1 2 3 4 5 6 7
Чтобы не наскучить читателю, я прямо скажу, что сбегал за книжкой в каюту капитана и прочел ему «Калибана» вслух. Он был восхищен. Этот примитивный способ рассуждения и взгляд на вещи были вполне доступны его пониманию. Он неоднократно прерывал меня своими замечаниями и критикой. Когда я закончил, он заставил меня прочесть второй раз и третий. Мы углубились в спор о философии, науке, эволюции, религии. Он выражался с шероховатостью самоучки, но с уверенностью и прямолинейностью, свойственными его первобытному уму. В самой простоте его рассуждений была сила, и его материализм был гораздо убедительнее замысловатых, материалистических построений Чарли Фэрасета. Этим я не хочу сказать, что он переубедил меня, заядлого идеалиста или, как выражался Фэрасет, «идеалиста по темпераменту». Но Вольф Ларсен штурмовал устои моей веры с таким мужеством и настойчивостью, которые внушали уважение к нему.
Время шло. Пора было ужинать, а стол еще не был накрыт. Я заерзал и начал беспокоиться, и когда Томас Мэгридж, с хмурым и злым лицом, заглянул к нам с трапа, я приготовился уходить. Но Вольф Ларсен крикнул ему:
— Кок, сегодня вам предстоит похлопотать самому; Горб нужен мне, и вам придется обойтись без него.
Опять произошло нечто неслыханное. В этот вечер я сидел за столом с капитаном и охотниками, а Томас Мэгридж прислуживал нам и мыл потом посуду. Это был калибановский каприз Вольфа Ларсена, от которого я предвидел много неприятностей. Мы говорили, говорили без конца, к великому неудовольствию охотников, не понимавших ни слова.
Глава IX
Три дня покоя, три дня счастливого покоя провел я в обществе Вольфа Ларсена. Я ел за столом в кают-компании и без конца рассуждал с капитаном о жизни, литературе и вопросах мироздания. Томас Мэгридж рвал и метал, но делал за меня мою работу.
— Берегитесь шквала. Вот все, что я могу сказать вам, — предостерегал меня Луи, когда мы остались с ним вдвоем на палубе, в то время как Вольф Ларсен был занят улаживанием очередной ссоры между охотниками. — Никогда нельзя сказать, что случится, — продолжал Луи в ответ на высказанное мною недоумение. — Этот человек изменчив, как ветры или морские течения. Никогда не угадаешь его намерений. Вам кажется, что вы уже знаете его, что вы хорошо ладите с ним, а он тут как раз повернет, помчится на вас и в клочья разнесет ваши паруса, поставленные для хорошей погоды.
Поэтому я не был особенно удивлен, когда предсказанный Луи шквал налетел на меня. Между мной и капитаном вышел горячий спор — о жизни, конечно, — и, слишком расхрабрившись, я позволил себе пройтись насчет самого Вольфа Ларсена и его жизни. Должен сказать, что я вскрывал и выворачивал его душу наизнанку так же основательно, как он привык проделывать это с другими. Быть может, это мой недостаток: речь моя резка. А тут я отбросил всякую сдержанность, колол и хлестал, пока он не рассвирепел. Смуглая бронза его лица почернела от гнева, глаза выскакивали из орбит. В них уже не было ясной сознательности — ничего, кроме ужасной ярости сумасшедшего. Я видел пред собой волка, волка бешеного.
С глухим ревом прыгнул он ко мне и схватил меня за руку. Я напряг все свои силы для борьбы, хотя внутренне дрожал. Но где мне было устоять перед чудовищной силой этого человека! Он схватил меня за руку выше локтя, и, когда сжал пальцы, я взвыл от боли. У меня подкосились ноги. Я просто не мог стоять и выдерживать эту пытку. Мускулы отказывались служить, боль осиливала их.
Внезапно Ларсен пришел в себя, в глазах его снова засветилось сознание, и он отпустил мою руку с коротким смешком, больше похожим на рычание. Я упал на пол, чувствуя страшную слабость, а он сел тут же, зажег сигару и принялся наблюдать за мной, как кошка, сторожащая мышь. Корчась на полу, я уловил в его глазах то любопытство, которое часто замечал в них, — удивление и недоумение, вопрос: для чего все это?
Наконец мне удалось встать на ноги и подняться по трапу. Пришел конец хорошей погоде, и мне ничего не оставалось, как вернуться в камбуз. Моя левая рука онемела, как будто была парализована, и только спустя несколько дней она смогла служить мне. Неловкость и боль в ней чувствовались еще много недель. А ведь Ларсен просто схватил и сжал ее своей рукой. Он не ломал и не выворачивал ее. Он только стискивал ее упорным нажимом. Что мне грозило, я узнал только на следующий день, когда он просунул голову в камбуз и в знак возобновления дружбы спросил, как поживает моя рука.
— Могло выйти хуже, — улыбнулся он.
Я чистил картофель. Ларсен взял одну из картофелин в руку. Это была большая, твердая, неочищенная картофелина. Он сжал руку, и картофель мокрой кашей проступил у него между пальцами. Бросив оставшийся комок в чан, он ушел. А мне ясно представилось, что произошло бы со мной, если бы чудовище употребило против меня всю свою силу.
И все-таки трехдневный покой принес мне пользу, так как дал моему колену столь необходимый отдых. Ноге стало гораздо лучше, опухоль заметно спала, и коленная чашечка опустилась на свое место. Но тот же трехдневный отдых принес мне и те неприятности, которых я ожидал. Томас Мэгридж ясно проявлял свое намерение заставить меня заплатить за эти три дня сполна. Он обращался со мной злобно, непрестанно ругал меня и взваливал на меня свою работу. Он даже посмел угрожать мне кулаком. Но я сам озверел и огрызнулся так свирепо, что он испугался и отступил. Малопривлекательную картину представлял я, Гэмфри ван Вейден, в этом вонючем камбузе, когда сидел, скорчившись в углу над своей работой, глядя в лицо замахнувшемуся на меня негодяю, скаля зубы, как собака, и сверкая глазами, в которых беспомощность и страх смешивались с мужеством отчаяния. Не нравится мне эта картина. Она слишком напоминает мне крысу в западне. Но эффект был достигнут, и грозивший мне удар предотвращен.
Томас Мэгридж попятился. Глаза его сверкали такой же ненавистью и злобой, как и мои. Мы были как двое зверей, запертых в общей клетке и показывающих друг другу зубы. Он был трус и боялся ударить меня потому, что не сумел заранее запугать. Поэтому он избрал новый путь для моего устрашения. В камбузе был всего один более или менее исправный нож. Благодаря долгому употреблению лезвие его стало узким и тонким. Этот нож имел необычайно зловещий вид, и вначале я всегда с содроганием брал его в руки. Кок одолжил у Иогансена оселок и принялся точить этот нож с подчеркнутой старательностью, многозначительно поглядывая на меня. Он точил его весь день. Чуть у него выдавалась свободная минутка, он хватал нож и принимался точить его. Сталь приобрела остроту бритвы. Он пробовал ее на пальце и поперек ногтя. Он сбривал волоски с тыльной стороны своей руки, прищурив глаз глядел вдоль лезвия и каждый раз делал вид, что находит ничтожные зазубринки. Тогда он снова доставал оселок и точил, точил, пока меня не начинал разбирать смех.
Но дело могло принять и серьезный оборот. Вскоре я убедился, что кок действительно способен пустить этот нож в ход и что, при всей своей трусости, он так же, как и я, обладал храбростью исступления, которая могла толкнуть его на поступок, противный его натуре.
«Кок точит нож на Горба», — поговаривали шепотом матросы, и некоторые даже порицали кока. Он сносил это очень спокойно и только с таинственным и довольным видом покачивал головой, пока бывший юнга, Джордж Лич, не позволил себе какую-то грубую шутку на его счет.
Надо заметить, что Лич был одним из тех матросов, которым приказано было окатить Мэгриджа после его игры в карты с капитаном. Очевидно, Мэгридж не забыл, с каким рвением Лич исполнил свою задачу.
Когда Лич задел кока, тот ответил грубой бранью и пригрозил ему ножом, который он точил для меня. Лич расхохотался, ответил новой дерзостью, и прежде чем мы успели опомниться, его правая рука оказалась разодранной от локтя до кисти быстрым взмахом ножа. Кок отскочил с сатанинским выражением лица и выставил перед собой нож для защиты. Но Лич отнесся к происшедшему крайне спокойно, хотя кровь из его руки хлестала на палубу, как вода из фонтана.
— Я посчитаюсь с тобой, кок, — сказал он, — и посчитаюсь как следует. Спешить не стану. Когда я приду к тебе, ты будешь без ножа.
С этими словами он повернулся и спокойно ушел. Лицо Мэгриджа исказилось страхом перед содеянным им и перед местью, рано или поздно ожидавшей его со стороны Лича. Но его озлобление против меня с этой минуты еще более усилилось. Он видел, что для меня это был наглядный урок, и держался с этих пор еще более заносчиво. Помимо того, в нем проснулась жажда крови, доходившая почти до безумия. Как ни сложны такие психические переживания, все побуждения этого человека были для меня так же ясны, как если бы они были напечатаны в книге.
Проходили дни. «Призрак», гонимый пассатом, все еще спускался к экватору. Я ясно видел, как безумие зреет в глазах Томаса Мэгриджа. Признаюсь, что меня обуял страх, отчаянный страх. Кок все точил и точил свой нож. Когда он ощупывал лезвие и посматривал на меня, в его глазах сверкала хищность зверя. Я боялся поворачиваться спиной к нему и, выходя из камбуза, всегда пятился, что очень забавляло матросов и охотников, нарочно собиравшихся посмотреть на это зрелище. Я страдал от этого невыносимого напряжения. Иногда мне казалось, что мой рассудок не выдержит — да и немудрено было сойти с ума на этом корабле, среди безумных и озверелых людей. Я не был спокоен ни за один час, ни за одну минуту моего существования. Моя душа была в смятении, и на всем судне не было никого, кто выказал бы мне сочувствие и пришел бы на помощь. Порой я подумывал отдать себя под защиту Вольфа Ларсена, но мысль о дьявольской усмешке в его глазах, презиравших жизнь, останавливала меня. Иногда я серьезно помышлял о самоубийстве, и только сила моей оптимистической философии удерживала меня от прыжка в вечный мрак.
Несколько раз Вольф Ларсен пытался втягивать меня в разговор, но я отделывался лаконическими ответами и избегал его. Наконец, он приказал мне снова занять место за столом в кают-компании и временно предоставить коку исполнение моей работы. Тогда я высказался откровенно и сообщил капитану, что мне пришлось вытерпеть от Томаса Мэгриджа из-за подаренных мне трех льготных дней.
Вольф Ларсен смотрел на меня, и глаза его улыбались.
— Так вы боитесь, да? — усмехнулся он.
— Да, — честно сказал я, — мне страшно.
— Вот так вы все, — с огорчением в голосе воскликнул капитан, — разводите антимонии о ваших бессмертных душах, а сами боитесь умереть. При виде острого ножа в руках труса вы судорожно цепляетесь за жизнь, и вся дурь вылетает у вас из головы. Как же так, милейший, ведь вы будете жить вечно? Вы — бог, а бога нельзя убить. Кок не может причинить вам зла, так как вы уверены в своем воскресении. Чего же вам бояться?
Перед вами вечная жизнь. Вы миллионер, в смысле бессмертия, и миллионер, не могущий потерять своего состояния, которое долговечнее звезд и безгранично, как пространство и время. Вы не можете растратить свой капитал. Бессмертие не имеет ни начала, ни конца. Вечность есть вечность, и, умирая здесь, вы будете продолжать жить и впредь в другом месте. И как это прекрасно — освобождение от плоти и свободный полет духа. Кок не может причинить вам зла. Он может только подтолкнуть вас на пути, по которому вам суждено идти вечно.
Посмотрим на дело иначе. Если вам не нравится, чтобы вас сейчас толкнул кок, почему бы вам самому не толкнуть его? Согласно вашим воззрениям, он тоже миллионер бессмертия. Вы не можете довести его до банкротства. Его акции всегда будут котироваться аль-пари. Убив его, вы не можете сократить срок его жизни, так как этот срок не имеет ни начала, ни конца. Где-то, как-то, но этот человек должен жить вечно. Так толкните же его! Воткните в него нож и выпустите его дух на свободу. Этот дух томится в отвратительной тюрьме, и вы только окажете ему любезность, взломав для него дверь. И кто знает, — быть может, это прекраснейший дух, который воспарит в лазурь из своей уродливой оболочки? Толкните его, и я повышу вас, переведу на его место, где он получает сорок пять долларов в месяц.
Ясно было, что мне не приходилось ждать ни помощи, ни жалости от Вольфа Ларсена. Я мог надеяться только на самого себя, и именно мой страх подсказал мне план, как побороть Томаса Мэгриджа его же оружием. Я тоже одолжил у Иогансена оселок!
Луи, рулевой одной из лодок, как-то просил меня достать ему сгущенного молока и сахару. Кладовая, где хранились эти деликатесы, находилась под полом кают-компании. Улучив удобную минуту, я стянул пять жестянок молока и в ту же ночь, когда Луи стоял на вахте на палубе, выменял это молоко на кинжал, такой же длинный и страшный, как кухонный нож Томаса Мэгриджа. Кинжал был заржавленный и тусклый, но мы с Луи отчистили и отточили его. В эту ночь я спал более крепким сном, чем в последнее время.
Утром, после завтрака, Томас Мэгридж опять взялся за свое: чирк, чирк, чирк. Я с опаской взглянул на него, так как стоял в это время на коленях, выгребая из печки золу. Когда я выбросил ее за борт и вернулся в камбуз, кок разговаривал с Гаррисоном, честное и простодушное лицо которого было полно восхищения.
— Да! — рассказывал Мэгридж, — и что же сделал судья? Дал мне два года тюрьмы. Но мне на это было наплевать, зато я хорошо разукрасил рожу тому подлецу. Жаль, что вы не видели. Нож был вот такой точно. Вошел, как в масло. А тот как завопит! Любо слушать было! — Кок бросил взгляд в мою сторону, чтобы убедиться, что я все слышал, а затем продолжал. — «Я не хотел тебя обидеть, Томми, — захныкал он, — убей меня Бог, если я вру!» А я ему в ответ: «Я тебя еще мало проучил». Я исполосовал его всего, а он только визжал, как поросенок. Раз он ухватился рукой за нож и пытался отвести его, а я дернул и разрезал ему руку до кости. Ну и вид же был у него, доложу вам!
Голос штурмана прервал этот кровавый рассказ, и Гаррисону пришлось уйти. Мэгридж уселся на пороге камбуза и продолжал точить свой нож. Я отложил лопату и спокойно расположился на угольном ящике, глядя на моего врага. Он злобно покосился на меня. Сохраняя внешнее спокойствие, хотя сердце сильно колотилось у меня в груди, я вытащил кинжал Луи и принялся точить его о камень. Я ожидал от кока какого-нибудь взрыва, но, к моему удивлению, он как будто не замечал, что я делаю. Он точил свой нож, я — свой. Часа два сидели мы так, лицом к лицу, и точили, точили, точили, пока слух об этом не распространился по шхуне и половина экипажа не столпилась у дверей камбуза полюбоваться таким зрелищем.
Со всех сторон раздавались подбадривающие возгласы и советы. Даже Джок Горнер, спокойный и молчаливый охотник, который, казалось, не мог бы обидеть и мухи, советовал мне пырнуть не в ребра, а в живот, применяя так называемый «испанский поворот». Лич, выставив напоказ свою перевязанную руку, просил меня оставить ему хоть кусочек кока, а Вольф Ларсен раза два останавливался в своей прогулке по юту и с любопытством поглядывал на то, что он называл брожением жизненной закваски.
Могу смело сказать, что в эту минуту и для меня жизнь имела незначительную цену. В ней не было ничего привлекательного, ничего божественного — просто два труса сидели друг против друга и точили сталь о камень, а кучка других, таких же, толпилась кругом и глазела. Я уверен, что половина из них жаждала увидеть кровопролитие. Это было бы для них развлечением. И я думаю, что среди них не нашлось бы ни одного, кто вмешался бы, если бы мы схватились не на жизнь, а на смерть.
С другой стороны, во всем этом было много смешного и ребяческого. Чирк, чирк, чирк! Гэмфри ван Вейден, точащий свой нож в камбузе и пробующий на пальце его лезвие, — трудно было выдумать что-либо более нелепое! Знавшие меня люди никогда не поверили бы в возможность чего-то подобного. Недаром меня всю жизнь называли «Сисси» ван Вейден, и то, что Сисси ван Вейден способен на такие вещи, было откровением для Гэмфри ван Вейдена, который не знал, радоваться ли ему или стыдиться за себя.
Однако дело кончилось ничем. Через два часа Томас Мэгридж отложил нож и камень и протянул мне руку.
— К чему нам потешать этих скотов? — спросил он. — Они были бы рады, если бы мы перерезали друг другу глотки. Вы не такая уж дрянь, Горб. В вас есть огонек, как вы, янки, говорите. И вы мне даже нравитесь. Ну, давайте лапу!
Каким бы я ни был трусом, я оказался менее труслив, чем он. Это была явная победа, и я не хотел умалить ее, пожав эту мерзкую руку.
— Ну ладно, — необидчиво заметил он, — не хотите — не надо. Вы все-таки славный парень.
