Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. И. Солженицын - Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, sf_history

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

Вот почему не утихала тревога Гиммера от самого 14 марта, от опубликования его детища-Манифеста. Уже тогда сразу он резко выговаривал Чхеидзе (и тот не находился ответить) за его незаконные оборонческие комментарии с трибуны Морского корпуса: „не выпустим винтовки, защитим свободу до последней капли крови”. И Совет не подхватил конкретных лозунгов мирной агитации, не издал о том обязательной для всей России директивы, но сползал на то же неоформленное чхеидзевское оборончество. А это и была капитуляция демократии на милость классовых врагов. В тревоге иногда хаживал Гиммер вместе с любителем того Соколовым на ежедневную обработку военных делегаций в Таврическом: соприкоснуться с солдатчиной, обычно колеблющейся массой, ещё равно расположенной, но и подозрительной и к правительству и к Совету, её можно было склонить и туда и сюда, состав преимущественно плебейский, идейный багаж самый ничтожный. (Впрочем, некоторые военные делегации явно были подстроены буржуазией, так гладко они выступали, и всё за войну и против „двоевластия”; и пугали „анархией”.) И разъясняли им тут, что „война до конца” – это империализм, а призывы к единовластию – это попытка ущемить Совет, и уходили они совсем другими, чем приходили, и уносили готовые резолюции для митингов в своих частях. (Но, конечно, приходилось научным социалистам и выслушивать с застывшей улыбкой возражения какого-нибудь краснолицего курносого парня, стриженного в кружок, недурную модель для русского Иванушки-дурачка.) Нет, дремать нельзя! И Гиммер решил будировать этот вопрос в ИК. Для того собрал подписи циммервальдистов-интернационалистов, членов ИК, и внёс на ИК проект: открыть по всей России интенсивную всенародную кампанию в пользу мира, и защищал на ИК, что такая кампания не сопряжена ни с малейшим риском ослабления фронта, напротив, спаяет солдатские массы, если наши мирные предложения никем не будут приняты: только тогда армия и удостоверится, что она проливает кровь действительно за революцию и свободу. Но – не может быть, чтобы наших предложений не приняли: германский пролетариат несомненно поддержит их! Но – всё провалил приехавший Церетели, навек открывая свою мелкобуржуазную сущность, – а ведь считался до того дня авторитетным циммервальдистом. Все на ИК были просто ошеломлены: таких резких выступлений в поддержку войны тут ещё не бывало, даже враги Циммервальда невольно приспособлялись к его ветру. И это был если не поворотный пункт в истории Совета, то грозный предупреждающий гонг: что расслоение демократии на пролетарскую и мелкобуржуазную есть закономерный объективный неизбежный процесс, и он очевидно не минует и Исполнительный Комитет. С тех пор дело мира было изъято из плоскости массовой борьбы и передано в плоскость келейного соглашения: Церетели с почётом взяли в Контактную комиссию. И там родилась известная декларация 27 марта. Но где же тут достижение? Как будто не ясно, что никакая буржуазная бумажка не имеет ценности, а реальные уступки надо вырывать не мирным соглашением, а давлением масс. Так можно извратить и уничтожить все основы интернациональной политики Совета и погубить великий Манифест 14 марта. Можно было бы поправить дело на Совещании Советов, если бы дать боевую классовую резолюцию о войне, и Гиммер с Лурье добились попасть в комиссию по составлению той резолюции, – но уж как завёлся в рабочем движении оппортунистический поссибилизм – его легко не вырежешь. При поддержке безвольного Чхеидзе Церетели и здесь овладел положением, и Совещание объявило своё одобрение акту 27 марта. Но всё же вставили в ту резолюцию не „защиту отечества”, а „защиту революции”. Гиммер сидел на Совещании в правительственной ложе, и беспокоило его глаз обилие военных делегатов, с особой неприязнью он наблюдал прапорщиков – и явно же переодетых кадетских адвокатов, а каждый нагло говорил „от имени такой-то армии” или „корпуса”. Президиум избрали без поправок в том составе, как его наметил ИК, с непартийным представительством. А в нём, конечно, выдавался стройный волоокий Церетели, всегда хорошо слушаемый оратор. У него были вид и повадка безусловно благородные, при гневе его прекрасный голос звенел, а на лбу вздувалась синяя жила, с кавказским темпераментом он бесстрашно скакал во все пропасти. Конечно, это был замечательный вожак человеческого стада, но как политический мыслитель – маленький, одержимый утопической примитивной идеей. У этого столь известного социал-демократа не было настоящего пролетарского пьедестала, и это сказывалось на каждом шагу. Возмущённые яростным докладом Стеклова, правые в ИК в час ночи собрались назначить противоположного содокладчика – и на кого же нахомутать? – на Гиммера! Гиммер – отбивался, он революционер, а не соглашатель! (Он сам нисколько не был против угроз, которые Стеклов раздарил буржуазии: не только надо было угрожать, но и действовать!) Однако весь ИК рассчитывал на Гиммера как на теоретика и писателя, и пришлось на следующее утро представить в ИК тезисы: Временное правительство – классовый орган буржуазии, а Совет – классовый орган демократии, и между ними неизбежна непримиримая классовая борьба, но форма этой борьбы пока может быть и не свержение, а – давление, контроль и мобилизация сил. И очень одобрил эти тезисы Каменев, но летучее заседание ИК и первый Церетели решительно отвергли, и так спасся Гиммер от содоклада. Гиммеру же как известному экономисту-аграрнику поручили доклад по земельному вопросу и погнали его в земельную секцию, а там сидели одни солдаты, тупорылые землееды, и вырабатывали „закон о земле”, даже понятия не имея о земельной ренте, не стал Гиммер с этими дураками и спорить. Да испытывал он до странности сильную неприязнь к этому мужицкому делу. Да не нужен был ему и доклад (к счастью, удалось спихнуть его Церетели), и вообще не получались у него общественные выступления, а его излюбленный приём был – агитация по кулуарам, поодиночке, и так он готовил сторонников перед обсуждением и голосованием. И в такой вот напряжённой борьбе, неразличимо ночь от дня, протек и весь март, и советское Совещание на переломе к апрелю, обедал где попало, а ночевал чаще тут, на Песках, у своего революционного дружка Никитского, к себе на Карповку в заполуночное время не добраться. И как-то ночью совсем замученных Чхеидзе, Дана и Гиммера развозил по квартирам автомобиль – и вдруг все разом увидели, и все трое испугались: шла большая ночная толпа, и у всех зажжённые свечи, и все поют! Что ещё за демонстрация? – ИК не назначал её, и не был информирован, чего они хотят?? А шофёр сказал: да Пасха завтра. Ах, Па-асха… Ну, совсем из головы. И гордился Гиммер своим положением внефракционного, всегда неповторимо-одиночного, но уже охватывала и тоска: да почему же он такой роково-неповторимый и совсем уже отдельный? Нельзя вести борьбу дальше без прочных союзников – с кем-то надо соединиться. Вот, со Стекловым не получалось никак. Очень бы хотелось блокироваться с Каменевым, и чаще всего совпадали с ним установки, но Каменев недостаточно боевой, например, его проект резолюции Совещания против войны был испорчен фразой: „империалистическая война может быть окончена только при переходе политической власти в руки рабочего класса”. Кажется – революционно-непримиримая фраза, а как её понять? А пока власть не у нас – значит, за мир не надо бороться? Да, если человек всю жизнь социал-демократ, он, конечно, никогда не „извне” рабочему классу. Но беда, что среди революционеров редко кто добросовестно занимается революционно-социалистической культурой. Каменев как раз занимался ею, тем и был симпатичен, остальные большевики – никуда не годились. А вне большевиков Лурье, Шехтер – боевые, но недостаточный уровень, тем более Кротовский. А Эрлих, Рафес, Канторович – социал-предатели. Искать в эсерах? Александрович – исключительно боевой, просто гневный кипяток, но в теории лыка не вяжет, и выступать не умеет, и только всё грозится:,,А вот, приедет на них Гоц!”, „А вот – приедет Чернов!” Ну, приехал вот Гоц – и что? Разве младший брат Гоц похож на своего бессмертного старшего? Никакой он не теоретик, никакой самостоятельной мысли, ни малейших ресурсов вождя, выступления его бессодержательны, а так, техник, организатор. А вот – приехал Дан, и доизбран в ИК. Связывал Гиммер и с ним надежды – всё-таки выдающийся представитель в Интернационале, и вся жизнь его слита с социал-демократией, и верный классовый инстинкт, и теоретическая мысль, хотя, надо признаться, писатель не блестящий, и оратор не первоклассный. Но – сказывается, что он из родоначальников меньшевизма и столп ликвидаторства. Из сибирской ссылки выглядел интернационалистом, а приехал – и в ИК сразу укрепил Церетели. Нет людей! Объективный тон в Исполнительном Комитете становился всё неблагоприятней. Маленькая решительная циммервальдская группа – сам Гиммер, Стеклов и ещё человека два, начавших революционный курс Совета, вот уже были оттеснены и не направляли советской политики. Отцвёл светлый период половины марта, когда господствовала революционная линия. Состав ИК всё расплывался в мелкобуржуазную сторону и метался между пролетариатом и плутократией, верх брало интеллигентски-обывательское большинство, правые мамелюки, как обозвали их Гиммер с Лурье. Можно ли было в февральские пламенные дни ожидать такого коварного поворота, что наедут свои же оборонцы и построят над Советом мелкобуржуазную соглашательскую диктатуру, толкающую революцию в болото? Вместо ожидаемой капитуляции цензового правительства перед Советом – капитулировала революционная политика Совета? А надвигалось – и ещё опасней: в последний вечер марта на Финляндском вокзале встречали из-за границы Плеханова. Очень-очень опасался Гиммер вреднейшей роли оппортуниста и социал-патриота Плеханова в дальнейших событиях нашей революции! И – чужд был торжеству его встречи, не поехал на вокзал с другими членами ИК. Но тут же самого разобрало любопытство: как же всё-таки не посмотреть? И – поехал в Народный Дом на Кронверкском, куда Плеханова должны были привезти с вокзала. Из-за этого приезда не было в тот вечер делового заседания советского Совещания, однако чтобы чем-то занять приехавших делегатов и петербургский Совет – собрали их в большом зале Народного Дома, Чхеидзе и Церетели провозгласили им грядущее победное шествие мировой революции, после чего вожди уехали на вокзал, а на сцене в президиуме осталось несколько безымянных солдат – и потёк бесконечный ряд приветствий от неумытых, из провинции, из воинских частей, и от поляков, и от казаков, от латышей, евреев, эстонцев, – всем уже надоевших приветствий, заболтались, кому что в голову вскочит, шёл час за часом и ничего не случалось, и собранию, заброшенному своими руководителями, совсем уже нечего было делать, – безынициативная масса, тоскливо предоставленная сама себе. Гиммер, никому не известный, сидел зрителем в зале. Уже начались и нетерпеливые возгласы против ИК: зачем их сюда собрали? А поезд ещё опоздал, и на вокзале было много приветствий от вождей – старейшему вождю, а тут – всё тянулись и тянулись дежурные приветствия. А потом с вокзала все члены ИК поехали по домам, а сюда, в собрание, Плеханова привёз один Чхеидзе, сам спотыкаясь от усталости. Вывел старика из-за декораций и представил его: изгнанник! теперь завершит дело освобождения России! – и поднялась шумная овация, а потом стихла внимательно, – и весь этот зал, Советы столицы, провинции и армии – Плеханов мог взять одной энергичной речью вождя. И много бы напортил потом. Затаив дыхание ждали, что скажет старик. А он, измученный, неподвижно стоял в глубине сцены в шубе, как чучело, и только кланялся, и ни слова не промолвил. И тут обрадовался Гиммер: нет, не бывать Плеханову вождём, всё упущено, не годен. (Через день приводили его в Белый зал на советское совещание, и опять Чхеидзе объявлял глуповато: „Кровавый Николай хотел стать изгнанником в Англию или подальше, а мы сказали – нет, посиди, пока приедет Георгий Валентинович, наш дорогой учитель, товарищ, изгнанник.” И Плеханов держался за руки с западными социалистами, и слабым голосом речь произносил, – нет, никакого впечатления. Сдал, не опасен. А следом и заболел.) А через три дня после Плеханова – да приезжал Ленин! Вот тут у Гиммера заколотилось сердце невыносимо. Как он ни разногласил порою с Лениным, как тот ни поносил Гиммера „пустейшим болтуном, каких много в наших буржуазных гостиных”, впрочем, помягчел за войну – „один из лучших представителей мелкой буржуазии”, – но так был крепок в Ленине лево-циммервальдский ветер, такой был в нём несравненный революционный напор, – затаённо мечтал Гиммер именно в Ленине найти себе крепчайшего союзника! А тут ожидалась отвратительная буржуазная кампания против Ленина за проезд его через Германию, и готовился Гиммер в своей начинаемой с Горьким газете дать отпор этим патриотическим лавочникам, этому морю обывательской пошлости из бульварных газет: а что оставалось Ленину делать? а какие у него оставались пути на родину – по милости Милюкова, заблокировавшего союзные границы антивоенным революционерам? перед грязной политикой слуг союзного капитала совесть эмигрантов остаётся чиста! Снова отправлялся на встречу президиум ИК, Чхеидзе и Скобелев, а Гиммера не взяли. Но Ленина-то он хотел встречать непременно! – и поехал на вокзал сам по себе. Площадь перед Финляндским вокзалом переполняла необъятная толпа, еле пропускала трамваи, а уж больше никого. Масса красных знамён и расшитое золотом большое знамя ЦК РСДРП. Выстроены воинские части, и немало, это не разрозненные солдаты, как-то сумели их привести большевики, мастера организации. В разных местах площади играли оркестры, урчали-пыхтели многочисленные автомобили и даже два-три пугающих корпуса броневиков, – а с Симбирской улицы выезжало ещё новое светящее чудище: прожектор (первый раз в жизни видел Гиммер на ходу), – ехал, покачивался и высвечивал полосы крыш, домов, столбов, проволок, трамваев и человеческих фигур. А дальше – всё строже большевицкий распорядок, и в вокзал пускали не всех, много проверок на дверях, и на перрон не всех, и почти никого в парадные царские комнаты. На перроне под навесом построили несколько арок, и оплели их красным с золотом, и свисали флаги, надписи, лозунги. Двумя шеренгами стояли матросы, готовые взять на караул, а в конце платформы, где ждали вагона, – оркестр и члены ЦК и ПК с цветами. А несколько главных выехали и вперёд, встречать на Белоострове. Это всё они правильно устроили: тем триумфальней надо было встретить Ленина, что его будут поносить за проезд через Германию. Предъявляя членское удостоверение ИК, Гиммер сумел всё осмотреть, проникнуть повсюду, а затем и в царские комнаты, единственный тут не командированный исполкомовец. На днях потерявший сына Чхеидзе сидел понуро-потерянно, дремля, а вечно весёлый Скобелев как всегда сиял и шутил. А Церетели – вообще отказался приехать, из принципа. Поезд в этот раз опоздал ещё больше, долго ждали. Но вот подошли фонари паровоза, с дальнего конца перрона раздалась марсельеза, приветственные крики – и оттуда сюда пошли, пошли под музыку, между шпалерами, не различить, но со многими цветами. А впереди суетился Шляпников как церемониймейстер: „Позвольте, товарищи, позвольте!