Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Станислав Лем - Солярис. Эдем. Непобедимый [0]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Низкая
Метки: sf

Аннотация. «Солярис». Величайшее из произведений Станислава Лема, ставшее классикой не только фантастики, но и всей мировой прозы XX века. Уникальный роман, в котором условно-фантастический сюжет — не более чем обрамление для глубоких и тонких философских и этических исследований «вечных вопросов» Бога, Бытия, ответственности и творящей и разрушительной силы любви… Роман «Эдем» — одно из самых ярких произведений Станислава Лема, сочетающее в себе черты жёсткой и антиутопической НФ. Произведение сложное, многогранное и бесконечно талантливое. Произведение, и по сей день не утратившее ни своей актуальности, ни силы своего воздействия на читателя. Крейсер «Непобедимый» совершает посадку на пустынную и ничем планету Рерис III. Жизнь существует только в океане, по неизвестной людям причине так и не выбравшись на сушу… Целью экспедиции является выяснение обстоятельств исчезновение звездолёта год назад на этой планете, который не вышел на связь несколько часов спустя после посадки. Экспедиция обнаруживает, что на планете существует особая жизнь, рождённая эволюцией инопланетных машин, миллионы лет назад волей судьбы оказавшихся на этой планете.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

— Хари, это невозможно. Ты должна остаться здесь. — Нет. Как это прозвучало! — Почему? — Н-не знаю. Она осмотрелась и снова подняла на меня глаза. — Не могу… — сказала она совсем тихо. — Но почему?! — Не знаю. Не могу. Мне кажется… Мне кажется… Она настойчиво искала в себе ответ, а когда нашла, то он был для неё откровением. — Мне кажется, что я должна тебя всё время видеть. В интонации этих слов было что-то, встревожившее меня. И, наверное, поэтому я сделал то, чего совсем не собирался делать. Глядя ей в глаза, я начал выгибать её руки за спину. Это движение, сначала не совсем решительное, становилось осмысленным, у меня появилась цель. Я уже искал глазами что-нибудь, чем можно её связать. Её локти, вывернутые назад, слегка стукнулись друг о друга и одновременно напряглись с силой, которая сделала мою попытку бессмысленной. Я боролся, может быть, секунду. Даже атлет, перегнувшись назад, как Хари, едва касаясь ногами пола, не сумел бы освободиться. Но она, с лицом, не принимавшим во всём этом никакого участия, со слабой, неуверенной улыбкой, разорвала мой захват, выпрямилась и опустила руки. Её глаза смотрели на меня с тем же спокойным интересом, что и в самом начале, когда я проснулся. Как будто она не обратила внимания на моё отчаянное усилие, вызванное приступом паники. Она стояла неподвижно и словно чего-то ждала — одновременно равнодушная, сосредоточенная и чуточку всем этим удивлённая. Я отпустил её, оставил на середине комнаты и пошёл к полке возле умывальника. Я чувствовал, что попал в кошмарную западню, и искал выхода, перебирая всё более беспощадные способы борьбы. Если бы меня кто-нибудь спросил, что со мной происходит и что всё это значит, я не смог бы выдавить из себя ни слова. Но я уже уяснил — то, что делается на станции со всеми нами, составляет единое целое, страшное и непонятное. Однако в тот момент я думал о другом, я силился отыскать какой-нибудь трюк, какой-нибудь фокус, который позволил бы мне убежать. Не оборачиваясь, я чувствовал на себе взгляд Хари. Над полкой в стене находилась маленькая аптечка. Я бегло просмотрел её содержимое, отыскал банку со снотворным и бросил в стакан четыре таблетки — максимальную дозу. Я даже не очень скрывал свои манипуляции от Хари. Трудно сказать почему. Просто не задумывался над этим. Налил в стакан горячей воды, подождал, когда таблетки растворятся, и подошёл к Хари, всё ещё стоявшей посреди комнаты. — Сердишься? — спросила она тихо. — Нет. Выпей это. Не знаю, почему я решил, что она меня послушается. Действительно, она молча взяла стакан из моих рук и залпом выпила снотворное. Я поставил пустой стакан на столик и уселся в углу между шкафом и книжной полкой. Хари медленно подошла ко мне и устроилась на полу возле кресла, подобрав под себя ноги так, как она делала не один раз, и не менее хорошо знакомым движением отбросила назад волосы. Хотя я уже совершенно поверил в то, что это она, каждый раз, когда я узнавал эти её привычки, у меня перехватывало дыхание. Всё это было непонятно и страшно, а страшнее всего было то, что и самому приходилось фальшивить, делая вид, что я принимаю её за Хари. Но ведь она-то считала себя Хари, и с этой точки зрения в её поведении не было никакого коварства. Не знаю, как я дошёл до подобной мысли, но в этом я был уверен, если вообще мог быть хоть в чём-нибудь уверен! Я сидел, а девушка оперлась плечом о мои колени, её волосы щекотали мою руку, мы оба почти не двигались. Раза два я незаметно смотрел на часы. Прошло полчаса — снотворное должно было подействовать. Хари что-то тихонько пробормотала. — Что ты говоришь? — спросил я, но она не ответила. Я принял это за признак нарастающей сонливости, хотя, честно говоря, в глубине души сомневался, что лекарство подействует. Почему? И на этот вопрос не было ответа. Скорее всего потому, что моя хитрость была слишком примитивна. Понемногу голова Хари склонилась на моё колено, тёмные волосы закрыли её лицо. Она дышала мерно, как спящий человек. Я наклонился, чтобы перенести её на кровать. Вдруг она, не открывая глаз, схватила меня за волосы и разразилась громким смехом. Я остолбенел, а Хари просто зашлась от смеха. Сощурив глаза, она следила за мной с наивной и хитрой миной. Я сидел неестественно, неподвижно, ошалевший и беспомощный. Хари, вдоволь насмеявшись, прижалась лицом к моей руке и затихла. — Почему ты смеёшься? — спросил я деревянным голосом. То же выражение немного тревожного раздумья появилось на её лице. Я видел, что она хочет быть честной. Она потрогала пальцем свой маленький нос и сказала наконец, вздохнув: — Сама не знаю. В её ответе прозвучало непритворное удивление. — Я веду себя как идиотка, да? — начала она. — Мне ни с того ни с сего как-то… Но ты тоже хорош: сидишь надутый, как… как Пелвис… — Как кто? — переспросил я; мне показалось, что я ослышался. — Как Пелвис, ну ты ведь знаешь, тот, толстый. Уж Хари-то, вне всякого сомнения, не могла знать Пелвиса и даже слышать о нём от меня по той простой причине, что он вернулся из своей экспедиции только через три года после её смерти. Я тоже не был с ним знаком до этого и не знал, что, председательствуя на собраниях института, он имел обычай затягивать заседание до бесконечности. Собственно говоря, его имя было Пелле Виллис, из этого и образовалось сокращённое прозвище, также неизвестное до его возвращения. Хари оперлась локтями о мои колени и смотрела мне в глаза. Я взял её за кисти и медленно провёл руками вверх по плечам, так что мои пальцы почти сомкнулись вокруг её пульсирующей шеи. В конце концов, это могла быть и ласка, и, судя по её взгляду, она так к этому и отнеслась. В действительности я просто хотел убедиться в том, что у неё обыкновенное, тёплое человеческое тело и что под мышцами находятся кости. Глядя в её спокойные глаза, я почувствовал острое желание быстро стиснуть пальцы. Я уже почти сделал это, когда вдруг вспомнил окровавленные руки Снаута, и отпустил её. — Как ты смотришь… — сказала Хари спокойно. У меня так колотилось сердце, что я был не в состоянии отвечать. На мгновение я закрыл глаза. И вдруг у меня родился план действий, от начала до конца, со всеми деталями. Не теряя ни минуты, я встал с кресла. — Мне пора идти, Хари, — сказал я, — и если уж ты так хочешь, то пойдём со мной. — Хорошо. Она вскочила. — Почему ты босая? — спросил я, подходя к шкафу и выбирая среди разноцветных комбинезонов два — для себя и для неё. — Не знаю… наверное, куда-нибудь закинула туфли, — сказала она неуверенно. Я пропустил это мимо ушей. — В платье ты не сможешь этого надеть, придётся тебе его снять. — Комбинезон? А зачем? — поинтересовалась она и сразу же начала стягивать с себя платье. Но тут выяснилась удивительная вещь. Платье нельзя было снять, у него не было никакой застёжки, ни молнии, ни крючков, ничего. Красные пуговки посредине были только украшением. Хари смущённо улыбнулась. Сделав вид, что это самая обычная вещь на свете, я поднял с пола похожий на скальпель инструмент и разрезал платье на спине, в том месте, где кончалось декольте. Теперь она могла снять его через голову. Комбинезон был немного великоват. — Полетим?.. И ты тоже? — допытывалась она, когда мы оба уже одетыми покидали комнату. Я только кивнул головой. Я ужасно боялся, что мы встретим Снаута, но коридор, ведущий на взлётную площадку, был пуст, а двери радиостанции, мимо которой пришлось пройти, — закрыты. Хари следила за тем, как я на небольшой электрической тележке выкатил из среднего бокса на свободный путь ракету. Я поочерёдно проверил исправность микрореактора, дистанционное управление рулей и дюз, потом вместе со стартовой тележкой перекатил ракету на круглую плоскость стартового диска под центральной воронкой купола, предварительно убрав оттуда мою пустую капсулу. Это была небольшая ракета для поддержания связи между станцией и сателлоидом, которая использовалась для перевозки грузов, а не людей. Люди летали в ней только в исключительных случаях, так как её нельзя было открыть изнутри. Именно это и составляло часть моего плана. В действительности я не собирался запускать ракету, но делал всё так, будто по-настоящему готовил её к старту. Хари, которая столько раз бывала моей спутницей в путешествиях, немного разбиралась в этом. Я ещё раз проверил внутри состояние кислородной аппаратуры и кондиционера, привёл