Желая скрыть свое смущение, он грозно повернулся к зрителям.
— Убирайтесь-ка отсюда, лодыри!
Приказ этот был подкреплен кастрюлей кипятку, при виде которой матросы быстро попятились. Таким образом, и Томас Мэгридж одержал победу, которая смягчила ему тяжесть нанесенного мною поражения. Впрочем, он был настолько осторожен, что, прогнав матросов, оставил в покое охотников.
— Ну, коку пришел конец, — поделился Смок своими мыслями с Горнером.
— Верно, — последовал ответ. — Теперь Горб хозяин в камбузе, а коку придется присмиреть.
Мэгридж услыхал это и метнул на меня быстрый взгляд, но я и ухом не повел, как будто разговор этот не долетел до меня. Я не считал свою победу окончательной и полной, но решил не уступать ничего из своих завоеваний. Со временем пророчество Смока оправдалось. Кок держал себя со мной еще более заискивающе и подобострастно, чем с самим Вольфом Ларсеном. Я больше не величал его ни «мистером», ни «сэром», не мыл грязных горшков и не чистил картошки. Я исполнял свою работу и только. И делал ее так, как находил нужным. Кинжал, по обычаю моряков, я носил в ножнах у бедра, а в обращении к Томасу Мэгриджу придерживался властного, грубого и презрительного тона.
Глава X
Моя близость с Вольфом Ларсеном возрастает — если только слово «близость» применимо к отношениям между господином и слугой или, еще лучше, между королем и шутом… Я для него не больше чем забава, и ценит он меня не больше, чем ребенок игрушку. Моя обязанность — развлекать его, и пока ему весело, все идет хорошо. Но стоит только ему соскучиться в моем обществе или впасть в мрачное настроение, как я мигом оказываюсь изгнанным из кают-компании в камбузе, и хорошо еще, если мне удается уйти целым и невредимым.
Его одиночество понемногу ложится мне на душу. На всей шхуне нет человека, который не ненавидел бы и не боялся бы его. И нет ни одного, кого бы он, в свою очередь, не презирал. Он словно задыхается от заключенной в нем неукротимой силы, не находящей исхода в делах. Он таков, каким был бы Люцифер, если бы этот гордый дух был обречен на общество бездушных призраков.
Такое одиночество тягостно само по себе, у капитана же оно усугубляется исконной меланхоличностью его расы. Думая о нем, я начинаю лучше понимать древние скандинавские мифы. Белолицые, рыжеволосые дикари, создавшие этот ужасный пантеон, были одной кости с этим человеком. В нем нет ни капли легкомыслия представителей латинской расы. Его смех является выражением свирепого юмора. Но смеется он редко. Чаще он печален. И печаль эта глубока, как корни его расы. Он унаследовал эту печаль. Она выработала в его расе трезвый ум, привычку к опрятной жизни и фанатическую нравственность и впоследствии сказалась даже в английском пуританизме. Главный исход эта первобытная меланхолия находила в религии. Но Вольфу Ларсену не было дано этого утешения. Оно было несовместимо с его звериным материализмом. Поэтому, когда черная тоска одолевала его, ему оставались только его дикие выходки. Будь этот человек не так ужасен, я иногда огорчался бы за него, как это, например, могло случиться три дня назад, когда я нечаянно застал его в его каюте. Я зашел туда, чтобы налить ему воды в кувшин. Он не видел меня. Он сидел, обхватив голову руками, и плечи его судорожно вздрагивали от сдерживаемых рыданий. Какое-то острое горе терзало его. Я тихонько вышел и слыхал, как он стонал: «Боже мой, Боже мой!» Он, конечно, не призывал Бога, это было просто восклицание, но оно шло из души.
За обедом он спрашивал у охотников средство от головной боли, а вечером этот сильный человек с помутившимся взором, шатаясь, слонялся по кают-компании.
— Я никогда в жизни не хворал, Горб, — сказал он, когда я отвел его в каюту. — Даже головной боли я никогда не испытывал, кроме одного раза, когда мне раскроило череп рукояткой от судовой лебедки.
Три дня мучила его эта нестерпимая головная боль, и страдал он безропотно и одиноко, как страдают дикие звери и как, по-видимому, принято страдать на кораблях.
Но, войдя сегодня утром в его каюту, чтобы прибрать ее, я застал его здоровым и погруженным в работу. Стол и койка были завалены рисунками и чертежами. С циркулем и угольником в руке он наносил на большом прозрачном листе какой-то масштаб.
— А, это вы, Горб? — приветливо встретил он меня. — Я как раз провожу последние штрихи. Хотите посмотреть, как эта штука действует?
— Но что же это такое?
— Это приспособление, которое облегчает морякам труд и превращает вождение корабля почти в детскую игру, — весело ответил он. — Отныне и ребенок сможет вести корабль. Долой бесконечные вычисления! Даже в туманную ночь вам достаточно одной звезды в небе, чтобы сразу определить, где вы находитесь. Вот поглядите. Я накладываю этот прозрачный масштаб на звездную карту и вращаю его вокруг северного полюса. На масштабе я обозначил круги широты и долготы. Я устанавливаю масштаб по звезде и поворачиваю его, пока он не окажется против цифр, написанных внизу карты. И готово! Вот вам точное положение корабля!
В его голосе звучало торжество, в глазах его, голубых в это утро, как море, искрились огоньки.
— Вы должны быть сильны в математике, — заметил я. — В какой школе вы учились?
— К сожалению, я никогда не учился в школе, — ответил он. — Я до всего дошел сам.
— А как вы думаете, для чего я это изобрел? — неожиданно спросил он. — Вы думаете, что я хотел оставить следы своих ног на песке времени? — Он насмешливо захохотал. — Ничего подобного! Просто я хочу взять патент, получить деньги за него и предаваться всякому свинству, пока другие трудятся. Вот моя цель. Кроме того, сама работа над этой задачей доставляла мне радость.
— Радость творчества, — вставил я.
— Кажется, вы это правильно назвали. Это один из способов проявления радости жизни, торжества энергии над материей, живого над мертвым, гордости дрожжей, сознающих себя жизненной закваской.
Я всплеснул руками, беспомощно протестуя против его закоренелого материализма, и принялся стелить постель. Он продолжал копировать линии и цифры на прозрачный масштаб. Это была задача, требовавшая величайшей внимательности и точности, и я только поражался его способности умерять свою силу при исполнении этой тонкой работы.
Постелив постель, я невольно с восхищением засмотрелся на него. Он был, несомненно, красив, красив настоящей мужской красотой. Снова я с удивлением отметил полное отсутствие злобных или порочных черт в его лице. Это лицо внушало убеждение, что человек этот не способен на зло. Я не хочу быть неверно понятым. Я только хочу сказать, что это было лицо человека, никогда не шедшего вразрез со своей совестью, или же человека, вовсе лишенного ее. Я склоняюсь к последнему предположению. Это был великолепный образчик атавизма. Человек, принадлежавший к первобытному типу, явившемуся на свет до введения каких-либо нравственных законов. Он не был безнравственным, так как стоял вне понятия о нравственности.
Как я уже сказал, его лицо отличалось мужественной красотой. Оно было гладко выбрито, и каждая черта на нем выделялась резко, как у камеи. От моря и солнца его первоначально светлая кожа потемнела до бронзового оттенка и свидетельствовала о долгой и упорной борьбе. Эта смуглость усиливала впечатление его дикости и красоты. Полные губы обладали той твердостью и резкостью, какая свойственна обычно тонким губам. Форма рта, подбородок и нос говорили о той же твердости и неукротимости его характера. Лицо человека, рожденного побеждать и властвовать. Его нос напоминал орлиный клюв. Его можно было бы назвать и греческим, и римским, но он был немного массивен для первого и чуть-чуть тонок для второго. При всей энергии и резкости этого лица на нем лежала тень его древней меланхолии, подчеркивавшая складки вокруг его рта и морщины на лбу и придававшая этому лицу какое-то величие и законченность.
Итак, я поймал себя на том, что стоял и праздно изучал его. Мне трудно передать, как глубоко этот человек заинтересовал меня. Кто он? Кем он был? Откуда он взялся? Казалось, он располагал всеми силами, всеми возможностями. Почему же он оставался безвестным капитаном какой-то охотничьей шхуны, пользующимся среди охотников на котиков репутацией необычайной жестокости?
Мое любопытство прорвалось целым потоком слов.
— Почему вы не совершили ничего великого на свете? Заложенная в вас сила могла бы поднять вас на любую высоту. Не зная ни совести, ни нравственных устоев, вы могли бы покорить весь мир. А я застаю вас здесь в зените жизни, когда она уже начинает идти на убыль, застаю ведущим темное и отвратительное существование, охотящимся на морских животных для удовлетворения тщеславия женщин и их любви к украшениям, погрязшим в свинстве, по вашему же выражению, — времяпрепровождение, в котором нет ничего высокого и блестящего. Так почему же, при вашей удивительной силе, вы не делаете ничего другого? Ничто не могло остановить вас или помешать вам. В чем же дело? У вас не хватало честолюбия? Вы подвергались искушениям? В чем дело?
Он поднял на меня глаза в самом начале моей вспышки и спокойно ждал, пока я не закончил и не остановился перед ним, запыхавшийся и смущенный. Помолчав минутку, как будто подбирая слова, он заговорил:
— Горб, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел сеять? Если вы помните, «иное упало на места каменистые, где немного было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока. Когда же взошло солнце, увяло и, как не имело корня, засохло; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его».
— Ну, хорошо, — сказал я.
— Хорошо? — иронически переспросил он. — Нет, совсем не хорошо. Я был одним из этих семян.
Он наклонился над масштабом и возобновил свою работу. Я закончил уборку и открыл уже дверь, чтобы уйти, как вдруг он окликнул меня.
— Горб, если вы посмотрите на карту западного берега Норвегии, вы найдете залив, называемый Ромсдаль-фиорд. Я родился в ста милях оттуда. Но я не норвежец по рождению. Я датчанин. Мои родители оба были датчане, и я так и не знаю, как они попали в эту часть западного побережья Норвегии. Я никогда не слыхал об этом. За исключением этого, в их жизни не было никакой тайны. Они были бедные, неграмотные люди, происходившие от целого ряда поколений таких же неграмотных людей, испокон веков посылавших в море своих сыновей. Тут не о чем больше рассказывать.
— Нет, есть, — возразил я. — Ваша история все еще темна для меня.
— Что же я могу рассказать вам? — спросил он, снова впадая в мрачное настроение. — О перенесенных в детстве лишениях? О скудной жизни, когда я питался одной лишь рыбой? О том, как я выходил с лодками в море, лишь только научился ползать? О моих братьях, которые один за другим уходили пахать морское дно и больше не возвращались? О том, как я, не умея ни читать, ни писать, десятилетним юнгой плавал на береговых судах? О грубой пище и еще более грубом обращении, когда пинки и побои заменяли слова, и страх, ненависть и боль были моими единственными душевными переживаниями? Я не люблю вспоминать об этом! Эти воспоминания и сейчас приводят меня в бешенство. Я готов был убить кое-кого из этих каботажных шкиперов, когда стал взрослым, да только судьба закинула меня в другое место. Не так давно я побывал там, но, к сожалению, все шкипера поумирали, кроме одного. Он был штурманом, когда я был юнгой, и стал капитаном, когда мы встретились вновь. Когда же я расстался с ним, он был калекой, которому никогда в жизни не суждено больше ходить.
— Вы никогда не учились в школе, а между тем читали Спенсера и Дарвина. Как же вы вообще научились читать и писать?
— На английских торговых судах. Будучи кают-юнгой в двенадцать лет, юнгой в четырнадцать, рядовым матросом в шестнадцать, старшим матросом в семнадцать и потом боцманом, с гордыми замыслами и бесконечным одиночеством, без всякой помощи и сочувствия, — я сам обучал себя и навигации, и математике, и наукам, и литературе. А что толку с этого? Теперь я хозяин шхуны, в зените моей жизни, как вы говорите, когда путь мой начинает понемногу клониться к смерти. Чепуха, не правда ли? И когда солнце взошло, я засох, так как не имел корней.
— Но история знает рабов, достигших порфиры, — указал я ему.
— Но история приводит и благоприятные обстоятельства, способствовавшие такому возвышению, — мрачно возразил он. — Никто не создает эти обстоятельства сам. Великим людям оставалось только пользоваться ими, когда они являлись. Так поступил Корсиканец. И я носился с не менее великими мечтами. Я не упустил бы благоприятной возможности, но она так и не явилась. Терние выросло и задушило меня. Горб, могу вам сказать, что вы знаете обо мне больше, чем кто-либо на свете, кроме моего брата.
— А кто он? И где он сейчас?
— Он охотник на котиков, хозяин парохода «Македония». Мы, вероятно, встретим его у берегов Японии. Его называют Смерть-Ларсен.
— Смерть-Ларсен? — невольно вскричал я. — Он похож на вас?
— Мало. Он просто глупое животное. В нем, как и во мне, много… много…
— Зверского, — подсказал я.
— Вот именно, благодарю вас за слово. В нем не меньше зверства, чем во мне, но он едва умеет читать и писать.
— И он никогда не философствовал о жизни? — добавил я.
— Никогда, — ответил Вольф Ларсен с невыразимой грустью в голосе. — И от этого он только счастливее. Он слишком занят жизнью, чтобы думать о ней. Я сделал ошибку, когда впервые открыл книгу.
Глава XI
«Призрак» достиг самой южной точки той дуги, которую он описывал по Тихому океану; он уже начинал забирать к западу и к северу, по направлению к какому-то уединенному островку, где, по слухам, нам предстояло набрать запас пресной воды, прежде чем направиться к берегам Японии. Охотники принялись упражняться в стрельбе из ружей, а матросы приготовили паруса для лодок, обвязали весла и уключины кожей и веревками, чтобы бесшумно подкрадываться к котикам, вообще «распарадили лодки», по выражению Лича.
Рука его, кстати сказать, поправляется, хотя шрам останется на всю жизнь. Томас Мэгридж боится его до смерти и в темноте не высовывает носа на палубу. На баке нескончаемые ссоры. Луи говорит, что болтовня матросов доходит до ушей капитана, и двое доносчиков были жестоко избиты своими товарищами. Он не предвидит ничего хорошего для Джонсона, который гребет в одной лодке с ним. Джонсон слишком свободно высказывает свои мысли и раза два имел столкновение с Вольфом Ларсеном по поводу произношения своего имени. Иогансена он как-то ночью вздул на шканцах, и с тех пор штурман произносит его имя правильно. Но, конечно, не может быть и речи о том, чтобы ему удалось вздуть Вольфа Ларсена.
Луи сообщил мне также дополнительные сведения о Смерть-Ларсене, совпадающие с краткой характеристикой, данной капитаном. По всей вероятности, мы встретимся со Смерть-Ларсеном у японских берегов. «Ждите шквала, — предрекал Луи, — они ненавидят друг друга, как настоящие волчата».
Смерть-Ларсен командует «Македонией», единственным тюленебойным пароходом во флоте, снаряженным четырнадцатью лодками, тогда как на шхунах их бывает всего шесть. Поговаривают даже о пушках на борту и о странных экспедициях, начиная от контрабандного ввоза опиума в Соединенные Штаты и оружия в Китай и кончая торговлей рабами и открытым пиратством. Я не могу не верить Луи, так как никогда не ловил его на лжи, а кроме того, у него положительно энциклопедические знания во всем, что касается тюленебойного промысла и занятых в нем людей.
Такие же ссоры, как на баке и в камбузе, наблюдаются и в кают-компании этого поистине дьявольского корабля. Люди дерутся и готовы лишить друг друга жизни. Охотники же ежеминутно ожидают перепалки между Смоком и Гендерсоном, не уладившими своей старой ссоры, а Вольф Ларсен заявил, что убьет того, кто уцелеет в этой схватке. Он откровенно признает, что занятая им позиция основывается отнюдь не на моральных соображениях и что он не имел бы ничего против того, чтобы охотники истребляли друг друга, если бы все они не были нужны ему для охоты. Если они воздержатся от драки до конца сезона, то он обещает им царскую потеху: они смогут уладить все свои ссоры, выбросить трупы за борт и потом выдумать какие угодно объяснения гибели недостающих людей. Мне кажется, что даже охотники изумлены его хладнокровием. Несмотря на всю свою свирепость, они все-таки боятся его.
Томас Мэгридж заискивает предо мной, как собачонка, а я в глубине души побаиваюсь его. Он обладает мужеством страха — это странное явление я хорошо знаю по себе — и в любую минуту он может преодолеть свой страх и покуситься на мою жизнь. Мое колено теперь значительно поправилось, хотя болит часто и подолгу. Понемногу отходит и рука, которую сдавил Вольф Ларсен. Вообще же мое здоровье не оставляет желать ничего лучшего. Мускулы увеличились и стали тверже. Вот только руки огорчают меня. Они выглядят как ошпаренные. Ногти сломаны и испорчены, появились трещины и мозоли. Кроме того, я страдаю от нарывов, которые я объясняю пищей, так как никогда не страдал этим раньше.