… Дайте, товарищи, дорогу!… Дайте же дорогу!” Чхеидзе и Скобелев стали в позы посреди царской комнаты. Крепкие парни донесли Ленина на руках до самого входа. А сюда Ленин даже не вошёл, а семеняще вбежал, как будто не с поезда, а на поезд, – в круглой чёрной шляпе, сам рыжий, – и Коллонтай поднесла ему красный роскошный букет. Ещё за ним вошли десятка три, один молодой курчавый мешковатый, сунули и тому букет, но много меньше, – и большевики заперли входную дверь, не пуская с перрона лишнюю публику. А дверь от вокзала и так заперта, только она стеклянная широкая двустворчатая, и через неё глазели многие, впритиску. На середине комнаты Ленин, в порыве движения, почти наткнулся на Чхеидзе, неожиданное препятствие, и остановился. Может быть, узнав Чхеидзе, клятого им уже много лет, он не задержался бы, – но Чхеидзе, в своей глубокой угрюмости, начал приветственную речь. Однако радостных слов там было мало, а уже с третьей фразы зазвучало, что для защиты революции необходимо не разъединение, а сплочение рядов демократии, идти сомкнутыми рядами для закрепления революционных завоеваний, защиты от посяганий, и Исполнительный Комитет надеется, что эти цели разделяет и приветствуемый. А Ленин, сильно возбуждённый встречей, даже из приличия не внял этому нравоучению ни минуты, даже не смотрел на Чхеидзе, а уверенно покрутил быстрой головой, поправил цветы в букете, глянул на лепной потолок, на стоящих в этой комнате, ища аудиторию, и, кое-кого всё же тут насчитав, а ещё любопытных за стеклянной дверью, ответил им: – Дорогие товарищи солдаты, матросы и рабочие! Я счастлив приветствовать в вашем лице передовой отряд всемирной пролетарской армии! Грабительская империалистическая война есть начало гражданской войны по всей Европе. Заря всемирной социалистической революции уже загорелась! Да здравствует социалистическая революция! Гиммер так и задрожал: как же он сам, в своих будничных хлопотах по российской революции, пропустил этот всеевропейский процесс? Как будто пламя поднесли к самому лицу: как? уже загорается и повсюду? Ош-ш-шеломительно! И как же это по-циммервальдски! Оч-чень, оч-чень… Но на этом речь и кончилась, никакие события тут не развернулись, Ленин и на копейку не оказал внимания Исполнительному Комитету (и Гиммера не заметил, не отличил) – а уже распахивали перед ним дальше те стеклянные двери – и он нёсся на парадное крыльцо, и дальше туда на площадь, под тысячные крики, несколько оркестров и прожекторы. Как комета пронёсся Ленин! Как комета! – и совершенно зачаровал Гиммера, и увлёк за собою в хвост, уже в самый последний хвост, позади всех, никакой речи, никакого приезда уже не свидетелем, а только литься, литься в самом конце процессии, – впрочем, на ту же Петербургскую сторону, где и сам жил. Но и от Троицкой площади Гиммер не повернул к себе на Карповку, а пошагал до самого дворца Кшесинской, сиявшего огнями, даже снаружи иллюминованного и со многими красными знамёнами, а с балкона охрипший Ленин договаривал уже не первую речь: – … истребление народов ради наживы эксплуататоров… Защита отечества – фальшивый лозунг, это защита одних капиталистов против других. Ах, как прямо, как оголённо, как бесстрашно! Святые истины о войне, и без всяких прикрытий! Но и – как же недипломатично, даже топорно. Да! Так можно быстро двинуть солдатскую массу к сознательности – но и можно вызвать на себя резкий отпор шовинизма. И потянуло Гиммера дальше – ещё, ещё присмотреться, прикоснуться. У калитки дома стояло двое рабочих здоровяков, стражами. А третий спрашивал, поглядывал, соображал, кого пустить, с разбором. Предъявил Гиммер членский билет ИК – впустили. Там дальше – знакомые большевики по Исполкому (а мешковатый приехавший оказался Зиновьев), представили возбуждённому Ленину – и он по фамилии узнал: „А, Гиммер-Суханов, как же, как же, полемизировали!”, и даже позвали на 2-й этаж пить чай с большевицкими генералами (не всякого бы члена ИК пригласили, ох не всякого). И всё лучше становилось Гиммеру среди них, рядом с победно озарённым Лениным, – и сам себя он щупал, не верил: не сон ли это? Да может и кончаются его агасферские скитания. А что? – с большевиками и особенно с симпатичным Каменевым у него совсем не много расхождений, не в главном, и почти всегда они голосуют вместе. За чаем Ленин, не стесняясь в выражениях, нападал на Исполнительный Комитет, на всю советскую линию, – так после Манифеста 14 марта она только изгибалась вправо, и того заслуживала. Особенно Ленин нападал на Церетели, Чхеидзе, и это верно, и на Стеклова, что уже несправедливо, называя его „отъявленным социал-лакеем”. Между тем торопили кончать чай, на 1-м этаже собралось около двухсот большевиков – петербургских и с советского Совещания, – хотели ещё приветствовать Ленина и ожидали политической беседы с ним. Втиснулся туда и Гиммер. И была – не беседа, но целая речь, видно хорошо заготовленная, отработанная, каждый элемент давно отстоялся в Ленине, он защищал его не раз, а теперь наносил с готовым сокрушающим напором. И – какая же речь!… Большевики только слушали зачарованно, разинув рты. А на маленькую голову Гиммера, прикрытую войлоком волос, вся мощь речи, по её первизне, обрушилась камнепадом. Он был совершенно афраппирован. Даже он! – даже он не успевал схватывать всех поворотов, и потом, ночными улицами бредя к себе домой, тёр голову, пытался очнуться и собрать возражения. Громоподобная речь! Изо всех логовищ поднялись стихии, дух всесокрушения, не ведая сомнений и мелких людских трудностей. Всемирная социалистическая революция готова разразиться со дня на день. Кризис империализма может быть разрешён только социализмом и только гражданской войной. Оппортунисты Совета, революционные оборонцы, ничего не могут реального сделать для всеобщего мира. (Ленин и их отбрасывал целиком во вражеский стан! – кружилась голова.) Манифест 14 марта хвастает „революционной силой демократии”, – какая же это сила, когда во главе России поставлена империалистическая буржуазия? Манифестами капитал не свергнешь. (Он и гиммеровский Манифест погребал под теми же обломками!) Какая же это свобода, если тайные договора до сих пор не опубликованы? Какая же свобода печати, если в руках буржуазии оставлены типографские средства? Совет – только называется „рабочих депутатов”, но руководится социал-патриотами, слугами буржуазии. Прежде всего надо сделать Совет из мелкобуржуазного – пролетарским, и тогда не надо нам парламентарной республики, не надо нам буржуазной демократии, и даже не надо никакого правительства, а будет у нас республика Советов рабочих, солдатских и батрацких депутатов! (Крестьянских – вообще не назвал, и это сильная мысль!) И так – валились умопомрачительные фрагменты. Земля? – „организованный захват” немедленно повсюду. Заводы? – вооружённые рабочие будут и стоять у станков, и руководить производством. И – свирепо громил социалистов Европы, даже тех, кто и борется, но слабо, против своей буржуазии, даже и правых циммервальдийцев: только левые циммервальдийцы стоят на страже пролетарских интересов и всемирной революции, все остальные – предатели рабочего класса! и само имя социал-демократии теперь запятнано предательством! Заплетая слабыми ногами, брёл Гиммер по пустынному ночному Каменноостровскому. „Республика Советов” – что это значит? Система свободных общин? И куда девать это идиотское крестьянство? Сумеют ли, ой, сумеют ли рабочие и батрацкие Советы против воли большинства населения устроить социализм? Нашей мелкобуржуазной структуре, крестьянской раздробленной отсталости – как дождаться мировой социалистической революции? Да, конечно! – Ленин тысячу раз прав, что грядёт мировая революция, – но абстрактное её прокламирование, без практического употребления в сегодняшней политике только путает все реальные перспективы, и даже вредит. И даже крайне вредит. Захватывающая смелость, что Ленин совсем не считается с социал-демократической программой. Но он и не доказал, что понимает практическое положение дел в стране. И нет в его речи конкретного анализа социально-экономических условий для социализма в России. Да позвольте, да даже нет вообще экономической программы? А как же без неё?… Нет, стать союзником Ленина невозможно: он перемахивает все разумные границы. Нет, не годится Гиммер ни в какую партию, он – слишком лавровская, „критически-мыслящая личность”. А на другой день, 4 апреля, ему досталось прослушать эту речь ещё раз: пока не разъехались участники Совещания, в Таврическом было назначено давно ожидавшееся объединительное заседание социал-демократов – большевиков, всех оттенков меньшевиков и внефракционных, с целью воссоздать единую с-д партию, где от большевиков намечено было выступать Джугашвили. А теперь разумеется Ленин с разгону ринулся туда. Не кончилось бы Совещание – он выпыхнул бы это всё Совещанию, но теперь ещё сардоничнее получилось: на объединительное заседание его вынесло с непримиримо раскольной речью, с худшим расколом партии, чем когда-нибудь был до сих пор за 15 лет, – и тем непримиримее он швырял фразы, чем резче была реакция собравшихся. Бедный Гольденберг, больше всех хлопотавший объединять социал-демократов, чуть не плакал от всеоплёвывающей речи Ленина. Социал-демократы в думском Полуциркульном зале, сперва ошеломлённые, потом стали перебивать, протестовать, негодовать – „бред сумасшедшего! демагогия!”, а большевики аплодировали тем громче, а разъярённый Богданов кричал им: „Стыдно аплодировать галиматье, вы позорите себя! – ведь вы марксисты!” Порядок дня объединения весь пошёл насмарку, все остальные выступали только в споре с Лениным – Дан, Войтинский, Лурье, Юдин. Церетели горячо убеждал, что если б захватили власть в первые дни, то уже теперь были бы разгромлены; надо исходить не из того, что можно захватить, а что можно закрепить. А расторжение договоров с союзниками привело бы к разгрому Интернационала. Гольденберг объявил, что Ленин выставил свою кандидатуру на 30 лет пустующий трон Бакунина, изжитки примитивного анархизма, скачок в откровенную анархию, и поднял знамя гражданской войны внутри самой социал-демократии. Стек-лов высказал, и Гиммер так думал: что русская революция прошла мимо Ленина, но когда он познакомится с положением дел в России, то сам откажется от своих построений. (Гиммер не хотел выступать против Ленина, но думал: безусловно, в атмосфере реальной борьбы Ленин быстро акклиматизируется и выбросит большую часть анархистского бреда.) В ответ из большевиков выступала только одна Коллонтай, встреченная смехом и издевательствами, Ленин от заключительного слова и ответов на возражения отказался (это и всегда его слабость – прямой устный спор, без заготовки). А в кулуарах большевики пошёптывали: да, абстрактно мыслит Ильич, пожалуй к вам мы ближе, чем к нему. Но вслух – не смели. А полтора десятка большевиков – и с собрания демонстративно ушли, возмущаясь Лениным. Так сгустились приезды революционных вождей из-за границы, что через пять дней Гиммер попал ещё на третью такую встречу – Чернова, и в этот раз, вместе с Гоцем, официальным представителем от ИК, почему-то Чхеидзе и Скобелев не сочли Чернова достойным их встречи. Ну, эсеровская встреча отставала от большевицкой по организации и по пышности. Хотя были на площади и войсковые части и рабочие колонны, и на платформах 6-тонных автомобилей толпилась молодёжь, но порядка меньше, и не было прожекторов; на перроне на тех же готовых арках заменили большевицкие лозунги на „землю и волю” и „в борьбе обретёшь ты право своё”. Правда, на встречу приехал Керенский (и адъютанты кричали перед ним: „Граждане! Дорогу министру юстиции!”), но поезд ещё сильней опоздал, и Керенский не дождался, оставил за себя Зензинова. Царские комнаты были переполнены, вход свободен, и очень интеллигентный состав публики. Масса была желающих ораторов, приветствовать вождя эсеров, и тут создалась импровизированная комиссия – кому дать слово, кому нет, и вокруг неё шум и препирательства. Чернов появился, как всегда жизнерадостный, с этакой русацкой наружностью, непрерывно улыбаясь во все стороны улыбкой сильного человека, вот и с огромным букетом, – и под клики и марсельезу еле протиснулся через толпу в царские комнаты. Пока произносили ему первую речь от партии – досмотрелся Гиммер в завороте толпы, что с ним вместе приехали (об этом заранее не объявлялось) старый Дейч (весьма соглашательская фигура, опасная давним авторитетом, будет подкреплять Плеханова), Фундаминский, Авксентьев и ещё какая-то подтянутая энглизированная фигура (оказался Савинков). Что же делать? Этих – он и не полномочен приветствовать от ИК и сам не хотел, и решил обращаться к одному Чернову. (А узнали ли Гиммера? Из-за того что щуплый, вёрткий и бритый, его иногда принимали за Керенского. И Чернов сейчас вылупился изумлённо – но он-то не мог принять его за Керенского? Потом оказалось: объявили Суханова, а Чернов знал по снимкам одного Суханова – думца, с большой бородой, и недоумевал.) А приветствие (пришлось назвать „великим теоретиком социализма из самых недр революции”) Гиммер заострил по-боевому, самое нужное: как ценят в ИК заслуги Чернова в отстаивании интернационального социализма (понимай – Циммервальда), и что сейчас в революции эти позиции в жестокой опасности – и отстоим их от внешних и внутренних врагов! А Чернов охотно стал отвечать, и отвечал так длинно, что все тут, в тесноте, изнурились. И при том выявил странную повадку жеманничать и закатывать глаза. Потом вышли на рёв площади, была речь на площади (из автомобиля, стоя), и поехала головка эсеров (сопровождаемая броневиками) в штаб-квартиру на Галерной, и наверняка не для грозно-программной речи, а хорошо повеселиться, в стиле своего плотоядного вождя. И он тоже на другой день выступал, перед пленумом Совета, но не с грозным расколом и под овации мощной эсеровской фракции. У Гиммера было и личное доброжелательство к Чернову, когда-то заметившему его именно как писателя, и они в этих днях пообедали вместе, обсуждая пути действий, – но насколько Гиммер был сотрясён крайним раскольничеством Ленина, настолько он был разочарован, что Чернов уж и вовсе не собирался никого раскалывать, а – объединять всех народников. Как, ещё и эту плесень лепить к Циммервальду? Впрочем, кажется, Чернов больше напускал на себя оптимизма и самоуверенности, чем было у него. Отчаянье! – первому теоретику ИК не было ни союзников, ни приложения сил. Теперь он решил перенести их в свою газету, „Новую жизнь”, которую вот-вот, на днях, начнёт выпускать, не столько вместе с Горьким, сколько прикрываясь его громким именем, – и близко к „Правде”, но не сливаясь с ней, прочертит истинную огненную трассу революции. И одновременно – культурнейшие имена: Ромен Роллан, Бенуа, Луначарский… (Не надо забывать и своего научного уровня, что не в компанию же он с серой партийной исполкомовской братией. Тут как раз, на днях, задумали торжественно открыть всероссийскую Ассоциацию Положительных Знаний, собирали учёных, писателей, фигуры, позвали и Гиммера. И он держал речь. Сперва для скромности оговорился: „конечно, не нам, чернорабочим культуры”, а потом уже и прямо развернул перед учёными программу революции: – Рабочее движение и борьба демократии меньше всего руководятся идеалом благосостояния, и не заботятся о том, чтобы каждый имел курицу в супе, – но к освобождению человечества и введению его в царство духовной свободы.) 