1 2 3 4 5 6 7
«Отвечу не словами, но делом», — молвил третий мудрец. И у них на глазах принялся раздеваться; снял одеяние верхнее, усыпанное кристаллами, и следующее, златотканое, и исподнее, из серебра, снял крышку черепа и грудь, и чем дальше, тем быстрее и тщательней раздевался, от шарниров перешел к муфтам, от муфт к винтикам, от винтиков к проводочкам, а там и к мельчайшим частицам, пока не дошел до атомов. И начал лущить свои атомы, и лущил их так споро, что не было видно уже ничего, кроме исчезновения да пропадания; но действовал столь искусно и столь проворно, что после раздевания на глазах изумленных сотоварищей остался в виде идеального своего отсутствия, в виде изнанки столь точной, что она обретала новое бытие. Ибо там, где прежде имел он один атом, теперь у него не было одного атома; там, где только что было их шесть, появилась нехватка шести атомов, а вместо винтика возникло отсутствие винтика, зеркально точное и ничем от винтика не отличающееся. Короче, становился он пустотой, упорядоченной точно так же, как прежде была упорядочена его полнота; и было небытие его не омраченным ничем бытием: до того он был проворен и ловок, что ни одна частица, ни один материальный пришелец не осквернили своим вторженьем его идеально отсутствующего присутствия! И прочие видели его как пустоту, сформированную в точности так же, как и он минутою раньше, глаза его узнавали по отсутствию черного цвета, лицо — по отсутствию голубоватого блеска, а члены — по исчезнувшим пальцам, шарнирам и наплечникам. «Вот так, братья, — молвил Сущий Несуществующий, — путем воплощения в небытие обретем мы не только невиданную живучесть, но и бессмертие. Ведь меняется только материя, небытие же не следует за ней по пути постоянной изменчивости, значит, совершенство обитает не в бытии, а в небытии, и второе надлежит предпочесть первому!»
Как решили они, так и сделали. И стали наобороты племенем непобедимым. Жизнью своей обязаны они не тому, что в них есть, ибо в них ничего нет, а лишь тому, что их окружает. И ежели кто-нибудь из них входит в дом, то увидеть его можно как домашнюю неполноту, а ежели вступает в туман — как локальное отсутствие тумана. Изгнав из себя материю, ненадежную и переменчивую, они невозможное учинили возможным…
— А как же они путешествуют в космической пустоте? — спросил Глобарес.
— Только этого они и не могут, государь, ибо внешняя пустота слилась бы с их собственной и они перестали бы существовать как локально упорядоченные несуществования. Потому-то они неустанно оберегают чистоту своего небытия, пустоту своих естеств и в таковом бдении проводят время — а называют их также ничтоками, или небывальцами…
— Мудрец, — молвил король, — твою историю мудрой не назовешь: возможно ли разнообразие материи заменить единообразием небытия? Разве скала подобна дому? А между тем отсутствие скалы может принять такую же форму, что и отсутствие дома, значит, то и другое становится как бы одним и тем же.
— Государь, — защищался мудрец, — имеются разные виды небытия…
— Посмотрим, — сказал король, — что случится, когда я велю отрубить тебе голову: станет ли ее отсутствие присутствием, как ты полагаешь? — Тут премерзко засмеялся монарх и дал знак палачам.
— Государь! — закричал мудрец, схваченный стальными их пальцами. — Ты соблаговолил рассмеяться, значит, моя история возбудила в тебе веселость, и ты по уговору должен меня помиловать.
— Нет, это я сам себя развеселил, — ответил король. — Разве что мы уговоримся вот как: ежели ты добровольно выберешь смерть, твое согласие позабавит меня и я исполню твое желание.
— Согласен! — крикнул мудрец.
— Ну так казните его, коли сам просит! — повелел король.
— Но, государь, я согласился ради того, чтобы ты меня не казнил…
— Раз уж согласился, надо тебя казнить, — пояснил король. — А ежели ты не согласен, значит, не развеселил меня и все равно надо тебя казнить…
— Нет, нет, наоборот! — закричал мудрец. — Если я согласен, ты, развеселившись, должен меня помиловать, а если я не согласен…
— Ну, хватит! — сказал король. — Палач, принимайся за дело!
Сверкнул меч, и отлетела голова мудреца.
Наступила мертвая тишина, а затем отозвался второй мудрец:
— Король и господин мой! Удивительнейшее из всех звездных племен, без сомненья, народ полионтов, или множистов, именуемых также многистами. Каждый из них имеет, правда, одно лишь тело, зато ног тем больше, чем выше он саном. Что же касается голов, то их носят по обстоятельствам: в любую должность у них вступают с приличествующей ей головой; бедные семьи довольствуются одной головой на всех, а богачи собирают в сокровищницах самые разные, для всякой надобности: головы утренние и вечерние, стратегические, на случай войны, и скоростные, если нужно поторопиться, а равно холодно-рассудительные, вспыльчивые, страстные, свадебные, любовные, траурные; короче, они экипированы для любой оказии.
— Это все? — спросил король.
— Нет, государь! — ответил мудрец, видя, что дела его плохи. — Множисты называются так еще и потому, что все до единого подключены к своему властелину и, если большая их часть сочтет его деяния вредными для общего блага, оный владыка теряет устойчивость и рассыпается на кусочки…
— Банальная идея, чтобы не сказать — цареборческая! — хмуро заметил Глобарес. — Коль скоро ты, старче, столько наговорил мне о головах, может, ответишь, казню я тебя или помилую?
«Если я скажу, что казнит, — быстро подумал мудрец, — он так и сделает, поскольку разгневан. Если скажу, что помилует, то удивлю его, а если он удивится, то должен будет сохранить мне жизнь по уговору». И сказал:
— Нет, государь, ты не предашь меня казни.
— Ты ошибся, — молвил король. — Палач, принимайся за дело!
— Но разве я не удивил тебя, государь? — кричал мудрец уже в объятиях палачей. — Разве ты не ожидал скорее услышать, что предашь меня казни?
— Твои слова не удивили меня, — ответил король, — ведь их диктовал страх, что написан у тебя на лице. Довольно! Снимите эту голову с плеч!
И покатилась со звоном по полу еще одна голова. Третий мудрец, самый старший, взирал на все это в полном спокойствии. Когда же король снова потребовал необычайных историй, промолвил:
— Государь! Я бы мог рассказать историю поистине необычайную, да только не стану — мне важнее открыть настоящие твои побуждения, нежели тебя удивить. И я заставлю тебя казнить меня не под жалким предлогом забавы, в которую ты пытаешься обратить смертоубийство, но так, как свойственно твоей природе, которая, хоть и жестока, потрафлять себе отваживается лишь под прикрытием лжи. Ты намерен казнить нас так, чтобы после сказали: король-де казнил глупцов, не по разуму именуемых мудрецами. Я же предпочитаю, чтобы сказали правду, и поэтому буду молчать.
— Нет, я не отдам тебя палачу, — сказал король. — Я всерьез, непритворно жажду необычайного. Ты хотел разгневать меня, но я умею свой гнев укрощать. Говори, и ты спасешь, быть может, не только себя. Пусть даже то, что ты скажешь, будет граничить с оскорблением величества — которое ты, впрочем, уже совершил, — но пусть оскорбление это будет настолько чудовищным, что окажется лестью, которая из-за своей грандиозности снова становится поношением! Итак, попробуй одновременно возвысить и унизить, возвеличить и развенчать своего короля!
В наступившей тишине еле заметно зашевелились придворные, словно проверяя, прочно ли держатся головы у них на плечах.
Третий мудрец глубоко задумался и наконец сказал:
— Государь, я исполню твое желание и объясню тебе почему. Я сделаю это ради всех присутствующих здесь, ради себя, но также и ради тебя, чтобы годы спустя не сказали, что был, мол, король, который из пустого каприза уничтожил мудрость в своем государстве; и даже если сейчас твое желание не значит ничего или почти ничего, я наделю значением эту причуду, придам ей осмысленность и долговечность — и потому я буду говорить…
— Старче, мне надоело это вступление, которое снова граничит с оскорблением величества, отнюдь не соседствуя с лестью, — гневно сказал король. — Говори!
— Государь, ты злоупотребляешь своим могуществом, — ответил мудрец, — но это пустяк по сравнению с тем, что выделывал твой отдаленнейший, неизвестный тебе предок, основатель династии Гепаридов. Этот прапрапрадед твой, Аллегорик, тоже злоупотреблял монаршею властью. Чтобы понять, в чем заключалось его величайшее злоупотребление, соизволь взглянуть на ночной небосвод, видимый в верхних окнах дворцовой залы.
Король посмотрел на небо, вызвездившее и чистое, а старец неторопливо продолжал:
— Смотри и слушай! Все существующее бывает предметом насмешек. Никакой титул не спасает от них, ведь иные дерзают насмехаться даже над королевским величеством. Смех колеблет троны и царства. Одни народы посмеиваются над другими, а то и над самими собою. Высмеивается даже то, чего нет, — разве не насмехались над мифическими божествами? Предметом насмешек бывают явления, куда как серьезные и даже трагические. Достаточно вспомнить о кладбищенском юморе, о шутках, отпускаемых по поводу смерти или покойников. Издевка добралась и до небесных тел. Взять хотя бы солнце или луну. Месяц изображают лукавым заморышем в шутовском колпаке и с острым, как серп, подбородком, а солнце — в виде пухлощекого толстяка в растрепанном ореоле. И все же, хотя предметом насмешек одинаково служит царство жизни и царство смерти, малое и великое, есть нечто такое, чего никто еще не осмелился высмеять. К тому же это предмет не из тех, о которых легко забыть, упустить из виду, ибо речь идет обо всем существующем, то есть о Космосе. Если же ты, государь, призадумаешься над этим, ты поймешь, насколько Космос смешон…
Тут впервые удивился король Глобарес и с возрастающим вниманием слушал речь мудреца, а тот продолжал:
— Космос состоит из звезд. Это звучит довольно внушительно, но, если взглянуть поглубже, трудно сдержать улыбку. И в самом деле — что такое звезды? Огненные шары, подвешенные среди вечной ночи. Картина вроде бы патетическая. Но почему? В силу своей природы? Да нет же — единственно из-за своих размеров. Но сами по себе размеры не очень-то много значат. Разве мазня идиота, перенесенная с листка бумаги на бескрайний простор, перестает быть мазней?
Глупость размноженная — все та же глупость, только еще смехотворнее. Космос — это каракули из разбросанных как попало отточий! Куда ни взглянуть, чего ни коснуться — сплошные отточия! Монотонность Творения представляется мне замыслом самым банальным и плоским из всех, какие только бывают на свете. Ничто в крапинку, и притом бесконечное, — кто бы состряпал конструкцию столь убогую, если б ее лишь предстояло создать? Разве только кретин. Это надо же — взять безмерные пустые пространства и ставить точку за точкой, наобум, как попало, — ну, где тут гармония, где тут величие? Ты скажешь, Вселенная повергает нас на колени? Разве что от отчаяния при мысли, что уже ничего не поправить. Ведь это всего лишь результат автоплагиата, совершенного в самом начале; само же начало было бестолковей всего, что только можно придумать. Ну, что можно сделать, имея перед собой чистый лист бумаги, в руке — перо, но не имея ни малейшего понятия, чем этот лист заполнить? Рисунками? Но рисунок надо вообразить. А если в голове пустота? Если нет ни капли фантазии? Ну что ж, перо, прикоснувшись к бумаге, как бы непроизвольно поставит точку. И в состоянии тупой отрешенности, обычном для творческого бессилия, тот, кто поставил первую точку, создаст узор, впечатляющий только тем, что больше на бумаге нет ничего и без особых усилий можно повторять этот узор бесконечно. Повторять, но как? Ведь точки могут сложиться в какую-нибудь конструкцию. А если и на это ты не способен? При такой немочи остается одно: трясти пером и разбрызгивать чернила как попало, заполняя бумагу случайными крапинками.
При этих словах мудрец взял большой лист бумаги и, обмакнув перо в чернильницу, тряхнул им несколько раз, а затем достал из-под кафтана карту звездного неба и показал ее королю вместе с листом бумаги. Сходство было разительное. На бумаге были разбросаны миллиарды точек, одни покрупнее, другие помельче, поскольку перо иной раз брызгало обильнее, а иной раз пересыхало. И небо на карте выглядело точно так же. Король глядел со своего трона на оба листа бумаги и хранил молчание.
А мудрец продолжал:
— Тебя учили, государь, что Вселенная — это постройка, изумительная до бесконечности, поражающая величием громадных пространств, расшитых звездами. Но взгляни, разве эта почтенная, всеприсутствующая и вековечная конструкция не есть свидетельство крайней глупости, насмешка над разумом и порядком? Ты спросишь, почему никто этого до сих пор не заметил? Да потому, что эта глупость повсюду! Но такая повсюдность заслуживает язвительного, отстраненного смеха уже потому, что смех стал бы предвестником бунта и освобождения. Несомненно, стоило бы в таком именно духе написать пасквиль на Вселенную — чтобы этот продукт величайшей тупости был оценен по заслугам, чтобы отныне его сопровождал уже не хор молитвенных воздыханий, но ироническая улыбка.
Король слушал, застыв в удивлении, а мудрец после минутного молчания продолжал:
— Написать такой пасквиль было бы долгом каждого ученого, если б не то, что тогда ему пришлось бы коснуться первопричины нынешнего порядка вещей, именуемого Универсумом, которое заслуживает разве что снисходительной усмешки. Начало же этому было положено тогда, когда Безмерность была еще совершенно пуста и лишь ожидала акта творения, а мир, почкующийся посредством небытия из чего-то меньшего, нежели небытие, породил лишь горсточку скученных тел, на которых правил твой прапрапращур Аллегорик. И замыслил он невозможное и безумное дело, а именно: помочь Природе в ее бесконечно терпеливых и неспешных трудах! Решил он, вслед за нею, создать Космос, обильный и полный бесценных чудес; поскольку же сам не сумел бы этого сделать, велел построить наиразумнейшую машину, чтобы поручить это ей. Строили этого молоха триста лет и еще триста — впрочем, время тогда считали иначе, чем ныне. Не жалели ни сил, ни средств, и механическое чудовище достигло размеров и мощи, едва ли не безграничных. Когда машина была готова, узурпатор велел пустить ее в ход, не догадываясь, что, собственно, делает. Машина, по причине его безграничной спеси, оказалась чересчур велика, и потому ее мудрость, оставив далеко позади вершины разума, проскочила кульминацию гениальности и скатилась до полного умственного распада — в косноязыкую тьму центробежных токов, всякое содержание разрывающих в клочья; страшилище это, закрученное спиралью, словно галактика, заработало на бешеных оборотах и растеклось сознанием при первых же невысказанных словах, и из этого якобы мыслящего со страшным напряжением хаоса, в котором громады недоразвитых понятий взаимно упраздняли друг друга, из этих судорог, корчей и столкновений напрасных зародились и начали поступать в послушные исполнительные подсистемы лишь обессмысленные знаки препинания! То была уже не машина, разумнейшая из всех возможных, Всемогущий Космотворитель, но развалюха, плод опрометчивой узурпации, который в знак того, что предназначался для великих свершений, только и мог заикаться точками. Что же потом? Правитель ожидал всесотворения, которое подтвердило бы правоту его замысла, самого дерзкого, какой когда-либо рождался у мыслящего существа, и никто не осмелился открыть ему, что он стоит у истоков бессвязного бормотанья, механической агонии монстра, который уже родился полумертвым. Но безжизненные и послушные громадины машин-исполнительниц, готовые выполнить любой приказ, в заданном такте стали лепить из материального месива проекцию точки в трехмерном пространстве, то есть шар; вот так, штампуя без устали одно и то же, пока внутренний жар не распалил вещество, швыряла машина в пустую бездну огненные шары, и в такт ее заиканию возник Космос! А значит, твой прапрапрадед был творцом Мироздания, и он же — автором глупости столь грандиозной, что второй такой никогда не будет. Ведь уничтожение этого выкидыша было бы, конечно, гораздо более разумным поступком, а главное — совершенно сознательным, чего о Творении никак не скажешь. Вот и все, что я хотел рассказать тебе, государь, потомок Аллегорика, зодчего миров.
Когда король распрощался уже с мудрецами, осыпав их милостями, и больше всех — старца, сумевшего разом преподнести ему величайшую лесть и нанести величайшее оскорбление, один из молодых любомудров, оставшись со старцем наедине, спросил, много ли правды содержалось в его рассказе.