На днях Вольф Ларсен позабавил меня: я застал его вечером за чтением Библии, экземпляр которой после тщетных поисков в начале путешествия был найден в рундуке покойного штурмана. Я недоумевал, что ищет в ней Вольф Ларсен, и он прочел мне вслух из Екклесиаста. При этом мне казалось, что он не читает, а высказывает собственные мысли, и его голос, гулко и мрачно раздававшийся в каюте, очаровывал меня и держал в оцепенении. Пусть он необразован, но он, несомненно, умеет оттенить смысл печатного слова. Я как сейчас слышу его меланхолический голос:
«Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов, и певиц, и для услаждения сынов человеческих — разные музыкальные орудия».
«И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребыла со мною».
«И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все — суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»
«Всему и всем — одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы».
«Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим».
«Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву».
«Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению».
«И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более доли вовеки ни в чем, что делается под солнцем».
— Так-то, Горб, — сказал он, заложив пальцем книгу и взглянув на меня. — Проповедник, который был царем Израиля в Иерусалиме, мыслил так же, как я. Вы называете меня пессимистом. Разве это не самый черный пессимизм? Все — «суета и томление духа», «нет от них пользы под солнцем», одна участь всем, дураку и мудрому, чистому и нечистому, грешнику и святому, и эта участь — смерть, вещь неприятная, по его словам. Проповедник любил жизнь и, видно, не хотел умирать, если говорил: «И псу живому лучше, нежели мертвому льву». Он предпочитал суету и томление тишине и неподвижности могилы. И я согласен с ним. Ползать по земле — это свинство. Но не ползать, быть неподвижным, как пень или камень, — об этом гнусно и подумать. Это противно жизни во мне, самая сущность которой есть движение, сила движения, сознание силы движения. Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше удовлетворяет нас мысль о предстоящей смерти.
— Вам еще хуже, чем Омару, — заметил я. — Он, по крайней мере, после обычных сомнений юности нашел удовлетворение и сделал свой материализм источником радости.
— Кто это — Омар? — спросил Вольф Ларсен, и мне уже не пришлось работать ни в этот день, ни в следующие.
В своем случайном чтении ему не пришлось наткнуться на «Рубаяту», и эта книга была для него драгоценной находкой. Большую часть стихов я знал на память, а остальные восстановил без труда. Часами обсуждали мы отдельные стансы, и он усматривал в них проявления скорбного и мятежного духа, которых я совершенно не мог уловить. Возможно, я вносил в мою декламацию не свойственную этим стихам жизнерадостность; но он, обладая прекрасной памятью и запомнив многие строфы при первом же чтении, вкладывал в них страстность и тревогу, почти убеждавшие слушателя.
Меня интересовало, какая строфа понравится ему больше всего, и я не был удивлен, когда он остановился на той, где отразилось случайное раздражение, шедшее вразрез со спокойной философией и благодушным взглядом на жизнь, обычно свойственными персу:
Врывается без спросу почему?
И для чего? — без спросу убегает.
О, много чаш запретного вина
Мне нужно, чтобы позабыть их дерзость!
— Замечательно! — воскликнул Вольф Ларсен. — Замечательно! Этим сказано все. Дерзость! Он не мог употребить лучшего слова.
Напрасно я отрицал и протестовал. Он ошеломил, потопил меня своими аргументами.
— Это в природе самой жизни. Жизнь, предвидящая свой конец, всегда восстает. Она не может иначе. Проповедник нашел, что дела житейские — суета и томление и вещь дурная.
Глава XII
Последние сутки были наполнены сплошным зверством; оно разразилось от кают-компании до бака, словно вспыхнувшая эпидемия. Я не знаю, с чего и начать. Настоящим виновником всего был Вольф Ларсен. Отношения между людьми, натянутые благодаря непрестанным стычкам и ссорам, находились в состоянии неустойчивого равновесия, и злые страсти вспыхнули пламенем, как степной пожар.
Томас Мэгридж — проныра, шпион и доносчик. Он пытался снова втереться в милость к капитану, наушничая на матросов. Я знаю, что это он передал капитану неосторожные слова Джонсона. Последний купил в корабельной лавке клеенчатый костюм. Он нашел его скверным и не скрывал своего неудовольствия. Корабельные лавки существуют на всех тюленебойных шхунах и торгуют всем, что может потребоваться матросу. Стоимость купленного в лавке высчитывается впоследствии из заработка на промыслах. Во время охоты гребцы и рулевые, наравне с охотниками, получают вместо жалованья известный пай, зависящий от числа шкур, добытых той или иной лодкой.
Я не слыхал, как Джонсон ворчал по поводу своей неудачной покупки, и все последующее явилось для меня полной неожиданностью. Я только что кончил подметать каюту и был вовлечен Вольфом Ларсеном в разговор о Гамлете, его любимом шекспировском герое, как вдруг по трапу спустился Иогансен, сопровождаемый Джонсоном. Последний, по морскому обычаю, снял шапку и скромно остановился посреди каюты, покачиваясь из стороны в сторону вместе со шхуной и глядя капитану в лицо.
— Закройте дверь на задвижку, — сказал мне Вольф Ларсен.
Исполняя приказание, я заметил выражение тревоги в глазах Джонсона, но не понял, в чем дело. Он же, по-видимому, знал, что ему предстоит, и покорно ждал своей участи. В том, как он держался, я вижу полное опровержение материалистических теорий Вольфа Ларсена. Матросом Джонсоном руководили идея, принцип, правдивость и искренность. Он был прав, он знал, что прав, и не боялся. Он готов был умереть за истину, но остался бы верен себе и не покривил бы душой. Здесь воплотилась победа духа над плотью, неустрашимость и моральное величие души, не знающей запретов и возвышающейся над временем, пространством и материей с такой уверенностью и непобедимостью, какие только бессмертие может ей придать.
Но вернемся к рассказу. Я заметил тревожный огонек в глазах Джонсона, но принял его за врожденную робость и смущение. Штурман Иогансен стоял в нескольких шагах сбоку от него, а в трех ярдах перед ним восседал на одном из вращающихся каютных стульев сам Вольф Ларсен. После того как я закрыл дверь, наступило молчание, длившееся целую минуту. Его прервал Вольф Ларсен.
— Ионсон, — начал он.
— Меня зовут Джонсон, сэр, — смело поправил матрос.
— Ладно. Пусть будет Джонсон, черт бы вас побрал! Вы догадываетесь, зачем я вас позвал?
— И да и нет, сэр, — последовал медленный ответ. — Свою работу я делаю хорошо. Штурман знает это, да и вы знаете, сэр. Тут не может быть жалоб.
— И это все? — спросил Вольф Ларсен мягким, тихим и ласковым голосом.
— Я знаю, что вы имеете что-то против меня, — с той же тяжеловесной медлительностью продолжал Джонсон. — Вы не переносите меня. Вы… Вы…
— Продолжайте, — торопил его Вольф Ларсен. — Не бойтесь задеть мои чувства.
— Я и не боюсь, — возразил матрос, и краска досады начала проступать сквозь его загар. — Я говорю медленно, потому что я не так давно уехал с родины, как вы. Вы не любите меня за то, что я уважаю самого себя. В этом все дело, сэр.
— Вы слишком уважаете себя для судовой дисциплины, понимаете вы, что я вам говорю? — отрезал Вольф Ларсен.
— Я говорю по-английски и понимаю ваши слова, сэр, — ответил Джонсон, еще гуще краснея при намеке на его неполное знание английского языка.
— Джонсон, — продолжал Вольф Ларсен, считая, по-видимому, предисловие оконченным и переходя к делу, — я слышал, будто вы не совсем довольны купленным вами костюмом?
— Да, я недоволен им. Он нехорош, сэр.
— И вы болтали об этом направо и налево?
— Я говорю то, что думаю, сэр, — смело ответил матрос, не упуская в то же время прибавлять после каждой фразы слово «сэр», обязательное по правилам морской вежливости.
В этот миг я случайно взглянул на Иогансена. Он то сжимал, то разжимал свои огромные кулаки и с дьявольской злобой посматривал на Джонсона. Я заметил синяк у него под глазом, след взбучки, полученной им на днях от Джонсона. Впервые я начал догадываться о том, что предстоит что-то ужасное. Но что, этого я не мог себе представить.
— Вы знаете, что ждет тех, кто говорит такие вещи про мою лавку и про меня? — спросил Вольф Ларсен.
— Знаю, сэр, — последовал ответ.
— А что именно? — резко и повелительно спросил Вольф Ларсен.
— То, что вы и штурман собираетесь сделать со мной, сэр.
— Поглядите на него, Горб, — обратился Вольф Ларсен ко мне. — Поглядите на эту частицу живого праха, на это скопление материи, которое движется и дышит, и осмеливается оскорблять меня, и искренне уверено, что оно на что-то годно; которое руководствуется ложными человеческими понятиями права и чести и готово отстаивать их, невзирая на личные неприятности и угрозы. Что вы думаете о нем, Горб? Что вы думаете о нем?
— Я думаю, что он лучше вас, — ответил я, охваченный бессознательным желанием отвлечь на себя часть гнева, готового обрушиться на голову Джонсона. — Его «ложные понятия», как вы их называете, говорят о его благородстве и мужестве. У вас же нет ни морали, ни грез, ни идеалов. Вы нищий.
Он кивнул головой со свирепой вежливостью.
— Совершенно верно, Горб, совершенно верно. У меня нет иллюзий, свидетельствующих о благородстве и мужестве. «Псу живому лучше, нежели мертвому льву», — говорю я вместе с Проповедником. Моя единственная доктрина — это целесообразность. Она на стороне победителей. Когда эта частица дрожжей, которую мы называем «Джонсон», перестанет быть частицей дрожжей и обратится в прах и тлен, в ней будет не больше благородства, чем в прахе и тлене, а я по-прежнему буду жить и бушевать.
Он помолчал и спросил:
— Вы знаете, что я сейчас сделаю?
Я покачал головой.
— Я использую свою возможность бушевать и покажу вам, куда девается благородство. Смотрите!
Он сидел в трех ярдах от Джонсона. В девяти футах! Одним гигантским прыжком покрыл он это расстояние. Это был прыжок тигра, и Джонсон напрасно пытался отразить этот яростный натиск. Он выставил одну руку, чтобы защитить живот, а другою прикрыл голову. Но Вольф Ларсен свой сокрушающий первый удар направил посредине, в грудь. Дыхание Джонсона внезапно пресеклось, и изо рта у него вырвался хриплый звук, как у человека, сильно взмахнувшего топором. Он чуть не опрокинулся навзничь и зашатался на ногах, стараясь сохранить равновесие.
Я не могу передать подробностей последовавшей гнусной сцены. Это было нечто возмутительное, мне противно даже вспоминать об этом. Джонсон доблестно боролся, но он не мог устоять против Вольфа Ларсена, а тем более против Вольфа Ларсена и штурмана. Это было ужасно. Я не представлял себе, что человеческое существо может столько вытерпеть и все-таки жить и бороться. Да, Джонсон боролся. У него не могло быть ни малейшей надежды на победу, и он знал это не хуже моего, но его мужество не позволяло ему отказаться от этой борьбы.
Я не мог больше оставаться свидетелем этого. Я чувствовал, что схожу с ума, и бросился к трапу, чтобы открыть дверь и убежать на палубу. Но Вольф Ларсен, оставив на миг свою жертву, одним могучим прыжком догнал меня и швырнул в дальний угол каюты.
— Жизненное явление, Горб, — с усмешкой бросил он мне. — Оставайтесь и наблюдайте. Вам представляется случай собрать данные о бессмертии души. Кроме того, вы ведь знаете, что душе Джонсона мы не можем причинить зла. Мы можем разрушить только ее бренную оболочку.
Мне казалось, что прошли века, но на самом деле побоище продолжалось не больше десяти минут. Вольф Ларсен и Иогансен со всех сторон наседали на беднягу. Они дубасили его кулаками, колотили своими тяжелыми башмаками, сшибали его с ног и поднимали, чтобы повалить снова. Джонсон ничего уже не видел, и кровь, текшая у него из ушей, носа и рта, превращала каюту в мясную лавку. Когда он уже не мог больше держаться на ногах, они продолжали избивать лежачего.
— Легче, Иогансен, тише ход! — произнес наконец Вольф Ларсен.
Но проснувшийся в штурмане зверь не желал так скоро успокаиваться, и Вольфу Ларсену пришлось оттолкнуть локтем своего помощника. От этого, казалось бы, легкого толчка Иогансен отлетел, как пробка, и с треском ударился головой о стену. Полуоглушенный, он упал на пол и поднялся, тяжело дыша и моргая глазами с самым глупым видом.
— Отворите дверь, Горб, — получил я приказ.
Я повиновался, а оба зверя подняли бесчувственное тело, словно мешок с тряпьем, и вытащили его по узкому трапу на палубу. Кровь красной струей брызнула на ноги рулевому, которым был не кто иной, как Луи, товарищ Джонсона по лодке. Но Луи только повернул штурвал и невозмутимо уставился на компас.
Иначе отнесся к этому делу бывший юнга Джордж Лич. От бака до юта вся шхуна была изумлена его последующим поведением. Он самовольно явился на палубу и унес Джонсона на бак, где начал, как умел, перевязывать его раны и хлопотать около него. Джонсона нельзя было узнать. И не только его черты стали неузнаваемы, он вообще потерял всякий человеческий облик, до того распухло и исказилось его лицо за несколько минут, которые прошли от начала избиения до того, как его вытащили на палубу.
Но вернемся к поведению Лича. К тому времени, как я закончил уборку каюты, он уже сделал для Джонсона все, что мог. Я поднялся на палубу подышать свежим воздухом и немного успокоить свои расходившиеся нервы. Вольф Ларсен курил сигару и осматривал патентованный лаг, обычно висевший за кормой, но теперь для какой-то цели поднятый на борт. Вдруг голос Лича долетел до моего слуха, голос хриплый и напряженный от гнева. Я повернулся и увидел его на палубе, перед самым ютом. Его побледневшее лицо судорожно подергивалось, глаза сверкали, и сжатые кулаки были подняты над головой.
— Пусть Господь пошлет твою душу в ад, Вольф Ларсен, хотя ад еще слишком хорош для тебя! Трус, убийца, свинья! — такими словами приветствовал он его.
Я был поражен, как громом. Я думал, что от юнги сейчас же ничего не останется. Но у Вольфа Ларсена в эту минуту не было желания убивать его. Он медленно подошел к ступеням юта и, облокотившись об угол каюты, с задумчивым любопытством поглядывал на взволнованного мальчишку.
А тот громогласно обвинял его, как никто еще не обвинял до сих пор. Матросы боязливо жались у бака и прислушивались к происходившему. Охотники гурьбой вывалились на палубу, и я заметил, что выражение легкомыслия слетело с их лиц, когда они услышали тираду Лича. Даже они были испуганы необычайной смелостью мальчика. Им казалось невозможным, чтобы кто-нибудь мог бросать Вольфу Ларсену подобные оскорбления. О себе могу сказать, что я был поражен и восхищен Личем и видел в нем блестящее доказательство непобедимости бессмертного духа, который выше плоти и ее страхов. Этот мальчик напоминал мне древних пророков, обличающих людские грехи.
И как он обличал его! Он обнажал душу Вольфа Ларсена и выставлял напоказ всю ее порочность. Он осыпал ее проклятиями от лица Бога и небес и громил его с жаром, напоминавшим сцены отлучения от церкви в средние века. В своем гневе он то поднимался до грозных, почти божественных высот, то в изнеможении падал до грязной площадной брани.
Его ярость граничила с безумием. На губах выступила пена, он задыхался, в горле у него клокотало, и временами нельзя было разобрать его слов. А Вольф Ларсен, холодный и спокойный, слушал, опираясь на локоть, и, казалось, был весь охвачен любопытством. Это дикое проявление жизненного брожения, этот буйный мятеж и вызов, брошенный ему движущейся материей, поражал и интересовал его.
Каждый миг и я, и все присутствующие ожидали, что он бросится на мальчика и уничтожит его. Но, по странному капризу, он этого не делал. Его сигара потухла, а он все еще смотрел вниз с безмолвным любопытством.
Лич в своем неистовстве дошел до предела.
— Свинья! Свинья! Свинья! — не своим голосом вопил он. — Почему же ты не сойдешь вниз и не убьешь меня, убийца? Ты спокойно можешь сделать это! Никто не остановит тебя! Но я не боюсь тебя. В тысячу раз лучше быть мертвым и подальше от тебя, чем оставаться живым в твоих когтях! Иди же, трус! Убей меня! Убей! Убей!
Как раз в эту минуту беспокойная душа Томаса Мэгриджа вытолкнула его на сцену. Он все время слушал, стоя у кухонной двери, но теперь вышел, якобы для того, чтобы выбросить за борт какие-то очистки, на самом же деле для того, чтобы не прозевать убийства, в неминуемости которого был уверен. Он заискивающе улыбнулся в лицо Вольфу Ларсену, который, по-видимому, не замечал его. Но кок не смутился. Обратившись к Личу, он крикнул:
— Что за ругань! Как не стыдно!
Бессильная ярость Лича наконец нашла себе выход. В первый раз после их столкновения кок вышел из камбуза без своего ножа. Не успели слова слететь с его губ, как он был сбит с ног кулаком Лича. Трижды поднимался он на ноги, стараясь удрать в камбуз, и каждый раз молодой матрос швырял его на палубу.
— Боже мой! — завопил Мэгридж. — Помогите! Помогите! Уберите его прочь! Что вы глядите, уберите его прочь!
