Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джидду Кришнамурти - Записные книжки [0]
Язык оригинала: IND
Известность произведения: Средняя
Метки: religion, religion_esoterics, religion_rel, sci_philosophy

Аннотация. «Записные книжки» содержат тексты ежедневных записей Джидду Кришнамурти с 18 июня 1961 г. по 23 января 1962 г. Это записи наблюдений природы, наблюдений состояний сознания. Это глубокие проникновения во внутренний мир человека: сила их света делает очевидной всю разрушительность энергетики психологических структур, как для самого человека, так и для всего, что существует на земле, живого и неживого. Много мест этих записей могут показать, с какой реальностью встречается мозг, свободный от помех эгоцентрической обусловленности.

Полный текст.
1 2 

Какое странное желание — показать себя или кем-то быть. Зависть означает ненависть, а тщеславие развращает. Кажется, что так невозможно трудно быть простым, быть тем, что вы есть, и не притворяться. Очень трудно быть тем, что вы есть, и не пытаться чем-то стать — что, как раз, не слишком трудно. Вы всегда можете притворяться, носить маску, но быть тем, что вы есть, чрезвычайно сложное дело, так как вы всё время меняетесь; вы никогда не бываете тем же самым, и каждый момент открывает новую грань, новую глубину, новую поверхность. Вы не можете быть всем этим в каждый момент, так как каждый момент несёт с собой свою собственную перемену. Поэтому, если вы вообще разумны, вы откажетесь от того, чтобы быть чем-то. Вы думаете, что вы очень чувствительны, и вот какой-то случай, промелькнувшая мысль, показывает, что это не так; вы думаете, что вы умны, начитаны, артистичны, моральны, но миновав какой-то жизненный поворот или кризис, вы обнаруживаете, что ничего этого нет, что вы глубоко честолюбивы, вы завистливы и неумелы, грубы и беспокойны. Вы — всё это, раскрывающееся шаг за шагом и поворот жизни за поворотом, — вам же хочется чего-то длительного, постоянного, но, конечно, только того, что выгодно и приятно. И поэтому вы гонитесь за этим — а всё множество других ваших «я» устраивает шум и отстаивает каждый своё право идти своим путём и реализовать себя. Поэтому вы становитесь полем битвы — полем честолюбивых и вообще всяких устремлений со всеми их удовольствиями и страданиями, достижениями, завистью и страхом. Слово «любовь» включается во всё это ради респектабельности и чтобы удержать семью вместе, но вы находитесь в плену своих целей, пристрастных идей и видов деятельности, изолированы, и громко требуете признания и славы, вы и ваша страна, вы и ваша партия, вы и ваш утешительный бог. Так что быть тем, что вы есть, чрезвычайно трудное дело; и если вы не совсем спите и хоть сколько-то чутки и бдительны, вы знаете всё это и скорбь всего этого. Поэтому вы топите себя в своей работе, в своей вере, в своих фантастических идеалах и медитациях. Тем временем вы стали старым и подошли к краю могилы, если уже не мертвы внутренне. Отбросить все эти вещи с их противоречиями и всё возрастающей скорбью и быть ничем — самое естественное и разумное, что можно сделать. Но прежде чем вы сможете быть ничем, вы должны откопать всё это, откопать всё, что скрыто, вытащить это на свет и тем самым понять. Чтобы понять эти скрытые потребности и побуждения, вы должны осознавать их, без выбора, как это происходит со смертью; тогда, в акте чистого видения, они захиреют и отомрут, у вас не будет скорби, и вы будете как ничто. Быть как ничто не означает негативного состояния; само отрицание всего, чем вы были, есть с высшей степени позитивное действие — позитивное не в смысле реакции, которая представляет собой бездействие; именно это бездействие является причиной скорби. Такое отрицание и есть свобода. Это позитивное действие даёт энергию, а только лишь идеи энергию рассеивают. Идея — время, а жизнь во времени означает распад, скорбь. 28 ноября В густой, плотно засаженной казуариновой роще рядом с тихой и спокойной дорогой была большая вырубка; к вечеру роща была тёмной, пустынной, и эта вырубка приветливо принимала небеса. Дальше по дороге стояла тонкостенная хижина с крышей из переплетённых пальмовых листьев; в хижине горел тусклый свет, фитиль, зажжённый в блюдечке с маслом, и два человека, мужчина и женщина, сидели на полу за ужином, громко переговариваясь и иногда смеясь. Двое мужчин переходили рисовое поле по узкой тропинке, которая разделяла поля и сдерживала воду. Они несли что-то на головах и беседовали, речисто и многословно. Была здесь также группа крестьян, которые с резким смехом и усиленно жестикулируя что-то объясняли друг другу. Женщина вела телёнка нескольких дней от роду, за ними шла его мать, нежно подбадривая малыша. Стая белых птиц с длинными ногами летела на север, они летели, медленно и ритмично взмахивая в воздухе своими крыльями. Солнце село при ясном небе, и окрашенный розовым луч пересекал небо почти от горизонта до горизонта. Это был очень спокойный вечер, и огни города были далеко. Именно этот небольшой открытый участок в казуариновой роще вмещал в себя вечер; проходя мимо него, осознавал его необычайное спокойствие; забыт был весь свет и блеск дня и суета приходящих и уходящих людей. Сейчас он был спокоен, окружённый тёмными деревьями в быстро угасающем свете дня. Он был не только спокоен, но в нём была радость, радость безмерного одиночества, — и когда проходил мимо него, пришло, подобно волне, то всегда незнакомое иное, заливая и затопляя сердце и ум своей красотой и своей ясностью. Всякое время прекратилось, следующий момент не имел начала. Только из пустоты появляется любовь. Медитация — не игра воображения. Любые образы, слова, символы должны прийти к концу для расцвета медитации. Ум должен освободиться от своего рабства у слова и его реакций. Мысль — время, и символ, пусть даже древний, значительный, должен потерять свою власть над мыслью. Тогда мысль не имеет продолжения, она существует только от момента к моменту и поэтому теряет свою механическую устойчивость; мысль тогда не формирует ум, не замыкает его в рамках идей, не обусловливает его культурой и обществом, в котором он живёт. Свобода — это свобода не от общества, а свобода от идеи; при свободе отношения и общество не обусловливают ум. Всё сознание остаточно, оно изменяется, модифицируется и приспосабливается, а его перемена возможна лишь тогда, когда время и идея пришли к концу. Конец — это не умозаключение, не слово, которое можно истребить, не идея, которую можно отвергнуть или принять. Его надлежит понять через самопознание; знать или приобретать знание не означает учиться, познавать; ибо знание и его приобретение есть опознание и накопление, которое препятствует тому, чтобы учиться, познавать. Учиться, познавать, можно только от момента к моменту, ибо «я», «эго» постоянно меняется, никогда не бывая постоянным. Накопление, знание искажает и прекращает познание, тот процесс, в котором человек учиться. Накопление знания, даже расширяющее его границы, становится механичным, но механичный ум — это не свободный ум. Самопознание освобождает ум от известного; постоянная жизнь в условиях активности известного порождает бесконечный конфликт и несчастье. Медитация не является личным достижением, личным поиском реальности; она становится такой, когда ограни-ничена методами, системами; тогда рождаются и иллюзии, и обманы. Медитация освобождает ум от узкого, ограниченного существования для вечно расширяющейся, вневременной жизни. 29 ноября Без чувствительности, чуткости, не может быть сердечности; личная реакция вовсе не означает чувствительности; вы можете быть чувствительным относительно своей семьи, своих достижений, своего статуса, своих способностей. Этот вид чувствительности — реакция, узкая и ограниченная, и это деградация. Чувствительность не есть хороший вкус, потому что хороший вкус имеет личный характер, а свобода от личной реакции есть осознание красоты. Без понимания красоты и без чувствительного, чутко-восприимчивого её осознания нет любви. Это чувствительное, чуткое осознание природы, реки, неба, людей и грязной дороги означает сердечность. Сущность сердечности — чувствительность, чуткая восприимчивость. Но большинство людей боится быть чувствительными; для них быть чувствительными означает быть уязвимыми, и потому они делаются бесчувственными и черствеют, сохраняя тем самым свою скорбь. Или они укрываются во всякого рода развлечениях, в церкви, в храме, в болтовне, кино, социальных реформах. Но быть чувствительным — это не нечто личное, если же это имеет личный характер, то ведёт к несчастью. Прорываться через эту личную реакцию значит любить, а любовь — и для одного и для многих; любовь не ограничивается одним или многими. Чтобы быть чувствительными, нужно, чтобы все чувства были вполне живыми, активными, страх же стать рабом чувств — это просто стремление уйти от естественного факта. Осознание факта не ведёт к рабству, это страх перед фактом ведёт к зависимости. Мысль исходит из чувств, и мысль ведёт к ограничению — но вы всё же не боитесь мысли. Наоборот, её почитают респектабельной и тщеславно лелеют. Чувствительно осознавать мысль и чувство, мир вокруг себя, свой офис и природу — значит каждое мгновение вспыхивать сердечностью. Без сердечности всякое действие становится тягостным и механичным — и ведёт к упадку. Было дождливое утро, и небо было плотно закрыто облаками, тёмными и беспокойными; дождь начался очень рано, и вы могли слышать его шум среди листьев. И было так много птиц на маленьком газончике, больших и маленьких, светло-серых и коричневых с жёлтыми глазами, больших чёрных ворон и маленьких, меньше воробья; они скреблись, толкались, трещали, щебетали неугомонно, жалуясь или выражая удовольствие. Дождь моросил, и они, похоже, ничего не имели против этого, но когда полило сильнее, они все улетели, громко сетуя. Но кусты и большие старые деревья радовались; их листья были дочиста отмыты от многодневной пыли. Капли воды висели на кончиках листьев; и одна капля падала на землю, а уже появлялась другая, готовая упасть; каждая капля была дождём, рекой и морем. И каждая капля была яркой, блестящей; она была роскошнее всех алмазов и прекраснее их; капля формировалась, пребывала некоторое время в своей красоте и исчезала в земле, не оставляя следа. Это была бесконечная процессия, исчезающая в земле. Это была бесконечная процессия за пределами времени. Шёл дождь, и земля наполнялась на все жаркие дни многих месяцев. Солнце было скрыто за массой облаков, и земля отдыхала от жары. Дорога была очень скверная, с множеством глубоких рытвин, заполненных бурой водой; небольшой автомобиль то переезжал их, то объезжал, но продвигался вперёд. Там были розовые цветы на ползучих растениях, вившихся вокруг деревьев и по заборам из колючей проволоки, буйно разрастаясь над кустами, и дождь делал их окраску более мягкой и более нежной; такие цветы были повсюду, и их нельзя было не принять. Дорога прошла мимо грязного посёлка с грязными лавчонками и грязными закусочными, но когда она повернула, появилось рисовое поле, окружённое пальмами. Они окружали его, как бы присваивая его себе, чтобы люди его не испортили. Рисовое поле следовало изгибающейся линии пальм, а за ними были рощи бананов, большие блестящие листья которых были видны сквозь пальмы. Это рисовое поле было как бы заколдованным; оно было таким изумительно зелёным, таким роскошным и восхитительным; оно было невероятным, оно захватывало ваш ум и сердце. Вы смотрели на него и исчезали, чтобы уже никогда не быть прежним. Этот цвет был богом, был музыкой, был любовью земли; небеса приближались к пальмам и покрывали землю. Это рисовое поле было блаженством вечности. Дорога шла к морю; море было бледно-зелёное, с огромными катящимися валами, они обрушивались на песчаный пляж; волны были грозные, насыщенные яростью множества штормов; море выглядело угрожающе спокойным, а волны демонстрировали его опасность. Лодок на море не было, этих непрочных катамаранов, очень грубо связанных куском верёвки; все рыбаки находились в тёмных и крытых пальмовыми листьями хижинах на песке, очень близко к воде. И облака продолжали накатываться, гонимые ветрами, ощутить которых вы не могли. И снова придёт дождь, с приятной улыбкой. Для так называемых религиозных людей быть чувствительным — грех, зло, присущее мирскому; для религиозного человека прекрасное есть искушение, которому надлежит сопротивляться, пагубное отвлечение и помеха, которую следует отвергнуть. Добрые дела не заменят любовь, без любви же любая деятельность ведёт к страданию, или возвышенному или низменному. Сущность сердечности — чувствительность, и без неё всякое поклонение есть бегство от реальности. Для монаха, для саньяси, чувства — путь страдания; исключение делается для мысли, которая должна быть посвящена богу их воспитания, их обусловленности. Но мысль происходит от чувств. Это мысль создаёт время, и это мысль делает чувствительность грешной. Выйти за пределы мысли — добродетель, эта добродетель — повышенная чувствительность, которая есть любовь. Любите — и греха нет; любите — и делайте, что хотите, и тогда нет скорби. 