье» и «болезнь» как формы: это «наружный вид», не правда ли? Нужен был Гегель, чтобы понять форму в ином, не «поверхностном» смысле? Извиняюсь перед читателем за тяжеловесные цитаты. Язык Аристотеля, правду сказать, напоминает худшие страницы Канта; но зато он достаточно точен, и сомнений быть не может. Плагиат у Гегеля вполне очевиден, и нужен такой историк философии как Плеханов, чтобы восстановить справедливость, опираясь на Веневитинова и графиню NN… Не знать Аристотеля? Какие пустяки! Зато мы знаем Веневитинова, как подобает настоящему специалисту. Еще один эпизод, не менее характерный. Г.Плеханов, как известно, спинозист. По его словам, сам Энгельс говорил ему: «Старик Спиноза был прав, говоря, что мысль и протяжение не что иное, как два атрибута одной и той же субстанции» («Критика наших критиков», стр. 137). «Если бы мы сказали вместе со Спинозой, что мысль и материя представляют собою два различных атрибута одной и той же субстанции, то мы должны были бы в то же время признать, что первый из этих атрибутов обнаруживается лишь благодаря второму. Это решительно ни в чем не противоречило бы выводам современной науки…» (За двадцать лет, стр. 137). Почему мы должны были бы это признать? Потому что, как поясняет раньше Плеханов, «опыт показывает, что психические явления вызываются известными физико-химическими (физиологическими) явлениями в нервной системе» (стр. 136). Всем этим выясняется, по мнению Плеханова, «взгляд материалистов на отношение физических сил к психической жизни» (там же, стр. 136). В другом месте Плеханов замечает: «Строго говоря то (марксистское) положение, что мышление происходит из бытия, а не бытие из мышления, — несогласно с учением Спинозы. Но то «мышление», о котором здесь идет речь, есть человеческое сознание, т.е. высшая форма «мышления», и предпосылка бытия этого мышления ни в коем случае не исключает «одушевленности» материи. И далее он прибавляет: «А пока что, я с полным убеждением утверждаю, что Маркс и Энгельс в материалистический период своего развития никогда не покидали точки зрения Спинозы» (Критика наших критиков, стр. 165-166). Из приведенных мест, а также из других, которых я, щадя время читателя, не цитирую, с очевидностью явствует: • что Плеханов сторонник всеобщего психофизического параллелизма, т.е. учения о том, что все материальные явления неразрывно связаны с психическими, различных степеней сложности, что психика присуща материи вообще; • что Плеханов считает эту точку зрения принадлежащей Спинозе, и такое же точно понимание Спинозы приписывает Энгельсу. Разбирать, насколько по существу правильна эта «панпсихическая» теория, мне теперь не приходится: ведь мы заняты, по инициативе В.Ильина и Плеханова, «высшими» вопросами о философской учености и невежестве. Поэтому дело у нас будет идти о другом: действительно ли воззрения Спинозы таковы, как полагает — притом не только за себя, но и за Энгельса, и даже за Маркса каш отечественный спинозист Г.Плеханов? Что такое «психические явления»? Прежде всего ощущения, восприятия, представления, разумеется, т.е. образы вещей или элементы таких образов. Что же, это и есть то мышление (cogitatio или mens), о котором говорит Спиноза, сопоставляя его с протяжением? Ничего подобного. Сам Спиноза энергично и решительно протестовал против подобного смешения, точно предчувствовал «спинозизм» Плеханова. Во II книге своей «Этики», в ее последнем обширном схолиуме Спиноза писал: «Прежде всего я обращаю внимание читателей на то, чтобы они старательно отличали идею или понятие разума (Mentis conceptum) от образов представления (imagines rerum quae imaginantur). Дальше он говорит о различии между идеями и словами, а затем разъясняет подробнее первое различие: «Те, которые полагают, что идеи сводятся к образам, возникающим в нас из воздействия со стороны тел (corporum occursu), те неизбежно приходят к выводу, что идеи тех вещей, подобного которым образа мы не в состоянии воспроизвести, вовсе не идеи, а только фикции, создаваемые нами произвольно. Таким образом, они рассматривают идеи как своего рода безжизненные (rnuias, буквально — немые) изображения на картине, и поддаваясь этому предрассудку, не видят того, что идея, поскольку она есть идея, заключает в себе утверждение или отрицание… Но от этих предрассудков легко отделаться, если мы обратим внимание на природу мышления, которая ни в какой мере не заключает в себе понятия о протяженном, и таким образом отчетливо поймем, что идея, будучи модусом мышления, не состоит ни в образе какой-либо вещи, ни в словах. Ибо сущность слов и образов сознания сводится всецело к материальным движениям (corporeis — «телесным»), которые отнюдь не заключают в себе понятия о мышлении»[341]. Итак, вполне очевидно, что по крайней мере большую часть «психических явлений», именно «образы вещей», т.