7 Странно связала судьба Сашу Ленартовича с особняком Кшесинской: он из самых первых побывал тут, ещё по неостывшим следам убежавшей хозяйки, – а с того большевицкого совещания в залике с фонтаном всё чаще сюда заходил и уже стал тут своим человеком. (А в управление кавалерии вовсе перестал ходить: за март ещё получил жалованье, а за апрель может быть уже и неудобно, хотя многие так делают.) Не тем чувством он был движим, как теперь модно: любой врач или адвокат, обросший буржуазным жирком, вдруг заявляет, что всегда был за свободу, и даже пострадал в молодости, и переходит из кадетов в народные социалисты, лишь бы звучало слово „социализм”. Нет, от самого 27 февраля, когда он штурмовал полицейские участки, Саша хотел в революцию действовать, действовать, действовать! для чего же и ждал революции, для чего и жил?! Но это в прежние годы одиночки, как дядя Антон, могли бороться ярко. А теперь одиночка ничего заметного совершить не может, надо быть – в строю. А ни в каком батальоне Ленартович не состоял, из „офицеров-республиканцев” ничего не вышло, оставалась – политическая партия? Но и партии все какие-то квёлые, а действенные – вот только большевики. И хребет их – крепче, чем у межрайонцев. Хребет состоял – в двух десятках напористых бесстрашных, даже и молодых, как Соломон Рошаль, Саша восхищался им: студент – а отчаянно повёл за собой морскую крепость и базу флота! А вождь большевиков, Лев Борисович Каменев, напротив – умница, равновесный, вдумчивый и очень милый. Он пробеседовал с Сашей однажды полчаса – и совершенно покорил сердце, хотя и не во всём убедил. При личной беседе больше казалось, что у Каменева всё согласовано безукоризненно. Когда же он выступал публично (несколько раз на Совещании Советов, Саша был там на хорах) – то, может быть, от нетерпеливых возгласов противников, а может быть, от свойства всякого публичного выступления, – мелкие штрихи противоречий раздвигались, растягивались, как на раздуваемой плёнке, и были видней. Несколько главных сомнений у Саши так и оставались. Во-первых, о войне. Каменев казался недостаточно категоричен, что проклятую эту войну надо кончить как можно скорей и решительней, – хотя и ни разу не высловился, что её допустимо продолжать. „Это – не народная война, – говорил он на Совещании, – не народами затеяна. Мы хотим взять на себя смелость и гордость первыми в мире сказать, что – довольно! Весь народ России должен сказать слово „мир”… Мы хотим, чтобы наша революция стала орудием скорейшего прекращения мировых страданий…” – как будто очень правильно, но какого-то решающего удара не хватало. Дальше он предлагал давить на Временное правительство, чтоб оно склоняло все воюющие стороны открыть переговоры, – но разве так когда-нибудь дождёшься? И в ответ называли Каменева благодушным мечтателем, чей сон золотой разбудит грохот немецких орудий. Нет! Саша рвался к последней решительности, к огненной идее, как взывали некоторые: перебросить через фронты факел всеобщего восстания! – и только так мы с ней покончим! Во-вторых, о Временном правительстве. Хотя Каменев не соглашался с нетерпеливцами, что надо правительство скорей сейчас же непременно свергать, но и доброго слова о нём он не сказал ни одного, а: что оно классово враждебно, и ни одной личности в нём мы не доверяем, и ни движением не поддержим, и ни за что не войдём, и будем всячески его контролировать, – да как же тогда правительству и править? А между тем это наше первое революционное правительство, наше главное завоевание! Вместо того предлагал сплачиваться вокруг Совета – но Совет же не правительство! „Пролетариат должен прийти к власти” – ещё и эта мысль была Саше сильно неясна. Из рабочего класса выдували какое-то новое „Его Величество”, о котором нельзя даже критически выразиться. И это было доказательством известной истины исторического материализма, что формы мышления консервативны и отстают от форм бытия. Но что б ни оставалось недояснённого – а спокойное достоинство, тактичность и ум Каменева несравнимо возвышали его над экспансивным простоватым Шляпниковым, медлительно-туповатым Сталиным, а о Муранове стыдно даже упоминать. И что ж нужно было думать теперь о Ленине? Большевики, гордо преданные своему заграничному центру, напряжённо ждали приезда Ленина, все с надеждой, но некоторые и настороженно. На том же Совещании Советов Ногин огласил телеграмму Ленина из Швейцарии, что Англия ни за что не пропустит ни его, ни других интернационалистов, что русская пролетарская революция не имеет злейшего врага, чем английские империалисты и их приказчики, они пойдут на любой обман и подлость. И вдруг утром 3 апреля полной неожиданностью пришла в особняк Кшесинской новость, что есть телеграмма с дороги из Швеции – и Ленин со спутниками прибудет в Петроград сегодня же, поздно вечером. Потрясающе! Как же удалось ему внезапно вырваться, обмануть англичан и перенестись как по воздуху?? Из частных негромких разговоров Саша узнал: проехал через Германию. Некоторые сильно от этого забеспокоились: как это будет воспринято массами? обществом? А Саша – нисколько: молодец! правильно! Он воображал это жгучее ленинское нетерпение – наслышался о его характере, – правильно! какие расчёты о границах, о правительствах, когда пришёл час кончать всю войну вообще! И вот он огненным метеором летел к нам! Узнали утром в понедельник – а ведь это был второй день Пасхи, не выходили газеты, и никто нигде не работал, даже объявления не напечатаешь в типографии, и поздно, – а решил штаб большевиков, что надо устроить многолюдную пышную встречу, – и как же собрать людей? Разослали гонцов по Выборгской, по Невской, Петербургской сторонам, по Васильевскому – собирать людей объездом. По телефону сообщили в Кронштадт – те ответили, что вот-вот начнётся ледоход, но всё же малую делегацию пришлют. А ведь во всех казармах тоже Пасха – не соберёшь отрядов, не приведёшь! Мичман Ильин, со страшной кличкой Родиона Раскольникова, взялся добыть моряков – и действительно привёл на вокзал отряд из 2-го флотского экипажа. А Ленартовича послали в Петропавловку, как уже бывавшего там. И там в разговорах гениально догадались: двинуть на встречу прожекторную роту крепости – два прожектора к вокзалу, часть по пути следования до Троицкой площади, остальные с башен крепости осветят Троицкую площадь навстречу приезжающим. Три броневика, из квартирующих во дворе Кшесинской, тоже поехали. Перед вечером хлынул ливень и всех бы охотников мог сорвать – но кончился, а собираться надо было к одиннадцати вечера, успели. Рабочие пришли некоторые с винтовками, несколько тысяч сгустилось на площади, а прожекторы шарили лучами по темнооблачному небу и по вокзалу. Экспромтом сочинили встречу, а здорово удалась! Саша не пошёл на перрон, остался на площади, при прожекторах. В толпе многие и не знали, кто такой Ленин, но ждали – вот выйдет! А когда стали выходить на вокзальные ступеньки – из отряда рабочей милиции поднимали винтовки в воздух. Ленин, хотя встал на сиденье автомобиля говорить речь, но не было его видно. И тогда подсадили его на крышу броневичка. Тут Саша был недалеко, он слышал и видел освещённого Ленина отлично. Он и ждал Ленина с недоверием – и первым взглядом был разочарован: какой-то плюгавый, вертлявый, руками всё время размахивает, и голос плоский. Но что он выкрикивал! – … приветствовать вас, кто представляет здесь победоносную революцию, вас, кто является авангардом всемирной пролетарской армии! Мы – на пороге всеевропейской гражданской войны! Недалёк тот час, когда германский народ услышит призыв нашего товарища Карла Либкнехта и повернёт штыки против своих эксплуататоров! Германия – уже в брожении! Потрясающе! Он-то – прямо оттуда, он знает, что говорит! Так это – исполнение мечты! – Гибель всего европейского капитализма может наступить ежедневно, если не сегодня, то завтра. Русская революция, которую вы совершили, нанесла первый удар по капитализму и открывает новую эпоху! Да здравствует мировая социалистическая революция!! Открывался самый верный путь конца мировой войны! Наконец дошло и до сознания европейских масс! Кто расслышал, кто не расслышал, кричали „ура”, ещё поднимали винтовки, спустился Ленин в автомобиль и поехал медленно, за ним повалила в улицу толпа, и броневики медленно тронулись, а прожекторы покачивали свои слепящие света. И многие дошли до Кшесинской, запрудили всю улицу, полплощади, и ждали новую речь – и Ленин, без шапки, лысый, выходил на балкончик второго этажа и оттуда выкрикивал всё то же, порубливая в воздухе правой рукой как лопаткой. С ним выходил на балкон и поспевший Рошаль в студенческой фуражке и матросском бушлате и кричал от кронштадтцев „ура”. А потом, после чаепития старших на втором этаже, все вожди спустились на первый этаж в беломраморный залик с роялем около зимнего сада. Плафоны, вазы, лепные орнаментальные стены – а тут натасканы были вместо белошёлковой мебели балерины примитивные стулья, скамьи, и кое-как втиснулось человек двести большевиков. И все они с преданностью (большей, чем у Саши) слушали речь вождя. А Саша вблизи и при отчётливом свете ещё больше разочаровался в Ленине: уж такой непредставительный, негероический, и ещё картавит, и глаза, брови, губы почему-то монгольские, а купол болезненно-неравновесный, и какие-то корявые, неровные порченые зубы, – но что-то более сильное и горячее, чем сам Ленин, дуло через него как через трубу – и подхватывало лететь! И не страсть в голосе, нет, а как будто неотклонимо шла и прокладывала себе дорогу какая-то мощная машина. Украс красноречия никаких, а только напор на слушателей. Против войны – у него было всё замечательно, и обещание немедленной мировой революции более всего вскидывало в вихрь. Но что он нёс про власть? Захватывать её должны были пролетариат и беднейшее крестьянство в первые же дни, сами себя испугались. А теперь – никаким Милюковым-Гучковым не верить, и даже бессмысленно их убеждать в чём-нибудь, они капиталисты, они своими миллиардами душат всенародную жизнь. Нечего поздравлять друг друга с бескровной революцией, – революция не фейерверк, а смертельная борьба против эксплуататоров. Предстоит война против паразитических классов. Про „правительство капиталистов” то самое, что до сих пор вякали только дикари из выборгского райкома, – а он ещё резче их и непримиримей, – да что ж это будет, если сейчас свергать правительство? и всё захватывать? „начинать с банков – и так толкать человечество вперёд!” – так будет полная анархия и конец революции! А самое удивительное: ни в коем случае не объединяться ни с какими социалистами! – и даже готов оратор немедленно разорвать с теми тут, кто захочет объединяться! Какое-то безумие: зачем же раскалывать и раскалывать наши силы? Это, конечно, более всех било по Каменеву. Однако он сидел вполне невозмутимый. А в заключение, уже в три часа ночи, резюмировал очень тактично: мы можем быть согласны или не согласны с докладчиком, но вернулся гениальный и признанный вождь нашей партии – и вместе с ним мы пойдём к социализму. Сашина голова горела. Такой ночи он ещё не переживал. Травить Милюкова? Но это игра на тёмных инстинктах, а Милюков – гордость России. Дикое смешение находок и ошибок. Звал на немедленный крупный прыжок – и безо всякой опоры. Его бешеная энергия, крепкая сцепка – увлекала. Но программа его и картина будущего всё же не понимались отчётливо. Саша видел: тяжёлое недоумение разлито и на многих лицах. Так что, предстояла борьба внутри партии? Каменев сказал конфиденциально: убеждён, что Ленин три дня в России пробудет – и мнения свои переменит. У рядовых большевиков возникла растерянность: все привыкли, что Ленин – лидер, и как же остаться без него, как оторвать голову? Выскажешься против Ленина – назовут меньшевиком, оппортунистом. Новый раскол партии сейчас – это гибель её. А он ещё и ещё повторял: если протянете хоть палец оборонцам – это будет измена международному социализму. Объединение с ними – это предательство, если так – нам с вами не по пути и лучше останусь в меньшинстве. Вообще выбросить социал-демократическую вывеску как грязное бельё и назвать себя партией коммунистической. На другой день в Таврическом, говорят, его поддержала одна только красавица Коллонтай. (Даже неестественно, что именно у неё и именно все точно такие мысли. Через пару дней враги пустили стишок: „Что там Ленин ни болтай – с ним согласна Коллонтай.”) Какая сцепка была между фразами Ленина – такая сцепка день ото дня укреплялась и между большевиками. Саша продолжал бывать часто у Кшесинской. Поразительно, для них не так было и важно осознать правоту или неправоту отдельных ленинских мыслей: у них тут считалось важней – действовать, и дружно заодно. Это очень неприятно пожимало Сашу: такая нетребовательность? неосмысленная отданность? А с другой стороны – он же и искал крепкого строя. А крепкий строй без этого не получается. Ну, ещё можно будет присматриваться. Как завоёвывать Петроград? Головка решила, что слишком мало нас, чтобы растекаться по городу, только на Выборгской стороне наше преимущество. А – никуда не ходить, открыть перманентный митинг здесь, у особняка, с балкона, а слушатели сами будут притекать, улица к площади расширяется, места для желающих хватит. Укрепили на балконе дома красный флаг с золотой надписью ПК-ЦК РСДРП, задрапировали красной тканью окна зимнего сада. У особняка-палаццо – весёлый игривый вид, женственная узорочная решётка. Весенний запах почек. Вблизи необычно высится минарет и фаянсовый купол мечети, а по другую сторону – Петропавловская крепость. Близко дышит Нева. И каждый целый день насквозь и глубоко в вечер – митинг, митинг, речи, речи с балкона, – „ленинский Гайд-парк”, хорошенькое местечко, зубоскалит „Русская воля”. Публика собирается самая разношерстная – и простонародье, и солдаты, раненые из госпиталей, и городская обывательщина, и барская, в дорогих воротниках и шляпах, и дамы, и младшие офицеры, всем любопытно, на это и расчёт, а то затешется дьякон в рясе и кричит снизу вверх: „Львов – кадетский ставленник! Мы, духовенство, желаем послать делегатов в Совет рабочих депутатов!” И больше – тихо слушают, и охотно верят: „И хорошо, что не морем поехал, а то б утопили.” Женщина в чёрной кружевной косынке: „А я и не знала, что Англия такая коварная нация.” А если из толпы крикнет кто, обработанный газетной травлей: „всё ты врёшь, немецкая пломба!”