30 ноября Местность без реки пустынна. Это маленькая река, если её вообще можно назвать рекой, но на ней довольно большой мост (Эльфинстоун-бридж через реку Адьяр. Дом, где он остановился, находился на северо-западной стороне моста)из кирпича и камня, не слишком широкий, автобусам и автомобилям приходится здесь ехать медленно; на нём всегда есть пешеходы и неизбежные велосипеды. Она и претендует на то, чтобы быть рекой, и во время дождей выглядит и глубокой и полноводной, но теперь, когда дожди почти закончились, она выглядит широкой полосой воды с большим островом и множеством кустов посреди него. Она течёт к морю прямо на восток, с большим воодушевлением, радостно. Но теперь здесь широкая песчаная отмель, и она ждёт следующего сезона дождей. Коровы вброд переходили на остров; немногочисленные рыбаки пытались поймать хоть какую-нибудь рыбу, и рыба всегда была мелкая, примерно с большой палец; когда её продавали поддеревьями, от неё шёл ужасный запах. Этим вечером в спокойной воде стояла большая цапля, застывшая в полной неподвижности. Это была единственная птица на реке; по вечерам вороны и прочие птицы обычно летали через реку, но в этот вечер не было ни одной, кроме этой одинокой цапли. Вы не могли не увидеть её; она была такая белая, неподвижная под солнечным небом. Жёлтое солнце и бледно-зелёное море виднелись на некотором удалении, а на простиравшемся в их направлении участке суши лицом к лицу с рекой и морем стояли три пальмы. Вечернее солнце освещало их и море за ними, беспокойное, опасное, отливавшее приятной голубизной. С моста небо выглядело таким огромным, таким близким и чистым; аэропорт отсюда был далеко. Этим вечером та единственная цапля и три пальмовых дерева были всей землёй, временем прошлым и настоящим, и жизнью, у которой не было прошлого. Медитация стала цветением без корней и потому умиранием. Отрицание есть чудесное движение жизни, а позитивное есть реакция на жизнь, это сопротивление. При сопротивлении нет смерти, а только страх; страх порождает новый страх и деградацию. Смерть — это расцвет нового; медитация — это умирание известного. Удивительно, что человек никогда не может сказать: «Я не знаю». Чтобы действительно это и сказать и почувствовать, необходимо смирение. Однако человек никогда не признаёт факт своего постоянного незнания; это тщеславие питает ум знанием. Тщеславие — это удивительная болезнь, вечно возбуждающая надежды и вечно ввергающая в угнетённое состояние. Но признать, что не знаешь, — это остановить механический процесс приобретения знания. Есть несколько способов сказать: «Я не знаю», — притворство со всеми его тайными и хитрыми методами, желание произвести впечатление, приобрести какую-то значительность и так далее; есть «Я не знаю», которое по сути указывает на время, необходимое для того, чтобы узнать, и есть «Я не знаю», которое не ищет способа узнать; в одном состоянии никогда не учатся, только накапливают и потому никогда не учатся, а другое — всегда состояние человека, который учится без всякого накопления. Нужна свобода учиться, и тогда ум может оставаться молодым и невинным; а накопление заставляет ум деградировать, стареть и увядать. Невинность — не недостаток опыта, но свобода от опыта; это свобода умирать для всякого переживания и не позволять ему пускать корни в почве скапливающего богатства мозга. Жизнь не бывает без переживаний и опыта, но жизни не может быть и тогда, когда почва полна корней. Однако смирение не является сознательным очищением от известного — это тщеславие достижения; смирение — та полнота незнания, которая и есть умирание. Страх смерти присутствует лишь в том, чтобы знать, но не в том, чтобы не знать. Страха неизвестного нет, страх есть лишь к изменению известного, к окончанию известного. Но привычка к слову, эмоциональное содержание слова, его скрытые значения, подтексты, препятствуют свободе от слова. Без этой свободы вы — раб слов, выводов и идей. Если вы живёте словами, как многие, внутренний голод оказывается ненасытным; это значит всё время пахать и никогда не сеять. В этом случае вы живёте в мире нереальности, лицемерия и скорби, что не имеет смысла. Верование, убеждение — это слово или мысленный вывод, состоящий из слов, и это то самое, что извращает и портит красоту ума. Разрушить слово — разрушить внутреннюю структуру безопасности, которая всё равно не обладает никакой реальностью. Небезопасность, происходящая от насильственного лишения безопасности, ведёт к разнообразным недугам, но небезопасность, исходящая из цветения медитации, — смирение и невинность, и её силы человек самонадеянный и гордый никогда не сможет узнать. 1 декабря Дорога была очень грязная, с глубокими колеями, многолюдная; дорога эта проходила за городом, где постепенно строился пригород, но сейчас она была невероятно грязна, с множеством рытвин, собак, коз, бродячих коров, автобусов, велосипедов, автомобилей, но больше всего было людей; магазины, торгующие разноцветными напитками в бутылках, магазины, продающие ткани, еду и дрова, банк, мастерская по ремонту велосипедов, опять еда, козы, но больше всего людей. По обе стороны дороги здесь тихая сельская местность, пальмы и рисовые поля и огромные лужи воды. Солнце выглядывало из облаков за пальмовыми деревьями, которые взрывались красками и отбрасывали огромные тени; пруды блестели, и каждый куст, каждое дерево изумлялись небесному простору. Козы занимались обгладыванием их корней, женщины стирали одежду у крана, дети продолжали свои игры; повсюду какая-то деятельность, и никто не давал себе труда посмотреть на небо или на эти облака с их красками; это был вечер, которому предстояло вскоре исчезнуть и никогда больше не появиться снова, но, похоже, никого это не заботило. Безотлагательное было важнее всего, то безотлагательное, которое можно распространить в будущее, за пределы видимости. Дальнее видение — видение безотлагательного. Загрохотал мчавшийся автобус, никому не уступая ни дюйма, уверенный в себе; и все уступали ему дорогу, но огромный буйвол остановил его: он шёл прямо посередине, он передвигался своей тяжёлой поступью, не обращая никакого внимания на его сигнал, и сигнал раздражённо умолк. В глубине души каждый человек — политик, озабоченный безотлагательным и пытающийся всю жизнь превратить в безотлагательное. И позднее, там, за поворотом, будет скорбь, — но её можно будет избежать, так как существуют таблетки и выпивка, храм и целое семейство разных видов безотлагательного. Вы могли бы покончить со всем этим, если бы горячо верили во что-то или ушли с головой в работу или стали ревностным приверженцем какого-нибудь образа мысли. Но вы всё это уже испробовали, и ваш ум оставался таким же бесплодным, как и ваше сердце, и вы перешли на другую сторону дороги и затерялись в безотлагательном. Облака в небе теперь сгустились, пятно света осталось только там, где было солнце. Дорога шла дальше, мимо пальм, мимо казуарин, рисовых полей, всё дальше и дальше, и вдруг, как всегда неожиданно, пришло то иное с той чистотой и силой, которую ни мысль, ни безумие не могли бы выразить, и оно было здесь, и ваше сердце, казалось, взрывалось в экстазе в пустые небеса. Мозг был совершенно спокоен и неподвижен, но чутко-чувствителен и бдителен. Он не мог войти в пустоту, он связан с временем, но время остановилось, и он не мог переживать; переживание есть опознание, а то, что опознано, оказалось бы временем. Поэтому мозг был неподвижен, просто спокоен, он не спрашивал и не искал. И эта полнота любви — или чего хотите, слово не является самой реальностью, — вошла во всё и пропала. Всё имеет своё пространство, своё место, но у этого не было ничего такого, и поэтому его нельзя найти; что бы вы ни делали, вы этого не найдёте. Этого нет ни на рынке, ни в каком-либо храме; всё должно быть разрушено, ни один камень не оставлен неперевернутым, ни один фундамент не сохранён, но даже и в таком случае эта пустота останется неповреждённой, и тогда, возможно, непознаваемое сможет пройти. Оно было здесь, и с ним красота. Любой продуманный, сознательно разработанный способ изменения — это не-изменение; такое изменение имеет мотив, цель и направление, и потому это просто продолжение — видоизменённое — того, что было. Такое изменение бесполезно; это всё равно что менять одежду на кукле, которая остаётся механической, безжизненной и непрочной и которая, после поломки, будет выброшена. Смерть — неизбежный конец изменения; экономическая, социальная революция есть смерть в форме перемены. Это вообще не революция, просто видоизменённое продолжение того, что было. Перемена, всеобъемлющая и полная революция, имеет место только тогда, когда изменение как структура времени осознаётся как ложное, и в самом этом полном отказе происходит перемена. 2 декабря Море было бурным, громко ревели приходившие издалека валы; поблизости находилась деревня, построенная вокруг большого глубокого пруда, водоёма, как они его называли, и разрушенный храм. Вода в водоёме была бледно-зелёная, и со всех сторон к ней спускались ступени. Деревня была запущенная, грязная, без каких бы то улиц, дома же стояли вокруг этого водоёма, и с одной стороны от него находился древний храм в руинах и другой храм, сравительно новый, с красными полосами на стенах; дома обветшали, но деревня эта вызывала ощущение чего-то знакомого, дружественного. У дороги, ведущей к морю, группа женщин громко торговалась, обсуждая какую-то рыбу; казалось, что их всех всё это очень волнует; это было и их вечерним развлечением, поскольку они также ещё и смеялись. Сметённый с дороги мусор кучей лежал в углу, и грязные деревенские собаки совали в него свои носы; расположенная поблизости лавочка продавала напитки и еду, и бедная женщина с ребёнком, одетая в лохмотья, просила милостыню у её дверей. Суровое и безжалостное море грохотало совсем близко, но за деревней простирались восхитительные зелёные рисовые поля, полные мира и надежды в вечернем свете. Облака неторопливо шли над морем, освещённые солнцем, но повсюду была суета, и никто не смотрел на небо. Мёртвая рыба, шумная группа, зелёная вода в этом глубоком пруду и полосатые стены храма, казалось, скрывали и прятали от вас заходящее солнце. Когда вы идёте этой дорогой через канал, вдоль рисового поля и казуариновых рощ, все прохожие, которых вы знаете, очень дружелюбны; они останавливаются и говорят вам, что вам следует приехать и пожить здесь среди них, что они будут заботиться о вас, а небо темнеет, зелень рисовых полей исчезает, и звёзды очень ярки. Во время прогулки по этой дороге, в темноте, при свете города, отражающемся в облаках, эта несокрушимая сила приходит в таком изобилии и с такой ясностью, что у вас буквально перехватывает дыхание. Вся жизнь была этой силой. Это не была сила тщательно воспитанной, укреплённой воли, сила защиты и сопротивления; это не была сила смелости, сила ревности, смерти. У неё не было никаких качеств, никакое описание не могло вместить её, но всё же она была здесь, как те тёмные отдалённые холмы и те деревья у дороги. Она была слишком огромна, чтобы мысль могла вызвать её или рассуждать о ней. Это была сила, у которой нет причины, и потому ничего нельзя было добавить к ней или отнять от неё. Эту силу знать нельзя; она не имеет очертаний, формы, и к ней нет подхода. Знание и его приобретение есть опознание, она же всегда новая, нечто, что не может быть измерено во времени. Она была здесь весь день, неопределённо, ненавязчиво, как шёпот, а сейчас она присутствовала с такой настойчивостью, в таком изобилии — не было ничего, кроме неё. Слова затасканы, и они сделались обыденными — слово «любовь» есть и на рынке, но во время прогулки по этой пустынной дороге это слово имело совсем другой смысл. Она пришла вместе с той непостижимой силой, они были нераздельны, как лепесток и его цвет. Мозг, сердце и ум были полностью поглощены этим, не осталось ничего, кроме этого. И всё же автобусы тарахтели, проезжая мимо, крестьяне громко разговаривали, и Плеяды стояли прямо над горизонтом. Это продолжалось, шёл ли один или же с другими, и это продолжалось всю ночь, пока среди пальмовых деревьев не началось утро. Но и сейчас оно присутствует здесь, как шорох среди листвы. Что за необычайная вещь медитация. Если есть какое-то принуждение, попытка заставить мысль соответствовать, подражать, она становится скучной, утомительной нагрузкой. Безмолвие, которого желают, перестаёт бы просветляющим; если это погоня за видениями и переживаниями, то она ведёт к иллюзиям и к самогипнозу. Только в цветении мысли и поэтому лишь в окончании мысли медитация имеет смысл; цвести мысль может лишь в свободе, а не в постоянно расширяющихся шаблонах знания. Знание может давать дополнительные возможности переживания более сильных ощущений, — но ум, который ищет переживаний, всё равно каких, — незрелый ум. Зрелость есть свобода от любого переживания, любого опыта; на неё уже никак не влияет быть или не быть чем-то. Зрелость в медитации означает освобождение ума от знания, так как именно он формирует и контролирует все переживания, всякий опыт. Ум, который сам себе свет, не нуждается в переживании и опыте. Незрелость — это стремление ко всё более значительному и более широкому переживанию и опыту. Медитация — это странствие через мир знания и освобождение от него, чтобы войти в неизвестное. 