1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Школа вертоградарей была в другом доме, не там, где сад на крыше. Этот дом назывался «Велнесс-клиника», по тому, что там было раньше. В комнатах еще остались коробки с марлевыми бинтами, которые вертоградари восторгали для всякого рукоделия. Там пахло уксусом: в тот же коридор, напротив классных комнат, выходила дверь комнаты, где вертоградари делали уксус. Скамейки в «Велнесс-клинике» были жесткие. Мы сидели рядами. Мы писали на грифельных досках, которые полагалось вытирать в конце каждого дня, потому что вертоградари говорили: нельзя оставлять слова где попало, их могут найти враги. И вообще бумага была греховным материалом, потому что делалась из плоти деревьев.
Мы часто зубрили стишки наизусть, а потом скандировали хором. Например, историю вертоградарей:
Первый Год — Сад грядет,
Год Второй — наш Сад живой,
Год Третий пошел — Пилар завела пчел,
Четвертый Год — Бэрт с нами живет,
Год Пятый — Тоби у толпы отнята,
Год Шестой — Катуро прислан судьбой,
Год Седьмой — Зеб обрел Рай земной.
На седьмом году должны были бы упомянуть и меня, и мою маму Люцерну, и вообще тут было совсем не похоже на рай, но вертоградари любили, чтобы речевки были в рифму.
Год Восьмой — Нуэла, Господь — с тобой,
Девятый Год — Фило в астрал уйдет.
Мне хотелось бы, чтобы следующий год звучал как-нибудь так: «Десятый Год — пусть Рен повезет» или «Десять Лет — Рен, привет!» — но я знала, что этого не будет.
Мы зубрили наизусть и другие вещи, потруднее. Хуже всего была математика и естественные науки. Еще нам нужно было знать наизусть все святцы, а на каждый день приходился хотя бы один святой, иногда больше, или праздник, то есть в общей сложности больше четырехсот. И еще мы должны были знать, что сделал этот святой, чтобы стать святым. С некоторыми было просто. Святой Йосси Лешем от Сов[8] — ответ очевиден. И святая Диана Фосси, потому что у нее такая грустная история, и святой Шеклтон, потому что он был отважный землепроходец. Но попадались и посложнее. Ну как можно запомнить святого Башира Алуза, или святого Крика, или День подокарповых? Я вечно путалась с Днем подокарповых, потому что — ну что такое подокарп? Это ископаемое дерево, а называется почти как рыба.
Наши учителя: Нуэла вела младшие классы, и хор «Бутоны и почки», и предмет «Вторичная переработка ткани», Ребекка учила нас «Кулинарному искусству», то есть готовить, Сурья — шитью, Муги — счету в уме, Пилар преподавала «Пчел и грибоведение», Тоби — «Холистическое целительство» и «Лечение травами», Бэрт — «Ботанику дикорастущих и садовых растений», Фило — «Медитацию», Зеб — «Отношения хищника и жертвы» и «Камуфляж в природе». Были и другие занятия: тем, кому исполнялось тринадцать, полагались еще уроки Катуро по «Неотложной помощи» и Марушки-повитухи по «Репродуктивной системе человека». Пока что из этой оперы мы проходили только яичники лягушки. Таковы были наши основные предметы.
Дети вертоградарей придумали клички всем учителям. Пилар стала Грибом, Зеб — Безумным Адамом, Стюарт — Шурупом, потому что делал мебель. Муги — Мускулом, Марушка — Слизистой, Ребекка — Солью с перцем, Бэрт — Шишкой (потому что лысый). Тоби — Сухой ведьмой. Ведьма, потому что она вечно варила всякие зелья и разливала их по бутылочкам, а сухая — потому что она была вся тощая и жесткая, и еще чтобы отличать ее от Нуэлы, которую звали Мокрой ведьмой из-за ее вечно влажного рта и трясущейся задницы, да еще потому, что у нее всегда глаза были на мокром месте — ее ничего не стоило довести до слез.
Кроме школьных стишков были еще другие, с ругательными словами, их сочиняли дети вертоградарей. Они тихо скандировали — начинали Шеклтон, Крозье и другие старшие мальчишки, а мы все подхватывали:
Ведьма мокрая пришла,
Ведьма сырость развела.
Заруби ее косой —
Станет ведьма колбасой!
Особенно неприятны были слова про колбасу, потому что для вертоградарей любое упоминание о мясе было непристойностью. «Прекратите!» — говорила Нуэла, но тут же начинала хлюпать носом, и старшие мальчишки показывали друг другу большие пальцы.
Сухую ведьму, Тоби, нам ни разу не удалось довести до слез. Мальчишки говорили, что она стерва — что она и Ребекка две самые большие стервы. Ребекка с виду была милая и добрая, но управлять собой не позволяла никому. Что до Тоби, она была словно из дубленой кожи и внутри и снаружи. «Шеклтон, и не думай», — говорила она, даже если в этот момент стояла к нему спиной. Нуэла была слишком добрая, а Тоби умела нас всех построить, и мы доверяли ей больше: легче довериться скале, чем мягкой лепешке.
13
Дом, где я жила с Люцерной и Зебом, стоял кварталах в пяти от сада на крыше. Наш дом назывался «Сыроварня», потому что здесь раньше делали сыр, и легкий сырный запах стоял в доме до сих пор. После сыра тут были квартиры-мастерские для художников, но художников больше не осталось, и, кажется, уже никто не знал, кому принадлежит дом. А пока что им завладели вертоградари. Они любили жить в местах, где не надо платить за жилье.
У нас была большая комната, где занавесками отгородили отсеки — один для меня, один для Люцерны и Зеба, один для фиолет-биолета, один для душа. Занавески, сплетенные из пластиковых пакетов, нарезанных на полосы, и липкой ленты, совершенно не поглощали звук. Это было не очень приятно, особенно в том, что касалось фиолет-биолета. Вертоградари считали, что пищеварение — священно и что в звуках и запахах, сопутствующих выходу конечного продукта, нет ничего смешного или ужасного, но в наших условиях этот самый конечный продукт было очень сложно игнорировать.
Мы ели в большой комнате, на столе, сделанном из двери. Все наши тарелки и кастрюли были найдены на помойке — «восторгнуты», как называли это вертоградари, — кроме нескольких толстостенных кружек и тарелок. Их делали сами вертоградари — до того, как решили, что печи для обжига тратят слишком много энергии.
Я спала на тюфяке, набитом мякиной и соломой. Накрывалась лоскутным одеялом, сшитым из кусков старых джинсов и использованных ковриков для ванной. Каждое утро я должна была первым делом застелить постель, потому что вертоградари любили аккуратно застеленные постели — чем именно застеленные, для них было не столь важно. Потом я снимала со вбитого в стену гвоздя одежду и надевала ее. Чистую одежду мне давали раз в семь дней: вертоградари считали, что слишком частая стирка — напрасный перевод мыла и воды. Я вечно ходила в сыром из-за влажности и еще потому, что вертоградари не верили в сушильные машины. «Зря, что ли, Господь создавал солнце», — говорила Нуэла. Видимо, Господь создал солнце, чтобы сушить нашу одежду.
Люцерна в это время обычно еще лежала в постели — там было ее любимое место. Раньше, когда мы еще жили в охраняемом поселке «Здравайзера» с моим родным отцом, Люцерна и дома-то почти не бывала. А тут она почти не выходила, разве что в сад на крыше или в «Велнесс-клинику» помогать другим женщинам вертоградарей чистить корни лопуха, или шить эти комковатые лоскутные одеяла, или плести занавески из пластиковых пакетов, или еще что-нибудь в этом роде.
Зеб в это время обычно мылся в душе. «Никаких ежедневных душей» — одно из многих правил вертоградарей, которое Зеб нарушал. Вода для мытья поступала по садовому шлангу из бочки для дождевой воды под воздействием силы тяжести, так что энергия на это не тратилась. Так Зеб оправдывал исключение, которое делал для себя. Моясь в душе, он пел:
Всем плевать,
Всем плевать —
Нам теперь не расхлебать —
Так как всем плевать!
Все его душевые песни были такие, негативные, хотя ревел он их жизнерадостным басом, как русский медведь.
Я относилась к нему по-разному. Он мог внушать страх, но в то же время мне было приятно, что я из семьи такого важного человека. Зеб был Адамом — главным Адамом. Это видно было по тому, как другие на него смотрели. Он был большой и плотный, с байкерской бородой и длинными волосами, каштановыми, чуть тронутыми сединой. Лицо выдубленное, брови — словно из колючей проволоки. Казалось, у него должны быть стальной зуб и татуировка, но на самом деле не было. Он был сильный, как вышибала, с таким же угрожающе-добродушным видом — словно мог и шею свернуть кому-нибудь, но по делу, а не для забавы.
Иногда он играл со мной в домино. Вертоградари скупились на игрушки. «Природа — наша игровая площадка», — говорили они. Разрешены были только игрушки, сшитые из лоскутков, или связанные из сэкономленных веревочек, или фигурки с морщинистыми лицами из сушеных райских яблочек. Но домино разрешалось, потому что костяшки для игры вертоградари вырезали сами. Когда я выигрывала, Зеб хохотал и восклицал: «Молодец!» И у меня в душе становилось тепло. Как настурции.
Люцерна вечно твердила, что я должна хорошо себя вести с Зебом, потому что он мне хоть и не родной отец, но все равно что отец, и, если я буду ему грубить, он обидится. Но когда Зеб со мной ласково обходился, ей это не нравилось. Так что я не очень понимала, как поступать.
Пока Зеб пел в душе, я обычно соображала себе что-нибудь на завтрак — сухие соевые гранулы или какую-нибудь овощную котлету, оставшуюся со вчера. По правде сказать, Люцерна готовила ужасно. Потом я уходила в школу. Как правило, все еще голодная. Но я могла рассчитывать на школьный обед. Он обычно был не ахти что, но хоть какая-то еда. Как говорил Адам Первый, голод — лучшая приправа.
Я не помнила, чтобы хоть раз была голодна, когда жила в охраняемом поселке «Здравайзера». Я по правде хотела туда вернуться. Хотела к своему родному отцу, который меня все еще любит; если он узнает, где я, то обязательно придет и заберет меня. Я хотела вернуться в свой настоящий дом, где у меня была своя комната, и кровать с розовым балдахином, и стенной шкаф с кучей разной одежды. Но самое главное — я хотела, чтобы мать стала прежней, как в те дни, когда она брала меня с собой в поход по магазинам, или ездила в клуб играть в гольф, или отправлялась в салон красоты «НоваТы», чтобы ее там как-нибудь улучшили и по возвращении от нее приятно пахло. Но если я о чем-нибудь из этого напоминала, мать отвечала, что это все осталось в прошлом.
У нее была куча объяснений, почему она сбежала с Зебом к вертоградарям. Она говорила, что их образ жизни лучше всего для человечества, и для всех остальных созданий на Земле — тоже, и что она поступила так из любви — не только к Зебу, но и ко мне, она хотела, чтобы мир исцелился, чтобы сохранилась жизнь на Земле, и разве я не рада, что так получилось?