всё в действие, а когда после включения главной цепи загорелись сигнальные лампочки, вылез из тесной кабины и указал на неё Хари, которая стояла у лесенки: — Забирайся. — А ты? — Я за тобой. Мне нужно будет закрыть за нами люк. Я был уверен, что она не заметит моей хитрости. Когда она забралась по лесенке в кабину, я сразу же всунул голову внутрь, спросил, удобно ли она расположилась, и, услышав глухое сдавленное «да», откачнулся назад и с размаху захлопнул люк. Двумя движениями вбил обе задвижки до упора и приготовленным ключом начал доворачивать пять болтов, закреплённых в углублениях обшивки. Заострённая сигара стояла вертикально, как будто действительно должна была через мгновение уйти в пространство. Я знал, что с той, которая заперта внутри, не случится ничего плохого. В ракете было достаточно кислорода и даже немножко продовольствия. В конце концов, я вовсе не собирался держать её там до бесконечности. Я стремился любой ценой добыть хотя бы пару часов свободы, чтобы составить планы на будущее и наладить контакт со Снаутом. Теперь уже на равных правах. Затянув предпоследний болт, я почувствовал, что металлические стойки, в которых торчала ракета, подвешенная только за три небольших выступа, слегка дрожат, но подумал, что это я сам, изо всех сил орудуя большим ключом, нечаянно раскачал стальную глыбу. Однако когда я отошёл на несколько шагов, то увидел такое, чего не хотел бы увидеть ещё раз. Ракета ходила ходуном, подбрасываемая сериями падающих изнутри ударов, и каких ударов! Если бы место черноволосой стройной девушки занял стальной автомат, наверное, даже он не сумел бы ввергнуть восьмитонную массу в эту конвульсивную тряску. Отражения ламп в полированной поверхности ракеты переливались и плясали. Звука ударов я, правда, не слышал, внутри ракеты было совершенно тихо. Только широко расставленные опоры конструкции, в которой висела ракета, утратили чёткость рисунка, они вибрировали, как струны. Частота колебаний была такой, что я испугался за целость обшивки. Трясущимися руками я затянул последний болт, отшвырнул ключ и соскочил с лесенки. Медленно пятясь задом, я видел, как шпильки амортизаторов, рассчитанных только на постоянное давление, подпрыгивают в своих гнёздах. Мне показалось, что бронированная оболочка теряет свой однородный монолитный блеск. Как сумасшедший, подскочил я к пульту дистанционного управления, обеими руками толкнул вверх ручки запуска реактора и связи. И тогда из репродуктора, подключённого к кабине ракеты, вырвался пронзительный не то визг, не то свист, совершенно не похожий на человеческий голос, но, несмотря на это, я разобрал в нём повторяющееся, воющее: «Крис! Крис!!!» Не могу сказать, что я слышал это отчётливо. Кровь лилась с моих ободранных рук, я хаотично, в бешеном темпе стремился запустить ракету. Желтоватый отсвет упал на стены. Со стартовой площадки под воронкой клубами взлетела пыль, её сменил сноп искр, и все звуки покрыл высокий протяжный гул. Ракета поднялась на трёх языках пламени, которые сразу же слились в одну огненную колонну, и рванулась сквозь стартовую шахту. Заслонки тотчас же закрылись, автоматически включившиеся компрессоры начали продувать свежим воздухом помещение, в котором клубился едкий дым. Всего этого я не замечал. Опершись руками о пульт, ещё чувствуя на лице огонь, с обгоревшими волосами, я судорожно хватал ртом воздух, пропитанный гарью и характерным запахом ионизации. Хотя в момент старта я инстинктивно закрыл глаза, пламя всё же ослепило меня. Некоторое время я видел только чёрные, красные и золотые круги. Понемногу это прошло. Дым и пыль уходили, втягивались в протяжно стонущие вентиляционные трубы. Первое, что я увидел, был зелёный экран локатора. Я начал искать ракету. Когда я её наконец поймал, она уже проскочила атмосферу. Ещё никогда в жизни я не запускал ракет таким сумасшедшим способом, вслепую, не имея понятия, ни какое ей дать ускорение, ни вообще куда её направить. Я подумал, что проще всего вывести её на круговую орбиту вокруг Соляриса, на высоте порядка тысячи километров. Тогда я смогу выключить двигатели: они работали слишком долго, и я не был уверен, что в результате не произойдёт катастрофы. Тысячекилометровая орбита была, как я убедился, проверив по таблице, стационарной. Правда, она тоже ничего не гарантировала, просто это был единственный выход из положения, который я видел. У меня не хватило смелости включить репродуктор, который я выключил сразу же после старта. Я сделал бы всё что угодно, лишь бы не услышать снова этот ужасный голос, в котором уже не осталось ничего человеческого. Все сомнения — это я мог себе сказать — были уничтожены, и сквозь мнимое лицо Хари начало проглядывать другое, настоящее, перед которым альтернатива помешательства действительно казалась освобождением. Было около часа, когда я покинул ракетодром. «Малый Апокриф» Кожа на лице и руках у меня была обожжена. Я вспомнил, что когда искал снотворное для Хари (сейчас я бы посмеялся над своей наивностью, если бы только мог), то заметил в аптечке баночку мази от ожогов, и отправился к себе. Я открыл дверь и в красном свете заката увидел, что в кресле, где перед этим располагалась Хари, кто-то сидит. Страх парализовал меня, я рванулся назад, чтобы спастись бегством. Это продолжалось какую-то долю секунды. Сидящий поднял голову. Я узнал Снаута. Положив ногу на ногу, повернувшись ко мне спиной, он листал какие-то бумаги. Большая пачка их лежала рядом на столике. Заметив моё присутствие, Снаут отложил бумаги и некоторое время хмуро рассматривал меня поверх спущенных на кончик носа очков. Я молча подошёл к умывальнику, вынул из аптечки полужидкую мазь и начал смазывать ею наиболее обожжённые места на лбу и щеках. К счастью, лицо не очень опухло. Несколько больших пузырей на виске и щеке я проткнул стерильной иглой для уколов и выдавил из них жидкость. Потом прилепил два куска влажной марли. Всё это время Снаут внимательно следил за мной. Я не обращал на него внимания. Наконец я завершил эту процедуру — лицо у меня горело всё сильней — и уселся в другое кресло. Сначала мне пришлось снять с него платье Хари. Это было совсем обычное платье, если не считать отсутствующей застёжки. Снаут, сложив руки на остром колене, критически следил за моими действиями. — Ну что, поговорим? — спросил он, подождав, пока я сяду. Я молчал, придерживая кусок марли, который начал сползать со щеки. — Были гости, а? — Да, — ответил я тихо. У меня не было ни малейшего желания поддерживать такой тон. — И тебе удалось от них избавиться? Ну-ну здорово ты за это взялся. Он дотронулся до своего шелушащегося лба, на котором уже показались розовые пятна молодой кожи. Я одурело смотрел на них. Почему до сих пор так называемый загар Снаута и Сарториуса не заставил меня задуматься? Я считал, что он от солнца, — а ведь на Солярисе никто не загорает. — Но начал ты, конечно, скромно, — сказал Снаут, не обращая внимания на то, что я весь вспыхнул от осенившей меня догадки. — Разные наркотики, яды, приёмы вольной борьбы, а? — Чего ты хочешь? Мы можем разговаривать на равных. Если ты собираешься паясничать, лучше уходи. — Иногда приходится паясничать и не желая этого, — сказал он и поднял на меня прищуренные глаза. — Не будешь же ты меня убеждать, что не попробовал верёвки или молотка? А чернильницей, случайно, не бросался, как Лютер?[11] Нет? Э, — поморщился он, — да ты парень что надо. Даже умывальник цел. Голову разбить вообще не пробовал, в комнате полный порядок. Значит, раз-два — засадил, выстрелил, и готово? — Снаут взглянул на часы и подвёл итог: — Каких-нибудь два, а может, и три часа у нас теперь есть. Он посмотрел на меня с неприятной усмешкой и вдруг спросил: — Так, по-твоему, я свинья? — Законченная свинья, — подтвердил я резко. — Да? А ты поверил бы мне, если бы я сказал? Поверил бы хоть одному слову? Я молчал. — С Гибаряном это случилось с первым, — продолжал он, всё так же искусственно улыбаясь. — Он заперся в своей комнате и разговаривал только через дверь. А мы… догадываешься, что мы решили? Я догадывался, но предпочёл промолчать. — Ну ясно. Решили, что он помешался. Кое-что он нам рассказал, но не всё. Может быть, ты даже догадываешься, почему он скрывал, кто у него был? Ведь ты уже знаешь: suum cuique.