е. значит, представления и восприятия, Спиноза относит к атрибуту протяжения говоря, что они возникают из столкновения, из взаимодействия тел. Модусы мышления он признает только как утверждение или отрицание чего-либо. Напр., «душа» для него — идея живого тела; это значит, что она заключает в себе утверждение жизни этого тела со всеми его свойствами. Тела и образы для Спинозы — мир протяжения; т.е. сюда относится весь опыт, вся эмпирия в точном значении слова. Следовательно, параллелизм «атрибутов» мышления и протяжения есть идео-эмпирический параллелизм. А Плеханов приписал Спинозе параллелизм психофизический. И приписал не только за себя, но и за Энгельса, и за Маркса, которые, вероятно, высоко ценили Спинозу, но несомненно, также его знали, и едва ли могли быть… «спинозистами» в духе Плеханова. Настоящий специалист знающий Веневитинова и графиню NN, не правда ли?[342]. Не напоминает ли это вам, читатель, другого нашего отечественного «специалиста», который Шекспировых творений составил полный список, Без важных упущений и без больших описок: Какую-то Заиру, французского поэта Он приписал Шекспиру, да пропустил Гамлета… XXI Таков образец, который избрал для себя, и которому слепо — слишком слепо — старается следовать В.Ильин. Этот «образец» я решаюсь теперь разоблачить до конца, и перехожу к другой его стороне. Г.Плеханов выступает в литературе не только как истинный специалист философии, но также и как профессор литературной этики. Обстоятельства дела таковы. По вопросу о «вещах в себе» Плеханов, как я уже указывал, колеблется между двумя различными мнениями: то эти вещи никакого вида не имеют, помимо только их действия на наши органы чувств, — то вид у них есть, но мы его знать не можем, ощущения же наши являются как бы его «иероглифами». От этого последнего взгляда Плеханов отрекся в 1905 году, в примечаниях к переводу брошюры Энгельса о Фейербахе, и вернулся к нему в 1906 году, в своем сборнике «Критика наших критиков». В своей полемике я не мог не отметить этой двойственности. У Плеханова это вызвало взрыв благородных чувств. Он утверждает, что я не имел нравственного права цитировать его статью из сборника, вышедшего в 1906 году, — направленную против Конрада Шмидта и озаглавленную «Еще раз материализм». «Вы, — пишет он, — не сочли нужным спросить себя, к какому времени относится та полемическая статья… Я уже сказал, что она относится к началу 1899 года. Я не находил возможным исправлять терминологию этой полемической статьи в силу того соображения, которое я высказал еще в предисловии ко 2-му изд. моего «Монист, взгляда на историю». Я говорил там: «Мною исправлены здесь только описки и опечатки, закравшиеся в 1-ое издание. Я не счел себя в праве изменять что-нибудь в моих доводах по той простой причине, что эта моя книга — полемическое произведение. Изменять что-нибудь в содержании полемического произведения значит выступать против своего противника с новым оружием, заставляя его бороться с помощью старого. Это прием непозволительный (Последний курсив мой. А.Б.). Вы, — продолжает Плеханов, — опять попали в большой просак, г. Богданов, но на этот раз попали в него вследствие невнимательного отношения к голосу вашей литературной совести, говорившей Вам, что Вы дурно делаете, придираясь к уже покинутой мною терминологии. Смысл басни сей таков: угрызения литературной совести представляют собой такие «переживания», пренебрегать которыми иногда бывает очень неудобно. Советую Вам запомнить это, г. Богданов». («Mat. mil.», письмо 2, Гол. С-Д, 1908). Неправда ли, хорошая лекция литературной этики? И вот, представьте себе, читатель, что я сначала как раз усомнился в своем праве считать русский перевод статей против Конрада Шмидта, изданный в сборнике 1906 года, за выражение позднейших взглядов Плеханова; я заподозрил, что он, может быть, вовсе не редактировал этих статей по существу, а оставил их такими, какими они были помещены в «Neue Zeit» 1899 года. Тогда я позаботился