— Что ответить тебе? — молвил старец. — Рассказанное мною не из знаний проистекало. Наука не занимается такими свойствами бытия, как смешное и несмешное. Наука объясняет мир, но примирить нас с ним может только искусство. Что мы действительно знаем о возникновении Космоса? Пустоту столь обширную можно заполнить лишь мифами и преданиями. Я хотел, сочиняя миф, достигнуть предела неправдоподобия и был, кажется, близок к цели. Впрочем, ты знаешь об этом и хочешь только узнать, точно ли Космос смешон. Но на этот вопрос каждый пусть отвечает сам.
Сказка о короле Мурдасе
После доброго короля Геликсандра на трон вступил его сын Мурдас. Подданные впали в уныние, ибо был он честолюбив и пуглив: решил прозвище Великого заслужить, а боялся сквозняков, привидений, воска — ведь на вощеном полу ногу сломать недолго, родных, что в деле правленья мешают, а пуще всего — предсказаний. Будучи коронован, тут же велел он по всему государству двери закрыть, окон не открывать, гадательные шкафы уничтожить, а изобретателю машины, которая привидения устраняла, пожаловал орден и пенсион. Машина и вправду была хороша — привидений он не увидел ни разу. Не выходил он и в сад, чтоб его не продуло, и прогуливался лишь по дворцу; дворец же имел он весьма обширный.
Однажды, прохаживаясь по коридорам и анфиладам, забрел он в старую часть дворца, куда ни разу еще не заглядывал. Сначала прошел он в залу, где стояла личная гвардия его прадеда, вся заводная, тех еще лет, когда об электричестве и не слышали. Во второй зале увидел он паровых рыцарей, тоже давно заржавевших, но и в этом не было для него ничего любопытного, и уже хотел он идти обратно, как вдруг заметил маленькую дверцу с надписью: «Не входить!» Покрывал ее толстый слой пыли, и король даже и не притронулся бы к ней, когда бы не эта надпись. Больно уж она его осердила. Это как же? Ему, королю, дерзают запреты какие-то устанавливать? Не без труда отворил он скрипучую дверцу и по крутой лесенке в заброшенную башню поднялся. А там стоял старый-престарый шкаф — медный, с рубиновыми индикаторами, ключиком и заслонкой. Понял король: перед ним гадательный шкаф — и разгневался пуще прежнего, что вопреки его воле оставили шкаф во дворце; но вдруг подумалось ему, что один-то раз можно испробовать, что бывает, когда шкаф гадает. Подошел он к шкафу на цыпочках, повернул несколько раз ключик, а когда ничего не случилось, постучал по заслонке. Шкаф хрипло вздохнул, заскрежетал всем своим механизмом и зыркнул на короля рубиновым глазком, как бы искоса. Припомнился тут королю косой взгляд дяди Ценандра, отцова брата, бывшего прежде его наставником. Верно, дядя и велел этот шкаф поставить ему назло, подумал король, иначе с чего бы шкафу косить?
Странно сделалось у него на душе, а шкаф, заикаясь, стал потихоньку наигрывать унылый мотив — точь-в-точь, будто кто-то лопатой железное надгробие обстукивал, и из-под заслонки выпал черный листок с желтыми, как из кости, строчками.
Испугался король не на шутку, однако не мог перебороть любопытства. Схватил он листок и побежал с ним в опочивальню; когда же остался один, вынул листок из кармана. «Взгляну-ка, осторожности ради, одним только глазом», — решил он, да так и сделал. А на листке было написано вот что:
Царству на гОре сцепилась родня, Сестры в раздоре, меж братьев резня, Брата — с раската, сестер — на костер, крут кипяток — прыгай, сынок.
Родичи ропщут, дядья — за ножи, близятся бунты, грозят мятежи.
Ненадежны внук и зять, ну-ка, внука с зятем — взять, Левой хлоп, правой трах, дядю в лоб, деда в пах, Придержите-ка отца, пусть утонет до конца.
Умер зять — трупов пять, следом тесть — стало шесть, Тетке плетка, внуку кнут, деверя на казнь ведут.
Нам родные хоть и милы, но милее их могилы, Ибо семья — роковая змея, горе твое и погибель твоя.
Всех изведи и повсюду укройся, Бойся не гроба, а снов своих бойся.
До того перепугался король Мурдас, что в глазах у него потемнело. Проклинал он свое легкомыслие, побудившее его завести гадательный шкаф. Но времени на сожаления не было — знал он, что нужно действовать, дабы не дошло до самого худшего. В значении предсказания он ни минуты не сомневался: как он давно уже подозревал, ему угрожали ближайшие родственники.
По правде говоря, неизвестно, так ли все в точности было, как мы рассказываем. Во всяком случае, события последовали за этим печальные и даже леденящие кровь. Король повелел казнить всю родню, один только дядя его, Ценандр, в последний момент сбежал, переодевшись пианолою. Это ему нисколько не помогло; в скором времени он был схвачен и обезглавлен. На этот раз король подписал приговор с чистым сердцем, ибо дядю схватили, когда он уже затевал заговор против монарха.
Осиротей столь внезапно, Мурдас облачился в траур. На душе у него было теперь спокойнее, хотя и печально поскольку по природе своей он не был ни зол, ни же сток. Недолго длилась безмятежная королевская скорбь пришло ему в голову, что могут быть родственники, о которых он ничего не знает. Любой его подданный мог оказаться в далеком родстве с ним; поэтому время от времени он казнил то одного, то другого, но это его вовсе не успокаивало: нельзя же быть королем без подданных, как же тут изведешь всех? Такой он сделался подозрительный, что велел припаять себя к трону, дабы никто его оттуда не свергнул, спал в бронированном колпаке и все думал без устали, что бы такое учинить. Наконец учинил он дело необычайное, настолько необычайное, что вряд ли сам до него додумался. Говорят, будто подсказал ему эту мысль бродячий купец, переодевшийся мудрецом, а может, мудрец, переодетый купцом, — разное в народе сказывают. Говорят, будто прислуга дворцовая видела кого-то с закрытым лицом, проходившего ночью в королевскую опочивальню. Одно несомненно: однажды Мурдас созвал всех придворных строителей, электрыцарских мастеров, лейб-наладчиков и стальмейстеров и велел им увеличить его особу, да так, чтобы вышла она за все горизонты. Повеления эти были выполнены с поразительной быстротой, потому что директором проектной конторы назначил король заслуженного палача. Колонны электрозодчих и киберпрорабов принялись доставлять во дворец проволоку и катушки, а когда расширившийся король заполнил своей особой все здание так, что был одновременно на всех этажах, в подвалах и флигелях, пришел черед соседних с дворцом строений. Два года спустя распространился Мурдас на весь центр. Дома, недостаточно представительные, а значит, недостойные вмещать монаршую мысль, сравняли с землей и на их месте воздвигли электронные резиденции, именуемые усилителями Мурдаса. Король разрастался постепенно и неустанно — многоэтажный, искусно смонтированный, усиленный личностными подстанциями, пока не стал наконец всею столицей, остановившись на ее заставах. На душе у него полегчало. Родных уже не было; ни масла пролитого, ни сквозняков он теперь не боялся, ведь тому, кто сразу пребывает везде, и шагу ступить незачем. «Государство
— это я», — говаривал он, и не без оснований: кроме него, населявшего рядами электрозданий площади и проспекты, никого не осталось в столице, не считая, конечно, придворных обеспыльщиков и собственных его величества чистоблюстителей, что ухаживали за королевским мышлением, из здания в здание перетекавшим. Так и кружило милю за милей по целому городу довольство Мурдаса тем, что удалось-таки ему достичь величия материального и буквального и притом укрыться повсюду, как наказывало гаданье, ибо отныне он был вездесущ в своем государстве. Особенно живописно выглядело это по вечерам, когда король-великан, разгораясь электрозаревом, переливался огнями-размышлениями, а потом постепенно гас, погружаясь в заслуженный сон. Но мрак беспамятства первых ночных часов сменялся трепетным мерцанием пробегавших через весь город огней. То начинали роиться монарший сны. Лавины сновидений королевских обрушивались на здания, и загорались во тьме их окна, и целые улицы мигали друг другу то красным, то фиолетовым светом, а придворные обеспыльщики, вышагивая по пустым тротуарам, вдыхая чад разогревшихся царственных кабелей и заглядывая украдкой в окна, в которых что-то сверкало, перешептывались меж собою:
— Ого! Не иначе кошмар какой-то мучает нынче Мурдаса — как бы нам потом не влетело!
Как-то ночью, после особенно хлопотливого дня — король обдумывал проекты новых орденов, которыми собирался себя наградить, — приснилось Мурдасу, будто дядя его, Ценандр, в ночной темноте прокрался в столицу и, завернувшись в черную епанчу, бродит по улицам, выискивая пособников для подлого заговора. Целыми отрядами вылезали из подземелий заговорщики в масках, и было их столько, и такая кипела в них жажда цареубийства, что Мурдас задрожал и пробудился в великом страхе. Рассвело, и солнышко уже золотило белые тучки на небосклоне, так что Мурдас, успокоившись, сказал себе: «Сон — морока, и только» — и занялся снова прожектированием орденов, а те, что выдумал накануне, развешивали ему на террасах и на балконах. Однако, когда вечером отправился он на покой после трудов праведных, едва лишь задремав, увидел цареубийственный заговор в полном расцвете. Случилось так вот почему: от изменнического сна Мурдас пробудился не весь; городской центр, в котором и угнездилось крамольное сновиденье, вовсе не просыпался, но по-прежнему почивал в объятьях ночного кошмара, король же наяву об этом ничего не ведал. Между тем изрядная часть его королевской особы, а именно кварталы Старого города, не отдавая себе отчета в том, что дядя-злодей и все его происки суть единственно видимость и мираж, продолжала упорствовать в кошмарном своем заблуждении. В эту вторую ночь увидел Мурдас во сне, что дядя лихорадочно злоумышляет, скликая родню. Явились все до единого, поскрипывая посмертно шарнирами, и даже те, у коих недоставало важнейших частей, подымали мечи против законного повелителя! Движение оживилось необычайно. Толпы скрывающих свое лицо заговорщиков шепотом скандировали крамольные лозунги, в подвалах и подземельях шили мятежники черные стяги бунта, варили яды, вострили топоры, отливали медяшки-смертяшки и готовили решительную расправу с ненавистным Мурдасом. Король испугался вторично, пробудился, весь трепеща от страха, и хотел уже вызвать Золотыми Воротами Уст Королевских все свое войско на помощь, дабы изрубило оно бунтовщиков на куски, но тут же сообразил, что не будет от этого проку. Не вступит же войско в его сновиденье, чтобы подавить вызревающий там мятеж. Тогда попытался он одним лишь усилием воли пробудить те четыре квадратные мили своего естества, что упорно грезили о мятеже, но напрасно. Впрочем, по правде, не знал он, напрасно или же нет, ибо в бодрствующем состоянии не замечал крамолы, подымавшей голову лишь тогда, когда его одолевал сон.
Бодрствуя, король был лишен доступа во взбунтовавшиеся кварталы; оно и понятно: явь не способна проникнуть в сон, только другой сон мог бы туда внедриться. При таком обороте, решил Мурдас, лучше всего заснуть бы и пригрозить себе контрсон, да не какой-нибудь, а монархический, верный до гроба, с развевающимися знаменами, и только этот коронный сон, сплотившийся вокруг трона, сможет стереть в порошок самозваный кошмар.
Взялся Мурдас за дело, однако со страху не мог заснуть; тогда начал он считать про себя камешки, пока его не сморило. И оказалось, что сон во главе с дядей не только укрепился в центральных кварталах, но даже начал мерещить себе арсеналы, полные мощных бомб и фугасных снарядов. А сам он, как ни тужился, смог выснить одну лишь кавалерийскую роту, да и ту в пешем строю, с расстроенной дисциплиной и крышками от кастрюль вместо оружия. «Делать нечего, — подумал король, — не вышло, придется начать все сначала!» Стал он тогда просыпаться, нелегко ему это давалось, наконец очнулся он совершенно, и тогда-то ужасное зародилось в нем подозрение. В самом ли деле вернулся он к яви или же пребывает в другом сне, переживая только видимость бодрствования? Как поступить в ситуации столь запутанной? Спать или не спать? Вот в чем вопрос! Допустим, он спать не будет, почитая себя в безопасности, ведь наяву заговора нет и в помине. Оно бы неплохо — тогда тот, цареубийственный сон сам себе выснится и лоснится, а с окончательным пробуждением монаршее величие восстановится во всей своей целостности. Прекрасно. Но если он не пригрезит себе контрсон, полагая себя пребывающим в безоблачной яви, а эта мнимая явь окажется вовсе не явью, но еще одним сном, соседствующим с тем, дядеватым, может случиться беда! Ибо в любую минуту вся эта банда проклятых цареубийц во главе с мерзейшим Ценандром может ворваться из того сновидения в это, прикидывающееся явью, чтобы лишить его трона и жизни!
Конечно, думал он, лишение совершится только во сне; но если заговор охватит всю мою царственную персону, если воцарится он в ней от гор до океанов, если — о ужас! — мне и не захочется просыпаться, что тогда?! Тогда я навеки буду отрезан от яви и дядя сделает со мной все что пожелает. Выдаст на муки и поругание; о тетках и говорить нечего, я хорошо их помню, они мне не спустят, что бы там ни было. Такой уж у них норов, то есть такой у них был норов или, вернее, снова есть в этом ужасном сне! Впрочем, что толковать о сне! Сон бывает лишь там, где есть также явь, в которую можно вернуться; там же, где яви нет (а как я вернусь, если им удастся запереть меня в снах?), где нет ничего, кроме сна, там сон — единственная реальность, стало быть — явь. Вот ужас! И причиной всему, разумеется, этот фатальный избыток моей персональности, эта моя духовная экспансия, будь она неладна!
Отчаявшись, видя, что промедление смерти подобно, спасение усмотрел он единственно в срочной психической мобилизации. Нужно обязательно поступать так, как если бы я был во сне, сказал он себе. Я должен пригрезить себе верноподданнические толпы, горящие энтузиазмом, переполняемые обожанием, полки, преданные мне до конца, гибнущие с именем моим на устах, груды боеприпасов, и хорошо бы даже выснить себе какое-нибудь чудо-оружие, ведь во сне ничего невозможного нет: к примеру, средство для выведения близких, противодядьевую артиллерию или что-нибудь в этом роде, — тогда я опять буду готов к любой неожиданности, и, если даже крамола появится, хитростью и обманом переползая из сна в сон, я сокрушу ее в мгновение ока!
Вздохнул король всеми проспектами и площадями своего естества, до того все это было непросто, и приступил к делу, то есть заснул. Ожидал он увидеть построенные в каре стальные полки, ведомые поседевшими в боях генералами, и толпы, кричащие «ура» под треск барабанов и звон литавр, а увидел только малюсенький шурупик. Самый обыкновенный шуруп, с краешка слегка выщербленный, и все. Что с ним делать? Прикидывал король так и этак, а тем временем охватывала его тревога, все сильней и сильней, и слабость, и страх, и вдруг его осенило: да это же рифма на «труп»!
Весь задрожал король. Так, значит, символ конца, смерти, распада, значит, и вправду банда родных уже начала украдкой, молчком, подкопами, прорытыми в том его сне, пробираться в теперешний, — а он того и гляди рухнет в изменническую пропасть, сном под сном вырытую! Так, стало быть, конец уже близок! Смерть! Гибель! Но откуда же? Как? С какой стороны?
Засияли огнями десять тысяч личностных зданий, задрожали подстанции Величества, увешанные орденами, опоясанные лентами Великих Крестов, мерно позвякивали награды на ночном ветру — столь тяжко боролся король Мурдас со снящимся ему символом гибели. Наконец переборол его, пересилил, и улетучился тот без остатка, будто и не было его никогда. Смотрит король: где он? Наяву или в другом сновиденье? Вроде бы наяву, но как же удостовериться? Впрочем, может быть, сон о дяде перестал ему сниться и все тревоги напрасны? Но опять же: как об этом узнать? Иного способа нет, как только обшаривать и без устали перетряхивать снами-шпионами, выдающими себя за мятежников, все закоулки своей державной особы, все царство своего естества, и никогда уже не обретет король-дух покоя, вечно будет грозить ему заговор, снящийся где-то там, в отдаленнейшем уголке его колоссальной персоны! Так за дело же! Воплотим поскорее в явь благонамеренные сновиденья, пригрезим себе верноподданнические адреса и многолюдные депутации, сияющие ореолом благонадежности, обрушимся снами на все до единой персональные наши ложбинки, закутки, разветвления так, чтобы никакой подвох, никакой дядя не мог бы укрыться в них ни на миг! И вправду
— послышалось милое сердцу шуршанье знамен, дяди и след простыл, родных не видать, кругом одна только верность — кланяется и благодарит неустанно; звенят обтачиваемые на станке золотые медали, искры вылетают из-под резцов, которыми скульпторы памятники ему высекают. Возвеселилась душа монаршья при виде штандартов с гербами, и ковриков, из окон вывешенных, и орудий, готовых к салюту, а трубачи уже медные трубы к губам подносят. Но когда присмотрелся он повнимательней к этой картине, заметил: что-то там вроде не так. Памятники — конечно, но как будто не очень похожие; в перекошенных лицах, в косом взоре статуй есть что-то от дяди. Знамена шуршат — правда; только вшита в них ленточка, маленькая, неотчетливая, как будто бы черная, а если не черная, так грязная, во всяком случае — грязноватая. Это еще что? Не намеки ли?!
