Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Франсуа Фенелон - Телемак [0]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Низкая
Метки: antique_myths

Аннотация. Действие романа «Телемак» знаменитого французского писателя, выходца из древней дворянской семьи, Франсуа Фенелона (де Салиньяк, маркиз де ля Мот Фенелон) разворачивается в античные времена. Направляемому незаурядным замыслом автора Телемаку, сыну Одиссея, в поисках отца придется побывать во многих странах и пройти через множество испытаний. Интересные и опасные приключения ждут главного героя на пути к заветной цели. Воля богов и силы природы сталкивают его с нимфами, древними героями и царями могущественных государств. Телемак с достоинством выходит из всех трудных и запутанных ситуаций и, даже отказавшись от царской короны, хочет лишь одного - найти своего отца. Перевод: Федор Лубяновский

Полный текст.
1 2 

Улисс жив! Без сомнения, жив и Ферзит? Вот промысл богов! Воздавай им жертву хваления! Так я в огорчении изливал желчь на отца твоего, а между тем Неоптолем продолжал свой обман и сказал мне эти печальные слова: вдали от рати греческой, где зло гнетет добродетель, я буду спокойно жить на диком острове Скиросе. Прощай! Пусть исцелят тебя боги! Я просил его прислать за мной корабль, но или он скончался, или никто по обещанию не дал ему знать о моем бедствии. К тебе прибегаю, о сын мой! Вспомни превратности жизни. Кто счастлив, тот бойся употребить во зло свое счастье, а страждущим подавай руку помощи. Так я изливал перед Неоптолемом свою горесть. Наконец он обещал взять меня с собой. О день благословенный! Тогда я воскликнул: – Любезный Неоптолем! Достойный наследник Ахиллесовой славы! И вы, будущие мои спутники! Дайте мне проститься с печальной пустыней. Взгляните на кров мой и исчислите все мои страдания. Никто другой не мог бы перенести столь бедственной участи. Но нужда была моей наставницей. Нужда учит человека тому, чего он без нее никогда не мог бы постигнуть. Кто никогда не страдал, тот невежда, не знает ни зла, ни добра, ни людей, ни самого себя. Потом я взял лук и стрелы. Неоптолем просил меня дозволить ему облобызать знаменитое оружие, освященное именем непобедимого Алкида. Я отвечал ему: – Все дозволено тебе, сын мой! Ты возвращаешь мне свет, отечество, отца, обремененного старостью, друзей, самого меня. Можешь прикоснуться к оружию великого – и возгордись: прикоснешься к нему первым из греков. Неоптолем входит в пещеру и с удивлением обозревает мои доспехи. Мучительная боль между тем возобновилась во мне от раны. Я обеспамятел, теряюсь в мыслях, требую меч, хочу отсечь себе ногу, вопию: «О смерть, давно ожидаемая! Что ты медлишь? О юноша! Предай меня тотчас огню, как я некогда предал огню сына Юпитерова! О земля! Прими в свои недра умирающего: он уже не может встать с одра болезни». После исступления вскоре, как и всегда бывало, я заснул глубоким сном, сильный пот облегчил мое страдание, и черная, гнилая кровь вышла из раны. Неоптолем легко мог взять оружие у меня сонного и удалиться, но он был сын Ахиллесов, не был рожден на обманы. Проснувшись, я тотчас приметил по лицу его смятение духа. Он вздыхал, как человек, незнакомый с искусством притворствовать и действующий против сердца. – Неужели и ты строишь мне козни, – сказал я. – Что за тайна? Он отвечал мне: – Надобно тебе со мной идти под Трою. – Ах! Сын мой! Что ты сказал? – говорил я. – Оставь мне лук и стрелы. Я обманут: не лишай меня жизни. Но он ни слова в ответ, смотрит спокойно, без всякого чувства. – Берега Лемноса! Мысы! Скалы недоступные! Свирепые звери! Внемлите моим скорбям. Вам уже только я могу вверять свои жалобы, вы привыкли к моим воплям. Мне ли так суждено, чтобы я был обманут Ахиллесовым сыном? Он отнимает у меня священный лук Геркулесов, влачить меня хочет к врагам моим грекам на торжество им, не видит, что торжество это будет над мертвецом, над тенью, призраком. О! Когда бы он пришел ко мне в дни моей силы! Но и теперь я побежден только обманом. Что мне делать? Сын мой! Возврати мне оружие, будь подобен Ахиллесу, будь равен сам себе! Отвечай!.. Молчишь на все мои просьбы. Дикий утес! К тебе я вновь прибегаю, несчастный, нагой, голодный, всеми покинутый! Умру одинокий в этой пещере, не будет уже у меня стрел и лука, звери пожрут мои кости. Что до того? Но, сын мой! Ты не можешь иметь злобного сердца, ты здесь только орудие. Возврати мне оружие и удались. Неоптолем со слезами говорил тихим голосом: – О! Зачем навсегда не остался я в Скиросе! Вдруг я вскрикнул: – Боги! Кого я вижу? Улисса? И услышал его голос, он отвечал мне: – Так! Это я. Если бы мрачное царство Плутоново разверзлось, и я увидел всю тьму страшного Тартара, куда и боги боятся приникнуть, признаюсь, не так бы и тогда я сотрясся от ужаса. – Берега Лемноса! – говорил я. – Будьте моими свидетелями. Солнце! Ты видишь, и ты терпишь коварного. С лицом спокойным Улисс отвечал мне: – Так угодно Юпитеру, я исполняю волю его. – И ты смеешь, – возразил я, – призывать имя Юпитерово? Посмотри: рожден ли этот юноша для козней? Он страждет, исполнитель твоих умыслов. – Не для обмана мы здесь и не на зло тебе, – говорил мне отец твой, – мы пришли избавить тебя, исцелить твою рану, доставить тебе славу быть разрушителем Трои и утешение возвратиться в отечество. Не Улисс – сам ты враг Филоктету. Тогда я высказал отцу твоему все то, что только могла внушить мне раздраженная ненависть. – Ты бросил меня на этом необитаемом острове, – говорил я ему, – зачем же и здесь не даешь мне покоя? Иди, ищи себе славы побед и удовольствий, гордись своим счастьем с Атридами: мне оставь мою бедность и горесть. И на что я тебе? Я тень, я мертвец для всего света. Зачем ты и теперь не того мнения, что я не могу быть вашим спутником, что мои вопли и смрад от раны моей будут возмущать жертвоприношения? О Улисс! Виновник моих бедствий! Пусть боги тебе… Но боги не внемлют мольбе моей, врагу моему они поборники. Мне уже не видеть тебя, любезное отечество! О боги! Если есть еще божество правосудное и сострадательное, карайте, карайте Улисса. Казнь его будет мое исцеление. Отец твой, спокойный, смотрел на меня с состраданием, с лицом человека, который не только не оскорбляется гневом несчастного в огорчении, но все от него сносит и все извиняет. Как утес на вершине горы стоит непоколебимо при всех порывах бурного вихря, пока он уляжется, так отец твой, безмолвный, ожидал, пока мой гнев истощился. Он знал свойство страстей человеческих, что не прежде можно преследовать их и обратить к здравому разуму, как тогда, когда они сами, утомленные, стихнут. Наконец он сказал мне: – Филоктет! Где твой рассудок и где твоя доблесть? Теперь случай ими воспользоваться. Не хочешь ты с нами идти и оправдать великое тебе предназначение Юпитерово, прощай! Ты недостоин быть спасителем Греции и разрушителем Трои. Оставайся на Лемносе. Оружие твое со мной пойдет и доставит мне твою славу. Неоптолем! Пойдем: все наше убеждение будет тщетно. Нельзя нам жертвовать Грецией состраданию к одному человеку. Тогда я был как львица, лишенная скимнов: лес от ее рыкания стонет. Говорил я: – Никогда я не покину тебя, пещера моя! Ты будешь моим гробом. Жилище моих скорбей! Я останусь под твоим кровом без пропитания, без всякой надежды. Кто даст мне меч прекратить мои горести? Унесите меня, хищные птицы! Мне уже не поражать вас стрелами. Лук драгоценнейший, освященный руками сына Юпитерова! Любезный Геркулес! Если есть еще в тебе чувство, то не исполнишься ли ты праведного негодования? Лук твой не в руках твоего верного друга – в руках Улиссовых, оскверненных коварством. Не бегайте от пещеры моей, лютые звери, хищные птицы! Не полетят уже на вас из рук моих стрелы. Безоружный, я вам не страшен. Собирайтесь, растерзайте меня, или лучше пусть сокрушит меня стрела неумолимого Громодержца. Отец твой, испытав все средства убеждения, наконец рассудил возвратить мне оружие, дал знак Неоптолему, и он отдал мне лук со стрелами. – Достойный сын Ахиллесов! – говорил я. – Ты доказываешь, что ты от его крови: дай же мне пронзить врага моего, – и направил я стрелу в сердце Улиссу. Неоптолем удержал меня за руку. – Гнев ослепляет тебя, – говорил он мне, – и закрывает от тебя позорные последствия твоего намерения. Улисс против стрел моих был так же спокоен, как и против упреков. Такое терпение и такая неустрашимость произвели на меня впечатление. Стало мне стыдно, что я хотел в порыве гнева обратить оружие на человека, по воле которого оно мне отдано, но все еще, движимый мщением, терзался я мыслию, что принял оружие словно в дар от врага, столь мне ненавистного. Между тем Неоптолем сказал мне: – Филоктет! Гелен божественный, сын Приамов, вышедши из Трои по воле и вдохновению богов, предвозвестил нам грядущее. Падет, – говорил он, – несчастная Троя, но только тогда, когда придет под стены ее тот, у кого стрелы Алкидовы. Сам он прежде не исцелится: уврачуют его сыны Эскулаповы. Сердце мое разрывалось. Я был тронут незлобием и доверием, с которыми Неоптолем возвратил мне оружие, но не мог решиться пережить унижения уступить Улиссу. Ложный стыд волновал мои мысли. «Быть мне с Улиссом – говорил я сам себе, – быть мне вместе с Атридами? Что подумают обо мне те же греки? В таком колебании духа вдруг я слышу голос – не человеческий. Является Геркулес в лучезарном облаке, одетый сиянием славы. Я тотчас узнал черты лица его, несколько суровые, стан исполинский, простоту во всех движениях, но увидел в нем и такое возвышение, такое величие, каких он не имел, когда совершал на земле дивные подвиги. Он говорил мне: – Ты видишь и слышишь Геркулеса. Я сошел с горнего Олимпа возвестить тебе волю Юпитерову. Ты знаешь, какими трудами стяжал я бессмертие. Надлежит и тебе по следам моим идти в путь славы об руку с сыном Ахиллесовым. Ты исцелишься и поразишь моими стрелами Париса, виновника бедствий. По разрушении Трои пошлешь на гору Эту Пеану, отцу своему, богатую добычу. Она положена будет на гроб мой как знамя победы, одержанной моим оружием. А ты, сын Ахиллесов, знай, что ни ты без Филоктета, ни он без тебя не может быть победителями. Идите оба, как львы, ищущие вместе добычи. Я пошлю к стенам Трои Эскулапа уврачевать Филоктета. Греки! Любите более всего и соблюдайте закон благочестия. Все погибает, благочестие вечно. Тогда я воскликнул: – О день благословенный! Животворный свет! Наконец ты мне являешься. Повинуюсь! Прощайте, пустынные места! Простите, нимфы злачных лугов! Не слышать уже мне глухого ропота волн этого моря. Прощай, берег, где я столько лет переносил непогоды! Простите, горы, где эхо столько лет повторяло мои стоны! И вы, струи сладостные, поившие меня водой горести, простите! Будь благословенна земля, принявшая страждущего! Да совершу я благополучно путь, предприемлемый по воле богов и друзей моих! Таким образом мы оставили Лемнос и прибыли под стены Трои. Махаон и Подалир, по божественному знанию отца их Эскулапа, уврачевали или, по крайней мере, привели меня в то состояние, в каком ты меня видишь. Я не стражду, обновилась и вся моя крепость, но несколько еще хромаю. Париса я сразил, как стрелок поражает из лука робкого, молодого оленя. Скоро затем Илион обращен был в пепел. Все прочее известно тебе. При всем том оставалась еще во мне тайная вражда против Улисса, я не мог забыть своих бедствий, вся его доблесть не могла преодолеть во мне этого чувства. Но присутствие сына, во всем ему равного, и невольная к нему любовь обращают к отцу мое сердце. Книга шестнадцатая Сражение между Телемаком и Гиппиасом. Телемак победитель. Сокрушение его о победе. Адраст внезапно нападает на союзников. Телемак слушал Филоктета, как будто лишенный всех чувств, кроме слуха, не отводил взора от великого мужа. Различные страсти, которые возбуждались в Геркулесе, Филоктете, Улиссе, Неоптолеме, по мере того как они выходили в рассказе, на незлобном лице его были видны как в зеркале. То прерывал он Филоктета невольным воскликновением, то, погруженный в глубокую думу, казалось, исчислял последствия слышанных происшествий. Когда Филоктет описывал замешательство Неоптолема, незнакомого с искусством притворствовать, он был в таком же замешательстве; можно было принять его за самого Неоптолема. Союзная рать следовала в стройном порядке против Адраста, царя Донийского, презрителя богов и хитрого клятвопреступника. Телемак встречал большие трудности в поведении с царями, взаимно от зависти скрытными недоброхотами. Надобно было ему не навлечь на себя ни от кого из них подозрения и у всех снискать равную дружбу. Нрав его, от природы добрый и искренний, не был приветлив. Он не думал о том, что могло быть другим в удовольствие, не был привязан к богатству, но не умел благодетельствовать. Таким образом, он, с сердцем великодушным, с любовью ко всему доброму, по-видимому, не был ни готов на услуги, ни щедр, ни признателен, не умел ни дружбы ценить, ни находить и отличать прямого достоинства, следовал своим склонностям без размышления. Мать его, невзирая на все труды Менторовы, внушила ему с детства такую надменность и гордость, что они затмевали в нем все любезные свойства. Он думал о себе, что в нем текла кровь, совсем иная от прочих, о других – что они созданы лишь на потеху и на службу ему, что долг их предугадывать его желания и, как божеству, приносить все ему в жертву. Счастье служить ему было в глазах его уже довольно великим возмездием за всякую службу. В исполнении воли его не должно было находить ни преграды, ни невозможности. Малейшая медленность раздражала огненный нрав его. Кто видел его в таком природном расположении, тот мог заключать, и справедливо, что он ни любить никого не мог, кроме себя, ни чувства ни к чему не имел, кроме собственной своей славы и удовольствий. Но холодность к другим и непрестанное занятие самим собой были в нем последствием непрерывного упоения от необузданных страстей. Приученный матерью с нежных лет к яду лести, он показал на себе поучительный пример участи, нередко несчастной, – родиться в величии. Все превратности судьбы, жестокой к нему еще с младенчества, не могли укротить в нем высокомерия и пылкости. Всего лишенный, всеми оставленный, переходя из бедствия в бедствие, он нимало не утратил своей гордости. Она всегда возникала в нем с новой силой, как гибкое пальмовое дерево, с каким бы трудом ни было к земле наклоняемо, всегда поднимается само собой. В присутствии Ментора слабости его не показывались, исчезали еще со дня на день более. Как бурный конь мчится по обширному лугу, и ни пропасти, ни крутизны, ни быстрые потоки не останавливают его, он знает руку и голос одного только всадника, своего повелителя, так Телемак, нетерпеливый и пылкий, мог быть воздерживаем одним Ментором. Но зато мудрый старец одним взглядом вдруг останавливал его в самом пламенном порыве, он тотчас разумел всякий взгляд его, и чувства добродетели тогда же возвращались в его сердце. В мгновение ока Ментор переменял лицо его гневное в лицо кроткое и светлое. Нептун, когда возносит трезубец и грозит разъяренным волнам, не с большей скоростью укрощает мрачные бури. По разлуке с Ментором страсти его, дотоле смиренные, как поток, прегражденный плотиной, обрели всю свою силу. Он не мог сносить надменности лакедемонян и Фаланта, их предводителя. Поселение, основавшееТарент, составилось из молодых людей, родившихся во время Троянской войны, взросших без всякого призрения. Незаконное рождение, разврат матерей, своеволие, в котором они воспитаны, оставили в них свирепство и дикость. Они походили на скопище разбойников более, чем на общество греков. Фалант везде искал случая прекословить Телемаку, часто прерывал его в общих совещаниях, презирал советы его – неопытного юноши, смеялся над ним – молодым человеком изнеженным, обращал внимание военачальников на малейшие его погрешности, везде сеял зависть и описывал союзникам гордость его ненавистными красками. Телемак взял в плен несколько дониян. Фалант считал их своими пленниками, говоря, что он с лакедемонянами разбил этот отряд неприятелей, а Телемак, встретив их уже побежденных и в бегстве, подоспел только спасти им жизнь и в стан отвести, обезоруженных. Телемак утверждал, напротив того, что победа его и что он спас самого Фаланта от поражения. Оба предстали на суд союзных царей, сразились словами, Телемак вышел из себя до такой степени, что даже делал угрозы Фаланту: они ринулись бы тут же один на другого, если бы не были удержаны. У Фаланта был брат по имени Гиппиас, витязь храбростью, искусством в боях и отличный силой. Поллукс, говорили тарентинцы, не лучше его сражался в кулачном бою, в ристании не уступил бы он Кастору. Геркулес станом и крепостью, он был страшен всему войску не столько еще силой и мужеством, как строптивым и свирепым нравом. Видя, с какой надменностью Телемак угрожал его брату, Гиппиас берет пленных и отводит в Тарент, не дожидаясь суда союзных царей. Телемак, тайно извещенный, закипев гневом, уходит. Как зверь бежит за ловцом, стрелой уязвленный, пена клубится в пасти, так он с копьем в руке огненными глазами ищет по всему стану соперника; встретились – и вся ярость в нем запылала. Он был здесь не Телемак благоразумный и кроткий, питомец Минервин, а неистовый юноша, лев раздраженный. – Остановись, бесчестный! – крикнул он Гиппиасу. – Посмотрим, можешь ли ты похитить у меня доспехи моих пленных. Не вести тебе их в Тарент, иди сам на мрачный берег Стикса, погибни! И бросил в него копье, но с таким остервенением, что не мог размерить удара: копье пролетело мимо Гиппиаса. Тотчас он обнажил меч свой, тот золотой меч, который, оставляя Итаку, получил в залог любви от Лаерта. Лаерт в юности приобрел им великую славу, омыл его в крови многих знаменитых вождей епиротских на войне, в которой был победителем. Лишь только он обнажил меч, Гиппиас, гордый превосходством своей силы, бросился вырвать его у Телемака. Меч в руках их переломился. Они схватились, сшиблись, оба, как звери, один другого терзающие, засверкали глазами, то сжавшись, то вытянувшись, то наклоняясь, то поднимаясь, рвались, жадные до крови. Вдруг быстро, как молния, друг на друга грянули, стали ногой против ноги, рукой против руки, сплелись – оба, как одно тело. Гиппиас, в летах силы и крепости, по-видимому, должен был подавить Телемака в нежном цвете юности, – и уже дыхание в нем прерывалось, колена под ним подломились, он пошатнулся; Гиппиас стиснул его с новым усилием, роковой час предстоял сыну Улиссову, жизнью он заплатил бы за дерзость и пылкость, если бы Минерва, оставив его на малое время в явной опасности для вразумления, но храня его вблизи и издалека своим промыслом, не обратила победы на его сторону. Сама она не оставила царских чертогов в Саленте, а послала Ирису, быструю вестницу богов. Летит на легких крыльях Ириса по беспредельному воздуху, след ее горит разноцветными огнями в облаке, стелющемся светозарной полосой. Достигает она берега, где стояли несчетные рати союзные, издалека еще видит битву, ярость, усилия соперников, видити опасность, грозящую сыну Улиссову, содрогнулась, приближается к нему незримая, осененная светлой мглой из тонких паров, и в тот самый час, как Гиппиас в полном чувстве превосходства своей силы считал уже себя победителем, покрывает юного питомца Минервина эгидом, вверенным ей богиней мудрости. Телемак, совсем изнуренный, вдруг ободряется: ожило в нем прежнее мужество. С тем вместе робость находит на Гиппиаса: изумленный, он чувствует руку, свыше над ним тяготеющую. Телемак теснит его, рвется сбить с ног то в том, то в другом положении, сдвигает его с места, не дает ему оправиться ни на мгновение ока, наконец, повергает его наземь и сам падает на побежденного. Великий дуб на горе Иде, подрубленный секирой, с глухим гулом по всему лесу не производит столь ужасного треска падением, когда земля от него стонет и все вокруг потрясается. Но мудрость тогда же возвратилась в сердце сына Улиссова со всей силой. Лежал еще Гиппиас в прахе под ним, а он сокрушался уже о погрешности, что поднял руку на брата одного из союзных царей. Печальный душой, он вспомнил мудрые советы Менторовы, стыдился победы, признавал себя достойным поражения. Фалант в бурном порыве гнева прилетел к брату на помощь и пронзил бы копьем Телемака, если бы не боялся пронзить вместе лежавшего под ним Гиппиаса. Жизнь врага была во власти сына Улиссова. Но гнев уже погас в его сердце. Он старался загладить погрешность великодушием, встал и говорил: – Гиппиас! Я хотел только показать тебе, что ты несправедливо презирал мою молодость. Живи! Ты витязь мужеством и силой! Боги были мне поборниками: покорись их могуществу, забудем вражду и станем единодушно против дониян. Гиппиас встал, покрытый пылью и кровью, посрамленный, с яростью в сердце. Фалант не смел посягнуть на жизнь того, кто так великодушно даровал жизнь его брату, был в недоумении, вне себя. Союзные цари пришли на место единоборства и отвели в одну сторону Телемака, в другую Фаланта и Гиппиаса, который, уничиженный, стоял с потупленным взором. Войска не могли довольно надивиться, как Телемак в нежном цвете возраста, когда сила в человеке еще не созрела, мог низложить Гиппиаса, исполина ростом и крепостью, подобного тем сынам земли, которые некогда покушались изгнать бессмертных с Олимпа. Но сын Улиссов не утешался победой, скрылся в шатер свой, посреди общего удивления и громких похвал, с сердцем смятенным, не мог сносить самого себя, стенал о своей запальчивости, видел, до какой степени был несправедлив и безрассуден в пылу гнева, находил в неукротимой своей гордости свойство души тщеславной, слабой и низкой, чувствовал, что истинное величие в кротости, справедливости, скромности и человеколюбии: все это видел, но не смел уже льстить себя надеждой исправления после столь многих преткновений, в борьбе с самим собой рыкал, как лев разъяренный. Два дня он пробыл в шатре, одинокий, карая сам себя, избегая всякого общества. – Какими глазами посмотрит на меня Ментор? – говорил он. – Сын ли я Улисса, великого разумом, несокрушимого в терпении? На то ли я здесь, чтобы сеять раздор и смуту в союзной рати, проливать кровь союзников, а не кровь их неприятелей? В пылу дерзости я даже не умел владеть рукой, в бой опасный, неровный вступил с Гиппиасом, предстояли мне смерть и посрамление быть побежденным. Но что же? Я лежал бы уже бездыханный, не стало бы того безрассудного Телемака, того несмышленого юноши, который не внемлет никакому совету, стыд мой сошел бы в могилу вместе со мною. О! Если бы, по крайней мере, мог я надеяться, что столь горестное для меня преткновение будет уже последнее! Стократно был бы я счастлив! Но, может статься, еще сегодня и добровольно я впаду в те же погрешности, которых столько стыжусь и гнушаюсь. Несчастная победа! Мучительные похвалы, жестокий укор мне за мое буйство! Нестор и Филоктет посетили его, уединенного и безотрадного. Нестор хотел изъяснить ему несообразность его поступка, но, видя с первого взгляда все его сокрушение, мудрый старец старался уже только языком нежной любви утешить его в горести. Эта распря остановила союзных царей в действиях против Адраста. Они не могли ничего предпринять до примирения Телемака с Фалантом и Гиппиасом, боялись, чтобы войска тарентийские не восстали на бывших с Телемаком юных критян: все волновалось от его погрешности, а сам он, видя перед глазами бедственный плод ее и впереди еще большие опасности, виновник смятения, снедался глубокой скорбью. Цари в недоумении не смели двинуться с войсками, опасаясь, чтобы сеча не поднялась на походе между критянами и тарентинцами. С трудом можно было удержать их от битвы при всей бдительной страже. Нестор и Филоктет непрестанно переходили из шатра в шатер, то к Телемаку, то к Фаланту, неумолимому в мести. Ни Нестор сладким витийством, ни Филоктет снисканной заслугами властью не могли смягчить железного сердца, еще более ожесточаемого мстительными внушениями брата его Гиппиаса. Кротость давно заступила в Телемаке место пылкого гнева, но он упал духом и не находил в ней отрады. Со смятением вождей соединялось уныние рати: стан обратился в печальный дом, осиротевший после отца семейства, надежды юных сынов, подпоры ближних. Посреди общей тревоги и уныния вдруг стали слышны стук колесниц, ржание коней гром оружия, вопли, – и скоро свирепый крик победителей слился со стонами раненых, павших на месте сражения и обратившихся в бегство. Пыль, взвившись тучей, закрыла небо, расстлалась по всему стану. Вскоре затем густой дым смешался с черной пылью, затмил воздух и подавлял дыхание. Раздался со всех сторон глухой гул, подобный шуму бурного пламени, изрыгаемого Этной из раскрывшихся пропастей, когда Вулкан с циклопами кует стрелы для Громодержца. Сердца дрогнули от ужаса. Адраст, недремлющий, неутомимый, внезапно напал на союзников. Все его движения от них были скрыты, ему каждый их шаг был известен. С неимоверной быстротой он обошел в две ночи почти неприступную гору, в которой все проходы были заняты союзными войсками. Владея ущельями, они считали себя вне всякой опасности, надеялись еще разгромить неприятеля за горой по прибытии к ним ожидаемого подкрепления. Адраст, покупая тайны врагов ценой золота, сведал о их намерении. Нестор и Филоктет, вожди, знаменитые мудростью и опытом, не умели скрывать втайне своих предприятий. Нестор в преклонности века любил похвалы и рассказы. Филоктет был молчаливого, но зато пылкого нрава. Надобно было только растревожить его сердце, оно тогда совсем обнажалось. Люди коварные нашли ключ к его сердцу и выведывали от него самые важные тайны. Стоило только тронуть его честолюбие, в порыве гнева, вне себя он громил угрозами, тщеславился верными в руках его способами к достижению цели, при малейшем виде сомнения изъяснял и доказывал их без всякой осмотрительности, и тогда сокровеннейшая тайна вылетала из сердца великого военачальника. Оно не могло хранить тайны, подобно драгоценному, но поврежденному сосуду, из которого приятнейшее вино вытекает. Подкупленные Адрастом предатели играли слабостями обоих царей. С одной стороны, Нестору они непрестанно сплетали самые лестные похвалы, превозносили прежние его победы, дивились его прозорливости, не истощались в прославлении мудрого старца. С другой стороны, безотходно ставили сети нетерпеливому нраву Филоктетову, говорили ему о неудачах, препятствиях, неудобствах, опасностях, невознаградимых погрешностях. Лишь только огненный нрав его воспламенялся, мудрость его затмевалась, и он тогда не походил на Филоктета. Телемак при всех своих недостатках был гораздо осмотрительнее: приучили его к тому несчастья и нужда еще с малолетства скрывать свои намерения от всех, искавших руки его матери. Без всякой лжи он умел блюсти тайну, даже никогда не принимал на себя вида таинственного и осторожного, свойственного людям скрытным, на лице его не показывалось и тени какой-либо тайны в душе. Но, говоря все, что не могло иметь никакого последствия, он умел остановиться без всякого притворства именно в том месте, где мог возбудить подозрение и подать повод разгадать свою тайну. Оттого сердце его было недоступно и непроницаемо. Самые близкие друзья знали от него только то, что он считал полезным и нужным сообщить им, чтобы воспользоваться их суждениями. Одному Ментору он открывал всю свою душу, имел доверие и к прочим друзьям, но не равное, а по мере опытов дружбы и разума каждого. Неоднократно он примечал преждевременное разглашение того, о чем говорилось на совещаниях, и предварял о том Нестора и Филоктета. Но при всей опытности они не внимали спасительному предостережению. Старость непреклонна. Раба закоренелых привычек, она невольно послушна всем своим слабостям. Подобно дереву, скривленный и усеянный сучьями ствол которого, окрепнув от времени, не может уже выпрямиться, человек, склоняясь к закату жизни, лишается силы сопротивляться привычкам, возросшим вместе с ним и проникнувшим в глубину его сердца. Часто он их усматривает, но всегда уже поздно, стенает под их игом, но всегда тщетно. Юность – тот возраст, когда еще во власти человека исправить свои недостатки. В союзной рати был некто Евримах, долопанин, вкрадчивый льстец, искусный в науке нравиться царям по вкусу и склонности каждого, неутомимый и хитрый угодник. По словам его, все было легко и удобно. Требовал ли кто от него мнения – он предугадывал, что кому по сердцу. Забавный в беседе, уклончивый перед сильным, кого боялся, он не умел щадить слабого, похвалам давал такой умный и тонкий оборот, что и скромность не отвергала этой жертвы, был с важными важен, с веселыми весел, ничего не стоило ему надеть не ту, так другую личину. Искренние и благолюбивые люди, всегда одинаковые, всегда равно покорные правилам добродетели, никогда не могут быть так милы царям, как льстецы, слуги страстей, в них господствующих. Евримах знал ратное дело, был вообще с дарованиями, долго скитался, пристал потом к Нестору, вкрался к нему в доверие, и всякую тайну, какую хотел, читал в его сердце, не совсем чуждом любви к похвалам и тщеславию. Филоктет не имел к нему веры, но что касается Нестора, то благодаря его гневу и нраву пылкому, при первом ему прекословии Евримах узнавал от него все, ему нужное. Адраст платил изменнику золотом за вести о намерениях союзников и содержал в их стане лазутчиков, переходивших к нему по мере надобности. Во всяком важном случае Евримах посылал к нему то того, то другого, но обман не мог скоро открыться: письменных известий никогда при них не находилось, так что подозрение и при поимке их не могло пасть на Евримаха. Между тем Адраст предварял все виды союзников. Сегодня назначалось в военном совете новое движение войскам, завтра донияне располагали по тому самому предначертанию все преграды успеху. Телемак неусыпно изыскивал причины неудач и старался внушить осторожность Нестору и Филоктету, но труд его был бесполезен, они оставались в ослеплении. Положено было в совете дождаться сильного, на подходе уже находившегося подкрепления, а чтобы войска от гористого берега, куда следовали, могли поспешнее примкнуть к главным силам, собрано к тому месту сто судов для перевоза их тайно ночной порой. В стане между тем все покоилось за крепкой стражей в тесных ущельях ближней горы, составлявшей неприступный почти хребет гор Апеннинских. Союзная рать стояла по берегам реки Галез недалеко от моря, в прелестной долине, богатой пажитями и всеми плодами к продовольствованию войска. Адраст был за горой и, полагали, не мог пройти сквозь ущелье. Но, зная слабые силы союзников, скорое прибытие к ним подкрепления, суда, ожидавшие свежей рати, раздор в союзном войске от распри между Фалантом и Телемаком, он спешил обойти дальними путями ущелья и гору с неимоверной быстротой шел днем и ночью и прибыл к берегу моря по местам и дорогам непроходимым. Так превозмогаются величайшие преграды упорным трудом и смелостью. Для человека решительного и мужественного в терпении нет почти ничего невозможного. Засыпающий в робкой мысли, что трудное дело невозможно, достойно наказывается внезапным страхом и поражением. Заря утренняя только еще занималась, когда Адраст напал на суда, принадлежавшие союзникам. Стража при них была немногочисленна, и та в спокойной беспечности; он овладел ими без сопротивления, посадил на них свои войска, с невероятной скоростью достигнул устья Галеза и столь же быстро поднялся вверх по реке. Передовые к реке около союзного стана отряды, полагая, что суда следуют с ожидаемым подкреплением, встретили их громкими, радостными кликами. Адраст высадил рать свою на берег, а в стане и в мысль никому еще не приходило, что это был неприятель: он грянул и нашел союзные войска в беззащитном месте, в неустройстве, без вождя, без оружия. Первый удар он обратил на то крыло стана, где стояли тарентинцы под знаменами Фаланта. Донияне ринулись с таким стремительным натиском, что юные воины лакедемонские, изумленные внезапным нападением, не могли отразить силы силой. Между тем, как они, бросаясь к оружию, в тревоге друг другу мешали, Адраст велел зажечь стан тарентинский. Шатры запылали; огонь взвился до облаков с шумом, подобным шуму потока, когда он разливается по обширной долине и быстрыми волнами уносит высокие дубы с глубокими корнями, стада и их кровы, жатву и житницы. Ветер бросал пламя с шатра на шатер бурными порывали, и стан в короткое время стал подобен древнему лесу, загоревшемуся от искры. Фалант, измеряя всю опасность, не находит средства к спасению, видит, с одной стороны, что войска, если