- с балкона энергично: „Дождутся и газетчики короткого расчёта! Пусть не подстрекают солдат против рабочих!” Днём – толпа меньше и – вялая, не слишком спорит. Ей подробно разъясняют пункты программы. Жилищный вопрос? Да, постройка дворцов задержится из-за нехватки железа и бетона. Но временно поможет реквизиция помещений у буржуазии. Придётся попросить потесниться тех, кто живёт слишком хорошо. (Толпе нравится, аплодисменты.) Театры будут бесплатные, не то что за Шаляпина 20 рублей. (Крики одобрения.) Налоги? – придётся, но заплатят те, кто побогаче, особенно домовладельцы. Но печёт всех – о войне. „Бары из партии народной свободы, которые в колясках развалившись ездят, – для них счастье, что идёт война, а то б они лишились проливов. У Родзянки в Екатеринославской губернии 3 миллиона десятин. Чтоб удержать эту землю, он и хочет посылать петроградцев на фронт. Кому приятно на фронт – пусть и пожалуют туда сами! – (Солдатам нравится, это они понесут по городу.) – В России больше двух миллионов фараонов, городовых, жандармов и сыщиков – вот они и пусть воюют! – (Улюлюканье.) – И пусть Гучков не пугает нас наступлением Вильгельма! Кончать войну, и никакого доверия Временному правительству!” Саша легко отделял, конечно, что тут накручено врак (полиции у нас в 5-7 раз меньше было, чем в Англии и Франции), но – но – хочешь быть в строю, так за это надо платить. Сам он тут не выступал – и не из робости, а не мог он собственным ртом выговаривать глупости и выискивать мгновенные пошлые приёмы ответов на реплики. Но он помогал всё тут организовать. Революционная дерзость во всём этом была несомненная. Перед солдатами эффектно выступала Коллонтай, они её хорошо слушали. – Что вам говорит правительство о земле? Предлагают ждать? Таких вещей не ждут, а берут. Вспомните примеры из Французской революции – что там делали? Отбирали землю и прикалывали помещиков. Я не предлагаю прикалывать именно всех, но… К вечеру, уже и при фонарях, и толпа густела, человек до четырёхсот, и кричали из неё смелей, – и против них решительней приходилось действовать. На балконе всегда стоял дежурный председатель митинга и руководил. Вылез фронтовик: „В окопах нужны люди, а присылают больных, харкающих кровью, с отстреленными пальцами, – так не надо противиться отправке петроградского гарнизона на фронт!” От большевиков сейчас же отвечают: не поддавайтесь таким плаксивым жалобам! Не выполнять приказ Гучкова об отправке маршевых рот! Студент из толпы: „А как к этому относится Совет?” – „С места не говорить, запишитесь в список ораторов.” Присылает записку – её в корзину. Доверились, дали слово ефрейтору, а он понёс: „Я георгиевский кавалер. Не будет мира, пока кайзер на троне или чтобы мир был продиктован его устами. И брат мой на фронте, и дома родителям по 60 лет, а я не кричу 'долой войну', я не хочу, чтобы немцы господствовали среди нас, вы с Лениным не восхваляйте прусских юнкеров!” – ему кричали снизу свои расставленные: „Товарищи! Арестуем его!” – и председатель тут же лишил его слова. А то дали слово студенту, а он тоже оказался против Ленина, да ещё деланно простонародным языком – „аль”, „убивство”, – отобрали слово и выгнали с балкона. Из толпы протестовали – председатель кричал: „Замолчать! Тут только наши будут говорить! Это – наша трибуна! Не хотите нас слушать – можете удалиться.” Из толпы крикнет против Ленина – ему сразу: „А вы кто такой? Социал-буржуй? социал-провокатор? А вот – милицию вызовем, в комиссариат хотите?” Ещё спускались вмиг к своим в подкрепленье – или вытесняли такого прочь, или задерживали, вводили в дом, там ещё стояли стражи, составляли от „военной организации ЦК” протокол: „без разрешения председателя обращался с демагогическими словами”. А если ещё не унимался, то грозили арестом. Те – пугались, иногда скрывали и фамилию. (Да на Выборгской стороне уже и привыкли: там выступающих против Ленина просто бьют.) Один инженер выступил: „Ленин – не патриот!” – ему сейчас же: „Мы вынуждены составить протокол!” – и отвели на проверку в комиссариат. Приёмы – грубые, конечно, не лучше царских, – ну а иначе и митинги эти развалятся, и всё тут. Без дисциплины – не обойтись. И эти меры, как ни удивительно, вполне помогали: перед домом Кшесинской несогласные умолкали, а злая „Маленькая газета” Суворина так и признавалась читателям, что мимо этого особняка опасно ходить. Так и держитесь. Иногда выступал с балкона и сам Ленин, не слишком часто, но с яростью: по маленькому балкону горячо метался, жестикулировал так перевесно, что кажется вот перевернётся через решётку. – „Не буду даже отвечать тем мерзавцам, которые кричат, что я подкуплен Германией! А мы проливаем кровь за английскую и французскую буржуазию! Говорит же Милюков: у нас общие цели с союзниками!…” Или напрямую так: „Можно отбирать, что буржуи украли у вас. Временное правительство – банда кровопийц, власть должна быть у Совета.” Всех, и Сашу, поражала эта крайность выражений. Может быть, Ленин терял равновесие мысли, так весь отдавался речи? И такой ещё жест у него появился: поднимать сжатый кулак. Вчера, в воскресенье, собирали демонстрацию, идти против союзных посольств, примыкали и анархисты, – но сильный наряд милиции задержал на Троицком мосту. А сама по себе боевая эта обстановка заражала Сашу и он участвовал в ней авторитетом своего военного вида и поведения. (Поручили ему и связь со 180 полком, на Васильевском, там уже большевицкий комитет.) Он знал, что не только буржуазные газеты стали щетиниться против Ленина, что и в университете и на Бестужевских курсах идут о ленинской тактике горячие споры. Да, это всё не так сразу и не так ясно вмещается в голову, он уже испытал на себе. Но и усвоил уже от ленинского приезда, что, правда, Милюкова-Гучкова не отделишь от продолжения войны, нет. Да и увлекательность была в этом, и обещание победы: именно в той общественной размытости, раздёрганности, какая сейчас в Петрограде, – небольшая, но спаянная сила и с верной идеей конца войны отчего не могла бы и победить? Тут всё дело в направленном напоре. На Совещании Советов, говорят, высказывались, что Временное правительство – самозванцы. Конечно, безусловно. Ну а Исполнительный Комитет Совета – не такие же самозванцы? И тогда – в чём меньше прав у ленинцев? Саша был весь в порыве принять участие еще в одном великом движении, как он уже вложился в февральские дни. Хотя, увы, слышал, будто его соратник по штурму Мариинского дворца ротмистр Сосновский оказался переодетый уголовник. Да неужели же? 8 (фрагменты народоправства – Петроград) * * * Кроме казаков, никто в Петрограде не отступился от „похорон жертв революции” – в России за тысячу лет первых похорон без креста и кадила: 900 тысяч ошеломленно поплелись совать невиданно красные гробы под оркестр в ямы. А казаки остались в казармах: совесть не позволяет хоронить без священников. Но уже на следующий день полилось беспокойство среди простонародья и солдат: „Ох, к беде! это – дьявол наущил так хоронить! Бог покарает.” И через день солдатские депутаты в Совете добились разрешения на панихиду. Позвали на Марсово поле причт из Спаса-на-Крови, отслужили. А на Фоминой зачастили туда крестные ходы из разных церквей. * * * В марте дворники вовсе перестали счищать снег с улиц и не посыпали при гололедице. Посреди даже центральных улиц выросли снежные сугробы. Тогда на расчистку льда военные власти послали запасных: волынцев, павловцев, преображенцев, измайловцев, гренадеров, а к железнодорожным пакгаузам – семёновцев, не то совсем прекратилась разгрузка вагонов. И на саму разгрузку – московцев, литовцев. Во время таянья снег, смешанный с лошадиным навозом, превратился в жижу шоколадного цвета, а высохло – улицы остались грязные. Всюду валяются бумажки, папиросные коробки, семячная шелуха. Не чищены во дворах выгребные уборные, не хватает ассенизационного обоза. * * * В верхних этажах стало не хватать напора воды (а раньше всегда хватало). Квартиронаниматели за то не хотят платить полной платы. Городской голова обратился с воззванием беречь воду, в нижних этажах краны забить частично свинцом, ваннами пользоваться не всем по субботам. Плата за воду будет удвоена, чтоб экономили. Служащие водопровода потребовали от городской думы увеличения содержания на миллион рублей. * * * В сырости весны у булочных и пекарен такие же длинные хвосты, как и перед революцией. Занимают очередь ночью. От хлебных карточек хвосты не уменьшились: выпеченного хлеба всё равно не хватает. Выдачу в одни руки ограничили, хотя б карточек было и больше, – и тем уничтожили смысл карточек. Семья делит карточки, посылает стоять в два места. И опять идут за хлебом с Выборгской стороны на Петербургскую. Солдаты то и дело нарушают очередь у лавок хлебных, мелочных и денатурата, выстраивают свои отдельные солдатские хвосты, они идут быстрей, а главному хвосту не достаётся. Общественное градоначальство призвало солдат помнить, что теперь все граждане равноправны. Бабы в хвостах честят солдат последними словами, что из-за их бунта только хуже стало. * * * В Петрограде уже с марта стало трудно увидеть солдат, которые бы на часах стояли: все часовые сидят на стульях, табуретках, а винтовки прислонены к стене. Идя на пост, солдат не упускает запастись семячками и папиросами. Солдат то выводят на демонстрацию, то внутри казарм – на собрания и митинги. Улицы наполнены гуляющими солдатами. А более практичные отправляются на вольные приработки: продают газеты, семячки, заводят переносные торговые лотки, подметают улицы, идут в носильщики, в милицию. * * * При встрече с офицерами на петроградских улицах солдаты повально не только не отдают чести, а и не вынимают папиросы из зубов, рук из карманов. Однако всё же каждый десятый отдаёт, но от этого офицерам только хлопотней: напряжённо следить за каждым встречным солдатом и не пропустить аккуратиста. Уж проще бы – никто не отдавал. Иные офицеры стали ходить без погонов на шинели (сохраняя только на кителе). * * * Красные эмблемы со многих прохожих уже исчезли. На тротуарах и лотках продаются грязные брошюрки о царе, царице и их „альковных тайнах”. В журналах – фотографии, как сейчас царь чистит снег и приветливо разговаривает. Иногда с ним – две дочери. * * * На Невском проспекте на углу Екатерининского канала бронированный автомобиль с плакатом „займа Свободы” врезался в трамвай и помял стенку, побил стёкла. Движение приостановилось. * * * Всё больше трамвайных вагонов выходит из строя от перегрузки и плохого ремонта. (Рабочие выгнали часть трамвайных инженеров, и заведующего электростанцией тоже.) Чтобы выйти из положения, городская управа изменила традиционные, вечные петербургские маршруты: многие дальние теперь не проходят в центр, а кончаются на Сенной площади, Адмиралтейской, у Инженерного замка. От Михайловской улицы до Знаменской площади трамваи по Невскому вовсе не будут ходить. И ещё, для ускорения оборота, отменено 60 остановок. Впопыхах отменили и маршрут, соединявший четыре вокзала. * * * Так надежда на извозчиков? Но стали драть непомерно: от Николаевского вокзала до угла Садовой – 3 рубля, а 5 минут езды – целковый. С багажом пересесть от Балтийского вокзала до Николаевского – столько же, как за вагон 2-го класса 300 вёрст. * * * Во всех учреждениях служащие пренебрегают начальством, заняты болтовнёй или манифестируют на улицах. Почта стала доставляться не 5 раз в день, как раньше, а только дважды. Утренние газеты хорошо если принесут в 11-м часу дня, а то к пяти вечера. Почтальоны принимали обычные пасхальные подношения, а сами четыре дня Пасхи не работали. Сперва сократили своё время низшие служащие, потом чиновники, а заведующих отделениями устраняют. Выемка из ящиков стала раза два вместо восьми. Раньше, подавая письмо или телеграмму, можно было точно знать, когда придёт. А сейчас гадай. Так как ночью все дома, боясь грабежа, перестали открывать на стук „телеграмма!” – прекратилась и ночная доставка телеграмм. * * * Опубликовано несколько соперничающих проектов переназваний. Дворцовый мост – будет Свободы, Дворцовая площадь – 27 февраля, Михайловская улица – Братства. * * * За эти недели Петроград по съездам перемахнул Москву, на то он и столица. Съезд кадетский. Всероссийское совещание Советов. Всероссийский учительский съезд. Съезд трудовиков. Бунда. Казачий. Женщин-врачей. Врачей Армии и Флота. Военных фармацевтов. И ещё – много чествований разного рода. И конференции мелких партий. * * * А к Таврическому всё текут и текут манифестации, особенно много по субботам и воскресеньям. За эти недели Таврический видел манифестации мусульман, евреев, буддистов, учителей, подмастерьев, сирот, глухонемых, фармацевтов, акушерок, проституток. Раз пришло несколько тысяч солдаток, и в Белом зале с трибуны заявили требования: увеличить вдвое паёк солдаток, уравнять солдаток с офицерскими жёнами, а гражданских жён – с законными (получать паёк). Пришли „дворцовые гренадеры” – старики, участники русско-турецкой войны. Пришло человек 300 гимназистов (ушли с уроков), на красных полотнищах „Привет Временному Правительству” и „Пусть теперь же окончится учебный год, без экзаменов!” Вышел Чхеидзе и упрекал их, что приветствуют Временное правительство, а не Совет рабочих депутатов, который защищает революцию и следит, чтобы то не захватило слишком много власти. Тут же были солдаты, они качали Чхеидзе. И какая-то звонкоголосая женщина произнесла речь за немедленный мир без аннексий и контрибуций – ей аплодировали. И кавказец из Дикой дивизии, потрясая кинжалом, обещал вышвырнуть немцев из России, не складывая оружия, – и ему аплодировали. Ещё приходило шествие каких-то верующих, распевая псалмы. Несли красные знамёна и транспаранты, а на них: „Христос Воскресе! Да здравствует свободная церковь! Свободному народу – демократическая церковь!” А когда, в месячину революции, пришла напомнить о себе учебная команда Волынского батальона во главе с унтером Кирпичниковым, то, по