Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Халлдор Лакснесс - Самостоятельные люди. Исландский колокол [0]
Язык оригинала: ISL
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. Лакснесс Халлдор (1902–1998), исландский романист. В 1955 Лакснессу была присуждена Нобелевская премия по литературе. Прожив около трех лет в США (1927–1929), Лакснесс с левых позиций обратился к проблемам своих соотечественников. Этот новый подход ярко обнаружился среди прочих в романе «Самостоятельные люди» (1934–35). В исторической трилогии «Исландский колокол» (1943), «Златокудрая дева» (1944), «Пожар в Копенгагене» (1946) Лакснесс восславил стойкость исландцев, их гордость и любовь к знаниям, которые помогли им выстоять в многовековых тяжких испытаниях. Перевод с исландского А. Эмзиной, Н. Крымовой. Вступительная статья А. Погодина. Примечания Л. Горлиной. Иллюстрации О. Верейского.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Может быть, тебе уже приходилось слышать эти выстрелы? — Мне? — спросила жена и растерянно поднялась. — Нет. — Эти люди, вся семейка, не могут видеть ничего живого, чтобы не попользоваться им, не загубить, — сказал Бьяртур и опять заснул. Когда спустились сумерки, гости опять вернулись на хутор; они ждали охотника, который решил гоняться за дичью до тех пор, пока совсем не стемнеет. Девушки вернулись с наполненными до краев кружками, каждая отсыпала немного своих ягод для Розы, так что получилась целая кружка, которую они оставили хозяйке Летней обители. — Что ты? Ведь ягоды с твоей собственной горы, милая! — сказали они ей, когда она стала отказываться от подарка. Гости рассыпались небольшими кучками и затеяли разные игры на выгоне Бьяртура. Гора отвечала громким эхом на их смех и возгласы. Вечер был тихий, озеро зеркально гладкое; в воздухе роилась мошкара. На небе повис молодой месяц; над долиной царил покой. — В поселке, видно, не очень-то надрываются в сенокосную пору, — полюбопытствовал Бьяртур. — Хотел бы я посмотреть, как вы будете вытаптывать траву у старосты и как запляшут ваши хозяева весной, если я останусь без сена и попрошу у них немного в долг. Но пасторские дочки и работницы из Мири не давали Бьяртуру ворчать, всячески стараясь развеселить его. Они втянули его в свой кружок и стали играть в пятнашки. Девушки ловили его, и он, в душе осыпая проказниц проклятиями, сам стал ловить их, говоря, что ведь ловил же он когда-то пугливых ягнят; прежде чем погнаться за какой-нибудь девушкой, он истово поплевывал на руки. Девушки отвели Бьяртура в сторону и попросили его прочитать им какие-нибудь стишки, да позатейливей. Тут уж Бьяртур совсем растаял, он не останавливался до тех пор, пока не прочел им все непристойные строфы из рим о Хрольве Пешеходе, начиная с той, где Эльвир обвиняет Хрольва в противоестественной страсти к Вильяльму (тут девушки, прячась друг за друга, захихикали), и кончая той, где Ингеборг выливает на Мендула свой горшок (тут девушки уже залились громким смехом). Они попросили Бьяртура сочинить им стишок про них самих. Бьяртур ответил, что как раз сегодня, когда они собирали ягоды на склонах, ему пришло в голову несколько строк, но не было времени отделать их; все же первое четверостишие более или менее искусно зарифмовано: Мой тонкорунный, вишь, лужок, Сигги юной, слышь, смешок, ягод у Гунны — ишь! — мешок, а вот у Рунны — лишь дружок. Там, за кустами, неспроста ищет ягодку она — хмельнее рейнского вина, слаще ягод ее уста. Чем черничник не пуховик! Кто-то к чьим-то устам приник: ах, безбожник, ах, озорник, к спелым ягодкам он привык. Стихи были встречены с восторгом и вызвали взрыв смеха. Один из парней даже записал их. В самый разгар веселья явился сын старосты Ингольв Арнарсон Йоунссон. Он улыбался холодной самодовольной улыбкой — той самой улыбкой, которая постоянно играла на лице его матери и от которой ее стихи становились еще менее понятными и доступными. Через плечо Ингольва была переброшена бечевка, — на одном конце висели гуси и утки, на другом — форели. Он передал обе связки пастуху и велел приторочить их к седлу, затем поздоровался с Бьяртуром, все с той же холодной улыбкой и раздражающе покровительственным видом, свойственным всей его семье. — Отец здорово, по-моему, оплошал, когда он, можно сказать, подарил тебе Зимовье со всеми его богатствами. Сколько я тебе должен за право охоты? — О, это уже было бы чересчур — требовать с вас налог за ваши же подарки, — ответил Бьяртур. — Действительно, как ты сам говоришь, этот клочок земли, который я позволил себе назвать Летней обителью, — если ты еще этого не знаешь, — такой клад, что я не нуждаюсь в той дохлятине, за которой ты гоняешься на моем хуторе, маленький Инге. Моим овцам больше по вкусу сено с этих берегов. Но, может, вы-то, на Мири, кладете в кормушки птицу и рыбу? Это было бы новшеством. — Ну и характер у тебя, черт возьми! — сказал Ингольв Арнарсон, надменно улыбаясь; он вытащил из связки несколько уток и форелей и бросил их к ногам Бьяртура. — Я бы просил тебя не оставлять этого на моем выгоне, — сказал Бьяртур. — И предпочел бы, чтобы ты сам отвечал перед богом за живность, которую убил в воскресный день. Но тут в дело вмешались девушки, они умоляли его ни в коем случае не отказываться от уток и рыбы, хотя бы ради Розы, и прибавили: — Ведь это же превосходнейшая дичь. — В мое время в Утиредсмири курятина считалась непригодной едой, зато конина была в почете, — сказал Бьяртур. — А если дичь там теперь в ходу, то я попрошу вас взять с собою эту падаль для старосты и не дарить ее чужим. — Но я уверена, — сказала одна из девушек, — что Роза обрадуется дичи. Она вряд ли видела много свежей пищи этим летом. — Для нас, бедных крестьян, самое главное — корм для животных, — сказал Бьяртур. — Не важно, чем питаются люди летом, если только овцам хватает корма на зиму. Все рассмеялись, услышав этот ответ. К жизненной мудрости бедного крестьянина они отнеслись довольно легкомысленно. Многие из них состояли в Союзе молодежи, председателем которого был Ингольв Арнарсон Йоунссон, и они верили в свою страну. Их девиз был: «Все для Исландии!», «Исландия для исландцев!». И вот они стоят лицом к лицу с человеком, который стал самостоятельным сельским хозяином, тоже верил в свою страну и к тому же доказал это на деле. Они, правда, посмеивались над его образом мыслей, и все же этот человек, стоявший на собственном, в тихий воскресный вечер, готовый довести до конца, наперекор всему миру, свою борьбу за свободу против враждебных сил, естественных и сверхъестественных, — этот человек произвел на них впечатление. Они подождали еще немного, пока работники привели коней, и никто даже не обиделся на Бьяртура за его самодурство. Ингольв предложил им спеть. — Мы с Бьяртуром старые друзья и почти что молочные братья, — сказал он. — Я немало соли съел с ним и знаю, что в глубине души мы понимаем друг друга. Я, по крайней мере, высоко ценю Бьяртура, и Розу не меньше. Они показали, что мужество первых поселенцев еще живет в современном исландце. Да здравствует же исландский крестьянин! Он уговорил своих спутников спеть, и они затянули песню. Пусть тяжек твой труд, но, единством сильны, все вместе мы станем, отчизны сыны, заветам отцовским навеки верны, трудиться и биться на благо страны. Все решили, что в этой песне воспевается Бьяртур, именно он. Ура исландскому пионеру, обитателю горной долины, этому отважному сыну Исландии! Ура Бьяртуру из Летней обители и его жене! Гости пели одну за другой патриотические песни: Гор царица, мать-земля, ты по крови мне родная, ведь тобою вскормлен я, — что мне чуждые края! — ты, мой край, — душа моя, я — душа родного края. Да здравствует молодая Исландия, ура! Эхо отвечало с гор, и раскаты его звенели в тишине летнего вечера, пока гагара на озере не умолкла от удивления. Наконец работники собрали лошадей. Несколько женщин вошли в дом попрощаться с Розой, но она опять исчезла. Когда все уже садились на лошадей, Ингольв Арнарсон предложил спеть еще раз. С болота, как привет хозяевам Летней обители, летели звуки песни, славившей сельскую жизнь: Да! Здесь, на пустоши, мой дом, где жизни радость я познал весенним днем, когда огнем согрело солнце гребни скал. А мой народ — он смел и горд, в беде надежен, в дружбе тверд, — да! счастлив я, земля моя, что здесь, на пустоши, мой дом. Веселые голоса не смолкали допоздна, а когда болото кончилось и всадники погнали своих лошадей по твердой земле, стал слышен цокот копыт. Летние сумерки спустились на долину и пустошь. Крестьянин стоял один на своем выгоне; затем он пошел спать. Откуда-то появилась Роза. Она ни о чем не спросила мужа. — Внизу у реки лежит подарок для тебя, — сказал Бьяртур. — Для меня? — Да, птица и рыба. — От кого? — Пойди и посмотри. Может быть, ты узнаешь его метку. Роза воспользовалась случаем, чтобы ускользнуть из дому, и спустилась к реке. Там действительно лежала его птица, его рыба. Ей казалось, что еще слышны голоса людей, певших здесь. Песни еще звучали в ее ушах, разносясь над болотом. Стая встревоженных уток пролетела низко-низко над самым краем выгона. — Вам нечего больше бояться, — прошептала молодая женщина. — Его уже нет. Она долго стояла у ручья в сумерках и прислушивалась к песням, уже отзвучавшим, к выстрелам, уже отгремевшим, и думала о невинных птицах, убитых им. Скоро наступит осень. Глава десятая Перед походом в горы Накануне похода в горы Бьяртур решил сбрить отросшую за лето бороду. Нельзя умолчать о том, что он ненавидел эту церемонию и во время бритья жестоко ругался; но увильнуть было нельзя: приближался овечий праздник. И еще одна неприятность предстояла ему. Жена Бьяртура боялась оставаться на хуторе в его отсутствие: ничего не поделаешь — сердечная болезнь. Он должен был целых три дня провести в горах в поисках овец, а оттуда, вместе с другими крестьянами, погнать в город ягнят, назначенных для продажи. Жена заявила, что она ни за что на свете не останется на хуторе одна, и просила его не брать с собой собаку. Он сказал ей, что пойти в горы без собаки — все равно что подняться на горную вершину без ноги. Роза перестала настаивать. Ну, значит, ей остается одно, заявила она, отправиться в Утиредсмири: не будет она торчать здесь, в этой дыре, где водится нечистая сила. Но для Бьяртура уже одна мысль о том, что он или его жена станет искать помощи в Утиредсмири, была нестерпима. Кончилось тем, что он обещал поймать годовалого ягненка, которого недавно видел в маленькой отаре овец, поблизости от хутора, и оставить его с ней. Побрившись, он отправился искать овцу, поймал ее с помощью собаки и к вечеру привел домой. Он привязал ее на краю выгона и назвал Гудлбрау — Камнеломка. Но вечером Роза никак не могла заснуть: овца без конца блеяла на выгоне, людские капризы были ей непонятны. Пастухи со своими собаками прискакали на хутор еще до рассвета. Бьяртур стоял в дверях. Штаны его были заправлены в чулки, и это придавало ему праздничный вид. Сияя от удовольствия, он обошел всех гостей, поздоровался с ними, пригласил выпить кофе. Многим хотелось осмотреть его жилье, кое-кто взобрался наверх, в наполненную дымом комнату; за людьми бросились собаки, но лестница была слишком крута, и они, тявкая, скатывались вниз. — Вот мой дворец, — сказал Бьяртур. — Пока что я выплачиваю свой долг исправно. — Многие начали с меньшего и стали солидными людьми, — сказал Король гор, который сам начал с малого и теперь выбился в люди: занимал должность приходского пономаря и собачьего лекаря; а если представится случай, он, пожалуй, пройдет и в приходский совет. — По преданию, Йоун из Хусавика начал хозяйничать на клочке земли, полученном у дьявола, — неосторожно выпалил молодой человек, привыкший к лучшим условиям жизни. — Ну, ребята, выходите живей, — сказал Король гор. Ему хотелось поскорее выпроводить из дому молодежь, которая все время потешалась над ним: когда они ехали в гору, эти парни неслись за ним по пятам и подгоняли его, а на болоте держались впереди, обдавая его брызгами. У него вовсе не было охоты садиться пить кофе с кем попало; он любил посидеть с солидными людьми, для которых ему было не жаль глотка водки, а тут возись с разной мелкотой — хуторянами, которым, за отсутствием работников, приходится самолично отправляться на поиски овец. Среди этого мелкого люда был и старый Тоурдур из Нидуркота, тесть Бьяртура из Летней обители. Этот старик потерял многих детей, а от оставшихся в живых не видел никакой радости; пережил он и крушение единственной своей мечты — о собственной мельнице, — но не ожесточился, не озлобился на судьбу, как это обычно бывает. Нет, он все принимал с философским спокойствием и благочестивой покорностью. Запах дыма в доме его милой дочери показался ему каким-то особенным, и он даже прослезился. Роза помогла ему подняться по лестнице и прижалась лицом к его обветренной щеке, заросшей седой всклокоченной бородой. — Мать просила сердечно кланяться своей дочке и передать ей эту малость, — сказал Тоурдур и протянул ей маленький сверток, завязанный в носовой платок; там было по полфунта сахару и кофе. Роза не могла оторваться от отца. Она прильнула к его груди, вытирая глаза краешком передника. В ее поведении было столько детской сердечности и непосредственности, что Бьяртур смотрел на нее с изумлением: ему казалось, что он видит ее такой впервые. В один миг она стряхнула с себя уныние и подавленность — теперь это была девочка, не стеснявшаяся проявлять свои чувства. — Отец, милый, дорогой! — говорила она. — Как же я соскучилась по тебе! Бьяртуру даже в голову не приходило, что она хотела повидаться с отцом, ждала его. Увидев, как она по-детски ласково прильнула к нему, он не мог отогнать неприятного подозрения, зародившегося еще в ночь после свадьбы, — что власть его, власть короля пустоши, не так уж безгранична, как он воображает. Мужчины уселись, достали свои табакерки и начали говорить о погоде очень серьезно, со знанием дела и в тех всегда одинаковых выражениях, в каких обычно обсуждается эта тема. Они сделали общий обзор погоды сначала за зимние месяцы, потом за весенние, после чего заговорили об овцах, ягнятах и шерсти и, наконец, о летней погоде. Перебирали неделю за неделей, один поправлял другого, так что за точность можно было ручаться. Они вспоминали о каждом сколько-нибудь значительном отрезке времени, когда стояла сухая погода, подробно останавливались на периодах дождей и бурь, припоминали, кто что предсказывал и как, наконец, все пошло своим чередом, вопреки всем предсказаниям. Каждый из них в одиночку пережил свою мировую войну против беспощадных стихий. Каждый старался убрать и свезти на лошади домой сено, сухое или попорченное дождем; у одних сено еще не было убрано, у других его унесло ветром, у третьих