сравнить немецкий подлинник с русским переводом, и убедился, что этот последний радикально проредактирован по существу. В первой же из этих статей оказался ряд вставок и выпусков чрезвычайно важного содержания. Так, в русском переводе выкинуто первое примечание в 6 строк с общей квалификацией работы Конрада Шмидта («N.Z.», 1899, 5, стр. 139); в конце (стр. 145) выкинуто полемических 10 строк о Бернштейне и Шмидте (русск. пер. стр. 184). Сделано две больших вставки. Одна — примечание в 14 строк о кантианцах и их отношении к теории развития — оговорена автором. Другая, об отношении Конр. Шмидта к Канту, вставка особенно важная для целей» полемики, размером также в 14 строк, не оговорена вовсе (стр. 175). На стр. 171 вставлены две фразы, коренным образом изменяющие мысль; именно, объявлено «неправильной мыслью» и «изменою материалистической теории познания» то, что в немецком оригинале цитировалось как мысль материалистическая (именно, будто «мы познаем только скорлупу вещей»). И это далеко еще не все изменения, найденные мною; но я не хочу утомлять внимание читателя. Когда я убедился во всем этом, тогда я решился признать последнее издание статей против К. Шмидта выражением последних для того времени взглядов Плеханова. Теперь он, объявляя выполненное им редактирование «непозволительным приемом», обрекает меня на угрызения литературной совести! Не напоминает ли это вам, читатель, аристократический институт «souffre douleur'ов», обычай за проступки знатного ребенка, для его поучения, строго наказывать при нем ребенка плебейского? Пересматривая немецкий подлинник и русский перевод статей против Конр. Шмидта, я наткнулся на факт еще более замечательный, более того — совершенно беспримерный. Эмпириокритиком В.Черновым был указан факт загадочно-неверного перевода Плехановым одного из марксовских тезисов о Фейербахе, именно того, где устанавливается практический критерий истины. В подлиннике стоит: «Практикой должен человек доказать истинность, т.е. действительность, мощь, посюсторонность своего мышления». В переводе Плеханова вместо последних слов стоит: «доказать, что его мышление не останавливается по сю сторону явлений». Перевод явно противоположен подлиннику, и приписывает Марксу признание вещей в себе в кантиански-плехановском смысле.[343] Этот неверный перевод и был любимым аргументом учеников Плеханова против всяких «махистов». Дело, казалось бы, вполне ясно. Если при переводе Маркса к его словам прибавлять отрицание «не», то и получится не-Маркс, или анти-Маркс. Правда, В.Ильин ругательски ругает В.Чернова за его разоблачение, усматривая «невежество», «беспредельную неряшливость», «безграмотность», «наездничество», в том, что он «не понял вольного пересказа» Плеханова. Но факта изменить нельзя. Можно было только думать, что тут — неумышленная ошибка; а ошибаться свойственно человеку, даже столь авторитетному, как Плеханов. К сожалению, выясняется, что думать этого нельзя. В первой статье, против Конрада Шмидта (N.Z., 1899, 5) Плеханов привел второй тезис Маркса о Фейербахе, и оборвал цитату перед словами о «посюсторонности». В русском переводе этого места («Критика наших Крит.», стр. 168) цитата продолжена, а именно прибавлена неверно переведенная фраза. Этим вполне устанавливается следующее: • Плеханов знал, что подлинные слова Маркса говорят против него, и потому в статье на немецком языке, где Маркса приходилось брать в подлиннике, отбрасывал эти слова; • Плеханов знал, что его перевод говорит за него, и потому в статье на русском языке, где можно было брать Маркса в переводе, заканчивал цитату своим неверным переводом. Предлагаю профессору литературной этики Плеханову дать надлежащую характеристику этого приема борьбы. И вот такого философа взял себе за образец В.Ильин, философ, по-видимому, очень молодой, — по крайней мере, я раньше не встречал его в специальной литературе. Понятно, что у него все выходит еще наивнее и грубее. О его умении разыграть ученость читатель уже достаточно мог судить по приведенным раньше примерам. А что касается «литературно-этических» методов, то у него они принимают такой вид, что могут только способствовать благодушному настроению противника. Напр., ему надо представить в глазах читателя «путаницей» то, что я говорил о материалистах XVIII века, и он в ответе заменяет их материалистами XVII века; но так как между взятой у меня цитатой и его ответом всего одна строка, то замена цифр, естественно, бросается всякому в глаза.