тотчас не выйдут из стана, должны пасть жертвой пламени, с другой – что отступление в смутной тревоге перед лицом победоносного неприятеля будет не менее пагубно, решается вывести из окопов своих лакедемонян, не совсем еще вооруженных. Но Адраст по пятам их преследует. Там искусные стрелки его разят их стрелами, здесь пращники мечут в них градом огромные камни. Сам он с мечом в руке, под заревом пылающего стана, перед отборной дружиной неустрашимых гонит бегущие толпы, пожинает острым железом все, что спасается от пламени, устилает трупами поле, несытый кровопролитной сечью. Не с большей лютостью львы и тигры голодные терзают стадо и стражей. Воины Фалантовы, слабые в силах, упали и духом. Бледная смерть, ведомая адской фурией с головой, змеями обвитой, рыщет; стынет кровь от нее в жилах, леденеют оцепеневшие руки, а трепет ног отъемлет надежду и к бегству. Стыд и отчаяние оживляли еще в Фаланте слабую искру силы и мужества, но он возвел только к небу очи и руки, когда увидел у ног своих брата, сраженного громоносной рукой Адрастовой. Гиппиас, простертый в пыли, борется со смертью. Струей бьет черная кровь из глубокой в ребре его раны, свет в глазах его меркнет, и дух, еще сильный свирепством, исходит с кровью. Обагренный родной кровью, бессильный подать брату руку помощи, Фалант сам окружен врагами, у всех одно усилие – свергнуть его наземь, и он со щитом, пробитым стрелами, весь в ранах теряет надежду собрать бегущие войска. Боги видят побиение и не состраждут. Книга семнадцатая Телемак поражает торжествующего неприятеля. Попечение его о больных и раненых. Юпитер в сонме всех небожителей смотрел с высоты Олимпа на поражение союзников. В тот же час он проникнул в Книгу непреложной Судьбы и читал в ней имена всех вождей, которых нить жизни должна была в тот роковой день пресечь неумолимая Парка. Все боги, безмолвные, желали предугадать по лицу Громодержца его волю. Отец богов сказал им кротким и величественным голосом: – Вы видите бедствие союзников, видите, как Адраст разит и гонит своих неприятелей. Ложное зрелище! Слава и счастье злых ненадолго. Адраст, клятвопреступник, не одержит полной победы. Это бедствие в наставление союзникам, чтобы они исправили свои пути и хранили втайне свои советы. Мудрая Минерва готовит здесь юному Телемаку новую славу. Он утеха ее сердца. Так говорил Юпитер. Боги в глубокой тишине смотрели на битву. Между тем Нестор и Филоктет получили известие, что одно крыло стана обращено уже в пепел, пламя, ветром раздуваемое, распространялось, все войска были в смятении, Фалант не мог долее противоборствовать силам неприятеля. Едва печальная весть достигает их слуха – они вооружаются, собирают ратоводцев, спешат выйти из стана и спасти войска от пламени. Телемак, доселе сокрушенный и неутешный, забыв горесть, надевает доспехи, драгоценный дар мудрой Минервы, которая в образе Ментора, по сказаниям, приобрела их у одного из превосходных в Саленте мастеров, а в действительности умолила Вулкана выковать их в огнедышащих пропастях Этны. Доспехи были чисты и ясны, как зеркало, блистали, как лучи солнца. Представлялись на них Нептун и Паллада в споре о славе, кому из них назвать новый город своим именем. Нептун трезубцем ударил в землю – и бурый конь выпрянул из недр земли: из очей сыпались искры, из рта клубилась пена, ветер играл волнистой гривой, быстро и сильно дугой гнулись гибкие ноги, не шел он, мчался, как вихорь следа по нем не оставалось, только что не был слышан звук его ржания. С другой стороны Минерва вручала обитателям нового своего города оливковую ветвь, плод взращенного ею дерева. Ветвь с плодами была знаком благословенного мира и изобилия, вожделеннейших бранного грома, которого конь был изображением. Даром простым, но полезным богиня одержала победу, и гордые Афины украсились ее именем. Та же Минерва собирала под кров свой изящные художества, нежных, крылатых младенцев – они стекались к ней в страхе и трепете от кровожадного Марса, как боязливые агнцы бегут к матери от голодного волка, когда он ринется на них с разверстой и пламенной пастью. Там же Минерва, с лицом гневным и с негодованием, посрамляла красотой своих рукоделий безумную надменность Арахны, которая дерзнула спорить с ней о превосходстве тканей. Несчастная таяла, все ее члены, превращаясь в паука, изменялись, чахли. Вслед за тем еще являлась Минерва, как она в брани с гигантами подавала совет самому Громодержцу и всех смущенных богов успокаивала. Она же представлялась с копьем и эгидом на берегах Симоиса и Ксанта, вела за руку Улисса, новым духом оживляла греческие войска, обращенные в бегство, удерживала стремление бурных ратоводцев троянских и страшного Гектора, наконец, вводила Улисса в ту роковую громаду, которой суждено было ниспровергнуть в одну ночь царство Приамово. С другой стороны щита видна была Церера на плодоносных полях Энских в Сицилии: она созывала рассеянных той страны обитателей. Иные из них гонялись в лесах за зверями, другие собирали под деревьями желуди. Она наставляла дикарей, как возделывать землю и доставать пищу из неистощимых ее недр, показывала им плуг, учила смирять волов под ярмо. Взрыхлялась земля, послушная плугу, тучные нивы одевались золотыми колосьями, жнец ссекал серпом благословенную жатву, за труд свой возмездие, и железо, орудие пагубы и истребления, предуготовляло избыток, рождало утехи. Нимфы, в венках из цветов, хороводом плясали по лугу на берегу реки под сенью рощи. Пан играл на свирели, в стороне скакали резвые сатиры и фавны. Вакх в венке из повилики, опершись одной рукой на жезл, в другой держал виноградную лозу, богатую листьями и гроздьями, – сам живой образ красоты, исполненной чувства, с благородством, спиянным с томной и страстной негой. В таком виде он некогда явился несчастной Ариадне, покинутой на чужом берегу, одинокой, снедаемой грустью. Со всех сторон видно было множество народа. Старцы несли начатки плодов в храмы на жертву, юноши, утомленные дневным трудом, возвращались под свои кровы, спешили к ним жены навстречу, вели за руки детей и лелеяли. Пастухи пели песни, иные плясали под звуки цевницы. Все представляло мир, изобилие, радость, все процветало и веселилось. Волки на пажитях играли с овцами, лев и тигр, забыв свою лютость, паслись вместе с робкими агнцами, и малый отрок с пастушеским посохом гонял их в одном стаде по своей воле: приятнейшее изображение, напоминавшее все счастье золотого века! Надев на себя божественные доспехи, Телемак взял не свой щит, а ужасный эгид, который Минерва прислала ему с Ирисой, быстрой вестницей богов. Его щит Ириса тайно сокрыла и на место его положила эгид, страшный и небожителям. Так вооруженный, он выходит из пылающего стана и сильным голосом зовет к себе военачальников. Могучий голос отдается в сердцах устрашенных союзников. Божественный огонь горит в глазах юного витязя. Кроткий, спокойный, внимательный, он раздает повеления так свободно, как мудрый старец наставляет сынов и устраивает семейство, но он скор и быстр в исполнении, подобно реке, которой пенистые волны, гоня одна другую, уносят огромные корабли в бурном стремлении. Филоктет, Нестор, вожди мандуриян и всех прочих народов невольно внемлют и покоряются власти сына Улиссова, молчит перед ним опытность старцев, дух совета и мудрости отъемлется от ратоводцев, даже зависть, чувство, знакомое людям, таится безгласная. Все удивляются, безмолвные, готовые повиноваться Телемаку без размышления, будто по древней привычке исполнять его волю. Он всходит на холм, оттуда обозревает расположение сил неприятельских и видит, что они сами смешались от пожара в стане; решился внезапно ударить на них прежде, чем они могли устроиться, спешит обвести в обход союзные войска; все вожди за ним следуют. Донияне считали союзников жертвой пламени. Вдруг Телемак грянул на них с тыла – обмерли от ужаса и под острием меча его падали, как лист в лесу валится с деревьев в глубокую осень, когда от бурных порывов грозного аквилона корни стонут и дубы столетние гнутся. Земля устлана трупами воинов, сраженных сыном Улиссовым. Копьем он пронзает в сердце Ификлеса, младшего сына Адрастова: дерзнул противостать ему в битве, ограждая отца от грозившей опасности. Телемак и Ификлес, оба цветущие красотой, оба витязи силой, мужеством и искусством в боях, были одних лет, одного роста, равно милы родителям. Но Ификлес был подобен развившемуся и подсеченному в полном цвете серпом жнеца крину. Потом Телемак низлагает Ефориона, знаменитейшего из всех пришедших в Этрурию лидян, наконец, сражает мечом Клеомена, новобрачного, который обещал юной супруге своей возвратиться с богатой добычей, но которому суждено было никогда уже не видеть ее. Адраст кипел яростью в сердце, видя падение любезного сына, смерть многих своих ратоводцев и победу, из рук его исторгаемую. Фалант, теснимый Адрастом и обессиленный, подобен был жертве, прободенной, но не в сердце, когда она, ускользнув от священного ножа, бежит далеко от капища. Еще одно мгновение – и могучий лакедемонянин пал бы под рукой Адраста. Облитый кровью своей и кровью сподвижников, он вдруг слышит голос Телемака, идущего к нему на помощь, – и жизнь, угасавшая в нем, воскресает, и мрак пред глазами его рассыпается. Донияне, изумленные неожиданным нападением, бегут от Фаланта отразить нового врага опаснейшего. Адраст рыщет, как тигр, когда пастухи, ставши дружиной, отнимают у него добычу из пасти. Телемак ищет его посреди сечи и хочет одним ударом и войну прекратить, и союзников избавить от непримиримого неприятеля. Но Юпитеру неугодно было даровать так скоро сыну Улиссову нетрудной победы. Сама Минерва желала испытать его долее в несчастьях, чтобы он лучше узнал науку народоправления. Отец богов пощадил пока Адраста, а Телемаку тем самым предоставил время возрасти в доблести и стяжать блистательнейшую славу. Собралась по мановению Громодержца черная туча, страшный гром возвестил волю богов. Затряслись над головами слабых смертных вечные своды Олимпа, молния рассекала тучу от края до края неба, все пылало, и потом вдруг все одевалось ужасным мраком. Хлынул наконец дождь и разлучил враждебные рати. Адраст обратил помощь от богов в свою пользу, но не смирился перед их всемогуществом и неблагодарностью изострил еще стрелы праведной мести. Между станом в огне и простиравшимся до самой реки болотом он провел рать свою в таком порядке, с такой поспешностью, что отступление было новым опытом его искусства и присутствия духа. Ободренные Телемаком союзники ударились в погоню, но, заслоненный сумраком тучи, он ускользнул от них, как из сетей ловца улетает быстро парящая птица. Союзники, возвратясь, приступили к восстановлению опустошенного стана. Тут им представилась вся картина горестных последствий войны. Больные и раненые, без силы выйти из-под навесов, не могли спастись от пламени, лежали все обожженные и слабыми, могильными голосами умоляли небо пресечь их страдания. Это печальное зрелище раздирало сердце сына Улиссова, он заплакал, смыкая глаза от ужаса и жалости, не мог без содрогания смотреть на тела, еще живые, но на медленную и мучительную смерть обреченные, подобные жертвам, сжигаемым в капищах и слышным по духу далеко в окрестности. – Вот бедствия, неразлучные с войной! – говорил Телемак. – Какое неистовство ослепляет несчастных людей! Малы дни их жизни под солнцем, и те исчезают в беде и суетах. Зачем бы еще гоняться за смертью, и без того всегда к нам близкой; к горестям, которыми боги усеяли краткий наш путь на земле, прилагать меч и огонь со всеми их ужасами? Люди братья, а друг друга терзают. Хищные звери не так кровожадны. Львы не восстают на львов, ни тигры на тигров: человек с даром разума один делает то, чего никогда не делали бессмысленные животные. И к чему брани? Не будет ли во вселенной каждому в удел столько земли, сколько и не возделает? Сколько пустынь, еще необитаемых? Не наполнит их весь род человеческий. Ложная слава, желание приобрести пустое имя завоевателя зажигают войну и переносят ее в необозримые степи. Один человек, посланный на землю разгневанными богами, осуждает тысячи в жертву своему властолюбию. Все гибнет, все тонет в крови, огнем пожирается, спасенный от меча и от пламени не может спастись от голода, всех казней мучительнейшего, для того, чтобы один человек, играя природой, нашел себе потеху и славу в разрушении. Ужасная слава! Ненависть и презрение всего мира – слишком легкое наказание за столь глубокое забвение человечества. Такой бич – не только не полубог, но и не человек, и вместо удивления, ожидаемого им от поздних веков, век веку должен передавать его имя с проклятьями. О, с каким попечением надобно стараться избегать войны, прежде чем бранный меч обнажится! Война должна быть справедлива, мало того: она должна быть еще необходима для общего блага. Кровь народа не должна проливаться ни для чего иного, как только для его же спасения в неотвратимых опасностях. Советы ласкателей, ложные понятия о славе, малодушная зависть, несправедливая алчность с лицом благовидным, наконец, мелкие уважения, незаметно превращаемые в обязанности, вовлекают царей в войны, где ждут их несчастья, где они жертвуют всем наудачу без всякой нужды и где их подданные столько же страждут, как и неприятели. Так размышляя, Телемак не ограничивался слезами о бедственных плодах войны, а старался уврачевать раны, сам приходил в шатры подавать руку помощи страждущим, снабжал их лекарствами и деньгами, утешал и ободрял их дружескими беседами, кого сам не мог посещать, к тем посылал своих спутников. Были при нем два критянина, старцы Тромофил и Нозофуг. Тромофил был под Троей с Идоменеем и там от сынов Эскулаповых принял божественный дар целить язвы. В самые глубокие и застарелые раны он вливал благовонный состав, истреблявший без всякого искусства руки гнилые и мертвые части тела так, что они в короткое время возрождались с новой крепостью. Нозофуг не знал сынов Эскулаповых, но посредством Мериона получил священную, таинственную книгу, оставленную Эскулапом в наследство детям. Сам он был друг богов, сочинял песни в честь дочерей Латониных и ежедневно приносил белую овцу в жертву Аполлону за вдохновение свыше. Посмотрев на больного, он узнавал по глазам, по цвету лица, по дыханию, по образованию тела причину болезни, пользовал лекарствами, производящими пот, изъясняя по мере их действия, до какой степени остановленная или свободная испарина расстраивала или подкрепляла все сложение тела, при расслаблении сил давал питье укрепляющее, которое, действуя постепенно на внутренний состав и очищая кровь, обновляло в больном юность и силы. Но он утверждал, что с добродетелью, с мужеством против страстей человеку не было бы нужды так часто лечиться. – Стыдно людям, – говорил он, – что между ними столько болезней. Надежнейший страж здоровья – непорочность нравов. Невоздержность претворяет целительнейшие снеди в яд смертоносный. Все врачевства не могут столько продлить жизни человеческой, сколько сокращают ее неумеренные наслаждения. Бедные не столько страждут от недостатка в пище, сколько богатые от пресыщения. Снеди лакомые и прихотливые – не пища, а отрава. Лекарство само по себе уже зло, подмывающее природную крепость, и надлежит употреблять его только в необходимости. Великое, всегда невинное, всегда спасительное лекарство – трезвость, умеренность в наслаждениях, спокойствие духа, телесные упражнения. Тогда кровь течет тихо, без всякого волнения, и все излишние в теле мокроты сами по себе истребляются. Таким образом мудрый Нозофуг славился не столько еще врачеванием, сколько советами о умеренности, которая верный щит от болезней и при которой искусство врача мало нужно. Телемак поручил обоим старцам осмотреть больных и раненых в стане. Многих они исцелили лекарствами, но еще более попечением о благовременном во всем пособии, содержанием больных в чистоте, на свежем воздухе и наблюдением строгой умеренности при выздоровлении. Умиленные сострадательной заботливостью, воины благословляли богов за то, что послали им Телемака. Он не человек, говорили, а, без сомнения, бог благотворный во образе смертного, если же и человек, то ближе к богам, нежели к людям. Каждый час его жизни ознаменован благодеяниями. Нельзя не любить его за доблесть и мужество, но он стократно еще любезнее кротостью и благосердием. О, если бы мы были под его державой! Но боги хранят его для другого, счастливейшего нас, любимого ими народа, в стране которого желают возобновить блаженство золотого века. Телемак, всегда осторожный против Адраста, известного ратной хитростью, обходя стан ночной порой, слышал эти похвалы, неподозрительные, чуждые лести, совсем отличные от тех похвал, которыми часто ласкатели вслух и в глаза превозносят царей, не опасаясь встретиться со стыдом или скромностью и зная, что немолчная хвала не сегодня завтра входит прямо в сердце и в милость. Сыну Улиссову то только могло быть приятно, что было истинно, и та только хвала была для него не омерзительна, которая воздавалась ему втайне, не вслух, по заслугам. Ктаким похвалам нехладно было сердце его, знакомое с тем сладостным небесным удовольствием, которое боги даровали в удел одной добродетели, которое никогда не проникало в сердце порочное и для такого сердца навсегда останется непостижимой тайной. Но он и здесь не упивался удовольствием, приходили ему на память все прежние его преткновения, природная надменность, бесчувственность к людям. Он сгорал от стыда, размышляя, что родился с лицом, дышащим любовью, а с сердцем каменным, и всю славу, ему приписываемую, воссылал с чувством недостоинства, как жертву мудрой Минерве. – Ты, великая богиня, – говорил он – даровала мне Ментора для наставления и исправления злых моих склонностей, ты отверзаешь мне ум познавать свои слабости и быть на страже у сердца, ты укрощаешь мои бурные страсти, научаешь меня находить сладость в пособии страждущим, без тебя я был бы ненавидим и достоин общей ненависти, прилагал бы погрешность к погрешности, был бы подобен младенцу, который, не чувствуя своего бессилия, отходит от матери и на первом шагу, преткнувшись, падает. Нестор и Филоктет, видя кротость сына Улиссова, всегдашнюю мысль его делать другим добро и удовольствие, готовность к услугам и помощь, рвение предварять всякую нужду, не могли надивиться столь великой в нем перемене, не верили глазам своим, не узнавали Телемака. Но еще более он удивил их попечением при погребении Гиппиаса. Сам он пошел на то место, где тело витязя, облитое кровью и обезображенное, лежало под грудой трупов, сам его поднял и оросил благоговейными слезами. – О великая тень! – говорил он. – Ты ныне видишь, как я чтил твое мужество. Я был раздражен твоей гордостью, но юность одна была виновницей твоих недостатков. Знаю по себе, сколько снисхождения требует пылкий наш возраст. Мы были бы со временем искренними друзьями. Я также неправ перед тобой. О! Боги! Вы похитили у меня Гиппиаса прежде, чем я мог заставить его полюбить себя. Потом он велел сложить костер и омыть тело благовонными водами. Застонали от секир великие сосны и, обрушась, катились вниз сверху горы. Дубы, престарелые сыны земли, грозившие небу, высокие тополи, роскошные листьями пышные вязы, буки, краса лесов, покрыли берег Галеза. Возведен сруб в виде правильного здания, дым бурным клубом взвился до облаков. Шагом тихим и печальным лакедемоняне шли к берегу с потупленными глазами, с опущенными копьями. Глубокое сокрушение написано было на грозных их лицах, из глаз слезы ронялись. За ними следовал Ферезид, старец, удрученный не столько еще бременем лет, сколько горестью, что пережил питомца своего Гиппиаса, с горьким плачем он возводил к небу руки и очи. Со дня смерти Гиппиаса он отрекся от всякой пищи, и сладкий сон с того часа не смыкал его вежды, ни на одно мгновение не прерывал скорби его сердца. Дрожащими ногами он шел за толпой. Ни одно слово не выходило из уст его, заключилось сраженное сердце: так молчит унылое отчаяние. Но когда он увидел костер загоревшийся, то вдруг в исступлении, вне себя воскликнул: – О Гиппиас! Гиппиас! Мне уже не видеть тебя. Не стало Гиппиаса, а Ферезид еще дышит. Я, безжалостный, научил тебя презирать смерть, любезный мой Гиппиас! Я надеялся, что ты закроешь мне глаза, примешь последнее мое дыхание. Жестокие боги иначе судили, мне велели быть зрителем твоей смерти. Любезный сын, воспитанный мной с неусыпными трудами! Мне уже не видеть тебя. Но я увижу твою мать, как она будет упрекать меня твоей смертью, сама умирая от тоски и грусти, увижу юную твою супругу, как она будет терзать себе перси, рвать на себе волосы – и я буду виновником их горести. Зови меня к себе на берег Стикса, о тень драгоценная! Свет мне ненавистен. Одного я желаю – увидеть еще любезного своего Гиппиаса. О Гиппиас! Гиппиас! Иду к тебе, отдам только последний долг твоему праху. Между тем тело юного витязя было несомо в гробе, украшенном серебром, золотом и багряными тканями. Смерть погасила огонь в очах, но не могла помрачить всей красоты его. Бледное лицо сохраняло еще остатки приятности. Длинные, черные волосы, каких ни Атис, ни Ганимед не имели, – скоро прах и пепел! – кудрями сходили по шее, снега белейшей. В ребре видна была глубокая рана, в которую вытекла вся его кровь и от которой он сошел в мрачное царство Плутоново. Печальный и унылый, Телемак шел за гробом, осыпая тело цветами. Достигли места сожжения, и, когда покровы на гробе загорелись, он вновь залился слезами и говорил: – Прощай, великодушный Гиппиас! Не смею назвать тебя другом. Почий в мире, о тень, достойная славы! Без любви к тебе я позавидовал бы твоему счастью: ты свободен от бедствий, нас окружающих, и путем светлым вышел из плена. О, если бы конец моих дней был подобен твоей кончине. Да прейдет тень твоя воды Стикса, и да внидет в обители Елисейских Полей! Слава да возвестит твое имя позднему потомству! Да почиет прах твой в мире! На слова его, прерываемые воздыханиями, все войско отозвалось воплем: сожалели о Гиппиасе, рассказывали про его подвиги и соболезновали о смерти его, напоминая все его добрые качества, заслоняли недостатки его пылкого нрава и небрежного воспитания. О Телемаке, нежными чувствами дружбы возбуждавшем во всех еще большее умиление, говорили: «Не это ли тот самый грек, которого мы знали гордым, надменным и недоступным? Какон теперь кроток, человеколюбив, сострадателен! Отец его был любимцем Минервы, любит Минерва и сына: от нее, без сомнения, он получил совершеннейший дар, какой только свыше может ниспослан быть смертному, – мудрость с сердцем дружелюбным». Огонь обратил в пепел тело Гиппиаса. На прах, еще дымившийся, Телемак вылил благовонную воду, потом собрал прах в золотую пеплохранительницу, обвил ее цветами и понес к Фаланту. Простертый, покрытый ранами, истощенный в силах, Фалант лежал при вратах смерти. Тромофил и Нозофуг, посланные к нему сыном Улиссовым, употребили все средства к его уврачеванию и мало-помалу возвратили ему жизнь, отходившую; воскресла в нем крепость, тонкая и благодетельная сила, дух здравия, переходя из жилы в жилу, проникал в глубину его сердца, животворный огонь исторгал его из хладных рук смерти. Проходило изнеможение, но не сердечная горесть. Он, напротив того, теперь только начал чувствовать потерю брата. «К чему столько забот о моей жизни, – говорил он. – Не лучше ли бы мне умереть, пойти вслед за любезным моим Гиппиасом и не видеть его погибающего перед глазами моими? О Гиппиас! Отрада, свет моей жизни! Брат мой! Не стало тебя! Мне уже тебя не видеть и не слышать, не прижму я уже тебя к сердцу, не открою тебе своих скорбей, в печали тебя не утешу. О боги! Враги человека! Нет уже у меня Гиппиаса! Но мне ли лишиться его. Не во сне ли я все это вижу? О нет! Все совершилось. Гиппиас! Мне уже не видеть тебя, я был свидетелем твоей смерти, а сам должен жить, пока не отмщу за тебя. Падет от руки моей в жертву твоей тени жестокий Адраст, омывшийся твоей кровью». Между тем божественные старцы оба старались успокоить смятенное сердце больного, боялись, чтобы от горести болезнь не усилилась и врачевства не остались без действия. Вдруг он увидел шедшего к нему Телемака. При первом на него взгляде возбудились в душе его две противные страсти: жила в его памяти распря между Гиппиасом и Телемаком, а печаль о потере брата питала еще более в нем неудовольствие. С другой стороны, он не забыл, что сам обязан жизнью Телемаку, когда тот исторгнул его из рук Адрастовых, окровавленного и полумертвого. Но когда увидел пеплохранительницу, где заключался драгоценный прах его брата, то залился слезами, обнял Телемака, тотчас не мог говорить, потом сказал ему слабым, прерываемым стонами голосом: – Достойный сын Улиссов! Добродетель твоя заставляет меня любить тебя. Я обязан тебе остатком угасающей жизни, но тебе же обязан и тем, что дороже мне самой жизни. Без тебя тело брата моего, непогребенное, было бы добычей воронов, и тень его, как несчастная странница, отгоняемая неумолимым Хароном, скиталась бы вечно по берегу Стикса. И все это мне от того, кого столько я ненавидел. О боги! Воздайте ему за всю его благость, а меня избавьте от бедственной жизни. Телемак! Остается тебе отдать последний долг другому брату и тем довершить свою славу. Фалант, сокрушенный, впал потом в изнеможение. Телемак стоял у одра его молча, ожидая, пока сила к нему возвратится. Вскоре он, ободренный, принял от Телемака пеплохранительницу, облобызал ее, облил слезами и говорил: – Любезный и драгоценнейший прах! О, когда мой прах соединится с тобой! Иду к тебе, о тень брата и друга! Телемак отмстит за тебя и за меня. Но каждый день, при пособии искусства Эскулапова, приносил Фаланту новую крепость. Телемак не отходил от больного, а врачи пред глазами его не щадили ни труда, ни внимания в пользовании. Войска дивились доброте его сердца, скорого на помощь врагу, еще более, нежели мужеству и разуму его при спасении союзников в битве. При всех заботах он переносил всю тягость военной жизни неутомимо и бодро, спал мало, и кратковременный сон его бывал прерываем или частыми донесениями не только днем, но и ночью, или внезапным всегда в разных местах и в разные часы обозрением стана, чтобы видеть, все ли были бдительны на страже. Нередко он возвращался, покрытый потом и пылью, пищу употреблял самую простую, жил, как обыкновенный воин, стараясь показать собой другим пример трезвости и терпения, при недостатке в продовольствии предварял ропот в войске охотной наравне со всеми покорностью общей нужде. Но при столь трудной и тягостной жизни тело его не только не ослабевало, но еще окрепло. Сходила с лица его волшебная нежность приятностей – ранняя заря первого возраста, лицо в цвете потускло, но возмужало, менее в нем стало неги, но более силы. Книга восемнадцатая Телемак оставляет стан и, заключая по сновидениям, что отец его скончался, сходит в царство мертвых. Описание Тартара. Адраст с разбитым войском отступил за гору Авлонскую и там ожидал подкрепления, надеясь еще раз грянуть на неприятеля, подобный голодному льву, прогнанному от овчарни: идет, свирепый, обратно в глушь дремучего леса, в темное свое логовище, острить зубы и когти и, замыслив гибель стада, выжидает благоприятного времени. Учредив в стане строгий порядок, Телемак думал уже только о совершении любимого своего намерения, тайного от всех полководцев. Давно с крушением сердца каждую ночь во сне он видел Улисса. Улисс всегда являлся ему под конец ночи, перед тем как утренняя заря приходила прогонять звезды с тверди небесной, а с лица земли сон со всеми его спутницами, беглыми мечтами. Представлялось ему иногда, что он видел его нагого, на незнакомом, но приятнейшем острове, на берегу прозрачной реки, в долине, цветами усеянной, в кругу нимф, которые бросали ему покровы на тело, иногда, – что слышал его речи в великолепных, светлых золотом и слоновой костью чертогах, где предстоящие, каждый в венке из цветов, внимали ему в сладость и дивовались. Часто Улисс вдруг являлся ему на празднестве, где все дышало посреди прохлад небесной радостью и слышался волшебный голос со звуками лиры, с которой в нежности не могли сравниться ни песни муз, ни звук лиры самого Аполлона. Воспрянув, печальный от восхитительных сновидений, он говорил: «Отец мой! Любезный отец! Сны ужаснейшие были бы для меня утешительнее. Райские видения! Но они показывают, что ты уже сошел в обитель блаженных душ, приявших от богов вечный мир в возмездиеза добродетели. Не мечты во сне – вижу Поля Елисейские. Мучительная казнь – жизнь без надежды! Но, любезный отец мой, мне ли и подлинно никогда уже не видеть тебя? Не обнимать уже мне того, кто столько любил меня и кого я ищу с таким трудом, с такими скорбями? Не слышать мне тех уст, из которых мудрость исходила? Не лобызать уже мне той любезной, победоносной руки, которая низложила столько врагов? И она не накажет безумных преследователей моей матери? И Итаке уже никогда не восстать из развалин? О боги, враги отца моего! Ваш мне дар – зловещие сны: они уносят жизнь, исторгая из сердца надежду. Не могу я жить в таком томлении и неизвестности. Но что я говорю? Еще ли я не уверен в том, что нет уже на свете Улисса? Сойду в царство тьмы искать его тени. Сошел туда Тезей, преступный, с хулой в устах на преисподних богов, а я пойду, руководимый благоговением. Сошел Геркулес: я далек от Алкида, но и дерзновение идти по стопам великого славно. Орфей повестью о своем злополучии приклонил на жалость сердце неумолимого бога и испросил у него Евридике свободу возвратиться в страну живых. Я достоин ее сострадания: потеря моя несравненна. Юная дева, одна из тысяч, может ли сравниться с мудрым Улиссом, чтимым всей Грецией? Пойду и, если так суждено, погибну. Страдальцу ли бояться смерти? Плутон и ты, Прозерпина! Я скоро испытаю, так ли вы безжалостны, как говорят о вас нам предания. Отец мой! По суше и по морю тщетно я странствовал за тобой: пойду, не найду ли тебя в мрачной обители мертвых? Если богам неугодно, чтобы я увидел тебя лицом к лицу на земле, еще на свете солнца, то, может быть, они даруют мне утешение узреть хоть тень твою в области ночи». Так говоря, он окроплял слезами постелю, потом вдруг вставал и в дневном свете искал отрады в мучительной грусти от сновидений. Но, как стрела, она запала ему в душу, везде и всегда с ним неразлучная. В тоске сердца он решился сойти в преисподнее царство в знаменитом месте, известном под именем Ахеронтии, недалеко от стана. Там была ужасная пещера, путь к берегам Ахерона, которым и боги не смеют красться. На скале стоял город, как гнездо на верху высокого дерева. У подошвы горы начиналась пещера, куда никто из смертных не смел приблизиться. Пастух отгонял от нее свое стадо: воздух там заражался от серных паров Стигийского озера, выходивших из этого страшного вертепа. Кругом ни трава, ни цветы не росли, ни тихие зефиры никогда не веяли, ни юные прелести весны, ни богатые дары осени не показывались. Уныло лежала бесплодная земля в запустении, изредка только виднелись голые кустарники или плакучие кипарисы. Вдали еще Церера переставала награждать золотой жатвой труд земледельца, и надежда на плоды Вакховы всегда была тщетной: не созревали, но на тощей лозе вянули гроздья. Не бежала струя за струей печальной наяды, дремали горькие и мутные воды. Никогда птицы не пели в этой мертвой и дикими тернами заросшей пустыне, не находили там они сени и улетали петь любовь под другим, приятнейшим небом: слышны были только зловещее завыванье совы или крик ворона. Трава даже была напитана горечью, и стада на ней никогда не играли. Вол бегал от юницы, и унылый пастух забывал свирель и цевницу. Густой и черный дым по временам выходил из пещеры: день переменялся в темную ночь. Окрестные жители спешили тогда приносить преисподним богам жертвы за жертвами умилостивления. Но жестокие боги, послав гнев свой в смертоносном поветрии, часто пожинали в жертву примирения юношей в полном цвете возраста или на заре еще лет нежных младенцев. В этом страшном месте Телемак решился искать путь в мрачное царство Плутоново. Минерва, недремлющий страж его с незримым эгидом, приклонила к нему сердце безжалостного бога. Сам Юпитер по мольбе ее велел Меркурию, сходящему каждый день в ад, предавать Харону предназначенное судьбой число усопших, объявить царю теней волю его: впустить в свою область сына Улиссова. Тайно от всех Телемак оставляет стан ночной порой, идет при свете луны и взывает к этой могущественной богине, которая на тверди небесной – блистательное светило ночи, на земле – целомудренная Диана, в преисподней области – страшная Геката. Богиня прияла мольбу его с благоволением: сердце его было чисто, и подвиг его был дерзновением сыновней любви богоугодной. Достигнул он входа в пещеру – и вдруг услышал глухой гул подземного царства. Земля под ногами его колебалась, небо горело от зарева молний, огненный дождь падал на землю. Дрогнуло сердце юного героя, холодным потом облилось все его тело, но не упал в нем дух мужества. Он возвел очи, воздел руки на небо, воскликнул: «О всесильные боги! Я приемлю ужасные предзнаменования залогом счастья: совершите свое дело!» Сказал – и твердым шагом ступил в пещеру. Тогда черный дым, смертоносный для всякого подходившего к тому месту животного, рассыпался, и убийственный смрад исчез на краткое время. Телемак входит один – и кто же из смертных дерзнул бы за ним следовать? Два критянина, которым он вверил свою тайну, спутники его только до некоторого расстояния от пещеры, остались в отдаленном храме, в трепете и полумертвые, моля богов, но без надежды увидеть вновь Телемака. С мечом в руке сын Улиссов вошел в страшную тьму подземного царства и скоро завидел слабое, тусклое мерцание, подобное огню вдали на поле в ночную пору: смотрит – вокруг его носятся легкие тени; мечом он гонит их прочь от себя, потом усматривает печальный берег реки, полной ила, едва зыблющей мутные и усыпленные воды, а по берегу тьмы не погребенных по смерти, подходящих с мольбами тщетными к неумолимому Харону. Вечный старец, юный крепостью сил, с лицом всегда скорбным и пасмурным, грозный, отгоняет несчастных пришельцев и берет в ладью к себе юного грека. Телемак на первом шагу слышит отчаянные стенания тени. – В чем твое несчастие, – спросил он тень, – и кто ты был на земле? – Я Набофарзан, – отвечала тень, – царь великого Вавилона. От имени моего трепетали все народы на Востоке, вавилоняне поклонялись мне в мраморном храме, где стоял мой образ из золота и где курились перед ним денно и нощно аравийские драгоценнейшие благовония. Никогда никто не воспрекословил мне безнаказанно. В полную чашу сладостей жизни прилагались для меня новые каждый день удовольствия. Я был молод летами и крепостью. Сколько наслаждений оставалось еще мне на престоле! Но женщина, предмет моей страсти, воздавая за любовь ненавистью, показала мне, что я не бог: опоила меня ядом – и вся моя слава исчезла. Вчера прах мой с пышным обрядом положен в золотую пеплохранительницу: плакали, рвали на себе волосы, многие при сожжении моего тела хотели даже броситься в огонь, умереть вместе со мной. Приходят еще и теперь к великолепному моему гробу проливать заказные слезы, но ни одно сердце обо мне не посетовало, имя мое вспоминается с ужасом даже в собственном моем семействе, а здесь я уже терплю страшные казни. – Но был ли ты истинно счастлив в свое царствование, – спросил его Телемак, растроганный неожиданным зрелищем, – знал ли ты тот сладостный мир, без которого сердце посреди всех прохлад жизни томится в тесноте духа? – Нет! – отвечал вавилонянин. – И язык твой для меня непонятен. Такой мир мудрые славят как верховное благо, мне он совсем неизвестен. Сердце мое непрестанно было волнуемо новыми желаниями, страхом и надеждой. Я старался оглушать себя шумом страстей, продолжал в себе упоение, боялся, чтобы оно не прекратилось, самый слабый свет спокойного, здравого разума и на краткий час был бы мне язвителен. Таким миром я наслаждался: всякий иной для меня – мечта небывалая. Вот мое счастье, о котором я теперь сокрушаюсь! И рыдал он, малодушный, расслабленный сластолюбием, незнакомый с постоянным терпением в горести. Окружали его рабы, умерщвленные в честь его при погребении и отданные Меркурием Харону вместе с царем с полной властью над прежним владыкой. Не боялись уже его тени рабов, держали на несокрушимой цепи, осыпали ругательствами, говорила ему одна: «Ты думал, что мы не люди. Как ты мог дойти до такого безумия, чтобы считать себя богом? И не вспомнил, что был такой же смертный, как и другие?» Другая с злобным смехом: «Ты не хотел слыть человеком – и справедливо! Ты был изверг без всякого чувства человеческого!» Третья: «Что же теперь? Где твои ласкатели? Раздавать тебе уже нечего, не можешь быть и злодеем. Смотри – ты раб рабов своих. О!.. Боги долго медлят с мечом правосудия, но рано или поздно карают». При столь жестоких поруганиях Набофарзан, вне себя от ярости и отчаяния, пал лицом наземь, рвал на себе волосы. Харон сказал рабам: «Возьмите за цепь и поставьте его на ноги. Он не достоин той отрады, чтобы сокрыть свое посрамление. Пусть все тени Стикса будут свидетелями и оправдают богов, долго терпевших на земле владычество злодея. Но, вавилонянин, здесь еще только начало болезней, предстанешь пред лице Судии, непреклонного Миноса!» Так говорил страшный Харон. Ладья между тем достигла берега царства Плутонова. Стекались тени смотреть на живого посреди мертвых, но лишь только Телемак ступил на берег, они разбежались, как тени ночные рассыпаются от дневного света. Харон, обратив на юного грека очи уже не грозные, сказал с лицом прояснившимся: «Любезный богам смертный! Когда тебе суждено войти в царство ночи, для всех живых заключенное и недоступное, то спеши, куда Судьба призывает тебя. Вот путь, который приведет тебя в чертоги Плутоновы! Увидишь бога на престоле и примешь сам от него дозволение вступить в заповеданные обители». Отважно идет Телемак по указанному пути, со всех сторон видит летающие тени, бесчисленные, как песок на краю моря, и посреди необозримого волнения, в глубокой, мертвой тишине беспредельного пространства исполняется священного ужаса. Когда же он приблизился к мрачному дворцу неумолимого Плутона, то волосы на нем встали дыбом, колена под ним подломились, на устах замер голос, с трудом он мог сказать: «Грозный бог! Ты видишь пред собой сына несчастного Улисса! Прихожу к тебе узнать, сошел ли уже отец мой в твое царство или еще странствует под солнцем?» Плутон сидел на черном престоле с лицом бледным, суровым, с челом, покрытым морщинами, грозным. Молнии сверкали из впалых очей, вид живого человека был ему ненавистен, подобно тому как свет язвителен для глаз животного, выходящего из логовища только в ночную пору. Прозерпина сидела подле него, и она одна привлекала на себя его взоры, одна смягчала его сердце вечно юной, вечно цветущей красотой. Но жестокость мужа отражалась и на ее божественных прелестях. У подножия престола стояла Смерть, бледная, алчная, с косой, все пожинающей и непрестанно изощряемой. Носились вокруг скорби задумчивые, подозрения, непрерывно терзающиеся, мщение, изъязвленное и роняющее кровь с себя каплями, несправедливая ненависть, скупость, сама себя снедающая, отчаяние с разодранным собственными руками сердцем, необузданное и всегубительное честолюбие, измена, жаждущая крови и издыхающая от ожидания возмездия за злодеяния, зависть, разливающая вокруг себя яд смертоносный и кипящая злостью от бессилия вредить ненавидимым, неверие, само себе роющее бездну и низвергающееся без всякой надежды восстать от падения, гнусные призраки, мечты, в страх живым представляющие образы мертвых, ужасные сновидения и бессонница, равно мучительная – зловещие тени, которые окружали престол неумолимого Плутона, жители мрачных его чертогов. Гробовым голосом бог отвечал Телемаку, и от слов его дрогнули все основания ада. «Юный смертный! – сказал он. – Судьбе угодно предоставить тебе нарушить закон священной страны теней. Последуй вышнему предопределению. Не нужно мне говорить тебе, где твой отец: свободно можешь искать его в моей области. Как он был царем на земле, то пройди только с одной стороны ту часть мрачного Тартара, где злым царям уготованы казни, а с другой – Поля Елисейские, где благолюбивые цари приемлют возмездие. Но путь в Елисейские Поля идет через Тартар. Иди и не медли выйти из моей области». Сын Улиссов быстро проходит необозримое, пустое пространство, сгорая нетерпением увериться, найдет ли отца, и стремясь удалиться от грозного лица бога, содержащего в страхе живых и мертвых. Скоро он завидел уже вблизи мрачный Тартар с черным, выходившим из него дымом, которого убийственный смрад, если бы проник он в страну живых, распространил бы по земле ужасы смерти. Дым тучей плавал над огненной рекой, волнуемой пламенными вихрями: ничего нельзя было явственно слышать от шума бури, подобного гулу быстрого потока, когда он низвергается сверху высокой скалы в недоступную бездну. Вдохновленный свыше Минервой, Телемак безбоязненно входит в преисподнюю область. С первого шага он встретил тьму людей самых низких в мире состояний, наказанных за искание богатства обманами, вероломством, жестокостями. Там же увидел он множество богопротивных лицемеров, которые под личиной рвения к святости обращали ее в орудие тщеславия и легковерных вовлекали в свои сети. Употребив во зло даже добродетель, совершеннейший дар, какой только снисходит свыше, они были наказаны как величайшие злодеи. Дети, умертвившие родителей, жены, омывшие руки в крови супругов, изменники, с нарушением клятвы открывшие врагам путь в родную землю, не так страдали и мучились, как лицемеры. Судьи Аида так положили за то, что лицемеры не довольствуются злобой, как все злодеи, а хотят еще слыть благолюбивыми и ложной добродетелью убивают в людях всю любовь и доверие к истинной добродетели. Боги были их игралищем, посрамленные ими перед людьми, теперь всемогущая месть нещадно карает их за поругание. За ними видны были другие, в глазах мира совсем невиновные, но небесным правосудием наказуемые без милосердия: неблагодарные, лжецы, ласкатели, воспевавшие хвалу пороку, злостные клеветники, поносившие добродетель, наконец, те наглые люди, которые, сами ничего не зная основательно, все дерзко решили в подрыв чести и на пагубу невинных. Неблагодарность против богов почиталась самой черной: так и наказывалась. Минос говорил: «Называется извергом сын неблагодарный против отца, друг против друга, подавшего ему руку помощи, а в славу вменяется быть неблагодарным против богов, от которых и жизнь, и всякий дар, и всякое благо. Не им ли человек даже рождением своим обязан более, нежели родителям? Пороки, на земле не наказанные, прощаемые, в аду нещадно преследуются всесоглядающей, неумолимой местью». Между тем Телемак, видя трех судей ада на седалищах и стоявшего перед ними человека, дерзнул спросить о его преступлениях. Судимый остановил его и говорил: «Я не сделал никакого зла, все мое удовольствие было добро творить, я был великодушен, справедлив, щедр, сострадателен: в чем моя вина?» Минос отвечал ему: «Перед людьми ты ни в чем не виновен, но кого более ты должен был чтить – людей или богов? Ты гордишься справедливостью: в чем же она? Ты исполнил все обязанности к людям, но люди сами ничто; ты был добродетелен, но приписывал всю свою добродетель самому себе, а не богам, ниспославшим ее тебе в дар по своей благости; ты желал наслаждаться плодами своей добродетели, думал только о самом себе, не знал иного бога, кроме себя. Боги, сотворившие все, и все для самих себя, непреложно блюдут свое право. Ты забыл их: забыт будешь и ими; все бытие свое ты посвящал себе, а не им: предадут они тебя и на казнь самому же себе. Ищи, если можешь, отрады в своем сердце. Отлученный от людей, угодник их, ты теперь одинокий, сам с собой, своим же кумиром. Без любви и благоговения к богам, которым все подобает, нет истинной добродетели. Ложная твоя добродетель долго ослепляла людей, всегда скоро прельщаемых призраками, но посрамится. Люди судят о пороках и добродетелях каждый по внушению любимой своей страсти, оттого они слепы в познании зла и добра. Несправедливые суды здесь исчезают от света божественного. Дивное перед людьми часто здесь осуждается, а осуждаемое ими оправдывается». Как громом сраженный, гордый любитель мудрости не мог сносить самого себя. Удовольствие, с которым он любовался своей кротостью, силой духа и чувствами любви к ближнему, переменяется на отчаяние. Лютая казнь для него – каждый взгляд в свое богоотступное сердце, он видит себя и не может перестать себя видеть, видит вместе и суетность судов человеческих, для которых зиждил весь труд своей жизни. Во всем существе его ничего не осталось на своем основании, все сместилось, будто обрушилось. Он не узнает себя, не находит в сердце опоры, а совесть, дотоле льстивая его угодница, воспрянув, обличает его с немолчным упреком в заблуждении и ложной мечте добродетелей, которых началом и пределом не было служение богу. В смущении, в горести, он стоит посрамленный, с сердцем, раздранным в отчаянии. Не терзают его фурии: довольно того, что он ими сам себе предан, довольно уже мстит ему за презренных богов его собственное сердце. Он ищет мрачных и недоступных вертепов, таится от других мертвых, бессильный укрыться от самого себя, ищет тьмы и не находит. Мучительный свет всюду за ним следует, и всепроницающие лучи истины карают его за отверженную истину. Все, прежде любимое, ненавистно ему как источник страдания нескончаемого. «Безумный! – говорит он сам себе. – Я не знал ни богов, ни людей, ни самого себя, ничего не знал, не любив единого истинного блага, ходил по путям лжи и лукавства, мудрость моя была безумием, добродетель – богопротивной и ослепленной гордостью, сам себе я поклонялся». Наконец Телемак достиг того места, где заключены цари, осужденные за злоупотребление властью. С одной стороны фурия-мстительница держала перед ними зеркало, в котором все ужасы пороков их живописались. Там они видели, – обреченные видеть вечно одно и то же, – свое тщеславие с бесстыдной жаждой похвал, столь же бесстыдных, жестокосердие к людям, которых счастье устраивать они были призваны, бесчувственность к добродетели, страх услышать голос истины, преданность подлым клевретам-угодникам, праздность, негу и усыпление, несправедливые подозрения, пышность и роскошь, властолюбие, покупавшее ценой крови подданных мимолетный звук суетной славы, и бесчеловечие, искавшее всегда новых прохлад и сладостей в слезах и отчаянии несчастных. Непрестанно они видели себя в зеркале, и ни химера, побежденная Беллерофонтом, ни гидра лернейская, низложенная Геркулесом, ни даже Цербер с тройной разверстой пастью, изрыгающей смертоносную кровь, сильную истребить все племена земнородных, не представлялись им столь ужасными чудовищами, какими они сами себя находили. В то же время с другой стороны другая фурия повторяла им все похвалы, которые льстецы воспевали им в жизни, и держала перед ними другое зеркало, где они видели себя во всем том величии, в том блеске доблестей, в каком лесть немолчно их представляла. Столь противоположные изображения составляли казнь их тщеславия. Видно было в зеркале, что блистательнейшие похвалы были сплетаемы самым злым царям. Злые, властвуя страхом, требуют себе подлой лести от витий и стихотворцев своего века. Стенают они в глубоких пропастях тьмы, осужденные на вечный позор и поругание: куда ни обратятся, все им прекословит, все их посрамляет и гонит. На земле они тешились, играли жизнью подданных, думая, что все было создано им на служение, а в Тартаре сами они отданы в полную власть рабов, свирепых своевольством, и испивают всю чашу лютейшего рабства, служат им с горестным сокрушением, не видя ни искры надежды освободиться из плена, – истязаемые безжалостными мучителями, некогда их рабами, как циклопы бьют молотом железо, когда Вулкан шлет их на работу в пылающие горнила Этны. Вслед за тем Телемак встретил бледные, отвратительные, отчаянные лица: мрачная грусть гложет несчастных, в непрестанном от омерзения к самим себе ужасе они не могут избавиться от столь мучительного чувства, с бытием их ужас слился навеки. За все преступления одна им казнь – те же самые преступления, другой и не нужно, они везде и всегда перед ними во всем безобразии, представляются им на каждом шагу, по пятам их преследуют, – страшные призраки. Спасаясь от них, они ищут смерти, не той, которая разлучила их с телом, но в отчаянии взывают к смерти могущественнейшей, которая уничтожила бы в них всякое чувство, всю силу познания, молят бездны поглотить и сокрыть их от мстительного света истины, везде им гонимые. Но судьба блюдет их на жертву небесному мщению, огнем оно на них медленно каплет и никогда уже не истощится. Они боялись на земле узреть лицо истины, за это она здесь их мучение. Они видят истину, в месть им вооруженную, и ничего иного не видят. Как стрела, она проходит сквозь все существо, раздирает их, душу из них вырывает. Как молния, ничего не разрушая извне, она проникает до внутреннейшего основания жизни. Как железо в пылающем горне, так в огне мести душа растопляется, все от него тлеет, и ничто не гибнет, сокровеннейшие начала бытия, разлагаясь, истаивают, а человек не умирает. Душа, сама от себя отторгаемая, не находит ни на миг ни покоя, ни помощи, живет одной уже яростью против самой себя и отчаянием, переходящим в неистовство. Между несчастными Телемак, объятый ужасом, увидел многих древних Лидийских царей, мучимых за предпочтение прохлад праздной жизни труду царского звания, возлагаемого для блага народов. Они укоряли друг друга ослеплением. Отец говорил сыну: «Не умолял ли я тебя на старости перед смертью исправить зло, допущенное моим небрежением?» «Несчастный отец! – отвечал сын. – Ты погубил меня своим примером. От тебя я взял пышность, гордость, сластолюбие, жестокосердие к людям, видя тебя на престоле в неге и усыплении, в кругу раболепных клевретов, я так же привык к лести и сластолюбию, думал, что для царей люди то же, что рабочий скот для их подданных, – бессловесные животные, содержимые, пока служат и пока есть от них польза. Так я мыслил, получив от тебя в наследство такой образ мыслей. Теперь стражду за то, что шел по следам твоим». Укоризны они оканчивали страшными проклятиями, дыша свирепством, готовые ринуться один на другого. Носились еще около них, как птицы ночные во мраке, мучительные подозрения, вымышленные смуты, недоверчивость – кара владыкам за бесчувственность к подданным, ненасытная алчность к богатству, ложное, всегда кровожадное славолюбие и усыпленная роскошь, которая прилагает бедствие к бедствию, но никогда не приносит истинного удовольствия. Многие из царей страдали не за зло содеянное, а за добро упущенное. Вменялись им в вину все преступления подданных от слабости в наблюдении за исполнением законов: власть для того, чтобы законы ею царствовали. Приписывались им и все неустройства от пышности, роскоши и расточительности, которые, исторгая человека из мирных пределов его состояния, заставляют презирать закон для неправедного стяжания. Тяготела рука правосудия особенно над теми, которые, вместо того, чтобы быть добрыми, бдительными пастырями народа, расхищали вверенное им стадо. Но с живейшим сокрушением Телемак увидел в бездне тьмы и мучений царей, славных некогда в мире добротой, и осужденных в Тартаре на казни за преданность людям злым и коварным, за зло, их именем и властью содеянное. Большая часть из них не были ни злы, ни добры: до того доходила их слабость. Равнодушные к истине, знали они или не знали ее, они не имели ни искры любви к добродетели, и удовольствие добро творить было им совсем неизвестно. Книга девятнадцатая Описание Полей Елисейских. Оставив место скорби и плача, Телемак вздохнул свободно: камень отпал от его сердца. По собственному чувству он измерял несчастие заключенных во тьме без всякой надежды выйти из страны горестей и содрогался от ужаса, размышляя, до какой степени участь царей мучительнее участи других осужденных. Столько обязанностей, – говорил он, – столько сетей, преткновений, преград в познании истины, в брани с другими, с самим собой: и после всего труда, всех козней от зависти, всех превратностей в столь краткой жизни – в аду еще столько неизъяснимых страданий! Безумен тот, кто ищет власти! Счастлив довольный частной долей под мирным своим кровом, где путь к добродетели менее усеян тернами. Смутился он и вострепетал при столь печальном размышлении, – и мрачная грусть, запав в его сердце, дала ему вкусить от отчаяния осужденных. По мере того, как он отходил от места ужаса, тьмы и страданий, дух мужества оживал в нем. Наконец он успокоился и скоро увидел чистый, приятнейший свет жилища героев. В отдалении от других праведных находились обители добрых царей, управлявших народами с мудростью. Как муки злых царей в Тартаре превосходили все мучения преступников частных состояний, так добрые цари в Елисейских Полях наслаждались высшим, несравненным блаженством против прочих людей, ходивших на земле путем добродетели. Телемак пошел к тем царям в сады райские, на луга вечно зеленые, вечно цветущие. Ручьи светлой воды, в бесчисленном множестве, омывая эти прелестные места, разливают приятнейшую прохладу. Тысячи птиц с очаровательными голосами не умолкают. Цветы юной весны только что родятся еще под ногами, а на деревьях уже видно все богатство осенних плодов. Никогда не проникали туда ни палящий зной, ни грозная зима, ни бурные вихри. Бегут от той счастливой страны мира и кровожадная война, и злобная зависть с полным яда зубом и со змеями, около рук и персей обвившимися, и вражда, и подозрения, и страх, и все суетные желания. День не оканчивается, и ночь с мрачными тенями там совсем неизвестна. Свет живоносный, чистейший сияет над избранными, тела их одеты светом, как ризой. Это не наш слабый свет – тьма перед ним – который озаряет глаза земнородных, это не свет, а блистание славы небесной, он проходит сквозь самые твердые тела быстрее, чем луч солнца сквозь чистейший кристалл, не ослепляет – дает еще глазам крепость, а душу наполняет какой-то невообразимой ясностью. Одним этим светом питаются избранные, из них он исходит и к ним обращается, всепроницающий, он сливается с их существом, как пища с нами совоплощается. Они дышат им, его видят, его ощущают. Он в них источник мира и радости, текущий в бесконечную вечность. Они плавают, как рыбы в море, в беспредельности сладостей. Нет уже в них никакого желания, они имеют все, ничего не имея: ощущение чистого света утоляет весь глад и всю жажду их сердца. Все желания их совершились, и они в полноте совершенства воспаряют выше всего того, чего ищут на земле суетные и алчные люди, ни во что вменяют даже все вокруг них сладости рая, упившись сладостью высочайшего блаженства, из глубины души истекающего, они уже не могут принимать впечатлений от внешних чудес небесных обителей, они подобны богам, которые, насытясь нектаром и амброзией, не прикоснулись бы к яствам на великолепнейших пиршествах у смертных. Отбежали навеки все скорби от этого места покоя. Никогда не приближаются к нему ни смерть, ни болезнь, ни бедность, ни печаль, ни упреки, ни сетования, ни страх, ни надежда, часто мучительнейшая самого страха, ни раздор, ни гнев, ни унылая скука. Заоблачные горы фракийские, обложенные от начала мира снегом и льдами, обрушатся с утвержденных в недрах земли оснований скорее, чем сердце праведных поколеблется. Они только скорбят о бедствиях жизни человеческой, но благолюбивая, мирная жалость нимало не изменяет невозмутимого их наслаждения. На лицах их написаны вечный цвет юности, бесконечное блаженство, божественная слава, но радость их не есть веселье скоротекущее, бурное: она всегда ровна, спокойна, исполнена величия, она есть высочайшее ощущение истины и добродетели – восторг души неизглаголанный. Непрерывно, ежеминутно они в таком восхищении сердца, какое чувствует мать, неожиданно увидевшая сына, давно оплаканного, но радость, преходящая скоро в материнском сердце, никогда не умирает в сердце небожителей, ни на одно мгновение не умаляется, всегда для них первое, новое чувство. Они в восторге упоения с духом невозмутимым и светлым. Совокупно они беседуют обо всем, что видят и чем наслаждаются, презирают и вместе оплакивают все утехи и все величие прежнего своего сана, с удовольствием возвращаются мыслию на то печальное, но краткое поприще, где надлежало им для победы над злом бороться с собой и идти против потока растления, благословляют вышнюю руку, приведшую их к добродетели от скорби великой. Непрестанно течет сквозь сердца их что-то неизъяснимое, излияние от самого божества, с ними соединяющегося. Они видят, ощущают свое блаженство и чувствуют, что будут вечно блаженствовать, поют хвалу богам и все вместе составляют один голос, один ум, одно сердце. Волны блаженства льются в их души, соединенные неразрывным навеки союзом. В божественном восхищении века протекают у них быстрее, чем у смертных часы, и тысячи тысяч протекших веков не убавляют ни одной капли в беспредельном море их блаженства, вечно нового и преисполненного. Все они царствуют не на престолах, сокрушаемых рукой человеческой, но в самих себе, с непоколебимой силой и властью. Не нужно уже им быть страшными чуждой силой, не носят они тленных венцов, скрывающих под блеском труд и печали: боги сами возложили на них иные венцы непомрачимые. Телемак, вступая в эти места, сначала боялся найти там отца, но до того восхищен был неописуемой тишиной и райским блаженством, что желал уже встретить Улисса и сетовал, что сам должен был возвратиться в страну смертных. Здесь, – говорил он, – истинная жизнь, а на земле мы не живем – умираем. Потом он, изумленный, не верил глазам своим, сравнивая великое число заключенных в Тартаре с немногими избранными на Елисейских Полях. Мало царей, сильных духом и твердой волей, не всегда послушных своей власти, врагов лести, не внемлющих толпе угодников! Герои добродетели редки. Большая часть людей так злы, что боги не были бы правосудны, если бы после долготерпения в мире оставили их по смерти без наказания. Не встречая отца между царями, Телемак искал, по крайней мере, своего деда, Лаерта божественного, но равным образом тщетно. Между тем подошел к нему старец, исполненный величества. Старость его не имела ни тени той старости, под бременем которой на земле человек изнемогает: видно только было, что он перед смертью был уже в преклонных летах. Величие старости сливалось в нем со всеми приятностями юности: приятности в полном цвете возрождаются в самых ветхих летами старцах, лишь только они ступят на Поля Елисейские. Он спешил и издалека еще смотрел на Телемака со светлым лицом удовольствия, как на человека, любезного его сердцу. Не узнавая его, Телемак был в недоумении. – Прощаю тебе, сын мой, что ты не узнаешь меня, – говорил ему старец. – Я Арцезий, отец Лаертов. Я скончался прежде, нежели Улисс, внук мой, пошел в поход против Трои. Ты был тогда еще в младенчестве, но я уже предвидел в тебе отличные дарования, и надежда моя совершилась: вижу тебя в царстве Плутоновом, и в подвиге сыновней любви боги сами ведут тебя под своим кровом. Счастливый юноша! Ты мил богам: они готовят тебе славу, как новому Улиссу. Счастлив и я, что вижу тебя. Не ищи здесь Улисса. Он еще жив и возвратится восставить дом наш в Итаке. Лаерт, ветхий летами и силой, так же еще наслаждается солнечным светом и ожидает, чтобы сын пришел закрыть ему очи. Так человек приходит, подобно полевому цветку: поутру разовьется, под вечер вянет, растоптанный. Идут поколения за поколениями, как в быстрой реке струя бежит за струей. Время не останавливается и влечет с собой все, на вид даже несокрушимое. И ты, сын мой, здравый ныне юностью, полной жизни и удовольствий, помни, что твой возраст так же, как цвет: распустится и засохнет. И не заметишь, как переменишься. Исчезнут, как волшебный сон, и веселые приятности, и невинные забавы, твои спутницы, и сила, и здоровье, и радость, останется в тебе только печальное о них воспоминание. Придет с болезнями старость, враг удовольствий, морщинами проложит след по себе на лице твоем, согнет твое тело, расслабит члены, иссушит в сердце источник веселья, опротивеет тебе все настоящее, она истерзает тебя страхом будущего, убьет в тебе всякое чувство, но не чувство болезни и горести. Это время кажется тебе отдаленным: ошибаешься, сын мой! Оно бежит, по пятам твоим следует, вот оно! То недалеко, что мчится с таким быстрым порывом. Далеко уже от тебя, напротив того, час настоящий, мимо идущий посреди нашей беседы и исчезающий навсегда безвозвратно. Не полагайся на настоящее, сын мой! Думай о будущем и, крепкий этой мыслию, мужайся на многотрудном пути добродетели. Приготовляй себе непорочностью жизни, любовью к справедливости место в счастливой стране покоя. Скоро наконец ты увидишь отца в Итаке вновь на престоле и сам будешь царствовать. Но, сын мой, обманчив царский венец: издалека – величие, блеск и веселье, вблизи – труд и печали! Не бесславна в частной доле жизнь безвестная, тихая; царь не может без посрамления себя предпочитать покойную и праздную жизнь тяжким трудам управления. Он принадлежит не себе, а своим подданным, никогда не властен жить для самого себя. Погрешности его, и малые, часто влекут за собой роковые последствия: народ иногда страждет от них целые века. Он должен смирять наглость порока, низлагать клевету, быть щитом для невинности. Мало того, если он только не делает зла, он должен делать все возможное добро, предваряя тем все нужды своей области. Не довольно и того, если он сам трудится об устроении общего блага: долг его поставить преграду всем злодеяниям, на которые другие могли бы дерзнуть без обуздания. Страшись, сын мой, столь опасного звания и будь непрестанно на страже против самого себя, против своих страстей и ласкателей! Оживленный божественным огнем, Арцезий смотрел на Телемака с лицом, исполненным сострадания к бедствиям, неразлучным с царским достоинством. – Оно – жезл железный, – говорил он, – в руках того, кто приемлет его в потеху страстям своим, тяжкое рабство, требующее исполинского терпения и мужества от того, кто приемлет его с твердой волей исполнить обязанности и управлять народом с отеческой бдительностью. Зато царствовавшие на земле с чистой добродетелью здесь наслаждаются всем тем, чем только могут всесильные боги преисполнить меру блаженства. Все слова великого старца проходили в глубину сердца сына Улиссова и печатлелись на нем; так искусный художник резцом выводит из меди на свет любимое лицо, завещая его отдаленнейшему потомству. Слова мудрого старца, как тончайший огонь, проникали в его душу, горело в нем сердце растроганное, истаивало от божественной силы. Запавшая во внутреннейшее основание души мысль снедала его втайне, он не мог ни подавить, ни сносить ее, ни сопротивляться могущественному ее излиянию– чувству живейшему, сладостному, но и мучительному, сильному исторгнуть душу из тела. Наконец он успокоился и приметил в лице Арцезия большое сходство с Лаертом, приходили ему, хотя и слабо, на память такие же черты и в Улиссе, когда он отправлялся в Троянский поход. Умиленный воспоминанием, он пролил от радости сладкие слезы и не один раз хотел обнять старца, но тщетно: уходила от рук его легкая тень, как сновидение бежит от спящего в ту самую пору, когда он мечтает им наслаждаться; то устами он хватает, томимый жаждой, мимо текущую воду, то движением губ трудится составить речь с усилиями, которым усыпленный язык непослушен, то простирает руки с быстрым порывом и ничего не находит. Так Телемак заключал в себе все излияние нежности, видел и слышал Арцезия, говорил с ним, но не мог прижать его к сердцу, неосязаемого, наконец, спросил его, кто мужи, им видимые? – Сын мой! – отвечал ему старец. – Они были каждый красой своего века, славой, даром благодатным для рода человеческого – избранные из царей, достойные венценосцы, верно проходившие звание богов на земле. Другие, отделенные от них легким облаком, приняли меньшую славу, это герои: возмездие за мужество и ратные подвиги не может сравниться с воздаянием за мудрое, правосудное и благотворное царствование. Между героями ты видишь Тезея с прискорбным лицом. Он испытал несчастные последствия легковерного внимания к внушениям коварной жены и теперь еще сокрушается, что несправедливо молил Нептуна о жестокой смерти сыну своему Ипполиту – был бы он счастлив, если бы не всегда следовал первому движению сердца, быстрого к гневу. Далее Ахиллес опирается еще и теперь на копье от нанесенной Парисом в пяту ему раны, от которой и смерть его. Если бы в нем справедливость, мудрость и власть над собой были равны неустрашимости, то боги даровали бы ему долговременное царствование. Но они сжалились над фиотами и долопанами, наследственным достоянием его после Пелея, и не соблаговолили отдать целые племена на произвол человеку неистовому, всегда готовому закипеть гневом скорее бурного моря. Парки пресекли нить