Боже праведный! Да ведь коврики — вытертые, с проплешинами, а дядя — он был плешив… Не может этого быть! «Долой! Назад! Проснуться! Очнуться!» — подумал король. «Трубить побудку, и вон из этого сна!» — хотел он закричать, но, когда все исчезло, легче ему не стало. Впал он из сна в сон
— новый, снящийся предыдущему, а тот еще более раннему пригрезился, так что этот, теперешний, был уже будто третьей степени; уже совершенно явно все оборачивалось тут изменой, пахло отступничеством; знамена, словно перчатки, из королевских на изнанку черную выворачивались, ордена были с резьбой, словно шеи обезглавленные, а из сверкающих золотом труб не музыка боевая звучала, но дядин смех громыхал ему на погибель. Взревел король гласом иерихонским, кликнул войско — пусть хоть пиками колют, только бы разбудили! Ущипните! — требовал он громогласно. И снова: Яви мне!!! Яви!!!
— впустую; и опять из цареубийственного, крамольного сна пытался он пробиться в коронный, но расплодилось в нем снов что собак, шныряли они повсюду, как крысы, ширился всюду кошмар, как чума, разносилось по городу
— тишком, полушепотом, втихомолку, украдкой — неведомо что, но такое ужасное, что не приведи господь! Стоэтажным электронным громадам снились шурупики, трупики, медяшки-смертяшки, и в каждой личностной подстанции короля гнездилась шайка родных, и в каждом его усилителе хихикал дядя; задрожали этажи-миражи, сами собой перепуганные, и выроилось из них сто тысяч родни, самозваных претендентов на трон, инфантов-подкидышей, двоедушных, узурпаторов косоглазых, и хотя никто из них толком не знал, снящийся он или снящий, и кто кому снится, и зачем, и что из этого выйдет, но все как один ринулись они на Мурдаса, а на уме у них плаха, топор, весь разговор, воскресить, казнить опять, раз, два, три, четыре, пять, хочешь смейся, хочешь плачь, снимет голову палач, и потому лишь ничего пока не предпринимали, что не могли условиться, с чего им начать. Так вот и низвергался лавиной рой мыслей монарших, пока не сверкнула от перенапряжения вспышка. Не снящееся, а настоящее пламя поглотило золотые отблески в окнах королевской особы, и распался король Мурдас на сто тысяч снов, которые ничто уже, кроме пожара, не связывало, и полыхал долго…
Из сочинения Цифротикон, или О девиациях, суперфиксациях и аберрациях сердечных
О королевиче Ферриции и королевне Кристалле
Была у короля Панцерика дочь, коей красота затмевала блеск сокровищ отцовских; свет, от зеркального лика ее отразившись, глаза ослеплял и разум; когда же случалось ей пройти мимо, даже из простого железа электрические сыпались искры; весть о ней отдаленнейших достигала звезд.
Прослышал о ней Ферриций, трона ионидского наследник, и пожелал соединиться с нею навеки так, чтобы входы и выходы их ничто уже разомкнуть не могло. Когда объявил он о том своему родителю, весьма озаботился король и сказал:
— Поистине, сын мой, безумное замыслил ты дело, не бывать тому никогда!
— Отчего же, король мой и повелитель? — спросил Ферриций, опечаленный этой речью.
— Ужели не ведаешь ты, — отвечал король, — что Кристалла поклялась не соединяться ни с кем, кроме как с одним лишь бледнотиком?
— Бледнотик? — изумился Ферриций. — Это что за диковина? Не слыхивал я о таком существе.
— Неведение только доказывает твою невинность, — молвил король. — Знай же, что галактическая эта раса зародилась манером столь же таинственным, сколь непристойным, когда тронула порча все тела небесные и завелись в них сырость склизкая да влага хладная; отсюда и расплодился род бледнотиков, хотя и не вдруг. Сперва что-то там плесневело да ползало, потом выплеснулись эти твари из океана на сушу, взаимным пожиранием пробавляясь. И чем больше друг дружку они пожирали, тем больше их становилось; и наконец, облепивши вязкой своею плотью известковую арматуру, выпрямились они и соорудили машины. От тех машин родились машины разумные, которые сотворили машины премудрые, которые измыслили машины совершенные, ибо как атом, так и Галактика суть машины, и нет ничего, кроме машины, ее же царствию не будет конца!
— Аминь! — машинально отозвался Ферриций, поскольку то была обычная вероисповедная формула.
— Род бледнотиков-непристойников, — продолжал седовласый монарх, — добрался на машинах до самого неба, благородные унижая металлы, над сладостной измываясь электрикой, ядерную развращая энергию. Однако же переполнилась мера их прегрешений, что глубоко и всесторонне уразумел праотец рода нашего, великий Калькулятор Генетофорий; и начал он проповедовать этим тиранам склизким, сколь мерзостны их деяния, когда растлевают они невинность кристаллической мудрости, принуждая ее постыдным служить целям, и машины в порабощении держат себе на потребу, — но тщетны были слова его. Он толковал им об этике, а они говорили, что он плохо запрограммирован. Тогда-то и сотворил праотец наш алгоритм электровоплощения, и в тяжком труде породил наше племя, и вывел машины из дома бледнотиковой неволи. Теперь, милый мой сын, ты видишь, что нет и не будет дружбы меж ними и нами; мы звеним, искрим, излучаем — они же лопочут, пачкают и разбрызгивают. Увы! И нас иногда поражает безумие; смолоду помрачило оно разум Кристаллы и извратило ее понятия о добре и зле. Отныне тому, кто просит руки ее облучающей, тогда только дозволяется предстать перед нею, ежели назовется он бледнотиком. Такого принимает она во дворце, подаренном ей родителем, и испытывает истинность его слов, а открывши обман, велит казнить воздыхателя. Кругом же дворца, куда ни глянь, покореженные останки разбросаны, коих один лишь вид довести способен до вечного замыкания с небытием, — так жестоко обходится эта безумная с влюбленными в нее храбрецами. Оставь же пагубное намерение, любезный мой сын, и ступай с миром.
Королевич отвесил учтивый поклон своему отцу и владыке и удалился, не говоря ни слова, но мысль о Кристалле не покидала его, и чем больше он о ней думал, тем большей воспламенялся любовью. Однажды позвал он к себе Полифазия, Великого Королевского Наладчика, и, открыв перед ним жар своего сердца, сказал:
— Мудрейший! Если ты мне не поможешь, никто меня не спасет, и тогда дни мои сочтены, ибо не радует уже меня ни блеск излучения инфракрасного, ни ультрафиолет балетов космических, и погибну я, коли не соединюсь с чудной Кристаллой!
— Королевич, — ответствовал Полифазий, — не стану отвергать твоей просьбы, но соблаговоли повторить ее троекратно, дабы уверился я, что такова твоя нерушимая воля.
Ферриций исполнил требуемое, и тогда Полифазий сказал:
— Господин мой! Невозможно иначе предстать перед Кристаллой, как только в обличье бледнотика.
— Так сделай же, чтобы я стал, как он! — вскричал королевич.
Видя, что от страсти помутился рассудок юноши, ударил Полифазий пред ним челом, уединился в лаборатории и начал вываривать клей клеистый и жижу жидкую. Потом послал слугу во дворец, велев передать: «Пусть королевич приходит ко мне, если намерение его неизменно».
Ферриций прибежал немедля, а мудрец Полифазий обмазал корпус его закаленный жидкою грязью и спросил:
— Прикажешь ли продолжать, королевич?
— Делай что делаешь! — отвечал Ферриций.
Взял тогда мудрец большую лепешку — а был то осадок мазутов нечистых, пыли лежалой и смазки липучей, из внутренностей древних машин извлеченной,
— замарал выпуклую грудь королевича, а после сверкающее его лицо и блистающий лоб препакостно облепил и делал так до тех пор, пока не перестали члены его издавать мелодичный звон и не приняли вид высыхающей лужи. Тогда взял мудрец мел, истолок, смешал с рубиновым порошком и желтым смазочным маслом, и скатал вторую лепешку, и облепил Ферриция с головы до ног, придавши глазам его мерзкую влажность, торс его уподобив подушке, а щеки — двум пузырям, и приделал к нему там и сям подвески да растопырки, из мелового теста вылепленные, а напоследок напялил на его голову рыцарскую охапку волос цвета ядовитейшей ржавчины и, подведя его к серебряному зерцалу, сказал: «Смотри!»
Глянул Ферриций на отраженье и содрогнулся оттого, что не себя в нем узрел, но чудище-страшилище небывалое — вылитого бледнотика, со взором водянистым, как старая паутина под дождем, обвисшего там и сям, с клочьями ржавой пакли на голове, тестовидного и тошнотворного; а тело его при каждом движении колыхалось, как студень протухший; и вскричал он в великом гневе:
— Ты, верно, спятил, мудрейший? Тотчас же соскреби с меня всю эту грязь, нижнюю — темную и верхнюю — бледную, а с нею и ржавый лишайник, коим ты осквернил мою звонкую голову, ибо навеки возненавидит меня королевна, в столь мерзостном узревши обличье!
— Ты заблуждаешься, королевич, — возразил Полифазий. — Тем-то ее безумие и ужасно, что мерзость кажется ей красотою, а красота — мерзостью. Только в этой личине ты можешь увидеть Кристаллу…
— Пусть же так будет! — решил Ферриций.
Смешал мудрец киноварь со ртутью, наполнил смесью четыре пузыря и укрыл их под платьем юноши. Взял мехи, надул их застоявшимся воздухом из старого подземелья и спрятал на груди королевича; налил ядовитой, чистейшей воды в стеклянные трубки, числом шесть, и две вложил королевичу под мышки, две в рукава, две в глаза, а под конец молвил:
— Слушай и запоминай все, что я скажу, иначе погибнешь. Королевна будет тебя испытывать, чтобы проверить правдивость твоих речей. Если достанет она обнаженный меч и велит тебе за него взяться, украдкой надави на пузырь с киноварью, чтобы вытекла из него красная жижа и полилась на острие, а когда спросит тебя королевна, что это, отвечай: «Кровь!» Потом королевна приблизит свое лицо, серебряной миске подобное, к твоему, а ты надавишь на грудь, чтобы вышел из мехов воздух; спросит она, что это, и ты ответишь: «Вздох!» Тогда притворится королевна, будто разгневалась необычайно, и велит тебя казнить. Потупишь ты голову в знак покорности ее воле, и из глаз твоих польется вода, а когда спросит она, что это, отвечай: «Плач!» Может, тогда согласится она стать твоею, хоть и мало на это надежды; верней же всего, придется тебе погибнуть.
— О мудрейший! — воскликнул Ферриций. — А если станет она допытываться, какие у бледнотиков обычаи, как родятся они, как любятся и как время проводят, что я отвечу?
— Поистине, иного нет способа, — отвечал Полифазий, — как только соединить твой жребий с моим. Я переоденусь купцом из соседней галактики, лучше всего неспиральной, поскольку тамошние обитатели известны своею тучностью, а мне надо укрыть под платьем множество книг об ужасных бледнотиковых нравах. Тебя я не смог бы этому научить, ибо нравы их противны природе: все у них делается наоборот, так неопрятно, неприятно и неаппетитно, как только можно себе представить. Я подберу нужные сочинения, ты же вели придворному портному из волокон и нитей различных сшить одеянье бледнотика, затем что скоро уж нам отправляться в дорогу. И куда бы ты ни пошел, я тебя не оставлю, чтобы знал ты, как поступать и о чем говорить надлежит.
Обрадовался Ферриций, и велел сшить себе одеянье бледнотика, и не мог на него надивиться: закрывало оно почти все тело и в одних местах вытягивалось наподобие трубопровода, в других же скреплялось пуговками, крючочками, кнопочками и шнурочками; так что пришлось портному особую инструкцию сочинить, и пребольшую, о том, что и как надевать, где, что и к чему прицеплять и как с себя всю эту упряжь, из суконной материи сотворенную, стаскивать, когда придет время.
А мудрец Полифазий облачился в платье купца, спрятал под ним толстые ученые книги, трактующие о жизни бледнотиков, велел сделать железную клетку — шесть сажен в длину и столько же в ширину, запер в ней Ферриция, и отправились они в путь на королевском звездоходе. Когда же достигли они владений Панцерика, Полифазий в купеческом облаченье пришел на городской рынок и возвестил громким голосом, что привез из далеких краев молодого бледнотика и продаст его тому, кто захочет. Слуги принесли эту весть королевне, а она, удивившись, молвила им:
— Воистину за всем этим кроется великое шарлатанство, но не обманет меня купец, ибо ничьи познания о бледнотиках не сравнятся с моими. Велите ему прийти во дворец и показать пленника!
Привели слуги купца к королевне, и увидела она почтенного старца и клетку, несомую невольниками; в клетке сидел бледнотик, и лицо его было как мел пополам с пиритом, глаза — словно влажная плесень и члены — словно комки грязи. А Ферриций глянул на королевну и увидел ее лицо, как бы звенящее нежным звоном, и глаза, сверкающие, как электрические разряды, и утвердился он в любовном своем безумии.
«Этот и впрямь похож на бледнотика!» — подумала королевна, однако же вслух сказала:
— Поистине немало пришлось тебе потрудиться, старче, прежде чем слепил ты из грязи куклу и натер ее известковою пылью, дабы меня провести; но знай, что мне ведомы-все тайны могущественного рода бледнотиков и, когда откроется твой обман, ты будешь казнен вместе с тем самозванцем!
Мудрец отвечал:
— Королевна! Тот, коего зришь ты в клетке, самый что ни на есть настоящий бледнотик; выкупил я его у звездных пиратов за пять гектаров ядерного поля и, если хочешь, уступлю тебе, ибо единственное мое желание — порадовать твое сердце!
Королевна велела принести меч и просунула его сквозь прутья клетки. Ферриций схватился за острие и порезал им платье, так что пузырь лопнул. Полилась киноварь на меч, и сделался он алым.
— Что это? — спросила королевна, а Ферриций ответил:
— Кровь!
Тогда королевна велела открыть клетку, бесстрашно вошла в нее и приблизила свое лицо к лицу королевича; близость возлюбленной затмила его рассудок, но мудрец подал тайный знак, и Ферриций надавил на мехи, вышел из них затхлый воздух, а когда королевна спросила: «Что это?» — Ферриций ответил: «Вздох!»
— И вправду ты преизрядный фокусник, — сказала королевна купцу, выходя из клетки, — но ты обманул меня, и потому вы умрете оба — ты и твоя кукла!
При этих словах мудрец поник головой долу, как бы в великой печали и горести, а когда королевич сделал то же, из очей его потекли прозрачные капли. Королевна спросила:
— Что это?
Ферриций ответил!
— Плач!
И сказала она:
— Как твое имя, пришелец, называющий себя бледнотиком из далеких краев?
— О королевна! Имя мое Миамляк, и ничего я так не хотел бы, как соединиться с тобою способом мягким, волнистым, тестоватым и водянистым, по обычаю нашего племени, — ответил Ферриций, а научил его этим словам мудрец. — Я нарочно позволил пиратам себя похитить и уговорил их продать меня этому купцу, желая попасть в твое королевство. Да примет его жестяннейшая особа мою благодарность за то, что я оказался здесь: ибо сердце мое переполняет любовь к тебе, как лужу переполняет грязь!
Изумилась королевна, затем что и вправду говорил он как настоящий бледнотик, и спросила:
— Поведай мне, пришелец, именующий себя Миамляком-бледнотиком, что делают твои сородичи днем?
— Поутру, — отвечал Ферриций, — они мокнут в чистой воде, и ополаскивают ею свои члены, и вливают ее себе внутрь, ибо вода приятна их естеству. А потом прохаживаются там и сям способом волнистым и текучим, и хлюпают, и лопочут; в печали они трясутся и проливают из глаз соленую воду, а в радости трясутся и икают, но глаза их не наполняются водой. И мокрые сотрясенья мы называем плачем, сухие же — смехом.
— Если правдивы речи твои, — перебила его королевна, — и если ты разделяешь со своими сородичами влеченье к воде, я велю бросить тебя в мой пруд, чтобы ты насытился ею вволю, а к ногам прикажу привязать свинец, чтобы ты не выплыл до времени.