оно уплыло по реке. Кроме Короля гор, все они были бедные крестьяне, не имевшие возможности держать батраков; обычно они довольствовались помощью своих детей-подростков, стариков, слабоумных и других немощных членов семьи. — Да, я хозяйничал пятнадцать лет без батраков, — сказал Король гор, которого сейчас причисляли к крестьянам среднего достатка. — И, по правде говоря, это были мои лучшие годы. Жалованье работникам — это такой расход, который может кого угодно разорить. По мнению Эйнара из Ундирхлида, что бы там ни говорили богачи, но если у тебя нет никакой подмоги, ни одного работника, то это не жизнь и никогда жизнью не будет. Это собачья жизнь для тела и голодная смерть для души. — Тебе-то, Эйнар, жаловаться нечего, — сказал Круси из Гили, — до тех пор, пока твой Стейни дома. Но Эйнар находил, что это слабое утешение: разве все они не требуют платы, будь то свои или чужие? Кроме того, земля не может тягаться с морем, и Стейни, наверное, уйдет туда же, куда удрали остальные. — Не успели они подрасти — уж и след простыл. Земля — это земля, а море — это море. Возьмем, к примеру, покойного Тоурарина из Урдарселя. У него было три сына, все дюжие молодцы. Не успели они стать на ноги, как уже отправились в море. Один утонул, а двое очутились в Америке. Ты думаешь, они прислали хоть несколько строк матери этой весной, когда умер их отец? Нет, и не подумали. Даже не прислали ей нескольких крон в утешение. Теперь старуха с дочерью уступили свой хутор пастору, за что он обязался содержать их. Эйнар предполагал, что с ним будет то же самое. Два сына уже расстались с ним, а третий вышел из повиновения. Но Круси из Гили считал, что дети — это еще полбеды. Хуже всего иметь дело со стариками. Никто не поверит, сколько они могут съесть. Его отец умер год назад, в возрасте восьмидесяти пяти лет. — И, как вам известно, меня заставили содержать тещу; за это мне снизили налоги. Ей теперь стукнуло восемьдесят два. Она совсем впала в детство. Нам этим летом пришлось спрятать от нее всю кухонную утварь: она помешалась на том, что рассовывала по углам все, что попадется ей под руку. — А до чего же она была расторопна в свое время, — заметил Тоурдур из Нидуркота. — Ну, вам, добрые люди, нечего печалиться, — сказал Тоурир из Гилтейги, отец Сдейнки, той самой, что прошлой зимой сделала своего отца дедушкой без всякого предупреждения. — Сыновья-то сами о себе позаботятся, куда бы их ни забросила судьба. Да и старики — это еще полгоря, хотя некоторые и заживаются на свете дольше, чем положено, а все-таки наступает и их черед умирать. Но дочери, дочери, люди добрые! Вот с кем хлопот не оберешься! Не завидую я тем, у кого они есть в такие тяжелые времена. Вы думаете, что они хотят носить шерстяные чулки, которые вяжут дома из хорошей пряжи? Да нет! Им бы только щеголять в шелковых да грызться с родителями круглый год. — Многие все же и от дочерей видят радости, — возразил Король гор. — Ведь приятно, когда в доме слышится их смех и щебет. — Что же тут приятного? Если не можешь им насыпать полный карман денег, чтобы они сорили ими в городе, так они требуют, чтобы их отпустили в услужение на юг. Если родители на это не соглашаются, так уж дочка себя покажет! Начинается, с того, что она требует тонких бумажных чулок. А что это за чулки? Одно надувательство! И вот выбрасываешь деньги на такую дрянь, которая нисколько не греет, хотя эти чертовы чулки достаточно длинны, доходят до самого паха. Ну а если спускается петля, тогда какая им цена? В мое время считалось вполне достаточным, если чулок у женщины доходил до панталон, это не ставилось ей в вину. Тогда женщины были не такие бесстыжие, и не в обычае у них было носить такие короткие юбки, как в наше время. — Да, — согласился Король гор. — Но хорошо уж и то, что на юбки теперь уходит меньше материи, чем раньше. — И чем это кончается? Я знаю из достоверного источника, что им уж и бумажная ткань не годится. Я слышал, что одна девушка купила себе даже… что бы вы думали? Пару шелковых чулок, — заметил Тоурир. — Шелковых чулок?! — Точно говорю вам: шелковых чулок! Из чистой шелковой пряжи. Могу назвать эту девушку: это средняя из пасторских дочек, которая была в прошлом году в Рейкьявике. — Мало ли что люди болтают, — пробормотал в бороду Тоурдур из Нидуркота. — У моей Сдейнки много недостатков, но врет она не больше, чем другие. И она клянется, что собственными глазами видела эти чулки. Сначала женщины из щегольства и по глупости перестают носить нижние юбки, потом надевают бумажные чулки до самого паха, — такая пара чулок стоит почти столько же, сколько ягненок. А потом начинают укорачивать юбки. И раз уж завелось такое бесстыдство, то недолго ждать, чтобы пошла мода на шелковые чулки. А там уж совсем не будут носить юбок. — За последние семь лет я не мог купить себе пары штанов, — пробормотал Тоурдур. — И к чему эта мода может привести? Ни к чему, кроме чахотки. Если народ потерял совесть, если уже нет честных женщин — чего и ждать. Многим отцам дорого обойдется такое легкомыслие, их от этого в три погибели согнет. Кто-то заметил, что пасторским дочкам недурно живется… — Конечно, — сказал Тоурир. — Да и самому пастору разве плохо? Он начинает год с того, что казна отсыпает ему полторы тысячи крон ни за что ни про что, разве только за разные чудачества. Вот это жизнь! Не то что у нашего брата. — Не может этого быть, — сказал Тоурдур из Нидуркота, — чтобы ему платили полторы тысячи крон. Должно быть, только пообещали. — Я своих слов обратно не беру, — сказал Тоурир. — О, у этого старого хрыча есть свои хорошие стороны, — сказал Бьяртур; ему не нравилось, когда плохо отзывались о пасторе, которого он в глубине души очень уважал за выведенную им породу овец. — Замечательные у него бараны, у этого старого чудака, несмотря на то, что он ученый. Мне бы больше хотелось заполучить одного из его баранов, чем всех трех дочерей, даже если бы мне дали полторы тысячи крон в придачу. Кстати, вы не слышали, какие этой осенью в городе цены на мясо? Король гор рассказал все, что слышал, но полагаться на слухи никак нельзя, когда дело касается цен. Хродлогур из Кельда, арендатор одного из хуторов старосты, сказал, что он, как всегда, продаст своих ягнят Йоуну из Мири, — ведь ему все равно придется платить аренду Йоуну, — но разницу старый плут выплатит наличными. И хотя он дает низкую цену, все же лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Во Фьорде денег никогда не получишь, там ты вечно остаешься в долгу. Бьяртур не отрицал, что неплохо иногда иметь в руках наличные деньги, только если уж речь идет о том, кому задолжать, то он того мнения, что лучше быть в долгу у Бруни, — ведь при сделках со старостой деньги видит только сам староста, уж он умеет нажиться на тех, кому Бруни не хочет открывать кредит. Он дает здесь, на месте, две трети той цены, что Бруни давал во Фьорде. А сколько он получает за живых овец на юге, в Вике? По крайней мере, вдвое против того, что предлагал Бруни. Он продает овец сотнями, тогда как другие продают по двадцать штук, и сам назначает цену торговой фирме в Вике. — Вряд ли это правда, — усомнился Тоурдур из Нидуркота, который вообще не верил в большой размах. — Это же какой риск! Дорого придется платить людям, которые погонят всех этих овец на юг через пустошь и поселки. Часто по дороге еще и потери бывают. Король гор утверждал, что кредит у Бруни многих спас. Бруни всегда заботился о том, чтобы его клиенты держались на ногах: разве кто-нибудь слышал, чтобы Бруни отказал в кредите тем, кому доверял? Правда, он не любит платить наличными в нынешние тяжелые времена, и много лет никто не получил от него ни гроша, к тому же он скуповат на хорошие товары, зато его клиенты редко терпят нужду, разве уж в особых случаях, весной, когда без этого никак не обойдешься. Впрочем, Король гор выразил мнение, что вообще не все зависит от денег: многие вышли в люди, хотя денег в глаза не видывали. — Пока я не забыл… — сказал он, — окружной судья спрашивал меня на тинге весной, нет ли у меня подходящего человека, который знал бы толк в лечении собак. — Все это правильно, — сказал Бьяртур. — За собаками надо следить. Ты, может быть, слышал, как я на своей свадьбе говорил, что сам буду лечить собаку, если твоя дрянная микстура не поможет? — Никто не посмеет сказать, что лекарство, которое я получил от самого окружного врача, не годится, — перебил его Король гор сухим тоном. — Оно приготовляется по всем правилам науки. Но, конечно, нельзя поручиться, что это лекарство всегда правильно применяется. Вот почему окружной судья и считает нужным дать мне надежного помощника. Крестьяне сошлись на том, что необходимо принять срочные меры, ибо даже в Утиредсмири прошлой весной были случаи вертячки. — Да, я обдумаю это дело, — сказал Король гор тоном человека, вполне сознающего возложенную на него ответственность. — Это работа важная, но довольно противная, как и вообще работа врача. Тут нужен дельный человек. Очень может быть, что мне удастся добиться у судьи хорошей платы для моего помощника, но пока я ничего еще не могу обещать. — Поставить разве на это дело старосту? — сказал Бьяртур, у которого воспоминание о Мири занозой сидело в душе. — Сдается мне, что он будет подходящим помощником собачьего лекаря. Это предложение было принято как шутка и не встретило отклика у гостей, они только поморщились и насмешливо фыркнули. В эту минуту вошла Роза и принесла кофе. Чашек было мало, так что гостям пришлось пить в две смены. — Пейте, — сказал Бьяртур, — вам нечего опасаться, что у вас животы разболятся от жирных сливок, но кофейных зерен мы не пожалели. — Не попробовать ли нам датских сливок, — сказал Король гор и достал из нагрудного кармана баклажку; он откупорил ее, и на застывших бесцветных лицах крестьян засияла блаженная улыбка. — Я всегда рад угостить приятелей, когда мы отправляемся в горы, — продолжал Король гор, наливая немного водки в каждую чашку. — Кто знает, может быть, эти же приятели чем-нибудь порадуют в поселке и меня. В последние годы крестьян душили тяжелые налоги, уж вам-то это хорошо известно. Но может случиться, что в недалеком будущем беднота получит своего представителя в приходском совете. Больше об этом сейчас не будем говорить. — Угощайтесь печеньем, друзья, — просил Бьяртур. — Да не жалейте этого чертова сахара. Роза, налей еще чашку нашему Королю гор. — Да, да, друзья, — сказал Король гор, когда баклажка обошла всех. — Вы, наверное, сочинили какие-нибудь стихи во время сенокоса, хотя погода была и неважная. — Да, приятно было бы сейчас послушать хорошие стихи, — поддержали его остальные. — Я-то, — вставил Эйнар, — как вам известно, не любитель замысловатых стихов. В тех пустячках, которые я сочиняю на случай, я предпочитаю держаться правды, а не мудрить над рифмой. Ни для кого не было секретом, что Бьяртур из Летней обители невысоко ценил поэзию Эйнара, — сам-то он был воспитан на старинных стихах и всегда пренебрежительно относился к писанию псалмов и к новомодной поэзии, так же как и вообще ко всем нелепым фантазиям. — Отец мой, — сказал он, — очень любил стихи и мастерски складывал их; от него я еще в молодости научился правилам стихосложения. С тех пор я этих правил и держусь, несмотря на всякие новомодные выдумки современных скальдов, например, хозяйки Утиредсмири. Я унаследовал от своего отца сборники стихов — целых семь; и должен сказать, что в те времена в нашей стране были мастера, они уж строго придерживались размера, — им не надо было больше четырех строк для одной строфы; их стихи можно читать на разные лады, и они от этого никогда не теряют смысла. Они не занимались воспеванием грусти, тоски и всякими слезливыми излияниями; сочинять псалмы они предоставляли пасторам. Это был народ, который ни на что не жаловался, не бил себя в грудь. Возьмите римы об Ульваре[19], в которых описываются великие битвы, битвы отважных. Вот это были герои! Они не ползали на коленях перед женщиной, как современные поэты, но, услышав о какой-нибудь знаменитой красавице, даже если она жила на краю света, отправлялись в путь и ради нее покоряли страны и народы; после них оставались горы трупов. Крестьяне вечно спорили о поэзии, и каждый оставался при своем мнении: одни любили старинную поэзию и ее героический дух, в то время как другие воспевали все человеческое или божественное. Они так увлекались этими спорами, что никогда не успевали прочитать свои стихи. — Кто любит замысловатые стихи, часто становится спесивым и ставит себя выше тех, кто пишет для души, — сказал Эйнар. На это Бьяртур ответил, что он никогда не считал себя великим скальдом, но терпеть не может, если стихи состряпаны кое-как; пусть это будет хотя бы четверостишие, но с искусной рифмовкой. — Если бы я был скальдом, — сказал он, — я бы ни за что не согласился пустить в народ стихи, в которых было бы меньше трех внутренних рифм[20]. Король гор видел, что от его горячительного напитка страсти у скальдов разгорелись, но, так как обсуждать здесь подобные вопросы не было времени, решил положить конец спору и сказал: — Думаю, что вы не станете пенять на меня, если я вмешаюсь в ваш спор. Хотя я ни разу в жизни не сложил ни единой песни, но, по-моему, надо бы, чтобы поэты всегда держались золотой середины между любовью к истине и рифмой. Пусть бы они всегда укладывали в рифмы правду, за которую они могут постоять, и никогда не воспевали бы правду, если она не может уложиться в рифмы. — Правда, которая не укладывается в рифму, не есть правда. Рифма, если она правильна, уже сама по себе правда, — сказал Бьяртур. — Вот уж чего я не могу понять, — возразил Эйнар. — Удивляюсь даже, что слышу подобные слова от таких умных людей. Ведь рифма остается только рифмой, а правда — правдой. Оулавюр из Истадаля рассеянно прислушивался к этим спорам: он питал слабость к рассуждениям научного свойства, любил решать сложные проблемы и потому не мог отказать себе в удовольствии сделать свой вклад в беседу, хотя бы и незначительный. — Да! Действительно, много есть на свете странных явлений! — ловко вставил он. — Говорят, что пасха в будущем году приходится на субботу… На некоторое время все замолчали. — На субботу? — наконец задумчиво проговорил Король гор. — Не может быть. Пасха всегда начинается в воскресенье. — Да, так и я всегда думал, — торжествующе сказал Оулавюр. — Но я прочел это в календаре союза «Друзей народа». Там черным по белому написано, что пасха придется на субботу. — Это, видно, ошибка, — сказал Король гор. — Ошибка в календаре? Быть этого не может. Неужели посмеют допустить ошибку в календаре? Но вот до чего я додумался… Мне помнится, что я прочел в одной старой книге, у пастора Гудмундура, когда ночевал у него несколько лет тому назад, что