3 декабря Они ссорились в этой маленькой хижине, с масляной лампой, на этой славной дороге; она пронзительно, визгливо кричала что-то о деньгах, их осталось недостаточно для покупки риса, он же тихим, испуганным голосом что-то мямлил. Вы могли слышать её голос, находясь очень далеко, и только переполненный автобус заглушил его. Пальмовые деревья были безмолвными, тихими, и даже пушистые верхушки казуарин прекратили своё мягкое движение. Луны не было, и было темно, солнце уже село среди собиравшихся на небе облаков некоторое время назад. Проехали автобусы и автомобили, великое их множество, все они ездили посмотреть древний храм у моря, и теперь дорога снова стала тихой, уединённой и заброшенной. Редкие крестьяне, проходившие мимо, разговаривали тихо, усталые после трудового дня. Это удивительное беспредельное приходило и было здесь с невероятной мягкостью и ласковой любовью; подобно нежному молодому листку весной, который так легко разрушается, оно было абсолютно уязвимым и потому вечно несокрушимым. Все мысли и чувства исчезли, и всякое опознание прекратилось. Удивительно, насколько важными стали деньги, — и для дающего и для получающего, и для человека у власти и для бедняка. Они постоянно говорят о деньгах, или избегают говорить о них, ибо это дурной тон, но постоянное них думают. Деньги для добрых дел, деньги для партии, деньги для храма и деньги для покупки риса. Если у вас есть деньги, вы несчастны, и если у вас их нет, вы также несчастны. Вам говорят, чего человек стоит, когда рассказывают о его положении, о степенях, им полученных, о его уме, его способностях, о том, сколько он зарабатывает. Зависть богатого и зависть бедного, борьба за то, чтобы выделиться знаниями, одеждой, блестящим разговором. Каждому хочется произвести на кого-либо впечатление, и чем больше компания, тем лучше. Но деньги важнее, чем что-либо другое, за исключением власти. Эти две вещи образуют замечательную пару; у святого есть власть, хотя нет денег; он влияет и на богатого и на бедного. Политик будет использовать страну и святого и богов и что угодно, чтобы забраться на вершину и говорить вам об абсурдности честолюбия и безжалостности власти. Деньгам и власти нет конца; чем больше у вас есть, тем больше вам хочется, и конца этому нет. Но за всеми деньгами и властью стоит скорбь, от которой невозможно избавиться; вы можете отодвигать её в сторону, пытаться забыть о ней, но она всегда здесь; вы не можете переспорить её, она всегда здесь, глубокая рана, которую, похоже, ничто не вылечит. Никто не хочет быть свободным от скорби, слишком уж сложно понять её; она по-всякому объяснена в книгах, и книги, и слова, и выводы стали самым важным, но скорбь всё равно здесь, хотя и прикрытая идеями. И важным становится бегство; бегство — самая суть поверхностности, хотя степень его глубины и может различаться. Но от скорби не так-то легко жульнически увернуться. Чтобы покончить с ней, вы должны войти в самую её сердцевину и исследовать её; вы должны провести очень глубокие раскопки и исследования в самом себе, ни одного угла не оставляя незамеченным. Вы должны видеть каждый изгиб и поворот хитрой мысли, каждое чувство, чего бы оно ни касалось, каждое движение каждой реакции, без ограничения и без отбора. Это всё равно что проследить реку до её истока, сама река и приведёт вас к нему. Вы должны проследить каждую линию и каждую путеводную нить к сердцу печали. Вам нужно только следить, видеть, слушать; всё это здесь, ясно и открыто. Вам нужно совершить путешествие, не на луну, не к богам, а в себя самого. Вы можете шагнуть в себя быстро, так же быстро покончив со скорбью, или продолжать путешествие, лениво, праздно и без горячего интереса. Чтобы покончить со скорбью, вам нужна страсть, но страсть не приобретается бегством. Она есть, когда вы перестаёте убегать. 4 декабря Под деревьями было очень спокойно; здесь было так много птиц, зовущих, поющих и щебечущих бесконечно и неугомонно. Ветви были огромные, красивые, гладкие, вид их совершенно потрясал, в них были такой размах и такое изящество, что слезы навёртывались на глазах и вы изумлялись чудесам плодов земли. На земле не было ничего прекраснее этого дерева, и когда оно умрёт, оно всё равно будет прекрасным, с голыми ветвями, открытое небу и выбеленное солнцем, и птицы будут отдыхать на его безлиственной обнажённости. Здесь будет убежище для сов, в этом глубоком дупле, и яркие, крикливые попугаи станут гнездиться наверху, в дупле той ветви; прилетят дятлы с красными хохолками перьев, торчащими прямо из головы, чтобы занять некоторые дупла, и конечно, здесь будут эти полосатые белки, бегающие по веткам, вечно жалующиеся на что-то, но всегда любопытные; и прямо на верху, на самой верхней ветке усядется белый с красным орёл, обозревающий землю с достоинством и в одиночестве. Здесь будет и множество муравьев, красных и чёрных, взбирающихся вверх по дереву, и других, что спешат вниз, и их укусы будут весьма болезненны. Но сейчас это дерево было живым и чудесным — оно давало много тени, и палящее солнце совсем не могло коснуться вас; вы могли просидеть здесь час, видеть и слышать всё, что есть живого и мёртвого, внутри и снаружи. Вы не можете видеть и слышать внешнее без обращения к внутреннему. На самом деле внешнее есть внутреннее, а внутреннее есть внешнее, и очень трудно, почти невозможно разделить их. Вы смотрите на это величественное дерево; вам трудно понять, кто кого наблюдает, а вскоре наблюдающего и вообще нет. Всё такое интенсивно живое, и есть только жизнь, а наблюдающий мёртв, как этот лист. Нет разделяющей границы между деревом и птицами и тем человеком, что сидит в тени, и самой землёй, такой обильной. Добродетель присутствует здесь без мысли, так же как и порядок; порядок не существует постоянно и прочно, он здесь только от мгновения к мгновению, и это беспредельное приходит с заходом солнца так непреднамеренно, с таким свободным радушием. Птицы умолкли, так как становилось темнее; всё постепенно успокаивалось, подготавливалось к ночи. Мозг, этот чудесный, чувствительный, живой инструмент, полностью спокоен, только наблюдает, слушает без малейшей реакции, без регистрации, без переживания, он только видит и слушает. С этой беспредельностью приходит любовь и разрушение, и разрушение это — неприступная сила. Всё это слова, как то мёртвое дерево, символ того, что было и чего больше нет. Оно ушло, устранилось из слова; слово мертво, безжизненно, оно никогда не охватит этого всеобъемлющего ничто. Только из этой беспредельной пустоты и выходит любовь, с её невинностью. Как может мозг осознать эту любовь, мозг, который так активен, переполнен, отягощён знанием и опытом? Всё должно быть отвергнуто, чтобы это имело место. Привычка, даже удобная, разрушительна для чувствительности; привычка даёт ощущение безопасности, и какая же может быть чуткость, чувствительность, когда культивируется привычка; это не означает, что небезопасность приводит к чуткому осознанию. Как быстро всё становится привычкой, скорбь, так же как и удовольствие, и тогда появляется скука и то особое состояние, которое называется праздностью. После следования привычке, которая работала сорок лет, у вас есть свободное время или досуг в конце дня. Есть очередь привычки, теперь же наступает очередь праздности, которая в свою очередь превращается в привычку. Без чувствительности нет сердечности и той искренности, которая не является принуждённой, управляемой реакцией противоречивого существования. Механизм привычки — сама мысль, которая всегда ищет безопасности, какого-либо комфортабельного состояния, которое никогда не будет нарушено. Но именно этот поиск постоянства исключает чувствительность. Чувствительность никогда не ранит, не наносит вреда; только то, в чём вы нашли убежище, причиняет боль. Быть полностью чувствительным означает быть полностью живым — а это и есть любовь. Но мысль очень хитра; она будет ускользать от преследователя, которым является другая мысль; мысль не может проследить другую мысль. Только цветение мысли может быть увидено и услышано, и то, что цветёт в свободе, приходит к концу, умирает, не оставляя следа. 5 декабря Та кукушка, что куковала с рассвета, была меньше вороны и более серая, с длинным хвостом и с живыми красными глазами; она сидела на маленьком пальмовом дереве, наполовину скрытая, издавая отчётливые, тихие звуки; её хвост и голова были видны, а на маленьком дереве сидела её подруга. Она была поменьше, более робкая, она лучше спряталась в листве; потом самец перелетел к самке, которая вышла на открытую ветку; они оставались там, самец куковал, а потом они улетели. В небе были облака, и лёгкий ветерок играл среди листвы; толстые пальмовые ветви были неподвижны; их время исполнять свой тяжеловатый танец ещё придёт, позже днём, ближе к вечеру, но сейчас они были неподвижные, сонные и безразличные. Ночью, должно быть, прошёл дождь, земля была мокрая, а песок рассыпчат; сад был исполнен мира, поскольку день ещё не начался; большие деревья дремали, а маленькие полностью проснулись, и две белки игриво гонялись друг за другом туда и сюда по веткам. Облака раннего утра уступали место дневным облакам, и казуарины раскачивались. Акт медитации никогда не бывает прежним, в нём всегда есть какое-то новое дыхание, новое потрясение; нет системы, которую следует разрушать, ибо нет строительства другой, новой привычки, скрывающей старое. Все привычки, даже недавно приобретённые, стары; они формируются из старого, но медитация — не уничтожение старого ради новой системы, нового шаблона. Она была новой и разрушительной; она была новой, не в поле старого; она никогда не ступала на эту почву; она была новой, поскольку никогда не знала старого; она была разрушительна сама по себе; она не была разрушением чего-то, она сама была разрушением. Она разрушала, и потому она была новой, и это было творением. В медитации нет игрушки, которая поглощает вас или поглощается вами. Именно разрушение всех игрушек, всех видений, идей, переживаний входит в медитацию. Вы должны заложить фундамент для истинной медитации, иначе попадёте во власть различных форм иллюзии. Медитация — чистейшее отрицание, отрицание, которое не является результатом реакции. Отрицать и оставаться с этим отрицанием в полном отсутствии положительного является действием без мотива, которое и есть любовь. 6 декабря Там была серая птица в пятнышках, величиной почти с ворону; она совершенно не боялась, и можно было наблюдать за ней, сколько угодно; тщательно выбирая, она ела ягоды, которые свешивались тяжёлыми зелёными и серебристыми гроздьями. Вскоре ещё две птицы, почти такие же большие, как пятнистая, прилетели, чтобы приняться за другие грозди; это были вчерашние кукушки; на этот раз не было мягкоголосых призывов, обе они сосредоточенно ели. Обычно они осторожные птицы, эти кукушки, но, похоже, они не обращали внимания, что кто-то стоит так близко, наблюдая за ними, всего в нескольких футах. Попозже появилась полосатая белка, чтобы присоединиться к ним, но все трое улетели; белка пристроилась и с жадностью ела, пока с карканьем не прилетела ворона; это было для неё слишком, и она убежала. Ворона не ела никаких ягод, но, видимо, ей не нравилось, когда другие получали удовольствие. Было прохладное утро, солнце медленно поднималось за густыми деревьями; тени были длинные, и нежная роса всё ещё оставалась на траве, а в маленьком пруду были видны две голубые лилии с золотой сердцевиной; золото было светлое по цвету, голубизна была голубизной весенних небес, листья на воде были круглые, очень зелёные, и на одном из них сидел лягушонок, неподвижно, с выпученными глазами. Две лилии были источником наслаждения для всего сада, даже большие деревья смотрели на них сверху, не отбрасывая тени; они были изящны, нежны и спокойны в своём пруду. Когда вы смотрели на них, всякая реакция прекращалась, ваши мысли и чувства угасали, оставались только они в своей красоте и своём спокойствии; они были интенсивны, как интенсивно всё живое, кроме человека, который вечно занят собой. Когда вы наблюдали за ними, мир изменялся, — не в сторону какого-то лучшего социального порядка, с меньшей тиранией и большей свободой или же с устранением бедности, но не было больше боли, скорби, приходящих и уходящих тревог, не было утомительной скуки; он изменялся потому, что здесь были эти двое, голубые с золотой сердцевиной. Это было чудо красоты. Эта дорога была теперь знакома со всеми нами: с крестьянином, с длинной полосой запряжённых в волов повозок, и рядом с каждой повозкой шёл человек, — их было пятнадцать или двадцать в этой длинной веренице, с собаками, с козами и с созревающими рисовыми полями; в тот вечер дорога была приветливо открытой, и небеса были очень близки. Было темно, а дорога светилась светом неба, и ночь окружала её. Медитация — не путь усилий; каждое усилие противодействует, сопротивляется; усилие и выбор всегда порождают конфликт, и медитация тогда становится всего лишь бегством от факта, того, что есть. Но на этой дороге медитация уступила тому иному, погрузив в полное безмолвие уже спокойный мозг; мозг был просто коридором к тому неизмеримому; как глубокая, широкая река меж двумя крутыми берегами, двигалось это удивительное иное, без направления, без времени. 