Охотники смеялись с чувством облегчения. Трагедия кончилась, начался фарс. Матросы теперь осмелели и с шутками подошли ближе, чтобы лучше следить за избиением ненавистного кока. Даже я почувствовал искреннюю радость. Признаюсь, что я испытывал великое удовольствие при виде ударов, наносимых Личем Мэгриджу, хотя они были почти так же ужасны, как те, которые недавно, по вине того же Мэгриджа, выпали на долю Джонсона. Но лицо Вольфа Ларсена хранило свою невозмутимость. Он даже не переменил позы и продолжал смотреть вниз с прежним любопытством. Казалось, что он наблюдает за игрой и движением жизни в надежде узнать о ней что-нибудь новое, различить в ее безумных корчах что-то, ускользавшее до сих пор от его внимания, — ключ к тайне, который все распутает и объяснит.
Ну и бил же Лич кока! Это побоище было вполне похоже на виденное мною в каюте. Мэгридж напрасно старался спастись от разъяренного парня. Напрасно пытался укрыться в каюту. Он катился к ней, пытался добраться до нее ползком. Но удар следовал за ударом с непостижимой быстротой. Лич швырял его, как мяч, пока, наконец, кок беспомощно не растянулся на палубе. Никто не заступился за него. Лич мог бы убить его, но, очевидно, он исчерпал весь свой гнев и оставил своего поверженного врага, который лежал и скулил, как щенок.
Эти два происшествия были только началом программы этого дня. Перед вечером между Смоком и Гендерсоном произошла ссора, из кубрика раздались выстрелы, и остальные четыре охотника выскочили на палубу. Поднялся столб густого, едкого дыма, какой всегда бывает от черного пороха. Вольф Ларсен бросился сквозь этот дым, поднимавшийся из люка. До нас долетели звуки ударов. Смок и Гендерсон оба были ранены, а капитан еще избил их обоих за то, что они ослушались его приказа и изувечили друг друга перед началом охоты. Они оказались раненными серьезно, и, отколотив, Вольф Ларсен принялся лечить их как умел и перевязывать им раны. Я помогал ему, когда он зондировал и промывал пробитые пулями отверстия, а оба молодца переносили эту грубую хирургию, поддерживая свои силы всего только добрым стаканом виски.
Затем, во время первой вечерней вахты, поднялась драка на баке. Она возникла вследствие шуток и сплетен, вызванных избиением Джонсона, и по сопровождавшему ее шуму и по побитым физиономиям матросов было видно, что одна половина бака изрядно отделала другую.
Вторая вечерняя вахта ознаменовалась новой дракой, на этот раз между Иогансеном и худым, похожим на янки, охотником Лэтимером. Поводом стало замечание Лэтимера, недовольного тем, что штурман разговаривал во сне. И хотя последний получил изрядную трепку, тем не менее он всю ночь не давал остальным спать, без конца переживая во сне все подробности драки.
Меня же всю ночь томили кошмары. Этот день был словно ужасный сон. Одна зверская сцена сменялась другой, кипучие страсти и хладнокровная жестокость заставляли людей покушаться на жизнь ближних, ранить, калечить, уничтожать. Мои нервы были потрясены. Ум возмущался. Мои дни прошли в сравнительном незнании зверской стороны человеческой природы. Ведь я жил чисто интеллектуальной жизнью. Я сталкивался с жестокостью, но только с жестокостью духовной — с колким сарказмом Чарли Фэрасета, с безжалостными эпиграммами и остротами моих приятелей по клубу и злыми замечаниями некоторых профессоров в мои студенческие годы.
Это было все. Но то, что люди могут срывать свой гнев против ближних путем побоев и кровопролития, было для меня чем-то новым и жутким. Не напрасно меня называли Сисси ван Вейден, — думал я, — и беспокойно ворочался на койке, падая из одного кошмара в другой. Я поражался своему полному незнанию жизни. Я горько смеялся над собой и готов был находить в отвратительной философии Вольфа Ларсена более правильное объяснение жизни, чем в моей.
Такое направление мыслей испугало меня. Я чувствовал, что окружающее зверство оказывает на меня развращающее влияние, омрачая для меня все, что есть хорошего и светлого в жизни. Разум подсказывал мне, что избиение Томаса Мэгриджа было делом дурным, но я не мог заставить себя не ликовать при мысли об этом происшествии. И сознавая всю греховность своих мыслей, я все же захлебывался от злорадства. Я больше не был Гэмфри ван Вейденом. Я был Горбом, юнгой на шхуне «Призрак». Вольф Ларсен был мой капитан, Томас Мэгридж и остальные — товарищи, и штамп, которым они были отмечены, неоднократно накладывал свой отпечаток и на меня.
Глава XIII
Три дня я работал не только за себя, но и за Томаса Мэгриджа. Могу с гордостью сказать, что справлялся с работой хорошо. Я знаю, что она заслужила одобрение Вольфа Ларсена, да и матросы остались довольны мной во время моего краткого правления в камбузе.
— Это первый раз, когда я ем чистую пищу, с тех пор как попал на борт, — сказал мне Гаррисон, возвращая обеденную посуду с бака. — Стряпня Томми почему-то всегда отдавала застывшим жиром, а кроме того, мне кажется, что он не менял рубашки с тех пор, как мы вышли из Фриско.
— Это так и есть, — подтвердил я.
— Готов биться об заклад, что он и спит в ней, — заметил Гаррисон.
— И не проиграете, — согласился я. — На нем все та же рубашка, которой он ни разу не снимал.
Но только три дня дал капитан коку на поправку от нанесенных побоев. На четвертый день его, хромающего и слабого, стащили за шиворот с койки и заставили приступить к своим обязанностям. Глаза у Мэгриджа так распухли, что он почти не видел. Он хныкал и вздыхал, но Вольф Ларсен был неумолим.
— Смотри, не подавай больше помоев, — напутствовал он его. — Чтобы не было больше грязи! И хоть изредка надевай чистую рубашку, а то я тебя выкупаю. Понял?
Томас Мэгридж с трудом двигался по камбузу, и первый же крен «Призрака» заставил его пошатнуться. Стараясь удержать равновесие, он протянул руку к железным перилам, окружавшим плиту и не дававшим кастрюлям соскочить на пол. Но он промахнулся, и его рука тяжело шлепнулась на раскаленную поверхность. Раздалось шипение, потянуло запахом горелого мяса, а кок взвыл от боли.
— Боже мой! Боже мой! Что я наделал! — причитал он, усевшись на угольный ящик и размахивая своей злополучной рукой. — И почему это все на меня валится? Прямо тошно становится. А между тем я ведь стараюсь прожить жизнь, никого не обижая.
Слезы бежали по его дряблым, бледным щекам, и на лице отражалась боль. Но сквозь нее проглядывала затаенная злоба.
— О, как я ненавижу его! Как я ненавижу его! — прошипел он.
— Кого это? — спросил я, но бедняга уже опять начал оплакивать свои несчастья. Впрочем, угадать, кого он ненавидит, было нетрудно; труднее было бы угадать, кого он любит. В этом человеке сидел какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Иногда мне казалось, что он ненавидит даже самого себя, так нелепо и бессмысленно сложилась его жизнь. В такие минуты у меня пробуждалось горячее сочувствие к нему, и мне становилось стыдно, что я мог радоваться его неприятностям и страданиям. Жизнь подло обошлась с ним. Она сыграла с ним скверную штуку, сделала его тем, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Как мог он быть иным? И как будто в ответ на мои невысказанные мысли он прохныкал:
— Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу, некому было наполнить мой голодный желудок или вытереть мой расквашенный нос, когда я был малым мальчонкой! Кто когда-либо заботился обо мне? Кто, спрашиваю я?
— Не огорчайтесь, Томми, — сказал я, успокаивающе кладя руку ему на плечо. — Подбодритесь. Все придет в порядок. У вас еще долгие годы впереди, и вы успеете чего-нибудь достигнуть.
— Это ложь! Гнусная ложь! — заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. — Это ложь, и вы сами это знаете. Я уже достиг всего, чего мог. Такие рассуждения хороши для вас, Горб. Вы родились джентльменом. Вы никогда не знали, что значит быть голодным и засыпать голодным в слезах, когда ваш пустой желудок грызет вас, словно забравшаяся внутрь крыса. Мне уж не выплыть. И если я завтра проснусь президентом Соединенных Штатов, то разве это насытит меня за то время, когда я бегал голодным щенком? И разве может быть иначе? Я родился для страдания. Я перенес их столько, что хватило бы на десятерых. Половину своей злосчастной жизни я провалялся по больницам. Я хворал лихорадкой в Аспинвале, в Гаванне, в Нью-Орлеане. Я чуть не умер от цинги и полгода мучился ею в Барбадосе. Оспа в Гонолулу. Перелом обеих ног в Шанхае. Воспаление легких в Эналяске. Три сломанных ребра во Фриско. А теперь! Взгляните на меня! Взгляните на меня! Мне снова поломали все ребра. И наверное, я буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я. Кто это сделает? Бог, что ли? Видно, Бог здорово ненавидел меня, если послал гулять по этому проклятому миру.
Это возмущение против судьбы продолжалось больше часа, а потом он снова взялся за работу, хромая, охая и дыша ненавистью против всего живущего. Его диагноз оказался правильным, так как время от времени ему становилось дурно, у него начиналась кровавая рвота, и он очень страдал. И видно, Бог действительно сильно возненавидел его, так как не дал ему умереть. Понемногу Мэгриджу стало лучше, он оправился и с тех пор стал еще злее прежнего.
Прошло несколько дней, прежде чем Джонсон выполз на палубу и кое-как взялся за работу. Он все еще был болен, и я нередко украдкой наблюдал, как он с трудом взбирается по вантам или устало наклоняется над штурвалом. Но хуже всего было то, что он совсем пал духом. Он пресмыкался перед Вольфом Ларсеном и перед штурманом. Но совсем иначе держал себя Лич. Он ходил по палубе с видом молодого тигренка и не скрывал своей ненависти к Вольфу Ларсену и Иогансену.
— Я еще разделаюсь с тобой, косолапый швед, — услыхал я как-то ночью на палубе его слова, обращенные к Иогансену.
Штурман послал ему ругательство в темноту, и в следующий миг что-то с силой ударилось о стенку камбуза. Новая ругань, насмешливый хохот, и, когда все стихло, я, выйдя на палубу, нашел тяжелый нож, на дюйм вонзившийся в плотную переборку. Через несколько минут к этому месту приблизился штурман, ощупью искавший нож, но я тайком вернул его Личу на следующее утро. Он только осклабился при этом, но в его улыбке было больше искренней благодарности, чем в многословных речах, свойственных представителям моего класса.
В противоположность остальным обитателям корабля, я ни с кем не был в ссоре и со всеми отлично ладил. Охотники относились ко мне равнодушно, во всяком случае, не враждебно. Поправлявшиеся Смок и Гендерсон, качаясь весь день в своих гамаках под тентом, уверяли меня, что я лучше всякой больничной сиделки ухаживаю за ними и что они не забудут меня, когда в конце плавания получат свои деньги. (Как будто мне нужны были их деньги! Я мог купить их со всеми их пожитками, мог купить всю шхуну, даже двадцать таких шхун.) Но мне выпала задача ухаживать за их ранами и лечить их, и я делал все, что мог.
У Вольфа Ларсена снова был припадок головной боли, продолжавшийся два дня. Должно быть, он жестоко страдал, так как позвал меня и подчинялся моим указаниям, как больной ребенок. Но ничто не помогало ему. По моему совету он бросил курить и пить. Я не понимал, как это великолепное животное могло страдать такими головными болями.
— Это Божья кара, уверяю вас, — высказался по этому поводу Луи. — Кара за его черные дела. И это еще не все, а то…
— А то что? — торопил его я.
— А то я скажу, что Бог клюет носом и не исполняет своего дела. Только помните, я ничего не сказал.
Я ошибался, говоря, что я в хороших отношениях со всеми. Томас Мэгридж не только по-прежнему ненавидит меня, но и нашел для своей ненависти новый повод. Я долго не знал, в чем дело, но наконец догадался: он не мог простить мне, что я родился в более счастливых условиях, родился «джентльменом», как он говорил.
— А покойников-то все еще нет, — поддразнивал я Луи, когда Смок и Гендерсон, дружески беседуя и держа друг друга под руку, в первый раз прогуливались по палубе.
Луи хитро поглядел на меня своими серыми глазками и зловеще покачал головой.
— Шквал налетит, говорю вам, и тогда берите все рифы и держитесь обеими руками. Я предчувствую это уже давно, шторм близок, и я ощущаю его так же ясно, как оснастку над своей головой в темную ночь. Шторм близок, близок!
— Кто же будет первым? — спросил я.
— Только не старый толстый Луи, обещаю вам, — рассмеялся он. — Я знаю, что через год в это время я буду глядеть в глаза моей старой матушке, уставшей ждать своих пятерых сыновей, которых она отдала морю.
— Что он говорил вам? — осведомился минутой позже Томас Мэгридж.
— Что он когда-нибудь съездит домой повидаться с матерью, — дипломатично ответил я.
— У меня никогда не было матери, — заявил кок, уставившись на меня своими унылыми, бесцветными глазами.
Глава XIV
Мне пришло в голову, что я никогда должным образом не ценил женское общество. Надо сказать, что хотя я вообще и не влюбчив, тем не менее до сих пор проводил много времени среди женщин. Я жил с матерью и сестрами и всегда мечтал о том, чтобы расстаться с ними. Они докучали мне своими заботами о моем здоровье и своими вторжениями в мою комнату, где переворачивали кверху дном тот хаос, которым я гордился, и учиняли, с моей точки зрения, еще больший беспорядок, хотя комната и приобретала более приветливый вид. После их ухода я никогда не мог найти нужных мне вещей. Но как я был бы рад теперь ощутить возле себя их присутствие и шелест их юбок, который так искренно ненавидел! Я уверен, что, если мне удастся попасть домой, я никогда больше не буду ссориться с ними. Пусть они с утра до ночи пичкают меня чем хотят, пусть они весь день вытирают пыль в моем кабинете и подметают его, — я буду спокойно смотреть на все это и благодарить судьбу за то, что у меня есть мать и столько сестер.
Все это заставило меня теперь задуматься. Где матери всех этих людей, плавающих на «Призраке»? Мне представляется неестественным, что эти люди совершенно оторваны от женщин и одни скитаются по свету. Грубость и дикость — неизбежные результаты этого. Окружающим меня людям следовало бы иметь жен, сестер, дочерей. Тогда они были бы мягче, человечнее и способны на сочувствие. А ведь никто из них не женат. Годами никто из них не испытывал на себе влияния хорошей женщины. В их жизни нет равновесия. Их мужественность, которая сама по себе есть нечто животное, чрезмерно развилась в них за счет духовной стороны природы, сократившейся и почти атрофированной.
Это компания холостяков, постоянно грубо сталкивающихся между собой и черствеющих от этих столкновений. Иногда мне даже начинает казаться, что у них и вовсе не было матерей. Может быть, они какой-нибудь полузвериной, получеловеческой породы, особый вид живых существ, не имеющих пола; может быть, они вывелись, как черепахи, из согретых солнцем яиц или получили жизнь каким-нибудь другим необычным способом. Свои дни они проводят в грубых драках и в конце концов умирают так же скверно, как жили.
Это новое направление мыслей побудило меня заговорить вчера вечером с Иогансеном. Это была первая частная беседа, которой он удостоил меня с начала путешествия. Он покинул Швецию, когда ему было восемнадцать лет, теперь же ему тридцать восемь, и за все это время он ни разу не побывал дома. Года два назад он встретил в Чили земляка и от него узнал, что его мать все еще жива.
— Теперь она, вероятно, уже порядком стара, — сказал он, задумчиво глядя на компас, и затем метнул колючий взор на Гаррисона, отклонившегося на один румб от курса.
— Когда вы в последний раз писали ей?
Он принялся высчитывать вслух:
— В восемьдесят первом… нет, в восемьдесят втором, кажется. Или в восемьдесят третьем? Да, в восемьдесят третьем. Десять лет тому назад. Писал из какого-то маленького порта на Мадагаскаре. Я служил тогда на торговом судне. Видите ли, — продолжал он, как будто обращаясь через океан к своей забытой матери, — каждый год я собирался домой. Так стоило ли писать? Год — это ведь только год. Но каждый год что-нибудь мешало мне поехать. Теперь же я стал штурманом, и дело изменилось. Когда я получу расчет во Фриско и соберу около пятисот долларов, я наймусь на какую-нибудь шхуну, идущую вокруг мыса Горн в Ливерпуль, и по дороге зашибу еще денег. Это окупит мне проезд оттуда домой. Тогда моей старушке не придется больше работать.
— Но неужели она еще работает? Сколько же ей лет?
— Под семьдесят, — ответил он. Затем с гордостью добавил: — У нас на родине работают со дня рождения и до самой смерти, поэтому мы и живем так долго. Я дотяну до ста.
Никогда не забуду я этого разговора. Это были последние слова, которые я от него слышал, и, может быть, последние, вообще произнесенные им.
Спустившись в каюту, чтобы улечься, я решил, что там душно спать. Ночь была тихая. Мы вышли из полосы пассатов, и «Призрак» еле полз вперед, со скоростью не больше одного узла. Захватив под мышку одеяло и подушку, я поднялся на палубу.
Проходя между Гаррисоном и компасом, вделанным в крышу каюты, я заметил, что на этот раз рулевой отклонился на целых три румба. Думая, что он заснул, и желая спасти его от наказания, я заговорил с ним. Но он не спал, глаза его были широко раскрыты. У него был настолько растерянный вид, что он не мог даже ответить мне.
