1 2 3
В моем фильме можно будет увидеть и сцену у римского фонтана Треви. В домах, выходящих на площадь, внезапно откроются окна, и из них прямо в фонтан один за другие выпадут шесть носорогов. Всякий раз, когда в воду плюхнется очередной носорог, над ним сразу же раскроется вынырнувший со дна фонтана черный зонтик.
В другом эпизоде вы увидите рассвет на парижской площади Согласия, через которую во всевозможных направлениях будут медленно проезжать на велосипедах две тысячи католических священников, у каждого в руке по плакату с весьма потертым, но вполне различимым изображением Георгия Маленкова. Потом я при случае покажу еще сотню испанских цыган, которые будут на одной из улиц Мадрида убивать и расчленять слона. В конце концов от него останется только один голый, лишенный всякой плоти скелет; так я воссоздам на экране сценку из африканской жизни, вычитанную как-то в одной книге. В тот момент, когда из-под плоти толстокожего гиганта начнут проглядывать ребра, двое цыган, при всем своем диком исступлении ни на минуту не перестающих напевать фламенко, стремясь завладеть самыми лакомыми потрохами, сердцем, почками и тому подобным, залезут внутрь костяка животного. Потом эти двое ссорятся, между ними начинается поножовщина, тем временем оставшиеся снаружи продолжают расчленять слона, то и дело нанося раны дерущимся внутри, и те наполняют каким-то буйным, леденящим душу весельем утробу животного, превращенную в огромную кровоточащую клетку.
Да, не забыть бы еще о сцене песнопения, где Ницше, Фрейд, Людовик 11 Баварский и Карл Маркс, по очереди отвечая на вопросы, будут с непередаваемой виртуозностью распевать на музыку Бизе свои доктрины. Вся эта сцена будет происходить на берегу озера Вилабертран, в самом центре которого, дрожа от холода и по пояс в воде, будет стоять женщина очень преклонного возраста, одета она будет как самый настоящий тореадор, а наголо обритую голову вместо шляпы украсит с трудом удерживаемый в равновесии омлет с душистыми травками. Всякий раз, когда омлет будет сползать и падать в воду, некий Португалец будет заменять его на новый.
К концу фильма зритель увидит стеклянную лампочку, которую используют в канделябрах, она будет то становиться совсем тонкой, то вновь утолщаться, то меркнуть, то опять расцветать светом, то расплываться, то снова обретать четкие очертания, и так далее. Вот уже год, как я размышляю о том, чтобы резюмировать всю политическую историю охваченного материализмом человечества, символически представив ее в виде морфологических превращений некоего круглого, как тыковка, предмета, простого и легко узнаваемого в привычном нам силуэте электрической лампочки. Это исследование, столь кропотливое и столь пространное, в моем фильме займет всего одну минуту и покажет то, что видит человек, утомленный солнечным светом, когда он, закрыв глаза, до боли надавливает на них ладонями.
Сделать все это по плечу только мне одному, а всякая подделка здесь, ясное дело, совершенно исключена, ведь я вместе с Галой являюсь единственным, кто владеет секретом, позволяющим снять задуманный мною фильм, ни разу не прибегая к тому, чтобы резать или монтировать отдельные сцены. Уже один этот секрет способен вызвать бесконечные очереди у дверей кинотеатров, где будет демонстрироваться мое творение. Ведь что бы там ни говорили всякие наивные простаки, но моя «Тачка во плоти» будет не просто гениальной, это к тому же будет самый коммерческий фильм нашей эпохи, и весь мир единодушно воскликнет, покоренный главным его достоинством: это настоящее чудо!
АВГУСТ
1-е
Я посадил себе на колени Уродство и почти тотчас же почувствовал усталость.
2-е
Мы все истосковались, изголодались по конкретным образам. И здесь нам поможет абстракционизм: он вернет фигуративному искусству строгость девствен– ности.
3-е
Я мечтаю найти способ исцелять от всех болезней, ведь все они, в сущности, идут от психологии.
6-е
Лето проскальзывает, обтрепываясь о мои плотно сжатые зубы, будто челюсти мне свел какой-то столбняк. Уже шестое августа. Я так боюсь вновь прикоснуться кистью к своему «Corpus hypercubicus» («Распятый Христос», представленный Честером Дейлзом в нью-йоркском музее «Метрополитен»), слишком уж он совершенен, что приходится прибегнуть к чисто далианской уловке. Мой страх идет от недостатка тестикул. С другой стороны, чего у меня с избытком, так это сжатых зубов. И вот после полудня я набрасываюсь на две совершенно не похожие и в то же время тесно связанные между собой вещи: одна – это тестикулы на торсе Фидия, а другая – пупок на том же самом торсе Фидия. И вот вам результат – я почти совсем избавился от страха. Браво, браво. Дали!
7-е
День прибытия «Гавиоты», яхты Артуро Лопеса, на которой он приплыл ко мне с Алексисом и друзьями. Я встал поздно и долго купался в море, трепетавшем, как оливковая роща. Закрыв глаза, я представляю себе, будто купаюсь в какой-то жидкости из оливковых листочков. Ночью, в ожидании яхты, я грезил о море, покрытом пятнами акварели всевозможной формы и окраски. Благодаря радару моего собственного изобретения я смог так расположить эти пятна, что хоть сейчас пиши прекраснейшую картину, прямо «по радару». Я глубоко наслаждался каждым мгновением этого дня, основная тема которого сводилась к следующему: я то же самое существо, что и застенчивый подросток, который от смущения боялся не то что перейти улицу, но даже пройтись по террасе родительского дома. Я так отчаянно краснел перед всякими господами и дамами, казавшимися мне верхом элегантности, что порой на меня находили приступы совершенной глухоты и я вот-вот был готов лишиться чувств. Сегодня мы фотографировались в супермаскарадных костюмах. Артуро был в персидском наряде, а на шее красовалось колье из огромных бриллиантов с эмблемой его яхты. Я же оделся как ультраревизионист, на мне были турецкие шаровары бирюзового цвета и архиепископская митра. Я получил в подарок эти турецкие шаровары и еще вдобавок кресло, копия саней Людовика XIV, со спинкой из панциря черепахи, сверху украшенной золотым полумесяцем. Всему виною тот восточный дух, который, благодаря пронизанной ожившими сказаниями тысячи и одной ночи галианской биологии, царит в нашем доме – с его каталонскими цветами, двумя нашими кроватями, мебелью из Олота (городок вблизи фигераса, где Гала купила мебель весьма изысканного стиля, которая теперь украшает дом в Порт-Льигате). и редчайшим самоваром. Триумф похода каталонцев на Восток торжествует в этом доме, который скрасил нам своим посещением светлейший король по имени Артуро Лопес. Мы позавтракали в самом центре порта (это место со скрупулезной точностью определено радаром), среди серьезнейших сортов шампанского, редчайших бриллиантов и золотых украшений с эмалью. Перстень барона де Реде просто загляденье, сделан по рисункам Артуро. Помнится, я уже как-то видел его в одном из своих исполненных мании величия снов.
В течение получаса после отъезда Артуро скалы Кадакеса были освещены светом в стиле Вермеера. После всего этого мне подумалось, что, пожалуй, каталонцам следовало бы вернуться на Восток. Поэтому я предложил совершить путешествие в Россию на «Гавиоте». Благодаря последним политическим событиям (имеется в виду смерть Сталина) встречать меня выйдут восемьдесят юных девушек. Я немного поломаюсь. Они будут упрашивать. В конце концов я уступлю и сойду на берег под оглушительный взрыв аплодисментов.
8-е
Я все еще пережевываю вчерашний завтрак и, словно девственник перед свадьбой, заранее предвкушаю, как послезавтра, в понедельник, приступлю к работе. Никогда еще живопись не доставляла мне такого огромного наслаждения. Купаться мы отправляемся в Хункет, и пребывание в воде приносит мне все боль– ше и больше удовольствия. Вот вам доказательство, что техника живописи у меня на правильном пути, ведь. я даже в состоянии плавать, а для философа плавать все равно что убить своего сына. По этой самой причине я всякий раз, когда плаваю, отождествляю себя с Вильгельмом Теллем. Какое было бы замечательное зрелище, если бы сто философов одновременно плыли брассом, стараясь соразмерять ритм своих движений с мелодиями «Вильгельма Телля» Россини!
Воскресный путь к совершенству. Все должно стать еще ЛУЧШЕ! Этим летом мы еще дважды встретимся с Лопесами. Мой Христос – самый прекрасный. Я чувствую себя не таким усталым. Усы мои устремлены к небесам. Мы с Галой любим друг друга все сильней и сильней. Все должно стать еще лучше! С каждой четвертью часа я все больше прозреваю, и все больше совершенства таят мои накрепко сжатые зубы! Я стану Дали, я непременно стану Дали! Теперь надо, чтобы сны мои наполнились все более прекрасными и нежными образами, дабы они могли питать мои мысли в течение дня.
Да здравствуем мы с Галой!
Разве не предназначен я самой судьбой свершать чудеса, да или нет?
Да, да, да, да и еще раз да1
10-е
Разглядываю спинку из черепахового панциря у кресла, что преподнес нам в подарок Артуро Лопес. Возвышающийся над спинкой маленький золотой полумесяц может означать только одно: что через год мы сможем поехать в Россию – иначе с чего бы это здесь, в Порт-Льигате, прямо у нас в комнате вдруг появиться этому креслу-саням, да еще с полумесяцем?
Маленков физиономией, телосложением и характером похож на резинку для стирания с фирменной маркой, на которой изображен Слон. Сейчас стирают коммунизм. И Галачка готовит «Кадиллак» для путешествия в Россию. Готовится к этому и «Гавиота».
А Сталин, – тот, кого уже напрочь стерли, – кто же он?
И где теперь его мумия?
11-a
В тот момент, когда я готовился работать, сознавая, что должен использовать для этого каждую свободную минуту, так как я запаздываю с картиной, Гала вдруг заявляет, что будет чувствовать себя очень несчастной, просто невероятно несчастной, если я не поеду вместе с ней на экскурсию на мыс Креус. Сегодня самый тихий и самый прекрасный день лета, и Гала не хочет, чтобы я упустил эту возможность. Моей первой реакцией было возразить, что это абсолютно невозможно, но именно по этой самой причине, а также из желания доставить ей удовольствие я соглашаюсь. Каков наслаждение – окунуться в праздность, когда время особенно поджимает! Пусть накапливаются мои неутоленные творческие вожделения, и я уже чувствую, что эта-то непредвиденная пауза и предопределит в конце кон– цов судьбу картины.
Мы проводим день, достойный богов. Все эти скалы – словно выстроившиеся в ряд скульптуры Фидия. Как раз между мысом Креус и Тудельским орлом и расположились самые живописные места Средиземноморья. Наивысшая красота Средиземноморья подобна красоте смерти. Нет в мире ничего более мертвого, чем словно искаженные паранойей скалы Кулларо и Франкалоса. Никогда ни одна из этих форм не могла быть ни живой, ни современной.
Возвращаясь с нашей философской прогулки, мы чувствовали себя так, будто прожили мертвый день.
Этот день станет для меня историческим: я назову его днем возвращения из края великих призраков, таких безучастных и таких суровых.
12-е
Вечером торжественный запуск воздушных шаров. Один из них по форме напоминает типичного крестьянина-каталонца. Поначалу он чуть не загорается, потом теряется в бесконечных просторах. Когда он становится величиною с едва различимую блоху, одни принимаются утверждать: «Вот он, я его еще вижу!», другие возражают: «Нет, он уже исчез!» И всегда находится кто-нибудь один, кто верит, что все еще видит! Это навело меня на мысль о диалектике Гегеля, она оставляет грустнейшее впечатление, ибо в ней все теряется в бесконечности. Конечное пространство – мы нуждаемся в нем с каждым днем все больше и больше.
Видим, как с неба падает звезда, зеленая, как на полотнах Веронезе, самая крупная из всех, какие мне когда-либо приходилось наблюдать, и я сравниваю ее с Галой – ведь она моя падающая звезда, самая видимая, самая конечная и самая ограниченная в пространстве!
13-е
Филип – молодой канадский художник и фанатичный далианец. Он не иначе как послан мне ангелом. Я оборудовал ему под мастерскую один из сараев. И он уже с величайшей добросовестностью рисует мне все, что бы я ни попросил, давая мне возможность без чрезмерных угрызений совести до бесконечности возиться с деталями, которые мне больше всего приглянулись. С шести утра Филип уже трудится на нижнем этаже нашего дома: точно следуя моим инструкциям, он рисует лодку Галы.
Порт-Льигат желт и безводен. И когда я чувствую, как из самых глубин моего существа вдруг поднимается эта унаследованная от далеких арабских предков атавистическая неутоленная жажда – вот тогда я сильней всего люблю Галу.
14-е
А ведь, в сущности, я по-настоящему научился владеть кистью только благодаря страху прикоснуться к лицу Галы! Писать надо на лету, прямо не сходя с места, дожидаясь, пока в четко очерченных ромбовидных промежутках смешаются спорящие между собой тона, и накладывая краску на светлые места, дабы умерить их белизну.
Мне нужно набраться смелости и еще больше полюбить целиком все лицо Галы.
15-е
После полудня праздную день Пресвятой девы, Гремит гром, льет дождь. Начинаю писать левое бедро, достигаю вершин мастерства, это уже суперживопись, но приходится прерваться из-за недостатка света. Думаю, что надо бы отыскать какие-нибудь достаточно убедительные теории, которые бы доказывали идею бессмертия. Интуиция подсказывает, что вполне удовлетворительное обоснование суждено мне найти однажды в трудах Раймондо Лулио. Между тем техника моя достигла такого совершенства, что я даже в мыслях не могу допустить такой нелепости, как собственная смерть. Пусть даже и в самом преклонном возрасте.
Так что прочь, седина! Отступись, седина!
Некогда я изобрел знаменитые далианские яйца на блюде без блюда, и вот теперь дело дошло до того, что я стал «Анти-Фаустом без блюда».
16-е
Сегодня воскресенье, и я наконец раскрыл тайну цвета глаз Галы, они у нее подводно-ореховые. Этот цвет, так же как и цвет морских олив, весь день не давал мне покоя. И все это время меня не покидало желание получше вглядеться в эти глаза, ведь отныне это не только глаза Градивы, Галарины, Леды и Галы Безмятежной, но, что весьма примечательно, им предстоит украсить в будущем голову величиною в квадратный метр на задуманном мною полотне под названием «Септембренель». Это будет самая веселая картина в мире. Настолько веселая, что я даже вознамерился в совершенстве овладеть этой техникой и научиться писать картины, которые самими своими ироническими достоинствами автоматически вызовут взрывы оглушительного здорового хохота.
Филип кропотливо и педантично трудится над моей картиной. Мне останется только переделать все заново – и картина готова.
Я чувствую в себе такие героические потенции и с такой силой стремлюсь их в себе развивать, что в конце концов уже ничто на свете не сможет меня устрашить!
17-е
От излишней предосторожности кладу так мало краски на правое бедро, что потом, намереваясь получше его прописать, нечаянно сажаю пятно на картину. С улицы до меня, словно неземная музыка, доносится восхищенный шепот окруживших дом почитателей. Но самая что ни на есть потаенная тайна заключается в том, что даже самый знаменитый художник на свете, то есть я, так пока и не постиг, в чем же суть мастерства живописца. И все-таки я уже вплотную подошел к познанию этой сути, и, как только она мне откроется, я одним махом напишу такое полотно, которым сразу же превзойду все искусство античности. Чтобы набраться храбрости, по-прежнему неизменно обращаюсь к тестикулам Фидия…(в один год с «Распятым Христом» Дали пишет торс мужчины, вдохновленный скульптурой Фидия).
О, только бы избавиться мне от этой робости и начать писать без страха! Но ведь, в сущности, я стремлюсь к тому, чтобы каждым мазком добиваться абсолюта, запечатлевая на холсте совершенное изображение тестикул – и к тому же еще не своих.
Дуракам угодно, чтобы я сам следовал тем советам, которые даю другим. Но это невозможно, ведь я же совсем другой…
18-е
Стоит мне выйти из дому, как скан-
далы следуют за мной буквально по
пятам.
«Дон Хуан». Тирсо де Молина
Стоит мне, как и Дон Жуану, где-нибудь появиться, как там тут же разражается скандал. Взять хотя бы мою последнюю итальянскую кампанию: не успел я высадиться в Милане, тотчас же какие-то люди совершенно ни с того ни с сего затевают против меня тяжбу по поводу выражения «ядерная мистика», утверждая, будто это они его придумали.
Одна итальянская княгиня в сопровождении целой свиты прибыла на раскошной яхте специально чтобы повидаться со мной. Меня все чаще и чаще называют мэтром, но самое гениальное, что это мое мастерство идет исключительно от ума.
Тсс… Тише! Кажется, завтра вечером тестикулам моего Фидия удастся сделать так, чтобы я превосходно писал, особенно левую руку.
19-е
Благодаря тестикулам Фидия левое бедро выходит у меня просто божественно. Я ощущаю приближение совершенства, правда, оно все еще бесконечно далеко, как и все, что приближается. Но оно все-таки приближается, а раньше и не приближалось.
Сегодня ко мне с визитом заявились молодые ученые, которые специализируются в ядерной физике. Они ушли совершенно опьяненные, пообещав прислать мне фотографию заснятого в пространстве кубического кристалла соли. Мне доставляет удовольствие думать, что соль, этот символ несгораемости, внесет наравне со мной и Хуаном де Эррерой (испанский художник из Эскуриала, автор «Бесед о кубической форме», вдохновивших Дали на «Corpus hypercubicus») свой вклад в работу над моим «Corpus hypercubicus».
20-е
Я вновь и вновь твержу себе – но, с другой стороны, если я перестану себе об этом напоминать, то не вижу, кто бы мог добровольно, ни с того ни с сего взять на себя эту миссию – так вот, я вновь повторяю, что еще с отроческих лет у меня появилась патологическая уверенность, что я могу все себе позволить по той единственной причине, что меня зовут Сальвадор Дали. С тех пор я всю жизнь продолжаю вести себя таким манером, и мне это превосходно удается.
Рассматривая свое полотно, обнаруживаю изъян на левом бедре. Этот изъян проистекает из моей неограниченной веры в способность красок сливаться друг с другом. Чтобы добиться большей точности, мне достаточно сперва как следует надавить, а потом размазывать кистью до тех пор, пока краски не сольются по краям и граница между ними совершенно не исчезнет.
21-е
Чрезвычайно важно: краска может расплываться по краям вплоть до полного исчезновения. Надо начинать с центра и добиваться постепенно ослабления цвета по краям. Если краски не проработаны и не сливаются, постепенно переходя друг в друга, они пачкают картину.
22-е
Главный секрет сегодняшнего дня – умудриться не обгонять лето, которое так и норовит прорваться сквозь мои плотно сжатые зубы. Я изо всех сил стараюсь сцепить их до такой степени, чтобы не оставлять времени практически никакой свободы действий, но при этом я сохраняю ему иллюзию, будто оно может вырываться из-под моей власти. Незаметно для себя время весь день с увлечением играет в игру, о которой был прекрасно осведомлен еще некий Гераклит, когда провозгласил: «Время – это дитя». И все, что сегодня происходит, только подкрепляет утверждение, что время немыслимо без пространства.
Мы едим мускатный виноград. Я всегда думал, что если поднести виноградинку совсем близко к уху, то послышится нечто вроде музыки. Поэтому после еды я по привычке кладу в левое ухо виноградину. Ощущение прохлады приводит меня просто в восторг, и я уже мечтаю о том, как бы использовать таинство этого восторга.
23-е
Мы едем в Барселону, куда Сергей Лифарь, господин Бон и барон де Ротшильд привезут эскизы декораций к моему балету. Надеюсь, музыка будет достаточно скверной. Либретто, написанное Ротшильдом, просто никакое. Так что у меня будет возможность творить далианские чудеса в полном одиночестве и при безоговорочной поддержке со стороны Бона и Лифаря (имеется в виду «Осень священная» на музыку Анри Согэ).
Всю дорогу я мог наслаждаться своей популярностью, которая все растет и растет.
24-е
У нас с Галой словно медовый месяц. У нас такие идиллические отношения, каких не было никогда прежде. Чувствую, как ко мне приближается мужество, которого мне все еще не хватало, чтобы окончательно превратить свою жизнь в шедевр героизма. Чтобы добиться этого, мне придется ежеминутно совершать деяния, достойные героя.
В Барселоне встречаюсь с Лифарем. Тут же не сходя с места изобретаю декорации, в которых использую воздушные насосы. Они будут накачивать теплый воздух, и на сцене словно из-под земли вырастет стол с канделябром. А на стол я положу свой настоящий французский хлеб двадцатипятиметровой длины.
25-е
Возвращение в Порт-Льигат. Пока я с величайшим наслаждением готовил свою палитру, в желудке и в животе начались спазмы, они все не отпускали, не давая мне спать. Чую, что эта неприятность послана мне рукою самого провидения. Вынужденная задержка наполнила меня еще более непреклонной решимостью приступить наконец к завершению своего «Corpus hypercubicus».
26-е
Дождливый день. Спазмы проходят. Все время после полудня сплю и готовлюсь завтра поработать. Решительно все эти задержки просто замечательная штука. Весь дом полон тубероз и восхитительных ароматов. Сейчас я лежу в постели. El gatito bonito (милый котенок (исп.) мурлычет, издавая совершенно те же звуки, что и мой объятый желудочными недомоганиями живот. Эти синхронные мерные звуки доставляют мне величайшее удовольствие. Я чувствую, как в уголке губ появляется слюна, и блаженно засыпаю.
Дует северный ветер, а он предвещает, что завтра я смогу наслаждаться поистине райским утренним освещением, возвращаясь к прерванной работе над своей суперкартиной «Corpus hypercubicus».
27-е
Браво!
Поистине эта болезнь была даром самого Господа Бога! Просто я еще не был готов. Я был недостоин браться за живот и грудь своего «Corpus hypercubicus». Потренируюсь на правом бедре. Лучше уж подождать, пока живот окончательно исцелится, а язык обретет первозданную чистоту. Завтра, пока не наступит полное очищение, поработаю над тестикулами Фидиева торса. И потом еще надо в совершенстве овладеть искусством постепенно распределять краску от центра к краям.
28-е
Благодарю тебя, Господи, что ты послал мне эти желудочные недомогания. Их так не хватало для моего равновесия. Уже совсем скоро засентябрится сентябрь. Люди начнут толстеть, а ведь в июле, если верить статистике, они кончают жизнь самоубийством и сходят с ума. У меня теперь есть весы, я привез их из Барселоны. Обязательно начну взвешиваться.
Гала с Хуаном нарядили gatito bonito в тигровую шляпу с желтым пером, теперь мы приучаем его спать в геодезической люльке, которую мы привезли из Барселоны. Сумерки и появление луны согласованы с симфоническими мяуканьями котенка и моего живота. Эта висцерально-лунная гармония учит меня тому, что мой «Corpus hypercubicus» должен стать вечным и нетленным. Он будет отлит в нетленную форму моего живота и моего мозга.
29-е
Какой ужас! У меня поднялся жар, и после полудня мне пришлось лечь в постель. Живот мой больше не урчит, и котенок тоже не мурлычет. Эта легкая лихорадка «видится» мне какого-то опалового, радужного цвета. Может, она станет радугой моего нездоровья? Голуби (в своей голубятне Дали держит около двух десятков этих птиц), хранившие странное молчание все последние дни, тут вдруг заворковали, как бы сменяя мой недужный урчащий живот, – так некогда агнец занял место Исаака в жертвоприношении.
Андресу Сагаре, который посетил меня вместе с Джонсом и Фуа, я подарил деревце жасмина. Мы вместе были на бесконечно длинном банкете в честь поэта и гуманиста Карлоса Рибаса. Там даже исполняли сарданы (каталонский танец (примеч. пер.) Карлос Рибас всю жизнь занимался изучением Греции, да так и не смог уразуметь, что она значила в эпоху Античности. Впрочем, этим грешат все гуманисты нашего времени (на полях дневника Дали заметил, что те же желудочные неполадки посетили его в тот же самый день девять лет спустя. Напомним, что девятка-это прежде всего цифра кубическая).
30-е
Слава тебе Господи, хворь моя прошла. Я чувствую себя как после очищения. Послезавтра смогу наконец возобновить работу над своим «Corpus hypercubicus».
Мне пришла одна чисто далианская мысль: единственное, чего в мире никогда не будет в избытке, так это крайностей. Вот в этом-то и заключается великий урок, преподанный нам античной Грецией,урок, который, пожалуй, первым растолковал Фридрих Ницше. Потому что ведь в самом деле в Греции дух Аполлона достиг огромных, поистине универсальных масштабов, а уж дух Диониса перерос все масштабы и превзошел все крайности. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на их трагическую мифологию. Вот потому я и люблю Гауди, Раймондо Луллио и Хуана де Эррера, что из всех, кого я знаю, это люди самых крайних крайностей.