7 декабря Из окна вы могли видеть молодую пальму и дерево с множеством больших цветов с розовыми лепестками среди зелёной листвы. Листья пальмы раскачивались во всех направлениях тяжело и неуклюже, а цветы были бездвижны. Вдалеке было море, вы слышали его всю ночь, глубокое и проникновенное; оно никогда не прекращало и не ослабляло своего громкого гула накатывающихся валов; в нём были угроза, вечное беспокойство и грубая сила. С рассветом рёв моря ослабел и возобладали другие звуки — птицы и автомобили и барабан. Медитация была огнём, выжигавшим всякое время и расстояние, достижение и переживание. Была только огромная безграничная пустота — но в ней было движение, творение. Мысль не может быть творческой, она может только комбинировать, соединять что-то на холсте, в словах, в камне или в изумительной ракете; мысль, даже утончённая, даже изощрённая, пребывает в границах времени; она может только покрывать пространство; она не может выйти за пределы самой себя. Мысль не может очистить себя, мысль не может проследить себя; мысль может только цвести и умирать, если она не препятствует самой себя. Всякое чувство есть ощущение, переживание тоже от него; чувство вместе с мыслью создаёт границы времени. 9 декабря Уже издалека вы могли слышать море, грохочущее бесконечно, волна за волной; эти волны не были безобидными, они были опасны, яростны, безжалостны. Море выглядело так, как будто оно было спокойным, сонным, терпеливым, волны же на нём были огромные, высокие и устрашающие. Людей уносило, и они тонули, а течение здесь было сильное. Волны здесь никогда не были смирными, их высокие изгибы величественны, великолепны, когда смотришь на них на расстоянии, однако в них — грубая сила и жестокость. Катамараны, такие непрочные, с худыми тёмными людьми на них, проходят сквозь эти волны бесстрастно и беззаботно — без всякой мысли о страхе; они уплывают так далеко к горизонту и, наверное, возвратятся к вечеру со своей тяжёлой добычей. В этот вечер волны были особенно неистовы; высоко вздымаясь в своём нетерпении, они с оглушительным грохотом обрушивались на берег; берег этот протянулся с севера на юг, чисто промытый песок, желтоватый, обожжённый солнцем. И солнце тоже не было нежным и ласковым; всегда горячее, жгучее, лишь ранним утром, только-только выходя из моря, или когда садилось среди собирающихся облаков, оно было мягким и приятным. Яростное море и палящее солнце терзали землю, люди здесь были бедные, худые, вечно голодные; здесь жила нищета, она была здесь постоянно, а смерть, которую очень легко было тут встретить, легче, чем рождение, порождала безразличие и упадок. Состоятельные люди тоже были вялы и безразличны ко всему, кроме делания денег и стремления к власти или строительства моста; вот в такого рода делах они очень ловки, получая всё больше и больше, всё больше знания, больше возможностей, — но всё время теряя, и смерть всегда тут как тут. Она так окончательна, её нельзя обмануть, никакой аргумент, пусть самый тонкий и хитрый, не может отвратить её, — она всегда здесь. Вы не можете построить стены, которые защитили бы от неё, но можете отгородиться ими от жизни, можете обманывать её, убегать от неё, ходить в храм, верить в спасителей, полететь на луну; вы можете делать с жизнью что угодно — но скорбь всегда здесь и смерть тоже. Вы можете прятаться от скорби, но не от смерти. Даже на таком расстоянии вы могли слышать, как грохочут волны, и пальмы выделялись на фоне красного вечернего неба. Пруды и каналы полыхали в заходящем солнце. Нами правят разнообразные мотивы, у каждого действия имеется мотив, поэтому у нас нет любви. И мы не любим то, что делаем. Мы считаем, что не можем действовать, существовать, жить без мотива, и этим делаем существование своё скучным и заурядным. Функцию — то есть обязанность или дело — мы используем, чтобы обрести статус; дело, служебная обязанность, — только средство достижения чего-то другого. Нет любви к самому делу, поэтому всё превращается в подделку, а отношения становятся чем-то ужасным. Привязанность — всего лишь способ скрыть свою ограниченность, недостаточность, одиночество; зависть лишь порождает ненависть. Любовь не имеет мотива, и раз любви нет, в сердце прокрадываются самые разные мотивы. Жить без них не трудно — для этого требуется честность, а не приверженность идеям и верованиям. Обладать честностью — самокритично осознавать, осознавать, чем ты являешься от момента к моменту. 10 декабря Совсем юный месяц казался подвешенным между пальмами; вчера его не было; он, должно быть, скрывался за облаками, застенчиво прячась, так как был просто узкой полосочкой, чем-то вроде изящной золотой чёрточки, и между пальмами, тёмными и торжественными, он был восхитителен, чудом. Облака собирались на небе, чтобы скрыть его, но пока он был открытым, нежным, таким близким. Пальмы были безмолвны, строги, суровы, а рисовые поля, созревая, начинали желтеть. В этот вечер листья постоянно беседовали между собой, и море грохотало в нескольких милях отсюда. Крестьяне не осознавали красоты вечера; они привыкли к ней; они принимали всё: свою бедность, свой голод, эту грязь, убожество и собирающиеся облака. Человек привыкает ко всему, к скорби, к счастью; не привыкнув к положению вещей, вы были бы более несчастны, у вас было бы больше неприятностей, больше беспокойства. Лучше быть бесчувственным, вялым и отупевшим, чем навлечь новые неприятности; умирайте постепенно — так легче. Вы сможете подыскать и экономические и психологические причины всему этому, но остаётся фактом для богатого и для бедного, что проще привыкнуть к положению вещей, к хождению в контору или на фабрику в течение следующих тридцати лет, к скуке и тщетности всего этого, ведь человеку нужно жить, у него есть обязанности, и поэтому безопаснее ко всему привыкнуть. Мы привыкли к любви и к страху и к смерти. Привычка становится благом и добродетелью, как бегство и боги. Задавленный привычкой ум является мелким и тупым умом. 11 декабря Рассвет медлил с приходом; ещё ярко блистали звёзды, и деревья всё ещё оставались погружёнными в себя; ни одна птица не подавала голоса, даже маленькие совы, которые всю ночь перекликались и с шумом перелетали с дерева на дерево. Стоял запах множества цветов, гниющих листьев и сырой земли; воздух был совершенно неподвижен, и этот запах стоял повсюду. Земля ожидала рассвета и наступающего дня; и было ожидание, терпение и удивительное спокойствие. Медитация шла в этом спокойствии, и это спокойствие было любовью. То была не любовь к кому-то или чему-то, образу и символу, слову и картине, это была просто любовь, без настроения, без чувства. Она была чем-то завершённым в себе, обнажённым, интенсивным, без корня, без направления. Голос той далёкой птицы был этой любовью; она была направлением и расстоянием, она была вне времени и слова. Она не была эмоцией, которая увядает, которая жестока; заменить можно символ, слово — но не реальность. Обнажённая, она была полностью уязвима и тем несокрушима. Она обладала недоступной силой того иного, непознаваемого, которое приходило сквозь деревья и распространялось дальше моря. Медитация была голосом этой птицы, зовущим из той пустоты, и грохотом моря, бьющегося о берег. Любовь же может быть только в полной пустоте. Сероватый рассвет был там, на далёком горизонте, деревья же стали ещё более интенсивными и тёмными. В медитации нет повторения, постоянства привычки — это смерть всего известного и расцвет неизвестного. Звёзды угасли, и облака пробудились с приходом солнца. Переживание разрушает ясность и понимание. Переживание — это ощущение, отклик на разного рода стимулы, и каждое переживание укрепляет стены, что окружают нас, каким бы широким и растущим в своей широте ни было это широкое переживание. Накапливаемое знание механично, как все накопительные процессы, и они необходимы для механического существования, но всякое знание сковано временем. Жажда переживания бесконечна, как любое ощущение. Жестокость честолюбивого устремления есть укрепление переживания ощущения власти и ожесточение в приобретаемых возможностях. Переживание не может дать смирения, но именно смирение есть сущность добродетели. Только в смирении можно учиться; учиться не означает приобретать знания. Ворона положила начало утру, а все птицы в саду присоединились, и вдруг всё пробудилось; ветерок был среди листвы, и было великолепно. 13 декабря Длинная полоса чёрных, несущих дождь туч протянулась от горизонта до горизонта, к северу и к югу, белые облака были исключением. Дождь лил на севере, постепенно смещаясь на юг, и с моста над рекой была видна длинная белая линия волн на фоне чёрного горизонта. Автобусы, автомобили, велосипеды и босые ноги свершали свой путь через мост, а дождь в неистовстве подходил всё ближе. Река была пуста, как обычно в это время, и вода была такая же тёмная, как и небо; не было даже той симпатичной цапли, всё опустело. За мостом находилась часть большого города, перенаселённого, шумного, грязного, претенциозного, процветающего, а немного дальше налево были грязные хижины, ветхие строения, мелкие грязные лавочки, маленькая фабрика и весьма оживлённая дорога, а посреди неё лежала корова, автобусы и автомобили объезжали её. На западе виднелись полоски ярко-красного, но вскоре и они также накрывались наступающим дождём. За полицейским участком и узким мостом есть среди рисовых полей дорога, ведущая на юг от шумного и грязного города. Потом начался дождь, сильнейший ливень, он в секунду образовал на дороге лужи и потоки воды там, где была сухая земля; это был яростный дождь, взрыв дождя, он умыл, очистил землю. Крестьяне промокли насквозь, но, похоже, не обращали на это внимания; смеясь и болтая, шагали они своими босыми ногами по лужам. Маленькая хижина с масляной лампой протекала, автобусы рычали, обливая каждого, велосипеды с их слабыми фонарями, позванивая, уезжали в сильный дождь. Всё было начисто смыто, прошлое и настоящее, не было ни времени, ни будущего. Каждый шаг был вне времени, и мысль, продукт времени, прекратилась; она не могла идти ни вперёд, ни назад, она не существовала. И каждая капля этого яростного дождя была рекой, морем и нерастаявшим снегом. Здесь была всеобъемлющая, полная пустота, а в ней — творение, любовь и смерть, которые были нераздельны. Вам приходилось следить за тем, как вы идёте, автобусы, проезжая, почти касались вас. 15 декабря Вечер был прекрасный; несколько облаков собралось вокруг заходящего солнца; и было ещё несколько блуждающих облаков, окрашенных в ярко-огненные цвета, а между ними, будто ими пойманный, молодой месяц. Рёв моря, проходя через казуарины и пальмы, умерял свою ярость. Высокие, стройные пальмы казались чёрными на фоне яркого, пылающего розовым цветом неба, и целая стая белых водяных птиц направлялась на север, группа за группой; они летели, вытянув назад свои тонкие ноги и медленно двигая крыльями. Длинная череда скрипучих, запряжённых волами повозок с грузом дров, срубленных казуарин, держала свой путь к городу. Какое-то время дорога была забита, но при дальнейшем продвижении, когда стало темнее, она сделалась почти пустынной. Как раз когда садится солнце, на землю тихо спускается удивительное ощущение мира, нежной доброты, очищения. Ощущение это — не реакция; оно есть в городе со всем его шумом, убожеством, суетой и коловращением людей; оно есть и на этом маленьком клочке заброшенной земли; оно есть там, где стоит это дерево с застрявшим в нём цветным змеем; оно есть на этой пустой улице напротив храма; оно везде, только нужно быть пустым, свободным от дня. И этим вечером оно было на этой дороге, мягко уводя вас от всего и всех, и по мере того как темнело, оно становилось всё более интенсивным и прекрасным. Между пальм виднелись звёзды и среди них Орион, выходящий из моря, а Плеяды, проделавшие уже три четверти пути, были для них недосягаемы. Крестьяне знакомились с нами, хотели поговорить, продать какую-нибудь землю нам, чтобы мы жили среди них. И по мере приближения ночи спускалось то иное, со своим взрывным блаженством, — и мозг был неподвижен, как эти деревья, на которых ни один листок не шелохнулся. Всё стало более интенсивным, каждый цвет, каждая форма, и в этом бледном лунном свете все придорожные лужи были водами жизни. Всё должно уйти, быть смыто, — не то, чтобы иное должно быть принято, но мозг должен быть совершенно спокоен, чувствителен, наблюдать и видеть. Как наводнение, затапливающее сухую, обожжённую землю, иное пришло, полное блаженства и ясности, и оно осталось. 17 декабря (день его последней беседы) Было ещё далеко до рассвета, когда резкий крик птицы на мгновение разбудил ночь, и свет этого крика угасал. Деревья оставались тёмными, неподвижными, сливаясь с воздухом. Это была мягкая, спокойная ночь, бесконечно живая; она пробудилась, в ней было движение, глубинное шевеление, вместе с полным безмолвием. Даже в деревне поблизости, где много вечно лающих собак, было тихо. Это была странная тишина — ужасно могущественная, разрушительно живая. Она была такой живой и тихой, что вы боялись пошевелиться; ваше тело застыло в неподвижности, а мозг, пробуждённый этим резким криком птицы, стал тихим, безмолвным при высочайшей чувствительности. Ночь сияла звёздами в безоблачном небе; они казались такими близкими, и Южный Крест висел прямо над деревьями, сверкая в тёплом воздухе. Всё было очень спокойно. Медитация никогда не происходит во времени; время не может привести к радикальной перемене — оно может привести только к изменению, которое опять нуждается в изменениях, подобно всем улучшениям или реформам; медитация, являющаяся результатом времени, всегда связывает, в ней нет свободы — а без свободы всегда присутствуют выбор и конфликт. 