Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Леонид Соловьёв - Повесть о Ходже Насреддине: Очарованный принц [1954]
Известность произведения: Низкая
Метки: adventure, adv_history, child_adv, home_entertain, humor_prose

Аннотация. «Очарованный принц» - это продолжение полюбившейся читателям всех возрастов книги о мудрено и острослове Ходже Насреддине. Она рассказывает о приключениях героя в горах Ферганы и в Коканде. Насреддин по-прежнему верен себе: он борется со злом, помогает слабым и беззащитным, восстанавливает справедливость. Из беззаботного весельчака наш герой превратился в умудренного житейским опытом философа, который умеет высмеять глупость и всегда придумает дерзкий и хитроумный план, чтобы наказать жадность и порок.

Аннотация. Пятый десяток пошел Ходже Насреддину. Он обзавелся домом в Ходженте и мирно жил со своей женой и семью ребятишками. Его верный спутник в былых странствиях — ишак — тихо жирел в стойле. Казалось ничто, кроме тоски по былой бродячей жизни, не нарушало ставшего привычным уклада. Но однажды неожиданная встреча с необычным нищим позвала Насреддина в горы благословенной Ферганы, на поиски озера, водой которого распоряжался кровопийца Агабек. Казалось бы, новое приключение Ходжи Насреддина... Но на этот раз в поисках справедливости он обретает действительно драгоценное сокровище. Вторая книга Леонида Соловьева о похождениях веселого народного героя. Но в этой книге анекдоты о жизни и деяниях Ходжи Насреддина превращаются в своего рода одиссею, в которой основное путешествие разворачивается в душе человека.

Полный текст.
1 2 3 4 

– Что вы скажете, почтеннейший Рахимбай? – зловещим судейским голосом вопросил он. – Я ничего не знаю ни о каких шелковинках, – сбивчиво забормотал купец, переменившись в лице и выдав этим себя с головой. – Быть может, конюхи сами… без моего ведома… Или старый владелец коней… там еще, в Аравии… Но здесь он опомнился, сообразив, что коней уже нет и уличить его невозможно. – Да все это – ложь! – воскликнул он с притворным негодованием. – Гадальщик лжет, клевещет! Если бы нашлись мои кони!.. – Завтра найдутся, – прервал Ходжа Насреддин. – Подожди, моя книга говорит еще что-то… Она говорит, что в подкову на передней правой ноге белого жеребца забит в числе прочих гвоздей один золотой, тоже заговоренный. Сверху он прикрыт серой краской, чтобы не отличался от железных. Такой же волшебный гвоздь имеется в подкове черного жеребца… только вот не могу разобрать – на какой ноге. – Гм! Волшебные гвозди, заговоренные шелковинки! – усмехнулся вельможа. – По долгу службы я должен начать расследование. А купец от крайнего изумления лишился языка; впрочем, замешательство его длилось недолго – выручила многолетняя торговая привычка ко лжи: – Не понимаю, о чем он толкует, этот гадальщик. Скорей всего он просто набивает цену. Пусть он скажет прямо, сколько хочет за свое гадание и чем отвечает, если оно окажется ложным? Книга его души была понятна Ходже Насреддину до конца, не то что китайская! Теперь купец уже не сомневался, что видит перед собой гадальщика, обладающего несомненным даром ясновидения. Желание вернуть пропажу боролось в нем со зловещим призраком тюрьмы. Заговоренные гвозди, волшебные шелковинки, вельможа, пронюхавший об этом… Кроме гадальщика, никто не может помочь в таком деле. – О цене, так же как и обо всем прочем, мы должны говорить с глазу на глаз, только двое, – сказал Ходжа Насреддин, обращая слова к самому жгучему, самому затаенному желанию купца. – А втроем нельзя? – обеспокоился вельможа. – Нет, нельзя, мое гадание потеряет силу. Вельможе пришлось уступить. Он отошел, приказав стражникам расчистить место. Через минуту вокруг Ходжи Насреддина и купца никого не осталось. Главный гадальщик попробовал затаиться в своей нише, но был выброшен оттуда пинками. – Мы одни, – сказал купец. – Одни, – подтвердил Ходжа Насреддин. – Не могу понять, откуда взялись эти гвозди и шелковинки. – А вот сейчас узнаем откуда. Ходжа Насреддин потянулся к своей китайской книге. – Не надо, гадальщик! – поспешно сказал купец. – Это дело вчерашнее, прошлое, а нам надлежит думать… – О будущем, о завтрашнем деле, – закончил Ходжа Насреддин. – Вот именно! Было бы хорошо, гадальщик, если бы эти кони вернулись ко мне в том виде… в таком виде… как бы это сказать… – Без гвоздей и без шелковинок, – я понимаю… – Тише, гадальщик! Теперь скажи свою цену. – Цена сходная, почтенный купец: десять тысяч таньга. – Десять тысяч! Милостивый аллах, да ведь это же половина их стоимости! Кони обошлись мне с перевозкой из Аравии до самого Коканда в двадцать тысяч таньга. – Сиятельному Камильбеку ты называл другую цену. Помнишь, там, в лавке, – пятьдесят две тысячи… У купца выпучились глаза – всеведение этого удивительного гадальщика заходило, поистине, слишком далеко! – Это все твоя книга? – помолчав, боязливым голосом спросил купец. – Да, она. – Удивительная книга! Где ты ее раздобыл? – В Китае. – И много там, в Китае, подобных книг? – Одна-единственная на весь мир. – Слава аллаху, пекущемуся о нашем благополучии! Страшно подумать, что было бы с нами, торговыми людьми, если бы в мире появилась сотня таких книг! Закрой ее, гадальщик, закрой – вид этих китайских знаков тягостен для моего сердца! Хорошо, я согласен на твою цену. – И не пытайся обмануть меня, купец! – Я безоружен, а в твоих руках книга как острый меч. – Завтра ты получишь своих коней. Получишь их без шелковинок и гвоздей, по нашему уговору. Приготовь деньги – золотом, в одном кошельке. А теперь совершим последнее. Ходжа Насреддин откупорил тыкву, побрызгал волшебной водой на себя и на купца. Вельможа, начальники, стражники, гадальщики молча наблюдали все это. Костлявый старик – предводитель гадальщиков – изнемогал от зависти; дважды пытался он подобраться к беседующим, чтобы подслушать, и дважды, пресеченный в своем намерении стражей, был отбрасываем пинками. С ним сделались корчи, когда он услышал цену гадания. – Десять тысяч! – хрипло воскликнул он и в беспамятстве повалился на землю. Поднимать его было некому – все оцепенели, ошеломленные такой неслыханной ценой. Вельможа многозначительно кашлянул, откровенно усмехнулся, но промолчал. Зато когда купец отправился домой, по его следу кинулась целая стая шпионов. «Значит, и я не буду оставлен их вниманием», – подумал Ходжа Насреддин. И не ошибся: оглянувшись, увидел троих за спиной и еще одного в стороне. – Гадальщик! – Вельможа пальцем подозвал к себе Ходжу Насреддина. – Помни: кони могут быть возвращены купцу только в моем присутствии, не иначе! И не обязательно тебе с этим делом спешить. Кроме того – шелковинки и гвозди; смотри, чтобы они вдруг не исчезли куда-нибудь – иначе ты пожалеешь о дне своего рождения! Иди! Ходжа Насреддин свернул коврик и под злобный, завистливый шепот своих собратьев по гадальному ремеслу покинул мост Отрубленных Голов. Шпионы последовали за ним. Глава четырнадцатая Весь день он слышал за собою их крадущиеся шаги. Шпионы проводили его в харчевню, из харчевни – в чайхану. Он прилег отдохнуть; шпионы, все четверо, уселись над ним, двое – с одной стороны, двое – с другой, и, переговариваясь через лежащего, начали унылую беседу о скудости своего жалованья и горестях ремесла. Под эти тоскливые речи он и уснул, а проснувшись – увидел над собою уже других шпионов, ночных, одетых в серые халаты-невидимки. Но беседа шла и у ночных все о том же: о горестях ремесла, о скупости и придирках начальства. Смеркалось, заря угасала, в небе висел тонкий месяц, и муэдзины со всех минаретов поднимали к нему свои протяжные, звонко-печальные голоса. Ходжа Насреддин начал готовиться к вечернему гаданию: откупорил тыкву, налил в чашку волшебной воды, помочил в ней пальцы, побрызгал на масляную коптилку, потом зажег. Угол чайханы озарился зыбким, слабым светом, серые халаты шпионов растаяли в нем. Зато явственно обозначились их унылые рожи, надвинувшиеся вплотную, чтобы лучше видеть; особенно досаждал самый старый и потасканный шпион, надоедливо сопевший над самым ухом в своем неотвязном стремлении заглянуть через плечо уловляемого. Ходжа Насреддин помолился, дабы не обвинили его в греховных сношениях с дьяволом, раскрыл китайскую книгу и задумался над нею. Шпионы так и запомнили: читал книгу. В действительности он просто выгадывал время, а в книгу даже и не смотрел. «Буду честен, – размышлял он, – верну купцу его коней без гвоздей и без шелковинок; что же касается гнева сиятельного вельможи, то постараюсь исчезнуть после гадания как можно быстрее». Старый шпион влез ему почти что на самые плечи и отвратительно щекотал ухо своим смрадным сопением. Отмахнувшись, Ходжа Насреддин зацепил шпиона ребром ладони по кончику носа – послышались мокрые всхлипы, и сопение отдалилось. На дороге перед чайханой появился одноглазый вор. Увидев шпионов, сразу все понял: прошел мимо, даже не взглянув на Ходжу Насреддина. Через минуту из-под помоста чайханы донесся легкий стук. – Слышу! – мрачно и загробно возгласил Ходжа Насреддин, обращаясь как бы к невидимому духу, возникшему перед ним. – Вижу! – Он склонился над волшебной водой; шпионы опять надвинулись вплотную и засопели. – Вижу коней – белого и черного, вижу гривы, вижу подковы, состоящие из чистого железа без всякой примеси, вижу их могучие хвосты, расчесанные гребнем! Пусть же предстанут они завтра в том виде, в каком надлежит им быть от природы, которая не смешивает железа с другими веществами и конского волоса – с другими нитями!.. «Ваз он ру ки пайдову пинхон туйи, ба хар чуфтад чашми дил он туйи!»[1] Этими словами он закончил свое колдовство, мысленно встав на колени перед великим Джами – что осмелился соприкоснуть его знаменитый божественный бейт с мерзостным слухом шпионов, достойных слышать только вой шакалов да визгливый хохот гиен. Впрочем, шпионы, конечно, никогда не вкушали от плодов Джами, его стихи они сочли волшебным заклинанием, – следовательно, имя поэта не осквернилось через отражение в шпионских умах. Из-под помоста донеслось тихое поскребыванье ногтем – знак, что слова Ходжи Насреддина услышаны и поняты; заключительный бейт, по их уговору, служил призывом к действию без промедления. Чародейство окончилось; Ходжа Насреддин закрыл книгу, вылил волшебную воду обратно в тыкву. Старый потасканный шпион поднялся и ушел – видимо, с доносом. Трое остались. Невелик был их гнусный улов, немного удалось им приметить: пил чай, курил кальян, потом улегся и спал до утра. Ночь миновала. Никогда еще на мосту Отрубленных Голов не было такого скопления народа, как в это ясное майское утро. Сегодня разыщут коней! Весь город прихлынул к мосту. Толпа запрудила оба берега Сая, крыши вокруг пестрели цветными платками женщин. Вельможа и купец были уже давно на мосту. – Ну, где же мои кони, гадальщик? – закричал купец навстречу Ходже Насреддину, показавшемуся из переулка в сопровождении шпионов. – А где мои деньги? – Вот они. – Купец вытащил из пояса большой кошелек. – Золотом, ровно десять тысяч, можешь не считать, проверены трижды! Не спеша, Ходжа Насреддин развязал свой мешок, достал китайскую книгу, уселся на коврик. Вельможа смотрел издали давящим пристальным взглядом. Купец дрожал от нетерпеливого волнения. – Скорее, – стонал он изнемогая. – Что же ты медлишь, гадальщик! Ходжа Насреддин не ответил ему, углубившись в книгу. На самом же деле он следил за суетливым ползанием по книге божьей коровки с красной спинкой, украшенной белыми крапинками. «Скажу, когда улетит…» А коровка не собиралась улетать, и все ползала, кочуя с одной страницы на другую, потом забралась под корешок и, видимо, сочла полезным для себя там вздремнуть в уютной темноте. Купец хватался за сердце, стонал, дрожал, теряя прямо на глазах округлость щек. Ходжа Насреддин неумолимо безмолвствовал. Наконец божья коровка выползла на свет, раздвинула нарядные щитки на спине, высвободила смятые смуглые крылышки, расправила их – и полетела. Только тогда Ходжа Насреддин торжественно возгласил: – Книга говорит, о купец, что кони вернутся к тебе в том виде, который им присущ от природы… Купец возликовал. – Кони твои, о купец, – продолжал Ходжа Насреддин, – находятся в старой каменоломне, близ слободы Чомак. Надлежит спуститься в каменоломню с восточной стороны, пройти двадцать шагов и там, в пещере направо… Он еще не договорил, а конюхи менялы от одного конца моста и стражники вельможи от другого со свистом и гиканьем, обгоняя друг друга, вынеслись на дорогу. Толпа раздалась перед ними, пропустила – и сомкнулась опять. Всадники скрылись. Пыль, поднятая конями, отплыла по ветру. Наступило затишье. Вельможа и купец стояли рядом, но смотрели в разные стороны, волнуемые каждый своими надеждами. Многотысячная толпа молчала. В тишине Ходжа Насреддин отчетливо слышал плеск и журчанье бурливой воды под мостом, а сверху – пронзительные крики ястреба, что, распластав крылья, одиноко стоял в синем небе, словно покоясь на воздушном столбе. От моста до слободы Чомак считалось немногим больше восьми полетов стрелы. Прошло полчаса, время было всадникам вернуться. Меняла истомился вконец, каждый звук заставлял его вздрагивать. Вельможа, наоборот, хранил надменную невозмутимость, только пристукивал время от времени высоким каблуком по каменным плитам. С высокого чинара, осеняющего своею тенью половину моста, раздался пронзительный мальчишеский вопль: – Едут! И все кругом закипело; в толпе образовался широкий свободный проход, и в противоположном конце его Ходжа Насреддин увидел возвращающихся всадников. Но арабских коней – ни белого, ни черного – с ними не было. Ходжа Насреддин даже не успел удивиться как следует, – стражники схватили его и поволокли. – Подождите, подождите, во имя аллаха! – надрывался меняла. – Кони были в пещере, вот моя уздечка, что подобрали там! Отпустите гадальщика, он близок к истине! Гадальщик действительно был близок к истине – слишком даже близок, по мнению сиятельного вельможи. Тщетно кричал и вопил купец – стражники не остановились, не убавили своей рыси. Ходжа Насреддин сразу сделался в их руках маленьким, жалким и обрел вид преступной виновности, как, впрочем, любой, которого тащат в тюрьму; последнее, что видел он на мосту, было: вельможа, надменно закинувший голову, купец, надрывающийся перед ним в криках, и чуть в стороне – главный конюх купца с посеребренной уздечкой в руке. Глава пятнадцатая Кокандская подземная тюрьма, зиндан, находилась у главных ворот дворцовой крепости, с наружной стороны – обстоятельство, указывающее на глубокую мудрость ее созидателей. Помести они тюрьму с внутренней стороны – и все заботы о прокормлении многочисленных преступников легли бы на ханскую казну; будучи же удаленной за пределы дворцовой крепости, тюрьма не отягощала казны, преступники кормились сами, чем бог пошлет: имевшие семью – принесенным из дому, остальные – подаянием сердобольных горожан. Тюрьма представляла собою закрытый ров с тремя отдушинами, из которых всегда восходил теплый смрад; вниз вела крутая лестница в сорок ступеней; наверху, перед входом, неизменно бодрствовал тюремщик, либо сам Абдулла Бирярымадам – Абдулла Полуторный, прозванный так за свой великанский рост, – мрачный жилистый детина, никогда не расстававшийся с тяжелой плетью, либо его помощник, свирепый афганец, губастый и низколобый. Афганец не носил плети, зато все его пальцы на сгибах были покрыты ссадинами от зуботычин. На этих двух и были возложены все заботы о преступниках, включая их прокормление. У входа в тюрьму всегда стояли две корзины для подаяния пищи и маленький узкогорлый кувшин для денег. Собранным подаянием тюремщики распоряжались полновластно: деньги и что получше из пищи брали себе, а преступников кормили остатками. С утра до вечера из тюремной глубины неслись к прохожим мольбы о хлебе, стоны, рыдания, сменявшиеся криками и воплями, когда Абдулла со своею плетью или его помощник со своими намозоленными кулаками спускались вниз. Оглушенный падением по сорока ступеням крутой лестницы, стонами, воплями и нестерпимой, тошнотворной вонью, Ходжа Насреддин не сразу пришел в себя. Когда же очнулся и глаза его обвыклись с темнотой, он увидел вокруг множество разных преступников. И каждый из них был ступенью в той страшной лестнице, по которой вельможа совершил свое блистательное восхождение к вершинам власти, богатства и почестей; в последнюю неделю пришлось ему лестницу слегка перестроить: две ступени убрать – пешаверцы, одну возместить – Ходжа Насреддин; но бывают иные ступени, весьма коварные для восходящего, на которых легко сломать ногу, а то ненароком и шею – вот о чем позабыл неутомимый вельможный строитель! Гнев и жалость душили Ходжу Насреддина; даже он, столь много повидавший, не думал, что на земле возможно где-нибудь такое страшное, такое гнусное место, – он опустился как бы в самое обиталище зла! На его сердце лег еще один рубец – из тех, что одевают сердце броней беспощадности. Но следовало подумать о собственной судьбе, разобраться во всем происшедшем. Дело запуталось теперь и для самого Ходжи Насреддина. Где кони? Куда они девались из каменоломни? Ведь они были там, – купец узнал свою уздечку! Причастен ли вельможа через своих людей к этому второму исчезновению коней или непричастен? В чем намерен он обвинить схваченного гадальщика – только ли в обмане или в чем-нибудь еще дополнительно? Где одноглазый вор, какова его судьба? Ходжа Насреддин терялся в догадках. И в его разум начало закрадываться темное подозрение: «А что, если одноглазый попросту угнал коней, чтобы продать где-нибудь в другом городе? Если так, то для него даже лучше и спокойнее, что я в тюрьме…» Но здесь он прервал свои раздумья, сам возмутившись низостью таких подозрений. «Нет! – сказал он себе. – Одноглазый, конечно, вор, прирожденный вор, от головы до пяток, но человек честный, не предатель!» На том Ходжа Насреддин и утвердился, избрав опорой своему духу доверие. Прав он был или нет – мы скоро узнаем из дальнейшего, а пока оставим подземную тюрьму и перенесемся обратно на мост Отрубленных Голов, где не совсем еще улеглось недавнее волнение. Меняла, пунцовый от негодования, взъерошенный, стоял перед вельможей и, весь дрожа, говорил придушенным голосом: – Кони были уже найдены! Почти найдены! В каменоломне подобрали уздечку – вот она! И в самую последнюю минуту сиятельный Камильбек счел уместным прервать гадание и отправить гадальщика в тюрьму! Но пусть не обманывается высокочтимый князь – я проник в его замыслы! Меня, слава аллаху, тоже немного знают во дворце, я упаду к стопам великого хана и буду молить его о защите и справедливости! Вельможа слушал с ледяным презрением. Подвели коня; он поднялся в седло и оттуда, с высоты, величественно молвил: – Гадальщик изобличен во многих злодеяниях, поэтому и попал в тюрьму. Я должен был схватить его еще вчера, но воздержался, желая помочь достойнейшему Рахимбаю в поисках коней. А ныне почтеннейший Рахимбай платит мне черной неблагодарностью за все заботы о сохранности его имущества. Меняла воздел к небу короткие пухлые руки: – Заботы о сохранении моего имущества! Милостивый аллах, да во всем этом я вижу только одну вашу заботу – о победе на скачках! Не удостоив менялу ответом, вельможа под барабанную дробь и крики: «Разойдись! Разойдись!» – царственно отбыл, сопровождаемый стражниками с поднятыми секирами, обнаженными саблями, устремленными копьями, нацеленными трезубцами, взнесенными булавами и шестоперами. Толпа вокруг моста редела. Народ расходился, обманутый в своих ожиданиях. Смеху и язвительным шуткам не было конца. Нашлось множество людей, одураченных в разное время на этом мосту. Они громко поносили гадальщиков, изобличая их плутни. Гадальщики приуныли, провидя сокрушительное уменьшение доходов. Этот проклятый хвастун, разыскивающий краденое, осрамил и опозорил все их сословие! Меняла сорвался с места и, что-то на ходу бормоча, размахивая руками, что-то кому-то доказывая, побежал к дому. За ним, конечно, последовали шпионы. Через час шпионы сообщили вельможе, что меняла вызвал к себе цирюльника и приводит в порядок бороду. Еще через час доложили, что он чистит песком свою гильдейскую