буднему дню, никак не ожидали, и встретить их никого не нашлось, кроме Рамишвили. * * * Полковник Сергеев был одним из помощников коменданта Таврического – и имел оплошность: использовать бланк с подписью князя Львова – подписать пропуск великому князю Игорю Константиновичу на прогулки по Петрограду. Отправлен на проверку в психиатрическую больницу Николая Чудотворца. * * * По городу – слухи, слухи. Что из-за развала Балтийского флота Северный фронт обнажён, и немцы могут прийти в Петроград в любой час. В населении недовольство новыми порядками растёт, но говорят между собой тихо: опасно. В состоятельных кругах ждали волшебного избавления – не приходит. Какая цена правительственным воззваниям, если в стране половина неграмотных? Хоть бы появился сильный человек – и всё бы спас! – не появляется. А некоторые даже: тогда уж немцы, что ли, бы пришли? Начинается движение: уехать куда-нибудь поспокойней – в Москву, в Киев, на юг, за границу. Меньше, кто переводит в Европу капиталы, а то поздно будет. Другие считают это низостью. * * * 3-м классом железной дороги выехать ещё можно, особенно на Москву. Но на 1-й и 2-й класс и спальные плацкарты на Николаевском и Виндавском вокзалах – многодневная очередь, переклички утром и вечером, исключают отсутствующих – а в сутки продают не больше 30 мест. На городской станции на Большой Конюшенной очередь больше 5 тысяч, надо стоять несколько дней (от городской управы охрана и разрешены ночные костры). В середине апреля стали выдавать не билеты, а только талоны на покупку билетов на первую половину мая. Спальные плацкарты вообще отменили, заменили сидячими. А „красная шапка” (носильщик) за каждый достанный билет берёт 30 рублей. Стали уезжать на крышах вагонов – и на Московско-Виндавской в 100 верстах несколько человек сорвались, разбились насмерть. * * * Заводчики оплатили рабочим за все революционные дни, за день похорон жертв, взяли на себя оплату рабочих на выборных должностях – в советах депутатов, продовольственных комитетах, заводской милиции. Но новые требования: повысить заработок в 4 и в 5 раз. На „Треугольнике” требуют 6-часового рабочего дня и приплаты за все минувшие годы войны. На всех заводских проходных отменили обыски. * * * На Невский Судостроительный прибыли делегаты царскосельского гарнизона, потребовали созыва выборных рабочих и заявили: 75 тысяч штыков из Царского Села и его окрестностей требуют от рабочих не разговоров, а напряжённой работы на оборону. „И заклинаем товарищей не губить родины празднованием Пасхи! Не услышите – найдём средства заставить!” Рабочие отвечали: охотно пойдут навстречу желаниям солдат. Стали с фронта приезжать солдатские делегации и ходить по заводам, проверять, как работают. Рабочие сильно сменили тон: готовы работать и по 14 часов, да вот не хватает сырья и топлива. Правда, солдат на заводе и обмануть не трудно: не понимают. А солдаты Финляндского запасного батальона, наоборот, грозят расправиться с издателями газет, которые печатают, что на оборонных заводах работа идёт плохо. * * * Легенда о страшных чёрных автомобилях продержалась в Петрограде весь март и перешла в апрель, наводя ужас на обывателей и милиционеров. И эти стреляют ночью по каждому, кто не остановится. Ехал с испорченными фонарями член ГД Барышников. На углу Шпалерной и Таврической, рядом с Думой, милиционеры изрешетили автомобиль пулями. Глубокой ночью общественному градоначальнику телефонируют с Суворовского проспекта, что проехавшим чёрным автомобилем убито четверо милиционеров. А на деле: у автомобиля лопнула шина, и милиционеры упали, чтобы скрыться от стрельбы. * * * На первый день русской Пасхи вице-председатель французского благотворительного общества г. Леви с четырьмя дамами ехали в свою церковь на Васильевском острове. На Среднем проспекте у 12-й линии у автомобиля громко лопнула шина. Спешили, уже близко, не остановились. Но за ними с криками кинулись милиционер и публика, один милиционер стрелял в автомобиль. Остановились. Толпа окружила с угрозами, что эти стреляли в народ. Сгустилось до тысячи человек, кричали: „Надо их всех расстрелять!” Шофёра стащили с места, милиционеры поконвоировали пассажиров в комиссариат. Один из толпы ударил г. Леви кулаком в лицо, другой забежал вперёд и плюнул в лицо его жене, и ещё плевали в спины, бросали цветной яичной скорлупой и мусором. И долго толпились около комиссариата, не желая, чтобы семью отпустили. * * * Помощники милицейского комиссара подрайона Карп, Шульман и Шехте отвратно грубо обошлись с посетительницей. Она подала на них во „временный суд”. Но суд оправдал их. Новой милиции установили ставки в два и в три раза выше, чем прежней полиции. Но они даже не обучены обращаться с оружием. То, в ночь на Светлое Воскресенье, один милиционер, заряжая револьвер, застрелил другого; то в Василеостровском трамвайном парке милиционер показывал кондуктору браунинг, раздался выстрел, и кондуктор упал мёртвый. Ещё один милиционер, стреляя в бешеную собаку, прострелил грудь путевого сторожа и ранил смазчика – а собака убежала. * * * В ночь на 13 апреля для обыска в квартире одной артистки по Николаевской ул. был командирован помощник комиссара 1-го подрайона Спасской части с милиционерами. Но при повороте с Невского на Николаевскую у автомобиля лопнула шина. Приняв это за выстрел, постовые милиционеры открыли по автомобилю стрельбу, одним из выстрелов убита лошадь проезжавшего легкового извозчика. Автомобиль же с комиссаром повернул назад. Но не тут-то было! – толпа засвистела, требуя не дать скрыться стрелявшему автомобилю. На углу Литейного его задержали подоспевшие сбоку солдаты и повели неудачников-милиционеров под конвоем. * * * Стало сильно не хватать автомобилей – и Временное правительство ввело в Петрограде автомобильную повинность: все автомобили, кроме военных, должны стать на учёт в транспортном отделе, только он будет выдавать карточки на бензин, и он же может давать трёхдневные задания на перевозки, а за отказ от наряда машина отбирается. Но автомобильный отдел Военной комиссии отказался передать городской думе автомобили, нареквизированные в революционные дни: „они сыграли большую роль и могут ещё понадобиться”. Тем более – автомобили Совета. * * * У Николаевского вокзала арестован известный авантюрист Шиманский. В первые дни революции он в офицерской форме назначен каким-то комендантом, разоблачён, бежал с бандой громил на автомобиле – и по вечерам под видом обысков производил грабежи в квартирах. В Таврическом дворце арестован матрос Гущин с подложным удостоверением на выдачу продовольствия для несуществующего караула в 140 человек. Несколько раз он это продовольствие получал. Его удостоверение депутата СРСД тоже оказалось подложным. Сотрудник „летучего отряда революционной милиции” Петрограда Шмуклер составил подложное требование от имени отряда к фабрике Скороход, получил бесплатно 30 пар обуви и отправил в провинцию своему отцу, торговцу обувью. Но случайно раскрылось. * * * На углу Невского и Садовой чиновник уголовно-розыскной службы увидел в трёх стоящих на посту молодых милиционерах с повязками – знакомых ему в лицо уголовников, приговорённых при старом правительстве к длительным срокам. Их документы оказались заверенными, но при попытке их задержать – они бежали. И мировой судья Окунев, прежде ведавший делами малолетних преступников в петроградском мировом округе, – узнавал теперь в милиционерах по 17-18 лет физиономии своих прежних подопечных. * * * В Александрийском театре из ложи директора украдены дорогие бронзовые часы в футляре. В ночь на Фомино воскресенье в Троицкий собор на Петербургской стороне проникли громилы. Украли чаши, венки, ризы с икон, расхитили кассу свечного ящика. На квартире на Николаевской улице нашли склад вещей, растащенных в революционной суматохе из Таврического дворца. На Финляндском вокзале ночью разгромлено три вагона с дорогими товарами и посылками, прибывшими из-за границы: коробки с золотыми и серебряными часами, шёлк, – всего больше полумиллиона рублей. В самом здании общественного градоначальства взломали конторку казначея, похищены деньги и документы. * * * В квартиру Циндин по Царскосельской улице пришли днём трое милиционеров с ружьями и револьверами. Она узнала их: они же за неделю до того приходили к ней с обыском „искать оружие”. Теперь они втолкнули её в уборную и заперли снаружи, а когда она стала звать на помощь – пригрозили застрелить. Лишь после их ухода она сорвала задвижку двери. Все хранилища в квартире оказались взломанными, драгоценности и деньги украдены. Днём в квартиру инженера Штерна на Вознесенском проспекте вошло четверо вооружённых солдат, пригрозили оружием – и унесли денег и вещей на 20 тыс. За первые 2 недели апреля заявлено около 300 ограблений квартир. * * * На Николаевском вокзале в день задерживают до 70 карманников. Отправляют во „временный суд”. Однажды милиционеры так неумело ловили воров – те перебежали в гостиницу „Восток” и забаррикадировались. Милиция стала стрелять по окнам, убила постороннего солдата. А воры сбежали. * * * Вечером 13-го апреля по многим телефонам сразу позвонили в милицию на Выборгской стороне и в Московский батальон, что содержимые в „Крестах” чиновники старого режима распускаются на волю, а охрана тюрьмы перебита. Тотчас сильные наряды милиции и московцев были отправлены в „Кресты”. Ничего подобного там не случилось, но прибывшие проверяли камеры со зверским видом, запретили прогулки арестантов по коридорам, и сократить приём передач с воли. Оказалось: звонила шайка воров, которая за эти часы пограбила Выборгскую сторону. * * * На Калашниковской бирже состоялся „весенний бал”, много рабочих. Перешло в драку, поножовщину. Зачинщик оказался беглый каторжанин. * * * Тимофею Кирпичникову дали подписать воззвание к гражданам России: „… Не за страх, а за совесть подчиняться Временному правительству… Вторично поднимаю свой голос и призываю сограждан к тяжёлой работе. Нас подстрекают, чтобы мы предательски изменили делу наших благородных свободных союзников, чтобы купить себе благодарность германских социал-демократов…” Затем приказом генерала Корнилова награждён георгиевским крестом (по уставу ордена пришлось сочинить, как атаковал полицейские пулемёты) и произведен в подпрапорщики. Командир бригады расцеловал его перед строем, Кирпичников обещал умереть за свободу, если понадобится. Затем повезли его на учительский съезд, он держал речь – а учителя под марсельезу несли его на руках. Тут и волынский прапорщик Астахов доказал, что 27 февраля он в солдатской шинели присоединился к восставшим, – за то теперь произведен в подпоручики, а батальонный комитет избрал его батальонным адъютантом. * * * А Марсово поле вокруг могил – в грязи, мусоре, окурках, семячках. Какую-то цепь разорвали, валяется железная колонка. Где торжество великих народных похорон? – не осталось ни флагов, ни венков. Стоят ящики для пожертвований, без надписей. И одинокая дощечка: „Странник, благоговей: здесь родилась великая Россия”. Остановился крестьянин, долго крестится, бросает в ящик почтовую марку (они ходят за монеты). * * * Гласный городской Думы Ландезен предложил: в Петрограде умирает в год 50 тысяч человек, на похороны уходит 5 миллионов рублей и много земельного угодья. Теперь, когда отпали религиозные ограничения, – приступить к строительству крематория. * * * В театре Суворина – итальянская забастовка: актёры выходят в гриме, костюмах, но играют полчаса немо. Когда публика уже догадалась, жалуются ей: Суворина – угнетательница актёров, она против революции и за Николая II. * * * Собрание петроградской домашней прислуги, 2000 женщин, постановили требовать от хозяев: 8-часового рабочего дня и повысить жалованье (до чиновничьего). Иначе – общая забастовка. * * * Из фронтовых полков приезжают в запасные батальоны: давайте же маршевые роты! К волынским казармам собрались питерские агитаторы: не слушать делегатов, не ехать на фронт, это провокация! Пошла по запасным батальонам такая мода: отправлять маршевые роты лишь из добровольцев. Набралось полтора десятка рот – из пригородных армейских полков, из егерей, измайловцев, волынцев, наконец и ораниенбаумские пулемётчики тоже наскребли роту. Корнилов горячо приветствовал в приказе выступающие части. Отправлялись к вокзалам с революционными знамёнами, оркестрами, под ликование публики во весь путь. * * * В Московском батальоне собрали митинг. Подсчитано, что Гучков намерен вывести из Петрограда на фронт 14 тысяч, на сельскохозяйственные работы – 21 тысячу, да латышей, эстонцев, георгиевских кавалеров… Эти распоряжения угрожают революционному делу. Дали слово прапорщику, приехавшему с фронта. Он сильно волновался: „Я сам – крестьянский сын. Но надо прежде отстоять родину.” Штатский председатель митинга ответил: „Конечно, положение на фронте затруднительно, но что для них 14 тысяч солдат? – а для петроградского гарнизона это большая потеря. Мы лучше поможем не подкреплениями, которые растают на фронте, а радикально: кончим всю эту войну.” Запасные охотно согласились и вынесли батальонную резолюцию: пока от Исполнительного Комитета СРД не последует точного и определённого указания – не отпускать из состава батальона ни на фронт, ни на полевые работы. * * * В ночь на 12 апреля на Знаменской улице столкновение ленинцев и против, до мордобоя. Нескольких противников Ленина задержали, доставили в Александро-Невский комиссариат. Но собралась толпа в их защиту – и их освободили. И в час ночи у Троицкого моста всё доспаривают о войне наслышанное перед дворцом Кшесинской. Вольноопределяющийся высказал, что на заводе Путилова рабочие не работали из-за митинга, – студент Психоневрологического института Брук потянул его в милицию. Другой студент из толпы спросил: „За что же? Теперь свобода говорить”, – потащили и его. * * * Мимо дома Кшесинской, когда с балкона выступал Ленин, проходил военный врач Л., член Лужского совета, – и стал возражать. Не успел он сказать нескольких слов, как из дома Кшесинской выскочили матросы, схватили доктора Л. за шиворот и оттащили в пустующий рядом цирк „Модерн”, где уже сидели несколько арестованных „возражателей”. Но это видел из толпы лужский солдат, погнал на телефонную станцию и сообщил в Лугу. Лужский исполнительный комитет тотчас позвонил в дом Кшесинской, потребовал немедленного освобождения арестованного, иначе сейчас вышлет сильный отряд и выгонит самих большевиков из дворца. И через 5 минут доктор Л. был освобождён. * * * За Нарвской заставой у газетчиков рвут из рук и тут же сжигают „недемократические” газеты (не социалистические). * * * Уже появились требования и 4-часового рабочего дня. Раздаются угрозы забросать гранатами грядущее Учредительное Собрание, „если оно пойдёт против требования масс”. * * * О Кронштадте по