18 декабря Высоко в горах, среди голых скал, где ни дерева ни куста, был маленький ручей, изливавшийся из массивной, неприступной скалы; едва ли даже это был ручей, просто струйка. Спускаясь ниже, он образовывал водопад, всего лишь журчание, затем он спускался всё ниже и ниже в долину и уже ревел во всю мочь; ему предстоял длинный путь через города, долины, леса и открытые пространства. Ручью предстояло стать неудержимой рекой, в стремительном беге заливающей берега свои, очищающей себя в своём течении, с грохотом обрушивающейся на скалы, текущей в дальние земли, безостановочно устремляясь к морю (Он был тогда в Бенаресе и вспоминает здесь исток Ганга, который однажды посетил. Он остановился в Раджгхате, к северу от Бенареса, на берегу Ганга, где находится школа Кришиамурти. Индийцы называют Бенарсс Банарасом или Варанеси). Важно было не достижение моря, а то, что она была рекой, такой широкой и такой глубокой и полноводной и великолепной; она впадёт в море и исчезнет в его необъятных бездонных водах — это море было далеко, за много тысяч миль, но отсюда и до моря она была жизнью, красотой и непрекращающимся весельем; ничто не могло помешать этому, даже фабрики и дамбы. Это была действительно чудесная река, широкая, глубокая, с таким множеством городов по берегам, такая беззаботно свободная и никогда не перестающая быть собой, не пытающаяся в чём-нибудь забыться. Вся жизнь была здесь, на её берегах, зелёные поля, леса, одинокие дома, смерть, любовь и разрушение; над ней проходили длинные широкие мосты, изящные и очень хорошо используемые. Другие ручьи и реки впадали в неё, но она была матерью всех рек, больших и малых. Она всегда была полноводной, всегда сама очищала себя, и было блаженством наблюдать её вечером, когда краски облаков сгущались и вода в ней становилась золотой. Но маленькая струйка так далеко отсюда, среди тех гигантских скал, которые казались такими сосредоточенными на том, чтобы произвести её, была началом жизни, а её окончание — за пределами её берегов и морей. Медитация была подобна той реке, только у неё не было ни начала, ни конца; она началась, и её конец был её началом. У неё не было никакой причины, и её движение было её обновлением. Медитация всегда была новой и никогда не накапливала, чтобы стать старой; и она никогда не загрязнялась, поскольку не имела корней во времени. Хорошо медитировать без принуждения, без приложения усилия, начиная с ручейка и продвигаясь за пределы времени и пространства, куда не могут войти мысль и чувство, где нет переживания. 19 декабря Было прекрасное утро, довольно прохладное, и до рассвета было ещё далеко; несколько деревьев и кусты вокруг дома, казалось, за ночь стали лесом, скрывая множество змей, диких животных; лунный свет с тысячью теней усиливал это впечатление; это были огромные деревья, намного выше дома, и все они были безмолвны и ждали рассвета. И вдруг сквозь деревья и из-за них донеслась песня, религиозная песня преданности и почитания; голос был звучный, и певец вкладывал в песню душу, и песня уносилась далеко в залитую лунным светом ночь. Слушая песню, вы уносились на волне звука — и вы были ею и за её пределами, за пределами мысли и чувства. Потом прозвучал ещё другой звук, звук инструмента, очень слабый, но отчётливый. 26 декабря Река здесь широкая и величественная; она глубокая и гладкая, как озеро, без ряби. На ней несколько лодок, в основном, рыбачьих; есть судно и побольше, с рваным парусом, везущее песок в город за мостом. Что действительно прекрасно, так это водное пространство, простирающееся на восток, и берег на другой стороне; выглядит река как громадное озеро, полное несказанной красоты и простора, под стать небу; местность здесь равнинная, небо наполняет землю, и горизонт за деревьями очень и очень далёк. Деревья растут на другом берегу, за недавно засеянным полем: там простираются зелёные поля, за ними деревья и среди них деревни. Река очень высоко поднимается во время дождей, принося с собой плодородный ил, и озимая пшеница высевается, когда вода спадает; она имеет изумительный зелёный цвет, очень густая и обильная, и длинный, широкий берег представляет собой очаровательный зелёный ковёр. Деревья этой стороны реки выглядят как непроходимый лес, но среди них прячутся деревни. И здесь есть одно дерево, огромное, с выступающими корнями, составляющее славу берега; под ним — маленький белый храм, но его боги — как вода, которая утекает, а дерево остаётся; у него густая листва, листья с длинными хвостиками, и птицы прилетают сюда из-за реки на ночь; оно высится над другими деревьями, и вы можете видеть его, как бы далеко вы ни ушли вниз по реке. В нём присутствует красота, достоинство того, что одиноко. А деревни перенаселённые, маленькие, грязные, и люди засоряют землю вокруг них. С этой стороны белые стены деревень среди деревьев выглядят свежими, изящными и необычайно красивыми. Красота не создана человеком; созданное человеком вызывает чувства, настроение, но это не имеет ничего общего с красотой. Красота никогда не может быть собрана, составлена или создана, она не может находиться в музее. Нужно выйти за пределы всего этого, всякого личного вкуса и выбора, очиститься от всех эмоций, ибо любовь и есть красота. Река величественно изгибается в своём течении на восток (хотя Раджгхат севернее Бенареса, он ниже по течению, потому что река в этом месте поворачивает на северо-восток, прежде чем снова потечь на юг)мимо деревень, городов, дремучих лесов, но здесь, сразу за городом и за этим мостом, река и её противоположный берег являли собой сущность всех рек и берегов; у каждой реки своя песня, своя прелесть и своё озорство, но здесь в самом своём безмолвии она содержит в себе землю и небеса. Это священная река, как все реки, но всё же здесь, в этом длинном изгибе реки присутствует нежность огромной глубины и разрушения. Глядя на неё сейчас, вы были бы очарованы её возрастом зрелости и расцвета, её спокойствием. И вы забыли бы всю землю и небо. В этом спокойном безмолвии пришло то неведомое иное — и медитация утратила своё значение. Это было как волна, пришедшая издалека, набирающая мощь по мере движения и обрушивающаяся на берег, сметая перед собой всё. Только здесь не было времени и расстояния; оно было здесь — с непостижимой силой, с разрушительной жизненностью, а также с той сущностью красоты, которая есть любовь. Никакое воображение не могло наколдовать всего этого, никакой скрытый глубинный импульс не может спроецировать эту безмерность. Всякая мысль и всякое чувство, всякое желание и принуждение полностью отсутствовали. Это не было переживанием; переживание подразумевает узнавание, накапливающий центр, память и непрерывную преемственность. Это не было переживанием; только незрелый жаждет переживания и потому захвачен иллюзией; это было просто событие, происшествие, факт, как солнечный закат, как смерть и изгиб реки. Память не могла уловить этого в свою сеть и удержать, а потому не могла и разрушить. Время и память не могли удержать, а мысль — проследить это. Это была вспышка, в которой и время и вечность сгорели, не оставив никакого пепла — памяти. Медитация означает совершенное и полное опустошение ума, но не с целью получить, добыть, достигнуть, а опустошение без мотива; медитация действительно есть опустошение ума от известного, осознанного и не осознанного, от всякого переживания, мысли и чувства. Отрицание — сама суть свободы, а утверждение, позитивное следование по какому-либо пути — это рабство. 30 декабря Две вороны дрались; они ужасно злились друг на друга, в их голосах была ярость; обе находились на земле, но одна брала верх, вонзая свой крепкий чёрный клюв в другую. Окрики из окна не приносили пользы, и одной из них предстояло быть убитой. Пролетающая ворона вдруг нырнула вниз, прервав свой полёт, взывая и крича громче, чем те две, на земле; она приземлилась рядом с ними, колотя их своими чёрными блестящими крыльями. В секунду появилось ещё полдюжины ворон, все они яростно кричали, и несколько из них своими крыльями и клювами разъединили тех двух, которые намеревались убить друг друга. Они могли убивать других птиц, другие существа, но среди их собственного рода не должно было быть убийств — это стало бы концом для всех них. Те две всё ещё хотели драться, но другие отговаривали их, и вскоре все они улетели, и на маленьком открытом пространстве среди деревьев у реки наступило спокойствие. Дело шло к вечеру, солнце скрылось за деревьями, действительно резкий холод прошёл, и все птицы весь день пели, перекликались, производя всё те приятные звуки, которые они обычно производят. Попугаи, как помешанные, слетались на ночлег; было ещё немного рано, но они уже прилетали; большое тамариндовое дерево могло приютить великое множество попугаев; цвет попугаев был почти цветом листьев, но их зелёная окраска была более интенсивная, более живая; если бы вы посмотрели внимательно, вы увидели бы разницу и увидели бы их блестящие и изогнутые клювы, которыми они пользуются, чтобы клевать, карабкаться; переходя с ветки на ветку, они выглядели довольно неуклюжими, но в полёте они были светом небес; голоса у них резкие и пронзительные, и они никогда не летают по прямой, но их цвет был весной земли. Раньше утром на ветке этого дерева грелись две маленькие совы, обратившись к восходящему солнцу; они были такими тихими и неподвижными, что вы бы их даже и не заметили бы (они были того же цвета, что и ветка, крапчато-серые), если бы случайно вы не увидели их вылезающими из своего дупла в том тамариндовом дереве. Был жестокий холод, совсем необычный, и две золотисто-зелёные мухоловки упали сегодня мёртвыми от холода; одна была самцом, другая самкой; должно быть, они составляли пару; и они погибли в одно и то же мгновение и были ещё мягкими на ощупь. Они были действительно золотисто-зелёные, с длинными изогнутыми клювами, такие нежные, такие изящные, такие всё ещё необыкновенно живые. Цвет — нечто очень странное, цвет — бог, и эти две птички были славой света; цвет останется, хотя механизму жизни пришёл конец. Цвет был более стойким, чем сердце; он был за пределами времени и скорби. Но мысль никогда не может избавить от мучений скорби. Вы можете рассуждать так и сяк, но она всё равно останется здесь, даже после долгого, сложного движения мысли. Мысль никогда не может разрешить человеческие проблемы; мысль механична, а скорбь — нет. Скорбь столь же непостижима, как любовь, но скорбь препятствует любви. Вы можете полностью избавиться от скорби, но вы не можете призвать любовь. Скорбь — это жалость к самому себе, со всеми её тревогами, с её страхами, чувством вины, — но всё это невозможно смыть мыслью. Мысль порождает мыслящего, и между ними зарождается скорбь. Окончание скорби — в свободе от известного. 31 декабря Когда солнце уже приближалось к горизонту на западе, на реке оказалось множество рыбацких лодок, и она была внезапно разбужена смехом и громкими разговорами; их было двадцать три, и в каждой лодке находилось по два-три человека. Река здесь широкая, и эти лодки, казалось, получили её воды в своё распоряжение; они состязались в скорости, люди на лодках кричали, звали друг друга возбуждёнными голосами, как и грающие дети; эти люди были очень бедны, в грязном тряпье, но как раз сейчас у них не было никаких забот, и их громкие разговоры и смех наполнили воздух. Река искрилась и сверкала, и лёгкий ветерок чертил на воде различные узоры. Вороны уже начинали перелетать обратно через реку на свои излюбленные деревья; ласточки летали низко, почти касаясь воды. 1 января 1962 (В этот день он провёл первую из семи бесед в Раджгхате.) Извилистый ручей прокладывает себе дорогу к широкой реке; он проходит через грязную часть города, замусоренную всем, что только можно вообразить, и выходит к реке почти обессиленный; поблизости оттого места, где ручей впадает в большую реку, над ним есть шаткий мостик, сделанный из бамбука, кусков верёвки и соломы; когда он почти рушится, в мягкое дно ручья втыкают шест, добавляют ещё и соломы, и ила, и связывают всё это не очень толстой верёвкой с множеством узлов. Всё это сооружение весьма ненадёжно; должно быть, когда-то этот мост был вполне прямым, но сейчас провис, почти касаясь лениво текущей воды, и когда проходите по нему, слышите, как ил и солома падают в воду. Но всё же он, наверное, достаточно прочен; это узкий мостик, и довольно трудно не задеть того, кто идёт вам навстречу. Велосипеды, гружённые молочными бидонами, успешно перебираются через него, ничуть не беспокоясь ни о себе, ни о других; мост постоянно в работе из-за крестьян, идущих в город со своими продуктами и устало возвращающихся вечером обратно к себе в деревню, неся что-нибудь — клещи, воздушного змея, масло, кусок дерева, каменную плитку и прочее, чего они не могут найти в собственной деревне. Они, одетые в лохмотья, грязные, больные, бесконечно терпеливые, проходят босиком бессчётные мили; у них нет энергии, чтобы взбунтоваться и изгнать всех политиков из страны, но тогда они и сами вскоре стали бы политиками, хитрыми эксплуататорами, изобретающими способы и средства удержать власть, это зло, которое губит людей. Мы переходили мост вместе с огромным буйволом, несколькими велосипедами, крестьянами; он был близок к тому, чтобы обрушиться, но мы все каким-то образом перебрались, а это большое, нескладное животное, похоже, вообще не обратило на это внимания. Поднявшись на берег и пройдя исхоженной песчаной тропой мимо деревни и древнего колодца, вы выходили на открытую, ровную местность. Здесь были манго, тамаринды и поля озимой пшеницы; эта равнина тянется миля за милей, пока не упирается вдали в подножия холмов и вечных гор. Эта тропа древняя, ей много тысяч лет и бессчётные пилигримы прошли по ней с её разрушенными храмами. («Тропа пилигримов», проходящая через Раджгхат, связывает Каши с Сарнатхом, где Будда произнёс свою первую проповедь после Просветления.)