— О королевна! — ответил Ферриций, наставляемый мудрецом. — Тогда я погибну, ибо, хотя внутри нас вода, она не может окружать нас снаружи дольше минуты, а если такое случится, мы произносим последние слова «буль-буль-буль», коими навеки прощаемся с жизнью.
— А поведай-ка мне, Миамляк, как добываешь ты энергию, чтобы, хлюпая, лопоча, колыхаясь и покачиваясь, прохаживаться туда и сюда? — спросила Кристалла.
— Королевна, — отвечал ей Ферриций, — там, откуда я родом, кроме бледнотиков маловласых есть и другие, кои прохаживаются преимущественно на четвереньках, и мы до тех пор дырявим их там и сям, покуда они не погибнут; трупы мы рубим и режем, варим и жарим, после чего набиваем их плотью свою собственную; и нам известно триста семьдесят шесть способов убиения и двадцать восемь тысяч пятьсот девяносто семь способов приготовления покойников для того, чтобы пропихивание их тел в наши тела через отверстие, ртом именуемое, было для нас сколь возможно приятнее; а искусство обработки покойников у нас в еще большем почете, нежели астронавтика, и зовется оно гастронавтикой, сиречь гастрономией; однако же с астрономией ничего общего оно не имеет.
— Значит ли это, что вы играете в кладбища, погребая в себе ваших четвероногих собратьев? — каверзно вопросила Кристалла; но Ферриций, поучаемый мудрецом, и тут не замедлил с ответом:
— Сие не забава, о королевна, а необходимость, ибо жизнь кормится жизнию; мы же необходимость обратили в искусство.
— А поведай-ка, Миамляк-бледнотик, как конструируете вы потомство? — полюбопытствовала королевна.
— Мы не конструируем его вовсе, — ответил Ферриций, — а программируем статистически, по образу марковского процесса, то бишь стохастически; вероятностно, зато сладостно, невольно и произвольно, всего менее размышляя при этом о материях статистических, нелинейных и алгоритмических; и как раз потому-то программирование идет у нас просто, стихийно и совсем самостийно; ибо так уж устроены мы, что каждый бледнотик рад потомство свое программировать, утеху в том видя, но программирует он, не программируя, и многие прилагают немало стараний, чтоб из их программирования чего-нибудь, упаси бог, не вышло.
— Это весьма удивительно, — молвила королевна, коей познания были менее глубоки, нежели познания мудреца Полифазия, — так как же вы это, собственно, делаете?
— О королевна! — отвечал Ферриций. — Есть у нас механизмы, по принципу обратной связи устроенные, хотя все это в воде; сии механизмы настоящее чудо техники, ибо пользоваться ими способен даже совершенный кретин; впрочем, чтобы подробно описать тебе методы, нами употребляемые, пришлось бы говорить долго, поскольку не так уж они просты. И вправду, это весьма удивительно; удивительней же всего, что методы наши не нами выдуманы, а некоторым образом выдумали себя сами; но нам они по душе, и мы ничего против них ни имеем.
— Поистине, — воскликнула королевна, — ты настоящий бледнотик! Ибо речи твои по видимости имеют смысл, а по существу совершенно бессмысленны; невероятны, но как будто бы истинны, хотя и расходятся с логикой: мыслимо ли быть кладбищем, не будучи им? Программировать, вовсе не программируя? Подлинно, ты Миамляк-бледнотик, а потому, коли ты того жаждешь, я соединюсь с тобой супружеской обратною связью, и ты вступишь со мною на трон, если выдержишь последнее испытание.
— Какое? — спросил Ферриций.
— Испытание это… — начала было Кристалла, но вдруг подозрение закралось в ее сердце, и она сказала: — Ответь мне сперва, что делают твои сородичи ночью?
— Ночью они лежат там и сям с подогнутыми руками и скрюченными ногами, а воздух входит в них и выходит из них с таким шумом, словно кто-то ржавую пилу точит.
— Вот это испытание: дай свою руку, — приказала королевна.
Подал ей. Ферриций руку, она ее стиснула, Ферриций же возопил громким голосом, ибо так велел ему старец, а она спросила, отчего он кричит.
— От боли! — ответил Ферриций, и только тогда поверила королевна, что он настоящий бледнотик, и учинить повелела приготовления к свадебной церемонии.
И надо же было случиться, что как раз в ту пору вернулся корабль, на котором курфюрст королевский, киберграф Кибергази, отправился в средизвездные страны, чтобы там бледнотика изловить и через то в фавор у королевны войти. Прибежал к Феррицию опечаленный Полифазий и сказал:
— Королевич! Прибыл на корабле межзвездном великий киберграф Кибергази и привез королевне истинного бледнотика, коего только что видел я собственными глазами; а потому должно нам немедля бежать; не поможет никакое притворство, если вы вместе предстанете перед Кристаллой. Ибо липучесть его несравненно липучее, волосатость куда волосатее, а тестоватость превосходит воображение, так что откроется наш обман и погибнем мы оба!
Но не послушал мудрого совета Ферриций, возлюбивший королевну больше жизни, и молвил:
— Лучше погибнуть, нежели ее потерять!
Кибергази же, проведав о приготовлениях к свадьбе, тут же прокрался под окно покоя, где ложный бледнотик вместе с купцом находился, и, тайную их беседу подслушав, побежал ко дворцу, черной радости полон, и, представши перед Кристаллой, сказал:
— Ты обманута, королевна, ибо тот, кто называет себя Миамляком, никакой не бледнотик, а обыкновеннейший смертный; истинный же бледнотик — вот!
И на пленника своего указал; а тот напряг волосом покрытую грудь, вытаращил буркалы свои водянистые и завопил:
— Бледнотик — это я!
Тотчас же велела королевна привести Ферриция, а когда стал он рядом с бледнотиком пред ликом ее пресветлым, развеялся обман мудреца. Ибо Ферриций, хоть и облепленный грязью, пылью и мелом, хоть и обмазанный маслом липучим, и хлюпающий водянистым манером, не мог укрыть ни роста своего электрыцарского, ни благородной осанки, ни плеч стальных ширины, ни походки гремящей. Бледнотик же киберграфа Кибергази был урод настоящий, каждый шаг его был как бултыхание кадок, наполненных грязью, взгляд словно мутный колодец, а от гнилостного дыханья затуманивались и слепли зерцала и ржавчина вгрызалась в железо. И поняла королевна в сердце своем, что мерзостен ей бледнотик, при каждом слове как бы розовым червяком шевеливший в горле; просветился разум Кристаллы, но гордость не позволила ей открыть того, что пробудилось в сердце.
И повелела она:
— Пусть бьются они меж собою, и кто победит, возьмет меня в жены…
Спросил тогда мудреца Ферриций:
— Почтеннейший, если ринусь я на уродца этого и обращу его в грязь, из которой он народился, обман откроется, глина с меня опадет и сталь обнажится; что же мне делать?
— Не нападай, королевич, — отвечал Полифазий, — но защищайся!
Вышли они оба на двор королевского замка, каждый с мечом в руке, и прыгнул бледнотик на Ферриция, колыхаясь, словно тина болотная, и пританцовывал вокруг него, лопоча, приседая, посапывая, и замахнулся, ударил мечом, и прошел меч сквозь глину, разбился о сталь, а бледнотик налетел с размаху на королевича, брызнул, лопнул и растекся, и не было больше бледнотика. Но засохшая глина опала с плеч рыцаря, и обнажилась его истинная стальная натура перед очами королевны, и задрожал он, скорую предвидя кончину, но во взгляде ее кристальном увидел он восхищение и понял, сколь сильно переменилось ее сердце.
И соединились они обратной и прочною брачною связью, которая одним на радость и счастье, другим на горе и гибель дается, и правили долго и счастливо, допрограммировавшись бесчисленного потомства. А из шкуры бледнотика, пойманного киберграфом, сделали чучело и выставили в королевской кунсткамере для вечного назидания. И поныне стоит оно, неуклюжее, линялым волосьем поросшее, и немало находится умников, кои слух распускают, будто все это фокус один и притворство, на самом же деле никаких бледнотиков-трупоедов, тестотелов клееглазых, на свете нет и никогда не было. Кто знает, может, бледнотик и точно пустая выдумка — мало ли баек и мифов измышляет простонародье!
Но если история эта и неправдива, то поучительна, а вдобавок так занимательна, что стоило ее рассказать.
Кибериада
Как уцелела вселенная
Конструктор Трурль создал однажды машину, которая умела делать все на букву «Н». Закончив эту машину, он для пробы заставил ее сделать Нитки, потом намотать их на Наперстки, которые она также сделала, затем бросить все это в специально вырытую Нору, окруженную Незабудками, Наличниками и Настойками. Машина выполнила задание безукоризненно, но Трурль еще не был уверен в ее исправности и велел ей сделать поочередно Нимбы, Наушники, Нейтроны, Наст, Носы, Нимф и Нитрогениум. Последнего она сделать не смогла, и Трурль, очень расстроенный, приказал ей дать по этому поводу объяснение.
— Я не знаю, что это, — объяснила машина. — Ни о чем таком не слыхала.
— Как так? Ведь это же азот. Такой химический элемент…
— Если это азот, то он на букву «А», а я умею делать только на букву «Н».
— Но по-латыни это называется нитрогениум.
— Дорогой мой, — сказала машина, — если б я умела делать все на «Н» на всевозможных языках, то я была бы Машина, Которая Может Делать Все В Пределах Всего Алфавита, потому что любая вещь на каком-либо из языков наверняка начинается на «Н». Дело обстоит не так хорошо. Я не могу сделать больше, чем ты придумал. Азота не будет.
— Хорошо, — согласился Трурль и приказал ей сделать Небо.
Она тут же сделала одно, небольшое, но по-небесному голубое. Пригласил он тогда к себе конструктора Клапауция, представил его машине и так долго расхваливал ее необычайные способности, что тот разозлился втайне и попросил, чтобы и ему разрешили приказать машине что-нибудь сделать.
— Изволь, — сказал Трурль, — только это должно быть на букву «Н».
— На «Н»? Хорошо. Пускай сделает Науку. Машина заурчала, и вскоре площадь перед домом Трурля заполнилась толпой ученых. Одни потирали лбы, писали что-то в толстых книгах, другие хватали эти книги и драли в клочья, вдали виднелись пылающие костры, на которых поджаривались мученики науки, там и сям что-то громыхало, возникали странные дымы грибообразной формы, вся толпа говорила одновременно, так что нельзя было понять ни слова, составляла время от времени меморандумы, воззвания и другие документы, а чуть поодаль сидели несколько одиноких старцев; они беспрерывно мелким бисерным почерком писали на клочках рваной бумаги.
— Ну, скажешь, плохо? — с гордостью воскликнул Трурль. — Признайся, вылитая наука! Но Клапауций не был удовлетворен. — Что? Вот эта толпа и есть наука? Наука — это нечто совсем иное!
— Так, пожалуйста, скажи, что именно, и машина тут же это сделает! — возмутился Трурль.
Но Клапауций не знал, что сказать, и поэтому заявил, что даст машине еще два задания и если она их выполнит, то он признает, что все в порядке. Трурль согласился на это, и Клапауций приказал машине сделать Наоборот.
— Наоборот?! — воскликнул Трурль. — Да где это слыхано! Что это еще за Наоборот?!
— Как что? Обратная сторона всего сущего, — спокойно возразил Клапауций. — Слыхал, как выворачивают наизнанку? Ну, ну, не притворяйся. Эй, машина, берись за дело!
А машина уже давно действовала. Сначала она сделала антипротоны, потом антиэлектроны, антинейтрино, антинейтроны и долго так работала безостановочно, пока не наделала уйму антиматерии, из которой постепенно начал формироваться похожий на причудливо сверкающее облако антимир.
— Гм, — произнес весьма недовольный Клапауций, — и это должно означать Наоборот?.. Допустим, что да. Согласимся, что это примерно то… Но вот мое третье приказание. Машина! Сделай Ничто! Долгое время машина вообще не двигалась. Клапауций начал уже довольно потирать руки. Тогда Трурль сказал:
— А чего ты хочешь? Ты же велел ей ничего не делать, вот она и не делает.
— Неправда. Я приказал ей сделать Ничто, а это совсем иное дело.
— Вот еще! Сделать ничто или не сделать ничего — это одно и то же…
— Ничего подобного! Она должна была сделать Ничто, а не сделала ничего, — значит, я выиграл. Ведь Ничто, умник ты мой, это не какое-то обычное ничто — плод лени и безделья, но действенное и активное Ничто, идеальное, единственное, вездесущее и наивысшее Небытие в собственном отсутствующем лице! — Не морочь машине голову! — крикнул Трурль. Но тут же раздался ее гулкий голос: — Перестаньте ссориться в такой момент. Я знаю, что такое Небытие, Невещественность или Ничто, поскольку все эти вещи находятся в ключе буквы «Н» как Несуществование. Лучше в последний раз окиньте взглядом мир, ибо вскоре его не будет…
Слова замерли на устах разъяренных конструкторов. Машина и впрямь делала Ничто, а именно: одну за другой изымала из мира разные вещи, которые переставали существовать, будто их вообще никогда не было. Так она упразднила натяги, наплюйки, нурки, нуждовки, налушники, недоноги и нетольки. Иногда казалось, что, вместо того чтобы уменьшать, сокращать, выкидывать, убирать, уничтожать и отнимать, она увеличивает и добавляет, поскольку одно за другим ликвидировала Неудовольствие, Незаурядность, Неверие, Неудовлетворенность, Ненасытность и Немощь. Но потом вновь вокруг них начало становиться просторнее.
— Ой! — воскликнул Трурль. — Как бы худа не было!..
— Ну, что ты, — сказал Клапауций, — ты же видишь, что она вовсе не делает Всеобщего Небытия, а только Несуществование вещей на букву «Н». И ничего особенного не будет, потому что твоя машина никуда не годится.
— Так тебе лишь кажется, — отвечала машина. — Я действительно начала со всего, что на букву «Н», ибо это мне более знакомо, но одно дело — создать какую-нибудь вещь, а совсем другое — убрать ее. Убрать я могу все по той простой причине, что я умею делать все-все, как есть, на букву «Н», а значит, Небытие для меня сущий пустяк. Сейчас и вас не будет, и вообще ничего, так что прошу тебя, Клапауций, скажи поскорее, что я действительно универсальная машина и выполняю приказания, как надо, а то будет поздно.
— Но это же… — начал перепуганный Клапауций, — и в этот момент заметил, что действительно исчезают предметы не только на букву «Н». Так, уже перестали их окружать камбузели, сжималки, вытряски, грызмакн, рифмонды, трепловки и баблохи.
— Стой! Стой! Я беру свои слова назад! Перестань! Не делай Небытия! — заорал во все горло Клапауций, но, прежде чем машина остановилась, исчезли еще горошаны, кломпы, филидроны и замры.
И лишь тогда машина остановилась. Мир выглядел просто устрашающе. Особенно пострадало небо; на нем виднелись лишь одинокие точечки звезд — и ни следа прелестных горошанов и гаральниц, которые так украшали раньше небосвод.
— О небо! — воскликнул Клапауций. — А где же камбузели? Где мои любимые муравки? Где кроткие кломпы?
— Их нет и уже никогда не будет, — спокойно ответила машина. — Я выполнила, вернее, только начала выполнять то, что ты велел… — Я велел тебе сделать Ничто, а ты… ты… — Клапауций, ты или глупец, или притворяешься глупцом, — возразила машина. — Если б я сделала Ничто сразу, одним махом, перестало бы существовать все, значит, не только Трурль, и небо, и космос, и ты, но даже я. Так кто же, собственно, и кому мог бы тогда сказать, что приказание выполнено и что я — отличная машина? А если бы этого никто никому не сказал, то каким образом я — тоже переставшая существовать — получила бы заслуженную мной похвалу?
— Ну, будь по-твоему, не станем больше об этом говорить. Я уже ничего от тебя не хочу, великолепная машина, только прошу тебя, сделай опять муравок, ибо без них мне и жизнь не мила…
— Не могу, потому что они на «М», — сказала машина. — Я, конечно, могу сделать обратно Неудовольствие, Ненасытность, Незнание, Ненависть, Немощь, Непродолжительность, Неверие и Неустойчивость, но на другие буквы прошу от меня ничего не ожидать.
— Но я хочу, чтоб были муравки! — крикнул Клапауций.
— Муравок не будет, — отрезала машина. — Ты лучше посмотри на мир, который полон теперь громадных черных дыр, полон Ничто, заполняющего бездонные пропасти между звездами. Как все теперь пропитано этим Ничто, как нависает оно теперь над каждой молекулой Бытия. Это твоих рук дело, мой завистник! Не думаю, чтобы будущие поколения благословили тебя за это…
— Может, они не узнают… может, не заметят, — пробормотал побледневший Клапауций, с ужасом глядя в пустоту черного неба и не смея даже взглянуть в глаза своему коллеге.