бляху, проветривает вытащенный из сундука парчовый халат, полагающийся людям торгового звания только для самых торжественных случаев. Эти приготовления заставили вельможу нахмуриться. Купец, видимо, и в самом деле решил нести свою жалобу во дворец. Безумная дерзость! Могли возникнуть последствия. Особенно сейчас, когда в памяти хана еще не изгладились пешаверцы. Надлежало принять безотлагательные меры. Вельможа хлопнул в ладони – и перед ним появился главный его помощник по сыскной части, хмурый кривоногий толстяк с тусклыми, сидящими глубоко подо лбом косыми глазами, сдвинутыми к переносице; этот свирепый угрюмец славился тем, что в его руках любой преступник упорствовал в отрицании своей вины не более двух дней, а затем неукоснительно признавался; среди раскрытых им преступлений были весьма удивительные, – так, например, один базарный торговец признался, что по дешевке скупал на базаре дыни «сату-олды», затем желтой и зеленой краской перекрашивал их под дыни «бас-олды» с целью продать дороже. – Где у нас бумаги, касающиеся мятежника Ярмата-Мамыш-Оглы, казненного в позапрошлом году? – вопросил вельможа. Толстяк молча вышел и через несколько минут вернулся со связкой бумаг; положив их перед вельможей, он застыл у дверей в угрюмом молчании, устремив глаза на кончик собственного носа. Он вообще отличался крайней неразговорчивостью, и было непонятно, каким образом ведет он свои столь успешные допросы? Тайна эта разъяснялась при взгляде на его руки – узловатые, с крючкообразными пальцами, со сплетением жил, похожих на перекрученные веревки. Наморщив лоб, вельможа погрузился в бумаги. Он сейчас напоминал игрока в шахматы, задумавшегося над доской. А пешкой под его пальцами был гадальщик, то есть Ходжа Насреддин. Из этой ничтожной пешки надлежало сделать ферзя. Надлежало обвинить гадальщика в тяжелых злодеяниях и представить хану как опаснейшего преступника. Этим ходом сразу достигались многие цели: жалоба толстого купца на предумышленное изъятие гадальщика блистательно опровергается признаниями самого гадальщика; арабские жеребцы не выходят на скаковое поле, первая награда достается текинцам; толстый купец наказуется за свою дерзость тем, что пропавшие кони не возвращаются к нему и после скачек; для чего надлежит указанного гадальщика оставить в тюрьме пожизненно, а еще лучше – отправить на плаху; если дело сложится благоприятно, то, помимо уже перечисленных выгод, может проистечь и новая медаль за усердие; действовать надо быстро, но с большой осмотрительностью; возможен передопрос гадальщика самим ханом, как это чуть не случилось в недавнем прошлом с пешаверцами; о, сколь прискорбна, отвратительна и постыдна такая мелочность в повелителе, – недаром говорят, что он низкого рода и подлинный отец его – дворцовый конюх!.. Здесь вельможа, испугавшийся собственных мыслей, начал громко и притворно кашлять, искоса поглядывая на толстяка: уж не приметил ли тот чего-нибудь по глазам? Толстяк пребывал в прежнем неотрывном созерцании кончика своего носа. Вельможа успокоился и вернулся к раздумьям о деле. В бумагах, что лежали перед ним, говорилось о действительно опасном мятежнике Ярмате-Мамыш-Оглы, несомненно памятном великому хану; теперь вельможа колебался – приписать ли гадальщику соучастие или обвинить в укрывательстве? Или найти какой-нибудь другой ход, еще более верный? Он думал долго, наконец со вздохом облегчения откинулся на подушки. Родство с Ярматом – вот ловушка, из которой гадальщик не выскочит! Пусть-ка попробует доказать, что дед мятежника не был и его дедом; если бы даже покойная бабушка гадальщика сама поднялась из могилы, чтобы с негодованием отвергнуть такой поклеп, можно было бы и ей не поверить, ибо известно с древних времен, что женщины в своих изменах не признаются никому, никогда. – Пусть доставят гадальщика в башню! – приказал вельможа. Лицо толстяка озарилось свирепой радостью, руки дрогнули и медленно втянулись в рукава халата. Глава шестнадцатая Низкий сводчатый подвал башни освещался четырьмя факелами, укрепленными в железных скобах по стенам. Факелы горели тускло и чадно, в их мутно-красноватом свете Ходжа Насреддин увидел в углу дыбу, а под нею – широкую лохань, в которой мокли плети. Рядом на длинной скамье были разложены в строгом порядке тиски, клещи, шилья, иглы подноготные, рукавицы железные нагревательные, сапоги свинчивающиеся деревянные, сверла ушные, зубные и носовые, гири разного веса оттягивательные, трубки для воды бамбуковые с медными воронками чрево-наполнительные и много других предметов, крайне необходимых при допросе всякого рода преступников. Всем этим обширным хозяйством ведали два палача, оба глухонемые, дабы тайны, исторгнутые здесь из уст злодеев, не могли разгласиться. Старший палач, пожилой, бледный, с тонкими губами, унылым хрящеватым носом и каким-то сладко-мутным и томным взглядом исподлобья, готовил дыбу, а его помощник, горбатый карлик с длинными руками до колен, осматривал плети; он взвешивал каждую плеть в руке, затем протирал тряпкой, не забывая при этом качать ногою мех пыточного горна. У стены, лицом к двери, восседал на широкой тахте сам вельможа с чубуком кальяна во рту; перед ним на столике лежали бумаги в свитках и мешок Ходжи Насреддина с гадальным имуществом. У ног вельможи примостился писец, а рядом свирепо ухмылялся угрюмый толстяк, для которого каждый допрос в этой башне был истинным праздником. Будем правдивы – не скроем, что по спине Ходжи Насреддина прополз колючий озноб. «О моя драгоценная Гюльджан, о мои дети, суждено ли мне свидеться с вами!» – подумал он. Повинуясь взгляду толстяка, старший палач снял с Ходжи Насреддина рубаху и мягкой, бескостной рукой вкрадчиво, едва касаясь, погладил его по голой спине. Горбун выбрал плеть и стал сзади. Допрос вельможа начал не сразу – долго перебирал и перекладывал бумаги, что-то в них подчеркивал ногтем, зловеще усмехался и мычал. Наконец, обратив к Ходже Насреддину проницательный, насквозь проходящий взгляд, он сказал: – Ты сам знаешь, почему схвачен и ввергнут мною в тюрьму. Мне известно о тебе все, я уже давно охочусь за тобою. Расскажи теперь сам о своих злодеяниях и открой свое настоящее имя. В жизни Ходжи Насреддина это был не первый допрос; он молчал, выгадывая время. – Отнялся язык? – прищурился вельможа. – Или позабыл? Придется освежить твою память. Угрюмый толстяк выпятил подбородок, впившись в Ходжу Насреддина немигающим взглядом. Горбатый палач отступил на шаг и приподнял плеть, изготовляясь к удару. Ходжа Насреддин не дрогнул, не побледнел, но в глубине души смутился, чувствуя себя ввергнутым в черную пучину сомнений. Только одного боялся он – опознали! В бумагах – его настоящее имя. Тогда уж не вырваться. Но как опознали? Откуда? Неужели все-таки одноглазый? Продал коней, а с ними заодно – и своего покровителя? Может быть, опять – последний грех перед вступлением на путь благочестия? Любой обычный человек на месте Ходжи Насреддина так бы именно и порешил и неминуемо выдал бы свое внутреннее смятение либо взглядом, помутившимся от страха, либо неуместным, судорожным смехом, – и, конечно, отправился бы на плаху, погубленный собственной слабостью, бессилием верить. Но не таков был наш Ходжа Насреддин, – даже здесь, в руках палачей, не изменил он себе, нашел силы, чтобы мысленно сказать и повторить со всей твердостью духа: «Нет!» Эта сила доверия и спасла его, позволив сохранить ясность голоса, когда он ответил вельможе: – В моем гадании, о сиятельный князь, не было обмана. Ответ был прост и бесхитростен, но только на первый взгляд, в действительности же скрывал в себе ловушку, – бывает в жизни, что и заяц ставит капкан на волка. – Гадание! – презрительно усмехнулся вельможа. – Твое гадание показывает только одно: что ты мошенник и плут, такой же, как и все остальные твои собратья по ремеслу. Хвала всемогущему, вельможа проговорился! Он считал допрашиваемого и в самом деле гадальщиком, – значит, настоящего имени в бумагах нет! Точно давящий камень отвалился от сердца Ходжи Насреддина: в этом первом соприкосновении мечей победа досталась ему. – Сиятельный князь сам видел уздечку, – сказал он, спеша закрепить свою победу. – Осмеливаюсь утверждать: кони были в пещере. Всего за несколько минут до появления всадников они стояли там и кормились отборным зерном. Это была вторая ловушка, подставленная вельможе; он со всего размаху угодил в нее. – Почему же их там не оказалось? – спросил он, открывая всего себя для удара. Ходжа Насреддин ринулся в нападение: – Потому что накануне в одном кратком разговоре на мосту Отрубленных Голов прочел я в неких властительных глазах желание, чтобы упомянутые кони не слишком торопились к своему хозяину. И вельможа не устоял. Он смутился. Он закашлялся. Он метнул опасливый взгляд на толстяка, на писца. Только большим внутренним усилием он подавил свое замешательство. Взгляд его обрел прежнюю твердость. И в этом взгляде отразилась мысль: «Опасен, и даже весьма; поскорее на плаху!». Выбрав из груды свитков какую-то бумагу, вельможа развернул ее, готовясь вопросить Ходжу Насреддина о его родстве с бунтовщиком Ярматом, – роковой вопрос, таивший в себе неизбежную гибель. Ходжа Насреддин опередил вельможу: – А в других глазах, не имеющих в себе высокого пламени власти, но привыкших к созерцанию золота, прочел я, недостойный гадальщик, некие сомнения, касающиеся одной пленительной красавицы, подозреваемой в неверности супружескому ложу. Эти подозрения родили ревность, из ревности возник мстительный замысел, из последнего – опасность, уже нависшая над блистательным и могучим, который об этом не знает. Вот удар неотразимой силы! Дыхание вельможи прервалось. Свиток в его руках задрожал и сам собою начал снизу сворачиваться. Три мгновенных взгляда – на гадальщика, на толстяка, на писца. Прежде всего – убрать лишних! Быстрым движением он сунул одну из бумаг в широкий рукав своего халата, затем, прикрываясь начальственным недовольством, обратился к толстяку: – А где же письмо наманганского градоуправителя? Толстяк кинулся перебирать бумаги; письма – ясное дело – не оказалось. – Вечно что-нибудь напутаешь или позабудешь, – брюзгливо сказал вельможа. – Пойди разыщи! Толстяк удалился. Выждав достаточное время, вельможа, словно бы спохватившись, воскликнул с досадой: – Ах, забыл! Писец, беги ему вслед, скажи, чтобы заодно разыскал и донос муллы Шахимарданской мечети. Ушел и писец. Они остались в башне с глазу на глаз. Глухонемых палачей можно было не принимать в расчет. – Что ты болтаешь там, гадальщик! – начальственно обратился вельможа к Ходже Насреддину. – У тебя, верно, из головы не выветрился вчерашний гашиш? Какая-то пленительная красавица, какая-то ревность, какие-то замыслы против какого-то носителя власти! Он притворялся, будто не расслышал, не понял. Ходжа Насреддин разом пресек его хитрости: – Я говорил о купце Рахимбае, об Арзи-биби, его прекрасной супруге, и об одном третьем, имя которого блистательный князь хорошо знает сам. Наступило молчание и длилось долго. Победа была полная; Ходжа Насреддин сам почувствовал, как вспыхнули горячим блеском его собственные глаза. Вельможа был повергнут, смят, сокрушен и раздавлен. Дрожащими губами он впился в чубук. Потухший кальян ответил ему только хриплым бурчаньем воды – и ни струйкой дыма. Ходжа Насреддин кинулся к пыточному горну, выхватил уголек, сунул в кальян и принялся раздувать с неподдельным усердием, спеша вернуть вельможу к осмысленным чувствам, дабы закончить дело до возвращения толстяка. Его усердие возымело успех: вельможа затянулся и начал медленно всплывать из глубин своего помрачения. Теперь ему оставался только один выход: пойти на сговор с гадальщиком. Однако он сдался не сразу – еще попробовал засмеяться: – Где ты наслушался этих сплетен, гадальщик? Ты, наверное, любишь болтать со всякими там разными старухами у себя на мосту. – Есть у меня одна старуха, с которой я часто беседую… – А ну-ка, скажи ее имя, приметы, где ее дом? Я тоже с ней побеседую… – Моя старая гадальная книга – вот кто мне рассказал обо всем, а подтверждение прочел я в глазах купца. – Ты хочешь уверить меня, что с помощью своей книги можешь проникать в любые тайны? Сказки для малых детей! – Как угодно сиятельному князю; я могу и замолчать. Но что, если завтра слух об этом дойдет до великого хана? Ибо купец намерен искать защиты своего супружеского ложа во дворце. Удар за ударом – один другого страшнее! Поистине, это был черный день для вельможи; страшный призрак дворцового лекаря встал перед ним, и он содрогнулся, как бы от первого надреза острым ножом. Может быть, купец уже сочинил свою жалобу? Может быть, он уже отнес ее во дворец? Промедление грозило гибелью. Увертки, хитрости пришлось отбросить и перейти на откровенный, прямой разговор. – Ну вот, гадальщик, теперь я вполне убедился в истинности твоего гадания, – сказал вельможа, изобразив на лице простодушное дружелюбие. – Ты можешь быть мне полезен – слышишь? Я выпущу тебя из тюрьмы, выдам награду, поставлю главным гадальщиком вместо этого выжившего из ума старика с черепом. У Ходжи Насреддина и в мыслях не было выпихивать этого череповладетельного старика из его ниши, – однако пришлось благодарить вельможу, кланяться и обещать безграничную преданность. – Вот, вот! – сказал вельможа. – Именно преданность! Мы с тобою сговоримся, гадальщик. Ты, конечно, сообразил уже и сам, что мой приказ схватить тебя и бросить в тюрьму – не более как хитрость для отвода глаз. Я сразу понял, еще вчера, что в своем деле ты действительно великий мастер, не в пример остальным; такие люди мне нужны, – вот почему я и позвал тебя сегодня в башню. Дело, видишь ли, в том, что я не верю своему помощнику, этому толстяку; полагаю, что скоро ему придется попробовать на себе ушное сверло, чревонаполнительную трубку и оттягивательную гирю. Чтобы сбить его с толку, я и повелел схватить тебя на мосту, имея в виду совершенно другую, тайную цель: вступить с тобою в разговор наедине, без лишних ушей, вот именно как сейчас, поскольку в недалеком будущем, когда я отправлю этого зловонного толстяка на плаху, ты сможешь занять его место, – при условии, разумеется, если проявишь должное усердие и надлежащую преданность… Он долго еще что-то врал и путал, теряя попусту драгоценное время, а толстяк с минуты на минуту мог вернуться; не без труда Ходже Насреддину удалось направить беседу по нужному руслу. – Отныне ты главный гадальщик! – сказал вельможа. – Старик брал со своих подчиненных одну десятую часть их доходов, ты можешь брать вдвое больше. Нечего их жалеть, этих плутов, – они там сидят и жиреют, а предупредить меня об опасности смог только ты один! Бери с них одну пятую, а если пикнут – скажи мне, я успокою. Теперь, гадальщик, нам с тобой надлежит узнать, когда именно купец намерен подать свою жалобу? Может быть, уже завтра? – Нет, не так скоро. У него еще нет достаточных улик. Он ждет, когда сиятельный князь, позабыв осторожность… – Теперь не дождется! Но как он пронюхал? Кто из моих врагов нашептал ему? Ты мог бы это узнать, а? – Если я загляну в свою книгу, что лежит здесь в мешке… – Возьми ее. Ходжа Насреддин вытащил из мешка знаменитую книгу, раскрыл – и тихонько улыбнулся китайским знакам, как добрым старым друзьям; они как будто стали для него даже немного понятнее. – Ну? – спросил вельможа в нетерпении. – Говорит она или молчит? Чтобы сделать свой голос глухим и загробным, приличествующим такому важному гаданию, Ходжа Насреддин насупил брови и надул живот. – Вижу! – протяжно, с подвыванием начал он. – Вижу солнце, опускающееся за черту дня, вижу базар… Вижу лавку и толстого купца Рахимбая, сидящего в ней. Слышу барабан и грозные крики стражи. Вот появляется некий блистательный и могучий; узнаю этот гордый взгляд, эти благородные усы. Он снисходит до презренного купца, садится рядом. Они пьют чай, они беседуют. Они говорят о скачках, о конях арабских и текинских… Но что это? Словно сама властительница ночных небес сошла на землю! Какими словами достойно восхвалить пленительную красавицу, появившуюся в лавке купца? Она входит, плавно раскачивая бедра, она волнует чувства, она ослепляет и повергает! Ее лицо сокрыто под чадрой, но заря ее нежного румянца и коралл уст просвечивают сквозь шелк… Вижу – презренный купец открывает денежную сумку, достает какие-то драгоценности… Потом, потом… Вот, вот где сокрыто коварство, вот где ловушка! Он вскинул взгляд на вельможу. Тот весь подался вперед и беззвучно шевелил усами, а сказать ничего не мог – слова прилипли к языку. – О презренный купец! – Ходжа Насреддин, как бы в сильнейшем негодовании, откачнулся от книги. – О низкий торгаш!.. Он приказывает жене надеть драгоценности, он открывает перед сиятельным князем ее лицо. Вижу, вижу – могучее солнце и прекрасная луна любуются друг другом. В сердцах кипит взаимная страсть. Они горят, они устремлены друг к другу, они забывают об осторожности, пылкие взоры выдают их, кровь, прихлынувшая к лицам, изобличает их! Сладостная тайна обнажается, покровы падают!.. Этого только и добивался презренный купец, грязный соглядатай, низменный ревнивец, безжалостный разрушитель чужой любви! Он ловит их взгляды, прислушивается к их учащенному дыханию, считает удары сердец. Он удостоверяется в своих подозрениях, в его змеином сердце шипит смрадная ревность! Он задумывает месть, но свои коварные замыслы прячет под личиною напускного благожелательства… – Вот оно что-о! – протянул вельможа. – Признаться, я не ожидал от этого заплывшего жиром хорька такой прыти! Клянусь аллахом, гадальщик, ты как будто был там четвертым, в лавке, и видел все собственными глазами! Отныне главное твое дело – следить за купцом! Следить за ним неусыпно и неотступно! И докладывать мне о всех его намерениях! – Ни одна его мысль не ускользнет от меня. Как только я выйду из тюрьмы… – Ты выйдешь сегодня к вечеру. Раньше нельзя – сначала я должен доложить хану. – А если хан не согласится? – Эти заботы предоставь уж мне. – Еще одно слово, о сиятельный князь: предстоят некоторые расходы. – При выходе ты получишь две тысячи таньга. Это для начала. – Если так, тогда все желания могучего князя будут исполнены! Хлопнула наверху дверь, на лестнице послышались шаги. Вернулись толстяк и писец, так и не разыскавшие нужных бумаг. Они были оба несказанно удивлены, видя, что гадальщик, которому надлежало висеть на дыбе с окровавленной взлохмаченной спиной, стоит цел и невредим перед вельможей и даже как будто улыбается совсем неприметно, одними глазами. – Отведи этого человека наверх и следи, чтобы он ни в чем не терпел нужды, – приказал вельможа толстяку. – Здесь особое дело, о котором я самолично доложу великому хану. Толстяк отвел Ходжу Насреддина в одно из верхних помещений башни, где был и ковер на каменном полу, и мягкая тахта с подушками, и даже кальян. Подали миску плова, который Ходжа Насреддин и съел под внимательным, неотрывным взглядом толстяка. Дверь захлопнулась, и воцарилась тишина – тюремная, глухая, но для Ходжи Насреддина теперь уж совсем не страшная. Он улегся на тахту. Безмерная усталость разлилась по всему его телу, как после тяжелой работы. Он закрыл глаза. Но мысли не хотели угомониться, улечься в его беспокойной голове – помчались вслед за вельможей в ханские покои. «На чем они порешат? Впрочем, это не моя забота, пусть блистательный Камильбек хлопочет сам за себя…» Словно далекие верблюжьи бубенцы тонко запели в его ушах – то звенел серебряными крыльями сон, опускавшийся к его изголовью. Мысли замедлились. «Кони?.. Куда же все-таки они девались, и где теперь искать одноглазого?..» Поднялась было в полет последняя мысль, совсем уже туманная – о жене купца: «О благоуханная роза хорасанских садов, сколь спасительны для меня оказались твои любовные шалости!..» Она так и растаяла где-то в пространстве, эта последняя мысль: Ходжа Насреддин уснул. Он спал глубоким, спокойным сном победителя; здесь уместно будет повторить, что в недавней, счастливой для него битве он был спасен от первого удара только силой своего доверия – золотым щитом благородных. Как не вспомнить по этому поводу чистейшего в мыслях