[12] Но это был настоящий учёный. Он требовал, чтобы мы дали ему шанс. — Какой шанс? — Ну, я думаю, он пробовал это как-то классифицировать, как-то договориться, что-то решить. Известно тебе, что он делал? Наверное, известно? — Расчёты, — сказал я. — В ящике. На радиостанции. Это он? — Да. Но тогда я ещё ничего не знал. — Как долго это продолжалось? — С неделю. Разговаривали через дверь. Но что там делалось… Мы думали, у него галлюцинации, моторное возбуждение. Я давал ему скополамин. — Как… ему? — Ну да. Он брал, но не для себя. Экспериментировал. Так всё и шло. — А вы?.. — Мы? На третий день решили добраться до него, выломать дверь, если не удастся иначе. Мы благородно решили его лечить. — Ах… значит, поэтому! — вырвалось у меня. — Да. — И там… в том шкафу… — Да, мой милый. Да. Он не знал, что в то время нас тоже навестили гости. Мы уже не могли им заниматься. Но он не знал об этом. Теперь… теперь это уже в определённом смысле норма… Он произнёс это так тихо, что последнее слово я скорее угадал, чем услышал. — Погоди, я не понимаю, — сказал я. — Как же так? Ведь вы должны были слышать. Ты сам сказал, что вы подслушивали. Вы должны были слышать два голоса, и, следовательно… — Нет. Только его голос, а если там даже и были непонятные звуки, то сам понимаешь, что их мы тоже приписывали ему… — Только его? Но… почему же? — Не знаю. Правда, у меня на этот счёт есть одна теория. Но, думаю, не следует с ней торопиться, тем более что всего она не объясняет. Вот так. Но ты должен был что-то увидеть ещё вчера, иначе принял бы нас обоих за сумасшедших. — Я думал, что сам свихнулся. — Ах так? И никого не видел? — Видел. — Кого? Его гримаса уже не походила на улыбку. Я долго смотрел на него, прежде чем ответить. — Ту… чёрную… Он ничего не сказал, но вся его скорчившаяся, подавшаяся вперёд фигура немного обмякла. — Мог всё-таки меня предупредить, — начал я уже менее уверенно. — Я ведь тебя предупредил. — Но каким образом! — Единственным возможным. Пойми, я не знал, кто это будет. Этого никто не знал, этого нельзя знать… — Слушай, Снаут, я хочу тебя спросить. У тебя уже есть… некоторый опыт. Та… то… что с ней будет? — Тебя интересует, вернётся ли она? — Да. — Вернётся и не вернётся. — Что это значит? — Вернётся такая же, как в начале… первого визита. Попросту не будет ничего знать, точнее, поведёт себя так, будто всего, что ты сделал, чтобы от неё избавиться, никогда не было. Если её не вынудит к этому ситуация, не будет агрессивной. — Какая ситуация? — Это зависит от обстоятельств… — Снаут! — Что тебя интересует? — Мы не можем позволить роскошь таиться друг от друга. — Это не роскошь, — прервал он сухо. — Кельвин, мне кажется, что ты всё ещё не понимаешь или… постой! — У него заблестели глаза. — Ты можешь рассказать, кто это был? Я проглотил слюну и опустил голову. Мне не хотелось смотреть на него. Лучше бы это был кто-нибудь другой, не он. Но выбора не было. Кусок марли отклеился и упал мне на руку. Я вздрогнул от скользкого прикосновения. — Женщина, которая… — Я не кончил. — Она убила себя. Сделала себе укол… Снаут ждал. — Самоубийство? — спросил он, видя, что я молчу. — Да. — Это всё? Я молчал. — Не может быть, чтобы всё… Я быстро поднял голову. Он на меня не смотрел. — Откуда ты знаешь? Он не ответил. — Хорошо, — сказал я, облизнув губы. — Мы поссорились. Собственно… Я ей сказал, знаешь, как говорят со зла… Забрал вещи и ушёл. Она дала мне понять… не сказала прямо… но если с кем-нибудь прожил годы, то это и не нужно… Я был уверен, что это только слова… что она испугается и не сделает этого… так ей и сказал. На другой день я вспомнил, что оставил в шкафу… яды. Она знала о них. Они были мне нужны, я принёс их из лаборатории и объяснил ей тогда, как они действуют. Я испугался и хотел пойти к ней, но потом подумал, что это будет выглядеть так, будто я принял её слова всерьёз, и… оставил всё как было. На третий день я всё-таки пошёл, это не давало мне покоя. Но… когда пришёл, она была уже мёртвой. — Ах ты, святая невинность… Это меня взорвало. Но, посмотрев на Снаута, я понял, что он вовсе не издевается. Я как будто в первый раз увидел его. У него было серое лицо, в глубоких морщинах которого пряталась невыразимая усталость. Он выглядел как тяжело больной человек. — Зачем ты так говоришь? — спросил я удивительно несмело. — Потому что эта история трагична. Нет, нет, — добавил он быстро, уловив моё движение, — ты всё ещё не понимаешь. Конечно, ты можешь это очень тяжело переживать, даже считать себя убийцей, но… это не самое страшное. — Что ты говоришь?! — заметил я язвительно. — Утешаешься тем, что мне не веришь. То, что случилось, наверно, страшно, но ещё страшнее то, что… не случилось. Никогда. — Не понимаю, — проговорил я неуверенно. — Правда ничего не понимаю. Снаут кивнул. — Нормальный человек… Что это такое — нормальный человек? Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Но наверняка ли он об этом никогда не думал? А может быть, даже не он подумал, а в нём что-то подумало, появилось десять или тридцать лет назад, может, защитился от этого, и забыл, и не боялся, так как знал, что никогда этого не осуществит. Ну а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, в окружении других людей встречаешь это, воплощённое в плоть и кровь, прикованное к тебе, неистребимое, что тогда? Что будет тогда? Я молчал. — Станция, — сказал он тихо. — Тогда будет станция Солярис. — Но… что же это может быть? — спросил я нерешительно. — Ведь ни ты, ни Сарториус не преступники… — Но ты же психолог, Кельвин! — прервал он нетерпеливо. — У кого не было когда-нибудь такого сна? Бреда? Подумай о… о фетишисте, который влюбился, ну, скажем, в грязный лоскут; который, рискуя шкурой, добывает мольбами и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это, должно быть, забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения, и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео к Джульетте. Такое бывает. Известно ведь, что существуют поступки… ситуации… такие, что никто не отважится их реализовать вне своего воображения… в какой-то один момент ошеломления, упадка, сумасшествия, называй это как хочешь. После чего слово становится делом. Это всё. — Это… всё, — повторил я бессмысленно, деревянным голосом. В голове у меня шумело. — Но станция? При чём здесь станция? — Ты что, притворяешься? — буркнул Снаут. Он смотрел на меня испытующе. — Ведь я всё время говорю о Солярисе, только о Солярисе и ни о чём ином. Не моя вина, если это так сильно отличается от того, чего ты ожидал. Впрочем, ты пережил достаточно, чтобы по крайней мере выслушать меня до конца. Мы отправляемся в космос, приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим этого вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле, на самом деле это не всё, и наша готовность оказывается лишь позой. Мы вовсе не хотим завоёвывать космос, хотим только расширить Землю до его границ. Одни планеты пустынны, как Сахара, другие покрыты льдом, как полюс, или жарки, как бразильские джунгли. Мы гуманны, благородны, мы не желаем покорять другие расы, стремимся только передать им наши ценности и взамен принять их наследие. Мы считаем себя рыцарями святого Контакта. Это вторая ложь. Не ищем никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало. Мы не знаем, что делать с иными мирами. Хватит с нас одного этого, и он нас угнетает. Мы хотим найти собственный, идеализированный образ, это должны быть миры с цивилизацией более совершенной, чем наша. В других мы надеемся найти изображение нашего примитивного прошлого. Между тем по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. А ведь мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, не только героический монумент Человека! Прилетели сюда такими, какие мы есть в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность — ту её часть, которую мы замалчиваем, — не можем с этим примириться. — Но что же это? — спросил я, терпеливо его выслушав. — То, чего мы хотели: контакт с иной цивилизацией. Мы добились его, этого контакта. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!!! — Его голос дрожал от ярости. — Значит, ты считаешь, что это… океан? Что это он? Но зачем? Сейчас совсем не важен механизм, но для чего? Ты серьёзно думаешь, что он хочет над нами позабавиться? Или наказать нас? Это ведь всего-навсего примитивная демонология. Планета, захваченная очень большим дьяволом, который для удовлетворения своего дьявольского чувства юмора подсовывает членам научной экспедиции любовниц. Ты ведь сам не веришь в этот законченный идиотизм. — Этот дьявол вовсе не так глуп, — пробурчал он сквозь зубы. Я изумлённо посмотрел на него. Мне пришло в голову, что в конце концов его нервы могли не выдержать, даже если всего, что происходило на станции, нельзя было объяснить сумасшествием. «Реактивный психоз?..» — мелькнула у меня мысль, когда он начал почти беззвучно смеяться. — Ставишь мне диагноз? Не торопись. По сути дела, у тебя это было в такой безобидной форме, что ты просто ещё ничего не знаешь! — Ага. Дьявол сжалился надо мной, — бросил я. Разговор начал мне надоедать. — Чего ты, собственно, хочешь? Чтобы я рассказал тебе, какие планы строят против нас икс биллионов частиц метаморфной плазмы? Может быть, никаких. — Как это никаких? — спросил я, ошеломлённый. Снаут опять усмехнулся. — Ты должен знать, что наука занимается только тем, как что-то делается, а не тем, почему это делается. Как? Ну, началось это через восемь или девять дней после того эксперимента с рентгеном. Может быть, океан ответил на излучение каким-либо другим излучением, может быть, прозондировал наши мозги и извлёк из них какие-то изолированные островки психики. — Островки психики? Это меня заинтересовало. — Ну да, процессы, оторванные от всех остальных, замкнутые на себя, подавленные, приглушённые, какие-то воспалённые очажки памяти. Он воспринял их как рецепт, как план какой-то конструкции… Ты ведь знаешь, насколько похожи друг на друга асимметричные кристаллы хромосом и тех нуклеиновых соединений цереброцидов, которые составляют основу процессов запоминания… Ведь наследственная плазма — плазма «запоминающая». Таким образом, океан извлёк это из нас, зафиксировал, а потом… ты знаешь, что было потом. Но для чего это было сделано? Ба! Во всяком случае, не для того, чтобы нас уничтожить. Это он мог сделать гораздо проще. Вообще — при такой технологической свободе — он может, собственно говоря, всё. Например, засылать к нам двойников. — А! — воскликнул я. — Вот почему ты так испугался в первый вечер, когда я пришёл! — Да. Возможно. А откуда ты знаешь, что я и вправду тот добрый старый Хорёк, который прилетел сюда два года назад? Снаут начал тихо смеяться, как будто моё состояние доставило ему бог знает какое удовольствие, но сразу же перестал. — Нет, нет, — буркнул он. — И без того достаточно… Может, различий и больше, но я знаю только одно: нас с тобой можно убить. — А их нет? — Не советую тебе пробовать. Жуткое зрелище! — Ничем? — Не знаю. Во всяком случае, ни ядом, ни ножом, ни верёвкой… — Атомной пушкой? — Ты бы попробовал? — Не знаю. Если есть уверенность, что это не люди… — А