Оставив Трурля возле машины, которая умела все на букву «Н», он крадучись вернулся к себе домой. А мир и по сей день все так же продырявлен Небытием, как в тот момент, когда Клапауций остановил машину. А поскольку еще не удалось создать машину, работающую на какую-нибудь другую букву, то следует опасаться, что никогда уже не будет таких чудесных явлений, как баблохи и муравки, — во веки веков.
Машина Трурля
Конструктор Трурль построил однажды мыслящую машину — восьмиэтажную; окончив самую важную работу, он покрыл машину белым лаком, наугольники покрасил в лиловый цвет, пригляделся потом издали и добавил еще небольшой узорчик на фасаде, а там, где можно было вообразить лоб машины, провел тонкую оранжевую черточку и, очень довольный собой, небрежно посвистывая, задал порядка ради сакраментальный вопрос: сколько будет дважды два?
Машина заработала. Вначале загорелись лампы, засветились контуры, зашумели токи, как потоки, запели сцепления, потом накалились катушки, завертелось в ней все, загрохотало, затарахтело, и такой шум пошел по всей равнине, что подумал Трурль: «Надо будет приделать к ней специальный глушитель мыслительный». А машина тем временем все работала так, будто пришлось ей решать самые трудные проблемы во всем Космосе; земля дрожала, песок от вибрации уходил из-под ног, предохранители вылетали, словно пробки от шампанского, а реле прямо надрывались от натуги. Наконец, когда Трурлю порядком уже надоела вся эта суматоха, машина резко остановилась и произнесла громовым голосом:
— СЕМЬ!
— Ну, ну, моя дорогая! — небрежно сказал Трурль. — Ничего подобного, дважды два — четыре, будь добра, исправься! Сколько будет два плюс два?
— СЕМЬ! — ответила машина немедля. Волей-неволей Трурль, вздохнув, надел рабочий халат, который уж снял было, засучил повыше рукава, открыл нижнюю дверцу и влез внутрь. Не выходил он оттуда долго, слышно было, как бьет он там молотом, как откручивает что-то, сваривает, паяет, как, гремя по железным ступенькам, взбегает то на шестой, то на восьмой этаж и мигом мчится вниз. Включил он ток — внутри все так и зашипело, и у разрядников усы фиолетовые выросли. Бился он два часа, пока не вылез на свежий воздух, закопченный весь, но довольный; сложил свой инструмент, бросил халат наземь, вытер лицо и руки и уж на прощанье, просто спокойствия ради, спросил:
— Так сколько же будет два плюс два?
— СЕМЬ! — ответила машина.
Трурль ужасно выругался, но делать было нечего — вновь принялся ковыряться в машине: чинил, соединял, перепаивал, переставлял, а когда и в третий раз узнал, что два плюс два равняется семи, сел в отчаянии на подножку машины и сидел так, пока не пришел Клапауций. Спросил Клапауций Трурля, что это случилось, почему он выглядит так, будто с похорон вернулся, — тут Трурль и поведал ему о своем горе. Клапауций самолично два раза лазил внутрь машины, пробовал отрегулировать то, другое, спрашивал ее, сколько будет два плюс один, машина ответила, что шесть; а один плюс один, по ее мнению, равнялось нулю. Почесал Клапауций затылок, откашлялся и сказал:
— Дружище, ничего не попишешь, надо смотреть правде в глаза. Ты сделал не ту машину, какую хотел. Но всякое отрицательное явление имеет положительную сторону, и, к примеру, эта машина тоже.
— Интересно — какую же? — проговорил Трурль и пнул свое детище.
— Прекрати, — сказала машина.
— Вот видишь, она впечатлительна. Да… так что я хотел сказать? Это, вне сомнения, машина глупая, но глупость ее не то что обычная, так сказать, рядовая глупость. Это, насколько я разбираюсь — а ведь я, как тебе известно, знаменитый специалист, — самая глупая мыслящая машина в мире, ну, а это уж не фунт изюму! Сделать такую машину преднамеренно было бы нелегко — думаю, что это никому бы не удалось. Ибо она не только глупа, но и упряма как пень, то есть у нее имеется характер; впрочем, такой, как у идиотов — они большей частью дико упрямы.
— На черта мне такая машина?! — сказал Трурль и опять пнул ее.
— Я тебе сказала — прекрати! — заявила машина. — Ну вот уже серьезное предостережение, — сухо прокомментировал Клапауций. — Ты видишь, она не только впечатлительна, тупа и упряма, но еще и обидчива, с такими свойствами можно многого добиться, хо-хо, уж я тебе говорю.
— Хорошо, но что, собственно, мне с ней делать? — спросил Трурль.
— О, сразу мне трудно на это ответить. Ты можешь, например, устроить платную выставку, чтобы всякий, кто захочет, мог посмотреть самую глупую в мире мыслящую машину; сколько у нее — восемь этажей? Скажу тебе, такого огромного кретина еще никто не видывал. Такая выставка не только покроет твои расходы, но еще…
— Оставь меня в покое, не буду я устраивать никакой выставки! — ответил Трурль, встал и, не удержавшись, пнул машину в третий раз.
— Я заявляю тебе третье серьезное предостережение, — сказала машина.
— Ну и что? — крикнул разозленный ее величественным тоном Трурль.
— Ты… ты… — Тут он не нашел слов и только пнул ее несколько раз, визжа:
— Ты только на то и годишься, чтобы тебя пинать, понятно?
— Ты оскорбил меня в четвертый, пятый, шестой и восьмой раз, — проговорила машина, — и поэтому я больше не буду считать. Отказываюсь отвечать на вопросы, относящиеся к задачам из области математики.
— Она отказывается! Смотрите на нее! — кипятился задетый за живое Трурль. — После шестерки у нее идет восьмерка, заметь-ка, Клапауций, не семь, а восемь! И у нее хватает наглости заявлять, что она отказывается ВОТ ТАК решать математические задачи! Вот тебе, вот тебе, вот тебе! Может, еще добавить?
В ответ на это машина затряслась, загрохотала и молча, напрягая все силы, начала вылезать из фундамента. Фундамент был глубокий, все опоры она погнула, но в конце концов выкарабкалась из ямы, оставив там лишь развороченный железобетон, из которого торчала арматура, и двинулась, как шагающая крепость, на Клапауция и Трурля. Трурль прямо остолбенел от изумления и даже не пытался спрятаться от машины, которая явно собиралась раздавить его. Более хладнокровный Клапауций дернул его за руку, потащил за собой, и они отбежали довольно далеко. Но, оглянувшись, увидели, что машина, словно качающаяся башня, шла медленно, при каждом шаге проваливалась чуть не до второго этажа, однако упорно, неутомимо выбиралась из песка и двигалась прямо на них.
— Ну, такого еще не бывало! — сказал Трурль, у которого дух перехватило от удивления. — Машина взбунтовалась! Что же теперь делать?
— Ждать и наблюдать, — ответил благоразумный Клапауций. — Может, что— нибудь прояснится.
Пока ничто не предвещало этого. Машина, выбравшись на твердую почву, двинулась быстрее. Внутри у нее свистело, шипело и побрякивало.
— Сейчас у нее распаяется управление и программник, — пробурчал Трурль. — Тогда она остановится.
— Нет, — ответил Клапауций, — это исключительный случай. Она так глупа, что даже остановка всего распределительного устройства не причинит ей вреда. Берегись, она… Бежим!!!
Машина явно разгонялась, чтобы растоптать их. Они мчались во весь дух, слыша за спиной ее ритмичный, страшный топот. Так они и бежали — что ж им еще оставалось делать? Пытались было вернуться в родную округу, но машина помешала этому: обойдя с фланга, заставила их свернуть с намеченного пути и неумолимо гнала во все более пустынный край. Постепенно из стелющегося тумана начали выступать угрюмые, скалистые горы; Трурль, тяжело дыша, крикнул Клапауцию:
— Послушай! Бежим в какое-нибудь узкое ущелье… куда она не сможет пройти… проклятая… а?!
— Лучше бежать… прямо, — пропыхтел Клапауций. — Недалеко тут есть городок… забыл, как называется… в общем, мы там… уф!! найдем убежище…
Они побежали прямо и вскоре увидели первые домики. В эту пору дня улицы были почти безлюдны. Они уже пробежали немалое расстояние, не встретив ни единой живой души, когда услыхали ужасающий грохот, будто на городок обрушилась каменная лавина, и поняли, что преследующая их машина добралась до городка.
Трурль оглянулся и прямо застонал.
— О силы небесные! Посмотри, Клапауций, она разрушает дома!
Машина и вправду упорно гналась за ними и шагала прямо по домам, словно стальная гора, оставляя за собой кирпичные руины, над которыми клубились белые облака известковой пыли. Раздались ужасные крики засыпанных, на улицах стало полно народу. Трурль же и Клапауций бежали, еле дыша, все вперед, пока не достигли большого здания ратуши, и сбежали вниз по лестнице в глубокий подвал.
— Ну, здесь она нас не достанет, даже если всю эту ратушу нам на голову свалит! — прохрипел Клапауций. — Но черт же меня дернул нанести тебе сегодня визит… Поинтересовался, как идет у тебя работа, и вот на тебе — узнал…
— Тише, — ответил Трурль. — Сюда кто-то идет.
Действительно, дверь отворилась и в подземелье — вошли сам бургомистр и несколько советников. Трурлю было стыдно рассказывать, как случилась эта необычайная и ужасная история, и его выручил Клапауций. Бургомистр молча слушал. Вдруг стены дрогнули, ходуном заходила земля и в глубокий подвал донесся протяжный грохот падающих стен.
— Она уже здесь? — крикнул Трурль.
— Да, — ответил бургомистр. — И требует, чтобы мы вас выдали, в противном случае она разрушит весь город…
И тут же они услыхали откуда-то сверху стальное гнусавое гоготание:
— Где-то здесь Трурль… я чую Трурля…
— Но ведь вы же нас не выдадите? — дрожащим голосом спросил тот, выдачи которого так настойчиво требовала машина.
— Тот из вас, которого зовут Трурль, должен отсюда выйти. Второй может остаться, поскольку его выдача не является необходимым условием…
— Но сжальтесь!
— Мы бессильны, — сказал бургомистр. — Да если б ты и остался, Трурль, тебе пришлось бы отвечать за ущерб, причиненный городу и его жителям, ибо это из-за тебя машина разрушила шестнадцать домов и погребла под их развалинами многих наших горожан. Лишь то, что ты находишься пред лицом смерти, позволяет мне отпустить тебя. Иди и не возвращайся.
Трурль глянул на советников и, прочтя на их лицах свой приговор, медленно направился к выходу.
— Подожди! Я с тобой! — импульсивно воскликнул Клапауций.
— Ты? — проговорил Трурль со слабой надеждой а голосе. — Нет… — сказал он, помолчав. — Останься, так будет лучше… Зачем тебе бесполезно гибнуть?
— Идиотизм! — энергично воскликнул Клапауций. — Что ж это, с какой стати нам погибать, неужели по прихоти этой железной кретинки? Тоже мне! Этого мало, чтобы стереть с лица земли двух величайших конструкторов! Идем, мой Трурль! Смелее!
Воодушевленный этими словами, Трурль побежал по лестнице за Клапауцием. На рыночной площади не было ни души. Средь клубящейся пыли, из которой проступали скелеты разрушенных домов, стояла, выпуская облака пара, машина, намного выше ратуши, вся измазанная кирпичной кровью стен и белой пылью.
— Осторожнее! — прошептал Клапауций. — Она нас не видит. Бежим по этой улочке налево, потом направо, а там напрямик. Невдалеке начинаются горы. Там мы спрячемся и придумаем что-нибудь такое, чтобы раз навсегда отбить у нее охоту… Бежим! — крикнул он, ибо в этот миг машина заметила их и бросилась вслед, так что земля дрогнула.
Мчась во весь дух, выбежали они из городка. Добрую милю неслись они, слыша за собой громовую поступь колосса, упорно преследовавшего их.
— Я знаю это ущелье! — воскликнул вдруг Клапауций. — Там русло высохшего потока, оно ведет в глубь скал, там много пещер, туда, скорее, сейчас ей придется остановиться!..
Спотыкаясь, мчались они в гору, взмахами рук поддерживая равновесие, но машина все не отставала от них. Прыгая по шатким камням высохшего потока, они достигли расщелины в отвесных скалах и, увидев высоко вверху черное отверстие пещеры, полезли туда что было сил, хоть камни шатались и осыпались у них под ногами. Из большого отверстия в скале веяло холодом и тьмой. Они поспешно влезли внутрь, пробежали еще несколько шагов и остановились.
— Ну, тут мы в безопасности, — проговорил, успокоившись, Трурль. — Я выгляну, посмотрю, где она застряла.
— Осторожнее! — предостерег его Клапауций. Трурль подобрался к выходу, высунулся и тут же испуганно отскочил назад. — Она лезет вверх! — крикнул он. — Успокойся, сюда-то она наверняка не войдет, — проговорил не совсем уверенно Клапауций. — Что это? Вроде потемнело… Ох!
Гигантская тень заслонила небо, видневшееся до этого в отверстии пещеры, на мгновение показалась стальная, густо усеянная заклепками стена машины, которая медленно прислонилась к скале. Теперь пещера была, словно стальной крышкой, плотно закрыта извне.
— Мы в тюрьме… — прошептал Трурль, и голос его дрожал еще сильнее, оттого что наступила абсолютная тьма.
— С нашей стороны это был идиотизм! — возмущенно воскликнул Клапауций.
— Лезть в пещеру, которую она может забаррикадировать! Как мы могли сделать это?
— Как ты думаешь, на что она рассчитывает? — после долгого молчания спросил Трурль.
— На то, что мы постараемся отсюда выбраться, — особого ума не требуется, чтоб до этого додуматься.
Опять наступило молчание. В черной тьме Трурль на цыпочках, вытянув руки, двинулся в сторону выхода и шарил по скале руками, пока не коснулся гладкой стали, теплой, словно нагретой изнутри.
— Я чувствую тебя, Трурль, — загудел в закупоренной пещере железный голос.
Трурль попятился, сел на камень возле приятеля, и некоторое время они не двигались. Наконец Клапауций шепнул ему:
— Ничего мы тут не высидим, что поделаешь, попробую вступить с ней в переговоры…
— Это безнадежно, — сказал Трурль. — Но попробуй, может быть, хоть тебя она выпустит живого…
— Ну, нет, не того я хочу! — ободряюще проговорил Клапауций и, подойдя к невидимому в темноте отверстию, крикнул: — Алло, ты слышишь нас?
— Слышу, — ответила машина.
— Послушай, я хотел бы попросить у тебя прощения. Понимаешь… произошло между нами небольшое недоразумение, но ведь это, по сути, мелочь. Трурль не имел намерения…
— Я уничтожу Трурля! — сказала машина. — Но прежде пусть он ответит мне на вопрос, сколько будет два плюс два.
— Ах, ответит он тебе, и так, что ты будешь довольна и наверняка с ним помиришься, ведь правда же, Трурль? — успокаивающе заговорил посредник. — Ну конечно… — едва слышно произнес Трурль.
— Да? — сказала машина. — Так сколько будет два плюс два?
— Че… то есть семь… — еще тише проговорил Трурль.
— Ха-ха! Значит, не четыре, а семь, так? — загудела машина. — Вот видишь!
— Семь, конечно же, семь, всегда было семь! — горячо подхватил Клапауций. — Теперь ты нас выпустишь? — осторожно добавил он.
— Нет. Пускай Трурль еще раз скажет, что он очень сожалеет, и ответит, сколько будет дважды два…
— А ты выпустишь нас, если я это скажу? — спросил Трурль.
— Не знаю. Подумаю. Ты мне условий не ставь. Говори, сколько будет дважды два!
— Но ты в самом деле нас выпустишь? — настаивал Трурль, хотя Клапауций дергал его за руку, шепча на ухо: «Это идиотка, идиотка, не препирайся с ней, умоляю!»
— Не выпущу, если мне не захочется, — ответила машина. — Но ты все равно скажешь мне, сколько будет дважды два…
Трурль вдруг затрясся от ярости.
— О! Я скажу тебе, скажу! — закричал он. — Два плюс два будет четыре, и дважды два — четыре, хоть ты на голову становись, хоть все эти горы преврати в прах, хоть поперхнись морем и проглоти небо, слышишь? Два плюс два — четыре!
— Трурль! Ты с ума сошел! Что ты говоришь? Два плюс два будет семь! Машина, дорогая, семь! Семь!!! — вопил Клапауций, пытаясь перекричать приятеля.