Фариса-ибн-Хаттаба из Герата, который сказал: «Малого не хватает людям на земле, чтобы достичь благоденствия, – доверия друг к другу, но эта наука недоступна для низменных душ, закон которых – своекорыстие». Глава семнадцатая – По-моему, все-таки нужно отрубить ему голову. Родство с таким опасным мятежником таит в себе немалую угрозу. – Я выяснил с несомненностью, о великий владыка, что никакого родства на самом деле нет: гадальщик происходит из другой семьи, из другого селения. – Это еще ничего не доказывает. А вдруг он все-таки родственник? Может быть, и не прямой, а какой-нибудь дальний? – Он с Ярматом даже никогда не встречался. Шпионы просто обознались, он схвачен по ошибке. – Раз уже схвачен и сидит в тюрьме, то почему бы на всякий случай не отрубить ему голову? Я не вижу никаких разумных причин к воздержанию. Мятеж – это не какие-нибудь твои пешаверские чародейства, здесь шутки неуместны, хватит с меня и одного Ярмата: его дела записаны морщинами на моем лице! – О великий владыка, низменные заботы о сохранении головы какого-то презренного гадальщика, разумеется, чужды мне и даже отвратительны, – я веду свою речь о другом: об укреплении трона. – Тогда продолжай. – Именно подвигнутый высшими соображениями, я и привел сегодня во дворец слабосильных верблюдов моих раздумий, дабы повергнуть их на колени перед караван-сараем царственного могущества и напоить из родника державной мудрости… – Подожди, визирь; впредь все такие слова ты заранее пиши на бумагу и читай вслух дворцовому управителю – там, внизу. И пусть он внимательно слушает – я прибавил ему жалованья за это. – Дворцовому управителю – слова, предназначенные для царственного слуха!.. – Вас у меня двенадцать визирей, и каждый говорит по два часа, когда же мне спать? – Слушаю и повинуюсь. За последний год мы отрубили не один десяток голов, благодаря чему трон укрепился… – Вот видишь – всегда полезно! – Не будет ли ныне еще более полезным явить пример державного милосердия? Если мы выпустим гадальщика и через глашатаев оповестим об этом всех жителей города – не будет ли справедливым предположить, что их сердца наполнятся восторгом и они радостно воскликнут: «О, сколь мы счастливы, сколь благоденственны под могучей десницей нашего повелителя, обогревающего нас, подобно весеннему солнцу…» – На бумагу, визирь, на бумагу – и туда, вниз… Дальше! – Таким образом, трон обретает дополнительную опору – в сердцах! – Ты, пожалуй, и прав. Но все же он опасен, этот гадальщик, если он родственник… – Опасность легко пресечь, о повелитель! Сначала выпустить его и объявить об этом через глашатаев. Исполнение Милосердия. А потом, через две-три недели, однажды ночью, снова его взять и незамедлительно обезглавить в моем подвале, откуда не может выйти ни один звук. Исполнение Предосторожности. Первое дело совершится явно, второе – тайно, Милосердие и Предосторожность дополнят друг друга, образуя в совокупности Величие, и воссияют, как два несравненных алмаза в короне нашего солнцеподобного… – Это все – туда, к управителю. Ты кончил, визирь? – Кувшин моих ничтожных мыслей показывает дно. – Вот и хорошо, время уж к вечеру. Твои слова меня убедили, визирь, твой замысел я одобряю. – Милостивый взгляд повелителя возжигает светильник радости в моей груди! Сейчас я изготовлю фирман об освобождении гадальщика, а завтра с утра глашатаи возвестят по городу ханскую волю. – Пусть будет так! К вечеру Ходжа Насреддин в новом халате, новых сапогах и с тяжелым кошельком в поясе (дары вельможи) покинул свой плен. Из ворот дворцовой крепости он вышел на площадь, уже подвластную вечерним теням. Первым, кого увидел он за воротами, был жирный меняла – в парчовом халате, с гильдейской медной бляхой на груди, с уздечкой в руках, давно томившийся здесь в надежде проникнуть во дворец и повергнуть к стопам повелителя свою жалобу. При появлении Ходжи Насреддина его лоснящееся от жира и пота лицо осветилось радостью. – Тебя выпустили, гадальщик! О великое счастье – значит, мои кони вернутся ко мне! А я уж приготовил жалобу, заплатил писцу двенадцать таньга. Вот она – почитай, если хочешь. – Я читаю только по-китайски. – Здесь несколько слов, для тебя весьма лестных; я прошу повременить с отделением твоей головы от твоего туловища, пока ты не разыщешь коней, – видишь, как я о тебе забочусь! – Еще бы не видеть! Прими за это мою благодарность, купец! – Так пойдем продолжим гадание; может быть, ты успеешь найти коней еще до наступления ночи. – А куда нам спешить? Я, так же как и ты, враг торопливости. Если уж мы решили повременить с отделением моей головы от моего туловища, то почему бы нам не повременить и с розыском твоих коней? – То есть как это – повременить с розыском коней? Ты забыл: через три дня – скачки! – Попробуй поговорить с ханом; возможно, он тоже большой любитель повременить и отложит скачки на недельку-другую. И, не задерживаясь долее у ворот, Ходжа Насреддин повернул в сторону базара, где уже били, рокотали барабаны, провожая солнце к закату. – Если так, то берегись, гадальщик! – зашипел купец, перекосившись лицом. – Я знаю: ты подкуплен, и знаю кем! Но у меня тоже есть во дворце свои люди, эти ворота откроются передо мною, и тогда горе тебе, гадальщик, тебе и твоему подкупителю! Ходжа Насреддин был уже далеко и не слышал этих угроз. По всему его пути лежали на площади косые, уступчатые, иззубренные тени – словно спины сказочных чудовищ, притаившихся, чтобы схватить его; но, как очарованный принц, хранимый высшими силами, он свободно и смело шел между ними, подняв лицо к пылающему солнцу. Оно опускалось в гряду волнистых тонких облаков и заливало их ясным огнем, обещая земле на завтра горный прохладный ветер – спасение от жгучего зноя. А ночью, лежа в чайхане, он сквозь помост вел тихую беседу с одноглазым. – Больше всего я радуюсь, что не обманулся в своем доверии к тебе, – говорил он, сложив ладони раковиной, чтобы голос не уходил в стороны. – Теперь скажи: почему не оказалось коней в пещере, куда они девались? – Я не мог оставить их в пещере: кругом шныряли шпионы и начали уже шарить в каменоломне. Перед рассветом, под покровом тумана, мне удалось вывести коней и переправить в другое место – в один пустующий загородный дом… Беседа закончилась поздно, к исходу ночи. Выслушав подробные наставления к дальнейшему, одноглазый исчез. Ходжа Насреддин перевернулся с живота на спину, протяжно зевнул и через минуту поднял парус сна. Когда утром он появился на мосту Отрубленных Голов, здесь уже знали об его назначении главным гадальщиком. Как все изменилось! Вместо обычных насмешек он встретил раболепные взгляды, льстивые речи, угодливый смех. Костлявый старик – обладатель черепа – перебрался в другую нишу, тесную и темную, и глухо ворчал оттуда, как одряхлевший, потерявший зубы пес из конуры. А его трое любимцев, самых приближенных и самых доверенных, еще вчера подобострастно служивших ему, уже успели отречься от него и переметнуться. С вениками и мокрыми тряпками в руках они суетились у главной ниши, готовя место новому управителю. Они поклонились Ходже Насреддину ниже всех; один выхватил коврик из его рук и расстелил в нише, второй обмахнул своей чалмой пыль с его сапог, третий подул на китайскую книгу и слегка поскреб ногтем по ее корешку, словно удаляя какую-то соринку. А вскоре на мост пожаловал сам вельможа и вступил с Ходжой Насреддином в тайную беседу. Он жаждал успокоительных заверений и получил их сполна. – Хорошо ли ты проверил купца, гадальщик? Опускался ли ты на самое дно его мерзостных замыслов? – Да, опускался, о сиятельный князь; пока ничего опасного. – Следи, гадальщик, неотступно следи! На глазах у всех он протянул гадальщику руку для поцелуя – милость, никогда еще не виданная на мосту. – Теперь скажи – прошлый раз я позабыл тебя спросить об этом, – куда же все-таки девались кони из пещеры? – Куда девались?.. Очень просто – я их перенес. – То есть как это – «перенес»? Ты был на мосту, а кони – в каменоломне. Ходжа Насреддин небрежно дернул плечом, как бы говоря о деле само собою разумеющемся: – Очень просто – перенес по воздуху. – По воздуху? Значит, ты можешь – по воздуху? – Это для меня ничтожное дело. В самую последнюю минуту, когда всадники помчались в каменоломню, я через свою книгу узнал, что воры успели вытащить заговоренные гвозди из их подков и вытащить шелковинки. Вот почему я решил пока воздержаться от возвращения коней, а сначала доложить сиятельному князю и выслушать от него наставления к дальнейшему. – Похвально и разумно, гадальщик! – Пришлось перенести… – Весьма любопытно! Значит, по воздуху, а?.. Сразу, в одно мгновение? А скажи: нельзя ли по воздуху перенести купца? Куда-нибудь подальше, в Багдад или Тегеран, а еще лучше – в языческие земли, чтобы франки обратили его там в рабство? – Такого дела я исполнить не могу: мне подвластны только животные. Может быть, со временем, когда я проникну глубже… – Очень жаль, очень жаль! А то и во дворце у нас много таких, которых давно бы следовало… того… И в его воображении помимо воли мелькнула вереница переносимых по воздуху: впереди летел купец, плашмя, на спине, со всклокоченной бородой и выпученными глазами, стараясь ногой отпихнуть прицепившегося к нему Ядгорбека; дальше, позацеплявшись кое-как друг за друга, летели великий визирь, главный податной визирь, верховный судья, хранитель ханской печати и множество прочих придворных, а завершалась вся эта невероятная цепь, к изумлению и ужасу вельможи, самим владыкою ханства – он летел в сидячем положении, несколько наклонившись вперед, словно был подхвачен вихрем с тропа как раз в ту минуту, когда принимал очередной донос; его халат, наполняемый ветром, поднялся пузырем вверх, позволяя видеть тощую нижнюю часть, прикрытую шароварами с красно-зеленой вышивкой… Это все мелькнуло, унеслось и пропало; чувствуя круги в голове, легкую тошноту и гул в ушах от столь соблазнительного и столь опасного видения, вельможа долго кашлял и мычал, недоумевая – каким образом к нему, в сокрытые глубины души, минуя охранительные заставы разума, могли забраться крамольные чувства, проявившие себя так неожиданно в заключительном звене переносимых? И он пришел к выводу, что крамола, подобно тончайшему аромату, способна передаваться внетелесным путем и без помощи слов; здесь его мысли обратились на гадальщика: «Ну конечно, это он своими чарами внушил мне такое неблагомысленное видение! Да и вообще опасен: слишком много знает, переносит по воздуху… Как только минет в нем надобность – незамедлительно свершу над ним Предосторожность!» По отбытии вельможи на мосту долго стояла тишина; затем гадальщики один за другим потянулись к Ходже Насреддину со своими дарами. Кто клал на коврик перед ним пятьдесят таньга, кто – семьдесят, а кто и больше, в зависимости от доходов. Так в первый же день познал Ходжа Насреддин две главные особенности своей новой средненачальственной степени: утешительные заверения высшим, приятие даров от подвластных. Старик, обладатель черепа, подошел последним, молча положил на коврик сто пятьдесят таньга – больше всех. На него жалко было смотреть – так он сразу осунулся, уязвленный своим крушением в самое сердце. Но вид показывал гордый и пренебрежительный; однако тоска, стоявшая темной водой в его старых глазах, была всем заметна и всем понятна. Свое главное сокровище – волшебный череп – он с утра начистил песком, намазал маслом и выставил на самое видное место; в этом черепе была теперь его последняя надежда, последнее прибежище. Ходжа Насреддин поддался жалости, отодвинул деньги старика: – Возьми… Не надо. Старик зашипел, глаза его вспыхнули злым зеленым огнем: – Тебе мало? Ты отнял у меня все, и тебе еще мало? Не хочешь ли ты, чтобы я отдал тебе и свой череп? – Нет, не хочу, – тихо сказал Ходжа Насреддин. – Возьми свои деньги, спокойно владей своим черепом, мне от тебя ничего не нужно. Вот сейчас я тебе погадаю. Старик задохнулся от ярости: – Ты погадаешь мне? Мне, уже сорок лет сидящему на мосту! Мне, обладателю черепа! Ты, вчера только нас всех осрамивший своими лживыми гаданьями! – А все-таки послушай. – Ходжа Насреддин раскрыл свою книгу. – Утешься, твои горести кратковременны и преходящи. Не закончится еще этот месяц, как твой почет и все доходы, сопряженные с ним, вернутся к тебе. Похититель же твоего благоденствия исчезнет, развеется, как весенний утренний туман, и только память о нем надолго останется здесь, на мосту. Когда же узнают его имя… Покончим на этом: китайские знаки рябят и сливаются в моих глазах, и дальше я ничего не могу разобрать. Опасливо покосившись на Ходжу Насреддина, старик отошел, не зная, что думать, – насмехается над ним этот новый или в самом деле сошел с ума от вдруг привалившего счастья. Он забился в глубину своей темной ниши и застыл, угрюмо нахохлившись. Но там старика настигла новая беда – язвительные насмешки его вчерашних раболепных прислужников. – Эй, ты! – кричали они, глумливо смеясь. – Что же ты не собираешь свою долю, десятую часть? – Он отложил это дело на завтра! – Он ждет, когда сиятельный князь дарует ему право на половину наших доходов! – Нет, ему просто надоело быть главным гадальщиком, и он сам, вполне добровольно, отказался от своей должности! Будучи сами людьми ничтожными, гнусными они и всех других предполагали такими же и нисколько не сомневались, что их выкрики приятны Ходже Насреддину. Они слышали гадание по китайской книге и, в полном соответствии с низменной природой своего духа, поняли это гадание как злобную издевку над поверженным. – Убери свой череп, который давно намозолил нам всем глаза! – надрывались они, наперебой выслуживаясь перед новым начальником. – Ты выдаешь его за человеческий, но ведь всякому с первого взгляда ясно, что это обезьяний череп! – Конечно, обезьяний! – Да еще вдобавок и гнилой! Старик мог стерпеть что угодно, только не унижение черепа. – Да прорастут твои волосы внутрь, сквозь кости твоего собственного черепа, в твой мозг, Хаким, – о гнусная змея, отогретая мною! – глухо заворчал он из ниши. – Вспомни, как подобрал я тебя еще мальчишкой под этим мостом, голодного, грязного и оборванного, и приблизил к себе вместо сына, кормил, и одевал тебя, и обучал гадальному ремеслу, – чем же ты платишь мне сегодня?.. А ты, Адиль, да вывернешься ты наизнанку, кишками наружу, чтобы скорпион ужалил тебя в твою обнаженную печень, – вспомни, разве не я спас тебя в позапрошлом году от плетей и подземной тюрьмы, заплатив за тебя из собственного кошелька долг в семьсот сорок четыре таньга! Из этих слов Ходжа Насреддин с удивлением узнал, что костлявый старик, такой мерзостный с виду и занимающийся таким непотребным делом, как гадание, неминуемо сопряженное со шпионством, – что и он хранит в своей душе, под наносами всяческой скверны, светлые ключи добрых чувств. Но вступаться за него не стал, исходя из мысли о скором его возвращении на прежнюю должность и о тяжком возмездии, ожидающем неблагодарных. Близился полдень, солнце пекло, зной над крышами расплавился и потек, стеклянно дрожа. От каменных плит моста несло сухим, удушливым накалом, как из гончарной печи, ветра не было, листва на деревьях поникла, птицы запрятались в тень и молчали. Вдалеке послышались барабаны, трубы, голоса глашатаев; скоро они появились на мосту и возгласили новый фирман о великой милости хана. Гадальщики переглядывались с боязливым недоумением: слишком много шума сразу поднял вокруг себя новый их управитель! Эти мысли разделял и сам Ходжа Насреддин: слишком уж много шума; за светлым ликом Милосердия он внутренним чутьем угадывал близкую Предосторожность. Глава восемнадцатая Он ждал, что в эти дни, последние перед скачками, купец будет неотступно торчать на мосту, выпрашивая своих коней. Случилось не так – купец не пришел ни разу. Обида взяла в его душе верх над тщеславием, он теперь не хотел ни первой награды на скачках, ни ханских похвал, – он жаждал только мести. Разоблачить коварного вельможу, повергнуть во прах, растоптать, уничтожить! И, конечно, заодно стереть в порошок этого плута-гадальщика! Нужно ли говорить, что победа на скачках досталась текинцам вельможи. Они были ослепительны, великолепны, когда, распустив по ветру хвосты, неслись, как летучие стрелы, имея за собой пятьсот локтей чистого поля до всех других. Под нестерпимый трубный рев, пронзительный визг волынок и бешеный грохот больших и малых барабанов победителей подвели к разукрашенному помосту, на котором восседал хан. Текинцы выгибали шеи, нетерпимо грызли удила, били и скребли копытами землю – просились опять на скаковое поле. Они прошли двенадцать больших кругов и только чуть изменили дыхание, их спины и бока были сухими, без единого пятнышка пота, на тонких ногах не дрожала и не билась ни одна жилка. Хан улыбнулся, любуясь ими. По толпе придворных, теснившихся позади, прошел восторженный шепот. Вельможа сиял торжеством победы: подбоченивался, поднимал плечи, крутил усы, изгибался вправо и влево, играя своими точеными каблуками. Главный ханский глашатай вышел на край помоста и поднял руку, призывая всех к вниманию. Трубы смолкли, барабаны затихли, толпа, прихлынувшая к помосту, замерла. – «Всемилостивейший хан и солнцеравный повелитель Коканда и прочих благоденственных земель, – гулким и зычным голосом начал глашатай, – владыка, затмевающий славою всех прочих земных владык, любимый избранник аллаха и наследник Магомета на земле…» Хан подал знак дворцовому управителю, тот подошел к глашатаю, взял из его рук свиток и ногтем отчеркнул добрых три четверти написанного, оставив это все для прочтения себе одному за свое дополнительное жалованье; глашатай, неожиданно лишившийся привычного разбега, начал мычать и мямлить; затем, не без усилия, перекинул глаза к нижним, замыкающим строкам: – «…сим повелеть соизволил: первую награду в сорок тысяч таньга за несравненную красоту и резвость коней присудить…» – Защиты и справедливости! – вдруг послышался из толпы чей-то вопль. – Молю великого хана о пресечении обид! Хан поднял брови. Придворные тревожно загудели. В такой час, на этом празднестве! Неслыханная дерзость! Толпа расступилась, пропуская к помосту купца – без чалмы, босиком, но в парчовом халате и с начищенной гильдейской бляхой на груди. Царапая ногтями лицо, вырывая клочьями бороду, он упал на колени, бросил себе на голову горсть пыли и закричал: – Защиты и справедливости! Черные усы вельможи словно бы отделились от его лица и повисли – так он побелел! – Поднимите! – гневно сказал хан. – Поднимите этого смерда, осмеливающегося своими воплями омрачать сегодняшнее торжество. Поднимите и подведите ко мне! Стражники схватили купца под руки, поволокли на помост. Они вознесли его по лестнице с такой стремительностью, что его короткие ноги, болтавшиеся на весу, не коснулись ни одной из ступенек. Волнение среди придворных усилилось: купца узнали. Визирь по торговым делам склонился к хану и что-то тихо сказал. – Богатый купец? – с удивлением переспросил хан. – Один из достойнейших? Но почему в таком виде? Пусть подведут его ближе, и пусть он скажет. Стражники подтащили купца; он висел мешком у них на руках, он хотел говорить – и не мог, толстые губы в бороде шевелились беззвучно. Хан ждал, придворные ждали. Вельможа затаил дыхание, взгляд его, устремленный на купца, был ужасен… Тем временем весть о победе текинцев уже летела по базару, по чайханам и караван-сараям и достигла моста Отрубленных Голов. «Теперь купец обязательно уж придет, – размышлял Ходжа Насреддин. – Первую награду на скачках у него вырвали, вряд ли он захочет увеличить свой убыток потерей многотысячных коней». И опять Ходжа Насреддин ошибся: купец не пришел. Вместо купца прискакали, со свободной лошадью в поводу, конные стражники, схватили Ходжу Насреддина и, ни слова не говоря, умчали куда-то; совершилось это в одну минуту, он едва успел посовать в мешок свое гадальное имущество – книгу, тыкву и прочее. Управительская ниша опустела. Долго стояло на мосту недоуменное молчанье. Потом среди гадальщиков начались пересуды и споры. Куда его повезли? В тюрьму? На плаху? Или, может быть, он еще вернется, но в каком-нибудь новом