— В чем дело? — спросил я. — Вы больны? Он покачал головой и глубоко вздохнул, как будто очнувшись от глубокого сна.
— Так вы бы держали курс получше, — посоветовал я.
Он повернул штурвал, и стрелка компаса, медленно повернувшись, установилась после нескольких колебаний на NNW.
Я снова поднял свои вещи и приготовился уйти, как вдруг что-то необычное за кормой привлекло мой взгляд. Чья-то жилистая мокрая рука ухватилась за перила. Потом другая появилась из темноты рядом с ней. С изумлением смотрел я на это. Что это за гость из морской глубины? Кто бы он ни был, я знал, что он взбирается на борт по лаглиню. Обрисовалась голова с мокрыми и взъерошенными волосами, и передо мной появилось лицо Вольфа Ларсена. Его правая щека была в крови, струившейся из раны на голове.
Энергичным усилием он втянул себя на борт и, очутившись на палубе, быстро огляделся, не видит ли его рулевой и не угрожает ли ему со стороны последнего опасность. Вода ручьями стекала с него, и я невольно прислушивался к ее журчанию. Когда он двинулся ко мне, я отступил, так как прочел смерть в его глазах.
— Постойте, Горб, — тихо сказал он. — Где штурман? Я покачал головой.
— Иогансен! — осторожно позвал он. — Иогансен!
— Где он? — осведомился он у Гаррисона.
Молодой матрос успел уже прийти в себя и довольно спокойно ответил:
— Не знаю, сэр. Недавно он прошел по палубе вперед.
— Я тоже шел вперед, но вы, очевидно, заметили, что вернулся я с обратной стороны. Вы можете объяснить это?
— Вы, наверное, были за бортом, сэр.
— Поискать его на кубрике, сэр? — предложил я.
Вольф Ларсен покачал головой.
— Вы не найдете его, Горб. Но вы мне нужны. Пойдем. Оставьте ваши вещи здесь.
Я последовал за ним. На шканцах все было тихо.
— Проклятые охотники, — проворчал он. — Так разленились, что не могут выстоять четыре часа на вахте.
Но на носу мы нашли трех спавших матросов. Капитан перевернул их и заглянул им в лицо. Они составляли вахту на палубе и, по корабельным обычаям, в хорошую погоду имели право спать, за исключением начальника, рулевого и дозорного.
— Кто дозорный? — спросил капитан.
— Я, сэр, — с легкой дрожью в голосе ответил Холиок, один из моряков. — Я только на минуту задремал, сэр. Простите, сэр. Больше этого не будет.
— Вы ничего не заметили на палубе?
— Нет, сэр, я…
Но Вольф Ларсен уже отвернулся, сердито буркнув что-то и оставив матроса протирать глаза от изумления, что он так дешево отделался.
— Теперь тише, — шепотом предупредил меня Вольф Ларсен, протискиваясь через люк, чтобы спуститься на бак.
Я с бьющимся сердцем последовал за ним. Я не знал, что нас ожидает, как не знал и того, что уже произошло. Но я знал, что была пролита кровь и что не по своей воле Вольф Ларсен очутился за бортом. Знаменательно было и отсутствие Иогансена.
Я впервые спускался на бак и нескоро забуду то зрелище, которое представилось мне, когда я остановился у подножья лестницы. Бак занимал треугольное помещение на самом носу шхуны, и вдоль трех его стен в два яруса тянулись койки. Их было всего двенадцать. Моя спальня дома была невелика, но все же она могла вместить двенадцать таких баков, а если принять во внимание высоту потолка, то и все двадцать. В этом помещении ютилось двенадцать человек, которые здесь и спали, и ели.
Тут пахло плесенью и чем-то кислым, и при свете качавшейся лампы я разглядел стены, сплошь увешанные морскими сапогами, дождевыми плащами и всевозможным тряпьем, грязным и чистым. Все эти предметы раскачивались взад и вперед с шуршащим звуком, напоминавшим шелест деревьев. Какой-то сапог глухо ударял через равные промежутки об стену. И хотя погода была тихая, балки и доски скрипели неумолчным хором и какие-то странные звуки неслись из бездны под полом.
Спящих все это нисколько не смущало. Их было восемь человек — две свободные от вахты смены, и спертый воздух был согрет их дыханием; слышались храп, вздохи, невнятное бормотанье — звуки, неизменно сопутствующие отдыху этих полулюдей, полузверей. Но действительно ли все они спали? И давно ли спали? Вот что, по-видимому, интересовало Вольфа Ларсена. Для решения этого вопроса он воспользовался приемом, напомнившим мне один из рассказов Боккаччо.
Он вынул лампу из ее качающейся оправы и подал мне. Свой обход он начал с первой койки от носа по штирборту. Наверху лежал канак Уфти-Уфти, великолепный матрос. Он спал лежа на спине и дышал тихо, как женщина. Одну руку он заложил под голову, другая лежала поверх одеяла. Вольф Ларсен двумя пальцами взял его за пульс и начал считать. Это разбудило канака. Он проснулся так же спокойно, как спал, и даже не пошевельнулся при этом. Он только широко открыл свои огромные черные глаза и, не мигая, уставился на нас. Вольф Ларсен приложил палец к губам, требуя молчания, и глаза снова закрылись.
На нижней койке лежал Луи, толстый и распаренный. Он спал непритворным и тяжелым сном. Когда Вольф Ларсен взял его за пульс, он беспокойно заерзал и на миг вывернулся так, что его тело опиралось только на плечи и пятки. Губы его зашевелились, и он изрек следующую загадочную фразу:
— Кварта стоит шиллинг. Но гляди в оба за своими трехпенсовиками, а то трактирщик мигом вклеит тебе лишних шесть.
Потом он повернулся на бок и с тяжелым вздохом произнес:
— Шесть пенсов — это «теннер», а шиллинг — «боб». Но что такое «пони», я не знаю.[1]
Удостоверившись в непритворности сна Луи и канака, Вольф Ларсен перешел к следующим двум койкам штирборта, занятым Личем и Джонсоном.
Когда капитан нагнулся к нижней койке, чтобы взять Джонсона за пульс, я, стоя с лампой в руках, увидел, как над бортом верхней койки осторожно показалась голова Лича, который хотел посмотреть, что происходит. Должно быть, он разгадал хитрость Вольфа Ларсена и понял неизбежность своего разоблачения, так как лампа вдруг исчезла из моих рук, и бак погрузился в темноту. В тот же миг он спрыгнул прямо на Вольфа Ларсена.
Первые секунды столкновения напоминали борьбу между быком и волком. Я слышал громкий взбешенный рев Вольфа Ларсена и неистовое кровожадное рычание Лича. Джонсон немедленно вмешался в драку. Его униженное поведение в последние дни было только хорошо продуманным обманом.
Это ночное сражение поразило меня таким ужасом, что я, весь дрожа, прислонился к лестнице и не мог подняться по ней. Меня снова охватила знакомая боль под ложечкой, всегда вызываемая во мне зрелищем физического насилия. В этот миг я ничего не видел, но до меня долетал звук ударов, глухой стук тела, ударяющегося о тело. Кругом шел треск, слышались учащенное дыхание и возгласы внезапной боли.
Должно быть, в заговоре на убийство капитана и штурмана участвовало несколько человек, так как по звукам я догадался, что Лич и Джонсон быстро получили подкрепление со стороны своих товарищей.
— Дайте мне нож, кто-нибудь! — кричал Лич.
— Двинь его по башке! Вышиби из него мозги! — вопил Джонсон.
Но Вольф Ларсен после своего первого рева не издал больше ни звука. Он молча и свирепо боролся за свою жизнь. Ему приходилось туго. Сразу же сбитый с ног, он не мог подняться, и я понимал, что, несмотря на чудовищную силу, положение было бы для него безнадежно. О ярости их борьбы я получил весьма наглядное представление, так как был сбит с ног их сцепившимися телами и при этом больно ушибся. Однако посреди суматохи мне удалось заползти в одну из нижних коек и таким образом убраться с дороги.
— Все сюда! Мы его держим! Попался! — слышал я выкрики Лича.
— Кто? — спрашивали проснувшиеся, не понимая, что происходит.
— Кровопийца штурман! — хитро ответил Лич, с трудом произнося слова.
Его сообщение было встречено возгласами радости, и с этой минуты Вольфу Ларсену пришлось отбиваться от семерых дюжих матросов, наседавших на него. Луи, я полагаю, не принимал участия в борьбе. Бак гудел, как улей, потревоженный вором.
— Эй вы, что там у вас внизу? — крикнул через люк Лэтимер, слишком осторожный, чтобы спуститься в этот ад кипевших во мраке страстей.
— Неужели ни у кого нет ножа? Дайте мне нож! — умолял Лич в минуту временного затишья.
Многочисленность нападавших повредила им. Они мешали друг другу, а Вольф Ларсен, имевший перед собою лишь одну цель, в конце концов достиг ее. Цель его была — пробраться по полу к лестнице. Несмотря на полный мрак, я по звукам следил за его передвижением. Только такой силач мог сделать то, что сделал он, когда добрался до лестницы. Шаг за шагом, перебирая по ступенькам руками, он поднял свое тело от пола и встал во весь рост, преодолевая усилия тащивших его вниз людей. Потом он с героическими усилиями начал взбираться по лестнице. Конец этой сцены я не только слышал, но и видел, так как Лэтимер принес наконец фонарь и опустил его над люком. Вольф Ларсен, кажется, уже почти добрался до верха, его закрывали от меня облепившие его матросы. Эта кишевшая масса напоминала огромного, многоногого паука и раскачивалась взад и вперед в такт ровной качке шхуны. Мало-помалу, шаг за шагом, с большими остановками вся эта масса ползла кверху. Раз она дрогнула и чуть не упала вниз, но равновесие восстановилось, и движение кверху началось снова.
— Кто это? — крикнул Лэтимер.
При свете фонаря я увидел его склоненное над люком изумленное лицо.
— Я, Ларсен, — донесся из середины кучи приглушенный голос.
Лэтимер протянул вниз свободную руку. Снизу протянулась рука и ухватилась за нее. Лэтимер потянул, и следующие две ступеньки были пройдены быстро. Тогда показалась другая рука Ларсена и ухватилась за край люка. Качавшаяся внизу масса отделилась от лестницы, но матросы все еще цеплялись за своего ускользавшего врага. Постепенно они начали отваливаться, по мере того как Ларсен сметал их, ударяя об острый край трапа, и отбивал их ногами. Последним был Лич, свалившийся с самого верха лестницы на распростертых внизу матросов. Вольф Ларсен и фонарь исчезли, и мы остались в темноте.
Глава XV
Со стонами и ругательствами матросы стали подниматься на ноги.
— Зажгите спичку, я вывихнул себе большой палец, — сказал один из матросов, Парсонс, смуглый и мрачный человек, служивший рулевым в лодке Стэндиша, в которой Гаррисон был гребцом.
— Пощупай на бимсах, они там, — сказал Лич, присаживаясь на край койки, где я притаился.
Послышались шорох и чирканье спичек, потом тускло вспыхнула коптящая лампа, и при ее мрачном свете босоногие матросы принялись рассматривать свои ушибы и раны. Уфти-Уфти захватил палец Парсонса, сильно дернул его и вправил на место. В то же время я заметил, что у самого канака пальцы разодраны до кости. Он показывал их, скаля свои великолепные белые зубы и объясняя, что получил эти раны, когда ударил Вольфа Ларсена в зубы.
— Так это ты, черное пугало? — воинственно обратился к нему Келли, бывший грузчик, первый раз выходивший в море и состоявший гребцом при Керфуте.
При этих словах он выплюнул изо рта несколько зубов и приблизил к Уфти-Уфти свое разъяренное лицо. Канак отпрыгнул к своей койке и вернулся, размахивая длинным ножом.
— А, брось! Надоели вы мне! — вмешался Лич.
Очевидно, несмотря на свою молодость и неопытность, он был коноводом на баке.
— Ступай прочь, Келли, оставь Уфти в покое. Как мог он узнать тебя в темноте, черт возьми!
Келли нехотя повиновался, а канак благодарно сверкнул своими белыми зубами. Он был красив. Линии его фигуры были женственны, а в больших глазах таилась мечтательность, казалось бы, противоречащая его вполне заслуженной репутации драчуна и забияки.
— Как ему удалось уйти? — спросил Джонсон.
Он сидел на краю своей койки, и вся его фигура выражала крайнее разочарование и уныние. Он все еще тяжело дышал от сделанных усилий. Во время борьбы с него сорвали рубашку; кровь из раны на щеке текла на обнаженную грудь и красной струйкой сбегала по ноге на пол.
— Удалось, потому что он дьявол. Говорил ведь я вам, — ответил Лич; он вскочил, и слезы отчаяния стояли у него в глазах. — И ни у кого из вас вовремя не оказалось ножа! — жаловался он.
Но в остальных проснулся страх ожидавшихся последствий, и они не слушали его.
— Как он может узнать, кто с ним дрался? — спросил Келли и, свирепо оглянувшись кругом, добавил: — Если никто из нас не донесет.
— Для этого ему стоит только взглянуть на нас, — ответил Парсонс. — Одного взгляда на тебя будет достаточно.
— Скажи ему, что палуба поднялась и дала тебе по зубам, — усмехнулся Луи.
Он был единственный не слезавший с койки и торжествовал, что на нем нет следов ранений, которые свидетельствовали бы о его участии в ночном побоище.
— Ужо будет вам завтра, когда он увидит ваши рожи, — захлебывался он.
— Мы скажем, что приняли его за штурмана, — сказал кто-то. А другой добавил: — Ну, а я скажу, что услышал шум, соскочил с койки и сразу же получил по морде за свое беспокойство. Но, понятно, я не остался в долгу, а кто и что — не знаю, темно было.
— А попал-то ты в меня, конечно, — закончил за него Келли, просияв на миг.
Лич и Джонсон не принимали участия в этом разговоре, и было ясно, что товарищи смотрят на них как на людей обреченных, у которых больше нет надежды. Лич некоторое время терпеливо слушал их, но потом взорвался.
— Надоели вы мне! Растяпы! Если бы вы поменьше мололи языком да больше работали руками, ему был бы уже конец. Почему ни один из вас не подал мне ножа, когда я кричал? Черт бы вас взял! И чего вы нюни разводите, как будто он вас может убить? Вы ведь сами отлично знаете, что он этого не сделает. Он не может себе это позволить. Здесь нет корабельных агентов, и ему некем заменить вас. — Вы нужны ему для дела. Кто без вас стал бы грести и править на лодках и обслуживать шхуну? Вот меня и Джонсона ждет музыка. Ступайте по койкам и заткнитесь. Я хочу поспать.
— Что верно, то верно, — отозвался Парсонс. — Пожалуй, убить-то он нас не убьет, но, помяните мое слово, жарко нам придется. Ад покажется нам холодным местом после этой шхуны.
Все это время я с тревогой думал о том, что будет, когда они заметят меня. Я не сумел бы пробиться наверх, как Вольф Ларсен. В этот миг Лэтимер крикнул через люк:
— Горб, капитан зовет вас!
— Его здесь нет! — ответил Парсонс.
— Нет, я здесь! — крикнул я, появляясь на свет и стараясь придать своему голосу твердость.
Матросы глядели на меня в замешательстве. На их лицах отражались страх и злоба, им порождаемая.
— Иду! — заорал я Лэтимеру.
— Нет, врешь! — Келли стал между мной и лестницей, протягивая руку к моему горлу. — Ах ты, подлая гадина! Я тебе заткну глотку!
— Пусти его, — приказал Лич.
— Ни за что на свете, — последовал сердитый ответ.
Лич, сидевший на краю койки, даже не пошевельнулся.
— Пусти его, говорю я, — повторил он, и на этот раз в его голосе зазвенел металл.
Ирландец колебался: я шагнул к нему, и он отступил в сторону. Достигнув лестницы, я повернулся и обвел глазами круг зверских и озлобленных лиц, глядевших на меня из полумрака. Внезапное и глубокое сочувствие проснулось во мне. Я вспомнил слова кока. Как Бог, должно быть, ненавидит их, если подвергает таким мукам!
— Поверьте мне, я ничего не видел и не слышал, — спокойно произнес я.
— Говорю вам, что он не выдаст, — услышал я за собой слова Лича. — Он любит капитана не больше, чем мы с вами.
Я нашел Вольфа Ларсена в его каюте. Исцарапанный, весь в крови, он ждал меня и приветствовал своей иронической усмешкой:
— Ну, приступайте к работе, доктор! По-видимому, в этом плавании вам предстоит обширная практика. Не знаю, как «Призрак» обошелся бы без вас. И если бы я был способен на высокие чувства, то я бы сказал, что его хозяин глубоко признателен вам.
Я уже хорошо был знаком с устройством простой судовой аптечки «Призрака», и пока я кипятил на печке воду и приготовлял все нужное для перевязки, капитан, смеясь и болтая, расхаживал по каюте и хладнокровно рассматривал свои раны. Я никогда не видал его обнаженным и был поражен. Физическая красота никогда не приводила меня в экстаз, но я был слишком художником, чтобы не оценить это чудо.