если в некотором смысле да? Субъективно они люди. Они совершенно не отдают себе отчёта в своём… происхождении. Ты, очевидно, это заметил? — Да. Ну и… как это происходит? — Регенерируют с необыкновенной скоростью. С невозможной скоростью, прямо на глазах, говорю тебе, и снова начинают поступать так… так… — Как что? — Как наше представление о них, те записи в памяти, по которым… — Да. Это правда, — подтвердил я, не обращая внимания на то, что мазь стекает с моих обожжённых щёк и капает на руки. — А Гибарян знал?.. — спросил я быстро. Он посмотрел на меня внимательно. — Знал ли он то, что и мы? — Да. — Почти наверняка. — Откуда ты знаешь, он что-нибудь говорил? — Нет. Но я нашёл у него одну книжку… — «Малый Апокриф»?! — воскликнул я, вскакивая. — Да. А откуда ты об этом можешь знать? — удивился он, с беспокойством впиваясь взглядом в моё лицо. Я остановил его жестом. — Спокойно. Видишь ведь, что я обожжён и совсем не регенерирую. Он оставил письмо для меня. — Что ты говоришь? Письмо? Что в нём было? — Немного. Собственно, не письмо, а записка. Библиографическая ссылка на Соляристическое приложение и на этот «Апокриф». Что это такое? — Старое дело. Может, оно и имеет со всем этим что-то общее. Держи. Он вынул из кармана переплетённый в кожу, вытертый на углах тонкий томик и подал мне. — А Сарториус?.. — бросил я, пряча книжку. — Что Сарториус? В подобной ситуации каждый держится как может. Он старается быть нормальным — у него это означает официальным. — Ну знаешь! — Это так. Я был с ним однажды в переплёте… Не буду вдаваться в подробности, достаточно сказать, что на восьмерых у нас осталось пятьсот килограммов кислорода. И вот мы стали бросать повседневные дела, под конец все ходили бородатые, а он один брился, чистил ботинки… такой уж он человек. Естественно, то, что он сделает сейчас, будет притворством, комедией или преступлением. — Преступлением? — Хорошо, пусть не преступлением. Нужно придумать для этого какое-нибудь новое определение. Например, «реактивный развод». Лучше звучит? — Ты чрезвычайно остроумен. — А ты бы предпочёл, чтобы я плакал? Предложи что-нибудь. — А, оставь меня в покое. — Нет, я говорю серьёзно. Ты знаешь теперь примерно столько же, сколько и я. У тебя есть какой-то план? — Да ты что?! Я представления не имею, как быть, когда… она снова появится. Должна явиться? — Скорее всего да. — Но как же они попадают внутрь? Ведь станция герметична. Может быть, панцирь… — Панцирь в порядке. Понятия не имею как. Чаще всего мы видим гостей, когда просыпаемся, но спать-то хотя бы изредка надо. Он встал. Я тоже. — Послушай-ка, Снаут… Речь идёт о ликвидации станции. И ты хочешь, чтобы инициатива исходила от меня? Он покачал головой. — Это не так просто. Конечно, мы всегда можем сбежать хотя бы на сателлоид и оттуда послать SOS. Решат, разумеется, что мы сошли с ума, — какой-нибудь санаторий на Земле, пока мы всё хорошенько не забудем, — бывают же случаи коллективного помешательства на таких изолированных базах… Может быть, это было бы не самым плохим выходом… Сад, тишина, белые палаты, прогулки с санитарами… Снаут говорил совершенно серьёзно, держа руки в карманах, уставившись невидящим взглядом в угол комнаты. Красное солнце уже исчезло за горизонтом, и гривастые волны расплавились в чёрную пустыню. Небо пылало. Над этим двухцветным, необыкновенно унылым пейзажем плыли тучи с лиловыми кромками. — Значит, хочешь сбежать? Или нет? Ещё нет? Он усмехнулся: — Непреклонный покоритель… ты ещё не испробовал этого, а то не был бы таким требовательным. Речь идёт не о том, чего хочется, а о том, что возможно. — Что? — Вот этого-то я и не знаю. — Значит, остаёмся тут? Думаешь, найдётся средство?.. Снаут посмотрел на меня, на его изнурённом, изрытом морщинами лице шелушилась кожа. — Кто знает. Может, это окупится, — сказал он наконец. — О нём не узнаем, пожалуй, ничего, но, может быть, о себе… Он отвернулся, взял свои бумаги и вышел. Делать мне было нечего, я мог только ждать. Я подошёл к окну и смотрел на кроваво-чёрный океан, почти не видя его. Мне пришло в голову, что я мог бы закрыться в какой-нибудь из ракет, но я не думал об этом серьёзно, это было чересчур глупо — раньше или позже мне пришлось бы выйти. Я сел у окна и вынул книжку, которую дал мне Снаут. Света было ещё достаточно, страница порозовела, комната пылала багрянцем. Это были собранные неким Оттоном Равинтцером, магистром философии, статьи и работы неоспоримой ценности. Каждой науке всегда сопутствует какая-нибудь псевдонаука, её дикое преломление в умах определённого типа; астрономия карикатурным образом отражается в астрологии, как химия — когда-то в алхимии; понятно, что рождение соляристики сопровождалось настоящим взрывом мыслей-монстров. Книга Равинтцера содержала духовную пищу именно этого рода; впрочем, нужно сказать честно, что в предисловии он отмежёвывался от этого паноптикума. Просто он не без оснований считал, что такой сборник может быть ценным документом эпохи как для историка, так и для психолога науки. Рапорт Бертона занимал в книге почётное место. Он состоял из нескольких частей. Первую составляла копия его бортового журнала, весьма лаконичного. От четырнадцати до шестнадцати часов сорока минут условного времени экспедиции записи были короткими и негативными. «Высота 1000, 1200 или 800 метров, ничего не замечено, океан пуст». Это повторялось несколько раз. Потом в 16.40: «Поднимается красный туман. Видимость 700 метров. Океан пуст». В 17.00: «Туман становится гуще, штиль, видимость 400 метров. Спускаюсь на 200». В 17.20: «Я в тумане. Высота 200. Видимость 20–40 метров. Штиль. Поднимаюсь на 400». В 17.45: «Высота 500. Лавина тумана до горизонта. В тумане воронкообразные отверстия, сквозь которые проглядывает поверхность океана. Пытаюсь войти в одну из этих воронок». В 17.52: «Вижу что-то вроде водоворота — выбрасывает жёлтую пену. Окружён стеной тумана. Высота 100. Спускаюсь на 20». На этом кончались записи в бортовом журнале Бертона. Дальнейшие страницы так называемого рапорта составляла выдержка из его истории болезни; точнее говоря, это был текст показаний, продиктованных Бертоном и прерывавшихся вопросами членов комиссии. «Бертон. Когда я спустился до тридцати метров, стало трудно удерживать высоту, так как в этом круглом, свободном от тумана пространстве дул порывистый ветер. Я вынужден был всё внимание сосредоточить на управлении и поэтому некоторое время, минут 10–15, не выглядывал из кабины. Из-за этого я против своего желания забрался в туман, меня бросил туда сильный порыв ветра. Это был не обычный туман, а как бы взвесь, по-моему, коллоидная,[13] она залепила все стёкла. Очистить их было очень трудно. Взвесь оказалась страшно липкой. Тем временем у меня процентов на тридцать упали обороты из-за сопротивления, которое оказывал винту этот туман, и я начал терять высоту. Я спустился очень низко и, боясь зацепиться за волны, дал полный газ. Машина держала высоту, но вверх не шла. У меня было ещё четыре патрона ракетных ускорителей. Я не использовал их, решив, что положение может ухудшиться и тогда они мне понадобятся. При полных оборотах началась очень сильная вибрация; я понял, что винт облеплен этой странной взвесью; указатели подъёмной силы по-прежнему были на нуле, и я ничего не мог с этим поделать. Солнца я не видел с того момента, когда вошёл в туман, но в его направлении туман светился красным. Я всё ещё кружил, надеясь, что в конце концов сумею найти одно из свободных от тумана мест, и действительно, через каких-нибудь полчаса мне это удалось. Я выскочил в открытое пространство, нечто вроде цилиндра диаметром в несколько сотен метров. Его границы образовывал стремительно клубящийся туман, как бы поднимаемый мощными конвекционными потоками.[14] Поэтому я старался держаться как можно ближе к середине «дыры» — там воздух был наиболее спокойным. В это время я заметил перемену в состоянии поверхности океана. Волны почти полностью исчезли, а поверхностный слой этой жидкости — того, из чего состоит океан, — стал полупрозрачным с замутнениями, которые постепенно исчезали, так что через некоторое время всё полностью очистилось, и я мог сквозь слой толщиной, наверно, в несколько метров смотреть вглубь. Там громоздился жёлтый ил, который тонкими полосами поднимался вверх и, всплывая на поверхность, стеклянно блестел, начинал бурлить и пениться, а потом застывал; тогда он был похож на очень густой пригоревший сахарный сироп. Этот ил, или слизь, собирался в большие комки, вздымался над поверхностью, образовывал бугры, похожие на цветную капусту, и постепенно формировал разнообразные фигуры. Меня начало затягивать к стене тумана, и поэтому мне пришлось несколько минут рулями и оборотами винта бороться с этим движением, а когда я снова смог смотреть вниз, увидел под собой нечто напоминавшее сад. Да, сад. Я видел карликовые деревья, и живые изгороди, и дорожки, не настоящие — всё это было из той же самой субстанции, которая уже целиком затвердела, как желтоватый гипс. Поверхность сильно блестела. Я опустился низко как только смог, чтобы всё тщательно рассмотреть. Вопрос. У этих деревьев и других растений, которые ты видел, были листья? Ответ Бертона. Нет. Просто это имело такой вид — как бы модель сада. Ну да. Модель. Так это выглядело. Модель, но, пожалуй, в натуральную величину. Потом всё начало трескаться и ломаться, из расщелин, которые были совершенно чёрными, волнами выдавливался на поверхность густой ил и застывал, часть стекала, а часть оставалась, и всё забурлило ещё сильнее, покрылось пеной, и ничего, кроме неё, я уже не видел. Одновременно туман начал стискивать меня со всех сторон, поэтому я увеличил обороты и поднялся на триста метров. Вопрос. Ты совершенно уверен, что картина, которую ты наблюдал, напоминала сад, а не что другое? Ответ Бертона. Да. Ведь я заметил там различные детали. Помню, например, такое: в одном месте стояли в ряд какие-то квадратные коробки. Позднее мне пришло в голову, что это могла быть пасека. Вопрос. Это пришло тебе в голову потом? Но не в тот же момент? Ответ Бертона. Нет, потому что всё это было как бы из гипса. Я видел и другие вещи. Вопрос. Какие вещи? Ответ Бертона. Не могу сказать точно, я не успел их хорошенько рассмотреть. У меня было впечатление, что под некоторыми кустами лежали какие-то орудия. Они были продолговатой формы, с выступающими зубьями, как бы гипсовые отливки небольших садовых машин. Но в этом я полностью не уверен. А в остальном — да. Вопрос. Ты не подумал, что это галлюцинация? Ответ Бертона. Нет. Я решил, что это была фата-моргана.