Сама она как-то не очень радовалась. Она, бывало, сидела у стола, причесывалась и глядела на себя в наше единственное крохотное зеркальце — не то мрачно, не то критически, не то трагически. У нее, как у всех женщин-вертоградарей, были длинные волосы, и расчесать их, заплести и заколоть было целое дело. В иные дни она повторяла эту процедуру по четыре-пять раз.
Во время отлучек Зеба она со мной почти не разговаривала. Или вела себя так, как будто я его спрятала.
— Когда ты его последний раз видела? — спрашивала она. — Он был в школе?
Как будто хотела, чтобы я за ним шпионила. Потом извиняющимся тоном говорила: «Как ты себя чувствуешь?» — словно сделала мне что-то плохое.
Но когда я начинала отвечать, она не слушала. Вместо этого она прислушивалась, не идет ли Зеб. Она беспокоилась все больше и больше, даже начинала сердиться; мерила шагами комнату, выглядывала в окно, говорила сама с собой о том, как он с ней плохо обращается; но когда он наконец появлялся, она его только что не облизывала. Потом принималась допрашивать: где он был, что делал, почему не вернулся раньше? Он только пожимал плечами и говорил:
— Все в порядке, девочка, я уже здесь. Ты зря беспокоишься.
Тут они обычно исчезали за своей занавеской из пластиковых пакетов и изоленты, и мать начинала издавать болезненные, жалкие звуки, от которых мне хотелось умереть. В эти минуты я ненавидела ее за отсутствие гордости и неумение держать себя в руках. Словно она бегала голая по проходу торгового центра. Почему она так боготворит Зеба?
Теперь я знаю, как это бывает. Влюбиться можно в кого угодно: в дурака, в преступника, в ничтожество. Никаких твердых правил нет.
Еще у вертоградарей мне не нравилась одежда. Вертоградари были самых разных цветов, а их одежда — нет. Если Природа прекрасна, как утверждали все Адамы и Евы, если нужно брать пример с лилий — почему мы не можем больше походить на бабочек и меньше — на асфальтированную парковку? Мы такие ровные, унылые, застиранные, темно-серые.
Уличные дети — плебратва — вряд ли были богаты, но их наряды сверкали. Я завидовала всему блестящему, переливающемуся — телефонам с видеокамерами, розовым, фиолетовым, серебряным, сверкающим в руках владельцев, словно волшебные карты фокусника; «ушным конфеткам», которые дети засовывали в уши, чтобы слушать музыку. Мне хотелось этой кричаще-пестрой свободы.
Нам запрещалось дружить с детьми из плебратвы, и они, в свою очередь, презирали нас как парий: зажимали носы и вопили или швырялись чем попало. Адамы и Евы говорили, что нас преследуют за веру, но, скорее всего, дело было в нашей одежде: плебратва очень следила за модой и носила лучшее, что могла купить или украсть. Так что мы не могли с ними якшаться, но могли подслушивать. Так мы получали новые знания — подцепляли их, как микробы. Мы глазели на запретную светскую жизнь, словно через железную решетку.
Как-то я нашла на тротуаре прекрасный телефон с фотокамерой. Грязный, без сигнала — но я все равно принесла его домой, и Евы меня поймали.
— Ты что, совсем ничего не понимаешь? — говорили они. — Эта штука ужасно опасная! Она может выжечь человеку мозги! Даже не смотри на нее: если ты ее видишь, это значит, что она видит тебя.
14
Я познакомилась с Амандой в Десятый год, когда и мне было десять; мне всегда было столько лет, какой год шел, легко запомнить.
Был День святого Фарли от Волков — день юных бионеров-изыскателей, когда мы повязывали на шею противные зеленые галстуки и ходили восторгать разные материалы для поделок, которые вертоградари мастерили из вторсырья. Иногда мы собирали обмылки: с плетеными корзинами в руках обходили дорогие отели и рестораны, потому что там выбрасывали мыло кучами. Лучшие гостиницы были в богатых плебсвиллях — в Папоротниковом Холме, Гольф-клубе, и особенно в самом богатом — Месте-под-солнцем. Мы ездили туда автостопом, что строго запрещалось. Типично для вертоградарей: сначала приказывают что-нибудь, а потом запрещают самый удобный способ это сделать.
Лучше всего было мыло с запахом роз. Мы с Бернис брали немножко домой, и я клала свое в наволочку, чтобы заглушить запах плесени от сырого лоскутного одеяла. Остальное мы отдавали вертоградарям: они варили обмылки в «черных ящиках» — солнечных печах на крыше, пока масса не начинала пузыриться, а потом охлаждали и резали на куски. Вертоградари изводили кучу мыла, потому что были зациклены на микробах, но часть нарезанного мыла откладывали. Потом его заворачивали в листья и перевязывали травяными жгутами, чтобы продавать туристам и зевакам на рынке обмена натуральными продуктами «Древо жизни». Там же вертоградари продавали дождевых червей в мешочках, органическую репу, цуккини и разные другие овощи, которые не съедали сами.
Тот день был не мыльный, а уксусный. Мы обходили задворки разных баров, ночных клубов, стрип-клубов, искали у них в мусорных ящиках бутылки с остатками любого вина и выливали его в эмалированные ведерки юных бионеров. Потом тащили в «Велнесс-клинику», где его переливали в огромные бочки, стоящие в уксусной комнате, и делали уксус, который вертоградари использовали в хозяйстве как чистящее средство. Лишний уксус разливался по бутылочкам, тоже восторгнутым нами. На бутылочки клеились этикетки, и этот уксус шел на продажу в «Древе жизни» вместе с мылом.
Работа юных бионеров должна была преподать нам полезные уроки. Например: ничего нельзя выбрасывать просто так, даже вино из притонов разврата. Таких вещей, как мусор, отходы, грязь, — не существует. Есть только материя, которой неправильно распорядились. И другой, самый главный урок: все, даже дети, должны вносить свой вклад в жизнь общины.
Шекки, Кроз и старшие мальчики иногда выпивали вино, вместо того чтобы его сдать. Иногда они выпивали слишком много и тогда падали, или блевали, или затевали драки с плебратвой и кидались камнями в пьяниц. Пьяницы в отместку мочились в пустые винные бутылки, надеясь нас обмануть. Я ни разу не выпила мочи: достаточно было понюхать горлышко бутылки. Но были такие, кто отбил у себя нюх курением сигарет и сигар или даже шмали, — они делали глоток, сплевывали и начинали ругаться. А может, они даже нарочно это делали, чтоб была причина для ругани: вертоградари строго запрещали использовать бранные слова.
Немного отойдя от сада, Шекки, Кроз и другие мальчишки снимали галстуки юных бионеров и повязывали их вокруг головы, как «косые». Они тоже хотели быть уличной бандой — даже пароль завели. «Ганг!» — говорили они, а другой человек должен был сказать отзыв: «Рена!» Вместе получалось «гангрена». «Ганг» — потому что они хотели быть гангстерами, а «Рена» — потому что это похоже на «арену», где выступают спортсмены. Пароль был секретный, только для членов банды, но все равно мы все о нем знали. Бернис сказала, что этот пароль им очень подходит, потому что гангрена — это когда человек гниет заживо, а они уже все насквозь прогнили.
— Очень смешно, — ответил Крозье. — Сама такая страшная.
Во время восторгания мы должны были ходить группой, чтобы при необходимости отбиться от банд плебратвы, или от пьяниц, которые могли выхватить ведро и опрокинуть вино себе в глотку, или от похитителей детей, которые могли нас украсть и продать в секс-рабство. Но мы разбивались на пары и тройки, чтоб быстрее обойти всю территорию.
В тот день я сперва пошла вместе с Бернис, но потом мы поругались. Мы все время цапались, и я воспринимала это как доказательство дружбы, потому что потом мы всегда мирились, как бы сильно ни поссорились. Какая-то связь была между нами: не жесткая, как кость, а скользкая, как хрящ. Скорее всего, нам обеим было не по себе среди детей вертоградарей и каждая боялась остаться без союзницы.
На этот раз мы поссорились из-за бисерного кошелечка для мелочи, с вышитой на нем морской звездой. Мы нашли его в мусорной куче. Такие находки мы ценили и всегда смотрели, не попадется ли что-нибудь. Жители плебсвилля выбрасывали уйму всего, потому что, по словам Адамов и Ев, не могли ни на чем подолгу сосредоточиться и у них не было никаких моральных принципов.
— Я первая его увидела, — сказала я.
— Ты и в прошлый раз первая увидела, — ответила Бернис.
— Ну и что? Все равно я первая увидела!
— Твоя мать — шалава, — сказала Бернис. Это было нечестно, потому что я и сама так думала.
— А твоя — овощ! — сказала я. Как ни странно, слово «овощ» было у вертоградарей оскорбительным. — Ивона — вообще овощ!
— А от тебя воняет мясом! — Бернис держала кошелек в руке и не собиралась с ним расставаться.
— Ну и хорошо! — Я повернулась и пошла прочь. Я не торопилась, но и не оглядывалась, и Бернис за мной не побежала.
Это все случилось в торговом центре «Яблоневый сад». Таково было официальное название нашего плебсвилля, хотя все называли его Сточной Ямой, потому что люди исчезали в нем без следа. Мы, дети вертоградарей, заходили в торговый центр, когда могли, — просто поглазеть.
Как и все остальное в нашем плебсвилле, торговый центр сильно потерял вид за последние годы. Тут был сломанный фонтан с чашей, заполненной банками из-под пива, и встроенные в стены цветочные горшки с кучами окурков, бутылок из-под «зиззи-фрут» и использованных презервативов, которые, по словам Нуэлы, были покрыты «гноящимися микробами». Еще в торговом центре стояла будка голограммера, которая когда-то проецировала световые силуэты Солнца и Луны, и редких животных, и тех, кто опускал в автомат деньги. Но будку разгромили, и теперь она стояла словно ослепшая. Иногда мы заходили внутрь, задергивали изодранный звездчатый занавес и читали сообщения, нацарапанные на стенах плебратвой. «Моника дает», «Дарф тоже дает токо луче», «$ есть?», «Для тибя бисплатна!», «Брэд ты пакойник». Дети из плебратвы были ужасно смелые, они писали что угодно и где угодно. Им было все равно, кто это увидит.
Местная плебратва заходила в будку голограммера, чтобы курить травку — в будке ею просто разило — и заниматься сексом: там валялись использованные презервативы, а иногда и трусики. Детям вертоградарей ничего этого не полагалось: галлюциногены были для религиозных целей, а секс — только для тех, кто обменялся зелеными листьями и перепрыгнул через костер. Но дети постарше хвалились, что уже пробовали и то и другое.
Те витрины, которые не были заколочены, принадлежали магазинам из разряда «все за двадцать долларов» под названиями «Дикая страсть», «Мишура», «Кальян» и прочее в том же духе. Там продавались шляпы с перьями, карандаши для рисования на теле, футболки с драконами, черепами и гадкими надписями. И энергобатончики, и жвачка, от которой язык светится в темноте, и пепельницы с двумя красными губками и надписью «Дай пососать», и наклейки-татуировки, о которых Евы говорили, что они прожигают кожу до вен. И разные дорогие штуки по дешевке — Шекки говорил, что они украдены из бутиков Места-под-солнцем.