Когда тропа поворачивает, вашим глазам открывается река, вдали между деревьями. Это был чудный вечер, прохладный, тихий, небо же было огромное, ни дерево, ни земля не могли вместить его; горизонта почему-то не было, деревья и бесконечная ровная земля сливались с расширившимся небом. Оно было бледное, нежно-голубое, и солнечный закат оставил золотую дымку, там, где должен был бы быть горизонт. Птицы взывали из своих укрытий на деревьях, блеяла коза, и вдалеке свистел поезд; некоторые жители деревни, все женщины, собрались вокруг огня; странным образом, они тоже примолкли. Цвела горчица, усиливая всё своей желтизной, и из деревни за полями прямо вверх поднимался в воздух столб дыма. Безмолвие было удивительно пронзительным; оно шло через вас и помимо вас; это происходило без движения, без волны; а вы входили в него, вы чувствовали его, вы дышали им, вы были им. И это не вы вызвали это безмолвие обычными трюками мозга. Оно было здесь, и вы принадлежали ему; вы не переживали его, не было никакой мысли, которая могла бы переживать, могла бы вспоминать, накапливать. Вы были неотделимы от него, и потому вы не могли наблюдать, анализировать. Было только оно и ничего больше. По часам уже становилось поздно; по часам это чудо безмолвия длилось около получаса, но здесь не было никакой длительности, никакого времени. В нём вы возвращались обратно мимо древнего колодца, деревни, через узкий мост, в комнату, где было темно. Оно было здесь, и с ним было иное, ошеломляющее и приветливое. Любовь — не слово и не чувство; она была здесь со своей несокрушимой силой и нежностью молодого листа, так легко разрушимого. Плеяды стояли прямо над головой, а Орион — над вершинами деревьев, и самая яркая звезда отражалась в воде. 2 января Деревенские мальчики запускали воздушных змеев на берегу вдоль реки; они кричали во всю мочь, смеялись, гонялись друг за другом и заходили в реку, чтобы достать упавших змеев; их возбуждение было заразительным, потому что и люди постарше, выше на берегу, наблюдали за ними, крича и подбадривая их. Похоже, это было вечерним развлечением для всей деревни, даже голодные, облезлые собаки лаяли; каждый принимал участие в этом веселье. Все они были истощены, среди них не было ни одного упитанного человека, даже среди пожилых; чем старше, тем тоньше они были; даже дети все были такие худенькие, но, похоже, в них была масса энергии. Они были все одеты в рваные, грязные лохмотья, залатанные разнообразными и разноцветными кусками материи. Но все они были полны веселья, и даже старые, больные; казалось, они и не осознавали своей нищеты и своей физической слабости, так как многие из них несли тяжёлые свёртки и узлы; они обладали поразительным терпением, и оно было им необходимо, так как смерть была здесь, и очень близко, так же как и жизненные страдания; всё это было здесь одновременно — смерть, рождение, секс, бедность, голод, веселье, слезы. Под деревьями, выше на берегу, недалеко от разрушенного старого храма у них было место, где они хоронили своих покойников. (Эти крестьяне были мусульмане.)Много было маленьких детей, которым предстояло узнать голод, запах немытых тел и запах смерти. Но река была здесь всегда, иногда угрожающая деревне, но сейчас спокойная, гладкая, и ласточки летал и очень низко, почти касаясь глади воды, имевшей какой-то нежно-огненный оттенок. Река была для них всем; иногда они купались в ней, мыли в ней свою одежду и свои худые тела, поклонялись ей, бросали в неё цветы, когда могли достать их, чтобы показать ей своё уважение; они ловили в ней рыбу и умирали рядом с ней. Река была так безразлична к их радости и скорби, она была такой глубокой, такая мощь и сила стояли за ней, и она была ужасно живой и потому опасной. Но сейчас она была спокойна, совсем без ряби, на ней была видна тень каждой ласточки; они далеко не залетали, обычно они пролетали на низкой высоте около ста футов, немного поднимались, поворачивали, снова снижались, пролетали ещё сотню футов, и так до темноты. Там были и маленькие водяные птички, быстрые в полёте, с хвостами, двигающимися вверх и вниз, были и большие, цвета почти как сырая земля, серовато-бурые, бродившие у самой кромки воды, то заходя в реку, то выбираясь на берег. Но чудом всего этого было небо, такое просторное, безбрежное, без горизонта. Предвечерний свет был мягким, ясным, очень нежным; он не оставлял тени, и каждый куст, дерево или птица были сами по себе, пребывая в некотором уединении. Искрившаяся и сверкавшая днём река стала теперь светом неба, зачарованная, дремлющая, погружённая в свою красоту и любовь. В свете том всё перестаёт существовать — и сердце, которое плакало, и мозг, который был хитёр; удовольствие и боль ушли, оставив только свет, прозрачный, мягкий и ласкающий. Это был свет; мысль и чувство не имели к нему отношения, никогда они не могли дать света; их не было здесь, только этот свет, когда солнце уже за стенами города и в небе ни облачка. Вы не можете видеть этот свет, если не знаете вневременного движения медитации; окончание мысли и есть это движение. Любовь — не путь мысли или чувства. Было очень тихо, ни один лист не шевелился, и было темно; и все звёзды, какие только могли заполнить реку, были в ней, и они выплёскивались в небо. Мозг был абсолютно спокойным, но очень живым и внимательным, наблюдая без наблюдающего, без центра, из которого он наблюдает, и не было никаких ощущений. Иное было здесь, глубоко внутри, на неизмеримой глубине; оно было действием, смывающим всё, не оставляя следов того, что было, или того, что есть. Не было пространства, чтобы иметь границы, и не было времени, в котором могла бы сформироваться мысль. 3 января Есть что-то необычайно приятное в том, чтобы гулять одному далеко от города по тропе, которую тысячелетиями использовали пилигримы; около неё есть очень старые деревья, тамаринд и манго, и она проходит через несколько деревень. Она идёт между зелёными полями пшеницы; под ногами она мягкая, тонкая, сухая пыль, в сырую же погоду должна стать вязкой глиной; мягкая, тонкая земля въедается в ваши ноги, проникает вам в нос и глаза, но не слишком сильно. Здесь есть древние колодцы, храмы и слабеющие, увядающие боги. Местность плоская — плоская, как ладонь руки, — и простирается до горизонта, если здесь есть горизонт. На тропе очень много поворотов, за несколько минут она поворачивает во все стороны света. Кажется, что и небо следует этой тропой, открытой и дружелюбной. Мало в мире троп, подобных этой, хотя у каждой своё очарование, своя красота. Есть тропа [в Гштааде], идущая через долину, мягко поднимаясь между обильными пастбищами, на которых собирают корм для коров на зиму; эта долина становится белой от снега, но тогда [когда он был там]был конец лета, богатый цветами, вокруг высились заснеженные горы, а через долину бежал шумный поток; на этой тропе почти никого не бывало, и вы гуляли по ней в безмолвии. Есть ещё другая тропа [в Охайе], круто взбирающаяся по склону сухой, пыльной и осыпающейся горы; она была каменистая, неровная и скользкая; нигде поблизости не было ни одного дерева или даже куста; куропатка с новым выводком малышей, их было больше дюжины, была там, а ещё дальше вверх вы натыкались на смертоносную гремучую змею, которая совсем свернулась, готовая ударить, но давала вам честное предупреждение. Но сейчас тропа эта была не похожа ни на какую другую; она была пыльная, замусоренная тут и там людьми, и здесь же стояли разрушенные старые храмы с их идолами; большой бык вволю кормился среди растущих хлебов, никем не тревожимый; были ещё обезьяны и попугаи и этот свет небес. Это была тропа тысяч людей в течение многих тысяч лет. Идя по ней, вы исчезали; вы шли без единой мысли, вокруг же было это невероятное небо и деревья с густой листвой и с птицами. На той тропе есть манговое дерево, оно великолепно; у него так много листьев, что ветвей нельзя увидеть, и оно очень старое. Когда вы идёте, никакого чувства нет вообще; мысль тоже ушла, но есть красота. Она наполняет землю и небо, каждый листок и стебелёк увядающей травы. Красота покрывает здесь всё, и вы принадлежите ей, вы входите в неё. Ничто не заставляет вас чувствовать это, но она здесь, и именно благодаря тому, что вас нет, она здесь, без слова, без движения. Вы возвращаетесь в тишине и угасающем свете. Каждое переживание оставляет след, каждый след искажает переживание; так что нет такого переживания, которого уже не было бы раньше. Всё старо — и нет ничего нового. Но это не так. Все следы всех переживаний смываются — мозг, эта кладовая прошлого, становится абсолютно спокойным и бездвижным, без реакции, но живым и чувствительным; тогда он теряет прошлое и опять становится новым. Оно было здесь, то беспредельное, не имеющее ни прошлого, ни будущего; оно было здесь, не зная даже настоящего. Оно наполнило комнату, выходя за пределы всех измерений. 5 января Солнце выходит из деревьев и заходит над городом, и между деревьями и городом — вся жизнь, всё время. Между ними протекает река, глубокая, живая и спокойная; множество маленьких лодок движутся по ней вверх и вниз; некоторые, с большими квадратными парусами, везут дрова, песок и тёсаный камень, а иногда мужчин и женщин, возвращающихся в свои деревни, но в большинстве своём это маленькие рыбачьи лодки с худыми смуглыми людьми. Они выглядят счастливыми, говорливыми, они перекликаются и что-то кричат друг другу, и хотя все они одеты в лохмотья и у них нет возможности много есть, но обязательно — множество детей. Они не умеют читать и писать, у них нет никаких внешних развлечений, никакого кино и прочего, но они развлекают себя сами, исполняя хором благочестивые песни и гимны и рассказывая религиозные истории. Все они очень бедны, и жизнь их очень трудна; болезнь и смерть всегда здесь, как земля и река. Этим вечером было больше, чем всегда, ласточек, летающих низко, почти касаясь воды, вода же была цвета угасающего огня. Всё было таким живым, таким интенсивным; четыре или пять толстых щенков играли вокруг своей тощей, голодной матери; вороны, множество их групп, перелетали обратно на другой берег; попугаи возвращались к своим деревьям, в своей обычной манере, молниеносно и крикливо; поезд переезжал мост, его шум далеко разносился по реке, и женщина совершала омовение в холодной реке. Всё старалось выжить; битва за саму жизнь — и всегда смерть; бороться каждое мгновение жизни, а потом умереть. Но между восходом солнца и его заходом за стенами города время вбирало в себя всю жизнь — время прошлое и настоящее выедало сердце человека; человек существовал во времени и потому знал скорбь. Но крестьяне, идущие позади, по узкой тропе у реки, вытянувшись в цепочку друг за другом, каким-то образом были частью человека, который шёл впереди; их было восемь, и старик, шедший сзади первым, всё время кашлял и плевал, другие же шли более или менее молча. Идущий впереди осознавал их, их молчание, их кашель, их усталость после долгого дня; все они были не возбуждены, спокойны, скорее даже веселы. Он осознавал их, как он осознавал мерцающую реку и мягкий огонь небес и птиц, возвращающихся в свои убежища; не было центра, из которого он видел, чувствовал, наблюдал; всё это подразумевает слово, мысль. Мысли не было, лишь всё это. Все они шли быстро — и время перестало существовать; эти крестьяне возвращались домой, к своим хижинам, и человек шёл с ними; они были частью его, не в том смысле, что он осознавал их частью себя. Они текли с рекой, летели с птицами и были такими же открытыми и широкими, как небо. Это было фактом, не воображением; воображение — это подделка, факт же — жгучая реальность. Все девять шли бесконечно, идя и никуда и ниоткуда; это была бесконечная процессия жизни. Время и всякая индивидуальная обособленность удивительным образом прекратились. Когда человек впереди повернул, чтобы идти назад, все крестьяне, особенно старик, кто был так близко, сразу за ним, приветствовали его так, будто они были старинными друзьями. Темнело, и ласточки улетели; на длинном мосту загорелись огни, и деревья погружались в себя. Вдали в храме звонил колокол. 