солнце, случается, иногда немного запаздывает. И если это правильно, то, значит, и время должно отставать. Где-то в Библии сказано, что однажды солнце вообще остановилось[21]. — Дорогой Оулавюр, — сказал Бьяртур. — Ни одной живой душе не говори, что ты веришь в это. Надо осторожно подходить к тому, что говорится в книгах. Я никогда не полагаюсь на книги, да, а уж меньше всего на Библию. Никто ведь не может проверить того, что написано в книге. Книги могут врать, сколько душе угодно. Ведь ты-то сам там не был… Если бы, например, время действительно отставало хоть изредка на какой-нибудь денек, то кончилось бы тем, что пасха пришлась бы на рождество. — Я придерживаюсь только того, — сказал Король гор, — что говорится в истории. Иисус восстал из мертвых в воскресенье утром — значит, пасха должна начинаться в воскресенье, отстает ли время или идет вперед. — Не знаю, — отозвался Бьяртур, — когда он воскрес. Кто при этом присутствовал? Несколько женщин, думается мне. Как можно положиться на истеричных женщин? К примеру, на Утиредсмири несколько лет тому назад была работница с юга. Ей показалось, что она слышит плач младенца, брошенного на горном склоне. Это было летом, поздним вечером, и она слышала, как он громко и жалобно плакал. А что оказалось? Это была просто дикая кошка, черт ее возьми! — Ладно! — пробормотал Король гор, которому не хотелось спорить на такие отвлеченные темы. — Раз уж Бьяртур вспомнил о дикой кошке, я хочу спросить вас, что вы думаете насчет лисы? — Думать мало, надо что-нибудь делать, — ответили ему. — Не поговорить ли со старостой? — О, старосту не очень беспокоит эта хитрая бестия, — сказал Бьяртур. — В прошлом году он продал двадцать лисьих шкур, и ему за них хорошо заплатили. Другие высказали мнение, что лиса еще наделает бед. Она нападала на овец прошлой осенью, то же самое будет и нынешней. Крестьяне ругали и проклинали ее на все лады. Король гор авторитетно заявил, что лиса, без всякого сомнения, принадлежит к злейшим врагам человека. А старик из Нидуркота под конец заявил: — Лиса бесчинствовала в прошлом году, бесчинствовала весной — а теперь ждите ее осенью. Кофе был выпит. Король гор закупорил свою баклажку и положил ее в карман. Стало так светло, что уже можно было различить овец. — Да, — сказал Король гор, поднимаясь. — Я часто бывал на пустоши, но никогда еще меня так не принимали. Хорошо попасть к гостеприимному хозяину в холодный зимний день. Нас угостили на славу. Теперь можно и за овечками погоняться. Но Бьяртур утверждал, что не в гостеприимстве дело. — Главное, — сказал он, — это самостоятельность. Жив ли ты, подохнешь ли, до этого нет дела никому, кроме тебя самого! Вот это, по-моему, и есть самостоятельность. И эта жажда свободы — она в крови у всякого, кто находился в подчинении у другого. — Да, — сказал Король гор. — Мне это понятно. Исландцы — это народ, любящий самостоятельность и свободу. В Исландии в свое время жили свободные хёвдинги[22], которые готовы были скорее умереть на воле, чем служить чужому королю. Это были богатыри, вроде Бьяртура. Бьяртур и подобные ему люди — это и есть свободолюбивые исландцы, на которых опирается и всегда будет опираться исландская самостоятельность. Роза, видно, не хиреет здесь в долине. Я никогда не видел ее такой цветущей. Как ты себя чувствуешь здесь, на пустоши, Роза? — Здесь, конечно, очень привольно, — ответила Роза, шмыгнув носом. — Да, — сказал Король гор; после водки у него появилась какая-то величавость в обращении, как у богатого крестьянина. — Если бы тем духом, который царит в этом доме, было проникнуто все наше поколение, то Исландии не пришлось бы тревожиться за свое будущее. — Так, — сказал старый Тоурдур из Нидуркота. — А не пора ли нам отправляться? Мне еще надо взобраться на мою старую клячу. Он стоял у самой двери. И трудно было пройти мимо этого дряхлого старика, прожившего долгую, бедную мечтами жизнь, не сказав ему несколько слов в утешение. Король гор ободряюще похлопал его по плечу и заметил: — Да, старина Тоурдур! Для всех нас жизнь — что-то вроде лотереи. — Что такое? — недоуменно спросил старик. Он не понял этого сравнения — у него только один раз в жизни был лотерейный билет. Несколько лет тому назад хозяйка Редсмири пожертвовала жеребенка для розыгрыша в пользу кладбищенского фонда. Розыгрыш кончился тем, что сам староста выиграл собственного жеребенка. — Отец, дорогой, — сказала Роза, провожая его во двор. — Смотри хорошенько укройся сегодня ночью в горной хижине. — Я, право, не знаю, зачем мне гонять этих пугливых ягнят в горах и на пустоши? Мне уже под восемьдесят, и я еле-еле ковыляю у себя на хуторе, — сказал он, положив на лошадь поводья. Мужчины разобрали своих собак, возившихся на склоне горы. Овца, привязанная к забору у края выгона, блеяла, глядя на людей и собак. Старик поцеловал дочь и попытался взобраться на лошадь. Роза держала ему стремя. На седле у Тоурдура лежала черная овчина, чтобы мягче было сидеть и само седло бы не портилось. Дочь провела рукой по морде лошади, старой Глайси, которую она помнила еще жеребенком. Сколько было тогда радости на хуторе! Это было восемнадцать лет назад. Все дети в Нидуркоте жили тогда еще дома. А теперь все разбрелись по белу свету. И вдруг прибежал Самур, высунув язык после драки. Он узнал ее и, забыв все перипетии боя, бросился к ней с радостным визгом. Роза не могла не забежать в дом за куском рыбы для собаки своего отца. — Я бы попросила тебя, отец, оставить мне Самура на ночь, если бы не знала, как он тебе нужен. Мне кажется, что овечка, которую оставляет мне Бьяртур, не очень-то меня утешит. Подошел Бьяртур, ведя в поводу Блеси. Он мимоходом поцеловал жену и сделал кое-какие распоряжения, затем вскочил в седло и кликнул собаку. Все уехали. Роза провожала их взглядом. Ее отец ехал последним, ссутулившись и ударяя ногами по бокам старой Глайси, которая тяжело шлепала по грязи. Глава одиннадцатая Сентябрьская ночь Вскоре начал накрапывать дождь. Небо было обложено тучами, и дождевые капли становились все крупнее и тяжелее. Это был настоящий осенний дождь, он наполнял глухим шумом весь мир и нагонял жуть: казалось, этим низвергавшимся из мирового пространства водам не будет конца; дождь затягивал даль сплошной серой пеленой и наводил тоску на целый край. Этот дождь, однообразный и ровный, поливал увядшую болотную траву, взбаламученное озеро, серые песчаные отмели, угольно-черную гору; он поливал хутор, заслоняя от него весь мир. Глухой, безнадежный, непрекращающийся шум проникал, казалось, во все уголки дома, закладывая уши, обволакивая все далекое и близкое, — как грустная будничная повесть о самой жизни; повесть, которая течет ровно, без взлетов и падений и которая все же захватывает своей ширью и глубиной. И на дне этого глубокого, как бездна, шумящего океана — маленький домик, и в нем женщина, у которой больное сердце. Роза взялась было за штопку чулок, но у нее не было ни малейшего желания работать, и она неподвижно сидела у окна, завороженная этим шумом, бездумно смотрела на серый туман, окутывавший долину; как ребенок, разглядывала она образовавшиеся на подоконнике лужицы. К вечеру начался сильный ветер, он гнал дождь шумящими белыми потоками, точно стадо овец. Потоки, пенясь, бежали по болоту, вздымались, как океанский прибой, падали и разбивались. Овца на выгоне перестала блеять и, насколько позволяла привязь, отошла от столба, согнувшись, низко склонив голову и выставив на ветер рога. Розе было жаль овечку, которую постигла такая горькая участь: ее оставили в плену, в полном одиночестве. Роза решила отвести ее под кровлю. Гудлбрау, увидев женщину, пыталась убежать, но была крепко привязана. Роза взяла в руки веревку и по ней добралась до овцы, поймала ее за рога и поволокла домой. Она втолкнула ее в темный хлев и заперла дверь. В доме Гудлбрау не успокоилась: стряхнув с себя воду, она заметалась по хлеву, но, почувствовав, что вырваться на волю невозможно, начала так громко блеять, что эхо отдавалось по всему хутору. Роза решила успокоить овцу и дала ей немного воды, но овечка не стала пить. Тогда Роза принесла ей сена. Гудлбрау не дотронулась и до сена, — она в испуге убежала от женщины и, забившись в угол, смотрела на нее недоверчивыми глазами, блестевшими в темноте зеленым огоньком, потом ударила по полу копытом, как бы угрожая женщине. Роза наконец дала ей рыбы и хлеба, а когда Гудлбрау и к этому угощенью не притронулась, оставила овцу в покое. Та продолжала громко блеять. Время шло. Спустились сумерки. Роза сварила кашу и съела ее. Уже совсем стемнело. Роза старалась поддерживать огонь в плите, — было холодно и сыро, в двух местах вода с крыши просачивалась в комнату; кроме того, в доме не было света, а ведь только при свете огня или хотя бы тлеющих угольков чувствуешь себя в безопасности. Роза долго сидела возле плиты, оставив дверцу полуоткрытой, чтобы виден был огонь. Она решила побаловать себя: сварила кофе, присланный ей в подарок матерью, съела пять кусков сахару вместо одного — все из того же кулька: ведь это был ее собственный сахар; попивая кофе чашку за чашкой, она пристально смотрела на угольки и старалась прогнать страх перед ночью, только ожидавший случая овладеть ею, поползти дрожью по спине. Роза намеренно оживляла в памяти радостные воспоминания, и временами ей было совсем хорошо. Овца наконец успокоилась и легла. Но дождь по-прежнему хлестал в окно, ветер завывал все сильнее и сотрясал дом до основания. Было уже так поздно, что Роза боялась отойти от плиты: ей мерещилось, что тьма наполнена злыми духами. Она поджала под себя ноги, спрятала руки на груди: ей казалось, что, если она вытянет их, кто-то за них ухватится. Долго она просидела так, и ей уже удалось побороть страх, но тут овце надоело лежать, она поднялась и заблеяла еще отчаяннее; из темноты доносились пронзительные, режущие звуки. Казалось, будто Гудлбрау чего-то вдруг испугалась. Некоторое время овца металась из угла в угол, словно кто-то ее преследовал. Дважды овца останавливалась, ударяя об пол копытом. Розе почудилось, что кто-то дунул кому-то в лицо. Кому? Может быть, никому… Наконец Роза подкралась к лестнице и крикнула вниз: — Овечка, не бойся! Но когда она услышала свой голос, раздавшийся во мраке безмолвного дома, сердце у нее забилось: она даже не узнала собственного голоса. Неподвижно стоит Роза на краю люка. Да, да, несчастье, которого она ждала этой ночью, надвигается. По спине у нее поползла дрожь страха, который сковал ее и пронзил острой мучительной болью: внизу кто-то был, он напал на овцу, злобно схватил ее за глотку, так что она перестала блеять, отшвырнул к стене. Кто-то, что-то… Наконец опять раздалось блеянье, полное ужаса, отчаяния, еще большего отчаяния, чем раньше. Нет, Роза не упала в обморок; она только все подкладывала хворост в огонь. Этот хворост, этот синеватый, потрескивающий огонь были ее единственной надеждой; нельзя допустить, чтобы огонь потух, «Может быть, ничего и не было», — подумала Роза, подкладывая хворост в плиту онемевшими пальцами. Кто-то, что-то… может быть, никого и ничего. Глядя на эти угольки, на огонь своего маленького очага, — огонь, горящий в честь свободы, самостоятельности, — она твердо решила успокоиться. Нет никаких привидений, никаких Колумкилли! На пустоши есть только добрый бог свободы — тот бог, который возвышает человека над собаками (может быть). Кто знает, через двадцать три года и она, пожалуй, будет женой старосты, как хозяйка Утиредсмири. «Жизнь — своего рода лотерея», — сказал Король гор ее отцу. Благослови бог этого доброго старика! Как бы он только не схватил воспаление легких в этой лотерее. Ему идет уж восьмой десяток, а он всю ночь проведет в горной хижине… Нет, ей не хочется даже думать об этом. Ей не хочется думать о плохом — только о хорошем, красивом. «Гор царица, мать — земля!» Да, земля — наша мать. Роза давно уже не пела. Сейчас, в потемках, у очага, она затянула эту красивую песню. Молодая женщина впервые запела с тех пор, как пришла на пустошь. Но оказалось, что ее голосовым связкам не под силу такая красивая песня. Как ни старалась она передать мелодию, у нее перехватывало дыхание, сдавленный от страха голос спотыкался на каждой ноте; и чем дольше она пела, тем быстрее билось ее сердце. Еще никто никогда не пел патриотическую песню с таким чувством. С пением сливалось блеяние овцы, охваченной таким же страхом: ме-е-е… Да, никогда еще ни одна патриотическая песня не получала более яркого выражения в звуках. Наконец в блеяние овцы ворвалась нота отчаяния, стона, почти хрипа. Роза даже начала сомневаться: овца ли это блеет? Это уже было не блеяние, а жалобный стон. Может быть, какое-нибудь чудовище хочет замучить ее? Возня и беготня продолжались с небольшими перерывами. Кто-то хватался за лестницу и шумел возле дверей, все балки трещали. Затем наступило затишье, если не считать ударов бури в окно. Роза уже надеялась, что буря немного улеглась, а овца наконец успокоилась; но когда сердце стало биться ровнее, вдруг послышался сильный стук в наружную дверь, отдавшийся во всем доме. Неистовство бури возобновилось, снова раздались грохот, скрип и скрежет, как будто все рушилось. Розе сначала казалось, что весь этот грохот доносится с горы, затем почудилось, будто рухнула передняя часть дома. Потом снизу донесся такой визг, что ей стало ясно: кто-то душит овцу. Роза вцепилась в край кровати, дрожа от ужаса и призывая бога, как человек, молящийся в свой смертный час. Наконец она начала снимать с себя платье, но не смела совсем раздеться, так как ей казалось, что малейший шум может разбудить привидения, затаившиеся во мраке. Она осторожно забралась под перину и тщательно укрылась, чтобы ниоткуда не дуло, даже натянула перину на голову. Долго лежала Роза, дрожа всем телом, с острой болью в сердце; никакие воспоминания уже не могли ей помочь. Страх был сильнее, чем пережитые ею радости. Она пыталась думать о далеком рассвете. Человек никогда не теряет надежды. Даже тогда, когда, казалось бы, спасенья уже нет. Нет такой темной и длинной ночи, в какую люди не надеялись бы, что рано или поздно все-таки наступит рассвет. Так Роза лежала и тряслась от ужаса долго-долго, наконец она впала в какую-то дремоту, которая не была ни сном, ни отдыхом, а скорее походила на трудную поездку, которую совершаешь против своей воли через весь мир, — мир, где нет ни пространства, ни времени. Она вновь переживает самые невероятные события далекого прошлого и вновь видит людей, с которыми была когда-то знакома. Самое удивительное в этих видениях то, что они необычайно отчетливы. Роза вновь слышит давно забытый голос — голос, никогда не имевший для нее никакого значения, — и вновь видит давно забытую морщинку на лице, случайно