«Это все дешевый яркий мусор, — говорили Евы. — Если вам так хочется продать душу, хотя бы возьмите подороже!» Но мы с Бернис не обращали внимания. Души нам были ни к чему. Мы заглядывали в витрины, и головы у нас кружились от желания. «Что бы ты купила? — спрашивали мы друг у друга. — Волшебную палочку на светодиодах? Прелесть! Видео „Кровь и розы“? Фу, это для мальчишек! Накладные сисимпланты „Настоящая женщина“ с чувствительными сосками? Рен, ты даешь!»
В тот день, расставшись с Бернис, я не знала, что делать. Сначала я хотела вернуться, потому что боялась ходить одна. И тут увидела Аманду. Она стояла на другой стороне пассажа с девочками — текс-мексиканками из плебсвилля. Я помнила эту группу, и Аманды с ними раньше не было.
Девочки были одеты как обычно: в мини-юбки и полосатые топы, вокруг шеи розовые боа словно из сахарной ваты, серебряные перчатки, в волосах заколки — залитые в пластик бабочки. В ушах «конфетки», на руках браслеты с медузами, в руках — сверкающие телефоны. Девочки красовались. Они включили на «конфетках» одну и ту же мелодию и танцевали под нее, крутя попками, выпячивая грудь. Казалось, они владеют всеми товарами из всех здешних магазинов и уже пресытились. Я тоже хотела иметь такой пресыщенный взгляд. Я стояла и молча завидовала.
Аманда тоже танцевала, только у нее получалось лучше. Потом перестала: остановилась чуть поодаль от группы, набирая текст на фиолетовом телефоне. Потом уставилась прямо на меня, улыбнулась и помахала серебряными пальцами. Это означало: «Поди сюда».
Я убедилась, что никто не смотрит. И перешла пассаж.
15
— Хочешь посмотреть мой браслет с медузами? — спросила Аманда, как только я подошла.
Должно быть, я показалась ей жалкой — в сиротских одеждах, с белыми как мел пальцами. Аманда подняла руку: на запястье плавали крохотные медузы, открываясь и закрываясь, как цветы, — само совершенство.
— Где ты его взяла?
Я не знала, что сказать.
— Спёрла, — ответила Аманда.
У девочек плебсвилля это был самый популярный способ добычи вещей.
— А как они там живут?
Она показала на серебряную кнопку на замке браслета.
— Это аэратор, — сказала она. — Он накачивает туда кислород. И еще надо два раза в неделю добавлять еду.
— А если забудешь?
— Тогда они жрут друг друга, — сказала Аманда. Она чуть заметно улыбнулась. — Кое-кто нарочно не добавляет еду. Тогда там начинается как будто война, и скоро остается только одна медуза, а потом она умирает.
— Ужас, — сказала я.
Аманда все так же улыбалась.
— Да. Затем они это и делают.
— Очень красивый браслет, — сказала я нейтральным голосом.
Я хотела сделать Аманде приятное, но не могла понять: «ужас» — это, по ее представлениям, хорошо или плохо?
— Возьми, — сказала Аманда. И протянула мне руку. — Я сопру еще один.
Мне страшно хотелось этот браслет, но я не знала, как достать еду, а значит, все медузы у меня были обречены на смерть.
— Не могу, — сказала я. И отступила на шаг.
— Ты из этих, верно? — спросила Аманда. Она не дразнила меня, просто интересовалась. — Вертячек. Вертожоперов. Говорят, их тут целая куча.
— Нет, — ответила я. — Не из них.
Конечно, она поняла, что я вру. В плебсвилле Сточная Яма было множество плохо одетых людей, но никто из них не одевался так нарочно. Кроме вертоградарей.
Аманда слегка склонила голову набок.
— Странно, — сказала она. — А с виду совсем как они.
— Я только с ними живу, — объяснила я. — Вроде как в гостях. На самом деле я на них совсем не похожа.
— Конечно не похожа, — улыбаясь, согласилась Аманда. И легонько погладила меня по руке. — Пойдем. Я тебе кое-что покажу.
Она привела меня в проулок, на задворки клуба «Хвост-чешуя». Детям вертоградарей сюда ходить не полагалось, но мы все равно ходили, потому что тут можно было набрать вина на уксус, если прийти раньше пьяниц.
В проулке было опасно. Евы говорили, что «Хвост-чешуя» — притон разврата. Нам никогда, ни в коем случае нельзя было туда заходить, особенно девочкам. Над дверью была неоновая надпись: «РАЗВЛЕЧЕНИЯ ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ», и по ночам эту дверь охраняли двое огромных мужчин в черных костюмах и, даже ночью, в черных очках. Одна старшая девочка у вертоградарей рассказывала, что эти мужчины сказали ей: «Приходи сюда через год и приноси свою сладкую попку». Но Бернис сказала, что эта девчонка просто хвалится.
Справа и слева от входа в клуб на стенах были светящиеся голограммы. Они изображали красивых девушек, покрытых сверкающими зелеными чешуйками — как ящерицы, полностью, кроме волос. Девушка стояла на одной ноге, а другую изогнула вокруг шеи, как крючок. Я подумала, что очень больно так стоять, но девушка на картинке улыбалась.
Интересно, эти чешуйки так растут или их наклеивают? Мы с Бернис об этом спорили. Я сказала, что они наклеенные, а Бернис — что они вырастают, потому что девушкам сделали операцию, все равно как сисимпланты ставят. Я заявила, что только псих может сделать такую операцию. Но в глубине души вроде как поверила.
Однажды среди дня мы увидели, как из клуба выбежала чешуйчатая девушка, а за ней по пятам мужчина в черном костюме. Ее зеленые чешуйки ярко сверкали; она сбросила туфли на высоких каблуках и побежала босиком, лавируя между пешеходами, но наступила на битое стекло и упала. Мужчина догнал ее, подхватил на руки и отнес обратно в клуб. Зеленые чешуйчатые руки девушки безвольно болтались. Из ног шла кровь. Каждый раз, когда я об этом думаю, у меня по спине пробегает холодок, как бывает, когда при тебе кто-то порезал палец.
В конце проулка рядом с клубом «Хвост-чешуя» был небольшой квадратный двор, где стояли контейнеры для мусора — приемник углеводородного сырья для мусорнефти и все остальные. Потом был дощатый забор, а по другую сторону забора — пустырь, где когда-то был дом, но потом сгорел. Теперь на пустыре осталась только жесткая земля с кусками цемента, обугленных досок и битого стекла и сорняки.
Иногда тут околачивалась плебратва; они бросались на нас, когда мы выливали вино к себе в ведерки. Плебратва дразнилась: «Вертячки, вертячки, на жопе болячки!» — вырывали у нас ведерки и убегали с ними или выливали нам на голову. Однажды такое случилось с Бернис, и от нее потом долго разило вином.
Иногда мы приходили сюда с Зебом — на «открытый урок». Зеб говорил, что этот пустырь — самое близкое подобие луга, какое можно найти в нашем плебсвилле. Когда Зеб был с нами, плебратва нас не трогала. Он был как наш собственный ручной тигр: добрый к нам, грозный для всех остальных.
Однажды мы нашли на пустыре мертвую девушку. На ней не было ни волос, ни одежды: только горстка зеленых чешуек еще держалась на теле. «Наклеенные, — подумала я. — Или что-то в этом роде. В общем, они на ней не растут. Значит, я была права».
— Может, она тут загорает, — сказал кто-то из мальчишек постарше, и остальные мальчишки захихикали.
— Не трогайте ее, — сказал Зеб. — Имейте хоть каплю уважения! Сегодня мы проведем урок в саду на крыше.
Когда мы пришли сюда на следующий открытый урок, девушки уже не было.
— Спорим, ее пустили на мусорнефть, — шепнула мне Бернис.
Мусорнефть делали из любого углеводородного мусора — отходов с бойни, перезрелых овощей, ресторанных отходов, даже пластиковых бутылок. Углеводороды отправлялись в котел, а из котла выходили нефть, вода и все металлическое. Официально туда нельзя было класть человеческие тела, но дети шутили на этот счет. Нефть, вода и костюмные пуговицы. Нефть, вода и золотое перо от авторучки.
— Нефть, вода и зеленые чешуйки, — шепнула я в ответ.
Сперва мне показалось, что на пустыре никого и ничего нет. Ни пьяниц, ни плебратвы, ни голых мертвых женщин. Аманда отвела меня в дальний угол, где лежала бетонная плита. У плиты стояла бутылка сиропа — пластиковая, из тех, которые можно выдавить до конца.
— Смотри, — сказала она.
Ее имя было написано сиропом на плите, и куча муравьев пожирала его, вокруг каждой буквы образовалась черная кайма из муравьев. Так я впервые узнала имя Аманды — оно было написано муравьями. Аманда Пейн.
— Скажи, круто? Хочешь написать свое?
— Зачем ты это делаешь? — спросила я.
— Потому что здорово получается, — объяснила она. — Пишешь всякое, а они съедают. Ты появляешься, потом исчезаешь. Так тебя никто не найдет.
Как я поняла, что в этом есть смысл? Не знаю, но как-то поняла.
— Где ты живешь? — спросила я.
— О, там и сям, — небрежно ответила Аманда. Это значило, что на самом деле она нигде не живет: ночует где-нибудь в пустующем доме, а может, и еще чего похуже.
— Раньше я жила в Техасе, — добавила она.
Значит, она беженка. Беженцев из Техаса было много, особенно после того, как там прошли ураганы и засухи. Большинство беженцев были нелегалами. Теперь я понимала, почему Аманде хочется исчезнуть.
— Хочешь, пойдем к нам жить, — сказала я. Я этого не планировала — как-то само получилось.
Тут в дырку забора пролезла Бернис. Она раскаялась, пришла за мной, но теперь я в ней не нуждалась.
— Рен! Что ты делаешь! — завопила она. И затопала к нам по пустырю с типичным для нее деловым видом.
Я поймала себя на мысли, что у Бернис большие ноги, а тело слишком квадратное, и нос чересчур маленький, а шея могла бы быть подлиннее и потоньше. Как у Аманды.
— Это твоя подруга, надо думать, — улыбаясь, сказала Аманда.
Я хотела ответить: «Ничего она мне не подруга», но не отважилась на такое предательство.
Бернис, вся красная, подбежала к нам. Она всегда краснела, когда злилась.
— Пошли, Рен, — сказала она. — Тебе нельзя с ней разговаривать.
Она заметила браслет с медузами, и я поняла, что ей так же сильно хочется этот браслет, как и мне.
— Ты — порождение зла! — сказала она Аманде. — Ты — из плебратвы!
И схватила меня под руку.
— Это Аманда, — сказала я. — Она пойдет к нам и будет жить со мной.