[15] О галлюцинации я не думал, так как чувствовал себя совсем хорошо, а также потому, что никогда в жизни ничего подобного не видел. Когда я поднялся до трёхсот метров, туман подо мной был испещрён дырками, совсем как сыр. Одни из этих дырок были пусты, и я видел в них, как волнуется океан, в других что-то клубилось. Я спустился в одно из таких отверстий и с высоты сорока метров увидел, что под поверхностью океана — но совсем неглубоко — лежит стена, как бы стена огромного здания: она чётко просвечивала сквозь волны, и в ней были ряды регулярно расположенных прямоугольных отверстий, похожих на окна. Мне даже показалось, что в некоторых окнах что-то движется. Но в этом я не совсем уверен. Затем стена начала медленно подниматься и выступать из океана. По ней целыми водопадами стекал ил и какие-то слизистые образования, сгущения с прожилками. Вдруг она развалилась на две части и ушла в глубину так быстро, что мгновенно исчезла. Я снова поднял машину и летел над самым туманом, почти касаясь его своим шасси. Потом увидел следующую воронку. Она была, наверно, в несколько раз больше первой. Уже издалека я заметил плавающий предмет. Он был светлым, почти белым, и мне показалось, что это скафандр Фехнера, тем более что по форме он напоминал человека. Я очень резко развернул машину — боялся, что могу проскочить это место и уже не найду его. В это время фигура слегка приподнялась, словно она плавала или же стояла по пояс в волне. Я спешил и спустился так низко, что почувствовал удар шасси обо что-то мягкое, возможно, о гребень волны — здесь она была порядочной. Человек, да, да, человек был без скафандра. Несмотря на это, он двигался. Вопрос. Видел ли ты его лицо? Ответ Бертона. Да. Вопрос. Кто это был? Ответ Бертона. Это был ребёнок. Вопрос. Какой ребёнок? Ты раньше когда-нибудь видел его? Ответ Бертона. Нет. Никогда. Во всяком случае, не помню этого. Как только я приблизился — меня отделяло от него метров сорок, может, немного больше, — я заметил, что с ним что-то не так. Вопрос. Что ты под этим понимаешь? Ответ Бертона. Сейчас скажу. Сначала я не знал, что это. Только немного погодя понял: он был необыкновенно большим. Гигантским — это ещё слабо сказано. Он был, пожалуй, высотой метра четыре. Точно помню, что, когда я ударился шасси о волну, его лицо оказалось немного выше моего, хотя я сидел в кабине, то есть находился на высоте трёх метров от поверхности океана. Вопрос. Если он был таким большим, почему ты решил, что это ребёнок? Ответ Бертона. Это был очень маленький ребёнок. Вопрос. Твой ответ не кажется тебе нелогичным, Бертон? Ответ Бертона. Нет. Совсем нет. Потому что я видел его лицо. Ну и наконец, пропорции тела были детскими. Он показался мне… совсем младенцем. Нет, это преувеличение. Наверное, ему было два или три года. У него были чёрные волосы и голубые глаза, огромные! И он был голый. Совершенно голый, как новорождённый. Он был мокрый, вернее, скользкий, кожа у него блестела. Это зрелище подействовало на меня ужасно. Я уже не верил ни в какую фата-моргану. Я видел его слишком чётко. Он поднимался и опускался на волне, но независимо от этого ещё и двигался. Это было омерзительно! Вопрос. Почему? Что он делал? Ответ Бертона. Он выглядел… ну, как в каком-то музее, как кукла, но живая кукла. Открывал и закрывал рот и совершал разные движения. Омерзительно! Это были не его движения. Вопрос. Как это понять? Ответ Бертона. Я не очень-то приближался к нему. Пожалуй, двадцать метров — это наиболее точная оценка. Но я сказал уже, каким он был громадным, и благодаря этому я видел его чрезвычайно чётко. Глаза у него блестели, и вообще он производил впечатление живого ребёнка, только вот эти движения, как если бы кто-то пробовал… как будто кто-то его изучал… Вопрос. Постарайся объяснить точнее, что это значит. Ответ Бертона. Не знаю, удастся ли мне. У меня было такое впечатление. Это было интуитивно. Я не задумывался над этим. Его движения были неестественны. Вопрос. Хочешь ли ты сказать, что, допустим, руки двигались так, как не могут двигаться человеческие руки из-за ограниченной подвижности в суставах? Ответ Бертона. Нет. Совсем не то… Но… его движения не имели никакого смысла. Каждое движение, в общем, что-то значит, для чего-то служит… Вопрос. Ты так считаешь? Движения младенца не должны что-либо значить. Ответ Бертона. Это я знаю. Но движения младенца беспорядочные, некоординированные. Обобщённые. А те были… есть, понял! Они были методичны. Они проделывались по очереди, группами, сериями. Как будто кто-то хотел выяснить, что этот ребёнок в состоянии сделать руками, а что — торсом и ртом. Хуже всего было с лицом, наверно, потому, что лицо наиболее выразительно, а это было… Нет, не могу этого определить. Оно было живым, да, но не человеческим. Я хочу сказать, черты лица были в полном порядке, и глаза, и цвет, и всё, но выражение, мимика — нет. Вопрос. Были ли это гримасы? Ты знаешь, как выглядит лицо человека при эпилептическом припадке? Ответ Бертона. Да. Я видел такой припадок. Понимаю. Нет, это было что-то другое. При эпилепсии бывают конвульсии, судороги, а это были движения совершенно плавные и непрерывные, ловкие, если так можно сказать, мелодичные. У меня нет другого определения. Ну и лицо. С лицом было то же самое. Лицо не может выглядеть так, чтобы одна половина была весёлой, а другая — грустной, чтобы одна часть грозила или боялась, а другая — торжествовала или делала что-то в этом роде. Но с ребёнком было именно так. Кроме того, все эти движения и мимическая игра происходили с необычайной быстротой. Я там был очень недолго. Может быть, десять секунд, а может, и меньше. Вопрос. И ты всерьёз утверждаешь, что всё это успел заметить за такой короткий промежуток времени? Впрочем, откуда ты знаешь, как это долго продолжалось? Ты смотрел на часы? Ответ Бертона. Нет. На часы я не смотрел. Но летаю уже шестнадцать лет. В моей профессии нужно уметь оценивать время с точностью до секунды. Это рефлекс. Пилот, который не может в любых условиях определить, длилось ли какое-то событие пять секунд или десять, никогда не будет многого стоить. То же самое и с наблюдением. Человек с годами начинает схватывать всё в самые короткие промежутки времени. Вопрос. Больше ты ничего не видел? Ответ Бертона. Видел. Но остальное я не помню так ясно. Возможно, доза оказалась для меня слишком большой. Мой мозг как бы закупорился. Туман начал затягивать дыру, и я вынужден был пойти вверх. Вынужден был, но не помню, как и когда это сделал. Первый раз в жизни я чуть не разбился. У меня так дрожали руки, что я не мог как следует удержать штурвал. Кажется, я что-то кричал и вызывал базу, хотя знал, что связи нет. Вопрос. Пробовал ли ты тогда вернуться? Ответ Бертона. Нет. Набрав высоту, я подумал, что, может быть, в какой-нибудь из этих дыр находится Фехнер. Я знаю, это звучит бессмысленно. Но я так думал. Раз уж происходят такие вещи, подумал я, то, может быть, и Фехнера удастся найти. Поэтому я решил влезать во все дыры, какие только замечу. Но на третий раз я увидел такое, что с трудом увёл машину вверх, и понял, что всё это мне не по силам. Я больше не мог. Я почувствовал слабость, и меня вырвало. Раньше я не знал, что это такое. Меня никогда не тошнило. Вопрос. Это был признак отравления, Бертон? Ответ Бертона. Возможно. Не знаю. Но того, что я увидел в третий раз, я не выдумал, этого не объяснить отравлением. Вопрос. Откуда ты можешь об этом знать? Ответ Бертона. Это не было галлюцинацией. Галлюцинация — это ведь то, что создаёт мой собственный мозг, так? Вопрос. Так. Ответ Бертона. Ну вот. А ничего подобного мой мозг создать не мог. Никогда в это не поверю. Он на такое не способен. Вопрос. Расскажи поточнее, что это было, хорошо? Ответ Бертона. Сначала я должен узнать, как будет расценено то, что я уже рассказал. Вопрос. Какое это имеет значение? Ответ Бертона. Для меня — принципиальное. Я сказал, что увидел такое, чего никогда не забуду. Если комиссия решит, что рассказанное мной хотя бы на один процент правдоподобно и, следовательно, нужно начать соответствующее изучение этого океана, то скажу всё. Но если комиссия сочтёт, что это галлюцинации, не скажу ничего. Вопрос. Почему? Ответ Бертона. Потому что содержание моих галлюцинаций, каким бы оно ни было, — моё личное дело. Содержание же моих исследований на Солярисе — нет. Вопрос. Значит ли это, что ты отказываешься от всяких дальнейших ответов до принятия решения компетентными органами экспедиции? Ты ведь должен понимать, что комиссия не уполномочена немедленно принимать решение. Ответ Бертона. Да». На этом кончался первый протокол. Был ещё фрагмент другого, составленного на одиннадцать дней позднее. «Председательствующий…Принимая всё это во внимание, комиссия, состоящая из трёх врачей, трёх биологов, одного физика, одного инженера-механика и заместителя начальника экспедиции, пришла к убеждению, что сообщённые Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием отравления атмосферой планеты, с симптомами помрачения сознания, которым сопутствовало возбуждение ассоциативных зон коры головного мозга, и что этим сведениям в действительности ничего или почти ничего не соответствует. Бертон. Простите. Что значит «ничего или почти ничего»? Что это — «почти ничего»? Насколько оно велико? Председательствующий. Я ещё не кончил. Отдельно запротоколировано votum separatum[16] доктора физики Арчибальда Мессенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это всё. Бертон. Я повторяю свой вопрос. Председательствующий. Это очень просто. «Почти ничего» означает, что какие-то реальные явления могли вызвать твои галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да ещё когда мозг наблюдателя находится под действием яда! В этом нет для тебя ничего оскорбительного. Каково же твоё решение в связи с вышеуказанным? Бертон. Мне бы хотелось сначала узнать, какие последствия будет иметь votum separatum доктора Мессенджера. Председательствующий. Практически никаких. Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут. Бертон. Вносится ли в протокол то, что мы говорим? Председательствующий. Да. Бертон. В связи с этим я хотел бы сказать, что, по моему убеждению, комиссия проявила неуважение не ко мне, я здесь не в счёт, а к самому духу экспедиции. В соответствии с моим первым заявлением на дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь. Председательствующий. Это всё? Бертон. Да. Но я хотел бы увидеться с доктором Мессенджером. Это возможно? Председательствующий. Конечно». На этом кончался второй протокол. Внизу страницы было помещено напечатанное мелким шрифтом примечание, сообщающее, что д-р Мессенджер на следующий день провёл трёхчасовую конфиденциальную беседу с Бертоном, после чего обратился в Совет экспедиции, снова настаивая на изучении показаний пилота. Он утверждал, что за такое решение говорят новые, дополнительные данные, которые представил ему Бертон, но которые он сможет предъявить только после принятия советом положительного решения. Совет, в который входили Шеннон, Тимолис и Трахье, отнёсся к этому предложению отрицательно, на том дело и кончилось. В книге была ещё фотокопия одной страницы письма, найденного в посмертных бумагах Мессенджера, вероятно, черновика; Равинтцеру не удалось выяснить, было ли послано это письмо и имело ли оно какие-нибудь последствия. «…Её невероятная тупость, — начинался текст. — Заботясь о своём авторитете, совет, а говоря конкретно, Шеннон и Тимолис (так как голос Трахье ничего не значит) отвергли моё требование. Сейчас я обращаюсь непосредственно в институт, но, сам понимаешь, это лишь протест бессильного. Связанный словом, я не могу, к сожалению, сообщить тебе того, что рассказал мне Бертон. На решение совета, очевидно, повлияло то, что с открытием к ним пришёл человек без всякой учёной степени, хотя не один исследователь мог бы позавидовать этому пилоту, его присутствию духа и таланту наблюдателя. Очень прошу тебя, пошли мне с обратной почтой след. данные: 1) биографию Фехнера, начиная с детства; 2) всё, что тебе известно о его родственниках и родственных отношениях; по-видимому, он оставил сиротой маленького ребёнка; 3) фотографию местности, где он воспитывался. Мне хотелось бы ещё рассказать тебе, что я обо всём этом думаю. Как ты знаешь, через некоторое время после вылета Фехнера и Каруччи в центре красного солнца образовалось пятно, которое своим корпускулярным излучением нарушило радиосвязь, главным образом, по данным сателлоида, в Южном полушарии, то есть там, где находилась наша база. Фехнер и Каруччи отдалились от базы больше всех остальных исследовательских групп. Такого густого и упорно держащегося тумана при полном штиле мы не наблюдали до дня катастрофы за всё время пребывания на планете. По моему мнению, то, что видел Бертон, было частью операции «Человек», проводившейся этим липким чудовищем. Истинным источником всех образований, замеченных Бертоном, был Фехнер — его мозг в ходе какого-то непонятного для нас «психического вскрытия»; речь шла об экспериментальном воспроизведении, о реконструкции некоторых (вероятно, наиболее устойчивых) следов его памяти. Я знаю, что это звучит фантастично, знаю, что могу ошибиться. Прошу тебя мне помочь: я сейчас нахожусь на Аларике и здесь буду ожидать твоего ответа. Твой А.». Я читал с трудом, уже совсем стемнело, и книжка в моей руке стала серой. Наконец буквы начали сливаться, но пустая часть страницы свидетельствовала о том, что я дошёл до конца этой истории, которая в свете моих собственных переживаний казалась весьма правдоподобной. Я повернулся к окну. Пространство за ним было тёмно-фиолетовым, над горизонтом ещё тлели облака, похожие на угасающий уголь. Океан, окутанный тьмой, не был виден. Я слышал слабый шелест бумажных полосок над вентиляторами. Нагретый воздух с лёгким запахом озона, казалось, загустел. Абсолютная тишина царила на станции. Я подумал, что в нашем решении остаться нет ничего героического. Эпоха героической борьбы, смелых экспедиций, ужасных смертей, таких хотя бы, как гибель первой жертвы океана, Фехнера, осталась далеко позади. Меня уже почти не интересовало, кто «гости» Снаута или Сарториуса. «Через некоторое время, — подумал я, — мы перестанем стыдиться друг друга и замыкаться в себе. Если мы не сможем избавиться от „гостей“, то привыкнем к ним и будем жить с ними, а если их создатель изменит правила игры, мы приспособимся и к новым, хотя некоторое время будем мучиться, метаться, может быть, даже тот или другой покончит с собой, но в конце концов всё снова придёт в равновесие». Комнату поглотила темнота, сейчас очень похожая на земную. Только контуры умывальника и зеркала белели во мраке. Я встал, на ощупь нашёл клочок ваты на полке, обтёр влажным тампоном лицо и лёг навзничь на кровать. Где-то надо мной, похожий на трепетание бабочки, поднимался и пропадал шелест у вентилятора. Я не видел даже окна, всё скрыл мрак, полоска неведомо откуда идущего тусклого света висела передо мной, я не знаю даже, на стене или в глубине пустыни, там, за окном. Я вспомнил, как ужаснул меня в прошлый раз пустой взор соляристического пространства, и почти улыбнулся. Я не боялся его. Ничего не боялся. Я поднёс к глазам руку. Фосфоресцирующим веночком цифр светился циферблат часов. Через час должно было взойти голубое солнце. Я наслаждался темнотой и глубоко дышал, пустой, свободный от всяких мыслей. Пошевелившись, я почувствовал прижатую к бедру плоскую коробку магнитофона. Да. Гибарян. Его голос, сохранившийся на плёнке. Мне даже в голову не пришло воскресить его, послушать. Это было всё, что я мог для него сделать. Я взял магнитофон, чтобы спрятать его под кровать, и, услышал шелест и слабый скрип открывающейся двери. — Крис?.. — донёсся до меня тихий голос, почти шёпот. — Ты здесь, Крис? Так темно. — Это ничего, — сказал я. — Не бойся. Иди сюда. Совещание Я лежал на спине, без единой мысли. Темнота, наполняющая комнату, сгущалась. Я слышал шаги. Стены пропадали. Что-то возносилось надо мной всё выше, безгранично высоко. Я застыл, пронизанный тьмой, объятый ею. Я чувствовал её упругую прозрачность. Где-то очень далеко билось сердце. Я сосредоточил всё внимание, остатки сил на ожидании агонии. Она не приходила. Я только становился всё меньше, а невидимое небо, невидимые горизонты, пространство, лишённое форм, туч, звёзд, отступая и увеличиваясь, делало меня своим центром. Я силился втиснуться в то, на чём лежал, но подо мной уже не было ничего, и мрак ничего уже не скрывал. Я стиснул руки, закрыл ими лицо. Оно исчезло. Руки прошли насквозь. Хотелось кричать, выть… Комната была серо-голубой. Мебель, полки, углы стен — всё как бы нарисованное широкими матовыми мазками, всё бесцветно — одни только контуры. Прозрачная жемчужная белизна за окном. Я был совершенно мокрый от пота. Я взглянул в её сторону — она смотрела на меня. — У тебя затекла рука? — Что? Она подняла голову. Её глаза были того же цвета, что и комната, серые, сияющие, окаймлённые чёрными ресницами. Я почувствовал тепло её шёпота, прежде чем понял слова. — Нет. А, да. Я обнял её за плечо. От этого прикосновения по руке побежали мурашки. Я медленно обнял её другой рукой. — Ты видел плохой сон? — Сон? Да, сон. А ты не спала? — Не знаю. Может, и нет. Мне не хочется спать. Но ты спи. Почему ты так смотришь? Я прикрыл глаза. Её сердце билось рядом с моим, чётко и ритмично. «Бутафория», — подумал я. Но меня ничто не удивляло, даже собственное безразличие. Страх и отчаяние были уже позади. Я дотронулся губами до её шеи, потом поцеловал маленькое, гладкое, как внутренность ракушки, углубление у горла. И тут бился пульс. Я поднялся на локте. Никакой зари, никакой мягкости рассвета, горизонт обнимало голубое электрическое зарево, первый луч пронзил комнату, как стрела, всё заиграло отблесками, радужные огни изламывались в зеркале, в дверных ручках, в никелированных трубках; казалось, что свет ударяет в каждый встреченный предмет, как будто хочет освободиться, взорвать тесное помещение. Уже невозможно было смотреть. Я отвернулся. Зрачки Хари стали совсем маленькими. — Разве уже день? — спросила она приглушённым голосом. Это был полусон-полуявь. — Здесь всегда так, дорогая. — А мы? — Что мы? — Долго здесь будем? Мне хотелось смеяться. Но когда глухой звук вырвался из моей груди, он не был похож на смех. — Думаю, достаточно долго. Ты против? Её веки дрожали. Хари внимательно смотрела на меня. Кажется, она подмигнула, а может быть, мне это только показалось. Потом подтянула одеяло: на её плече розовела маленькая треугольная родинка. — Почему