обличье? Большинство, однако, склонялось ко мнению, что теперь ему пришел безвозвратный конец. Трое льстецов, поспешивших отречься от старика и переметнуться, горько пожалели о своей поспешности, особенно же – о злобных насмешках над черепом. Первым к нише старика подошел Хаким – тот самый, что долгое время жил у него в доме, будучи принят как сын. – Не сыро ли тебе здесь, о мой многомудрый покровитель? – спросил он со лживой сыновней заботой в голосе. – Хочешь, я отдам тебе свою новую камышовую подстилку, умягченную ватой? Двое других, испугавшись, как бы он не опередил их в заискивании, тоже подошли к нише. – О мудрейший наставник! – медовым, липким голосом начал первый. – Некая весьма богатая вдова пришла ко мне вчера за советом. Дело у нее трудное, запутанное, и я не могу разобраться в нем. Позволь же, когда она придет сегодня, направить ее к тебе, чтобы ты разрешил ее сомнения и, разумеется, извлек в свою пользу все доходы, сопряженные с этим. Твоя глубокая мудрость… – И несравненные познания! – подхватил второй. – И высота помыслов! – заторопился первый. – И этот вещий череп! – воскликнул второй. А третий – Хаким – в это время извивался и подвизгивал сзади, выискивая место и для своего слова. – И несказанная доброта! – заверещал он. – Какой благосклонной улыбкой озарялось вчера твое лицо, о многотайнопостигательный старец, когда ты внимал моим беззлобным шуткам, понимая, что они подсказаны единственно лишь добродушием и веселостью нрава… Старик не поднимал глаз, на его высохших губах мерцала скорбная усмешка. Вот когда он вплотную приблизился к стародавней истине: «Мудрость – не достояние возвысившихся, но только смиренных!..» Однако страшные слова, произнесенные им, свидетельствовали, что мудрость его обращена своим ликом во тьму. Он сказал: – Для каждого из вас я совершил в свое время доброе дело и ныне за это наказан. Таков закон нашего скорбного мира: каждое доброе дело влечет за собою возмездие совершителю. Вряд ли он сам, да и те, что слышали его, поняли до конца весь гибельный смысл этих слов, после которых, если бы только они оказались правдой, жизнь должна была бы остановиться; но благостна Жизнь! – они не были правдой, а лишь оправданием для утративших веру или поддавшихся отчаянию, как этот старик. Ходжу Насреддина стражники вознесли на помост еще быстрее, чем купца, и повергли на ковер перед ханом. Из простого народа никого уже вблизи не было; на окраинах поля стража палками и плетьми разгоняла последних любопытствующих. С первого взгляда Ходжа Насреддин понял, что между купцом и вельможей только что закончилась жаркая схватка. Оба красны, потны, глаза у обоих горели, руки тряслись. Красен был от гнева и сам владыка. – Никогда еще, – говорил он глухим от удушья голосом, – никогда еще никто не осмеливался оскорблять государя такими непристойными перебранками! Да еще всенародно, перед глазами тысячи людей! Неужели не могли вы найти для ваших низменных счетов другого часа и другого места? – Он с хрипом, с трудом перевел дыхание. – И неужели государь никогда не может спокойно отдаться душой удовольствию или зрелищу, освободиться хотя бы на один час от ваших грязных жалоб, кляуз и сплетен? Здесь взгляд его упал на Ходжу Насреддина: – Это кто еще? – Гадальщик, – подсказал торговый визирь. – Тот самый гадальщик, из-за которого… – Откуда он взялся? Зачем он здесь? Визирь побледнел: – Я распорядился доставить его в предположении, что великий хан пожелает самолично спросить… услышать… узнать… лицезреть… я думал… Он завяз в словах и беспомощно оглянулся на придворных. Никто не поспешил ему на выручку. Все молчали. – Он предполагал! – воскликнул хан в сильнейшем негодовании. – Он думал!.. Скоро ты предположишь еще что-нибудь столь же несуразное и притащишь с базара к моему трону всех метельщиков, мусорщиков, уборщиков для дружеских бесед и рассуждений со мною! Если ты распорядился доставить сюда этого плута-гадальщика, сам и разговаривай с ним, а меня прошу избавить от такой чести. Пусть он или найдет этих проклятых коней – сейчас же, в моем присутствии, немедленно! – или сознается в обмане и понесет должную кару – безотлагательно, вот здесь, перед помостом! Хан умолк, откинулся на подушки, выказывая всем своим видом крайнее неудовольствие. Ходжа Насреддин успел за это время переглянуться с купцом и дружески подмигнуть ему; тот яростно крякнул, вырвал еще клок из бороды, но голоса подать не посмел. – Гадальщик! – сказал торговый визирь. – Ты слышал волю нашего владыки. – Отвечай же теперь на все мои вопросы прямо, ясно и без уверток. Ходжа Насреддин так и отвечал – прямо, ясно и без уверток. Да, он берется отыскать коней. Сейчас же, незамедлительно, в присутствии хана. Он осмеливается напомнить о награде в десять тысяч таньга, что обещал купец. – Был такой уговор? – обратился визирь к меняле. Тот молча вытянул из-под халата кошелек, подал визирю. – Видишь, гадальщик! – Визирь встряхнул кошелек, послышалось тонкое пение золота. – Но чтобы получить его, ты должен, во-первых, найти коней, а во-вторых, опровергнуть тяготеющее над тобой обвинение в подкупе. Если ты берешься найти коней сегодня, то объясни: почему не мог найти вчера, позавчера и третьего дня? Почему ты не нашел их перед скачками, а берешься найти после скачек? – Неблагоприятное расположение звезд Сад-ад-Забих… – затянул Ходжа Насреддин свою старую песню, еще бухарских времен. – И не сокрыто ли здесь, – прервал торговый визирь, – не сокрыто ли злоумышленного намерения причинить ущерб великому хану, лишив его лицезрения арабских коней, которые, по словам их владельца, достойны радовать царственный взор? Если таковой злонамеренный умысел действительно имел место, скажи: кто внушил его тебе? Эту догадку о злоумышленном намерении торговый визирь направлял против вельможи – своего старинного соперника. – Сознайся, гадальщик! – вскричал он, воспламенившись надеждой. – Сознайся чистосердечно: кто внушил тебе умысел против нашего солнцеподобного хана, кто этот гнусный, коварный злодей, прикрывающий свое змеиное жало личиной преданности? Скажи, сознайся – и ты будешь помилован! И твоя награда увеличится – я сам, движимый рвением разоблачить всех тайных врагов повелителя, я сам готов добавить к этому кошельку две и даже три тысячи таньга от себя, если ты скажешь! Сжигаемый вожделением сокрушить вельможу, он добавил бы и пять, и десять тысяч! Но ему противостоял не какой-нибудь безусый юнец, а зрелый муж, полный сил и закаленный в дворцовых боях. Вельможа шагнул вперед, к трону. Глаза его сверкнули, усы грозно устремились вперед, подобно клыкам боевого слона. – Великий хан видит и слышит, что здесь творится! Вымогать признание деньгами не есть ли, в свою очередь, тягчайший вид подкупа? – Допрашивая гадальщика, я выполняю ханское повеление, – огрызнулся торговый визирь. – И никто не сможет обвинить меня ни в подкупе, ни в конокрадстве, как некоторых других. – Всемилостивый аллах! – вскричал вельможа, подскочив на своих высоких каблуках и воздев к небу руки. – О небесные силы! За что, за что я принужден выслушивать такие оскорбления! И от кого? От людей, хотя и облеченных высоким доверием, но употребляющих его недостойно и своекорыстно, для взимания в свою пользу незаконных поборов, как, например, в прошлом году, при достройке больших торговых рядов… – Какие поборы? – вспыхнул визирь, но глаза его забегали и стали туманно-пыльно-матовыми, ибо он-то лучше всех знал, о каких именно поборах идет речь. – Быть может, высокочтимый начальник городской стражи подразумевает деньги, отпущенные в прошлом году на обновление сторожевых башен, в которых и по сю пору не обновлено ни одного камня, хотя деньги истрачены все без остатка… – Сторожевые башни! – писклявым голосом вмешался начальник городского благоустройства. – Уж если вспоминать о башнях, то надлежит раньше вспомнить об очистке и облицовке большого водоема на площади святого Хазрета! Где очистка, где облицовка? Между тем этому делу пошел уже четвертый год, деньги отпускались из казны четырежды! Ему ответил верховный мираб, ведающий всеми арыками и водоемами в государстве, упомянув о базарных площадях, так и не выстланных камнем; эти слова мгновенно воспламенили главного смотрителя базаров – жилистого длинного старика с круглыми глазами совы на рябом лице: брызгаясь слюной и шепелявя, он начал кричать о каких-то караванах, обобранных по пути в Коканд, о трех мешках золота, отправленных эмиру бухарскому, но так и не доехавших до Бухары; тогда послышался зычный голос верховного охранителя дорог, объяснившего пропажу золота дерзостью разбойников, напавших на караван; его выспренняя речь была прервана громким смехом вельможи, который через своих шпионов отлично знал, какие это были разбойники; вставил свое слово торговый визирь, опять вмешался верховный мираб, за ним – смотритель базаров, казначей и все остальные. Через минуту на помосте бушевал целый пожар взаимных обличений и попреков. О купце, о гадальщике, о пропавших конях все забыли. Побагровевшие, с пылающими выпученными глазами, судорожно стиснутыми кулаками, обливаясь потом в своих тяжелых халатах, визири и верховные начальники яростно наскакивали друг на друга, кричали и вопили, едва не вцепляясь друг другу в бороды. Кто-то припомнил постройку двух мостов через Сай – стародавнее дело, хорошо известное хану. Привстав на троне, сам для себя незаметно втянувшись в перебранку, хан закричал: – Мосты! Мосты, говорите вы, мошенники и воры! А подряд на поставку тесаного камня для этих мостов? Ага, ты молчишь, Кадыр! А двести шестьдесят карагачевых балок, что на поверку оказались тополевыми, да еще и гнилыми! Чье это дело, ну? Говори, Юнус! Утихомиривать это словесное побоище пришлось Ходже Насреддину. Потрясая своей гадальной книгой, он возгласил: – На вопрос о пропавших конях моя гадальная книга отвечает… Его слова были подобны ливню, низвергнувшемуся из туч на пламя степного пожара. Первым опомнился хан, обвел остальных негодующим взглядом. Визири, советники, сановники притихли, вернулись на свои места позади трона, затаив в сердцах неутоленную клокочущую злобу. – О мерзостные нарушители благоприличия! – начал хан, тяжело дыша. – Долго ли мне терпеть ваши бесчинства? Не думайте, что сегодняшнее позорище пройдет вам даром, – дайте мне только вернуться во дворец! Из-за вас мне с трепетом приходится думать об ответе аллаху за беспорядки в моем государстве; сколько я ни стараюсь, сколько я ни забочусь – все мои усилия рассыпаются в прах, наталкиваясь на вашу глупость, чванность, склочность, своеволие и воровство! И не сетуйте, если однажды я, окончательно истощив терпение, выгоню вас всех поголовно, отобрав в казну все, вами накраденное! – Он обратил пылающее гневом лицо к торговому визирю: – Скажи гадальщику – пусть продолжает! Пусть скорее изобличит себя в плутовстве, в обмане и подвергнется наказанию. Где кони? – Где кони, гадальщик? – отозвался, как эхо, торговый визирь. – Кони находятся в конюшне одного загородного дома по найманчинской дороге, – ответил Ходжа Насреддин. – Дом этот стоит при слиянии двух больших арыков, окружен садом, имеет украшенные цветной росписью ворота, по которым легко его отличить от всех прочих. – Украшенные росписью ворота! – воскликнул меняла. – При слиянии двух арыков? Да ведь это же мой собственный загородный летний дом! Но там сейчас никого нет, он заколочен – как могли попасть туда кони? Придворные зашептались, озадаченные словами менялы. Сомнения разрешил хан: – Конечно, никаких коней там нет и никогда не было. Гадальщик путает, в надежде вывернуться и ускользнуть от кары. Приготовьте для него плети, пошлите в этот загородный дом людей, чтобы через них удостовериться в его лжи! На большую найманчинскую дорогу помчались всадники. – Конечно, там ничего не найдут! Конечно, ничего, никаких коней, – гудели придворные за спиной хана. Но трое из находившихся здесь думали иначе: Ходжа Насреддин, бестрепетно взиравший на кнутобойные приготовления перед помостом, и меняла с вельможей, которым было уже известно удивительное всеведение гадальщика. «В моем собственном доме! – мысленно восклицал меняла, все больше запутываясь в различных догадках и предположениях. – С этими конями творятся, поистине, какие-то чудеса!» А вельможа замер, застыл и затаил дыхание, боясь поверить такому счастью. О, только бы не ошибся гадальщик, только бы кони действительно отыскались в доме купца! А тогда, тогда… он знал, что ему делать и говорить тогда! Через короткое время – найманчинская дорога проходила рядом – на дальнем конце скакового поля показались возвращавшиеся всадники. – Ведут, ведут! Вот они, мои кони! – закричал меняла и в самозабвении кинулся навстречу всадникам. Но стражники, по знаку вельможи, перехватили его на лестнице, втолкнули обратно на помост. «Наш разговор еще не окончен, почтеннейший Рахимбай!» – зашипел про себя вельможа, содрогаясь от злобного торжества. Всадники приблизились. Они вели двух незаседланных коней, одного – белого, как раковина, второго – черного, как ласточкино крыло. Таких коней по статям, осанке и поступи никогда еще не видели на скаковом поле! Среди придворных послышались возгласы изумления и восхищения. Меняла дрожал и все порывался к лестнице, но стражники держали его крепко. – Без преувеличения, эти кони – истинное украшение земли! – сказал хан. – Истинное украшение! Истинное украшение! – подхватили на разные голоса придворные. Коней подвели к помосту. Воцарилась тишина: все молчали, позабыв свои обиды и распри, погрузившись в созерцание арабских красавцев. И вдруг опять раздался гнусавый вопль менялы: – Защиты и справедливости! Все зашевелились. Хан поморщился: – Что ему нужно еще, этому назойливому купцу? Он получил своих коней, пусть удалится с ними. – А как же моя награда? – поспешил напомнить Ходжа Насреддин. – Что касается гадальщика, – добавил хан, не взглянув, – то он должен получить обещанную плату. Торговый визирь высоко поднял кошелек менялы с десятью тысячами таньга, подержал некоторое время над головой, потряхивая, чтобы все видели и слышали, затем бросил к ногам Ходжи Насреддина: – Возьми, гадальщик; великий хан справедлив! Но коршуном налетел со стороны меняла, вцепился в кошелек обеими руками. – А подкуп, о великий владыка! – закричал он, стараясь вырвать кошелек у Ходжи Насреддина и страшно искривив при этом лицо. – Гнусный подкуп, благодаря которому мои несравненные кони опоздали на скачки! Вот они, оба здесь – подкупленный и подкупатель! – Не выпуская из рук кошелька, он дважды вздернул бороду, указав ею на вельможу и на Ходжу Насреддина. – Защиты и справедливости! Пусть объяснит гадальщик, почему не нашел моих коней вчера, если так легко нашел сегодня, сколько ему за это заплачено и кем? Отдай, плут, слышишь, отдай мои деньги! Он дернул кошелек к себе с такой неистовой силой, что не удержался на ногах – повалился на спину; Ходже Насреддину, волей-неволей, чтобы не выпустить кошелька, пришлось валиться на менялу. Помост затрещал. Придворные взволнованно загудели. Перед лицом хана творилось нечто совсем уж непристойное – драка! Стражники растащили драчунов. Кошелек остался у Ходжи Насреддина. Меняла хрипел и хватался за сердце. Вот когда пришел час вельможи – час мести, победы, торжества и сокрушения врага! Он, преисполненный решимости, шагнул вперед, смело стал перед ханом: – Да будет позволено теперь и мне сказать свое слово! Этот меняла обвиняет меня в подкупе. Но пусть сначала он объяснит, каким образом похищенные кони очутились на конюшне его же собственного загородного дома? Что мог ответить застигнутый врасплох меняла?.. Молчал. Громовым голосом вельможа воскликнул: – Мы не слышим ответа! Вот где сокрыто подлинное коварство! Сначала усомниться в победе на скачках своих арабов, резвость которых далеко не соответствует их внешней красоте, затем, во избежание срама, спрятать коней в своем загородном доме и вопить на весь город, что они похищены – какое название можно дать подобному делу! Поднять на ноги всю городскую стражу, возмутить спокойствие, явиться в непристойном виде, босиком и без чалмы, на это праздничное торжество и своими нудными, лживыми воплями изгнать радость из сердца великого хана, и все это, все – для единственной цели: очернить в глазах повелителя самого верного, самого преданного слугу! Голос вельможи дрогнул, рукавом халата он вытер глаза, затем, возведя их горе, продолжал: – Разве это все не злодеяние? И если уж кому-нибудь надо просить у великого хана защиты и справедливости, то, конечно, мне, невинно оклеветанному и поруганному, а вовсе не ему, не этому меняле, злобное коварство которого не имеет границ! Кто может поручиться, что завтра он не придет во дворец с какой-нибудь новой жалобой, не обвинит меня в ограблении его лавки или, что еще хуже, в прелюбодеянии с его женой? Это был великолепный, тонко задуманный, далеко рассчитанный ход! Выждав с минуту, чтобы хан имел время запечатлеть в своей памяти эти предохранительные слова, вельможа закончил: – Спрашивают: кто был похитителем коней? Кто был дерзким вором, которого мы так долго и безуспешно разыскивали? Теперь понятно, почему мы не могли найти его, теперь нет нужды ходить далеко в поисках этого вора, ибо он здесь, перед нами! Вот он! И величественно закинув голову, откачнувшись всем телом назад, вельможа простер перед собою десницу с вытянутым перстом, указуя на бледного, съежившегося менялу. – Я похититель?.. Я вор?.. Украл своих же собственных коней?.. – сбивчиво бормотал меняла. Его жалкий, немощный лепет был смят, раздавлен голосом вельможи, – так исчезает для нашего слуха журчание ручья вблизи могучего водопада. – Вот он! – гремел вельможа. – Пусть он теперь опровергнет мои слова! Как всегда в таких случаях, смущение менялы было многими сочтено неопровержимой уликой, а громовой голос вельможи – бесспорным доказательством его правоты. Нашлись, однако, и такие, – из числа врагов вельможи, с торговым визирем во главе, – которые приняли в этой распре сторону менялы. Они загудели: – Кто же будет похищать у самого себя? – Это невероятно! – Это неслыханно! – Такой достойный человек, известный всему Коканду!.. Против них дружно выступили сторонники вельможи; кто-то в качестве примера, что бывают иные весьма странные похищения, опять упомянул о трех мешках золота, похищенных якобы разбойниками на пути в Бухару; верховный охранитель дорог опять пришел в неописуемое волнение и начал кричать о незамещенных базарных площадях; послышались упоминания о водоеме на площади святого Хазрета, о сторожевых башнях, о больших торговых рядах, о поборах, – словом, не прошло и минуты, как вокруг трона опять запылал пожар взаимообличений и попреков. Опять все придворные сцепились и склубились в общей смуте и, хрипя, потные, с багровыми лицами, наскакивали друг на друга. Хан молчал с брезгливо-безнадежной усмешкой на тонких губах, – медленно отвернулся и застыл на троне, опустив плечи, глядя в пустое поле. О купце, о конях, о гадальщике, как и в первый раз, конечно, забыли. На помост поднялся медлительный пожилой стражник – один из старших. Этот стражник служил давно, поседел на ханской службе, все видел, ко всему привык; будучи от природы человеком вовсе не злым, вдобавок – угнетенным заботами о многочисленном семействе, он никогда не проявлял кнутобойного усердия сверх самого необходимого, за исключением только случаев, если поблизости оказывалось начальство. Мягко ступая по драгоценным коврам, он подошел к меняле: – Забирай, купец, своих коней и с миром иди домой; тебе нечего здесь делать: им хватит теперь разбираться надолго. Подталкивая менялу кулаком в загривок – для порядка, тихонько, совсем не больно, потому что начальство не взирало, стражник свел его по лестнице, вручил ему коней, дал в сопровождающие двух младших стражников и отправил домой. Затем вернулся на помост, чтобы таким же образом выпроводить и гадальщика. Но Ходжи Насреддина уже на помосте не было: он всегда умел уйти незаметно; в это время он был на противоположном конце скакового поля, в светлой тени молодых тутовников, на берегу маленького арыка, бойко и весело бежавшего по белым камешкам, по золотому