31-е
Сегодня Сальвадору Дали впервые в жизни пришлось испытать эту ангельскую эйфорию: он прибавил в весе.
Утром просыпаюсь от хлопанья крыльев: к нам в комнату через каминную трубу проник голубь. Его появление отнюдь не случайно. Это знак, что бурчания у меня в животе действительно вышли наружу. Мою интуитивную догадку подтверждает и гомон птиц: значит, вместо того чтобы по-прежнему прислушиваться к себе изнутри, я начинаю слушать себя снаружи.
Видно, настала пора нам с Галой построить себе «наружность». Ведь у ангелов все «наружу». Их ведь и узнают только по «наружности».
Итак, сегодня – день закладки дермо-скелета души Дали.
К обеду заявилась Дейзи Феллоуз в сопровождении какого-то милорда в панталонах прелестного красного цвета, купленных в Аркашоне (и снова девять лет спустя Дали вынужден совершенно другим почерком добавить на полях своего дневника: «В нынешнем 62-м году я с удивительной синхронностью решил построить стены, в которых будут размещаться кибернетические машины, ибо мой мозг не помещается не только у меня в голове, но даже и в моем доме. Я построю их не в доме, а снаружи. Если в 53-м году все началось с воркования в животе, то теперь его повадки перенял мой мозг, и он своего добьется»).
СЕНТЯБРЬ
1-е
Сентябрь засентябрится улыбками и корпускулами Галы. Потом заоктябрится «Corpus hypercubicus», мое сверхкубическое творение. Но все-таки главное – сверхгалатерический месяц сентябрь.
Пишу верхнюю часть груди Христа. Работаю над этим почти натощак. Разве что проглочу немножко риса. На будущее лето заведу себе белоснежный, сверхбелый костюм и буду писать только в нем. Я с каждым днем становлюсь все чистоплотней. Кончится тем, что я вообще запрещу себе источать какие бы то ни было запахи, кроме разве что того тончайшего, едва уловимого аромата, который исходит от моих ног, смешиваясь с благоуханием торчащего из-за уха жасмина.
2-е
Я совершенствуюсь. Открываю новые технические возможности.
После обеда не пожелал принять какого-то неизвестного господина, но, выйдя из дома, чтобы насладиться опускающимися над Порт-Льигатом сумерками, обнаружил его неподалеку – он все еще ждал в надежде меня увидеть. Мы разговорились, и я выяснил его профессию – он занимается ловлей– китов. Тут же, в ту же минуту, я потребовал, чтобы он прислал мне побольше позвонков этого млекопитающего. Он с предельной готовностью пообещал это сделать.
Мои возможности извлекать из всего пользу поистине не знают границ. И часа не прошло, как я насчитал целых шестьдесят два различных способа применения этих самых китовых позвонков, в их числе был балет, фильм, картина, философия, терапевтическое украшение, магический эффект, психологическое средство вызвать зрительные галлюцинации у лилипутов, страдающих так называемой страстью ко всему внушительному, морфологический закон, пропорции, выходящие за рамки человеческих мерок, новый способ мочиться и новый вид кисти. И все это в форме китового позвонка. А еще я пытаюсь воспроизвести обонятельное воспоминание об одном разлагающемся ките, которого я ребенком ходил смотреть в Пуэрто-де-Лланса (небольшой портовый городок к северу от Кадакеса, в районе Коста Брава.),и в тот момент, когда мне удается восстановить в памяти этот запах, я погружаюсь в дремотное состояние, и откуда-то из глубины закрытых глаз возникает видение, постепенно обретающее очертания Авраама, приносящего в жертву своего сына. Это видение китово-серого цвета, будто вырезано из плоти китообразного существа.
Я засыпаю, вдыхая воздух, напоенный Прекрасной Еленой. И слово «балэна» (так по-французски звучит «рыба-кит». – Примеч. пер.) фонетически сливается в моем подсознании с именем Прекрасной Елены.
3-е
Граф де Г., типичный далинист-подражатель, говаривал: балы дают для тех, кого на них не приглашают. Несмотря на бесчисленные телеграммы, где меня буквально умоляли явиться на бал маркиза де Куэваса, я все-таки решаю остаться в Порт-Льигате, что, впрочем, не мешает газетам с обычным вниманием и любовью к деталям засвидетельствовать мое присутствие в Биаррице. Самые удачные балы – те, о которых больше всего говорят даже те, кто на них не побывал. Яйцо на блюде без блюда бала без Дали – это Дали.
Вечером Гала приходит в восторг от моих картин. Я ложусь спать счастливым. Счастливые картины нашей фантастической реальной жизни. О милый Сентябрь, эти дивные полотна делают нас еще прекрасней. Спасибо, Гала( Это ведь благодаря тебе я стал художником. Без тебя я не поверил бы в свои дарования! Дай же мне руку! А ведь правда, что я люблю тебя с каждым днем все сильней и сильней…
4-е
Пока я говорю с рыбаком, сообщившим мне свой возраст, мне вдруг приходит в голову, будто мне уже пятьдесят четыре года(Дали родился в 1904 году, так что в действительности ему было сорок девять лет.). Всю сиесту эта мысль не дает мне покоя, потом меня осенило – да, может, я просто посчитал задом наперед! Ведь, помнится, даже после публикации моей «Тайной жизни» отец заметил, что я добавил себе год. Так что вполне возможно, на самом деле мне никак не больше сорока восьми лет! Все эти годы, которые, оказывается, еще предстоят мне впереди – пятьдесят третий, пятьдесят второй, пятьдесят первый, пятидесятый и ближайший, сорок девятый, – наполняют меня какимто радостным покоем, и неожиданно грудь «Corpus hypercubicus» удается мне даже лучше, чем я мог ожидать. Теперь я собираюсь испробовать новый технический прием: он заключается в том, чтобы получать радость от всего, что я делаю, и беспрерывно радовать Галу – и все у нас будет прекрасно. И станем трудиться пуще прежнего.
Прочь, все проблемы, отступись и ты, седина!
Я безумное орудие – не только без блюда, но даже без яиц!
5-е
В грядущем году я стану не только самым совершенным, но и самым проворным художником в мире.
Одно время я думал, что можно писать полупрозрачной и очень жидкой краской, но я ошибся. Амбра съедает жидкую краску, и все сразу желтеет.
6-е
Каждое утро при пробуждении я испытываю высочайшее наслаждение, в котором лишь сегодня впервые отдаю себе отчет: это наслаждение быть Сальвадором Дали, и в полном восхищении я задаю себе вопрос: какими же еще чудесами он нынче подивит мир, этот самый Сальвадор Дали? И с каждым новым днем мне все труднее и труднее представить себе, как могут жить другие, если им не выпало счастье родиться Галой или Сальвадором Дали.
7-е
Суперсферическое воскресенье. Гала и я, мы вместе с Артуро, Жоаном и Филипом едем в Портоло. Мы собираемся высадиться на острове Бланка(Островок на широте мыса Креус.). Сегодня самый восхитительный день года.
Образ Галатеи, чистейшей галанимфы исполинской и безупречной морской геологии, медленно, но верно проступает в том рафаэлевском ядерном вихре, из которого родится мое новое божественное творение.
Вечером ко мне заявляется один фотограф из Парижа. По его словам, Жоан Миро глубоко разочаровал весь свет. Он явно перегружает холст мазками и к тому же чересчур усердно утюжит свои картины. Абстракционистов нынче прямо не счесть. А Пикассо за несколько месяцев очень постарел.
Погода все лучше и лучше. Прежде чем мы окончательно заснули, Галатея проглотила большую гиперболическую миндалину в виде селедки) А еще этому воскресному дню суждено было увенчаться огромным сахарным яйцом, чистейшим рафаэлевским, галатеянским и далианским воплощением совершенной морской геологии, а в Париже тем временем все глубже погрязал в дерьме всякий сюрэкзистенциалистский сброд от искусства.
8-е
Кажется, мне наконец-то удается вполне сносно писать лицо Галы.
9-е
С каким-то остервенением трудился над изображением ниспадающей складками желтой ткани.
Вечером к обеду появились Маргарита Альберте и Дионисио с женой. На Гале было коралловое ожерелье. Маргарита рассказала о бале маркиза Куэвасского и инциденте, происшедшем между князем Ирлондским и югославским королем. Потом мы говорили о смерти. Из всех одна лишь Гала не испытывает перед нею ни малейшего страха. Ее единственная печаль – как смогу жить я, когда ее не будет рядом. Дионисио, несмотря на сильное смущение, вполне сносно продекламировал отрывок из драмы Кальдерона «Жизнь есть сон». В нем чувствовалась какая-то смутная тяга, даже почти претензия отождествлять себя с автором, хотя вообще-то он, скорее, склонен ощущать себя неким новоявленным Хосе Антонио.
Поскольку спать мы ложимся слишком поздно, заснуть мне так и не удается, и это придает мне храбрости завтра снова заняться рукою своего «Corpus hypercubicus». Приход друзей представляется мне как появление каких-то зыбких, призрачных осенних теней. С каждым днем все вокруг меркнет и тушуется, расступаясь перед нами – Галой и Сальвадором Дали. Скоро мы вдвоем станем единственными возвышенными и земными существами нашей эпохи. Дионисио написал маслом мой портрет в китайском наряде.
Бал Куэваса прошел мимо, словно тень какогото ряженого призрака. На всем свете только мы, Гала и Дали, одеты, окутаны мифической легендой, которая будет вечной и нерушимой. Я так люблю нас двоих…
Никогда и ни при каких условиях не выступать в обличье паяца( Дали уже несколько лет работает над очерком под названием «Смейся, паяц», где намерен показать, что механизм, вызывающий смех или иной эмоциональный отклик у зрителя, сродни тому, что управляет поведением клоуна, которого морально или физически стукнули по башке. Смотри конец Грустного Ангела.)'.
10-е
Постарайся запомнить хорошенько… Не забывай сплачивать холст амброй, да получше втирай, чтоб как следует впиталось, а амбру надо пожиже растворить в терпентинном масле. Сегодня ты допустил ошибку – добавил слишком много амбры. Этой жидкостью надо пропитать длинную-предлинную кисточку с тонким-претонким кончиком. Теперь покрывай этим свое полотно, и у тебя не будет никаких пятен, потому что все пятна – от избытка краски, которую очень трудно убирать по краям. Жидкую же можно накладывать как заблагорассудится. Для ярких деталей краска должна быть пожиже, а для окончательной отделки последних мастерских мазков – совсем жидкой…
Погода изменилась. Прошел легкий дождик, ветрено. Рядом со мною прислуга готовит галаторт. Я накануне постижения последних тайн живописи, которые позволят мне творить чудеса. Скоро, глядя на мои полотна, все только и будут восклицать: «Ах, как же пишет Дали, это просто какое-то чудо!» И все это благодаря спокойствию и терпению, которые дает мне Гала, да еще образу моего «Corpus hypercubicus» и тестикулам Фидия, в которых я вижу наивысшие ценности.
11-е
Снова тружусь над левым бедром. И опять, едва просохнув, оно покрывается какими-то пятнами. Надо обработать это место с помощью картошки, а потом смело и прямо, гиперкубически все переписать, но не тереть и не скоблить.
12-е
Отделываю складки желтой ткани, и они становятся все прекрасней и прекрасней.
Сегодня со мной приключилось нечто из ряда вон выходящее! Впервые в жизни я испытал настоящую, витальную потребность сходить в картинную галерею.
13-е
Пиши я так всю жизнь, и мне бы никогда не испытать счастья. Сейчас же я, похоже, достиг уровня зрелости Гете, когда тот, явившись в Рим, воскликнул: «Вот, наконец, и пробил час моего рождения!»
14-е
Восемьдесят юных дев просят меня показаться в окне мастерской. Они хлопают в ладоши, и я посылаю им воздушный поцелуй. Я воспаряю, я выше всех Шарло(Имеется в виду, по всей вероятности, Чарли Чаппин (примеч. пер.).) на свете – если, конечно, тому вообще когда-нибудь удавалось достичь подобных высот. Отхожу от окна, а голова полна все тех же, отнюдь не новых мыслей: «Что же делать, как овладеть наконец тайнами настоящего мастерства?!»
15-е
Ко мне с визитом в окружении друзей явился Эухенио д'0рс, вот уже пятьдесят лет, как он не был в Кадакесе. Его привела сюда легенда о Лидии Кадакесской(В своей «Тайной жизни» Дали уже рассказал историю этой каталонской матроны, приютившей их с Галой, когда он был изгнан из отцовского дома. Эта Лидия, с каким-то невероятным упрямством культивировала в себе мнимую любовь к Эухенио д'0рсу, которого всего лишь раз мельком видела в молодости.) . Вполне возможно, наши книги, обе посвященные одному и тому же, выйдут в свет одновременно. А пусть бы и так, ведь все равно его заумно эстетский опус в псевдоплатоническом стиле позволит лишь ярче заблистать сверхкубическим граням настоящего, невыдуманного образа моей «упрямицы».
16-е
Меня поздно будят. Идет сильный дождь, так темно, что даже невозможно писать. Постигаю суть технического просчета, который допустил в сентябре. Правда, в последнее время я научился так изображать ниспадающие складки ткани, как мне этого еще никогда прежде не удавалось, однако, движимый каким-то химерическим стремлением к абсолютному совершенству, я попытался писать пропитанные амброй места, почти не прикасаясь к ним кистью. Мне хотелось овладеть самыми недоступными вершинами мастерства, постигнуть саму суть, квинтэссенцию одухотворенности. Результат оказался просто катастрофическим. Целый час прописанный кусок поражал неземной красотой, потом он начал просыхать, амбра поглотила яркость красок – и все покрылось пятнами, потемнело, приобретя грязно-желтый цвет амбры. Это помрачение моего «Corpus hypercubicus» произошло одновременно с появлением свинцовой тучи, закрывшей небо в тот памятный день 16 сентября. Вся моя жизнь после полудня была омрачена. Однако к вечеру я докопался до корней, до самых истоков своих ошибок. Я наслаждаюсь, смакуя эти ошибки. А Гала знает, как все это уладить самым простейшим способом: надо, прежде чем прописывать это место заново, потереть его картошкой. Я с каким-то сладострастием пытаюсь использовать свою мимолетную, эпизодическую ошибку, дабы с ее помощью обнажить все истины моей живописной техники. Еще несколько мгновений я с наслаждением предаюсь своей греховной страсти к абсолюту, потом велю принести мне некий предмет, обладающий одновременно и релятивистскими, и вполне реальными свойствами, в обиходе его принято называть простонапросто картошкой. И в тот самый момент, когда я вижу, что ее уже кладут мне на стол, у меня, как некогда у Гете, вырывается вздох облегчения. Наконец-то настал и мой час родиться на свет!
Как это прекрасно – начинать рождаться на свет в такой вот мерзкий, пасмурный день!
17-е
Пишу складки на ткани и тень, которую отбрасывает рука. В Мексике только что умер человек, доживший до ста пятидесяти лет и оставивший сиротою сына ста одного года от роду. Как бы мне хотелось превзойти этот возраст! Я все жду и жду, когда же наконец конкретные науки изобретут – само собой разумеется, с Божьей помощью! – способ как следует продлить человеческую жизнь. А пока они там ломают над этим голову, можно, пожалуй, «начинать рождаться», как это, к примеру, случилось со мною вчера – тоже способ подольше продержаться на этом свете. Стойкость памяти, размягченные часы моей жизни, осознаете ли вы меня? (Имеется в виду прославленная картина Дали, собственность мистера и миссис Рейнольд Морс, которой сам автор дал следующее определение: «После двадцати лет полной неподвижности размягченные часы начали стремительно распадаться, хромосомы же по-прежнему сохраняют в генах наследственную память о моих арабских атавизмах, существовавших еще до того, как я появился на свет».)
Гала взяла Хуана и уехала с ним в Барселону. А мы идем ловить в сумеречном небе летучих мышей, вооружившись длинными шестами, к концам которых прикрепили по черному шелковому носку – это носки наших шикарных вечеров в Нью-Йорке.
Добрый вечер, Гала, видишь, я хватаюсь за дерево, чтобы отвести от тебя любую беду. Ведь ты – это я, ты зеница моего ока, ты зеница наших очей, твоих и моих.
18-е
Некий электрик пришел посмотреть моего «Corpus hypercubicus». После неловкого молчания он воскликнул: «Cristu!» Что по-каталонски равносильно ругательству, выражающему одновременно высшую степень восхищения, уверенность и крайнее смятение чувств!
19-е
С непривычной уверенностью пишу большой кусок покрывала и рисую лоскут ткани, призванный скрыть пол моего «Corpus hypercubicus». И все это невзирая на злокозненные перебои с подачей электроэнергии.
20-е
Пишу сверхизображение куба и тень слева от него. Вечером пишу то, что нарисовал накануне, то есть лоскуток, прячущий пол моего «Corpus hypercubicus». Сейчас я в постели. Гала отправилась с друзьями ловить креветок.
21-е
Открываю один из старых номеров журнала «La Nature» за 1880-й год и читаю там на сто процентов далианскую историю. Один шпагоглотатель тяжело занемог, проглотив вилку, случайно проскочившую ему в желудок во время дружеской пирушки. Некий доктор Полайон извлекает ее оттуда с помощью сенсационной операции. История получилась бы на все двести процентов далианской, если вилку заменить дерьмом. Вот я и исправляю ее в этом ключе, сохраняя максимум конкретности и оставляя в полной неприкосновенности все удручающие подробности.
"Чрезвычайно интересное сообщение сделал 24 августа в ходе недавнего заседания Медицинской академии доктор Полайон. Приводим оттуда некоторые выдержки:
Имею честь предложить вниманию Академии кусок дерьма, который я извлек вчера путем резекции желудка. Некто по имени Альбер С" двадцати пяти лет от роду, по профессии балаганный факир, вместе со своей арабской подружкой частенько исполнял всякие скатологические фокусы. 8 августа сего года, находясь в Люшоне, он для забавы глотал куски разного сухого дерьма. Один из них застрял у него в пищеводе, тот, почувствовав удушье, сделал глубокий вздох и потерял сознание. Придя в себя, пострадавший несколько раз пытался извлечь дерьмо с помощью пальцев, глубоко запуская их в глотку. Однако это ему не удалось. Мало-помалу перемещаясь по пищеводу, дерьмо достигло желудка. У пострадавшего наблюдались лишь небольшие выделения мокроты со следами крови вследствие царапин на слизистой оболочке гортани и пищевода, и он назавтра же возобновил свои скатологические экзерсисы. По истечении нескольких дней больной почувствовал неприятные ощущения в области набрюшной полости и неоднократно обращался к разным медикам. Доктор Лавернь настоятельно рекомендовал ему отправиться в Париж и имел любезность адресовать его ко мне. Сюда, в клинику Милосердия, больной поступил 14 августа, то есть шесть дней спустя после несчастного случая.
Альбер С. выше среднего роста. Довольно худощав, хотя и с достаточно хорошо развитой мускулатурой. Живот плоский, без каких бы то ни было излишних жировых отложений, под кожей явно про-. ступают выпуклости и неровности мускулатуры брюшного пресса, половой член на редкость мал по размерам и гнусен по виду, но с явными признаками недавнего удовлетворения. Он весьма толково объяснил, что дерьмо проникло в желудок своим округлым концом и что он чувствует его где-то в верхней части брюшной полости. Насколько можно было заключить из его слов, оно располагалось в наклонном положении где-то повыше пупка в направлении снизу вверх и слева направо; очевидно, его заостренный конец прятался где-то глубоко слева от набрюшной полости, закругленный же конец размещался слегка пониже пупка справа от брюшной области.
Кусок дерьма оказался чрезвычайно твердым и весьма внушительных размеров. Как заметил больной, боли мучили его, когда желудок был пуст. Поэтому он был вынужден часто принимать пищу, дабы облегчить страдания. Впрочем, желудок и кишечник функционировали нормально. Ни мокроты с кровью, ни позывов к рвоте не наблюдается…
Введение в пищевод специального зонда с шиловидным металлическим концом никаких результатов не дало. Этот зонд, изобретенный господином Коллэном, предназначен для того, чтобы передавать в ухо исследователя вполне отчетливые шумы, по мере того как его .шиловидный конец своим острием касается расположенного в желудке инородного тела. Поскольку этот прибор никаких различимых звуков не передавал, у нас возникли сомнения относительно наличия дерьма в желудке пациента. Эти сомнения представлялись нам еще более обоснованными в связи с болезненными ощущениями и чувством страха, которые вызвало у больного введение зонда. Казалось совершенно невероятным, чтобы человек, привыкший глотать дерьмо, так плохо переносил введение в пищевод небольшого по размерам зонда.
Дабы рассеять свои сомнения, я обратился к помощи господина Труве, и он со своей обычной любезностью сконструировал зонд для введения в пищевод, действующий по тому же принципу, что и созданный им тонкий зонд, оснащенный электрическим звонком и предназначенный для обнаружения дерьмовых предметов в мягких тканях. В момент, когда конец этого зонда достиг желудка, мы – один из моих практикантов, господин Труве и я-в течение какой-то доли секунды слышали слабый звук электрического звонка. Однако звук этот, который нам так и не удалось воспроизвести снова, был настолько невнятен, что его оказалось недостаточно, чтобы я смог сделать окончательные выводы.
Полностью прояснили диагноз следующие обследования, идея которых принадлежала господину Труве.
1. Сверхчувствительная намагниченная стрелка по мере приближения к ней пациента ориентировалась в направлении области его желудка. Когда больной шевелился, стрелка колебалась в соответствии с характером его движений.
2. Помещенный в нескольких миллиметрах от брюшной области мощный электромагнит сразу же, едва по нему пропустили электрический ток, вызвал небольшое вздутие кожи на теле пациента, позволявшее предполагать наличие внутри брюшной полости некоего предмета, притягиваемого электромагнитом.
Подвесив электромагнит с помощью веревки таким образом, чтобы он располагался на уровне желудка пациента, мы могли засвидетельствовать, что всякий раз, когда электромагнит подключали к источнику тока, он начинал осциллировать и в конце концов притягивался к коже больного.
Эти необычные эксперименты неопровержимо свидетельствовали о том, что в верхней части брюшной полости пациента действительно находился какойто инородный дерьмовый предмет.
Сравнивая позитивные результаты этих обследований со свидетельствами и ощущениями самого пациента, а также с данными, полученными в итоге пальпирования брюшной полости и введения в пищевод электрического зонда, мы окончательно пришли к заключению, что в желудке пациента находится кусок сухого дерьма.
Итак, диагноз был окончательно установлен, оставалась лишь задача извлечь инородное тело из желудка пациента. Поскольку хирургам еще никогда не удавалось извлечь столь внушительное по размерам инородное тело с помощью щипцов или других инструментов, введенных через пищевод, я решил не терять времени на подобные попытки и сразу же принял решение провести резекцию желудка.
Операция резекции желудка, сделанная в точном соответствии с принципами, разработанными доктором Лаббе, была проведена 23 августа, в результате нее дерьмо было наконец извлечено из желудка пациента. Следует отметить, что доктором Полайоном были введены отдельные усовершенствования, позволившие несколько упростить эту операцию.
После того как сообщение было закончено, господин Барон-Ларрэ, попросивши слова, напомнил присутствующим, что операция резекции желудка известна еще с давних времен, так, в одной из старых книг он встречал описание случая, когда кусок дерьма проглотила одна юная особа женского пола. Несколько месяцев спустя проглоченное дерьмо привело к образованию у девушки вздутия в надчревной области; ориентируясь на это вздутие, хирург вскрыл брюшину, добрался до желудка и извлек из него кусок дерьма".
1954-й год
Хотя на первый взгляд читателю может показаться, будто 1954 год прошел для Дали впустую-это вовсе не так. Совсем напротив, он был одним из самых активных в его жизни. Вопервых, он написал пьесу в трех актах под названием «Эротикомистический бред» с тремя действующими лицами. Как легко догадаться, эту лирическую драму, насыщенную яркими, сочными, эротическими вербализмами, можно ставить только в очень узком, интимном кругу. Дали пишет в этот период также книгу «120 дней Содома прекрасного полоумного маркиза» и начинает фильм под названием «Удивительная история о кружевнице и носороге».