ты так смотришь? — Ты очень красивая. Она улыбнулась. Но это была только вежливость, благодарность за комплимент. — Правда? Ты смотришь, как будто… как будто… — Что? — Как будто что-то ищешь. — Не выдумывай. — Нет, как будто думаешь, что со мной что-то случилось или я не рассказала тебе чего-то. — Откуда ты это взяла? — Раз уж ты отпираешься, значит, наверняка. Ладно, как хочешь. За пламенеющими окнами родился мёртвый голубой зной. Заслонив рукой глаза, я поискал очки. Они лежали на столе. Я присел на постели, надел их и увидел её отражение в зеркале. Хари чего-то ждала. Когда я снова улёгся рядом с ней, она усмехнулась. — А мне? Я вдруг сообразил: — Очки? Я встал и начал рыться в ящиках, на столе, под окном. Нашёл две пары, правда, обе слишком большие, и подал ей. Она примерила те и другие. Они сползали у неё на кончик носа. В этот момент заскрежетали заслонки. Мгновение, и внутри станции, которая, как черепаха, спряталась в своей скорлупе, наступила ночь. На ощупь я снял с неё очки и вместе со своими положил под кровать. — Что будем делать? — спросила она. — То, что полагается, — спать. — Крис. — Что? — Может, поставить тебе новый компресс? — Нет, не нужно. Не нужно… дорогая. Я сказал это, сам не понимая, притворяюсь я или нет, но вдруг обнял в темноте её тонкие плечи и, чувствуя их дрожь, поверил в неё. Хотя… не знаю. Мне вдруг показалось, что это я обманываю её, а не она меня, что она настоящая. Я засыпал потом ещё несколько раз, и всё время меня вырывали из дрёмы судороги, бешено колотящееся сердце медленно успокаивалось, я прижимал её к себе, смертельно усталый, она заботливо дотрагивалась до моего лица, лба, очень осторожно проверяя, нет ли у меня жара. Это была Хари. Самая настоящая. Другой быть не могло. От этой мысли что-то во мне изменилось. Я перестал бороться и почти сразу же заснул. Разбудило меня лёгкое прикосновение. Лоб был охвачен приятным холодом. На лице тоже лежало что-то влажное и мягкое. Потом это медленно поднялось, и я увидел склонившуюся надо мной Хари. Обеими руками она выжимала марлю над фарфоровой мисочкой. Сбоку стояла бутылка с жидкостью от ожогов. Она улыбнулась мне. — Ну и спишь же ты, — сказала она, снова положив марлю мне на лоб. — Болит? — Нет. Я пошевелил кожей лба. Действительно, ожоги сейчас совершенно не чувствовались. Хари сидела на краю постели, закутавшись в мужской купальный халат, белый в оранжевые полосы, её чёрные волосы рассыпались по воротнику. Рукава она подвернула до локтей, чтоб они не мешали. Я был дьявольски голоден, прошло уже часов двадцать, как у меня ничего не было во рту. Когда Хари сняла компресс, я встал. Вдруг мой взгляд упал на два лежащих рядом одинаковых белых платья с красными пуговицами — первое, которое я помог ей снять, разрезав ворот, и второе, в котором она пришла вчера. На этот раз она сама распорола шов ножницами. Сказала, что, наверное, замок заело. Эти два одинаковых платьица были самым страшным из всего, что я до сих пор пережил. Хари возилась у шкафчика с лекарствами, наводя в нём порядок. Я украдкой отвернулся от неё и до крови укусил себе руку. Всё ещё глядя на эти два платьица, вернее, на одно и то же, повторённое два раза, я начал пятиться к двери. Вода по-прежнему с шумом текла из крана. Я отворил дверь, тихо выскользнул в коридор и осторожно её закрыл. Из комнаты доносился слабый шум воды, звяканье бутылок. Вдруг эти звуки прекратились. В коридоре горели длинные потолочные лампы, неясное пятно отражённого света лежало на поверхности двери. Я стиснул зубы и ждал, вцепившись в ручку, хотя не надеялся, что сумею её удержать. Резкий рывок чуть не выдернул её у меня из рук, но дверь не отворилась, только задрожала и начала ужасно трещать. Ошеломлённый, я выпустил ручку и отступил. С дверью происходило что-то невероятное: её гладкая пластмассовая поверхность изогнулась, как будто вдавленная с моей стороны внутрь, в комнату. Покрытие откалывалось мелкими кусочками, обнажая сталь косяка, который напрягался всё сильнее. Вдруг я понял: вместо того чтобы толкнуть дверь, которая открывалась в коридор, она силилась отворить её на себя. Отблеск света искривился на белой поверхности, как в вогнутом зеркале, раздался громкий хруст, и монолитная, до предела выгнутая плита треснула. Одновременно ручка, вырванная из гнезда, влетела в комнату. Сразу в отверстии показались окровавленные руки и, оставляя красные следы на пластике, продолжали тянуть, дверь сломалась пополам, косо повисла на петлях, и оранжево-белое существо с посиневшим мёртвым лицом бросилось мне на грудь, заходясь от слёз. Если бы это зрелище не парализовало меня, я бы попытался убежать. Хари судорожно хватала воздух и билась головой о моё плечо, а потом стала медленно оседать на пол. Я подхватил её, отнёс в комнату, протиснувшись мимо расколотой дверной створки, и положил на кровать. Из-под её сломанных ногтей сочилась кровь. Когда она повернула руку, я увидел содранную до мяса ладонь. Я взглянул ей в лицо: открытые глаза смотрели сквозь меня без всякого выражения. — Хари! Она ответила невнятным бормотанием. Я приблизил палец к её глазу. Веко опустилось. Я подошёл к шкафу с лекарствами. Кровать скрипнула. Я обернулся. Она сидела выпрямившись, со страхом глядя на свои окровавленные руки. — Крис, — простонала она, — я… я… что со мной? — Поранилась, выламывая дверь, — сказал я сухо. У меня что-то случилось с губами, особенно с нижней, по ней словно мурашки бегали. Пришлось её прикусить. Хари с минуту разглядывала свисающие с косяка зазубренные куски пластмассы, затем посмотрела на меня. Подбородок у неё задрожал, я видел, каким усилием она пыталась побороть страх. Я отрезал кусок марли, вынул из шкафа присыпку на рану и возвратился к кровати. Всё, что я нёс, вывалилось из моих внезапно ослабевших рук, стеклянная баночка с коллодием разбилась, но я даже не наклонился. Лекарства были уже не нужны. Я поднял её руку. Засохшая кровь ещё окружала ногти тонкой каёмкой, но все раны уже исчезли, а ладони затягивала молодая розовая кожа. Шрамы бледнели просто на глазах. Я сел, погладил её по лицу и попытался ей улыбнуться. Не могу сказать, что мне это удалось. — Зачем ты это сделала, Хари? — Нет. Это… я? Она показала глазами на дверь. — Да. Не помнишь? — Нет. Я увидела, что тебя нет, страшно перепугалась и… — И что? — Начала тебя искать, подумала, что ты, может быть, в ванной… Только теперь я увидел, что шкаф сдвинут в сторону и открывает вход в ванную. — А потом? — Побежала к двери. — Ну и?.. — Не помню. Что-то должно было случиться… — Что? — Не знаю. — А что ты помнишь? Что было потом? — Сидела здесь, на кровати. — А как я тебя принёс, не помнишь? Она колебалась. Уголки губ опустились вниз, лицо напряглось. — Мне кажется… Может быть… Сама не знаю. Она опустила ноги на пол и встала. Подошла к разбитой двери. — Крис! Я взял её сзади за плечи. Она дрожала. Вдруг она быстро обернулась и заглянула в мои глаза. — Крис, — шептала она. — Крис. — Успокойся. — Крис, а если… Крис, может быть, у меня эпилепсия? Эпилепсия, боже милостивый! Мне хотелось смеяться. — Ну что ты, дорогая. Просто двери, понимаешь, тут такие, ну, такие двери… Мы покинули комнату, когда с протяжным скрежетом открылись наружные заслонки, показав проваливающийся в океан солнечный диск, и направились в небольшую кухоньку в противоположном конце коридора. Мы хозяйничали вместе с Хари, перетряхивая содержимое шкафчиков и холодильников. Я быстро заметил, что она не слишком утруждала себя стряпнёй и умела немногим больше, чем открывать консервные банки, то есть столько же, сколько я. Я проглотил содержимое двух таких банок и выпил бесчисленное количество чашек кофе. Хари тоже ела, но так, как иногда едят дети, не желая делать неприятное взрослым, даже без принуждения, но механически и безразлично. Потом мы пошли в маленькую операционную рядом с радиостанцией. У меня был один план. Я сказал Хари, что хочу на всякий случай её осмотреть, уселся на раскладное кресло и достал из стерилизатора шприц и иглу. Я знал, где что находится, почти на память, так нас вымуштровали на Земле. Взял каплю крови из её пальца, сделал мазок, высушил в испарителе и в высоком вакууме распылил на нём ионы серебра. Вещественность этой работы действовала успокаивающе. Хари, отдыхая на подушках разложенного кресла, оглядывала заставленную приборами операционную. Тишину нарушил прерывистый зуммер внутреннего телефона. Я поднял трубку. — Кельвин, — сказал я, не спуская глаз с Хари, которая с какого-то момента впала в апатию, как будто изнурённая переживаниями последних часов. — Ты в операционной? Наконец-то! — услышал я вздох облегчения. Говорил Снаут. Я ждал, прижав трубку к уху. — У тебя гость, а? — Да. — И ты занят? — Да. — Небольшое исследование, гм? — А что? Хочешь сыграть партию в шахматы? — Перестань, Кельвин. Сарториус хочет с тобой увидеться. Я имею в виду — с нами. — Вот это новость! — Я был поражён. — А что с… — Я остановился и закончил: — Ты один? — Нет. Я неточно выразился. Он хочет поговорить с нами. Мы соединимся втроём по видеофону, только заслони экран. — Ах так! Почему же он просто мне не позвонил? Стесняется? — Что-то в этом роде, — невнятно буркнул Снаут. — Ну так как? — Как договоримся? Скажем, через час. Хорошо? — Хорошо. Потом Снаут нерешительно спросил: — Ну, как ты? — Сносно. А ты как? — Думаю, немного хуже, чем ты. Ты не мог бы… — Хочешь прийти ко мне? — догадался я. Посмотрел через плечо на Хари. Она склонила голову на подушку и лежала, закинув ногу на ногу, с безотчётной скукой подбрасывая серебристый шарик, которым оканчивалась цепочка у ручки кресла. — Оставь это, слышишь? Оставь, ты! — донёсся до меня громкий голос Снаута. Я увидел на экране его