его дней преждевременно. Он был подобен цветку, едва только развившемуся, подрезанному острием плуга и мертвому еще перед закатом в первый раз для него взошедшего солнца. Боги воздвигли его, как быстрый поток или грозную бурю в казнь людям за злодеяния, послали его сокрушить стены Трои в месть за вероломство Лаомедоново и за преступную страсть Приамова сына. Но, употребив его орудием правосудия, они умилосердились и не вняли уже ни слезам, ни молению Фетиды о продолжении жизни юного героя, способного только умножать смуты, обращать города в пепел, опустошать царства. Но видишь ли ты вдали от нас тень с лицом раздраженным? То Аякс, сын Теламонов, сродник Ахиллесов. Слава его в битвах, без сомнения, известна тебе. По смерти Ахиллеса он спорил, что доспехи его не могли принадлежать никому другому, как только ему. Отец твой не вменил себе в обязанность уступить ему этого оружия. Греки присудили его Улиссу. Аякс в отчаянии лишил себя жизни. Ярость и негодование на лице его живо еще написаны. Не подходи к нему, сын мой! Он подумает, что ты ругаешься над ним в несчастье, а он достоин сожаления. Не примечаешь ли ты, с какой досадой он смотрит на нас? Вдруг отворотился и пошел в мрачную рощу: мы ненавистны ему. С другой стороны видишь Гектора – непобедимого, если бы сын Фетидин не был его современником. Но вот идет Агамемнон со свежими еще на себе знаками вероломства Клитемнестрина. Сын мой! Я содрогаюсь, когда вспомню несчастья дома преступного Тантала. Раздор братьев, Атрея и Тиеста, наполнил его кровью и ужасами. О, сколько преступлений влечет за собой одно злодеяние! Агамемнон, глава греков, возвратясь от Трои, не мог спокойно насладиться под родным кровом стяжанной славой. И таков жребий всех почти завоевателей! Все эти герои были страшны в бранях и знамениты, но не любовью к ним народов и не добродетелями. Потому дана им и в Елисейских Полях только вторая обитель. Мирные цари, напротив того, царствовали правосудно, любили своих подданных, и за то они друзья богов. Между тем, как Ахиллес и Агамемнон, все еще дыша распрями и битвами, принесли и сюда свои скорби и с природными слабостями сетуют о потерянной жизни, и с горестью видят, что сами здесь не что иное, как бессильные, праздные тени – цари праведные, очищенные питающим их божественным светом, ничего уже не требуют к исполнению меры блаженства, с состраданием взирают на всю суету между смертными, и величайшие дела – смутный труд властолюбцев – кажутся им игрой младенцев. С сердцем довольным, насыщенным истиной и добродетелью прямо из источника, они не знают печали ни от других, ни от самих себя, нет уже для них ни желаний, ни нужды, ни страха, все для них кончилось, но не радость нескончаемая. Посмотри, сын мой, на древнего царя Инаха, основателя царства Аргосского! Какая приятнейшая и величественная старость! Цветы родятся под ногами его, он не идет, а парит, как легкая птица, и с лирой из слоновой кости поет дивные дела богов в веч ном восторге. Из сердца и уст его исходит сладостнейшее благовоние, звук его лиры и голоса восхитил бы смертных и небожителей. Так он вознагражден за любовь к народу, которому дал законы, собрав его в общество. С другой стороны видишь под тенью миртов Цекропса, египтянина, первого царя в Афинах, городе, посвященном богине мудрости и названном по ее имени. Из Египта, откуда науки и образованность перешли в Грецию, Цекропс принес полезные законы в Аттику, укротил свирепые нравы рассеянных весей [23] , ввел между ними союз общества, был правосуден, человеколюбив, сострадателен, оставил народ в изобилии, а семейство свое в скудости, и не хотел передать детям власти, считая других того достойнейшими. Я должен еще показать тебе Ерихтона – там же в малой долине. Ему принадлежит изобретение денег. Он полагал доставить более свободы в торговых сношениях между греческими островами, но предвидел и неудобства своего изобретения. «Старайтесь, – говорил он грекам, – умножать у себя истинные богатства природы, возделывайте землю, чтобы иметь в избытке хлеб, вино, плоды, масло, содержите стада, которых молоко будет вам служить в пищу, а руна для одеяния. Тогда не бойтесь бедности. Увеличится у вас население, но когда ваши потомки не отстанут от труда, то возрастет и богатство. Земля не истощается, по числу прилежных рук умножается еще ее плодородность; щедрая для трудолюбивого, она скупа и неблагодарна только для ленивых. Приобретайте прежде всего истинные богатства для удовлетворения истинных же надобностей. Деньги могут иметь цену только тогда, когда нужны или для неизбежной войны вне отечества, или для получения необходимых иноземных произведений. Но и в торговле надлежало бы вообще воспретить все предметы великолепия, роскоши, неги. Боюсь я, друзья мои, оставить вам пагубный дар в своем изобретении, – часто говорил мудрый Ерихтон. – Предвижу: оно возбудит сребролюбие, честолюбивую гордость и пышность, введет множество вредных искусств к растлению нравов, вы отстанете от той счастливой простоты, в которой одной вся безопасность и все спокойствие жизни, пренебрежете, наконец, земледелием, основанием жизни человеческой, источником истинного богатства, но, боги свидетели, я вверил вам полезное открытие с чистым намерением». Когда же он увидел, что деньги, как он и предвидел, начали портить добрые нравы, то с горести удалился от людей на дикую гору и там, одинокий, жил в недостатке до глубокой старости, не приемля участия в правлении. Вскоре после того явился в Греции знаменитый Триптолем, наученный Церерой обрабатывать землю и каждый год покрывать поля золотовидной жатвой. Хлеб и способ размножать его посевом до него еще были известны, но не искусство возделывать землю. Триптолем, посланный Церерой с плугом в руках, обещал дары ее всем, кто мужественно решится преодолеть природную леность и посвятит себя труду постоянному, научил греков пахать и удобрять землю прилежным возделыванием – и скоро неутомимые, полные рвения жатели ссекали уже острыми серпами тучные колосья на нивах. Тогда дикие сыны лесов эпирских и етолийских, прежде рассеянные за желудями на пищу, познакомясь с искусством оплодотворять землю и питаться хлебом, смягчились в нравах и покорились законам. Триптолем дал почувствовать грекам, сколь приятно быть обязанным своим благосостоянием труду собственных рук и находить под родным кровом все нужное для довольной и счастливой жизни. При невинном и простом избытке от земледелия они вспомнили мудрые советы Ерихтоновы и презрели серебро со всеми искусственными богатствами, которых все достоинство от воображения, а действие – жажда опасных увеселений и отвращение от труда, где каждый нашел бы довольство с непорочностью нравов и прямой независимостью; удостоверились, что плодоносное, прилежно возделанное поле есть истинная сокровищница для благоразумного семейства, любящего умеренную жизнь по примеру своих предков. Греки были бы счастливы, если бы непоколебимо соблюдали эти правила, были бы довольны, свободны, могущественны и достойны всего того по добродетели. Но они начинают прельщаться ложными богатствами, истинные богатства им уже не по сердцу. О, как далеко они отстали от древней, невинной простоты нравов! Ты будешь некогда царствовать, сын мой! Старайся тогда обращать народ к земледелию, уважай этот труд, ободряй его пособиями и не терпи людей праздных или занятых только изобретениями в пищу неги и роскоши. Ерихтон и Триптолем, на земле истинно мудрые, здесь милы богам, и посмотри, какое различие между их славой и славой Ахиллеса и всех знаменитых только войной героев: не столь отличны животворная весна от мертвой зимы и свет солнца от блеска луны. В продолжение беседы Телемак непрестанно обращал взоры на лавровую рощу, где тихий ручей омывал берега, усеянные розами, кринами, тьмой цветов, блистательных, как те цветы, которыми красуется Ириса, когда сходит с неба на землю возвещать кому-либо из смертных волю богов. В том райском месте он завидел Сезостриса, но в таком новом, неизобразимом величии, какого и слабой тени не являло все его величие на превознесенном престоле египетском. Очи его ослепляли глаза сына Улиссова, сияя лучами чистейшего света. Он был в восторге, упоенный сладчайшим вином небожителей, восхищенный божественным духом превыше всякого разума человеческого – в воздаяние за добродетели. – Это Сезострис, – сказал Телемак Арцезию, – тот мудрый царь, которого я недавно видел в Египте. – Ты не ошибся, – отвечал Арцезий Телемаку, – и по этому примеру можешь судить, как боги щедры в вознаграждении добрых царей. Но все это блаженство ничто перед тем, которое ожидало Сезостриса, есл и бы он не забыл в быстрых успехах счастья правил умеренности и справедливости. Желая наказать дерзость и высокомерие тирян, он овладел их столицей. Одна победа родила в нем страсть к новым победам. Ослепленный ложной славой завоевателя, он покорил или, лучше сказать, опустошил всю Азию, а возвратясь в Египет, нашел врага себе в брате, который, похитив царскую власть, поколебал все законы своевольным правлением. Плодом великих побед была смута в отечестве! Приложил он к тому еще непростительную погрешность: упившись славой, велел самым знатным и гордым из побежденных царей везти себя в торжественной колеснице; сам потом почувствовал свое заблуждение, стыдился столь бесчеловечной надменности. Таковы были последствия громких его подвигов, так и всегда завоеватели, посягая на чуждые области, губят и сами себя и отечество. Царь, благодетельный и справедливый, преткнулся: оттого и слава его – тень только славы, богами ему уготованной. Но вот Диоклид, царь Карийский, с блистающей раной! Он обрек себя в жертву за народ свой на поле битвы. Прорицание возвестило, что в войне между кариянцами и ликиянами тот из двух народов восторжествует, которого царь падет в сражении. Возле него – мудрый законодатель, который, дав согражданам законы, ведущие к добродетели и счастью, взял от них клятву не нарушать их в его отсутствие – и удалился, сам себя изгнал из отечества, умер бездомный на чужой стороне, чтобы клятвой заставить народ свой блюсти полезные законы на все будущее время. Далее ты видишь Енезима, одного из предков мудрого Нестора. Смертоносное поветрие опустошало землю, и берега Ахерона ежедневно наполнялись новыми тенями. Он молил богов преложить гнев на милость и смертью его искупить тысячи невинных. Боги вняли его молению и здесь даровали ему истинное царство, перед которым все земное владычество – тень преходящая. За ним видишь старца в венке из цветов. Это знаменитый Бел, царь Египетский, сочетавшийся браком с Анхиноей, дочерью бога Нила, который скрывает свой исток в недоступных, безвестных местах и разливает по берегам своим каждый год новое богатство. Он имел двух сыновей: жизнь старшего, Даная, известна тебе, от младшего, Египта, цветущее царство получило название. Бел измерял свое богатство не налогами на подданных, а изобилием и сыновней их к нему любовью. Не умерли, как ты думаешь, сын мой, эти мирные и мудрые цари, они живы: смертью надлежит считать жизнь, которую на земле влачит в бедствиях род человеческий. Каждому из них здесь дано только новое имя. Боги да благословят и тебя добродетелью, достойной райской жизни, вовеки невозмутимой и бесконечной. Но время тебе идти искать отца. Увидишь еще кровопролитные битвы – и какая слава ждет тебя на полях Гесперийских! Помни советы мудрого Ментора, иди по пути, им указанному, и имя твое возвеличится. Потом Арцезий привел Телемака к вратам, изводящим из царства Плутонова: врата были из кости слоновой. Сын Улиссов не мог обнять божественного старца, расстался с ним со слезами, вышел из области мрака, возвратился к спутникам, сопровождавшим его до пещеры, и поспешил с ними в стан к союзникам. Книга двадцатая Битва между союзниками и Адрастом. Сеча кровопролитная. Союзники смяты. Телемак оживляет в них бодрость и низлагает Адраста. Вожди между тем рассуждали, надлежало ли им занять Венузу, город укрепленный, которым Адраст завладел у соседей своих апулиян. В надежде отмщения за нападение апулияне приступили к союзу против Адраста. Для успокоения их он отдал город под охрану луканам, но подкупил и войско, и начальника, так что не луканы, а он властвовал в Венузе. Обман апулияне тотчас увидели, как только войско луканское заняло город. Один из граждан венузских, именем Демофант, предложил втайне союзникам отворить им городские ворота ночной порой: предложение, тем более важное, что множество военных снарядов и припасов для продовольствия собрано было Адрастом недалеко от города в месте, по взятии Венузы совсем беззащитном. Филоктет и Нестор полагали воспользоваться счастливым случаем. Другие вожди, послушные чувству уважения к старцам и ослепленные пользой нетрудного предприятия, разделяли их мнение. Один Телемак по возвращении старался всеми средствами отклонить их от этого намерения. «Я знаю, – говорил он, – что если кто заслужил впасть в сети обмана, то, конечно, Адраст, сам столь искусный в обманах. Вижу также, что, взяв Венузу, вы овладеете не чужим, а своим городом: он принадлежит апулиянам, вашим союзникам. Имеете вы к тому и повод, тем благовиднейший, что Адраст, вверив город постороннему народу, купил себе ценой золота у начальника и стражи свободу входить туда во всякое время. Наконец, я согласен с вами и в том, что, взяв сегодня Венузу, вы завтра овладеете крепостью, где хранятся все военные снаряды неприятельские, и в два дня положите конец войне разорительной. Но что лучше: победить таким образом или погибнуть? Надлежит ли отражать обман обманом? Цари, соединившиеся против клятвопреступника, чтобы наказать его за обманы, сами пойдут его же дорогой! Если дозволено нам следовать примеру его, то он не виновен, и меч на него мы обнажаем несправедливо. Но как! Неужели вся Гесперия, с сынами Греции, с героями, победителями Трои, не найдет против козней и вероломства Адрастова иного орудия, как те же козни и вероломство? Вы клялись всем, что свято, оставить Венузу в руках у луканов. Стража их, говорите, подкуплена Адрастом. Пусть так, но она в их службе, не отложилась от них, и в войне, по крайней мере явно, не принимает участия. Ни Адраст, ни войско его не входили в Венузу, договор не отменен, а боги не забыли вашей клятвы. Тогда ли только должно блюсти данное слово, когда нет благовидного повода нарушить его? Тогда ли только хранить клятву, когда нет выгоды от клятвопреступления? Но если бы уже не удерживали вас ни страх божий, ни любовь к добродетели, то должны остановить вас собственные ваши слава и польза. Показав несчастный пример нарушать данное слово и прекращать войну преступлением клятвы, чем вы оградите себя от войны после такого вероломства? Будет ли сосед, который невольно не возненавидел бы вас, опасных соседей? Кто прибегнет к вам, теснимый нуждой? Что вы представите в залог искренности, когда захотите убедить соседей в чистоте своих намерений? Договор? Но торжественный договор теперь вы же нарушите. Клятву? Но кому не будет известно, что боги не страшны вам, когда вы надеетесь обратить клятвопреступление в свою пользу? Тогда вы найдете в мире так же мало безопасности, как и в войне. Всякое ваше действие будет почитаемо предвестием войны, явной или скрытной. Вы будете вечными врагами соседних с вами народов. Все то, где требуется честность и добрая вера, сделается для вас невозможным. Вы отнимете сами у себя всякий способ уверить других в истине своих обещаний. Но с малым чувством правоты и с некоторым предусмотрением собственной пользы вы должны остановиться на уважении гораздо еще сильнейшем: нарушение договора подорвет все основания настоящего вашего союза, и враг ваш восторжествует. Вожди, оскорбленные, требовали от Телемака ответа, как он мог говорить, что предприятие, которого успех так верен, могло расстроить союз? – Можете ли вы полагаться друг на друга, – отвечал он, – когда разорвете единственную связь всех общественных соотношений – добрую веру? Если примете за правило, что для выгоды можно нарушать верность и честность, будет ли между вами взаимное доверие, когда любой из вас легко может найти свою выгоду в нарушении данного слова, в обмане? Что тогда будет с вами? Кто не захочет коварством предварить коварство соседа? К чему союз столь многих народов, когда они положат в общем совете, что каждому вольно мимо всех условий внезапно напасть на соседа? Недоверчивость породит раздор и кровавые брани. Не нужно будет Адрасту приходить к вам с мечом в руке: вы станете сами себя терзать и оправдаете его вероломство. Мудрые и великодушные венценосцы! Пастыри народов, просвещенные опытом! Не отвергните совета от юноши. Если бы постигли вас величайшие бедствия, которыми война часто карает род человеческий, вы могли бы еще подняться неусыпным трудом, несокрушимой доблестью: истинное мужество никогда не падает духом. Но если вы ступите шаг за межу доброй веры и чести, утратите то, что никогда уже к вам не возвратится, ничем тогда не восстановите доверия, необходимого для успеха во всех важных предприятиях, и, сами показав пример презрения добродетели, бесполезно будете другим говорить ее именем. Чего вы боитесь? Что еще нужно вам для вашей доблести, и соединенным силам столь многих народов? Пойдем с мечом в руке и, если так суждено, погибнем. Смерть на поле боевом лучше бесчестной победы. Адраст, клятвопреступник, в наших руках, когда мы возгнушаемся подражать ему в низких кознях и вероломстве. Сладкое убеждение истекло из уст Телемака и проникло в сердца. Все смолкло и стихло, все мысли, как бы проходя мимо него и мимо всей приятности его слов, увлекались непреодолимой в речах его силой истины, безмолвное удивление написано было на лицах. Тихий шум потом распространился в собрании; смотря друг на друга, никто не смел сказать первый своего мнения: ожидали заключения главных военачальников, но и уважение к ним едва удерживало общий порыв. Старец Нестор наконец говорил: «Достойный сын Улиссов! Боги вещали твоими устами. Минерва, наставлявшая отца твоего вдохновением свыше, вложила тебе в сердце совет нам, великодушный и мудрый. Не смотрю я на твои лета, во всех твоих словах вижу Минерву. Ты защищал добродетель, без нее величайшая выгода не есть приобретение, без нее мы навлекаем на себя мщение врагов, подозрение союзников, ненависть благолюбивых людей, праведный гнев богов. Оставим Венузу в руках у луканов и пойдем против Адраста с мечом в руке, с мужеством в сердце». Ответом на слова его было общее рукоплескание, все в изумлении обращали взоры на Телемака, всем казалось, что из уст его слышали голос самой богини мудрости. Вслед за тем возник другой вопрос в совете царей: Телемак приобрел здесь не меньшую славу. Адраст, постоянный в жестокости и вероломстве, отправил в союзный стан переметчика по имени Акант с поручением опоить ядом знатнейших вождей и особенно Телемака, во что бы то ни стало: так он уже был опасен дониянам! Телемак, с духом бесстрашным и с чистым сердцем, не знал недоверчивости и с первого шага дружелюбно принял злодея, тем более, что он видел Улисса в Сицилии и рассказывал про его подвиги. Он дал ему пристанище под своим кровом и старался утешить его в злополучии. Акант выставлял себя жертвой обмана и неблагодарности Адрастовой. Но Телемак снисхождением питал и согревал при себе змею с смертоносным и полным яда жалом. Пойман беглый, именем Арион, посланный от Аканта к Адрасту с донесением о состоянии союзного войска и с уверением, что в следующий день все главные цари и Телемак будут отравлены на пиршестве. Арион признался в предательстве. Пало подозрение на Аканта в согласном с ним умысле по взаимной их дружбе. Но он, неустрашимый и темный лицемер, защищался с таким искусством, что не было способа ни уличить его, ни открыть всей мрачной тайны заговора. В сомнении вожди полагали пожертвовать Акантом для общей безопасности. «Он должен умереть, – говорили. – Что жизнь одного человека, когда надобно оградить жизнь столь многих царей? И что до того, если бы погиб и невинный, когда речь идет о спасении тех, кто образ богов на земле?» – Какое несправедливое правило! – отвечал Телемак. – И вы так мало дорожите кровью человеческой, вы, вожди, пастыри, стражи народов! Пастырь не знает жестокости, и тот не пастырь, кто лишь стрижет, закалывает овец, а не печется о пажитях. Тот еще не преступник, кто обвиняется, и меч правосудия не карает по одному подозрению. Иначе невинный был бы игралищем клеветников и завистников, и в пищу недоверчивости, всегда возрастающей, потребны были бы всегда новые жертвы. Так говорил Телемак с силой и властью, которой все сердца были послушны, – не было уже речи о казни Аканта. Он продолжал: – Что касается меня, то я не столько привязан к жизни, чтобы покупать ее такой ценой. Пусть Акант остается злодеем, я не буду равен ему в злобе. Лучше пусть он лишит меня жизни предательством, нежели мне погубить его несправедливо, без удостоверения, по одному подозрению. Но позвольте мне допросить его в вашем присутствии. Вы судии народов и знаете, как творить правый суд с разумом и кротостью. И тогда же он спросил Аканта о причинах его связи с Адрастом, требовал от него ответа на множество подробностей, говорил, что отошлет его к Адрасту как беглого, достойного казни, наблюдал каждый взгляд его и каждое движение. Злодей не менялся ни в лице, ни в голосе. Потеряв надежду исторгнуть из сердца его истину, он потребовал у него с руки перстень, чтобы послать Адрасту. Акант побледнел и смешался. Телемак, не отводя от него взора, приметил его смятение, взял перстень и говорил: «Я пошлю его Адрасту с известным тебе Политропом. Он явится к нему с тайным от тебя поручением. Если таким образом мы откроем твои сношения с Адрастом, то ты нещадно погибнешь самой лютой смертью. Но если теперь же признаешься в своем преступлении, то получишь прощение и только будешь сослан на отдаленный остров, где, впрочем, ни в чем не будешь терпеть недостатка». Акант открыл всю тайну заговора, Телемак испросил ему прощение, он сослан на один из островов Ехинадских и жил там спокойно. Спустя несколько времени дониянин по имени Диоскор, незнатный, но с духом сильным и смелым, пришел ночью к союзникам с предложением умертвить Адраста в его стане. Он мог исполнить это намерение: что жизнь другого тому, кто не дорожит собственной жизнью? Диоскор кипел мщением: Адраст отнял у него жену обожаемую, подобную Венере красотой. Он решился или воздать ему за насилие смертью и возвратить себе жену, или погибнуть. Тайные переговоры открывали ему дорогу в ставку к Адрасту ночной порой, многие из донийских вождей обещали ему пособие, несмотря на то, он думал, что легче ему будет спасти в тревоге себя и жену, если союзники грянут на стан Адрастов. При невозможности увести жену, он сам готов был погибнуть, но не без мщения, решился прежде омыть руки в крови похитителя. Когда Диоскор изъяснил царям свое намерение, они все обратились к Телемаку, от него ожидали ответа. Он говорил: «Боги, спасавшие нас от предателей, воспрещают нам внимать их предложениям. Если бы мы не гнушались изменой по чувству добродетели, то надлежало бы нам отвергнуть ее для своей пользы. Оправдав своим примером измену, мы обратим, и достойно, на себя ее жало. Кто из нас будет тогда в безопасности? Адраст может избежать рокового удара и поразит союзных царей тем же оружием. Война тогда не будет войной, доблесть и мудрость замолкнут, везде увидим измену, вероломство, убийства, испытаем все пагубные плоды предательства – и справедливо, когда сами отворим дверь величайшему из злодеяний. Я полагаю отослать изменника к Адрасту. Он не заслуживает такого внимания, но на нас вся Гесперия, на нас Греция смотрит: они достойны того, чтобы мы великодушием сохранили право на их уважение. Для самих себя, для богов правосудных мы должны отвергнуть предательство. Немедленно Диоскор отправлен к Адрасту. Он принял с ужасом весть о грозившей ему опасности и не мог довольно надивиться великодушному действию от неприятелей. Злодей не понимает истинной и чистой добродетели. Невольно изумленный, он не смел отдать им принадлежащей справедливости. Поступок столь благородный приводил ему на память все его обманы и все жестокости, от стыда показаться неблагодарным он старался унизить великодушие, которому обязан был жизнью. Порок ожесточается против всего, что могло бы еще произвести доброе впечатление. Наконец, видя возраставшую каждый день славу союзников, Адраст решился затмить ее делом громким, блистательным, не мог достигнуть этой цели путем добродетели, прибегнул к силе оружия, положил дать сражение. В день битвы лишь только утренняя заря отворила врата востока и путь солнцу усеяла розами, Телемак оставил сладкий сон, предваряя бдительность старейших вождей трудом и заботой. Вдруг по его слову все оживилось. Сверкнул на голове его шлем с пышным гребнем, блеском от бронных на нем лат глаза ослеплялись: броня его, превосходнейшее дело рук Вулкановых, сияла сверх того светом сокровенного под ней эгида. С копьем в одной руке, другой он указывал каждому свое место. Минерва зажгла в его очах божественное пламя и на лицо положила печать того мужественного величия, которое предвестник победы. Он шел, и все цари за ним следовали, забыв сан и лета, послушные силе вышней, незримой. Не смела прокрасться в сердца малодушная зависть, все покорялось тому, кого Минерва невидимо сама руководствовала. Без бурных порывов и опрометчивости, терпеливый, кроткий, спокойный, всегда готовый внимать советам и ими пользоваться, но вместе неутомимый, прозорливый, он предусматривал все возможные случаи, все располагал благовременно, ни сам ни в чем не терял присутствия духа, ни других не приводил в замешательство, прощал погрешности, исправлял неудачи, предварял затруднения, ни от кого не требовал ничего свыше сил и способов, предоставлял всякому свободу в действиях, всякому внушал доверие. Давал ли приказания – говорил в выражениях самых простых и ясных, повторял их, чтобы лучше вразумить исполнителя, читал в глазах его, понял ли он приказание, заставлял изъяснять непринужденно и самое повеление, и главную цель его. Испытав таким образом рассудок исполнителя, познакомив его со своим намерением, он ободрял еще его при самом отправлении изъявлением доверия и уважения. Оттого каждый рвался угодить ему и успеть в поручении, но никто не стеснялся страхом неудачи, все знали, что он извинял неумышленные погрешности. Между тем небо запылало от лучей восходившего солнца и море зарделось. Тянулись по берегу рать за ратью, снаряды за снарядами, кони и колесницы, поднялся шум, подобный шуму волн разъяренных, когда Нептун высылает из бездн грозные бури. С громом оружия, созвучным строем битве, Марс начинал воспламенять в сердцах гнев и ярость. Покрылось копьями поле боевое, как во время жатвы плодоносная нива одевается колосьями. Туча пыли заслонила небо и землю, с обеих сторон шли навстречу смута, свирепство, ужас и смерть ненасытная. Полетели первые стрелы. Тогда Телемак, воззрев на небо и воздев руки, так говорил: – Отец богов и людей! Великий Юпитер! Ты видишь наше право и любовь нашу к миру, которого мы не устыдились предложить неприятелю. Обнажаем меч принужденно, мы хотели бы пощадить кровь человеческую и даже врагу вероломному, жестокому и клятвопреступному не воздаем ненавистью за ненависть. Воззри и рассуди между нами. Должны мы погибнуть: жизнь наша в твоей власти. Но если Гесперия достойна свободы, а рушитель мира ее – казни, то ожидаем победы от твоего всемогущества и от мудрости Минервы, твоей дочери. Тебе слава за избавление! Ты, с весами в руке, решишь брани, мы за тебя ополчились, ты бог правосудный, и Адраст еще более твой, нежели наш враг. Если правда восторжествует, то на алтарях твоих прольется кровь сточисленной жертвы. Сказал – и бурных коней пустил прямо в густые ряды неприятельские: встретил тотчас Периандра со шкурой льва на плечах, убитого им в Киликии – второй Геркулес, он держал в руке огромную палицу – могучий исполин ростом и силой. Взглянув с презрением на Телемака, цветущего летами и красотой, он говорил ему: «Тебе ли, отрок-женолюбец, спорить с нами о славе оружия? Иди, ищи отца в царстве теней». И поднял тяжелую, в сучьях, железом набитую палицу, словно мачту, роковую, на кого бы ни пала. Она уже висела над головой сына Улиссова, но он успел уклониться и быстрый, как орел, ринулся на Периандра. Палица обрушилась и раздробила колесо стоявшей возле колесницы. Вдруг Телемак копьем ударил в горло соперника: хлынула кровь из широкой раны, и голос его прервался. Бурные кони почуяли, что рука владыки их онемела и вожжи свисли на гривы, и помчали его по полю, и он пал с колесницы, с глазами, уже сомкнутыми, с лицом, покрытым смертной бледностью. Телемак из сострадания отдал тело его слугам, оставив себе в знак победы палицу и львиную шкуру. Посреди сечи он искал Адраста и между тем сразил многих витязей: Гилея, у которого два коня в колеснице, вскормленные на тучных берегах Авфида, были подобны коням Фебовым, Демолеона, некогда славного в Сицилии, второго Ерикса в кулачных боях, Крантора, гостеприимного друга Геркулесова, когда он, проходя через Гесперию, умертвил кровожадного Какуса, Менократа, в борьбе, по сказаниям, равного Поллуксу, Гиппокоона – Кастора на коне приятностью и ловкостью, Евримеда, знаменитого стрелка, всегда обагренного кровью медведей и вепрей, которых он преследовал по снежному хребту сурового Апеннина, милого Диане, так, что она сама, если верить молве, учила его пускать стрелы из лука, Никострата, победителя того исполина, который изрыгал пламя между утесов Гарганской горы, Клеанта, обрученного с юной Фолое, дочерью реки Лирис. По предсказанию Фолое осуждена была на жертву родившемуся на берегу реки крылатому змию. Отец обещал ее руку тому, кто избавит ее от чудовища. Клеант, в порыве страстной любви, решился искупить мужеством жизнь невинной девы, убил змия, но не мог насладиться плодом победы. Приготовив брачный венец, считая дни и часы, Фолое услышала, что Клеант пошел с Адрастом на войну и пал в сражении. Одинокая, она тогда вверяла лесам и горам свои скорби в горестных стенаниях, заливалась слезами, рвала на себе прекрасные русые волосы, забыла и цветы, и венки, из них сплетаемые, обвиняла небо в несправедливости, проводила дни и ночи в рыдании. Боги призрели на печаль ее сердца и, вняв мольбе отца, положили конец ее горести. Проливая непрестанно слезы, она вдруг превратилась в ручей, который соединяет свои струи с родными водами реки Лирис. Но в ручье горечь осталась, по берегам его никогда цветок не покажется, тень на них только от кипарисов. Между тем Адраст, извещенный о поражении, реял по полю битвы и также искал Телемака, надеясь легко победить его в летах столь еще нежных, окруженный отборной дружиной из тридцати дониян, отличных силой, искусством и смелостью. Он обещал им великую цену за голову сына Улиссова, и если бы встретил его в первом пылу битвы, то они, обступив колесницу его, могли бы удобно иметь полный успех, между тем как и сам Адраст тут же грянул бы на Телемака. Но Минерва обратила их в другую сторону. Представилось Адрасту, что он видел и слышал Телемака на краю долины у подошвы горы, где завязалась жаркая сеча. Не поскакал, полетел он туда, жадный крови, но нашел там не Телемака, а престарелого Нестора, который ветхой рукой изредка пускал наудачу безвредные стрелы. Адраст, разъяренный, считал уже его своей жертвой, но дружина пилиян стеной стала около Нестора. Стрелы с обеих сторон полетели, как туча, раздались смертные, жалобные вопли, зазвенели доспехи, падая с ранеными, земля застонала под грудами трупов, кровь ручьями лилась. Беллона, Марс, фурии адские в одежде, напитанной кровью, жестокосердные, тешились побоищем, не переставая раздувать в сердцах убийственное пламя: божества, ненавидящие род человеческий, они гнали прочь с ратного поля и великодушное сострадание, и воздержное мужество, и кроткое человеколюбие. В смутной толпе посреди обоюдного остервенения без пощады свирепствовали убийство, мщение, зверская лютость, отчаяние. Взглянув на побоище, мудрая и непобедимая Паллада дрогнула от ужаса и удалилась. Между тем Филоктет со стрелами Алкидовыми тихими стопами шел к Нестору на помощь. Не успев поразить божественного старца, Адраст сыпал стрелы на пилиян – и не тщетно. Лежали уже у ног его: Ктезилай, едва оставлявший легкий след по себе на бегу по сыпучим пескам, обгонявший на родине быстрые воды Ерота и Алфея, Евтифрон, красотой превосходивший самого Гиласа, Гипполиту равный страстью