Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чабуа Амирэджиби - Дата Туташхиа [1975]
Язык оригинала: GEO
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. Чабуа Амирэджиби - известный современный грузинский писатель. Особую популярность Ч. Амирэджиби принес роман «Дата Туташхиа», выдержавший уже несколько изданий в Тбилиси и в Москве, переведенный на ряд европейских языков. Каждое душевное движение героя романа Дата Туташхиа, мятежника, скрывающегося от царских жандармов, свидетельствует об искреннем желании искоренить зло, помочь людям. Своей романтичностью Дата напоминает известных литературных героев - Робина Гуда, Карла Моора, Дубровского. Вместе с тем это сложный динамический образ человека, не нашедшего верного исторического пути, но до конца, до самой гибели, выражавшего свой протест против всяческой несправедливости. Человек страстного темперамента, проницательного ума, большого мужества. Будучи натурой цельной, он не поступается своими принципами - и гибнет. Практически неуязвимый для преследователей, гибнет от руки своего сына-подростка, направляемой двоюродным братом - полицейским деятелем, который «самозабвенно любил Дату Туташхиа, считал его родным братом и видел трагедию в его скитальческом существовании». Дате Туташхиа в романе противостоит система социального зла. В романе множество сюжетных линий, появляются и исчезают люди, стоящие на самых разных ступенях общественной иерархии, различного нравственного и интеллектуального уровня. Складывается широкая панорама грузинского общества начала двадцатого столетия.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Я осторожно заглянул в окно. Вижу – Кажашка, как и было, лежит на полу. – О том и речь, – говорит Дата. – Для кого копишь ты эти деньги? Поднимись и сядь. Только кричать не вздумай. Никто твоего воя не боится. Ростовщик это и сам знал. Он на жалость бил – оттого и вопил. Туташхиа при случае так говорить умел, хоть змею из норы выманит. «Пусть поговорит, – подумал я, – авось без шума, тихо-мирно вытрясет ростовщика». – Нет, ты отвечай, когда спрашивают, – не отступал Дата. – Зачем тебе столько денег, если ты и себя, и детей в этой дыре гноишь? Тут свинья, которую я отвязал, рылом отворила дверь амбара. На шее – большущее ярмо, чтобы сквозь заборы не пролазила. Топчется на пороге, по глинобитному полу пятачком шарит. Никто и ухом не повел. – Сто тысяч, Дата-батоно, всего сто тысяч, разве это деньги? Вон в порту грек Сидоропуло, слыхали, наверное?.. Старшая дочка Кажашки цыкнула на свинью, а папаша разбойник ей: – Не гони ее, доченька, пусть поищет, может, чего и найдет. Зачем добру зря пропадать?.. – И снова к Дате: – Так я, значит, про Сидоропуло, про грека. У него уже миллион. На второй перевалило. Кажашка все молол без умолку, но Дата уже не слушал его. Он думал. Наконец поднял побратим руку: – Да, сгубили тебя деньги, Кажа Булава. Жаль мне тебя… Керосин у тебя найдется? – спросил он, помолчав. – Керосин? Откуда у меня керосину взяться? У богатых ищи керосин, Дата-батоно. – Ну, хорошо. А вот скажи мне, если б случился пожар и cгорело бы все твое логово, и седла, и черкески, и кинжалы, книга с ними, и деньги, которые, это уж точно, где-то здесь припрятаны, что бы ты тогда стал делать, скажи мне, ради бога? У ростовщика кровь отхлынула от лица, клянусь прахом своего отца, стал он зеленый, как кукурузный стебель. – Господи, воля твоя, – пошел он креститься часто-часто. – Что вы, Дата-батоно! Сколько сил я на эти гроши угробил! На другой раз… на второй заход не набрать