Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дмитрий Галковский - Бесконечный тупик [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. « & книга на самом деле называется «Примечания к «Бесконечному тупику»» и состоит из 949 «примечаний» к небольшому первоначальному тексту. Каждое из 949 «примечаний» книги представляет собой достаточно законченное размышление по тому или иному поводу. Размер «примечаний» колеблется от афоризма до небольшой статьи. Вместе с тем «Бесконечный тупик» является всё же не сборником, а цельным произведением с определённым сюжетом и смысловой последовательностью. Это философский роман, посвящённый истории русской культуры XIX-XX вв., а также судьбе «русской личности» - слабой и несчастной, но всё же СУЩЕСТВУЮЩЕЙ. Структура «Бесконечного тупика» достаточно сложна. Большинство «примечаний» являются комментариями к другим «примечаниям», то есть представляют собой «примечания к примечаниям», «примечания к примечаниям примечаний» и т.д. Для удобства читателей публикуется соответствующий указатель, помещённый в конце книги &»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

Ради этой свободы духа Набоков задушил в себе «достоевщину», хитрое и коварное, но чистое и наивное русское мышление. (594) Он не хотел и не мог мыслить на русском языке, языке не приспособленном для передачи мысли и в этом отношении грубым, материалистичным и вообще безнадежным. Ведь не в том дело, что в русском языке нет философского категориального аппарата, а в том, что его и не может быть. Не в том дело, что сейчас вместо категорий мы имеем лишь насильственно привитые латинские и немецкие кальки, только разрушающие национальную филологическую структуру. Не в этом дело, а в том, что наш язык слишком зыбкий. Понятия в нем легко трансформируются. Поэтому либо в русском языке будут термины, но как устойчиво чужеродное начало, вроде «дуршлага», «кашне» или «ягдташа», либо они разомкнут и расплывутся в отечественном киселе, превратятся в «пальтецо» и «кофеек». Набоков писал: «Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливающиеся оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное, выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями… – становится по русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма» Поверим Набокову, ведь может быть, это единственный писатель, создавший одинаково гениальные призведения на двух совершенно разных языках. Кому, как не ему, чувствовать всю схожесть и все различия русского и английского языковых миров. Но отказ от мышления по-русски подарил Набокову свободу. И в полете фантазии, в мышлении иррациональном он воспроизвел структуру духовного мира русского человека и тем самым поднялся до высот философских обобщений. Логический обод «Дара» – это туго скрученная в пружину спираль свободного и естественного филологического творчества. И все же Набоков покинул бедное русское мышление. За что? Ведь так хочется подумать, помыслить. Хоть немножко. Но набоковщина грубо отнимает у нас саму возможность этого. Набоков очень не любил критические разборы своих книг. И действительно, когда читаешь критику, посвященную анализу его творчества, то это, как правило, просто «хрип патриархальных кретинов». Иначе и быть не может, так как его оппоненты уже в силу характера своей деятельности, вынуждены пробавляться русским рациональным мышлением. В результате получается, что контакт с Набоковым вообще невозможен. (Наверное, в сходном положении находятся музыкальные критики).Просто не о чем говорить. Прочел, молча поклонился и «отваливай в сторону». А иначе это просто саморазоблачением будет. Поэтому Набоков страшно давит на читателя (619). С радостью я нашел в «Других берегах» несколько грубых логических ошибок. (630) Стоило ему одной ногой, даже мизинцем одной ноги, встать на твердую почву рацио, как обаяние стало быстро испаряться. Набоков это чувствовал и допускал подобные просчеты крайне редко. Розанов же добрый. Он не боится быть смешным ужом (642) и ползать по болотным кочкам отечественного мышления. Розанов «снисходит», опускается. И за эту «низменность» низкий поклон ему. Вот почему (заканчиваю очередной оборот пластинки) Набоков мне ближе, а Розанов милее. * * * Розанов друг и товарищ. Учитель. Кажется, это единственный русский философ с опытом педагога, с опытом непосредственного и незамутненного страстями общения с людьми. Я не знаю другого русского мыслителя, который не то чтобы смог, но хотя бы всерьез попытался помочь людям жить: не вообще, не «народу» и не «личности», а именно людям, простым людям, живущим простой обыденнй жизнью. Рождающимся, рожающим и умирающим. Были в России демагогические брошюры, были справочники и энциклопедии, были «романы» и «поэмы», а живого простого человеческого слова не было (редчайшее исключение – несколько старцев). Тогда не было. А сейчас даже уже и не просишь, не ждешь, не надеешься. А кто поможет? Ведь у нас нет даже родителей, все сплошь «интеллигенция в первом поколении». Впрочем, у русских никогда не было родителей, никогда не было полноценной семейной традиции. Русский быт – всегда неустроен. И сколько житейских смешных неприятностей складывается постепенно в человеческое одиночество, в тоску, в бессонные ночи, злобу. И никому не помочь, никому не утешить. Розанов вот утешает. Как я жалею, что его книги не попались мне в юности. Как я тогда нуждался в помощи, в совете, в отеческом наставлении. Отчасти мне помог Достоевский. Ведь как тенденция розановские «советы» содержатся в его романах и «Дневнике писателя». Но лишь как тенденция. Это дело тонкое, деликатное. Тут нужно высшее чутье, розановское. Ответить на вопрос «как жить?» нельзя. Ни у кого бы это не получилось. Одни бы ушли от ответа в уклончивую ироничность, другие бы занялись навязыванием собственных проблем, собственного внутреннего опыта, часто глубокого и интересного, но чужого. Розанов сумел избежать этих крайностей. Удивительно! Нелепо и смешно жить «по Толстому», жить «по Достоевскому», жить «по Мережковскому», жить «по Набокову». «По Розанову» жить можно! «Что делать?» – Наивный и глупый вопрос! Но если стоит человек на перепутье в душевном недоумении, если «некуда пойти»? Кто же посоветует ему? И что посоветует? Уже задавая этот вопрос человек раскрывается перед другим в своей ранимости душевной, в своем смятении, оглушенности. Ведь «что делать?» – это не только смешной вопрос. Это вечный вопрос. От него не уйти, не спрятаться. Так все же, «что делать?» Розанов отвечает на этот вопрос фразой, которой суждено стать крылатой: «Что делать?» – спросил нетерпеливый петербургский юноша. – Как что делать: если это лето – чистить ягоды и варить варенье; если зима – пить с этим вареньем чай". Это сказано «так», простодушно, без задней мысли. Но ответы Розанова с двойным философским дном. Конечно, здесь он прежде всего издевается на Чернышевским и К. «Что делать?» – спросили у нетерпеливого петербургского юноши. – Как что делать: если это лето – чистить ягоды и варить варенье; если зима – подавать мне с этим вареньем чай". И вот молодому претенденту на престол, а то и выше, амикшонски советуют благодетельствовать не человечество, и даже не какой-нибудь русский народ, вообще темный и нестриженный, а самого себя. Это, конечно, мастерская пощечина. По аналогии хочу привести еще одну реплику Розанова: "Да, я тоже думаю, что русский прогресс, рожденный выгнанным со службы полицейским и еще клубным шулером, далеко пойдет: Сейте разумное, доброе, вечное, Сейте. Спасибо вам скажет сердечное Русский народ. Вообще у русского народа от многочисленных «спасибо» шея ломится. Со всех сторон генералы, и где военный попросит одного поклона, литературный генерал заставил «век кланяться». (644) Щедрину и Некрасову кланяются уже 50 лет". Эх, милый Василий Васильевич, не 50 и даже не 100. Совсем уже свернули шею от поклонов и беспомощно завалилась русская головушка на левый бок. И выпрямить ее может только одно – правда. Как я смеялся, когда узнал биографию Некрасова: вот «печальник земли Русской» женится в преклонном возрасте на тщательно выбранной 19-летней проститутке, взятой из публичного дома; вот посвящает ей свои стихи о декабристах; а вот «прогрессивный критик» Антонович при посредстве морского бинокля рассматривает из-за кустов окна некрасовского дома, и потом в пьяном виде таскается по знакомым и рассказывает пикантные подробности диванного рандеву Николая Алексеевича с Зиночкой. И т. д., и т. п. И вот этот… мусор мнил себя совестью России, указывал поколениям «что делать»! Да тут не отдельные фактики важны, а общий тон; «нравы». Вот что самое-то страшное. Розанов сказал: «Кабак». Конечно, все это «Русь кабацкая». Но вернемся к розановскому ответу (и совету). Трактовка его с чисто правых позиций все-таки однобока. Ведь «нетерпеливый петербургский юноша» обаятелен в своей непосредственности. Юность всегда наивна, ей всегда свойственно увлекаться. Афоризм Розанова ироничен, даже саркастичен, но все же остается намеком, двусмысленностью. Можно сказать и иначе. Например, так: «Полные „бессмертного смысла“ строки „сейте разумное, доброе, вечное…“ подняли крылья тысячам народных учителей». (Из статьи в «Новом пути» за 1903 год.) И еще: "Стихи как «Дом не тележка у дядушки Якова» народнее, чем все, что написал Толстой. И вообще, у Некрасова есть страниц десять стихов до того народных, как это не удавалось ни одному из наших поэтов (650) и прозаиков". («Уединенное») Это характерный прием розановской «доводиловки». Если учесть «философский пуантилизм» нашего мыслителя, то фраза о ягодах приобретает несколько иной оттенок. Более глубокий. «Что делать?» Да что хочешь, то и делай. Все это никому не нужное «собирание ягод». Хотите, можете собирать грибы, удить рыбу, писать книги. Вопрос «что делать?» бессмыслен, потому что можно делать все. И, следовательно, ничего. «Мысль, что человек в самом деле делает историю, – вот самая яркая нелепость: он в ней живет, блуждает без всякого ведения – для чего, К чему». (Из сборника «Когда начальство ушло» Фраза о «ягодах» взята оттуда же). Таково примерно первое ощущение от «совета» Розанова (именно ощущение). Ощущение легкости и свободы от нудных и набивших оскомину «инструкций»: как собирать ягоды, как построить фабрику варенья. Но человеку не нужно социал-демократического варенья. Не этого он хочет, вопрошая в пустыне. Розанов писал в сборнике «Война 1914 г. и русское возрождение»: «…литература все „забавлялась“ читателем и обмазывала его вареньем, как куклу. А ему не варенья нужно, а царства, истории, страдальчества и величия». Выходит, что сам вопрос раздваивается на два уровня: бытовой и идеальный, трансцендентный. Это и создает невозможность однозначного рационального ответа. Но Розанов и сам неоднозначен, так что ответ все-таки дан. Саркастическая напряженность фразы: метафизический вопрос и обывательский ответ – выявляет парадоксальность проблемы, девальвирует ее непосредственное решение. Этот уровень и есть собственно философский. Философия не решает вопросы, и даже не ставит их, а мыслит о вопросах, о вечных неразрешимых вопросах. В результате этого мышления человеческое сознание поднимается на более высокую ступень мировосприятия. В этом подлинный смысл философии. В собственно философии Розанов многозначен, всезначен. Его русская интерпретация философских проблем зааключается в их пуантилистической девальвации. С одной стороны, это приводит все же к созданию своеобразной узорчатой картины мира, а с другой – делает эту картину живой, меняющейся и, так сказать, «необязательной», альтернативной. Чувствуется, что за ней что-то есть, что-то скрывается. И за ироничным ответом на вопрос петербургского юноши, ответом действительно интуитивным, простодушным, скрывается сложный смысл. Не отвечая на этот вопрос на почве собственно философской, он отвечает на него с позиций быта, своего бытийственного существования в мире, и с позиций нигилистического опыта своей души. И здесь он един и вполне однозначен. С внерациональной позиции ответ прост: «Ничего не делать!». Русские самый бездеятельный народ. Чем умнее европеец, тем он активнее, деятельнее. У русских «делание» – синоним глупости. Идеал русского – чисто созерцательное отношение к миру. Достоевский писал в черновиках «Бесов»: «Нечаев глуп… глупый-то и сделает. Умные только скитаются, а чтобы быть деятелем, надо непременно хоть с одной какой-нибудь стороны быть дураком». Это очень русская мысль. Русское сознание – это трансформация наоборот Ленинградской симфонии Шостаковича: мелодия души, истекающая в реальность сатанинским ритмом. Как получилось, что русские, такой добрый, тихий и милый народ, постоянно толпятся и собираются вокруг каких-то страшных, умонеохватных идей. Народ пустынников и военных, святых и чиновников. Русские лучшие в мире военные и чиновники. Почему? Розанов писал о немцах: «Наверху, в одинокой башне астролога и алхимика, копался Фауст, а внизу двигались чудовищные образы Брунегильды и Фредегонды и всей кровавой и жестокой истории Нибелунгов… Чета ли это нашим благодушным Илье Муромцу, Святогору-Богатырю, Микуле Селяниновичу, Владимиру Красному-Солнышку. Совсем другие сюжеты и напевы…» "Вся русская история есть тихая, безбурная; все русское состояние – мирное, безбурное. Русские люди – тихие. В хороших случаях и благоприятной обстановке они неодолимо вырастают в ласковых, приветливых, добрых людей. «Русские люди – славные». Кстати, прилагательное «славный» сливается с именем племени – «славяне». (677) Русские славные и тихие, по своей основе, по бессловесной физиологии, это самый добрый, милый, «славный», чисто христианский народ. Отсюда и легкость крещения Руси. Христианство не встретило сопротивления именно на уровне физиологии. Русские совсем не кровожадны и не злы уже из-за своей пассивности, ведь жестокость, злоба активны, деятельны. Это не «придите володеть нами», а «приду володеть вами». Говоря о германских зверствах первой мировой войны, Розанов тончайше уловил главное: если брать поведение человека в озверевшей толпе, там, где сорвана с человека вся сдерживающая скорлупа культуры, то немец беззаветен, он летит в своем зверстве и кровожадности до конца. "Ни в ком, ни в едином не пробежал тот безотчетный, суеверный, невольный испуг, который также быстр и приходит вдруг, как и животная ярость, и тогда, вмешиваясь в пути ее, – ломает ее. "Хочется убить, да испугался "… "Вырвал у матери ребенка, хотел бросить под ноги толпе на растерзание, – да вдруг почувствовал ужас "… "Поднял кулак над старухой-женщиной; да что-то остановило «… Вот этих невольных движений, слепых, но уже не разрушительных… не было». У русских же иначе. Русский звереет, выламываясь из массы, а немец – растворясь в ней. "При всех бывающих ужасах и мраке народной жизни, у нас лютость души является всегда какличное исключение, обыкновенно – патологическое, на которое толпа и улица кричит и топает ногами. Никогда толпа не наслаждается тем, как бьет один. Толпа всегда делается озлобленною на бьющего. Этому, вероятно, всякий видел примеры. В общем, в массе (об этом и идет дело) русская душа – сердобольная. Это никто не станет отрицать. Душа народная – грубая, темная, суеверная, но сердобольная. И еще другой признак: испуганно вспоминает Бога … ((Во «Власти тьмы» Толстого) сам грешник, убийца собственного ребенка говорит: "Ох, скучно мне! Гасите свет, убирайте водку" (со стола). Вот этого страха и тоски ни разу не выкрикнулось у немцев". (Замечу в скобках, что в статьях Розанова о Германии удивительные пророчества и предсказания. В них необычайно точно почувствован дух надвигающегося «Третьего рейха». Собственно, когда, в начале века, это было скорее тенденцией, но Розанов эту тенденцию уловил своим феноменальным чутьем, «Носом»: «Век крови и железа», о котором высказался Бисмарк с трибуны парламента… казалось протягивал над Европой какой-то раскаленный чугунный свод, под которым отныне будут жариться народы, будут корчиться народы, будут высовывать жаждущие языки и на них не упадет никакая капля росы. Ужасно, – и вместе точно, математично. «Сила создает право» – тоже формула Бисмарка, услужливо и удивленно подхваченная теоретиками государствоведения. «Ужасно, но зато научно», – и людям оставалось жариться по-научному". Розанов был не силен в социологии и сказал то, что ему «приснилось»: «Немцы будут по графикам в печах целые народы». Вернемся к оборванной мысли. Далее Розанов говорит о религии немцев и русских: "Лютер, Цвингли, Кальвин – если говорить жестко, – все были в сущности резонеры, «рассуждали о богословских предметах», теоретики, мыслители, писатели, говоруны… И именно они «внушают веру», внушают как «правило поведения», которое в экстатический момент, как в июле-августе (1914 г.) у германцев «на ум не пришло», «забылось», «выскочило из головы». – Мы, лютеряне, имеем правильную церковь. – Мы, русские, имеем святую церковь. Совсем разница! Совсем другое дело! Совсем иная нежность души. Совсем иной полет души! Наше отношение к Небу и Богу совсем другое: испуганное, томящееся, умиленное, восторженное, «обнимающее ноги Спасителя нашего». * * * Русская религия – вера, немецкая – знание. Русские живут у Бога (если произнести вслух, получится грустный каламбур), немцы живут около Бога, думают о Боге. Для немца христианство – основа культуры, для русского христианство докультурно, и часто культура начинается там, где кончается христианство. Русский народ по культуре неизмеримо ниже немцев и европейцев вообще. По культуре русские звери, свиньи. И русская культура (в узком смысле этого слова), может быть, гораздо менее христианская, чем культура западная. Розанов писал о немцах: «Грубая нация: немцы всегда были грубы. Только тонкою кожицею, только поверхностным слоем лежала в их поэзии и философии культура, – плод индивидуальных немецких воспарений к небу». Это, конечно, русский взгляд: культура, как кожа, оболочка. С точки же зрения европейца это и есть суть человека, и, конечно, в Германии была не «кожица», а мощнейший культурный пласт, такой толстый и плодородный, что русским-то и мечтать нечего о чем-либо подобном. Вся послепетровская Русь питалась немецкими идеями. И прекрасно делала. Но ошибка заключалась в том, что русские волей или неволей хотели переделать самою физиологию своей нации. Розанов ошибочно ругал немцев за то, что они заменили понятие культуры понятием образования и трудолюбия. Он не понимал, что вне рацио в Германии возможен только фашизм. Или протестантская кирха, или «Нибелунги». Немцам нужно было окончательно отказаться от дословесного опыта. Розанов шипел: "По форме – барин, лейтенант, питомец берлинского университета, – в душе хулиган. Я видел этих ужасных берлинских студентов, в компании пришедших в Тиргартен… Огромного роста, упитанные, без единой мысли в лице и, очевидно, без всякой тоски в душе, – без тоски, тревоги, сомнения, – они были ужасны, эти прусские студенты!! Господи, – из сотен наших не встретишь ни одного такого!