профиль. Остального я не слышал — он закрыл рукой микрофон, — но видел его шевелящиеся губы. — Нет, не могу прийти. Может, потом. Итак, через час, — быстро проговорил он, и экран погас. Я повесил трубку. — Кто это был? — равнодушно спросила Хари. — Да тут один… Снаут. Кибернетик. Ты его не знаешь. — Долго ещё? — А что, тебе скучно? — спросил я. Я вложил первый из серии препаратов в кассету нейтринного микроскопа и по очереди нажал цветные кнопки выключателей. Глухо загудели силовые поля. — Развлечений тут не слишком много, и, если моего скромного общества тебе окажется недостаточно, будет плохо, — говорил я рассеянно, делая большие паузы между словами, одновременно стискивая обеими руками большую чёрную головку, в которой блестел окуляр микроскопа, и вдавливая глаз в мягкую резиновую раковину. Хари сказала что-то, что до меня не дошло. Я видел как будто с большой высоты огромную пустыню, залитую серебряным блеском. На ней лежали покрытые лёгкой дымкой, словно потрескавшиеся и выветрившиеся плоские скалистые холмики. Это были красные тельца. Я сделал изображение резким и, не отрывая глаз от окуляров, всё глубже погружался в пылающее серебро. Одновременно левой рукой вращал регулировочную ручку столика и, когда лежавший одиноко, как валун, шарик оказался в перекрестье чёрных нитей, прибавил увеличение. Объектив как бы наезжал на деформированный, с провалившейся серединой, эритроцит, который казался уже кружочком скального кратера с чёрными резкими тенями в разрывах кольцевой кромки. Потом кромка, ощетинившаяся кристаллическим налётом ионов серебра, ушла за границу поля микроскопа. Появились мутные просвечивающие сквозь опалесцирующую воду контуры наполовину расплавленных, покоробленных цепочек белка. Поймав в чёрное перекрестье одно из уплотнений белковых обломков, я слегка подтолкнул рычаг увеличения, потом ещё; вот-вот должен был показаться конец этой дороги вглубь, приплюснутая тень одной молекулы заполнила весь окуляр, изображение прояснилось — сейчас! Но ничего не произошло. Я должен был увидеть дрожащие пятнышки атомов, похожие на колышущийся студень, но их не было. Экран пылал девственным серебром. Я толкнул рычаг до упора. Гудение усилилось, стало гневным, но я ничего не видел. Повторяющийся звонкий сигнал давал мне знать, что аппаратура перегружена. Я ещё раз взглянул в серебряную пустоту и выключил ток. Взглянул на Хари. Она как раз открыла рот, чтоб зевнуть, но ловко заменила зевок улыбкой. — Ну, как там со мной? — спросила она. — Очень хорошо, — ответил я. — Думаю, что лучше быть не может. Я всё смотрел на неё, снова чувствуя эти проклятые мурашки в нижней губе. Что же произошло? Что это значило? Это тело с виду такое слабое и хрупкое — а в сущности неистребимое — в основе своей оказалось состоящим… из ничего? Я ударил кулаком по цилиндрическому корпусу микроскопа. Может быть, какая-нибудь неисправность? Может быть, не фокусируются поля?.. Нет, я знал, что аппаратура в порядке. Я спустился по всем ступенькам: клетки, белковый конгломерат, молекулы — всё выглядело точно так же, как в тысячах препаратов, которые я видел. Но последний шаг вниз никуда не вёл. Я взял у неё кровь из вены, перелил в мерный цилиндр, разделил на порции и приступил к анализу. Он занял у меня больше времени, чем я предполагал, я немного утратил навык. Реакции были в норме. Все. Хотя, пожалуй… Я выпустил каплю концентрированной кислоты на красную бусинку. Капля задымилась, посерела, покрылась налётом грязной пены. Разложение. Денатурация. Дальше, дальше! Я потянулся за пробиркой. Когда я снова взглянул на каплю, тонкое стекло чуть не выпало у меня из рук. Под слоем грязной накипи, на самом дне пробирки снова нарастала тёмно-красная масса. Кровь, сожжённая кислотой, восстанавливалась! Это была бессмыслица. Это было невозможно! — Крис! — услышал я откуда-то очень издалека. — Телефон, Крис. — Что? Ах да, спасибо. Телефон звонил уже давно, но я только теперь его услышал. Я поднял трубку. — Кельвин. — Снаут. Я включил линию, так что мы можем говорить все трое одновременно. — Приветствую вас, доктор Кельвин, — раздался высокий гнусавый голос Сарториуса. Он звучал так, как будто его владелец вступал на опасно прогибающиеся подмостки — подозрительный, бдительный и внешне спокойный. — Моё почтение, доктор, — ответил я. Мне хотелось смеяться, но я не был уверен, что причины этой весёлости достаточно ясны для того, чтобы я мог себе её позволить. В конце концов, над чем было смеяться? Я что-то держал в руке: пробирку с кровью. Встряхнул её. Кровь уже свернулась. Может быть, всё, что было перед этим, только галлюцинация? Может быть, мне только показалось? — Мне хотелось сообщить коллегам некоторые соображения, связанные с… э… фантомами… — Я одновременно слышал и не слышал Сарториуса. Он как бы ломился в моё сознание. Я защищался от этого голоса, всё ещё уставившись на пробирку с загустевшей кровью. — Назовём их существами Ф, — быстро подсказал Снаут. — А, превосходно. Посредине экрана темнела вертикальная линия, показывающая, что я одновременно принимаю два канала; по обе стороны от неё должны были находиться лица моих собеседников. Стекло было тёмным, и только узкий ободок света вдоль рамки свидетельствовал о том, что аппаратура действует, но экраны чем-то заслонены. — Каждый из нас проводил разнообразные исследования… — Снова та же осторожность в гнусавом голосе говорящего. Минута тишины. — Предлагаю сначала обменяться сведениями, а затем я мог бы сообщить то, что установил лично. Может быть, вы начнёте, доктор Кельвин?.. — Я? Вдруг я почувствовал взгляд Хари. Я небрежно положил пробирку на стол, так что она тут же закатилась под штатив со стеклом, и уселся на высокий треножник, рывком пододвинув его к себе ногой. В первый момент я хотел было отказаться, но неожиданно для самого себя ответил: — Хорошо. Небольшое собеседование? Отлично! Я сделал совсем мало, но могу сказать. Один гистологический препарат и парочка реакций.[17] Микрореакций. У меня сложилось впечатление, что… До этого момента я понятия не имел, что говорить. Внезапно меня прорвало: — Всё в норме, но это камуфляж. Маска. Это в некотором смысле суперкопия: воспроизведение более тщательное, чем оригинал. Это значит, что там, где у человека мы находим конец зернистости, конец структурной делимости, здесь дорога ведёт дальше благодаря применению субатомной структуры. — Сейчас. Сейчас. Как вы это понимаете? — спросил Сарториус. Снаут не подавал голоса. А может быть, это его учащённое дыхание раздавалось в трубке? Хари посмотрела в мою сторону. Я понял, что в возбуждении последние слова почти выкрикнул. Придя в себя, я сгорбился на своём неудобном табурете и закрыл глаза. Как лучше объяснить? — Последним элементом конструкции наших тел являются атомы. Предполагаю, что существа Ф построены из частиц меньших, чем обычные атомы. Гораздо меньших. — Из мезонов? — подсказал Сарториус.[18] Он вовсе не удивился. — Нет, не из мезонов… Мезоны удалось бы обнаружить. Разрешающая способность этой аппаратуры здесь у меня, внизу, достигает десяти в минус двадцатой ангстрем. Верно? Но ничего не видно даже при максимальном усилении. Следовательно, это не мезоны. Пожалуй, скорее нейтрино.[19] — Как вы себе это представляете? Ведь нейтринные системы нестабильны… — Не знаю. Я не физик. Возможно, их стабилизирует какое-то силовое поле. Я в этом не разбираюсь. Во всяком случае, если всё так, как я говорю, то структуру составляют частицы примерно в десять тысяч раз меньшие, чем атомы. Но это не всё! Если бы молекулы белка и клетки были построены непосредственно из этих «микроатомов», тогда бы они должны были быть соответственно меньше. И кровяные тельца тоже, и ферменты, но ничего подобного нет. Из этого следует, что все белки, клетки, ядра клеток только маска! Действительная структура, ответственная за функционирование «гостя», кроется гораздо глубже. — Кельвин! — почти крикнул Снаут. Я в ужасе остановился. Сказал «гостя»? Да, но Хари не слышала этого. Впрочем, она всё равно бы не поняла. Она смотрела в окно, подперев голову рукой, её тонкий чистый профиль вырисовывался на фоне пурпурной зари. Трубка молчала. Я слышал только далёкое дыхание. — Что-то в этом есть, — буркнул Снаут. — Да, возможно, — добавил Сарториус. — Только здесь возникает одно препятствие — океан не состоит из этих гипотетических частиц Кельвина. Он состоит из обычных. — Но может быть, он в состоянии их синтезировать, — заметил я. Я почувствовал неожиданную апатию. Этот разговор не был даже смешон. Он был не нужен. — Но это объяснило бы необыкновенную сопротивляемость, — пробурчал Снаут. — И темп регенерации. Может быть, даже источник энергии находится там, в глубине, им ведь есть не нужно… — Прошу слова, — отозвался Сарториус. Он был невыносим! Если бы он по крайней мере не выходил из своей выдуманной роли! — Я хочу поговорить о мотивировке. Мотивировке появления существ Ф. Я задался бы вопросом: чем являются существа Ф? Это не человек и не копия определённого человека, а лишь материализованные проекции того, что относительно данного человека содержит наш мозг. Чёткость его определения поразила меня. Этот Сарториус, несмотря на мою к нему антипатию, не был, однако, глуп. — Это верно, — вставил я. — Это объясняет даже, почему появились лю… существа такие, а не иные. Были выбраны самые прочные следы памяти, наиболее изолированные от всех других, хотя, естественно, ни один такой след не может быть полностью обособлен, и в ходе его «копирования» были или могли быть захвачены остатки других следов, случайно находящихся рядом, вследствие чего пришелец выказывает большие познания, чем могла обладать особа, повторением которой должен быть…

The script ran 0.027 seconds.