к ловле, Птерелай, спутник Несторов в троянском походе, милый Ахиллесу за мужество и силу, Аристогитон, который, омывшись в струях реки Ахелоя, получил от бога таинственный дар превращаться во всякие виды: и подлинно был так гибок и быстр в телодвижениях, что ускользал от самой могучей руки. Адраст копьем низвергнул его в прах бездыханного, вмиг душа его вылилась с кровью. Нестор, свидетель побиения лучших своих витязей, сраженных Адрастом, как неутомимый жнец в летнюю пору ссекает острым серпом золотые колосья, забывал опасности, которым подвергался без пользы, ветхий летами. Изумленный, он только следовал взорами за своим сыном Пизистратом, который, пламенный в битве, старался заслонить отца от ударов. Но наступил тот роковой час, когда Нестору суждено было восчувствовать, как иногда несчастен тот, кто лживый отжил век свой. Пизистрат устремил в Адраста копье с такой быстротой, что гибель его, казалось, была неизбежна, но тот уклонился, и между тем, как Пизистрат, поднимая копье, пошатнулся от промаха, Адраст пронзил живот его дротиком. Кровь из него заструилась, лицо побледнело, как вянет цветок на лугу, сорванный нимфой, глаза померкли, голос замер. Алцей, наставник и спутник его в битве, принял на руки павшего, но едва уже мог довести его к Нестору. Он хотел еще сказать отцу слово любви, но открыл уста только для того, чтобы испустить последнее дыхание. Между тем как Филоктет, отражая неукротимого Адраста, распространял вокруг себя смерть и ужас, Нестор прижимал к сердцу тело любезного сына, изливал печаль свою в воплях, не мог сносить света. «О, как я несчастен, – говорил он, – что был отцом и дожил до такой старости! Жестокая судьба! Зачем ты не пресекла моей жизни на ловле за вепрем калидонским, или во время путешествия в Колхиду, или в первую осаду троянскую? Я умер бы тогда со славой, без горести и не доживал бы теперь болезненный век свой в недугах, в презрении, в немощи. Я не живу, а страдаю, во мне живо только чувство печали. О сын мой! Любезный Пизистрат! Когда смерть похитила у меня твоего брата Антилоха, ты утешал меня. С тобой всего я лишился, ничто уже не утешит меня, все для меня совершилось, не возвеселит меня и надежда, последняя отрада нам в скорбях. Антилох! Пизистрат! Любезные дети! Мне кажется, что я обоих вас вместе теряю: новая рана раскрывает в моем сердце и прежнюю рану. Мне уже не видеть вас! Кто закроет мне очи? Кто придет собрать прах мой? О Пизистрат! Ты умер, как и брат твой, с мужеством в сердце, я один не могу умереть». Так говоря, он хотел пронзить себя стрелой, но был удержан. Взято между тем от него тело Пизистратово, и сам несчастный старец, без чувств от слабости, отнесен в ставку. С первым пробуждением сил он хотел возвратиться на место сражения, но вновь был удержан. Адраст и Филоктет искали друг друга по полю битвы. Глаза их, полные гнева, предвестники угроз и неумолимого мщения, светились, как у тигра и льва горят очи, когда они, сошедшись на берегах Каистра, схватятся, жадные крови. За стрелами их всюду следовала смерть неизбежная, витязи с обеих сторон смотрели на них, изумленные от страха. Наконец они друг друга завидели, и Филоктет уже взял одну из тех роковых стрел, которые из рук его никогда не вылетали напрасно и от которых раны были неисцелимы. Но Марс, поборник жестокого и бесстрашного Адраста, не мог видеть равнодушно его гибели и желал продлить еще ужас кровопролития. Правосудные боги блюли еще Адраста как орудие гнева и казни. Филоктет, метив стрелой в Адраста, сам в то же мгновение ранен: поразил его копьем Амфилох из Лукании, юный, прекрасный, как Нирей, уступавший красотой между всеми греками под Троей только Ахиллу. Почувствовав рану, Филоктет пустил стрелу в Амфилоха: она вошла ему в сердце – и яркие черные глаза его, осененные мраком смерти, потухли, уста, алые, как розы, вестницы восходящей Авроры, завяли, выступила на щеки мертвая бледность, и лик прелестный и нежный вдруг изменился. Сам Филоктет пришел в жалость, и все восстенали, увидев, как юный воин пал, облитый кровью, и как его волосы, прекрасные, как Аполлоновы, влачились по пыльной земле. Низложив Амфилоха, Филоктет принужден был сойти с поля сражения, силы его истощались с кровью, и даже древняя рана его от труда в битве могла раскрыться со всеми болезнями: сыны Эскулаповы не исцелили его совершенно со всем их божественным знанием. Еще немного – ион пал бы на обагренные трупы, если бы Архидам, могучий и смелый, из всех эболиян вернейший сотрудник его в новом отечестве Петилии, не вывел его из сечи в тот самый час, как он подвергался явной опасности. С той поры Адраст не встречал уже сопротивления, все падало к ногам победителя или бежало, он метался по полю битвы, подобно реке, которая, выступив из берегов, мчит по кипящим валам жатвы, стада, пастухов и целые веси. Клик победителей достиг слуха сына Улиссова, и скоро затем он увидел все смятение союзной рати: воины бежали, как стадо робких оленей, когда оно, гонимое стрелками, рыщет по широкому полю, по крутым горам, по дремучему лесу и мечется в быструю воду. Телемак восстенал от скорби о поражении, запылали глаза его гневом. Оставив то место, где битва долго была для него столь же славна, сколь и опасна, он поспешил к бегущему войску, покрытый кровью сраженных врагов, вскрикнул – и обе рати еще издалека услышали его голос. Минерва дала его голосу громоподобную, страшную силу, отозвались на его голос окрестные горы: не гремит так сильно и звучно свирепый голос Марса во Фракии, когда он зовет к себе войну, и смерть, и адских фурий. Оживает в союзниках мужество и смелая храбрость, неприятель цепенеет, сам Адраст, изумленный, не верит от стыда незнакомому дотоле смятению в сердце. Зловещие предчувствия приводят его в трепет, во всех его действиях видны уже порывы отчаяния, а не мужество. Трясущиеся колена под ним подломились, он отпрянул без мысли и цели, стоит с бледным лицом, холодный пот обливает все его члены, начатые дрожащим, могильным голосом слова замирают в устах, глаза сверкают, как раскаленные угли: новый Орест, терзаемый фуриями, он весь в содроганиях и теперь только вспомнил, что есть боги. Мечталось ему, что он видел их в гневе, что слышал голос, глухим стоном исходивший из бездны, – призывный голос из мрачного Тартара, чувствовал вышнюю руку, невидимую, простертую над его головой и местью вооруженную, вся надежда погасла в его сердце, и бесстрашная храбрость его исчезла, как меркнет дневной свет, когда солнце сходит в морские волны и земля одевается мрачным покровом ночи. Ударил последний час для безбожного Адраста, долго, слишком долго терпимого на земле, если бы такие бичи не были нужны для рода человеческого. Исступленный, он сам стремился к неизбежной погибели с сердцем, разорванным от ужаса, мучительных угрызений, уныния, лютости, отчаяния. Представилось ему, лишь только он завидел Телемака, что увидел бездну зияющую и пламя мрачного Флегетона, прямо на него вихрем несомое, вскрикнул и с раскрытым ртом стоял онемевший, подобный спящему, когда он в страшном сновидении, открыв уста, хочет вымолвить слово с тщетными усилиями. Трясущеюся и торопливой рукой он пустил стрелу в Телемака. Но сын Улиссов, бесстрашный, как друг богов, оградил себя светозарным щитом. Казалось тогда, что победа, приосенив его крылом своим, держала уже над ним лавровый венок, глаза его блистали ясным огнем спокойного мужества, сама Минерва была в его образе: столько в нем было присутствия духа посреди величайшей опасности! Стрела, отраженная щитом, пала на землю. Адраст обнажил меч свой, предваряя стрелу от Телемака. Бросив стрелу, Телемак стал перед ним также с мечом в руке. Сошлись – и все воины, безмолвные, опустили оружие, все взоры на них обратились: судьба войны зависела от их единоборства. Сверкнули мечи, как смертоносные молнии, сшиблись, ударили по блестящим доспехам: зазвенели доспехи. Соперники стояли друг против друга, то вытянувшись вперед, то назад подаваясь, то наклонясь, то поднявшись: внезапно схватились. Плющ, взросший под тенью вяза, не так крепко вьется гибкими отраслями от корня по стволу, по сучьям, по ветвям до самого верха, как они друг друга стиснули. Адраст нимало не утратил еще своей силы, Телемак не пришел еще в возраст совершенного мужа. Адраст не жалел ни искусства, ни усилий, чтобы сбить соперника с ног и вырвать из рук его меч, но без успеха. Телемак в то самое мгновение, как он ловил его меч, вдруг схватил и повалил его наземь. Темный презритель богов тогда показал малодушный страх пред лицом смерти, от стыда не молил о пощаде, но глаза, но все черты его лица умоляли Телемака, он хотел привести его в жалость. «Сын Улиссов! – говорил он ему. – Я узнаю наконец, что есть правосудные боги, они карают меня по заслугам, несчастие открывает человеку глаза, а вместе и истину: я вижу ее и свое осуждение. Но царь злополучный пусть напомнит тебе об отце твоем, страннике на чужой стороне, и судьбу мою пусть решит твое сердце». Простертого стиснув коленами, с мечом в руке над его грудью Телемак отвечал: «Я желал только победы и мира народам, которым пришел сюда на помощь, не люблю я кровопролития. Живи, Адраст! Но изгладь следы своих преступлений, возврати похищенное, восстанови спокойствие и справедливость на берегах великой Гесперии, которую ты опозорил изменой и убийствами. Живи и будь иным человеком, пав, узнай, что боги правосудны, что злые несчастны и заблуждаются, когда ищут благополучия путями насилия, неправд и жестокостей. Постоянная добродетель в простоте нравов одна составляет все спокойствие и все счастье в жизни человеческой. Дай нам заложников – сына своего Метродора и двенадцать старейшин из своего народа». Так говоря, Телемак подал ему руку, не подозревая в нем злобного умысла. Но он, выхватив скрытый под одеждой дротик, вдруг ударил им Телемака так быстро и ловко, что дрот с острым жалом пробил бы доспехи его, если бы они не были сделаны мастером-богом. Избегая преследования, он тотчас отпрянул за дерево. Тогда Телемак, обратясь к дониянам, сказал: «Победа наша – вы видите. Злодей спасается одним вероломством. Кто не боится богов, тот боится смерти. Но в ком страх божий, тот ничего не боится». И подошел он к дониянам, велев своим воинам заградить дорогу коварному Адрасту. От страха попасть в руки врагов, он то назад отступал, то бросался на критян. Вдруг Телемак грянул на вероломного, быстрый, как молния, когда отец богов с высоты Олимпа мещет ее на преступников, и, схватив его победоносной рукой, низвергнул, как бурный вихрь кладет наземь жатву на ниве. Он не внемлет уже его молению: злодей дерзнул еще раз прибегнуть к его состраданию, вонзает меч ему в сердце. Низринутый в огонь мрачного Тартара, он приял достойную казнь за злодеяния. Книга двадцать первая Избрание царя дониянам. Прибытие Диомеда. Возвращение союзников восвояси. Не успел Адраст закрыть очей, как все донияне, вместо того чтобы сетовать о смерти его и о своем поражении, вздохнув свободно, в знак согласия и примирения дали руки союзникам. Бежал один Метродор, сын Адрастов, робкий душой, воспитанный отцом в правилах лицемерия, несправедливости и бесчеловечия. Но раб, сообщник его во всех срамных делах и жестокостях, отпущенный на волю, осыпанный дарами, единственный товарищ его в бегстве, изменил ему ради золота, в пути умертвил его с тыла и принес союзникам отрубленную голову, надеясь продать ее, а с ней и мир высокой ценой. Злодей возбудил общий ужас и был предан смерти. Увидев голову Метродора, дивного красотой, с превосходными склонностями, но испорченного худым примером и сластолюбием, Телемак прослезился. «Вот что производит – говорил он, – яд счастья в молодом государе! Чем более возвышен в духе, чем более пылкости в сердце, тем скорее он заблуждается, отходит от всякого чувства добродетели. Было бы то же, может быть, и со мной, если бы по благости небесной несчастья с младенчества и наставления Менторовы не научили меня воздерживать страсти». Донияне молили о мире с одним условием: чтобы им предоставлено было право избрать такого царя, который добродетелями мог бы загладить пятно, опозорившее царский венец на челе вероломного Адраста, благодарили богов за избавление их от мучителя, спешили один перед другим к Телемаку лобызать его руку, низложившую изверга, считали поражение торжественной победой. Пало, таким образом, в мгновение ока и безвозвратно могущество, грозная туча, висевшая над всей Гесперией, страшная столь многим народам, – подобно твердыне, на вид прочной, несокрушимой, но постепенно снизу подкапываемой: незримая рука медленно роет, и слабый труд долго не замечается, все, кажется, на своем месте, все твердо, ничто не зыблется, а между тем основания уже подрыты, твердыня вдруг оседает, и открывается пропасть. Власть несправедливая и вероломная, какого бы счастья ни достигла насилием, роет яму сама под собой. Обман и жестокость подмывают самые твердые основания власти. Лесть, страх и раболепство у ног ее до последнего ее дыхания, а между тем она падает под собственной своей тяжестью, и ничто уже не восставит ее, она сама разрушила надежнейшую свою подпору, честность и справедливость, единственный союз любви и доверия. В следующий день вожди совещались об избрании царя дониянам. Радостно было видеть два стана, соединенные столь неожиданной дружбой, две вчера еще враждебные и уже единодушные рати. Мудрый Нестор не мог быть в совете. Горесть, согласясь со старостью, сокрушила его сердце, как дождь ввечеру побивает цветок, на заре дня еще красузеленого луга. Ручьями лились непрестанно из глаз его слезы, сон от них бежал – волшебный целитель мучительных скорбей, погасла в нем жизнь сердца – надежда, несчастный старец отвергал всякую пищу, даже свет был ему ненавистен, истомленная душа его желала уже только отрешиться от тела и сойти в вечный мрак царства Плутонова. Моления друзей были тщетны, раздранное сердце не находило отрады в дружбе, как больной не находит вкуса в отборнейших яствах, на все увещания он отвечал стоном и неутешимым плачем. Иногда говорил: «О Пизистрат! О сын мой! Слышу призывный твой голос, иду вслед за тобой, с тобой смерть будет мне в сладость. О сын мой любезный! Душа моя жаждет того только счастья, чтобы еще увидеть тебя на берегах Стикса». Иногда же он сидел по целым часам безмолвный и неподвижный и только вздыхал, воздевая руки, возводя к небу заплаканные очи. Вожди между тем ожидали Телемака. Он оставался у тела Пизистратова, осыпал его цветами, возливал на него драгоценнейшие благовонные воды и мешал с ними горькие слезы. «Любезный товарищ! – говорил он. – Никогда я не забуду того времени, когда увидел тебя в Пилосе, сопровождал тебя в Спарту и вновь нашел на берегах великой Гесперии. Ты всегда и везде оказывал мне неизменную дружбу, я любил тебя, взаимно тобой любимый, я знал твою храбрость, ты превзошел бы ею знаменитейших витязей Греции. Ты пал в подвиге мужества со славой, но сошла с тобой в гроб юная доблесть, которой некогда ты был бы у нас вторым Нестором. Так! Твой ум и витийство сравнились бы в зрелом возрасте с мудростью и витийством старца, чтимого всей Грецией. Ты уже имел силу его сладкого убеждения, которому, когда он говорит, все покорно, его пленительную простоту в рассказе, его мудрую умеренность, которой он, как волшебным жезлом, укрощает раздраженные страсти, его власть, даруемую благоразумием и силой добрых советов. Когда ты начинал говорить, все умолкали, все были готовы, были рады принять твои мысли. Речь твоя, сильная простотой без всякой надменности, незаметно проникала в сердца, как роса сходит на злачную ниву. И все эти дарования, недавно еще наша надежда, похищены у нас безвозвратно. Не стало Пизистрата, которого я обнимал еще сегодня утром. О, если бы ты, по крайней мере, закрыл глаза Нестору прежде, нежели мы закрыли твои глаза! Он не был бы свидетелем горестнейшего зрелища и несчастнейшим из всех отцов». После того Телемак велел омыть рану в боку Пизистрата и положить тело на одр, покрытый багряными тканями. С мертвой в лице бледностью Пизистрат был подобен дереву, которое недавно, бросая далеко от себя тень по земле, возносило роскошные ветви, но подрублено топором дровосека. Оно уже не на корне, не вскормит его земля, щедрая мать, питавшая все его побеги, без силы держаться на стволе оно колеблется и падает, желтеют зеленые листья и ветви, заслонявшие солнце, завянув, сохнут, простертые в прахе: лежит, как голый остов без всякой красы, недавно пышное дерево. Так Пизистрат, добыча смерти, был несом к роковому костру. Медленно следовала за ним дружина пилиян, опустив копья, потупив глаза и слезы роняя. Костер загорелся, тело истлело, пепел собран в золотую пеплохранительницу, и Телемак вручил ее, как сокровище, Каллимаху, наставнику Пизистратову. «Возьми, – говорил он ему, – печальный, но драгоценный остаток столь тебе милого юного друга, сохрани его для отца, но ожидай, пока он сам пожелает увидеть прах любезного сына. Горесть находит в свое время отраду в том, что безвременно растравляет ее». Потом Телемак прибыл в собрание союзных царей. Все смолкло, как только он показался. Общая тишина привела его в краску, он сам остановился, безмолвный. Скоро затем поднялся со всех сторон клик в похвалу его подвигов, он желал скрыться и в первый раз пришел в замешательство, просил наконец собрание избавить его навсегда от похвал. «Я не бесчувственен к похвалам, – говорил он, – особенно от столь достойных судей добродетели, но боюсь пристрастия к ним. Они – яд для человека, наполняют его самолюбием, мечтами и гордостью. Надобно заслуживать их, но и бегать от них. В самой невинной хвале есть близкие к неправде оттенки. Лесть сплетает похвальные песни злейшим мучителям. Но в такой хвале кто найдет удовольствие? Лестна хвала не в глаза, когда я так счастлив, что ее заслуживаю. Если вы почитаете меня истинно добрым, то не отнимайте у меня скромности, незнакомой с тщеславием. Если имеете обо мне доброе мнение, то пощадите меня и не хвалите как человека, звуком похвал оглушаемого». Многие и затем до звезд еще превозносили его, но он скоро остановил клики молчанием и равнодушием: боялись навлечь на себя его неудовольствие. Прекратились похвалы, но не удивление. Все были свидетелями, с каким умилением он оплакивал Пизистрата, с какой любовью отдал последний долг юному витязю, и излияния доброго сердца трогали более, нежели все чудеса его разума и храбрости. «С умом возвышенным и с мужеством, – говорили втайне, – он друг богов, выше смертного, герой нашего века. Но великие качества только удивляют. Он человеколюбив, добр, друг верный и нежный, сострадателен, великодушен, благотворен, предан всей душой тем, кого любит, отрада друзей, и нет в нем ни спеси, ни холодной, гордой наружности. Вот что в нем мило, что пленяет, привязывает к нему каждого сердце, что дает цену всем его доблестям, за что каждый из нас готов отдать за него последнюю каплю крови!» Все потом стихло, и собрание приступило к рассуждению о необходимости избрать царя дониянам. Большая часть вождей полагала разделить Донийскую область по праву завоевания между союзниками. Телемаку назначали плодоносную землю Арпийскую, приносящую два раза в год богатые дары Церерины, сладкие Вакховы грозди и всегда зеленый плод посвященного Минерве масличного дерева. «Обладая такой землей, – говорили ему, – ты скоро забудешь бедную свою Итаку с ее хижинами, и дикие утесы дуликийские, и дремучие дебри закинтские. Перестань искать отца и матери и отечества: отец, без сомнения, погиб в волнах у мыса кафарского – жертва мести Науплиевой и гнева Нептунова, мать по разлуке с тобой давно отдала руку не тому, так другому искателю, а отечество – как сравнить бедный угол земли с уделом, который мы предлагаем тебе?» Терпеливо он слушал эти речи, но гранитные скалы во Фракии и Фессалии не столь глухи к жалобам отчаянных любовников, сколько Телемак был бесчувствен ко всем предложениям. «Не льстят меня, – отвечал он, – ни богатства, ни прохлады роскоши. Какая польза владеть обширным пространством земли и многочисленным народом? Более от того скорбей, но не свободы. Для умеренного, мудрого человека довольно в жизни несчастий и без тревожной заботы правления другими людьми, непокорными, строптивыми, коварными, несправедливыми, неблагодарными. Кто властвует по самолюбию, ищет только преобладания, удовольствий, собственной славы, тот бич рода человеческого. Но кто хочет управлять людьми по истинным правилам, с единственной целью их счастья, тот не владыка, а пастырь народа, трудам его нет ни предела, ни меры, и он далек от желания распространять свое владычество. Пастух, который бережет свое стадо, защищает его от волков с опасностью для собственной жизни, ищет для него пажитей, не дает себе покоя ни днем, ни ночью – такой пастух не захочет умножать своего стада соседскими чужими овцами: тем он только умножил бы свою заботу. Я не был главой правления, – продолжал Телемак, – но знаю из законов и от мудрых законодателей, как трудно управлять городами и царствами. Довольно для меня моей бедной и малой Итаки, довольно и славы, которую могу снискать на родине, если буду царствовать справедливо, неукоризненно и мужественно. Но боюсь, чтобы и там этот жребий не пал на меня слишком рано. О, если бы отец мой, спасшись под кровом богов от ярости волн, возвратился в отчизну и царствовал до глубокой старости, а я мог от него еще долго учиться побеждать свои страсти, чтобы со временем управлять страстями народа». Потом Телемак говорил: «Знаменитые военачальники! Внемлите тому, что я вменяю себе в долг сказать вам для вашей пользы. Если вы дадите дониянам царя справедливого, руководимый справедливостью, он внушит им, сколь благотворно, не посягая на чужое, блюсти добрую веру: правило, доселе им незнакомое под властью вероломного Адраста. Покуда они будут управляемы царем мудрым и кротким, нечего вам от них опасаться, обязанные вам добродетельным царем, миром и благоденствием, они не придут к вам с мечом в руке, будут, напротив того, благословлять вас – и царь, и народ, вами восставленные. Но если вы разделите их землю, то я смело могу предсказать вам несчастные последствия такого раздробления. Народ, доведенный до отчаяния, вновь ополчится, справедливо обнажит меч за свободу, и боги будут ему поборниками. Когда же боги за угнетенных, то не сегодня завтра постигнут вас казни, и счастье ваше исчезнет, как дым, отнимется от ваших вождей дух совета и мудрости, от рати мужество, от земли плодородие. Вы ослепитесь ложными надеждами, ознаменуете свои предприятия безрасчетной дерзостью, заградите уста добродетельным людям, готовым открыть вам истину, внезапно падете, и скажут о вас: вот народ, цветущий и сильный, который хотел дать всему миру законы! Сам ныне бежит от лица неприятелей, попираемый ногами, потешное зрелище соседям. Боги так сотворили, и достоин того народ несправедливый, надменный и бесчеловечный. Помыслите, впрочем, что вы, разделив между собой завоевание, поставите против себя все окрестные народы. Союз ваш, заключенный для защиты общей свободы Гесперии от хищного и вероломного Адраста, будет всем ненавистен, вы сами дадите другим право обвинять вас в насильственном присвоении себе преобладания. Положим, что вы восторжествуете и над дониянами, и над всеми соседями, но верьте, что с этой победы начнутся ваши бедствия. Раздел завоевания посеет между вами раздор и распри. Он не будет основан на справедливости, не будет потому у вас ни правила, ни меры в притязаниях, каждый захочет получить соответственную силе его долю и никто не будет иметь столько власти над другими, чтобы совершить раздел миролюбно. Отсюда война нескончаемая для вас и для поздних ваших потомков. Не лучше ли быть справедливым и умеренным, нежели, следуя порывам честолюбия, идти против явных опасностей и неизбежных несчастий? Глубокий мир и спутник его – невинное, тихое довольство, счастливый избыток, дружба соседей, слава – неотъемлемая дань справедливости, имя и власть судии народов, приобретаемые доброй верой, не драгоценнее ли преходящего блеска неправедных завоеваний? Вожди народов! Вы видите, что я забываю себя: внемлите совету человека, простирающего любовь свою к вам до того, что даже не боится навлечь на себя ваше негодование прекословием за истину». Так говорил Телемак с силой и властью, новыми для всех военачальников. Но между тем, как они дивились мудрости его советов, издалека стал слышан говор, распространившийся по всему стану, достигший до самого места собрания. Какой-то странник пристал к берегу с вооруженной дружиной, на лице его написано величие, герой телом и сердцем, по виду давно несчастный, но сильным духом выше всякого бедствия. Когда приморская стража, приняв его за неприятеля с опасными замыслами, не пускала его на берег, он, бесстрашный, обнажив меч, объявил, что сумеет отразить силу силой, но тут же молил о мире и гостеприимстве, и смиренно, с масличной в руке ветвью, просил препроводить его к одному из начальников края. Вняв ему, стража привела его к союзным царям. И вслед за известием странник явился в собрание. С первого взгляда все были поражены величественным его видом: можно было принять его за Марса, когда он созывает к себе со скал Фракийских дружины, алчные брани. Странник говорил: – Пастыри народов, собравшиеся, без сомнения, для защиты отечества от неприятелей или для утверждения в своих областях справедливых законов! Внемлите человеку, гонимому судьбой. Боги да спасут вас от подобных моим страданий и бедствий. Я Диомед, царь Этолийский, который под Троей ранил в руку Венеру. Месть богини преследует меня по всему свету. Нептун, всегда послушный воле божественной дочери моря, отдал меня на жертву волнам и ветрам, корабли мои не раз погибали, сокрушаясь о камни. Неумолимая Венера лишила меня всей надежды возвратиться в свое царство, обнять семейство, вздохнуть родным воздухом. Никогда уже не видеть мне того, что для меня всего в мире дороже. После многих несчастий я пристал к здешнему берегу в надежде, не найду ли себе здесь покоя и верного крова. Если вы боитесь богов и особенно Юпитера, покровителя странных, если сострадание знакомо вашему сердцу, то не отвергайте моей просьбы, дайте мне в обширной своей стране угол бесплодной песчаной земли, в степи ли безлюдной или в горах непроходимых, где я мог бы со своими спутниками основать город в память невозвратимой отчизны. Малого участка земли у вас просим, и земли, для вас бесполезной. Будем жить с вами в мире и ненарушимом союзе. Ваши враги будут нашими врагами, мы готовы делить с вами горе и счастье. Предоставьте нам только свободу жить по собственным нашим законам. Телемак не мог отвести взора от Диомеда, на лице его страсть страстью сменялась. Когда Диомед упомянул о долговременных своих страданиях, он думал, полный надежды, не отец ли его этот величественный странник. Но когда Диомед сказал свое имя, он побледнел, как меркнет прекрасный цветок от бурного северного ветра. Потом, когда Диомед говорил о непреклонном гневе на него раздраженной богини, растроганный, он чувствовал всю тягость того же гнева на него и на отца его. Грусть слилась с радостью в его сердце, потекли из глаз его слезы, он бросился на выю к Диомеду. – Я сын Улисса, – говорил он ему, – которого ты знаешь и который небесполезен был и тебе при уводе славных коней Резовых. Тебя и его боги покинули без милосердия. Если верить предвещанию Эреба, то он еще жив, но не для меня. Я ищу его вдали от отечества и не могу ни с ним соединиться, ни возвратиться в Итаку. Несчастья мои пусть будут для тебя мерой моего сострадания к твоей участи. Несчастному предоставлено, по крайней мере, то приобретение, что он умеет делить горе с другими. Чужой в здешнем крае, невзирая на то, я могу способствовать тебе в твоем намерении, великий Диомед, непобедимейший из всех греков по Ахиллесе! Воспитание мое в отрочестве, при всех бедствиях моей родины, не было пренебрежено до такой степени, чтобы я не знал всей твоей славы на поле брани. Все эти цари человеколюбивы и знают, что без человеколюбия нет ни доблести, ни истинного мужества, ни твердой славы. Слава великого мужа получает новый блеск от несчастья. Чего-то недостает в нем, если он никогда не был в несчастии, недостает в его жизни примеров терпения и крепости духа. Страждущая добродетель трогает всякое сердце, не совсем чуждое любви к добродетели. Будь спокоен: наше дело утешит тебя в скорбях. Ты дар нам от богов, и мы счастливы, что можем доставить тебе отраду в горестях. Диомед смотрел на него с удивлением, с сердцем умиленным. Они обняли друг друга с чувством будто старинной любви. «Достойный сын мудрого Улисса, – говорил Диомед Телемаку, – я узнаю в тебе его кроткие черты лица и приятность в беседе, его силу витийства и благородные чувства, его мудрость в советах». Филоктет подошел и также обнял великого сына Тидеева: один другому они рассказывали про бывшие с ними превратности. Потом Филоктет говорил ему: «Без сомнения, приятно тебе будет увидеть мудрого Нестора. Он недавно лишился последнего своего сына Пизистрата. Ничего уже не осталось ему в жизни, путем слез он сходит к гробу. Утешь его: несчастный друг лучше всех усладит его горесть». И пошли они к Нестору. Старец с трудом узнал Диомеда, до того скорбь ослабила его память и чувства. Диомед прослезился, и свидание с ним растравило рану сердца у Нестора. Но мало-помалу присутствие друга успокоило его, грусть в нем стихла от удовольствия, с которым он описывал Диомеду свои страдания и внимал взаимному его рассказу. Союзные цари между тем рассуждали с Телемаком о предмете совещания. Телемак советовал им уступить Диомеду землю Арпийскую, а в цари дониянам избрать Полидама, их соотечественника. Полидам был знаменитый вождь, удаленный Адрастом от всех дел из зависти и опасения, чтобы успехи не были приписаны дарованиям опытного мужа и чтобы слава оружия не разделилась. Часто Полидам предварял его втайне, что он подвергал свою жизнь, а с ней и царство явной опасности войной против столь сильного союза, хотел познакомить его с чувствами правоты и умеренности. Но враги истины ненавидят всякого, кто смеет открывать им истину, бесчувственные к искренности, усердию и бескорыстью. Счастье, всегда неверное, ожесточало сердце Адрастово против самых спасительных советов. Наперекор им он считал дни свои новыми победами, надменность, вероломство, насилие не переставали пролагать ему пути к торжеству над неприятелями. Несчастья, Полидамом предсказываемые, не приходили. Он смеялся над робкой предусмотрительностью, измеряющей дальние последствия, не мог терпеть Полидама, устранил его от всякого звания и покинул одинокого в бедности. Сначала Полидам испытал всю тягость опалы, но скоро приобрел ею то, чего только и недоставало ему – познание всей суеты человеческого величия. Купил себе мудрость дорогой ценой, но в самом несчастии нашел отраду, научился страдать молча, довольствоваться малым, питать сердце истиной в тихой безвестности, исполнять втайне смиренные добродетели, превосходнейшие громких деяний, и не иметь нужды в людях. Жил он, бездомный, у подошвы Гарганской горы, в месте пустынном, под кровом свисшего полусводом утеса. Водопад утолял его жажду. Сад его состоял из нескольких плодовых деревьев. Два раба возделывали для него небольшой участок земли, он сам трудился с ними собственными руками, и земля награждала его труд изобилием, он не знал ни в чем недостатка, имел в избытке не только плоды и овощи, но и цветы всякого рода, в одиночестве оплакивал бедствие народа, ведомого на край бездны слепым властолюбием, и боялся, чтобы правосудные, хотя и долготерпеливые боги не сегодня завтра не наказали Адраста. По самым успехам коварства и оружия он вычислял приближение его к роковому пределу: неразумие, счастливое в заблуждении, и сила, вошедшая на последнюю, крайнюю ступень власти, предтечи падения царств и царей. Услышав о поражении и смерти Адраста, он не показал удовольствия ни в том, что предвидел его низвержение, ни в том, что сам избавлялся от мучителя, вздохнул только от страха, не склонились бы донияне под иго рабства. Этого достойного мужа Телемак предложил возвести на престол. Он был известен ему добродетелью и мужеством. Телемак по совету Ментора всегда и везде любопытствовал знать добрые свойства и слабости людей, занимавших разные должности не только у союзных в войне против Адраста народов, но и у неприятелей, старался везде находить и испытывать людей, отличных дарованиями или добродетелью. Союзники сперва затруднились вверить державу