Я думала, что у Бернис случится очередной приступ ярости. Но я смотрела на нее каменным взглядом, словно говоря, что не уступлю. Упорствуя, она рисковала потерять лицо перед незнакомым человеком, так что она лишь молча смерила меня глазами, что-то рассчитывая в уме.
— Ну хорошо, — сказала Бернис. — Она поможет тащить вино для уксуса.
— Аманда умеет воровать, — сказала я Бернис, пока мы тащились обратно в «Велнесс-клинику».
Я сказала это, чтобы задобрить Бернис, но она только хрюкнула.
16
Я знала, что не могу просто так подобрать Аманду, словно уличного котенка: Люцерна прикажет отвести ее обратно, туда, где я ее нашла, потому что Аманда — плебратва, а Люцерна ненавидит плебратву. Она говорила, что все они — испорченные дети, лгуны и воришки, а единожды испорченный ребенок все равно что уличная собака — ее не приучишь, и доверять ей нельзя. Люцерна боялась ходить по улицам из одного здания вертоградарей в другое, потому что плебратва могла налететь, вырвать из рук все, что можно, и убежать. Люцерна так и не научилась хватать камни, отбиваться и орать. Это из-за ее прежней жизни. Она была тепличным цветком: так Зеб ее называл. Я раньше думала, что это комплимент — из-за слова «цветок».
Так что Аманду отправят восвояси, если я не получу разрешения Адама Первого. Он любил, когда к вертоградарям приходили новые люди, особенно дети, — вечно распространялся о том, как вертоградари должны «формировать юные умы». Если он разрешит Аманде жить с нами, Люцерна уже не посмеет отказать.
Мы трое нашли Адама Первого в «Велнесс-клинике», где он помогал разливать по бутылкам уксус. Я объяснила, что нашла Аманду — «восторгнула» ее — и что она теперь хочет присоединиться к нам, так как узрела Свет, и можно, она будет жить у нас дома?
— Это правда, дитя мое? — спросил Адам Первый у Аманды.
Другие вертоградари перестали работать и пялились на ее мини-юбку и серебряные пальцы.
— Да, сэр, — почтительно ответила Аманда.
— Она плохо повлияет на Рен, — сказала, подойдя к нам, Нуэла. — Рен слишком легко поддается влиянию. Нужно поселить ее у Бернис.
— Нет! — сказала я. — Это я ее нашла!
Бернис пронзила меня взглядом. Аманда промолчала.
Адам Первый смотрел на нас. Он многое знал.
— Может быть, пусть решает сама Аманда, — предложил он. — Пусть она познакомится с семьями, где ей предлагают жить. Это решит вопрос. Так будет справедливо, верно ведь?
— Сначала пойдем ко мне, — сказала Бернис.
Бернис жила в кондоминиуме «Буэнависта». Вертоградари не то чтобы владели зданием, потому что собственность — это зло, но каким-то образом его контролировали. Выцветшие золотые буквы над дверью гласили: «Роскошные лофты для современных людей», но я знала, что никакой роскоши тут нет и в помине: в квартире Бернис сток душа был засорен, кафель на кухне потрескался и зиял пустотами, как выбитыми зубами, в дождь капало с потолка, ванная комната была склизкой от плесени.
Мы трое вошли в вестибюль, где сидела вертоградарь-консьержка, женщина среднего возраста, — она распутывала нитки какого-то макраме и нас едва заметила. На этаж Бернис нам пришлось карабкаться по лестнице — шесть пролетов, — потому что вертоградари лифтов не признавали, разве что для стариков и паралитиков. На лестнице валялись запретные объекты — шприцы, использованные презервативы, ложки и огарки свеч. Вертоградари говорили, что в здание по ночам проникают жулики, сутенеры и убийцы из плебсвилля и устраивают на лестнице отвратительные оргии; мы никогда ничего такого не видели, только однажды поймали тут Шекки и Кроза с дружками — они допивали вино из найденных бутылок.
У Бернис был свой пластиключ; она открыла дверь и впустила нас. В квартире пахло, как пахнет нестираная одежда, если ее оставить под протекающей раковиной, или как хронический насморк других детей, или как пеленки. Через все эти запахи пробивался другой аромат — густой, плодородный, пряный, земляной. Может быть, он проникал по вентиляционным трубам из подвала, где вертоградари выращивали грибы на грядках.
Но казалось, что этот запах — все запахи — исходит от Ивоны, матери Бернис. Ивона сидела на истертом плюшевом диване, словно приросла к нему, и пялилась на стену. На ней, как всегда, было мешковатое платье; колени покрыты старым желтым детским одеяльцем; светлые волосы безжизненно свисали вокруг мучнисто-белого круглого мягкого лица; руки были неплотно сжаты в кулаки, словно кто-то переломал ей все пальцы. На полу красовалась россыпь грязных тарелок. Ивона не готовила: она ела то, что ей давал отец Бернис, или не ела. Но никогда не убирала. Она очень редко что-то говорила; вот и сейчас молчала. Правда, когда мы прошли мимо, у нее в глазах вроде бы что-то мелькнуло, так что, может, она нас и заметила.
— Что с ней такое? — шепотом спросила Аманда.
— Она под паром, — шепнула я в ответ.
— Да? — шепнула Аманда. — А с виду как будто совсем упоротая.
Моя собственная мать говорила, что мать Бернис «в депрессии». Но моя мать не настоящий вертоградарь, как вечно твердила мне Бернис, потому что настоящий вертоградарь никогда не скажет «в депрессии». Вертоградари считали, что люди, ведущие себя как Ивона, — они вроде поля под паром: отдыхают, уходят в себя, накапливая духовный опыт, собирая энергию к моменту, когда взорвутся ростом, как бутоны по весне. Это только снаружи кажется, что они ничего не делают. Некоторые вертоградари могли очень подолгу находиться «под паром».
— А где я буду спать? — спросила Аманда.
Мы осматривали комнату Бернис, когда явился Бэрт Шишка.
— Где моя маленькая девочка? — заорал он.
— Не отвечайте, — сказала Бернис. — Закройте дверь!
Мы слышали, как он ходит в большой комнате; потом он зашел к нам в комнату и схватил Бернис. Он стоял, держа ее под мышки на весу.
— Где моя маленькая девочка? — повторил он, и меня передернуло.
Я и раньше видела, как он это проделывает, и не только с Бернис. Он просто обожал хватать девочек за подмышки. Он мог зажать кого-нибудь из девочек за грядками с фасолью во время переселения улиток и притвориться, что помогает. А потом пустить в ход лапы. Он был такой мерзкий.
Бернис извивалась и корчила злобные гримасы.
— Я не твоя маленькая девочка! — заявила она, что могло означать: «Я не твоя», «Я не маленькая» или «Я не девочка».
Бэрт воспринял это как шутку.
— А где же тогда моя маленькая девочка? — сказал он упавшим голосом.
— Оставь меня в покое! — заорала Бернис.
Мне было жаль ее, и еще я понимала, как мне повезло: Зеб вызывал у меня разные чувства, но мне никогда не приходилось его стыдиться.
— Пойдем теперь к тебе, — сказала Аманда.
Так что мы двое снова спустились по лестнице, а Бернис, еще краснее и злее, чем обычно, осталась дома. Мне было жаль ее, но не настолько, чтобы отдать ей Аманду.
Люцерна не слишком обрадовалась, узнав про Аманду, но я сказала, что это приказ Адама Первого; так что она ничего не могла поделать.
— Она будет спать в твоей комнате, — строго сказала Люцерна.
— Она не против, — ответила я. — Да, Аманда?
— Конечно не против, — сказала Аманда.
Она умела говорить очень вежливо, но получалось так, что это она делает одолжение. Люцерну это задело.
— И ей больше нельзя носить эту ужасную крикливую одежду, — добавила Люцерна.
— Но это совсем новые вещи, — невинно заметила я. — Нельзя же их взять и выбросить! Это будет расточительство.
— Мы их продадим, — сказала Люцерна сквозь зубы. — Деньги нам пригодятся.
— Деньги нужно отдать Аманде, — заметила я. — Ведь это ее вещи.
— Я не возражаю, — тихо, но царственно произнесла Аманда. — Они мне ничего не стоили.
Потом мы пошли ко мне в закуток, сели на кровать и засмеялись, зажимая рот рукой.
Когда Зеб вернулся домой тем вечером, он ничего не сказал. Мы сели ужинать вместе, и Зеб, жуя запеканку из соевых гранул с зеленой фасолью, смотрел, как Аманда с серебряными пальцами, склонив грациозную шею, деликатно клюет свою порцию. Она еще не сняла перчаток. Наконец он сказал:
— А ты, однако, себе на уме!
Голос был дружелюбный — таким он говорил «молодец», когда я выигрывала в домино.
Люцерна, которая в этот момент накладывала ему добавку, застыла, и половник застыл над тарелкой, словно какой-то детектор металла. Аманда взглянула прямо в лицо Зебу, широко распахнув глаза.
— Простите, сэр, что вы сказали?
Зеб расхохотался.
— Да у тебя талант, — сказал он.
17
С тех пор как Аманда поселилась с нами, у меня словно появилась сестра, только еще лучше. Ее одели в одежду вертоградарей, так что она теперь с виду ничем не отличалась от нас и пахнуть скоро начала так же.
В первую неделю я водила ее и все показывала. Отвела ее в уксусную, в швейную, в спортзал «Крути-свет». Спортзалом заведовал Муги; мы прозвали его Мускул, потому что у него остался только один мускул. Но Аманда с ним все равно подружилась. Она умудрялась подружиться со всеми, потому что спрашивала у них, как надо делать то или это.
Бэрт Шишка объяснил ей, как переселять слизняков и улиток из сада: их надо было перебрасывать через перила на улицу. Предполагалось, что они уползут прочь и найдут себе новые дома, но я-то знала, что их тут же давит проезжающий транспорт. Катуро Гаечный Ключ, который чинил водоснабжение и все трубы, показал ей, как работает канализация.
Фило Туман ей почти ничего не сказал, но все время улыбался. Вертоградари постарше говорили, что он прешёл границы языка и ныне странствует с Духом, но Аманда сказала, что он просто нарик. Стюарт Шуруп, который делал нашу мебель из вторсырья, не очень любил людей вообще, но Аманда ему понравилась.
— Она хорошо чувствует дерево, — сказал он.
Аманда не любила шить, но притворялась, так что Сурья ее хвалила. Ребекка звала Аманду «миленькой» и говорила, что она умеет ценить вкус еды, а Нуэла восторгалась ее пением в хоре «Бутоны и почки». Даже Сухая ведьма — Тоби — светлела лицом при виде Аманды. Подлизаться к Тоби было труднее всего, но Аманда вдруг заинтересовалась грибами, помогала старой Пилар печатать пчел на этикетках для меда и тем завоевала сердце Тоби, хоть та и старалась этого не показывать.
— Что ты так ко всем подлизываешься? — спросила я у Аманды.
— А иначе ничего не узнаешь, — ответила она.