… Очевидно – пути развития разные, культура разная! Наша культура – скромная…" Розанов как-то не понимал, что если «тоска» не появляется на лице у немца, то это не потому, что другая (ущербная) культура, а потому, что другая физиология. Другое не мировоззрение, а мироощущение. И если «окультурить» немца еще больше, то за счет логоса, за счет романтичности немецкой мысли, появится и тоска, и Бог, и сострадательность. Не душевная, но духовная. У русских же совсем не так. Хамство по-русски не от недостатка души, а от недостатка культуры, образования. Путь самопознания по-русски – это сохранение связи со своей несчастной и тоскливой душой. Самопознание по-немецки – это разрыв с физиологическим уровнем, уход в метафизику, науку, искусство (мастерство). Вообще это западный и восточный путь к Богу – через слово и через молчание. «Поговорим о Боге» и «помолчим о Боге». Я и сказал, что русская душа – «Ленинградская симфония наоборот». Это антипод Германии, у которой в душе флейта и барабан, в разуме – божественная музыка. (713) Моцарт, Бетховен, Бах – какая упорядоченная, какая разумная и светлая музыка. Русская музыка более душевная, более напевная и рассыпанная. «Западники» как-то не заметили, что их преклонение перед западной культурой есть, в сущности, преклонение перед «флейтой» и «барабаном», что русская душа не может приобщиться к культуре западным путем, путем отказа от внутреннего опыта и погрязания в липком русском словесном мире. «Все эти господа из „Русского Богатства“, все эти наши „экономические материалисты“ и приверженцы „классовой борьбы“ готовят России духовную участь Германии и призывают в корне вещей и русских „не стесняться“ и проявлять „зверства“… Сейчас это – во имя „Интернационала“ и „рабочего класса“, но когда конкретные нужды переменятся, то – послушанию вообще „партийного завода“, „демократического завода“ и, наконец, „казенного завода“…» (здесь и выше – цитаты из «Войны 1914 года и русского возрождения») Отсюда становится понятным коренное отличие между немецким фашизмом и русским большевизмом. Фашизм – это национал-социализм, большевизм – интернационал-социализм. (714) Фашистская идеология очень органичная и вытекает из самой сути немецкого народа. Если анализировать германскую историю с точки зрения нравственной и религиозной, то ее исследователю не составит большого труда провести четкую линию от Зигфрида к Мюнцеру и от Мюнцера к Гитлеру. Анализ же германской истории с точки зрения развития культуры наоборот, ничего не даст. В этом случае фашизм будет восприниматься как необъяснимое, дьявольское наваждение. Гете, Шиллер, Кант и вдруг фашизм – нелепо! Даже Ницше связан с нацизмом весьма опосредованно, и то только потому, что на страницы его книг иногда прорывался архаичный (и для немецкого интеллетуала глубоко атавистичный) дословесный опыт. У русских все наоборот. Из Руси церковной ну никак нельзя вывести Русь советскую. Зато анализ русской словесной культуры XIX-XX веков (а раньше ее как таковой и не было) показывает, что Россия была уже давно обречена. (716) 95% нашей научной и публицистической литературы явно социалистично. Нацизм и германская культура несовместимы, социализм и русская культура – почти синонимы. Нацизм по своей сути доидеен и лишь эманирует в германский словесный мир, большевизм – это именно вербальная идея, идея, привнесенная извне, а не выросшая изнутри – интернациональная идея. Вообще, русский, захваченный какой-либо конкретной идеей, ушедший в конкретную идею, это страшный человек. (740) Игла логоса уколола его в сердце и, носясь по миру с этой холодной иглой в груди, он способен на все. Бойтесь этого человека. Личность, сущностью которой стало русское слово, русская кривая мысль – мрачна, ужасна. Русский «деятель», то есть человек, захваченный метафизической идеей и стремящийся к претворению ее в жизнь, это человек узкий, ограниченный и злой. (Увы, я это слишком хорошо знаю, так как сам русский). Еще Белинский отличался своей злобой. «А-а, с-сука, мысль по веревочке водить, мать твою так-распротак». И пошло-поехало! Как говорил Рязанов-Гольдендах на XIII съезде ВКП(б): «Маркс и Энгельс, как они ни писали резко, являются чистыми институточками по сравнению с Герценом, Белинским и Огаревым. Такого обилия матриархальных выражений, какое имеется в переписке Белинского, вы не найдете в сочинениях более культурных людей…» Другие «западники» тоже отличались большим накалом «здоровой классовой злобы». Некрасов пишет одному из сотрудников своего журнала: «…у вас добродушно все выходит. А вы, батенька, злобы, злобы побольше… Теперь время такое. Злобы побольше…» И вот уже сотрудники Энциклопедического словаря под редакцией Южакова пишут, захлебываясь от восторга, о своих однопартийцах: "(Дейч и Малинка) вызвали Гориновича в Одессу и здесь около товарной железнодорожной станции оглушили его несколькими ударами и, сочтя его мертвым, облили ему лицо серной кислотой (754), чтобы затруднить выяснение личности полицией… Горинович оказался жив и дал обширные показания… (Из статьи о Льве Григорьевиче Дейче). Так же, в статье о Дегаеве: «Дегаев пригласил к себе Судейкина, явившегося в сопровождении своего родственника Судовского, чиновника охранного отделения. В то время как гости Дегаева раздевались, последний, согласно условию, произвел в Судейкина выстрел, но затем, испугавшись, опрометью бросился вон, забыв притворить за собой дверь. Объятые ужасом гости бросились во внутренние комнаты, где их встретили с ломами в руках скрывавшиеся заговорщики. Спасаясь от опасности, Судейкин пытался спрятаться в отхожем месте, но настигший его Стародворский здесь и добил его. В то же время Конашевич несколькими ударами лома свалил Судовского…» И т. д. (Весь 21 и 22 том посвящены живописанию подвигов пламенных революционеров). И наконец, дикий визг, начатый Белинским, достиг предела и вообще перешел в ультразвук: «Эти белогвардейские пигмеи, силу которых можно было бы приравнять всего лишь силе ничтожной козявки, видимо, считали себя – для потехи – хозяевами страны и воображали, что они в самом деле могут раздавать и продавать на сторону Украину, Белоруссию, Приморье. Эти белогвардейские козявки забыли, что хозяином Советской страны является Советский народ, а господа рыковы, бухарины, зиновьевы, каменевы являются всего лишь – временно состоящими на службе у государства, которое в любую минуту может выкинуть их из своих канцелярий, как ненужный хлам. Эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит Советскому народу шевельнуть пальцами, чтобы от них не осталось и следа. Советский суд приговорил бухаринско-троцкистских извергов к расстрелу. НКВД привел приговор в исполнение. Советский народ одобрил разгром бухаринско-троцкистской банды и перешел к очередным делам. Очередные же дела состояли в том, чтобы подготовится к выборам в Верховный Совет СССР и провести их организованно». («История ВКП(б). Краткий курс») «Межпланетная революция», «церковная реформация», «индустриализация»… Уж лучше бы русские собирали ягоды. Право, было бы лучше. И кажется, русские это поняли. После 1956 года, когда миллионы были отпущены из лагерей, никто из этих людей не бросился мстить, никто не оказался захвачен четкой, конкретной идеей. Мне думается, здесь, в этой мудрой незлобивости и «бездеятельности» народа, залог духовного исцеления. Это не трусость и не оглушенность. А просто – мстить «антиресу не было». Говоря об издевательстве над русским гражданами в Берлине, Розанов заметил, что русские никогда не стали бы делать чего-либо подобного уже потому, что «просто» не хочется. Могучее «не хочется», неодолимое «не хочется» таскать чужую, иностранную, лично им ничего не сделавшую женщину – за седые волосы. Скажем грубым мужицким языком: антиреса нет" (то есть нет позыва, сладости, удовольствия так бить постороннего человека)". С тех пор русский народ так был захвачен словом, так скручен рациональной идеей, совершенно извне принесенной, что не просто невинных-то, а и виновных бить не хочет и не может (а возможность была, в известный момент еще и подзуживали). Народ не простил, а просто «забыл». «Не знаю и знать не хочу». Шарахнулся, как от чертей болотных. Люди замолчали. И молчанием вырвались из сетей социальной штунды. «Что делать?» – Ничего не делать. (774) Никаких «Идей» не надо. Господи, как прав был Розанов, когда сказал, что единственно истинный путь в России – это путь религиозный! Нужно не «делать», а «ыерить». На вопрос «Что делать?», в смысле «Во что верить?», по-русски ответить нельзя. Русская вера бессловесна и не задает вопросов. Поэтому вопрос этот груб и глуп для русского уха. Наприличен. Иваск, рассекая Розанова «по второму разу», писал, что "философ, миротворец – это малый Розанов, а художник-лирик – это большой и даже великий Розанов … Розанов-большой, настоящий Розанов, не публицист-философ, а поэт и художник-мыслитель, целомудренно отказывается отвечать на последние вопросы «. (А как философ, по мысли Иваска, значит, не отказывается») На самом деле ответы и умолчания Розанова вполне взаимообусловленны и понятны, так что никаких «двух Розановых» нет. Отказываясь отвечать на вопрос «Что делать?» в метафизическом смысле, он отвечает на него в смысле бытовом, житейском, но именно потому, что на высшем уровне ответ на этот вопрос невозможен и опасен. Розанов понимал, что на «Что делать?» нет ответа. И зная это, он давал его. Потому что знал о мире ином, любил и мир этот. «Что делать?» – спросил нетерпеливый петербургский юноша. – Как что делать: если это лето – чистить ягоды и варить варенье. Это же так интересно! Если зима – пить с этим вареньем чай. Это же так вкусно!!» «Все-таки бытовая Русь мне более всего дорога, мила, интимно близка и сочувственна. Все бы любились. Все бы женились. Все бы растили деточек. Немного бы их учили, не утомляя, и потом тоже женили. „Внуки должны быть готовы, когда родители еще цветут“ – мой канон. Только смерть страшна». (Лист из «Второго короба», идущий непосредственно за листом о поклонах Щедрину и Некрасову). (У Набокова есть сходный поворот. Он в «Даре» вскользь замечает случайность неслучайной судьбы Чернышевского, которому на роду было написано стать простым-хлебосольным русским батюшкой. И вот – «пропала жизнь»). Быт – это русское счастье, единственно возможное счастье по-русски. Розанов писал: «Русские в странном обольщении утверждали, что они „и восточный и западный народ“ …тогда как мы „и не восточный и не западный народ“, а просто ерунда – ерунда с художеством…» Наверное, так и есть. Запад и Восток перехлестнулись в России и нейтрализовались Получилась странная молчаливая цивилизация. Ее символ – ироничная и подслеповатая луковица. Луковица округла, органична, но одновременно и остра, устремлена ввысь. Она замкнута и одновременно открыта, перетекая на острие в голубое пространство. Русскому глазу мил этот изгиб. Для европейца же, я думаю, русские церкви смешны. Рядом с Парфеноном и Кельнским собором это все какие-то пеньки с опятами. Наши церкви как бы растут из земли, стелятся по земле. В них земля перетекает в пространство: внизу, у основания, нет четкой границы с почвой – здание оседает и постепенно исчезает в земной поверхности; наверху же, в луковицах, небо круглится и искривляется – пространство уплотняется, сияет вокруг церкви. И еще русские церкви эротичны. Не знаю, заметил ли кто-нибудь, но верхняя, устремленная в небо часть церкви весьма двусмысленна, по крайней мере более двусмысленна, чем египетские обелиски. Этот приземленный (но ни в коем случае не низменный) характер русской церкви оборачивается возвышением земли, библейского начала – начала быта. Самый крепкий быт в России – у священников. Священник всегда воспринимался в народе как олицетворение чадородия, основательности и вообще элитарности, отборности в плане чисто бытовом. И таким образом, бытовая семейная жизнь в народном сознании становилась жизнью идеальной, почти святой. И, увы, недостижимой. * * * Мне кажется, что своим советом «варить варенье и пить с ним чай» Розанов чрезвычайно актуален сейчас (впрочем, он всегда актуален). В интеллигентской суматохе и бестолковщине никто не заметил, что последние 20 лет были самыми спокойными и счастливыми во всей русской истории XX века. В сущности, за эти 20 лет ничего не произошло. То есть людт жили 20 лет без кровопролитных войн и революций, без массового и бессмысленного в своей разрушительности террора, без идеологических катастроф московских процессов и съездов Хрущева. За эти 20 лет выросло поколение, нет, два поколения психически и физически нормальных людей, которым и жить в России XXI века. Это ведь и есть выпадение из той цепи страданий и ужасов, в которой, казалось, уже безнадежно запуталась наша родина. 20 лет, 20 лет русские люди жили без программы, без идей, – безыдейно, разболтанно и спокойно. 20 лет «собирали ягоды». Если мы еще 20 лет прособираем ягоды, то вообще «все это» погаснет, развеется, как дым. Ведь «это» не может существовать без искусственных инъекций человеческой мысли, мечты, крови. Розанов писал, что революция – это сила, но ни в коем случае не идея, не мечта. «Мечтатель отходит от революции в сторону». "И вот, может, лишь от того, что в ней – ничего для мечты, она не удается. «Битой посуды будет много»; «но нового здания не выстроится». Ибо строит тот один, кто способен к изнуряющей мечте; строил Микель-Анджело, Леонардо да-Винчи: но революция всем им «покажет прозаический кукиш» и задушит еще в мледенчестве, лет 11-13, когда у них вдруг окажется «свое на душе». – "А, вы – гордецы: не хотите с нами смешиваться, делиться, откровенничать … Имеете какую-то свою душу, не общую душу… Коллектив, давший жизнь родителям вашим и вам, – ибо без коллектива они и вы подохли бы с голоду – теперь берет свое назад. Умрите". (793) И «новое здание» с чертами ослиного в себе, повалится в третьем – четвертом поколении". («Уединенное») В этом спасительная конечность социализма. Социализм мил и дорог русскому человеку, так как кроме того что он является конкретной идеей, логосом, он является и бесконечной пустотой, отрицанием идеи как таковой, пожирателем идей, духовности, культуры. Социализм – это огонь, сжигающий гнилое русское слово. Когда материал кончится (а он уже кончился), социализм погаснет «повалится в третьем-четвертом поколении». В начале 80-х годов один из западных ученых-кибернетиков изобрел так называемую «вирусную программу ЭВМ». Эта программа представляет собой очень ограниченное число команд, суть которых сводится к повторному самопрограммированию ЭВМ этими же командами. В результате блок информации переполняется и, более того, начинает разрушаться, так как логический вирус устроен таким образом, что предусматривает уничтожение непаразитной информации. Зараженная таким вирусом электронная система быстро погибает. Мне кажется, эту разрушительную программу можно было бы назвать не «вирусной», а «социалистической». Социалистический новояз – это и есть вирусный язык. Язык смертельный для Запада, но не способный поразить дословесный центр восточнохристианского сознания. Более того, социалистическая программа, вызывая тотальное «депрограммирование» русского человека, помогает ему выскальзывать из официального словесного мира. Россия сейчас самая несоциалистическая страна, настолько несоциалистическая, насколько это вообще возможно. Это уже не оригинальный парадокс, а всем набившая оскомину аксиома. «Человек наг опять. Но чего мы не можем оспорить, что бессильны оспорить все стороны, это – что он добр, благ, прекрасен. Будем же смотреть на него не вовсе без надежды, по крайней мере – без вражды…» * * * Задолго до революции Розанов понимал и неизбежность социализма (807) и его преходящесть. Но он пошел дальше простого понимания этого факта. Он не только понял, но и принял неизбежность социализма. И этот заключительный аккорд в его бесконечных метаморфозах потрясает больше всего: "До какого предела мы должны любить Россию…? до истязания, до истязания самой души своей. Мы должны любить все до «наоборот нашему мнению», «убеждению», голове. Сердце, сердце, вот оно, любовь к родине чревна …любите русского человека «до социализма» (813) … И вот, несите «знамя свободы», эту омерзительную красную тряпку, как любил же Гоголь Русь с ее «ведьмами», с «повытчик кувшинное рыло», неужели он, хохол, и следовательно, чуть-чуть инородец, чуть-чуть иностранец, как и Гильфердинг, и Даль, Востоков – имеют право больше любить Россию, чем великоросс. Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал мне теперь в своей полной истине. Щедрин, – беру тебя и благословляю. Проклятая Россия, благословенная Россия. Но благословенна именно на конце. Конец, конец, именно – конец. Что делать: гнило, гнило, гнило… Ах, так вот где суть… Когда зерно сгнило, уже сгнило, тогда на этом ужасающем «уже», горестном «уже», что оплакано и представляет один ужас небытия и пустоты, полного нихиля – становится безматериальная молитва… (Ранее: "После Гоголя и Щедрина – Розанов с его молитвою ". Ведь в молитве нет никакой материи. Никакого нет строения. Построения. Нет даже черты, точки… Именно нихиль Тайна – нихиль Нихиль – в его тайне. Чудовищной, неисповедимой Рыло. Дьявол. Гоголь. Леший. Щедрин. Ведьма. Тьма истории. Всему конец. Безмолвие. Вздох. Молитва. Рост. "Из отрицания – Аврора, Аврора с золотыми перстами… Боже, Боже… Какие тайны. Какая Судьба. Какое утешение. А я-то скорблю, как в могиле. А эта могила есть мое Воскресение! Этими словами кончается последнее письмо Розанова к Эриху Голлербаху. Через три месяца Василия Васильевича не стало. Сгорела Россия Щедрина. Неузнаваемо изменился в нашем восприятии Гоголь. Розанов с его молитвою остался… «Что делать?» Подите-ка спросите у Щедрина. – Смешно, глупо. «Что делать?» – Спросите у Гоголя. Страшно спрашивать, больно. Розанов отвечает просто, интимно. Это наш язык, наш мир, наша форма. Это хитрый бессмертный русский, заговоривший на идише советского марксизма. Точнее, замолчавший на нем. Молчать можно на любом языке. Вот где закругленная бесконечность России. Русский язык, окончательно выгорев через социализм, снова вернул русское сознание к внутреннему нихилю, к молитве, к молчанию. Произошла страшная девальвация рационального мышления. У современных русских совершенно иное отношение к слову. И поэтому интуитивно, не зная как, какими словами назвать, новое поколение русских вняло страстной мольбе Розанова, его «Совету юношеству», помещенному им в самом конце последнего произведения – «Апокалипсис нашего времени»: "Помни: Небо как и земля. И открытое Небу – открывается «в шепотах» и земле. В шепотах, сновидениях и предчувствиях. Поэтому никогда, никогда, никогда не лги. Не будь хулиганом, миленький. И вот этот совет мой тебе – есть первый социологический совет, какой ты читаешь в книжках. Первый совет «о социальной связности». Тебе раньше все предлагали на разбой и плутовство. «Обмани кормильца», «возненавидь кормильца». И советовали тебе плуты и дураки: которые отлично «устраивались около общества», то есть тоже около кормильца своего (читателя). А тебе, несчастному читателю, глупому российскому читателю, – подсовывали нож. И ты – нищал, они – богатели. (Плутяга Некрасов и его знаменитая «Песня Еремушки»). Ни от кого нищеты духовной и карманно-русского юношества не пошло столько, как от Некрасова. Это диссоциальные писатели, антисоциальные. «Все – себе, читателю – ничего». Но ты – читатель, будь крепок духом. Стой на своих ногах, а не Что ему книжка последняя скажет То на душе его сверху и ляжет. (Некрасов) И помни: жизнь есть дом. А дом должен быть тепел, надежен и кругл. Работай над «круглым домом» и Бог тебя не оставит на небесах. Он не забудет птички, которая вьет гнездо ". Жизнь есть дом, жизнь есть быт. Быт должен быть тепел, добр. Русский быт XIX века (и особенно быт интеллигентский) был холоден, злобен, крив. Пьян. Искали Правды в «брошюрах», хуже того, в «русских брошюрах». Но правда, а тем более русская правда, открывается не в брошюрах, а в шепотах, сновидениях, предчувствиях. В молитве. Русские больше не верят брошюрам. И предпочитают жить дословесным и внешним «собиранием ягод», досоциалистическим, докультьурным. ("Любите русского человека до социализма"). Русский язык лжив и люди «обессовестили» его. О главном они никогда не говорят. И в главном, в совести, не лгут. В последнем письме к Голлербаху Розанов с изумлением писал о