[344] Можно ли тут сердиться или возмущаться? Есть латинская поговорка: «пусть не хватает сил, но намеренье все-таки похвальное». Применительно к В.Ильину, ее следует перевернуть: намеренья то не похвальные, но зато — сил не хватает. И то хорошо. XXII Исследуя профессиональную ученость В.Ильина и его учителя Г.Плеханова, я не касался вопроса с его положительной стороны: какова действительная ценность и действительное значение профессиональной учености, специально же — в области философии? Рассмотреть это теперь необходимо особенно потому, что иной неопытный читатель мог бы на основании сделанных разоблачений прийти к чрезвычайно печальным и глубоко ошибочным выводам в таком роде: если уж сам В.Ильин с его тысячами цитат и Г.Плеханов с его установившейся репутацией теоретика на самом деле не знают того, о чем говорят, то кто же имеет право судить о философских истинах и заблуждениях? не очевидно ли, что только немногие избранники, аристократы познания, имевшие время и возможность проникнуть на самое дно философской специализации, доподлинно изучившие бесконечное число философских трактатов, и точно знающие, кто, что и когда писал по гносеологии, метафизике и т. под.? Чтобы показать, насколько относительна цена специальной учености, я начну с двух-трех исторических иллюстраций. Гениальный немецкий поэт Вольфганг Гете, при всей своей энциклопедической образованности, едва ли мог быть специалистом зоологии, ботаники, общей биологии. Между тем, ему принадлежат великие открытия в этих областях: учение о генетическом единстве различных органов растения и позвоночная теория черепа. При этом он был сторонником эволюционного понимания жизни вообще в такую эпоху, когда огромное большинство специалистов биологии, в том числе ученейшие и авторитетнейшие из них, считали несомненной и абсолютной истиной неизменяемость видов. Такую же, революционно-правильную позицию по этому вопросу занимал его младший современник, французский романист Бальзак, в остроумно-беллетристической форме осмеивавший сторонников господствовавшей доктрины, и специально, кажется, величайшего из авторитетных специалистов того времени, гениального Кювье. Этот Бальзак, который, кстати сказать, был несомненным предшественником и учителем Маркса в учении о классовой психологии, не боялся иметь свое суждение вопреки самым ученым специалистам; и в то время как идеи Ламарка высмеивались, а Жоффруа Сент-Илер потерпел поражение в полемике с Кювье, смелый писатель мстил за их неудачи веселым памфлетом, в котором издевался не только над старым мировоззрением, но также и над узостью и слепотой специалистов.[345] А вот факт, относящийся к истории величайшего открытия XIX века — закона сохранения энергии. Немецкий врач, Роберт Майер, исходя из некоторых наблюдений своей врачебной практики в тропических странах, путем довольно сложного и чрезвычайно интересного ряда умозаключений, которого мне здесь не приходится рассказывать, пришел к идее эквивалентности и замещения различных форм энергии. Свои выводы он изложил в статье, которую и направил в соответственный специальный журнал «Анналы физики» Поггендорфа. Редактор возвратил ему рукопись с замечанием, что лучше ему не браться за вещи, самой азбуки которых он не знает. И действительно, в статье Майера была очень грубая ошибка против элементарной механики: он смешал «количество движения» с «живой силою» — недосмотр, который, конечно, был бы невозможен для специалиста. Это не мешало его идее быть великим открытием; но, справедливо замечает Эрнст Мах, нелепо было бы требовать от Fachphilister'а, от «филистера специальности», каким был ученейший муж Поггендорф, чтобы он самостоятельно понял гениальную мысль, для него совершенно новую. Иллюстрации, кажется, достаточно яркие. Но, конечно, они приведены мною не для того, чтобы доказывать бесполезность или вред специальных знаний. Но они удобны для выяснений вопросов о филистерстве специальности, о правах специалистов и дилетантов, а особенно — об отношении марксизма к специализации. XXIII Специализация есть социальное отношение, определенная форма разделения труда, все равно — в технической или в научной области. Смысл ее заключается в том, что она, с одной стороны, суживает поле работы человека, с другой стороны — концентрирует его силы на этом ограниченном поле. Первое