Мы многое друг другу рассказывали. Я рассказала ей про своего отца, про наш дом в охраняемом поселке «Здравайзера» и как моя мать убежала с Зебом.
— Надо думать, она по нему мокла, — сказала Аманда.
Мы шептались об этом в своем закутке, ночью, лежа совсем рядом с Зебом и Люцерной, так что не могли не слышать, как они занимаются сексом. До Аманды я считала, что это позор, но теперь думала, что это смешно, потому что Аманда так думала.
Аманда рассказала мне про засуху в Техасе — как ее родители потеряли свою франшизу «Благочашки» и не могли продать дом, потому что его никто не покупал, и работы не стало, и в итоге они оказались в лагере беженцев, где были старые трейлеры и куча текс-мексов. Потом очередной ураган уничтожил их трейлер, и отца убило летящим куском железа. Куча народу утонула, но Аманда с матерью держались за дерево, и их спасли какие-то люди в лодке. Они были воры, сказала Аманда, искали, что можно спереть, но сказали, что отвезут Аманду с матерью на сухую землю и в лагерь, если те согласны меняться.
— На что меняться? — спросила я.
— Просто меняться, — ответила Аманда.
Лагерь оказался футбольным стадионом, где разбили палатки. Там шла оживленная торговля: люди были готовы на что угодно за двадцать долларов, рассказывала Аманда. Потом мать заболела от плохой воды, а Аманда — нет, потому что менялась на газированную воду в банках и бутылках. И лекарств в лагере тоже не было, так что мать умерла.
— Многие просто срали, пока не сдохнут, — сказала Аманда. — Знала бы ты, как там пахло.
После этого Аманда сбежала из лагеря, потому что все больше народу заболевало, и никто не вывозил дерьмо и мусор, и еду тоже не привозили. Аманда сменила имя, потому что не хотела, чтобы ее отправили обратно на стадион: беженцев должны были сдавать внаем на разные работы, без права выбора. «Бесплатных пирожных не бывает», — говорили люди. За все так или иначе приходилось платить.
— А какое имя у тебя было раньше? — спросила я.
— Типичная белая рвань. Барб Джонс, — ответила Аманда. — Так по удостоверению личности. Но теперь у меня нету никакой личности. Так что я невидима.
Ее невидимость — еще одно качество, которое меня восхищало.
Тогда Аманда вместе с тысячами других людей пошла на север.
— Я пыталась голосовать, но меня подвез только один чувак. Сказал, что он разводит кур. Он сразу сунул руку мне между ног; если мужик этак странно дышит — так и знай, что сейчас полезет. Я придавила ему глазные яблоки большими пальцами и быстро выбралась из машины.
Она так рассказывала, словно в Греховном мире придавить большими пальцами чужие глазные яблоки было в порядке вещей. Я подумала, что хорошо бы этому научиться, но решила, что у меня не хватит духу.
— Потом мне надо было перебраться через стену, — сказала она.
— Какую стену?
— Ты что, новости не смотришь? Они строят стену, чтобы не пускать техасских беженцев. Одного забора из колючей проволоки оказалось недостаточно. Там были люди с пистолетами-распылителями — за стену отвечает ККБ. Но они не могут патрулировать каждый дюйм — дети текс-мексов знают все туннели, и они помогли мне перебраться на другую сторону.
— Тебя могли застрелить, — сказала я. — А что было потом?
— Потом я добралась сюда, отрабатывая всю дорогу. И еду, и барахло. Это дело небыстрое.
Я бы на ее месте просто легла в придорожную канаву и плакала, ожидая смерти. Но Аманда говорит: если человек чего-то по-настоящему хочет, он найдет способ это заполучить. Она говорит, что предаваться отчаянию — напрасная трата времени.
Я боялась, что другие дети вертоградарей невзлюбят Аманду: она ведь из плебратвы, а они наши враги. Бернис, конечно, ее ненавидела, но не смела этого показать, потому что все остальные в Аманде души не чаяли. Ведь никто из детей вертоградарей не умел танцевать, а Аманда прекрасно знала все движения — у нее бедра были как будто на шарнирах. Она учила меня танцевать, когда Люцерны и Зеба не было дома. Под музыку из своего фиолетового телефона — она прятала его в нашем матрасе, а когда карточка кончалась, воровала другую. Еще она прятала смену яркой плебсвилльской одежды и, когда нужно было украсть что-нибудь, переодевалась и шла в торговый центр Сточной Ямы.
Я видела, что Шеклтон, Крозье и все старшие мальчики в нее влюблены. Она была очень хорошенькая — с золотистой кожей, длинной шеей, большими глазами. Правда, мальчишки и хорошенькой девочке могли крикнуть: «Соси морковку!» или «Мясная дырка!» У них в запасе было множество отвратительных дразнилок для девочек.
Но не для Аманды: ее они уважали. Она носила при себе кусок стекла, замотанный с одной стороны изолентой — чтобы держать, и говорила, что он не единожды спас ей жизнь. Она показала нам, как ударить мужика в пах, как подставить ему ножку и потом пнуть под подбородок, чтобы сломать ему шею. Она сказала, что таких приемов, которые можно использовать, если что, — уйма.
Но в дни празднеств и на репетициях хора «Бутоны и почки» она была как будто самой набожной. Можно подумать, что ее в молоке искупали.[9]
Праздник Ковчегов
Праздник Ковчегов
Год десятый
О ДВУХ ПОТОПАХ И ДВУХ ЗАВЕТАХ
Говорит Адам Первый
Дорогие друзья и собратья-смертные!
Сегодня наши дети построили маленькие ковчеги и запустили их в ручей Дендрария, вложив в них свои послания об уважении к Господним тварям. Другие дети, может быть, получат эти послания, найдя ковчеги на морском берегу. В мире, который с каждым днем повергается во все более отчаянное положение, этот поступок — проявление истинной любви. Не будем забывать мудрое правило: чтоб избыть беду и муки, не сидите сложа руки!
Сегодня вечером трудами Ребекки нас ждет особый праздничный пир — вкуснейший суп из чечевицы, представляющий потоп, и в нем — клецки «Ноев ковчег», начиненные овощами, вырезанными в форме разных животных. В одной из клецок — сам Ной, вырезанный из репы, и тот, кто его найдет, получит особый приз, в назидание, что пищу надо вкушать с благоговением, а не пожирать без разбору.
Приз — картина кисти Нуэлы, нашей талантливой Евы Девятой: святой Брендан Мореплаватель с важными продуктами питания, которые нам следует включить в свои кладовые-Арараты для приготовления к Безводному потопу. В своей картине Нуэла уделила должное место консервированным сойдинам и соевым гранулам. Не будем же забывать о регулярном обновлении наших Араратов. Вы ведь не хотите в час нужды открыть банку с сойдинами и обнаружить, что продукт испортился.
Ивона, достойная супруга Бэрта, находится «под паром» и не может сегодня праздновать вместе с нами, но мы ждем, что скоро она снова присоединится к нам.
А теперь обратимся к сегодняшнему празднику — празднеству Ковчегов.
В этот день мы скорбим, но также и радуемся. Мы скорбим о гибели всех обитателей суши, уничтоженных Первым потопом — вымиранием, когда бы оно ни произошло; но мы рады, что Рыбы, и Киты, и Кораллы, и Морские черепахи, и Дельфины, и Морские ежи, и, воистину, Акулы выжили, — мы рады, что их пощадил потоп (хотя и не знаем: возможно, изменение температуры и солености Мирового океана, вызванное большим приливом пресной воды, нанесло вред каким-либо неизвестным нам Видам).
Мы скорбим о гибели, постигшей Животных. Очевидно, Господь намеревался покончить со многими Видами, о чем свидетельствуют палеонтологические находки, но многие другие Виды сохранились до нашего времени, и именно их Господь вновь вверил нашему попечению. Вы сами, создав прекрасную симфонию, разве захотели бы, чтобы она исчезла? Земля и ее стройный хор, Вселенная и ее гармония — это творческая работа Господа, которой творчество Человека является лишь бедной тенью.
Согласно Человеческому Слову Господа, задача спасения этих избранных Видов была поручена Ною, который символизирует избранных знающих среди Человечества. Ной один был предупрежден заранее; он один взял на себя прежнюю задачу Адама — хранить в безопасности возлюбленные Господом Виды, пока воды потопа не схлынут и Ковчег не пристанет к Арарату. Затем спасенные Твари были выпущены на Землю, яко бы после второго Творения.
При первом Творении все радовались, но при втором Господь уже не был столь доволен. Он знал, что с его последним экспериментом, Человеком, что-то вышло не так, но исправлять что-либо было уже поздно. «Не буду больше проклинать землю за человека, потому что помышление сердца человеческого — зло от юности его; и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал», — гласит Человеческое Слово Господа в Книге Бытия, глава 8, стих 21.
Да, друзья мои! Все последующие проклятия на Землю будут делом не Божеским, но Человеческим. Вспомните о южных берегах Средиземного моря — когда-то там была плодородная возделанная земля, а теперь — пустыня. Вспомните об опустошениях в бассейне Амазонки; вспомните массовое уничтожение экосистем, из которых каждая — живое отражение бесконечной заботы Господа о деталях… но это темы для другого дня.
Затем Господь говорит замечательную вещь. Он говорит: «да страшатся и да трепещут вас» — то есть Людей — «все звери земные, и все птицы небесные… в ваши руки отданы они». Книга Бытия, глава 9, стих 2. Господь вовсе не говорит Человеку, что у того есть право уничтожать Животных, как толкуют этот стих некоторые. Нет, Он предупреждает своих возлюбленных Тварей: «Берегитесь Человека и его злого сердца».
Затем Бог устанавливает завет с Ноем и его сыновьями и «со всеми животными земными». Завет с Ноем помнят многие, а вот о Завете со всеми другими живыми Существами — забывают. Однако Господь не забывает. Он несколько раз повторяет «всякая плоть» и «всякая душа живая», чтобы мы уж точно все правильно поняли.
Завет, к примеру, с камнем невозможен. Для заключения Завета нужны как минимум две живые, дееспособные стороны. Следовательно, Животные — не неразумная материя, не просто куски мяса. Нет! У них есть живые души, иначе Господь не мог бы заключить с ними Завет. Человеческое Слово Господа подтверждает это еще раз: «спроси у скота, и научит тебя, у птицы небесной, и возвестит тебе; …и скажут тебе рыбы морские».[10]
Вспомним же сегодня Ноя, избранного заботиться о Видах. Мы, вертоградари, — коллективный Ной; нас также призвали и предупредили. Мы чувствуем симптомы надвигающейся катастрофы, как врач — пульс больного. Мы должны быть готовы к моменту, когда те, кто нарушил завет с Животными — воистину стер их с лица Земли, куда поместил их Господь, — будут сметены Безводным потопом, принесенным на крыльях темных Ангелов Божиих, что летают ночью, а также в аэропланах, вертолетах, скоростных поездах, на грузовиках и с помощью прочих подобных механизмов.
Но мы, вертоградари, будем хранить знания о Видах и о том, как они драгоценны для Господа. Мы должны перевезти это бесценное знание по водам Безводного потопа, словно в Ковчеге.