том, что начальные буквы первых пяти слов Библии должны, по еврейской легенде, составлять слово «Правда»: «Вот как, батюшка, начинают ноуменальные народы с ноуменальным в истории призванием… Да, это уж не Чичиковы и (несчастная) раса Чичиковых». Бесконечная и беспредельная русская допетровская культура нашла свое выражение в узких и ограниченных мнениях, взглядах. И эти ограниченные взгляды априори ощущались как неправда, как нечто искусственное, наносное. Может быть, именно поэтому центром новой русской культуры стало искусство, то есть нечто лживое, уклончивое. И даже не искусство вообще, а именно литература, один из самых лживых видов искусства. (816) (Пожалуй, самый лживый после театра). Собственно, последний призыв Розанова – это призыв к честной жизни. Откровенной, прямой, естественной бытовой жизни. Тогда это было мечтой, так как честно жить общество с художественной литературой в центре не может. В центре может быть религия – Средние Века, философия – Древняя Греция, право – Рим, наука – современное западное общество, но не литература и искусство. Искусство искусственно. Религия, философия, юриспруденция, наука – естественны. Основные категории искусства – это не «истина-ложь» и не «добро-зло», а «красота-безобразное». Макс Вебер с ужасом писал о рассыпанности современного западного сознания: "…священное может не быть прекрасным, более того – оно священно именно потому и постольку, поскольку не прекрасно… Мы знаем также, что прекрасное может не быть добрым и даже что оно прекрасно именно потому, что не добро, это нам известно со времени Ницше, а еще раньше вы найдете это в «Цветах зла» (Бодлера) …И уже ходячей мудростью является то, что истинное меожет не быть прекрасным и что нечто истинно лишь постольку, поскольку оно не прекрасно, не священно и не добро". («Наука как призвание и профессия», 1918) Как сказал Ницше, «Бог умер» (833), и человек оказался во власти античных демонов: Добра, Красоты, Истины. При этом он находился в положении Париса, отдавшего яблоко одной богине, но одновременно ни е отдавшего его двум другим и, следовательно, навлекшего на себя гнев, сатанинскую злобу, ненависть. Как безумный мечется современный человек между демонами свободный в своем выборе, но несвободный от свободы выбора как таковой. Когда христианское сознание рухнуло и распалось единое божество Красоты, Правды, Добра, то русские отдали яблоко Красоте, самой красивой, но и самой слабой и лживой богине. Истоки этого выбора глубоки. Все-таки русский Христос был Красотой-Добром-Правдой, западный же Истиной-Добром-Красотой. Красиво – значит правильно и правильно – значит красиво. Разница! Россия рухнула от «художества». Это было красивое общество, но нежизнеспособное. В «Апокалипсисе» Розанова есть главка «Как падала и упала Россия»: «Нобель – угрюмый, тяжелый швед, и который выговаривает в течение 3 часов не более 3 слов… скупал и скупил в России все нефтеносные земли… Русские все зевали. Русские все клевали. Были у них Станиславский и Владимир Немирович-Данченко. И проснулись они. И основали Художественный театр. Да такой, что когда приехали на гастроли в Берлин, – то засыпали его венками. В фойе я видел эти венки. Нет счета. Вся красота. И записали о Художественном театре. Писали столько, что в редкой газете не было. И такая, где „не было“ – она считалась уже невежественною. О Нобеле никто не писал». Писали о комедиантах, о «ерунде с художеством». Началась война, кинулись к ерунде – «Помоги!», «спаси!» – ерунда струсила и убежала. «Артисты». Еще удивительно, как такое общество не завалилось кверху лапками в 1825, в 1881, в 1905. Да России страшно везло. * * * Русский меньшевик Гиммер-Суханов в своих записках о русской революции писал, что вся Россия и весь ход истории говорили в апреле 1917 про Фому, а Ленин прямо из окна вагона, походившего к перрону Финляндского вокзала, крикнул про Ерему. На самом деле (и история это доказала) именно Ленин и сказал про Фому, а Россия орала про Ерему. Ленин это и есть конкретное воплощение смутной русской мечты о трезвой, рациональной и основательной жизни: русской штунды «без икон и с метлой». С культурным европейским бассейном вместо грязных юродивых, толпящихся под золочеными куполами. 17-й год – это приход к власти «умных русских», «русских философов». С тех пор по количеству профессиональных философов наша страна прочно занимает первое место в мире. Это расцвет. Конечно, ничего не получилось. Вместо Правды получилась «Правда». Но тяга и беззастенчивая спекуляция именно на рацио весьма характерна. И более того, провиденциальна. Русь постоянно изменяется, трансформируется. И мне кажется, именно философия может стать духовным стержнем будущей России. * * * Наиболее эстетическим обществом была Древняя Греция. И именно в Греции зародилась и расцвела философия. Философия – это перекрещивание Красоты и Истины. Буквально философия – это любовь к мудрости, любовь к гармонии, к гармоничной и мудрой, красивой жизни. Философия, в античном понимании – это прежде всего искусство жить. Если для актера инструментом и материалом искусства являются его эмоции и тело, то для философа – душа, дух, сама его личность как таковая. Здесь субъект и объект совпадают полностью, поэтому это высшее из искусств, искусство для искусства, искусство в себе и для себя, то есть одновременно и выпадение из искусства. Философия – это естественное искусство. (835) Жизнь Сократа или Диогена – это жизнь, ставшая ролью, растворением в образе, празднично трансформированной реальности. Западное сознание потеряло это изначальное понимание философского опыта, замутнило его религией и наукой. В результате возникли теология и сциентизм. Розанов отрицал европейскую культуру, так как там конкретная Правда стала мало-помалу замещаться абстрактной и безликой истиной. В результате западная цивилизация ослабла, одряхлела, стала таить в себе мучительную трещину, кризис. Истоки этого кризиса в утере красоты как критерия человеческого бытия. В этом аспекте интересна мысль Мартина Хайдеггера, который считал латынь уродливым, некрасивым и принципиально нефилософским языком, а всю западную философию нового времени – ущербной и ограниченной уже из-за ее латиноязычной основы. Хайдеггер – это понятный немец. «Говорящий немец». С одной стороны, он все же представитель немецкой классической философии. Но с другой – тем не менее близок и понятен. Не случайно считают, что он хорошо переводится только на один язык – на русский. Так и должно быть. Он говорил, что его работы принципиально непереводимы. Ну, раз «непереводимы», значит на русский перевести можно. Мне очень понравилась мысль Хайдеггера о «ненужности» европейской рациональной философии. Это как раз то, что нужно. Для русского сознания она не нужна вообще. Это для него даже не история. Странно, но и закономерно – русские начали с изучения отвратного Гегеля и прошли мимо того, что ждало их и звало: мимо античности, мимо Платона. (842) Русское сознание может все-таки выйти на Канта и Гегеля. Но сверху вниз, через Хайдеггера. Хайдеггер же, особенно поздний, понимаем через свое чисто русское отношение к слову. Кстати, он всегда испытывал симпатию к русской культуре, хотя связан был с ней скорее опосредованно, через Рильке и др. Россию начала века он знал плохо. И уж Розанова, конечно, не читал. А зря. В их творчестве есть удивительные совпадения. Это понятно, если учесть, что Хайдеггер был учеником Гуссерля и сделал нигилистическую форму произведений своего учителя нигилистической сердцевиной своей философской системы. Хотя Хайдеггер, конечно, более естественен, в нем нет трагического надлома, трагического несоответствия, свойственного русской мысли. Лучшие представители русской культуры пришли к философской правде через литературу. Достоевский, Толстой даже в «Смерти Ивана Ильича» (столь любимой Хайдеггером). Здесь понятнее и философское значение Набокова. Он, собственно, «освободил место», ушел лкончательно в литературу и тем самым лишил ее статуса стержня культуры. Многое в кривой истории русской общественной мымли станет на свои места, если ее интерпретировать не в системе красота-безобразное (эстетство русской интеллектуальной элиты) и не как добро-зло (либеральный и демократический позитивизм интеллигенции), а с точки зрения неслыханной и невиданной для русского человека, с точки зрения истины-лжи. Стоит подойти с этой позиции к творчеству Некрасова и Чехова, Достоевского и Пушкина, вообще всех русских писателей, «властителей дум» и подойти к ним со стороны именно не творчества, а их взглядов, специфики мировоззрения… О, тогда многое, очень многое встанет на свои места. И если еще связать это с историей собственно русской философии и официальной государственной мысли, то тогда-то и появится то, чего в России никогда не было – историческая память. Не легенды, не мифы, а факты, фактики, «хроника фактов». История фактов. Необходимо заглянуть за эстетические декорации. Необходима Правда. И все будет выглядеть иначе, как бы осветится, высветится изнутри. Вот, Чехов. Что он писал в своих письмах? «60-е годы – это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его, значит опошлять его». «Это претенциозный подход против материалистического направления. Подобных подходов я, простите, не понимаю… Воспретить человеку материалистическое направление равносильно запрещению искать истину. Вне материи нет ни опыта, ни знаний, значит нет и истины… Что же касается разврата, то за утонченных развратников, блудников и пьяниц слывут не… Менделеевы, а… аббаты и особы, посещающие посольские церкви». «Я с детства уверовал в прогресс… расчетливость и справделивость говорят мне, что в электричестве и паре любви больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса». Короче: В человеке все должно быть прекрасно: и сапоги и мысли". (844) И этот человек написал «Степь», «Скучную историю», «Чайку». Внезапно становится ясным, что все его произведения порождены не социальной действительностью России, а внутренней трагедией личности. Произведения Чехова так же похожи на реальность, как «Поднятая целина» Шолохова на быт русской деревни начала 30-х. Трагедия Чехова – это трагедия русской души, утерявшей христианство. Когда кто-нибудь для меня понимаем, мне кажется, что я написал про это стихи, но где-то внутри, неясно, во сне. А в сознании вертятся отдельные отрывки: «серая шелковая пошлость Чехова» или «пошлый шелк серого Чехова». Чехов проецировал в реальность свой нигилистический опыт. Нигилизм и ужас «Скучной истории» – это сухая тоска позитивизма, в которую истекла чеховская душа. Чехов всю жизнь искал монастыря во вне, искал тайны, без которой ему было так тоскливо, так «скушно» («Черный монах»). Но тайна была внутри, внутри его. А он поехал от себя на Сахалин. А Сахалин был ближе гораздо. Тот же, «реальный» Сахалин это так… глупость. Как все упорядочивается, вытягивается и светлеет, стоит только посмотреть на реальность через волшебную призму Логоса. Но и как по-чеховски «скушен» этот путь для русского сознания. Идея социализма, «антиидея» может смениться другой бесконечной, и следовательно понятной, близкой и сладкой русскому сознанию, идеей – идеей идей. Чистым и свободным мышлением. Возможно, это и есть будущее России, контуры которого я пытаюсь рассмотреть сквозь текст своего эссе. Розанов начал свое творчество с классической работы «О понимании», но внезапно оборвал, не пошел по этому пути, так ка почувствовал распад личности: "До встречи с домом «бабушки» (откуда взял вторую жену) я вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир для меня был не Космос (по-гречески красота), а Безобразие, и, в отчаянные минуты, просто Дыра. Мне совершенно было непонятно, зачем все живут, и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? – такая проклятая, тупая и совершенно никому не нужная. Думать, думать и думать (философствовать, «О понимании») – этого всегда хотелось, это «летело»: но что творится, в области действия или вообще «жизни» – хаос, мучение и проклятие. И вдруг я встретил этот домик в 4 окошечка, подле Введения (церковь, Елец), где все было благородно. В первый раз в жизни я увидал благородных людей и благородную жизнь "… «Как могут быть синтетические суждения а-приори»: с вопроса этого началась философия Канта. Моя же новая «философия» жизни началась не с вопроса, а скорее с зрения и удивления: как может быть жизнь благородна и в зависимости от одного этого – счастлива; как люди могут во всем нуждаться, «в судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу»; и жить благородно и счастливо…" И т. д. * * * Розановщина – искусство жить по-русски. Стержень русского быта, стержень новой культуры. Если Пушкин придал влзможность русской литературы, то Розанов придал возможность Русской философии. Все другие русские философы или застряли на философии «понимания», или вообще ушли за пределы философского мышления (как Булгаков). А Розанов смог соединить русский логос и русскую жизнь… Нас ждет эпоха сумерек, эпоха толкования и переживания, но не творчества и жизни как таковой. Это неизбежное, но смазанное политической историей, закругление русской литературы и русской культуры вообще. Я думаю, что при благоприятных условиях распад культуры, повсеместный в современном мире, пошел бы в России гораздо большими темпами и зашел бы куда дальше (851). Это видно по началу века. Если взять только поэзию, то сразу в памяти всплывают Блок, Белый, Мережковский, Гиппиус, Брюсов, Ахматова, Пастернак, Гумилев, Цветаева, Бальмонт, Кузмин, Есенин, Маяковский и т. д. Список можно легко продолжить. Получается слишком много гениев. Если многие из этого списка были впоследствии канонизированы, то лишь потому, что процесс девальвации был искусственно прерван. При нормальных условиях где-то в 3-40-х годах наступил бы естественный и неизбежный «кризис перепроизводства» и поэзия окончательно распалась бы на поэзию для поэтов (тир. 100—150 экз.) и поэзию для народа – реклама, комиксы и агитки (тир. 1 000 000—1 500 000 экз.). Вся эта мелочь раскрошилась бы в песок перед Александрийским столпом пушкинской поэзии. Ведь даже такой крупный поэт, как Блок – это, в сущности, такая ерунда, если рассматривать его как центральную фигуру русской цивилизации. О, весна без конца и без краю – Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита! Разве так «принимают жизнь?» Бегал по полям, как козочка и стучал в щит-сковородку. Это не «принятие жизни», а просто «телячий восторг». Тут нет самого осознания проблемы принятия или непринятия жизни. «Принятие жизни» – это молчание, безнадежное смирение, ощущение сопричастности с тайной мира. Жизнь отомстила Блоку. (852) Он признал жизнь и жизнь пришла к нему тяжелой поступью командора. Блок испугался и умер. Блок поэт. Но его постоянно рассматривают как человека не только Красивого, но и Доброго, и даже Правдивого. И при этом не заметили и упорно не замечают, что на самом деле-то его оценивают в других измерениях только с точки зрения красоты. А каковы факты? Писал патриотические стихи о России, а началась война, достал через петербургское еврейство справку и устроился «тружеником тыла». Впоследствии же дезертировал и оттуда, приветствовал победу Германии и пошел в чиновники от литературы. Потом, как я уже говорил, испугался и умер. Розанов сказал в конце 1917: «Мы умираем как фанфароны, как актеры». По-моему, это эпиграф к послереволюционным статьям Блока. Вот из «Интеллигенции и революции»: "Жить стоит только так, чтобы предъявлять миру безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в «то, чего нет на свете», а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она – прекрасна ". И далее хрестоматийное: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте Революцию!» Розанов: «Замечательно, что мы уходим в землю упоенные… Уж если мы чем упились восторженно, то это – революцией. „Полное исполнение желаний“. Нет, в самом деле: чем мы не сыты. „Уж сам жаждущий когда утолился, и голодный – насытился, то это в революцию“. И вот еще не износил революционер первых сапог – как трупом валится в могилу. Не актер ли? Не фанфарон ли?» * * * Я живу в эпоху сумерек. В конце прошлого века очень боялись этого слова. Казалось, что это что-то страшное, багрово-красное, как бы преддверие ада: сумерки сознания, сумеречное сознание. Но «сумерки» – это совсем не страшное, а красивое слово. Набоков сказал: «Сумерки – это такой томный сиреневый звук». (854) Я стою на зимней московской улице. Короткий день только что кончился. Немного болит голова у глаз от бессонной ночи. На душе беспечно легко и спокойно. Мимо идут люди. Они куда-то спешат, о чем-то разговаривают. Шумят автомобили. Как я попал в эту страну? Зачем? Для чего? (877) – Не знаю. Мне ничего не хочется и я отчетливо сознаю, что я никому не нужен. (888) Настолько не нужен, что моя ненужность становится философской категорией. Я – это какая-то абсолютная, прямо-таки космогоническая ненужность. «Скучно жить на этом свете, господа!» – сказал Гоголь. По-моему, жить на этом свете интересно. Но грустно. Кажется, что "и я сам и все «не то, не то…» Все нелепо, неправильно, неловко… Почему мне интимно близок Розанов? Он писал, что последняя собака, раздавленная трамваем, вызывает больше движения души, чем вся «философия» Вл. Соловьева. Соловьев чужой. "Тут именно сословная страшная разница; другой мир, «другая кожа», «другая шкура». Но нельзя ничего понять, если припишешь зависти (было бы слишком просто): тут именно непонимание в смысле невозможности усвоения. "Весь мир другой – его, и мой «. С Рцы (дворяне) мы понимали же друг друга с 1/2 слова, с намека; но он был беден, как и я, „ненужен в мире“, как и я (себя чувствовал). Вот эта „ненужность“, „отшвырнутость“ от мира ужасно соединяет, и „страшно все сразу становится понятно“: и люди не на словах становятся братья». Все кружится, расплывается перед глазами, мнится. «Матушка, спаси своего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку!» Как же можно быть нужным и ожидаемым, мысля по-русски, став русским философом. Розанов говорил: «Все-таки я умру в полном душевном недоумении». Это не Соловьев с его библейской бородой – «Гений». «Русский мыслитель». Но как же мыслить по-русски, когда ничего нет, все расползается по швам и мысль кружится и кружится в дурной бесконечности, когда ничего не получается, не выходит, не сцепляется, когда крошатся шестереночные зубья терминов и все рассыпается, улетает и падает в бесконечную пустоту, когда загораются насмешливые звезды и человек, раздавленный собственным интеллектуальным и духовным ничтожеством, рыдает, а звезды смеются, смеются… От этого смеха не скроешься, не убежишь. Лишь страшным усилием воли я не теряю нить повествования. За счет воли и отстранения, предварительной разрушенности текста. Я мыслю цитатами. Это страшно. Но еще страшнее, что эти цитаты не имеют самостоятельного содержания. Я говорю только о себе. Не о России, не о Розанове, а только о себе. Я трансформирую в реальность свой внутренний опыт при помощи косвенных цитат. Каждая цитата – зеркальце, отбрасывающее на меня солнечный зайчик. В результате сквозь словесный туман проступают смутные контуры моего сознания. Прямо не сказано ничего. И разверзается молчание. Я все говорю, говорю, говорю… А молчание все густеет, становится черным и бездонным. Временной клей, в котором я вязну, постепенно растворяется, превращается в вакуум. Стрелка часов останавливается и я падаю в пустоту, бесконечную, бесформенную, равнодушную. И в этой пустоте движутся атомы-цитат. Набоков писал в «Даре» об одном наполовину сошедшем с ума персонаже: «…загородка, отделявшая комнатную температуру рассудка от безбрежно безобразного, студеного, призрачного