обстоятельство увеличивает консерватизм человеческой деятельности, уменьшая сумму внешних влияний, толкающих человека вперед, отнимая материал, из которого исходит его развитие. Второе увеличивает производительность труда, а тем самым, при обычных условиях, и его прогрессивность. Что важнее? Какая тенденция сильнее? Это вопрос факта, вопрос истории. Долгое время технический и научный прогресс шел рядом со специализацией, рука об руку с нею. Но когда поле труда коллективного бесконечно расширилось, сужение труда индивидуального стало все более отрывать личность от коллектива, и тем самым обессиливать ее. Коренное противоречие, лежащее в специализации, двойственность ее тенденций стала все резче выступать на практике; она привела в технике к безжизненному типу сведенного к элементарной трудовой операции работника старой мануфактуры, в науке и особенно в философии — к не менее безжизненному типу мандарина книжной учености. Это, конечно, типы предельные; а рядом с ними возникало и существует много типов менее резких, в большей или меньшей степени, однако, ослабленных в своей жизненности. Практически, специализация еще необходима на каждом шагу, и далеко не всегда ведет к чрезмерному консерватизму мысли. Если почтенный специалист Поггендорф не в силах был даже сколько-нибудь понять идею Р.Майера, то другой, не менее ученый специалист, Леонар Сади Карно еще за 10 лет до Майера сделал то же самое великое открытие, и только благодаря неожиданной, ранней смерти не успел опубликовать его[346]; третий архи-специалист, Клаузиус, впоследствии превосходно развил ту же идею и дал ей наилучшие математические формулировки. Чаще всего, специализация обнаруживает свое отрицательное действие в развитии мысли человечества именно тогда, когда делается какой-нибудь важный и большой шаг вперед; — а потом, когда шаг сделан, и сопротивление цеховой учености сломлено, — она с большим усердием принимается за разработку нового открытия или изобретения, и с большим успехом довершает его. Но прогресс человечества не остановился на такой несовершенной и противоречивой форме разделения труда, как специализация. Шаг за шагом, он ее преодолевает. Создаются общие, объединяющие методы, в технике и в науке. В технике их вырабатывает машинное производство, в науке — монистические теории: энергетика, дарвинизм, учение Маркса. Работник при одной машине несравненно меньше отличается по характеру и содержанию своего труда от работника при другой машине, чем два ремесленника различных отраслей, или два специалиста в мануфактуре. Равным образом приемы и строй мысли, на которые должны опираться в своей работе исследователи разных областей науки, все более сближаются, все более становятся сходными. В социалистической общественной системе будет уже достигнуто такое объединение методов техники и методов науки, при котором переход от одной отрасли труда или познания к другой будет требовать относительно ничтожного труда, перемена занятий станет самым легким делом. Но все это пока еще впереди, в действительности это существует только как ее тенденция. Рамки специальностей еще резко очерчены, и стушевываются лишь мало-помалу. Положительная роль специализации далеко еще не сыграна и ее филистерски-цеховые формы также весьма распространены. В оценке этих форм философия, по самому существу ее работы, должна занять особое и своеобразное положение. Каждая наука систематизирует или «организует» какую-либо отдельную область опыта, и потому именно является «специальностью». Философия не имеет такой особой области. Она стремится охватить опыт и познание в его целом. Она выражает монистическую потребность человеческого мышления. Следовательно, она есть нечто противоположное специализации. Дробление человека, порожденное специализацией, создало массу жизненных противоречий, сузило мир для каждого отдельного человека и подорвало взаимное понимание людей, интересы личности отделило от интересов коллектива и противопоставило интересам других людей; а отсюда возникла борьба всех против всех, отдавшая человека во власть социально-стихийных сил, для него непонятных и потому неодолимых. Философия хотела связать то, что было разорвано, дать людям цельность и единство взгляда на мир, разрушить перегородки, разделившие человеческий опыт на замкнутые клетки, заполнить пропасти мышления и перекинуть мост от него к загадочно-грозному в своей бесконечной сложности