Полидаму. «Пример показал нам, – говорили они, – как страшен царь донийский соседям, когда он любит и умеет вести войну. Полидам полководец искусный и тем опасный». «Если с одной стороны Полидам знает ратное дело, – отвечал Телемак, – то с другой известна любовь его к миру: два качества, которые должны быть неразлучны в государе. Человек, знакомый с опасностями, с бедствиями, со всем трудом войны, скорее будет избегать ее, нежели тот, кто никогда не проходил этого опыта. Полидам знает всю сладость, все счастье жизни тихой и мирной, он осуждал замыслы Адрастовы, предвидел все их пагубные последствия. Царь слабый, без познаний и опыта, опаснее такого царя, который сам во все входит, все сам разрешает. Слабый царь будет смотреть на все глазами пристрастного любимца или подозрительного и властолюбивого советника-ласкателя и в ослеплении вовлечется в войну против сердца. Нельзя будет ни в чем положиться на него, он сам сегодня не знает, как будет мыслить завтра, не устоит в договорах, и вы скоро дойдете до крайности избрать одно из двух: или его низложить, или от него принять иго. Полезнее и благонадежнее, справедливее и великодушнее отвечать на доверие к вам дониян искренней правотой и дать им царя, достойного власти». Совет, убежденный, велел объявить дониянам свое заключение. С нетерпением они ожидали ответа и, услышав имя Полидама, говорили: «Теперь мы видим чистые намерения союзных царей. Они желают вечного мира, когда избрали нам в цари добродетельного человека, достойного царствовать. Если бы они предложили нам иного царя, слабого, неопытного, изнеженного роскошью, в таком предложении таилось бы верное средство к угнетению нашей области, к изменению у нас образа правления, и скрытное чувство вражды переходило бы у нас из рода в род за столь коварный поступок. Но избрание Полидама служит нам залогом благонамеренной искренности. Избрав нам такого царя, которому свобода и слава нашего племени будут всего драгоценнее, союзники, без сомнения, взаимно не ожидают и от нас ничего несправедливого и низкого. Зато мы клянемся перед лицом правосудных богов, что реки скорее потекут обратно к истокам, чем в нас погаснет любовь к столь благотворным царям. Да сохранится дар их из рода в род в памяти отдаленнейших наших потомков, и мир золотого века да процветет во всей Гесперии». Потом Телемак предложил дониянам уступить Диомеду землю Арпийскую. «Этот новый народ, – говорил он им, – будет обязан вам своим поселением в месте, доселе вами необитаемом. Не забудьте, что люди должны любить друг друга. Земля слишком обширна, соседство неизбежно, соседями лучше иметь людей, обязанных вам водворением. Сжальтесь над несчастным царем, невинным изгнанником из своей области. Полидам и Диомед, соединясь добродетелью и справедливостью – несокрушимым союзом, утвердят в стране вашей мир и согласие: вы будете страшны всем, в ком ни возникнул бы дух преобладания. Донияне! Избрав вам такого царя, который возвеличит вашу славу, мы взаимно просим вас уступить бесполезную вам землю царю, достойному всякого пособия». Дониянесогласились на предложение, не могли ни в чем отказать Телемаку из благодарности за избрание Полидама. Немедленно они отправились призвать его из пустыни на царство, но прежде отдали Диомеду плодоносную долину Арпийскую: дар, которым союзники были тем еще довольнее, что новое поселение греческое могло со временем служить им большим подкреплением, в случае, если бы донияне, по примеру Адраста, возобновили насилие. Наконец союзные цари разлучились. Телемак расстался с ними со слезами, и, обняв с умилением великого доблестью Диомеда, мудрого, тогда неутешного, Нестора и славного Филоктета, достойного преемника стрел Геркулесовых, пошел обратно в Салент со своей дружиной. Книга двадцать вторая Возвращение Телемака в Салент. Любовь его кАнтиопе, дочери Идоменеевой. Телемак, сгорая нетерпением, спешил обнять Ментора в Саленте, а потом возвратиться в Итаку, где уже надеялся найти Улисса. С удивлением он смотрел на неутомимую деятельность в окрестностях Салента, прежде бесплодных, незаселенных, и, как сад, возделанных в короткое время: узнал труд мудрого Ментора. Вошедши в город, он также приметил уже не ту толпу художников, не ту роскошь, не прежнюю пышность, и по природной любви к великолепию и к наружному блеску, с первого шага с неудовольствием глядел на такую во всем перемену. Скоро заняли его иные мысли: он завидел Идоменея и Ментора, – радость слилась с нежностью любви в его сердце. Но, невзирая на все свои успехи на войне, он не был уверен, доволен ли Ментор его поведением, и, подходя к нему, старался угадать по глазам его, не заслужил ли упрека. Идоменей обнял его как сына. Телемак бросился потом к Ментору и обл ил его слезами. «Я доволен тобой, – сказал ему Ментор. – Ты часто ошибался, но зато узнал себя и научился не всегда верить сердцу. Погрешности нередко полезнее блистательных деяний. Великие дела дарят надменность и опасную самонадеянность, погрешности заставляют человека приходить в себя и возвращают ему благоразумие, теряемое в быстрых успехах счастья. Остается тебе воздать славу богам и от людей не искать себе славы. Ты совершил подвиг великий, но сам ли собой? Не пришло ли как бы со стороны, как дар тебе свыше, все, что ты сделал? Не могли ты расстроить все пылким своим нравом и неосмотрительностью? Не чувствуешь ли ты, что Минерва преобразила тебя в иного, высшего человека, чтобы совершить тобой то, что ты сделал? Она заслонила все твои страсти, как Нептун, когда смиряет бурю, останавливает разъяренные волны». Между тем как Идоменей любопытствовал знать от критян подробности похода, Телемак слушал мудрого Ментора, а потом, обращая взор во все стороны, говорил ему с удивлением: «Я вижу здесь во всем перемену, но не постигаю причины. Подумаешь, что беда случилась в Саленте в мое отсутствие. Нигде не видно и тени прежнего великолепия, ни золота, ни серебра, ни камней драгоценных, одеты все просто, дома, и то необширные, строятся без украшений, художества упали, город стал уединенной пустыней». «А приметил ли ты состояние полей около города?» – отвечал с улыбкой Ментор. «Там все возделано, – сказал Телемак, – и плуг в почтении». «Что же лучше, – говорил Ментор, – город ли великолепный, богатый серебром, золотом, мраморами, с бесплодной, брошенной в запустении кругом его степью, или пространные поля, обработанные и плодоносные, с городом посреди них, посредственным и скромным в нравах? Большой город, наполненный художниками, расслабляющими нравы утонченными наслаждениями, в области бедной и худо возделанной подобен чудовищу с огромной головой и с тощим, изнуренным от голода телом, без всякой с головой соразмерности. Народонаселение и избыток в предметах первой потребности составляют истинную силу и богатство государства. У Идоменея теперь народ многочисленный, неутомимый в труде, рассеянный по всему пространству его области. Вся его область – один великий город, которого Салент средоточие. Мы перевели из города в область людей, здесь излишних, а там нужных. Мало того: мы призвали сюда иноземцев. С размножением населения произведения земли умножаются совокупным трудом: мирное и тихое возрастание, полезнейшее всех завоеваний. Мы изгнали из города только излишние художества, которые бедных отводят от земледелия, единственного способа к удовлетворению прямых нужд человеческих, а богатых вовлекают в роскошь и негу с растлением нравов, но мы не тронули ни изящных художеств, ни людей с истинными к ним дарованиями. От того Идоменей теперь гораздо могущественнее, чем прежде был со всем своим великолепием. Под блеском тогда таились бедность и слабость, предтечи скорого разрушения царства. Теперь у него народ возрастает в числе и, несмотря на то, не знает нужды, а привыкши к труду, к недостаткам, к презрению смерти, с любовью к благотворным законам, он всегда готов обнажить меч на защиту земли, возделанной в поте лица. Область, клонящаяся, как ты думаешь, к падению, скоро будет красой Гесперии. В народоправлении две пагубные и почти неизлечимые болезни – злоупотребление власти и роскошь, зараза для нравов. Все может тот, кто считает законом во всем свою волю и страстям не знает границы. Но он подрывает истинные основания власти. Без правил, обдуманных и постоянных, он внемлет только внушениям лести: за то и окружен не подданными верными, а рабами, которых число ежедневно уменьшается. Кто скажет ему истину? Кто остановит поток в его бурном стремлении? Все падает к его ногам, а мудрые уходят и втайне, в безвестности стенают. Только внезапное и сильное потрясение может обратить его в естественные пределы. Но удар, благовременно еще спасительный, нередко бывает роковым безвозвратно ударом. Ничто так не близко к падению, как власть, выступившая из черты всех уставов. Она подобна луку, слишком крепко натянутому: тетива, не спущенная в меру, рано или поздно вдруг перервется. Кто же дерзнет привести ее в меру? Такой обольстительной властью Идоменей отравлен был в сердце и заплатил за то царским венцом, но не пришел в разум истины. Богам надлежало послать к нему нас, чтобы показать ему всю глубину заблуждения, и то еще чудеса были нужны, чтобы открыть ему глаза. Роскошь – другое, почти неисцелимое зло. Она заражает весь народ своим ядом. Послушаешь: роскошь питает бедных от избытка богатых, как будто человек недостаточный не может снискать себе продовольствия сельским трудом с пользой для себя и без участия в разврате богатых утонченными изобретениями неги и сластолюбия. Весь народ привыкает считать излишние вещи предметами первой потребности, каждый день новая надобность, нельзя, наконец, обойтись без того, что лет за тридцать было еще совсем неизвестно. Такая роскошь слывет изящным вкусом, совершенством в художествах, народной образованностью; порок, рождающий множество других зол, превозносится как добродетель и между тем разливает отраву от царя до последнего подданного. Ближние сродники царевы хотят равняться с царем в великолепии, с ними вельможи, с вельможами люди среднего, с этими – низшего состояния, ибо кто сам себе судья неподкупный? Никто не живет по состоянию: тот из тщеславия вместо заслуг выставляет богатство, другой от стыда скрывает свою бедность под позолотой. Если еще и слышится голос мудрого, осуждающий столь гибельное неустройство, то и мудрый уже не решится показать собой первого примера наперекор общему образу жизни. Все царство между тем разоряется, все состояния истаивают. Страсть к приобретению, исчезающему в ненужном и бесполезном иждивении, заражает сердца самые чистые и непорочные. Единственная у всех и каждого цель – обогатиться. Скудость вменяется в бесчестие. Будь учен, с дарованиями, будь добродетелен, просвещай юношество, греми победами, спасай отечество, жертвуй всем своим и собой для общего блага – все ты в презрении, когда роскошь не дает твоим дарованиям своего волшебного блеска. Хочет слыть и тот богачом, у кого нет верного насущного хлеба, расточает как бы из полной сокровищницы, в долг живет чуждым, обманывает, пускается на всякую хитрость, на всякую подлость, лишь бы дойти до своей цели. Кто же придет на помощь в такой общей болезни? Надобно переменить вкус и привычки целого народа, дать ему новые законы. Кто решится на исполинское предприятие? Такой подвиг предоставлен царю просвещенному, который один может примером собственной умеренности посрамить расточительную пышность и отдать справедливость благоразумию, оправдать бережливую, честную скромность». Внимая словам мудрого старца, Телемак был подобен человеку, от глубокого сна пробудившемуся, чувствовал всю истину его речей, и они печатлелись в его сердце; так искусный ваятель, вызывая на свет из мрамора лик по своей мысли, дает ему жизнь, силу и чувство. Он повторял сам себе слышанное, долго осматривал в городе все перемены и, наконец, сказал Ментору: – Идоменей под твоим руководством стал мудростью выше всех венценосцев: не узнаю ни царя, ни народа. Дела твои здесь превосходят все наши победы. Успех на войне много зависит от силы, от случая. Славой в битвах мы должны делиться с воинами. Но здесь все плод разума. Ты должен был один совершить весь подвиг в исправлении царя и народа. Успехи в войне всегда гибельны и ознаменованы кровью: здесь все дело небесной мудрости, все кротко и чисто, все дышит любовью, все носит печать сверхъестественной власти. Хочет ли кто славы? Зачем не ищет ее в благотворении роду человеческому? О сколь ложное понятие о славе имеет тот, кто надеется снискать мечом и огнем истинную славу! Ментор с лицом светлым радовался, что Телемак мыслил так здраво о победах и завоеваниях в таких летах, когда еще свойственно ослепляться заслуженной славой. Потом он говорил: – Все, что ты здесь видишь, действительно хорошо и похвально, но все могло бы быть еще лучше. Идоменей владеет своими страстями и старается править царством правосудно, но нередко еще претыкается – несчастная дань, которую он платит прежнему своему заблуждение. Когда человек отложится от зла, оно долго еще по пятам его ходит. Остаются в нем худые привычки, расслабленное сердце, заблуждения, вместе с ним состарившиеся, непреодолимые почти предрассудки. Счастлив тот, кто никогда не совращался с правого пути! Он может делать добро совершеннее. О Телемак! Боги взыщут с тебя более, чем с Идоменея: ты знаешь истину с юности и не был предан всем очарованиям счастья. Идоменей – царь просвещенный и мудрый, но, слишком входя в мелочи, не довольно объемлет главные предметы правления, так, чтобы составить обдуманное предначертание. Искусство главы царства не в том состоит, чтобы делать все своими руками, и грубое только тщеславие может надеяться дойти до такой точности или успеть других в том уверить. Главный долг государя – выбор и руководство подвластных. Не его дело мелкие занятия – это обязанность подчиненных. Довольно для него общего отчета о всех подробностях управления, и столько сведений, сколько нужно для основательного суждения о всем по отчетам. Выбор и употребление людей по способностям есть уже превосходное управление. Величайшее и совершеннейшее искусство состоит в направлении к одной цели тех, кому власть вверяется. Тут предлежит испытание, надзор неусыпный, одного надобно исправлять и воздерживать, другой требует ободрения, одного надобно смирить, другого возвысить, тому дать иное назначение, всех содержать в безмолвной покорности. Желание входить во все самому показывает недоверие и страсть к мелочам, которая убивает и время, и свободу ума, необходимую для важных предметов. Великие предприятия требуют свободного и спокойного духа, думы глубокой и вольной, не стесненной неизбежными в производстве дел затруднениями. Ум, изнуренный тягостным, хотя и мелким трудом, подобен отстою вина на дне сосуда без всякой уже крепости и приятного вкуса. Кто управляет так, что все проходит через его руки, для того предел всех мыслей есть настоящее, он не объемлет отдаленного будущего, текущий труд поглощает все его внимание, и единственное его занятие представляется ему в преувеличенном виде, стесняет его разум. Тот только может здраво судить о делах, кто вместе их сравнивает, располагая по порядку, в некоторой связи и соразмерности. Кто в управлении не наблюдает этого правила, того можно сравнить с музыкантом, который наберет, набросает множество приятных звуков, но не мыслит о том, чтобы слить их воедино составить из них согласное целое, тронуть сердце умным соединением звуков. Можно также сравнить его с зодчим, который, собрав множество огромных столбов, искусно обтесанных камней, думает, что тем и совершил свое дело, не заботясь о том, чтобы каждая вещь и каждое украшение в здании были поставлены в порядке, в меру, у места. Отделал он обширную комнату для угощения и не вспомнил, что нужна к ней приличная лестница, выстроил дом – и не подумал ни о дворе, ни об удобном подъезде. Таким образом, все его здание – не что иное, как сбор великолепных частей, одна другой не соответствующих, – позорный, а не славный для него памятник, показывающий ум недальний, посредственный и неспособность художника обнять мыслью и расположить все принадлежности здания. Человек, рожденный с ограниченным дарованием, может действовать только под руководством. Верь мне, любезный Телемак, что управление государством требует согласия так же, как музыка, и правильных соразмерностей так же, как зодчество! Станем продолжать сравнение: увидим еще более, как посредственны люди, страстные к мелочам в управлении. Тот остается только певцом, кто поет, хотя и превосходно, одно ему данное место в многосложном сочинении: хором управляет ум с даром высшим. Равным образом, кто отделывает столбы или возводит одну сторону здания, тот только каменщик. Зодчий тот, кто составляет чертеж всему зданию, у кого все оно в мысли во всем пространстве и мере. Так и в государственном управлении. Не тот управляет, кто много пишет, суетится, вечно за делом, подчиненный делопроизводитель. Ум высший, держащий бразды правления, приводит все в движение, в действие, внешне сам неподвижный. Он-то мыслит, изобретает, проникает в будущее, возвращается к прошедшему, соображает, распоряжается, готовит все заблаговременно, собирается заранее с силами, чтобы, подобно пловцу в борьбе с волнами быстрой реки, твердо противостать превратному счастью, и не задремлет, чтобы ничего не отдать на волю случая. Думаешь ли ты, Телемак, что великий живописец работает без отдыха, торопится окончить начатые картины с ранней зари до позднего вечера? Нет! Всякое принуждение, всякой труд срочный и рабский погасили бы огонь его воображения, он не трудился бы тогда по вдохновению, у него не может быть назначенного часа для работы, все у него изливается порывами по возбуждению чувства, по движению духа. Думаешь ли ты, что он теряет время в приготовлении кистей, в растирании красок? Нет! Он не сходит к ученическому занятию, а предоставляет себе высшее занятие – мыслить и смелой кистью картинам давать благородство, жизнь, чувство. В нем воскресают все мысли, все чувства героев, которых он пишет, он живет в их веке, их воздухом дышит, с ними в походах и битвах, с ними делит горе и счастье, но и в восторге он строг и разборчив, все у него истинно, правильно и соразмерно. Думаешь ли ты, что государю, чтобы быть великим, нужно иметь менее возвышения в духе, силы в мыслях, чем великому живописцу? Царю потому предлежит главное занятие – мыслить, обдумывать предприятия и избирать людей, способных к совершению их под его руководством. – Все, тобой сказанное, я понимаю, – отвечал Телемак Ментору, – но государь, если не будет сам входить во все подробности, легко может подвергаться обману. – Ты сам обманываешься, – сказал ему Ментор. – Общие основные сведения, общий взгляд на состав управления ограждают от обмана. Кому основания и порядок дел неизвестны, кто притом лишен дара различать умы, тот впотьмах ходит ощупью, и только счастливый случай может спасти его от обмана; он сам не знает, чего ищет, цели в виду не имеет, все искусство его состоит в недоверчивости, и подозрение его падает более на честных людей правдолюбивых, чем на уклончивых клевретов-ласкателей. Кому, напротив того, известны основания государственного управления и кто знает людей, тот вместе знает и то, чего и как должно искать в них, видит, по крайней мере, в общем обзоре, способны ли они к тому, во что употребляются, понимают ли его мысли, разделяют ли его намерения, идут ли с ним одним путем и к той же цели. Ум его, не обремененный тягостными подробностями, объемля ход предприятий, может свободно судить об успехе. Если он и подвергается обману, то не в главных вопросах правления. Далек он от мелкой зависти, сродной низкой душе, уму ограниченному, знает, что обманы в обширных делах неизбежны: во всех делах одни и те же орудия – люди, столь часто лукавые. Нерешимость, последствие недоверчивости, вреднее мелких обманов. Счастлив тот, кто бывает обманут только в малых вещах, когда важные дела идут успешно: цель, на которую должно обращаться все внимание великого человека. Обман открывшийся надобно строго наказывать. Но кто не хочет быть в сети, тот наперед должен во всем отделять долю на жертву обману. Художник видит у себя все своим глазом и все может делать собственными руками. Царь в обширном государстве не может всего сам ни делать, ни видеть. Ему предлежит только то, чего никто другой не может исполнить. И видеть равным образом он должен только то, что относится к разрешению важнейших вопросов государственных. Наконец, Ментор сказал Телемаку: – Боги к тебе милостивы, под кровом их твое царствование будет исполнено мудрости. Все, здесь тобой видимое, совершилось не столько для славы Идоменеевой, сколько для наставления тебя поучительным примером. Все мудрые в Саленте установления – тень только того, что ты некогда устроишь в Итаке, если добродетелью оправдаешь высокое свое предназначение. Но пора нам подумать об отъезде: корабль готов для нас в гавани. Тогда Телемак открыл Ментору, но не без замешательства, сердце и чувство, по которому прискорбно ему было расстаться с Салентом. «Ты, конечно, не одобришь меня за то, – говорил он ему, – что я везде даю легко и скоро волю сердцу в любви, но я приготовил бы себе в том же сердце немолчный упрек, если бы скрыл от тебя свою любовь к Антиопе, дочери Идоменеевой. Любовь моя к ней – не такая слепая страсть, какой сгорал я на острове Калипсо. Я знаю всю глубину раны от страсти своей к Эвхарисе, и теперь еще не могу без волнения в душе произнести ее имени; ни разлука, ни время не изгладили ее из моей памяти, и несчастный опыт научил меня не верить самому себе. К Антиопе во мне совсем иное чувство, не страстная любовь, а привязанность, уважение, уверенность, что с ней был бы я счастлив. Если боги возвратят мне отца и он предоставит выбор жены мне на волю, женой моей будет только Антиопа. Пленяют меня в ней нрав молчаливый, скромность, уединение, непрестанное занятие, искусство в шитье по узорам и в тканях, умное управление домом отцовским по кончине матери, презрение роскошных нарядов, забвение, едва ли даже не совершенное неведение своей красоты. Велит ли отец ей плясать с юными критянками по звуку свирелей – она тогда, как Венера, окруженная приятностями, светлая радостью. Возьмет ли он ее с собой на ловлю – Диана между нимфами не превзойдет ее величественным видом и искусством пускать стрелы из лука. Все от нее в восхищении, она одна того не знает. Входит ли она в храм с корзиной на голове, полной посвященных богам приношений – подумаешь, не сама ли она божество, чтимое в храме? Мы сами видели, с каким страхом и благоговением она приступала к алтарю с жертвой умилостивления, когда надлежало или укротить гнев богов, или омыть преступление, или отвратить несчастное предзнаменование. Увидишь ли, наконец, ее между женами и девами с золотой в руке иглой – подумаешь, не сама ли Минерва, приняв на себя образ человеческий, учит людей рукодельям? Пример в труде подругам, она заставляет их волшебным своим голосом, песнями во славу богов забывать скуку работы. Шитью ее по тканям уступит самая искусная живопись. Счастлив тот, кому она отдаст руку и сердце! Одного он должен бояться – лишиться и пережить ее. Я готов тотчас оставить Салент: боги тому свидетели. Пока жив, не перестану любить Антиопу, но возвращения моего в Итаку она не остановит ни на одно мгновение. Если другому суждено быть ее мужем, пройдет тогда вся моя жизнь в кручине и горести. Но я оставлю ее, невзирая и на уверенность, что она не моя, как только я с ней расстанусь. Не скажу я ни слова ни ей, ни отцу о любви, могу вверить только тебе эту тайну, пока Улисс, возвратясь на престол свой, не изъявит мне на то согласия. Ты видишь, любезный Ментор, как отлична настоящая моя привязанность от прежней слепой страсти к Эвхарисе». – Я согласен с тобой в этой разности, любезный Телемак! – отвечал ему Ментор. – Антиопа соединяет в себе с умом простоту нрава и кротость, руки ее не презирают работы, она все предусматривает, на все обращает внимание, умеет молчать, всем распоряжается с рассудком, спокойно, всегда за делом, и без всякой тревожной заботы все делает вовремя. Порядок в доме родительском – ее слава, лучшее всех ее прелестей украшение. Все на ее попечении, она обязана взыскивать, сокращать иждивение; женщины обыкновенно за то ненавидимы, она всеми любима оттого, что в ней нет, как в других, ни пристрастия, ни упрямства, ни легкомыслия, ни причудливого своенравия. Все отгадывают по одним взглядам ее мысли, и каждый боится навлечь на себя ее неудовольствие. Все ее приказания точны и ясны, от каждого она требует только того, что по силам, самые выговоры ее исполнены благости и ободрения. В ней находит покой сердце отца ее, как путник, изнуренный от солнечного зноя, покоится на мягкой траве в прохладной тени. Ты прав, Телемак! Антиопа – редкое, бесценное сокровище. Ум ее не ищет ложно блестящих украшений, воображение, живое и пылкое, никогда не выходит из границ скромности, она говорит только тогда, когда нужно и должно, и каждый раз, как откроет уста, пленительное убеждение льется из них с приятством невинности. При первом звуке слов ее все умолкают и тогда она, приметив общее внимание, с краской стыда на лице старается замять разговоры, беседы ее и мы почти не слыхали. Помнишь ли ты, как однажды она была призвана к Идоменею? Пришла с потупленным взором, с длинным с чела покрывалом. Царь хотел тогда строго наказать одного из служителей. Она старалась смягчить его сердце, сперва разделила его огорчение, мало-помалу затем успокоила его, сказала все, что могла, к извинению несчастного, и, не показывая царю его запальчивости, внушила ему чувства справедливости и сострадания. Не с большей кротостью Фетида, лелея старого Нерея, смиряет разъяренные волны. Как теперь она владеет лирой, когда играет на ней нежные песни, так некогда будет владеть сердцем мужа, не присваивая себе никакой власти, не гордясь красотой. Одним словом, Телемак, любовь твоя к ней справедлива, боги предназначают тебе Антиопу, ты любишь без ослепления. Остается тебе ожидать, пока можешь получить ее руку через Улисса. Я рад, что ты не открылся ей в привязанности. Если бы ты пошел кривыми путями, она отвергла бы твое предложение и потеряла бы все к тебе уважение. Сама она никогда никому не даст слова, пойдет за того, кого отец изберет, но никогда не пойдет за человека, в котором нет страха божия и кто не соблюдает приличия. Примечаешь ли ты, что она, со времени возвращения твоего, еще реже показывается, глаз не поднимет. Ей известны все твои успехи на войне, и род твой, и все твои странствования, и все то, чем боги одарили тебя: от того самого такая в ней скромность. Возвратимся в Итаку, любезный Телемак. Остается мне последний труд – привести тебя к отцу и найти тебе жену, достойную золотого века. Будь она пастушкой в холодной Алгиде, а не дочерью царя салентского – все ты будешь стократно ею счастлив. Книга двадцать третья Идоменей всеми средствами старается удержать Телемака в Саленте. Телемак на охоте спасает жизнь Антиопе, побеждает чувства своего сердца, отправляется в отечество. Идоменей, боясь и подумать о разлуке с Ментором и Телемаком, отдалял ее под разными видами: говорил Ментору, что не мог без него решить спора между Диафаном, жрецом Юпитера-хранителя, и Гелиодором, жрецом Аполлоновым, о предсказаниях по полету птиц и по внутренностям приносимых в жертву животных. – Нет нужды тебе мешаться в дела духовные, – отвечал ему Ментор. – Предоставь разрешение этих вопросов этрурянам. У них в руках предания древнейших прорицалищ, они известны вдохновением, даром изъяснять волю богов. Со своей стороны старайся только подавлять такие распри в самом начале. Не показывай ни пристрастия, ни предубеждения, ограничивайся утверждением сделанных постановлений. Царь обязан покоряться уставам веры и никогда не должен дозволять себе никакой в них перемены. Вера от богов, она выше царя. Царь, мешаясь в дела веры, стеснит ее вместо покровительства. Если он примет на себя звание судьи в духовных делах, то по могуществу его, с одной, а по слабости прочих, с другой стороны, все может подвергнуться опасности изменений по его воле. Оставь друзьям богов полную свободу в разрешении подобных вопросов и ограничивайся укрощением непослушных произнесенному ими суду. Потом он объяснял Ментору затруднительное свое положение от большого числа тяжб между частными лицами, требовавшими скорого разрешения. – Разрешай случаи новые, – отвечал ему Ментор, – где речь идет о правилах общих или о пояснении законов, но никогда не принимай на себя суда в частных делах: не отобьешься от них, будешь судьей один во всем царстве, подвластные судьи тогда бесполезны, задавлен будешь частными распрями, они отвлекут тебя от важных предметов и, невзирая на то, сил у тебя не достанет на разбор всех мелких споров. Опасайся впасть в такую запутанность. Отсылай дела между частными лицами в суды, для того учрежденные, а сам делай то, в чем заменить тебя никто не может, исполнишь тогда истинные царские обязанности. – Брачные союзы также приводят меня в затруднение, – продолжал Идоменей. – Сыновья знатных отцов, бывшие со мной в походах, потеряв на службе все достояние, взамен утраченного хотели бы жениться на богатых невестах. Я мог бы одним словом доставить им возмездие. – Это действительно стоило бы тебе одного слова, – отвечал Ментор, – но как дорого стоило бы тебе одно это слово! Захочешь ли ты отнять у отцов, у матерей свободу и утешение избирать дочерям мужей, а себе в лице их наследников? Всякое семейство тогда было бы в рабском стеснении, пала бы на тебя вся ответственность за семейные несчастья. И без этой горести довольно скорбей в супружестве. Надобны награды за верную службу? Есть на то ненаселенные земли, достоинства, почести, соразмерные заслугам и званию каждого. Нужно более? Употребляй на то остатки своих собственных доходов, но не плати своих долгов богатыми невестами против воли родителей. Идоменей перешел к другому предмету. – Сибариты, – говорил он, – жалуются, будто мы захватили их землю и отдали ее в виде степи призванным нами сюда чужеземцам. Уступить ли мне этому племени? Притязаниям конца не будет. – Равно было бы несправедливо верить сибаритам ли или тебе в собственном деле, – сказал Ментор. – Кому же верить? – возразил Идоменей. – Ни той, ни другой стороне, – отвечал Ментор, – а надлежит обратиться к посредничеству соседнего народа, к обеим сторонам беспристрастного. Таковы синонтинцы: они не могут иметь видов, противных вашим выгодам. – Но неужели я должен отдать себя на суд посредника? – говорил Идоменей. – Я царь, царю ли покоряться суду чужеземцев даже о пространстве своих владений? – По столь твердому голосу надлежит полагать, что ты считаешь право свое верным. Но и сибариты не отступают от своих требований, утверждая также свое право. Такое несогласие мнений может быть разрешено одним из двух способов: избранным взаимно посредником или оружием, тут нет середины. Представь себе общество без суда и расправы, где каждое семейство было бы властно решать споры с соседями наглым самоуправством: ты пожалел бы о бедствии такого народа и с содроганием смотрел бы на смуты, раздор, вражду между семействами. С меньшим ли ужасом боги взирали бы на род человеческий, если бы каждый народ, – семейство великого общества, – считал себя вправе разрешать насилием споры с соседними народами? Частный человек может спокойно владеть своим полем, достоянием предков, под кровом законов и власти, но был бы строго наказан как нарушитель благоустройства, если бы захотел, в случае распри с соседом, ограждать свою собственность вооруженной рукой. Думаешь ли ты, что царь властен защищать свое право тотчас с мечом в руке без всех мер убеждения и кротости? Для царей, между которыми речь идет о государствах, справедливость не должна ли быть еще священнее, чем для семейств, между которыми споры о нивах? Тот несправедлив, похититель, кто завладеет чужим участком земли, а тот прав и герой, кто присвоит себе целую область? Если предубеждение, обман, ослепление нередки в частных распрях, то как должно бояться обмана и ослепления в важных делах государственных? Можно ли полагаться там на свой собственный суд, где столько причин не доверять себе? Считаться со своей собственной прозорливостью в таких случаях, где нередко погрешность одного влечет за собой пагубные надолго последствия? Плодами пристрастия в притязаниях бывали истощение царств, голод, кровопролитие, опустошение, растление