промелькнувшем в ее жизни. Все лица, возникавшие перед ней, въедались в ее мозг, как раковая опухоль. Ей чудились, например, гости, побывавшие здесь утром, в таких подробностях, что это граничило с бесстыдством. Чем яснее и точнее представали перед ней эти образы, тем больше они пугали ее; они так упрямо врезались в сознание, что уже не было никакой возможности отделаться от них. Они витали в сонной полутьме рассвета, с застывшими лицами, — как покойники, которые являются нам во сне; они приходят и ведут себя как живые, и все же вы знаете, что это сон, что они умерли и уже давным-давно похоронены; их унылая мрачная улыбка — это улыбка покойника; их жуткий разговор — это разговор покойников; их маски — как ледяная пелена, скрывающая ужас перед неизбежной гибелью. Некогда они мечтали выбиться в люди, но ни один здравомыслящий человек никогда этому не верил. Бьяртур рассчитывал, что он через двадцать три года станет старостой. «Но я-то где буду тогда?» — думала Роза. Ее отец тоже мечтал стать зажиточным крестьянином, может быть, даже и старостой; он построил мельницу у ручья. Но где он сегодня ночью? Сегодня ночью старик, которому далеко за семьдесят, слабогрудый, с ревматизмом, с больными ногами лежит где-то в глухом пустынном месте, в горах, а мельница у ручья давным-давно поросла мхом. А где овечьи кости, которыми играли дети в Нидуркоте? В детстве она воображала большие стада, коров с тяжелым выменем, веселые табуны жеребцов, резвившихся на ее собственных горных пастбищах. И она мечтала стать такой же умной и талантливой, как жена старосты, и жить в большом красивом доме. А где она живет теперь? Где ее стада? Где ее талант? Она еле научилась писать. И у нее всего одна овца. Ребенком, в хижине мельника, она была богата; она надеялась, что у нее будут коровы и точно такие же кони, о каких говорится в стихах и песнях. У ручья была своя особая мелодия. У мельницы, которая никогда не работала, — своя особая прелесть, прелесть, с которой ничто в жизни не могло сравниться. Она видела перед собой овечьи кости на берегу возле хижины и ракушку, которую отец нашел в море. Она любила эту ракушку: это была драгоценность — дороже всех ценностей на свете; она не давала ее ни сестрам, ни братьям, она никому не разрешала играть своей ракушкой… Куда могла деться ее ракушка? — Ме-е… Этот пронзительный звук сразу разбудил ее. В ее ушах он отдался какой-то странной отчаянной нотой. Со сна ей мерещилось, будто овцу уже убили, и вот теперь, через три часа, ее воскресил сам дьявол. Этот хриплый крик, доносившийся словно из-под земли, не мог исходить от живой твари. Это был крик одной из тех загубленных душ, о которых говорится в Писании. Все дьяволы и призраки пустоши вселились в эту овцу, призраки детей, брошенных под скалой в каменистой пустыне; бедняг, которых убивали, чтобы высосать их мозг, или каких-нибудь папистов — тех, кто ненавидит бога и Иисуса и мечтает только об одном: чтобы все живое было обречено вместе с ними на вечные муки. Так прошла ночь. Наконец женщина осмелилась выглянуть из-под перины. Она увидела в комнате бледную полоску света. К своему несказанному облегчению, она поняла, что ночь на исходе, что даже после самой долгой, самой ужасной ночи наступает день. Ветер стих, но дождь все еще лил, оглашая весь мир своим нескончаемым шумом. Гудлбрау продолжала блеять. Постепенно становилось светлее, и настроение у Розы менялось, — ночные ужасы отступили перед занимающимся днем. Но вот стало совсем светло, и Роза перестала бояться овцы; теперь она ненавидела ее, считая своим злейшим врагом. Блеяние Гудлбрау все больше раздражало Розу. Нет, Роза во что бы то ни стало заткнет глотку этому дьяволу! Пусть только станет еще светлее — это придаст ей храбрости, и ничто не помешает ей тогда справиться с этой проклятой овцой. Наконец ей стало невтерпеж. Она соскочила с постели, даже не подумав одеться, и, с голыми руками, с полуприкрытой грудью, стала ходить по комнате. После бессонной ночи она была бледнее обычного, глаза ее дико сверкали. Роза пошарила на стене под скатом крыши и достала косу Бьяртура, завернутую в кусок мешковины; подойдя к окну, она взглянула на лезвие и проверила на волосе, отточено ли оно, затем спустилась вниз. Гудлбрау испуганно металась от одной стены к другой. Роза стала гоняться за ней, спотыкаясь о грабли и мотки веревок, упавших на пол во время ночной суматохи. Она уже не боялась. Ничто не могло поколебать ее решимость. С трудом ей удалось схватить овцу. Тогда она взяла веревку и потащила Гудлбрау во двор; овца упиралась и фыркала. Роза поволокла ее через выгон к ручью, туда, где он впадает в болото; здесь она повалила овцу и связала ей ноги. Стало уже совсем светло. Роза не торопилась. Как опытный мясник, она раздвинула шерсть на шее овцы. И та, почуяв смерть, судорожно билась под руками женщины, кричала, раскрыв рот и раздувая ноздри, отчаянно рвалась из своих пут. Но Розе в эту минуту были недоступны жалость и сострадание, она села верхом на овцу, стараясь покрепче зажать ее ногами. Наконец она поднесла косу к шее животного и начала резать. Коса не очень-то годилась для этой цели, хотя лезвие было отточено, но орудовать ею как ножом было неудобно, — следовало остерегаться, чтобы не поранить себя. Потом она взяла косу обеими руками и продолжала пилить глотку овцы до тех пор, пока теплая струя крови не брызнула ей в лицо. От потери крови овца понемногу ослабела и перестала сопротивляться, уже не поднимала головы — просто лежала неподвижно и хрипела. Наконец Роза угодила в шейный позвонок. Лезвие входило между хрящами все глубже и глубже. Роза почувствовала, как по телу овцы в последний раз прошла судорога; теперь шевелился лишь ее хвост. Позвонок открылся, внутри его белел спинной мозг, — Роза перерезала его. Овца слегка вздрогнула, и все было кончено. Женщина отделила голову от туловища и дала крови стечь в ручей. Однако на траве все-таки осталась лужа крови. Роза села у ручья, вымыла руки и лицо и тщательно вытерла косу о мох. Ее начало знобить, она почувствовала усталость и, не отдавая себе отчета в том, что сделала, поплелась домой, чтобы одеться. В комнате Роза уселась на кровать. Возбуждение улеглось, и, придя в себя, она почувствовала приятную слабость, сковавшую все тело. В комнату проникал серый свет утра. Роза натянула перину на голые плечи и сразу уснула. Был уже день, когда Роза проснулась. Что ей приснилось? Она провела рукой по лицу и по глазам, как бы для того, чтобы порвать нить между сном и явью, отделить сновидение от действительности. Ей приснилась хозяйка Утиредсмири. Она, Роза, сделала нечто ужаснувшее весь приход: перерезала глотку хозяйке. Взглянув в окно, она вспомнила, что всего-навсего убила овцу, повинную в том, что она боялась ночного одиночества не меньше, чем ее хозяйка. Но Роза не почувствовала угрызений совести, она только удивилась. Ей не хотелось думать о женщине, которая после бессонной ночи встала сегодня утром с этой же кровати с косой в руке, как сама смерть. Роза оделась и повязала голову платком. Она поняла, что теперь надо замести все следы и скрыть этот проступок от Бьяртура. Она спустилась к берегу, где лежала овца, и толкнула ее ногой. Туша. Туша? У Розы вдруг каждая жилка дрогнула от алчного желания, от радости. Здесь ведь и потроха и мясо… мясо!.. Теперь она наконец поняла, что сделала: она добыла мясо, которое сможет положить в свою кастрюлю. Мечта, которой она жила все лето, ее самая сокровенная мечта наконец сбылась. У Розы потекли слюнки, она почувствовала сильный голод и блаженное предвкушение сытости. Надо только разделать овцу и поставить на огонь кастрюлю. Она достала свой карманный нож, наточила его о брусок и принялась за овцу. Ей никогда не приходилось самой свежевать овец, но она часто присутствовала при убое и примерно знала, как это делается. Роза отделила внутренности, вынула нутряное сало, стараясь не раздавить желчь, и промыла требуху в ручье. Она еще не совсем покончила с этим делом, но ей не терпелось, — она побежала в дом и поставила кастрюлю на плиту. Потом Роза набила овечью кишку салом, приготовила ливерную колбасу и положила все это в кастрюлю вместе с сердцем и почками. Вскоре по всей комнате разнеслось благоухание вкусного варева. Пока оно кипело в кастрюле, Роза кончила разделывать овцу и все убрала, так что даже вороны ничего не могли найти; затем она привязала толстую кишку к косяку двери, вычистила ее, а туловище разрубила пополам и засолила в ящике. Пока она этим занималась, поспело кушанье, варившееся в кастрюле. Может быть, никогда еще за праздничным столом богатого хуторянина не подавали такого лакомого блюда. По крайней мере, ни одно лакомство со времен Гудмунда Богатого[23] никогда и ни у кого не вызывало такого блаженного ощущения, какое испытывала Роза, уплетая за обе щеки готовую колбасу неописуемого жирно-соленого вкуса, мягкое, мясистое сердце барашка, тающие ну языке почки с их специфическим привкусом и толстые ломти ливерной колбасы — такой жирной, что с них стекало сало. Она выпила наваристый целебный суп. Она ела, ела долго, долго, с такой жадностью, что казалось, никогда не насытится. Это был ее первый счастливый день с тех пор, как она вышла замуж. Потом она сварила кофе, подаренный ей матерью, положила в него много сахару и выпила. После обеда она опять впала в блаженную дремоту. Сначала она сидела у плиты, сложив руки на коленях, но вскоре почувствовала, что уже не может сидеть, улеглась в постель, заснула и спала долго, долго. Глава двенадцатая Совет врача Бьяртур вернулся с овцами на четвертый день к вечеру и опять отправился в путь вместе с другими крестьянами — на этот раз в город. Ему удалось пригнать с пастбища почти всех своих овец, и теперь он отобрал для продажи двадцать ягнят. Двенадцать пошли в счет долга за землю старосте, а за остальных он получил у купца мешок ржаной муки, несколько фунтов пшеничной, соленую рыбу, кофе, сахар, овсянку и немного нюхательного табаку; привез также потроха двух ягнят. Ему пришлось трижды проделать путь в город, чтобы не нанимать лошадей. Он мало спал, ездил днем и ночью. Но он предпочитал сделать три рейса, — тогда как зажиточные крестьяне делали только один, — лишь бы не залезать в долги из-за расходов по перевозке. Когда Бьяртур вернулся домой, изнуренный ночной ездой, насквозь промокший под осенними ливнями, по колено забрызганный грязью на размытых дорогах, его порадовал свежий, цветущий вид жены; она была как репка, поспевающая осенью. По-видимому, Роза забыла и думать о привидениях и отпустила овцу, которую он оставил дома ей в утешение. В городе Бьяртур не преминул побывать у врача, памятуя, что сердечная болезнь упряма и может вспыхнуть снова; осторожность никогда не мешает. Он достал из кармана склянку, которые отпустил ему доктор Финсен, и подал ее жене. — В этих пилюлях большая сила, говорят. В них вся наука вложена. Это не то что лекарство для собак. Они у тебя прочистят все нутро, и тогда уж никакая болезнь не страшна. В них есть какой-то сок, он всасывает в себя все вредное, и в кишках уж не может быть никаких колик, а крови они придают особую силу. Роза приняла подарок и взвесила склянку на руке. — Сколько, ты думаешь, я отдал за нее? — спросил Бьяртур. Этого Роза не знала и не могла знать. — Ты знаешь, что сказал мне старик Финсен, когда я взялся за кошелек? «Пустяки, говорит, оставь, дорогой Бьяртур. Что за счеты, ведь мы принадлежим к одной и той же партии». — «Что такое? — говорю я. — Никогда еще мне не оказывали такой чести: чтобы врач считал меня членом своей партии! Я же простой крестьянин и только первый год владею собственным хутором». А он мне: «Кстати, дорогой Бьяртур, чего мы с тобой держались на последних выборах?» — «Держались? Члену альтинга лучше знать, чего он держался. Что же касается меня, то я держался того, чего держусь и сейчас; пустое это дело для батрака или малоимущего крестьянина путаться в государственные дела, в управление страной. Я считаю, — и каждому это ясно, — что правительство всегда за богатых и сильных, а не за мелкий люд, так что голытьбе нет никакой прибыли оттого, что она водится с сильными мира сего». «В этом ты не совсем прав, дорогой Бьяртур, — говорит он мне, как ровня ровне. — Правительство существует прежде всего для народа. И если у народа не хватит ума, чтобы голосовать, и притом голосовать правильно, то может случиться, что в правительство проберутся безответственные люди. Об этом мы все должны помнить. И в том числе те, кто небогат». — «Да, — говорю (у меня, знаешь ли, не было охоты спорить со стариком). — Ты, Финсен, конечно, человек ученый». И я всегда думал, что нам повезло: наш представитель в альтинге — доктор. И правда, старик он ученый, это сразу видно, стоит только посмотреть на его тонкие докторские руки и золотые очки. «А я, говорю, привык платить за всякую покупку, и, на мой взгляд, свобода народа и самостоятельность в том и заключаются, чтобы ни у кого не одалживаться, быть самому себе хозяином. Поэтому попрошу вас, дорогой Финсен, не стесняться и взять деньги за эти чертовы пилюли. Я ведь знаю, что это хорошие, полезные пилюли, раз я получаю их из ваших рук». Но старик и слышать не хотел о деньгах. «Зато, говорит, вспомним друг о друге осенью, встретимся в надлежащем месте и в надлежащее время, чтобы проголосовать. Времена, говорит, тяжелые, очень тяжелые времена, и много трудных задач стоит перед альтингом. Нужны благоразумные люди, чтобы их разрешить, облегчить мелкому люду его нестерпимые тяготы и бороться за независимость Исландии». И вот он встает, этот благородный почтенный человек, хлопает меня по плечу и говорит: «Непременно кланяйся своей жене и скажи ей, что я посылаю ей эти пилюли на пробу. Это самое надежное средство против жидкостей в организме и особенно хорошо укрепляет сердце». Глава тринадцатая Поэтесса Осенью в Летнюю обитель часто заходили гости, потому что дорога из поселка в город ведет через долину. Ежедневно длинные караваны навьюченных лошадей шли по берегу реки на восток по пустоши: люди зажиточные разъезжали туда и обратно верхом, оставляя свой обоз на попечение батраков. Иногда богатые крестьяне являлись среди ночи, пьяные, будили Бьяртура и его жену, говорили много и громко о поэзии, о девчонках. Они горланили искусно сложенные смешные куплеты, патриотические гимны, непристойные песни, комические псалмы и веселились всю ночь; под конец их рвало, и только тогда они ложились спать в постель супружеской четы. Сюда являлись и жены богатых крестьян верхом на хороших лошадях. Они сворачивали с пути и пересекали болото только для того, чтобы поцеловать свою милую Розу из Летней обители. Среди них была сама жена старосты из Утиредсмири, она тоже ездила в город на своей лошади Соути. На