песку. Шепталась листва, пели птицы, пробежала мышь, плеснулась рыбка, в безмятежном предвечернем покое синело небо, плыли облака. Ходжа Насреддин жадно припал к воде, освежил пересохшие губы, умылся, задрал рубаху, вытер лицо, блаженно ощутив заголившимся животом свежесть ветра. Потом обернулся к полю. Там, на помосте, как в клокочущем адском котле, продолжалось кипение страстей: мелькали, смешивались цветные халаты, искрились медали, бляхи, сабли, доносился бурлящий гул взаимообличении, яростных даже и в этом своем слабом отзвуке. Ходжа Насреддин усмехнулся, ощупал в поясе тяжелый кошелек и не спеша, размашистой походкой, сопутствуемый ветерком и немолчным щебетом птиц, пошел берегом арыка, вслед за веселой водой. Мешок с гадальным имуществом тяготил его. По дороге попался, окруженный старыми деревьями, маленький непроточный водоем, источавший из своих затхлых недр густые запахи гнили; едва Ходжа Насреддин вошел в тень, как вокруг заныли, зазвенели комары и пошли впиваться, липнуть к потному лицу, шее, открытой груди. Выбрав один старый тутовник, искривленный, с узловатыми сучьями и большим дуплом, черневшим под кроной, Ходжа Насреддин засунул мешок в это дупло и для верности примял кулаком. Со свободными руками, легким сердцем он присел на мшистый корень, горбом выпиравший из-под земли; отмахиваясь от назойливых комаров, он говорил тутовнику: «Смотри не проболтайся, старик; ты ведь только один во всем городе знаешь, куда вдруг исчез главный гадальщик с моста Отрубленных Голов!» Более надежного хранителя своей тайны Ходжа Насреддин не смог бы найти: это был самый хмурый, самый молчаливый старик изо всех, обитавших вокруг водоема, и в глубине своей древесной души он, конечно, таил к людям полное презрение, потому что давно и прочно стоял на своем законном месте, глубоко запустив корни в землю, не боясь ни холодов, ни бурь и не мотаясь неизвестно зачем по белу свету, нигде не находя успокоения сердцу, как это свойственно некоторым людям. Глава девятнадцатая Этим разговором со старым тутовником завершилась для Ходжи Насреддина в книге его бытия одна из примечательных страниц. Все, что он задумал, было исполнено, кожаная сумка менялы открылась перед ним, кошелек с десятью тысячами таньга лежал в его поясе, тяжеловесно соседствуя с другим кошельком, поменьше, полученным от вельможи. Теперь, казалось бы, он с полным правом мог подумать об отдыхе, но уже новые заботы теснились к нему. Не будем описывать в подробностях следующего дня Ходжи Насреддина, – скажем коротко: он покупал. Он покупал все, что попадалось на глаза из вещей, милых детскому сердцу: шелковые халатики, сапожки с цветными кисточками, туфельки, платья, игрушки, сласти, связки бус и серебряных перстеньков. Его сопровождал по базару одноглазый вор, сгибавшийся под тяжестью большого мешка; наполнив мешок до верху, вор уносил его в примыкавший к базару переулок, в один пустой дом, а когда возвращался – его ждал сменный мешок, уже до половины набитый. Закупки продолжались до вечера. Одноглазый вор выбился из сил, таская мешки. Наконец ударили барабаны, базар вскипел последней сумятицей, и в жарких, низко стелющихся лучах закатного солнца, по всему огромному пыльному пространству, от конской ярмарки на севере до китайской слободы на юге, началось гулкое хлопанье тяжелых щитов, опускаемых над прилавками, разноголосый звон певучих медных запоров; толпы редели, верблюды и арбы двинулись к ночлегу, караван-сараи широко распахнули ворота навстречу им, бесчисленные харчевни и чайханы наполнили воздух пахучим дымом, который, не расходясь, пластами висел в обезветренном воздухе, нежно-палевый от солнца сверху и угарно-сизый внизу. Ходжа Насреддин и одноглазый вор, взвалив на спины два последних мешка, направились к дому. Купленную напоследок, уже под барабанный рокот, связку перстеньков Ходжа Насреддин нес в руках и время от времени встряхивал, освежая слух после базарного шума веселым тонким пением серебра. Напомним здесь, что происходило это все в канун дня дедушки Турахона. Переулок был охвачен предпраздничной суетой. Навстречу Ходже Насреддину и одноглазому то и дело выскакивали из калиток маленькие жители земли, восьми, девяти и десяти лет от роду, и с озабоченно-таинственными лицами и тревожно-радостными огоньками в глазах спешили по своим неотложным и важным делам – кто за разноцветными ниточками для подвешивания тюбетеек, кто на поиски доброго дела, которого сегодня еще не успел совершить. Но хотя и велика была их озабоченность, ни один не забыл поклониться нашим путникам и звонко сказать: – Здравствуйте, добрый вечер, да будут назавтра удачны все ваши дела! Не помочь ли вам донести мешки? – Спасибо! – отвечал Ходжа Насреддин. – Да будут удачны ваши дела в эту ночь, да свершатся все ваши надежды и ожидания! Что же касается мешков, – то как вы их понесете, если вас самих можно посадить по трое в каждый мешок? Впрочем, вы можете проводить нас, и это в глазах дедушки Турахона – поверьте мне – будет все равно, как если бы вы тащили мешки. Дети с восторгом встречали его слова и шли провожать. К дому Ходжа Насреддин и одноглазый прибыли, окруженные шумной гурьбой обутых и босоногих, выбритых и носящих косички, курносых и прямоносых, веснушчатых и гладких, черных, рыжих, белобрысых и всяких иных. Здесь-то как раз и пригодилась связка перстеньков – хватило на всех, даже два перстенька еще остались на нитке. – Обязательно положите перстеньки в свои тюбетейки, что будете подвешивать на ночь, – наставлял ребятишек Ходжа Насреддин. – Пусть это будет для Турахона знаком, что вы помогали в переноске мешков. Остаток дня Ходжа Насреддин и одноглазый вор провели в пустом доме, среди сваленного грудами на полу добра – сапожек, халатиков, игрушек и сластей. Здесь и поужинали в слабом янтарно-розовом полусвете зари. Наступила ночь. Только луна, стоявшая в небе, в широком туманном круге, видела их последующие дела. Нагруженные мешками, они, крадучись, вышли на затихшую, безлюдную улицу, волшебно преображенную лунным светом: голубая мгла, журчание воды, глубокие тени, образующие в стенах и заборах таинственные проходы, из которых, казалось, вот-вот появится сам Турахон или незабвенный калиф Гарун-аль-Рашид в своем двухстороннем плаще, сверху – рваном и нищенском, но с царственной, усыпанной алмазами подкладкой. Много раз они возвращались к дому, освобожденные от своего груза, с пустыми мешками в руках, и опять уходили, сгибаясь под тяжестью полных. Тихо скрипели калитки, оставленные по обычаю не запертыми на эту ночь. Порою слышался нетерпеливый шепот одноглазого: – Куда они ухитрились запрятать свои тюбетейки, эти маленькие разбойники, обитающие под здешней кровлей? Подожди, я загляну еще вон в тот конец виноградника. Тюбетейки отыскивались где-нибудь в затененном углу; в иной поблескивал на донышке знакомый перстенек – тогда Ходжа Насреддин добавлял к подаркам лишний кусочек халвы за участие в переноске мешков. Майские ночи коротки, а добра приготовили много: носить пришлось без отдыха и быстрым шагом. В маленький дворик вдовы они попали только к рассвету – уже поднимался туман. А последние мешки разносили бегом, то и дело поглядывая на разгоравшийся восток, откуда из-за гор и морей шел в рубиновой короне, в солнечном плаще новый сияющий день. Они успели как раз вовремя. Свой обход они закончили в дальнем переулке, в чисто прибранном, выметенном садике, из которого им пришлось спасаться бегством через забор, потому что какой-то маленький нетерпеливец, вскочивший с постели раньше законного времени, едва не прихватил их у своей тюбетейки. И, сидя с громко стучащими сердцами по ту сторону забора, в мокрых от росы лопухах и репейниках, они слышали восторженные вопли нетерпеливца, взбудоражившего в одну минуту весь переулок, перед этим сонный и тихий. С высокого неба над ними под свежим дыханием утра улетучивалась туманная бледность, и все чище выступала сквозь нее глубокая, густая синева, и лопухи со всех сторон тянули к ним лапчатые листья с дрожащими на них крупными каплями росы, – как грубые ладони рыбаков, добывших жемчуг из моря. Возвращались они теми же улицами, но уже при солнечных лучах, легко и прохладно скользивших навстречу. Во всех домах по пути они слышали возгласы радости. «О благословенная ночь! – говорил одноглазый. – О великая ночь моей жизни!..» А Ходжу Насреддина пошатывало от усталости. До нанятого ими дома было далеко, между тем некоторые чайханы уже открылись; полусонные чайханщики, зевая и потягиваясь, разводили огонь в очагах, вытряхивали ковры и паласы. – А какая нам надобность возвращаться теперь в тот именно дом, если он уже пуст? – сказал Ходжа Насреддин, поворачивая к одной из чайхан. Чайханщик встретил их с особым приветом, как первых, самых ранних гостей, сделавших почин его торговле: подал душистого чаю, постелил в темном углу два мягких одеяла. Укладываясь, Ходжа Насреддин сказал: – Если дедушке Турахону приходится каждый раз так уставать, неудивительно, что он спит потом целый год! – А я вспоминаю свой черенок, посаженный у гробницы, – отозвался одноглазый. – Как ты думаешь, принялся он или нет? Ходжа Насреддин не ответил: он уже спал. Он спал, этот веселый странник, умевший сделать своим домом любое место, где только удавалось ему приклонить голову. Через минуту уснул и одноглазый. И ни тягучее скрипение арб, вереницами потянувшихся на базар, ни бубенцы верблюжьих караванов, проходивших перед чайханой, ни оглушительные крики погонщиков овечьих гуртов, ни вопли водоносов и лепешечников, высыпавших вдруг сразу и во множестве на дорогу изо всех углов, калиток и переулков, – ничто не могло нарушить их глубокого сна. А вокруг чайханы и над нею все уже горело, сняло и плавилось, – из прохладных заводей утра земля плыла в жаркий солнечный океан. Спали они долго, ничего не зная о трепетном волнении, охватившем в окрестных домах не только детей, но и взрослых. Люди показывали друг другу подарки Турахона, шептались, дивились. Какое объяснение могли они подобрать такому чудесному, небывалому делу, коснувшемуся не одного и не двух домов, а сразу нескольких сотен? Только одно, трогательное в своей простоте, подсказанное верой отцов: значит, все правда, бисмилля рахман рахим!.. Воистину праведен и отмечен бессмертием добрый дедушка Турахон! Велики, неисчислимы для мира были последствия этой ночи! Может быть, даже и сейчас многие люди неведомо для себя носят в сердцах ее отзвук. Эта ночь вернула многим кокандцам веру в истинность и несомненность добра на земле, – какое другое дело может по высоте сравниться с таким? Город волновался, перешептывался… А в бедном домике вдовы все заполнила собою молчаливая, робкая радость. Трое сыновей вдовы нашли каждый в своей тюбетейке по тысяча таньга золотом, кроме богатых подарков, сложенных тремя кучками на земле и бережно прикрытых сверху тряпками – от росы (забота одноглазого вора). Что могла подумать об этом бедная женщина, что – говорить? Она ничего и не говорила, и не думала – только плакала и верила. В жизни перед нею словно расступился давящий со всех сторон мрак безысходности, рассеченный надвое широким и ярким лучом надежды, помощи, доброго участия в ее судьбе. Взрослые дивились ночным событиям, а дети – нисколько: ничего другого и не ждали они от своего старинного друга и покровителя. Им не было нужды укреплять в себе веру в добро, ибо вера эта, данная им вместе с жизнью, еще не поколебалась в них, подточенная ложным хитроумием, и светилась в их сердцах первозданной девственностью. Собравшись в хороводы, кружились они в садах по мягкой, шелковой траве и звонкими голосами старательно выводили свою благодарственную песенку: Открывает южный ветер Вишен белые цветы, День встает, лучист и светел, Солнце греет с высоты. И под ясный свист синицы, Под весенний гром и звон, Просыпается в гробнице Добрый старый Турахон… Под эту песенку, несущуюся отовсюду, Ходжа Насреддин и одноглазый вор в тихий предвечерний час покидали Коканд. Они отправлялись на поиски горного озера, о котором в Коканде Ходже Насреддину так ничего и не удалось узнать. Бойко семенил по дороге ишак, не разделивший за это время ни одной из забот своего хозяина; сидя в седле, Ходжа Насреддин жаловался одноглазому: – Он опять растолстел, как бочка! Скоро я уже не смогу ездить на нем, придется продать его какому-нибудь киргизу с кривыми ногами. А песенка, не умолкая, летела за ними; один хоровод передавал ее второму, третьему – и так без конца, из садика в садик: Дни весенние крылаты, — Сна не зная от забот, Шьет он мальчикам халаты, Платья девочкам он шьет… Миновали дворцовую площадь с подземной тюрьмой, над которой, восходя из трех отдушин, стояло сизое зловонное марево, миновали мост Отрубленных Голов. Ходжа Насреддин, упершись обеими руками в седло, приподнялся, чтобы взглянуть последний раз на гадальщиков. Управительская ниша все еще пустовала, но вокруг ниши старика заметны были суета, мелькание, беготня: там заискивали. И поблескивал издали костным лоском знаменитый, намазанный маслом череп. Вброд – Ходжа Насреддин в седле, подобрав ноги, а одноглазый разувшись и засучив штаны – пересекли бурливый ледяной Сай, просвеченный солнцем насквозь, до самого дна, до пестрой гальки и круглых камней, а противоположный берег встретил их знакомым напевом: И когда всем детям снится В лунном свете майский сон, — Он выходит из гробницы, Добрый старый Турахон… За городской стеной, после тягучего зноя тесных улиц и сдавленных переулков, сразу опахнуло их свежим ветром, простором. Сады, поля и дороги были перед ними – дороги и вправо, и влево, и прямо… Одноглазый умоляюще взглянул на Ходжу Насреддина: – Неужели мы проедем, не посетив гробницы, не взглянув на черенок? Сказать по правде, Ходже Насреддину не очень хотелось навещать гробницу: он опасался, что вид погибшего черенка угнетающе подействует на одноглазого и подорвет в его душе только что укрепившуюся веру. Но удобного предлога уклониться сразу не смог найти – пришлось ехать. Повернули к темно и густо зеленевшим справа карагачам и скоро были в их слитной прохладной тени. Одноглазый шел молча, вздыхал. Его внутренний трепет передался и Ходже Насреддину, который хотя и знал, что никаких чудес не будет, но тоже чувствовал в душе страшный жар, переходивший в трепет. Не зря чувствовал он этот жар! Он вздрогнул, увидев у гробницы большой и сильный куст, покрытый пышными яркими розами. Одноглазый вскрикнул и в полубеспамятстве упал на каменные ступени гробницы, обливаясь слезами. Глава двадцатая Охранял гробницу все тот же старик, в том же невероятном халате, сшитом как будто из лоскутков и ленточек, принесенных сюда почитателями праведника. Он с первого взгляда узнал приехавших: – Как удалось вам пройти сюда – разве нет на дорогах застав? Говорят, в городе возникла какая-то смута, сопряженная с именем Турахона. – Кому нужно, – тот пройдет. Какие заставы смогут удержать его? – указал Ходжа Насреддин на своего спутника, распростертого перед входом в гробницу. Старик придвинулся ближе и, трясясь от мелкого внутреннего смеха, прошептал: – Помнишь, я говорил, что черенок на этот раз обязательно примется, разве я не оказался прав? Он словно помолодел; сгорбленный, темный, старый, он светился каким-то внутренним светом через глаза – такие прозрачные, что, думалось, он никогда бы не смог скрыть за ними ни одной черной мысли. – Старый лис! – сказал Ходжа Насреддин. – Мне понятны все твои плутни, все хитрости! Где ты раздобыл такой великолепный куст и как ухитрился перенести его, не повредив корней? – Это мне стоило немалых трудов. Но что я могу поделать со своим старым сердцем – оно разорвалось бы от жалости, если бы этот человек опять нашел свой черенок засохшим. Вот я и решил сам сотворить маленькое чудо. – Ты сотворил не маленькое чудо, а очень большое, ибо такими чудесами только и держится мир, – ответил Ходжа Насреддин. Одноглазый поднялся, вошел в гробницу. – Пусть помолятся вдвоем, – сказал старик. – Вдвоем? Разве там есть еще кто-нибудь? – Какая-то женщина, вдова, по-моему – сумасшедшая. Рассказывает, что дедушка Турахон подарил ее детям три тысячи таньга, помимо всякой мелочи, вот она и пришла вознести ему благодарственную молитву. Ей, должно быть, приснилось… – Старик, не кощунствуй! Я только что из города и могу торжественно поклясться, что в ее рассказе нет ни одного слова лжи. Научись же наконец верить в чудеса – ты, ежедневно созерцающий их и даже творящий сам! – Если так, то я верю, – пробормотал старик, несколько смутившийся под взглядом Ходжи Насреддина. – Может быть, Турахон и вправду ходит гулять по ночам, когда я сплю? Может быть, даже заглядывал и в мою каморку? – Он заглянул глубже – в твое сердце, и оставил в нем навсегда свой благостный след. Старик задумался и долго молчал, глядя затуманившимися глазами поверх гробницы, в мягкую остывающую синеву над куполом, где с шелковым шелестом крыльев сновали туда и сюда хлопотливые горлинки, полные забот о своих птенцах. – Вдова принесла Турахону в благодарность нерушимый обет: взять в дом четвертого сына, какого-нибудь сиротку. – Еще чудо! – воскликнул Ходжа Насреддин. – Теперь ты видишь воочию, как одно добро, совершенное в мире, порождает второе, а второе порождает третье – и так без конца. Могуча сила добрых дел, и только добру суждена победа на земле! – Именно так! – прошептал старик, размягчившись. – После нашей встречи я много думал над твоими словами и признал их неоспоримую правоту. Но не спеши осуждать меня за мои прошлые заблуждения, – пойми, что они были порождены великой болью. Аллах дал мне жалостливое сердце: при виде чужих страданий я сам страдаю больше всех. И не могу никуда укрыться от слез несчастных и стонов обиженных. Было время, когда мне удалось на несколько лет спрятаться от беспощадного зла жизни в одном тихом далеком селении, где я служил хранителем горного озера, орошающего своими водами окрестные поля. Благословенные годы! Мое старое, измученное сердце смогло отдохнуть немного. Но скоро зло настигло меня и там: оно явилось в образе нового владельца озера, некоего Агабека. Это чудовище, слившее в себе свирепость дракона и бессердечие паука, словно бы не родилось из чрева женщины, а возникло из мерзостных глубин зла, подобно плесенному грибу, возникающему из древесной сырости… – Подожди, старик, подожди! – Сердце у Ходжи Насреддина подпрыгнуло до самого горла, заткнув дыхание. – Агабек, говоришь ты? Владелец горного озера? Тот самый, что обложил жителей селения неслыханными поборами за воду? В эту минуту он был похож на охотника, что долгое время искал в ущельях пятнистого мягколапого барса и уже отчаялся найти его, и вдруг на мокром песке у ледяного всклокоченного ручья увидел след – совсем свежий, еще не успевший заветриться. – Вот, вот, он самый, – сокрушенно вздохнул старик. – Ты уже слышал о нем? – А не знаешь ли ты, у кого и как он приобрел это озеро? – Говорят, выиграл в кости. Ходжа Насреддин нашел Агабека! Продолжая наше уподобление, скажем: охотник увидел барса. Он на лету схватил глазом бесшумно мелькнувшую в зарослях желтую тень и в переливчатом мерцании листвы под ветром, в пляске солнечных пятен успел заметить иные пятна, сразу исчезнувшие. Схватив старика за руку, Ходжа Насреддин усадил его на коврик возле дымившегося костра: – Садись, отец! Садись и рассказывай. Мне нужно многое узнать от тебя, очень многое. Где, в каких горах это озеро? Каков с виду Агабек? Сколько ему лет? Не удивляйся моему волнению, поверь, что за ним кроется не только праздное любопытство. Откуда он взялся, этот Агабек? Где жил и что делал раньше? – Вопросы твои летят, как пчелы из улья, разве могу я уследить за всеми сразу? – взмолился старик. – Осади коня своего нетерпения, задавай вопросы по одному, чтобы мог я отвечать не спеша, обстоятельно и обдуманно, как это положено людям моего возраста. В прежние годы верили, что человек, о котором заглазно говорят в дурную сторону, испытывает щекотание в носу и беспрерывно чихает, хотя бы разговор происходил вдалеке от него. Этому Агабеку, наверное, пришлось чихнуть подряд не меньше раз пятидесяти, если даже он наглухо закупорил