мне сил. Не вытяну, помру! – Ну и ну! – удивился Туташхиа. – Стало быть, все с самого начала начнешь? Ростовщик сник весь, но от прямого ответа успел увильнуть. – Вы про керосин спросили, Дата-батоно. Не берите греха на душу, не пустите детей по миру. По миру, думаю, может, оно и лучше, чем дохнуть с голоду при таком папаше. – Да, спета, видать, твоя песенка! – говорит ему Дата. – Мучиться тебе и маяться, Кажа-бедолага!.. Ну да ничего не поделаешь! Нам деньги нужны. Силой будем брать – боюсь, помрешь, а я греха на душу не возьму. Давай так: ты мне даешь взаймы три тысячи, и не будь я Дата Туташхиа, если не верну. Услыхал ростовщик про долг, обрадовался, будто дарят ему его денежки. – Были б у меня деньги, Дата-батоно!.. Зачем взаймы – так бы отдал! За такими, как вы, доброе дело не пропадет. Меня аж затрясло. – Эй, Дата Туташхиа, – кричу ему в окошко, – про залог не забудь, расписку ему, сукину сыну, расписку… Не понял побратим насмешки. – Осел ты, – отвечает, а сам в окошко уставился. – Будь у меня такой залог, стал бы я в этом смраде душиться. – И опять глядит на Кажашку. Надоело мне слушать их болтовню, а главное, не похоже было, чтобы Дата от Кажашки с деньгами ушел. Ворвался я в эту чертову нору и – в ноги ростовщику несколько зарядов. – Раскошеливайся, сука шелудивая, а не то вмиг околеешь! Пошевеливайся, гад! Дети, как кузнечики, попрыгали на отцовский топчан и ну голосить, окаянные. Свинья с перепугу ткнулась рылом в плетеную дверь. Рыло-то просунула, а дальше ярмо не пускает. Ни туда, ни сюда, мечется, визжит, как перед убоем. На чердаке куры квохчут, о крышу бьются. Вся лачуга ходуном ходит. Сейчас, думаю, рухнет – минуты терять нельзя. Рукоятью маузера саданул ростовщику в ребра, в харю двинул – он встать и соизволил. Отодвинул сундук, под сундуком, вижу, дверца не дверца, заслонка не заслонка, что-то железное, он и ее отодвинул, лег на пол, свесился по пояс в подвал. Торчат у меня под носом Кажашкина задница да короткие толстые ноги. – Быстрей, – кричу, – быстрей, Кажашка, подлец! – а сам пинком его, пинком. Поглядел я на Дату, а его как пыльным мешком ударили, стоит бледный, подбородок дрожит, от детей глаз отвести не может, а они надрываются. Сбились на топчане, как волчата, и воют, того и гляди кинутся и загрызут. Спасибо, вид у маузера что надо, не очень-то покидаешься, а то бы загрызли, ей-богу! Ростовщик в яму свесился и как сдох: и дальше ни на вершок, и обратно не вылазит. Чуда ждет. Дернул я его за ногу. – Вылезай, тащи, что ведено! Как цыпленка разорву! Поднялся Кажа Булава – в лице ни кровинки. В руках – мешочек. Вырвал я мешочек – ничего, тяжеленький, не иначе как золото! – Нет моей Кваквы, – блеет эта тварь, – шиш бы вы у меня что взяли! – Ищи свою Квакву под грушей, она там на цепи, не бойся, не убежит. Дата как услышал это, еще бледнее стал, сгреб свою бурку – и к двери, а в дверях свинья застряла, не выйдешь. Свинья крутится, амбар трясется. Туташхиа вышиб дверь ногой, свинья – во двор задом, Дата – следом. – Сколько здесь? – Пять… Но вам-то ведь три… Я чуть со смеху не умер… Отмочил Кажашка напоследок! Мешочек – за пазуху, а тут Кваква как завопит! Дата у нее кляп изо рта вытащил, это уж точно. Кваква волком завыла. Дети от материнского крика и вовсе ошалели. Надо было ноги уносить. Добежал я до груши. Кваква орет – ушам больно. Дата с цепью возится, никак не развяжет. Луна светит себе. За забором какие-то тени мельтешат. Не понравилось мне все это. – Брось ты ее, Дата! Найдется, кому суку с цепи спустить. Бежим! А он