мира… вдруг рассыпалась, и восстановить ее было невозможно, так что приходилось пробоину как-нибудь занавешивать, да стараться на шевелившиеся складки не смотреть. Отныне его жизнь пропускала неземное…» Уютный мирок моей статьи прочно ограничен словами только с трех сторон. Четвертая стена живая, колеблющаяся и невидимая для окружающих. Через нее просвечивает свет небытия. И чтобы не смотреть туда, я и мыслю цитатами. Причем вся трагедия заключается в том, что иначе и нельзя мыслить в моем положении. Розанов писал в «Апокалипсисе»: "С лязгом, скрипом и визгом опускается над Российской Историей железная занавесь. – Представление окончилось. Публика встала. – Пора одевать шубы и возвращаться домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось". Я остался по другую сторону занавеса. Здесь не только «шуб нет», но нет и людей. Вообще ничего нет. Я не забываю, потому что мне нечего забывать. Моя мысль – это мучительное вспоминание, припоминание. Я пытаюсь реконструировать свое несуществующее прошлое. Я ловлю его смутную тень на страницах книг Розанова, Набокова, Достоевского, Пушкина. Конечно, это закат культуры. Сумерки. Какое красивое сиреневое слово. Слово-тень. Странно: я немею, говоря о себе и говорю только о себе, говоря о другом. (890) Мое «двойное сальто-мортале» заключается в том, что эта статья есть не только размышление о русском типе культуры, но и наглядный пример этого типа. Я имитирую характерные особенности «инструменталистского» мышления. Для этой цели Розанов необыкновенно удобен. Он говорил все, и цитаты из его произведений легко превращаются в магические иероглифы, позволяющие отстраниться от лобового изложения и в то же время дать схему русской мысли именно в лоб. Я – это не я, а Розанов, и даже не собственно Розанов, а около Розанова, около мыслей Розанова о… Одновременно Розанов – это я. Моя тайна аналогична тайне Розанова. Я восстанавливаю ход его мысли, даю сгусток, тон его мышления. Цитаты просвечивают, и сквозь их хитиновый панцирь виден внутренний мир (899), чего в обычных условиях не бывает. * * * Мне очень интересен Юнг. Его произведения действуют на меня как наркотик. Конечно, он ущербен, как только может быть ущербен швейцарский немец. Но именно через трещину этой ущербности просвечивает бессознательное, тайна. У нормального человека бессознательное скрыто таким толстым слоем вторичных ассоциаций словесного мира, что сам вопрос о конкретном влиянии бессознательного на сознание лишен смысла. Психоанализ – это нечто вроде выведения процесса мышления из процесса пищеварения. Связь-то между желудком и мозгом есть, но ноа настолько опосредованна, что на самом деле ее нет. Да. Но Юнг настолько ушел в слово, что он и свое бессознательное сделал фактом словесного мира. (902) Он не то чтобы ущербен, а, скажем, так, перенасыщен культурой. У него в непосредственный процесс мышления втянут даже спинной мозг. В результате получается страшная деформация личности. Но изгиб этой деформации повторяет изгиб тайны. Так и через мое бедное и вторичное мышление просвечивает подлинный Розанов. А если посмотреть через другой миф, то мое я становится ощутимым благодаря мышлению о Розанове, так сказать, «инструментальному инструментализму». Мысль, слова уходят и обнажается дно. Образно говоря, структура статьи похожа на голландский сыр, нарезанный тонкими ломтиками. Каждый слой-ломтик содержит несколько ключевых фраз-символов. Через дыры их символизации, то есть сознания, дешифровки, можно перескочить или вывалиться на другой уровень, другой ломтик. Дешифровка часто сознательно облегчается путем вопросов, то есть двойных дыр… * * * Математику я никогда не любил. Кант угнетает русского человека своей математической однозначностью. (903) Его философия сложна для понимания, но удивительно однозначна. Мысль же должна быть ясна, но двусмысленна. Листы книги должны быть подозрительно полупрозрачными и в некоторых местах совпадать при наложении. (909) Текст становится мифологичным, когда существует возможность такого наложения или, уточним, ряд произвольно выбираемых возможностей, ряд интерпретаций. Это хорошо понимал Владимир Набоков. В «Других берегах» он вспоминает, как в день назначения на пост Верховного Главнокомандующего Дальневосточной армией генерал Куропаткин показал ему, маленькому Володе, фокус со спичками. А потом, через 15 лет, при бегстве из Петрограда Набоков-отец натолкнулся на «седобородого мужика в овчинном тулупе», который попросил огонька. Но у Набокова не оказалось спичек. В старике же он узнал Куропаткина. Владимир Владимирович писал по этому поводу: «Что любопытно тут для меня, это логическое развитие темы спичек… Обнаружить и проследить на протяжении своей жизни развитие таких тематических узоров и есть, думается мне, главная задача мемуариста». И еще, там же: «Признаться, я не верю в мимолетность времени – легкого, плавного, персидского времени! Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой». Время романов Набокова сложно, нелинейно, пространство их – ровное, гладкое. У Канта наоборот. Он однозначен. Хайдеггер многозначен и за это ему прощается его пространственная сложность (925), невыносимая для целомудренного русского сознания… * * * Внимательный читатель легко заметит, что термины этой статьи нечеткие, спутанные. Сознание и бессознательное, культура и цивилизация, душа и дух, форма и содержание – все эти понятия слабо согласованы друг с другом и в каждом конкретном случае употребляются, ориентируясь на определенный контекст. В ряде случаев этой путаницы можно было бы легко избежать, но все дело в том, что смысл текста парадоксальным образом независим от терминологического упорядочения. В языке, в которм, не моргнув глазом и не извенив интонации, можно сказать (беру простейший пример): «я ем яблоко», «я яблоко ем», «ем я яблоко», «ем яблоко я», «яблоко я ем» и «яблоко ем я», – в таком языке если и говорится конкретно «я ем яблоко», то при этом все же туманно и неосознанно подразумевается целый ряд модификаций, типа: «я, едящий яблоко» или «мной поедаемое яблоко», а также «поедаемость мной яблока» и т. д. Поэтому понятия «яблоко» «есть» и «я» настолько туманны, абстрактны и вообще мнимы, что говорить всерьез об их дефиниции можно только в плане юмористическом. Музыка русской речи совсем не в этом. Не в ритме, а в мелодии. Для немецкого мышления правильно найденный ритм – это все. Все слова должны быть количественно согласованны и скрупулезно взаимосвязаны, должны щелкать и зацеплять друг за друга философскими зубьями. Для нас же важен ритм мысли, а ритм слова почти незаметен, может быть и достижим отчасти, но удивительно незаметен. В немецком ритм фонетический и логический, в русском – антиномический, ритм сменц мелодий. В немецком смена ритмов образует определенную мелодию. Какие термины у Достоевского? Розанова? Что-то у Розанова есть. Полутермины какие-то, пятна. Они есть, но не точки, а пятна, «облачка». (В тексте статьи мельчайшая единица – кубики цитат. Это некоторый компромисс между гранью и безграничностью). * * * Сухие листья цитат позволяют мне не думать, отстраниться от процесса мышления. Ведь я русский. Когда просыпается мое мышление, душа засыпает. А так, относясь чисто инструменталистски к языку, мысля не словами, а фразами-слайдами, я живу, не теряю глубины и объемности повествования. Отсюда и плавность, неразрывность изложения. Можно было бы пойти по пути Розанова и просто мыслить свободными афоризмами, но говорить рассыпающимися словами о рассыпанном царстве розановской прозы, бессмысленно. И таким образом тема Розанова консолидирует мое такое же безнадежно русское мышление. Мир уже предварительно искрошен в осколки и их можно разглядывать медленно, спокойно, не торопясь. Смотреть, как уходящее солнце тысячекратно отражается в разноцветных стекляшках, а синее небо постепенно густеет, становится черным, и звезды грозно и дивно горят на гробовом бархате, и чем-то горьковатым пахнет с полей, и в бесконечно отзывчивом отдалении моей несуществующей юности отпевают ночь петухи… Розанов русский, вот почему внутри его мыслить не трудно. * * * Я постараюсь дать своеобразный ключ к шифрограмме этой статьи. Предположим, взята следующая цитата из Розанова: "Почти не встречается еврея, который не обладал бы каким-нибудь талантом: но не ищите среди них гения. Ведь Спиноза, которым они все хвалятся, был подражателем Декарта. А гений не подражаем и не подражает… Евреи и сильны своим Богом и обессилены им. Все они точно шатаются: велик Бог, но свой, даже пророк, даже Моисей, не являет той громады личного и свободного "я", какая присуща иногда бывает нееврею. Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители – какие-то «часовщики-починщики». Около сверкания Шекспира что такое евреи-писатели, от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда не появится великолепия Бакунина. «Ширь» и «удаль» и – еврей: несовместимы". И т. д. Через несколько лет в «Египетской марке» у Осипа Мандельштама проскочила следующая фраза: «Сначала Парнок забежал к часовщику. Тот сидел горбатым Спинозой и глядел в свое иудейское стеклышко на пружинных козявок». Шарм возникшей аналогии очевиден. Часовщик Мандельштам скрыто цитирует фразу о часовщике Мандельштаме. Цитаты накладываются друг на друга и, включаясь собственно в текст статьи, образуют новый, магический смысл. И суть этого смысла – обвинение в адрес самого автора, то есть меня. Ибо что же такое все мои мысли, как не топтание около Розанова, около Набокова и даже Бердяева? Размышляя подобным образом читатель может натолкнуться на фразу о том, что русская интеллигенция XIX века в сущности страшно хотела стать в положение евреев, а поскольку «мечты сбываются», то я и оказался в положении еврея, изгоя, лишенного родины, всеми гонимого и презираемого и цепляющегося за интеллектуальное ремесленничество, чтобы сохранить остатки внутренней духовной жизни. Я бесплоден. Я талантливое ничтожество, даже не ерунда с художеством, а ерунда в художестве (929). И даже хуже. У меня нет родины, нет твердой опоры в жизни, нет Кремля, Акрополя. Евреи еще до воссоздания своей родины могли мечтать об Израиле, а тут Родина-Уродина, Израиль, которому не нужен иудаизм, да и сами евреи не нужны, не нужны как евреи. Как русский я не нужен. Вообще, я и сказал, что мы живем в эпоху сумерек, в эпоху конца творческого периода. Поэтому я осужден на еврейство (931). И так далее. Это лишь один виток черной критики. Пластинку можно было бы крутить дальше. Но при ее раскручивании происходит разрушение вообще каких-либо точек зрения на мою личность. Как сказал М.Бахтин (935): «О герое „Записок из подполья“ нам буквально нечего сказать, чего он не знал бы уже сам: его типичность для своего времени и для своего социального круга, трезвое психологическое и даже психопатологическое определение его внутреннего облика, характериологическая категория его сознания, его комизм и его трагизм, все возможные моральные определения его личности и т. п., все это он, по замыслу Достоевского (кстати, не „по замыслу“, а просто по характеру мышления самого автора), отлично знает сам и упорно и мучительно рассасывает все эти определения изнутри…» Мандельштам писал в статье «О природе слова»: «Мне кажется, Розанов всю жизнь шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры… он не мог жить без стен, без Акрополя. Все кругом подается, все рыхло, мягко и податливо. Но мы хотим жить исторически, в нас заложена неодолимая потребность найти твердый орешек Кремля, Акрополя…» Там же Мандельштам говорил, что русский язык – язык особый, эллинистический: "В силу целого ряда исторических условий, живые силы эллинской культуры, уступив запад латинским влияниям и ненадолго загащиваясь в бездетной Византии, устремились в лоно русской речи, сообщив ей самоуверенную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью … Жизнь языка в русской исторической действительности перевешивает все другие факты полнотою явления, полнотой бытия, представляющего только недостижимый предел для всех прочих явлений русской жизни". Мандельштам был русскоязычным поэтом, но не был русским человеком. И отсюда допустил грубейшую ошибку (939), придав русскому слову номиналистическое значение. Мандельштам писал: «Онемение двух, трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти. Отлучение от языка равносильно для нас отлучению от истории. Поэтому совершенно верно, что русская история идет по краешку, по бережку, над обрывом, и готова каждую минуту сорваться в нигилизм, то есть в отлучение от слова». Мандельштам не понимает подозрительности своей прозаической речи. С одной стороны, русские-де живут словом, с другой – эта жизнь почему-то может прекратиться на «два-три поколения». Мандельштам очень чуток, но слеп, он идет по краешку, по бережку, употребляет правильные слова, но эти слова складываются у него в неправильные предложения. Осип Эмильевич пишет далее: «Из современных русских писателей живее всех эту опасность почувствовал Розанов и вся его жизнь прошла в борьбе за сохранение связи со словом…» Это-то верно, но зачем же Розанову надо было цепляться за слово, если русские жили в словесном мире? Розанов боролся за сохранение связи со словом, так как чувствовал всю парадоксальную бесплотность и ирреальность, а вовсе не номинализм (ощущение реальности слова как такового) русского языка. Розанов писал: "Что же я скажу (на том свете) Богу о том, что Он послал меня увидеть? Скажу ли, что мир, Им сотворенный, прекрасен? Нет. Что же я скажу? Бог увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но Он ничего не услышит от меня". Христос не Иегова, и русский Христос – не Христос немецкий. Русские никогда не разговаривают с Богом. О самом – не говорят. Мандельштам писал: «У нас нет Акрополя. Наша культура до сих пор блуждает и не находит своих стен. Зато каждое слово словаря Даля есть орешек, маленького Кремля, крылатая крепость номинализма, оснащенная эллинским духом на неутомимую борьбу с бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории». Мандельштам честно жил в нашем словесном мире и сетовал на его рыхлость и податливость, на отсутствие в нем «талмудической ограды». При этом он не подозревал (и не мог подозревать) о другом, внесловесном бытии русских. Так что этот человек прав, когда говорит: «У нас нет Акрополя». У вас, то есть у русскоязычного еврейства, действительно Акрополя нет. У нас есть Акрополь. Наш Акрополь – это бесформенная стихия, небытие нашей души. Наша культура вечно блуждает и будет блуждать, так как не находит и не найдет своих границ, своих стен. В этом бессмертие России. Бессмертие Израиля в вечной форме. Бессмертие России в вечной бесформенности, в вечной открытости. Россия – это великая мнимость мировой истории. Внешне – спонтанные скачки, внутренне – единая основа. Разные формы для одного содержания. Легкость трансформации и в конечном счете – неистинность, так как русские глубже не в слове, а в молчании. Для них характерно созерцательное отношение к миру. И именно из-за созерцательности – деятельность, так как равнодушие и отстранение от этого мира приводит к его овнешнению: мир – материал, бесформенный и безликий. Таким же материалом является и язык. Поэтому, русский язык не номиналистичен, а реалистичен. Он обладает самостоятельным существованием. Но это не самостоятельность духа, а самостоятельность неодухотворенной формы. В этом смысле Мандельштам прав: «Каждое слово Даля есть орешек Акрополя». Русская история бесцельна – это тупик. Русская история бесцельна – это бесконечность. Всякая культура конечна. Но русская будет существовать, как и еврейская – всегда. Она будет погибать и возрождаться вновь как феникс. (941) Из этого бесконечного тупика не уйти и индивидуальному сознанию: "Национальность для каждой нации есть рок ее, судьба ее: может быть, даже и черная. Судьба в ее силе. "От Судьбы не уйдешь": и из «оков народа» тоже не уйдешь". («Опавшие листья») У Мандельштама был другой рок, и он Розанова совершенно не понял. Подошел очень близко, очень, но не понял, не почувствовал. Розанов действительно «шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры». И он эти стены нашел. Точнее не нашел. Оказалось, что у русской культуры никаких стен нет. Сила Розанова в разрушении стен, в разрушении убеждений (это русских-то «убеждений»). Розанов гусеницей прогрызает словесную перегородку между читателем и писателем, между вашей мыслью и вашей душой. "Что, однако, для себя я хотел бы во влиянии? Психологичности. Вот этой ввинченности мысли в душу человеческую, – и рассыпчатости, разрыхленности их собственной души (то есть у читателя). На «образ мыслей» я нисколько не хотел бы влиять; «на убеждения», – даже «и не подумаю». Тут мое глубокое «все равно». Я сам убеждения менял, как перчатки, и гораздо больше интересовался калошами (крепки ли), чем убеждениями (своими и чужими)". («Опавшие листья») Там же: "Будет ли хорошо, если я получу влияние? Думаю – да …"Мое влияние" было бы в расширении души человеческой, в том, что "дышит всем " душа, что она "вбирает в себя все ". Что душа была бы нежнее, чтобы у нее было большое ухо, большие ноздри. Я хочу, чтобы люди «все цветы нюхали»… И больше, в сущности, ничего не хочу: И царства все сокрушатся, И всем мирам она грозит (о смерти). Если так, то что остается человеку, что остается бедному человеку, как не нюхать цветы в поле. Понюхал. Умер. И – могила". * * * Изложение подошло к концу. (943) Что мне сказать напоследок? «Бесконечный тупик» есть прямая линия моей мысли, проведенная около предполагаемого, но невидимого зияния пространства – около розановской России. Если интуитивно линия проведена достаточно близко от угольно черного центра, то независимо от моей воли прямая искривится, прогнется и медленно упадет в исходную точку. Мое относительно сухое и отстраненное изложение окажется в сущности иррациональным и алогичным. Именно коэффициент кривизны моего мышления даст туманное и неустойчивое, но истинное переживание (947) неведомого зияния. Если же провести несколько таких прямых, то в результате будут очерчены контуры нашего словесного мира. Закругленность, эллипс моих рассуждений никуда не ведет, но движение по эллипсу бесконечно и, согласно законам небесной механики, предполагает наличие некоей центральной тайны – Истины. Саму же истину понять нельзя. Истина открывается мертвым (Платон). Однажды попавшие туда, в черную дыру истины небытия, обратно не возвращаются. Не возвращаются, но явно куда-то попадают, во что-то падают. Во что? Ответить на этот вопрос нельзя. Вокруг него можно только обернуться и, кажется, жизнь человека и есть такое все более и более сужающееся вращение вокруг пленительно притягивающей нас тайны… Из «Опавших листьев»: "Я пролетал около тем, но не летел на темы. Самый полет – вот моя жизнь. Темы – «как во сне». Одна, другая… много… и все забыл. Забуду к могиле. На том свете будут без тем. Бог меня спросит: – Что же ты сделал? – Ничего". (949) 22. 