фру было платье для верховой езды, такое широкое, что в нем могла бы уместиться половина прихода, на голове шляпа с вуалью; она подымала вуаль на нос и целовала свою дорогую Розу. Фру оказала ей честь, выпив у нее четыре чашки кофе. Ей показали запас съестного. Она считала, что соленой рыбы им хватит до рождества, а ржаной муки — пожалуй, до Нового года, если Роза будет экономна. Фру сказала, что заселение новых земель — явление весьма достопримечательное, недаром оно пользуется таким успехом в народе. Оно проникнуто духом первых поселенцев, от него зависит счастье народа в будущем не меньше, чем зависело в прошлом. Это движение ведет к развитию «частной инициативы», и оно одно может одержать верх над нездоровыми веяниями, которые сейчас усиливаются в прибрежных городах. Суть не в том, что человека хотят физически и духовно принизить до уровня собаки. Фру считает потерянными людьми тех, кто покидает землю, и уверена, что их ожидает только гибель. Как может человек додуматься до того, чтобы покинуть благословенные цветы, растущие в долинах, или синие горы, указующие человеческому сердцу путь к небу? А те, кто селится на хуторах, — это истинные помощники бога: они поддерживают и укрепляют добро и красоту. Крестьянин в долине — опора исландского народа в прошлом, настоящем и будущем. — Да, — сказала Роза, — хорошо быть самостоятельным. Свобода — это самое главное. Эти слова очень понравились поэтессе. Роза прекрасно выразила свою мысль. Весь внешний блеск городской жизни меркнет перед такой простотой и ясностью мышления. Вот перед нами женщина, которая ищет высших идеалов, и никакое привидение не собьет ее с этого пути; ведь она хорошо знает, что толки о привидении на пустоши — это чистейший вымысел невежественных и малодушных людей, живших в древние времена. Поэтесса сказала, что кофе у хозяйки Летней обители необычайно вкусный, но особенную зависть у нее вызывает эта маленькая комната, где все всегда под рукой. Совсем другое дело — большой дом; никто не знает, сколько ночей обитатели большого дома проводят без сна. Она сказала, что у нее в доме не меньше двадцати трех комнат, — Роза может засвидетельствовать это. Живет там более двадцати человек, всё люди разных возрастов и разного нрава, как водится. Надо смотреть за ними, следить за недобросовестными слугами, улаживать неизбежные недоразумения и пытаться скрасить и согреть жизнь людям. — Настоящее счастье, — сказала она, — не в том, чтобы иметь большой дом, — нет. Куда лучше маленький хутор, маленький клочок земли, маленький дом. А почему? Я скажу тебе, дорогой друг, словами поэта: «Где любовь да совет, там и радость и свет». Потом являются милые детки, — и с ними новые радости. Когда ты ждешь, моя дорогая, разреши мне спросить? При этом неожиданном вопросе Роза так смутилась, что отвела глаза в сторону и не могла придумать ответа. А когда жена старосты захотела пощупать ее живот, она шарахнулась в сторону, как будто в этом прикосновении было что-то непристойное, отбежала и посмотрела на свою гостью таким странным диким взглядом, что это никак не вязалось с дружелюбным тоном их беседы. Что это было: страх, ненависть, смущение или все вместе взятое? Одно лишь ясно читалось в этом взгляде: «Не тронь меня»; и еще торжествующая гордость: «Не бойся, я никогда не буду искать у тебя помощи». Как бы ни объяснила себе этот взгляд мать Ингольва Арнарсона, одно верно: она слегка растерялась. Разговор о ребенке она оборвала, но не знала, что ей еще сказать. Не решаясь взглянуть на молодую женщину, фру смотрела в окно, но, к сожалению, Блауфьедль был окутан туманом, и у нее не нашлось повода сказать, что горы вздымают свои вершины к небесам. Фру была до того сконфужена, что даже забыла предложить хозяйке Летней обители свою помощь в настоящем и будущем. Наконец она заявила, что в жизни все зависит от того, находит ли свое призвание человек или нет. Одно мудрое изречение — и она опять вошла в свою колею: — Нет сомнения, что муж и жена, поселившиеся на пустоши, нашли себя. Я заметила, что бедные люди счастливее так называемых богатых. Ибо что такое богатые люди? Это люди, владеющие большим состоянием, но по сути дела у них только и есть, что одни заботы. И в конце концов они покидают этот мир такими же бедными, как все остальные. У них лишь больше хлопот о пропитании и меньше настоящей, живой радости. Про себя скажу: каждый эйрир, который нам удается наскрести, уходит на плату работникам. Я уже три года мечтаю о новом платье, но у меня нет ни малейшей возможности сделать его. — Да-а, — безучастно сказала Роза. — Мне очень хочется помочь другим, — сказала фру. — Но в такие тяжелые времена приходится сдерживать себя чаще, чем хотелось бы. — У нас на пустоши всего достаточно, — ответила Роза. Услышав это, фру чрезвычайно обрадовалась: на таком образе мыслей основана независимость народа. — Я не знаю, — сказала она самодовольно, — известно ли тебе, дорогая Роза, что много лет весь приход сильно противился тому, чтобы мой муж продал землю твоему Бьяртуру. Как ты, наверно, знаешь, Бьяртур долго и упорно добивался этого. Но в приходе были того мнения, что Бьяртур никогда не сумеет прокормить жену и только наживет на этой бесплодной пустоши целый выводок детей. За последнее время стало обычным явлением, что целые семьи переходят на иждивение прихода; те немногие, у которых что-нибудь есть, все же не в состоянии платить большие налоги, а бремя, которое наваливают на нас, так называемых зажиточных людей, становится все более и более невыносимым. И вот прошлой зимой у нас в Мири люди начали чесать языки насчет тебя и Бьяртура. Приблизительно в это время как раз и состоялось заседание приходского совета. И тогда я решила вступиться и сказала: «Не беспокойтесь вы за Бьяртура. Если дочь нашего дорогого Тоурдура из Нидуркота не способна найти свое призвание на хуторе и помочь в этом Бьяртуру, то, значит, и мне уже надо, не теряя времени, перейти на иждивение прихода. Если в нашем приходе есть действительно надежный и трудолюбивый человек, то это наш Тоурдур из Нидуркота, — ведь он всегда первый платит свои налоги. Я так и вижу его перед собой, как он приходит к моему мужу с деньгами в кармане, кладет свою шапку под стол, расстегивает английскую булавку, которой заколот нагрудный карман, и вынимает кошелек, завернутый в два носовых платка — красный и белый. Такие люди никогда не будут бременем для других. Так вот Бьяртур — его-то я знаю, как самое себя, — он не гонится за приключениями или за наживой, не подхалим, — это надежный, честный человек, который никому ничего не должен. Таких людей не приходится брать на иждивение прихода, такие люди — это плоть и кровь народа». Роза на это ничего не ответила. Ведь фру поручилась за Бьяртура вскоре после того, как застала с кем-то свою служанку — в самом неподходящем месте и в самое неподходящее время. Тем не менее от внимания Розы не ускользнуло, что жена старосты была разочарована, заметив, как равнодушно Роза выслушала весь ее рассказ о том, какое участие она, фру, приняла в судьбе Бьяртура и как именно она настояла, чтобы Бьяртуру разрешили купить хутор. Вскоре после этого гостья встала и, поблагодарив за кофе, поцеловала дорогую Розу, опустила вуаль и вскочила на свою Соути. Глава четырнадцатая Прощание После второго похода в горы Бьяртур зарезал старую овцу и посолил мясо в бочонке; он решил приберечь его для воскресных дней и других праздников, какие будут в течение зимы, но иногда он неожиданно получал по воскресеньям кусок удивительно сочного, нежного мяса и находил его необычно мягким для старой жилистой овцы. Гудлбрау ему так и не удалось отыскать, даже во время второго похода, и Бьяртур стал беспокоиться, высказывал разные предположения и догадки. Он считал наиболее вероятным, что овца, когда ее привязали, обезумела от страха и, вырвавшись на волю, помчалась на юг, в сторону Блауфьедля, так что теперь ее не сыщешь. Он часто спрашивал жену, когда она видела овечку в последний раз, но Роза твердила, что Гудлбрау убежала и скрылась из виду на болоте. Крестьяне поднялись в горы в третий раз, и Бьяртур собрал всех овец, кроме Гудлбрау. Ему это показалось весьма странным, и он встревожился — совсем как в старой притче о заблудшей овце. — Такая великолепная овца, — говорил он. — Прекраснейшее животное, с изогнутыми рогами, широкими бедрами, осторожное, мясистое, порода пастора Гудмундура. А взгляд какой! Твердый, недоверчивый: я, мол, самостоятельная овца и в человеке не нуждаюсь… Такие овцы выглядят в горах, как королевны. Они, правда, пугливы, но не убегают неведомо куда, а ищут лучшего и находят его. Вечером, укладываясь спать, Бьяртур сказал: — Пусть бы мне приснилась Гудлбрау! — Но ты же не веришь в сны, — заметила жена. — Я верю, во что хочу, — резко ответил Бьяртур. — В то, что разумно. Но я не верю в такие сны, от которых наживаешь сердечную болезнь и теряешь бодрость. — Он сердито повернулся к стенке. Однажды утром он проснулся с таким чувством, будто его желание исполнилось. — Сдается мне, что Гудлбрау еще жива и с ней ничего не стряслось, — сказал он. — Мне приснилось, что я вижу ее перед собой в маленьком ущелье, где трава еще не завяла. Если бы только припомнить, где это было. Во сне мне казалось, что это знакомое ущелье, что я там бывал раньше, но, как я ни старался, я никак не мог подняться на гору, чтобы узнать, где же нахожусь. Думается мне, что оно, где-то вблизи теплых источников, на юге от Блауфьедля. Овцу-то я узнал. Это была моя Гудлбрау. — Вот как, — сказала жена, подавая на стол хлеб и остатки воскресного обеда — ребрышки той самой овцы, которая приснилась Бьяртуру. Была поздняя осень, ливни перемежались с мокрым снегом; холмы уже покрылись белой пеленой. Пустошь тоже местами побелела, гора надела снежную шапку. Но холода еще не наступили, овцы оставались на подножном корму. Отара Бьяртура паслась вместе с редсмирской, на западе от хутора. На несколько дней выглянуло солнце, снег на горе близ хутора растаял, только на севере ущелья были еще покрыты изморозью. — Сегодня хороший день для моей Гудлбрау, где бы она ни находилась, — сказал Бьяртур. Вдруг ударил мороз. Однажды утром оказалось, что болото уже затянуло ледком. Увядшая трава покрылась инеем. Даже на ручье появилась тонкая кромка льда; под ней играли пузырьки воздуха. Какой он был ясный, прозрачный, этот ручеек, струившийся меж обледеневших берегов. Роза стояла на берегу и слушала, как он журчит. Ее ребенок вырастет возле этого ручья, как она выросла у ручья возле мельницы. Бьяртур сказал ей: — Милая моя, приготовь мне еды на три дня, пойду-ка я да поброжу по южной части пустоши. Это было через две недели после первого зимнего дня. — Оставь эти глупости, — сказала жена. — Я уверена, что овца свалилась в какую-нибудь дыру. — Свалилась? — переспросил сильно задетый Бьяртур. — Моя Гудлбрау? Овца породы пастора Гудмундура? Словно какой-нибудь несчастный отощавший ягненок? Да ты не в своем уме! — Ну, тогда она, значит, заболела чумой, — ответила Роза. — Нет, — сказал Бьяртур. — Не заболела она чумой. И довольно болтать вздор. — Но ведь на дворе зима. Не знаешь, какой ожидать погоды. — О, мне не раз случалось обходить пустошь зимой, даже позже, чем теперь; притом ради чужих овец. Никто меня тогда не жалел, да и не за что было жалеть. — Обо мне ты совсем не думаешь. — Под периной всегда хорошая погода. — Как тебе не стыдно! — Ну, тут и толковать не о чем, — непреклонно сказал Бьяртур. — Как говорится в Библии: одной заблудшей овце больше радуются, чем ста незаблудшим. — Ну, а если овца погибла от чумы? — У меня совесть будет нечиста, если я не выясню, жива она или погибла. Может быть, ты хочешь, чтобы меня замучила совесть? — А если я заболею, пока тебя не будет? — Ты не заболеешь. Во всяком случае, это случится еще не скоро. — Что будет, если ты погибнешь в метель? — Ну, довольно, — сказал Бьяртур. — Я уже сыт по горло этими бреднями. Все это сердечная болезнь. Что бы ни случилось, у тебя все-таки будет утешение, что овцы дома, поблизости от тебя. Накорми собаку как следует. Заверни несколько кружков кровяной колбасы и немного ливерной; недурно будет, если нальешь мне в бутылку холодного кофе, да покрепче. Роза задумалась на минуту: все же в ее власти одним словом решить, пойдет он или останется. Но она была слишком горда, чтобы воспользоваться этой властью. Вместо этого она прибегла к угрозам — малодейственное средство, чтобы удержать мужа дома. — Если ты меня оставишь одну, я отправлюсь в поселок. — В поселок? Нет, ты не захочешь опозориться. Ты ведь самостоятельный человек. — И все-таки я пойду, — произнесла Роза. — Пойдешь, пожалуй, если заупрямишься. Овцы упрямы, но куда им до женщин. — Ты знаешь, что я жду ребенка. — Я знаю только, что мой ребенок должен родиться после Нового года. А до чужих детей мне дела нет. — Он давно начал шевелиться. — Может быть, но это меня не касается. Что бы жена ни говорила, Бьяртур не уступал ей ни на пядь. Он надел две пары теплых чулок и шерстяную куртку; видя, что жена не собирается готовить ему на дорогу еду, он стал укладывать ее сам. Роза села у плиты, к нему спиной. Ей даже в голову не пришло сознаться, что она зарезала овцу. Бьяртур медлил, возился, будто ждал, что Роза образумится, пробормотал несколько стихов. Но она не образумилась и продолжала неподвижно сидеть. — Ну, — сказал он. — Я что-то замешкался, время не ждет. Роза сидела, опустив голову, и не двигалась. Он еще раз проверил ремни на башмаках, поворчал, стал постукивать костяшками пальцев о потолок и стропила, словно опасаясь, что дом может рухнуть, пробормотал еще несколько строк какой-то поэмы… — Ну, теперь пора, — сказал Бьяртур. Никакого ответа, никакого движения. — Разве оставить тебе собаку, — сказал Бьяртур. — Вряд ли я соберу много овец. Молчание. — Я, значит, оставляю собаку, и, прошу тебя, не вздумай никуда уходить. Ты всякому будешь только в тягость, а ведь ты самостоятельная женщина. Молчание. — Да чего ты, черт возьми, сидишь как неживая? — крикнул Бьяртур; у него лопнуло терпение. — Успеешь намолчаться в могиле. Он спустился вниз, кликнул собаку, и та немедленно сообразила, что хозяин отправляется в путь. Титла сначала обрадовалась, что будет сопровождать его, но когда ее позвали в дом, что-то заподозрила и не захотела идти. Больше всего она боялась остаться дома взаперти в отсутствие хозяина. — Сюда, на место! — крикнул Бьяртур. — Вам, женскому полу, лучше держаться друг возле дружки. Собака продолжала увертываться, прибегая ко всевозможным уловкам: виляла хвостом, крутила головой, скулила. Бьяртур побежал за ней и наконец нашел ее на замерзшей траве. Она визжала как ребенок, но быстро сдалась, легла на брюхо, мордой в землю, и, завидев приближавшегося