1955-й год
ДЕКАБРЬ
Париж, 18-е
В настоящий триумф Дали превратила вчера восхищенная толпа вечер в храме Науки. Не успел я прибыть туда на своем «роллсе», битком набитом кочанами цветной капусты, как, приветствуемый вспышками бесчисленных фоторепортеров, сразу же проследовал в главную аудиторию Сорбонны, дабы не теряя ни минуты начать свое выступление. Публика, дрожа от нетерпения, ждала от меня эпохальных откровений. И я не обманул ее ожиданий. Я заранее решил приберечь для Парижа самые свои сногсшибательные заявления – ведь Франция недаром снискала себе репутацию самой разумной, самой рациональной страны мира. Я же, Сальвадор Дали, происхожу родом из Испании – самой что ни на есть иррациональной и мистической страны, которая когда-либо существовала на свете… Это были мои первые слова, и они потонули J бешеных рукоплесканиях – никто так не чувствителен к комплиментам, как французы. Разум же, продолжил я, никогда не является нам иначе, как в ореоле радужного тумана, окрашенного во всевозможные оттенки скептицизма, которые он, то есть разум, всячески стремится рационализовать, свести к коэффициентам неопределенности, ко всяким гастрономическим изыскам в прустовском стиле, неестественно желеобразным на вид и непременно с душком. Вот почему так полезно и даже просто необходимо, чтобы испанцы вроде нас с Пикассо время от времени появлялись в Париже, дабы дать возможность французам воочию увидеть сочащийся кровью кус натуральной, сырой правды.
Тут, как я и ожидал, в публике началось совершенно невообразимое. Я понял, что победа за мной!
Тогда, не давая им опомниться, я заявил: несомненно, что Анри Матисс был одним из самых значительных современных художников, но ведь он олицетворял последние отзвуки Французской революции, которая вошла в историю как революция буржуазная, а это значит, что Матисс был прежде всего выразителем буржуазного вкуса. Буря аплодисментов !!!
Развитие нынешнего современного искусства привело к достижению максимального уровня рациональности и максимального скептицизма. Нынешние молодые современные художники уже вообще НИ ВО ЧТО не верят. А когда не верят ни во что, то рано или поздно приходят к тому, что, в сущности, именно это самое ничто и изображают, как это и случилось со всей современной живописью, включая как абстракционистов и эстетов, так и приверженцев академической манеры, за единственным исключением группы американских художников из Нью-Йорка, которые благодаря полному отсутствию традиций и пароксизму инстинкта вплотную подошли к новой предмистической вере, которой суждено оформиться, едва лишь мир осознает наконец последние достижения ядерной науки. Во Франции – на полюсе, диаметрально противоположном нью-йоркской школе,я вижу лишь один достойный упоминания пример: я имею в виду своего друга художника Жоржа Матье, который в силу своих монархических и космогонических атавизмов занял позицию, совершенно несовместимую с академизмом современной живописи.
И снова мои откровения были встречены громкими возгласами «браво!». Мне оставалось лишь окончательно оглушить их плодами своих медитаций, изложив свои псевдонаучные идеи. Я, конечно, не оратор и даже не претендую на то, чтобы причислять себя к почтенному ученому сообществу, но среди публики наверняка должны были быть люди, имеющие какоето отношение к наукам и особенно к морфологии, и я был вправе рассчитывать, что они смогут по достоинству оценить новаторский характер и обоснованность моих маниакальных наваждений.
Потом я рассказал, как в своем родном Фигерасе девятилетним мальчуганом, почти совершенно голый, восседаю посреди столовой. Опершись локтем о стол, я изо всех сил притворяюсь, будто меня сморил сон, дабы обратить на себя внимание молодой служанки. На столе рассыпаны хлебные крошки, и они больно впиваются в кожу у локтя(Дали уже несколько раз уточнял, что все значительные эмоции проникают в него через локоть. И никогда через сердце)) . Эта боль почему-то ассоциируется у меня с неким подобием лирического экстаза, который я незадолго перед этим испытал, слушая пение соловья. Это пение взволновало меня буквально до слез. Вскоре после этого моей навязчивой идеей, настоящей маниакальной страстью, стала картина Вермеера «Кружевница», репродукция кото– рой висела в отцовском кабинете. Я смотрел через полуоткрытую дверь на эту репродукцию, а думал в это время о носорожьих рогах. Позднее друзья говорили, что это наваждение было просто-напросто результатом психического расстройства, но на самом деле все это было чистейшей правдой. Потому что когда много лет спустя я, уже вполне взрослый юноша, потерял где-то в Париже свою репродукцию Кружевницы, я просто заболел, не мог ни пить, ни есть, пока не достал себе другую…
Весь зал внимал мне затаив дыхание. Мне оставалось лишь продолжить и разъяснить им, каким образом моя постоянная сосредоточенность на Вермеере и в особенности на его «Кружевнице» привела меня в конце концов к очень важному решению. Я попросил в Лувре разрешения написать копию с этой картины. И вот однажды утром являюсь я в музей, а в голове у меня мысли о носорожьих рогах. В результате, к великому удивлению друзей и главного хранителя Лувра, на полотне у меня оказалось изображение рогов носорога.
Только что слушавшая, боясь пропустить хоть одно слово, публика в этом месте моего рассказа разразилась оглушительным хохотом, тотчас же, впрочем, утонувшим в рукоплесканиях.
Должен признаться, заключил я, что, в общем-то, именно этого я и ожидал.
Тогда было решено спроецировать репродукцию «Кружевницы» на экран, и я получил возможность показать, что именно больше всего потрясало меня в этой картине: все там сходится к иголке, которая не нарисована, а прямо торчит из холста. И острое прикосновение ее тонкого кончика я совершенно реально ощущал в своем собственном теле, в своем локте, когда, например, вскакивал, словно от укола, просыпаясь посреди блаженнейшего послеобеденного сна, самой райской сиесты. «Кружевница» всегда считалась картиной, исполненной безмятежного покоя, для меня же она была исполнена какой-то неистовой эстетической силы, с которой может сравниться разве что недавно открытый антипротон.
Потом я попросил киномеханика показать на экране репродукцию нарисованной мною копии этой картины. Все встали, зааплодировали и начали кричать: «Ваша лучше! Это очевидно!» Я объяснил, что, пока не написал эту копию, в сущности, почти ничего не понимал в Кружевнице и мне понадобилось размышлять над этим вопросом целое лето, чтобы осознать наконец, что я инстинктивно провел на холсте строгие логарифмические кривые. Мельчайшие хлебные крошки, словно столкновение летящих корпускул света, будто заново озарили для меня образ Кружевницы. Позже я понял, что должен продолжить работу над картиной: мои носорожьи идеи казались мне настолько очевидными, что я даже послал телеграмму своему другу Матье, где написал: «На сей раз никаких Луврских музеев. Мне необходимо пойти туда, где можно увидеть живого носорога».
Желая слегка разрядить атмосферу и вернуть несколько обалдевшую от моих головокружительных заоблачных высот публику на грешную землю, я пустил по рядам фотографию, где мы с Галой купаемся в Кабо-Креус в обществе портрета Кружевницы. Еще с полсотни таких портретов были раскиданы по моей оливковой рощице, дабы ежеминутно стимулировать во мне размышления на эту тему, значение которой поистине безгранично. Одновременно с этим я углублял свои исследования по морфологии подсолнуха – вопросу, по которому в свое время сделал чрезвычайно интересные выводы еще Леонардо да Винчи. Минувшим летом 1955 года я обнаружил, что на пересечении спиралей, образующих рисунок на созревшем подсолнухе, ясно просматриваются очертания носорожьих рогов. Сейчас морфологи выражают сомнения по поводу того, являются ли спирали подсолнуха действительно логарифмическими спиралями. Конечно, они к ним весьма близки, но случаются такие пересечения, которые вообще в принципе невозможно измерить со строго научной точностью, так что мнения морфологов насчет того, спирали это или не спирали, расходятся. В то же время я имел вчера вечером в Сорбонне все основания утверждать перед собравшейся публикой, что никогда еще в природе не существовало столь совершенного примера логарифмических спиралей, чем очертания рога носорога. Продолжая изучать подсолнух и неизменно выбирая и придерживаясь кривых, которые с большим или меньшим основанием можно было относить к числу логарифмических, я без всякого труда различил совершенно явственный силуэт Кружевницы, ее прическу, подушку – получалось немного в стиле мозаичных, дивизионистских полотен Сера. В каждом подсолнухе мне удавалось обнаруживать десятка полтора самых разных Кружевниц, более или менее похожих на оригинале картины Вермеера.
Вот почему, продолжил я, впервые увидев перед собой одновременно, лицом к лицу, фотографию Кружевницы и живого носорога, я сразу понял, что если уж им и суждено когда-нибудь столкнуться друг с другом, то верх одержит все-таки Кружевница – ведь морфологически Кружевница есть не что иное, как самый настоящий рог носорога.
Взрывами смеха и рукоплесканий публика приветствовала завершение первой части моего выступления. Мне оставалось лишь показать собравшимся бедняжку носорога, на носу у которого примостилась крошечная Кружевница, хотя на самом деле эта Кружевница как раз и была гигантским носорожьим рогом, наделенным сверхъестественной духовной силой, ибо, не обладая, разумеется, свойственным носорогу устрашающим зверством, она имеет нечто большее – ведь она являет собою символ абсолютной монархии целомудрия. Любое полотно Вермеера – совершенно полная противоположность любой картине Анри Матисса, которые можно считать прямо-таки хрестоматийными образцами бессилия, ибо его живопись, при всех своих достоинствах, не обладает целомудрием Вермеера, который даже не прикасается к своей модели. Матисс насилует реальную действительность, упрощая ее, обедняя и сводя к чему-то почти вакхическому.
Постоянно заботясь, как бы аудитория моя не предалась размышлениям, хоть в чем-то отличным от моих собственных, я велел показать на экране изображение моего Гиперкубического Христа и еще одну более или менее обычную картину, на которой мой друг Робер Дэшарн – тот, который снимает сейчас фильм под названием «Удивительная история Кружевницы и носорога», – проанализировал лицо Галы, само собой разумеется, составленное из восемнадцати носорожьих рогов…
На сей раз ответом на заключительную часть моей речи были уже не просто возгласы «браво!», а настоящие крики «ура!», зазвучавшие с новой силой, едва я добавил, что некоторые люди усмотрели евхаристическую связь между хлебом и коленями Христа, как с точки зрения материала, так и с точки зрения морфологии форм. Хлеб неотступно преследовал меня всю жизнь, и я писал его бессчетное число раз. Если получше рассмотреть некоторые кривые моего Гиперкубического Христа, там можно различить и почти божественные очертания носорожьего рога, непременной основы всякой эстетики, исполненной неистовой страсти и целомудрия. Те же самые рога, пояснил я, указав на экран, где как раз демонстрировали мою картину с размягченными часами, можно рассмотреть уже в этом самом первом далианском творении.
– А почему они такие мягкие? – спросил кто-то из публики.
– Какая разница, мягкие или твердые? – ответил я.-Ведь главное, чтобы они показывали точное время. А в этой картине можно различить признаки отваливающихся носорожьих рогов, что служит намеком на постоянную дематериализацию этого элемента, все больше и больше превращающегося у меня в элемент чисто мистического толка.
Нет, совершенно очевидно, что рог носорога по истокам своим не имеет ни малейшего отношения ни к романтическому, ни к вакхическому началу. Напротив, он прямо связан с культом Аполлона, как я обнаружил это, изучая форму шеи на портретах Рафаэля. С помощью аналитического метода я открыл, что все состоит из кубов или цилиндров. Рафаэль писал исключительно одни только кубы и цилиндры, по форме сходные с логарифмическими кривыми, легко различимыми в рогах носорога.
Дабы подтвердить мои заявления, на экране было показано изображение исполненной мною копии oaной из картин Рафаэля, где явно просматривалось влияние моих носорогических наваждений. Эта картина – распятие – представляет собой один из величайших примеров конической организации поверхности. Нет, здесь, как я и счел необходимым уточнить, речь вовсе не идет о носорожьем роге в том виде, в каком он присутствует у Вермеера (где, кстати, он наделен неизмеримо большей мощью),здесь мы имеем дело с носорожьим рогом, который можно назвать, скорее, неоплатоническим. Было выполнено графическое изображение этой картины, где можно увидеть самое основное, то есть общий план, на котором все фигуры распределены в пространстве в соответствии с божественными монархическими пропорциями Лукаса Пачелли, который постоянно употребляет в эстетическом смысле слово «монархический», ибо пять упорядоченным образом расположенных тел полностью подчинены там абсолютной монархии сфер.
И снова моя аудитория затаила дыхание. Мне предстояло огорошить ее новой порцией грубых, неудобоваримых истин. На экране предстала задница носорога, которую я как раз недавно тщательнейшим образом проанализировал, результатом было открытие, что задница у носорога представляет собою не что иное, как сложенный пополам подсолнух. Выходит, мало носорогу того, что у него прямо на носу одна из самых прекрасных логарифмических линий, он еще таскает на заднице подсолнух с целой галактикой всяких логарифмических кривых.
Зал огласился истошными криками, послышались возгласы «браво!». Итак, публика целиком у меня в руках: мы слились с нею в едином порыве далинизма. Настал миг пророчеств и предсказаний.
Изучение морфологии подсолнуха, продолжил я, навело меня на мысль, что у всего этого скопления точек, теней и извилин какой-то молчаливый, задумчивый вид, который в точности соответствует глубочайшей меланхолии Леонардо да Винчи как личности. Я задал себе вопрос: а не слишком ли все это механистично? Маска динамизма, надетая на себя подсолнухом, мешала мне увидеть в подсолнухе Кружевницу. Я как раз размышлял над этим вопросом, когда взгляд мой нечаянно упал на фотографию с изображением цветной капусты… И тут меня осенило: с точки зрения морфологии проблема цветной капусты совершенно идентична проблеме подсолнуха, ведь и она тоже состоит из настоящих логарифмических спиралей. Вместе с тем ее соцветия обладают некой экспансивной силой, которая почти сродни атомным силам. Здесь чувствовалась почти все та же готовая вот-вот разорвать барабанные перепонки звенящая напряженность, что виделась мне на столь страстно любимом мною упрямом, словно пораженном менингитом челе моей Кружевницы. В Сорбонну я прибыл в «роллсе», битком набитом цветной капустой, однако сезон гигантских кочанов еще не настал. Придется ждать до марта следующего года. Самый громадный кочан, который мне удастся отыскать, я собираюсь осветить и сфотографировать под определенным углом. И, клянусь честью испанца, как только я проявлю эту фотографию – весь мир сразу же узнает в ней Кружевницу со всеми характерными чертами техники самого Вермеера.
Тут зал пришел в какое-то настоящее исступление. Мне не оставалось ничего другого как рассказать им пару-тройку забавных историй. Я остановил выбор на одном занятном случае, который произошел с Чингисханом. Известно, что однажды Чингисхан, посещая какое-то райское место, где он желал быть погребенным, услышал вдруг соловьиное пение, а назавтра ему привиделся во сне белый носорог с красными глазами, по всей видимости альбинос. Приняв этот сон за вещий, Чингисхан отказался от завоевания Тибета. Не правда ли, какое поразительное сходство с уже рассказанным моим детским воспоминанием – ведь и оно, как вы помните, тоже начинается с соловьиного пения, как бы предваряющего последующее наваждение с образом Кружевницы, хлебными крошками и 'носорожьими рогами? И вот, представьте, как раз в тот самый момент, когда я был погружен в изучение жизни Чингисхана, неожиданно получаю от некоего господина по имени Мишель Чингисхан, который является постоянным генеральным секретарем Международного центра эстетических исследований, предложение выступить с этой лекцией. Этот эпизод, учитывая присущие мне от рождения империалистические наклонности, заслуживает особого внимания как поразительный пример настоящей объективной случайности.
А вот еще один занятный эпизод: не далее как два дня назад со мной произошел еще один чрезвычайно волнующий и совершенно объективный случай. Я обедаю с Жаном Кокто и рассказываю ему сюжет своей предстоящей лекции, вдруг вижу, как он бледнеет.
– У меня есть для тебя одна потрясающая вещь…
И прямо на глазах у заинтригованной, буквально оцепеневшей от любопытства публики я широким жестом извлекаю эту самую «вещь» – не более не менее, как подсвечник, с помощью которого зажигал огонь в печи булочник Вермеера. Не имея денег, чтобы заплатить своему булочнику, Вермеер давал ему вместо этого свои картины и вещи, и булочник разжигал печь, пользуясь вещью, принадлежавшей самому Дельфтскому, с изображением какой-то птицы и рога, правда, не носорожьего, но, похоже, вполне логарифмического. Это поистине редчайший экспонат, ведь личность Вермеера окутана непроницаемой тайной. То была единственная вещь, которая от него осталась.
Но зал бурно прореагировал на мое упоминание о Жане Кокто, и поэтому мне пришлось сообщить, что я просто обожаю академиков. Достаточно было произнести эти слова, чтобы зал снова разразился рукоплесканиями. Особенно же я обожаю академиков с тех пор, как один из самых прославленных академиков Испании, философ Эухенио Монтес, сказал мне нечто, доставившее огромное удовольствие – я ведь всегда считал себя гением. Он сказал: «Из всех человеческих существ Дали ближе всего к Архангельскому Образу Раймонда Луллио».
Эти слова приветствовала буря аплодисментов.
Я одним легким движением руки утихомирил восторги публики и добавил: «Думаю, после сегодняшнего выступления уже всякому ясно: догадаться перейти от Кружевницы к подсолнуху, потом от подсолнуха к носорогу, а от носорога прямо к цветной капусте способен только тот, у кого действительно есть кое-что в голове».
1956-й год
МАЙ
Порт-Льигат, 8-е
Газеты и радио с большой помпой сообщают, что сегодня годовщина окончания войны в Европе. А мне, когда я утром ровно в шесть как часы поднимался с постели, вдруг пришла в голову мысль: а ведь не исключено, что эту последнюю войну на самом деле выиграл не кто иной, как Дали. Эта догадка привела меня просто в восторг. Я, конечно, не был лично знаком с Адольфом, но теоретически вполне мог бы еще до Нюрнбергского процесса дважды встретиться с ним в достаточно интимном кругу. Незадолго до начала процесса один близкий друг, лорд Бернерс, попросил меня подписать для него мою книгу «Победа над Иррациональным», дабы преподнести ее лично Гитлеру, который ощущал в моих картинах некую большевистско – вагнеровскую атмосферу, особенно в моей манере изображать кипарисовые деревья. В тот самый момент, когда лорд Бернерс протянул мне для подписи экземпляр книги, я вдруг оказался во власти какого-то замешательства и растерянности и, вспомнив неграмотных крестьян, которые, приходя в контору отца, ставили вместо подписи на бумагах крестик, тоже взял и ограничился тем, что изобразил некий крест. Поступая таким образом, я – как, впрочем, и всегда, что бы я ни делал, – полностью отдавал себе отчет во всей важности происходящего, но никогда, клянусь Богом, никогда даже в мыслях не подозревал, что вот этот самый знак и станет причиной величественного крушения Гитлера. На самом же деле Дали, большому мастеру по части крестов, – в сущности, величайшему из всех, которые когда-либо существовали на свете, – удалось с помощью двух спокойных, безмятежных черточек графически, мастерски, да что там говорить, просто магически и в самом концентрированном виде выразить квинтэссенцию полнейшей противоположности свастики – креста, исполненного динамизма и ницшеанского духа, изломанного, насквозь проникнутого гитлеризмом.
Крест же, начертанный мною, был крестом стоическим – самым непоколебимо стоическим, веласкесическим и антисвастическим из всех, то был настоящий испанский крест, истинный символ вакхической безмятежности. Должно быть, Адольф Гитлер, обладавший ненасытно жадными до всякой магии, напичканными гороскопами щупальцами, прежде чем умереть в одном из берлинских бункеров, пережил немало страшных минут, раздумывая над моим зловещим предзнаменованием. Несомненно одно: Германия, невзирая на все сверхчеловеческие усилия, которые она приложила, чтобы оказаться побежденной, все-таки в конце концов действительно проиграла войну, а Испания, даже не принимая никакого участия в конфликте, практически ничего для того не делая, исключительно силою своей человечности, дантовской верою да Божьей помощью пришла к победе, одержала верх, победила, продолжает побеждать и еще одержит в этой войне не одну духовную победу. Вся разница между нею и мазохистской гитлеровской Германией состоит в том, что мы, испанцы, мы совсем не такие, как немцы, и даже чуточку наоборот.
9-е
Я освобождаю судьбу от ее антропоцентрической оболочки. Я все глубже и глубже проникаю в противоречивую математику вселенной. В последние годы я завершил четырнадцать полотен, одно божественней другого. И на всех моих картинах неземной красотою блистают Мадонна и младенец Иисус. Здесь тоже все подчиняется строжайшим математическим законам – математике архикуба. Христос, распыленный на восемьсот восемьдесят восемь сверкающих осколков, которые сливаются, образуя магическую девятку. Скоро я перестану со скрупулезной дотошностью и бесконечным терпением отделывать свои восхитительные полотна. Быстрей, быстрей, надо отдавать всего себя, одним глотком, мощным и ненасытным. Я уже доказал, что способен на это, когда однажды утром в Париже отправился в Лувр и меньше чем за час написал вермееровскую Кружевницу. Мне захотелось изобразить ее в окружении четырех горбушек хлеба, будто она порождена случайным столкновением молекул в соответствии с принципом моего четырехъягодичного континуума. И весь мир увидел нового Вермеера.
Мы вступаем в эпоху великой живописи. Что-то ушло, завершилось в 1954 году, вместе со смертью этого певца морских водорослей, который как нельзя подходил для того, чтобы ублажать буржуазное пищеварение, – я говорю об Анри Матиссе, художнике революции 1789 года. Аристократия искусства возрождалась в исступленном безумии. Весь мир, от коммунистов до христиан, ополчился против моих иллюстраций к Данте. Но они опоздали на сто лет! Пусть Гюстав Доре представлял себе ад чем-то вроде угольных копей, но мне он привиделся под средиземноморским небом, и я содрогнулся от ужаса.
Теперь настает момент заняться фильмом, о котором я уже достаточно пространно говорил на страницах своего дневника, фильмом под названием «Тачка во плоти». С тех пор, как я о нем думаю, мне удалось довести сценарий до совершенства: женщина, влюбленная в тачку, будет жить вместе с нею и с ребенком, прекрасным, как ангел. Тачка обретет все атрибуты представителя рода человеческого.
10-е
Я пребываю в состоянии непрерывной интеллектуальной эрекции, и все идет навстречу моим вожделениям. Явно обретает очертания моя литургическая коррида. И многие начинают уже задаваться вопросом, а не было ли этого на самом деле. Отважные кюре наперебой предлагают потанцевать вокруг быка, однако, учитывая грандиозные формы арены, ее иберийские и гиперэстетические свойства, я для пущей эксцентричности придумал убирать быка с арены не так, как заведено, плоским, круговым движением провозя его вдоль края арены с помощью обыкновенных мулов, а вместо этого поднимать его вертикально вверх с помощью автожира – аппарата в высшей степени мистического, который, как на то указывает само его название, взлетает, черпая силу в самом себе. Чтобы еще усилить впечатление от зрелища, надо, чтобы автожир унес труп быка как можно выше и как можно дальше, скажем, куда-нибудь на гору Монтсеррат, и пусть орлы там разорвут его на части – вот тогда это будет настоящая псевдолитургическая коррида, какой еще не видывал мир.
Добавлю, что единственный воистину далианский, пусть и слегка позаимствованный у Леонардо способ украсить арену – это спрятать за контрбарьером два шланга, которые будут потом принимать самые различные формы, лучше всего, конечно, связанные с пищеварением. В определенный момент, то будет момент апофеоза, эти шланги, за счет мощной струи кипящего и по возможности свернувшегося молока, вдруг живописно и аппетитно придут в состояние эрекции.
Да здравствует вертикальный испанский мистицизм, который из подводных глубин Нарсиссе Монтуриоля(Нарсиссе Монтуриоль, соотечественник Дали, родился в Фигерасе, считается, изобретателем подводной лодки.) вознесся вертолетом прямо в небеса!