в своем доме все окна и двери, опасаясь холодного ветра с гор. Он ошибался, этот презренный Агабек: ветер, опасный для него, ветер возмездия и расплаты, дул не с горных вершин. Из долины!.. – Сегодня счастливый день! – радовался Ходжа Насреддин, окончив свои расспросы. – Все получили от дедушки Турахона подарки: вдова, мой одноглазый спутник и я сам. Один ты остался без подарка, старик. Но так не будет, держи! Он сбросил с плеч, старику на колени, свой новый халат, полученный при выходе из тюрьмы. Старик благодарил и отказывался. Ходжа Насреддин заставил его взять подарок. – Куда же я дену теперь лишний халат? – недоумевал старик, облачившись в обнову и разглядывая свою старую ленточно-лоскутную ветошь, которая, будучи снятой с его плеч, уже ничем решительно не походила на человеческую одежду. – Выйдет, пожалуй подстилка… Можно сделать и подушку… – Сделай из этого дым, – посоветовал Ходжа Насреддин. – Дым? – не понял старик. – Ну да! Смотри, как это делается. Взяв из его рук ветошь, Ходжа Насреддин бросил ее в костер. Помог еще и ветер – повалил черный дым. – Вот и все! – сказал Ходжа Насреддин, закашлявшись и припадая к земле. – Смотри, какое великолепие, какой цвет, какая в нем едучесть; такой дым не часто приходится видеть, а нюхать – тем более! Старик охал, кряхтел, сожалел, но поделать ничего уже не мог: ветошь сгорела. По ветру издали донеслись детские голоса: За подарки в день счастливый, Ясный, теплый, золотой Мы поем тебе «спасибо» В нашей песенке простой. Пусть же, песенке внимая, Погружаясь снова в сон, В этот день веселый мая Улыбнется Турахон… …А первую звезду Ходжа Насреддин и одноглазый вор встретили далеко за Кокандом. Их путь лежал на запад, в горы, что смутной громадой высились впереди, резко отграничивая изломанной линией своего хребта землю от неба. Словно тихий светоносный океан, слегка розовато-сиреневый, разлился над миром, легкие тучки стояли в нем, как волшебные острова, с отмелями, заливами и размытыми косами, и одинокая зеленовато-льдистая звезда, совсем еще молодая, прозрачная, казалась огоньком далекого корабля, плывущего в светлом тумане. Стемнело быстро; светоносное море со своими волшебными островами исчезло; звезд высыпало несчетное множество, и первая, самая ранняя, затерялась в них. А потом небосвод охватило пожаром: показалась луна – огромная, красная, уже переходившая на ущерб; она всплыла над горами, и в ее мглистом красноватом свете опять обозначилась изломанная линия хребта. Повеяло свежестью, пришла ночь. Ходжа Насреддин, оставшийся без халата, начал поеживаться и все чаще приподнимался в седло, вглядываясь – не блеснет ли на дороге впереди огонек уютной сельской чайханы. Так, втроем, начали они свой новый поход: ишак, одноглазый вор и Ходжа Насреддин. Но если бы мы встретили их в эту ночь на каменистой, тускло поблескивающей дороге, то нам почудилось бы, что с ними в дальний путь незримо идет четвертый – дедушка Турахон. Часть вторая Мудрый аллах и всеведущий, сделай так, чтобы спасение этого юноши было делом моих рук!.. «Тысяча и одна ночь» Глава двадцать первая Знаменитый самаркандский дервиш Керим-Абдаллах, исследуя внутреннюю сущность людей, учит, что есть люди ночного тумана, есть люди яркого дня. Над первыми непреодолимую власть имеет луна, над вторыми – солнце. Такое различие знаменитый дервиш объясняет часами рождения, лунными или солнечными: какая из этих двух взаимопротивостоящих и взаимопротивоборствующих планет первой проникает своими лучами в кровь новорожденного, той он и останется верен до конца жизни. От луны кровь человека получает прохладность, от солнца – кипучесть и жар; соответственно этому и духовное зрение, которым он объемлет мир вокруг, бывает либо лунным, либо солнечным. В первом случае оно затуманено дымкой, придающей всему оттенок тишины и грусти, когда все, даже сейчас перед глазами стоящее, воспринимается человеком как отзвук из прошлого, словно бы он живет второй жизнью, что повторяет первую, но повторяет как сон; во втором случае оно переполнено ярким, победоносным светом: все видно, все ясно, все живет вечно – ничто не уходит бесследно, все движется, и кипит, и блещет самоцветной радугой; здесь властвует Жизнь, ни с кем ничего не деля, ничего не уступая ночи, сохраняя все для себя, требуя каждую минуту жертвы от своего избранника – с тем чтобы в следующую минуту с царственной щедростью отблагодарить его тысячекратно; здесь потребны человеку неослабные усилия разума и жаркое горение души! Жить в этом бурливом потоке света и блеска, движения и гула нелегко, зато для души многоприбыльно в смысле тех высоких наград, которыми Жизнь одаряет своих верных и преданных; здесь нет вчерашнего дня, только всегда, неизменно сегодняшний, нет слова «был», только – «есть»; значит, для смерти, область которой – ничто, двери сюда закрыты! Ходжа Насреддин родился, надо полагать, в самый полдень, под прямыми, отвесными лучами в упор: кровь его как зажглась от них, так и сохранила в себе неугасимым этот огонь. Вот почему не было такого случая в его жизни, чтобы он проспал полуденный час: словно в медный гулкий щит ударит солнце и разбудит его; вся его пламенем полная кровь закипит, забурлит, отвечая на этот призыв, устремится, пенясь и звеня, с тугим напором по жилам, взбудоражит сердце, заставив его подпрыгнуть… Какой уж тут сон! Был полдень, когда он проснулся в чайхане последнего селения по эту сторону гор; дальше к перевалу уже не было человеческого жилья. Наскоро пообедав, они с одноглазым двинулись в путь. В горах дорог нет – только вьючные тропы; здесь не бывает колес, здесь владения пешеходов и всадников. Тропа кружит и вьется, готовая в иных местах пересечь самое себя, и часто путники, разделенные двумя часами пути, переговариваются друг с другом без усилия – один сверху, а второй снизу. Долина с ее садами, полями, селениями уходит все глубже в туман; впереди все тот же хребет, близкий – рукой дотянуться, далекий – никак не дойти, снизу – темный и хмурый, выше – бело-лиловый, с огромными зубцами, грубо выломанными в небесной синеве. На следующий день с утра узенькая тропинка прилепилась к обрыву и побежала над бездной, вдоль гибельного уступа шириною в три локтя; стоял густой туман – ничего не видно, словно земля вдруг вывернулась у наших путников из-под ног, встала боком, и теперь на ней можно только висеть, уцепившись за этот уступ. Ходжа Насреддин шел впереди, за ним семенил ишак, шурша иногда левым боком по каменному отвесу, третьим шел одноглазый. А по их следу беспрерывно слышалось зловещее шипение щебня, оползавшего струйками в бездну. Обрывом шли часа два, тропинка постепенно расширилась, страшная бездна отошла вправо и уже не кружила им головы своей белесой затягивающей мглой – земля вернулась к ним под ноги. Крутясь и кипя, мчался ледяной поток, перемешавший в своем тесном русле водовороты, пену и камни, что с глухим подводным гулом катились по его дну. Отсюда начинался извилистый спуск: они достигли перевала. Туман разошелся; над ними первозданной чистотой синело горное небо – такое, что нельзя о нем рассказать иначе, как вспомнив волшебную птицу Хумай! Оно синело, сияло, полное непостижимого света, – в этой великой синеве растаяли все мысли и чувства Ходжи Насреддина, и он забыл себя, лежа на разостланном халате лицом вверх, открыв грудь прохладному ветру… Спускались быстро, вскоре свернули со вьючной тропы на пастушью, круто падавшую сквозь мелкорослый кустарник; воздух стал гуще и жарче, пахло солнечным медовым настоем, гудели пчелы, звенели травяные сверчки. Крутизна склона увеличивалась, ишак временами садился на тропинку и ехал ползком, а Ходжа Насреддин, хватаясь одной рукой за кусты, другой – придерживая ишака, говорил: – Тише, тише, иначе ты весь сотрешься и в долину спустится только одна твоя голова. Это был очень трудный и утомительный спуск, зато короткий. К полудню они были уже на арбяной дороге, ведущей в селение Чорак – цель их путешествия. Дикие буро-каменные склоны сменились зелеными, на которых там и здесь виднелись киргизские юрты, как большие белые птицы, присевшие отдохнуть, и между ними – пестрая россыпь овечьих отар, наподобие раковин, брошенных горстью. Еще один поворот – и они увидели селение, а немного в стороне – озеро. Здесь предстояло разыграться тому поединку, ради которого Ходжа Насреддин покинул свой дом. Как благородные витязи древних сказаний, ходившие в горы на смертный бой с двенадцатиглавым драконом, пришел в горы и Ходжа Насреддин, только дракон имел на этот раз человеческое обличье, а под витязем вместо могучего коня Тулпара был маленький пузатый ишак. Но тот, кто способен своим умственным взором проникать в глубину явлений, не усмехнется пренебрежительно и не отложит в сторону этой книги: он понимает, что в каком бы внешнем виде ни столкнулись добро и зло, их битва всегда преисполнена великого смысла, направляющего судьбы мира. Вот что сказал по этому поводу чистейший помыслами и проникновеннейший Ибн-Хаким: «Нет ни одного злого дела и нет ни одного доброго, которое не отразилось бы на последующих поколениях, независимо от того, когда и где оно совершено – во дворце или хижине, на севере или на юге – и были тому делу очевидцы или нет; точно так же во зле и в добре не бывает ничтожных, малозначащих дел, ибо из совокупности малых причин возникают великие следствия…» Селение было небольшое – дворов сто пятьдесят, как определил Ходжа Насреддин, окинув взглядом веселую зелень садов и виноградников, с желтеющими повсюду кровлями, над которыми восходили дымки – был обеденный час. Белая дорога, та самая, на которой они стояли, вбегала в эту зелень и терялась, но по извилистой гряде высоких тополей, с обеих сторон огораживающих дорогу, можно было проследить все ее повороты до противоположного конца селения, где она опять появлялась и бежала дальше, сначала в поля, потом – по волнистым склонам – в долину. За тополями виднелся низенький минарет, откуда сейчас было самое время услышать полуденную молитву, но, верно, муэдзин был уже очень стар и немощен голосом: его призыв сюда не доносился. Ходжа Насреддин перевел взгляд на озеро; оно покоилось в удлиненной впадине, напоминавшей очертаниями след яйца на песке; дальний берег был каменистым, голым, а ближний, примыкающий к садам, зарос буйной курчавой зеленью, над которой высились темнолистые округлые кроны старых карагачей. Сверху к озеру тянулись две живые блестящие жилки – два горных ручья, а вниз отходила только одна жилка, темная – сухое русло арыка, отводящего воду к полям. Между озером и селением, не соприкасаясь с другими садами, зеленел отдельный большой сад, обнесенный высоким забором, а в его тенистой глубине прятался дом – драконово логово, дом Агабека. – Вот мы и пришли, – сказал одноглазый вор. – Присядем, – отозвался Ходжа Насреддин. – Нам надлежит посоветоваться. Около дороги из трещины в скале струился холодный ключ, над ним трепетал мерцающий листвой одинокий молодой тополь, каким-то чудом выросший здесь, на камнях. Внизу тополь окружали цепкие, жилистые репейники, а вокруг зеленел, светился коврик травы; не было в камнях такой щелочки, трещинки, откуда бы ни выглядывала она – свежая, веселая, изумрудная, свидетельствуя о неистребимой силе Живой Жизни, которая всегда и везде торжествует над любыми камнями! По траве, помахивая хвостом, топтался ишак; репьи, налипшие к его красивой хвостяной кисточке, превратили ее в безобразный колючий комок. – Уже успел? – укоризненно сказал Ходжа Насреддин, поймав на лету его хвост. Одноглазый, принявший в этом путешествии все заботы об ишаке на себя, достал из-за пазухи деревянный гребень и занялся расчесыванием кисточки и выбиранием из нее репьев. – Жаль, что это озеро, а не какая-нибудь другая вещь, более удобная, чтобы ее украсть, – задумчиво сказал он, окончив приведение ишачьего хвоста в благопристойный вид. – После того как я побывал в последний раз у гробницы, я чувствую в себе великую силу для совершения различных добрых дел во славу милосердного Турахона и обуреваем рвением поскорее взяться за них. – Добрые дела, – отозвался Ходжа Насреддин, – но помыслы о них почему-то неизменно устремлены к воровству. Вот и об озере ты подумал – украсть, а не иначе. – Может быть, встанем перед Агабеком на колени, может быть, он смилостивится и отдаст сам? – Вот именно: отдаст сам. Смотри сюда. Ходжа Насреддин указал на заросли репейников; пригнувшись, вор увидел большого паука, пожиравшего желтую бабочку. Он был нестерпимо отвратителен, этот паук: членистые ноги, поросшие рыжим волосом, коричневый крест на спине, круглое брюхо – гладкое, тугое, белесое, как будто налитое гноем. Все было уже кончено: на паутине оставалась пустая шкурка с обвисшими мертвыми крылышками, а паук раздувшись, уполз в свою засаду под лист лопуха и притаился там, зажав в передних коротких лапах, как в руках, сигнальную нить. – Понял? – спросил Ходжа Насреддин. – А что здесь понимать? Паук сожрал бабочку, вот и все. – Смотри, что будет дальше. Сняв тюбетейку и держа ее наготове, Ходжа Насреддин отправился в обход репейников; несколько раз он прицеливался, но впустую, и продолжал свои поиски; наконец нашел. Быстрый взмах, сердитое гудение толстым басом, – он поймал кого-то в тюбетейку. Это был шершень, великолепный могучий шершень, не какой-нибудь молодой и неопытный, а вполне зрелый, в расцвете всех своих сил, с полным запасом яда, шершень-красавец, с длинным желто-черным полосатым туловищем, настоящий крылатый тигр! Перегнув молодую веточку, Ходжа Насреддин достал из тюбетейки этого блистательного шершня и долго им любовался, поворачивая так и этак; шершень злобно гудел, мерцая смугло-прозрачными крыльями, в ярости грыз веточку, подгибал туловище, из которого временами прочеркивалось черное страшное жало, по силе удара сравнимое только со скорпионьим. – Зачем он тебе? – осведомился вор. – Разве пустить в штаны Агабеку?.. Ходжа Насреддин, не ответив, снял с ближнего куста какую-то старую, брошенную хозяином паутину и обмотал ею шершня, чтобы смирить его крылья; гуденье затихло, – тогда он осторожно положил своего пленника на паутину, принадлежавшую отвратительному пауку. Паутина провисла и задрожала от яростных попыток шершня освободиться. Сигнальная нить задергалась. Паук выскочил из-под лопуха. Такой добычи ему, наверное, никогда еще не попадалось! Подобно горному охотнику, переправляющемуся по канату через провал, быстро и ловко, брюхом вверх, он перебрался по сигнальной нити с лопуха на паутину и проворно подбежал к пленному. Как он радовался, как ликовал, опутывая шершня клейкими нитями, бегая и суетясь вокруг! Наконец, он связал жертву накрепко, – теперь можно было и пообедать; выпустив хищные челюсти, заранее подрагивая тугим гладким брюхом, паук подполз к шершню. «Вот так бабочка попалась, еще толще первой!..» Он оседлал жертву и приник было к ней челюстями, но шершень вдруг изловчился, перегнулся, ударил! Из его заостренного туловища вырвалась как бы с коротким свистом черная молния. Разящая, неотвратимая! Она вырвалась и пронзила паука насквозь, снизу и до креста на спине, оставив в его брюхе весь яд. Оглушенный ударом, паук повис на паутине, потом его лапы начали бессильно – одна за другой – отцепляться, и он повалился на землю. Еще раза два он слабо содрогнулся, пошевелил мохнатыми членистыми конечностями и затих навеки. Паутина осиротела. А шершень, освободившийся от своих пут, расправил крылья и с торжествующим трубным гудением взмыл в солнечный простор, оставив по себе внизу доблестный след – разорванную паутину и холодеющий труп врага. – Теперь я понял! – сказал одноглазый, глядя вслед улетавшему храбрецу. Они приступили к беседе о дальнейших действиях. Было решено, что в селение они войдут порознь; если потом придется встретиться в чайхане или другом месте – будут показывать вид, что друг друга не знают. Об остальном пока не говорили: дело покажет само. Ходжа Насреддин подтянул подпругу седла, сел на ишака и обычным щелчком между ушей тронул его к зеленеющим внизу садам. Одноглазый вор остался у родника. Глава двадцать вторая Жители селения Чорак хорошо помнили те благословенные времена, когда озеро – единственный источник жизни для их полей – принадлежало еще не Агабеку, а некоему знатному наманганцу, несметно богатому и столь же беспечному, ни разу не приехавшему в горы взглянуть на свое достояние. Этот богач избрал для себя на земле путь роскоши, забав и наслаждений (тогда он был еще далек от возвышенной мудрости Молчащих и Постигающих); озером от его имени управлял один приезжий человек, убеленный сединами, отдававший все время лежанию в чайхане и сокрушенным разговорам о несовершенствах мира. Плату за поливы он взимал очень скромную, самым бедным отпускал воду в долг, говоря: «Смотри не забудь!» – своей же собственной памяти такими суетными мелочами не перегружал, записей не вел и осенью, по сборе урожая, довольствовался тем, что ему принесут, вполне полагаясь в этом на совесть самих должников. В Наманган своему хозяину он посылал в иной год три сотни таньга, в иной – меньше, а то и вовсе ничего не посылал, издержав деньги частью на себя, частью на разных вдов, сирот и обездоленных, вечно осаждавших его. Справедливости ради заметим, что все эти пожертвования он делал от лица хозяина и для благодарственных молитв неизменно указывал его имя, а не свое. Наманганский богач, получив из Чорака письмо с приложением каких-нибудь жалких трехсот таньга и длинного списка облагодетельствованных, молящихся за него, смеясь восклицал перед своими друзьями: «Поистине, мой озерный управитель предполагает меня каким-то неслыханным грешником, – иначе зачем бы ему проявлять столько неусыпных забот о спасении моей души!» Так и шла жизнь чоракцев, вдали от всяких бурь и тревог, словно катилась по гладкой дороге, без ухабов и тряски; год уходил за годом, как легкие тучки за снеговой хребет, шумели свадьбы, рождались дети, переселялись на кладбище старики, а их почетные места в чайхане занимали другие, с такими же длинными бородами, побелевшими неизвестно когда, незаметно для их обладателей. В тихой, однообразной жизни всегда так бывает: каждый отдельный день бесконечно долог, но месяцы и годы мчатся с непостижимой быстротой, словно проваливаются: не успеешь оглянуться – минул уже год, не успеешь собраться спилить наконец какой-нибудь намозоливший глаза старый, высохший тополь – прошло три года, и тополь, смотришь, рухнул сам от ветра, обвалив еще забор, который надо теперь чинить: дело тоже не быстрое, требующее долгих месяцев. А в бороде и на висках между тем все прибавляется и прибавляется серебра, и кладбищенский сторож стал отменно вежлив при встречах и уже не раз стороной заводил разговор о том, что есть у него на кладбище отличное местечко, впору хоть бы и самому волостному управителю, и следовало бы заблаговременно пересадить на это местечко молодой чинар, чтобы успел он обжиться на кладбище и укрепить свои корни в земле. Казалось, темные силы зла забыли дорогу в Чорак; ничто не нарушало благоденственной жизни селения. Лощина укрывала его от ветров, опустошительные наводнения, порожденные горными ливнями, не повреждали полей, падеж скота проходил стороной, саранча, если и проносилась, то высоко, в другие места. Пламенели пышные, во все небо, закаты – и угасали, оставив по себе розовый тихий свет на снеговых вершинах; в мирную вечернюю тишину, в простор туманных полей и влажных садов далеко летел с минарета призыв муэдзина, всегда один и тот же, всегда печальный и возвышенно-сладостный. И наступала ночь с ее голубым сиянием, полная самозабвенного рокота соловьев и вздохов ночного ветра, которому вторили своими вздохами влюбленные в уснувших садах. Но правдивы, хотя и горестны сердцу, слова многострадального скитальца Шехида из Балха: «Лето сменяется осенью, светлый день – темной ночью, и возлежащего на ложе благополучия ожидает пропасть беды». Пришла беда и в Чорак; она пришла в образе Агабека – нового хозяина озера. В тот самый безмятежный полдень, когда Ходжа Насреддин и одноглазый вор отдыхали у родника, любуясь сверху мирной красотой чоракских садов, в