хозяина, зажмурилась. Когда Бьяртур подошел ближе, она легла на спину и, вся дрожа, вытянула лапы. Бьяртур взял ее под мышку и отнес в дом. Здесь он схватил ее за шиворот и, поднявшись на лестницу, бросил через край люка в комнату. Вот она лежит на полу и уже не упорствует, но все еще дрожит. — Смотри, Роза, — сказал Бьяртур, — вот собака. Запри-ка ты ее, а то она побежит за мной следом. Прощай, дорогая моя! И не срами меня перед этим чертовым старостой, не бегай по хуторам. Он взял с собой узелок с едой, палку и на прощание поцеловал жену. — До свидания, моя Роза, — сказал он. Когда жена почувствовала в его словах тепло, сердце у нее быстро оттаяло, и слезы брызнули из глаз еще прежде, чем она успела встать и поцеловать его. — Прощай, — шепнула она, вытирая рукавом лицо. Собака все лежала на краю люка, вытянув лапы. Бьяртур спустился по скрипучей лестнице, закрыл за собой люк, захлопнул наружную дверь и быстрым шагом направился через покрытое инеем болото к пустоши. Глава пятнадцатая Поиски Бьяртур из Летней обители лучше других знал все отдаленные уголки горных пастбищ, где еще можно было найти овец после облавы в горах. Он вырос на восточном склоне громадной пустоши, а в юные годы пас овец на западном. Теперь, став самостоятельным крестьянином, он жил в одной из долин, много раз им исхоженной; он знал ее вдоль и поперек, изучил ее запахи, ее птиц, бродил по ней и в метель, и в погожие дни в поисках овец, которые тесно привязали его к этой долине. Но для Бьяртура пустошь имела еще и более сокровенный смысл: она была его матерью, его храмом, его миром — тем самым, чем море неизбежно становится для моряка. Когда он один ходил по пустоши в ясные морозные дни ранней зимы, подставляя лицо чистому горному ветру, ему становились понятнее песни о родине, он чувствовал себя выше мелочных будней поселка и наслаждался тем чудесным ощущением свободы, которое по силе своей нельзя сравнить ни с чем, разве только с привязанностью овец к родным горам, — ведь они так и умерли бы здесь, в горах, если бы собаки не загоняли их в поселок. В такие осенние дни, когда Бьяртур шел от ручья к ручью, от перевала к перевалу, будто его путь лежит через самую вечность, ничто не омрачало гордого взгляда скальда. Ничто так не развивает поэтический дар, как одиночество в горах. Он мог часами ворочать и переворачивать одни и те же слова, пока ему не удавалось уложить их в стихи, — здесь ничто не отвлекало мысль от поэзии. Сегодня, когда он опять встретился на пустоши с ветром, своим старым другом, неприятные мысли о прощании с женой уже не мешали ему наслаждаться той истинной свободой, которой дышала природа. Нет ничего более заманчивого, как отправиться осенью на пустошь, далеко-далеко, и никогда Блауфьедль так не очаровывает своим блеском, как в эту пору. Крылатые летние гости пустоши почти все улетели, только белая куропатка еще здесь, — она низко летает над замерзшим болотом, клохчет и мигает любопытными глазками. Утки почти все улетели на незамерзающие озера или моря: ведь на пустоши все озера и реки уже покрылись ледяной коркой. Одни вороны носятся с карканьем, и их жуткий крик часто служит признаком того, что где-то поблизости лежит издыхающая или уже мертвая овца. Снега было еще мало, но каменистая почва, на которой никогда не росла трава, уже обледенела. Вот за бугорком мелькнула лиса, а немного позже Бьяртур заметил на мягком снегу следы нескольких оленей. Бьяртур в этот день побывал в двух долинах: в одной из них, помнилось ему, были покрытые вереском холмы, где могли прятаться овцы, а в другой, вокруг горячего ключа, — поросшее зеленью болото. Но нигде он не обнаружил ни одного живого существа, лишь в южной части долины, пониже болот, увидел семью диких уток, плававших в речке, в свободной ото льда полынье. Уже вечерело, стало плохо видно. Бьяртур решил держать путь на Блауфьедль: там он знал удобное местечко для ночлега. А завтра он будет продолжать поиски в горах, особенно на южной стороне, где долины более защищены от холода; известны были даже случаи, когда овцы паслись там всю зиму. Уже в начале вечера выглянул месяц, залив своим голубоватым светом хребты и долины; лед, полузанесенный песком, засверкал, как золото. На пустоши стояла совершенная тишина. И в этой тишине, в этом свете, среди этой природы был совершенен и человек, искавший то, что придавало смысл и содержание его жизни. Поздно вечером Бьяртур дошел до места своего ночлега — пещеры у подножия Сдрутфьедля. Он сел у входа и поужинал при свете луны. В пещере на мелких камнях лежал большой плоский валун, издавна служивший местом отдыха для путников. Бьяртур сунул себе под голову узелок с провизией и улегся спать. Он был единственным путником, в течение многих лет посещавшим эту пещеру осенью. Бьяртур умудрялся спать в любую погоду на камне без всякого ущерба для своего здоровья. Это место очень нравилось ему. Проспав некоторое время, он проснулся. Его знобило. Озноб этот всякий раз прохватывал его в пещере, но был нестрашен: Бьяртур знал, как избавиться от него. Надо было встать, схватить валун обеими руками и поворачивать его до тех пор, пока не согреешься. Ночью приходилось вставать трижды и поворачивать камень по восемнадцать раз. Во всяком другом месте это считалось бы большим, неудобством, ибо валун весил не менее пятидесяти фунтов, но Бьяртуру казалось, что перевернуть валун пятьдесят четыре раза в течение одной ночи — самое естественное дело; ему вообще нравилось передвигать большие камни. Озноб как рукой снимало, он ложился и снова засыпал с узелком провизии под головой. Проснувшись в четвертый раз, он чувствовал себя отдохнувшим и бодрым, — в это время обычно уже начинало светать, — и немедленно отправлялся в горы, обыскивая все ущелья, а затем, согревшись ходьбой, садился на камень и ел кровяную колбасу. Бьяртур перебрался через проход в горах и к обеду спустился в долину Рейкья. Земля здесь в некоторых местах теплая, и ее песчаная поверхность дымится, но горячих источников нет. Немного ниже тянутся пустоши, местами окрашенные в красный цвет железистой водой, и к ним спускаются с горных склонов луга, поросшие вереском и травой. Нередко сюда забираются овцы. На этот раз здесь не было ни одной живой твари, кроме птицы, названия которой Бьяртур не знал. Она поднялась с теплого местечка, где приютилась; вероятно, это была одна из тех птиц, которые живут возле горячих источников. В самой долине было несколько целебных ключей, и Бьяртур направился к ним, чтобы вволю напиться. Он верил, что эта вода изгоняет из тела все вредные жидкости, очищает кровь и печень, предупреждает заболевания, и считал необходимым, по крайней мере, один раз в год напиться этой воды. Бьяртур решил отправиться на восток, чтобы обыскать все известные ему ущелья, которые спускались к протекавшей на пустоши реке Йекуль, и переночевать в горной хижине на восточном краю пустоши. Путь предстоял далекий. Мороз был не сильный, но небо заволокло тучами. Попозже, днем, выпал густой снег. Бьяртур шел по западному берегу Йекули; по ту сторону реки уже тянулись пастбища другого округа. Овцы редко переходят эту реку — многоводную, глубокую, с сильным течением от самых истоков и до ледника. Но река делала много излучин, заросших кустарником, — здесь овцы часто прятались до глубокой зимы. В долине, на пути между поселком и ледником, некогда стоял хутор. С давних пор в нем никто не жил, так как, по слухам, здесь водилась нечистая сила. Река текла быстро и теперь, в метель, казалась темной; она неслась с шумом, который был слышен издалека. За густой снежной завесой темнота была еще гуще, чем обычно. Снег падал большими белыми хлопьями и вскоре покрыл плотной пеленой всю землю. Идти стало труднее. Мороз крепчал, и казалось, что весь этот холод несет с собой замерзающая, быстро бегущая Йекуль. Бьяртур понял, что в потемках бесполезно искать овцу. Пурга все усиливалась, ландшафт становился угрюмее. Он начал волноваться за своих ягнят, которые паслись дома и могли погибнуть, если их застигнет метель. Но вернуться сейчас домой через пустошь только затем, чтобы позаботиться о ягнятах, он считал неразумным, — наступает ночь, надвигается вьюга, а сам он устал от долгой ходьбы по горам. И он решил, что самое благоразумное держаться своего первоначального плана — идти левым берегом Йекули по направлению к горной хижине и там заночевать. Но человек не всегда знает, где он очутится в ближайшее время; иногда какая-то, казалось бы неправдоподобная, случайность разрушает самые точные расчеты. Так было в ту ночь и с Бьяртуром из Летней обители. Как раз когда он собрался пересечь одно из многочисленных ущелий, прорезавших склоны гор, он вдруг заметил несколько легконогих животных, прыгающих по краю ущелья, невдалеке от него. Они остановились у самого берега. Бьяртур увидел, что это олени — один самец и три самки. Некоторое время они топтались по берегу — самец у самой реки, а самки позади, как бы под его защитой; все повернулись рогами к ветру, задом к человеку, так как ветер дул с реки. Бьяртур остановился на краю ущелья и стал внимательно рассматривать оленей. Они все время меняли положение, но так, что он видел их только сзади. Это были великолепные животные, очевидно еще совсем молодые. Бьяртур подумал, что ему как будто повезло. Неплохо бы поймать хоть одного оленя, лучше всего самца, так как, судя по размерам, в нем должно быть много мяса. Ведь оленина — самое лакомое блюдо из всех, что подаются на барский стол. Если даже Бьяртур не отыщет овцы, его вылазка оправдает себя, — стоит только поймать оленя. Но если он поймает самца, как его убить, чтобы кровь не вытекла на землю? Ведь из оленьей крови можно приготовить превосходную колбасу. Лучше всего было бы привести оленя домой живым. И Бьяртур стал шарить в карманах, чтобы достать два предмета, столь необходимых для путника: нож и кусок веревки. Он нашел и то и другое — толстый моток веревки и складной нож — и подумал про себя: «Теперь я наброшусь на самца и свалю его; проткну ему нос ножом, продену в отверстие веревку и сделаю из нее узду. Тогда будет нетрудно вести его за собой через пустошь, по крайней мере, до того места, которое легко заметить. Там я его привяжу и оставлю, а сам пойду в поселок за подмогой. Отсюда до Летней обители всего день пути для пешехода». Выработав план нападения, Бьяртур, согнувшись, стал красться через ущелье и вскоре подошел к оленям, стоявшим на узкой полоске земли между ущельем и рекой. Он осторожно вскарабкался на край ущелья и увидел, что между ним и оленями не больше двенадцати футов. В нем заговорил инстинкт охотника, у него даже сильнее забилось сердце. Он вскарабкался еще выше по склону, до самого верха, медленно подкрался к самцу и, ступив на полшага вперед, набросился на него и схватил за один из рогов у самого основания. При неожиданном появлении человека животные вздрогнули, подняли голову, навострили уши. Самки галопом понеслись сквозь метель вниз к реке. Олень сначала хотел бежать с висевшим на его рогах Бьяртуром, но Бьяртур уперся, и олень не мог высвободиться; как он ни мотал головой, ему не удалось стряхнуть с себя человека. Вскоре Бьяртур заметил, что хватка его недостаточно крепка, — рога оленя как будто смазаны чем-то скользким, и ему не удержать их. Олень был слишком проворен, и Бьяртур не мог найти другой точки опоры. Под конец он даже начал сомневаться, удастся ли ему справиться с оленем, — ведь рога — опасное оружие, и если они вонзятся ему в кишки, это будет сомнительным удовольствием. Так началось единоборство между оленем и Бьяртуром. Однако олень явно находился в более выгодном положении, чем его противник. Он даже протащил Бьяртура по берегу на порядочное расстояние. Вдруг Бьяртур вспомнил прием, который научился применять к необъезженной лошади еще в детстве: побежать рядом, а затем вскочить ей на спину. Бьяртур так и сделал. В следующее мгновение он уже сидел верхом на олене, держась за его рога, — позже он рассказывал, что на легконогих оленях ездить верхом труднее, чем на любом другом из известных ему животных: он потратил немало сил, чтобы не свалиться на землю. Но эта прогулка верхом продолжалась недолго. Пробежав некоторое расстояние со своей неприятной ношей и не будучи в силах стряхнуть ее с себя, олень быстро сообразил, что надо решиться на самые отчаянные меры. И вот он совершает быстрый скачок в сторону, бросается в Йекуль и сразу выплывает на такую глубину, где ему легче плыть. Да! Бьяртур отправился разыскивать овцу, а получилось из этого целое приключение: сидит он по пояс в воде в Йекули, и не на лошади, а на таком ретивом скакуне, на каком мчались самые знаменитые искатели приключений. Гордился ли Бьяртур этим приключением? Нет, ему это и в голову не приходило. У него не было досуга размышлять о своеобразии и необычности своего путешествия: все свое внимание он сосредоточил на том, чтобы сохранить равновесие и удержаться на спине оленя; изо всех сил вцепившись в рога оленя, он старался возможно крепче прижать ноги к его бокам. Бьяртур жадно глотал воздух, в глазах у него темнело. Некоторое время оленя относило течением вниз; казалось, что он и не думает выходить на берег. По другую сторону реки берег поднимался высокой кручей и лишь изредка был виден сквозь туман. Бьяртуру чудилось, что он несется на утлой лодке, без весел, посреди океана. Иногда течение захлестывало оленя, и тогда вода доходила Бьяртуру до подбородка; она была нестерпимо холодна. У Бьяртура закружилась голова, и он не знал, что произойдет раньше — потеряет ли он сознание, или олень нырнет в реку. И в том и в другом случае всему конец. Так они плыли по реке Йекуль. Глава шестнадцатая Римы Наконец Бьяртур почувствовал, что олень собирается выйти из воды, и, осмотревшись, сообразил, что они держатся довольно близко к восточному берегу реки, всего на расстоянии нескольких локтей от закраины льда. Некоторое время они еще плыли вдоль обледенелого берега, который везде высился крутой стеной над скользкой ледяной кромкой, так что выбраться на него казалось невозможным. Бьяртур понял, что умнее всего будет выждать, пока олень приблизится к берегу, соскочить с его спины и сделать попытку выкарабкаться на лед: оставаться в холодной воде было уже невозможно. Но он отдавал себе полный отчет в том, что этот прыжок смертельно опасен. Наконец олень очутился на расстоянии локтя ото льда, и Бьяртур воспользовался случаем: выпустил рога и соскочил в воду. Здесь Бьяртур расстался с оленем. Больше он его не видел и с тех пор питал отвращение к этой породе животных. Бывали минуты и тогда и позже, когда Бьяртуру казалось, что олень был не кто иной, как сам дьявол Колумкилли. По краю ледяная полоса была некрепка, лед трещал под тяжестью Бьяртура, которого чуть не