Должен признаться, что я был очарован совершенством линий фигуры Вольфа Ларсена и его жуткой красотой. Я видел людей на баке. Многие из них обладали могучими мускулами, но у всех имелся какой-нибудь недостаток: слишком сильное или слабое развитие какой-нибудь части тела, нарушавшее симметрию, искривление, чересчур длинные или очень короткие ноги, излишняя жилистость или костлявость. Только у Уфти-Уфти была хорошая фигура, да и то слишком женственная.
Но Вольф Ларсен был идеальным типом мужчины, достигшим почти божественного совершенства. Когда он ходил или поднимал руки, огромные мускулы вздувались и двигались под его атласной кожей. Я забыл сказать, что его бронзовый загар спускался только до шеи. Его тело благодаря скандинавскому происхождению было белым, как у женщины. Я помню, как он поднял руку, чтобы ощупать рану на голове, и мышцы, как живые, заходили под своим белым покровом. Это были те же мышцы, которые недавно чуть не лишили меня жизни и которые на моих глазах наносили столько страшных ударов. Я не мог оторвать от него глаз, стоял и смотрел, а стерильный бинт выпал у меня из рук и, разматываясь, покатился по полу.
Капитан заметил, что я смотрю на него.
— Бог дал вам красивое сложение, — сказал я.
— Вы находите? — отозвался он. — Я сам часто об этом думал и недоумевал, к чему это.
— Высшая цель… — начал я.
— Польза! — прервал он меня. — Все в этом теле приспособлено для пользы. Эти мускулы созданы для того, чтобы хватать и рвать, уничтожать то живое, что станет между мною и жизнью. Но подумали ли вы о других живых существах? У них тоже как-никак есть мускулы, также предназначенные для того, чтобы хватать, рвать и уничтожать. И когда они становятся между мною и жизнью, я хватаю их, рву на части, уничтожаю. Этого нельзя объяснить высшей целью, а пользой — можно.
— Это некрасиво, — протестовал я.
— Вы хотите сказать, что жизнь некрасива, — улыбнулся он. — Но вы говорите, что я сложен хорошо. Видите вы это?
Он широко расставил ноги, как будто прирос к полу каюты. Узлы, хребты и возвышения его мускулов задвигались под кожей.
— Пощупайте! — приказал он.
Они были тверды, как железо, и я заметил, что все его тело как-то подобралось и напряглось. Мускулы волнисто круглились на бедрах, вдоль спины и между плеч. Руки слегка приподнялись, их мышцы сократились, пальцы скривились, как когти. Даже глаза изменили свое выражение, в них появилась настороженность, расчет и боевой огонек.
— Устойчивость, равновесие, — сказал он, на миг принимая более спокойную позу. — Ноги для того, чтобы упираться в землю, а руки, зубы и ногти для того, чтобы бороться и убивать, стараясь не быть убитым. Цель? Польза — более точное слово.
Я не спорил. Передо мной был механизм первобытного зверя, и это произвело на меня такое же сильное впечатление, как если бы я видел машины огромного броненосца или огромного трансатлантического парохода.
Помня жестокую схватку на баке, я был поражен незначительностью повреждений, полученных Вольфом Ларсеном. Могу похвалиться, что неплохо перевязал их. Кроме немногих более серьезных ран, остальные оказались простыми царапинами. Удар, полученный им перед тем, как он упал за борт, разорвал ему на несколько сантиметров кожные покровы головы. Эту рану я промыл по его указаниям и зашил, предварительно обрив ее края. Кроме того, одна нога его была сильно разодрана, словно ее искусал бульдог. Он объяснил мне, что один из матросов вцепился в нее зубами в начале схватки, и он так и втащил его до верхушки лестницы. Лишь там матрос выпустил ногу.
— Кстати, Горб, я заметил, что вы толковый малый, — заговорил Вольф Ларсен, когда я закончил свою работу. — Как вы знаете, я остался без штурмана. Отныне вы будете стоять на вахте, получать семьдесят пять долларов в месяц и всем будет приказано называть вас «мистер ван Вейден».
— Вы ведь знаете, я… я… и понятия не имею о навигации, — испугался я.
— Этого и не требуется.
— Право, я не стремлюсь к высоким постам, — протестовал я. — Жизнь и так нелегко дается мне в моем теперешнем скромном положении. У меня нет опыта. Как вы видите, посредственность тоже имеет свои преимущества.
Он улыбнулся так, как будто мы с ним отлично поладили.
— Я не хочу быть штурманом на этом дьявольском корабле! — с негодованием вскричал я.
Его лицо сразу стало жестоким, и в глазах появился безжалостный блеск. Он подошел к двери каюты и сказал:
— А теперь, мистер ван Вейден, доброй ночи!
— Доброй ночи, мистер Ларсен, — чуть слышно ответил я.
Глава XVI
Не могу сказать, чтобы должность штурмана доставляла мне много удовольствия, если не считать того, что я был избавлен от мытья посуды. Я не знал самых простых штурманских обязанностей, и мне пришлось бы плохо, если бы матросы не сочувствовали мне. Я не умел обращаться со снастями и ничего не смыслил в работе с парусами. Но матросы старались учить меня — особенно хорошим наставником оказался Луи, — и у меня не было неприятностей с моими подчиненными.
Другое дело — охотники. Все они более или менее были знакомы с морем и смотрели на мое штурманство как на шутку. Действительно, это было смешно, что я, сухопутная крыса, исполнял обязанности штурмана, хотя быть предметом насмешек мне совсем не хотелось. Я не жаловался, но Вольф Ларсен сам требовал в отношении меня самого строгого соблюдения этикета, какого никогда не удостаивался бедный Иогансен.
Ценою неоднократных стычек, угроз и ворчанья он привел охотников к повиновению. От носа до кормы меня титуловали «мистер ван Вейден», и только в неофициальных случаях Вольф Ларсен называл меня Горбом.
Это было забавно. Иногда во время обеда ветер крепчал на несколько баллов, и когда я вставал из-за стола, капитан говорил мне: «Мистер ван Вейден, будьте добры поворотить оверштаг на левый галс». Я выходил на палубу, подзывал Луи и осведомлялся у него, что нужно сделать. Через несколько минут, усвоив его указания и вполне овладев маневром, я начинал распоряжаться. Помню случай в самом начале, когда Вольф Ларсен появился на сцене, как раз когда я начал командовать. Он покуривал сигару и спокойно смотрел, пока все не было исполнено. Потом остановился около меня на юте.
— Горб, — сказал он, — впрочем, простите, мистер ван Вейден. Я поздравляю вас. Мне кажется, что теперь вы можете отправить отцовские ноги обратно в могилу. Вы нашли свои собственные и уже научились стоять на них. Немного упражнения со снастями и парусами, немного опыта с бурями, и к концу плавания вы сумеете командовать любой каботажной шхуной.
Этот период между смертью Иогансена и прибытием к месту промыслов был для меня самым приятным временем на «Призраке». Вольф Ларсен был не слишком строг, матросы помогали мне, и у меня больше не было столкновений с Томасом Мэгриджем. Должен признать, что по мере того как проходили дни, я начал испытывать некоторую тайную гордость. Как ни фантастично было мое положение — сухопутного жителя, очутившегося вторым по рангу на корабле, — я справлялся с делом хорошо. Я гордился собой и полюбил плавное покачивание под ногами палубы «Призрака», направлявшегося по тропическому морю на северо-запад, к тому острову, где мы должны были пополнить запас пресной воды.
Но мое счастье было непрочно. Это было лишь время сравнительного благополучия между большими несчастьями в прошлом и такими же в будущем, ибо «Призрак» был и оставался ужасным сатанинским кораблем. На нем не было ни минуты покоя. Вольф Ларсен припоминал матросам покушение на его жизнь и трепку, которую они задали ему на баке. Утром, днем и даже ночью он старался всячески донимать их.
Он хорошо понимал психологическое значение мелочей и умел мелочами доводить свой экипаж до бешенства. При мне он, вызвав Гаррисона, приказал ему убрать с койки положенную не на место малярную кисть и разбудил двух подвахтенных только для того, чтобы они пошли за Гаррисоном и проверили, исполнил ли он приказание. Это, конечно, пустяк, но его изобретательный ум придумывал их тысячи, и можно себе представить, какое настроение это вызывало на баке.
Ропот продолжался, и отдельные вспышки повторялись неоднократно. Сыпались удары, и двое или трое матросов постоянно возились с повреждениями, нанесенными им их хозяином-зверем. Общее выступление было невозможно ввиду большого запаса оружия на кубрике и в кают-компании. От дьявольского темперамента Вольфа Ларсена особенно страдали Лич и Джонсон, и глубокая грусть в глазах последнего заставляла сжиматься мое сердце.
Лич относился к своему положению иначе. В нем самом было много зверя. Он весь горел неукротимой яростью, не оставлявшей места для горя. На его губах застыла злобная усмешка, и при виде Вольфа Ларсена с них срывалось угрожающее рычание. Он следил глазами за Вольфом Ларсеном, как зверь за своим сторожем, и злоба клокотала в его горле.
Помню, как однажды в ясный день я дотронулся на палубе до его плеча, желая отдать ему какое-то приказание. Он стоял ко мне спиной и при первом же прикосновении моей руки отскочил от меня с диким криком. Он на миг принял меня за ненавистного капитана.
Он и Джонсон убили бы Вольфа Ларсена при первой же возможности, но только такая возможность все не представлялась. Вольф Ларсен был слишком хитер, а кроме того, у них не было подходящего оружия. Одними кулаками они ничего не могли достигнуть. Время от времени капитан показывал свою силу Личу, который всегда давал сдачи и кидался на него, как дикая кошка, пуская в ход и зубы, и ногти, но в конце концов падал на палубу без сил и часто даже без сознания. И все же он никогда не отказывался от новой схватки. Дьявол в нем бросал вызов дьяволу, сидевшему в Вольфе Ларсене. Стоило им обоим одновременно появиться на палубе, как начинались проклятия, рычания, драка. Один раз я видел, что Лич кинулся на Вольфа Ларсена без всякого предупреждения или видимого повода. Однажды он швырнул в капитана свой тяжелый кинжал, пролетевший всего в дюйме от его горла. Другой раз он бросил в него с реи стальной драек. Сложно было попасть в цель при качке, но острие инструмента, просвистав по воздуху с высоты семидесяти футов, мелькнуло возле самой головы Вольфа Ларсена, когда тот показался из люка, и вонзилось на целых пять сантиметров в твердую палубную обшивку. Потом он пробрался на кубрик, завладел заряженным дробовиком и собирался выскочить с ним на палубу, когда его перехватил и обезоружил Керфут.
Я часто задавал себе вопрос, почему Вольф Ларсен не убьет его и не положит всему этому конец. Но он только смеялся и, казалось, наслаждался опасностью. В этой игре была для него какая-то прелесть, подобная тому удовольствию, которое доставляет укротителям диких зверей их работа.
— Жизнь приобретает остроту, — объяснял он мне, — когда ее держит в своих руках другой. Человек по природе игрок, а жизнь — самая крупная его ставка. Чем больше риск, тем острее ощущение. Зачем я стал бы отказывать себе в удовольствии взвинчивать Лича до последних пределов? Этим я ему же оказываю услугу. Мы оба переживаем сильнейшие ощущения. Его жизнь богаче, чем у любого другого матроса на баке, хотя он и не сознает этого. Он имеет то, чего нет у них, — цель, поглощающую его всего: желание убить меня и надежду, что это ему удастся. Право, Горб, он живет богатой и высокой жизнью. Я сомневаюсь, чтобы он когда-либо жил такой полной и острой жизнью, и иногда искренно завидую ему, когда вижу его на вершине страсти и исступления.
— Но ведь это трусость! трусость! — воскликнул я. — Все преимущества на вашей стороне.
— Кто из нас двоих, вы или я, больший трус? — серьезным тоном спросил он. — Попадая в неприятное положение, вы вступаете в компромисс с вашей совестью. Если бы вы действительно были на высоте и оставались верны себе, вы должны были бы взять сторону Лича и Джонсона. Но вы боитесь, боитесь! Вы хотите жить. Жизнь в вас кричит, что она хочет жить, чего бы это ни стоило. Вы влачите презренную жизнь, изменяете вашим идеалам, грешите против своей морали и, если есть ад, прямым путем ведете туда свою душу. Ба! Я выбрал себе более достойную роль. Я не грешу, так как остаюсь верен велениям жизни во мне. Я искренен, по крайней мере, со своей совестью, чего вы не можете сказать о себе.
В том, что он говорил, была своя правда. Быть может, я, в самом деле, праздновал труса. Чем больше я размышлял об этом, тем яснее сознавал, что должен поступить так, как он подсказывал мне, то есть примкнуть к Джонсону и Личу и вместе с ними постараться убить его. В этом, мне кажется, сказалось наследие моих суровых предков пуритан, оправдывавших даже убийство, если оно делается для благой цели. Я не мог отделаться от этих мыслей. Освободить мир от такого чудовища казалось мне актом высшей морали. Человечество станет от этого только счастливее, а жизнь — лучше и приятнее.
Я раздумывал об этом, ворочаясь на своей койке в долгие бессонные ночи, и перебирал в уме все факты. Во время ночных вахт, когда Вольф Ларсен был внизу, я беседовал с Джонсоном и Личем. Оба они потеряли всякую надежду: Джонсон из-за мрачного склада своего характера, а Лич — потому, что истощил свои силы в тщетной борьбе. Однажды он взволнованно схватил мою руку и сказал:
— Вы честный человек, мистер ван Вейден! Но оставайтесь на своем месте и помалкивайте. Мы мертвые люди, я знаю. И все-таки в трудную минуту вы, может быть, сумеете помочь нам.
На следующий день, когда с подветренной стороны перед нами вырос остров Уэйнрайта, атакованный Личем Вольф Ларсен набросился и на Джонсона и поколотил их обоих. Тут он и изрек пророческие слова:
— Лич, — сказал он, — вы знаете, что я когда-нибудь убью вас?
Матрос в ответ только зарычал.
— А что касается вас, Джонсон, то вам так надоест жизнь, что вы сами броситесь за борт, не ожидая, пока я прикончу вас. Вот увидите.
— Это внушение, — обратился он ко мне. — Держу пари на ваше месячное жалованье, что он это сделает.
Я питал надежду, что его жертвы найдут случай спастись, когда мы будем наполнять водой наши бочонки, но Вольф Ларсен слишком удачно выбрал для этого место: «Призрак» лег в дрейф в полумиле за линией прибоя, окаймлявшей пустынный берег. Здесь открывалось глубокое ущелье с обрывистыми, каменистыми стенами, по которым никто не мог бы вскарабкаться наверх. И здесь, под непосредственным наблюдением съехавшего на берег капитана, Лич и Джонсон наполняли бочонки и скатывали их к берегу. Бедняги не имели шансов вырваться ни на одной из шлюпок.
Но Гаррисон и Келли сделали такую попытку. Они составляли экипаж одной из лодок, и их задача была курсировать между шхуной и берегом и каждый раз перевозить по одному бочонку. Перед самым обедом, двинувшись с пустым бочонком к берегу, они внезапно изменили курс и отклонились влево, стремясь обогнуть мыс, далеко выступавший в море и отделявший их от свободы. За ним были расположены живописные деревушки японских колонистов и веселые долины, глубоко вдававшиеся в середину острова. Попав туда, оба матроса могли бы посмеяться над Вольфом Ларсеном.
Гендерсон и Смок все утро бродили по палубе, и теперь я понял, в чем дело. Достав свои ружья, они неторопливо открыли огонь по дезертирам. Это была хладнокровная демонстрация искусства стрельбы в цель. Сначала их пули безвредно шлепались в воду с обеих сторон лодки, но потом они начали ложиться все ближе и ближе. Люди в лодке гребли изо всех сил.
— Смотрите, я прострелю правое весло Келли, — сказал Смок и прицелился более тщательно.
Я увидел в бинокль, как после выстрела весло разлетелось в щепы. То же самое Гендерсон проделал с правым веслом Гаррисона. Лодка завертелась на месте. Быстро были перебиты и два других весла. Матросы пытались грести обломками, но и те были выбиты у них из рук. Тогда Келли оторвал доску от дна лодки, начал работать ею, но с криком боли выронил ее, когда и она сломалась, поранив ему руку. Тогда беглецы покорились своей участи и предоставили лодку волнам, пока ее не взяла на буксир посланная Вольфом Ларсеном вторая лодка, которая и доставила их на борт.
К вечеру мы подняли якорь и ушли. Теперь нам предстояли три или четыре месяца охоты. Мрачная перспектива, и я с тяжелым сердцем занимался своим делом. На «Призраке» установилось почти похоронное настроение. Вольф Ларсен валялся на своей койке в одном из своих странных и ужасных припадков головной боли. Гаррисон беспечно стоял у руля, опираясь на штурвал, как будто был утомлен весом собственного тела. Остальные хранили угрюмое молчание. Я наткнулся на Келли, который скорчился у переднего люка, спрятав голову в колени и охватив ее руками, в позе безысходного отчаяния.
Джонсон лежал, растянувшись, на самом носу и следил, как пена вздымается у форштевня шхуны. Я с ужасом вспомнил пророческие слова Вольфа Ларсена. Мне казалось, что его внушение начинало действовать. Я попытался изменить направление мыслей Джонсона и позвал его, но он только грустно улыбнулся мне и не тронулся с места.
Когда я вернулся на корму, ко мне подошел Лич.