7 января Здесь есть узенький канал, около фута шириной, который идёт между зелёными полями пшеницы. Вдоль него есть тропа, и вы можете идти по ней достаточно долго, не встретив ни души. Этим вечером на ней было особенно тихо и спокойно; и толстая сойка с поразительно яркими синими крыльями пила воду в этом канале; сойка была жёлто-коричневая с этими своими потрясающими синими крыльями; она не относилась к числу скандальных соек, и вы могли подойти к ней почти вплотную, без того, чтобы вас обругали. Она глядела на вас в удивлении, вы смотрели на неё со вспышкой симпатии; она была толстая, довольная и очень красивая. Сойка выжидающе смотрела, что вы будете делать, и поскольку вы ничего не делали, она успокоилась и вскоре улетела, не издав ни единого звука. Вы встретили в этой птице всех птиц, когда-либо появлявшихся на свет, — это сделала та вспышка. Это не была хорошо спланированная, продуманная вспышка; она просто произошла, с интенсивностью и неистовством, само потрясение от которых остановило всякое время. Но вы шли по этой узкой тропе дальше, мимо дерева, которое стало символом храма, так как там были цветы и грубо размалёванный образ, идол, а храм был символом чего-то другого, и это что-то другое в свою очередь было гигантским символом. Слова, символы, подобные флагу, стали ужасающе важными. Символы были пеплом, который питает ум, а ум был бесплоден, и мысль рождалась в этой пустыне. Она была умной, изобретательной, как всё, что выходит из бесплодного, иссушающего небытия. Но дерево было великолепным, на нём было полно листьев, оно давало приют множеству птиц; земля вокруг него была подметена и содержалась в чистоте; люди построили вокруг дерева платформу из глины, и на ней стоял идол, прислонённый к толстому стволу. Листок погибает быстро, но каменный идол — нет; он будет стоять, разрушая умы. 8 января Ранним утром солнце стояло на воде, и в лучах его вода ярко поблёскивала, почти слепя глаза; лодка рыбака пересекала блистающую дорожку, и лёгкий туман ещё оставался среди деревьев на противоположном берегу. Река никогда не бывает неподвижной, всегда есть движение, танец из бесчисленных па, и в это утро она была очень живой, делая деревья и кусты тяжёлыми, вялыми, что вовсе не относилось к птицам, которые перекликались и пели, и попугаям, издававшим поблизости пронзительные крики. Эти попугаи жили в тамариндовом дереве рядом с домом, и они и прилетали и улетали весь день, неугомонные в своих перелётах. Их лёгкие зелёные тела светились на солнце, и красные кривые клювы казались ярче, когда они мелькали мимо. Полёт у них быстрый и резкий, и вы могли увидеть их среди зелёных листьев, если смотрели внимательно, там они становились неуклюжими и не такими шумными, как при полёте. Было рано, но все птицы вылетели задолго до того, как солнечные лучи упали на воду. Даже в этот час река проснулась со светом небес, и медитация была обострением безмерности ума; ум никогда не спит, никогда не бывает полностью бессознательным; проявления его были и тут, и там, обостряемые конфликтом, болью, притупляемые привычкой и скоропреходящим удовлетворением, и каждое удовольствие оставляло за собой след страстного желания. Но все эти затемнённые коридоры и галереи не оставляли места для полноты ума. Они стали невероятно важными, им всегда придаётся наседающее значение актуальности, безмерное же отодвигается в сторону ради малого, безотлагательного. Безотлагательное — время мысли, а мысль не может разрешить никакой проблемы, кроме механической. Но медитация — не путь машины; её нельзя смонтировать с целью куда-то добраться; это не лодка для переправы на другой берег. Нет никакого берега, никакого прибытия, и подобно любви, она не имеет мотива. Она есть бесконечное движение, действие которого проявляется во времени, но не является действием времени. Всякое действие безотлагательного, времени, — почва скорби; ничто не может вырасти на ней, кроме конфликта и боли. Медитация — осознание этой почвы; не проводя различия, она никогда не позволяет семени пустить корни, будь они приятны или болезненны. Медитация есть исчезновение, смерть переживания. И только тогда есть ясность, свобода которой — в видении. Медитация — это необыкновенное блаженство, которого не купить на рынке; ни гуру, ни ученик не могут иметь к нему отношения; всякое следование чему-то или за кем-то и лидерство должны прекратиться так же легко и естественно, как лист падает на землю. Неизмеримое было здесь, наполняя и малое пространство, и всё пространство; оно пришло так же мягко, как ветерок проходит над водой, но мысль не могла удержать его, и прошлое — время — было неспособно измерить его. 9 января За рекой дым поднимался прямо вверх, как колонна; это было простое движение, стремительный бросок в небо. В воздухе ни дуновения, и на реке никакой ряби, и каждый лист неподвижен; и единственное шумное движение производили попугаи, проносившиеся мимо. Даже маленькая рыбачья лодка не тревожила воду; всё, казалось, замерло в неподвижности, кроме дыма. Хотя он так прямо поднимался в небо, было в нём определённое веселье и свобода полного действия. А за деревней и дымом было пылающее вечернее небо. День был прохладный, небо днём чистое, и свет был светом тысячи зим; он был резким и пронзительным и распространяющимся; он сопровождал вас повсюду, он никогда не покидал вас. Подобно аромату, свет оказывался в самых неожиданных местах; казалось, свет проникал в самые тайные уголки вашего существа. Это был свет, который не оставлял тени, и каждая тень теряла свою глубину; из-за этого всякая субстанция теряла свою плотность, и вы видели как бы сквозь всё, сквозь деревья по ту сторону стены, сквозь самого себя. Вы и сами были прозрачны, как небо, и так же открыты. Он был интенсивным, и быть с ним значило быть страстным, — не страстью чувства или желания, но страстью, которая никогда не увянет и никогда не умрёт. Это был удивительный, необыкновенный свет; он всё выявлял и делал уязвимым, и то, что не имело защиты, было любовью. Вы не могли быть таким, каким вы были — вы были сожжены, не оставив никакого пепла, и внезапно не осталось ничего, кроме этого света. 12 января Маленькая девочка, лет десяти или двенадцати, стояла в саду, прислонившись к столбу; она была грязная, её волосы, не мытые много недель, были в пыли и нечёсаны; одежда у неё была рваная и нестираная, грязная, как она сама. Вокруг шеи у неё был длинный лоскут, и она смотрела на людей, которые пили чай на веранде; она смотрела с полным безразличием, без всякого чувства, без всякой мысли о том, что происходит; её глаза были направлены на группу на первом этаже, и ни попугаи, издававшие иногда поблизости пронзительные «крики, ни голуби мягко-землистого цвета, которые были совсем рядом с ней, не оказывали на неё никакого действия и не вызывали ни малейшего отклика. Она была не голодна и, по-видимому, была дочерью одного из слуг, поскольку выглядела знакомой с этим местом и вполне упитанной. Она держала себя так, будто была взрослой молодой леди, полной уверенности, и в ней ощущалась странная отчуждённость. Наблюдая за ней на фоне реки и деревьев, вдруг чувствовали вы, что смотрите за чаепитием без всякой эмоции, без всякой мысли, с полным безразличием ко всему, к тому, что может случиться. И когда девочка ушла к тому дереву над рекой, это вы ушли, это вы сели на землю, пыльную и неровную, это вы подняли обломок палки и бросили его на берег, вы, одинокий, неулыбчивый, лишённый заботливого ухода, внимания. Вскоре вы поднялись, побрели прочь, огибая дом. И, странным образом, вы были голубями, белкой, мчащейся вверх по дереву, тем неумытым чумазым шофёром и рекой, что текла так спокойно. Любовь не является скорбью, любовь также не состоит из ревности, но она опасна, потому что она разрушает. Она разрушает всё, что человек выстроил вокруг себя, кроме кирпичей. Она не может строить храмы или реформировать загнивающее общество; она ничего не может делать, но без неё нельзя сделать ничего, как бы вы ни старались. Любой компьютер или автомат может изменить положение дел и дать человеку досуг, который становится ещё одной проблемой, когда есть уже так много проблем. Любовь не имеет проблем, именно потому она так разрушительна и опасна. Человек живёт проблемами, этими нерешёнными, вечно продолжающимися делами; без них он не знал бы, что ему делать; он потерялся бы, а потерявшись, ничего бы не достиг. Поэтому проблемы бесконечно умножаются; в разрешении одной заключена следующая, но смерть — конечно, разрушение, это не любовь. Смерть — это старость, болезнь и проблемы, которых никакой компьютер не может разрешить. Это не то разрушение, которое приносит любовь; это не та смерть, которую приносит любовь. Это пепел от костра, который был старательно сооружён, это шум автоматических машин, продолжающих работать без перерыва. Любовь, смерть, творение нераздельны; вы не можете иметь одно и отвергнуть прочее; вы не можете купить это на базаре или в церкви; базар, церковь—последние места, где это можно найти. Но если вы не ищете, если у вас нет проблем, ни одной, это может прийти к вам, когда вы смотрите иначе, по-другому. Это неизвестное, и всё, что вы знаете, должно выжечь себя, не оставив и пепла; прошлое — будь оно богатое или убогое — следует оставить, так же беспечно и небрежно, без всякого мотива, как эта девочка выбросила палку на дорогу. Сжигание известного есть действие неизвестного. Вдали играет флейта, но не слишком хорошо, и солнце, гигантский красный шар, садится за стены города, и река приобретает мягко-огненную окраску, и все птицы возвращаются на ночлег. 13 января Рассвет только наступал, а все птицы, казалось, уже проснулись; они перекликались, распевая и бесконечно повторяя одну-две ноты; громче всех кричали вороны. Их было великое множество, и они каркали друг на друга; вам приходилось внимательно прислушиваться, чтобы уловить голоса других птиц. Попугаи уже пронзительно кричали в полёте, быстро проносясь мимо, и в этом бледном свете их чудесная зелёная окраска уже была великолепна. Ни один листок не шевелился, и текла река серебристая, широкая и необъятная, насыщенная ночью; ночь что-то сделала с ней, она стала богаче, более единой и нераздельной с землёй; река была полна интенсивности, разрушительной в своей чистоте. Другой берег ещё спал, деревья и широкие зелёные просторы пшеницы всё ещё были таинственные и спокойные, и вдали звонил храмовый колокол, без музыки. Теперь всё начинало просыпаться, громко, во весь голос, приветствуя приход солнца. Каждое карканье, каждый пронзительный птичий крик стал громче, а краски каждого листка и цветка стали кричащими; сильным был запах земли. Солнце взошло над листвой деревьев и положило золотую тропу через реку. Это было прекрасное утро, и его красота останется, не в памяти; память — дело пустое; это нечто мёртвое, и она не может удержать красоту или любовь. Она их разрушает. Она механична, в ней есть своя польза, но красота не принадлежит памяти. Красота — всегда новое, а новое не имеет отношения к старому, которое всегда принадлежит времени. 14 января (В это утро он провёл последнюю из семи бесед). Луна была ещё совсем молодая, и всё же давала достаточно света для теней; теней было множество, и они были очень спокойны. На этой узкой тропе все тени казались живыми, шепчущимися друг с другом; каждая тень листа что-то говорила своей соседке. Формы листа и тяжёлого ствола были чётко видны на земле, и река внизу была из серебра; она была широкая, безмолвная, и было в ней глубинное течение, не оставляющее следа на поверхности. Даже вечерний ветерок замер, и не было облаков, которые могли бы собраться во круг заходящего солнца; высоко в небе виднелось одинокое, окрашенное розовым подобие облака, которое оставалось неподвижным, пока не исчезло в ночи. Все тамаринды, манго отходили к ночному сну, и все птицы молчали, устраиваясь на ночлег глубоко среди листьев. Маленькая сова сидела на телеграфном проводе, и как раз, когда вы проходили под нею, она улетела на этих своих удивительно бесшумных крыльях. Доставив молоко, возвращались обратно велосипедисты, гремя пустой посудой; их было так много, одиночных или группами, но несмотря на всю их болтовню и шум, сохранялось это особенное безмолвие открытых земных пространств и необъятного неба. В этот вечер ничто не могло нарушить его, даже товарный поезд, пересекавший стальной мост. Здесь есть узкая тропинка, ведущая направо и вьющаяся среди зелёных полей, и, идя по ней вдали от всего, от лиц, от слез, вы осознавали внезапно, что происходит нечто. Вы знаете, что это не воображение, желание, обращающие вас к какой-нибудь фантазии или какому-то забытому переживанию, не воскрешение какого-то удовольствия, надежды; вы прекрасно знаете, что происходящее не является ничем из всего этого, вы всё это уже рассмотрели прежде и отмели прочь, одним движением, и вы осознаёте, что нечто происходит, имеет место. Оно столь же неожиданное, как этот большой бык, появившийся из вечерней темноты; оно здесь с настойчивостью и безмерностью, это иное, которое не может быть уловлено словом или символом; оно наполняет здесь небо и землю и каждую малость на ней. Вы и этот маленький крестьянин, без слов проходящий мимо вас, принадлежите ему. В это вневременное время здесь есть только эта беспредельность, нет мысли, чувства, и мозг абсолютно спокоен. Вся медитативная чувствительность закончилась — только эта невероятная чистота. Это чистота силы, непроницаемой и неприступной, но она была здесь. Всё было неподвижно, не было никакого движения, никакого шевеления, даже звук свистка паровоза был заключён в это безмолвие. Оно сопровождало вас, когда вы возвращались в комнату, и там оно тоже было, ибо оно никогда не покидает вас. 16 января Вместе с тяжело нагруженным верблюдом все мы переправились по новому мосту через маленькую реку — велосипедисты, женщины из деревни, возвращающиеся из города, облезлая собака и старик с длинной седой бородой и надменный. Старый расшатанный мост снесли, и теперь здесь был этот новый мост, построенный из тяжёлых столбов, бамбука, соломы, глины; этот мост был построен прочно, и верблюд ступил на него, не задумываясь; он был ещё надменнее старика, с высоко поднятой вверх головой, презрительный, довольно дурно пахнущий. Мы все перешли мост, большинство крестьян пошло вниз по течению вдоль реки, а верблюд пошёл в другую сторону. Это была пыльная тропа, с мелкими частицами сухой глины под ногами, следы верблюд оставлял большие и широкие; его невозможно было уговорить идти побыстрее, чем ему хотелось; он перевозил мешки с зерном и выглядел абсолютно безразличным ко всему; он проходил