унесло вместе с отломившимися кусками. Но так как, по-видимому, ему было написано на роду еще пожить, то ему удалось уцепиться за более надежный лед и наконец выбраться из воды. Он весь дрожал, у него зуб на зуб не попадал; на нем не было сухой нитки. Долго оставаться на этой узкой кромке льда было небезопасно, и Бьяртур старался поскорее подняться на берег. Это тоже было рискованно, так как крутой берег сильно обледенел, и если бы у Бьяртура соскользнула рука или нога, то конец мог быть только один. Так как Бьяртур ослабел после вынужденного купания, ему с большим трудом удалось вскарабкаться по крутому. И вот он стоит, цел и невредим, на восточном берегу Йекули — на пастбище, принадлежащем другому округу. Он снял свою куртку, отжал ее, затем начал кататься по снегу, чтобы обсушиться, и снег показался ему теплым по сравнению с водой Йекули. Время от времени он вставал и усердно размахивал руками, чтобы согреться. Вскоре он понял, какую шутку сыграл с ним олень, проволочив его по реке. Во-первых, Бьяртур лишился ночлега в горной хижине на западном берегу. Но это было не так важно, — больше его беспокоило то, что он вдруг очутился на восточном берегу Йекули, тогда как путь его пролегал по западному берегу. У Бьяртура была лишь одна возможность перебраться на другой берег реки: сделать большой крюк в противоположном от дома направлении и спуститься к парому. Но оттуда, по крайней мере, пятнадцать часов ходьбы до ближайшего хутора в долине Йекули. Даже если он будет шагать и днем и ночью, это приключение отнимет у него не меньше двух суток — это в такую-то погоду! А его ягнята еще не в загоне. У Бьяртура ныло все тело, хотя он не хотел признаться себе в этом, а мокрая одежда плохо защищала бы его от мороза, если бы он решил закопаться в снег. По мере того как снежинки становились все более острыми и колючими, мороз крепчал. Снегу наметало все больше и больше. Его верхняя одежда так задубела, что холод не мог добраться до белья, пока он находился в движении. Ресницы и борода заиндевели. В узелке осталось полтора кружка кровяной колбасы, совершенно замерзшей. Палку он потерял. Не было видно ни зги. Тьма так сгустилась, что казалось, ее можно резать ножом. Ветер дул с востока, прямо в лицо. Бьяртур вновь и вновь спотыкался о кочки, проваливался в канавы, где снега намело почти по пояс. Снежинки носились вокруг Бьяртура, как зола по ветру. Одно было у него преимущество: сбиться с пути он уже не мог, так как слева от себя слышал тяжелый, угрюмый шум несущейся реки. Чем хуже он себя чувствовал, тем сильнее ругался, и все время вспоминал о знаменитых битвах, которые воспеваются в римах старинных поэтов. Он беспрерывно бормотал сквозь зубы самые сильные строфы, особенно выделяя описания таких демонических героев, как Гримур и Андри. Долго ему казалось, что он сражается с Гримуром; ему чудилось, будто он уже давно воюет с этим проклятым дьяволом из Трольгама. Но теперь бой будет решающий. Он мысленно проследил весь отвратительный жизненный путь Гримура, начиная с того мгновения, когда гадалка Гроуа застала его на берегу. Бледный от злости, он замышлял коварные козни. Бьяртур описывал его словами скальдов — этого злобного демона, этого колдуна. Вот он рычит, по пояс уйдя в землю, изо рта у него пышет пламя. Человеку не под силу его одолеть: Вышел оборотень в ночь добывать харчи, человечинки не прочь он пожрать в ночи, выпить кровь и вынуть душу, поглодать мосол — вспенил море, вздыбил сушу, в адской пляске дик и зол. К этому черту у Бьяртура не было ни малейшего сострадания. Каждый раз, когда Бьяртур падал в канаву, он не сдавался, а с удвоенной энергией выкарабкивался и шел дальше, стискивая зубы и осыпая проклятиями Гримура, его извергающую пламя пасть. Он твердо решил не успокаиваться, пока не загонит Гримура в самый далекий закоулок ада, пока не пронзит его мечом, пока тот не начнет извиваться в смертных судорогах под пляску земли и моря. Вновь и вновь казалось ему, что он покончил с Гримуром, отправил его в ад и напутствует его бессмертными словами поэта. И все же на следующем привале метель снова с неослабевающей силой била в лицо Бьяртуру, она впивалась когтями в его глаза и лицо, злобно выла ему в уши и пыталась свалить его на землю. Борьба продолжалась, он бился один на один с чудовищем, которое так бушевало, что сотрясалась земля: Головой диавол тряс, гром и вой — землетряс, камни взвыли — чертов пляс, морда в мыле выше глаз… На сей раз Андри воевал против Гарека: …по колени рта оскал, в снежной пене зубья скал — Андри прыгал, скакал, Андри Гарека искал. Вихрь, пламень, свист, шип, сталь о камень — скрежет, скрип: Гарек меч занес — и сшиб медный чан с гранитных глыб. Только Андри нипочем, он орудует мечом, колдовской силой горд, рвется в бой безглавый черт. И так далее, снова и снова. Нет, нет, не удастся этим дьяволам уйти от заслуженной кары. Кто когда-либо слышал, чтобы Гарек, или Хрольв Пешеход, или Берноут потерпели поражение в решающей битве? Точно так же никто не посмеет сказать, что Бьяртура из Летней обители одолели чудища, сколько бы раз он ни падал с кручи и ни скатывался в канаву. «Я буду бороться до последнего вздоха, как бы ни свирепствовал ветер!» Наконец он остановился и прислонился к ветру, как прислоняются к стене, но ни ветер, ни он не могли сдвинуть с места друг друга. Тогда Бьяртур решил лечь в снег и отдохнуть; он начал искать защищенное место в глубоком ущелье. Руками он вырыл себе углубление в сугробе, съежившись уселся в нем и стал сгребать снег, чтобы закрыть отверстие. Но снег был недостаточно плотный, он никак не держался, а у Бьяртура не было ничего под рукой. Получилось плохое убежище, снег тотчас же обвалился. Бьяртур не мог долго оставаться в сугробе — его пронизывал холод, он начал коченеть, все тело его застывало, и, что еще хуже, им овладевала сонливость, которой он не мог превозмочь, — тот заманчивый сон в снегу, который делает такой легкой смерть во время метели. Главное — не поддаваться искушению, которое манит нас в страну тепла и покоя. Обычно Бьяртур, чтобы не поддаться соблазну и не задремать на снегу, читал или пел во весь голос все непристойные стихи, какие он запомнил с детства, но обстановка не располагала к пению, и голос у него часто срывался, а сонливость продолжала окутывать его чувства и сознание туманной дымкой. Перед мысленным взором Бьяртура проходили образы людей, пережитое им самим и вычитанное в старинных поэмах, дымящаяся конина на большом блюде, блеющие овцы в овчарне, переодетый богатырь Берноут, легкомысленные пасторские дочки в шелковых чулках. И наконец он незаметно для себя растворился в другом человеке и превратился в Гримура Гордого, брата Ульвара Силача. Король, отец этих братьев, уже стариком женился на молодой королевне. Женщина, которой было скучно в постели по ночам, затосковала. Но вот однажды она обратила свой взор на королевича Гримура Гордого, затмевавшего всех мужчин в королевстве своей красотой, силой и мужеством. Молодую королеву охватила такая любовь к этому замечательному юноше, что она не могла ни есть, ни спать. Наконец она решила навестить Гримура в его спальне ночью. О старце-короле, отце Гримура, она говорила с ним зло и насмешливо: Что пользы мне от королевства! — король обрек меня на девство, ворочается еле-еле старик бессильный на постели. Но Гримуру это посещение не пришлось по вкусу, и еще меньше понравились ему такие бесстыдные речи. Он долго пытался образумить свою мачеху. Мол, он никак не может встать, пред очи светлые предстать, преподнести достойный дар, мол, нынче сам он слаб и стар. Раньше, чем Гримур Гордый успел опомниться, случилось вот что: От вожделения шалея, монаршей чести не жалея, о на в постель к нему упала и забралась под одеяло. Только теперь Гримур Гордый понял, как непозволительно ведет себя королева. Вскочив, он гневно оттолкнул женщину: Озлясь, потомок королей пощечину отвесил ей, державца благородный сын жену-блудницу спинул с перин. Упала королева на пол, из глаз притворный стыд закапал, но он вскричал: — Напрасный труд! Свинье под стать подобный блуд! — Черт тебя побери! — крикнул Бьяртур. Он теперь стоял, выпрямившись в сугробе, оттолкнув от себя развратную королеву, несмотря на все ее искусные уловки. Слыханное ли дело, чтобы герои поэм решались на блуд, на прелюбодеяние. Ведь это всегда кончается тем, что они празднуют труса в битве. Все эти молодцы чувствуют себя великими героями в объятиях женщины, а в бою они последние трусы. Никогда никто не услышит о Бьяртуре из Летней обители, что он на поле битвы повернулся спиной к своим врагам, чтобы развлекаться с какой-нибудь дрянной королевой. Бьяртур рассердился. Он отчаянно барахтался в снегу и изо всех сил хлопал себя руками; он не успокоился до тех пор, пока не превозмог той коварной истомы, когда тело просит блаженного покоя, зовет сдаться, сложить оружие. Некоторое время Бьяртур продолжал двигаться, чтобы согреться, и наконец засунул себе под одежду кружок замерзшей кровяной колбасы. Он согрел ее на своем теле и, зажав в кулак, стал есть во мраке беспощадной зимней ночи, со снегом в виде приправы. Это была бесконечно длинная ночь. Редко приходилось ему читать так много стихов в течение одной ночи. Он прочел все стихи своего отца, все старинные поэмы, известные ему, все собственные искусно сложенные песни — те, что можно читать взад и вперед, на сорок восемь ладов, — целую серию непристойных куплетов, один псалом, которому его научила мать, и все те шуточные стихотворения, которые испокон веков были известны в тех краях, — о старостах, купцах и судьях. Время от времени он вылезал из сугроба и хлопал себя по груди и плечам, пока не начинал задыхаться. Он так боялся замерзнуть, что решил покинуть свой сугроб. Должно быть, утро уже приближалось, и мало радости было провести целый день в снегу, без пищи, вдали от человеческого жилья. Он снова пустился в путь. Сначала он шагал, подняв голову и держась против ветра, но, взобравшись на перевал над ущельем, уже не мог устоять на ногах и стал продвигаться ползком, на четвереньках, скатываясь по каменистым склонам в ущелья и овраги. На нем уже не было рукавиц, и пальцы у него совершенно онемели. Следующей ночью, когда жители Бруна, ближайшего хутора в долине Йекули, давно спали, — вьюга свирепствовала уже больше суток, — случилось, что хозяйка проснулась от шума возле окна — какого-то стона и стука. Она разбудила мужа, и они решили, что это стучит разумное существо, хотя на таком отдаленном хуторе меньше всего можно было ожидать гостей в пургу. Человек это или дьявол? Хозяева накинули на себя одежду и с лампой в руках пошли к дверям. Когда они открыли наружную дверь, к их ногам с сугроба свалился человек, — если его можно было назвать человеком; закованный в ледяной панцирь, он вкатился к ним, как снежный ком, и лицо его было покрыто коркой льда. Весь в снегу, он сел на корточки, прислонился к стенке и голова его бессильно упала на грудь, — будто какое-то чудище загнало его в эту дверь, потеряв надежду окончательно доконать его. Свет лампы падал на гостя. Он тяжело дышал, из груди вырывались хриплые стоны; он пытался откашляться и сплюнуть. Хозяин спросил у гостя, кто он и откуда пришел. Человек попытался подняться и назвал свое имя: Бьяртур из Летней обители. К этому времени сын хозяина тоже встал. Отец и сын хотели отвести гостя в комнату, но он отказался от помощи. — Я сам пойду, — сказал он. Бьяртур лег поперек кровати хозяйского сына и сначала не отвечал на вопросы, только что-то бормотал, как пьяный, и пыхтел, как пыхтит бык, прежде чем замычать. Наконец он проговорил: — Я хочу пить. Хозяйка подала ему миску молока, литра в полтора. Он поднес ее ко рту и выпил. Возвращая ей миску, Бьяртур сказал: — Большое тебе спасибо, мать. Это была пожилая женщина. Лампа в ее руках, молоко, которое она поднесла ему, — все напомнило ему мать. Теплыми руками она счистила лед с его бороды и бровей, стянула с него задубевшую одежду, умело отыскала отмороженные места, — пальцы на его руках и ногах были совершенно бесчувственными, а обмерзшая кожа горела. Однако особых повреждений как будто не оказалось. Когда его ледяной панцирь растаял, он улегся нагишом в теплую постель мальчика и с головой укрылся периной; редко он чувствовал себя так хорошо. Когда женщина вышла, чтобы приготовить еду, отец и сын подсели к гостю, растерянно глядя на него, будто не веря в это диковинное явление и не зная, что сказать. Наконец заговорил гость. Он спросил из-под перины хриплым голосом: — Овец с пастбища убрали? Хозяева ответили, что овцы уже в овчарне, и сами спросили его, как это он очутился здесь, на пустоши, в такую убийственную для человека погоду? — Для человека? — сварливо спросил Бьяртур. — Подумаешь, какая важность! Мне всегда казалось, что главное — овцы. Они продолжали расспрашивать его. — Я, знаете ли, отправился на пустошь ради собственного удовольствия — поискать одну из своих ярок. Вот я и поднялся на перевал. Немного помолчав, он прибавил: — Здорово задувало сегодня. — В прошлую ночь было не лучше, — сказали они. — Ну и погодка! Настоящий ураган! — Да, — согласился Бьяртур. — И прошлой ночью было ветрено. Хозяева спросили, где он ночевал, и Бьяртур ответил: — В снегу. Особенно им хотелось узнать, как он перебрался через Йекуль. Но об этом Бьяртур не хотел говорить. — Хорошего мало, когда в такую погоду ягнята еще на пастбище, — угрюмо сказал он. Они ответили, что на его месте не стали бы заботиться об овцах, а благодарили бы создателя, что он остался жив. — Сразу видно, — ответил Бьяртур, — что вы люди зажиточные. А я еще только борюсь за свою самостоятельность. Восемнадцать лет я проработал, чтобы обзавестись этим маленьким стадом, и если оно погибнет под снегом, то уж лучше мне самому там погибнуть. Когда женщина принесла ему ужин в постель, он наелся до отвала, откинулся на подушку и тут же заснул. Раздался громкий храп. Глава семнадцатая Возвращение домой На пятый день под вечер Бьяртур перебрался через болото. Он был удручен, считал свой поход позорно неудачным; об участи оставшихся на пастбище овец думал то с надеждой, то со страхом. В довершение всего он не видел на хуторе даже маленького огонька, который приветствовал бы его возвращение. Дом был занесен, никто не отгреб снег от окна и дверей. В сугробе не было лаза. Труба не дымилась. Он добрался до дома, очистил окно от снега и крикнул: — Роза, подай мне лопату через дверь. В комнате отчаянно завыла собака. Это был единственный ответ на его слова. Бьяртур продолжал звать жену. Собака прыгнула на окно и стала царапать лапой по стеклу. Бьяртуру пришло на ум, что, может быть, жена заболела. Ему стало не по себе, он стремительно ринулся к сугробу, завалившему дверь, и изо всех сил