— Я хочу попросить вас кое о чем, мистер ван Вейден, — сказал он. — Если вам когда-нибудь удастся вернуться в Фриско, то не откажите отыскать Матта Мак-Карти. Это мой старик. Он живет на Холме, за пекарней Мэйфера. У него сапожная лавочка. Его знают все, и вам нетрудно будет его найти. Скажите ему, что я сожалею о том горе, которое доставил ему, и… и скажите ему еще за меня: «Да хранит тебя Бог».
Я кивнул, ответив:
— Мы все вернемся в Сан-Франциско, Лич, и я вместе с вами пойду повидать Матта Мак-Карти.
— Хотелось бы верить в это, — ответил он, пожимая мне руку. — Но не могу. Вольф Ларсен покончит со мной, я знаю. Я только хочу, чтобы это было поскорее.
Когда он ушел, я почувствовал в своей душе такое же желание. Неизбежное пусть случится поскорее. Общая подавленность покрыла своим плащом и меня. Гибель казалась неотвратимой. Час за часом шагая по палубе, я чувствовал все яснее, что начинаю поддаваться отвратительным идеям Вольфа Ларсена. К чему все на свете? Где величие жизни, раз она допускает такое опустошение человеческих душ? Жизнь — дешевая и скверная штука, и чем скорее ей конец, тем лучше. Покончить с ней, и баста! Как Джонсон, я нагнулся через перила и не отрывал глаз от моря, с уверенностью, что рано или поздно я буду опускаться вниз, вниз, в холодные, зеленые пучины забвения.
Глава XVII
Странно, но, несмотря на мрачные предчувствия, на «Призраке» все еще не произошло ничего особенного. Мы плыли на северо-запад, пока не достигли берегов Японии и не наткнулись на большое стадо котиков. Явившись сюда из неведомых просторов Тихого океана, они направлялись на север, к пустынным островкам Берингова моря. Повернули и мы за ними к северу, свирепствуя и разрушая, бросая ободранные туши акулам и засаливая шкуры, которым впоследствии предстояло украшать гордые плечи женщин больших городов.
Это было безумное избиение, производившееся во славу женщин. Мяса и жира никто не ел. После дня успешной охоты наши палубы были завалены шкурами и телами, скользкими от жира и крови, и по доскам текли красные ручейки. Мачты, снасти и перила — все было забрызгано кровью. А люди, с обнаженными и окровавленными руками, словно мясники, делали свое дело, сдирая свежевальными ножами шкуры с убитых ими красивых морских животных.
В мои обязанности входило считать шкуры, поступавшие на борт с лодок, наблюдать за свежевальной работой и за уборкой после нее палуб. Это было неприятное занятие. Моя душа и мой желудок возмущались против него. Но мне было полезно командовать таким количеством народа. Это развивало во мне мой скромный запас административных способностей. Я сознавал, что крепчаю и грубею, и это не могло не быть полезным для «Сисси» ван Вейдена.
Я начал сознавать, что никогда уже не буду прежним человеком. Хотя мои надежды и моя вера в человеческую жизнь все еще сопротивлялись разрушительной критике Вольфа Ларсена, последний все же успел во многом переделать меня. Он раскрыл предо мною реальный мир, о котором я раньше практически ничего не знал, так как избегал его. Я научился ближе присматриваться к реальной жизни, спустился из мира абстракций в мир фактов.
Теперь, когда мы достигли промыслов, я больше времени, чем когда-либо, проводил с Вольфом Ларсеном. Когда стояла хорошая погода и мы оказывались посреди стада, весь экипаж был занят в лодках, а на борту оставались только мы с ним да Томас Мэгридж, которого мы не принимали в расчет. Но нам не приходилось сидеть без дела. Шесть лодок веером расходились от шхуны, пока расстояние между первой наветренной и первой подветренной лодками не достигало десяти или двадцати миль. Потом они плыли прямым курсом, пока ночь или плохая погода не загоняли их обратно. Мы же должны были направлять «Призрак» в подветренную сторону, к крайней лодке, для того, чтобы остальные могли с попутным ветром подойти к нам в случае шквала или угрозы бури.
Нелегкая задача для двух человек, особенно при свежем ветре, справляться с таким судном, как «Призрак», править рулем, следить за лодками, ставить или убирать паруса. Мне пришлось учиться всему этому, и я быстро делал успехи. Управление рулем далось мне легко. Но взбегать наверх, к реям, и раскачиваться, вися на руках, когда мне нужно было лезть еще выше, уже не было так легко. Но и это я усвоил быстро, так как чувствовал какое-то необъяснимое желание оправдать себя в глазах Вольфа Ларсена, доказать свое право на жизнь, основанное не на одном только уме. И даже настало время, когда мне доставляло радость взбираться на самую верхушку мачты и, уцепившись за нее ногами, с жуткой высоты осматривать в бинокль море в поисках лодок.
Помню, как в один чудный день лодки вышли спозаранку, и отзвуки выстрелов, охотников, постепенно удаляясь, замерли совсем, когда лодки рассеялись по широкому океанскому простору. С запада тянул едва заметный ветерок. Но и он затих, пока мы выполняли наш обычный маневр в подветренную сторону. С вершины мачты я видел, как все шесть лодок, одна за другой, исчезли за выпуклостью земли, преследуя плывших на запад котиков. Шхуна чуть покачивалась на тихой поверхности и не могла следовать за лодками. Вольф Ларсен начал беспокоиться. Барометр упал, и небо на востоке не нравилось капитану. Он внимательно изучал его.
— Если нагрянет оттуда, — сказал он, — и отнесет нас от лодок, то опустеют койки на кубрике и баке.
К одиннадцати часам море стало гладким, как зеркало. В полдень была невыносимая жара, хотя мы находились уже в северных широтах. В воздухе ни малейшего ветерка. Душная, гнетущая атмосфера напоминала мне погоду, какая бывает в Калифорнии перед землетрясением. Чувствовалось что-то зловещее. Каким-то необъяснимым путем зарождалось сознание близкой опасности. Понемногу весь восточный небосклон затянулся тучами, нависшими над нами подобно гигантским черным горам. Так ясно были видны в них ущелья, перевалы и пропасти, что глаз невольно искал белую линию прибоя и пещеры, где море с ревом бросается на берег. А шхуна все еще плавно покачивалась на тихой воде, и ветра не было.
— Это не шквал, — сказал Вольф Ларсен. — Природа собирается встать на дыбы, и когда она заревет во всю глотку, придется уж нам поплясать, Горб, и в дальнейшем обойтись половиной наших лодок. Полезайте-ка наверх и отдайте марселя.
— Но что будет, если шторм заревет? Ведь нас только двое! — ответил я с ноткой протеста в голосе.
— Ну что же, мы должны воспользоваться первыми порывами и добраться до наших лодок прежде, чем сорвет у нас паруса. Мачты выдержат, и придется нам с вами тоже выдержать, хотя будет несладко.
Штиль продолжался. Мы пообедали на скорую руку. Меня тревожило отсутствие восемнадцати человек, находившихся в море, где-то за горизонтом. Небесный горный хребет медленно надвигался на нас. Вольфа Ларсена это, по-видимому, не особенно смущало, хотя, когда мы вышли на палубу, я заметил, как у него чуть-чуть вздрогнули ноздри. Лицо его было сурово, с жесткими линиями, но в глазах — голубых, ясно-голубых в этот день — был странный блеск, какой-то яркий, мерцающий свет. Меня поразило, что он был весел какой-то свирепой вероятностью, что он счастлив предстоящей борьбой, что он захвачен великой минутой, когда стихия жизни собиралась обрушиться на него.
Не заметив меня и, может быть, даже бессознательно, он расхохотался насмешливо и презрительно в лицо приближавшемуся шторму. Как сейчас вижу его стоящим, словно пигмей из «Тысяча и одной ночи» перед каким-то злым гением. Он бросал вызов судьбе и ничего не боялся.
Он прошел в камбуз.
— Кок, когда покончишь в камбузе, ты будешь нужен на палубе. Приготовься, тебя позовут.
— Горб, — сказал он, заметив мой изумленный взор, — это получше виски, хотя ваш Омар этого и не понимал. В конце концов, он не так уж умел пользоваться жизнью.
Теперь уже нахмурилась и западная половина неба. Солнце потускнело и скрылось во мгле. Было два часа дня, и вокруг нас сгустился призрачный полумрак, прорезываемый беглыми багровыми лучами. В этом багровом свете лицо Вольфа Ларсена разгоралось все ярче, и моему возбужденному воображению мерещилось сияние вокруг его головы. В воздухе будто висела какая-то сверхъестественная тишина, хотя вокруг уже зарождались предвестники звука и движения. Духота становилась невыносимой. Пот выступил у меня на лбу, и я чувствовал, как он катился по моим щекам. Мне казалось, что я падаю в обморок, и я вынужден был ухватиться за перила.
И вот ощутилось едва заметное дуновение. Как легкий шепот, прилетело оно с востока и исчезло. Нависшие паруса не шелохнулись, но мое лицо ощутило это движение воздуха как приятную свежесть.
— Кок, — тихо позвал Вольф Ларсен.
Показалось жалкое, покрытое рубцами лицо Томаса Мэгриджа.
— Полезай на бушприт, отдай нижний лиссель и перебрось его. А потом опять закрепи шкот. Если перепутаешь, то тебе в жизни больше не придется ошибаться. Понял?
— Мистер ван Вейден, будьте готовы переменить грот. Потом вернитесь к марселям и подымите их как можно скорее — чем скорее вы это сделаете, тем легче вам будет. Что касается кока, если он станет мешкать, дайте ему по переносице.
Мне доставил удовольствие скрытый в этих словах комплимент и то, что приказания капитана не сопровождались угрозами по отношению ко мне. Нос шхуны был обращен к северо-западу, и капитан хотел сделать поворот при первом же порыве ветра.
— Ветер будет бакштаг, — объяснил он мне. — Судя по последним выстрелам, лодки отклонились немного к югу.
Он повернулся и пошел на корму к штурвалу. Я же прошел на нос и занял свое место у кливеров. Снова пронеслось и замерло дыхание ветра. Паруса лениво полоскались.
— Наше счастье, что буря налетела не сразу, мистер ван Вейден, — возбужденно крикнул мне кок.
Я тоже был этому рад, так как знал уже достаточно, чтобы понимать, какое несчастье грозило бы нам, если бы все паруса были подняты. Дуновение ветра сменилось порывами, паруса наполнились, и «Призрак» двинулся вперед. Вольф Ларсен круто повернул шхуну влево, и мы пошли быстрее. Мы шли теперь фордевинд, ветер завывал все громче, и верхние паруса сильно хлопали. Я не мог видеть, что делается в других частях шхуны, но почувствовал, как она внезапно закачалась под неровными порывами бури, ударявшей в паруса фок-и грот-мачты. Я возился с кливерами, и, когда справился со своей задачей, «Призрак» прыгал уже по волнам на юго-запад, перебросив все паруса на штирборт. Не успев перевести дух, хотя сердце бешено колотилось у меня в груди, я бросился к марселям и успел вовремя отдать их. Потом я отправился на корму за новыми приказаниями.
Вольф Ларсен одобрительно кивнул и передал мне штурвал. Ветер все крепчал, и море все больше волновалось. Я правил около часа, и с каждой минутой мне становилось труднее. У меня не было достаточного опыта, чтобы править при таком ветре.
— Теперь поднимитесь с трубой наверх и поищите лодки. Мы прошли не меньше десяти узлов и теперь делаем не меньше двенадцати или тринадцати. Моя старушка быстра на ходу!
Я удовлетворился тем, что взобрался на фока-рею, на семьдесят футов над палубой. Осматривая пустынную поверхность моря, я хорошо понял, что нам необходимо очень спешить, если мы хотим подобрать наших людей. Глядя на бушующее море, я даже сомневался, может ли лодка вообще удержаться на нем. Казалось немыслимым, чтобы такие хрупкие суденышки могли устоять против двойного напора волн и ветра.
Я не мог оценить всей силы ветра, так как мы мчались вместе с ним. Но со своего высокого места я смотрел вниз, как будто находился вне «Призрака» и был отделен от него, и контуры мчавшейся шхуны резко выделялись на фоне пенящихся волн. Иногда шхуна вставала на дыбы и бросалась поперек огромной волны, зарывая в нее свой штирборт и окуная палубу до люков в кипящий океан. В такие мгновения я с безумной быстротой описывал в воздухе дугу, словно был прицеплен к концу огромного, перевернутого маятника, отдельные размахи которого достигали семидесяти футов. Ужас охватил меня от этой головокружительной качки. Дрожащий и обессиленный, я уцепился руками и ногами за мачту и не мог ни искать в море пропавших лодок, ни смотреть вниз, на бушевавшую бездну, грозившую поглотить «Призрак».
Но мысль о погибавших людях заставила меня опомниться, и в тревоге за них я забыл о себе. Целый час я не видел ничего, кроме пустынного, расходившегося океана. И наконец там, где случайно прорвавшийся солнечный луч скользнул по океану и обратил его поверхность в жидкое серебро, я заметил маленькое черное пятнышко, подброшенное к небу и тут же быстро скрывшееся. Я терпеливо ждал. Снова крошечная черная точка мелькнула среди свирепых валов, в нескольких румбах слева от нашего курса. Я не пытался кричать и только жестом сообщил эту новость Вольфу Ларсену. Он изменил курс, и я послал ему утвердительный сигнал, когда пятнышко показалось прямо перед нами.
Оно росло, и так быстро, что я впервые вполне оценил скорость нашего бега. Вольф Ларсен позвал меня вниз, и, когда я остановился возле него у штурвала, он дал мне указания, как положить шхуну в дрейф.
— Теперь весь ад обрушится на нас, — предостерег он меня, — но вы не смущайтесь. Делайте свое дело и смотрите, чтобы кок стоял у фока.
Мне удалось пробраться на нос, хотя то через один, то через другой борт на палубу врывалась вода. Отдав распоряжения Томасу Мэгриджу, я взобрался на несколько футов на снасти передней мачты. Лодка была теперь очень близко, она была обращена носом к ветру и волокла за собой свою мачту и парус, выброшенные за борт, чтобы служить своего рода якорем. Все трое пассажиров вычерпывали воду. Каждая вздымавшаяся гора скрывала их из виду, и я с замиранием сердца ждал, что вот-вот они скроются совсем. Внезапно с молниеносной быстротой лодка выскакивала из пены, носом к небу, так что обнажалось все ее мокрое, черное дно. Один миг лодка опиралась только на корму. Трое людей в ней с безумной поспешностью вычерпывали воду. Потом нос лодки опускался, корма оказывалась почти вертикально над ним, и лодка стремглав летела в зияющую пучину. Каждое ее новое появление было чудом.
«Призрак» вдруг изменил свой курс, уклонился в сторону, и я с содроганием подумал, что Вольф Ларсен считает спасение лодки невозможным. Но потом сообразил, что он просто готовится лечь в дрейф, и я спустился на палубу, чтобы быть наготове. Я почувствовал, что паруса вдруг ослабли, давление и напряжение на миг исчезли, но скорость шхуны возросла. Она быстро поворачивалась навстречу ветру.
Когда шхуна стала под прямым углом к волнам, от которых мы до сих пор убегали, ветер всей своей силой обрушился на нас. По неопытности я повернулся лицом к нему. Ветер шел на меня стеной и наполнил мои легкие воздухом, который я не мог выдохнуть. Я захлебывался и задыхался, и когда «Призрак» медленно перевалился на бок, я увидел огромную волну высоко над своей головой. Я повернулся, перевел дух и взглянул снова. Волна шла на «Призрак», и я усмотрел самые ее недра. Луч солнца играл на ее пенистом хребте, и я видел прозрачную, зеленую массу воды, увенчанную молочно-белой пеной.
И вот волна обрушилась, и началось светопреставление. Страшный толчок сбил меня с ног. Я не ушибся, но чувствовал боль во всем теле. Мне не удалось удержаться, вода накрыла меня, и мозг мой пронзила мысль, что сейчас совершится то ужасное, о чем мне приходилось слышать: меня смоет в море. Я кубарем полетел куда-то и, не в силах больше удерживать дыхание, вздохнул и набрал полные легкие воды. Но, несмотря ни на что, одна мысль не покидала меня: «Я должен обстенить кливер». Я не ощущал страха смерти. Почему-то я был уверен, что как-нибудь выкручусь. Под влиянием настойчивой мысли о необходимости исполнить приказание Вольфа Ларсена мне казалось, что я вижу его стоящим у штурвала, посреди дикого разгула стихий, гордого своей могучей волей и бросающего буре дерзкий вызов.
Я с силой налетел на что-то, принятое мною за перила, вздохнул и почувствовал в своих легких свежий воздух. Пытаясь встать, я ударился головой о какой-то предмет и снова очутился на четвереньках. По капризу волн я был отброшен в носовую часть палубы. Выбираясь оттуда, я наткнулся на Томаса Мэгриджа, который мешком лежал на палубе и стонал. У меня не было времени для расспросов. Я должен был обстенить кливер.
Когда я вышел на середину палубы, мне показалось, что настал конец света. Со всех сторон слышался треск дерева, стали и холста. Буря бросала «Призрак» и рвала его на части. Фок и марсель, опустев благодаря нашему маневру от ветра, хлопали и рвались, так как некому было вовремя убрать их; тяжелая рея треснула и раскололась от борта до борта. В воздухе носились обломки, обрывки снастей свистели и извивались, как змеи, и среди всего этого вдруг с треском обломился фор-гафель.