нравов – горькая чаша, которую иногда отдаленнейшие потомки еще допивали. Царь, всегда окруженный льстецами, не должен лив таких случаях еще более опасаться льстивых и ложных внушений? Но, отдав предмет возникшего спора на суд посредника, огласив тогда же все основания своего права, он покажет тем любовь к справедливости, умеренность, добрую веру. Приговор посредника не предполагает слепой покорности, место ее заступает личное к нему уважение. Он не произносит суда самовластного, но убеждает, и по советам его не та, так другая сторона жертвует частью выгод ради покоя и мира Когда же война возгорится, невзирая на все попечения царя о сохранении мира, то он будет иметь на своей стороне, по крайней мере, свидетельство совести, утешение от соседей, а боги – его поборники. Царь, убежденный рассуждением мудрого старца, согласился на посредничество синонтинцев. После всех безуспешных опытов удержать своих друзей в Саленте Идоменей решился прибегнуть к иному сильнейшему средству. Любовь сына Улиссова к его дочери не была для него тайной, он надеялся обезоружить его этой страстью и для того неоднократно заставлял Антиопу петь на торжественных празднествах. Она повиновалась, но с робкой скромностью, с таким прискорбием, что нельзя было не видеть страдания сердца ее, он даже уговаривал ее воспеть победу над Адрастом и дониянами, но она никак не могла решиться петь хвалу Телемаку, со смиренным почтением извинялась перед отцом, и он не принуждал ее. Голос ее, сладкий и трогательный, входил в душу сына Улиссова, завораживал его. Идоменей не спускал с него глаз и тешился его замешательством. Но Телемак не показывал и вида, что проникал в его мысли. Сердце его в таких случаях невольно принимало сильные впечатления, но разум в нем владел чувством. Он был уже не тот Телемак, которого прежде мучительная страсть держала в плену на острове у Калипсо – пение Антиопы слушал он с глубоким молчанием, но, как только она переставала петь, тотчас заводил речь о посторонних предметах. В этом намерении также не видя успеха, Идоменей решился назначить большую звериную ловлю, как говорил, в удовольствие дочери. Антиопа не хотела принимать в ней участия, плакала, но должна была исполнить безусловную волю родительскую. Она является на гордом коне, бурном, как кони Касторовы перед сражением, но тут послушном ее мановению. За ней скачут юные девы, между которыми она – Диана в лесу между нимфами. Идоменей не отводит от нее взоров, счастливый отец, забывает все свои прежние несчастья. Телемак глазами везде с ней, пленяется ее скромностью еще более, нежели искусством и приятностью. Псы гнались за огромным вепрем, свирепым, как вепрь калидонский. Длинная щетина на нем торчала, как стрелы, очи, налившись кровью, светились, издалека слышан был шум от него, словно шум ветра, когда Эол под конец бури зовет его в свою пещеру. Долгими, как серп кривыми зубами он резал деревья при корнях. Псы, сколько их на него ни бросалось, легли растерзанные. Самые смелые ловчие гоняли его, но боялись настичь. Антиопа бесстрашно, легко, как ветер, помчалась прямо на вепря, приложила стрелу к тетиве, стрела вонзилась в него выше ноги. Брызнула кровь из раны лютого зверя, закипев свирепством, он ринулся на Антиопу. Конь ее, гордый и бурный, захрапел и отпрянул. Вепрь на него устремился – громада катилась, подобная той, которой разбиваются осажденные стены. Конь зашатался и грянулся оземь, упала с ним Антиопа. Вблизи уже от себя она видела роковой клык разъяренного вепря, но Телемак, готовый для нее на всякую жертву, быстрый как молния, сошел уже с лошади, стал между упавшим конем и вепрем, жаждущим крови, и сильным взмахом руки погрузил длинное свое копье почти все в его ребра. Зверь повалился. Телемак тотчас отсек ему голову, все еще страшную, и поднес Антиопе. Она закраснелась, взглянула на отца и старалась по глазам разгадать его мысли. Идоменей как прежде обмер от страха, видя дочь в явной опасности, так теперь не помнил себя от удовольствия и дал ей знак, чтобы приняла дар Телемака. Взяв из рук его голову вепря, она сказала ему: «Я получаю от тебя с благодарностью иной, гораздо лучший дар, – жизнь, которой тебя обязана», – и боясь, не слишком ли много сказала в немногих словах, потупила взор. Телемак, видя ее замешательство, отвечал кратко: «Счастлив сын Улиссов, что спас столь драгоценную жизнь, но он был бы стократно счастливее, если бы мог провести свою жизнь неразлучно с тобой». Не отвечая ни слова, она отошла от него к своим подругам и села на лошадь. Идоменей тогда же готов был отдать ее руку Телемаку, но надеялся еще более воспламенить в нем страсть неизвестностью, даже думал, что желание увериться в успехе своего намерения заставит его пробыть еще долго в Саленте. Так он мыслил, но боги играют советами смертных. То, что должно было удержать Телемака, то самое заставляло его спешить удалиться. Рождавшееся в сердце его чувство рождало в нем справедливое к самому себе недоверие. Ментор старался всеми средствами возбудить в нем желание возвратиться в Итаку, а Идоменея просил отпустить их в отечество. Корабль стоял совсем снаряженный. Ментор, возводя Телемака от славы к славе и располагая всеми часами его жизни, оставался с ним в каждом месте столько времени, сколько где было нужно для искушения твердости его в добродетели новыми опытами. Он заботился приготовить корабль тотчас по возвращении Телемака. Идоменей смотрел с прискорбием на эти приготовления. Когда же увидел, что время разлуки с друзьями, столь полезными его сотрудниками, было уже недалеко, то предался убийственной печали и неутешной грусти, затворялся в уединеннейших местах своего дома и там с глубокими воздыханиями изливал в слезах сокрушенное сердце, забывая даже пищу. Мрачные думы его не засыпали, он сохнул и таял от скорби, подобно великому дереву. Далеко вокруг себя оно бросает еще тень по земле от пышных ветвей. Но червь уже подъел жилы корня, пресек все пути жизненной силе, и дерево, которого ствол непоколебимо стоял против бури, которого ростом из недр своих земля любовалась, которое всегда чтила секира, вянет от незримой болезни, желтеет, и лист, богатое убранство его, валится на землю. Остается от роскошного дерева пень с корой рассевшейся и ветви засохшие. Таков был Идоменей в глубокой горести. Телемак с растроганным сердцем не смел начать с ним разговора, боялся дня разлуки, старался отдалить ее под разными видами, рад был еще долго пробыть в нерешимости. Но Ментор сказал ему: – Приятно мне видеть в тебе такую перемену. Ты родился с сердцем жестким и гордым, в тебе чувство было только к личным своим выгодам и удовольствиям. Наконец ты стал человеком и, наученный горестью, начинаешь делить горе с другими. Без сострадания доблесть и дар к управлению теряют лучшее свое достоинство. Но должно знать меру и в сострадании, не дозволяя себе малодушия в дружбе. Я охотно избавил бы тебя от неприятной беседы с Идоменеем, согласил бы его отпустить нас в Итаку, но не хочу, чтобы робкий стыд и застенчивость владели твоим сердцем. Надобно тебе приучаться соединять с нежной и чувствительной дружбой твердость и мужество. Не должно огорчать людей без нужды, но если это неизбежно, то надлежит разделять с ними скорби и смягчать неотвратимые удары. – По тому самому я и желал бы, – сказал ему Телемак, – чтобы Идоменей узнал от тебя, а не от меня о близкой с нами разлуке. – Любезный мой Телемак! – отвечал Ментор. – Ты обманываешься. Ты, как все царские дети, воспитанные в блеске величия, хочешь, чтобы все шло по твоим мыслям, вся природа была бы послушна твоей воле, а сам не имеешь столько силы в душе, чтобы лицом к лицу воспротивиться своим приближенным, не потому, чтобы много заботился о людях или боялся огорчить их по добродушию, но потому, что тебе покойнее не видеть около себя лиц печальных и недовольных. Вы глухи к страданиям и бедствиям, лишь бы ничего того не было у вас перед глазами. Дойдет вопль до вашего слуха, вы считаете всякую жалобу скучной, дерзкой и неуместной. Хочет кто вам нравиться, не переставай он твердить, что все процветает и благоденствует. В прохладах забав и роскоши, вы не хотите ничего ни видеть, ни слышать, что могло бы прервать ваши удовольствия. Надобно сказать неприятную правду, отвергнуть несправедливое искание – такое поручение вы всегда возлагаете на другого, сами решаются скорее осыпать недостойного милостями наперекор собственному сердцу и правосудию, чем изъяснить ему с кроткой твердостью несообразность его притязаний, скорее будете сквозь пальцы смотреть на расстройство в самых важных делах, чем победите свою слабость и перестанете действовать против совета наперсников. И как все рвутся воспользоваться таким же малодушием, каждый по своим видам! Тот слезными молениями, другой докучливой настойчивостью, оба равно утомляют и тем ли, другим ли путем доходят до своей цели. Иной не щадит ни лести, ни похвал, чтобы только найти дорогу к сердцу, и, когда успеет вкрасться в доверенность и получить при царе место и силу, ведет его, куда хочет, ярем на него налагает, – и тот стонет, желает сложить с себя иго, но остается под ним уже до гроба, старается показать, что он не под властью, но всегда покорен внушениям, не может и быть без того, подобно гибкой лозе, бессильной держаться собственной крепостью и вьющейся около дерева. Не потерплю я, Телемак, чтобы ты впал в такую слабость: она делает человека неспособным к правлению. Ты не смеешь сказать слова Идоменею, так ты чувствителен! А не успеешь выйти за стены Салента, как уже будешь равнодушен к его скорбям. Не горесть его сокрушает тебя, присутствие его приводит тебя в замешательство. Ты сам должен объясниться с Идоменеем. Учись быть чувствительным, но и твердым, изобрази ему все свое сетование, но покажи решительным голосом необходимость разлуки. Телемак не смел ни Ментору воспрекословить, ни явиться к Идоменею, стыдился своего малодушия, но не имел силы преодолеть его, то останавливался, то, ступив шаг, возвращался с объяснением Ментору новых препятствий к отъезду. Но один взгляд мудрого старца заграждал ему уста, рассеивал все препятствия. – Ты ли тот победитель дониян, – с улыбкой он говорил ему, – тот избавитель Гесперии, сын Улиссов, которому предназначено быть после него прорицалищем Греции? Боишься сказать Идоменею, что нельзя тебе далее отлагать возвращения в отечество, к родителю? Несчастна Итака, если некогда царь ее, от застенчивости малодушный, станет жертвовать государственными выгодами своим слабостям в маловажных предметах! Смотри, Телемак, какое различие между храбростью в битвах и мужеством в поведении. Бесстрашный против меча Адрастова, ты боишься печали Идоменеевой. Такая слабость опозорила не одного из государей, знаменитых громкими подвигами. Герои на поле брани, в случаях обыкновенных, где другие непоколебимы, они малы душой. Убежденный истиной, тронутый упреком, не внемля уже сердцу, он пошел к Идоменею и приблизился к тому месту, где царь сидел с поникшими глазами, унылый и мрачный от горести. Оба смутились. Телемак страшился встретиться взором с Идоменеем. Но и безмолвные, они друг друга поняли, оба равно боялись прервать молчание, оба вместе зарыдали. – К чему вся наша любовь к добродетели, – сказал наконец царь, стесненный сильным чувством печали, – показать мне мои слабости и потом бросить меня? Предстоят мне вновь те же ненастья. Никто пусть не говорит мне о добром правлении, я ни к чему не способен, люди мне в тягость. Куда ты хочешь идти от меня, Телемак! Отца напрасно ты ищешь, враги твои раздирают Итаку, возвратишься туда на верную гибель, мать твоя давно отдала руку не тому, так другому из твоих неприятелей. Останься со мной, ты будешь моим сыном, наследником, царем после меня, но и при жизни моей здесь все будет в полной твоей власти, я отдам тебе все с беспредельным доверием. Если ты бесчувствен ко всем моим предложениям, то оставь мне, по крайней мере, Ментора, последнюю мою надежду. Не ожесточи своего сердца, сжалься над несчастнейшим из смертных. Молчишь! Боги ко мне без милосердия: чувствую гнев их еще более, нежели на Крите, когда я пролил кровь сына. Голосом смущенным и робким Телемак отвечал ему: – Я не принадлежу себе. Судьба зовет меня в отечество. Ментор, исполненный мудрости, велит мне именем богов возвратиться на родину. Суди сам, что мне делать? Неужели отречься от отца, от матери и от отечества, которое должно быть мне еще дороже, милее родителей? Рожденный на царство, я не призван к жизни кроткой и тихой, не моя доля следовать склонности сердца. Область твоя богаче, могущественнее области отца моего, но я должен предпочесть твоему дару удел, назначенный мне богами. Я был бы счастлив одной Антиопой без всякой надежды получить с ней царство, но прежде всего надобно мне сделаться достойным руки ее исполнением обязанностей, а отцу моему предложить ей через тебя мою руку. Не сам ли ты обещал мне возвратить меня в Итаку? И не в той ли надежде я обнажал за тебя меч с союзниками против Адраста? Пора мне вспомнить о домашних своих бедствиях. Боги, вверив меня Ментору, даровали его сыну Улиссову, чтобы он под руководством его исполнил высшее свое предназначение. Нет у меня ни имения, ни убежища, ни отца, ни матери, ни верного, родного крова, остается при мне только добродетельный мудрый муж, но зато драгоценнейший дар великого бога. Суди сам, могу ли я согласиться на разлуку с таким человеком? Нет! Скорее умру. Лиши меня жизни: что мне в жизни? Но не отнимай у меня Ментора. Так говоря, Телемак с каждым словом показывал более твердости в голосе, робость в нем исчезла. Идоменей не знал, что отвечать, но не мог и согласиться с Телемаком, молчал и старался телодвижениями и взорами привести его в жалость: неожиданно завидел Ментора, тот подошел и сказал ему величественным голосом: – Не сокрушайся, мы уйдем, но не отойдет от тебя мудрость, председящая в совете богов, веруй только в промысл Юпитера, пославшего нас спасти твое царство, вывести тебя из заблуждения. Филоклес, возвращенный из заточения, будет служить тебе верно. Страх божий, рвение к добродетели, любовь к народу, сострадание к бедным никогда не умрут в его сердце. Внимай его советам, употребляй его с доверенностью. Величайшая от него услуга тебе будет состоять в искренности, с которой он открывал бы тебе все твои слабости, называя всякую вещь своим именем. Возвышеннейшее великодушие доброго царя является тогда, когда он ищет истинного друга, строгого судью его погрешностей. С таким мужественным сердцем и без нас ты будешь счастлив. Но если лесть, извиваясь змеей, проложит себе вновь дорогу к тебе в сердце и вселит в тебя подозрение к бескорыстным советам – погибнешь. Не предавайся праздно печали, мужайся, иди смело по пути добродетели. Филоклес знает все то, чем может облегчить твой труд, не употребляя во зло доверия. Я отвечаю за него. Боги даровали Филоклеса тебе, меня – Телемаку. Всякой из нас должен следовать своему званию с бодрственным духом. Бесполезно сокрушаться. Если бы представилась тебе когда-либо надобность в моем пособии, я приду к тебе, как только возвращу Телемака отцу и отечеству. И в чем я могу найти себе лучшую отраду? Не ищу я на земле ни богатства, ни власти: все мое желание – помогать ищущим добродетели и справедливости. Могу ли я забыть все твое ко мне доверие, всю твою дружбу? И тогда же Идоменей стал иным человеком. Все смолкло в его сердце, как по мановению Нептуна стихают разъяренные волны и грозные бури. Осталось в нем чувство печали, но спокойной и мирной, – тихое сетование и сожаление. Мужество, доверие, добродетель, упование на помощь свыше воскресли в его сердце. – Так не должно унывать и тогда, когда все мы теряем, – говорил он. – По крайней мере, в Итаке, где ты, любезный Ментор, соберешь плоды своей мудрости, вспомни об Идоменее. Не забудь, что Салент – дело рук твоих и что ты здесь оставляешь царя злополучного с надеждой на одного тебя. Прощай, достойный сын Улиссов! Не смею противиться воле богов, не удерживаю тебя. Великое сокровище боги даровали мне на малое время. Прощай и ты, Ментор, слава и украшение рода человеческого! Если только человек может творить дела, тобой содеянные, и если ты не божество, снисшедшее на землю в образе человеческом дать разум истины не ведущим и слабым. Соверши предназначенный богами путь с сыном Улиссовым, счастливым тобой более, нежели победой над общим врагом Гесперии. Идите и простите уже не жалобам моим, а воздыханиям. Будьте оба благополучны! Мне останется только воспоминание о вашем здесь пребывании. Я не знал всей цены вам, счастливые, светлые дни! Вы прошли быстро, как молния, и никогда уже не возвратитесь. Не видеть уже мне того, что я вижу. Ментор обнял Филоклеса, который, не говоря ни слова, облил его слезами. Телемак хотел взять Ментора за руку, но царь, став между ними, сам пошел к пристани, смотрел то на того, то на другого, подавлял воздыхания, начинал говорить, слова в устах замирали. Между тем стал слышан с берега крик мореходцев: поднимали паруса, ставили снасти, попутный ветер повеял. Ментор и Телемак со слезами простились с Идоменеем. Он долго прижимал их к сердцу, долго потом следовал за ними взорами. Книга двадцать четвертая Глубокая на море тишь. Телемак пристает к необитаемому острову. Там встречается с отцом, но не узнает его. Печаль его, когда он узнал от Ментора, что то был отец его. Жертвоприношение. Является ему Минерва. Последние наставления ее Телемаку. Корабль снялся с якоря, ветер заиграл парусами, берег бежал от моря, и кормчий опытным глазом уже завидел вдали горы левкатские, одетые мглой и снегом, и горы акрокеронские, столько веков поражаемые громом и все еще гордые, непоколебимые. Телемак, обратясь к Ментору, говорил: – Кажется, я теперь понимаю правила народоправления. Сначала, как ты изъяснял их, я, как во сне, что-то видел, мало-помалу они развились в моих мыслях, и теперь представляются ясно, подобно как все предметы, когда утренняя заря только еще занимается, лежат в тумане, как бы разбросанные, после выходят из сумрака, когда свет, рассыпав ночные тени, отделяет предмет от предмета и возвращает каждому свой цвет и свой образ. Вижу, что главный вопрос в народоправлении состоит в искусстве различать свойства умов, избирать их и употреблять по способностям. Но как узнавать людей? – Познание людей, – отвечал Ментор, – приобретается внимательным наблюдением: для того надобно сообщаться, иметь с людьми обращение. Царь должен быть доступен для подданных, беседовать с ними, советоваться, испытывать их, требовать от них отчета в мелких делах, чтобы видеть, способны ли они к званиям высшим. Каким образом ты сделался знатоком в лошадях? Много их видел и по суждению опытных людей замечал, в чем их доброта и в чем пороки. Точно так же говори часто о добрых и злых в людях свойствах с другими людьми, просвещенными и добродетельными, проведшими век свой в наблюдении сердца человеческого – и незаметно узнаешь, как сотворены люди и чего можно ожидать от них безнаказанно. Как ты научился отличать хороших от худых стихотворцев? Читал разные сочинения и рассуждал о них с людьми со вкусом, с духом поэзии. Чем приобрел ты познания в музыке? Таким же внимательным и разборчивым соображением. Можно ли надеяться хорошо управлять людьми, когда их не знаешь? И как может знать людей тот, кто не живет с ними? Жить с людьми значит не то, чтобы встречаться в обществах, где отборными и обдуманными словами говорят о погоде. Надобно беседовать с людьми уединенно, проникать в глубину их сердец, ловить их тайные думы, искушать и со всех сторон их испытывать, чтобы открыть их правила и побуждения. Но прежде всего, чтобы судить основательно о людях, надобно знать, к чему они призваны, надобно определить себе, в чем состоит истинное достоинство, чтобы найти и в толпе отличить людей достойных. Куда ни ступишь, везде только и речи, что о достоинстве и добродетели, но в чем достоинство и добродетель, редко кто знает. Для большей части немолчных проповедников добродетели она не что иное, как приятный звук, громкое имя. Надобно самому иметь твердые правила справедливости, разума и добродетели, чтобы узнавать людей умных и добродетельных. Надобно самому знать правила доброго, мудрого правления, чтобы отличать людей с такими правилами от других, с ложными умствованиями. Для измерения разных тел надобно иметь известную меру: так и в суждении. Надобно иметь постоянные здравые правила и на них уже основывать всякое суждение. Надлежит прежде всего знать истинное предназначение жизни человеческой и цель, в правлении народом предполагаемую. Главная и единственная цель состоит в том, чтобы никогда не желать власти и величия для самого себя. Такое честолюбивое желание стремилось бы только к удовлетворению гордости, между тем, как в бесконечных трудах правления должно забыть себя, жертвовать всем собой, чтобы народ сделать добрым и счастливым. Без того предашь все и себя воле случая будешь во всю жизнь ходить ощупью во мраке, подобно кораблю в открытом море без кормчего: нет на нем никого, кто наблюдал бы звезды, кто был бы знаком с берегами – потонет или разобьется об камни. Не зная, в чем состоит истинная добродетель, цари часто не знают и чего искать в людях. В прямой добродетели они находят что-то необразованное, слишком она взыскательна и непреклонна, пугает, оскорбляет: отходят от нее к лести. Тогда они ищут, но уже нигде не находят ни искренности, ни добродетели, недостойные истинной славы, они гоняются за обманчивым призраком славы мечтательной и скоро знакомятся с мыслью, что неложная добродетель известна на земле только по имени. Добрые знают злых, злые не знают добрых, не могут даже поверить, чтобы они были на свете. Такие цари ко всем равно недоверчивы, невидимые за недоступными стенами, снедаясь подозрениями, для всех они страшны, но и сами мучатся страхом, бегают от света, не смея показаться в истинном своем виде, стараются одеть все свои дела тайной, но для кого они тайна? Злое любопытство подданных везде проникнет и все разгадает. Они сами только ничего не знают. Клевреты их, алчные и ненасытные, с радостью видят, что все к ним пути заграждаются. Царь, недоступный для людей, недоступен и для истины. Все то, что могло бы еще открыть ему глаза, описывается ему черными красками, прочь отгоняется. Он проводит жизнь в каком-то диком и страшном величии, на каждом шагу боится обмана и на каждом шагу нещадно обманут – и по заслугам: обращаясь только с немногими и всегда с теми же лицами, он невольно принимает все их страсти и предрассудки, не помышляя, что даже у добрых есть свои слабости, предубеждения, делается наконец игралищем доносчиков, подлого, гнусного рода, который питается ядом, превратно толкует самые невинные действия, преувеличивает маловажные случаи, вымышляет зло небывалое, чтобы только вредить и губить, тешась недоверчивостью и позорной пытливостью царя слабого и подозрительного как орудием корыстных своих видов. Старайся, любезный Телемак, узнавать людей, наблюдай их свойства и склонности, расспрашивай одного о другом, испытывай их постепенно, но ни кому не вверяй себя слепо. Пользуйся опытом, когда обманешься в своих заключениях: будешь обманут, и не однажды, злые заслоняют себя непроницаемым покровом так, что не сегодня завтра завлекают добрых в свои сети. Не суди ни о ком по первому движению сердца ни в худую, ни в добрую сторону. Такие суждения всегда опасны, и здесь-то прошедшие твои погрешности послужат тебе полезным наставлением. В ком найдешь дарование и добродетель, употребляй того к делу с доверием. Честный человек любит доброе о себе мнение, для него уважение и доверие дороже сокровищ. Но не давай и честным людям неограниченной власти. Иной пребыл бы всегда на добром пути, но совратился оттого, что даны ему вдруг и власть и богатство. Кто столько мил богам, что находит в своем царстве двух или трех друзей – не льстецов, с истинной мудростью и постоянной благостью сердца, тот скоро найдет через них много других, им подобных, для низших званий. Доверием к благолюбивым царь узнает то, чего сам никогда не может видеть в своих подданных. – Но должно ли, как я часто слышал, – спросил Телемак, – употреблять к делам злых людей, когда они с дарованиями? – Иногда нужда того требует, – отвечал Ментор. – Положим, что ты уже находишь в силе хитрых и несправедливых людей в области, волнуемой раздорами. Они занимают важные звания, от которых нельзя вдруг их отставить, пользуются доверием сильных, которых нужно щадить, нужно щадить и самих их, опасных лицемеров, готовых все смутить и расстроить. Надобно поневоле употреблять их до времени, но не терять при том из вида необходимости удалять их исподволь. Никогда они не должны быть твоими наперсниками, читать тайны в твоем сердце, иначе употребят во зло доверие и твоими же тайнами свяжут тебе руки – оковами, которые труднее разорвать, чем железные цепи. Возлагай на них временные поручения, будь к ним благосклонен, владей их страстями так, чтобы они находили в собственных своих страстях побуждение быть тебе верными: единственное средство держать их в покорности. Но не вводи их в свои тайные советы. Имей всегда в готовности пищу для их самолюбия, но никогда не вверяй им ни сердца, ни главного управления. Когда государство спокойно, устроено, управляется людьми разумными, правдолюбивыми, верными, тогда злые, терпимые в службе по нужде, мало-помалу делаются излишними. Снисхождение к ним и тогда не должно изменяться: неблагодарность ни в каком случае не дозволена даже и против злодеев, но снисхождением надобно стараться прежде всего обращать их к добродетели. Надобно сносить в них недостатки, свойственные человечеству, но в то же время утверждать силу власти, предваряя тем зло, которому они открыли бы все пути без обуздания. Одним словом, и то уже худо, что злые употребляются орудиями в добрых делах: это зло нередко неизбежное, но должно стараться исподволь отстранять такие орудия. Государь мудрый, у которого одна цель – добро и справедливость, обойдется со временем без хитрых людей с корыстными видами: будет у него много честных людей с дарованиями. Но не довольно того, чтобы находить людей честных и с дарованиями, надобно пересоздать, образовать их на будущее время. – Тут-то и камень преткновения, – сказал Телемак. – Совсем нет, – отвечал Ментор, – пожелай только найти людей неукоризненных и с способностями, выведи их из толпы, из мрака безвестности: пример оживит всякого, в ком есть способности и чувство чести. Никто не пощадит для тебя труда. Многие зачахли в безвестности, а были бы людьми полезными, если бы соревнование и уверенность в успехе разбудили в них уснувшие дарования. Сколько раз нищета и невозможность выйти из толпы прямым путем добродетели заставляли людей пролагать себе к счастью кривые дороги! Определи награды и почести за разум и добродетель: люди образуются к служению сами собой. И сколько их ты образуешь, возводя по степеням от низшего к высшему званию? Усовершишь тем их способности, узнаешь на опыте всю силу ума и всю искренность их добродетели. Займут высшие звания люди, образованные с низших должностей у тебя под глазами, будет известна тебе вся их жизнь во всех ее переменах, будешь судить о них не по словам, а по деяниям. Так они беседовали, и между тем завидели корабль феакийский у небольшого острова, обложенного кругом страшными камнями. Той порой в воздух стихло, веял зефир – и тот притаился, море было ровно и гладко, как зеркало, корабль в сонной воде стоял неподвижно, и парус, опустившись, не шевелился, гребцы в истоме напрасно истощали последние силы: надобно было пристать к острову, невзирая на то, что он был голой скалой, а не землей обитаемой. Не в столь мертвую тишь нельзя было бы и подумать подойти безнаказанно к этому берегу. Феакияне и салентинцы с равным нетерпением ожидали попутного ветра. Телемак, перебираясь с камня на камень, пошел к феакиянам, и первого, кто ему встретился, спросил, не видел ли он Улисса, царя Итаки, в доме царя Алциноя? То был не феакиянин, а безвестный странник, с лицом величественным, но унылым и мрачным. В глубокой думе, казалось, он не слышал вопроса, отвечал, но не тотчас, Телемаку: – Ты не ошибся, Улисс был у царя Алциноя, у которого в доме гостеприимном живет страх к богу богов, но там уже нет его. Он отправился в Итаку, если судьба, преложив гнев на милость, дозволит ему наконец поклониться богам своих предков под родным кровом. Сказал – и, печальный, пошел в небольшую наверху скалы тенистую рощу, откуда вдали от всех, одинокий, он глядел на море и, казалось, сетовал на остановку в пути. Телемак не мог отвести от него взора, и чем более смотрел на него, тем более сострадал и смущался, говорил Ментору: – Этот странник отвечал мне, как человек, который с раздранным от горести сердцем не внемлет речи другого. Но, наученный несчастием, я разумею чужую беду и не могу видеть несчастного без соболезнования. Сердце мое что-то послышало, заныло, не знаю сам, от чего. Он принял меня холодно, слушал меня и отвечал неохотно, но все равно я желал бы видеть конец его бедствиям. – Вот к чему служат несчастья в жизни, – отвечал с улыбкой Ментор, – внушают царям кротость и сострадание. Пока они усыплены сладким ядом постоянного счастья, почитают себя богами. Горы должны превращаться в долины, лишь бы желания их совершились. Люди в глазах их твари ничтожные, потеха от скуки. Скажет кто им о страданиях – словно сквозь сон о том слышат, скользят мимо ушей незнакомые звуки, они не знают расстояния между счастьем и бедой. Одно злополучие может научить их человеколюбию, каменному сердцу дать жизнь и чувство. Тогда они видят, что они также люди и что должно щадить человечество. Если странник безвестный, бездомный, как и ты, в диком месте, приводит тебя в такую жалость, то не обольется ли некогда кровью твое сердце, когда ты увидишь язвы народа, который боги вверят тебе, как стадо пастырю, и который, может быть, застонет от твоего честолюбия, роскоши, неосмотрительности? Помни, что тот всегда виной бедствий народа, кто поставлен врачевать его раны. С грустью и унынием Телемак слушал Ментора, потом сказал ему с некоторой горячностью: – По словам твоим, жребий царя весьма несчастен. Он раб тех, кем обладает, обязан жертвовать им собой, предвидеть их нужды, он не принадлежит себе: слуга народа, слуга каждого из своих подданных, он должен применяться к их слабостям, исправлять, просвещать их с сердцем отеческим, распространять между ними довольство, он силен властью, но и власть не его, он не может ступить шага для собственной своей славы и удовольствия, власть его – власть закона, которому он первый должен покоряться для полезного примера своим подданным. Он только блюститель закона, язык его, и обязан недреманно пещись и трудиться, чтобы он один царствовал в его области. Нет во всем царстве человека, который имел бы менее свободы и покоя, как царь – невольник, продавший покой и свободу для общей свободы и общего блага. – Без сомнения, царь для того только и носит венец, – отвечал Ментор, – чтобы быть стражем народа, как пастух стережет свое стадо, как отец оберегает семейство. Но несчастен ли тот, кто может делать добро тысячам? Царь исправляет злых наказаниями, добрых ободряет наградами; руководствуя таким образом людей к добродетели, он на земле образ бога. Не довольно ли для него славы быть блюстителем законов? Слава быть выше закона достойна презрения и ненависти. Не любит он добра – тогда он подлинно несчастен и напрасно будет искать покоя и мира душевного в страстях и суетности. Добр он – с таким сердцем найдет чистейшее и возвышеннейшее удовольствие в самых трудах, подъемлемых из любви к добродетели в надежде вечного воздаяния от богов за доблестный подвиг. Великие истины, с которыми издавна свыкся, которые и другим внушал, Телемак слушал здесь, как бы совсем незнакомые: до такой степени был смущен тайной в сердце тоской! Какое-то огорчение, несогласное с его чувствами, возбуждало в нем дух прекословия, ропота против сказанных Ментором истин. Он возразил ему неблагодарностью в людях. Стоит ли труда, говорил, искать любви от людей, которые, верно, не воздадут тебе за то любовью, делать добро злым, чтобы они обратили тебе же во вред твои благодеяния? – Неблагодарности нельзя не ожидать от людей, – спокойно отвечал ему Ментор, – но и затем не должно затворять от них сердца. Надобно делать людям добро не столько для них, сколько из любви к богам, учредившим служение людям. Добро содеянное не пропадает. Могут забыть его люди, боги помнят