11-е
Исправно раз в год объявляется какой-нибудь молодой человек, который просит у меня аудиенции, дабы выведать, как добиться в жизни успеха. Тому, что пришел нынче утром, я сказал следующее:
«Чтобы добиться высокого и прочного положения в обществе, если вы к тому же наделены незаурядными талантами, весьма полезно еще в самой ранней юности дать обществу, перед которым вы благоговеете, мощный пинок под зад коленом. После этого сделайтесь снобом. Вот как я. У меня снобизм заложен еще с детства. Я уже тогда преклонялся перед вышестоящим социальным классом, который олицетворялся в моих глазах в образе конкретной дамы по имени Урсула Маттас. Была она аргентинкой, и влюбился я в нее поначалу главным образом потому, что она носила шляпу, каких не носили в моем семействе, и еще потому, что она жила на третьем этаже. А мне всегда хотелось попасть на этажи повыше и поважнее. Когда я приехал в Париж, меня буквально преследовала какая-то навязчивая идея, пригласят ли меня во все те дома, где, по моим тогдашним представлениям, мне следовало бы быть. Стоило мне получить вожделенное приглашение, как приступ снобизма мгновенно проходил – так отпускает болезнь, едва доктор возьмется за ручку двери. Позднее я начал поступать совсем наоборот и специально не появлялся там, куда меня приглашали. Или если уж шел, то непременно учинял скандал, чтобы мое присутствие сразу же было замечено, а потом мгновенно исчезал. Надо сказать, что лично для меня, особенно во времена сюрреализма, снобизм превратился в настоящую стратегию, ведь кроме Рене Кревеля я был единственным, кто появлялся в высшем свете и кого там принимали. Прочие сюрреалисты были с этой средой незнакомы и никогда туда не допускались. В их кругу я всегда мог, поспешно вскакивая с места, воскликнуть: „Чуть не забыл, ведь я сегодня обедаю в городе!“-и удалиться, оставляя их строить разные догадки и предположения – точные сведения поступят к ним лишь назавтра и, что весьма мне на руку, не от меня, а от третьих лиц – обедаю ли я у Фосиньи-Люсэнж или в каких-то других семействах, игравших для них роль сладкого запретного плода, ведь их-то туда никогда не позовут. Но, едва оказавшись в светской компании, я немедленно выкидывал другой, еще более изощренный и остроумный снобистский номер. Там я говорил: „Весьма сожалею, но буду вынужден покинуть вас пораньше, сразу же после кофе, у меня сегодня встреча с группой сюрреалистов“, которую я представлял им как некое закрытое для непосвященных сообщество, проникнуть в которое куда трудней, чем попасть в любой аристократический дом или познакомиться с любым человеком из их круга – ведь сюрреалисты слали мне оскорбительные письма и открыто заявляли, что весь этот так называемый высший свет – не более чем скопище ублюдков, которые ровным счетом ничего ни в чем не смыслят… В те времена мой снобизм заключался в том, чтобы позволить себе вдруг, ни с того ни с сего сказать: „Знаете, мне уже пора спешить на площадь Бланш, у нас там сегодня чрезвычайно важное собрание группы сюрреалистов“. Это производило огромное впечатление. С одной стороны были мои светские знакомые, умиравшие от любопытства, когда я отправлялся туда, куда им путь закрыт, с другой стояли сюрреалисты. Я же постоянно оказывался там, где и те и другие одновременно быть не могли. Снобизм состоит в том, чтобы постоянно находиться в местах, куда не могут попасть другие, это порождает у них чувство неполноценности. Всегда, в любых человеческих отношениях можно поставить дело так, чтобы полностью стать хозяином положения. Такова была моя политика в отношении сюрреализма. К этому следует добавить и еще одну вещь: я никогда не мог уследить за всеми сплетнями и пересудами, которые ходят по свету, и поэтому не знал, кто с кем поссорился. Подобно комику Харри Лангдону, я постоянно оказывался там, где мне не следовало появляться. Семейство Бомонов, к примеру, повздорило из-за меня и моего фильма „Золотой век“ с семейством Лопесов. Все вокруг были в курсе, что они в ссоре, что это произошло из-за меня, и поэтому они не кланяются и не встречаются. Я же, Дали, даже не подозревая обо всех этих рас– прях, совершенно спокойно наведываюсь к Бомонам, а потом прямиком отправляюсь к Лопесам, впрочем, будь я даже в курсе, все равно не обратил бы на это ни малейшего внимания. То же самое произошло у меня с Коко Шанель и Эльзой Шапарелли, которые вели между собой гражданскую войну из-за моды. Я завтракал с одной, потом пил чай с другой, а к вечеру снова ужинал с первой. Все это вызывало бурные сцены ревности. Я принадлежу к редкой породе людей, которые одновременно обитают в самых парадоксальнейших и наглухо отрезанных друг от друга мирах, входя и выходя из них когда заблагорассудится. Я поступал так из чистого снобизма, то есть подчиняясь какому-то неистовому влечению постоянно быть на виду в самых недоступных кругах».
Молодой человек уставилсяна меня своими круглыми рыбьими глазами.
– Что-нибудь непонятно? – спрашиваю я.
– Ваши усы… Они ведь уже совсем не такие, какими были, когда я увидел вас впервые.
– Мои усы постоянно осциллируют и не бывают одинаковы даже два дня кряду. В настоящий момент они в некотором расстройстве, ибо я на час спутал время вашего визита. Кроме того, они еще не поработали. В сущности, они еще только выходят из сна, из мира грез и галлюцинаций.
Немного поразмыслив, я подумал, что, пожалуй, для Дали эти слова выглядят чересчур банально, и почувствовал некоторую неудовлетворенность, которая толкнула меня на неподражаемую выдумку.
– Погодите-ка! – сказал я ему. Я побежал и прикрепил к кончикам своих усов два тонких растительных волоконца. Эти волокна обладают редкой способностью непрерывно скручиваться и снова раскручиваться. Вернувшись, я продемонстрировал молодому человеку это чудо природы. Так я изобрел усы-радиолокаторы.
12-е
Критику – вещь возвышенная. Ею достойны заниматься только гении. Единственный человек, который был способен написать памфлет про критику, – это я, ведь именно мне принадлежит честь изобретения параноидно-критического метода. И я сделал это( Совсем недавно, в апреле, пересекая Атлантический океан на судне «С. С. Америка», Дали написал свой ужасный памфлет «Рогоносцы старого современного искусства», опубликованный издательством «Фаскель» в 1956 году.). Но и там, как и в этом дневнике, как и в своей «Тайной жизни», я не сказал всего, позаботившись припрятать .про запас среди подгнивших яблок парутройку взрывчатых гранат, так что, если меня, к примеру, спросят, кто является самым серым, самым заурядным существом, которое когда-либо существо– зало на свете, я сразу отвечу: Кристиан Сервос. Если мне скажут, что у Матисса дополнительные, то есть комплементарные, цвета, я отвечу: конечно, ведь они только и делают, что без конца говорят друг другу комплименты. А потом я в который раз повторю, что неплохо бы уделить немного времени и абстрактной живописи. Чем более абстрактной она становится, тем ближе к абстракции оказывается и ее денежное выражение. В нефигуративной живописи существует несколько различных степеней несчастья: есть абстрактное искусство, которое всегда производит весьма печальное впечатление; еще грустнее выглядит сам художник-абстракционист; от любителя абстрактного искусства веет уже какой-то настоящей вселенской скорбью; но есть и еще более мрачное и зловещее занятие – быть критиком и экспертом абстрактной живописи. Иногда у них там происходят такие странные вещи, что прямо оторопь берет: время от времени вся критика, словно сговорившись, начинает вдруг одного превозносить до небес, а другого, наоборот, ругать на чем свет стоит. Тут уж можно нисколько не сомневаться, что и то и другое – чистейшее вранье! Надо быть самым безнадежным, самым последним из кретинов, чтобы всерьез утверждать, будто всякие наклеейные бумажки со временем так же натурально покрываются позолотой, как волосы сединой.
Свой памфлет я назвал «Рогоносцы старого современного искусства», но я не успел там сказать, что наименее достойные рогоносцы из всех – это рогоносцы-дадаисты. Постаревшие, уже совсем седые, но по-прежнему кричащие о своем крайнем нонконформизме, они втихаря до безумия обожают урвать где-нибудь на важной международной выставке какую-нибудь золотую медаль за один из своих опусов, которые сфабрикованы с единственным страстным желанием вызвать у всех глубочайшее отвращение. И все-таки есть порода рогоносцев, ведущих себя еще более недостойно, чем эти маразматические старцы, – я говорю о рогоносцах, присудивших Кальдеру премию за лучшую скульптуру. Этот последний, вопреки широко распространенному мнению, даже не является дадаистом, и никто так и не удосужился ему разъяснить, что самое минимальное, скромное требование, которое правомерно предъявлять скульптуре, – это чтобы она уж по крайней мере не шевелилась!
13-е
Из Нью-Йорка специально прибыл журналист, чтобы узнать, что я думаю о Леопардовой Джоконде. Я сказал ему следующее:
«Я большой поклонник Марселя Дюшана, того самого, что проделал знаменитые превращения с лицом Джоконды. Он подрисовал ей малюсенькие усики, кстати, вполне в далианском стиле. А внизу фотографии приписал мелкие, но вполне различимые буковки: „Е Н Т П“. Ей нев-тер-пеж! Лично у меня эта выходка Дюшана всегда вызывала самое искреннее восхищение, в тот период она, помимо всего прочего, была связана и с одной весьма важной проблемой: надо ли сжигать Лувр? Я уже тогда был пылким поклонником ультраретроградной живописи, нашедшей свое самое законченное воплощение в работах великого Месонье,которого я считал неизмеримо выше Сезанна. И, естественно, я был в числе противников поджога Луврского музея. Теперь уже не вызывает никаких сомнений, что именно мое мнение и восторжествовало: ведь Лувр так до сих пор и не сожгли. Совершенно ясно, что, если музей всетаки решат спалить, Джоконду в любом случае надо спасти, даже если для этого ее придется срочно переправить в Америку( Такое впечатление, что в 1963 году все-таки вняли совету Дали, и Джоконда наконец-то предприняла путешествие в Соединенные Штаты. Но этим почему-то не воспользовались, чтобы сжечь музей, и по возвращении Мона Лиза нашла свой дом целым и невредимым.). И не только потому, что она отличается повышенной психологической хрупкостью. Ведь в современном мире существует настоящий культ джокондопоклонства. На Джоконду много раз покушались, несколько лет назад Даже были попытки забросать ее каменьями – явное сходство с агрессивным поведением в отношении собственной матери. Если вспомнить, что писал о Леонардо да Винчи Фрейд, а также все, что говорят о подсознании художника его картины, то можно без труда заключить, что, когда Леонардо работал над Джокондой, он был влюблен в свою мать. Совершенно бессознательно он писал некое существо, наделенное всеми возвышенными признаками материнства. В то же время улыбается она как-то двусмысленно. Весь мир увидел и все еще видит сегодня в этой двусмысленной улыбке вполне определенный оттенок эротизма. И что же происходит со злополучным беднягой, находящимся во власти Эдипова комплекса, то есть комплекса влюбленности в собственную мать? Он приходит в музей. Музей – это публичное заведение. В его подсознании – просто публичный дом или попросту бордель. И вот в том самом борделе он видит изображение, которое представляет собой прототип собирательного образа всех матерей. Мучительное присутствие собственной матери, бросающей на него нежный взор и одаривающей двусмысленной улыбкой, толкает его на преступление. Он хватает первое, что подвернулось ему под руку, скажем, камень, и раздирает картину, совершая таким образом акт матереубийства. Вот вам агрессивное поведение, типичное для параноика…»
Уходя, журналист говорит:
– Да, не зря я тащился в такую даль!
Еще бы, ясное дело, не зря! Я видел, как он задумчиво поднимался по склону. По дороге он нагнулся и поднял камень( В номере «Новостей искусства» за март 1963 года Дали вновь, с еще большими подробностями возвращается к этой теме, призывая: пусть первый камень бросит тот, кто найдет другие объяс– нения всех тех актов насилия, которым подвергалась Мона Лиза. Он пообещал, что поднимет этот камень, чтобы использовать его при возведении здания Истины.).
СЕНТЯБРЬ
2-е
Телеграмма от княгини П. Она извещает, что завтра будет у нас. Полагаю, она доставит мне «китайскую скрипку-мастурбатор», которую ее муж, – князь, обещал привезти мне в подарок из своего последнего путешествия в Китай. После обеда сижу под небом, которое будто напрашивается на всякие банальности о величии вселенной, и предаюсь грезам о китайской скрипке с вибрирующим отростком. Этот отросток надо сперва вводить в заднепроходное отверстие, а потом, и в этом главное удовольствие, пристроить во влагалище. Как только он водворен в положенное место, искусный музыкант берется за смычок и проводит по струнам скрипки. Понятно, он играет не что попало, а следует партитуре, специально написанной для сеансов мастурбации. Умело выводя исполненные исступленной страсти мелодии, превращающиеся в мощные вибрации отростка, музыкант добивается того, что красотка лишается чувств одновременно с нотами экстаза в партитуре.
Полностью поглощенный своими эротическими грезами, я вполуха слушаю беседу трех барселонцев, которых, насколько я могу понять, весьма прельщает мечта услышать музыку сфер. Они на все лады пересказывают историю о звезде, которая уже много миллионов лет как погасла, а мы до сих пор все еще видим идущий от нее свет, и он все распространяется, и так далее и тому подобное…
Не в силах– присоединиться к их деланным ахам и охам, говорю им, что все, что происходит во вселенной, меня ни чуточки не удивляет, и это чистейшая правда. Тогда один из барселонцов, весьма известный часовщик, донельзя потрясенный моим заявлением, говорит:
– Значит, вас ничто на свете не может удивить! Хорошо, пусть так. Тогда представим себе одну вещь. Полночь, и вдруг на горизонте появляется свет, возвещающий утреннюю зарю. Вы внимательно вглядываетесь и внезапно видите, как восходит солнце. Это в полночь-то! И что, это бы вас ничуть не поразило?
– Нет, – отвечаю я, – уверяю вас, это бы оставило меня абсолютно равнодушным.
– Ну и ну! – вскричал барселонский часовщик.А вот меня бы даже очень поразило! Даже более того, я бы просто подумал, что сошел с ума.
Тут Сальвадор Дали промолвил один из тех кратких и точных ответов, секрет которых ведом только ему одному:
– А вот я, представьте, совсем наоборот. Я бы подумал, что это солнце сошло с ума.
3-е
Прибыла княгиня, но без анальной китайской скрипки. Она уверяет, что с тех пор, как я изобрел свои знаменитые обмороки путем анальных вибраций, ее не покидал страх, как на нее посмотрят таможенники, когда она станет объяснять им на границе цель использования этого инструмента. Вместо скрипки она привезла мне фарфорового гуся, которого мы поставим в центре стола. Гусь закрывается крышкой, вделанной ему в спину. Рассказываю княгине дивные вещи о гусиных повадках, которые известны одному лишь Дали, и тут мне приходит в голову одна неожиданная фантазия. Думаю, а хорошо было бы попросить того скульптора, что по моему указанию приделал половой член к торсу Фидия, отпилить шею у этого гуся. Когда настанет час обеда, я возьму настоящего живого гуся и посажу его внутрь фарфорового. Так что снаружи будут торчать только голова и шея. На случай, если ему вздумается закричать, мы смастерим золотой зажим и наденем на клюв. Потом мне приходит в голову, что ведь можно сделать еще и дырку там, где у гуся расположено заднепроходное отверстие. И вот в один из самых меланхолических моментов застолья, когда подают печенье, в комнате вдруг появляется какой-нибудь заурядный японец в кимоно и со скрипкой, снабженной вибрационным отростком, который он вставляет в заднепроходное отверстие гуся. Играя какую-нибудь подходящую для десерта музыку, он добивается, что гусь лишается чувств прямо на глазах у занятых обычной застольной беседой гостей…
Вся эта сцена будет освещаться с помощью весьма необычных канделябров. Между двумя половинками серебряных обезьян будут, как начинка в сэндвиче, на ключ заперты живые обезьяны, да так, что единственной живой, настоящей частью этих обезьяньих канделябров будут их злобные, перекошенные от этой изощренной инквизиции физиономии. А еще мне доставило бы бесконечное наслаждение видеть их хвосты, отчаянно дергающиеся под влиянием все той же вынужденной скованности движений. Пока они будут судорожно биться об стол, их владельцы, мои сэндвичи – как самые что ни на есть примерные рогоносцы из всего рода обезьяноподобных – волей-неволей будут благопристойнейшим манером держать невозмутимо спокойные свечи.
В этот момент меня, словно яркий свет юпитера, озарила новая блестящая идея: а ведь можно изобразить рогоносца, еще в миллионы крат более грандиозного, чем эти мои обезьянки, если вместо них в такое же дурацкое положение поставить самого царя зверей – льва. А в сущности, почему бы и нет, надо взять льва и затянуть его вдоль и поперек роскошными щегольскими кожаными ремнями от «Гермеса». Ремни пригодятся и еще для одного дела: с их помощью можно будет со всех сторон увешать льва десятком клеток с садовыми овсянками и прочей вкусной живностью, любимыми львиными лакомствами, но все будет так подстроено, что царю зверей ни за что не удастся дотянуться до тех роскошных съестных припасов, которыми он будет столь щедро украшен. Благодаря специальной системе зеркал лев будет постоянно видеть все эти лакомства и чахнуть, хиреть день ото дня, пока в конце концов не сдохнет. Агония станет воистину поучительным зрелищем, которое внесет неоценимый вклад в ниспровержение морали всех тех, кто сможет неотрывно наблюдать каждый миг столь назидательной кончины.
Праздничную церемонию со львом, павшим голодной смертью, следовало– бы раз в пятилетие, пять дней спустя после Богоявления, проводить мэрам всех небольших селений, пусть это послужит чем-то вроде кибернетического программирования, которое сейчас входит в моду в крупных современных индустриальных городах.
4-е
Сегодня, четвертого сентября (сентябрь уж сентябрится, а луны и львы как в мае), ровно в четыре часа со мною случилось нечто удивительное, не иначе как дело рук самого Господа Бога. Я искал в одной из книг по истории картинку с изображением льва, как вдруг из нее, на той самой странице, где красовался лев, выпадает конверт с траурным обрамлением. Открываю. И нахожу там визитную карточку Раймона Русселя с благодарностью за то, что я послал ему одну из своих книг(Раймон Руссель (1877-1933), очень высоко ценимый сюрреалистами, является автором «Заметок об Африке», «Дублера» и 177 «Locus Solus».). Руссель, великий неврастеник, покончил с собою в Палермо в тот самый момент, когда я, будучи с ним телом и душою, страдал .от такой ужасной тоски, что, казалось, вот-вот сойду с ума. При этом воспоминании приступ тоски нестерпимо сдавил мне грудь, и я пал на колени, благодаря Господа за это предупреждение.
Все еще стоя на коленях, я увидел через окно приближающуюся к молу желтую лодку Галы. Я вышел и побежал навстречу, спеша обнять мое сокровище. Ведь и ее тоже прислал мне Господь. Сегодня она как никогда похожа на изображение льва с эмблемы кинокомпании «Метро Голдвин Мейер». И никогда еще мне так сильно не хотелось ее съесть. Но идея львиной агонии тут же исчезла. Я попросил Галу плюнуть мне в лицо, что она тут же и сделала.
5-е
По неосторожности я очень сильно ударился головой. Тут же я несколько раз сплюнул, памятуя, что родители говорили, будто это выводит прочь последствия ударов. Когда прикасаешься к шишке, нежно надавливая на нее пальцами, это вызывает болевые ощущения столь же нежные и столь же нравственные, что и меланхолический вид ренклодов 15 августа.
6-е
Едем на автомобиле в Фигерас, где я покупаю себе на базаре десяток каскеток, предохраняющих от ударов. Они соломенные, как и те, что надевают маленьким детям, желая смягчить удары при падении. По возвращении я вдруг по наитию раскладываю по одной все купленные каскетки на стулья разной высоты, которые, со своей стороны, купила Гала. Почти литургический характер этого зрелища даже вызывает у меня легкий намек на эрекцию. Поднимаюсь к себе в мастерскую, чтобы помолиться и возблагодарить Господа. Нет, никогда Дали не станет безумцем. Разве то, что я только что сотворил, не самое гармоничное из всех возможных сочетаний? А для тех, психоаналитиков и всех прочих, кому предстоит написать целые тома о торжествующей мудрости бреда этой первой священной недели сентября, должен добавить, дабы еще больше потешить и развеселить весь мир, что на каждом стуле лежала подушечка, набитая гусиными перьями. И горе тому, кто еще до сих пор не увидел в каждом таком гусином перышке прообраз настоящей кибернетической анальной скрипки – далианской машины для дум о грядущем.
7-е
Сегодня воскресенье. Встаю очень поздно. Выглядываю в окно и вижу, как из лодки выходит негр, один из тех, что разбили где-то поблизости туристский лагерь. Он весь в крови, а на руках у него один из наших лебедей, раненый, умирающий. Его подцепил гарпуном какой-то турист, подумав, что обнаружил редкую птицу. Это зрелище наполнило меня необъяснимо приятной грустью. Из дома вышла Гала и бросилась бегом, спеша обнять лебедя. В этот самый момент послышался шум, заставивший всех нас вздрогнуть. То с невообразимым грохотом опрокинулся грузовик, везший антрацит, предназначенный для отопления. Этот грузовик явился агентом-катализатором мифа. В наши дни, если присмотреться повнимательней, можно обнаружить действия Юпитера по неожиданному появлению грузовиков, которые представляют собою объекты достаточно крупные, чтобы их можно было не заметить.
8-е
Мне звонят друзья и сообщают, что нас намерен посетить король Италии Умберто. Я заказываю сарданский оркестр, пусть он явится, чтобы сыграть в его честь. Он будет первым, кто пройдет по дорожке, которую я велю заново побелить. По обе стороны дорожки разложены гранаты. В час сиесты я засыпаю с думами о предстоящем приезде короля, который проденет нитку через крошечные дырочки на двух цветках жасмина на кончике моих усов. Мне снится незабываемый сон. Лебедь, начиненный взрывными гранатами, которые разрывают его на части. Словно в стробоскопическом фильме, я вижу мельчайшие ошметки его внутренностей. Взлет каждого перышка напоминает по форме крошечные летающие скрипки.
Пробудившись, я на коленях благодарю Пресвятую деву за это эйфорическое сновидение, которому, вне всякого сомнения, суждено стать «нимбоносным».
9-е10-е
Мне надо рассказывать все, пусть даже это выглядит совершенно неправдоподобно. Сама натура моя такова, что напрочь исключает любую возможность каких бы то ни было шуток, бахвальства или мистификаций, ведь я – мистик, а мистика и мистификации есть вещи, категорически противопоказанные Друг другу законом сообщающихся сосудов.
Как-то утром ко мне зашел один старый Друг отца, он хотел, чтобы я подтвердил авторство одной своей давней картины, принадлежавшей его семейству. Я тут же удостоверил ее подлинность. Он удивился, как это я могу утверждать, что это подлинник, даже не поглядев на полотно. Но мне было вполне достаточно посмотреть на него самого. Он настаивал, чтобы я все-таки взглянул на полотно, которое он оставил у входа.
– Ну пойдемте поглядим… Я поставил ее рядом с чучелом медведя(У входа в свой дом в Порт-Льигате Дали поставил в углу огромное чучело медведя, увешанное всякими украшениями.).
– Увы, это совершенно исключено, – ответил я.Именно там, за медведем, сейчас как раз переодевается после морских купаний Его Величество король. Что было сущей правдой.
– Ах, шутник, – проговорил он с легкой укоризной в голосе. – Впрочем, не будь вы величайшим шутником на свете, вы, возможно, и не стали бы величайшим из художников!
А между тем я не сказал ему ничего, кроме чистейшей правды. Этот случай напомнил мне о моем посещении два года назад Его Святейшества папы Пия XII. Однажды утром в Риме я на всех скоростях спускался с лестницы «Гранд Отеля», держа в руках несколько странный ящик, обвязанный опломбированными кусками шпагата. В ящике была одна из моих картин. В холле гостиницы сидел, читая газету, Рене Клер. Он поднял глаза – никогда не расстающиеся со скептическим выражением, обведенные темными, точно врожденные и неизлечимые синяки, кругами глаза картезианского рогоносца. И обратился ко мне:
– Куда это ты несешься в такую рань, да еще со всеми этими бечевками?
Я кратко и с максимальным достоинством ответил:
– Мне надо повидаться с Папой, но я скоро вернусь. Подожди меня здесь.
Не поверив ни единому моему слову, Рене Клер напустил на себя подчеркнуто серьезный вид и театральным голосом проговорил:
– Передай ему, пожалуйста, мои почтительные поклоны.
Я возвратился ровно через сорок пять минут. Рене Клер все так же сидел в холле. С видом побежденного он удрученно показал мне газету, которую читал. Сразу же после моего ухода он обнаружил там сообщение из Ватикана о моем предстоящем визите к Папе. А в обвязанном опломбированными бечевками ящике у меня было изображение Галы в облике Мадонны Порт-Льигата, которое я только что показал святейшему Римскому Папе.
Однако Рене Клер так никогда и не узнал, что среди трехсот пятидесяти целей моего визита первым номером был демарш, предпринятый с целью получить разрешение обвенчаться с Галой в церкви. Дело это было весьма трудное, ибо первый ее муж, Поль Элюар, к нашей всеобщей радости, был еще жив.
Вчера было 9 сентября, и я произвел учет своей гениальности, хотел посмотреть, растет ли она, ведь цифра девять есть наивысшая кубическая степень гиперкуба. Оказалось, все идет как надо! А сегодня узнаю из письма, что один американский коллекционер владеет экземпляром моей книги «Победа над Иррациональным», подаренным мною Адольфу Гитлеру с крестом вместо автографа.
Так что у меня есть реальная возможность надеяться, что можно будет выкупить этот магический талисман, заставивший Гитлера проиграть войну или, во всяком случае, последнюю битву.