Брус, рухнувший в нескольких сантиметрах от меня, напомнил мне о необходимости спешить. Быть может, не все еще потеряно. Я вспомнил предупреждение Вольфа Ларсена. Он предвидел, что «весь ад обрушится на нас». Но где же сам капитан? Я увидел его перед собой. Он возился с главным парусом, своими могучими мускулами натягивая шкот. В это время корма шхуны поднялась высоко на воздух, и его фигура четко вырисовывалась на фоне белой пены мчавшихся мимо волн. Все это, и еще больше — целый мир хаоса и разрушения, я увидел и услышал меньше чем в четверть минуты.
Я не задумывался над тем, что стало с жалкой шлюпкой, и бросился прямо к кливеру. Он хлопал и рвался, то наполняясь ветром, то пустея. Приложив всю свою силу и улучив удобный момент, я медленно начал обстенивать его. Я знаю, что делал все, что мог. Я тянул шкот до тех пор, пока не треснула кожа на кончиках моих пальцев. И в то время как я тянул, бом-кливер и стаксель лопнули по всей длине и с грохотом унеслись в море.
Но я продолжал тянуть, закрепляя двумя оборотами каждый выигранный кусок шкота. Потом парус пошел легче, и в это время ко мне подошел Вольф Ларсен. Он один положил шхуну в дрейф, пока я возился с рифами.
— Поторопитесь! — крикнул он. — А потом идите сюда!
Я последовал за ним и увидел, что, несмотря на разрушение, восстановился некоторый порядок. «Призрак» лег в дрейф. Он был еще в состоянии бороться. Хотя все паруса были сорваны, кливер и грот еще держались и сами помогали шхуне держаться носом к разъяренным волнам.
Я стал искать лодку, и пока Вольф Ларсен приготовлял лодочные тали, я увидел ее на вершине большой волны, футах в двадцати от нас. Капитан так ловко рассчитал свой маневр, что мы неслись прямо на нее, и нам оставалось только прицепить канаты к обоим ее концам и поднять ее на борт. Но это легче было сказать, чем сделать.
На носу лодки находился Керфут, Уфти-Уфти сидел на корме, и Келли — посредине. Когда нас поднесло ближе, лодка поднялась с волной, мы же опустились в глубину, и я видел почти прямо над собой головы троих людей, смотревших на нас через борт. В следующий миг уже вздымались мы, они же проваливались в ложбину между двух волн. Казалось невероятным, чтобы «Призрак» не раздавил своей массой эту хрупкую яичную скорлупу.
Но в нужный момент я бросил свой конец канаку, а Вольф Ларсен — Керфуту. Канаты были тотчас закреплены, и все трое, ловко рассчитав свой прыжок, одновременно очутились на борту шхуны. Когда «Призрак» поднял свой борт из воды, лодка повисла на нем, и, прежде чем вернулась волна, мы успели втянуть ее на борт и перевернули вверх дном на палубе. Я увидел, что левая рука Керфута в крови. Он размозжил себе средний палец. Не подавая и виду, что ему больно, он правой рукой помогал нам устанавливать лодку на место.
— Помогите отдать кливер, Уфти! — скомандовал Вольф Ларсен, как только мы покончили с лодкой. — Келли, ступайте на корму и отдайте грот! Вы, Керфут, ступайте на нос и посмотрите, что стало с коком! Мистер ван Вейден, полезайте наверх и по пути отрежьте все лишние лоскутья!
Отдав распоряжения, он сам своим тигриным прыжком бросился к штурвалу. Пока я хлопотал на передних вантах, «Призрак» медленно повернулся. В этот миг шхуна дала чудовищный крен, и мачты ее легли почти параллельно воде. На полдороги к рее, прижатый ветром к снастям с такой силой, что и при желании я не мог бы упасть, я видел палубу не внизу, а прямо перед собой, почти под прямым углом к поверхности моря. Но я видел собственно не самую палубу, а поток воды, дико мчавшийся по ней. Из этой водной массы торчали две мачты, и это было все. В этот миг весь «Призрак» был покрыт морем. Понемногу выпрямляясь и ускользая от бокового давления, шхуна высунула свою палубу из-под воды, как кит высовывает спину, поднимаясь на поверхность.
Мы бешено мчались по бушующему морю, а я, как муха, висел на рее и высматривал остальные лодки. Через полчаса я увидел еще одну: она плавала кверху дном, и за нее судорожно цеплялись Джок Горнер, толстый Луи и Джонсон. На этот раз я остался наверху. Вольфу Ларсену удалось лечь в дрейф, и опять нас понесло на лодку. Приготовлены были тали, и людям бросили веревки, по которым они вскарабкались на борт, как обезьяны. Лодка же раскололась пополам, пока мы ее поднимали на борт. Однако мы накрепко привязали к палубе обе ее части, так как ее можно было потом починить.
Опять «Призрак» помчался от бури и на этот раз так зарылся в воду, что было несколько секунд, когда мне казалось, что ему уже не вынырнуть. Даже штурвал неоднократно покрывался водой. В такие мгновения мною овладевало странное чувство: мне казалось, что я здесь наедине с Богом и один вижу грозу его гнева. Но штурвал появлялся снова, показывались широкие плечи Вольфа Ларсена, его руки, ухватившиеся за колесо и подчинявшие курс шхуны его воле, и весь он, земной бог, повелитель бури, стряхивавший с себя ее волны и заставлявший ее служить себе. О, это было чудо, поистине чудо! Ничтожные люди жили, дышали, делали свое дело и управляли хрупким сооружением из дерева и холста, мчавшимся среди разбушевавшейся стихии.
Через полчаса, когда вокруг нас уже начали сгущаться тусклые зловещие сумерки, я заметил третью лодку. Она тоже плавала кверху дном, но экипаж ее исчез. Вольф Ларсен повторил свой маневр и дал волнам нести себя к лодке. Но на этот раз он промахнулся на сорок футов, и лодка проскользнула мимо кормы.
— Лодка номер четыре! — воскликнул Уфти-Уфти, острые глаза которого успели разглядеть номер в тот короткий миг, когда лодка поднялась из пены.
Это была лодка Гендерсона, а с ним погибли Холиок и Виллиамс. Гибель их была несомненна, но лодка оставалась на волнах, и Вольф Ларсен сделал еще одну смелую попытку завладеть ею. Я спустился на палубу и услыхал, как Горнер и Керфут тщетно протестовали против этого намерения.
— Пусть этот шторм дует из самого ада — я не позволю ему отнять у меня лодку! — кричал капитан, и хотя мы все приблизили к нему головы, чтобы лучше слышать, его голос долетал до нас еле-еле, словно из неизмеримой дали.
— Мистер ван Вейден! — крикнул он мне, и сквозь общий шум эти слова донеслись до меня, как тихий шепот. — Станьте у кливера вместе с Джонсоном и Уфти! Остальные — на грот! Живо, а то я отправлю вас в лучший мир! Поняли?
Он энергично взялся за руль, и когда нос «Призрака» начал поворачивать, охотникам ничего не оставалось, как постараться исполнить его опасное распоряжение. Насколько велика была эта опасность, я понял лишь тогда, когда снова очутился под хлынувшей на палубу водой и забарахтался, спасая свою жизнь, у подножья грот-мачты. Пальцы мои оторвались от скобы, за которую я держался, меня отнесло к борту и смыло в море. Я не умел плавать, но, прежде чем я успел погрузиться, волна отбросила меня назад. Тут сильная рука схватила меня, и, когда «Призрак» окончательно освободился от воды, я увидел, что своей жизнью обязан Джонсону.
Он тревожно оглядывался кругом в поисках Келли, который за минуту до того шел по палубе, а теперь исчез.
Промахнувшись вторично, мы уже не могли повторять тот же маневр, так как нас отнесло вбок, и Вольф Ларсен решил попытаться подойти к лодке с другой стороны, что ему и удалось.
— Здорово! — крикнул мне в ухо Джонсон, когда мы благополучно проскочили сквозь угрожавший нам потоп, и я знал, что его похвала относится не столько к морскому искусству Вольфа Ларсена, сколько к самой шхуне.
Стемнело настолько, что лодки уже не было видно, но Вольф Ларсен правил, словно руководимый каким-то безошибочным инстинктом. Мы налетели на лодку и порядком помяли ее, подымая на борт.
Еще два часа продолжалась ужасная работа. Все мы — двое охотников, три матроса, Вольф Ларсен и я — брали рифы у кливера и грота. При этой уменьшенной парусности нашу палубу не так уж заливало водой, и «Призрак», точно пробка, прыгал и нырял среди волн.
Я с самого начала стер себе кожу на пальцах, и слезы боли все время катились у меня по щекам. Когда же все было сделано, я не выдержал и повалился на палубу в состоянии полного изнеможения.
Томаса Мэгриджа, словно мокрую крысу, вытащили из закоулка у бака, куда он в страхе забился. Я увидел, что его потащили на корму в кают-компанию, и тогда лишь с изумлением заметил, что камбуз исчез. Там, где он раньше стоял, на палубе образовалось пустое место.
Все, не исключая матросов, собрались в кают-компании, и пока на печурке варился кофе, мы пили виски и грызли галеты. Никогда в жизни еда не казалась мне такой желанной, а горячий кофе таким вкусным. «Призрак» так кидало и швыряло, что даже моряки не могли ходить не держась, и часто с криком «берегись!» мы кучей валились на стены боковых кают, принимавшие горизонтальное положение.
— К черту дозорного! — заявил Вольф Ларсен, когда мы наелись и напились. — На палубе нечего делать. Если бы мы налетели на что-нибудь, то все равно не могли бы свернуть в сторону. Ступайте все по местам и ложитесь спать!
Матросы пробрались на бак, по дороге вывесили бортовые огни, а двое охотников остались спать в кают-компании, так как не стоило рисковать и открывать люк, ведущий на кубрик. Мы же с Вольфом Ларсеном отрезали Керфуту его изувеченный палец и зашили рану. Мэгридж, которому все время пришлось стряпать, подавать нам кофе и поддерживать огонь в печке, каждую минуту жаловался на внутренние боли и теперь клялся, что у него сломано одно или два ребра. Осмотрев его, мы убедились, что у него сломано целых три. Но его лечение мы отложили на следующий день, главным образом потому, что я ничего не знал о переломах ребер и хотел сначала прочитать о них.
— Не стоило, пожалуй, жертвовать жизнью Келли из-за разбитой лодки, — сказал я Вольфу Ларсену.
— Да и сам Келли немногого стоил, — был ответ. — Спокойной ночи!
После всего пережитого, невыносимо страдая от боли в пальцах и тревожась за судьбу трех пропавших лодок, я был уверен, что не смогу уснуть, тем более что «Призрак» по-прежнему дико прыгал по волнам. Но глаза мои сомкнулись, как только голова коснулась подушки, и в полном изнеможении я проспал всю ночь, в то время как «Призрак», одинокий и никем не управляемый, прокладывал себе путь сквозь бурю.
Глава XVIII
На следующий день, пока утихал шторм, мы с Вольфом Ларсеном занимались хирургией — вправили Мэгриджу ребра. Когда же погода совсем прояснилась, Вольф Ларсен принялся крейсировать немного к западу от того места, где нас настигла буря. Тем временем ремонтировались лодки и паруса. Мы часто встречали промысловые шхуны, которые тоже искали свои потерянные лодки и подбирали чужие, встречавшиеся им в море. Главная масса промысловой флотилии находилась к западу от нас, и рассеянные в океане лодки искали спасения на первой встреченной шхуне.
Мы сняли две наши лодки со всем экипажем с «Циско», а на другой шхуне, «Сан-Диего», мы нашли, к великой радости Вольфа Ларсена и к моему огорчению, Смока с Нильсеном и Личем. Таким образом, по прошествии пяти дней мы не досчитывались только четверых: Гендерсона, Холиока, Вилльямса и Келли — и могли возобновить охоту.
Продолжая путь к северу, мы начали встречать опасные морские туманы. День за днем мгла проглатывала спущенные ложи, как только они касались воды. На борту шхуны через определенные промежутки времени трубил рожок, и каждые четверть часа стреляла сигнальная пушка. Лодки постоянно то терялись, то находились вновь; согласно морским обычаям, их принимала на борт первая попавшаяся шхуна с тем, чтобы потом возвратить хозяину. Но Вольф Ларсен, у которого не хватало одной лодки, поступил так, как можно было от него ожидать: он завладел первой отбившейся от своей шхуны лодкой и заставил ее экипаж охотиться вместе со своим, не позволяя людям вернуться на их шхуну, когда она появлялась. Я помню, как охотника и обоих матросов загнали вниз и держали их там под ружейным прицелом, в то время как их шхуна проходила мимо нас и капитан справлялся о них.
Томас Мэгридж, с таким странным упорством цеплявшийся за жизнь, вскоре начал опять ковылять по палубе и исполнять свои двойные обязанности кока и юнги. Джонсон и Лич больше прежнего подвергались побоям и ждали для себя конца вместе с окончанием охотничьего сезона. Остальным тоже жилось как собакам под начальством безжалостного капитана. Что же касается отношений Вольфа Ларсена ко мне, то мы отлично ладили, хотя я никак не мог отделаться от мысли, что единственно правильным поступком для меня было бы убить его. Он бесконечно очаровывал меня, и я бесконечно боялся его. И все же я не мог представить себе его мертвым. Он был окружен ореолом какой-то долговечности или вечной юности. Я мог представлять его себе только живущим вечно и вечно властвующим, борющимся и разрушающим.
Когда мы попадали в самую середину стада и ветер был слишком силен, чтобы спускать лодки, он любил выезжать на охоту сам, с двумя гребцами и рулевым. Он был также хорошим стрелком и привозил на борт много шкур при таких условиях, которые охотники считали невозможными для охоты. Казалось, он лишь тогда мог дышать свободно, когда жизнь его была в опасности и он боролся с сильнейшим противником.
Я все больше осваивался с корабельным делом, и однажды, в один из ясных дней, какие редко выпадали на нашу долю, я имел удовольствие самостоятельно управлять «Призраком» и лично вылавливать наши лодки. Вольф Ларсен опять лежал у себя с головной болью, а я с утра до вечера стоял у руля, потом обошел сбоку крайнюю лодку, лег в дрейф и одну за другой поднял все шесть лодок без всяких указаний с его стороны.
Время от времени на нас налетали бури — мы находились в штормовой полосе — а в середине июня нас настиг тайфун, хорошо памятный мне по тем важным изменениям, которые он внес в мою жизнь. По-видимому, мы попали почти в самый центр этого кругового шторма, и Вольф Ларсен удирал от него на юг сначала под дважды зарифленным кливером, а потом и с совсем голыми мачтами. Никогда раньше я не видел таких волн. Все виденные мною раньше по сравнению с этими казались мелкой рябью. От одного вала до другого было полмили, и они вздымались выше наших мачт. Даже Вольф Ларсен не осмелился лечь в дрейф, хотя нас отнесло далеко к югу от котикового стада.
Когда тайфун затих, мы оказались на пути океанских пароходов. И здесь, к изумлению охотников, мы повстречались со вторым стадом котиков, составлявшим как бы арьергард первому. Это было чрезвычайно редкое явление. Раздался приказ «лодки на воду!», затрещали ружья, и жестокая бойня продолжалась весь день.
В этот вечер ко мне в темноте подошел Лич. Я только что кончил подсчитывать шкуры с последней поднятой на борт лодки, когда он остановился возле меня и тихо спросил:
— Мистер ван Вейден, на каком расстоянии мы от берега и в какой стороне лежит Иокогама?
Мое сердце радостно забилось. Я понял, что у него на уме, и дал ему нужные указания: вест-норд-вест, расстояние пятьсот миль.
— Благодарю вас, сэр, — ответил он и снова скользнул в темноту.
Утром не оказалось лодки номер три, а также Джонсона и Лича. Одновременно исчезли бочонки с водой и ящики с провизией со всех остальных лодок, а также постельные принадлежности обоих беглецов. Вольф Ларсен неистовствовал. Он поднял паруса и помчался на вест-норд-вест. Двое охотников не сходили с марсов, осматривая море в подзорные трубы, а сам он, как разъяренный лев, шагал по палубе. Он слишком хорошо знал мою симпатию к беглецам, чтобы послать дозорным меня.
Ветер был свежий, но порывистый, и легче было бы найти иголку в стоге сена, чем крошечную лодку в беспредельном синем просторе. Но капитан пустил «Призрак» полным ходом, чтобы очутиться между беглецами и сушей. Когда это ему удалось, он стал крейсировать поперек их предполагаемого пути.
На утро третьего дня, вскоре после того как пробило восемь склянок, Смок крикнул с марса, что видна лодка. Все столпились у перил. Резкий бриз дул с запада и сулил еще более крепкий ветер. И вот с подветренной стороны на фоне мутного серебра восходящего солнца начало появляться и исчезать черное пятно.
Мы изменили курс и направились к нему. У меня было тяжело на душе. Я видел торжествующий блеск в глазах Вольфа Ларсена. Мысль о судьбе Лича и Джонсона настолько волновала меня, что в этот миг я был словно помешанный. Я почувствовал непреодолимое желание броситься на капитана. В каком-то полусознании я спустился на кубрик и собирался уже выйти на палубу с заряженным ружьем в руках, как вдруг услыхал изумленный возглас:
— В лодке пять человек!
|
The script ran 0.018 seconds.