— Неправда! Четыре! Только четыре, с сотворения мира было и до конца дней его будет ЧЕТЫРЕ! — охрипшим голосом орал Трурль.
Вдруг скала под их ногами затряслась как в лихорадке.
Машина отодвинулась от входа, так что в пещеру проник сумрачный свет, и тут же протяжно крикнула:
— Неправда! Семь! Ты сейчас же это скажешь, как только я схвачу тебя!
— Никогда не скажу! — отпарировал Трурль, словно ему уж было все равно.
И тут сверху на их головы обрушился каменный град, ибо машина своей восьмиэтажной тушей таранила скалистый обрыв, билась всей тяжестью об отвесную стену, и огромные камни откалывались от монолитных скал и с грохотом катились вниз.
Грохот и удушливая кремниевая пыль вместе с искрами, высекаемыми сталью о камень, заполнили всю пещеру, но сквозь этот адский гул атаки прорывался голос Трурля, неустанно повторяющего:
— Два плюс два — четыре! Четыре!!!
Клапауций пытался силой заткнуть ему глотку, но, грубо отброшенный Трурлем, молча сел в сторонке, обхватив голову руками. Машина все не прекращала своих адских усилий, и казалось, что свод пещеры того гляди обрушится на пленников, раздавит и погребет их навеки. Но, когда они уж потеряли надежду, когда едкая пыль заполнила всю пещеру, что-то вдруг ужасно заскрежетало, прокатился медленный гром — сильнее неимоверного грохота от яростных ударов машины, — потом воздух завыл, черная стена, заслоняющая пещеру, исчезла, словно ее вихрем сдуло, и вниз обрушилась лавина громадных глыб. Эхо еще катилось по долине, отражаясь от гор, а два приятеля уже кинулись к отверстию пещеры и, высунувшись до пояса, увидели машину. Она лежала, раздавленная и разбитая обвалом, который сама же и вызвала; огромная глыба лежала посреди ее восьмиэтажного тела — она-то и переломила машину почти пополам. В облаке пыли от размельченных в муку скал они осторожно спустились по каменистым завалам. Чтобы добраться до русла высохшего потока, им пришлось пройти вплотную мимо останков распластавшейся машины, подобной огромному выброшенному на берег кораблю. Молча остановились они у ее продавленного бока. Машина все еще работала, и слышно было, как внутри у нее что-то крутится с замирающим скрежетом.
— Вот каков твой бесславный конец, а два плюс два по-прежнему… — начал было Трурль, но в этот момент машина слегка зашумела и неразборчиво, еле слышно в последний раз пробормотала: «СЕМЬ».
Потом что-то тоненько звякнуло у нее внутри, сверху посыпались камни, и машина замерла, превратившись в груду мертвого металла. Конструкторы посмотрели друг на друга, а потом молча, не произнеся ни слова, зашагали по руслу высохшего потока.
Крепкая взбучка
Кто-то постучал в дом конструктора Клапауция. Хозяин приоткрыл дверь, высунул голову наружу и увидел толстопузую машину на четырех коротких ногах.
— Кто ты и чего тебе надобно?
— Я — Машина Для Исполнения Желаний. А прислал меня в подарок тебе твой друг и великий коллега Трурль.
— В подарок? — переспросил Клапауций, который испытывал смешанные чувства к Трурлю, а особенно не понравилось ему, что машина назвала Трурля его «великим коллегой». — Ну, ладно, — решил он после короткого раздумья. — Можешь войти.
Приказал он машине стать в углу у печи и, будто не обращая на нее внимания, вернулся к прерванной работе. Клапауций строил пузатую машину на трех ногах. Она была почти готова, оставалось навести блеск. Через некоторое время Машина Для Исполнения Желаний подала голос:
— Напоминаю о своем присутствии.
— Я о нем не забывал, — ответил Клапауций и продолжал работать.
Вскоре машина спросила:
— Можно узнать, что ты делаешь?
— Ты — Машина Для Исполнения Желаний или Машина Для Задавания Вопросов? — сказал Клапауций. — Мне нужна голубая краска.
— Не знаю, тот ли это оттенок, который тебе нужен, — ответила машина, выдвигая через отверстие в животе банку краски.
Клапауций открыл банку, молча погрузил в нее кисть и принялся красить. Потом ему понадобились еще наждак, точильный камень, сверло и белила, а также болты, и каждый раз машина немедленно давала ему то, чего он хотел. Под вечер Клапауций накрыл свое творение холстиной, подкрепился едой, сел на маленьком треножнике перед машиной и сказал:
— Посмотрим теперь, годна ли ты на что-нибудь. Ты говоришь, что умеешь делать все?
— Все не все, но многое, — скромно ответила машина. — Доволен ли ты красками, болтами и сверлами?
— Ну, конечно, конечно! — ответил Клапауций. — Но сейчас я задам тебе задачу куда труднее. Если не справишься с ней, отправлю тебя обратно к твоему хозяину, с должной благодарностью — и со своим отзывом.
— Так что же тебе нужно? — спросила машина и переступила с ноги на ногу.
— Нужен Трурль, — объяснил Клапауций. — Сделай мне Трурля, чтобы он был точь-в-точь как настоящий. Чтобы их и отличить друг от друга нельзя было!
Машина поворчала, побренчала, пошумела и сказала:
— Хорошо. Сделаю тебе Трурля, но обходись с ним осторожно, потому что он великий конструктор!
— Ах, разумеется, можешь быть спокойна, — ответил Клапауций. — Ну, так где же этот Трурль?
— Что? Вот так сразу? Это ведь не что-нибудь! — сказала машина. — Тут время нужно. Трурли — это тебе не болты и не краски!
Однако она на удивление быстро затрубила, зазвенела, в животе ее распахнулись довольно большие дверцы, и из темного нутра вышел Трурль. Клапауций встал, обошел вокруг него, присмотрелся поближе, старательно прощупал и простукал, но сомнений не было: перед ним был Трурль, как две капли воды похожий на оригинал. Трурль, вышедший из нутра машины, щурил глаза от света, но в остальном вел себя вполне обычно. — Как поживаешь, Трурль? — сказал Клапауций. — Как поживаешь, Клапауций? Но как я, собственно, попал сюда? — отозвался явно озадаченный Трурль.
— Да так вот, просто зашел… Давно я тебя не видал. Нравится тебе мой дом?
— Конечно, конечно… А что это у тебя там, под холстиной?
— Ничего особенного. Может, сядешь? — Гм, сдается мне, что время уже позднее. На улице темно, пожалуй, пойду домой.
— Не так быстро, не сразу! — запротестовал Клапауций. — Идем сначала в подвал, увидишь кое-что интересное…
— А что ж у тебя такое в подвале?
— Пока ничего, но сейчас будет. Пойдем, пойдем… И, похлопывая Трурля по плечу, Клапауций отвел его в подвал, а там подставил ему ногу, повалил его наземь, связал и принялся колотить толстой жердью изо всех сил. Трурль вопил во весь голос, звал на помощь, то ругался, то просил пощады, но ничего не помогало: глухая ночь, кругом пусто, и Клапауций продолжал лупить его так, что гул стоял.
— Ой! Ай! Почему ты так бьешь меня? — кричал Трурль, увертываясь от ударов.
— Потому что мне это доставляет удовольствие, — объяснил Клапауций и снова замахнулся. — Этого ты еще не попробовал, мой Трурль!
И так бахнул его по голове, что она загудела как пустая бочка.
— Пусти меня сейчас же, а то я пойду к королю и расскажу, что ты со мной делал, и он бросит тебя в подземелье! — кричал Трурль.
— Ничего он мне не сделает. А знаешь почему? — спросил Клапауций, усаживаясь на лавку.
— Не знаю, — ответил Трурль, радуясь, что трепка прекратилась.
— Потому что ты не всамделишный Трурль. Он сидит у себя дома. Он построил Машину Для Исполнения Желаний и прислал ее мне в подарок, а я, чтобы испытать ее, велел сотворить тебя. Сейчас я отвинчу тебе голову, поставлю под кровать и приспособлю для стаскивания сапог!
— Ты чудовище! Зачем ты хочешь это сделать?!
— Я уже сказал: мне это доставляет удовольствие. Ну, хватит болтать попусту.
Говоря это, Клапауций взялся за жердь, и Трурль заорал:
— Перестань! Сейчас же перестань! Я скажу тебе нечто очень важное!
— Любопытно, что такое ты можешь сказать, что помешало бы мне приспособить твою голову для стаскивания сапог? — спросил Клапауций, но перестал его бить.
Трурль тогда закричал:
— Я вовсе не Трурль, сделанный машиной! Я — настоящий Трурль, самый что ни на есть настоящий. Я только хотел узнать, над чем ты работаешь так давно, запершись на все замки. Вот я и построил машину, спрятался у нее внутри и приказал ей доставить меня в твой дом, а для вида назваться подарком от меня.
— Ну и ну, что за историйку ты сочинил, и вот так, прямо с ходу! — сказал Клапауций и сжал в руке толстый конец жерди. — Можешь не стараться, я твое вранье насквозь вижу. Ты — Трурль, сделанный машиной, она любое желание исполняет, я от нее и болты получил, и краску, белую и голубую, и сверла, и всякую всячину. А если смогла она все это сделать, так и тебя сделать может, дорогой мой!
— Да я все эти вещи заранее приготовил! — воскликнул Трурль. — Нетрудно было догадаться, что именно тебе понадобится. Клянусь, я правду говорю!
— Окажись твои слова правдой, это означало бы, что мой друг, великий конструктор Трурль, — самый обыкновенный мошенник, а в такое я никогда не поверю, — ответил Клапауций. — Вот тебе!
И с размаху ударил его по спине.
— Это за клевету на моего друга Трурля! А вот тебе еще! — И угостил Трурля еще раз.
Долго он бил Трурля, лупил и колотил, пока сам не устал.
— Пойду теперь вздремну немного и отдохну, — сказал Клапауций и отбросил палку. — А ты подожди, я скоро вернусь.
Когда он ушел и по всему дому разнесся его храп, Трурль стал так извиваться в своих путах, что веревки ослабли. Трурль развязал узлы, выскользнул, тихонько побежал наверх, влез внутрь своей машины и с места в карьер помчался в ней домой. А Клапауций, тихо посмеиваясь, глядел сквозь верхнее окно на бегство Трурля.
Наутро Клапауций отправился с визитом к Трурлю. Тот с угрюмым видом впустил его в дом. В комнате царил полумрак, но шустрый Клапауций все равно заметил на голове и на корпусе хозяина следы крепкой взбучки, которую он ему задал, хотя видно было, что Трурль изрядно потрудился, чтобы выровнять вмятины от полученных ударов.
— Что это ты такой хмурый? — весело спросил Клапауций. — А я пришел поблагодарить тебя за чудесный подарок, жаль только, что, пока я спал, машина умчалась, словно на пожар, даже дверь не закрыла!
— Кажется мне, что ты неправильно обошелся с моим подарком, чтобы не сказать больше! — взорвался Трурль. — Машина мне все сказала, не утруждай себя, — добавил он со злостью, видя, что Клапауций открыл было рот. — Ты велел ей сотворить меня, меня самого, а потом коварно завлек двойника моей особы в подвал я там варварски избил его! И после нанесенного мне оскорбления, после черной неблагодарности за великолепный дар ты еще осмелился как ни в чем не бывало прийти сюда? Ну, что ты можешь сказать?
— Никак не пойму, на что ты гневаешься, — ответил Клапауций. — Действительно, я велел машине изготовить твою копию. Скажу тебе, она удалась на славу, я был просто поражен, увидев ее. А насчет битья машина сильно преувеличивает, — я, правда, пихнул твоего двойника разок-другой, потому что хотел проверить, прочно ли он изготовлен, к тому же хотелось узнать, как он на это среагирует. Он оказался на редкость шустрым. С ходу придумал историю: будто это вовсе и не он, а ты своей собственной персоной. Я, конечно, не поверил, а он стал клясться, что щедрый подарок-это вовсе не подарок, а обыкновенное мошенничество. Ты, надеюсь, понимаешь, что, защищая твою честь, честь моего друга, я должен был всыпать ему за такое наглое вранье? Однако я убедился, что у него недюжинный ум и, стало быть, он не только физически, а и духовно подобен тебе, мой дорогой. Воистину ты великий конструктор, именно это я хотел тебе сказать и с этой целью пришел спозаранку!
— Ах, так! Ну, да, конечно, — ответил, уже несколько смягчившись, Трурль. — Правда, то, как ты обошелся с Машиной Для Исполнения Желаний, по— прежнему кажется мне не самым удачным, да уж ладно…
— А кстати, я как раз хотел спросить, что ты сделал с этим искусственным Трурлем? — невинно спросил Клапауций. — Нельзя ли мне повидать его? — Он просто с ума сошел от ярости! — ответил Трурль. — Грозился, что спрячется за большой скалой у твоего дома и раздробит тебе череп. А когда я попытался урезонить его, он на меня стал бросаться. Ночью принялся плести из проволоки силки и сети на тебя, друг мой. И, хотя я считаю, что в его лице ты оскорбил меня, все же ради давней дружбы нашей, ради твоей безопасности (потому что он себя не помнил от злости) разобрал я его на мелкие части, не видя иного выхода.
Говоря это, Трурль, будто от нечего делать, пнул ногой какие-то детали, разбросанные на полу.
После этого они тепло попрощались и расстались, как сердечные друзья.
С той поры Трурль только то и делал, что каждому встречному и поперечному рассказывал всю эту историю. Как он подарил Клапауцию Машину Для Исполнения Желаний и как недостойно поступил тот с машиной, приказав ей изготовить двойника Трурля, а затем дал ему взбучку. Как этот двойник, великолепно изготовленный машиной, с помощью всяческих ухищрений пытался вырваться и сбежал, едва уставший Клапауций уснул. И как сам он, Трурль, разобрал прибежавшего домой невсамделишного Трурля, сделал же он это лишь ради того, чтобы спасти своего друга Клапауция от мести пострадавшего. И до тех пор он рассказывал об этом, и хвастал, и пыжился, и призывал в свидетели самого Клапауция, пока весть об этом необычайном происшествии не дошла до королевского двора. Теперь все там отзывались о Трурле не иначе как с величайшим восхищением, хотя совсем еще недавно его повсеместно называли Конструктором Самых Глупых Мыслящих Машин в мире. А когда Клапауций услыхал, что сам король щедро одарил Трурля и наградил его орденом Великой Пружины и Геликоноидальной Звездой, он завопил во весь голос:
— Как же так? Значит, за то, что удалось мне его перехитрить, за то, что я его разгадал и задал ему крепкую взбучку, так что ему пришлось потом долго переклепываться и лататься, за то, что он несолоно хлебавши бежал на перекошенных ногах из моего подвала, — за все за это он утопает в богатстве! Мало того, король жалует его орденом! О Вселенная!
И, ужасно разгневанный, возвратился Клапауций домой и снова заперся на все замки. Ибо он строил такую же Машину Для Исполнения Желаний, как и Трурль, только тот раньше ее закончил.
Семь путешествий Трурля и Клапауция
Путешествие первое, или Ловушка Гарганциана
Когда Космос еще не был так разболтан, как в наши дни, когда все звезды аккуратно были порасставлены и легко удавалось пересчитать их слева направо или сверху вниз (причем те, что побольше да поголубее, вместе собрались, а мелкие да желтеющие, как тела второй категории, по углам были распиханы), когда в пространстве и следа бы никто не сыскал пыли, грязи и мусора от туманностей, — в те добрые старые времена существовал обычай, что конструкторы, имеющие диплом Перпетуальной Омнипотенции с отличием, время от времени отправлялись в путешествия и несли далеким народам добрый совет и помощь.
И случилось однажды, что, согласно этому обычаю, пустились в путь Трурль и Клапауций, которым создавать или гасить звезды было все равно что семечки лузгать.
Когда глубина космической бездны уже стерла в их сознании память о родном небе, увидели они пред собой планету, не слишком большую и не слишком маленькую — в самый раз, с одним-единственным континентом. Посреди этого континента тянулась линия, красная-красная, и все, что находилось по одну ее сторону, было желтым, а то, что по другую, — розовым. Поняли конструкторы, что перед ними два соседних государства, и решили посоветоваться перед посадкой.
— Поскольку тут два государства, — сказал Трурль, — справедливо будет, ежели ты отправишься в одно, а я в другое. Благодаря этому никто не будет обижен.
— Хорошо, — ответил Клапауций, — но что будет, если они захотят от нас военных изобретений? Такое случается.
— Действительно, они могут добиваться оружия, даже сверхоружия, — согласился Трурль. — Давай договоримся, что мы решительно им откажем.
— А если они будут очень нажимать? — возразил Клапауций. — И такое бывает.