И потом, разве не удалось мне с помощью ангельской – а значит и гениальной – уловки отвести от себя совершенно неприкрытую угрозу безумия, достигшую наивысшей точки в философически-эйфорическом сновидении с взрывающимися лебедями?
Вчера у меня с визитом был король, и я твердо решил вступить в законный брак с прекраснейшей Еленой Галой – чтобы таким образом еще раз наставить рога Рене Клеру(Бракосочетание будет отпраздновано в 1958 году. ), этому безобидному символу курортного сноба с вольтерьянскими замашками.
Куб с номером девять, показатель уплотненной наполненности моей жизни, намного превзошел девятку года минувшего. И, сравнивая их, я напрочь забываю про визит короля, про еще одну выигранную европейскую войну. Растет отвага, вот что главное! А вместо Рене Клера – какое-то непроизносимое дурацкое имя с гусиным окончанием!!!
1957-й год
МАЙ
Порт-Льигат, 9-е
Пробудившись ото сна, целую ухо Галы, дабы кончиком языка почувствовать рельеф крошечного бугорка, расположившегося на мочке. И тотчас же ощущаю, как вся слюна насквозь пропитывается вкусом Пикассо. У Пикассо, самого живого человека из всех, кого мне довелось когда-нибудь знать, есть родинка на мочке левого уха. Эта родинка, оттенка скорее оливкового, чем золотистого, и почти совсем плоская, находится на том же самом месте, что и у моей жены Галы. Ее можно рассматривать как точную репродукцию. Часто, думая о Пикассо, я ласкаю этот малюсенький бугорочек в уголке левой мочки Галы. А это случается нередко; ведь Пикассо – человек, о котором после своего отца я думаю чаще всего. Оба они, каждый по-своему, играют в моей жизни роль Вильгельма Телля. Ведь это против их авторитета я без всяких колебаний героически восстал еще в самом нежном отрочестве.
Эта родинка Галы – единственная живая частичка ее тела, которую я могу целиком охватить двумя пальцами. Она, эта частичка, каким-то иррациональным образом укрепляет во мне убежденность в ее фениксологическом бессмертии. И я люблю ее больше матери, больше отца, больше Пикассо и даже больше денег!
Испания всегда имела честь представлять миру самые возвышенные и самые неистовые контрасты. В XX веке все эти контрасты обрели воплощение в двух личностях, Пабло Пикассо и вашем покорном слуге. Существуют два важнейших события, которые могут произойти в жизни современного художника:
1. Быть испанцем;
2. Зваться Гала Сальвадор Дали.
Случилось, что мне выпало и то, и другое. Как на то указывает мое собственное имя Сальвадор, я предназначен самой судьбою не более не менее как спасти современную живопись от лености и хаоса. Фамилия же моя, Дали, по-каталонски означает «желание», и вот у меня есть Гала. Конечно, и Пикассо тоже испанец, но от Галы ему досталась одна лишь биологическая тень на краю уха, да и зовется он всего только Пабло, так же как Пабло Казальс, как Папы, иначе говоря, такое имя может носить кто попало.
10-е
Время от времени, но с упорным постоянством встречаются мне в свете весьма элегантные, то есть умеренно привлекательные женщины с почти чудовищно развитой копчиковой костью. Вот уже много лет эти самые женщины, как правило, горят желанием познакомиться со мною лично. Обычно между нами происходит разговор такого порядка: Женщина-копчик: Разумеется, мне известно ваше имя.
Я – Дали: Мне тоже.
Женщина-копчик: Вы, наверное, заметили, что я просто не могла оторвать от вас глаз. Нахожу, что вы совершенно очаровательны.
Я – Дали: Я тоже.
Женщина-копчик: Ах, не будьте же льстецом! Вы меня даже и не заметили.
Я-Дали: Но я говорю о себе, мадам.
Женщина-копчик: Интересно знать, как это вы добиваетесь, что усы у вас всегда стоят торчком?
Я-Дали: Это все финики!
Женщина-копчик: Финики??
Я-Дали: Да-да, финики. Именно финики, такие плоды, которые растут на пальмах. Я заказываю на десерт финики, ем их, а когда кончаю, прежде чем омыть пальцы в миске, слегка прохожусь ими по усам. И этого достаточно, чтобы они держали форму.
Женщина-копчик: По-тря-са-ю-ще!!!
Я-Дали: У этого способа есть и еще одно достоинство: на финиковый сахар непременно слетаются все мухи.
Женщина-копчик: Какой кошмар!
Я-Дали: Что вы, я просто обожаю мух. Я могу чувствовать себя счастливым только когда лежу– на солнце, совершенно голый и весь облеплен мухами.
Женщина-копчик (по моему тону уже совершенно уверившись, что все, что я ей говорил, достовернейшая и истинная правда): Но как же это может нравиться, когда ты весь облеплен мухами? Ведь они же такие грязные!
Я-Дали: Я и сам ненавижу грязных мух. Мне нравятся только самые что ни на есть чистоплотнейшие мухи.
Женщина-копчик: Интересно, как это вам удается отличать чистых мух от грязных?
Я-Дали: Ну уж это-то я сразу вижу. Не выношу даже вида грязной городской или даже хоть бы и деревенской мухи, с раздутым желтым брюхом цвета майонеза, с крылышками такими черными, будто она обмакнула их в мрачную некрофильскую краску. Нет, я люблю только мух чистоплотнейших, сверхвеселых, наряженных в этакие серенькие альпаковые одеяньица от Баленсиаги, сверкающих что сухая радуга, ясных как слюда, с гранатовыми глазками и брюшком благородного неаполитанско.-о желтого цвета – такие восхитительные маленькие мушки порхают в оливковой роще Порт-Льигата, где не живет никто, кроме Галы и Дали. Эти грациозные мушки столь изысканны, что садятся на оливковые листочки только с той стороны, где те подернуты налетом окиси серебра. То феи Средиземноморья. Они несли вдохновение греческим философам, которые проводили жизнь под солнцем, облепленные мухами… Ваш мечтательный вид позволяет мне полагать, что вы уже поддались мушиным чарам… Дабы покончить с этой темой, добавлю, что в тот день, когда я, предаваясь размышлениям, вдруг почувствую, что облепившие меня мухи причиняют мне неудобство, я тотчас же пойму: это означает, что идеи мои утратили силу того параноидного потока, который служит приметой моего гения. Если же, с другой стороны, я даже не замечаю никаких мух, это наивернейший признак, что я полностью владею духовной ситуацией.
Женщина-копчик: А ведь, в сущности, во всем, что вы говорите, кажется, есть какой-то смысл! Тогда скажите, это правда, что усы ваши служат вам антеннами, с помощью которых вы принимаете свои идеи?
При этом вопросе божественный Дали воспаряет и превосходит самого себя. Он начинает плести перед ней самые свои излюбленные узоры, он плетет такие тонкие, исполненные такого лицемерия, такие колдовски чарующие и гастрономически аппетитные вермееровские кружева, что означенной женщине не остается ничего другого, как тут же превратиться в один сплошной гипертрофированный копчик. То есть, иными словами, как вы уже, наверное, догадались, просто-напросто стать неверной сожительницей, в ходе моего кибернетического действа наставляющей рога своему любовнику, обманутому сожителю легкомысленной подружки.
11-е
Как я уже говорил, рассказывая о своей с ним встрече, череп Фрейда весьма напоминает бургундскую улитку(В книге «Моя тайная жизнь» Дали вновь касается одного весьма щекотливого вопроса. Хулители его долгое время утверждали, будто он никогда не встречался с Фрейдом. Между тем Флер Каулэ в своей книге «Дали, жизнь великого чудака» смогла с помощью одного неопровержимого письма Фрейда доказать, что художник и врач распрекраснейшим образом встречались в Лондоне в начале лета 1938 года.). Вывод из этого совершенно очевиден: если хочешь проглотить его мысль, ее надо выковыривать иглой. Вот тогда удастся вытащить ее целиком. В противном же случае она оборвется, и с этим уже ничего не поделаешь, конца вам не видать никогда. Впрочем, сегодня, обращаясь мыслями к смерти Фрейда, я, пожалуй бы, еще добавил, что бургундская улитка, если вытащить ее из раковины, самым поразительнейшим образом похожа на картину Эль Греко. Потому что Эль Греко и бургундская улитка – суть две вещи, не имеющие никакого собственного вкуса. С точки зрения простейшей гастрономии оба они не аппетитней обыкновенного карандашного ластика.
Все почитатели жареных улиток уже испускают возгласы негодования. Видно, придется дать некоторые уточнения. Пусть улитка и Эль Греко сами по себе и напрочь лишены какого бы то ни было вкуса, зато они в полной мере наделены – и дарят нам возможность наслаждаться – редчайшей, почти сверхъестественной способностью к «трансцендентной вкусовой мимикрии», то есть свойством впитывать и благодаря собственной безликой пресности идеально сочетаться с любыми привкусами, которые им сообщают, чтобы подать на стол. Оба – и улитка и Эль Греко – служат магическими посредниками, переносчиками всевозможных вкусовых особенностей. И потому, чем бы ни приправлялись жареные улитки или картины Эль Греко, всякий привкус вполне отчетливо обретает в них симфоническое и даже литургическое звучание.
А ведь имей улитки свой собственный вкус, разве смог бы когда-нибудь познать человеческий язык то воистину пифагорейское наслаждение, которое дарит всей средиземноморской цивилизации мертвеннобледный, изнемогающий от восторженной лунной эйфории зубчик чеснока? Того самого чеснока, который ослепительно ярким светом озаряет лишенный даже малейшего вкусового облачка пресный небосвод жареных улиток.
Такой же пресной безликостью, что и ничем не приправленная бургундская улитка, отличается и полностью лишенная малейшей вкусовой индивидуальности живопись Эль Греко. Но зато – и в этом-то весь трюк! – он, как и улитка, наделен уникальным, поразительным даром запечатлевать, доносить до нас, доводить до наивысшей, оргиастической точки любые вкусы и привкусы. Когда он покидал Италию, он стал даже более золотистым, аппетитно-чувственным и плотски-сальным, чем иной «венецианский купец», но стоило ему добраться до Толедо, как он сразу же пропитался всеми запахами, привкусами и квинтэссенциями аскетически-мистического испанского духа. И сделался более ревностным испанцем, чем даже сами испанцы, ведь со своим пресным улиточьим мазохизмом он был как нельзя более приспособлен к тому, чтобы с готовностью подставить себя, стать той податливой плотью, которая приняла на себя стигматы распинаемых жаждой благородства сефардских рыцарей. Вот где источник всех его черных и серых тонов с неповторимым привкусом католической веры и металлическим блеском воинствующей души, тот сверхчеснок в форме убывающей луны цвета агонизирующего лорковского серебра. Той самой луны, которая освещает улицы Толедо и бесчисленные мраморные складки и изгибы его Вознесения, одной из самых продолговатых утонченных фигур Эль Греко, так похожей очертаниями, изгибами и округлостями на приправленную бургундскую улитку, если внимательно наблюдать за ней по мере того, как она разматывается и распрямляется, подцепленная кончиком иглы! И тогда вам остается только мысленно перевернуть картинку и вообразить себе, будто сила земного притяжения и есть та сила, которая заставляет ее падать к небу!
Вот вам, если представить его в виде одного-единственного визуального изображения, доказательство для моей пока еще не защищенной диссертации, где я утверждаю, что Фрейд не что иное, как «великий мистик наизнанку». Поскольку если бы его тяжелый и приправленный всевозможными густыми, вязкими материалистическими соусами мозг, вместо того чтобы бессильно повиснуть под действием притяжения самых потаенных, скрытых в глубинах планеты земных клоак, устремился бы, напротив, к другой головокружительной бездне, бездне заоблачных высот, так вот, повторяю, тогда этот мозг напоминал бы уже не отдающую аммиачным запахом смерти улитку, а был бы точь-в-точь как написанное рукой Эль Греко Вознесение, о котором я уже говорил парой строчек выше.
Мозг Фрейда, один из самых смачных и значительных мозгов нашей эпохи, – это прежде всего улитка земной смерти. Впрочем, именно в этом-то и кроется суть извечной трагедии еврейского гения, который всегда лишен этого первостепенного элемента: Красоты, непременного условия полного познания Бога, который должен обладать наивысшей красотою.
Похоже, даже сам об этом не подозревая, я в карандашном портрете, сделанном за год до смерти Фрейда, в точности обрисовал его земную смерть. Моим основным намерением было сделать чисто морфологический рисунок гения психоанализа, а вовсе не пытаться изобразить тривиальный портрет психолога.
Когда портрет был закончен, я попросил Стефана Цвейга, который был посредником в моих отношениях с Фрейдом, показать ему этот портрет, и принялся с тревогой и нетерпением ждать тех замечаний, которые он мог высказать по этому поводу. Я был в высшей степени польщен его восклицанием после нашей с ним встречи:
– Сроду не видывал столь совершенного прототипа испанца! Вот это фанатик!
Он сказал это Цвейгу после того, как долго и ужасно проницательно меня допрашивал. И все-таки ответ Фрейда мне удалось узнать лишь четыре месяца спустя, когда я, обедая однажды в обществе Галы, снова повстречался со Стефаном Цвейгом и его женой. Мне было так невтерпеж, что я, даже не дождавшись, пока принесут кофе, спросил, какое впечатление произвел на Фрейда мой портрет.
– Он ему очень понравился, – был ответ Цвейга. Я продолжал расспрашивать, не высказал ли Фрейд каких-нибудь замечаний или хотя бы комментариев, ведь все это было бы для меня бесконечно ценно, но Стефан Цвейг, казалось, либо увиливал от ответа, либо был слишком поглощен совсем другими мыслями. Рассеянно заверив меня, что Фрейд высоко оценил «тонкость рисунка», он тотчас же вновь вернулся к своей навязчивой идее: ему очень хотелось, чтобы мы приехали к нему в Бразилию. Это, уверял он, было бы восхитительное путешествие, и оно внесло бы в нашу жизнь весьма плодотворное разнообразие. Эти планы, а также наваждение в связи с преследованием евреев в Германии составляли бессменный лейтмотив его монолога в продолжение всей нашей совместной трапезы. Слушая его, можно было подумать, что поездка в Бразилию была для меня и вправду единственным способом выжить на этом свете. Я, как мог, сопротивлялся – тропики всегда внушали мне отвращение. Художник, утверждал я, может существовать только в окружении серых оливковых рощ или благородных красных земель Сиены. Ужас, который я испытывал перед всякой экзотикой, растрогал Цвейга до слез. И тогда он начал обольщать меня огромными размерами бразильских бабочек, в ответ я лишь заскрежетал зубами – по мне, бабочки всегда и повсюду чересчур крупны. Цвейг сокрушался, он был просто в отчаянии. Казалось, он и вправду верил, будто только в Бразилии мы, Гала и я, способны обрести совершенное счастье.
Цвейги оставили нам тщательнейшим и подробнейшим образом записанный адрес. Он так до самого конца и не хотел смириться с моим строптивым упрямством. Было такое впечатление, что наш приезд в Бразилию был для этой четы вопросом жизни и смерти!
Два месяца спустя до нас дошла весть о двойном самоубийстве Цвейгов в Бразилии. Решение вместе покончить счеты с жизнью пришло к ним в момент полнейшего ясновидения, после того как они обменялись друг с другом письмами.
Слишком крупные бабочки?
И, только читая. заключение посмертно изданной книги Стефана Цвейга «Завтрашний мир», я понял наконец правду о судьбе своего рисунка: Фрейду так и не довелоось увидеть свой портрет. Цвейг лгал мне из самых лучших, благочестивых побуждений. Он считал, что портрет столь поразительным образом предвещал близкую смерть Фрейда, что так и не решился его показать, зная, что тот неизлечимо болен раком, и не желая причинять ему ненужных волнений:
Я не колеблясь причисляю Фрейда к лику героев. Он лишил еврейский народ самого великого и прославленного из его героев: Моисея. Фрейд неопровержимо доказал, что Моисей был египтянином, и в предисловии своей книги о Моисее – самой лучшей и самой трагической из его книг – предупредил читателей, что это разоблачение было не только самой честолюбивой и самой заветной, но и самой разъедающе горькой из его целей!
Все, нет больше крупных бабочек!
НОЯБРЬ
Париж, 6-е
Только что Жозеф Форэ доставил мне первый оттиск «Кихота» с иллюстрациями, которые я исполнил по своей новой методике, произведшей, с тех пор как я изобрел ее, настоящий фурор во всем мире, – хотя она и совершенно недоступна для подражания. И снова, в который раз, Сальвадор Дали одержал воистину императорскую победу. Уж во всяком случае, не в первый. Еще будучи двадцати лет от роду, я заключил пари, что завоюю «Гран при», Большой приз, присуждаемый за лучшее произведение живописи мадридской Королевской академией, представив картину, которую напишу, ни на мгновение не прикасаясь к холсту. И, Бог свидетель, я и вправду завоевал этот приз. На картине была изображена молодая женщина, обнаженная и девственная. Находясь на расстоянии не ближе метра от мольберта, я метал краски, и они сами разбрызгивались по холсту. Вещь поразительная, но за все время работы над картиной мне не пришлось сожалеть ни о едином лишнем пятнышке. И каждая капелька краски, попавшая на холст, была непорочна.
Вот уже год, день в день, как я снова заключил такое же пари, правда, на сей раз в Париже. Летом в Порт-Льигате объявился Жозеф Форэ, нагруженный чрезвычайно тяжелыми гравировальными камнями. Он во что бы то ни стало хотел, чтобы я именно на этих самых камнях награвировал иллюстрации к «Дон Кихоту». Должен сознаться, что. в те времена – по причинам эстетического, морального и философского порядка – я был вообще против искусства гравюры. Я считал, что в технике этой нет суровости, нет монархии, нет инквизиции. На мой взгляд, это была методика чисто либеральная, бюрократическая, дряблая. И все же настойчивость Форэ, без конца снабжавшего меня этими камнями, в конце концов одержала верх над моей антигравюрной волею к власти, приведя меня в состояние гиперэстетической агрессивности. Вот в этом-то состоянии челюсти моего мозга и свела одна ангельская идея. Не говорил ли еще Ганди; «Ангелы владеют ситуацией, не нуждаясь ни в каких планах»? Так и я, словно ангел, внезапно завладел ситуацией со своим Дон Кихотом.
Если бы я попробовал выстрелить из аркебузы по бумаге, пуля непременно бы ее порвала, а по камню можно стрелять сколько угодно, и он от этого не расколется. Поддавшись уговорам Форэ, я позвонил в Париж и велел приготовить к моему приезду аркебузу. Все тот же друг мой, художник Жорж Матье, подарил мне тогда весьма ценную аркебузу XV века с прикладом, инкрустированным слоновой костью. И вот 6 ноября 1956 года я, в окружении сотни агнцев – искупительного жертвоприношения, символически представленного одной-единственной головой, покоящейся на листе пергамента, поднявшись на палубу одной из барж Сены, выпустил первую в мире свинцовую пулю, начиненную литографической краской. Расколовшись, эта пуля открыла эру «булетизма». На камне появились божественные пятна, нечто вроде ангельского крыла, легкостью мельчайших деталей и суровой динамикой линий превосходившие все известные до того дня технические приемы. В последующую неделю я самозабвенно предался своим новым фантастическим экспериментам. На Монмартре, перед исступленной, неиствовавшей от восторга толпой, в окружении близких к экстазу восьмидесяти юных дев я заполнил пропитанным краскою хлебным мякишем два предварительно выдолбленных носорожьих рога, а затем, взывая к памяти своего Вильгельма Телля, разбил их о камень. И вот случилось чудо, за которое надо на коленях возблагодарить Господа: носорожьи рога начертали два треснувших мельничных крыла. Но это еще не все, произошло двойное чудо: когда я получил первые оттиски, на них из-за плохой печати появились какие-то посторонние пятна. Я счел своим долгом зафиксировать и даже акцентировать эти пятна, дабы параноически проиллюстрировать таким манером все электрическое таинство этой литургической сцены. Дон Кихот лицом к лицу встречается с параноическими великанами, которых он носил в себе. В сцене с бурдюками вина Дали обнаружил химерическую кровь героя и логарифмическую кривую, которая обрисовывает выпуклый лоб Ми нервы. Мало того, будучи испанцем и реалистом, Дон Кихот вовсе не нуждался ни в какой лампе Аладдина. Ему достаточно было зажать в пальцах обыкновенный дубовый желудь, чтобы возродился Золотой век.
Когда я вернулся в Нью-Йорк, телевизионные комментаторы только и делали, что без конца обсуждали мои эксперименты в области «булетизма». Я же, со своей стороны, спал без просыпу, дабы найти в сновидениях самый точный и верный способ нацеливать начиненные краскою пули и добиться математического распределения выбоин на камне. Призвав себе в помощь специалистов оружейного дела из нью-йоркской Военной академии, я желал ежеутренне просыпаться от звука выстрелов из аркебузы. Каждый маленький взрыв давал жизнь новой, целиком и полностью завершенной гравюре, мне лишь оставалось поставить под нею свою подпись, и поклонники, горя нетерпением поскорей приобрести ее, буквально выхватывали гравюру у меня из рук, платя баснословные цены. И опять, уже в который раз, я осознал, что предвосхитил последние открытия в науке, ибо три месяца спустя после первого своего выстрела из аркебузы узнал, что ученые, как и я, пользовались ружьем и пулей, стремясь проникнуть в тайны мироздания.
В мае нынешнего года я снова оказался в ПортЛьигате. Там уже поджидал меня Жозеф Форэ с новой порцией камней, до отказа набив ими багажник своего автомобиля. И снова выстрелы из аркебузы знаменовали возрождение Дон Кихота. Убитый горем, он превращался в юношу с увенчанной кровью головой, оправдывающей всю его душераздирающую скорбь. При достойном Вермеера свете, сочащемся сквозь испано-мавританские стекла, он читал свои рыцарские романы. С помощью наивного старомодного шара, вроде тех, какими играют американские дети, я создал спирали, по которым текла гравюрная краска: и вот получилась ангельская фигура с золотящимся пушком, рождение дня. Дон Кихот, этот параноический микрокосмос, то сливался, то возникал на фоне Млечного Пути, который есть не что иное, как дорога, которой шел Святой Жак.
Святой Жак охранял мое творение. Он обнаружил свое участие в день своего праздника, 25 августа, когда я, занимаясь своими опытами, произвел на свет пятно, которому отныне суждено занять славное место в истории морфологической науки. Оно навеки выгравировано на одном из камней, которые с поистине святым упорством прилежно поставлял ослепительным вспышкам моей фантазии Жозеф Форэ. Я взял пустую бургундскую улитку . и целиком заполнил ее литографической краской. После чего я зарядил ею ствол аркебузы и с очень близкого расстояния прицелился прямо в камень. Выстрел – и вот объем жидкости, в совершенстве повторивший все изгибы улиточной спирали, оставил пятно, которое, чем больше я его изучал, казалось мне все божественней и божественней – по правде говоря, у меня создавалось такое впечатление, будто это не что иное, как некое состояние «до-улиточной галактики» в наивысший момент ее творения. Так что день Святого Жака останется в глазах истории днем, который стал свидетелем самой что ни на есть убедительной далианской победы над антропоморфизмом.
Назавтра после этого благословенного дня разыгралась непогода и с неба градом повалили крошечные жабы, которые, стоило мне окунуть их в краску, превратились в рисунок расшитого дон-кихотовского платья. Эти жабы создали ощущение той земноводной влажности, которая явилась полной противоположностью приступам исступленной суши высокогорных кастильских равнин, царившей в голове героя. Химера из химер. И ничто уже не казалось более химерой. В свою очередь появился и Санчо – таким, каким его задумал Сервантес: «Нереальным и земным», а Дон Кихот тем временем прикасался пальцами к драконам доктора Юнга.
И сегодня, после того как Жозеф Форэ только что положил мне на стол этот редчайший экземпляр, мне остается только воскликнуть: «Ай да Дали! Браво! Ты сделал иллюстрации к Сервантесу. И в каждом из созданных тобою пятен в зародыше, в потенции таятся мельница и великан. Твое творение есть библиофильский великан, это вершина всех самых плодотворных противоречий ремесла гравюры…»
1958-й год
СЕНТЯБРЬ
Порт-Льигат, 1-e
Трудно удерживать на себе напряженное внимание мира больше, чем полчаса подряд. Я же ухитрялся проделывать это целых двадцать лет, и притом каждодневно. Мой девиз гласил: «Главное, чтобы о Дали непрестанно говорили, пусть даже и хорошо». Двадцать долгих лет удавалось мне добиваться, чтобы газеты регулярно передавали по телетайпам и печатали самые что ни на есть невероятные известия.
Париж. – Дали выступает в Сорбонне с лекцией о «Кружевнице» Вермеера и Носороге. Он прибывает туда на белом «роллс-ройсе», набитом тысячью белоснежных кочанов цветной капусты.