Друзья мои! Будем же строить наши Арараты бережно. Будем наполнять их предусмотрительно консервированными и сушеными продуктами. Замаскируем их хорошо.
Да избавит нас Господь от сети ловца, от гибельной язвы, перьями Своими осенит нас, и под крыльями Его да будем безопасны, как говорится в Псалме 90; не убоимся ни язвы, ходящей во мраке, ни заразы, опустошающей в полдень.[11]
Хочу также напомнить вам о том, как важно мыть руки: не менее семи раз в день, а также после любой встречи с незнакомыми людьми. Никогда не рано начать следовать этой важной мере предосторожности.
Избегайте любого, кто чихает.
Воспоем же.
О тело, мой земной Ковчег
О тело, мой земной Ковчег,
От разных бед защита,
В нем множество зверей навек
От гибели сокрыто.
В нем разным генам несть числа,
Нейронам, фибрам, клеткам —
О мой Ковчег, тебе хвала
За путь твой многолетний.
Ты — средоточие Веков
И мудрости от Бога,
И в море всяческих грехов
Отыщешь ты Дорогу:
Когда вокруг сгустился Мрак
И Ужас запустенья,
Я верю — скоро Арарат
Увижу, как Спасенье.
Средь милых Тварей жизнь свою
Я проживу в Земном раю
И в божьих Тварях воспою
Хвалу Творцу — за жизнь свою.
Из «Книги гимнов вертоградаря».
Перевод Д. Никоновой
18
Тоби. День святого Крика
Год двадцать пятый
Убитый хряк все еще лежит на северном лугу. Грифы примеривались к нему, но не справились с толстой шкурой: выклевали только глаза и язык. Они ждут, пока туша разложится и лопнет, вот тогда им будет раздолье.
Тоби обращает бинокль к небу, на кружащихся ворон. Потом оглядывается и видит, что через лужайку идут два львагнца. Самец и самка, с таким видом, словно они тут хозяева. Они останавливаются у трупа и кратко принюхиваются. Потом продолжают свой путь.
Тоби смотрит на них как завороженная: она никогда не видела живого львагнца, только на картинках. Может, они мне чудятся? — думает она. Нет, вот они, львагнцы, вполне живые. Возможно, они из зоопарка — их выпустили какие-нибудь фанатики в последние отчаянные дни.
Львагнцы не опасны только с виду, а на самом деле — весьма. Сплайс львиных и овечьих генов заказали исаиане-львисты в надежде насильно приблизить Тысячелетнее Царство. Они решили, что единственный способ выполнить пророчество о мирном сосуществовании льва и агнца, так, чтобы первый не съел второго, — спаять их вместе. Но результат оказался не то чтобы вегетарианцем.
Все же у львагнцев — в кудрявом золотом руне, с курчавыми хвостиками — вполне кроткий вид. Они откусывают головки цветов и не глядят вверх; однако Тоби кажется, что они прекрасно знают о ее присутствии. Затем самец открывает пасть, показывая длинные острые резцы, и издает зов. Странное сочетание блеяния и рева: брёв, думает Тоби.
У нее по спине бегут мурашки. Ей вовсе не хочется, чтобы такой зверь прыгнул на нее из-за куста. Если ее судьба — быть растерзанной и пожранной, пусть это сделает более традиционный хищник. Но все же они потрясающие. Она смотрит, как они резвятся на травке, потом нюхают воздух и медленно удаляются к опушке леса, пропадают в пестрой тени.
Как Пилар была бы счастлива их увидеть, думает Тоби. Пилар, и Ребекка, и малышка Рен. И Адам Первый. И Зеб. Все умерли.
Хватит, говорит она себе. Прекрати немедленно.
Она осторожно, боком спускается по лестнице, опираясь для равновесия на палку от щетки. Она все еще ждет, до сих пор ждет, что двери лифта откроются, заморгают огоньки, задышит система кондиционирования воздуха… и кто-то… кто?.. выйдет из лифта.
Она идет по длинному коридору, тихо ступая по мягкому ковру, ворс которого становится все толще и толще. Мимо линии зеркал. В салоне красоты множество зеркал: клиенткам нужно все время напоминать при резком свете, как плохо они выглядят, а потом, при мягком — как хорошо они еще могут выглядеть при небольшой, хотя и недешевой, помощи. Но, побыв тут в одиночестве несколько недель, Тоби завесила зеркала розовыми полотенцами, чтобы не пугаться собственного отражения, перепрыгивающего из одной рамы в другую.
— Кто в домике живет? — вслух говорит она. И думает: «Не я. То, что я тут делаю, вряд ли можно назвать жизнью. Нет, я лежу в спячке, как бактерия в леднике. Тяну время. И это все».
Остаток утра она сидит в каком-то ступоре. Когда-то это была бы медитация, но сейчас — вряд ли. Похоже, что по временам парализующий гнев еще охватывает Тоби; эти приступы непредсказуемы. Начинается с неверия и кончается скорбью, но в промежутке между этими фазами Тоби вся трясется от гнева. Гнева на кого, на что? Почему она спаслась? Из бесчисленных миллионов. Почему не кто-нибудь другой, помоложе, с большим запасом оптимизма и свежих клеток? Тоби должна верить, что в этом есть смысл — она здесь, чтобы свидетельствовать, передать послание, спасти хоть что-то от всеобщей катастрофы. Должна верить, но не может.
Нельзя отводить столько времени на скорбь, говорит она себе. На скорбь и мрачные размышления. Этим ничего не добьешься.
Во время дневной жары Тоби спит. Перенести на ногах полуденную баню все равно не получится, только силы зря потратишь.
Тоби спит на массажном столе в одном из отсеков, где клиенткам салона делали всякие органическо-ботанические обертывания. Простыни розовые, подушки розовые, и одеяла тоже розовые — мягкие, ласкающие цвета, как для колыбельки младенца. Хотя одеяла Тоби не нужны, в такую-то погоду.
Просыпаться ей трудно. Надо бороться с апатией. Очень сильное желание — спать. Спать и спать. Спать вечно. Она не может жить лишь в настоящем, как куст. Но прошлое — закрытая дверь, а будущего Тоби не видит. Может, она так и будет тянуть день за днем, год за годом, пока не иссохнет, не сложится сама в себя, не высохнет, как старый паук.
Можно и сократить срок. У нее всегда под рукой маковая настойка в красной бутылочке, смертельные аманитовые грибочки,[12] маленькие Ангелы Смерти. Когда она выпустит их на свободу, в свое тело, чтобы они унесли ее на белоснежных крыльях?
Чтобы взбодриться, она открывает заветную баночку меда. Это последняя банка из партии меда, выкачанной ею так давно — еще вместе с Пилар — на крыше сада «Райский утес». Тоби хранила ее все эти годы, словно амулет. Мед не портится, говорила Пилар, если в него не добавлять воды: поэтому древние звали его пищей бессмертия.
Тоби глотает одну ложку ароматного меда, затем вторую. Его нелегко было собирать: окуривать ульи, осторожно вынимать соты, выкачивать мед. Эта работа требует деликатности и такта. С пчелами надо говорить, уговаривать их да еще на время отравить дымом: а иногда они жалят, но в памяти Тоби все это действо хранится как сплошное, незапятнанное счастье. Тоби знает, что это самообман, но самообман ей желаннее. Ей отчаянно нужно верить, что такое чистое счастье все еще возможно.
19
Постепенно Тоби перестала думать, что должна уйти от вертоградарей. Она не то чтобы уверовала в их учение, но уже не то чтобы и не верила. Одно время года переходило в другое — дожди и грозы, жара и сухость, прохлада и сухость, дожди и тепло, а потом один год сменялся другим. Тоби еще не стала вертоградарем, но и человеком из плебсвилля уже тоже не была. Была ни тем ни другим.
Теперь она осмеливалась выходить на улицу, но старалась не слишком удаляться от сада на крыше, прикрывала лицо и тело, надевала респиратор и широкую шляпу от солнца. Она все еще видела кошмарные сны с участием Бланко — змеи на руках, на спине безголовые женщины, прикованные цепями, освежеванные руки с синими венами тянутся к шее Тоби. «Скажи, что ты меня любишь! А ну скажи, сука!» В самые тяжелые моменты, среди наивысшего ужаса, наивысшей боли она сосредоточивалась на этих руках и представляла себе, как они отлетают у запястий. Сначала кисти, потом другие части тела. Серая кровь бьет фонтаном. Тоби представляла себе, как его заживо засовывают в контейнер для мусорнефти. Это были злобные мысли, и, попав к вертоградарям, Тоби честно старалась выбросить их из головы. Но они все время возвращались. Те, кто спал в отсеках рядом с ней, рассказывали, что иногда по ночам она, по их выражению, подает сигналы бедствия.
Адам Первый знал об этих сигналах. Со временем она поняла, что недооценивать его — большая ошибка. Хотя его борода к этому времени приобрела цвет невинности — белый, как перья птицы, — а голубые глаза были круглы и бесхитростны, как у младенца, хотя он казался таким доверчивым и уязвимым, Тоби знала, что не встретит другого столь же твердо идущего к цели человека. Он не размахивал этой целью как оружием; он парил внутри ее, и она сама его несла. С таким трудно сражаться: все равно что атаковать прилив.
— Он теперь в больболе, милая, — сказал Адам Первый как-то в ясную погоду, в День святого Менделя. — Может быть, его никогда не выпустят. Может быть, он распадется на элементы прямо там.
У Тоби затрепетало сердце.
— Что он сделал?
— Убил женщину, — ответил Адам Первый. — Неудачно выбрал. Женщину из корпорации, она пришла в плебсвилль в поисках острых ощущений. Лучше бы они этого не делали. На этот раз ККБ была вынуждена принять меры.
Тоби слышала про больбол. Туда сажали осужденных преступников — и политических, и других: у них был выбор — погибнуть под дулом пистолета-распылителя или отбыть срок на арене, где играли в больбол. На самом деле это была не арена, а что-то вроде огороженного леса. Человеку давали запас еды на две недели и больбольное ружье — оно стреляло краской, как в пейнтболе, но если эта краска попадала в глаза, человек лишался зрения, а если на кожу, то начинала ее разъедать, и человек становился легкой добычей головорезов из команды соперников. Потому что все, кто входил на арену, попадали в одну из двух команд: «Красную» или «Золотую».
Женщины-преступницы редко выбирали больбол. Они предпочитали пистолет-распылитель. Большинство политических — тоже. Они знали, что на больбольной арене у них не будет ни единого шанса, и хотели покончить с этим делом поскорее. Тоби их понимала.
Больбольную арену долго держали в секрете, как петушиные бои и «Испытание на разрыв». Но теперь, как говорили, за игрой можно было следить: в больбольном лесу висели видеокамеры, спрятанные на деревьях и в скалах, но в них часто ничего не было видно — рука, нога, расплывчатая тень, потому что игроки в больбол, естественно, прятались. Но время от времени можно было увидеть и попадание — прямо на экране. Человек, продержавшийся месяц, считался хорошим игроком. Больше месяца — очень хорошим. Некоторые подсаживались на адреналин и не хотели выходить, даже когда их срок кончался. Больболистов со стажем боялись даже сотрудники ККБ.