09.1984-16.04.1985 ПРИМЕЧАНИЯ К «БЕСКОНЕЧНОМУ ТУПИКУ» 1 Примечание к с.1 «Бесконечного тупика» Пишущий о Розанове постоянно находится перед соблазном двух крайностей: крайности «отстранения» и крайности «растворения». Что ж, начало в высшей степени классическое. Это классическая «гегелевская триада». Есть некий сакральный текст – Розанов. Имеются и определённые толкования этого текста. Толкования эти – неправильные. Часть их – еретически уклоняется в опасное мудрствование и непозволительные новшества. Другая часть – начётнически подходит к животворному источнику и догматически подменяет дух учения его буквой. Нам же необходимо отказаться от этих пагубных соблазнов и дать каноническое решение «розановского вопроса». Итак, начало «Бесконечного тупика», повторяю, классическое. Зато продолжение – экстравагантное. В процессе изложения выясняется, что автор постоянно рвёт «паутину розановщины», но всё же не вырывается из неё, а, чувствуя пустоту «отстранения», сразу же испуганно зарывается в обрывки розановских мыслей, их лоскутки, и в них как-то теряется, запутывается, «растворяется». Изложение превращается в ряд последовательно сменяющихся «отстранений» и «растворений». Отличие от предыдущих исследователей Розанова тут только в том, что я иду на эти отстранения и растворения почти сознательно, с заведомым ожиданием неизбежных срывов и просчётов. Ведь иначе нельзя, выхода нет. Мы, как сказал сам Розанов, не можем вырваться из-под власти национального рока. Национальность это и есть «бесконечный тупик». Мучительность Розанова в его абсолютной национальности, а следовательно – в безмерности. Либо его опыт для вас объективен и тогда возможен формальный, но бессодержательный анализ, либо он субъективен и тогда платой за содержание будет самовыворачивание. Последнее уводит от Розанова, Розанов подменяется вами. Но я хочу говорить о Розанове, а не о себе, в нём, в его идеальной актуализации национального опыта разгадка и моего «я». Тогда маятник качается снова в сторону «отстранения» – попытки выскочить за край национального мира. Но человек при этом выскакивает и за пределы своего «я». И почувствовав это – снова хватается за ускользающую реальность «Уединённого». Это качание реальности (субъективация – обезличивание) мучительно. Розанов – такой близкий, родной – ускользает. «Обознатушки-перепрятушки». 2 Примечание к с.2 «Бесконечного тупика» «Розанов всю жизнь шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры» (О.Мандельштам). Тут Мандельштам совершенно прав. Он точно уловил слабинку. У каждой нации должна быть рациональная сказка, охватывающая плотным кольцом все стороны быта и изгибающая их по направлению к центральному мифу. Именно у евреев, при первобытной наивности центральной мифологемы, есть очень прочная, крепкая сказка – талмудическая ограда. У русских никакой ограды не было. Отсюда ущербная беззащитность русской культуры. Розанов никогда никого не спасал, никого не учил и не воспитывал. Но именно ему, как-то походя, незаметно, удалось построить ограду. Ему единственному. Славянофилы разлетелись в слезливом прекраснодушии, Леонтьев прочертил носком сапога верно, но слишком крикливо и оригинально, слишком сердито и неоконченно. Не закруглённо. Что не удалось Леонтьеву, декадентствующему славянофилу, то не далось и славянофильствующим декадентам вроде Мережковского. А Розанов дал Домострой ХХ века. (3) Правда, ему было неинтересно его развивать – чувствовал ненужность. Тогда. А вот я подниму. Мне нужно было высветлить реальность новой сказкой, новой актуализацией русского мифа. И я искал для этого наиболее здоровую основу. И нашёл её в Розанове. В нем гармонизируется и наполняется смыслом наше бытие. Это не совсем ясно, но постепенно слова нальются соком смысла. 3 Примечание к №2 Розанов дал Домострой ХХ века. Он писал: «В собственной душе я хожу как в саду Божьем. И рассматриваю, что в ней растёт, с какой-то отчуждённостью. Самой душе своей – я чужой. Кто же я? Мне только ясно, что много „я“ в „я“ и опять в „я“. И самое внутреннее смотрит на остальное с задумчивостью и без участия». Судьба Розанова это пример и опыт максимального осуществления русской личности и способ её существования в мире: распускания, но не погашения в окружающем ничто. Он распустил свой логос, и тот повис в реальности гигантской паутиной национального мифа. Дешифровать его, разъять извне нельзя, но можно воспроизвести изнутри, повторить расово идентичный опыт. Эта книга, имеющая трехпорядковую структуру, и является такой попыткой, а следовательно, и попыткой создания вывернутого, специально приспособленного для восприятия другими внутреннего мира. Мир этот принадлежит некоему конкретному человеку, со всеми его слабостями и комплексами, и одновременно безмерному вневременному логосу. Далее в тексте свое личностное начало я буду именовать «Одиноковым». Опыт свободного ассоциативного мышления по отношению к творчеству Розанова вторичен и поэтому обладает рядом особенностей: сжатостью во времени, большей пространственной плавностью и мягкостью, а главное, гораздо большей рациональностью. Рациональность эта заключается прежде всего во вторичном упорядочении ассоциаций и создании максимально плотной смысловой переплетённости, порождающей антропоморфность фантазий (то есть явный мифологизм). Текст превращается в личность или, точнее, в целую группу личностей, находящихся в драматическом взаимодействии. Иными словами, в отличие от Розанова миф Одинокова гораздо более порождён, то есть более приемлем и адаптирован к восприятию. Конкретно рационализация свободного мышления достигается трояким образом. Во-первых, фиксацией темы (II частью «Бесконечного тупика» и собственно произведениями Розанова). Во-вторых, фиксацией схемы ассоциаций (см. схему в конце книги). И в-третьих, фиксацией ассоциативных полей (см. тематические и именные указатели). 4 Примечание к с.3 «Бесконечного тупика» мысль, изречённая по-русски, – иррациональна Может показаться, что особенности русского мышления – кругообразность, спохватываемость (судорожное и внезапное оправдание), оборачиваемость, сбываемость, заглушечность и т. д. – есть просто следствие неразвитости вербального бытия, и таким образом все эти свойства вполне выразимы в терминах формальной логики – как названия логических ошибок. Но по сути это будет неверно, так как речь идёт совсем о другом – не о формальной, а о содержательной (субъективной) логике. Функционирование формальной логики определяется правилами и аксиомами, механизм же содержательной логики определяется субъективными задачами психики данного индивидуума. Действительно, при помощи ряда логических операций можно формализовать технологию национального мышления, но что определяет саму эту форму, например, интенсивность и субъективную потребность в постоянном и немотивированном оправдании? Что определяет тональность и изгиб именно этих, а не иных форм оправдания? 5 Примечание к с.4 «Бесконечного тупика» язык, где смещены сами понятия добра и зла То есть «зло» это добро, а «добро» – зло. Что изменилось? Понять ничего нельзя. Вл.Соловьёв написал «Оправдание добра». Но выше и глубже добра ничего нет и, следовательно, оправдывать, защищать его нечем. Взять теократическую утопию Соловьёва, изложенную в том же «Оправдании», да и поменять там добро и зло местами. То есть заполнить пустые формы теократии противоположным смыслом. И ничего не изменится. Сам текст останется совершенно тем же, но прочитываться будет «по-новоязовски». Следовательно, добро и зло это конвенция. Изменена конвенция, названо зло добром, а добро – злом, и всё, и конец. Ничего не докажешь. 6 Примечание к с.5 «Бесконечного тупика» «Пятаков писал: „Хорошо, что органы НКВД разоблачили эту банду“… Правильно, подсудимый Пятаков, хорошо» (А.Я.Вышинский). Это злорадная переворачиваемость русского языка и русской истории. Русский язык – оборотень. (9) Его оборачиваемость – это оборачиваемость ловушки для глухарей. На крышку накрошен вкусный пряник, но, стоит только сесть на краешек, как крышка с пугающей лёгкостью переворачивается и светлый простор превращается в тёмную коробку, в невесомость несомости на кухню и довольное хихиканье, слышимое сквозь последний мрак. В вологодской ссылке философ-марксист Богданов, будучи психиатром по профессии, все выспрашивал у Бердяева о его здоровье, самочувствии и т. д. Богданову казалось, что склонность к идеалистической философии есть симптом психического расстройства. Англичанину или французу такая наивность может быть и сошла с рук. Но Россия это страна, где всё сбывается, всё договаривается до конца и получает нелепо элементарное завершение. Впоследствии Богданов сошёл с ума и попал в психиатрическую больницу. Но этим его история не кончается. Поскольку Россия это страна, где всё сбывается, причем сбывается с переворачивающейся злорадностью, постольку Богданову удалось осуществить и шизофренический бред своего больного воображения. Он стал в советское время директором Института переливания крови, стратегической целью которого было дело оживления всего человечества (и для начала, как первый этап, – умерших вождей). Для этого в институте ставились садистские опыты по прямому переливанию детской крови. По имеющимся сведениям сам Богданов и умер от сеанса таких переливаний. Вдумаемся в идеальное злорадство и идеальную лёгкость этой судьбы. Вдумаемся и вообще в судьбу русских фантазий, где «Сон» упорно превращается в «Нос». «Философия и шпионаж, философия и вредительство, философия и убийство – как гений и злодейство – две вещи несовместные! (21) Я не знаю других примеров – это первый в истории пример того, как шпион и убийца орудует философией как толчёным стеклом, чтобы запорошить своей жертве глаза перед тем, как размозжить ей голову разбойничьим кистенём!» Сказано это о другом большевике, о Николае Бухарине. Но не нужно недооценивать возможностей нашего языка. Фраза о «гении и злодействе» произнесена все тем же тов. Вышинским, в обвинительной речи на последнем московском процессе. Зачем же это нужно было договаривать, какой неслыханный замысел предопределяет эту хрестоматийную разжёванность исторических событий, когда подлец перед смертью должен ещё отчётливо крикнуть в зрительный зал: «Я – подлец», – так, чтобы и дураку всё ясно было? Набоков сказал, что всем сознательным действиям советской власти присущ оттенок басенной морали. В самом деле, до какой элементарной назидательности должна была дойти отечественная история, чтобы на том же процессе тот же Вышинский зачитал приговор не только своим товарищам по партии, но и самому себе: «Как видно из акта, находящегося в томе 6 на листе дела 17, при аресте Розенгольца у него был обнаружен в заднем кармане брюк зашитый в материю маленький кусочек сухого хлеба, завернутый в отрывок газеты, и в этом кусочке хлеба листок с рукописной записью, который оказался при осмотре записью молитвы. Я хочу просить суд разрешить мне огласить некоторые места этого текста так называемой молитвы и просить Розенгольца дать по этому поводу свои объяснения. Вот этот текст: „Да воскреснет Бог и расточатся врази Его и да бежит от лица Его всё ненавидящее Его, яко исчезает дым да исчезнет, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут бесы от лица любящих Бога…“ Русская история любит договаривать. До конца. Носители идеи отрицания идей сами себя отрекли (и отреклись перед смертью). Сами старательно себя разоблачили и убили. И на последнем процессе, заканчивающим ПРОЦЕСС, прочли сами себе отходную. Невероятно! Само собой, „естественным подбором“ этого получиться не могло. Набоков писал о «художественной совести» природы, которая, «не довольствуясь тем, что из сложенной бабочки каллимы делает удивительное подобие сухого листа с жилками и стебельком, кроме того, на этом „осеннем“ крыле прибавляет сверхштатное воспроизведение тех дырочек, которые проедают именно в таких листьях жучьи личинки». И далее Набоков заметил: «Естественный подбор» в грубом смысле Дарвина не может служить объяснением постоянно встречающегося математически невероятного совпадения хотя бы только трёх факторов подражания в одном существе – формы, окраски и поведения (т. е. костюма, грима и мимики); с другой же стороны, и «борьба за существование» ни при чём, так как подчас защитная уловка доведена до такой точки художественной изощрённости, которая находится далеко за пределами того, что способен оценить мозг гипотетического врага – птицы, что ли, или ящерицы: обманывать, значит, некого, кроме разве начинающего натуралиста». По крайней мере некоторым звеньям природы присущ эстетизм. Русской истории эстетизм присущ в высшей степени. Даже в период краха, распада. Это эстетизм и артистизм, что Вышинский сказал, точнее проговорился тогда (для кого, он сам не знал). Такой же эстетизм характерен и для индивидуальной, частной судьбы русского человека, этой, по выражению Розанова, «ерунды с художеством». Мой отец тоже был типичной «ерундой с художеством». Даже в постепенном пьяном распаде его личности был какой-то артистизм. Однажды, мне было тогда лет 9, на улице сказали: «Одиноков, иди, там за домом твой отец пьяный на санках катается». Было яркое мартовское воскресенье. За домом растаял каток. Когда я прибежал туда, то увидел следующую картину: отец сидел на коленях на санках и, отталкиваясь лыжными палками, катался по растаявшему катку. При этом он пел арии на итальянском языке. Голос у него тогда хотя и был уже испорчен, но всё равно было и достаточно громко, и ясна основная мысль. Вдоль ограждения стояла толпа зевак. Почему-то мое первое впечатление было, что ему ноги трамваем отрезало и он как юродивый ковыляет на инвалидной тележке. Схема движений была удивительно схожа. Я бросился его спасать – папочка! папочка! Воды было на катке по щиколотку, я моментально промок, а отец истерически хохотал, пел песни, вода волнами расходилась от санок. Ему было хорошо. Наконец, увидав меня, он стал кричать, чтобы я «моментально вышел из воды» – тема заботы (потом я месяц болел). Тогдашнее мартовское пение отца – это тоже завязка тяжеловесной и нудно-нравоучительной русской басни. (22) 7 Примечание к с.6 «Бесконечного тупика» Из Руси молчаливой возникла великая русская литература. В русской культуре есть дар молчания, но нет дара умолчания. Русский человек не может вовремя остановиться (10) и начинает выговариваться. Этот процесс выговаривания блестяще изображён в «Записках из подполья». М.Бахтин так говорит об их герое (рассматривая, впрочем, его не как расовый, а как литературный тип): «Человек из подполья» ведёт такой же безысходный диалог с самим собой, какой он ведёт и с другим. Он не может до конца слиться с самим собою в единый монологический голос, всецело оставив чужой голос вне себя, каков бы он ни был, без лазейки, ибо … его голос должен также нести функцию замещения другого. Договориться с собой он не может, но и кончить говорить с собою тоже не может. Стиль его слова о себе органически чужд точке, чужд завершению, как в отдельных моментах, так и в целом. Это стиль внутренне бесконечной речи, которая может быть, правда, механически оборвана, но не может быть органически закончена». Не в силах оборвать свою речь, русский, раз начав говорить, говорит до конца – это поток слов, доходящий в конце концов до истощающего саморазрушения. Если с этой точки зрения посмотреть на «Бесконечный тупик» (основной текст), то его можно представить как своеобразную филологическую катастрофу. В начале изложение ведется сухо и отстранённо, но постепенно оно начинает прерываться всё более учащающимися вставками, имеющими чисто субъективное значение и поэтому совершенно стилистически не оправданными. В результате происходит разрушение ткани повествования и даже некоторая деструкция основной идеи. Всё это является конкретным проявлением чувства вины. Чувство вины, направленное на себя, то есть не просто оправдывание, а самооправдывание, – это и есть причина «внутренне бесконечной речи», проговаривающейся речи, того, что можно назвать «редукцией» – передачей разрушительной энергии оправдания самому себе, самозамыкание на оправдании и, может быть, погашение личности, по крайней мере для чужого сознания (вид идеологической мимикрии). Отсюда понятен несчастный характер русского «я». Оправдываясь, русский всегда хватается за наиболее слабые и болезненные части своего мира, и говорит не что думает, а то, что о нём думают (якобы) другие, чтобы эти «другие» о нём так не думали. Это кривое самосознание приводит к потере ориентации в объективном мире, так что русский как мотылёк летит на горящую свечу и Порфирию Петровичу остаётся только смеяться в лицо своей жертве: «Видали бабочку перед свечкой? Ну, так вот он всё будет, всё будет около меня, как около свечки, кружиться; свобода не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам себя кругом запутает, как в сетях, затревожит себя насмерть! … И всё будет, всё будет около меня же круги давать, все суживая да суживая радиус, и – хлоп! Прямо мне в рот и влетит, я его и проглочу-с, а это уж очень приятно-с, хе-хе-хе! Вы не верите?» Русского человека всегда засасывала вращающаяся воронка своего «я», пустота своего самооправдания. Вот и князя Мышкина перед роковым балом Аглая специально «инструктировала», чтобы он не срезался, и шутливо заметила: «Разбейте по крайней мере китайскую вазу в гостиной! Она дорого стоит: пожалуйста разбейте; она дареная, мамаша с ума сойдёт и при всех заплачет, – так она ей дорога. Сделайте какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте нарочно подле». Бедный князь так и схватился за голову – «свеча зажжена!»: «– Вы сделали так, что я теперь непременно „заговорю“ и даже … может быть… и вазу разобью. Давеча я ничего не боялся, а теперь всего боюсь. Я непременно срежусь. – Так молчите. Сидите и молчите. – Нельзя будет; я уверен, что я от страха заговорю и от страха разобью вазу. Может быть я упаду на гладком полу … мне это будет сниться всю ночь сегодня; зачем вы заговорили!» Итак, дело сделано. Мышкин попал в замкнутое пространство выговаривания. И пространство это прогибалось вокруг вазы. Напрасно он садился от неё как можно дальше. Начав говорить (а молчание было прорвано искрой внешнего определения), бедный князь по спирали полетел к смысловому центру (15) и… «При последних словах своих он вдруг встал с места, неосторожно махнул рукой, как-то двинул плечом, и… раздался всеобщий крик! Ваза покачнулась, сначала как бы в нерешимости … но вдруг склонилась в противоположную сторону … и рухнула на пол. Гром, крик, драгоценные осколки, рассыпавшиеся по ковру, испуг, изумление…» Структура моей книги триедина: 1. Вводная часть («Закруглённый мир»); 2. Центр, давший название и всему произведению («Бесконечный тупик»); 3. Примечания. Подразумеваемый вариант 4 части – это сам Розанов, так что одна из целей книги – своеобразные пролегомены к Розанову, плавный переход от «полного текста» к его полной разрушенности, от целого тома к рассыпанному вороху страничек, от «Закруглённого мира» к «Опавшим листьям». После «опавших ветвей» начинается сам Розанов. Первая часть книги – единство. Вторая – дешифровка первой и начало распада. Но единство страшным усилием воли ещё сохраняется. Третья часть – это распадение, деструкция (24), «осколки, рассыпавшиеся по ковру». Это не что иное, как последовательная попытка русского мышления, попытка передачи его динамики – динамики рассыпания. Чем глубже анализ, тем рассыпаннее форма отечественного мышления. 8 Примечание к с.6 «Бесконечного тупика» Историк, исходящий из анализа русской литературной среды, никогда не поймёт феномена Достоевского. Конечно, «Преступление и наказание» возникло не на пустом месте. У Достоевского было славянофильское окружение, идеями которого он питался. Но все это «русская Голландия». (13) Не эти люди определяли судьбу России. Розанов писал: «Раз Грановскому, общему другу западников и славянофилов, случилось поместить одну статью в „Москвитянине“ Погодина. Статья была интересная, и друзья спросили Белинского: „читал ли он?