селении происходила небывалая смута. Все мужчины собрались в чайхану, женщины шумели во дворах. Сегодня утром Агабек назвал цену второго весеннего полива; на этот раз он хотел не денег: он задумал жениться и потребовал себе в жены черноглазую маленькую Зульфию, дочку всеми уважаемого престарелого земледельца Мамеда-Али. Пораженные таким требованием, чоракские старики отказали Агабеку; он усмехнулся, – в таком случае пусть платят деньгами, четыре тысячи таньга. Четыре тысячи! Во всем Чораке, у всех жителей совместно, никогда не бывало таких денег! Старики полдня выстояли перед Агабеком; они были такими жалкими, придавленными: старые домотканые халаты, грубые порыжевшие сапоги, белые бороды на темных морщинистых лицах, согбенные спины, заскорузлые руки, сложенные в знак почтения на животах… Агабек остался непреклонен: или Зульфия, или четыре тысячи. С этой вестью и вернулись старики в чайхану. Какая поднялась буря негодования, гнева! Словно раскаленным ветром опахнуло чоракцев: кулаки сжались, лица потемнели, глаза зажглись зловещим огнем. Казалось – еще минута, и они все поднимутся, возьмут вилы, топоры, мотыги, пойдут приступом на Агабеково логово, разнесут и размечут его! Но так не случилось. Буря прошумела, не причинив Агабеку ни малейшего вреда. В жилах у каждого чоракца нашлась трусливо-рассудительная капля, и она взяла верх. Одному она говорила: «Но ведь это же не твою сестру требует Агабек!», другому шептала: «Слава аллаху, опасность не коснулась моей дочери!», третьему советовала: «Береги свою собственную невесту и не суйся в чужие дела». Гнев быстро иссяк, пламя в сердцах погасло, кулаки разжались, плечи обвисли, спины согнулись. И если бы Агабек появился сейчас вблизи чайханы, все поклонились бы ему так же раболепно, как и вчера. Мамед-Али, отец Зульфии, сидел на помосте чайханы, смотрел в землю, сведя брови горестной чертой. Все ждали его слова. В этом ожидании был уже и приговор: отдать. Но все молчали: каждый хотел, чтобы это слово прозвучало со стороны, а он бы только согласился, с поджиманием губ и скорбными вздохами, как бы подчиняясь чужому решению, – стародавний способ обманывать свою совесть. От Мамеда-Али требовали жертвы, от него же требовали взять на себя и весь грех. И деваться ему было некуда. А в дальнем темном углу притаился Сайд – жених Зульфии; он был совсем молод, в том возрасте, когда мужчины, даже и не обделенные внутренней силой, еще не умеют отражать ударов судьбы, если эти удары приходятся в сердце; он знал, что через пять, десять, пятнадцать минут, но старый Мамед-Али все равно произнесет роковое слово; этот юноша был не из тех, что малодушно отворачиваются, когда жизнь показывает им клыки, предпочитая быть сожранными со спины. Молчание затягивалось. Юноша не выдержал, шагнул на свет из темного угла. – Ну что же вы молчите? Кто из вас первым припадет устами к сапогам Агабека? – Он повернулся к Мамеду-Али: – А ты, старик! Совсем недавно ты обещал, что встретишь меня в своем доме как сына, – где твое обещание? – Что делать, что делать, Саид, – прошептал Мамед-Али. – Мы слабы, а он богат и могуч. – Вы не слабы, вы трусливы! Трепетные зайцы – вот кто вы! В голосе его столько было сердечной муки, что Мамед-Али не смог сохранить сухими своих глаз. Но другие старики уязвились, обиделись. – Вы слышите! – воскликнул кузнец Умар, сухой, высокий, с желтым лицом и щетинистыми бровями. – Вы слышите, как он позорит нас! Ах ты, безродный выкормыш! Саид был круглым сиротой, приемным сыном чоракского чайханщика Сафара, – об этом и напомнил ему кузнец. – Спасибо, сынок, спасибо, – подхватил коновал Ярмат, – отблагодарил на славу! – Так вот она, твоя благодарность за все добро, которое мы тебе сделали, подобрав сиротой и вырастив в нашем селении! – добавил шерстобит Алим. Справедливости ради заметим, что подобрал Саида чайханщик Сафар, растил и кормил его тоже Сафар, а все остальные не имели к этому делу никакого касательства и не поступились для бедного сиротки ни единым ломаным грошом; когда же он вырос – все поспешили объявить себя его спасителями и на этом основании требовали благодарности. Он терпел и отмалчивался, проклиная в душе свое униженное молчание. Что он мог на этот раз ответить старикам, какими доводами поколебать их решение, когда речь шла для каждого о больших убытках в хозяйстве, о продаже лошадей, овец и коров, если Зульфия не войдет в дом Агабека. Саид махнул рукой и, ни на кого не глядя, молча вышел из чайханы через маленькую заднюю дверь в переулок. Здесь он был один; жестко поблескивала под солнцем каменистая дорога, по которой в ногах у Саида катилась, как шерстяной мальчишеский мяч, его короткая полуденная тень; безотзывно молчали глухие заборы и стены; Саид прерывисто вздохнул, стиснул зубы и засмеялся особенным, странным смехом – тихим, но таким леденящим, что всякий услышавший побледнел бы и сотворил молитву. Глава двадцать третья Тем временем Ходжа Насреддин миновал на своем ишаке чоракские сады и въехал в селение. Он въехал не большой дорогой, а каким-то боковым переулком, – так подсказала ему узенькая, бежавшая садами тропинка, на которую он повернул, ища в тени укрытия от зноя. Разве мог он подумать, что неведомо для себя избирает как раз тот единственный путь, которым и должно въехать ему в Чорак, чтобы вовремя предотвратить некое страшное дело и обрести неожиданную встречу, важную для всего дальнейшего. Проезжая мимо полуразрушенного забора, он увидел в его проломе глубину маленького одичавшего садика. Рядом со старым пнем стоял на коленях какой-то прекрасный юноша, обнаженный до пояса, и вслух молился. А за его спиной торчал укрепленный в трещине пня острием вверх длинный пастушеский нож. Солнечные лучи дробились о широкое лезвие, разбрызгивая слепящими искрами. – О всемогущий всемилостивый аллах, ниспошли мне, ничтожному, прощение за эту самовольную смерть! – говорил юноша. – Пусть я буду прахом твоего покрывала в раю. Остаться на земле? Но слишком велико мое горе и необъятно страдание. О мой небесный отец, не наказывай меня слишком строго: никогда я не был избалован радостями, а теперь отнимают единственную и последнюю! Сообразив, что здесь происходит, Ходжа Насреддин придержал ишака, спешился, неслышно подкрался к юноше, вытащил из трещины в пне крепко вколоченный нож, бросил его в траву, а сам уселся на пень в ожидании. Юноша окончил молитву, поднялся с колен, зажмурился, глубоко захватил воздуха, словно собираясь нырнуть, и, взмахнув руками, упал ничком, грудью прямо на пень. Он рассчитал верно: если бы не Ходжа Насреддин, смертоносное лезвие вонзилось бы ему как раз в сердце. Но угодил он головою Ходже Насреддину в живот – и замер, полагая себя уже конченным; руки его повисли, пальцы коснулись земли. Прошла минута, вторая… – И долго ты думаешь так лежать? – осведомился Ходжа Насреддин. Звук человеческого голоса изумил юношу: он приготовился отныне слышать только ангельские голоса. Он встрепенулся, взглянул: его изумление усугубилось при виде склонившегося к нему лица, вовсе уж не похожего на ангельское – загорелого, запыленного, с черной бородкой и веселыми ясными глазами. – Где я, и кто ты? – слабым голосом спросил юноша. – Где ты? На том свете, конечно, куда и стремился. А я главный загробный палач, которому во власть передаются все подобные тебе молодые безумцы для расправы над ними. Юноша уже все понял: вместо благодарности Ходжа Насреддин услышал горькие упреки: – Зачем, зачем ты спас меня от смерти! Для меня нет места на земле, нет ни одной, самой жалкой крупинки счастья – только беды, только страдания, только утраты! – Откуда ты знаешь, что в будущем приготовила тебе земля? – остановил его Ходжа Насреддин. – Мне вот уже сорок пять лет, а я и то ничего ровным счетом не знаю. А в твои годы обращаться к жизни с упреками – это уж чистое кощунство! Что случилось, расскажи; быть может, я сумею помочь тебе? – Мне никто не поможет. – Неправда; человеку, пока он жив, всегда можно помочь. Доверься мне, расскажи. – Разве ты Гарун-аль-Рашид, разве ты подарить мне четыре тысячи таньга, без которых я не могу спасти своего счастья? – Ты проигрался в кости? – Не усугубляй моих страданий своими насмешками, о чужеземец! – Я насмехаюсь? О нет, мне приходилось смеяться над собственным горем, но над чужим – никогда! Я просто недоумеваю: зачем тебе четыре тысячи таньга? – Я люблю одну девушку… – Понял, понял, все понял! Она из богатого дома, ее жестокий отец требует с тебя выкуп. – Ее отец ничего не требует с меня и всей душой желает нашего совместного счастья. Но в это дело вмешался Агабек, хозяин озера. – Вмешался Агабек! – воскликнул Ходжа Насреддин громовым голосом, заставившим юношу вздрогнуть. – Вмешался Агабек, говоришь ты? Возблагодари же, юноша, аллаха за нашу встречу, спасительную для тебя. Рассказывай! Он был охвачен боевым порывом, жаждой битвы; еще ни разу не видев Агабека, он уже загорелся гневной радостью при одном его имени! И с восторгом почувствовал свои сорок пять лет не более как словом, а серебряные нити в бороде и на висках – лишь призраком. Выслушав рассказ Саида о событиях, уже известных нам, Ходжа Насреддин нетерпеливо спросил: – Сколько дней осталось до полива? – Десять дней. – Время не упущено. Успокойся, твоя несравненная девушка не достанется Агабеку. Вмешался он в это дело, вмешаюсь и я! Саид все больше и больше дивился странному чужеземцу и в то же время не мог не верить ему: – Прости меня за мои докучливые сомнения, но ведь за этим поливом будет следующий и снова следующий. И Агабек опять потребует или мою невесту, или четыре тысячи, а может быть, даже и больше. – Не думаешь ли ты, что я приехал сюда к вам, чтобы платить вашему Агабеку за каждый полив по четыре тысячи, а может быть, даже и больше? Нет, я приехал, имея другие цели, совсем другие, как раз обратные. Это все в будущем, а пока что давай уговоримся. Первое условие: ты никому не скажешь о нашей встрече, о нашем разговоре. Впрочем, своей несравнимой, ослепительной Саадат или Фатиме – не знаю, как ее зовут… – Зульфия, – прошептал юноша. – Своей прекрасной Зульфии ты все равно скажешь; предупреди, что дело не шуточное, пусть она прикусит свой язычок – розовый и достаточно длинный, как я заранее уверен. Второе условие… Но здесь за спиной Саида, в проломе забора, он увидел своего одноглазого спутника, подающего ему руками тайные знаки. – Второе условие доскажу потом, а сейчас – сиди и не оборачивайся. Юноша исполнил приказание в точности: ни разу не обернулся, хотя любопытство грызло его нестерпимо. «О чем и с кем сговаривается этот таинственный чужеземец?» – думал он, объятый внутренним трепетом, состоявшим из надежд и сомнений, страха и радости, но как ни прислушивался к невнятно гудевшим за его спиной голосам, слов разобрать не мог. А сговаривались Ходжа Насреддин с одноглазым вором о деньгах, надобность в которых возникла так неожиданно. – Четыре тысячи! – воскликнул вор. – Да в этих горах негде достать и сорока таньга, если даже обшарить их все, от подножий до самых вершин! – Тебе придется вернуться в Коканд. – Милостивый аллах! – Ты раздобудешь в Коканде нужные четыре тысячи и принесешь сюда. На дорогу в оба конца потребуется шесть дней, в Коканде – три дня; итак, на девятый день, считая от сегодняшнего, ты должен быть здесь. – Считая от сегодняшнего? Значит, я должен пускаться в обратный путь сразу же, не дав себе ни одного часа отдыха! – Да, сразу же, с этого места. – О пророк Магомет! И еще: ведь если я добуду эти деньги привычным для меня способом, я опять собьюсь с добродетельной и благочестивой стези. – Сделай так, чтобы деньги, добытые тобою, были праведными деньгами. – Праведные деньги? Четыре тысячи!.. О Кааба, о Мекка, о прибежище веры! Я даже не знаю, как они выглядят, праведные деньги, – милостыню, что ли, должен я собирать у какой-нибудь мечети?.. – Я сказал, а ты слышал. Подвиг во славу милосердного Турахона ожидает тебя в Коканде. Счастливого пути! – Счастливого отдыха, – с унынием ответил одноглазый, уже предвкушавший прохладу чайханы и степенные беседы с Ходжой Насреддином о добродетели; повернулся и зашагал обратно по дороге. Он был очень раздосадован, сердился, но мысль не возвращаться больше в Чорак, обмануть Ходжу Насреддина даже не пришла ему в голову; бесконечно грешный по мелочам, он в больших делах заслуживал доверия – не в пример иным беспорочным, что навязываются людям в друзья, а потом из низменной трусости предают их первому, кто догадается прикрикнуть построже. Ходжа Насреддин вернулся к Саиду. – Выслушай мое второе условие: ты никогда не будешь допытываться – кто я, зачем к вам приехал, что делал в прошлом и что намереваюсь делать в будущем. Юноша прикусил язык: этот странный чужеземец в точности угадал все вопросы, которые уже готовы были на комариных крылышках любопытства вылететь из его рта. – Сейчас я поеду в чайхану, – заключил Ходжа Насреддин. – Вечером, на свободе, поговорим еще. Спрячь куда-нибудь подальше этот нож, выброси отчаяние из сердца и помни: в твои годы еще ничего не теряют, а только находят, идя по земле. Они расстались. Юноша проводил своего спасителя долгим затуманенным взглядом, присел на пень и задумался. Лучи низкого солнца сбоку освещали его лицо с высоким чистым лбом, прямым носом, твердой линией губ и подбородка; он тихо улыбался своим мыслям: отчаяние покинуло его душу, он принадлежал жизни, на его пылком сердце запечатлелся – и теперь уже навсегда – благородный чекан Ходжи Насреддина. Ночью в маленькой чайхане, у погасавшего очага они продолжали беседу. Сафар, второй отец Саида (его по справедливости следовало бы считать первым, ибо он был отцом от доброго сердца, а не по слепому закону природы), мирно похрапывал под одеялом, вкушая отдых после многотрудного дня, больше никого не было в чайхане – они говорили свободно. В глубине очага еще дышал живой, переливающийся, весь в летучих искорках, золотистый жар, а по краям угли уже затянулись пеплом и тихо звенели, остывая. Только что взошла поздняя луна, вслед за нею прилетел ветер, по стройному тополю от низа к вершине поднялась мерцающая тускло-серебряная струя. На далеком холме светился одинокий пастуший костер и дрожал большой красной искрой – как упавшая звезда, дотлевающая на земле. – Потерявший мужество – теряет жизнь. Надо верить, о юноша, в свою удачу. Покойный Ходжа Насреддин часто говаривал… – Разве он умер? – Увы, умер. То ли багдадский калиф содрал с него кожу, то ли бухарский эмир утопил его, – так я слышал в Коканде. – Но, может быть, это еще и неправда? – Как знать! Может быть, и неправда… Так вот, в те годы, когда я с ним встречался, он любил повторять: «Вслед за холодной зимой всегда приходит солнечная весна; только этот закон и следует в жизни помнить, а обратный ему – предпочтительнее позабыть». Однако я трачу, кажется, все свои наставления впустую? – Ходжа Насреддин проницательно посмотрел на Саида. – Ты вертишься, как будто тебя подкалывают шилом снизу! Но сейчас глубокая ночь, куда ты спешишь? Ответный шепот был таким тихим, что Ходжа Насреддин смог уловить, угадав по губам, только одно слово – Зульфия. – Прости меня, о благородный юноша! – воскликнул он. – Действительно, я и постарел и поглупел, что привязываюсь к тебе со своею дурацкой мудростью. Зульфия – вот наивысшая мудрость, иди же скорее! Поверь мне: все ученые книги мира не стоят одного-единственного словечка из тех, что услышишь ты сегодня в лунном саду! Каждому возрасту соответствует своя мудрость, для сорока пяти лет она заключается, между прочим, в том, чтобы не ложиться спать с пустым желудком. Проводив Саида, Ходжа Насреддин наскоро поужинал сухим сыром и черствой лепешкой из своих дорожных запасов и начал устраиваться на ночь. Уже засыпая, он еще раз подумал об этих влюбленных и от всего сердца пожелал им счастливого свидания в саду. – Бежим, Саид! Отец сказал, что отдаст меня Агабеку. – Успокойся, он не отдаст тебя, моя ласточка! – Бежим, бежим! Куда-нибудь в горы, к цыганам или киргизам. На дорогу я приготовила узелок – лепешки, сыр и сушеную дыню. – Подожди, может быть нам и не придется бежать. – О Саид, неужели они и тебя сумели уговорить, как уговорили отца? – Не плачь, я никому не собираюсь тебя отдавать; послушай – у нас появился друг и защитник. – Друг и защитник? У нас?.. Кто? – Я не могу сказать тебе – кто, да, по правде, и сам не знаю его имени. Знаю только, что он спасет нас! – Когда ты встретил его? – Сегодня. – И уже успел ему поверить? – О Зульфия, если бы ты видела его взгляд, слышала голос, и ты бы поверила! От него исходит могучая сила, укрепляющая сердца. Звенели ночные ящерицы, звенели серебряные монетки на шее Зульфии, что-то еще звенело – вся ночь была полна неясных, затаенных звуков. И Зульфии не хотелось утра: пусть бы навсегда оставалась земля в этой пахучей, истомной, голубоватой мгле. Но уже начиналось на востоке первое робкое пробуждение света, и горы смутно выступили из темноты своими вершинами – близился день. Глава двадцать четвертая Утром за чаем Саид рассказал, что Агабек вот уже несколько лет обходится без сторожа на своем озере и самолично отпускает воду на поля. – Вначале он оставил на службе того же доброго старика, что раньше управлял озером от наманганского хозяина. Ты сам понимаешь, что вместе они пробыли недолго: старик отпустил кому-то бесплатно воду, Агабек пронюхал и выгнал его. С тех пор этот добрый старик в наших местах не появлялся; должно быть, он уже в могиле – мир праху его, да успокоит его всевышний в своих блаженных садах! – Он живехонек! – отозвался Ходжа Насреддин. – Живехонек, как мы с тобой, он стал теперь чудотворцем: от скуки творит разные мелкие чудеса. Но почему Агабек не поставил сторожем кого-нибудь другого? – Здешним людям он не доверяет, а чужеземные редки у нас, только проездом. – Посещает ли он эту чайхану? – В полдень придет обязательно – выпить чаю и сыграть в шахматы с моим приемным отцом. Он любит шахматы, но, кроме отца, ему нет в нашем селении пары. – Теперь есть. – Ты играешь в шахматы? – Играю в шахматы и еще в другие забавные игры; вот, например, игра – «Паук и шершень». – Никогда не слышал. – Услышишь, увидишь. Начиналась дневная жара, прямые лучи солнца падали с неба отвесно, как бы вонзаясь в землю. О работе на полях, у гончарных печей, в дымных кузницах нечего было и думать. Чоракцы – и земледельцы и ремесленники – потянулись со всех концов в чайхану. Они входили, здоровались с хозяином Сафаром, затем обращали приветствия к Ходже Насреддину. «Мир вам, почтенные труженики, – отвечал Ходжа Насреддин, – да благословит аллах ваш заслуженный отдых!» К этому он добавлял что-нибудь каждому отдельно: земледельцу – пожелание хорошего урожая, гончару – красивого и ровного обжига, мельнику – умягчения помола, пастуху – обильного приплода в стадах. С первой минуты – по рукам, по загару, пятнам на халате – он угадывал, откуда пришел человек в чайхану: с поля, от гончарной печи, из кузницы или от кожемятного корыта. Саид ушел по своим делам. Гостям прислуживал Сафар – маленький сухой старик, одетый очень бедно, ибо его доход от чайханы не превышал в день двух, редко – трех таньга. Временами старик поглядывал на пустующее место Саида у кумганов, и тогда на его сморщенное лицо набегала тень: он знал о любви своего приемного сына и страдал за него. Подавая чайник Ходже Насреддину, Сафар тихонько сказал: – Зачем, о путник, ты внушаешь моему Саиду несбыточные мечтания? Лучше бы ты указал ему способ, которым можно вырвать из молодого сердца любовь. – А зачем ее вырывать? – удивился Ходжа Насреддин. – Пусть себе растет и приносит плоды. – Но если они горьки и таят в себе нестерпимую скорбь? – Только у неумелых садовников, почтенный старец, только у них!.. Сафар хотел что-то возразить, но вдруг сорвался с места, забегал, засуетился, хватая то веник, то полотенце, то шахматную доску. Гости поднимались, расходились, поглядывая на дорогу. Взглянул на дорогу и Ходжа Насреддин, и сердце в нем вспыхнуло: к чайхане, предшествуемый своим животом, шел Агабек. Последнего, медлительного гостя Сафар выпроводил в заднюю дверь. Чайник Ходжи Насреддина перенес в дальний