Некоторые команды вешали свою добычу на дереве, другие уродовали тело. Отрезали голову, вырывали сердце и почки. Это для запугивания другой команды. Иногда съедали кусок — если еда была на исходе или просто чтобы показать свою отмороженность. Тоби думает: через какое-то время человек не то что переходит границу, а забывает, что когда-то были какие-то границы. Он берет все, чего бы это ни стоило.
На миг ей видится Бланко — безголовый, висящий вверх ногами. Что она чувствует? Жалость? Торжество? Она сама не знает.
Она попросилась на всенощное бдение и провела его на коленях, стараясь слиться мыслями с грядкой зеленого горошка. Усики, цветы, листья, стручки. Все такое зеленое, безмятежное. Это почти помогло.
Однажды старуха Пилар, Ева Шестая, — у нее лицо было как грецкий орех — спросила Тоби, не хочет ли та научиться работе с пчелами. Пчелы и грибы — это была специальность Пилар. Пилар нравилась Тоби: она была с виду добрая и очень спокойная. Этому спокойствию Тоби завидовала. Поэтому она согласилась.
— Хорошо, — сказала Пилар. — Пчелам ты всегда можешь рассказать свои беды.
Значит, не только Адам Первый заметил, что у Тоби тяжело на душе.
Пилар сводила Тоби посмотреть на ульи и представила ее пчелам по имени.
— Они должны знать, что ты друг. Они слышат твой запах. Только не делай резких движений, — предупредила она, когда пчелы, словно золотистым мехом, покрыли голую руку Тоби. — В следующий раз они тебя узнают. А, да — если они будут жалить, не прихлопывай их. Только жало смахни. Но они жалят, только если их испугать, потому что, ужалив, они умирают.
У Пилар были нескончаемые запасы поверий о пчелах. Пчела в доме — к незнакомым гостям, а если убить эту пчелу, то гости будут недобрые. Если умер пчеловод, пчелам надо сказать об этом, иначе они отроятся и улетят. Медом можно мазать открытые раны. Рой пчел в мае — похолодает. Рой пчел в июне — к новолунью. Рой пчел в июле — не стоит пустого улья. Все пчелы в улье — все равно что одна пчела, поэтому они готовы умереть за улей.
— Как вертоградари, — сказала Пилар. Тоби не поняла, шутит она или говорит серьезно.
Пчелы сперва беспокоились при виде Тоби, но потом приняли ее. Они позволили ей самостоятельно выкачать мед и ужалили только два раза.
— Пчелы ошиблись, — сказала ей Пилар. — Ты должна попросить разрешения у пчелиной матки и объяснить ей, что ты не желаешь зла.
Пилар сказала, что говорить надо громко — пчелы не умеют читать мысли, точно так же, как и люди. Поэтому Тоби говорила с ними, хотя и чувствовала себя полной дурой. Что сказали бы прохожие там, внизу, на тротуаре, если бы увидели, что она беседует с роем пчел?
Если верить Пилар, пчелы во всем мире чахли уже несколько десятилетий. Может, от пестицидов, или от жаркой погоды, или от болезни, а может, от всего сразу. Но пчелы сада на крыше жили и здравствовали. Даже процветали.
— Они знают, что их любят, — сказала Пилар.
Тоби в этом сомневалась. Она во многом сомневалась. Но держала свои сомнения при себе, потому что слово «сомнение» было не очень популярно у вертоградарей.
Через некоторое время Пилар повела Тоби в сырые погреба «Буэнависты» и показала ей плантации грибов. Пчелы и грибы хорошо сочетаются, пояснила Пилар: пчелы в хороших отношениях с невидимым миром, ведь они — вестники мертвых. Она преподнесла этот безумный факт таким тоном, словно все об этом знали, одна Тоби по какой-то причине притворялась незнающей. Грибы — это розы в саду того, невидимого, мира, потому что настоящее растение гриба — под землей. А видимая часть — то, что большинство людей называет грибом, — лишь мимолетный призрак. Облачный цветок.
Тут были грибы для еды, грибы для лекарственных целей и грибы для видений. Последние использовались только для уединенных медитаций и недель в затворе, хотя и они подходили для лечения некоторых болезней и даже для того, чтобы помочь людям пережить время «под паром», когда душа заново удобряет себя. Пилар сказала, что любой человек может побыть «под паром». Но задерживаться в этой стадии очень опасно.
— Это все равно что спуститься по лестнице, — сказала она, — и никогда не подняться вновь. Но грибы помогают с этим справиться.
Пилар объяснила, что грибы делятся на три категории: неядовитые, «использовать осторожно» и «берегись!». Дождевики, любой вид: неядовиты. Псилоцибины: «использовать осторожно». Все аманиты, особенно бледная поганка, «Ангел Смерти»: «берегись!»
— Но ведь они очень опасны? — спросила Тоби.
Пилар кивнула.
— О да. Очень.
— Тогда зачем вы их растите?
— Если Господь создал ядовитые грибы, значит, Он предвидел, что нам иногда нужно будет их использовать, — ответила Пилар.
Пилар всегда была такая деликатная и добрая, что Тоби не поверила своим ушам.
— Неужели вы собираетесь кого-нибудь отравить? Не верю! — воскликнула Тоби.
Пилар посмотрела на нее в упор.
— Заранее никогда не скажешь, милая. Вдруг да и придется.
Теперь Тоби проводила все свободное время с Пилар — они ухаживали за пчелами, за гречихой и лавандой для пчел, посеянными на соседних крышах. Они выкачивали мед и заливали его в банки. На этикетках они ставили штамп с изображением пчелы, которым Пилар пользовалась вместо надписей. Несколько банок отложили для запаса еды в Арарате, созданном Пилар за выдвижным шлакобетонным блоком в подвале «Буэнависты». А еще они ухаживали за посевами маков, собирали густой сок маковых головок, копались на грядках грибов в погребе «Буэнависты», варили эликсиры, снадобья, жидкий медово-розовый лосьон для кожи, который продавали на рынке «Древо жизни».
Так проходило время. Тоби перестала его считать. В любом случае время — не такая вещь, которая проходит мимо тебя, говорила Пилар; это море, в котором ты плаваешь.
По ночам Тоби дышала собой. Своим новым «я». Ее кожа пахла медом и солью. И землей.
20
К вертоградарям все время приходили новички. Одни были настоящими новообращенными, а другие не задерживались. Какое-то время жили среди вертоградарей, носили те же мешковатые, скрывающие фигуру одежды, как у всех, выполняли самую тяжелую работу и, если это были женщины, иногда плакали. Потом исчезали. Это были люди из теней, и Адам Первый передвигал их в стране теней, словно шахматные фигуры по доске. Как и саму Тоби когда-то передвинул.
Впрочем, все это были догадки: Тоби скоро поняла, что вертоградари не приветствуют личных вопросов. Вертоградари словно говорили: откуда ты взялся, чем занимался раньше — это никого не интересует. Важно только то, что сейчас. Говори о других то, что ты хотел бы, чтобы они говорили о тебе. Иными словами — ничего.
Но у Тоби все равно осталась куча вопросов. Например: спала ли Нуэла когда-нибудь с кем-нибудь, а если нет, почему она все время кокетничает? Откуда Марушка-повитуха знает свое дело? Чем именно занимался Адам Первый до вертоградарей? Была ли когда-нибудь на свете Ева Первая, или хотя бы миссис Адам Первый, или маленькие Адамы Первые? Если Тоби в разговоре забредала на опасную территорию, ей улыбались, меняли тему разговора и намекали, что она может избежать первородного греха, если не будет вожделеть слишком многих знаний или, может быть, слишком большой власти. Потому что эти две вещи связаны между собой — правда ведь, Тоби, дорогая?
И еще был Зеб. Адам Седьмой. Тоби не верила, что Зеб — настоящий вертоградарь. Он такой же вертоградарь, как она сама. В эпоху «Секрет-бургера» она перевидала кучу мужчин примерно такого же телосложения и волосатости. Тоби готова была поклясться, что он ведет какую-то игру: в нем была особая настороженность. Что делает такой человек в саду на крыше «Райский утес»?
Зеб приходил и уходил; иногда его не было подолгу, и возвращался он, одетый как житель плебсвилля: в искожаный наряд солнцебайкера, или комбинезон дворника, или черный костюм вышибалы. Сперва Тоби боялась, что он сообщник Бланко и пришел, чтобы следить за ней, но это оказалось не так. Дети прозвали его Безумный Адам, но с виду он был вполне нормален. Пожалуй, чуточку слишком нормален, чтобы якшаться с кучкой милых, но совершенно тронутых чудаков. А что связывало его с Люцерной? На ней было большими буквами написано, что она — балованная жена из охраняемого поселка; надувает губы, если ей случится сломать ноготь. Очень маловероятный выбор для такого человека, как Зеб. Таких людей пуля боится, говорили в детстве Тоби, когда пули еще были чем-то обычным.
Может быть, конечно, их связывал секс. Мираж плоти, безумие с гормональной подпиткой. Такое со многими бывает. Тоби помнила время, когда и с ней могло такое случиться, подвернись ей правильный мужчина. Но чем дольше она жила у вертоградарей, тем дальше это уходило в прошлое.
Она давно не была ни с кем физически близка и не страдала от этого: во время погружения в Отстойник она хлебнула секса досыта, хотя и такого, какого никто себе не пожелает. Свобода от Бланко дорогого стоила. Тоби повезло: ее могли затрахать до состояния пюре, измолотить в фарш и вывалить на ближайшую помойку.
Впрочем, и за время ее жизни у вертоградарей был один случай, связанный с сексом: старый Муги Мускул набросился на нее, когда она отрабатывала свой час на тренажере в зале «Крути-свет», бывшей общественной гостиной на верхнем этаже кондоминиума «Бульвар». Муги стащил ее с тренажера на пол, тяжело упал сверху и стал шарить под джинсовой юбкой, пыхтя, как неисправный насос. Но от таскания земли и карабканья по лестницам Тоби окрепла, а Муги был уже не в той форме, что когда-то, и Тоби заехала ему локтем, сбросила с себя и оставила пыхтеть на полу.
Она рассказала об этом Пилар — к тому времени она уже привыкла рассказывать ей все непонятное.
— Что мне делать? — спросила она.
— Мы не поднимаем шума из-за таких вещей, — ответила Пилар. — Муги на самом деле безобидный. Ты не одна такая — он на всех пытается прыгать, даже на меня пробовал, много лет назад.
Она сухо хихикнула.
— Древний австралопитек может проявиться в ком угодно. Прости его от чистого сердца. Он больше не будет, вот увидишь.
Вот и весь секс. Может, это временно, думала Тоби. Может, это как затекшая рука. Нервные окончания, отвечающие за секс, блокированы. Но почему же меня это не волнует?