“ – „Нет“, – отвечал молодой энтузиаст: „потому что я не люблю встречаться и с лучшими друзьями в НЕПРИЛИЧНОМ МЕСТЕ“. Так был назван им единственный в России славянофильский журнал – „влачивший существование“. Предтеча грядущих журнальных судеб славянофильства… От „Москвитянина“ и до аксаковской „Руси“ все они, эти славянофильские журналы, только „влачили существование“ … Подымая так тон, – „я не хочу заглядывать в НЕПРИЛИЧНЫЕ МЕСТА“, – Белинский тоже предугадал вперёд на 70 лет ПОБЕДНЫЙ ТОН целого хора шумных и непрерывно успешных, непрерывно любимых журналов, которых читателями с самого же начала сделались все русские, всё образованное общество, – в Москве, Петербурге, в провинции, по самым далёким и захолустным уголкам… Это не была победа. Какая же „победа“, когда и БОРЬБЫ никакой не было … Было гонение; было преследование; было на 70 лет установившееся заушение, плевки, брызги жидкой грязи, лившейся с колёс торжественного экипажа, где сидели Краевские, Некрасовы, Благосветловы, Шелгуновы, Скабичевские, Чернышевские, Писаревы, – на людей, жавшихся куда-то в уголок, не слышимых, не разбираемых, не критикуемых … Это лишение права слова; моральное его лишение, литературное его лишение». В чём же причина? Ведь Россия – русская монархия, и какая же идеология должна была в ней господствовать? Конечно, националистическая и монархическая – славянофильская. Если исходить не из политических, а духовных и эстетических критериев, то преобладание западнической литературы ещё более непонятно. «Вестник Европы» или «Русское богатство» это скучнейшее и бездарнейшее чтиво, а «Русь» Аксакова это по стилю и напряжённой концентрации мысли вообще идеал для любого периодического издания. В свободной конкуренции, если бы не прогорел «Вестник Европы», то не прогорела бы и «Русь». А «Русь» прогорела. А неославянофильское «Русское обозрение» было продано в конце века с аукциона за… 7 рублей. Кроме того, вообще непонятно: ну, пускай публика и не очень рвётся к славянофилам, но у государства, у гигантского русского государства неужели не нашлось бы несколько тысяч или хотя бы несколько сотен (а речь шла – увы! – именно о таких «суммах»), чтобы не лишать слова – кого же? – самого себя! Странно. Русская история это очень странная, запутанная вещь. И здесь, кстати, любопытно восприятие расклада сил в ХIХ веке с точки зрения современного интеллигента. Ему кажется, что 1917 – это «революция», и всё зеркально поменялось местами. Проецируя своё прозябание на прошлое, он, конечно, находит товарищей по несчастью, таких же униженных и оскорблённых, в декабристах, в шестидесятниках-нигилистах, наконец, в первых романтичных социал– демократах. Подобное же заблуждение существовало и у дореволюционных провинциалов. Розанов писал о левой печати: «Гимназистом в VI-VII-VIII классах я удивлялся, как правительство, заботящееся о культуре и цивилизации, может допустить существование такого гнусно-отрицательного журнала, где стоном стояла ругань на всё существующее, и мне казалось – его издают какие-то пьяные семинаристы, „не окончившие курса“, которые пишут свои статьи при сальных огарках, после чего напиваются пьяны и спят на общих кроватях со своими „курсистками“ … „Нигилизм“ нам представлялся „отчаянным студенчеством“, вот пожалуй вповалку с курсистками: но всё – „отлично“, всё – „превосходно“, всё – „душа в душу“ с народом, с простотой, с бедностью … Мы входили в „нигилизм“ и в „атеизм“ как в страдание и бедность, как в смертельную и мучительную борьбу против всего сытого и торжествующего, против всего сидящего за „пиршеством жизни“, против всего „давящего на народ“ и вот „на нас бедных студентов"“. Потом Василий Васильевич приехал в Санкт-Петербург и понял… «что в России „быть в оппозиции“ значит любить и уважать Государя, что быть „бунтовщиком“ в России – значит пойти и отстоять обедню, и наконец „поступить как Стенька Разин“ – это дать в морду Михайловскому … Тогда-то я понял, – писал Розанов, – ГДЕ оппозиция: что значит быть „с униженными и оскорблёнными“, что значит быть с „бедными людьми“. Я понял, где корыто и где свиньи, и где – терновый венец, и гвозди, и мука. Потом эта идиотическая цензура, как кислотой выедающая «православие, самодержавие и народность» из книг: непропуск моей статьи «О монархии» в параллель с покровительством социал-демократическим «Делу», «Русскому богатству» и т. д. Я вдруг опомнился и понял, что идет в России «кутёж и обман», что в ней встала «левая опричнина», завладевшая всею Россиею (14) … К СИЛЕ – все пристаёт, с СИЛОЮ (в СОЮЗЕ с нею) – всё безопасно: и вот история нигилизма или, точнее, нигилистов в России. Стоит сравнить тусклую, загнанную «где-то в УГОЛКУ» жизнь Страхова, у которого не было иногда щепотки чая, чтобы заварить его пришедшему приятелю, – с шумной, широкой, могущественной жизнью Чернышевского и Добролюбова, которые почти «не удостаивали разговором» самого Тургенева; стоит сравнить убогую жизнь Достоевского в позорном Кузнечном переулке, где стоят только извозчичьи дворы и обитают по комнатам проститутки, – с жизнью женатого на еврейке-миллионерше Стасюлевича, в собственном каменном доме на Галерной улице, где помещалась и «оппозиционная редакция» «Вестника Европы»; стоит сравнить жалкую полужизнь, – жизнь как НЕСЧАСТЬЕ И ГОРЕ, – Константина Леонтьева и Гилярова-Платонова, с жизнью литературного магната Благосветлова («Дело») (этого, как пишет Розанов, «неумытого нигилиста, у которого в кабинет вела дверь из чёрного дерева с золотой инкрустацией, перед которою стоял слуга-негр». – О.) … – чтобы понять, что нигилисты и отрицатели России давно догадались, где «раки зимуют», и побежали к золоту, побежали к чужому сытному столу, побежали к дорогим винам, побежали везде с торопливостью НЕИМУЩЕГО – к ИМУЩЕМУ». И вот мне интересно, КТО стол-то накрывал? Ведь наверно это была какая-то страшная, гигантская сила, если могла так вот, походя, расправляться со всеми инакомыслящими, даже не убивая их, а просто отшвыривая пинком в сторону? Розанов говорил: «Поставьте памятник моему носу» (18). Ничего не зная, он всё же учуял – ещё не само, но нечто очень близкое к самому. Я когда прочёл, даже удивился: как он близко подошёл! А именно Розанов за пять лет до смерти, обобщая свой жизненный и литературный опыт, сказал следующее: «Да ведь совершенно же ясно, что социал-демократия никому решительно не нужна кроме Департамента государственной полиции … Социал-демократия, как доктрина, – есть „наживка“ на крючке … понятно, для чего существует „Русское богатство“. Какой-то томящийся учитель учительской семинарии, как и сельский учитель „с светлой головой“ не напишет „письмо души-Тряпичкина“ нашему славному Пешехонову или самому великому Короленке. И чем ловить там по губерниям, следить там по губерниям, – легче „прочитать на свет“ письма, приходящие к 3-4-10 „левым сотрудникам известного журнала“. „Весь улов“ и очутился тут. Понятно. Математика. Но «переборщили», не заметив, что вся Россия поглупела, опошлела, когда 1/2 века III-е отделение «оказывало могущественное покровительство» всем этим дурачкам, служившим ему при блаженной уверенности, что они служат солидарной с ними общечеловеческой социал-демократии. Департамент сделал революцию бессильной. Но он сам обессилел, революционизировав всю Россию». «Каша и русская „неразбериха“. Где „тонко“ – там и „рвется“ … вышло „уж чересчур“. Неосторожно наживку до того развели, что она прорвала сеть и грозит съесть самого рыбака. „Вся Россия – социал– демократична"“. В связи с вышеизложенным можно вспомнить и некоторые догадки Набокова относительно истории с написанием и опубликованием романа «Что делать?»: «Правительство, – с одной стороны дозволяя Чернышевскому производить в крепости роман, а с другой – дозволяя Писареву, его соузнику, производить об этом же романе статьи, действовало вполне сознательно, с любопытством выжидая, что из этого получится, – в связи с обильными выделениями его соседа по инкубатору. Тут дело шло гладко и обещало многое». «Вообще история появления этого романа исключительно любопытна. Цензура разрешила печатание его в „Современнике“, рассчитывая на то, что вещь, представляющая собой „нечто в высшей степени антихудожественное“, наверное уронит авторитет Чернышевского, что его просто высмеют за неё». В то же время Набоков намекает, что сам Чернышевский задумал и написал свой злополучный роман ни много ни мало как для того, чтобы задним числом реабилитировать в глазах следователя неосторожные высказывания в своём дневнике (де это не летопись реальных событий, а заготовки к роману). То есть получается, что «Что делать?» – библия русского радикализма – на самом деле является ДВОЙНОЙ ПРОВОКАЦИЕЙ (19), как со стороны революционеров, так и со стороны жандармов. Этот гнусный символ мы пока оставим в покое и вернемся к словам Розанова о «раскормленном червяке». Василий Васильевич писал далее: «Но вот объяснение, почему славянофильские журналы один за другим запрещались; запрещались журналы Достоевского. И только какая-то „невидимая могущественная рука“ охраняла целый ряд антиправительственных социал-демократических журналов. Почему Благосветлов с „Делом“ НЕ БЫЛ гоним, а Аксаков с „Парусом“ и „Днём“ – гоним БЫЛ». Здесь уже снова возникает неясность. Понятно, почему Благосветлов «НЕ БЫЛ» гоним, но совсем не понятно, почему Аксаков – «БЫЛ». Его-то за что? От этого-то какая выгода «III отделению»? Конечно, о парадоксальности духовной жизни России сказано верно. Верно и что причиной этой парадоксальности явилась сознательная провокация со стороны государства. Но русская история была бы слишком проста и примитивна, если бы слой лжи был так однороден и тонок. Всё, как мне кажется, намного «интересней». Дело, например, в том, что почти вся русская аристократия была социалистична, более того, она-то и являлась главным носителем социалистической идеологии даже в конце ХIХ века, а вовсе не только в эпоху декабризма. Начиная с реформ Петра I шло гниение верхов, к началу революции переродившихся даже в этническом отношении (27). Ведь это гротеск, что обер-прокурором Святейшего Синода стал еврей Саблер, одновременно с исполнением своих служебных обязанностей посещавший синагогу. «Случайно» такие вещи не происходят. Тут закономерность: протопресвитер царской армии – еврей Шавельский; протоиерей и придворный священник, духовник царской фамилии – Соколов, отец крупного сиониста Н.Д.Соколова; начальник дворцовой охраны – еврей Гессе; начальник Главного тюремного управления империи – еврей А.П.Соломон. Примеры можно продолжить до бесконечности. От темы этнической аберрации легко перейти к аберрации духовной. Да, III отделение раскармливало дурачков из революционеров. Примеров этому множество. Но можно найти множество примеров и обратного – раскармливания дурачков из III отделения. А поскольку одновременно это невозможно, то перед нами постепенно выплывают из тумана смутные контуры общего замысла. Вернёмся к «двойной провокации» романа Чернышевского. Вообще, провокация это не что иное, как материализированная упреждающая оговорка. Оговорка-заглушка. Оговорочность – это частное проявление общей переворачиваемости русского мира. Переворачиваемость тотальна и не ограничивается тем или иным конкретным уровнем. Она всегда идет до конца. Перевернутость схемы «бедные и несчастные революционеры – богатые и счастливые реакционеры» – вначале хотя и относительно неожиданная, но ещё вполне безобидная – приводит ко второму переворачиванию: «реакционеры создают революционеров». Распад идёт дальше, появляется схема революционных реакционеров, создающих революционеров просто, без идеологических масок. Наконец мелькает следующий виток инфернальной спирали лжи – революционеры создают реакционеров. Всё путается, и сами эти понятия размываются, перестают обозначать что-либо конкретное, что-либо реальное. Розанов ясно этого не понимал, но подметил один многозначительный символ, обратив внимание на то, что революция 1905 года была «ряженой»: «В этом вся „история“ её от Герцена „до московского вооружённого восстания“, где уже было больше полицейских, чем революционеров, и где вообще полицейские рядились в рабочие блузы, как и в свою очередь и со своей стороны революционеры рядились в полицейские мундиры (взрыв дачи Столыпина, убийство Сипягина)». И вот тут мы подходим к теме заглушек. Дело в том, что русская история совершенно БЕССМЫСЛЕННА. Зачем русское мышление так заклинено на продуцировании всех и всяческих заглушек? Да чтобы покончить самоубийством, чтобы не существовать и выскользнуть из идиотизма русской мысли. В мозгу у русских сшибаются лбами две противоположные заглушки. И аннигилируются. Два диаметральных «что делать», соединяясь, превращаются в одно могучее «ничего не делать». В этом мрачная загадка русской истории. И в промежуток между этой истиной и истиной взаимных революционно-полицейских провокаций можно воткнуть ещё одну интерпретацию, менее сложную, но более содержательную. Весь ХIХ век Россия испуганно шарахалась от социализма, а её пичкали масонской (вот словечко и проскочило) (29) идеологией до мордоворота (32). История русского раскола хорошо известна. Теперь надо бы написать историю второго раскола, раскола ХIХ века, историю насильственного провоцирования цареубийства. Самоубийства. Почему бы не предположить, что заражённость достигла такой степени, что сама царская фамилия являлась одним из наиболее активных проводников социализма в его крайних формах? Достаточно сказать, что великий князь Николай Константинович, по некоторым сведениям, был связан с «агентом Исполнительного Комитета III степени доверия» цареубийцей Желябовым. (Связь раскрылась, и великого князя сослали в Туркестан, якобы «за кражу ожерелья». Своим детям от морганатического брака он дал фамилию Искандер, в честь Герцена (его псевдоним).) Не буду уже говорить о Константине Николаевиче, втором человеке в государстве до 1881 года и личном покровителе Салтыкова-Щедрина. Леонтьев умер в безвестности, а Салтыков (служивший, кстати, по ведомству внутренних дел) – «сильненький». Становится ясным и Азеф (кто за ним стоял). Охранка это действительно рассадник революции, но не для наживки – это заглушка для среднего уровня, уже не довольствующегося марксистской и эсеровской бредологией, – а она-то СССР и строила, шла к этому вполне сознательно десятилетия. Сразу же после февральской революции стали жечь архивы охранки. Впоследствии догадались, что жгли их сами революционеры, опасавшиеся ненужных сведений из своих биографий. Так вот: архивы жгли действительно революционеры. Революционеры с жандармскими погонами. Революционеры не III, а II и I степени доверия… Давайте откровенно. Я не историк и вовсе не собираюсь ДОКАЗЫВАТЬ свою точку зрения (37). Я её лишь показываю. И вот, чтобы её показать, выявить, я остановлюсь пунктиром на биографиях нескольких людей. Людей-перевёртышей, людей, которые «сами-собой» получиться не могли. Итак, первый персонаж: 1. Лев Тихомиров – член Исполкома «Народной Воли» по кличке «Тигрыч», а впоследствии раскаявшийся блудный сын и правоверный монархист, редактор крайне правых «Русских ведомостей». История вообще необычная, но возможная. (41) Невозможное тут вот что – и там и здесь он был очень крупной фигурой. Второй такой взлет невозможен в естественных условиях. Что это? Плата за «революционную работу»? Тема Тихомирова дополняется биографией другого раскаявшегося террориста – Ушакова. В 1863 г. он приговорен к повешению, но в начале ХХ века Ушаков уже крупный сановник, член Государственного совета, и причем его ультраправой фракции. Когда однажды в Госсовете зашла речь об амнистии политическим преступникам, он, видимо, вспомнив собственный опыт, начал своё выступление следующими словами: «Высокочтимое собрание, не щадите этих мерзавцев и подлецов-крамольников. Они предатели, всех их вешать надо». 2. Предыдущие два персонажа были скорее своеобразной затравкой, облегчающей вход в темный лабиринт русской политической мысли. Сейчас мы столкнёмся с более интересной фигурой, а именно с Георгием Порфирьевичем Судейкиным. Судейкин был заведующим агентурой Петербургского охранного отделения. Агентом у него служил одновременно агент народовольцев Владимир Дегаев. Владимир свёл с Судейкиным своего брата Сергея, члена ИК «Народной воли». Вскоре Сергей попал в тюрьму, где Георгий Порфирьевич предложил ему следующий план: а) Дегаев выдает охранке народовольческое подполье. б) Охранка помогает Дегаеву создать новую подпольную инфраструктуру, где тот становится уже единоличным диктатором. в) Далее Судейкин и Дегаев вдвоем, чередуя то убийства правителей России (руками террористов), то раскрытие заговоров и расправу с убийцами (руками охранки), возглавили бы страну, приводя в повиновение правительство террором, а террористов – охранкой. Дегаев согласился, и ему моментально устроили побег. Неизвестно, какие еще силы стояли за Порфирием… извините, Георгием Порфирьевичем, но делиться властью с Дегаевым (кстати, первому тогда было 33 года, а второму – 26 лет (43)) он, видимо, не собирался. Дегаев должен был убить министра внутренних дел Д.А.Толстого и великого князя Владимира Александровича. После этого, в обстановке полной паники, Судейкин, уже назначенный год назад на специально для него созданную должность инспектора секретной полиции, должен был занять место Толстого. Тогда, получив главный рычаг исполнительной власти, он убрал бы слишком много знавшего Дегаева. Такой вот «полёт фантазии» у «русских мальчиков». Дегаев печёнкой почуял неладное и поехал в Париж советоваться со Львом Тихомировым. Там ему приказали убрать Судейкина, оставив в Париже заложницей жену Дегаева. Дегаев, как известно, поручение исполнил, был потом переправлен в США, стал там профессором математики и умер в 1920 году. Об этом периоде его жизни вообще известно подозрительно мало. 3. Следующая биография – это биография полковника Зубатова, бросающая более ясный свет на скрытый смысл судейкинщины. Кстати, последнее слово как-то не прижилось, в отличие от «зубатовщины». Начало карьеры Зубатова было неким синтезом №1 и №2. Начал он революционером. Невеста его, Михина, заведовала библиотекой, вокруг которой сгруппировалось много революционной молодежи. Вскоре Зубатов сдал охранке ряд террористов: Соломона Пика, Софью Гуревич, Фундаминского, Михаила Рафаиловича Гоца, Соломонова и прочих деятелей «Народной Воли» (воли какого народа, интересно? чьей?). Характерно, что Зубатову долго в полиции не доверяли, так что с самого начала его деятельность носила налёт какой-то двусмысленности – двусмысленного набивания в непрошенные помощники. О более позднем периоде «зубатовщины» известно хорошо. Собственно говоря, Зубатов совершенно искусственно создал большую рабочую организацию и полностью передал её в руки очень злых, но совершенно неспособных к какой-либо организационной деятельности социал-демократов (которые сами по себе тоже конструировались, но, разумеется, другими руками и по другим чертежам). В 900-х годах произошла сборка отдельных деталей машины революции. Официально и до сих пор считается, что Зубатов был провокатором. Он-де «растлил рабочих», «хотел навязать рабочим узкий экономизм». Но, во-первых, и сам Маркс, и Ленин говорили об экономической борьбе как НАЧАЛЕ революционной деятельности пролетариата, так что Зубатов здесь действовал по готовым рецептам. А во-вторых, вот незадача! – тема «раскормленной наживки» в биографии Зубатова просматривается уж слишком явно. Зачем же так перебарщивать: в 1902 году, например, он организовал забастовку на заводе французского гражданина Гужона, причем зубатовская полиция угрожала оному высылкой за неуплату рабочим 40 000 рублей. Это был громкий скандал, вызвавший вмешательство французского посла. Потом тема выдачи гуревичей и соломонов как-то неожиданно компенсировалась созданием Зубатовым при помощи Марии Вильбушевич «Еврейской независимой рабочей партии». Это в Минске. А в Одессе совсем смешно вышло. В 1903 году агент Зубатова Шаевич организовал там всеобщую эабастовку, да такую, что его сослали в Вологду, а затем в Сибирь. Самого же Зубатова взбешенное начальство выслало из Петербурга во Владимир с воспрещением жительства в столицах и столичных губерниях. Заметим, что Зубатов был также замешан в тёмной и до сих пор неясной «гапо-новщине». В дни февральской революции он не совсем мотивированно застрелился. Интересно, чего Зубатов боялся? Красная метла аккуратно его обходила 20 лет, а уж он-то был фигурой заметной. А тут вдруг испугался. 