бытию. Всего этого, очевидно, немыслимо сделать в рамках какой-либо специальности. И философия великих мастеров имела всегда энциклопедическую основу. Бессильна была и она решить свою гигантскую задачу: нельзя силой идей объединить то, что разрозненно в реальности. Но все же это были важные и ценные попытки, пролагавшие путь дальнейшей объединительной работе человеческой мысли. Наконец, настало время, когда сила специализации восторжествовала и в самой философской работе, извративши ее смысл, и сделавши из философии нечто коренным образом противоположное всей ее задаче. Философия стала цеховой специальностью, в которой быстро расцвела профессиональная ограниченность, цеховое филистерство. Задача объединения общечеловеческого опыта, в его неисчерпаемом богатстве, сложности и противоречивости, перешла в руки людей, знания которых в массе случаев не выходили из пределов книг, написанных другими людьми по философии, т.е. выполненных ими попыток объединения; самое же содержание этого опыта, развивающейся трудовой практики и познания, оставалось в наибольшей своей доле им незнакомым и чуждым, даже неинтересным. Это было вырождение философии в пустую схоластику, полезную разве только в смысле упражнения логических способностей. Человек, который прочитал асе существующие гносеологии и метафизики, изощрился в критических анализах понятий, но не знает ни практической жизни своего времени, ни методов и результатов самых различных наук, на которые опирается человеческий труд, ни современного ему состояния литературы и искусства, — такой человек есть живая насмешка над философией. Чего может стоит его «философия», какой опыт она объединит и организует? Опыт его кабинета и нескольких тысяч томов чужих рассуждении? А этот карикатурный тип философского «Fachphilister'a» наиболее распространен в наше время, он имеет успех, наивные люди верят, что это, собственно, и есть настоящий носитель философского мышления. В статье одного такого специалиста, патентованного, можно сказать, мыслителя, члена разных соответственных обществ и сотрудника соответственных журналов, мне случилось однажды прочитать, что вот не все же существующее развивается: количество энергии в природе остается неизменным. Трудно словами характеризовать выраженную в этих словах бездну невежества по отношению ко всему техническому и научному развитию нашего времени, глубочайшее незнание того, что означает символ «энергии» в производстве и познании, центральное понятие всей современной организации труда и точной науки. Почтенный мыслитель искренно полагал, что энергия, это такая вещь, которая находится в другой вещи, называемой природой, и которая могла бы увеличиться или распухнуть или «развиться», а между тем ничего этого с ней в действительности не происходит. Он не знал, что «энергия», это просто монистическое отношение человека к различнейшим явлениям в производстве и в познании, что это — объединяющий метод того и другого, который все дальше развивается на наших глазах. Пример этого — вовсе не исключение, а скорее типичный случай для людей, которые под изучением философии понимают чтение философских книг, а под философской работой — писание новых таких же книг на основании прочитанных. От такого наивного понимания всего легче должны отрешаться марксисты, которым хорошо известно, что философия — это идеология, т.е. «надстройка», т.е. нечто производное, и потому смешно ее строить из ее самой, а надо начать с выяснения «базиса», т.е. изучать производительные силы, что делается науками техническими и естественными, а затем — экономику и основные идеологические области, что делается науками социальными. И на основании всего этого, для марксиста должно быть ясно, что к философской работе любой широко образованной и видевшей жизнь человек подготовлен несравненно лучше, чем пыльный специалист-гносеолог. Отсюда вытекает более, чем в какой-либо другой области, бесспорное право «профана», обладающего достаточным жизненным и научным опытом, «иметь свое суждение» в борьбе философских направлений. И особенно печально видеть, когда некоторые марксисты, приступая к философским вопросам, стараются придать себе вид настоящих цеховых филистеров и запугать читателя своей ученостью, чтобы он им на слово верил. Даже те, кто обладает действительной ученостью, должны бы помнить, что не марксистское дело — внушать рабье преклонение перед умственным