стал руками разгребать снег. Это была трудная работа, но наконец ему удалось освободить дверь настолько, что он мог пролезть сквозь щель. Когда Бьяртур поднялся по лестнице, собака вскочила как бешеная и бросилась к нему с таким воем, будто ей наступили на хвост. В эту пору рано темнеет. В комнате царила кромешная тьма. Окна были засыпаны снегом. Бьяртуру пришлось двигаться ощупью. Он еще не сделал и шага по полу, как его нога натолкнулась на какой-то мешок. Он выругался — как обычно, когда спотыкался. — Что за черт! Бьяртур долго искал спички, и когда наконец нашел их, оказалось, что лампа выгорела, стекло почернело от копоти. Когда он заправил лампу и фитиль впитал в себя масло, он сразу увидел, что случилось: споткнулся он, оказывается, о свою жену. Она лежала на полу без признаков жизни, в луже застывшей крови. Видно, она поднялась для какой-то надобности с постели, но у нее не хватило сил опять добраться до нее, и она упала. В руках у нее было мокрое от крови полотенце. Глядя на труп, Бьяртур понял, что произошло. Когда он окинул взглядом постель, собака вдруг вскочила, и он увидел, что из-под ее брюха выглядывает крошечное желтое личико, с закрытыми глазками, сморщенное, как у старика. По этому личику проходила слабая судорожная дрожь; изредка несчастное маленькое существо издавало чуть слышный писк или хрип. Собака старалась прикрыть маленькое тельце, которое она взяла на свое попечение и которому отдала единственное, что у нее было, — тепло своего голодного, отощавшего, грязного тела. Когда Бьяртур подошел ближе, чтобы посмотреть на маленькое существо, собака оскалила зубы, будто этим хотела показать, что хозяин не имеет на него никаких прав. Мать, перерезав пуповину, закутала свое бедное дитя в какую-то шерстяную тряпку. Она, видно, поднялась с постели, чтобы приготовить воду и выкупать новорожденного; на плите стояла кастрюля с водой, давно остывшей, так как огонь потух. Но благодаря теплу собаки в этом детском тельце еще тлела искорка жизни. Бьяртур поднял с пола труп жены и положил его на пустую кровать, стоявшую напротив супружеской. Ему стоило немалых усилий выпрямить тело Розы, так как оно закоченело в том положении, в каком она умерла. Руки упрямо отказывались лечь на груди крест-накрест, помутневшие глаза не хотели закрываться, особенно правый, косящий: все то же упрямство. Но еще труднее ему казалось разжечь искру жизни, оставшуюся в теле новорожденного младенца, — что было гораздо важнее. Он, этот самостоятельный человек, был озадачен. Здесь требовались опытные руки, скорее всего, женские, сам он даже не смел прикоснуться к этому тельцу. Неужели ему придется звать на выручку чужих? Последний его наказ жене был не искать помощи у чужих — ведь для самостоятельного человека это то же самое, что сдаться на милость злейшего врага. И теперь ему, Бьяртуру из Летней обители, придется самому претерпеть это унижение. Он твердо решил уплатить все, что с него спросят. Глава восемнадцатая Утиредсмири — Куда только меня не заносило в последние дни! — проворчал себе под нос Бьяртур из Летней обители, стучась вечером в дверь кухни на Утиредсмири. — Ну, вот и ты наконец, — сказал работник, открывший ему дверь; он был в одних носках и держал кусок только что свалянного, еще дымившегося сукна; в Редсмири процветали ремесла. — Мы уже думали, что ты умер. — Умирать я не собирался, — сказал Бьяртур. — Я ходил искать овцу. — Да ты что, спятил? — спросил работник. — У меня пропала в горах овечка. — Похоже на тебя — бросить здесь, внизу, всех своих овец и подняться в горы за одним ягненком. — Что ж, может быть, я и оплошал, но ведь в Библии написано, что одна овца, найденная в горах, дороже, чем сто на хуторе, — сказал Бьяртур, у которого была слабость к тем библейским изречениям, где речь шла об овцах. — Да и недаром ведь живешь рядом с богатыми: авось в непогоду выручат. Так и оказалось: в тот вечер, когда разгулялась метель, редсмирские пастухи забрали овец Бьяртура вместе со своими. Староста приказал им отвести всю отару в Летнюю обитель на следующее же утро и выяснить, не случилось ли чего с Бьяртуром. — Овцу-то ты нашел? — Я, черт возьми, не видел на пустоши ни единой живой твари, если не считать птички над горячим источником к югу от Блауфьедля, — сказал Бьяртур. — Ну, а как ягнята? К сену привыкают? — Да, принюхиваются понемногу, — сказал работник и обнадежил Бьяртура: пусть не беспокоится, его ягнята скоро научатся управляться с сеном. Так они болтали, пока в дверях не появилась экономка Гудни: она узнала по голосу хозяина Летней обители и пригласила его в кухню. Не хочет ли он поесть каши или, может быть, конины, спросила она. Бьяртур соскоблил с себя снег перочинным ножиком и отряхнул шапку о дверной косяк. Кухня была большая, она же служила и людской. Работники занимались каждый своим делом — кто валял сукно, кто обрабатывал конский волос; девушки возились с шерстью. Собаки растянулись на полу. Все здесь были старыми знакомыми Бьяртура, даже собаки. Бьяртур был очень голоден. Работники говорили о неожиданной пурге и о том, как она отразится на овцах. — Зима, видно, будет лютая, если уже теперь, задолго до рождества, завернули такие холода.. — Как Роза? — Гм… — пробормотал Бьяртур, у которого рот был полон каши. — Ну и ветер хлестал на восточном берегу Йекули, хоть случалось мне бродить по пустоши и не в такую метелицу. — На восточном берегу? — удивленно спросили работники. — Так мы тебе и поверили, что ты был на том берегу Йекули. — А почему бы и нет? Ведь реку можно перейти вброд, даже на пустоши, не все же такие домоседы, как вы. — Как же ты шатаешься в непогоду по пустоши, когда бедная Роза, говорят, в таком положении?.. — сказала жалостливая экономка. — Не суй свой нос в чужие дела, Гудни, — с презрительной усмешкой ответил Бьяртур. — Я сам себе хозяин. Разве ты этого не знаешь? — И он бросил кость одной из собак. — А как хозяйка, уже легла? Жена старосты приплыла из внутренних покоев, статная, дородная, пышногрудая. Она испытующе посмотрела на Бьяртура сквозь очки, как бы вделанные в толстые румяные щеки, улыбаясь своей холодной, надменной улыбкой — улыбкой, создававшей, несмотря на все ее высокие идеалы и уменье слагать стихи, прочную стену между поэтессой и теми, чье благополучие меньше всего связано с романтикой. Бьяртур вежливо поблагодарил ее за кашу и конину. — Ты вряд ли послал за мной, чтобы поблагодарить за ложку каши, — сказала фру, не упоминая о конине. — Нет, конечно, — ответил Бьяртур. — Мне хотелось бы попросить тебя об одной маленькой услуге. Видишь ли… Нельзя ли нам поговорить с глазу на глаз?.. Я, знаешь, должен еще поблагодарить тебя и твоего мужа за овец. Спасибо, что ваши работники подобрали их, пока я был в горах. Хозяйка сказала, что он ведь хорошо знаком с порядками на этом хуторе и ему известно, что уход за животными ее не касается, этим занимаются другие. — Знаю, — сказал Бьяртур. — Я решил прийти за овцами завтра. Думается мне, что они не объедят старосту. А если весной ему не хватит сена — что ж, долг платежом красен, пусть возьмет у меня. — Ты бы лучше рассказал мне, как поживает дорогая Роза. — Вот в том-то и загвоздка. Для этого я и послал за тобой. У меня к тебе дело, хотя и пустяковое. Фру посмотрела на Бьяртура: у нее явилось подозрение, что он ее о чем-то попросит, — и ее душа мгновенно умчалась от него, как звезда, в холодные бесконечные пространства; здесь же, на земле, осталась только застывшая улыбка. — Я надеюсь, что и муж может слышать наш разговор? Ради твоего же блага, — решительно сказала фру. — Да нет, — сказал Бьяртур, — староста такими пустяками не занимается. Фру повела Бьяртура в комнату старосты, самую маленькую в этом большом доме. Супруги уже давно отказались от общего ложа, и фру спала со своей младшей дочерью Одур. Каморка старосты напоминала убогое жилище, в каком обычно ютится какой-нибудь несчастный иждивенец прихода, с той только разницей, что одна стена была занята книжной полкой, загроможденной томами правительственных распоряжений в черных переплетах; на корешках белели наклейки с указанием года. Кровать, сколоченная из неструганых досок, была прибита к стене, как у бедняков, и покрыта старым одеялом из некрашеной шерсти. На полу стояла синяя фаянсовая плевательница в форме песочных часов; над кроватью висела самодельная полка, и на ней пылились разрисованная миска, грубая глиняная чашка и баночка с мазью от ломоты в костях; у стены стоял маленький самодельный столик из неструганого дерева, на нем — вполне современный письменный прибор, а под окном — большой ящик. К столу было придвинуто старое, потертое кресло без чехла, перевязанное веревками там., где лопнули пружины. На стене висели ярко раскрашенное изображение Христа, портрет русского царя Николая и календарь, на котором была напечатана фамилия купца из Вика. Староста Йоун лежал на постели, заложив руки под голову. Очки сползли у него на самый кончик носа — он только что читал газету. Староста поздоровался с гостем, издав какой-то неопределенный звук через нос; рот он боялся открыть, чтобы не вылилась драгоценная табачная жижа. Староста усвоил привычку долго жевать один и тот же кусок табака, чтобы извлечь возможно больше сока из каждого волоконца. Одет он был почти нищенски — в бесформенную заплатанную куртку, всю в пятнах, застегнутую у ворота английской булавкой; к тому же она сейчас была выпачкана землей, и к ней пристали клочки шерсти — признак того, что он только что побывал в овчарне. Штаны, такие поношенные, что ткань вокруг заплаты расползлась и висела бахромой, были заправлены в коричневые шерстяные чулки, а стоптанные башмаки из лошадиной кожи сильно воняли, подтверждая предположение, что он недавно обошел все овчарни. Бьяртур из Летней обители казался куда более представительным, чем этот староста. Неужели не было никаких примет, которые отличали бы старосту от неотесанного крестьянина? Такие приметы были. Несмотря на его нищенский вид, не могло быть никакого сомнения в том, что этот человек стоит выше других и вершит чужие судьбы. Он сжимал губы, чтобы не выпустить струю табачной жижи: да, он своего не упустит — выжмет сок до последней капли из всего, что попадет к нему в руки. Необыкновенно ясные, жесткие, холодные серые глаза, правильные черты верхней части лица, широкий лоб под шапкой густых темных волос, начавших седеть только на висках, резко очерченные челюсти и подбородок, бледный цвет лица — признак сидячей жизни, и в особенности тонкие, красивой формы руки, белые и мягкие, несмотря на явную их запущенность, — все это указывало на сильную натуру, более сложную, чем у тех, кто вынужден собственным трудом добывать себе скудное пропитание. Бьяртур протянул руку своему бывшему хозяину, и староста, как обычно, не говоря ни слова, подал ему два пальца, а остальные три крепко зажал в кулак. За двадцать лет знакомства со старостой Бьяртур выработал особые приемы обращения с ним. Эти приемы вытекали из подневольного положения, в котором находился Бьяртур, вынужденный постоянно обороняться от подозрительного хозяина, — такое положение со временем превращается в страстную жажду отстаивать свое право перед сильным и переходит в борьбу, которая долгие годы ведется с неослабевающим напряжением. О том, чтобы идти на примирение, в таких случаях и речи быть не может. Жена старосты попросила гостя присесть на ящик, тут же заметив, что сидеть в кресле никто, кроме старосты, не умеет. — Тьфу! — с негодованием сказал Бьяртур. — Зачем мне сидеть? У меня будет достаточно времени сидеть, когда я состарюсь, — И прибавил — Я только что говорил хозяйке, милый Йоун, что если зимой тебе не хватит сена, из-за того что твои работники приютили моих овец на две ночи, то ты можешь получить у меня целый воз весной. Староста осторожно приподнял голову с подушки, чтобы табачная жижа не потекла ни внутрь, ни наружу, и ответил, почти не открывая рта: — Заботься о собственных делах, парень. В этом самодовольном и соболезнующем тоне, хотя он и не был открыто оскорбительным, Бьяртуру всегда слышалось, что его относят к последним подонкам человечества, что ему вменяют в вину какое-то преступление, — именно этот тон разжигал его воинственность, стремление к свободе, дух самостоятельности. — Заботиться о своих делах? Да, будь уверен, я позабочусь о своих делах. Пока еще я ничего не должен тебе, старина, кроме того, что следует по нашему уговору. Жена старосты предложила Бьяртуру приступить к делу сразу, если он собирается поговорить с ними, — ведь время уже позднее. Бьяртур уселся на ящике, как ему было предложено в самом начале, произнес: «Гм», — слегка почесал затылок и скорчил гримасу. — Дело в том… — начал он, покосившись на хозяйку, как обычно, когда собирался нащупать почву. — Дело вот в чем. У меня в горах пропала овца. Наступила долгая пауза, и фру посмотрела на него сквозь очки. Потеряв терпение, она спросила: — Ну и что дальше? Бьяртур вынул свою табакерку и насыпал на ладонь щепоть. — Звали ее Гудлбрау, — сказал он. — Прошлой весной ей исполнился год, бедняге. Замечательное животное. Похожа была на вашего Гедлира, это порода пастора Гудмундура. Я всегда стоял за эту породу. Хорошие овцы! Я оставил Гудлбрау жене для утешения и развлечения, когда отправился в первый поход. Овечка сбежала, но при облаве ее почему-то не нашли. Тогда я сказал себе: не лучше ли тебе самому отправиться на юг через пустошь и поискать маленькую Гудлбрау? Мало ли овец я нашел на юге в горах, уже после облавы, и притом для других, как вам хорошо известно; и не далее чем в прошлом году. Староста продолжал вопросительно смотреть на него; он никак не догадывался, куда клонит Бьяртур. — Так вот, значит, отправился я на юг, через пустошь, побывал наверху, на Блауфьедле, в долине Рейкья и затем еще пошел на восток, через Йекуль. — На восток? Через Йекуль? — удивленно спросила фру. — Не стоило бы об этом говорить, найди я там какую-нибудь живность. Но, черт меня побери, кроме птички, — она была, видно, из тех, что живут на горячих ключах, — я не видел ни одной живой твари, не считая оленя, которого я не причисляю к животным. На этот поход у меня ушло ровным счетом пять дней и четыре ночи. И что, вы думаете, я застал по возвращении сегодня вечером? Супруги не могли отгадать эту загадку, да и неохота им было ломать голову. Жена старосты предложила Бьяртуру рассказать наконец, что же случилось. — Н-да, ты ведь так ценишь поэзию, так я хочу прочитать тебе стишки, — пустяк, который сам собой пришел мне в голову, когда я увидел, что творится на моем чердаке. И Бьяртур прочитал стихи, делая ударение, по своей привычке, на внутренней рифме: Овечки я найти не смог — с мороза околела; у печки я нашел цветок, а роза облетела.

The script ran 0.025 seconds.