4. Вот после этаких пролегоменов можно подступиться и к мраморной глыбе «Ванечки» (для «своих»), то есть к «генералу БО социалистов-революционеров» Евгению Филипповичу (Евно Фишелевичу) Азефу. Вообще существуют три интерпретации его довольно широко известной деятельности (кстати, эта известность досьаточно случайна и объясняется скорее спецификой исторического момента, а не исключительностью персонажа). а) Агент охранки. Эту точку зрения, конечно, не стоит и рассматривать. Человек, который лично руководил покушениями на великого князя Сергия, генерала Трепова, Плеве, уфимского губернатора Богдановича, киевского генерал-губернатора Клейнгельса, нижегородского губернатора барона Унтербергера, московского генерал-губернатора Дубасова, министра внутренних дел Дурново, генерала Мина, заведующего политическим розыском Рачковского, адмирала Чухнина, премьер-министра Столыпина, генерала фон дер Лауница, прокурора Павлова, великого князя Николая Николаевича и на десятки, сотни мелких сошек (включая, кстати, Гапона), – такой человек не мог быть агентом охранки. А если он был агентом охранки, значит охранка это не охранка. б) Агент социалистов-революционеров, цинично выдававший рядовых исполнителей для пользы общего дела. К этому варианту склонялся и главный обвинитель Азефа в среде эсеров Бурцев. Он говорил в своей обвинительной речи на партийном суде: «Азеф стоял во главе партии и террора и убивал левой рукой министров, а правой – товарищей по партии, но отнюдь не членов ЦК. Он не убил ни одного из них, он убивал чудеснейших юношей и девушек, веривших в террор и своего руководителя … Цекисты стали выше критики, они стали недосягаемы, как римские императоры. Как полноправные члены ЦК, вошли жёны цекистов, их родственники, царила сплошная склока, кумовство, интриги, сплетни, прислужничество. В семейную касту замкнулся всякий приток свежего воздуха. И в этой затхлости расцвёл пышным, махровым цветом Азеф. Он был своим в этой семье… Хуже того, сюда примешалась самая гнусная, самая крепкая, самая страшная власть – власть денег. К деньгам льнут, перед деньгами пресмыкаются, и совсем незаметно забота добывания денег для партии превратилась из средства в цель. Азеф явился для партии добывателем денег. Он доставал их. Откуда? … Эти деньги шли из департамента полиции от генерала Герасимова и сыщика Рачковского. ЦК был в их сетях. Но не целиком. Азеф, как главарь террора, доставал деньги и с другой стороны, от сочувствующих террору богачей и организаций. И вот с двух сторон он держал в руках партию, то есть семью ЦК. … Железная броня „круговой поруки“ семьи ЦК стала для Азефа каменной стеной, за которой он убивал направо и налево, кого хотел, оставляя в живых членов ЦК и генерала Герасимова … Пьянствуя, развратничая, тратя безумные деньги, жандармские и партийные, он отсылаемым (в Россию агентам. – О.) не давал средств к жизни, заставляя вести голодную и полную бездействия жизнь». В пылу полемики Бурцев, разрушив вторую точку зрения, въехал в третью, а именно в следующую: в) Никакой Азеф не агент – ни охранки, ни эсеров, а просто проходимец, водивший всех за нос ради удовлетворения своих низменных страстишек. Что можно сказать по этому поводу? Денег особых Азеф не нажил (60 тысяч в Лионском кредите), при своем уникальном организаторском таланте он мог бы заработать гораздо больше легальным бизнесом, а не смертельным балансированием на краю пропасти. Он и так успешно играл на бирже и т. д. Ключ к Азефу в его сопоставлении с тремя первыми номерами. «Азеф стоял во главе партии и террора и убивал левой рукой министров, а правой – товарищей по партии». Ба-а, да это роль Дегаева, уготованная ему Судейкиным! Или интересная фраза: «ЦК был в их сетях, но не полностью». А там дальше брезжат какие-то расплывчатые «организации, сочувствующие террору». Вот факт преядовитейший: Азеф, это доказано, получал деньги от японцев во время революции 1905 года. А его любовницей была уроженка Германии певица «Шато де Флёр» Хеди де Херо. Одновременно де Херо была любовницей великого князя Кирилла Владимировича и ездила с ним на театр военных действий русско– японской войны. Или ещё факт. Азефа выдал агент охранки Лопухин. При этом он сказал следователю партии эсеров Аргунову: «Не думайте, что я выдаю революционерам Азефа из-за сочувствия революции. Я противник всякой революции. Я стою по другую сторону баррикад. Я делаю это из-за соображений морали». Как это?!? Сам Азеф подозрительно легко исчез, выскользнув в щель между партией и охранкой в сторону «богачей и организаций». По некоторым сведениям, во время первой мировой войны живший в Германии Азеф появился в России. Четыре биографии, четыре типа судеб. На этой четверице и была распята Россия. И чтобы придать метафизический объём возникшей фигуре, скажем и о почве, в которую этот крест был воткнут. Я имею в виду еще одного человека, а именно Сергея Геннадиевича Нечаева, кулибина русской революции. Происхождения он был самого простого. Отец маляр, сам – окончил школу для взрослых. Приехал в Петербург, стал работать учителем Закона Божия в приходском училище. Потеревшись же в столице, подышав её воздухом, надел рукавицы, похлопал ими на морозце, да и сколотил топориком деревянный русский ад – написал свой «Катехизис». В сём катехизисе он призывает раздробить всё русское общество на 6 категорий: Неотлагаемо осуждённые на смерть. На них следует завести соответствующий список по степени зловредности каждого. Причём исходить при его составлении надо не из личного злодейства или ненавистности той или иной кандидатуры, а из революционной целесообразности. А согласно этой целесообразности самых главных злодеев необходимо какое-то время «лелееть», ибо само их существование разжигает ненависть и поэтому полезно для народного бунта. «Лелеемые» злодеи. Их убивать не сразу, а погодя. Шантажируемые для целей революции представители власти. Запутать, запугать, использовать. Шантажируемые честолюбцы и либералы (т. е. «блатные»). Запутать, запугать, использовать. Шантажируемые революционеры (болтуны и доктринёры). Запутать, запугать, использовать. Особая категория. Женщины. Делится на три подгруппы: а) См. №№3-4 («чеэсы»). б) См. №5. в) Распропагандированные фанатички, способные на всё. Они должны составлять костяк организации, её золотой фонд. Если пропустить фрейдистскую чепуху – сам Нечаев некрасивый и низкорослый, со скопческим безволосым лицом и тихим голосом, – то тут наиболее важен второй пункт. Этот пункт многое объясняет. Это такая русская завитушка, сусальный наличник на идеально функциональной гильотине революции. Нет чтобы всех в один мешок. Не-ет, самых злодеев мы на сладенькое, на конец оставим. То есть всё было подхвачено Нечаевым на лету, понято с полуслова. Это не просто «сочинение на заданную тему». Нет, это все писалось высунув язычок. Человек этим жил, летел. Так и видишь Фёдора Карамазова, написавшего на конверте с тремя тысячами: «Ангелу моему Грушеньке, коли захочет прийти». А потом походившего, походившего по комнате и надписавшего после «ангела» «второй пункт»: «и цыплёночку». Вот от этого художества, от этого «полёта фантазии» Россия и рухнула. В России, на русской почве всё сбывается. Сопоставьте всё это с заглушечностью «Что делать?», которая шла С ДВУХ СТОРОН. То есть и следователь, и подследственный жили В ОДНОМ МИРЕ, В ОДНОМ МИФЕ. Это злобная гоголевская фантастичность свободной русской мысли. Набоков писал в «Других берегах»: «Русскую историю можно рассматривать с двух точек зрения: во– первых, как своеобразную эволюцию полиции (странно безличной и как бы даже отвлечённой силы, иногда работающей в пустоте, иногда беспомощной, а иногда превосходящей правительство в зверствах – и ныне достигшей такого расцвета); а во-вторых, как развитие изумительной, вольнолюбивой культуры». Нет, тут, г-н Набоков, поинтересней будет. Революция и тайная полиция вместе, бок о бок всё развивались и распускались год от года на почве вот этой именно «изумительной, вольнолюбивой культуры» или еще глубже (ибо и культура эта – лишь продукт) – на почве расцветающей фантастики слов и снов, приводящей к удивительной, неслыханной свободе материализации всего чего угодно (44). И революция и полиция при этом росте фантастики всё более сближались и переплетались, так что в начале века образовалась единая паутина, опутывающая всю Россию. В 1917-м же наступило вторичное упрощение и эти два «ведомства» просто окончательно слились в единое целое. 9 Примечание к №6 Русский язык – оборотень. Тему оборачиваемости (как и всё русское нехорошее) впервые отчетливо выразил Гоголь. «Записки сумасшедшего» начинаются с «октября 3», а кончаются «Чи З4 сло Мц гдао. 349». Но чертовщина здесь ещё деперсонализирована. Задачу оживления чертовщины языка взял на себя Достоевский. Как начало этого процесса персонализации очень важен его «Двойник». Технологически это объективация гоголевских «Записок», разрушение их спасительного человеческого лиризма. В лице Голядкина в русскую литературу бочком-бочком вошла тема Чёрта, тема СОЗДАНИЯ Чёрта. Не сказочного, украинского, а настоящего. «Я ничего, я тут в уголке на ступенечке посижу». Поприщин раздвоился на человека и чёрта – Голядкина-младшего и Голядкина-старшего. Тема двойничества, псевдонимности, подмены и измены, наконец, самозванства достигла в русской культуре и истории размеров невероятных. (11). Достоевский как раз предпринял героическую попытку вывести этот процесс в безопасно ясное литературное существование. Что ему почти удалось. Почти. Тема двойничества предусмотрена в индивидуальной судьбе каждого русского. Русский ощущает себя не совсем настоящим. (26). Он Иванов, но если на него нажать: «Ну, какой же ты Иванов, сам подумай!» (30), – то он неожиданно для себя действительно потеряет своё имя, уступит себя (31). Отсюда вытекают немыслимые вещи. 10 Примечание к №7 Русский человек не может вовремя остановиться Тема «разбитой вазы» получит сейчас свое продолжение на примере личного опыта. Дело в том, что я, видимо, являюсь гениальной личностью. Кто же говорит о таких «темах»? – Я. Я-то и скажу. Не могу не сказать. И вот – роняю эту вазу: «Я – гений». (12)». 11 Примечание к №9 Тема двойничества, псевдонимности, подмены и измены, наконец самозванства, достигла в русской культуре и истории размеров невероятных. Цепь измены – Курбский, Тушинский вор, Пугачёв, декабристы и далее, вплоть до 17-го. Просто «Измена». Само русское государство возникло вследствие сложной сети нейтрализующих друг друга измен (16). Благодаря измене татарам и измене татар, измене литве и измене литвы, наконец измене русским и русских. В князе Курбском уже измена устоялась, упростилась до простого целенаправленного акта (так как устоялось и само государство: первый русский царь – Иван Грозный). «Измена» очень чётко прослеживается не столько по самим событиям, сколько по их зловещей интерпретации. В самом деле, кто такой тот же Курбский? – Человек с более чем тёмной биографией. Но кем его считали в ХIХ веке? – «Первым русским интеллигентом». О самом Курбском, предателе родины и садисте, мучившем людей в водяных ямах, кишащих голодными пиявками, – об этом Курбском, достойном сыне своего времени, ничего не сказано. Но гигантски, неправдоподобно много сказано о самой «русской интеллигенции», способной на такие вот аналогии. «У России нет интеллигенции, а есть предатели родины». Этот вой захлестывающей все условности радости по поводу любой неудачи русского государства. Каким праздником было для интеллигенции поражение в крымской или русско-японской войне! И готовили измену главную, страшную. Столетиями к ней подходили, создавали такого человека, который пошёл бы на все. Вообще на всё. И видно сейчас, видно невооружённым глазом. Вот Пугачёв. Всего один факт. В 1772 году связался с выведенными из Польши раскольниками и по их совету перешёл в Польшу. С польской территории явился на Добрянский форпост и объявил себя «польским уроженцем Емельяном Ивановым сыном Пугачёвым». Ему, как польскому эмигранту, выдали русский паспорт. С этим паспортом Пугачёв отправился на Яик и повел агитацию среди казаков, уговаривая их переселиться на Кубань и перейти в турецкое подданство. При этом сулил большие деньги. В этом же году началась война с Польшей. Дело-то ЯСНОЕ. И вот на это ясное дело наворочена мифология о народном восстании, о крестьянской войне. Более ста лет наворачивали и довели легенду до блеска, ввели Пугачёва в пантеон героев либерально-демократи-ческого эпоса. А ведь простой здравый смысл подсказывал наиболее естественное решение. Да если бы даже Пугачёв не был шпионом (17) и диверсантом. При всей сумме фактов, а их сотни, вплоть до непосредственного участия польских инсургентов в восстании, нужно было бы десять лет на одной ножке скакать, чтобы доказать невиновность Пугачёва. Вот покажите себя в деле, докажите, что он не шпион и не диверсант. А я посмотрю. А докажете – зевну: ну что ж, бывает. Да что там! Пугачёва нужно было лет сто считать даже нерусским по национальности. И только к 1872 году, как– нибудь выходя из университетской библиотеки, сказать вскользь товарищу: «А знаешь, Емелька – наш, русачок. Да и не был завербован». – «Какой Емелька? Чернодыров? (20) Вожак волнений в Оренбургской губернии при Павле I?» – «Не-ет, Пугачёв. Который при Екатерине II». – «Ах этот… Иди ты, я и не знал. А впрочем, Бог с ним». Вот это здоровый, крепкий миф. 12 Примечание к №10 Я – гений Дело в том, что о «гениальности» нельзя не написать (23). Это в противном случае будет обломанной клеточкой шахматной доски. В конце концов я забудусь и поставлю в образовавшуюся пустоту очень важную ладью. Вообще весь процесс письма фатален. Я почти ничего не могу изменить. И часто пишу даже против своего желания. Более того, оговариваю для себя, что это, например, трогать не надо. Но прошло несколько страниц – и проклятая ваза тут как тут. Если в этот конкретный момент и проскочишь мимо, то на следующем витке обязательно схватишься. И будет ещё хуже, грубее. Вообще, интересно отношение русского сознания к собственной гениальности (46). Пушкин сознавал свою роль в судьбе России. Но не то что не мог до конца в неё поверить, а просто сознательно не хотел принять навязываемой ему реальностью роли. Фантастичность Гоголя в том, что он поверил и принял собственную гениальность. Привело это к последствиям страшным. Невозможность, несоразмерность этой идеи русскому человеку свела в конце концов Гоголя с ума. Душа взбунтовалась, вырвалась из-под гнёта непосильной задачи и объявила самою себя абсолютной ничтожностью. На примере судьбы Гоголя ещё и ещё раз удивляешься гармоничности Пушкина. То, что в нём кажется грубостью, хлестаковщиной, ренегатством, на самом деле оборачивается глубокой продуманностью и закономерностью. «Русский через 200 лет», как сказал Гоголь. Двести лет надо нации, чтобы выработать тип такой гармоничной личности. Пушкин единственный хотя бы отчасти выдержал неслыханный уровень свободы, данный ему его гением. Других гнёт гениальности или уничтожил, или сами они отказались от осмысления этой проблемы (Чехов). Для писателя, в отличие от философа, это ещё возможно. 13 Примечание к №8 Но всё это «русская Голландия». В мире не было ничего фантастичнее петровской реформы. Представьте себе, что Индия ХVII века в болотистых джунглях строит Лондон 1:1, с Тауэром, Биг Беном, и начинает сама себя колонизировать, то есть создает европейское чиновничество, армию, систему образования и вообще вытягивает себя из азиатского болота за косичку, как барон Мюнхгаузен. Удивительнейшая цивилизация. И страшная. Ведь окультурившие Индию англичане, давшие ей само понятие времени, в известный момент собрали чемоданы и отплыли в старую добрую Англию. Им было куда бежать. И русские тоже в конце концов отплыли… В Англию. Которой нет. Или которая есть, но «не та», чужая. Мир не знал такого злорадства. Эту трагедию сатанинскую – раздвоенность русская, проклятое евразийство подготовило. Европа и Азия разъехались, и русские очутились на цементном полу. А на них в глазок смотрел кто-то и смеялся, смеялся. 14 Примечание к №8 «встала „левая опричнина“, завладевшая всею Россиею» (В.Розанов) Русская галактика летела в преисподнюю почти со скоростью света. Это видно по красному смещению в её политическом спектре. Партии в России делились на ультракрасные, махрово красные, багрово-красные, просто красные, умеренно красные и розовые. Последние (октябристы и националисты) квалифицировались в тогдашней политической терминологии как «реакционные» и «крайне правые». Наконец, действительно правые партии вообще не рассматривались, считались стоящими за рамками приличного общества и прозябали под вывеской политических курьёзов и персонажей для карикатуристов. 15 Примечание к №7 бедный князь по спирали полетел к смысловому центру Мышкин разбил вазу из-за детского смещения мыслительного и реального планов бытия. Он представил себе, как будет она разбиваться, и это представление стало для него реальностью. И, естественно, просочилось в реальность. Спутанность слова и бытия. Русские постоянно обманываются в слове, теряются в нём. То придают ему слишком много значения, а то и слишком мало. То проговариваются, то промалчивают. 16 Примечание к №11 Само русское государство возникло вследствие сложной сети нейтрализующих друг друга измен. Соответственно, гибель русского государства произошла вследствие сложной сети измен, друг друга дополняющих. Например в изменническом письме Каменева и Зиновьева накануне октябрьского переворота говорилось, что взятие власти большевиками сознательно провоцируется их противниками: «Шансы нашей партии на выборах в Учредительное собрание превосходны. Разговоры о том, что влияние большевизма начинает падать и тому подобное, мы считаем решительно ни на чем не основанными. В устах наших политических противников эти утверждения просто прием политической игры, рассчитанный именно на то, чтобы вызвать выступление большевиков в условиях, благоприятных для наших врагов». И похоже, что действительно большевикам во многом подыграли, уступили власть, чтобы тем вернее победить на выборах в Учредительное собрание. Что касается позиции правых, монархических, элементов, то опять провокация. Оставшийся в изоляции Керенский писал: «(Корниловцы) постановили: не оказывать правительству в случае столкновения с большевиками никакой помощи. Их стратегический план состоял в том, чтобы сначала не препятствовать успеху вооруженного восстания большевиков, а затем, – после падения ненавистного Временного правительства, быстро подавить большевистский „бунт“ … Увы, выполнив блестяще первую, так сказать, пассивную часть своего плана – свергнув руками большевиков Временное правительство, – наши „патриоты“ оказались совершенно неспособными к осуществлению его второй, активной, действенной части – оказались неспособными победить большевиков не только в три месяца, но и в три года!» 17 Примечание к №11 Да если бы даже Пугачёв не был шпионом Существует тест для выявления гомосексуализма – рисунок, одновременно являющийся профилем молодой женщины и старухи. Женщины видят профиль старухи и лишь затем внезапно догадываются о другой интерпретации. Мужчины – наоборот. А у лиц с отклонениями в направленности полового влечения наблюдается очередность восприятия по типу противоположного пола. И та и другая интерпретация теста вполне истинна. Но один способ интерпретации здоров, а другой – аномален. Розанов писал: «Есть НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ слова. К ним относятся Новиков и Радищев. Они говорили правду и высокую человеческую правду. Однако, если бы эта „правда“ расползлась в десятках и сотнях тысяч листков, брошюр, книжек, журналов по лицу русской земли, – доползла бы до Пензы, до Тамбова, Тулы, обняла бы Москву и Петербург, то пензенцы и туляки, смоляне и псковичи не имели бы духа отразить Наполеона. Вероятнее, они призвали бы „способных иностранцев“ завоевать Россию, как собрался позвать их Смердяков и как призывал их к этому идейно „Современник“; также и Карамзин не написал бы своей „Истории“. Вот почему Радищев и Новиков хотя говорили „правду“, но – ненужную, (919) В ТО ВРЕМЯ – НЕНУЖНУЮ. И их, собственно, устранили, а словам их не дали удовлетворения. Это – не против мысли их, а против РАСПРОСТРАНЕНИЯ этой мысли». Сам тип соединения причинно-следственных связей в «я» Радищева и Новикова был, может быть, и верен на каком-то уровне, но для своего времени удивительно извращен и анормален. Никакого плодотворного развития их «истины» не было и быть не могло. 