аристократизмом избранных, обладающих высшим специальным знанием. А засорять мозги читателя тысячами спешно вырванных, плохо разобранных, слабо связанных, да иной раз еще искаженных цитат — это дело прямо уже нехорошее, анти-социальное. Специальное изучение философии — вещь очень хорошая, но тогда, когда оно опирается на серьезные знания, научные и практические. Полезно исследовать и критиковать взгляды различных философов прошлого и настоящего, но при этом надо ясно представлять себе тот жизненный материал, который они организовали в своих философских воззрениях. Нелепо цитировать по одному и тому же вопросу Беркли, Канта, Маха, не считаясь с тем, что все содержание их понятий различно, потому что различна вся историческая обстановка, в которой они жили, сумма опыта, с которой они имели дело, социальные мотивы, которые ими руководили, — не считаясь с тем, что даже одни и те же слова и формулы выражают у них совсем не одно и то же. Для марксиста понимать все это — более обязательно, чем для кого-либо. Нет вещи более не-исторической, более анти-марксистской, чем набор цитат из разных школ и времен, не соединенный с серьезным социальным анализом цитируемых идей. Книга, которую мы разбирали, всем своим тоном, всем своим построением учит верить в профессиональную ученость специалистов, как она учит верить в Маркса. Первая вера — вредна и смешна, вторая — вредна и позорна. XXIV Подведем итоги философскому трактату В.Ильина. Мы видели в нем массу противоречий; но «диалектические» ли они? Внешний вид глубочайшей учености — и не менее глубокое невежество на самом деле. Постоянные обвинения противников в «неприличии», в «литературном наездничестве», — и необычный даже для наших отечественных нравов лексикон ругательных слов.[347] Обозначение всех оппонентов как «философских реакционеров», и самая застойная тенденция, самая злая ненависть ко всяким без различия «новшествам». Резкий, анти-религиозный тон, приписыванье враждебной стороне стремлений к «поповщине», — и глубоко религиозное мышление, с культом «абсолютного». Это последнее противоречие, конечно, основа всех остальных. Представьте себе человека, который, мысля религиозно, формально принял учение, глубоко враждебное всякому «фидеизму». Тогда он во-1), создает культ из своей анти-религиозности, что само по себе еще не было бы так плохо; но при этом он, — во-2), — всякие взгляды, с которыми не согласен, или которых не понимает, будет рассматривать, как идеи враждебной секты, как враждебную религию. Так его собственная религиозность для него субъективно проецируется на его противников. Может быть, вы слышали, читатель, историю про одного алкоголика, который, в ответ на грустные упреки друзей, — «что, брат, допился-таки до чертиков?» — гордо отвечал: «Нет, я-то еще не допился, а вот он (больной указал на фельдшера), он действительно допился: так по нем и прыгают, так и прыгают: я сам видел». В.Ильин тоже отнюдь не находится в религиозном опьянении от своей «абсолютной истины». Нет, но он сам видел, как прыгают клерикальные чертики по разным «махистам». XXV Не прошло и пяти месяцев с появления книги В.Ильина, как у него уже обнаруживаются собственные последователи, и притом совершенно слепо ему доверяющие… Передо мной официальное «Письмо к слушателям заграничной марксистской школы» Н.Ленина[348]. Этот весьма заслуженный политик, обличая означенную школу в философских ересях, которые он считает теоретической основой какой-то новой фракции, — как Плеханов считал их теоретической основой большевизма, — пишет так: «Возьмите, наконец, программу занятий школы. Из четырех отделов один — третий — озаглавлен «философия пролетарской борьбы». В международной марксистской литературе есть десятки и сотни, если не тысячи, программ занятий подобного же типа. Но вы нигде не найдете «философии пролетарской борьбы». Есть философский материализм Маркса и Энгельса, но нигде нет «философии пролетарской борьбы». И никто из европейских марксистов не поймет, что это значит. Поймут это только те, кто знаком с сочинениями Станислава А.Вольского, Богданова, Базарова, Луначарского. Прежде чем «философию пролетарской борьбы» преподавать, надо такую философию выдумать. А выдумкой этой особой философии, которая тем чаще божится словом «пролетарская», тем дальше она от пролетарского мировоззрения, занималась и занимается только указанная группа…».

The script ran 0.004 seconds.