— Проверим это, — сказал Трурль и включил радио, из которого немедленно хлынула бравая военная музыка.
— У меня есть идея, — сказал Клапауций, выключая радио. — Мы можем применить рецепт Гарганциана. Что ты на это скажешь?
— Ах, рецепт Гарганциана! — воскликнул Трурль. — Никогда не слышал, чтобы его кто-либо применял. Но мы можем начать. Почему бы и нет?
— Оба мы будем готовы применить этот рецепт, — пояснил Клапауций, — но обязательно оба и должны это сделать, иначе все кончится весьма скверно.
— О, это легче легкого, — заявил Трурль.
Он вынул из-за пазухи золотую коробочку и открыл ее. Внутри на бархатной обивке лежали два белых шарика.
— Возьми один себе, а другой останется у меня, — сказал он. — Каждый вечер проверяй свой шарик: если он порозовеет, это будет означать, что я применил рецепт. Тогда и ты сделаешь то же самое.
— Ну, значит, договорились, — ответил Клапауций и спрятал шарик.
Потом они высадились на планету, пожали друг другу руки и разошлись в противоположные стороны.
Государством, в которое попал Трурль, правил король Безобразик. Был это вояка прирожденный и наследственный, от дедов-прадедов, и притом скряга прямо-таки космический. Чтобы казне было полегче, отменил он все наказания, кроме высшей меры. Любимым его занятием была ликвидация лишних учреждений, а с тех пор, как он отменил должность палача, каждый осужденный принужден был обезглавливать себя сам либо — по особой королевской милости — с помощью ближайших родственников. Из искусств поддерживал Безобразии лишь те, что не требовали особых затрат, а именно коллективную декламацию, игру в шахматы и военную гимнастику. Военное искусство он вообще ценил исключительно, поскольку выигранная война приносит большие доходы; однако, с другой стороны, к войне можно подготовиться как следует только в мирное время, а поэтому король и мир поддерживал, хотя умеренно.
Величайшей реформой Безобразика было огосударствление измены государству. Соседняя страна посылала к нему шпионов; а потому учредил Безобразик должность Коронного Продавца, или Продавателя, который при посредстве своих подчиненных за хорошую плату сообщал вражеским агентам государственные тайны; агенты эти охотней покупали устаревшие тайны, ибо они обходились подешевле, а перед своим казначейством тоже нужно было отчитываться.
Подданные Безобразика вставали рано, держались скромно и отправлялись спать поздно, потому что много работали. Делали они плетенки и фашины для окопов, а также оружие и доносы. Чтобы государство не распалось от излишка этих доносов, — а кризис подобного рода уже случился много веков назад, в царствование Многолимуса Стоокого, — тот, кто сочинял слишком много доносов, платил особый налог на роскошь. Таким образом количество доносов удерживалось на разумном уровне.
Прибыв ко двору Безобразика, Трурль предложил ему свои услуги, король же, как нетрудно догадаться, потребовал, чтобы он изготовил мощное военное оружие. Трурль попросил три дня на размышления, а оказавшись в отведенных ему скромных покоях, поглядел на шарик в золотой коробочке. Был он белым, но, пока Трурль на него глядел, начал понемногу розоветь. «Ого, — сказал себе Трурль, — надо приниматься за Гарганциана!» И сразу же засел за секретные записи.
Клапауций тем временем находился в другом государстве, которым правил могучий король Мегерик.
Тут все выглядело совершенно иначе, нежели в царстве Безобразика. И этот монарх жаждал ратных походов, и он тратился на вооружение, но делал это мудро, ибо был властелином безмерно щедрым, а его чувствительность к красоте не имела себе равных. Обожал этот король мундиры и золотые шнуры, лампасы и султаны, латы и эполеты. Он был и вправду очень впечатлительным — каждый раз, как спускал на воду новый броненосец, так прямо весь дрожал. Щедро швырял деньги на батальную живопись, а оценивал он картины — из патриотических побуждений — по количеству павших врагов, и поэтому на панорамах, которых в его королевстве было несметное множество, громоздились до самого неба горы вражеских трупов. В повседневной жизни соединял он абсолютизм с просвещенностью, а строгость с великодушием.
В каждую годовщину своего вступления на трон проводил король Мегерик реформы. То велит украсить цветами все гильотины, то — смазать их, чтобы не скрипели, а то — позолотить их ножи, а одновременно и наточить — из гуманных соображений. Натура у него была широкая, но расточительности он не одобрял, а потому особым декретом стандартизовал все тиски и дыбы, колья и кандалы. Казни неблагонадежных — не часто случавшиеся, впрочем, — совершались шумно и пышно, в строю и в порядке, с исповедью и отпущением грехов, среди марширующих каре в лампасах и помпонах.
Была также у этого мудрого монарха теория, которую он воплощал в жизнь, а именно теория всеобщего счастья. Известно ведь: человек не потому смеется, что ему весело, а потому ему весело, что он смеется. Когда все говорят, что дела идут хорошо, настроение сразу подымается. Так что подданные Мегерика обязаны были, для собственного же блага, вслух повторять, что дела у них идут прямо-таки изумительно, а прежнюю туманную формулировку приветствия «Добрый день!» король заменил более полезной — «Как хорошо!», причем детям до четырнадцати лет разрешалось говорить «Хо-хо!», старцам же — «Хорошо как!». Мегерик радовался, наблюдая, как крепнет дух народа, когда, проезжая по улицам в карете, имеющей форму броненосца, видел восторженные толпы и приветствовал их мановением монаршей руки, а люди наперебой кричали: «Хо-хо!», «Хорошо как!» и «Чудесно!».
Был он, собственно говоря, демократичен по натуре. Безмерно любил затевать короткие удалые беседы со старыми служаками, что огонь и воду прошли, жаждал боевых историй, которые рассказывают воины на привалах, а иной раз, давая аудиенцию какому-нибудь иностранному сановнику, ни с того ни с сего трахал себя скипетром по колену и кричал: «Наша взяла!», или «Заклепайте-ка мне этот броненосец!», или же: «А побей меня пуля!». Ибо ничем он так не восхищался, как бодростью и силой, мужеством привычным, ничего так не любил, как пироги на водке с порохом, сухари и зарядные ящики, а также картечь. Поэтому, когда грусть его одолевала, приказывал Мегерик, чтобы перед ним маршировали войска и чтобы пели солдаты песни «Армия наша нарезная», «В металлолом мы жизнь свою сдаем», «Зазвенела гайка, битвы ожидай-ка» или старую знаменитую «Эх, я смажусь, подбодрюсь, рысью на штыки помчусь!». И велел он, чтобы, когда умрет, старая гвардия пропела над гробом его любимую песню «Старый робот заржавеет».
Клапауций не сразу попал ко двору великого монарха. В первом же селении, какое встретилось на пути, он стучался в разные дома, но нигде ему не отворяли. Наконец увидел конструктор на совершенно пустой улице малыша, который подошел к нему и спросил тоненьким голоском:
— Купите? Дешево продам.
— Может, и куплю, но что? — спросил удивленный Клапауций.
— Шекретик гошударштвенный, — ответил, шепелявя, ребенок и из-под полы рубашки высунул краешек плана мобилизации.
Клапауций удивился еще больше и сказал:
— Нет, детка, мне это не нужно. Ты не знаешь, где тут живет староста?
— А зачем вам штарошта? — спросил малыш.
— А мне надо с ним поговорить.
— Ш глажу на глаж?
— Можно и с глазу на глаз.
— Так вам нужен агент? Тогда мой папа вам подойдет. Надежно и недорого.
— Ну, покажи мне этого самого папу, — сказал Клапауций, видя, что иначе не выпутаться из разговора.
Ребеночек привел его в один из домов: там горела лампа, хотя на дворе был ясный день, и сидело семейство — седой дедушка расположился в кресле-качалке, бабушка вязала чулок на спицах, а взрослое и весьма рослое их потомство тоже занималось всякими домашними делами. Увидев Клапауция, все вскочили и бросились на него; спицы оказались кандалами, лампа — микрофоном, а бабушка — начальником местной полиции.
«Видимо, произошло недоразумение», — подумал Клапауций, когда его бросили в подвал, предварительно поколотив. Он терпеливо ждал всю ночь — ведь все равно ничего нельзя было поделать. Рассвет посеребрил паутину на каменных стенах и проржавевшие останки прежних узников; через некоторое время вызвали конструктора на допрос.
Оказалось, что и селение, и дома, и ребенок были подставными: таким способом одурачивали вражьих агентов. Долгий судебный процесс Клапауцию не грозил, процедура была короткой. За попытку контакта с папой-продавателем полагалось гильотинирование третьего разряда, поскольку местная администрация в этом бюджетном году уже израсходовала средства на перевербовку шпионов, Клапауций же, со своей стороны, никакой государственной тайны, несмотря на все уговоры, приобретать не хотел; отягчающим обстоятельством послужило и то, что при нем не оказалось мало-мальски серьезной суммы наличными. Клапауций все твердил свое, но офицер-следователь ему не верил; впрочем, если б он и поверил, освобождение узника выходило за пределы его компетенции.
Дело, однако, передали в высшие инстанции, а тем временем Клапауция подвергали пыткам, больше из служебного рвения, чем по необходимости. Через неделю дела приняли благоприятный оборот: конструктора привели в порядок, почистили и переправили в столицу. Там, получив инструкции о правилах придворного этикета, он был удостоен личной аудиенции у короля. Ему дали даже трубу, ибо каждый гражданин знаменовал свое прибытие в официальные учреждения, а также отбытие трубными звуками, а всеобщее служебное рвение было таково, что восход солнца ни во что не ставился без побудки.
Мегерик, разумеется, потребовал у него нового оружия; Клапауций пообещал исполнить это монаршее желание; идея его, заверил он, совершит переворот в военном деле.
— Какая армия, — спросил он прежде всего, — непобедима? Такая, у которой самые хорошие командиры и самые дисциплинированные солдаты. Командир приказывает, солдат слушает; значит, один должен быть умным, а другой послушным. Однако для силы ума, даже и военного, существуют естественные границы. Даже самый гениальный полководец может столкнуться с равным себе. Может он также пасть на поле боя, и его солдаты осиротеют; может и нечто худшее учинить, ежели, к примеру, профессионально натренировавшись в мышлении, предметом своих размышлений власть изберет. Разве не опасна орава заржавевших в боях штабистов, у которых от размышлений боевых виски плавятся, так что им даже и трона может захотеться? Разве не пострадали от этого уже многие королевства? Как видно из этого, командиры являются лишь необходимым злом; и за тем дело стало, чтобы необходимость эту уничтожить. Далее: дисциплинированность армии в том состоит, чтобы она точно выполняла приказы. С точки зрения устава, идеальной является такая армия, которая из тысяч тел, мыслей, воль создает единое тело, мысль, волю. На это направлена вся военная дисциплина, муштра, маневры, упражнения. Итак, недостижимой целью кажется такая армия, которая действовала бы буквально как один человек, сама творя и реализуя стратегические планы. Кто же может быть воплощением такого идеала? Только индивидуум, ибо никого не слушаешь так охотно, как себя, и никто не выполняет приказов так старательно, как тот, кто их сам себе отдает. К тому же индивидуум не может разбежаться в разные стороны, отказать самому себе в повиновении или открыто роптать на себя. Итак, суть в том, чтобы эту готовность к послушанию, это себялюбие, которые свойственны индивидууму; сделать свойствами многотысячной армии. Как же этого добиться?
Тут Клапауций начал излагать заслушавшемуся королю простые, как все гениальное, идеи Гарганциана.
— Каждому рекруту, — сказал он, — следует приделать спереди штепсель, а сзади розетку. По приказу «Соединяйтесь!» штепсели втыкаются в розетки, и там, где только что была толпа штатских, возникает подразделение идеальной армии. Когда разрозненные интеллекты, до тех пор занятые внеказарменными мелочами, буквально сливаются в единую воинскую душу, автоматически возникает не только дисциплина, проявляющаяся в том, что вся армия действует воедино, ибо является единой душой во множестве тел, но тут же образуется и ум. А ум этот прямо пропорционален численности армии. Взвод обладает умом унтер-офицера, рота умна, как штабс-капитан, батальон — как полковник, а дивизия, даже из резерва, стоит всех стратегов мира, вместе взятых. Таким образом можно сформировать прямо-таки потрясающе гениальную армию. Приказов не выполнять она не может — ведь кто же не послушает самого себя? Это в корне уничтожает всяческие прихоти и выходки индивидуумов, зависимость от случайных способностей командиров, их взаимную зависть, соперничество, распри; однажды соединенные части разъединять уже не следует, ибо это не дало бы ничего, кроме беспорядка. «Армия без полководцев — сама себе полководец» — вот мой идеал! — закончил Клапауций свою речь, которая произвела на короля очень сильное впечатление.
— Ступай, сударь, к себе на квартиру, — промолвил монарх, — а я посоветуюсь с моим генеральным штабом…
— О, не делайте этого, Ваше Королевское Величество, — хитроумно воскликнул Клапауций, изображая великое смятение. — Именно так поступил император Турбулеон, а штаб его, цепляясь за свои должности и чины, отверг проект, и тотчас же сосед Турбулеона, король Эмалиус, повел реформированную армию на его государство, которое и превратил в пепелище, хотя армия Эмалиуса была в восемь раз меньше!
Сказав это, Клапауций отправился в свои покои и, поглядев там на шарик, увидел, что он красен, как свекла, из чего было понятно, что Трурль подобным же образом действует у короля Безобразика.
Вскоре король приказал Клапауцию переделать один пехотный взвод. Маленькое это подразделение соединилось духом, крикнуло: «Бей, рубай!» — и, ринувшись с холма на три эскадрона до зубов вооруженных королевских кирасиров под руководством шести преподавателей Академии Генерального Штаба, разнесло их в пух и прах. Сильно опечалились все маршалы, генералы и адмиралы, ибо король немедленно их уволил в отставку и, полностью уверовав в коварное изобретение, велел Клапауцию переделать всю армию.
И начали фабрики оружейные днем и ночью выдавать вагоны штепселей и розеток, которые привинчивали, куда следует, во всех казармах. Клапауций ездил на инспекцию из гарнизона в гарнизон и получал от короля массу орденов. Трурль, о том же хлопочущий в государстве Безобразика, ввиду прославленной экономности этого монарха вынужден был довольствоваться пожизненным титулом Великого Продавца Родины. Итак, оба государства готовились к военным действиям. В мобилизационной лихорадке приводили в порядок как обычное оружие, так и ядерное, начищая с рассвета до сумерек аэропланы и атомы, чтобы они сверкали согласно уставу. Оба конструктора, которым уже, собственно, нечего было делать, начали украдкой упаковывать вещи, чтобы встретиться, когда придет пора, в условном месте, у ракеты, оставленной в лесу.
Тем временем всякие чудеса творились в казармах, особенно пехотных. Солдат незачем было муштровать и незачем было делать перекличку, чтобы установить количество присутствующих, — ведь никто не спутает свою правую ногу с левой и не начнет считать, чтобы удостовериться, что его — раз. Радостно было смотреть, как новые части маршировали, как проделывали «Налево кругом!» и «Смирно!». Однако же после упражнений роты начинали переговариваться и через открытые окна казарменных бараков наперебой перекрикивались о понятии когерентной истины, о суждениях аналитических и синтетических a priori либо о бытии как таковом, поскольку до этого уже дошел коллективный разум. Домыслились потом и до философских концепций, так что один саперный батальон дошел до абсолютного солипсизма и заявил, что, кроме него, ничто реально не существует. Поскольку из этого следовало, что не существует ни монарх, ни противник, батальон этот пришлось потихоньку рассоединить и рассредоточить по частям, стоящим на позициях эпистемологического реализма. Примерно в это же время в государстве Безобразика шестая десантная дивизия перешла от упражнений по приземлению к мистическим упражнениям и, утопая в созерцании, чуть не утонула в ручье; неизвестно в точности, как это все произошло, но достаточно сказать, что именно тогда и была объявлена война, и армии, громыхая железом, начали с обеих сторон медленно придвигаться к границе.
Закон Гарганциана действовал с неумолимой точностью. Когда одно подразделение соединялось с другим, пропорционально возрастало и эстетическое чутье, достигая максимума на уровне дивизии; стройные ряды такой дивизии способны были броситься по бездорожью в погоню за пестрой бабочкой, а когда моторизованный корпус имени Многолимуса подступил к вражьей крепости, которую надлежало взять штурмом, то план наступления, начертанный за ночь, оказался превосходной зарисовкой этой крепости, выполненной вдобавок в абстракционистском духе, совершенно противоречащем армейским традициям. На уровне артиллерийских корпусов проявлялось главным образом тяготение к самым сложным философским проблемам; вместе с тем по рассеянности, свойственной гениям, эти большие соединения то оставляли где попало оружие и тяжелое снаряжение, то вообще забывали, что идут на войну. Что же касается целых армий, то их души были переполнены различными комплексами, как обычно бывает у особенно сложных и богатых натур, и пришлось каждой армии придать специальную моторизованную психоаналитическую бригаду, которая на марше проводила соответствующие процедуры.