Петрограду ходят тревожные слухи, что держится как отдельное государство, не прекращаются там насилия и убийства, не возобновляются работы. То и дело в газетах опровержения: то генерал Потапов ездил от Военной комиссии, то комиссар правительства Пепеляев, то сам Керенский: провокаторский характер слухов, распускаемых врагами Свободной России, жизнь вошла в норму, идёт продуктивная работа, оборона в отличном состоянии, доверчивое отношение матросов к офицерам. Конечно, предупредил Пепеляев, возникают страстные суждения, но страсти всё более подчиняются рассудку… И даже генерал Корнилов съездил, принял там парад, печатают: „Вынес самое отрадное впечатление.” И сам Балтийский флот издал патриотическое воззвание: „Вот, растанет лёд, и германский флот кинется к Петрограду. Флот Вильгельма в несколько раз сильнее нашего. Мы, моряки, готовы отразить удар или погибнуть. Но – идите к станкам, и не на 8 часов, если вы ослабите снабжение – даже наша гибель не спасёт Россию.” Однако: 60 офицеров расстреляно в первые дни, из 206 арестованных 126 будто освобождено, а 80 под стражей. (И выводят их на смех подметать улицы при матросах. А на гауптвахте полуэкипажа обучают их петь „Интернационал”.) Распорядился Керенский: создать особую комиссию прокурора Переверзева, проверить, кого из кронштадтских офицеров можно ещё освободить, кого перевезти в Петроград под следствие. С таким заданием Переверзев уже ездил в Кронштадт до Пасхи, никакого расследования ему вести не дали. Теперь поехал вторично. А была у него и частная записочка от Керенского: адмирал Максимов просит поскорее освободить финского шведа капитана Альмквиста. Переверзев и освободил его в субботу, 8 апреля. Вечером в Морском собрании шёл эстонский концерт, по соседству заседал Исполнительный комитет – вдруг толпа с гулом и криком притащила схваченных Альмквиста и его отца, уже уезжавших из Кронштадта. Перепуганные комитетчики объявили с крыльца: „Сейчас вызываем сюда членов следственной комиссии. Если они окажутся виновны – мы поступим с ними так, как вы найдёте нужным!” Крики: „Арестовать всю комиссию! Они заодно с офицерами, предатели, буржуи! Казнить прокурора!” Пришли. Переверзев, бесстрашный адвокат на царских судах, по „Потёмкину”, теперь выложил подробно и о Керенском, и о Максимове – но лязгали затворы, не дали докончить, хотели поднять на штыки. Особенно неистовствовал юноша в фуражке Психоневрологического института, матросы звали его „доктор Рошаль”. Едва уговорил Исполнительный комитет: дать им ночь на разбирательство, а утром – митинг на Якорной площади и суд над комиссией. За ночь решили: комиссия допустила ряд ошибок (отпустила ещё трёх офицеров с согласия команд, теперь уже и их всех арестовали), сама слагает свои полномочия, и будет отпущена в Петроград. А здесь будет создана своя следственная комиссия (с участием „доктора Рошаля”). Утром пришлось не только долго убеждать разъярённую толпу отпустить комиссию – но снова вырывать у них обоих Альмквистов, которых вели казнить на Якорную площадь, старика заодно. * * * „Приезжаешь в Кронштадт – там воздух другой!” (бестужевка Бакашева, большевичка) ***** Радость великая, радость царит В сердце воскресшем народа. Клич наш победный весь мир облетит - Братство, любовь и свобода. (Проект нового государственного гимна) ДВЕНАДЦАТОЕ – ВОСЕМНАДЦАТОЕ АПРЕЛЯ 9" (пресса о Ленине, 4-16 апреля) Что вожди левых партий спешат на родину – это чрезвычайно желательно, они должны быть на арене борьбы. Но обстановка, в которой прибыл большевистский вождь, не может не вызвать в лучшем случае недоумения. Ни один гражданин России не считает возможным принять услуги от врага. Это элементарное правило политической этики признаётся всеми социалистами, и особая щепетильность требуется от тех, кто проповедует конец войны во что бы то ни стало. Должны были спросить сами себя: почему германское правительство с такой готовностью спешит им оказать беспримерную услугу? И как же можно было воспользоваться этой любезностью? – или полная отчуждённость от родной страны, или сознательная бравада. Путь к сердцу и совести России не идёт через Германию. („Речь”) … Германия в нашем тылу!… При проезде пользовались в Германии более чем дипломатическими преимуществами: у них не осматривали ни багажа, ни паспортов. Настроений г. Ленина нам всё равно никогда не понять. Их бы не пропустили, если б это не было выгодно Вильгельму. („Новое время”) Письмо в редакцию. Протопопов вёл беседы с частным лицом – и какой шум подняли тогда. А Ленин заключил договор с официальным германским правительством – тем правительством, которое отравляет русских ядовитыми газами и топит госпитальные суда. Хотя бы Англия и совсем вас не пропустила – вы не смели вести переговоров с Германией. Из-за отсутствия у нас национального шовинизма вы не смеете ссылаться на ваши интернациональные чувства. А знаете ли вы, что ваше поведение оттолкнёт многих от с-д партии?… Юнкер Михайловского училища Тарасов Люди без родины баламутят наше общественное море, требуют до хрипоты, чтоб армия и народ сложили оружие перед немцами. Это даже не изменники: изменник должен иметь родину, чтобы ей изменить. Зачем анонимной, в 30 человек, компании Ленина надо было мчаться в немецких вагонах, как если не на выручку немцев? Как и его немецкие хозяева, Ленин кричит о „разбойных французском и английском правительствах” и, конечно, ни слова о Гинденбурге и Вильгельме. („Вечернее время”) … Сотрудники парвусовского института ещё раньше были пропущены из Швейцарии через Германию… … Карповича утопили, а Ленина доставили… … Идите вы к чертям с вашим Циммервальдом! Для вашего уха это немецкое слово звучит важней, чем Россия. Почему ваш путь по Германии вёл не через тюрьму, где Либкнехт, а с немецкими офицерами?… Говорите оскорбительные речи о нашем правительстве и о союзных, а не объясняете молниеносного проезда через Германию. После нашей победы смешны вы будете: придёте клянчить обратный проезд через Германию… (Борис Суворин) Бестактный проезд через Германия, дал повод подозревать себя в преданности Германии. Пусть это абсолютная неправда, но повод дан, и рты раскрыты. Ленин не учёл, что нельзя пользоваться услугами противника нашей страны. („Земля и воля”) … Политическое бесчестье… … Проезд через Германию – ошибочный акт. (Лев Дейч) … Конечно, Ленин не провокатор и не подкуплен немецкими деньгами. Запломбированный вагон – фарсовый трюк, смехотворная деталь. Ленин не может дискредитировать идею социализма. Все газетные бабы сочинили грязную сплетню про поездку через Германию. А в „Правде” всё чаще – призывы к порядку и спокойствию. Это говорит инстинкт самосохранения. Как орган мирной социалистической пропаганды „Правду” надо приветствовать… (Д. Заславский, „День”) 4 апреля Ленин проиграл перепалку с Церетели. Он не изменился с 1906 года. И кто помнит его характерную фигуру на митингах времён 1-й Государственной Думы, тот и теперь сразу узнает „твердокаменного”: та жа характерная голова и беганье по трибуне, ни минуты не может стоять спокойно, а всё время бегает и скачет. Слегка картавящая речь, но и своеобразное красноречие, всё направленное к тому, чтобы захватить массу лозунгами, ей понятными. Людей требовательных он удовлетворить не может, но на массовых митингах, где требуется не логика и разум, а резкие выпады и демагогия – он противник опасный. Но вот до сих пор все считали его социал-демократом, а он оказался анархист. Его тезисы предельно просты: социал-демократия сгнила во время войны, надо её уничтожить окончательно. Его схема – совершенно оторванная от жизни, фанатическая. Он поднимает знамя гражданской войны между разными слоями демократии. Тем, кто считается с условиями жизни, времени, места, – сговориться с подобными людьми совсем невозможно. Не пожал бурных аплодисментов, но сторонники у него есть. („Биржевые ведомости”) … Церетели ответил Ленину: он не учитывает соотношения сил. По конкретным русским условиям, пролетариат не мог бы удержать захваченную власть, и это привело бы только к развалу всей революции, к шовинистическому угару и оживлению тёмных сил. Против диктатуры пролетариата возникли бы глубокие протесты значительной части населения. В Феврале пролетариат правильно решил: действовать заодно со всей демократией – и так придём к торжеству социализма. И напрасно Ленин думает, что захватить власть было так легко в первые дни или теперь. Единственно, к чему могут привести призывы Ленина – к расколу, к изолированию пролетариата. Наш пролетариат стал на единственно правильный общенародный, а не классовый путь. Как сказал Лассаль: индивидуумы могут ошибаться, классы – никогда. Сочувствие аудитории было целиком на стороне Церетели. … Первое впечатление от тезисов Ленина: приехал эмигрант, который ничего не понимает в русских условиях… Чем скорее фракция большевиков обнаружит свою истинную сущность – тем лучше. Русские большевики ставят себя вне революции. („Утро России”) Был наделён умом не быстрым он богами И продолжал ходить он вверх ногами. „Мой долг, – он восклицал, – вовлечь страну Российскую в гражданскую войну! Германия – не враг! Взгляните на меня: Когда я рвался к вам – не только что погони За мною не было, но высоко ценя Ту пользу, что принесть способен я, – в два дня Меня в запломбированном вагоне Доставили сюда культурные германцы.” („Новое время”) … Мир с Вильгельмом и гражданскую войну против Временного правительства он провозгласил ещё в Стокгольме… … Если гражданской войны нет, то её надо выдумать… … Раз Ленин против аннексий, так он должен быть против того, чтобы Германия захватила Курляндию? Ничего подобного! – „Курляндия – аннексия России”. У большевиков и неосведомлённость должна быть большая: за последнюю тысячу лет Курляндия принадлежала немцам только 181 год, а 383 – полякам и литовцам. Немцам выгодно, чтобы русская революция выродилась в анархию: это не только ослабит Россию, но подорвёт саму идею революции. … Ленин именно и дорог немцам как человек убеждённый, которого не сведёшь к провокации. Но он хуже всякого провокатора, его демагогия бессовестна (хотя лично он, может быть, и совестлив)… … Его демагогия опасна именно сейчас, когда массы ещё обожжены революцией, и каждое грубое прикосновение болезненно. … При всяком строе такая погромная агитация является обычным уголовным преступлением. … Эпидемическое помрачение умов в большевистском лагере. Трудно отличить их линию от Штюрмера-Протопопова… … А если бы списки с Черномазовым и Малиновским сожгли бы, как в Окружном суде, – они бы сейчас кричали в „Правде”? У них нет родины, и они не задумаются продать родного отца… … После многолетнего отсутствия прилететь в родное гнездо с единственной целью нагадить… Те, кто проповедует сейчас гражданскую войну, может быть, идеалисты и аскеты. Но агенты департамента полиции всегда говорили в духе и стиле нынешних максималистов из „Правды”. Ленин предлагает свергать все троны – английский, японский, итальянский, но только союзные нам. Утверждает, что борется со всяким оборончеством, но с немецким оборончеством он в союзе (а пораженцев в Германии нет). Теперь в Петербурге находится Ленин, очень искусный именно в практических вопросах внутренней политики, лучший знаток русского аграрного вопроса, имя которого с 1905 г. знакомо каждому крестьянину… Ленин коммунист, и именно поэтому его слова проникнут в сердце и душу коммунистически настроенного русского крестьянина. („Фоссише Цайтунг”) … практический деятель революции 1905 года. Он и тогда звал к гражданской войне и немедленному захвату власти. Но с 1905 целиком погрузился в партийные споры тактического характера и всё больше отдалялся от подлинного марксизма… Нето анархист, нето синдикалист… Его предложения о „пятёрках” и „десятках” 1905 года – от необузданного характера… Объявил себя коммунистом, сторонником гражданской войны – и вокруг него идейная пустота (а вокруг Плеханова – толпа идейных приверженцев). Но он будет отрицательно полезен: как яркий указатель, чего не надо делать… („Русская воля”) … В заслугу Ленину: он не играет терминологией, а называет вещи своими именами… Его фраза, к сожалению, действует на массовый ум… … Нельзя допустить монополизации правды, защищаемой всеми способами вплоть до убийства. Ленинизм монополизировал правду истории. Объявив всех противников „буржуазными элементами”, он создал культ социалистической революции – цели, которая оправдывает все средства. … Он уже зовёт к борьбе не только против Временного правительства, но и против Совета рабочих депутатов, ему не нравится состав… Первое же его выступление имело крупное политическое значение: он довёл до конца все идеи большевизма. Русские социалисты отвернулись от него – и в этом их здоровый государственный инстинкт… В его проповеди гораздо больше анархизма и бланкизма, чем социализма. … Стали говорить: для него уже красного знамени мало, ему чёрное бакунинское? Нет, Ленину не дотянуться, Бакунин был всё же русская душа… … Какие же ленинцы анархисты, если у них заведен свой полицейский участок и они пишут протоколы о задержании?… … власти Ленин не захватит, но муки родов Свободной России затруднит. Временного правительства вообще нельзя свергнуть, потому что оно держится на соглашении с Советом… … авантюра… Вокруг Ленина – пустота, гробовое молчание. Напрасно Ленин приехал в Россию, не придётся ли ему тем же путём вернуться в Швейцарию?