Рим. – В освещенном горящими факелами парке княгини Паллавичини Дали воскресает, неожиданно появляясь из кубического яйца, испещренного магическими текстами Раймондо Луллив, и произносит по-латыни зажигательную речь.
Герона, Испания. – В Обители Пресвятой девы с Ангелами Дали только что вступил в тайный литургический брак с Галой. «Теперь оба мы – существа архангельские!» – заявил он.
Венеция. – Гала и Дали, наряженные великанами девятиметрового роста, спускаются по ступеням Дворца Бейстегуи и вместе с шумной приветствующей их толпой танцуют на главной площади города.
Париж. – На Монмартре, прямо напротив мельницы «Ла Галетт», Дали, стреляя из аркебузы по гравировальному камню, создает свои иллюстрации к «Дон Кихоту». «Обычно, – заявляет он, – мельницы делают муку – я же собираюсь из муки делать мельницы». Заполнив мукою и смоченным типографской краской хлебным мякишем два носорожьих рога, он с силой выстреливает всем этим и выполняет свое обещание.
Мадрид. – Дали произносит речь, где приглашает Пикассо вернуться в Испанию. Начинает он со следующего заявления: «Пикассо испанец-и я тоже испанец) Пикассо гений – и я тоже гений! Пикассо коммунист – и я тоже нет!»
Глазго. – Муниципалитет города только что принял единодушное решение приобрести картину Дали «Христос Святого Иоанна на кресте». Сумма, заплаченная за это произведение, вызвала взрывы негодования и ожесточенные споры.
Ницца. – Дали объявляет о своем намерении приступить к созданию фильма «Тачка во плоти» с Анной Маньяни в главной роли, где героиня без ума влюбляется в тачку.
Париж. – Дали продефилировал через весь город во главе процессии, несущей батон хлеба пятнадцатиметровой длины. Хлеб был торжественно возложен на сцену театра «Этуаль», где Дали выступил с истерической речью о «космическом клее» Гейзенберга.
Барселона.-Дали и Луис Мигель Домингин решили устроить сюрреалистический бой быков, в конце которого вертолет, наряженный Инфантою в платье от Баленсиаги, унесет в небо жертвенного быка, который далее будет сброшен на священной горе Монтсеррат и растерзан кровожадными грифами. Тем временем Домингин на импровизированном Парнасе увенчает короною голову Галы, одетой Ледою, а у ног ее выйдет голым из яйца Дали.
Лондон. – В планетарии воспроизвели расположение звезд на небосводе Порт-Льигата в момент рождения Дали. Согласно заявлению его психиатра, доктора Румгэра(Доктор Пьер Румгэр, с парижского медицинского факультета, является, кроме всего прочего, еще и автором исследования на на тему «Далианская мистика в свете истории религий», текст которого можно найти в Приложении.), Дали провозгласил, что они с Галою воплощают космический и величественный миф о Диоскурах (Касторе и Полидевке). «Мы, Гала и я, являемся детьми Юпитера».
Нью-Йорк. – Дали высадился в Нью-Йорке, одетый в золотой космический скафандр и находясь внутри знаменитого «овосипеда» его собственного изобретения – прозрачной сферы, нового средства передвижения, основанного на фантазмах, вызываемых ощущениями внутриутробного рая. Никогда, никогда, никогда, никогда ни избыток денег, ни избыток рекламы, ни избыток успеха, ни избыток популярности не вызывали у меня – пусть даже хоть на четверть секунды – желания покончить жизнь самоубийством… совсем наоборот, мне это очень даже нравится. Вот как раз совсем недавно один приятель, который никак не мог понять, как это весь этот шум не приносит мне ни чуточки страданий, явно выступая в роли этакого искусителя, спросил меня:
– Неужто же такой ошеломляющий успех и вправду не доставляет вам никаких страданий?
– Никаких!
Уже с просительной интонацией:
– Ну хотя бы какое-нибудь легкое нервное расстройство… (На лице было написано: «Ну, пожалуйста, что вам стоит».)
– Нет! – категорически отмел я. После чего, зная о его неслыханном богатстве, добавил:
– Дабы доказать вам свою искренность, могу тут же, не моргнув глазом, принять от вас 50 000 долларов.
Во всем мире, и особенно в Америке, люди сгорают от желания узнать, в чем же тайна метода, с помощью которого мне удалось достигнуть подобных успехов. А метод этот действительно существует. И называется он «параноидно-критическим методом». Вот уже больше тридцати лет, как я изобрел его и применяю с неизменным успехом, хотя и по сей день так и не смог понять, в чем же этот метод заключается. В общем и целом его можно было бы определить как строжайшую логическую систематизацию самых что ни на есть бредовых и безумных явлений и материй с целью придать осязаемо творческий характер самым моим опасным навязчивым идеям. Этот метод работает только при условии, если владеешь нежным мотором божественного происхождения, неким живым ядром, некой Галой – а она одна-единственная на всем свете.
Стало быть, в качестве бесплатного образчика этого товара хочу подарить читателям своего дневника рассказ об одном-единственном дне – дне накануне моего последнего отъезда из Нью-Йорка,прожитом в полном соответствии с прославленным параноидно-критическим методом.
Рано утром я видел сон, будто произвел на свет множество белоснежных экскрементов, чистейших на вид и доставивших мне, пока я их создавал, изрядное наслаждение. Проснувшись, я сказал Гале:
– Сегодня у нас будет золото!
Ведь, по Фрейду, этот сон без всяких эвфемизмов свидетельствует о моем сродстве с курицей, несущей золотые яйца, или же с легендарным ослом, который, стоит поднять ему хвост, испражняется золотыми монетами, это не говоря уже о божественном полужидком золотом поносе Данаи. Сам я вот уже неделю чувствую себя чем-то вроде реторты алхимика и задумал в полночь – свою последнюю перед отъездом ночь в Нью-Йорке – собрать в Шампанском зале ресторана «Эль Морокко» группу друзей, среди которых блистали бы красотою четыре самых очаровательных манекенщицы города, чье присутствие уже само по себе послужило бы анонсом возможности Парсифаля. Возможность осуществления этого самого Парсифаля, планы которого я непрерывно обдумывал на протяжении всех событий дня, чудеснейшим образом стимулировала все мои спо-собности к активным действиям, всю мою силу и власть, которым в тот день суждено было достигнуть наивысшей точки, самым расторопным образом разрешая все мои проблемы, да так, что они всякий раз лишь на прусский манер щелкали передо мною каблуками.
В половине двенадцатого я вышел из гостиницы, поставив перед собой две вполне конкретные цели: заказать у Филиппа Хальсмана иррациональную фотографию и попытаться еще до обеда продать американскому миллиардеру и меценату ХантингтонуХартфорду свою картину «Святой Жак Компостельский, покровитель Испании». По чистейшей случайности лифт останавливается на втором этаже, где меня восторженно приветствует толпа репортеров, с нетерпением ожидавших меня в связи с намеченной пресс-конференцией, на которой я должен был представить изобретенный мною новый флакон духов и о которой начисто забыл. Меня фотографируют в момент вручения мне чека, который я комкаю и сую в карман жилета, слегка раздосадованный тем, что мне, по сути дела, нечего им предложить и единственное, что мне остается, это тут же наскоро придумать и изобразить какой-нибудь флакон, предусмотренный контрактом, о котором я с тех пор так ни разу и не вспомнил. Я тут же, ни минуты не колеблясь, поднимаю с пола брошенную кем-то из фотографов перегоревшую лампочку от вспышки. Она голубоватая, цвета анисовой водки. Я показываю ее присутствующим, бережно зажав между большим и указательным пальцами, словно какой-то очень ценный предмет.
– Вот она, моя идея!
– Но она не изображена на бумаге!
– Да ведь так во сто раз лучше! Вот он, ваш новый флакон, в готовом виде!
Вам остается лишь скрупулезнейшим образом воспроизвести его в натуре!
Я слегка прижимаю лампочку к столу, раздается едва слышный хруст, теперь она слегка расплющилась и может сохранять вертикальное положение. Я показываю на патрон, это будет золотая пробка. Пришедший в экстаз парфюмер испускает крик:
– Это просто, как Колумбово яйцо( Речь идет о приписываемой легендой Христофору Колумбу идее расплющить тупой конец яйца, дабы заставить его сохранять вертикальное положение (примеч. пер.).), но в этом явно что-то есть! И как же, мой дражайший мэтр, полагаете вы назвать эти уникальные духи, которым суждено положить начало Новой Волне?
– Flash!
– Flash! Flash! Flash!(Flash (англ.) – вспышка (примеч. пер.).)-сразу же принимаются кричать все вокруг. – Flash!
Все будто на спектакле Шарля Трене. Уже в дверях меня снова ловят, чтобы задать вопрос:
– Что такое мода?
– Это все, что может стать немодным!
Меня умоляют сказать последнее далианское слово о том, что должны носить женщины. Ни секунды не мешкая, отвечаю:
– Груди на спине!
– Почему?
– Да потому, что груди содержат в себе белое молоко, а оно в свою очередь наделено способностью производить ангельское впечатление.
– Вы имеете в виду непорочную белизну ангелов? – спрашивают меня.
– Я имею в виду женские лопатки. Если пустить две молочные струи, как бы удлинняя таким образом их лопатки, и если сделать стробоскопическую фотографию того, что получится, то результат в точности воспроизведет «капельные ангельские крылышки», подобные тем, что писал Мемлинг.
Вооружившись этой ангельской идеей, я отправляюсь на свидание с Филиппом Хальсманом с твердым намерением фотографически воспроизвести состоящие из отдельных капелек крылья, только что так поразившие и взволновавшие мое воображение.
Но у Филиппа Хальсмана не оказалось необходимого оснащения, чтобы делать стробоскопические снимки, и я тут же, не сходя с места, решаю сфотографировать волосяную историю марксизма. С этой целью вместо своих капелек вешаю себе на усы шесть белых бумажных кружочков. На каждый из этих кружочков Хальсман по порядку, один за другим, накладывает портреты: Карла Маркса с львиной гривой и бородой; Энгельса с теми же, но существенно более скудными волосяными атрибутами; Ленина, почти совершенно лысого и с редкими усами и бороденкой; Сталина, чья густая поросль на лице ограничивалась усами, и, наконец, начисто бритого Маленкова. Поскольку в моем распоряжении еще остается последний кружочек, то я провидчески сохраняю его для Хрущева с его луноподобно лысой головой(Симон и Шустер, которые опубликовали книгу Хальсмана «Усы Дали», посоветовали Дали воздержаться в будущем от каких бы oo ни было пророчеств, опасаясь, как бы они не скомпрометировали совершенства того, что уже происходило ранее.). Нынче Хальсман рвет на себе последние волосы, особенно после своего возвращения из России, где,эта самая фотография оказалась в числе снимков, опубликованных в его книге «Усы Дали» и к тому же пользовавшихся наиболее шумным успехом.
К Хантингтону-Хартфорду я отправляюсь, держа в одной руке последний кружочек без лица, а а другой – репродукцию своего святого Жака, которую собирался ему показать. Едва очутившись в лифте, вспоминаю, что этажом выше над Хантингтоном-Хартфордом обитает принц Али Хан. И вот по причине своего неукротимого врожденного снобизма я, с минуту поколебавшись, передаю лифтеру репродукцию святого Жака с наказом преподнести ее от моего имени в подарок принцу. Тотчас же чувствую себя каким-то рогоносцем – ведь мне приходится переступать порог Хантингтона-Хартфорда не только с пустыми руками, но еще и с пустым кружочком, вдвойне смехотворным оттого, что болтается на ниточке. Начинаю находить удовольствие в этой абсурдной ситуации, уверяя себя, что все в конце концов завершится превосходно. И в самом деле, мой параноидно-критический метод тотчас же воспользуется этой бредовой ситуацией, дабы превратить ее в самое успешное и плодотворное событие всего дня. Капитал Карла Маркса уже проклевывался в будущем далианском яйце Христофора Колумба.
Хантингтон-Хартфорд тут же спрашивает, принес ли я ему цветную репродукцию святого Жака. Я отвечаю, что нет. Тогда он спрашивает, нельзя ли отправиться в галерею, дабы поглядеть, что собой представляет большая картина. И как раз в тот самый момент, ни минутой раньше, ни минутой позже, я, сам не знаю почему, решаю, что святого Жака надо непременно продать в Канаду.
– Лучше я напишу вам другую картину, «Открытие Христофором Колумбом Нового Света».
Это прозвучало как волшебное слово, да, в сущности, это и было волшебным словом! Ведь не случайно же будущему музею Хантингтона-Хартфорда суждено будет возникнуть именно на Colombus Circle, прямо напротив единственного памятника, где изображен Христофор Колумб, – совпадение, которое мы обнаружим лишь много месяцев спустя. В тот момент, когда пишутся эти строки, присутствующий тут же мой друг, доктор Колэн, спрашивает, а не заметил ли я, что лифт в доме, где жил Принц, изготовлен Данном и Кш. Так, значит, это о леди Данн я, не отдавая себе в этом отчета, подумал, подыскивая покупателя для «Святого Жака», и ведь так и случилось, именно она-то его потом и купила.
Я и поныне еще не устаю благодарить Филиппа Хальсмана за то, что тот отказался поместить на пустом кружочке портрет Хрущева. Полагаю, я теперь с полным правом могу называть его «мой Колумбов круг», ведь кто знает, может, без него мне так и не суждено было бы написать свою космическую грезу о Христофоре Колумбе. К тому же совсем недавно обнаруженные советскими историками географические карты в точности подтвердили тезис, который я выдвинул своим полотном, и это с особой настоятельностью требует экспонировать это произведение в России. Как раз сегодня один из моих друзей, С. Юрок, захватив с собой репродукцию моего полотна, отправился туда, намереваясь предложить советскому правительству культурные обмены, ставящие меня в один ряд с двумя великими соотечественниками – Викторией из Лос-Анджелеса и Андресом Сеговией.
Прибываю на пять минут раньше, чтобы пообедать вместе с Галой. Но не успеваю даже присесть. Меня вызывают из Палм-Бича. Звонит мистер Уинстон Гэст, он заказывает мне написать «Мадонну Гваделупскую», а также портрет его двенадцатилетнего сына Александра, у которого, как я приметил, волосы бобриком, как у цыпленка. Только я было направляюсь, чтобы наконец присесть, как меня вызывают к соседнему столу, где спрашивают, не соглашусь ли я сделать яйцо из эмали в стиле Фаберже. Яйцо предназначается для того, чтобы хранить в нем жемчужину.
Между тем я так и не мог понять, то ли я голоден, то ли чувствую себя нездоровым; причиной этого недомогания с одинаковой вероятностью могли быть как легкая тошнота, так и постоянное, всякий раз все более определенное эротическое возбуждение при мысли о Парсифале, который ждал меня в Полночь. За весь обед я не съел ничего, кроме одного-единственного яйца всмятку и пары-тройки гренок. И опять-таки необходимо отметить, что, должно быть, параноидно-критический метод весьма эффективно действовал на всю мою висцеральную параноидную биохимию, добавляя белок, необходимый для проклеивания всех воображаемых невидимых яиц, которые я весь день носил у себя над головой – тех яиц, которые так похожи на яйцо Евклидова совершенства, что подвесил над головой своей Мадонны Пьеро делла Франческа. Яйцо это превращалось для меня в некий Дамоклов меч, которому лишь передаваемые на расстоянии рычанья бесконечно нежного львенка (я имею в виду Галу) мешали в любой момент упасть и размозжить мне череп.
В полутьме Шампанского зала уже мерцал эротический спутник полночи, мой Парсифаль, мысль о котором с каждой секундой все больше и больше кружила мне голову. После того как мне пришлось подниматься лифтом принцев и миллиардеров, я из чистой порядочности почувствовал себя обязанным опуститься в подвал, где обитают цыгане. И вот, уже вконец измученный, я вознамерился нанести визит одной маленькой цыганской плясунье по имени Чунга, которая собиралась танцевать для испанских беженцев в Гринвич-Вилледже.
В этот момент вспышки фоторепортеров, желавших запечатлеть нас вместе, впервые в моей жизни показались мне гнусными, подлыми и омерзительными, и я почувствовал, что настало время заглотать их вовнутрь, чтобы иметь потом возможность вицерально выкинуть их вон.. Прошу одного приятеля отвезти меня в гостиницу. Все еще сохраняя фосфены яиц на блюде без блюда где-то в глубине измученных закрытых глаз, я крупно выблевал, и почти одновременно с этим меня прохватил такой обильнейший понос, какого у меня еще не было никогда в жизни. Это поставило меня перед определенной проблемой дипломатического и Буриданова толка, о которой рассказывал мне Хосе Мария Серт; там речь шла о некоем типе, отличавшемся невероятно смрадным запахом изо рта, который сильно рыгнул, превзойдя всякие границы пристойности, и в ответ на это получил один весьма тактичный совет:
– Подобное зловоние куда удобнее испускать из совсем другого отверстия.
Я прилег, весь в холодном поту, покрывшем меня, словно капельки росы реторту алхимика, и на устах моих появилась одна из редчайших, самых мудрых улыбок, которые когда-либо видела Гала, вызвав в ее глазах немой вопрос, ответ на который, возможно, впервые в нашей жизни, она была не в состоянии предугадать. Я проговорил:
– Только что я пережил необычайно приятное ощущение, одновременно я чувствовал в себе потенциальные силы, чтобы сорвать любой банк, и в то же время видел, что теряю целое состояние.
Ибо без безупречной щепетильности Галы, стерильной, словно после тысячекратной терпеливой перегонки, и при ее непоколебимой привычке уважать реальные установленные цены я мог бы с легкостью и без всякого мошенничества невероятно приумножить и без того уже золоченые результаты своего прославленного параноидно-критического метода. И вот вам снова, ведь именно благодаря пароксическим свойствам алхимического яйца, как верили в Средние века, возможна трансмутация разума и драгоценных металлов.
Спешно примчавшийся врач мой, доктор Карбаллейро, разъясняет, что у меня всего-навсего суточная инфлуэнца, или попросту «флу». Так что завтра я спокойно могу отбыть в Европу, где у меня как раз хватит лихорадки, чтобы осуществить наконец самую свою заветнейшую, самую лелеемую и дорогую сердцу «кледанистскую» мечту(Кледанизм-сексуальное извращение, названное по имени Соланж де Кледа.) – ту, что помимо моего сознания неотступно преследовала меня через все порожденные моей фантазией иррациональные материи дня, и да восторжествует потом вовеки веков мой аскетизм и безраздельная, безупречная верность Гале. Посылаю эмиссара к своим гостям сообщить, что не смогу быть вместе с ними, тут же велю позвонить в Шампанский зал, чтобы их обслужили там по-королевски (хоть и с некоторыми оговорками) – вот так и случилось, что, пока там набирал силу мой полночный Персифаль, без яйца и без блюда, Гала и Дали спокойно засыпали сном праведников…
Назавтра, когда на борту «Соединенных Штатов» уже началось мое возвращение в Европу, я спросил себя: интересно знать, кто еще нынче способен за один-единственный день (день, который уже целиком содержался во временном пространстве экскрементального яйца, привидевшегося мне в утреннем сне) умудриться обратить в драгоценное творчество все грубое и бесформенное время моей бредовой материи? Кому хватило бы вспышки одного-единственного яйца, чтобы повесить на свой неповторимый ус всю прошлую и грядущую историю марксизма? Кому оказалось бы под силу найти число 77.758.469.312магическое число, способное сбить с возможного пути всю абстрактную живопись и современное искусство в целом? Кому, скажите, удалось бы водрузить мою самую грандиозную картину «Космическая мечта Христофора Колумба» на стенах мраморного музея за три года до того, как этот музей был воздвигнут? Кто, повторяю, кто смог бы однажды днем, под эротическое благоухание цветов жасмина Галы, собрать столько белоснежнейших яиц, чистотою и совершенством превосходящих все, что было в прошлом, и все, что ждет нас в будущем, и смешать их с самыми грешными мыслями Дали? Ну кто еще был бы способен так жить и так агонизировать, так отказываться от пищи и столько блевать и из немногого сделать так много? Пусть же бросит камень тот, кто способен на большее! Дали заранее преклоняет колени, он готов всей грудью принять удар – ведь если теперь и полетит в него камень, то разве что только философский.
А теперь оставим все эти любопытные истории и поднимемся на более высокие иерархические ступени, займемся категорией живого ядра Галы, этого нежнейшего мотора, который приводит в движение, заставляет работать мой параноидно-критический метод, осуществляя метаморфозу, превращающую в духовное золото один из самых аммиачных и безумных дней моей нью-йоркской жизни. А теперь посмотрите, как действует то же самое галарианское ядро, если перенести его в высшей степени анимистические угодья гомерических пространств ПортЛьигата.
2-е
Мне снились два моих совсем крошечных, жалких и почти просвечивающих насквозь молочных зубика, которые я столь поздно утратил, и, пробудившись, я попросил Галу, не попробует ли она в течение дня воспроизвести в первоначальном виде эти два крошечных зубика с помощью двух рисовых зерен, подвешенных на нитке к потолку. Они олицетворяли бы примитивный символ наших лилипутских начал, а мне во что бы то ни стало хотелось, чтобы это сфотографировал Робер Дешарн.
Целый день я буду бездельничать, ведь именно этим я привык заниматься все шесть месяцев, которые я ежегодно провожу в Порт-Льигате. Бездельничать, то есть писать без передышки. Гала сидит у моих босых ног, словно какая-то космическая обезьяна, или как внезапный майский ливень, или как плетеная корзинка, наполненная лесной черникой. Не желая даром терять время, спрашиваю, не может ли она составить мне список «исторических яблок». Она начинает декламировать, словно читает молитву:
– Яблоко первородного греха Евы, анатомическое Адамово яблоко, эстетическое яблоко суда Париса, аффективное яблоко Вильгельма Телля, гравитационное яблоко Ньютона, структурное яблоко Сезанна…
Тут она, засмеявшись, изрекает:
– Все, на этом с историческими яблоками покончено, ибо следующим будет ядерное яблоко, и оно взорвется.
– Сделай же так, чтобы оно взорвалось! – молю я.
– Оно взорвется в полдень.
Я верю ей, ведь все, что она говорит, есть чистейшая правда. В полдень обнаруживается, что маленькая пятиметровая тропинка около нашего патио удлинилась на целых триста метров, ибо Гала тайком купила расположенную по соседству оливковую рощу, где утром проложили белоснежную известковую дорожку. Начало этой новой дорожки пометили гранатовым деревом – вот вам и взрывчатое гранатовое яблоко!
Затем Гала, предвосхищая мои желания, предлагает мне соорудить шкатулку с шестью перегородками из чистых медных листов, предназначенных для того, чтобы обстреливать их гвоздями и другими клинообразными металлическими предметами. Если в центре этой шкатулки взорвать гранату, то осколки ее одновременно и апокалиптически выгравировали бы шесть иллюстраций моего Апокалипсиса по свя– тому Иоанну(Опубликовано Жозефом Форэ в Париже в 1960 году.).
«Что ты хочешь, сердце мое? Чего ты желаешь, сердце мое?» Так всякий раз говорила мне мать, склоняясь ко мне с материнской заботой. Желая отблагодарить Галу за взрывчатое гранатовое яблоко, я повторил:
– Что ты хочешь, сердце мое? Чего ты желаешь, сердце мое?
И она ответила новым подарком для меня:
– Бьющееся сердце из рубина! Это сердце стало прославленным драгоценным украшением из коллекции Читхэма, которое выставлялось по всему миру.
Моя космическая обезьянка только что уселась у моих босых ног, дабы слегка передохнуть от роли Атомной Леды, Leda Atomica, в которой я в тот момент запечатлевал ее на холсте. Пальцы моих ног ощущали теплоту, которая могла исходить разве что от Юпитера, и я изложил ей свой новый каприз, который на сей раз представлялся мне совершенно неосуществимым:
– Снеси мне яйцо!
Она снесла два.
Вечером в нашем патио – о, великие испанские стены Гарсиа Лорки! – я, хмелея от запаха жасмина, слушал трактат доктора Румгэра, согласно которому мы, Гала и я, олицетворяем возвышенный миф о Диоскурах, рожденных от одного из двух божественных яиц Леды. В тот момент, будто кто-то начал «счищать скорлупу» с яйца, некогда служившего нам двоим убежищем, я вдруг осознал, что Гала заказала еще одно, третье жилище – огромную, гладко отполированную комнату безукоризненно сферической формы, которую как раз в то время строили.