угол: путник, идти ему некуда, пусть остается. Агабек вошел и сразу как будто наполнил всю чайхану своей тушей. Он вошел как повелитель, едва ответив Сафару на подобострастный поклон, а Ходжу Насреддина вовсе даже и не заметил. Походка и осанка Агабека, маленькие угрюмо-тусклые глаза, глубоко сидевшие под низким мясистым лбом и таившие в себе темные, мрачные чувства, тяжелая черная борода, перстень с печатью на пальце – все это подсказало Ходже Насреддину вывод: «В прошлом начальник, не из высших, но и не из мелких… Имел свою печать – либо судья, либо податной управитель. Живет в глуши, к службе вернуться не может: какой-то грех, и, видимо, не малый. Здесь ему не хватает почета, раболепия от низших, и нет высшего, перед которым он сам мог бы, трепеща, преклониться, – вот его самая большая утрата, его неутешное тайное горе». Это было очень хорошо, что Агабек – из начальственного сословия; теперь Ходжа Насреддин был спокоен за свою совесть: она не встанет между его мечом и головой наказуемого, как это с ним нередко случалось, когда его противниками были купцы либо какие-нибудь многоученые лекари, звездочеты и предсказатели. В них удавалось ему подсмотреть, и весьма часто, немаловажные душевные достоинства, включая доброту и зачатки совести, – и тогда его меч не разил их насмерть, довольствуясь лишь обритием в должной степени; что же касается лиц начальственных, то здесь он бывал беспощаден. Агабек между тем грузно уселся, отвалился на подушки, скользнул по Ходже Насреддину мимолетным взглядом, как по ничтожной мухе, затем, пыхтя и отдуваясь, налил себе чаю. Сафар принес шахматную доску, уселся напротив. Началась игра. Ходжа Насреддин со своего места хорошо видел доску и мог следить за игрой, вникая во все подробности. Природа обоих игроков отражалась на доске, как в ясном зеркале. Сафар играл приниженно, робко, брался то за одну, то за другую фигуру, нерешительно приподнимал, думал и ставил на прежнее место, наконец – словно прыгал с обрыва в холодную воду – делал какой-нибудь малопонятный ход, в ущерб себе. Он больше всего боялся что-нибудь потерять, пешку или фигуру, и, не принимая ударов, бегал и метался по всей доске, как мышь, застигнутая в ларе. И, конечно, все время терял. Агабек, наоборот, хватал. Как жадная щука, он хватал все, что попадалось под руки: пешки, слонов, коней, башни. Лишь бы схватить! Дважды он просмотрел верный мат, увлеченный хватанием. Сафар играл белыми; через полчаса у него оставалась одна-единственная сиротливая пешка и три фигуры: король, ферзь и конь, разбросанные по всей доске, бессильные прийти на помощь друг другу. Все остальное похватал Агабек, а сам за все время отдал старику только одну пешку. Белый король, выжатый из своего угла, был со всех сторон стиснут вражескими силами, готовыми нанести последний удар. – Сдавайся, старик, сдавайся! – кричал Агабек; его вздутое чрево ходило ходуном от одышки и смеха. – Посмотри, что у тебя осталось! Я забрал в плен все твое войско, а сам потерял только одну пешку. Ходи, что же ты медлишь, ходи конем, ходи ферзем, это все равно, тебя ничто не спасет: твой король в пасти у моего ферзя, в самой пасти, на острых зубах! Столь бесстыдное ликование уязвляло Сафара, что было видно по сердитому блеску в его слезящихся глазах; поджав губы, взъерошившись, он еще пробовал сопротивляться: взялся было за пешку, чтобы подвинуть ее вперед, подержал над доской и поставил на прежнее место, взялся за коня, потрогал ферзя, коснулся пальцем короля, но хода так и не сделал. – Ходи же, ходи! – кричал Агабек. – Клянусь бородою моего отца, недурная игра! – Действительно, игра недурная, можно поставить против одной таньга – две! Это подал свой голос из темного угла Ходжа Насреддин. – Две против одной! – воскликнул Агабек. – Да любой мало-мальски смыслящий в шахматах смело поставит пять против одной! Жаль, старик, – обратился он к Сафару, – жаль, что мы не играем с тобою на деньги: сегодня ты остался бы голым, без чайханы и без халата! – А вот я не прочь закончить игру и на деньги. – Ходжа Насреддин вышел из угла и смело стал перед игроками. – Я поставил бы двести таньга – все, что у меня есть. Откинув тяжелую голову, Агабек высокомерно воззрился на него: – Ты, как видно, ищешь простаков по дорогам, почтенный? Да я сам, не сходя с места, готов отвечать за черных пятью сотнями, если бы нашелся какой-нибудь дурак, чтобы поставить за белых только сотню! – Такой дурак нашелся: двести таньга за белых. Теперь – твое слово! За белых? На что он рассчитывал, на что надеялся? На выигрыш – вопреки очевидности? Нет, о выигрыше он не думал, – наоборот, заранее считал свои двести таньга погибшими. Выигрывал он не деньги – другое: первое сближение с Агабеком. Свой кошелек он приносил в жертву всемогущей судьбе, – да будет она милостива и благосклонна к нему в своем последнем решении! – Ты ставишь за белых? – дивился Агабек. – Сафар, откуда он взялся, этот чужеземец? Он, верно, сумасшедший или накурился в твоей чайхане гашиша? – Довольно пустых слов! – Ходжа Насреддин вывернул над подносом свой кошелек. – Если ты не боишься, почтенный, то ставь! – Я боюсь? – засопев, Агабек полез в пояс, бросил на поднос большой, увесистый кошелек желтой кожи. – Здесь семьсот пятьдесят! И впредь не болтай, усмири свой язык – ты, осмелившийся предположить во мне страх перед тобою, ничтожным! – Игра начинается! – возгласил Ходжа Насреддин. Сафар отодвинулся в сторону, освобождая место. Он с недоумением и жалостью смотрел на Ходжу Насреддина: действительно, что ли, сошел с ума этот странный гость? И вдруг вспомнил, что гость еще не расплачивался за ночлег, чай и корм, съеденный ишаком. Сразу же позабыл об игре, охваченный мелочным трепетом: что была ему эта игра и куча таньга на подносе, рядом с опасностью потерять своих шесть таньга? – Чужеземец, а чем ты будешь расплачиваться со мною? Ходжа Насреддин взглянул на старика с презрением, – как ненавидел он в людях этот мелочный страх за свой жалкий грош, хотя бы вокруг погибала вселенная! Однако на сей раз он был в своем осуждении не прав: шесть таньга для старика означали три дня сытой жизни; вовремя сообразив это, Ходжа Насреддин устыдился: – Не тревожься, чайханщик: если я проиграю, отдам тебе сапоги. – Не надо, – вмешался Агабек: ему захотелось изобразить великодушие. – Ты получишь с меня, Сафар. Он взял с подноса монету в десять таньга и протянул чайханщику. А Ходжа Насреддин вдруг задохнулся, даже побледнел. Что-то его обожгло изнутри. Может быть, вспышка гнева? Нет – совсем другое: на доске он увидел улыбку судьбы. Словно бы оценив его жертву, судьба царственно возвращала ему двести таньга с великим добавлением от себя. На доске он увидел победу белых – свою победу! Сначала – не поверил глазам, еще раз прикинул ходы. Сомнения исчезли. Победа! – Ты слишком спешишь, почтенный, – обратился он к Агабеку. – Недостойно мусульманина проявлять щедрость за чужой счет. Сильнее нельзя было ничем уязвить Агабека. – За чужой счет! – багровея, захрипел он. – Хорошо, я выучу тебя почтительности, бродяга! Сафар, положи монету на поднос. Положи монету и возьми в залог сапоги, – пусть он уйдет из нашего селения босиком! Твой ход – слышишь ты, презренный оборванец! А я думал еще дать на дорогу тебе двадцать таньга из выигранных денег, но теперь, после твоей беспримерной дерзости, не дам ничего! – А я и не прошу. – Ходи! Но сначала сними сапоги, передай чайханщику. Ходжа Насреддин снял сапоги, передал их Сафару, затем смело двинул своего ферзя через всю доску в противоположный угол: – Шах черному королю! – Всемилостивый аллах! – с притворным ужасом глумливо вскричал Агабек. – Право, я думал, мое сердце разорвется от страха. Такой удар! Но ты, видно, ослеп: здесь на страже стоит моя башня! Ну, где же твой ферзь? С этими словами он своей башней снял с доски белого ферзя. – Что ты думаешь делать теперь? – обратился он к Ходже Насреддину. – Ты, дерзкий оборванец, оставшийся без денег и без сапог! Потерей ферзя ты отсрочил свою неминуемую гибель только на один ход! Ответом ему было короткое слово. – Мат! – сказал Ходжа Насреддин, переставив своего коня с черного поля на белое. Агабек тупо смотрел на доску, не понимая, что произошло. По мере того как истина прояснялась перед ним, его мясистое лицо синело все гуще и гуще. – Игра окончена! – сказал Ходжа Насреддин. – Где мой выигрыш? Сафар дрожащей рукой придвинул к нему поднос; недвижным взглядом, полным тоски и темного страха, он следил, как пересыпает Ходжа Насреддин деньги в свой кошелек, надевает сапоги, снятые всего минуту назад. У старика отнялся язык с перепугу, хотя во всем этом деле он был только свидетелем, – но такую уж робкую душу носил он в себе, что всегда и всего боялся и постоянно ждал беды от каждого нового человека, от каждого события вблизи. «Что будет, что будет?» – с тоской спрашивал он себя, предвидя великие бури; ему думалось, что теперь весь гнев Агабека обратится против него и сокрушит его благополучие. Между тем все это благополучие, за которое он так трепетал, заключалось всего-навсего в чайхане, слепленной на скорую руку из глины и камыша, ценою, на самого щедрого покупателя, никак не дороже двух сотен таньга; больше у Сафара ничего не было – ни дома, ни сада, ни поля, а дрожал он так, словно хранил в подвалах слитки золота. Нищий, он обладал другим бесценным сокровищем – свободой, но пользоваться ею не умел; он сам держал себя на цепи, сам связал крылья своей души! От нищеты он взял ее плотскую часть, то есть лишения, а от богатства – духовную, то есть вечный страх; и в том и в другом случае он избрал для себя наихудшее. Агабек все молчал, не отрывая выпученного взгляда от доски; сизая краска на его лице переходила уже в черноту. – Чайханщик, у вас есть в селении лекарь? – осведомился Ходжа Насреддин. – Может быть, во избежание удара, следует пустить ему кровь? Лекаря звать не пришлось, опасность миновала; с натугой, с хрипом Агабек перевел дыхание, его раскаленный загривок начал остывать, и зловещая темно-сизая синева исчезла с лица. – Как я не заметил! Поистине, путник, ты напустил мне в глаза колдовского тумана! – Сыграем еще? – Пусть меня пожрет самый смрадный из дьяволов, если когда-нибудь я сяду за доску с тобою! Уезжай поскорее, хватит с тебя и семисот пятидесяти таньга, что ты уже выудил! Но Ходжа Насреддин вовсе не собирался покидать селения так быстро. – Опять изгнание, отовсюду изгнание! – Он скорбно усмехнулся, поник головой. – Уезжать… уместнее было бы другое слово: бежать. О злая судьба, о ветер невзгод! Стрела его жалобы попала в цель. – Разве тебя кто-нибудь преследует? – насторожился Агабек. – Несчастья, беды, неудачи – вот мои неутомимые преследователи! – Если твои неудачи всегда таковы, как сегодняшняя, можно тебе позавидовать. – Это всего лишь случай, один на сотню противоположных. – А куда ты направляешь свой путь? – Не знаю и сам. Куда глаза глядят. Мне все равно – юг или север, восток или запад… – Но ты ведь имеешь какую-нибудь цель, ради которой предпринял свое путешествие? Ты не богач и не вельможа, чтобы разъезжать для собственного удовольствия. Так завязался между ними первый разговор – большая игра в паука и шершня началась. Агабек расспрашивал не без умысла: может быть, этот путник виновен в каком-нибудь беззаконии? Тогда – схватить его, предать в руки стражников и таким образом вернуть свои семьсот пятьдесят таньга! Ходжа Насреддин усмехнулся в душе над его надеждами, но развеивать их не спешил: – Какое уж тут удовольствие! Знай, о почтенный, что не столь давно и я обладал собственным домом и кое-каким достатком, но по воле злой судьбы внезапно лишился всего и ныне пребываю в ничтожном, жалком положении, хуже нищего. – Что за несчастье постигло тебя? – История моя соткана из тысячи скорбей! Я жил в Герате, где занимал многодоходную должность старшего писца у главного базарного надзирателя… – В Герате? Я бывал там когда-то. Продолжай. – Клянусь аллахом, мой начальник был мною доволен. Я собирал для него плату за места на базаре, причем за плохие получал как за средние, а за средние – как за хорошие. Каждый грош, что мог я вырвать у какого-нибудь презренного земледельца или ремесленника, я нес в дом начальника и благоговейно возлагал на михраб моей преданности. Начальник, принимая деньги, всегда говорил: «О Узакбай, если бы я имел даже тысячу горшков, полных золота, бестрепетно доверил бы тебе ключи от подвала!» И не ошибался в этом: его добро было для меня дороже собственного; так учил меня отец, служивший ключником у одного вельможи, таким остался я на всю жизнь. За верную службу начальник отделял мне одну двадцатую часть доходов. – Не много, – заметил Агабек. – Но достаточно, чтобы за восемь лет я скопил изрядное достояние. Кроме того, я ценил свою должность за то, что она оставляла мне время для моих ученых занятий, рассказывать о которых сейчас излишне. И вдруг над моим начальником грянула гроза… Агабек слушал очень внимательно, из чего Ходжа Насреддин заключил, что тратит слова не впустую. – Мой начальник допустил некий промах по службе. – Ага!.. – догадался Агабек, сделав рукою хищное движение, словно прибирая что-то в карман. – Враги не преминули донести, мой начальник лишился службы и всего имущества, отобранного в казну. – Понятно, понятно, – сказал Агабек, участливо кивая толстой головой. – Эти промахи по службе иной раз обходятся очень дорого, очень дорого!.. Еще одна страница из его прошлой жизни открылась Ходже Насреддину. – Скорбную участь моего начальника разделил и я и нынче брожу по свету, не зная, где положить свой страннический посох и приклонить голову. И, наверное, мне до конца дней пришлось бы скитаться, если бы не сегодняшний, столь счастливый выигрыш. Агабек нахмурился, засопел: Ходжа Насреддин коснулся его кровоточащей раны. – Постараюсь этими деньгами распорядиться разумно. – То есть сыграть с кем-нибудь еще? – ядовито осведомился Агабек. – Да защитит меня пророк от соблазна: такое счастье дважды не повторяется. Нет, я изберу себе дело по сердцу. – Торговлю? – К торговле я не чувствую склонности. Служба в каком-нибудь тихом уголке, где бы я мог продолжать ученые занятия, – вот куда устремлены мои помыслы. Но кто же даст мне, чужеземному, неизвестному человеку, такую службу без денежного залога? Но теперь, когда я могу внести полновесный залог… – Ты едешь на поиски службы? – Не здесь же мне оставаться! Мой ишак, кстати, отдохнул, пора мне трогаться в путь. Благодарю тебя, почтеннейший, за твои семьсот пятьдесят таньга; эй, чайханщик, сколько я должен за чай и за ночлег? Ходжа Насреддин взял седло, служившее ночью ему изголовьем, и направился к ишаку. При этом он туго натянул аркан жадности, которым привязал к себе Агабека. – Подожди, подожди! – воскликнул Агабек, видя, что его семьсот пятьдесят таньга вот-вот накроются шайтаньим хвостом. – Вернись, я скажу тебе важное слово. Аркан жадности оказался толстым и прочным, узел – затянутым наглухо. – Ты едешь на поиски службы – об этом как раз я и хочу потолковать с тобою. – О почтеннейший! – Ходжа Насреддин поспешно вернулся в чайхану. – Ты, может быть, знаешь такое местечко – моим благодарностям не было бы границ! – Вот именно – знаю. – Благословенное слово! – И неподалеку, совсем рядом. Ходжа Насреддин изобразил на лице почтительное недоумение. – Достойному собеседнику благоугодно говорить загадками, но мой ничтожный разум бессилен проникнуть в них. – Ответь сначала на несколько вопросов, а потом уж я открою тебе смысл моих слов, – сказал Агабек: он думал, что и впрямь говорит загадками! – Ответь, не приходилось ли тебе когда-нибудь раньше бывать в нашем селении? – Нет, не приходилось. – Не имеешь ли ты здесь каких-либо родственников? – Нет, не имею: все мои родственники остались в Герате. – А друзья? Может быть, в нашем селении есть человек, с которым ты дружен или когда-нибудь раньше был дружен? – Такого человека здесь нет: все друзья мои тоже в Герате. – Но, может быть, твои родственники – из оставшихся в Герате – имеют здесь друзей, или, наоборот, твои гератские друзья имеют здесь родственников? – Клянусь бородою отца, что ни я сам, ни мои родственники и друзья, ни родственники моих друзей и друзья моих родственников, ни даже родственники друзей моих родственников и друзья родственников моих друзей – никогда не бывали в этом селении, никогда о нем не слышали и никого здесь не знают. – Остается последний вопрос: не бывает ли твое сердце подвержено приступам глупой жалости к чужим людям? «Вспомнил старика, что охраняет гробницу Турахона», – сообразил Ходжа Насреддин и ответил: – Всю жалость моего сердца я трачу на самого себя; для чужих не остается ничего. – Разумное слово! А теперь приготовься услышать нечто удивительное, что приведет тебя в радостный трепет, – видел ли ты здешнее озеро и знаешь ли, кто им владеет? – Озеро видел, но кто им владеет, не знаю. – Владелец я. Ты ищешь под денежный залог место, которое могло бы тебя прокормить: что думаешь ты о должности хранителя озера? Наконец оно прозвучало – единственное слово, которого добивался Ходжа Насреддин! «Хранитель озера», – громом отдалось в ушах Сафара, «Хранитель озера», – повторила горлинка под крышей, «Хранитель озера», – ответил ей перепел из клетки, «Хранитель озера», – зашипел, заворчал кумган, окутываясь паром, «Хранитель озера», – подхватил ветер, «Хранитель озера», – зашелестели деревья… Через десять минут все жители селения, от мала до велика, узнали новость; «Хранитель озера», – слышалось повсюду – в полях, в маленьких, чисто прибранных двориках; об этом говорили мужчины, толковали женщины, щебетали ребятишки. Когда Агабек и Ходжа Насреддин направились из чайханы к озеру, все встречные отвешивали им подобострастные поклоны и с пугливым любопытством оглядывали нового хранителя, а он, суровый, надменный, даже и не замечал этих поклонов. Старый Сафар после их отбытия недолго оставался один в своей чайхане – отовсюду понабежали чоракцы и сразу погребли старика под множеством вопросов: о чем толковал Агабек с новым хранителем, как они договаривались, какую плату будет получать хранитель? Помост чайханы трещал, чайники, подвешенные над очагом, качались и звенели, с потолка сыпался мелкий мусор. – Вы сейчас развалите мне всю чайхану! – кричал Сафар. – Пусть лишние сойдут с помоста на землю! Пусть они сойдут, иначе я не буду рассказывать! Лишние сошли на землю, уступив помост десятку наиболее почитаемых стариков. Сафар начал рассказывать. Нет надобности повторять его рассказ о событиях, нам уже известных. Закончил он зловещими словами: – Мы не знали до сих пор, куда нам деваться от одного, что же нас ожидает теперь, когда их двое! Ответом ему было молчание, тяжкие вздохи. Перед всеми собравшимися возник неясный, но грозный призрак близких неотвратимых бедствий. А Сафар, опустив седую голову, сам больно и громко услаждаясь своими страхами, пророчествовал: – Большие скоро начнутся дела – очень большие! Не к добру все это… Ох, не к добру! И, словно приглушенным эхом, кто-то ему отозвался: – Не к добру!.. Глава двадцать пятая Агабек привел Ходжу Насреддина к отводному арыку; здесь был устроен большой деревянный лоток со ставнем, запиравшим воду. – Смотри! – сказал Агабек, указывая на потемневший от времени, поросший мхом ставень, плотно сидевший меж двух карагачевых столбов с продольными пазами для движения ставня вверх и вниз. – Ты будешь охранять это и никогда никому не откроешь без моего ведома. Над лотком был укреплен подъемный ворот с ржавой цепью; ниже, продетый в толстые кольца, висел огромный медный замок; над ним через щель просачивалась тонкая светлая струйка и торопливыми каплями скатывалась по мшистым доскам. «Ставень слез», – подумал Ходжа Насреддин, обратившись мыслями к несчастным чоракцам. – Никому не верить в долг, и даже на полтаньга! – наставлял нового хранителя Агабек. – Вот ключ от замка, никогда не держи его на виду: какой-нибудь хитрец может запомнить вырезы в бородке и сделает второй ключ. Ходжа Насреддин опустил ключ в карман, затем передал Агабеку выигранный кошелек: – Пусть это будет моим залогом.

The script ran 0.008 seconds.