… … Ленин уже перешёл линию шутовства, и спорить с ним едва ли уместно. Декларация Ленина не заслуживает даже осуждения, Бог с ней, с этой бурно-пламенной анархией… … Опасен ли Ленин или нет? Пока трудно сказать, не так уж его в толпе и одобряют. Например, столичная прислуга говорит про него: шпион приехал, немцы пропустили… … „Долой войну!” – кричат наивные маньяки. Захват дворца Кшесинской следует рассматривать юмористически, ничего из этой банды не будет… Ленину придаётся слишком большое значение, его опасность раздувается. … Но всё равно: недопустимо подавлять большевиков силой… … начинает вестись травля сторонников определённого течения социалистической мысли, вождём которого является Ленин, и травля переходит в погромную агитацию со стороны „Русской воли”… („Рабочая газета”) … „республиканско-царьградское” направление, „Речь” и „Новое время”… раздувают несуществующую анархию, а на самом деле боятся адской пасти Ленина и Коллонтай… … Анархия и демагогия всегда появляются вместе, и они опаснейшие враги свободы. Ленин, помимо своей воли, становится апостолом анархии… Всякий значительный успех Ленина будет успехом реакции, пока мы решительным отпором не сделаем это течение политически безвредным. („Рабочая газета”) Основной признак ленинской программы – примитивизм: пролетариат – буржуазия, а между ними колеблется мелкая буржуазия. Все его социально-политические построения противоречат методу исторической необходимости. Он не доказывает, что захват власти пролетариатом лежит в складе нашего революционного движения. Если это только классовое желание, а не требование исторической необходимости, – то это реакционное стремление. Ленин не приводит и доказательств, что крестьянство заинтересовано в перманентной революции и диктатуре пролетариата. (Парижскую коммуну крестьянство не поддержало.) У Ленина нет широкой политической программы, а какой-то туманный заговор. Он потому провозглашает диктатуру пролетариата, что неверно оценивает суть русской революции: её источники – в объединении всех живых сил страны. И даже творчество буржуазии имеет положительную роль, а значение пролетариата уменьшается… Ленин – теоретически беспомощен, ведёт рабочий класс к катастрофе. (Канторович, „День”) … Обходит молчанием Учредительное Собрание… А как он думает учредить республику без полиции, постоянной армии и чиновничества? … Ленин предлагает вместо войны – „свержение всех капиталистических правительств в мире”, – и предполагает, что это будет короче? Но быстрее взять Берлин, чем заставить весь земной шар перейти к социалистическому строю. … Ленин приехал, чтоб оказать услугу реакции. Пока мы не обеспечим себя с левого фланга, не обезвредим ленинского течения – наша борьба с контрреволюционными происками будет безнадёжна. Он остался в одиночестве? Среди несознательной стихии он может навербовать и ещё. Нашей деятельной борьбой и агитацией надо предупредить этот готовящийся удар в спину революции. („Рабочая газета”) … Эти люди взывают к заветным стремлениям пролетариата – и так будут восстанавливать против революции отсталое большинство страны. На многотысячных митингах толпа электризуется ленинцами. … Раз, по его мнению, буржуазия вплоть до мельчайшей, а также вся интеллигенция должны быть лишены прав – то зачем давать права и крестьянству? достаточно только „беднейшему”, он это и стал говорить… Орган Г.В. Плеханова „Единство” предлагает: „контрреволюционеров справа” „переселить с благодатного юга на холодный север”, с „контрреволюционерами слева”, как он называет ленинцев, бороться только словом. Всё это очень хорошо. Но нельзя не осудить самым резким образом строки Плеханова о „призывах Ленина к братанию с немцами, к низвержению Временного правительства”, о „безумной и крайне вредной попытке посеять анархическую смуту в русской земле”. Учитывает ли г. Плеханов вес таких слов в атмосфере революционного подъёма и неугасших страстей? Видеть такие строки в статьях социалистов, по чистой совести, тяжело и больно. („Дело народа”) … Вот при каких условиях большевики предлагают открыть гражданскую войну в деревне: крестьянство не организовано, и даже нет плана его организации, деревни и сёла без мужиков, незасеянные поля, в стране разруха, особенно транспорта, на города надвигается голод, продолжается война… Политический бред революционных безумцев – и даже подай им социальную революцию в Европе! Вместо обещаемого мира они отодвигают его до несбыточности… („День”) … Чхеидзе выразил надежду, что наша революция втянет в свой круг и Ленина. Ну, а если этого не случится, то Ленин останется вне нашей революции: русская демократия не может себе позволить роскоши быть разъединённой… … Ленин отмежевался даже от собственной партии (от Каменева) – и тем поможет объединению всех социалистов… … Опасность возникла на том фронте, который считался совершенно обеспеченным: на левом фланге!… „Перманентная социальная революция” переведена по-русски: „погром во что бы то ни стало”… … Ленинская теоретика, в основе талантливая и честнейшая, – а что подняла?… … Господства в Совете он не достигнет, но возбудит против Совета малосознательные слои рабочих… … Ленинизм – контрреволюционен. Идеологический хлам ленинизма замутит реку русской свободы. … За анархию в Кронштадте ответственны те, кто ежедневно зовёт к расколу и демагогически поносит Временное правительство… Положить конец разврату, вносимому в революцию. Анархисты пусть выбрасывают чёрный флаг, а не прикрываются красным флагом социализма. … Чёрные элементы захватывают власть, прикрываясь красными одеждами революции… … На кадетском районном собрании с-д Кливанский („Максим”) заявил: „Нам нужна демократия, а не демагогия… Ленин бросил факел раздора, но достиг обратных результатов: он всех объединил, заставил врагов протянуть друг другу руку. На безответственную агитацию Ленина может быть только один ответ: общественное презрение”. … Ленина высмеет русский народ, и Германия останется без награды… … Выступления большевиков имеют положительную сторону: заставляют отмежеваться от них всех здравомыслящих… … Человек, говорящий такие глупости, не опасен. Хорошо, что он приехал, теперь он весь на виду. Теперь он сам себя опровергает… … Мокрые курицы, что испугались большевиков? Не можете жить без вороньего пугала? Большевики – это известный давний тип, они лопнут при первом практическом приложении. Ленинство – типичный продукт механического мышления, громкие лозунги без содержания. Организованные массы за ним никогда не пойдут, народные массы его отвергнут. (М. Осоргин) … На Ленина ревут с неистовством… будто он в самом деле выходец из ада. Что ж, забрасывать его гнилыми яйцами? линчевать? Ведь и Ллойд Джордж когда-то громко протестовал против англо-бурской войны – и что бы теперь было с Англией, если б его тогда линчевали? („День”) Д. Левин пишет в „Дне”: „Со столбцов всех газет ревут на г. Ленина с неистовством, которое едва ли может быть превзойдено, будь г. Ленин и в самом деле выходцем из ада.” Д. Левину очевидно неизвестно, что из первых „неистово-ревущих” был „День”, а „Биржевые ведомости” в этом „рёве” не участвуют. („Биржевые ведомости”) … Дело не в Ленине. Обывателю нужна конкретная фигура, на которой бы выместить свою злобу за чересчур размахнувшуюся революцию. Вот и вымещают на Ленине, на которого указывает буржуазная печать… … Член Совета рабочих депутатов Липшиц протестует против сенсации о Ленине. Раньше сенсацией был Распутин, а теперь Ленин… … Чем больше слушаю у Кшесинской – бояться нечего: куда страшней произносили анархо-синдикалисты в Турине, Неаполе, Париже, пугая трусливых буржуа. Большевики – лишь словесно несдержанные люди, им просто надо выговориться. Но их слушает серая неискушённая рать – и это может превратиться в нелепый мятеж против всего. Не просвещённые толпы чают эсхатологического чуда – и чем туманней концепция – тем крепче вера в эти слова. Экзальтация к социальному чуду, к анархическому бунту. Но что будет, когда массы в нём разочаруются, – что тогда ответит им Ленин?… ***** ПРИШЁЛ СБОКУ, А БЕРЁТ В СТРОКУ ***** 10 Вот уже две недели Воротынцев состоял в Ставке, и даже в оперативном отделении, счастливо, Свечин постарался. Но – это была не та Ставка, какая ему рисовалась издали: она омешкотилась в подобие инвалидно-генеральского дома. В Ставке сейчас накапливались генералы и старшие офицеры – приговорённые к смерти в своих частях, или просто изгнанные комитетами (иные – только за немецкие фамилии), или снятые Гучковым – и теперь не у дел. Одни – просили другого назначения, подальше от своих прежних частей, иные – ничего не просили, согласны пребывать здесь. А ещё и такие приезжали, оттеснённые прежде, кто теперь искали пробить себе дорогу, добивались на приёмы к высшим. И – жуть брала от этой съехавшейся генеральско-полковничьей толпы: Ставка – превращалась в свалку? И – вот куда перевёлся Воротынцев. Да – не хуже больна и Ставка, чем вся Армия сейчас… И эти, согнанные сюда, имели много свободного времени для разговоров, и какие прожектёры были среди них, с точными планами быстрого „спасения России”. „Спасения”, и такого простого – что никто из них, кажется, ещё и не внял: насколько она уже погибала. Нас захватила хвостом огненная Галактика и тащит! – а они толкуют, кто виноват в происшедшем, и кого на какой пост переназначить. Да как бы хорошо вернуть государя на престол. Непосильно даже остояться в этом вихре! – а как же ещё спасать?! Но – не привыкшие видеть, не видят. Как и прошлой осенью не пронялись, что из этой войны нам надо выйти! выйти! Не догадаться: что же именно делать теперь? И – с кем?? Свечин, едва успев перевести Воротынцева в Ставку, тут же и исчез: Гучков назначил его на корпус. Не хотел ехать, но и уклониться не мог: это был не милостивый взлёт, как предлагали Воротынцеву, а рядовое служебное назначение. Уезжал с тем, что и придумывать выхода специально не надо, а служба сама покажет, что делать. – Нет, дружище, – сказал ему Воротынцев, – служба уже ничего нам не покажет, прошли времена службы. Мы – опрокинулись. Теперь надо посилиться на что-то необычайное. А – кем? Нету. Уехал Свечин, а другого близкого, до откровенности, никого в Ставке и не было. Вождя! Вождя бы! Быстрого, умного, энергичного генерала, которому сразу поверила бы Армия и за ним пошла! – и всё было бы решено! Такому вождю-спасителю Воротынцев готов был отдаться безоговорочно. И в военной истории такие вожди сколько раз появлялись в нужный момент. А вот у нас – нет. С нами так худо – что уже и нет. Под Пасху Верховным Главнокомандующим был официально утверждён Алексеев, как он по сути и состоял от отречения царя, да и раньше того. Но никогда он не был вождь, а только добросовестный штабист-работяга. Таким и остался. И кажется, сейчас более чем когда-нибудь не бодр, удручён, да просто раздавлен. Или его седая, круглая, честная, непритязательная голова столько знала и держала, сколько Воротынцев и представить не мог? Нет, никак не видно. Гурко?! И он же принял Западный фронт! Но не Ставку… (А Лечицкий неделю назад – ушёл и в отставку полную.) С конца же марта, как и Воротынцев, прибыл в Ставку, а с 5 апреля вступил в должность начальника штаба Верховного – генерал Деникин. Но хотя и бывший начальник „Железной дивизии”, а как раз железной твёрдости в нём не чувствовалось, даже угадывалась скорей некая не генеральская размягчённость. Большая осмотрительность в каждом шаге, подчёркивание, что он вообще – сторонник гражданских свобод и разумного республиканского устройства. Как будто – в таких понятиях двигалось сейчас. Сразу после Пасхи Гучков, проезжая на Юг, не сошёл в Могилёве, виделся с Алексеевым и Деникиным у себя в вагоне, там назначил новым генквартом Верховного вместо Лукомского – Юзефовича. И Лукомский не потеря, но и Юзефович никак не находка. В общем, все руководители Ставки передвигались в бессилии, не видя никакой твёрдой линии для себя. И тем же дышало от Брусилова, от Рузского, а Сахарова вот сняли (и тоже не большая потеря – Щербачёв будет потвёрже, но что решает Румынский фронт?). Гурко??… Нет, наступило время не приказа ждать, а что-то делать самим. Самому. А – что?… Когда мы находимся в крайней опасности, под обстрелом, в огне, – только одно нельзя: заминаться. А – двигаться: если мало пройдено – назад, если много – только вперёд! А – что сейчас? Тут, среди офицеров Ставки, возникло такое движение: все теперь собирают свои Советы и съезды, и только так их становится слышно, и только так они влияют на Россию. А соединённого голоса офицеров никто не слышит. Почему ж офицеров лишить того, чем пользуются все? Так надо создавать орган, который мог бы говорить от лица всех офицеров Действующей армии. Скажем, „Союз офицеров Армии и Флота”. А для этого надо собрать съезд. В Ставке, в начале мая. И так увлечённо взялись (боевых-то занятий и у ставочных нет): одни составляли воззвание к тому съезду, другие – программу будущего Союза, третьи уже рассылали извещения и приглашения во все части и штабы, телеграфом и почтой. (И петроградским тоже, пусть едут гостями сюда.) Задачу Союза видели: видоизменить армию, даже в ходе военных действий, – так, чтобы сохранить её мощь. Предотвратить разложение армии из-за недоверия с солдатами и ложных идей. В самих офицерах быстро развивать государственные интересы, политическую подготовку – тем более, что вот скоро, не прерывая войны, и армия будет выбирать в Учредительное Собрание. „Видоизменить армию”! Да, конечно, всего только! Но то мудрено, что на льду сварено, – знал Воротынцев поговорку ещё из Застружья. Так и фронтовые выборы в Учредительное Собрание, не прерывая войны. А что, может быть, вот такой Союз офицеров, вполне легальный, и помог бы нам, уцелевшим твёрдым, собраться, объединиться – и…? Но ещё ж писали и программу будущего Союза, а в ней:…в духе начал, выдвинутых революцией, верим и повинуемся Временному правительству… – а что ж иное могли написать затравленные офицеры? Ну а дальше, конечно:… в полной победе – единственный способ упрочения гражданских завоеваний. С ураганом пламени – разговаривали на комнатном языке. Находясь в Ставке, и нельзя было отклониться вступить в будущем в этот Союз, но как ни уговаривал милый „маленький капитан” подполковник Тихобразов дать подпись под воззванием к съезду – Воротынцев отказался. И не вошёл в тут же созданный „временный комитет”. Как ослепли! всех закручивает в ту же заглатывающую неохватную воронку, сглотнувшую царя: как выиграть войну? Как „упрочить гражданские завоевания” через победу над Вильгельмом, когда он рад-радёшенек нашей революции, вот Дороги сохнут, он же никуда не наступает. Никто не хочет видеть?! (Или и другие про себя думают, как Воротынцев, да не скажут?) Вот из первых даров революции: скрывать свои чувства. Хотя бы и все теперь понимали, что дальше вести войну нельзя – но все будут хороводиться, что теперь-то и пойдёт победоносная война. Влип Воротынцев и в Ставке – как топор в тесто. Что за рок? ничего не спасти, нигде не приложиться. И когда революция распускает человечьи молекулы свободным распрыгом – только и мечешься с ними, беспомощно. Но вот что! – со второй половины марта можно было различить и обширное спасительное движение – солдатское! Солдаты сами как бы ужаснулись и отшатнулись от развала, Армия стала сама отступать от пропасти. Замелькали, заплотнились резолюции воинских частей, речи солдатских делегаций – и они показались удивительней первых насилий и бунтов, – а не совсем же помимо солдатских толп эти резолюции принимали. Что было в них? Ну, естественно: строже проверяйте белобилетников! не давайтебуржуазии укрываться в тылу, снимите с учёта капиталистов! (Слова – не их, а чувства – их.) И – отправляйте на фронт тыловые гарнизоны, не доводите нас до истощения сил! И – уравняйте гвардию и армию по привилегиям (и верно), и увеличьте оклад солдатам и денежные пособия семьям. (Они просили меньше, чем отдавали.) И взывающие, и угрожающие ноты против рабочих, под шумиху вырвавших себе во время войны 8-часовой день: поменьше речей на заводах, побольше снарядов! Но вот кто-то из городских бросил в армию такую мысль: новому правительству, не то что старому предательскому, надо сверх жизни отдать с грудей золото и серебро, на ведение войны. И потянуло по фронтовым частям, как эпидемия: сдавать георгиевские кресты, серебряные и золотые, и сдавать медали (а дальше – и золотые и серебряные монеты, и просто деньги). И солдаты – снимают с гимнастёрок свою гордость (принятую когда-то перекрестясь), за что так несоразмерно клали жизни, – и кидают в безликие сборные сумки. Целыми ларцами, ящиками сдают части георгиевские кресты, один Царскосельский гусарский полк – 500 крестов и медалей. И вот это было надрывно Воротынцеву, как будто он сам сдавал: так легко отдавали заветное! Уже в каждой газете было по нескольку таких сообщений, печатали и фотографии (невыносимые!), как солдаты стоят в очереди сдавать кресты (грустные стоят, однако). Сперва ещё принимали эти ящики сами министры с благодарственным словом, потом надоело, распоряжались отсылать их прямо в канцелярию министерства финансов. А в воинских частях решались и дальше: добровольно сокращали свой хлебный паёк и отказывались от сахарных денег – и всё на подсобу благожеланному Временному правительству. Кому? Зачем? Так жалко было нашу русскую простоту! Эту наивность – и рядом с их же безобразиями. Вот она, народная душа. Эти министры и эти газетные литераторы, никогда не полежав под снарядными разрывами, никогда не побегав по минным полям, – что понимали они в размахе этих солдатских жертв? Для них это было только агитационное украшение. Но главный смысл во фронтовых резолюциях был: никаких распоряжений к армии помимо Временного правительства! мы принесли присягу – ему, и никаких других властей не признаём! Пересматривать присягу нельзя! (Это – против Совета, отменившего присягу.) Верим одному Временному правительству! И недопустимо никакое давление на него! 6-я армия прямо требовала: чтобы в части не приезжали никакие лица, кроме как от Временного правительства. 