Я засну сегодня как исполненное удовольствий яйцо, перебирая в памяти, что за весь этот день, ни. разу не имея нужды обращаться к своим параноидно-критическим приемам, я все-таки заимел двух новых лебедей (о которых почему-то забыл упомянуть), взрывчатое гранатное яблоко, бьющееся рубиновое сердце, яйцо Леды Атомики( Намек на картину Дали (1954 г.), принадлежащую мадам Гале Дали и «полностью построенную невидимым для глаз образом по божественным пропорциям Луки Пачоли».), символизирующее наше собственное обожествление – и все это с единственным намерением защитить свою работу алхимической слюною страсти. И это еще не все!
В половине одиннадцатого я был разбужен от первого сна прибытием депутации от мэрии моего родного города Фигераса, пожелавшей со мною встретиться. Выше уже написано, что удовольствию, содержащемуся в моем яйце, суждено было достигнуть апогея поистине исполинских размеров. Исполинам, которых Гала много лет назад изобрела вместе с Кристианом Диором для бала Бейстегуи, суждено было материализоваться тем вечером и обрести реальность в лице Галы и меня. Эмиссары мэра города явились, чтобы сообщить мне о своем желании дополнить мифологию Ампурдана двумя шествующими в торжественной процессии исполинами, у которых будут наши лица – Галы и мое. Надеюсь, после всего этого мне наконец-то удастся как следует заснуть. Привидевшиеся мне в утреннем сне два молочных зуба сомнительной белизны, которые мне хотелось ненадежно подвесить на двух непрочных нитях, каждый на своей, в преддверии сна ночного приняли облик двух истинных исполинов неопровержимой белизны, ведь не подлежит сомнению, что это были мы. Они уверенно шагали четырьмя ступнями по тропе Галы, высоко поднимая над собой картины, мои исполинские творения, мы же тем временем снова готовились отправиться в путь, продолжить наше паломничество по свету.
И если в наше время, которое едва ли не с полным правом можно назвать эпохой пигмеев, неслыханно скандальный факт существования гениев не заставляет избивать нас, словно бешеных собак, каменьями или обрекать на —мучительную голодную смерть, то за это можно возблагодарить лишь одного Господа Бога.
1959-й год
В этот 1959-й год на двери Дали можно было прочитать надпись по-английски и по-французски: «Просьба не беспокоить». Дали рисует, пишет, размышляет. И позднее он выдаст нам секреты этого года, одного из самых плодотворных в его жизни.
1960-й год
МАЙ
Париж, 19-е
Среди бесчисленной толпы, шепчущей мое имя и называющей меня «мэтром», я хочу открыть выставку ста своих иллюстраций к «Божественной комедии» в Музее Галлиера. Какое же это восхитительно приятное ощущение – чувствовать, как вокруг тебя распространяются, касаясь твоей кожи, магические потоки обожания, которые вновь и вновь наставляют рога умирающему от зависти абстрактному искусству. Когда меня спрашивают, почему я в таких нарочито светлых тонах изобразил ад, отвечаю, что романтизм совершил низость, убедив весь свет, будто ад черен, как угольные копи Гюстава Доре, и там ничего не видать. Все это вздор. Дантовский ад освещен солнцем и медом Средиземноморья, вот почему ужасы моих иллюстраций так аналитичны и суперстуденисты на вид, ведь у них ангельский коэффициент вязкости.
На моих иллюстрациях можно впервые при ярком свете наблюдать пищеварительную суперэстетику двух существ, взаимно пожирающих друг друга. Это безумный день, исполненный мистической, аммиачной радости.
Мне хотелось, чтобы мои иллюстрации к Данте получились словно легкие следы сырости на божественном сыре. Вот откуда эти пестрые разводы, напоминающие крылья бабочки.
Мистика – это сыр; Христос тоже из сыра, даже более того, это целые горы сыра! Не у поминал .ли святой Августин, что в библии Христосу говорили «montus coagulatus, montus fermentatus», а это следует понимать как настоящую гору сыра1 И это сказал не Дали, а святой Августин – Дали лишь повторил сказанное.
Еще с самых истоков бессмертной Греции греки из тоски пространства и времени, психологических божеств и возвышенных трагических волнений человеческой души создали весь мифологический антропоморфизм. Продолжая потомственную линию греков, Дали лишь тогда доволен собой, когда ему удается из тоски пространства и времени и квантованных волнений души делать сыр! И сыр мистический, божественный!( Выставка в музее Галлиера проходила с 19 по 31 мая и привлекла внушительную толпу зрителей. По этому случаю в честь Дали был издан каталог, в подготовке которого принимали участие Клови Эро, Рене-Ерон де Вильфосс, Марсель Брион, Раймон Конья, Жан-Марк Кампань, Жан Бардьо, Бруно Фруассар, Пьер Гежан, Клод Роже-Маркс, Ж.-Р. Креспель, Жан-Катлан, Гастон Бонер, Андре Парино, Поль Карьер.)
СЕНТЯБРЬ
1-е
Спустя двадцать лет после того, как был написан эпилог моей «Тайной жизни», волосы мои по-прежнему черны, ногам все еще неведом унизительный стигмат хотя бы одного мозоля, а наметившийся было живот снова выправился, обретя после операции аппендицита почти те же очертания, которые были у него в юности. Дожидаясь веры, которая есть милость господня, я стал героем. Нет, ошибаюсь – сразу двумя героями! По Фрейду, герой-это тот, кто восстал против отца и родительской власти и в конце концов смог одержать победу в этой борьбе. Именно так случилось у меня с отцом, который очень меня любил. Но у него было так мало возможностей любить меня, пока он был жив, что теперь, когда он на небесах, он оказался на вершине другой, достойной Корнеля трагедии: он может быть счастлив лишь в том случае, если я стану героем именно из-за него. Та же самая ситуация сложилась у меня и с Пикассо, ведь он для меня второй духовный отец. Восстав против его авторитета и все так же по-корнелевски одерживая победу, я обеспечил Пикассо радость, которой он может наслаждаться, пока живет на свете. Если уж суждено быть героем, то лучше стать героем два раза, чем ни одного. Точно так же со времен своего эпилога я не развелся, как это сделали все остальные, а, напротив, снова женился на своей же собственной жене, на сей раз в лоне апостольской римской католической церкви, тотчас же после того, как первый поэт Франции(Поль Элюар) который одновременно был и первым мужем Галы, своею смертью сделал это возможным. Мой тайный брак был заключен в Обители Пресвятой девы с Ангелами и наполнил меня исступленным волнением, превзошедшим все возможные границы, ибо теперь я знаю, что не существует на земле сосуда, который был бы способен вместить драгоценные эликсиры моей неутолимой жажды торжественных церемоний, ритуалов, священного.
Через четверть часа после своей повторной женитьбы я весь, телом и душою, оказался во власти нового каприза: это было пронзительное, как острая зубная боль, неистовое желание снова, еще раз жениться на Гале. Когда в сумерках я возвращался в Порт-Льигат, на море был прилив, а на берегу я увидел сидящего епископа (мне часто в жизни случается встречать в подобные моменты епископов). Я поцеловал ему перстень, потом поцеловал его с двойной признательностью после того, как он пояснил мне, что мой повторный брак можно совершить еще раз благодаря существованию коптского ритуала, одного из самых длительных, сложных и изнурительных ритуалов на свете. Он сообщил, что это бы не добавило ничего нового к священным католическим таинствам, но вместе с тем ничего бы их и не лишило. Это как раз для тебя, Дали, для тебя, Диоскур! После того как ты завладел уже столькими яйцами на блюде без блюда, тебе только этого в жизни и не хватало: двойное ничто – несуществующий дубль,которое бы ничего не значило, не будь оно священным.
Вот почему в этот момент моей жизни мне необходимо было изобрести грандиозный далианский праздник. И я устрою его в один прекрасный день, этот свой грандиозный праздник. Пока же Жорж Матье, удостоив меня своей аристократически учтивой откровенностью, написал:
"Если упадок придворных празднеств во Франции начался при правлении Валуа, изгнавших оттуда толпы простого люда, то ускорился он благодаря итальянскому влиянию, превратившему праздники в зрелища мифологического или аллегорического толка, единственной целью которых стало отныне пускать пыль в глаза, потрясая пышным великолепием и «хорошим вкусом». Идущие от этих корней нынешние великосветские празднества – будь то балы Артура Лопеса или Шарля де Бейстегуи, маркиза Куэваса или маркиза д'Арканжэс – не более чем археологические «репризы».
Жить – это прежде всего участвовать. Со времен Дионисия Ареопагита никто на Западе – ни Леонардо да Винчи, ни Парацельс, ни Гете, ни Ницше – не имел лучшего взаимопонимания с космосом, чем Дали. Приобщить человека к процессам творчества, дать пищу жизни общественной и космической – такова роль художника, и, безусловно, самая важная заслуга итальянских князей эпохи Возрождения в том, что они понимали эту очевидную истину и поручали организацию своих праздников Винчи или Брунеллески.
Одаренный поразительнейшим воображением, наделенный склонностью к блеску и пышности, к театральности и великолепию, а также к игре и всему священному, Дали приводит в замешательство поверхностные умы, ибо за ярким светом скрывает истины, а диалектике совпадений предпочитает диалектику аналогий. Тем, кто дает себе труд доискиваться до эзотерического, сокрытого от глаз смысла его поступков, он предстает как скромнейший и очаровательнейший волшебник, пока наконец их не озарит мысль, что он даже более значителен как космический гений, чем как художник".
На столь любезные признания я ответил сочинением «Гордость Бала Гордости», где изложены мои самые общие мысли о том, каким должен быть праздник в наши дни, ставя перед собою цель благоразумно и весьма заранее умиротворить тех своих друзей, которых я на него не приглашу.
"В наше время праздники станут лирическим апофеозом кибернетики – горделивой, рогоносной и униженной, – ибо одна лишь кибернетика сможет обеспечить святую преемственность живой традиции праздника. И ведь в самом деле, в альгидный час Возрождения праздник почти мгновенно воплощал доведенные до пароксизма экзистенциальные удовольствия всех моральных информационных структур: снобизм, шпионаж и контршпионаж, макиавеллизм, литургии, эстетическое рогоношение, гастрономическое иезуитство, недуги феодализма и лилипутизма, состязания между изнеженными кретинами…
Сегодня только одна кибернетика с теми сверхъестественными возможностями, которые открывают теория информации, сможет, используя новые статистические сюжеты, в одно мгновение нацепить рога на всех участников празднества и на всех снобов вообще – ведь, как говаривал граф Этьенн де Бомон: «Праздники дают в первую очередь для тех, кого не приглашают».
Скатологическое помрачение священного, которое должно быть самой что ни на есть точечной кульминационной запятой всякого уважающего себя праздника, будет, точно так же как и в прошлом, представлено ритуальным жертвоприношением архетипа.
Точно так же, как во времена Леонардо вспарывали живот дракону, из ран которого вырастали геральдические лилии, сегодня следует потрошить самые совершенные кибернетические машины – самые сложные, самые дорогостоящие, самые разорительные для общества. Они будут принесены в жертву единственно с целью доставить удовольствие и хорошенько поразвлечь владык, чем одновременно будут наставлены рога и общественной миссии этих чудовищных машин, чья поразительная мгновенная информационная мощь послужит лишь тому, чтобы вызвать мимолетный, великосветский и не слишком-то интеллектуальный оргазм у всех тех, кто придет сжигать себя в ледяном пламени рогоносных бриллиантовых огней этого сверхкибернетического празднества.
Не следует забывать, что эти информационные оргии надобно обильно оросить кровью и шумом сильных доз оперных представлений, конкретной иррациональности, конкретнейшей музыки и абстрактных декораций в стиле Матье и Милларе, наподобие тех ставших уже знаменитыми праздников, где Дали хочет осуществить диапазон музыкально-лирических шумов за счет истязания, кастрации и умерщвления 558 свиней на звуковом фоне 300 мотоциклов с включенными двигателями, не забывая при этом отдать дань уважения таким ретроспективным приемам, как процессия органов, заполненных привязанными к клавиатуре кошками, дабы их раздраженное мяуканье смешивалось с божественной музыкой Падре Витториа, что практиковал в свое время еще Филипп II Испанский.
Новые кибернетические празднества бесполезной информации – мне придется пока воздержаться от описания их с теми подробностями, которые составляют предмет моей гордости, – будут возникать спонтанно по мере того, как будут восстановлены традиционные монархии, вызывая тем самым к жизни испанское объединение в Европе.
Короли, принцы и всякие придворные будут из кожи вон лезть, стараясь как можно лучше устроить эти пышные празднества и прекрасно при этом сознавая, что ведь праздники дают вовсе не для того, чтобы развлечься самим, а единственно из желания ублажить гордость своих подданных".
Снова, в который раз, остаюсь верным своим планам без блюда своего эпилога, упрямо отказываясь отправиться в Китай или предпринять какое бы то ни было путешествие на какой бы то ни было Ближний или Дальний Восток. Два места, которые мне не хочется переставать видеть всякий раз, когда я возвращаюсь в Нью-Йорк – что с математической регулярностью случается раз в год – это неизменно вход в парижское метро, навязчивое олицетворение всей духовной пищи Новой Эры – Маркса, Фрейда, Гитлера, Пруста, Пикассо, Эйнштейна, Макса Планка, Галы, Дали, и это все, все, все; другим таким местом стал для меня совершенно ничем не примечательный Перпиньянский вокзал, где – по причинам, которые мне еще не до конца понятны, – мозг и душа Дали нашли для себя возвышеннейшую пищу для размышлений. Именно эти самые мысли, навеянные Перпиньянским вокзалом, породили строки:
В поисках «кванта действия»
Живопись, живокисть, живописать…
В поисках «кванта действия»
Сколько же жизни он живонапишет
Живопись, живокисть, живописать.
Мне необходимо было найти в живописи этот самый «квант действия», который управляет нынче микрофизическими структурами материи, и найти это можно было, только призвав на помощь мою способность провоцировать – а ведь я, как известно, непревзойденный провокатор – всевозможные случайные происшествия, которые могли ускользнуть от эстетического и даже анимистического контроля, дабы. иметь возможность сообщаться с космосом… живопись, живокисть, живописать… космопись, космокисть, космописать. Я начал с помоек, нечистот, сточных вод… живопись, живокисть, живописать… Сточнопись, сточнокисть, сточнописать… Я выразил грязь дна и ненасытную суть осьминогов морских глубин. С живыми осьминогами я был по-осьминожьи ненасытен. Изображал я и морских ежей, все время впрыскивая им адреналин, дабы сделать болев судорожной их мучительную агонию, и при этом норовя воткнуть между пятью зубами этого аристотелевского рта трубку, на покрытый парафином поверхности которой могли бы запечатлеться их малейшие вибрации. Я извлекал пользу из падающего с неба во время грозы дождя из маленьких жаб, дабы они сами, вспарывая себе животы, запечатлевали лягушачьи кружева донкихотовского одеянья. Я перемешивал обнаженных женщин с изображениями пропитанных влагой тел, превращенных в ожившее тряпье, прибавляя ко всему этому свежеоскопленных боровов и мотоциклы с невыключенными двигателями и бросая все это в помойные мешки, предназначенные для всевозможных отбросов. Я заставлял взрывать живых лебедей, начиненных гранатою, дабы зафиксировать стробоскопически в мельчайших подробностях, как будут разрываться внутренности их почти еще живой физиологии.
Помню, однажды я весьма спешно поднялся в оливковую рощу, где проводил обычно все эти эксперименты, однако на сей раз у меня не было при себе ни водяного пулемета, ни живого носорога, который был мне нужен, чтобы снять отпечатки, ни даже хоть какого-нибудь полудохлого осьминога – словом, хоть в данном случае речь и не шла об аудиенции с Людовиком XIV, «мне почти что .пришлось ждать». Но Гали была тут как тут. Она протянула мне кисть, которую только что где-то отыскала:
– Попробуй-ка – может, с этим получится!
Я попробовал. – И случилось чудо! Весь двадцатилетний опыт вдруг воплотился в нескольких неповторимых, архангельских мазках! Получилось то, о чем всю свою жизнь я лишь смутно догадывался. «Квант действия» живописи… живокист и… живоописания… таился в небрежном героическом мазке Дона Диего Веласкеса де Сильва, и пока Дали писал… живопись, живокисть живописала… мне вдруг послышался голос Веласкеса, и кисть его, пролетая мимо, сказала: «Что с тобой, малыш, ты не поранился?»… а живопись, живокисть живописала.
В полнейшем антиреалистическом хаосе, в момент апогея «Action Painting» – какая же сила у этого Веласкеса! Триста лет спустя он кажется единственным великим художником в истории. И тогда Гала, с горделивой скромностью, с которой лишь ее народ способен чествовать победившего героя, проговорила:
– Конечно, но ведь и ты ему здорово помог! Я посмотрел на нее, хотя после всего этого мне вовсе не надо было смотреть на нее, чтобы знать, что со своей шевелюрой и моими усами, после пушистого орешка, космической обезьяны и плетеной корзинки с черникой она больше всего похожа на Майский ливень Веласкеса, с которым я мог бы заниматься любовью.
Живопись – это любимый образ, который входит в тебя через глаза и вытекает с кончика кисти,и то же самое любовь!
Шафарринада, шафарринада, шафарринада, шафарринада, шафарринада – вот новая сперма, от которой родятся все будущие художники мира, ибо «шафарринады» Веласкеса имеют вселенский характер.
1961-й год
На толстой, нотариального вида конторской тетради, которой Дали записывал свои мысли 1961-го года, красными прописными буквами помечено «TOP SECRET» – «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО». Позже мы узнаем, о чем же размышлял в ту пору Дали в Порт-Льигате и в Нью-Йорке. А сегодня отнесемся же с уважением к этой скрытности, которая так мало на него похожа.
1962-й год
НОЯБРЬ
Порт-Льигат, 5-е
Из шестнадцати атрибутов Раймондо Луллио можно получить 20 922 789 888 000 различных сочетаний. Просыпаюсь с мыслью добиться того же числа комбинаций внутри своей прозрачной сферы, где вот уже четыре дня провожу первые опыты (насколько мне известно, первые) по «мушиным полетам». Однако вся домашняя прислуга в смятении: море разбушевалось. Говорят, это самый сильный шторм за последние тридцать лет. Выключено электричество. Темно как ночью, и нам пришлось зажечь свечи. Желтая барка Галы сорвалась с якоря, и теперь ее отнесло на середину бухты. Наш матрос рыдает, в отчаянии стуча по столу огромными кулачищами.
– Нет, я не в силах смотреть, как эта лодка разобьется о скалы! – вопит он.
Я слышу эти крики из своей мастерской, куда приходит Гала, прося меня спуститься, дабы утешить матроса, прислуга думает, что он сошел с ума. И вот, спускаясь, я прохожу через кухню, где с первой же попытки с проворством и ловкостью неслыханного лицемерия на лету ловлю муху, которая нужна мне для опытов. И никто даже этого не замечает. Матросу же говорю:
– Перестань убиваться! Ну купим новую лодку. Кто же мог предвидеть такой шторм!
И тут с внезапным кокетством я вдруг дохожу до того, что опускаю ему на плечо руку, в которой зажата пойманная муха. Он вроде бы сразу же успокаивается, и я снова поднимаюсь к себе в мастерскую, чтобы спрятать муху в сферу. Наблюдая за полетом мухи, слышу истошные крики с пляжа. Бегу.
Семнадцать рыбаков и слуг вопят: «Чудо! Чудо!» В тот момент, когда барка должна была вот-вот разбиться о скалы, внезапно переменился ветер, и она, словно верное, послушное животное, выбросилась на песчаную отмель прямо напротив нашего дома. Какой-то моряк со сверхчеловеческой ловкостью забросил привязанный к концу каната якорь и умудрился оттащить лодку в безопасное место, где ее уже не могли достать волны, которые, толкая в борт, относили лодку к скалам. Надо ли уточнять, что помимо имени Галы барка моя носила еще и название «Milagros», что означает чудеса.
Одновременно со всем этим я, возвратившись в мастерскую, констатирую, что только одна моя муха совершила уже множество чудес, самое удивительное из которых заключается в том, что она осуществила 20 922 789 888 000 комбинаций, которые определил Раймондо Луллио и которых я так страстно желал при пробуждении.
До полудня оставалось ровно восемь минут.
Как же, должно быть, густо насыщена жизнь такими вот уплотнениями, состоящими из смеси случая и исступленной ловкости! Что заставило меня вспомнить о своем отце, как одним июньским утром тот зарычал как лев:
– Идите все сюда! Скорей! Скорей!
Мы тут же все сбежались, не на шутку встревожившись, и застали отца, указывающего пальцем на восковую спичку, вертикально стоявшую на шиферных плитках. Зажегши, сигару, он подбросил спичку высоко вверх, и та, описав порядочную петлю и, скорей всего. Погаснув в полете, вертикально упала вниз и, прилипнув концом к раскаленной плитке, встала торчком и снова от нее зажглась. Отец не переставая созывал крестьян, которые уже столпились вокруг него:
– Сюда! Сюда! Такого вы уже никогда больше не увидите!
В конце обеда я, все еще находясь под сильным впечатлением этого столь взволновавшего меня происшествия, изо всех сил подбросил вверх пробку, и она, ударившись о потолок, отскочила потом от верха буфета и в конце концов замерла в равновесии на краю карниза, на котором висели портьеры. Это второе происшествие ввергло отца в состояние какой-то прострации.
Целый час он задумчиво рассматривал пробку, не позволяя никому до нее дотрагиваться, дабы потом многие недели слуги и друзья дома могли любоваться этим зрелищем.
Я пролил на рубашку кофе. Первая реакция тех, кто, в отличие от меня, не родился гением, это тотчас же приняться вытирать. Я же делаю совершенно обратное. У меня еще с детства была привычка, улучив момент, когда меня не могли захватить врасплох прислуга и родители, украдкой проворно выплеснуть между рубашкой и телом самые липкие сахарные остатки моего кофе с молоком. Мало того, что я получал невыразимое наслаждение, чувствуя, как эта жидкость стекает по мне вплоть до пупка, ее постепенное подсыхание плюс липнущая к коже ткань надолго обеспечивала меня пищей для упорных периодических констатаций. Медленно и постепенно или же долго, сладострастно ожидаемым рывком оттягивая ткань, я потом добивался, чтобы рубашка по-новому прилипла к телу, и это занятие, чрезвычайно щедрое на эмоциональные переживания и философские раздумья, могло длиться вплоть до самого вечера. Эти тайные радости моего преждевременно развившегося ума достигли параксизма, когда я превратился в юношу и выросшие у меня в самом центре груди (как раз там, где я локализую потенциальные возможности своей религиозной веры) волосы добавили новые осложнения в процессе слипания ткани рубашки (литургическая оболочка) с кожей. А ведь на самом деле, как я знаю теперь, эти несколько замаранных сахаром и накрепко спаянных с тканью волосков как раз и осуществляют электронный контакт, благодаря которому вязкий, постоянно меняющийся элемент превращается в мягкий элемент настоящей мистической кибернетической машины, которую нынче утром, 6 ноября, я только что изобрел, обильно расплескав милостью Божией (и явно непроизвольным образом) свой слишком сладкий кофе с молоком, и все это в каком-то полном исступлении. Это уже было просто сахарное месиво, которое приклеило мою тончайшую рубашку к волоскам на моей груди, до краев наполненной религиозной верою.
Подводя итоги, считаю необходимым добавить, что вполне, вполне вероятно, что Дали, будучи гением, способен превратить все возможности, заложенные в этом простом происшествии (которое многим показалось бы просто-напросто мелкой неприятностью), в мягкую кибернетическую машину, что позволяет мне достигнуть, или, вернее, тянуться к Вере, которая до настоящего времени была исключительно прерогативой всемогущей милости Божией.
7-е
Возможно (и даже без «возможно»), в числе самых острых и пикантных из всех гиперсибаритских удовольствий моей жизни есть и будет радость лежать под солнцем облепленным мухами. Так что я с полным правом могу сказать:
– Дайте же прильнуть ко мне этим маленьким мушкам!
В Порт-Льигате я за первым завтраком опрокидываю себе на голову масло, которое осталось в тарелке из-под анчоусов. И тут же со всех сторон ко мне спешат мухи. Если я владею ситуацией со своими мыслями, то мушиное щекотанье может их только ускорить. Если же, напротив, выпадает редчайший день, когда они мне мешают, это верный признак, что что-то не так, что кибернетические механизмы моих находок поскрипывают и дают сбои – вот насколько я считаю мух настоящими феями Средиземноморья. Они еще в античные времена имели обыкновение покрывать лица моих выдающихся предшественников, Сократа, Платона или Гомера(В мае 1957 года Дали уже подробно рассуждал о мухах Порт-Льигата, которых он предпочитает всем прочим мухам на свете. В Приложении мы приводим сочинение Люсьена де Самосата о мухах, которое стало любимым лакомством Дали. ), которые, закрыв глаза, описывали прославленные рои мух, кружащихся вокруг глиняного кувшина с молоком, называя их возвышенными существами. Но здесь я должен во весь голос напомнить, что люблю лишь мух чистых, мух наряженных, как я уже сказал, совсем не таких, какие встречаются в кабинетах у бюрократов или в буржуазных апартаментах, – нет, мне милы лишь те, что обитают на оливковых листьях, те, что порхают вокруг более или менее протухшего морского ежа.