18 Примечание к №8 «Поставьте памятник моему носу» (В.Розанов) Чуткость Розанова доходила до такой степени, что он не мог читать книги. Мысли так роились в мозгу, что достаточно было малейшего толчка для творческого выброса. Это «всемирная отзывчивость» Пушкина, России. Книги – это уже слишком грубое, слишком толстое бытие. Розанов чувствовал «литературность» самой жизни, её поэзию, сюжет, форму, мысль. 19 Примечание к №8 «Что делать?» – библия русского радикализма – на самом деле является двойной провокацией Рахметов, порождение двойной провокации, ожил, превратился в философа-марксиста. А в 1917 г. Рахметов (он же О.В.Блюм) был разоблачён как агент рижского охранного отделения. 20 Примечание к №11 Какой Емелька? Чернодыров? К Чернодырову по ассоциации ещё интересная фамилия – Черномазов, большевик-провокатор, отравившийся или отравленный в тюрьме после февральской революции. 21 Примечание к №6 «Философия и шпионаж… – как гений и злодейство – две вещи несовместные» (А.Пушкин, А.Вышинский) В пику сочувственной ссылке Вышинского на авторитет великого поэта можно привести высказывания о Пушкине Крупской. Надежда Константиновна писала о его творчестве: «Культ личности, погоня за славой, любовь – глубокая страсть, дающая сильные переживания, трактовка предмета любви как собственности, дикая ревность, дружба… Что дружба? Легкий пыл похмелья, Обиды вольный разговор, Обмен тщеславия, безделья Иль покровительства позор, — писал Пушкин. Масса – чернь. Пушкин описывал, как вдохновенный поэт бряцал на лире, «а вкруг народ непосвящённый ему бессмысленно внимал» … Отрицая частную собственность на средства производства, марксизм отрицает и взгляд на жену и детей как на собственность. Революционный марксист прежде всего коллективист, и это меняет в корне его отношение к окружающим людям. Буржуазный «индивидуалист» – глубокий эгоист – ставит на первый план свои личные интересы, он не умеет относиться к другому человеку, хотя бы самому близкому, как к товарищу, как к другу. Дружбу он понимает по Пушкину («лёгкий пыл похмелья» и пр.). Дружба, такая, как между Марксом и Энгельсом, ему не доступна, не понятна». Собственно, речь Вышинского есть свидетельство официальной реабилитации Пушкина, свидетельство включения его в политбюро «прогрессивных писателей»… Крупскую же в 1939 году отравили. 22 Примечание к №6 Тогдашнее мартовское пение отца это тоже завязка тяжеловесной и нудно-нравоучительной русской басни. Он выкатился на страницы этой книги и теперь будет в ритме танго смерти, вплетаясь и снова выскальзывая из повествования, приближаться к концу головоломного слалома – к концу «Бесконечного тупика». Изящно скосив очередной угол и временно разъехавшись с темой санок, поговорим о Достоевском. Однажды в Англии балетный дуэт протанцевал на сцене совершенно голый, и потом в интервью артисты сказали, что это было удивительное, ни с чем несравнимое впечатление свободы, радости и покоя, растворённости в природе. И немножко стыдно (бессознательно). Как ранним утром валяться голым на песке после купания. Именно такое чувство испытывает русский, читающий Достоевского. Кроме всего прочего, доступного и иностранному читателю, возникает особое чувство удивительной гармоничности и полного растворения в авторских мыслях. Самые сокровеннейшие фантазии, самые изощрённые страсти во всем их спектре, от возвышенных до низменных, – всё это удивительно, точь-в-точь соответствует индивидуальным изгибам русского «я». Повторяю, это странное, ни с чем несравнимое чувство полного соответствия, делающее Достоевского совершенно особым, интимно русским писателем. И это, этот фон, в нём главное. Остальное всё «было». У Бальзака, Диккенса, Шиллера, Гёте, Шекспира, Сервантеса, наконец Тургенева, Толстого и др. Но вот этого русского «мясца», русского «духа» – не «Духа» Гегеля, а духа, который баба-яга у себя в избушке почуяла, – ни у кого до него не было. Только, может быть, у Гоголя чуть-чуть угадывается. Но и это уже не то, хохляцкое, более примитивное, более узкое и монотонное. Какое основное качество героя «Записок из подполья»? Для иностранного читателя ответ будет звучать дико – ласковость. Это очень ласковый, женственный и отзывчивый человек. Основа его внутренней жизни – колоссальный заряд первичного доверия к миру, ласковой открытости. Даже не доброты, а именно ласковости, ласкового женского неприятия зла. Зло просто не принимается. Его убийственные лучи проходят сквозь душу, не задерживаясь там. Зло непонятно и не понято. «Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек, что я только воробьёв пугаю напрасно и себя этим тешу. У меня пена изо рта, а принесите мне какую-нибудь куколку, дайте мне чайку с сахарцем, я, пожалуй, и успокоюсь. Даже душой умилюсь…» Я подростком неосознанно воспроизводил закруглённость Достоевского. Основные черты: уничижение и ласковость. Заискивание героя «Записок из подполья», стремление быть хорошим, то есть как можно точнее отвечать любым представлениям о себе. А если брать еще более раннее время – детство – то здесь основное качество – это доверчивость. Доверчивость нерасчленённая, доверчивость «вообще», «к миру». И первое расширяющееся трагическое несоответствие – пожирание «миром» доверия. Мифологизируя элементарную цепь событий, скажу, что начало недоверия – выселение из собственно Москвы на рабочую окраину, в мир, живущий как раз по законам недоверчивости. Первое чувство тут в 6 лет: зимний день, девочка играет, лепит снежную бабу. Я хочу помочь. Она испуганно шарахается от меня и плачет. Её мать из окна начинает орать на меня на каком-то ужасном монгольском языке. Я хочу объяснить, что я хороший. Почти плачу от непонимания, ухожу. Тема соседской девочки имела свое логическое продолжение. Начало лета. Она зовет меня. Я радостно иду к ней, хочу играть. Она просит встать около качелей и прыгает на другую сторону. Я получаю страшный удар в челюсть противоположным концом и теряю сознание. Постепенно из красного тумана выплывает фигура бегущего ко мне испуганного отца и пляшущей от истерического хохота пролетарской девочки. Потом дети рабочих швыряли меня в костер (раскалённая зола, толкнули – и упал на руки), брызгали за шиворот горящей резиной, кидали в меня иглами. Сейчас я понимаю, что дёшево отделался почти случайно. Но самое удивительное, что совсем не было чувства злобы, загнанности. Я жил спокойно, радостно и на следующий день забывал о своих мучениях. Отдельные осколки никак не складывались в единую картину-состояние. Отношение к миру было неизменно радостное. Первое чувство недоверия возникло лишь года через три. Во дворе подростки подзуживали сесть на забор и балансировать руками в воздухе. А внизу наставили наполовину разбитые бутылки. Нужно было сидеть и не упасть. Мальчик передо мной упал. Как сейчас помню его, сдирающего быстро кровенеющую рубаху. Страшные порезы на спине и крик глухой: ы-ы, ы-ы. Потом сел брат этого мальчика. Его уже толкнули на стекло специально (он всё сидел и сидел – зрителям надоело ждать). Следующим был я. Хотелось сесть страшно. И вокруг все подталкивали: «Слабо, Одиноков. Ну что? Сдрейфил, фраер?» Я вдруг повернулся и побежал. Примерно в это же время началось и недоверие к отцу. После переезда он стал постепенно спиваться. Думаю, кстати, из-за этого меня, несмотря на всю мою дворянскую непохожесть (даже внешнюю), во дворе всё-таки считали «своим» и вообще сознательно не травили. «Одиноков, вон „твой“ идет. Слушай, а он тебя часто порет?» – «Да нет, не очень». (На самом деле никогда.) Когда начался кризис доверия к отцу, первая трещина? Выпал первый, мягкий и тяжёлый, снег. Я скатывал его из маленького снежка в огромный шар. Шар уже был больше меня, и я все пыжился, никак не мог его сдвинуть. Потом нашёл доску, стал подставлять рычагом, он и покатился. А тут уже налились хмурой густотой сумерки. Мать заорала в форточку. Я пришёл домой, и ещё наорала. А тут смотрю, в комнате отец под роялем лежит. В какой-то сине-свекольной луже. Я так и ахнул. Стал руки ломать: «Папочка умирает». Сестренка маленькая закричала – слов не понимала ещё, но, глядя на меня, почувствовала, что что-то плохо. Отец же потихоньку шевелился. Блевотины было много, и он в ней как-то подплыл и, шевелясь, немножко продвигался глубже под рояль. По поверхности шли саночные волны. Мать, ещё больше разозлённая плачем сестры, заорала: «Замолчи, дурак, ничего с ТВОИМ „папочкой“ не сделается». «С твоим». Значит он мой. И больше ничей? Тут возникла возможность расчленения, оценки. Отношения с отцом стали приобретать черты дурашливого комизма. Постепенно установилась схема смертельно опасной игры. Состояние отца, спивающегося, все чаще называлось жутким словом «вдрызг». Он сам хвастался в телефон: «Вчера „вдрызг"“. Стали приходить соседи, сочувственно говорить: „Передай матери, ваш лежит в песочнице“. Однажды, пьяный, лёг под разбитую розетку. В квартире никого не было, я боялся, что его ударит током, и за ногу оттащил в сторону. Отец хохотнул и полез под стол к розетке опять. Я опять его оттащил. Позже он специально лез и „ребятам“ рассказывал: „МОЙ-ТО, «спасает"“. Годам к 12-ти я уже точно знал: мой отец дурак. Впрочем, это скорее было не знанием, а интуитивным ощущением (104) (при невозможности представить себе обратное. «У Иванова отец умный». Как это? Разве это может быть?). Какое это все-таки несчастье: муж-дурак, отец-дурак, царь-дурак. Дали денег на хлеб, а он накупил пряников, тянучек и свистулек. И улыбается, пьяненький. Однажды отец купил с получки какую-то специальную самовыжимающуюся швабру. Пришёл с ней довольный, улыбающийся. «Хозяин». Я как посмотрел: куда её? – «для дебилов». И говорю: «Да, вещь хорошая. Тут её так нажимаешь, она и выжимается». – «Да, и тряпку не надо. Видишь, здесь губка привинчена». – «Вещь полезная». (Сам думаю: мать придёт – скандал будет.) И комок в горле. Чувство его доброты, глупости и сознательного неприятия этого. Он дурак, но я себе в этом не признаюсь. Это чувство – как у отца по отношению к ползающему несмышлёному сыну 8-месячному. Так как-то. И вокруг такой колючий мир. Безотцовщина. 23 Примечание к №12 Дело в том, что о «гениальности» нельзя не написать. Многие страницы произведений Бердяева очень наивны (51). Чрезвычайно наивны. Но эта-то наивность и даже глупость позволяет ему выбалтывать сокровенное. Именно в «Самопознании» я увидел «русскую идею». Её не увидел сам Бердяев. И не мог. Он писал, что ЧУВСТВОВАЛ. И всё. Бердяев думал: вот «душа России». А он – сторонний наблюдатель, космополит, космонавт. Но он-то и был конкретным воплощением этой идеи, причем единственно актуализированным для себя, единственно познаваемым. Бердяев дал определение характера русского народа. Де, страна крайностей… Потом подумал, подумал и дописал: русские крайние и в своей срединности. Таким образом, Бердяев ничего не сказал. И это очень по-русски. Он «заоправдывался», «заоправдался». Бердяев не понял, что сам факт постановки вопроса о «русской идее» и является её осуществлением. Тут гигантская заглушка. Мы подлецы, ничтожества, но святые. Мы не ничтожества и не святые, а посредственности. Мы посредственности, но посредственности исключительные, в которых максимально проявлена подлость и святость. Но собственно эти крайности встречаются в реальности в виде крайности посредственности. Но крайняя посредственность есть и крайняя экстраординарность. Но и т. д. и т. п. – Это адаптация. Осаждение умонеохватной идеи в филологической среде за счет её примирения с собственным реализмом и даже цинизмом. И это у всех воспроизводится, воспроизводится… Та же «ваза», то есть насильственное и произвольное внесение внутрь своего мира какой-то нелепости и её постепенное сглаживание, адаптация, погружение. И в результате – филологическая и логическая катастрофа. Русский будет вешаться, и уже прыгнет со стула, и тут, в последний миг, схватится за вазу. И она выпадет из его коченеющих рук. «Русская идея», совершенно искусственная, насильственно прививаемая, наконец просто нелепая, никак (содержательно) не соотносится ни с подлинной историей России, ни с субъективным миром славянофилов и соловьёвцев. И тем не менее все они её воспроизводят и все субъективные различия этих мыслителей осуществляются как различия в индивидуальной адаптации этой темы. Как кто её ПРОВОРАЧИВАЕТ. И в по-гоголевски бессмысленном сопоставлении раскрывается личность. В самом же факте адаптации – русская идея. Взята в башку башкирская идея, и начинается её просветление. В конечном счете НЕУДАЧНОЕ, исходно неудачное (конечное). Неудача неизбежна, и её можно лишь отдалить. И у меня. Ну зачем, зачем об этом говорить? «Я гений» и т. д. Пусть даже думается где-то там. (59) Иногда. Бессонным утром, когда вдруг всё получается… Что делать, слаб человек. Но это так ведь, «мимолётное впечатление», «облачко». Зачем же сваи забивать. Но притягивает, притягивает благородный, прохладный и хрупкий фарфоровый бок. Само собой. И потом мучительное, всё более сужающееся кружение вокруг, и далее… Балансирование с огромной вазой в руках. Земля кренится, голова кружится, а вот уже и русские избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали? (61) 24 Примечание к №7 Третья часть – это распадение, деструкция Ирония здесь переходит в комизм. Я чувствую себя клоуном. (28) Потеря достоинства и в общении с людьми у меня. Нарушение смыслового и интонационного единства. Достоинство это и есть единство, цельность. Итак, я гений. Перед началом «обыгрывания» тему следует несколько прорисовать, утрировать для будущих вольтфасов. Например так: Настолько уж мне наплевать на чье-либо «вообще-мнение» (то есть мнение отчуждённое, незнакомое со мной как личностью, мнение читательское), что я открыто и со смехом заявляю об этом. По широте ума, многоуровневости и неожиданности мышления не встречал я в жизни людей равных себе. Так что уже давно привык самые серьёзные разговоры вести вполсилы, спустя рукава. Мне это так надоело, что я специально нарываюсь на интеллектуальный скандал, на позор. Я хочу, чтобы меня осадили, показали, что я зарвался, и ткнули носом в моё собственное невежество, поверхностность, просто в мою глупость. Моя мечта – сесть в лужу. Но уже странная судьба – никак не могу. Дошло вот до смешного: сам аккуратно сажусь в неё. Однако уже гложет мысль, что это, хе-хе, последний штрих в законченной духовной трагедии. 25 Примечание к с.7 «Бесконечного тупика» Русь поющую и Русь говорящую сменила третья Русь – Русь орущая. Может быть, всё дело в том, что русские в свое время недоорали. После революции Россия пережила опыт молодого государства. У России не было молодости. Всё началось с христианства, его тысячелетней мудрости. А после 17-го Россия наконец ВЫСТРАДАЛА «не убий» и «не укради». Всё равно не удалось обмануть природу, перескочить детство, язычество. 26 Примечание к №9 Русский ощущает себя не совсем настоящим. Да это сразу видно. У нас даже какой-нибудь Большой Человек читает бесконечную железобетонную речь и вдруг на полуслове как-то запнётся, оглянется, дернет плечом – и сразу видно: самозванец. (108) Он сам так интуитивно чувствует. Любой русский где-то на донышке самозванец (122). И разве я не самозванец? Еще какой! Чувство, напрочь отсутствующее в русском, – чувство органической, естественной наглости. У нашего наглеца всегда неосознанное чувство: «Батюшки, да что ж это деется. Что ж меня никто не осадит!» Отсюда, из-за этой внутренней неустойчивости, американская схема – «из чистильщиков сапог – в миллионеры» по– русски всегда аккуратно закругляется на конце – «а из миллионеров – в чистильщики сапог». Однажды знакомому попалась на глаза немецкая книга «Юмор народов мира». Русский юмор там был представлен «Сказкой о рыбаке и рыбке». Знакомый долго хохотал: как! из богатейшей сокровищницы русского юмора немецкие филистеры выбрали какую-то детскую сказку! А я потом подумал: э-э, немцы-то не дураки! Очень русская сказочка! (133) Хотим СВЯТУЮ Русь… Ничего не сказала рыбка, Лишь хвостом по воде плеснула… 27 Примечание к №8 Начиная с реформ Петра I шло гниение верхов, к началу революции переродившихся даже в этническом отношении. Об этом хорошо сказано в дневнике Суворина: «У нас нет правящих классов. Придворные даже не аристократия, а что-то мелкое, какой-то сброд. Аристократия была только при старых царях, при Алексее Михайловиче, этом удивительном необыкновенном цельном человеке, который собственно заложил новую Россию. Пётр начал набирать иностранцев, разных проходимцев, португальских шутов, со всего света являлась разная дрянь и накипь и владела Россией. При императрицах пошли в ход певчие, хорошие жеребцы для них, при Александре I – опять Нессельроде, Каподистрия, маркизы де-Траверсе, все нерусские, для которых Россия мало значила. Даже плохой русский лучше иностранца. Иностранцы деморализуют русских уже тем, что последние считают себя приниженными, рабами и теряют чувство собственного достоинства». И ещё: «Рабы одинакового происхождения с господами, а иногда и высшего. Крестьяне славянского происхождения, а господа – татарского, черемисского, мордовского, не говоря уже о немцах». 28 Примечание к №24 Я чувствую себя клоуном. Можно сохранить достоинство и чинно сидеть в душной, полутёмной прихожей-канцелярии. Но можно потерять достоинство (33) и пройти в широкие светлые комнаты, потом в залы, анфилады залов (35). Чем больше теряется достоинство и чем больше расползается моё «я», тем ближе к истине, тем ощутимей её притяжение, её истекающий в реальность центр. Истина выше всего. Истина по-русски – это потеря достоинства. При объективизме всё будет хорошо, но истина будет элементарная, дубоватая и, во-вторых, не будет меня. Я мог бы не писать про «гениальность», мог бы и мыслить стройно и рационально. Но в результате получилась бы примитивная «фёдоровщина» (45). Полезла бы такая чертовщина, что все бы за голову схватились, – оживление мёртвых и тому подобная ахинея. 29 Примечание к №8 Весь ХIX век Россия испуганно шарахалась от социализма, а её пичкали масонской (вот словечко и проскочило) Я несколько раз видел, как люди были раздавлены масонской идеей. С полунамеков их годами вынашиваемое мировоззрение летело в тартарары. И у 20-ти, и у 60-тилетних. Как будто ждал человек, что ему это скажут. Однако, думаю, как сильно пошло. Это-то и есть ГЛАВНОЕ подтверждение. Вдруг такое открытое, радостное принятие…

The script ran 0.012 seconds.