и награждают. Пусть, впрочем, народ будет неблагодарен: в толпе всегда найдутся немногие, которые умеют ценить добродетель. Наконец, и толпа, непостоянная и своевольная, рано или поздно отдает справедливость истинной добродетели. Хочешь ли избегнуть неблагодарности? Трудись не о том только, чтобы твои подданные были могущественны, богаты, страшны оружием, счастливы прохладами роскоши. Слава, богатства, удовольствия повлекут за собой растление нравов, возрастет от них зло, а с ним вместе и неблагодарность, ты оставишь народу пагубный дар, дашь ему выпить сладкого яда. Старайся исправить нравы, внушить подданным справедливость, человеколюбие, искренность, страх божий, верность, умеренность, бескорыстие. Будут они добры, будут и благодарны, получат от тебя в дар единственное в мире благо – добродетель, а с ней, когда она нелицемерна, не умрет в их сердце привязанность к тому, кому они будут обязаны познанием истинного блага. Такое не ложное добро принесет самому тебе добрый плод, и тогда не опасайся неблагодарности. Можно ли дивиться неблагодарности подданных тем повелителям, которые сами показали им пример несправедливости, необузданного честолюбия, зависти к соседям, бесчеловечия, надменности и вероломства? То и собирают, что сами посеяли. Но когда царь старается примером и властью утвердить в подданных добрые нравы, он находит за труд свой возмездие в их добродетели, найдет, по крайней мере, в своей добродетели и в любви богов отраду во всякой невзгоде. Потом Телемак спешил к феакиянам, которых корабль стоял у берега, и, встретив одного из них, старца, спросил его, откуда и куда они шли и не видали ль Улисса? Старец отвечал: – Мы идем из своей родины, Феакии, в Эпир за товарами, Улисс, как ты уже слышал, был у нас, но недолго. – Кто ваш спутник, – прервал Телемак, – тот, который ходит в глубокой грусти вдали от всех, одинокий, в ожидании попутного ветра? – Он не наш соотечественник, – отвечал старец, – и нам совсем неизвестен, говорят, что его зовут Клеоменом. По сказаниям, он родом из Фригии. Прорицание будто бы еще прежде его рождения предрекло его матери, что он будет царем, если не останется в отечестве, в противном случае боги в гневе покарают Фригию жестокой моровой язвой. Родители отдали его, еще младенца, мореходцам отвезти в Лесбос, где он и воспитывался втайне за счет отечества: изгнание, от которого зависело спасение Фригии. Потом он возмужал, возрос в силе, в приятности, искусстве в телесных упражнениях, показал даже отличный вкус и ум в науках и изящных художествах, но нигде не находил гостеприимного крова. Молва о предсказании прорицалища распространилась, все знали его, куда он ни показывался, цари смотрели на него как на похитителя престолов. Таким образом, он с юного возраста скитается без приюта в целом мире, даже в странах, отдаленных от его отечества, и род его и предсказание о нем известны с первого его во всяком городе шага. Сколько он ни старается скрываться в безвестности и вести жизнь незаметную, скромную, отличные его дарования в войне, в науках, во всех важнейших событиях везде являются, наперекор ему, с блеском. Неожиданно всюду представляется ему не тот, так другой случай, где он забывает свою тайну. Отсюда все его бедствие: страшен умом и достоинствами и за то нигде не принят, во всех известных странах уважаем, всеми любим, предмет общего везде удивления, и, невзирая на то, отовсюду изгнан. Вот его участь! Он уже не молод, но не нашел еще ни в Азии, ни в Греции такого угла, где мог бы приклонить голову и жить спокойно. Без всяких видов честолюбия, равнодушный к богатству, он был бы счастлив, если бы ему не было обещано царство. Не утешает его и надежда возвратиться когда-либо в отечество: он знает, что принес бы туда с собой в дар каждому семейству горесть и слезы. Не льстит ему и царский венец – призрак, за которым он из страны в страну нехотя гоняется, невинный страдалец, гонимый судьбой и обреченный ей на потеху до старости; несчастный дар богов, который, смущая лучшие дни его, готовит ему печали в таких летах, когда человеку на закате жизни нужно уже только спокойствие. Теперь он идет, как сам говорит, в Фракию, с тем, не удастся ли ему встретить дикое, необразованное племя, собрать его в общество, дать ему законы и управлять им несколько времени: полагает, что таким образом предсказание сбудется и что затем откроется ему свободный путь в самые цветущие царства. Тогда он думает поселиться в Карии и под сельским кровом посвятить себя любимому своему занятию – земледелию. Он человек умный и кроткий, боится богов, знает людей и умел везде жить с ними мирно, не раболепствуя. Таковы слухи о неизвестном нашем спутнике. Слушая рассказ старца, Телемак часто обращал взоры на море. Проснулось море, встал ветер, покатились к берегу волны, били в утесы и обливали их серебряной пеной. – Прощай! – сказал старец Телемаку. – Спутники мои ждут меня, – и поспешил на корабль. Снялись с якоря, крик нетерпеливых мореходцев раздался по всему берегу. Неизвестный переходил со скалы на скалу, измеряя с горных вершин беспредельное собрание вод, печальный лицом и сердцем. Телемак не терял его из вида, считал каждый шаг его. Сердце его делило всю горесть добродетельного страдальца, рожденного с высоким предназначением, но бездомного, преследуемого судьбой, изгнанника из родины. По крайней мере, я, – говорил он сам себе, – может быть, еще увижу Итаку, а ему никогда уже не видеть Фригии. Находил он какое-то облегчение в своем горе, видя, что есть человек, близкий к нему по несчастью, еще и его злополучнее. Между тем странник, видя, что корабль его совсем готов, сошел со стремнины легко и свободно, как Аполлон переходит через глубокие дебри в ликийских лесах, когда, завязав свои русые волосы, с луком и со стрелами в руках, идет на охоту на вепрей и на оленей. Скоро корабль рассекал уже волны и мчался далеко от берега. Тогда мрачная скорбь запала в сердце сына Улиссова. Он тоскует, сам не зная, о чем, плачет и находит в слезах неизъяснимую сладость. Смотрит – вдоль по берегу лежат на траве в глубоком сне все мореходцы салентские: из сил они выбились, и волшебный сон обаял их чувства, и всемогущая Минерва низвела на них посреди ясного дня ночные тени. Удивляется он усыплению всех своих до единого в то самое время, как феакияне бодро и весело воспользовались попутным ветром, но и не подумав о том, чтобы идти разбудить усыпленных, он, неподвижный, следует взором за кораблем феакийским, почти уже незаметным для глаза, в изумлении и непостижимом для него беспокойстве души, не отводит от него взора, хотя видит уже только белый парус на синем море, не слышит даже того, что говорил ему Ментор, весь вне себя, в исступлении, подобно менадам, когда они с жезлами в руках бегают по берегу Гебра, по Исмарским и Родопским горам, оглашая их буйными кликами. Прошло, наконец, в нем исступление, и вновь он залился слезами. Тогда Ментор говорил ему: – Не дивлюсь я твоим слезам, любезный мой Телемак! Причина твоей скорби, тебе неизвестная, не тайна для Ментора. Это голос природы, она являет свое право и силу, весть подала сердцу. Неизвестный, который так взволновал всю твою душу, был отец твой, великий Улисс. Рассказ о нем под именем Клеомена – не что иное, как его вымысел, чтобы удобнее скрыть возвращение свое в отечество. Он пошел отсюда прямо в Итаку и теперь уже у пристани – видит, наконец, предел столь долгих желаний, родную кремлю [24] . Ты видел и не узнал его, так тебе и предсказано. Скоро увидишь его уже не странником, скоро и он обнимет своего Телемака. Боги не могли даровать вам отрады узнать друг друга на чужой стороне. Смутилось и его вещее сердце, но он никогда не решится открыть своего имени в таком месте, где мог бы ожидать вероломства и оскорблений от злобных преследователей твоей матери. Улисс, отец твой, выше всех осторожной мудростью. Сердце его – глубокий кладезь. Тайна в нем непроницаема и недоступна. Он любит истину и никогда не скажет неправды, но правду говорит по мере надобности. Мудрость поставила к устам его стражу, чтобы никогда не выходило из них бесполезное, праздное слово. Когда он говорил с тобой, о, как билось его сердце! С каким трудом и усилием он подавлял в себе чувство, готовое вылиться! Как высказать словами всю его борьбу и страдание, когда он встретил тебя! Вот причина его печали и уныния! Телемак, растроганный и изумленный, залился слезами и от стенаний долго не мог говорить, наконец сказал: – О! Друг мой! Недаром во мне сердце горело, оно предчувствовало, кто этот странник. Но для чего ты скрыл от меня его имя? Ни сам ему ни слова не молвил, не показал даже вида знакомства? Что за тайна? Вечно ли быть мне несчастным, – под гневом богов вторым Танталом, который видит бегущую мимо уст его воду и тает от жажды? Отец мой! Неужели ты расстался со мною навеки? Неужели мне суждено никогда уже не видеть тебя? Преследователи моей матери могут завлечь его в сети, мне приготовленные. Был бы я с ним, с ним бы и умер. Отец мой! Если ты и не будешь вновь жертвой бури – чего я не должен бояться от неумолимой мести? Приводит меня в трепет страшная мысль, не ожидает ли тебя в Итаке та же несчастная участь, какая постигла Агамемнона в Мицене? Любезный Ментор! Зачем ты позавидовал моему счастью? Он был бы теперь в моих объятиях, я ступил бы уже вместе с ним на землю родную, с ним обнажил бы меч на злоумышленников. – Примечай, любезный Телемак, свойство сердца человеческого, – отвечал с улыбкой Ментор. – Ты в отчаянии, что видел и не узнал отца, а вчера чего бы ты не дал за одно только удостоверение в том, что он жив? Уверился собственными глазами, но не на радость, самая уверенность сокрушает тебя. Так-то сердце человеческое, всегда больное, ни во что вменяет, как только получит предмет пламенных желаний, и мучит себя тем, чего еще не имеет. Боги, оставляя тебя в неизвестности, искушают твое терпение. Ты считаешь это время потерянным. Любезный Телемак! Это самое полезное время в твоей жизни, оно утверждает тебя в той добродетели, которая всего нужнее начальнику. Чтобы владеть собой и другими, надобно много терпения. Нетерпение – сила, огонь души – не что иное, как слабость, в которой нет силы переносить скорбь и невзгоды. Кто не умеет ожидать и терпеть, тот не лучше того, кто не умеет хранить вверенной ему тайны: в том и в другом нет твердости удерживать движения сердца; оба подобны человеку, у которого на бегу в колеснице нет в руках столько силы, чтобы остановить быстрых коней в случае надобности: почуяли бурные свободу, мчатся, как стрелы – несчастный свалился и лежит, весь разбитый. Так и нетерпеливый человек, увлекаясь необузданными, строптивыми желаниями, сам сходит в бездну несчастий, и чем более в руках его власти, тем нетерпение для него пагубнее. Он ничего не выжидает, ничего не дает себе времени измерить, нудит и гонит, лишь бы воля его исполнилась, ветви рвет и ломает, чтобы достать плод, и то незрелый, дверь разбивает, не дожидаясь, пока будет отворена, хочет жать, когда разумный земледелец только еще засевает, все, что ни делает наскоро, не вовремя – худо, и так же, как и все его прихоти, ненадолго. Человек, мечтающий быть всемогущим, позорит себя такими безрассудными действиями, предаваясь необузданным желаниям со злоупотреблением власти. Любезный Телемак! Боги ведут тебя через терны испытаний, держат тебя в неизвестности, тешатся страннической твоей жизнью – все для того, чтобы научить тебя терпению. Счастье, которое ты ищешь, мелькнет и исчезнет, как легкий сон на заре, даже и то, что уже в руках у тебя, вмиг улетает. Самые мудрые советы Улиссовы были бы тебе не так полезны, как долговременное его отсутствие, и труд, и печали твои во все это время. Предстоял, наконец, Телемаку последний, но и разительнейший опыт терпения. Он спешил к мореходцам – с якоря сняться, как вдруг Ментор остановил его. – Принесем здесь на берегу, – говорил он ему, – жертву Минерве. И Телемак с покорностью исполняет его волю. Сложены из дерна два жертвенника, дым клубится от фимиама, струится кровь закланной жертвы, и сын Улиссов воссылает из умиленного сердца воздыхания к небу, полный благоговения ко всемогущему покровительству великой богини. По совершении жертвы он пошел за Ментором под тенистым кровом дерев в середину недалекой от берега рощи. Вдруг видит, что лицо его друга принимает совсем иной образ: морщины сходят с чела, как исчезают ночные тени, когда Аврора, отворив алым перстом двери востока, зажигает на небе огненное зарево, глаза впалые, грозные переменяются в глаза голубые, полные нежности небесной, божественного пламени, седой бороды, на грудь небрежно сходившей, не стало. Телемак, изумленный, видит черты благородные и величавые, но кроткие и приятнейшие, видит лицо девы, прекрасное, светлое, как весенний цветок, только что на солнце развившийся: белизна крина сливается на нем с непомрачимой розой и вечная юность с величием простоты без всякой хитрости. Волосы, рассыпаясь по плечам, разливают дух животворнейший, райский, одежда блещет, подобно как сумрачный свод небесной тверди сияет, когда восходящее солнце, позолотив облака, пестрит их яркими цветами. Оставив землю, богиня ходит по воздуху легко и тихо, как птица несется на крылах. В могучей ее руке блистает копье, перед которым вострепетали бы города и народы, знаменитейшие мужеством в бранях, сам Марс дрогнул бы от страха. Голос ее, нежный и кроткий, исполнен силы и власти. Всякое слово ее, как огненная стрела, проходит в сердце сына Улиссова, наполняя его непонятной, но сладостной горестью. На шлеме ее видна печальная птица афинская, а на груди светится страшный эгид. Телемак по доспехам узнает Минерву. – Великая богиня! – воскликнул он. – Теперь только я вижу, что тебе угодно было самой по любви к отцу руководствовать сына! Далее не мог говорить, голос его замер, уста напрасно силились выразить мысли, исходившие, как волны, из глубины его сердца. В ужасе благоговения перед лицом божества он был подобен человеку в сонной мечте, когда испуг грудь ему давит, едва он дух переводит, и сомкнутые губы при всех усилиях не могут произнести ни слова, ни звука. Наконец Минерва сказала ему: – Внемли мне в последний раз, сын Улиссов! Никого еще из смертных я не наставляла с таким, как тебя, попечением: я провела тебя сквозь бури на море, по странам неизвестным, сквозь кровавые битвы, сквозь все беды, какими только может быть искушаемо сердце человеческое, показала тебе на опыте истинные и ложные правила власти. Самые преткновения твои обратились тебе в пользу не менее, как и несчастья. И кто может властвовать мудро, если никогда беды не терпел и скорбями от собственных своих погрешностей не выстрадал опыта? Землю и море ты, как и отец твой, наполнил молвой о печальной своей участи. Иди! Ты теперь достоин идти по стопам его. Остается тебе недальний и нетрудный путь до Итаки, куда Улисс теперь же приходит. Под знаменами его против врагов повинуйся ему, как последний из его подданных, покажи собой всем пример скромной покорности. Он соединит тебя браком с Антиопой, и ты будешь с нею счастлив в воздаяние за то, что искал не красоты, а мудрости и добродетели. Когда будешь на престоле, стремись к той только славе, чтобы восстановить золотой век в своем царстве. Слушай всякого, верь немногим, и самому себе слепо не верь, бойся обмана, но никогда не бойся показать, что ты обманут. Люби народ свой и ничего не щади, чтобы быть взаимно любимым. Где нет любви, там только нужен страх – средство сильное, но и опасное, к которому затем надобно и прибегать не без сокрушения. Измеряй благовременно последствия всякого предприятия, предусматривай все неудачи, невзгоды, и знай, что истинное мужество видит и исчисляет опасности, но не боится их, когда они неизбежны. Кто заранее не хочет видеть опасностей, в том нет столько силы души, чтобы спокойно смотреть на находящую тучу. Кто видит издалека все опасности, избегает, чего можно избегнуть, затем идет сквозь огонь и воду бесстрашно, тот мудр и великодушен. Избегай неги, роскоши и расточительности, гордись простотой, лучшим твоим украшением везде, и в царских чертогах пусть будут добрые дела и доблесть, пусть они будут и верной твоей стражей, покажи всем и каждому, в чем состоит истинная честь. Не забывай, что царь на престоле не для своей собственной славы, а для блага народа. Века, сменяясь, чтут добро, им посеянное, но и зло, им соделанное, переходит из рода в род до отдаленнейшего потомства. Часто народы страдали не одно столетие от одного худого царствования. Будь особенно на страже против запальчивого своего нрава – врага, которого ты будешь носить с собой везде до самого гроба, который не перестанет вкрадываться в твои советы и будет платить тебе изменой за внимание к его внушениям. Дух своенравия упускает из рук драгоценнейшие случаи, возбуждает пристрастия и негодования детские: что до того, если сам же теряет при том величайшие выгоды? Вершит важные дела по ничтожным причинам, помрачает все дарования, затмевает славу мужества, делает человека причудливым, слабым, низким, несносным. Не верь столь опасному неприятелю. Бойся богов, Телемак! Страх божий – величайшее сокровище сердца человеческого. Придут к тебе с ним и справедливость, и мир душевный, и радость, и удовольствия чистые, и счастливый избыток, и непомрачимая слава. Оставляю тебя, сын Улиссов! Но мудрость моя всегда с тобой, доколе в тебе пребудет чувство, что без нее ни начать, ни совершить ничего ты не можешь. Пора тебе ходить без помощи. Я расставалась с тобой в Египте, в Саленте единственно для того, чтобы приготовить тебя к настоящей разлуке, подобно как мать отнимает младенца от груди, когда придет время давать ему вместо молока питательнейшую пищу. С последним словом богиня вознеслась на воздух, вошла в светозарное облако и скрылась от взоров. Телемак, изумленный, вне себя, с глубокими воздыханиями, воздев руки к небу, пал на землю, потом возвратился к усыпленным своим спутникам, поспешил сняться с якоря, прибыл в Итаку и нашел там отца у верного Евмея. КОНЕЦ Жизнь и деятельность Фенелона Франсуа Солиньяк де Ламотт де Фенелон родился 6 августа 1651 года в замке Фенелон и принадлежал к одной из знаменитейших и старинных фамилий южной Франции. Еще в ранней юности он обнаружил выдающиеся способности, полному развитию которых помогло заботливое воспитание под непосредственным наблюдением его отца, умного и образованного графа де Ламотт Фенелон. Одаренный и восприимчивый мальчик уже двенадцати лет говорил по-латыни, понимал по-гречески и прочел несколько доступных его возрасту древних авторов. Предназначенный к духовному званию, Франсуа сначала поступил в ближайший университет в Кагоре, оттуда перешел в коллегию Дюплесси в Париже, где слушал богословские науки. По совету своего дяди, маркиза Антуана де Фенелон, в доме которого он жил, 18-летний юноша удалился от светского шума в духовную семинарию в Сен-Сульпис и в течение пяти лет готовился стать священником. Здесь он мечтал о миссиях в далекие страны, о духовном воспитании дикарей Северной Америки и Канады; его влекло в Грецию, эту метрополию европейской цивилизации. Он хотел видеть Дельфы, Парнас, Темпейскую долину, хотел проповедовать в Афинах, где жили Сократ и апостол Павел – его кумиры. По окончании курса он был посвящен в сан священника и назначен архиепископом Харлафом руководить обществом, основанным образованными дамами высшего света, которое имело своею задачею обучение обращенных в католичество протестантских девушек. На этом поприще Фенелон работал десять лет и проявил себя мудрым воспитателем, отечески нежным и любящим советником и руководителем. Плодом этой деятельности было его знаменитое, много раз переизданное и переведенное почти на все европейские языки сочинение «О воспитании девиц», вышедшее впервые в свет в 1687 году. Деятельность молодого священника скоро была замечена в высших сферах, и когда Людовик XIV задумал обратить в католичество всех протестантов своего государства, то Боссюэт и герцоги Бовилье и Шеврез единогласно указали ему на Фенелона как на человека, по своему уму, такту и блестящему образованию вполне подходящего для этой трудной и щекотливой миссии. Фенелон был назначен в Пуату и Сентанж и вместе со своими друзьями, аббатами Ланжероном и Флери, занялся духовным увещанием протестантов названных провинций. Эта ответственная миссия омрачалась крутыми и жестокими правительственными мероприятиями, и Фенелон часто обращался к королю, прося у него пощады и терпеливого отношения к обращаемым протестантам. К этому периоду его деятельности относится его Traitu du ministure des Pasteurs, вышедший в 1688 году, из которого усматривается гуманный, проникнутый любовью и терпимостью характер его миссии. В 1689 году произошло событие, которое решило всю последующую жизнь Фенелона: он был назначен воспитателем трех сыновей дофина, маленьких герцогов Бургундского, Анжуйского и Беррийского, из которых старшему, будущему наследнику престола, герцогу Бургундскому, тогда было около семи лет. Со всей свойственной ему энергией, умом, добросовестностью и терпением приступил Фенелон к своим новым обязанностям. Он сам говорил, что чувствовал робость и воодушевление при мысли, что от характера и знаний того, к кому он приставлен воспитателем и учителем, со временем будет зависеть счастие или несчастие миллионов. Маленький герцог Бургундский был ребенок красивой наружности, одаренный от природы, восприимчивый, но болезненный, изнеженный и избалованный; он был вспыльчив, непослушен и надменен. Тонкое педагогическое чутье подсказало Фенелону, что он должен сначала овладеть сердцем своего воспитанника, а потом уже взяться за его развитие, – и он терпеливо начал обуздывать и исправлять его непокорный нрав. Основные черты той педагогической системы, которой держался Фенелон при воспитании герцога Бургундского, мы находим в его трактате «О воспитании девиц». Эта система, основанная, с одной стороны, на культуре разума, а с другой стороны, на христианской любви, состояла в гармоническом сочетании твердости и энергии с кротостью и терпением. По мнению Фенелона, радость и доверчивость должны господствовать в детской душе, которая без них омрачается и теряет мужество, проникаясь или раздражением, или робостью. Страх похож на сильнодействующее средство, которое иногда может помочь, но нарушает нормальный ход организма, и душа ребенка, которую воспитывают с помощью страха, лишается через это своей силы. Девизом воспитателя было: «Не принуждайте детей, следуйте природе и помогайте ей». Фенелон не давал своим наставлениям тона отвлеченных правил, а облекал их в конкретную форму басни, мифологического рассказа, аллегории, истории и т. п. Необыкновенная живость изложения, картинное изображение лиц и фактов, тонкий юмор, изящный стиль, полный той прелести, которая, кажется, была свойственна лишь одному Фенелону, – вот отличительные черты этих литературных этюдов, которым недоставало лишь рифмы, чтобы стать рядом с баснями знаменитого Лафонтена. Такая система воспитания, основанная на тонком знании человеческой природы и души ребенка, и полное согласие воспитателей, связанных одинаковым пониманием своих задач и одинаковыми философскими и педагогическими взглядами, гарантировали полный успех. Под влиянием Фенелона из своенравного и надменного принца получился образованный и гуманный человек, несколько робкий и застенчивый, побеждавший всех своей честностью и величием своей души. После его преждевременной смерти в 1712 году Сен-Симон так оплакивал эту потерю: «Францию постигло последнее наказание. Бог отнял у нее принца, которого она не стоила. Он был слишком добродетелен для земли; он был уже достоин вечного блаженства». В мемуарах Сен-Симона мы находим такое описание внешности этого благородного мужа: «Этот прелат был худощавый человек, высокого роста, хорошо сложенный, с бледным лицом, большим носом и с блестящими глазами, из которых как бы целым потоком вырывались его ум и энергия; я не встречал другого подобного лица; кто видел его хоть раз, тот никогда не мог забыть его. В этом лице соединялось все, и самые противоположные черты гармонически сливались в нем. Оно выражало в одно и то же время и важность, и светскую любезность, и серьезность, и веселье; оно одинаково могло принадлежать и доктору, и епископу, и знатному сеньору, но что всего более отражалось в нем, так же, как и во всей его фигуре, это его изящество, ум, любезность, такт и особенное, ему свойственное, благородство. Надо было делать усилие над собой, чтобы оторваться от этого лица». В 1695 году Фенелон был назначен архиепископом в Камбре. Он не мог уже оказывать непосредственного влияния на своего воспитанника, но он считал своею миссией, возложенной на него свыше, сделать из принца короля, который составил бы счастие родной страны, расстроенной правлением Людовика XIV. Это обстоятельство послужило поводом к сочинению «Телемака», знаменитого сочинения, посредством которого Фенелон надеялся продолжить образование наследника престола и свое над ним влияние. Один из биографов Фенелона с достаточной вероятностью полагает, что сочинение знаменитых «Les aventures de Tulumaque» относится к 1695–1696 годам. Эта книга повествует о том, как сын Одиссея Телемак отправляется странствовать по свету с целью отыскать своего отца, еще не вернувшегося из-под Трои. Телемака сопровождает Минерва в образе его воспитателя Ментора. Во время своих скитаний путешественники встречают различные страны с их государями, нравами, законами и обычаями, что, собственно, и составляет предмет наблюдений будущего царя Итаки, сопровождаемых объяснениями и наставлениями мудрой Минервы. Несколько более живут они у Идоменея, который был некогда царем Крита, но за свои насилия, страсть к завоеваниям, властолюбие и гордость был изгнан своими подданными и основал в Гесперии маленький городок Салент, где и царствовал. Несчастия смирили гордого владыку, и он внимательно слушает наставления Ментора-Минервы, в которых и заключается сущность книги. Автор имеет целью показать в них будущему наследнику французского престола всю трудность и ответственность предстоящей ему задачи. Признавая за наилучшую форму правления неограниченную монархию, но монархию просвещенную, презирающую внешний блеск, войны, пышные празднества и т. п. и стремящуюся ко благу народному и водворению патриархальной простоты, Ментор представляет своему воспитаннику государство во всех проявлениях его многообразной жизни. В живых образах даны здесь наставления относительно всевозможных отраслей жизни и управления: государство и церковь, законодательство и обычаи, война и политика, наука и искусства, земледелие, торговля и промышленность, общественное воспитание и образование и пр. – все нашло в себе объяснение в этой книге. По временам наставления проникнуты резким и бичующим тоном и рисуют то тяжкое и жалкое, гнетущее состояние, в которое впадает страна, имеющая недостойного правителя, изображают черты личности правителя достойного, желающего блага стране своей и т. д. Предназначая эту книгу своему воспитаннику, Фенелон был слишком далек от мысли издать ее в свет; его удерживало то обстоятельство, что, являясь результатом внимательного наблюдения и изучения современного положения вещей и известных политических личностей, современник склонен был видеть в ней едкий памфлет на короля и его фавориток. Но один из переписчиков, которому Фенелон доверил рукопись, продал несколько копий с нее, и она была напечатана книгопродавцем Андрианом Монтданом в Гааге в июне 1699 года. Это «зеркало государей» было встречено с энтузиазмом как во Франции, так и за границей. Оно выдержало массу изданий и переводов. За чистоту и изящество стиля сочинение это впоследствии стало школьной книжкой при обучении французскому языку как везде в Европе, так и в русских школах. Выход в свет «Les aventures de Tulumaque» страшно разгневал короля, и автор их подвергся опале. Ему было приказано безвыездно жить в Камбре, было запрещено появляться при дворе, были отняты титул «precepteur des enfants de France» и полагающаяся этому званию пенсия. Полная разлука и строжайшее запрещение видеться не могли уничтожить взаимной привязанности, соединявшей великого педагога и его воспитанника. В письмах, адресованных к своим друзьям и предназначавшихся для молодого герцога, Фенелон продолжает воспитывать для Франции хорошего правителя и дает ему советы, относящиеся к будущей его деятельности. Эта переписка и другие письма Фенелона характеризуют его как мудрого политика и патриота. Особого внимания заслуживают «Сокровенные мысли об обязанностях короля», где Фенелон рассуждает о необходимости возвышенных, христианских идей в образовании, характере и жизни государя, желающего блага своим подданным. Когда 14 апреля 1711 года умер отец герцога Бургундского, великий дофин, надежда Фенелона видеть своего воспитанника на французском престоле стала совсем близка к осуществлению, и неутомимый Фенелон пишет и редактирует в живой форме, в виде таблиц, проект улучшенного государственного строя, известный под именем «Шонских таблиц». Это наиважнейшее из всех политических сочинений Фенелона представляет замечательный документ в истории развития политических идей XVIII века и включает вопросы о военном деле, внутренней администрации, правосудии, сословиях, о торговле и промышленности. В «Шонских таблицах» набросан план военной, политической, общественной, юридической и экономической организации страны. Но надеждам на улучшение политической жизни Франции не суждено было осуществиться: 18 февраля 1712 года умер тот, кому Фенелон посвятил около двадцати пяти лет своей жизни, – умер герцог Бургундский, последняя надежда Франции. «Мои все привязанности порваны: меня ничто уже более не привязывает к земле», – вырвалось у Фенелона при известии об этой смерти. 5 января 1715 года, 63 лет от роду, умер этот великий человек, только на три года переживший своего воспитанника. «Прекрасное одушевляло его ум, благое – его сердце», – сказал про него Вольтер. (Печатается по изданию: Фенелон. О воспитании девиц. М., 1896 г.) Примечания 1 Северная Пчела. 2 Affaires de Rome. 3 DÄlambert. 4 Rousseau. 5 Tableau de la litterature au dixhuitieme siecle. 6 Revue de deux mondes. 7 В переносном смысле – защита, покровительство; в древнегреческой мифологии – сделанный Гефестом щит бога-громовержца Зевса, а также его дочери Афины Паллады. – Прим. изд. 8 Иносказательно: молнии, громовые стрелы. – Прим. изд. 9 Лилия. – Прим. изд. 10 Площади, широкие улицы ( церк. – слав., поэт. устар.).  – Прим. изд. 11 Жир с жертвенных животных. – Прим. изд. 12 На шею. – Прим. изд. 13 Аквилон (лат. aquilo – aquilonis – «северный ветер») – древнеримское название северо-восточного, иногда северного ветра. Как и другие ветры, Аквилон представляли божеством, олицетворявшим эту силу природы; соответствовал древнегреческому Борею. – Прим. изд. 14 Пастбища с густой, сочной травой. – Прим. изд. 15 Львят (греч.).  – Прим. изд. 16 Обавать ( церк .) – очаровать, околдовать, обворожить; более употребляют «обаять». – Прим. изд. 17 Сродный к чему-либо, наклонный, расположенный, годный по природе своей. – Прим. изд. 18 То же, что: строптивые. – Прим. изд. 19 Это место сокращено против подлинника, которого перевод есть следующий: «Первое по тебе состояние может носить одеяние белое с золотой внизу бахромой, на руке золотой перстень, на шее золотой же знак с твоим изображением, второе – одеяние синее с серебряной бахромой и перстень, но без знака, третье – зеленое одеяние без бахромы и без перстня, а с серебряным на шее знаком с твоим изображением, четвертое – одеяние желтое, пятое – алое, шестое – голубое, седьмое – чернь, желтое с белым. Вот одеяние для семи состояний свободных людей. Рабы все вообще должны носить одеяние серого цвета». 20 Это место сокращено против подлинника, которого перевод есть следующий: «Он составил чертежи, расположенные приятно и просто, для построения на малом пространстве веселого и покойного дома для большого семейства, так, чтобы дома стояли на здоровых местах, помещения внутри были одно от другого особо, чистота и порядок удобно в них наблюдались, содержание стоило мало. Во всяком доме известной величины он положил одну общую пространную горницу и переход с помещениями для всех членов семейства». 21 Цевница (стар, церк.)  – свирель, сопель, дудка, сопелка. – Прим. изд. 22 Плечи. – Прим. изд. 23 Поселений. – Прим. изд. 24 Крепость внутри города. – Прим. изд.

The script ran 0.031 seconds.