7-я армия: законодательную власть за Советами отрицаем безусловно, отдаём свою жизнь в распоряжение Временного правительства, только бы был низвергнут германский милитаризм. 1-й Петроградский уланский полк: даём клятву перед Богом всегда отстаивать интересы Временного правительства! 1-й Невский полк: Совет депутатов не должен печатать своих постановлений под названием „приказы”, дабы не поселять смуты среди солдат; и должен называться: совет петроградского гарнизона. 10-я армия – прямо к Совету: просим вас не обращаться к армии с самостоятельными распоряжениями. 105-я дивизия: издаваемые петроградским Советом приказы и циркуляры не могут считаться обязательными для русского народа и Действующей Армии – без дисциплины нет армии, а есть толпа. Кубанское войско: мы не допустим противодействия Временному правительству от Совета! (А когда резолюции в пользу Совета – так от мелких частей, ничтожных групп.) Фронтовая армия приходила в себя от революционного шока из Петрограда, от наплывающего соблазна, возвращалась к исконной трезвости крестьянского народа. Изумишься: какой же ещё здоровый разум сохраняется в армии, откуда ещё столько патриотических голосов? Усумнишься: так ли, правда, мы уже исчерпаны и для продолжения войны? Вот на этот массивный солдатский поворот, на это стихийное движение солдатской совести – и могло опереться Временное правительство в недели перед Пасхой. Да знал Воротынцев: с любой тёмной толпой – всегда можно столковаться, только объясняй чётко, смело – и не зевай подхватывать момент. И правительственный „Вестник” больше других газет – печатал, печатал же подробно и крупно все эти резолюции, в назидание населению, в назидание кому-то на стороне, – а сами размяклые министры неспособны были усвоить это назидание для себя, уловить эти неповторимые две-три недели, использовать тот же невывод петроградского гарнизона, чтобы восставить армию в гневе и достоинстве. Они думали – всё так и сделается одними печатными резолюциями? Они не понимали текучести этого момента, что такие движения против развала держатся не дольше, чем погожие деньки в марте, – надо ловить их час, не то опрокинется в хмурную бурю. Нет! Они выслушивали эти все слова в Мариинском дворце и тут же подрубливали идущее подкрепление, публично отвечая и печатая, что Совет рабочих депутатов – ни в чём, ни в чём не ограничивает власти министров. Как понять это жалкое правительство, что оно отдалось контролю какой-то безликой социалистической шайки? Почему дают руководить собою из тени? Какой же мнимой величиной становятся сами? А после Пасхи – уже спал этот неподдержанный солдатский порыв, и разъедание пошло дальше. Но – Гучков?! Но он же – в этом правительстве, неужели он не видит, не понимает, какой утекает момент! Сейчас ему бы опереться на любой из этих верных полков да разогнать банду Совета! Красивый приказ издал на Пасху: старый порядок избегал привлекать на ответственные должности людей с большими дарованиями, кипучей энергией, сильным характером, твёрдыми убеждениями. Надо в корне изменить систему, предоставить молодым людям с неослабленной энергией… Я глубоко верю, что лучшие люди поведут Армию и Флот по верному пути… Ещё так недавно и Воротынцев именно об этом мечтал. А что получилось? С увлечением кинулся Гучков чистить генералов – сумятица! уже попадали под чистку не только плохие, но и средние, и хорошие, в каждую вторую дивизию приезжает новый начальник, не знающий обстановки. А в дни такого сотрясения – важней инерция сохранности. И какой униженный слабый тон всех его приказов, – не приказов, а прошений перед солдатами. И бросая в центре командный пункт (как и царь злосчастно покинул Ставку в роковой день) – что он мечется по дальним фронтам? Что он там делал в Кишинёве, Одессе, – чему помог? И на каждой фразе: как старое правительство довело страну до гибели, – как их всех тянет на воспоминание своих страданий и заслуг. Этим он думает спасти положение? – задобрить врагов? Сегодня ночью, возвращаясь с Юга, проехал Ставку, говорят больной, не задерживаясь. (А поговорить бы с ним самим сейчас! Проехал…) Нет, не было у Армии вождя. Власти! Больше всего мы сейчас нуждаемся в твёрдой власти над собой. И даже ни во что не ставя это Временное правительство – ах, если б они были хоть тверды! Никогда Воротынцев так напряжённо, непрерывно не бродил в неизвестном, как в минувшие недели, – и никогда же так быстро не созревало в голове. Откуда? Если и не из Ставки – то откуда ж ещё? Выбирать дальше нечего, уже у стенки. Здесь – Родос, здесь – прыгай! Насколько просторней было бы Воротынцеву сейчас одному, по-холостому в офицерской гостинице. Но не вышло: Алина теперь и слышать не хотела, чтоб он жил в Могилёве один. Тотчас же переехала, и часть вещей вослед, да хлопотно квартиру найти при нынешнем избытке беженцев в городе. И как было прежде – то Георгий конечно бы запретил, да Алина бы и не настаивала. Но после всего недавнего отказываться упорно – было невозможно, сразу подозрение, выглядело бы так, что у него тут встречи, – и взмутится новая семейная буря, новый развал, ещё хуже, только его не хватало. А так – постепенно вся эта взмученность должна же в ней улечься, не бесконечна ж она. Да радоваться надо, что так благополучно всё закрылось. В Могилёве Алина ни разу не попрекнула, ни звука об Ольде, не назвала по имени. Ни – до этого в письмах, за полтора месяца ни разу. Как будто и не обнаружилась его февральская поездка в Петроград, даже неправдоподобно. Слава Богу, только не разбудить, не растолкать, не процарапать. Тех пансионных октябрьских дней без содрогания вспомнить нельзя. Она так не готова была к удару, она могла совсем погибнуть. В этом тонком горлышке он как будто задушивал своё родное. Конечно, жизнь – не прежняя. Не досчитано, обронено. Но если она силится восстановить мир, лад – надо помочь ей. Да понимает же она – какое время… 11 – Так неужели же, Иосиф Владимирович, старое правительство было право, что мы, русские, не доросли до свободы? Способны видеть в ней не увеличение гражданского долга, а только свободу делать то, что раньше запрещалось? Неужели наша русская психология не признаёт другой свободы, кроме хамского желания? – Лишь в том отношении я с вами согласен, Николай Андреевич, что старое грязное рубище, сброшенное Россией и теперь сожжённое, видимо не только оно питало гнилью и заразой поры народного организма, но надо догадаться, что и дурные соки самого организма пропитывали рубище. Да, народ наш отравлен, он отравлялся веками, его невежество и предрассудки слишком долго воспитывались царизмом, и они стали органикой, – и теперь, конечно, есть угроза, что из-за невежества народных масс может погибнуть и цветок свободы, ещё такой нежный. Сошлись сегодня с утра в библиотеке Гессен и Гредескул, два профессора, два главных редактора – „Речи” и „Русской воли”, – и, конечно же, не смогли сразу разойтись со своими книжными стопками, а зацепились спорить у прилавка. Средне-толстенький Гессен, с круглыми бровями над круглыми золотыми очками, развивал. Что, с другой стороны, и весенняя радость революции, она сама могуче излечивает народную душу. Вдруг же и проявилась вечевая сторона русской души, не забитая и пятьюстами годами самодержавия, это доверие не к отдельным фигурам, а ко множеству, многоголовью, этот разворот народной самодеятельности. Как весенняя трава, всюду выпирает безудержно жизнь. Россия плавится в огне раскалённых идей и готова отлиться в невиданные формы. Он был убеждённо уравновешен: – Наступило вторичное крещение Руси, в купели свободы, и она пропитается ею вся, как говорится – до тайников духа. Да а сама-то революция почему могла произойти? Разве она не свидетельствует о небывалом росте народа? Во время войны в народе быстро выросло государственное сознание, оно и разорвало скорлупу самодержавия. У тщедушного маленького Гредескула, с нервной шеей в крахмальном воротнике, глаза за очками были беспокойные, цепкие, колкие: – Но мы не должны слишком благодушно щуриться на народного сфинкса. Разрушить старое оказалось до изумительности легко, да, – но так ли легко будет построить новое? Откуда взялся этот партикуляризм центробежных стремлений? Он вполне понятен у угнетённых народностей – но почему и у классов? у городов? у деревень? у отдельных воинских частей? отдельных профессий? лиц? За групповыми интересами совершенно теряют чувство целого, это может раздавить нашу свободу. – Да, разнежились от свободы, это есть, – соглашался Гессен, не слишком встревоженно. – Но у кого не закружится голова, когда на Западе только мечтают о 8-часовом дне, а у нас он введен с феерической лёгкостью. Да, конечно, надо внушать: нам всем хочется на палубу, чтобы видеть прекрасные берега, – нет! на чёрную работу! в трюм! Это от нас же и зависит, Николай Андреевич: теперь, как никогда, „идти в народ”, нести ему пропаганду, только не революционную, а просветительскую. А то через наше просветительство мы за последние 10 лет перепустили и проблемы половой любви, импрессионизм, футуризм, кубизм, – а насущный хлеб демократии позабыли, и вот революция застаёт нас врасплох. Да я вам скажу, это и замечательно, что перед нами вырастают вопросы и опасности, – а то ведь мы ниоткуда не встречали сопротивления, это уже начинало пугать. – А меня, Иосиф Владимирович, эти крайние претензии социалистов, всегда радовавшие, начинают и волновать. Они сеют в народе уж никак не просветительство. Они забывают, что переворот носил общенациональный характер, и отдельные группы не должны претендовать на власть. У Совета рабочих депутатов по отношению к Временному правительству – нет ответственности и нет, как хотите. Как можно утверждать, что власть Советов признана всей Россией? Что это ещё за комиссары от Совета при министрах? – тоже мне римские трибуны. Да рабочие составляют в России пять процентов населения. Да интеллигенция выступила на революционное поприще, когда никакого „пролетарского сознания” ещё и в помине не было. А армия – так вообще пришла самая последняя. Да кроме интеллигенции никто и никогда не был готов взять власть. А теперь тычут в интеллигенцию – „буржуазия”. – Вот тут я с вами соглашусь: старый режим никогда и не боялся революционеров, а всегда боялся гражданской конституционной демократии. Нас не ссылали на каторгу – но как же нас ненавидели! Движимые не страстью, а разумом, только мы и умели, и сумеем сегодня спокойно взвешивать обстоятельства и шагать уверенно. Нет, Гредескула это не успокаивало, он поматывал головой на беспокойной шее, хотя воротник был ему скорее широк: – Но всё-таки, если социалисты признали Временное правительство, могли бы и не признавать, то последовательно – дать ему и средства для осуществления демократической программы. Гессен, похожий на доброго чудаковатого учителя, тепло улыбнулся, прогладил большие усы: – Все мы ищем всюду врагов – и так ударяем по соратникам. Революционная мысль всегда полна подозрений, основательных и неосновательных. Но всё же Совет – соратник правительства. – Ну а Ленин? Уже всё долой, открыто, вообще долой, и правительство и войну. – Ах, Ленин ещё! Ну какая от него опасность? Ну что он может сделать с малой кучкой сумасшедших? – Ого-го, не скажите! Когда всё подвижно, всё центробежно… Уж ленинскую пропаганду во всяком случае надо запретить как изменническую. – О-о! о-о! как вы меня раните! – появились и морщинки на таком уже гладко-натянутом полном лице Гессена, и на широкой лысине даже. – И услышать это от вас! Вот это и есть крайности вашей „Русской воли”. Вот уж тогда реакция возликует. Ну мне ли вам напоминать, что средства нашей борьбы должны быть в уровень с величием принципов права и свободы? – Право и свобода, Иосиф Владимирович, – нервно, жёлчно выговаривал Гредескул, – не до такой степени, чтобы… – Ах, ах, – вполне спокойно отвечал Гессен, – вы потакаете, простите, взгляду серой обывательщины. Неужели выход – в насилии? Тоска по городовому? – нет порядка, некого слушаться, никто не приказывает? Обывателю отовсюду чудятся мнимые опасности. Ему не приходит в голову, что если б он на минуту перестал быть рабом, а стал бы гражданином – то половина бедствий сразу бы исчезла. У правительства – сила моральная. Оно действует не потому, что опирается на войска, милицию или суд, а на организованное общественное мнение. „Бездействие власти”? – сегодня это упрёк бессмысленный. Если прежде мы имели право во всём винить старое правительство, – то теперь за судьбу России отвечает – каждый из нас. Гессен с улыбкой искал поддержки у немо присутствующих дам: – А возможна ли была бы агитация ленинцев, если б она столкнулась с широким общественным протестом, с порывом народного негодования? А чем отвечает Ленину горожанин? Любопытные ходят и слушают, пожимая плечами, никакой попытки противодействия, – вот она, трусливая привычка рабства. В агитации Ленина повинен сам народ и само общество.

The script ran 0.069 seconds.