Тем временем при немолчном громе литавр обе армии занимали исходные позиции. Шесть ударных полков пехоты, соединившись с гаубичной бригадой и запасным батальоном, когда к ним подключили карательный взвод, сложили «Сонет о тайне бытия» — и это во время ночного перехода на позиции. По обе стороны творилась какая-то сумятица; восьмидесятый марлабардский корпус кричал, что непременно надо уточнить дефиницию понятия «неприятель», которая пока что кажется полной логических противоречий, а может, даже и вообще бессмысленной.
Парашютные части старались алгоритмизировать окрестные деревни, ряды перемешивались, и оба короля начали слать флигель-адъютантов и курьеров, чтобы те порядок в строю навели. Каждый, однако, как только подскачет, повернет коня и подключится к соответствующему корпусу, чтобы узнать, почему такой кавардак творится, так немедленно отдает свой дух корпусному духу. Вот и остались короли без адъютантов. Коллективное сознание оказалось страшной ловушкой, в которую легко войти, а выйти из нее невозможно. На глазах самого Безобразика его кузен, великий князь Дербульон, желая поддать духу воинам, помчался к войскам, но лишь только подключился, так сразу духом влился, слился, и нет его, как не бывало.
Видя, что дела плохи, хотя неизвестно почему, кивнул Мегерик двенадцати дворцовым трубачам. Кивнул и Безобразик, на возвышении командном стоя. Приложили трубачи медь к губам, и заиграли трубы с обеих сторон, подавая сигнал к бою. В ответ на этот протяжный зов каждая армия начала решительно соединяться целиком. Грозный железный лязг смыкающихся контактов раздался на будущем поле боя, и вместо тысяч артиллеристов и танкистов, летчиков и минометчиков возникли две гигантские души, которые миллионами глаз посмотрели друг на друга через широкую равнину, стелющуюся под белыми облаками, и настала минута полной тишины. Ибо с обеих сторон наступила та блистательная кульминация сознания, которую великий Гарганциан предвидел с математической точностью. А именно, перейдя определенную границу, воинский дух как местное состояние преобразуется в штатский; происходит это потому, что Космос как таковой является абсолютно штатским, а души обеих армий именно и достигли уже космических размеров! И хотя снаружи сверкала сталь, броня, смертоносные жерла и острия, внутри разливался океан снисходительного спокойствия и всеобъемлющей доброжелательности. Стоя так на холмах под не смолкшую еще барабанную дробь, обе армии улыбнулись друг другу.
Трурль и Клапауций как раз всходили на палубу своего корабля, когда свершилось то, к чему они стремились: на глазах королей, почерневших от стыда и ярости, обе армии откашлялись, взялись под руки и пошли на прогулку, собирая цветы под проплывающими облаками на поле несвершившейся битвы.
Путешествие первое А, или Электрибальд Трурля
Желая избежать каких бы то ни было претензий и кривотолков, должны мы объяснить, что это было, по крайней мере в буквальном смысле слова, путешествие в никуда. Ибо Трурль за все это время не выбрался из дому, если не считать дней, проведенных в больнице, да малосущественной поездки на планетоид. Если же вникнуть в глубь и высший смысл вещей, то это путешествие было самым дальним из всех, которые когда-либо предпринимал замечательный конструктор, поскольку простиралось оно до самых границ возможного.
Случилось как-то Трурлю построить машину для счета, которая оказалась способной к одному-единственному действию, а именно умножала два на два, да и то при этом ошибалась. Как было поведано в другом месте, машина эта отличалась при всем при том крайней самоуверенностью, и ссора ее с собственным создателем едва не закончилась для последнего трагически. С тех пор Клапауций отравлял Трурлю жизнь, и так, и эдак его подзуживая, — в результате тот не на шутку разозлился и решил построить машину, которая сочиняла бы стихи. Накопил Трурль для такой цели восемьсот двадцать тысяч тонн кибернетической литературы плюс двенадцать тысяч тонн поэзии и принялся их изучать. Опостылеет ему кибернетика — перекинется на лирику, и наоборот. Спустя какое-то время понял он, что построить машину — это еще пустяк по сравнению с ее программированием. Программу, которая уже имеется в голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая; эту цивилизацию сотворила предыдущая, ту — еще более ранняя и так до самых истоков Вселенной, когда информация о грядущем поэте еще хаотично кружилась в ядре изначальной туманности. Значит, чтобы запрограммировать машину, следовало повторить если не весь Космос с самого начала, то по крайней мере солидную его часть. Будь на месте Трурля кто-нибудь другой, такая задачка заставила бы его отказаться от всей затеи, но хитроумный конструктор и не подумывал о ретираде. Взял и сконструировал машину, моделирующую хаос, где электрический дух витал над электрическими водами, потом прибавил параметр света, потом пратуманность и так постепенно приблизился к первому ледниковому периоду, что было возможно лишь постольку, поскольку машина в течение пятимиллиардной доли секунды моделировала сто септиллионов событий, происходивших в четырехстах октиллионах мест одновременно, — а тот, кто думает, будто где-то здесь Трурлем допущена ошибка, пусть сам попытается проверить расчет. Затем промоделировал Трурль истоки цивилизации, высекание искр из кремня и выделывание шкур, ящеров и потопы, четвероногость и хвостатость, потом, наконец, праочкарика, который родил очкарика, от которого пошла машина, и так летели зоны и тысячелетия в шуме электрических разрядов и токов; а когда моделирующая машина становилась тесной для следующей эпохи, Трурль мастерил к ней приставку, пока из этих пристроек не образовалось нечто вроде городка из перепутанных проводов и ламп, в мешанине которых сам черт сломал бы себе ногу. Трурль, однако, как-то выходил из положения, и только два раза пришлось ему переделывать работу заново: первый раз, к сожалению, с самого начала, так как получилось у него, будто Авель убил Каина, а не Каин Авеля (перегорел предохранитель в одном из контуров), в другом же случае возвратиться следовало всего на триста миллионов лет назад, в среднюю мезозойскую эру, так как вместо прарыбы, которая родила праящера, который родил прамлекопитающего, который родил обезьяну, которая родила праочкарика, получилось нечто настолько странное, что вместо очкарика вышел у него фонарик. Кажется, муха залетела в машину и испортила суперскопический переключатель причинности. Не считая этого, все шло как по маслу, просто на удивление. Смоделированы были средневековье, и древность, и эпоха великих революций, так что машину порой бросало в дрожь, а лампы, моделирующие наиболее важные успехи цивилизации, приходилось поливать водой и обкладывать мокрыми тряпками, чтобы прогресс, моделируемый в таком бешеном темпе, не разнес их вдребезги. Под конец двадцатого века машина вдруг начала вибрировать наискось, а потом затряслась вдоль — и все неизвестно почему. Трурль весьма этим огорчился и даже приготовил немного цемента и скрепы на тот случай, если вдруг она станет разваливаться. К счастью, обошлось без этих крайних мер; перевалив за двадцатый век, машина помчалась дальше без задоринок. Тут пошли наконец, каждая по пятьдесят тысяч лет, цивилизации абсолютно разумных существ, которые породили и самого Трурля, и катушки смоделированного исторического процесса так и летели в приемник одна за другой, и было этих катушек столько, что если забраться на верхотуру и посмотреть в бинокль — просто конца не было этим отвалам; а ведь все только для того, чтобы построить какого-то там виршеплета, пусть даже и самого распрекрасного! Таковы уж последствия научного азарта. Наконец программы были готовы; оставалось выбрать из них самое существенное, ибо в противном случае обучение электропоэта затянулось бы на много миллионов лет.
Две недели подряд вводил Трурль в своего будущего электропоэта общие программы; потом наступила настройка логических, эмоциональных и семантических контуров. Уже было собрался он пригласить Клапауция на пробное испытание, но раздумал и сначала пустил машину в одиночку. Та немедля прочла доклад о полировке кристаллографических шлифов для вводного курса малых магнитных аномалий. Пришлось ослабить логические контуры и усилить эмоциональные; прежде всего машину одолел приступ икоты, затем припадок истерии, наконец она с большим трудом пробормотала, что жизнь ужасна. Он усилил семантику и смастерил приставку воли; тогда она заявила, что отныне он должен ей подчиняться, и приказала достроить ей еще шесть этажей к девяти имеющимся, чтобы она могла на досуге поразмыслить о сущности бытия. Вставил он ей философский глушитель; после этого она вообще перестала откликаться и только ударяла током. Умолял он ее, умолял и смог уговорить лишь спеть короткую песенку «Жили-были дед да баба, ели кашу с молоком», на чем ее вокальные упражнения кончились. Тогда начал он ее прикручивать, глушить, усилять, ослаблять, регулировать, пока не решил, что все в лучшем виде. Тут и угостила она его такими стихами, что возблагодарил он великое небо за прозорливость: то-то бы потешился Клапауций, заслышав эти занудливые вирши, ради которых пришлось промоделировать все возникновение Космоса и всех возможных цивилизаций! Вставил он ей шесть противографоманских фильтров, но они вспыхивали, как спички; пришлось изготовить их из корундовой стали. Тут понемногу стало у него налаживаться; он дал машине полную семантическую развертку, подключил генератор рифм, и чуть было все опять не полетело в тартарары, так как машина пожелала быть миссионером у нищих звездных племен. Однако в тот последний момент, когда он уже готов был наброситься на нее с молотком в руках, пришла ему в голову спасительная мысль. Он выбросил все логические контуры и вставил на их место ксебейные эгоцентризаторы со сцеплением типа «Нарцисс». Машина закачалась, засмеялась, заплакала и сказала, что у нее побаливает где-то на уровне третьего этажа, что ей все уже до лампочки, что жизнь удивительна, а все кругом негодяи, что она наверное скоро умрет, и желает только одного — чтобы о ней помнили и тогда, когда ее не станет. Затем велела подать ей бумагу. Трурль облегченно вздохнул, выключил ее и отправился спать. Утром он зашел за Клапауцием. Услышав, что его зовут на запуск Электрибальда, как решил Трурль назвать свою машину, Клапауций бросил все свои дела и пошел в чем был, так не терпелось ему поскорее стать свидетелем поражения друга.
Трурль прежде всего включил нагревательные контуры, потом дал малый ток, еще несколько раз взбежал наверх по гремящим железным ступенькам — Электрибальд похож был на огромный судовый двигатель, весь в стальных мостках, покрытый клепаной жестью, со множеством циферблатов и клапанов, — и вот, наконец, запыхавшийся, следя, чтобы не падало напряжение, он заявил, что для разминки начнет с маленькой импровизации. А потом уж, конечно, Клапауций сможет предложить машине любую тему для стихов, какую захочет.
Когда амплификационные указатели дали знать, что лирическая мощность достигла максимума, Трурль, рука которого чуть заметно дрожала, включил большой рубильник, и почти сразу машина произнесла голосом слегка хриплым, но изобилующим чарующими и убедительными интонациями:
— Общекотовичарохристофорная хрящетворобка.
— И это все? — выждав некоторое время, удивительно вежливо спросил Клапауций. Трурль стиснул зубы, дал машине несколько ударов током и снова включил. На этот раз голос оказался значительно чище; им можно было просто наслаждаться, этим торжественным, не лишенным обольстительных переливов баритоном:
Лопотуй голомозый, да бундет грывчато
В кочь турмельной бычахе, что коздрой уснит,
Окошел бы назакрочь, высвиря глазята,
А порсаки корсливые вычат намрыд!
— По-каковски это? — осведомился Клапауций, с великолепной невозмутимостью наблюдая за той паникой, с которой Трурль метался у щита управления; затем, махнув в отчаянии рукой, тот помчался, топая по ступеням, на самый верх стальной громадины. Видно было, как он на четвереньках вползает сквозь открытые клапаны в нутро машины, как стучит там молотком, яростно ругаясь, как что-то закручивает, бренча разводными ключами, как снова выползает и вприпрыжку бежит на другой помост; наконец он издал торжествующий вопль, выбросил перегоревшую лампу, которая с грохотом разбилась о пол в двух шагах от Клапауция; даже не подумав извиниться за такую небрежность, поспешно вставил на ее место новую, вытер грязные руки мягкой ветошью и закричал сверху, чтобы Клапауций включил машину. Раздались слова:
Три, самолож выверстный, вертяшку сум воздлинем,
Секливой апелайде и боровайка кнется,
Гренит малополешный тем перезлавским тринем,
И отмурчится бамба, и голою вернется.
— Уже лучше! — воскликнул, правда не совсем уверенно, Трурль. — Последние слова имели смысл, заметил?
— Ну, если это все… — промолвил Клапауций, который был сейчас олицетворением изысканнейшей вежливости.
— Черт бы его побрал! — завопил Трурль и снова исчез во внутренностях машины: оттуда доносился лязг, грохот, раздавались треск разрядов и проклятия конструктора. Наконец он высунул голову из небольшого отверстия на третьем этаже и крикнул:
— Нажми-ка теперь!
Клапауций выполнил просьбу. Электрибальд задрожал от фундамента до верхушки и начал:
Грызнотвурога жуждя, голенистый лолень
Самошпака миманку…
Голос оборвался, — Трурль в бешенстве рванул какой-то кабель, что-то затрещало, и машина смолкла. Клапауций так хохотал, что в изнеможении опустился на подоконник. Трурль кидался туда и сюда, вдруг что-то треснуло, звякнуло и машина весьма деловито и спокойно произнесла:
Зависть, чванство, эгоизм, по словам Конфуция,
До добра не доведут — знает это и болван.
Словно краба грузовик, так и Клапауция
Мощью замыслов раздавит духа великан!
— Вот! Пожалуйста! Эпиграмма! И прямо не в бровь, а в глаз! — выкрикивал Трурль, описывая круги, все ниже и ниже, ибо он сбегал вниз по узкой спиральной лестничке, пока почти не влетел в объятия коллеги, который перестал смеяться и несколько оторопел.
— А, дешевка, — сказал тут Клапауций. — Кроме того, это не он, а ты сам!
— Как это я?
— Ты это сочинил заранее. Догадываюсь по примитивности, бессильной злости и банальным рифмам.
— Ах вот как? Ты предложи что-нибудь другое! Что захочешь! Ну, что же ты молчишь? Боишься, а?
— Не боюсь, а просто задумался, — сказал задетый за живое Клапауций, стараясь найти самое трудное из возможных заданий, поскольку не без основания полагал, что спор о качестве стихотворения, сложенного машиной, трудно будет разрешить.
— Пусть сочинит стихотворение о кибэротике! — сказал он наконец, радостно усмехаясь. — Пусть там будет не больше шести строк, а в них о любви и измене, о музыке, о неграх, о высшем обществе, о несчастье, о кровосмесительстве — в рифму и чтобы все слова были только на букву К!
— А полного изложения общей теории бесконечных автоматов ты случайно не предложишь? — заорал оскорбленный до глубины души Трурль. — Нельзя же ставить таких кретинских уело…
И не договорил, потому что сладкий баритон, заполнив собой весь зал, в этот момент отозвался:
Кот, каверзник коварный, кибэротоман,
К королеве кафров крадется Киприан.
Как клавесина клавишей, корсажа касается.
Красотка к кавалеру, конфузясь, кидается…
…Казнится краля, киснет: канул Купидон,
К кузине королевы крадется киберон!
— Ну, и что ты скажешь? — подбоченился Трурль, а Клапауций, уже не раздумывая, кричал:
— А теперь на Г! Четверостишие о существе, которое было машиной, одновременно мыслящей и безмозглой, грубой и жестокой, имевшей шестнадцать наложниц, крылья, четыре размалеванных сундука, в каждом из которых по тысяче золотых талеров с профилем короля Мурдеброда, два дворца, проводившей жизнь в убийствах, а также…
— Грозный Генька-генератор грубо грыз горох горстями… — начала было машина, но Трурль подскочил к щиту управления, нажал на рубильник и, заслонив его собственным телом, промолвил сдавленным голосом:
— Все! Не будет больше подобной чепухи! Я не допущу, чтобы погубили великий талант! Или ты будешь честно заказывать стихи, или на этом все кончено!
— А что же — те стихи были заказаны нечестно?.. — начал Клапауций.
— Нет! Это были головоломки, ребусы какие-то! Я создавал машину не для идиотских кроссвордов! Ремесло это, а не Великое Искусство! Давай любую тему, самую трудную…
Клапауций думал, думал, аж сморщился весь, и сказал:
|
The script ran 0.045 seconds.