Был День святой Марии Сибиллы Мериан от Метаморфозы насекомых — согласно поверью, хороший день для работы с пчелами. Тоби и Пилар качали мед. Обе были в широкополых шляпах с лицевой сеткой; для задымления они использовали мехи и кусок трухлявого дерева.
— Скажи, а твои родители — они еще живы? — спросила Пилар из-за белой вуали.
Такой вопрос в лоб, нехарактерный для вертоградарей, удивил Тоби. Но наверное, у Пилар были веские причины. Тоби не смогла заговорить об отце и вместо этого рассказала Пилар о таинственной болезни матери. Страннее всего, сказала она, было то, что мать всегда так заботилась о своем здоровье; можно сказать, по весу она уже наполовину состояла из биодобавок.
— Скажи, какие биодобавки она пила? — спросила Пилар.
— Она держала франшизу «Здравайзера», так что их продукт и принимала.
— «Здравайзер», — повторила Пилар. — Да. Мы о таком и раньше слыхали.
— О чем? — переспросила Тоби.
— О такой болезни в связи с этими добавками. Неудивительно, что люди из «Здравайзера» сами вызвались ее лечить.
— Что вы хотите сказать? — спросила Тоби.
Ей стало холодно, хотя утреннее солнце уже палило вовсю.
— Тебе не приходило в голову, что твоя мать была подопытным кроликом?
Раньше Тоби действительно такое не приходило в голову, зато сейчас пришло.
— Я вроде как подозревала, — сказала она. — Не насчет добавок, но… Я думала, это застройщик, который хотел заполучить папину землю. Я решила, что, может быть, они что-то подсыпали в колодец.
— Тогда вы все заболели бы, — ответила Пилар. — А теперь поклянись мне, что никогда не будешь принимать никаких лекарств производства корпораций. Никогда не покупай таких лекарств и никогда не бери их из чужих рук, что бы эти люди ни говорили. Они будут ссылаться на данные, на ученых; они приведут докторов — все вранье, их всех купили.
— Не может быть, чтобы всех! — воскликнула Тоби. Ее поразила ярость Пилар, обычно такой спокойной.
— Нет, — ответила Пилар. — Не всех. Но всех, кто продолжает работать с любой из корпораций. А остальные… кто-то из них скоропостижно умер. Но те, кто еще жив… те, у кого осталась хоть капля врачебной этики…
Она помолчала.
— Такие врачи еще есть. Но они не работают на корпорации.
— Где же они? — спросила Тоби.
— Некоторые — здесь, с нами, — ответила Пилар. И улыбнулась. — Катуро Гаечный Ключ раньше был врачом по внутренним болезням. У нас он занимается водопроводом. Сурья была хирургом-офтальмологом. Стюарт — онкологом. Марушка — гинекологом.
— А другие врачи? Те, которые не здесь?
— Скажем так: они в другом месте, в безопасности, — сказала Пилар. — Пока что. А теперь, милая, обещай мне. Эти лекарства из корпораций — пища мертвых. Не наших мертвых, а других, мерзких и опасных. Мертвых, которые еще живы. Мы должны научить детей избегать таких лекарств: они — чистое зло. Это не догмат веры, мы просто это знаем.
— Но почему же вы в этом так уверены? — спросила Тоби. — Корпорации… никто ведь не знает, чем они занимаются. Они сидят у себя за заборами в охраняемых поселках, и оттуда ничто не выходит наружу…
— Ты не представляешь, — сказала Пилар. — Еще не построен такой корабль, в котором рано или поздно не открылась бы течь. А теперь поклянись.
Тоби поклялась.
— Однажды, когда ты станешь Евой, то поймешь гораздо больше.
— Ой, мне никогда не стать Евой, — легкомысленно ответила Тоби.
Пилар улыбнулась.
В тот же день — чуть позже, когда Пилар и Тоби уже выкачали мед и Пилар благодарила улей и пчелиную матку за помощь, — по пожарной лестнице поднялся Зеб. На нем была черная искожаная куртка, любимая одежда солнцебайкеров. Солнцебайкеры делали в куртках прорези — для вентиляции во время езды, но в куртке Зеба разрезов было слишком много.
— Что случилось? — спросила Тоби. — Чем тебе помочь?
Зеб прижимал корявые короткопалые руки к животу; меж пальцев сочилась кровь. Тоби слегка замутило. В то же время она чуть не сказала: «Не капай на пчел».
— Упал и порезался, — ответил Зеб. — На битое стекло.
Он тяжело дышал.
— Не верю, — сказала Тоби.
— Я так и думал, что ты не поверишь, — ухмыльнулся Зеб. — Вот, — обратился он к Пилар. — Тебе подарочек. Из самого «Секрет-бургера».
Он сунул руку в карман искожаной куртки и вытащил горсть мясного фарша. У Тоби мелькнула жуткая мысль, что это часть самого Зеба, но Пилар улыбнулась.
— Спасибо, милый, — сказала она. — На тебя всегда можно положиться! Тоби, найди Ребекку и попроси ее принести чистых кухонных полотенец. И Катуро. Его тоже попроси.
Вид крови ее словно бы и не взволновал.
«Сколько лет мне нужно прожить, чтобы достичь такого спокойствия?» — спросила себя Тоби. Ей казалось, что это ей вспороли живот.
21
Пилар и Тоби отвели Зеба в лазарет для находящихся «под паром». Это была хижина в северо-западном углу сада на крыше. Вертоградари использовали ее во время бдений, и еще здесь жили те, кто выходил из состояния «под паром», и среднетяжелые больные. Пока Пилар и Тоби помогали Зебу лечь, из сарая в дальнем конце сада вышла Ребекка со стопкой посудных полотенец в руках.
— Кто это тебя? — спросила она. — Это стеклом! Бутылками дрались?
Пришел Катуро, отлепил куртку от живота Зеба и осмотрел его взглядом профессионала.
— По ребрам пошло, — сказал он. — Тебя порезали, а не пырнули. Глубоких проколов нет — считай, повезло.
Пилар протянула Тоби горсть фарша.
— Это для опарышей, — сказала она. — Сделай, пожалуйста, все, что нужно.
Судя по запаху, мясо уже подтухло. Тоби завернула его в марлю из «Велнесс-клиники» — она видела, как это делает Пилар, — и спустила узелок на веревочке с крыши. Через пару дней мухи отложат туда яйца, из яиц выведутся личинки, и тогда она втянет узел обратно и соберет опарышей, потому что где тухлое мясо, там и они. Пилар всегда держала наготове опарышей для лечебных нужд, но Тоби еще не видела их в действии. По словам Пилар, лечение опарышами — древний метод. Его списали со счетов как устаревший, вместе с пиявками и кровопусканием, но во время Первой мировой войны врачи заметили, что раны у солдат заживают быстрее, если в них заводятся опарыши. Эти полезные создания не только ели отмирающую плоть, но и убивали гнилостные бактерии, а потому замечательно помогали предотвратить гангрену.
Опарыши в ране создают приятное ощущение — покусывают, словно мелкие рыбки, — но за ними надо внимательно следить: если кончится мертвое мясо, они вторгнутся в живую плоть, причиняя боль и вызывая кровотечение. Если этого не допускать, рана заживет чисто.
Пилар и Катуро промыли раны Зеба уксусом и смазали медом. Кровь перестала идти, но Зеб все еще был бледен. Тоби принесла ему настой сумаха. Катуро сказал, что стекло, которым дерутся в плебсвиллях, чудовищно инфицировано, так что лучше сразу приложить опарышей, чтобы избежать заражения крови. Пилар взяла припасенных ею опарышей, пинцетом переложила в марлю, сложенную вдвое, и прибинтовала марлю к Зебу. Пока опарыши прогрызут марлю, рана Зеба уже загноится настолько, чтобы их привлечь.
— Кто-нибудь должен сторожить опарышей, — сказала Пилар. — Круглые сутки. Чтобы они не съели нашего дорогого Зеба.
— И чтобы я их не съел, — сказал Зеб. — Сухопутные креветки. То же строение тела. Очень вкусные в поджаренном виде. Отличный источник липидов.
Он старался держаться, но голос у него был слабый.
Тоби взяла на себя первые пять часов вахты. Адам Первый узнал про Зеба и пришел его навестить.
— Скрытность — лучшая доблесть, — с упреком сказал он.
— Ну, их было слишком много, — ответил Зеб. — И то трое наверняка теперь в больнице.
— Гордиться тут нечем, — сказал Адам Первый.
Зеб нахмурился.
— Орудие пехотинцев — ноги, — заметил он. — Потому я ношу ботинки.
— Мы это обсудим позже, когда тебе станет лучше, — ответил Адам Первый.
— Мне и сейчас хорошо, — огрызнулся Зеб.
Впорхнула Нуэла, которая должна была сменить Тоби на посту.
— Ты сделала ему отвар ивы? — спросила она. — Ой, я так ненавижу этих опарышей! Дай-ка я подложу тебе подушку под спину! А можно поднять сетку? Нам нужен ветерок! Зеб, это у тебя такое «Предотвращение кровопролития в городе»? Ах, какой ты нехороший!
Она щебетала, и Тоби захотелось ее пнуть.
Следом, вытирая слезы, явилась Люцерна.
— Какой ужас! Что случилось, кто…
— Ой, он так нехорошо себя вел! — заговорщически шепнула Нуэла. — Правда, Зеб? Подрался с людьми из плебсвилля!
В ее шепоте слышался восторг.
— Тоби, — спросила Люцерна, игнорируя Нуэлу, — насколько это серьезно? Он… он…
Она держалась словно актриса старинного телевидения, играющая сцену у смертного одра.
— Я в порядке, — ответил Зеб. — Беги по своим делам и оставь меня в покое.
Он сказал, чтобы его никто не дергал. Кроме Пилар. И Катуро, но только при крайней необходимости. И Тоби, потому что она хотя бы молчит. Люцерна ушла, заливаясь злыми слезами, но тут Тоби ничего не могла поделать.
Слухи заменяли вертоградарям ежедневные новости. Старшие мальчики скоро узнали о битве Зеба — стычка уже превратилась в битву, — и на следующий день Шеклтон с Крозье пришли его навестить. Он спал — Тоби подлила в ивовый отвар настой маковых головок, — так что мальчишки ходили вокруг него на цыпочках, переговариваясь шепотом и пытаясь разглядеть его рану.
— Он однажды съел медведя, — сказал Шеклтон. — Когда был полярным летчиком. Тогда они пытались спасать полярных медведей. Его самолет разбился, и он пошел пешком — и шел несколько месяцев!
У старших мальчиков было много подобных героических историй про Зеба.
— Он рассказывал, что медведь с ободранной шкурой выглядит точь-в-точь как человек.
— Он съел своего второго пилота. Правда, когда тот уже умер, — сказал Крозье.
— А можно посмотреть на опарышей?
— У него гангрена, да?
— Ганг! Рена! — завопил маленький Оутс, который притащился хвостом за братьями.
— Заткнись!
— Ой! Мясоед!
|
The script ran 0.014 seconds.