мимо древнего колодца и разрушенных храмов, погонщик его делал всё, что мог, чтобы заставить его идти быстрее, шлёпая его своими голыми руками. Там есть и другая тропа, которая поворачивает направо, мимо цветущей жёлтой горчицы, цветущего гороха и густых зелёных полей пшеницы; тропой той не часто пользуются и гулять здесь приятно. Горчица пахла слабо, горох сильнее, пшеница, которая начинала колоситься, тоже имела свой запах, а соединение всех трёх запахов наполняло вечерний воздух ароматом не слишком сильным, но приятным и ненавязчивым. Это был прекрасный вечер, с солнцем, заходящим за деревьями; на этой тропе вы были далеки от всего; хотя вокруг был и разбросаны деревни, вы были далеко, и ничто не могло приблизиться к вам. Дело было не в пространстве, времени или расстоянии, — вы были далеко, и этому не было никакой меры. Глубина не измерялась в метрах, то была глубина, у которой нет ни высшей степени, ни периферии. Случайный крестьянин прошёл мимо вас со своей убогой поклажей, — то немногое, что он купил в городе, — и хотя, проходя, он почти коснулся вас, он не приблизился к вам. Вы были далеко, в каком-то неведомом мире, в котором нет измерений; и даже если бы вы захотели, вы не могли бы узнать его. Он был слишком далёк от известного, связи с известным у него не было. Он не был объектом переживания — там нечего переживать, и, кроме того, всякое переживание всегда пребывает в сфере известного, опознаваемого тем, что было. Вы были далеко, безмерно далеко, но деревья, жёлтые цветы, колосья пшеницы были удивительно близко, ближе, чем ваша мысль; они были удивительно живые, с той интенсивностью и красотой, что никогда не может увянуть. Смерть, творение и любовь были здесь, и вы не знали, что из них что, и вы были частью их; они не были отдельными, чем-то, что можно разделить и обсудить. Они были нераздельны и тесно взаимосвязаны, не связью слова и действия или выражения. Мысль не могла сформулировать это, чувство не могло охватить это; мысль и чувство слишком механичны, слишком медлительны, их корни в известном. Воображение основывается на них и не может подойти ближе. Любовь, смерть, творение были фактом, подлинной, фактической реальностью, как тело горели они на речном берегу поддеревом. Дерево, огонь и слезы были реальны, были неопровержимыми фактами, но они были реальностью известного и свободой от известного, и в этой свободе эти трое есть нечто нераздельное. Но вам нужно уйти очень далеко и всё же быть очень близко. Человек на велосипеде пел весьма хриплым и усталым голосом, возвращаясь с позвякивающими пустыми молочными бидонами из города; он жаждал поговорить с кем-нибудь и, проезжая, что-то сказал, помедлил в смущении, потом успокоился и поехал дальше. Луна уже отбрасывала тени, тёмные и почти прозрачные, и всё сильнее становился аромат ночи. За поворотом тропы — река; она казалась освещённой изнутри тысячью свечей; свет был мягкий, с серебряным и бледно-золотым отливом, совершенно неподвижный — свет был заколдован луной. Плеяды стояли над головой, а Орион уже поднялся достаточно высоко, и поезд пыхтел, взбираясь на мост. Время остановилось, и здесь была красота, с любовью и смертью. На новом бамбуковом мосту не было ни души, даже собаки. Речка была полна звёзд. 20 января До рассвета было далеко, небо ясное, звёздное; над рекой висел лёгкий туман, другой берег был еле виден. Поезд пыхтел, поднимаясь к мосту, — это был товарный поезд; товарные поезда всегда пыхтят на подъёме особым образом, выбрасывая пар долгими, медленными толчками, в отличие от пассажирских, которые производят быстрые и короткие толчки и на мосту появляются почти сразу же. В этом необъятном безмолвии товарный поезд тарахтел и грохотал сейчас посильнее, чем когда-либо прежде, но ничто, казалось, не нарушало того безмолвия, в котором пропадают все движения. Это было непроницаемое безмолвие, ясное, сильное, пронзительное; была в нём настоятельность, которую не могло накопить никакое время. Бледная звезда была ясной, а деревья тёмными в своём сне. Медитация стала осознанием всего этого — и выходом за пределы всего этого и времени. Движение во времени — мысль, а мысль не может выйти за пределы своей привязанности к времени — она никогда не свободна. Рассвет занимался над деревьями и рекой; пока ещё только бледный знак, но звёзды теряли свою яркость, и был уже слышен голос утра — птица на дереве, совсем рядом. Но то безмерное безмолвие всё ещё сохранялось, и оно будет здесь всегда, хотя голос птицы и шум человека будет продолжаться. 21 января (Теперь он был в Нью-Дели, где провёл восемь бесед с 21 января по 14 февраля. Должно быть, он прилетел из Бенареса в Дели 20 января). Холод был слишком суров, ниже точки замерзания; живая изгородь побурела, и бурые листья опали; газон был серо-коричневый, цвета земли; если не считать немногочисленных жёлтых анютиных глазок и роз, сад был пуст. Было слишком холодно, и бедные, как всегда, страдали и умирали; население увеличивалось, и умирали люди. Вы видели их дрожащими, почти без одежды, в грязном тряпье; старая женщина дрожала с головы до ног, обхватив себя руками, оставшиеся зубы стучали; молодая женщина мылась сама, стирая рваную одежду в холодной реке [Джамне], старик кашлял глубоко и тяжело, а дети играли, смеялись, кричали. Говор ил и, что это был а особо холодная зима, и многие умирали. Красная роза и жёлтые анютины глазки были интенсивно живыми, их краски пылали; вы не могли оторвать от них глаз, эти два цвета, казалось, распространились и заполнили пустой сад; хотя дети кричали, та дрожащая старая женщина была повсюду; невероятные жёлтый и красный, и неизбежная смерть. Цвет был богом, а смерть была превыше богов. Она была повсюду — и цвет тоже. Вы не смогли бы разделить их, а если бы сделали это, то не было бы жизни. Так же, как вы не смогли бы отделить любовь от смерти, а если бы сделали это, не было бы больше красоты. Каждый цвет выделяется, каждому придают особое значение, но есть только цвет, и когда вы видите каждый отдельный цвет как единственный цвет, только тогда в цвете есть великолепие. Красная роза и жёлтые анютины глазки были не разного цвета, они были цветом, который наполнил пустой сад славой и великолепием. Небо бледно-голубое — голубизной холодной зимы, зимы без дождей, — но это была голубизна всего цвета. Вы и видели её, вы и были ею; шумы города утихали, но цвет, нерушимый и непреходящий, оставался. Скорбь сделана респектабельной; ей давались тысячи объяснений; её сделали путём к добродетели, к просветлению; скорбь была взлелеяна в церквях, и в каждом доме к скорби относятся с большим уважением и придают ореол святости. Повсюду к ней относятся с симпатией, со слезами и благословениями. И потому скорбь продолжается; каждое сердце знает её, живя с ней или убегая от неё, что только придаёт ей ещё больше силы расцветать и омрачать сердце. Но скорбь — путь жалости к себе с его бесчисленными воспоминаниями. Корень скорби в памяти, в мёртвых вещах вчерашнего дня. А вчерашний день всегда очень важен; это тот механизм, который придаёт смысл жизни, это богатство и яркость известного, того, чем обладают. Источник мысли лежит во вчерашнем дне, в тех вчерашних днях, которые придают смысл жизни в скорби. Вчерашний день и есть скорбь, и без очищения ума от вчерашнего дня скорбь будет всегда. Вы не можете очиститься от него мыслью, так как мысль есть продолжение вчерашнего дня, и поэтому также существует множество идей и идеалов. Утрата вчерашнего дня — начало жалости к себе и тупости скорби. Скорбь обостряет мысль, но мысль порождает и питает скорбь. Мысль — это память. Самокритичное осознание всего этого процесса, без выбора, освобождает ум от скорби. Видение этого сложного факта, без мнения и без суждения, есть окончание скорби. Известное должно прийти к концу, без усилия, чтобы неизвестное могло проявиться. 22 января Внешность была абсолютно безупречной; каждая линия, каждый завиток волос были изучены и имели своё место; каждая улыбка и жест были под контролем, каждое движение предварительно изучено перед зеркалом. У неё было несколько детей, волосы уже начинали седеть; должно быть, она располагала деньгами, и в ней ощущалась определённая элегантность, отстранённость. Автомобиль тоже был совершенно безупречен — хром блестел, сверкая в утреннем солнце; покрышки с белыми боками были чистые, без единого пятнышка, так же как и сиденья. Это был хороший автомобиль, способный на быструю езду и прекрасный на поворотах. Весь этот прогресс, это интенсивное и всё развивающееся продвижение вперёд несли с собой безопасность и поверхностность, а скорбь и любовь можно было так легко объяснять и сдерживать, и всегда есть различные транквилизаторы, различные боги, новые мифы, взамен старых. Было яркое, холодное утро, лёгкий туман рассеялся с восходом солнца, воздух был неподвижен. Толстые птицы с желтоватыми ногами и клювами выходили на газончик, очень довольные, склонные поболтать; у них чёрные с белым крылья и тёмные желтовато-коричневые тела. Они были необычайно веселы и скакали и гонялись друг за другом. Потом прилетели вороны с серыми шеями, и толстые птицы улетели, громко ругаясь. Их [ворон]длинные и тяжёлые клювы светились, их чёрные тела сверкали; они следили за каждым вашим движением, ничто не могло ускользнуть от них; они знали, что большая собака пролезает сквозь ограду, ещё до того, как собака заметила их, и они улетели, каркая, и маленький газон опустел. Ум всегда занят, не тем так этим, глупым или, как предполагается, важным. Он как обезьяна, всегда беспокойная, всегда болтливая, которая движется от одного к другому и отчаянно пытается быть спокойной. Быть пустым, полностью пустым, вовсе не есть нечто ужасное; быть незанятым, быть пустым, без всякого принуждения, абсолютно необходимо для ума, ведь только тогда он может войти в неведомые глубины. Всякая занятость на самом деле совершенно поверхностна, что у той леди, что у так называемого святого. Занятый ум никогда не может проникнуть в собственные глубины, в собственные нахоженные пространства. Именно эта пустота даёт пространство уму, и в это пространство время войти не может. Из этой пустоты появляется творение, любовь которого есть смерть. 23 января Деревья стояли голые, и все листья опали, даже тонкие и изящные стебли ломались; холод был слишком силён для них; были и другие деревья, которые сохранили свою листву, но они были не очень зелёными, и некоторые деревья побурели. Это была исключительно холодная зима; в предгорьях Гималаев выпал обильный снег, в несколько футов тол щи ной, и на равнинах, в нескольких сотнях миль от них, было совсем холодно; земля была сильно подмороженной, и цветы не цвели; газоны были обожжены. Осталось лишь несколько роз, цвет которых наполнял маленький сад, и жёлтые анютины глазки. Но на всех дорогах и в общественных местах вы видели бедняков, завёрнутых в рваное, грязное тряпьё, босоногих и с укутанными головами, и их тёмные лица едва виднелись. Женщины, одетые во всевозможные цветные тряпки, были грязные, с серебряными браслетами или с какими-нибудь украшениями вокруг щиколоток и кистей; они ступали свободно, легко и с известной грацией; держались они хорошо. Большинство из них были рабочими, и вечером, когда они возвращались в свои дома — на самом деле просто хижины, — они смеялись, поддразнивая друг друга, и молодые с криками и смехом шли обычно далеко впереди более пожилых людей. Это был конец дня, весь же день они тяжело работали; они очень быстро изнашивались, и это они построили дома и конторы, в которых никогда не будут жить или работать. Все важные люди проезжали мимо в своих автомобилях, и эти бедные люди никогда даже не думали посмотреть, кто же это проезжает мимо. Солнце садилось за каким-то разукрашенным зданием, в тумане, висевшим весь день; в нём не было ни тепла, ни цвета, и никакого шевеления не было среди флагов разных стран; и эти флаги устали тоже; они были просто цветными тряпками, но сколько важности они обрели. Несколько ворон пили из лужи, а другие вороны прилетали, чтобы получить свою долю. Небо было бледное и готовое к ночи. Всякая мысль, всякое чувство исчезли, и мозг был абсолютно спокоен; было уже за полночь, и шум утих; было холодно, и лунный свет проникал в одно из окон; свет чертил на стене узоры. Мозг полностью бодрствовал, он наблюдал, без реакции, без переживания; в нём самом не было никакого движения, но он не был бесчувственным или одурманенным памятью. Внезапно это непознаваемое беспредельное появилось здесь, не только в комнате и вне её, но и в глубине, в тех сокровенных тайниках, где когда-то был ум. Мысль имеет границу, создаваемую всякого рода реакциями, и любой мотив формирует её, как и каждое чувство; любое переживание исходит из прошлого, и любое узнавание — из известного. Но это безмерное не оставляло никакого следа; оно было здесь, ясное, сильное, непроницаемое и непостижимое, чья интенсивность была огнём, не оставляющим пепла. С ним было блаженство, и это тоже не оставляло воспоминаний, ибо не было переживания этого. Оно просто было здесь, чтобы прийти и уйти, без поисков и призывов. Прошлое и неизвестное ни в какой точке не сталкиваются; их нельзя свести вместе вообще никаким действием; нет соединительного моста и нет никакой тропинки, ведущей к этому. Они никогда не встречаются и никогда не встретятся. Прошлое должно прекратиться, чтобы то непознаваемое, то безмерное могло быть.

The script ran 0.006 seconds.