Сегодня, 7 ноября, я вычитал в одной немецкой книжке, будто Фидий начертил план какого-то храма, взяв в качестве модели одну из разновидностей морского ежа, представляющего собою самую божественную пятиугольную структуру из всех, которые мне когда-нибудь доводилось видеть. И именно сегодня же, 7 ноября, в два часа пополудни, глядя, как пяток мух порхает вокруг закрывшегося морского ежа, я смог заметить, что всякая муха, участвуя в этом своеобразном явлении гравитации, неизменно делает движение по спирали справа налево. Если этот закон подтвердится, то он обретет для космоса такое же значение, что и закон прославленного яблока Ньютона, ибо я берусь утверждать, что эта гонимая всем миром муха несет в себе тот квант действия, который Бог постоянно сажает людям прямо на нос, дабы настойчиво указывать им путь к одному из самых сокровенных законов вселенной.
8-е
Засыпая, думаю о том, что по-настоящему жизнь моя должна бы начаться завтра или послезавтра – или же послепослезавтра, – но каким-нибудь неотврати– мым образом (это, впрочем, в любом случае бесспорно и совершенно неизбежно), и вот эта самая мысль дарит мне за четверть часа до пробуждения творческий театрализованный сон с максимальным сценическим эффектом. Итак, мой театральный час начинается с движущегося переднего занавеса, обильно золоченного, щедро освещенного и имеющего в самом центре некую странную штуковинку, которая настолько характерна и своеобразна, что тотчас же замечена всеми зрителями, причем так, что они уже никогда ее не забудут. Когда этот занавес поднимается, начинаются представления, которые тут же достигают самых грандиозных и бурных мифологических высот. На мгновение свет юпитеров повергает все в полный мрак. Все присутствующие с нетерпением готовятся к какому-то неожиданному фантастическому развитию действия, но – вот вам театральный трюк – зажигается свет и снова, точно тем же манером, что и вначале, освещает занавес. Так что все зрители остаются с рогами, кроме Дали и Галы, ведь и она тоже параллельно видела тот же самый сон. Можно было бы подумать, будто мы присутствовали на опере начала нашей жизни, но ничего подобного… Занавес даже еще и не поднимался. И один только этот занавес, если его использовать с умом, ценится на вес золота) 1963-й год
СЕНТЯБРЬ
3-е
У меня всегда, насколько я себя помню, была привычка просматривать газеты наизнанку. Вместо того чтобы читать новости, я их рассматриваю – и вижу. Еще в юности, стоило мне прищурить глаза, как я тут же в змеистых типографских извилинах начинал различать футбольные матчи, да так ясно, будто смотрел их по телевизору. Частенько мне даже приходилось делать передышку, не дожидаясь окончания тайма, настолько утомляли меня перипетии игры. Сегодня я вижу с изнанки газеты столь божественные и исполненные такого движения вещи, что принимаю решение заставить воспроизвести – в порыве возвышенного далианского поп-арта – обрывки газет, содержащие эстетические сокровища, часто достойные самого Фидия. Те непомерно увеличенные газеты я велю проквантовать мушиным пометом… Эта идея пришла мне в голову после того, как я заметил красоту некоторых наклеенных, пожелтевших (и кое-где засиженных мухами) газет у Пабло Пикассо и Жоржа Брака.
Нынче вечером я пишу и одновременно слушаю радио, там гремят отзвуки пушечных залпов, совершенно заслуженных, которые произвели по случаю похорон Брака. Того самого Брака, который среди прочих заслуг знаменит еще и эстетическим открытием коллажей из наклеенных газет. Отдавая дань уважения его памяти, я посвящаю ему свой самый трансцендентный и приобретший самую стремительную известность портрет Сократа, засиженный мухами и как нельзя подходящий для того, чтобы служить гениальной обложкой для этого дневника моего гения.
19-е
Именно на Перпиньянском вокзале, в тот момент, пока Гала регистрирует картины, которые следуют с нами поездом, мне всегда приходят самые гениальные мысли в моей жизни. Еще не доезжая несколько километров, в Булу, мой мозг уже начинает приходить в движение, однако прибытие на Перпиньянский вокзал служит поводом для ментальной эякуляции, настоящего умоизвержения, которое обычно достигает здесь своих величайших и возвышеннейших спекулятивных вершин. Я подолгу остаюсь на этих заоблачных высотах, и вы можете всегда видеть, как у меня закатываются глаза во "ремя этого умоизвержения. Ближе к Лиону, однако, это напряжение начинает понемногу спадать, и в Париж я уже прибываю умиротворенный путевыми гастрономическими фантазмами, Пик в Валенсии и М. Дю– мэн в Солье. Мозг мой снова приходит в норму, попрежнему, как о том помнит мой любезный читатель, сохраняя свою неизменную гениальность. Итак, сегодня, 19 сентября, я пережил на Перпиньянском вокзале нечто вроде космогонического экстаза, по силе превзошедшего все предыдущие. Мне привиделась точная картина строения вселенной. Оказалось, что вселенная, будучи одной из самых ограниченных вещей из всего сущего, по своей структуре, соблюдая все-все пропорции, точь-в-точь похожа на Перпиньянский вокзал – по сути дела, единственное отличие состоит в том, что на месте билетных касс во вселенной разместилась бы та самая загадочная скульптура, чья высеченная из камня копия вот уже несколько дней не дает мне покоя. Непроработанная часть скульптуры будет проквантована девятью мухами – уроженками Булу и одной-единственной винной мушкой, которая представит антиматерию. Посмотри на мой рисунок, читатель, и запомни: именно так и рождаются все космогонии.
Привет!
Приложение 1
Избранные главы из сочинения
ИСКУССТВО ПУКА,
или
РУКОВОДСТВО ДЛЯ АРТИЛЛЕРИСТА ИСПОДТИШКА,
написано графом Трубачевским, доктором Бронзового Коня, рекомендуется лицам, страдающим запорами
ВВЕДЕНИЕ
Стыдно, стыдно вам, Читатель, пукать с давних пор, так и не удосужившись поинтересоваться, как протекает это действо и как его надобно совершать.
Общепринято полагать, будто пуки бывают только большие и малые, по сути же они все одинаковы: между тем это грубейшая ошибка.
Материю, которую я представляю нынче вашему вниманию, предварительно проанализировав предмет со всей возможной тщательностью, обходили до настоящего времени полнейшим молчанием, и вовсе не оттого, что считалось, будто все это недостойно внимания, просто существовало распространенное мнение, что сей предмет не подлежит точному изучению и не сообразуется с последними достижениями науки. Какое глубокое заблуждение.
Пук есть искусство и, следовательно, как утверждали Лукиан, Гермоген, Квинтилиан и прочие, суть вещь весьма полезная. Так что умение пухнуть кстати и ко времени куда важней, чем о том принято думать.
"Пук, задержанный внутри
Так, что больно, хоть ори,
Может чрево разорвать
И причиной смерти стать.
Если ж на краю могилы
Пухнуть вовремя и мило,
Можно жизнь себе спасти
И здоровье обрести".
Наконец, как станет ясно Читателю иэ дальнейшего развития сего трактата, пукать можно, придерживаясь определенных правил и даже с известным вкусом.
Итак, я, не колеблясь, намерен поделиться с уважаемой публикой результатами моих изысканий и открытий в том важнейшем искусстве, которое по сию пору так и не нашло хоть сколь-нибудь удовлетворительного освещения ни в одном, даже самом обширном из существующих словарей: более того (непостижимо, но факт!), нигде не удосужились даже дать описания того искусства, чьи принципы я представляю ныне на суд любознательного Читателя.
Глава первая
ОБЩЕЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПУКА КАК ТАКОВОГО
Пук, который греки называют словом Пордэ, латиняне – Crepitus ventris, древнесаксонцы величают Partin или Furlin, говорящие на высоком германском диалекте называют Fartzen, а англичане именуют Fart, есть некая композиция ветров, которые выпускаются. порою с шумом, а порою глухо и без всякого звукового сопровождения.
Между тем находятся недалекие, но весьма предприимчивые авторы, которые, вопреки словарю Калпэна и прочим словарям, упорно и высокомерно отстаивают абсурдное утверждение, будто понятие «пук» в истинном, то есть в естественном и первоначальном, смысле слова применимо лишь тогда, когда он выпускается в сопровождении некоего звука; причем основываются они на стихотворении Горация, которое отнюдь не дает полного и всестороннего представления о пуке как таковом:
Nam displosa sonat quantum Vesica pepedi. SAT. 8.
(Я пукнул с таким шумом, который способен издать разве что хорошо надутый мочевой пузырь.)
Но ведь всякому понятно, что в упомянутом стихотворении Гораций применил глагол pedere, то есть пукать в самом общем, родовом смысле, и не следовало ли ему в таком случае, давая понять, будто слово pedere непременно означает некий явственный звук, оговориться, сузив понятие и пояснив, что речь здесь идет только о том роде пука, который выходит с шумом? Существенно отличные от обывательских представления о пуке имел милейший философ Сэнт-Эвремон: он считал это разновидностью вздоха и сказал однажды своей возлюбленной, в чьем присутствии ему случилось пухнуть:
"Видя немилость твою,
В сердце копится грусть,
Вздохи теснят грудь.
Так странно ль, что вздох один,
Не смея сорваться с уст,
Другой нашел себе путь?"
Итак, в самом общем виде пук можно определить как некий газ или ветер, скопившийся в нижней полости живота по причине, как утверждают доктора, избытка остывшей слизи, которая при слабом подогреве отделяется, размягчается, но не растворяется целиком; по мнению же крестьян и обывателей, он является результатом употребления некоторых ветрообразующих приправ или продуктов того же самого свойства. Можно еще определить его как сжатый воздух, проходящий в поисках выхода через внутренние части тела и наконец с поспешностью вылетающий наружу, едва перед ним открывается отверстие, название которого запрещают произносить правила хорошего тона.
Но мы здесь будем говорить без утайки и называть вещи своими именами: это «нечто», о котором мы ведем речь, возникает из заднепроходного отверстия, появляясь либо в сопровождении легкого взрыва, либо без оного; порою природа выпускает его без всякого усилия, иногда же приходится прибегать к помощи известного искусства, которое, опираясь на ту же самую природу, облегчает его появление на свет, принося облегчение, а часто даже просто настоящее наслаждение. Именно это обстоятельство послужило поводом для поговорки:
"Чтоб здоровеньким гулять,
Надо ветры выпускать".
Но вернемся к нашему определению и попытаемся доказать, что оно полностью соответствует самым здоровым правилам философии, ибо включает род, материю и различие, quia петре consiat genere, materia et differentia: 1. Оно охватывает все причины и все разновидности; 2. Хоть предмет наш постоянен по родовому признаку, он, вне всякого сомнения, отнюдь не является таковым по своим отдаленным причинам, которые порождаются ветрами, а именно слизью, а также плохо переваренной пищей. Обсудим же это поосновательней, прежде чем совать нос во всякие частности.
Итак, мы утверждаем, что материя пука остывшая и слегка размягченная.
Ибо подобно тому как дождей никогда не бывает ни в самых жарких, ни в самых холодных краях, поскольку при климате первого типа избыточная жара поглощает все пары и испарения, а в холодных странах чрезмерный мороз препятствует выделению паров, идут же дожди главным образом в областях со средним, умеренным климатом (как то весьма верно подметили специалист по исторической методологии Бодэн, а также Скалижер и Кадан); то же самое происходит и с избыточным теплом, когда оно не только размалывает и размягчает пищу, но также растворяет и поглощает все пары, чего бы никогда не смог холод; вот почему здесь не выделяется никаких паров. Совсем обратное происходит при температуре мягкой и умеренной. Слабое тепло не переваривает пищу полностью, а только слегка ее размягчает, вследствие чего желудочная и кишечная слизь получает возможность выделять большое количество ветров, которые становятся более энергетическими относительно ветрообразующей способности различных пищевых продуктов, которые, если их подвергнуть ферментации при средней температуре, производят особенно густые и завихренные пары. Это можно весьма наглядно ощутить, сравнивая весну и осень с летом и зимой, а также исследуя искусство перегонки на медленном огне.
Глава вторая
РАЗНОВИДНОСТИ ПУКА, В ЧАСТНОСТИ, ОТЛИЧИЕ ПУКА ОТ ОТРЫЖКИ, И ПОЛНОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ОПРЕДЕЛЕНИЯ ПУКА
Выше мы уже отмечали, что пук выходит через заднепроходiia отверстие. Именно в этом его отличие от отрыжки или испанского рыганья. Эти последние хоть и состоят из той ме самой материи, однако в желудке избирают путь наружу через верх, то ли из-за близкого соседства данного отверстия, то ли по причине слишком твердого или переполненного живота, то ли из-за иных каких препятствий, не позволяющих им следовать нижним путем. Отрыжка, согласно нашим определениям, неразрывно связана с пуком, хотя бывают среди них такие, которые отвратительней любого пука: вспомним, как однажды при дворе Людовика Великого некий посол, посреди всего блеска и величия, которые представил его восхищенным взором сей августейший монарх, рыгнул самым что ни на есть мужицким образом, уверяя при этом, будто в его стране отрыжка представляет собою непременный атрибут той благородной степенности, которая царит в тех краях. Так что не стоит слишком неблагосклонно судить об одном, отдавая предпочтение другому; выходят ли ветры верхом или низом, это все одно и то же, и на этот счет не должно оставаться ни малейших сомнений. Ведь в самом деле, читаем же мы во втором томе «Всеобщего словаря» Фуртьера, что один вассал в графстве Суффолк должен был в дни Рождества изобразить перед королем один прыжок, одну отрыжку и один пук.
И все-таки было бы неправомерно включать отрыжку ни в класс колитных ветров, ни в класс бурчания и вспучивания живота, которые тоже принадлежат к ветрам того же типа и, хоть и обнаруживая себя характерным рокотом в кишечнике, все же проявляются не сразу, а с некоторым опозданием, напоминая пролог к комедии или предвестников грядущей бури. Особенно подвержены этому юные девы и дамы, туго стягивающие себя корсетами, дабы подчеркнуть талию. У них, как утверждает Фернель, кишечник, который медики называют Coecum, до та– кой степени растянут и надут, что содержащиеся там ветры устраивают в полости живота сражения ничем не хуже тех, что происходили некогда между ветрами, запертыми Эолом в пещерах Эольских гор: можно вполне рассчитывать на их силу, отправляясь в далекое морское путешествие, или вертеть крылья ветряных мельниц.
Для окончательного доказательства правомерности данного нами определения остается лишь поговорить о конечной цели пука, которая порой сводится к телесному здоровью, каким его желает природа, а порой превращается в удовольствие или даже наслаждение, которое доставляют нам искусства; но отложим пока этот вопрос и рассмотрим его вместе с вопросом о последствиях и результатах. Смотрите соответствующие главы приложения.
Заметим, однако, что мы никак не разделяем и даже, напротив, категорически отвергаем любые цели, которые бы вредили здоровью или противоречили хорошему вкусу, подобным перегибам, говоря учтиво и по совести, совсем не место среди целей разумных и доставляющих удовольствие.
Глава третья
РАЗНОВИДНОСТИ ПУКА
Разъяснив природу и причины пука, перейдем теперь к тому, чтобы обоснованно подразделить его на разновидности и рассмотреть каждую из них по отдельности, дабы затем определить их в соответствии с вызываемыми ими эмоциями.
ПОСТАНОВКА ПРОБЛЕМЫ
Тут, естественно, возникает вот какой вопрос.
Как же это, интересно знать, могут мне возразить, собираетесь вы проводить обоснованную классификацию отдельных разновидиостей пука? Это голос неверующего. Следует ли измерять пук локтями, футами, пинтами или буассо? Car quoe sunt eadem uni tertio, sunt eadenn inter se. Нет: и вот вам решение, предложенное одним первоклассным химиком; нет ничего проще и естественней.
Суньте свой нос, советует он, в заднепроходное отверстие; теперь перегородка вашего носа одновременно перегораживает и заднепроходное отверстие, а ноздри ваши образуют чаши весов, в качестве которых выступает теперь нос в целом. Если, измеряя выходящий наружу пук, вы почувствуете тяжесть, то это будет означать, что его надо оценивать по весу: если он тверд, то локтями или футами; если жидок, пинтами; если шероховат, то меряйте в буассо и так далее и тому подобное, если же, однако, он покажется вам слишком мелким, чтобы проводить с ним какие бы то ни было эксперименты, делайте так, как поступали некогда благородные господа-стеклодувы: дуйте себе в свое удовольствие сколько душе угодно или, вернее, пока не получится разумный объем.
Но шутки в сторону, поговорим теперь серьезно.
Знатоки грамматики подразделяют буквы на гласные и согласные; однако господа эти обыкновенно имеют возможность хоть слегка прикоснуться к материи: мы же, чья задача состоит в том, чтобы нюхать и наслаждаться ею в том виде, как она есть, будем различать пуки Вокальные и пуки Немые, под которыми будем подразумевать бесшумное испускание кишечных газов.
Вокальные пуки можно с полным основанием называть Петардами, не только по созвучию со словом «пукать», но также и по сходству производимых при этом звуков, будто весь низ живота набит петардами. Более подробные сведения на этот счет можно найти в трактате о Петарде, написанном Вилликиусом Йодокусом.
Итак, Петарда есть характерный громкий звук, вызываемый выпуском сухих газов.
Петарда может быть крупной или мелкой в зависимости от разнообразия причин и обстоятельств.
Крупная петарда называется полно-вокальной, или собственно вокальной; мелкую же будем именовать полувокальной.
О ПОЛНО-ВОКАЛЬНОМ, ИЛИ БОЛЬШОМ ПУКЕ
Крупнопетардный или полный полно-вокальный пук характеризуется сильным шумом, и объясняется это не только крупным калибром, то есть внушительными размерами соответствующего отверстия, которым отличаются, например, крестьяне, но также и огромным количеством ветров, проистекающим не только из поглощения значительных объемов вызывающей скопление газов в кишечнике пищи, но и умеренным уровнем естественного тепла в желудке и кишечнике. Эти неповторимые, словно сказочная птица феникс, пуки можно сравнить с пушечными залпами, со звуками, которые издают, лопаясь, огромные мочевые пузыри, со свистом педалей и т. д. Раскаты грома, описанные Аристофаном, могут дать о них лишь весьма слабое представление: ведь они не так осязаемы, как пушечный выстрел или мощный залп, разнесший крепостные стены, истребивший целый батальон солдат или произведенный в честь прибытия в город именитого гостя.
ВОЗРАЖЕНИЯ ПРОТИВНИКОВ ПУКА
Ведь не звук нас шокирует в пуке, уверяют они: если бы речь шла только об этом исполненном гармонии экспромте, это бы нас не только не оскорбляло, но даже, возможно, и доставляло определенное удовольствие; но ведь он неизменно сопровождается этим отталкивающим запахом, который и составляет его суть, а это так удручает наше обоняние: вот в чем вся беда. Едва слышится тот характерный звук, как тут же начинают распространяться смердящие корпускулы, нарушающие безмятежное спокойствие наших лиц; порою случаются и такие злодеи, которые вдруг без всякого предупреждения наносят нам удар исподтишка, атакуя нас под сурдинку; но чаще этому предшествует некий глухой звук, вслед за которым следуют и более постыдные спутники, так что не остается ни малейшего сомнения, что ты попал в весьма скверную компанию.
ОТВЕТ
Надобно очень плохо разбираться в пуке, чтобы обвинять его сразу в стольких гнусных преступлениях. Да у настоящего, чистого пука и запаха-то нет никакого, а если и есть, то едва заметный и недостаточно сильный, чтобы преодолеть расстояние, отделяющее источник пука от носа присутствующих. Ведь латинское слово Crepitus, что в переводе и означает пук, говорит лишь о звуке без запаха; однако его обычно путают с двумя другими разновидностями зловонных кишечных ветров, из которых один весьма огорчает нюх и зовется в просторечье вонью или, если угодно, немым, или женским, пуком, другой же, представляющий собой самое гнусное зрелище, зовется толстым, или масонским, пуком. Вот вам ложные принципы, на которых строят свои возражения противники пука; и разоблачить этих врагов не так уж трудно, достаточно лишь показать им, что настоящий, истинный пук в корне отличен от двух чудовищ, о которых мы только что дали общее представление.
Всякий воздух, попавший вовнутрь, пребывавший там какое-то время в сжатом состоянии и затем вырвавшийся наружу, называется ветром; и в этом смысле все они, и чистый пук, и женский пук, и, наконец, пук масонский, относятся к одному и тому же родовому понятию; однако на этом их сходство кончается: основное различие состоит в том, насколько долго пребывали они внутри и насколько легко удалось им вырваться наружу, и вот эта-то самая разница и делает их порой абсолютно не похожими друг на друга.
Чистый пук, оказавшись пленником тела, без особых помех пробегает различные внутренности, оказавшиеся на его пути, и с большим или меньшим шумом выходит наружу. Толстый, или масонский, пук многократно пытается освободиться, всякий раз наталкиваясь на те же самые препятствия, возвращается назад, снова проходит тот же самый путь, нагреваясь и впитывая всякие жирные вещества, которые захватывает по дороге; в конце концов, отягченный своим же собственным весом, он скатывается куда-то в самую нижнюю часть утробы и, найдя там себе временное пристанище, окруженный слишком жидкими субстанциями, при первом же малейшем движении удирает наружу, не производя при этом особого шума, но унося с собой всю добычу, которой обогатился в дороге. Испытывая те же самые затруднения в пути, женский пук предпринимает почти то же самое путешествие, что и пук масонский: он так же нагревается, так же загружается жирными веществами, так же упорно устремляется вниз в поисках выхода наружу, с той лишь разницей, что, попав в безводные сухие места, он не обогащается новым имуществом и, нагруженный лишь тем, что захватил по пути, без всякого шума выходит наружу, принося с собой самый отвратительный запах, который когда-либо знало обоняние.
Теперь, когда мы ответили на возражения противников пука, пора вернуться к нашим дефинициям.
Итак, мы остановились на том, что пуки можно сравнивать с громами Аристофана, пушечными залпами и всякими прочими звуками по вашему усмотрению. Но с чем бы мы их ни сравнивали, они остаются либо простыми, либо сложными.
Простой пук представляет собою сильный залп, мгновенный и единичный. Приап, как мы уже видели, сравнивает их с лопнувшим бурдюком.
Displosa sonat quantum vesica.
Образуются они тогда, когда материя состоит из однородных частей, когда ее много, когда щель, через которую они вырываются наружу, достаточно широка и достаточно растянута, и, наконец, когда сила, выталкивающая их наружу, достаточно мощна, чтобы добиться этого с первого раза.
Сложные же пуки выстреливаются очередью, один за другим, вроде хронических ветров, которые непрерывно следуют друг за другом, или пятнадцати-двадцати выпущенных вкруговую ружейных залпов. Их называют дифтонгами, утверждая, будто человек крепкого телосложения способен выпустить десятка два пуков за раз.
Глава четвертая
ФИЗИЧЕСКИЕ ДОВОДЫ, ОСНОВЫВАЮЩИЕСЯ НА ЗДРАВОМ СМЫСЛЕ, ИЛИ АНАЛИЗ ДИФТОНГОВОГО ПУКА
Пук может оказаться дифтонговым, если устье достаточно широко, материя обильна, составные части ее разнообразны, содержа в себе смесь веществ теплых и разреженных, холодных и густых, или же когда материя, уже раз найдя себе приют, вынуждена снова растекаться по различным областям кишечника.
В этих условиях она уже не может ни оставаться "диной массой, ни размещаться в одном и том же участке кишечника, ни покинуть его одним движением. Она, таким образом, обречена на то, чтобы весьма красноречивым манером, неодинаковыми порциями и через неравные промежутки времени выходить вон до тех пор, пока от нее ничего не останется, то есть, иными словами, до последнего вздоха. Вот откуда берется этот прерывистый звук и вот почему, если хоть немного прислушаться, можно услышать более или менее длительную канонаду, в которой можно различить дифтонговые слоги вроде па-па-пакс, па-па-па-пакс, па-па-па-па-пакс и т. д. Aristoph in nubib, тут дело в том, что заднепроходное отверстие не закрывается до конца, и поэтому материя одерживает победу над природой.
Нет ничего прекраснее механизма дифтонговых пуков, и обязаны мы этим только одному заднепроходному отверстию.
Прежде всего:
1. Надо, чтобы оно само по себе было достаточно просторным и к тому же окружено достаточно крепким и эластичным сфинктером.
2. Надо иметь достаточное количество материи, чтобы произвести сперва обыкновенный простой пук.
|
The script ran 0.024 seconds.