не уходит, цепь из рук не может выпустить. – Караул!.. Утащили шарамыжники мое добро! Всё забрали! Держи их! Бей! Насмерть бей!! Это Дата Туташхиа! За его голову пять тысяч дают! Караул, люди! Стоило этому болвану выкрикнуть имя Даты Туташхиа, как тени за забором тут же исчезли. Дернул Дата еще раз цепь – сорвал наконец. Выскочили мы на дорогу, за нами Кваква, руки-то у нее ремнем опутаны, цепь волочится, по булыжникам гремит, но Кваквину глотку не заткнешь. Обернулся я, выпустил на ходу две пули в воздух. Отстала, но орет пуще прежнего. – Дата Туташхиа, – слышим мы за спиной. – В долг я тебе эти деньги дал, в долг! Ты просил, я дал! Вернешь, если ты Дата Туташхиа, а не вор, как твой дружок! Хорошо еще, проценты не просит, говорю. Словом, ушли мы, сели в седла. – Говорил я – почту бы лучше, – сказал Дата. Да, неладно вышло, что самому мне пришлось к ростовщику в нору лезть. Но что было делать, когда Дата сплоховал? Через два года наши люди попались – по другим делам. Судили шестерых. Меня жандармы разыскивали, и я сам на суде быть не мог, но люди рассказывали, как и что было. Выяснилось, что террористический акт, для которого мы с Датой Туташхиа пять тысяч экспроприировали, не состоялся. Деньги, которые я сдал в кассу организации, были отосланы нашим в эмиграцию. Царские сатрапы на суде так дело повернули, будто эмигранты все деньги проиграли в карты и с девками прогуляли. И меня замарали; их послушать, так выходило, будто Бубутейшвили только четыре тысячи в партийную кассу сдал, а тысячу присвоил. Но ведь организация велела достать три тысячи, а я принес четыре! Имел право преследуемый анархист оставить себе на пропитание долю того, что сам раздобыл, или не имел? На какие средства, интересно, я должен был существовать и работать? Дата Туташхиа, конечно, мог и не знать, что жандармерия и полиция умышленно марают борцов за свободу и счастье народа. Измышляя про нас всякую грязную клевету, они таким способом стараются опорочить саму идею. Но это-то он должен был знать, что нелегальная жизнь требует больших расходов. После процесса я как-то встретил Дату. Он едва со мной поздоровался. Спрашиваю: может быть, я обидел тебя чем? Нет, мотает головой. Но я пристал в одну душу. Дата молчал, молчал, а потом и говорит: – Дрянь, оказывается, ваши люди, да и ты не лучше. С тем и ушел – слушать меня не стал. Ничего не поделаешь. Политически неграмотный был человек. Читать-то он любил, да все только книги, которые мозги засоряют. В ходе борьбы потери неизбежны. Потеряли мы Дату Туташхиа. С того раза никогда ни с какой организацией ничего общего он не имел. Один шел. Граф Сегеди …И сам чиновник и его перемещение с одной службы на другую были явлениями настолько незначительными, что, естественно, не привлекали внимания должностных лиц. Однако всего лишь год спустя имя Мушни Зарандиа прогремело, словно взрыв бомбы, и вот каким образом. Зарандиа, как младшему чиновнику жандармерии, передали на следствие дело одного контрабандиста. Зарандиа, однако, им не ограничился и представил Кутаисской губернской жандармерии пять томов, которые состояли из проработанных с удивительным тщанием материалов о действиях контрабандистских банд от Батуми до Туапсе и о государственных чиновниках, находящихся в преступной связи с этими бандами. Дело не только изобличало человек пятьдесят, но давало возможность ареста каждого на месте преступления и ликвидации всей банды. Следствие можно было считать, в сущности, законченным. Пятьдесят человек смело могли быть отданы под суд. Зарандиа предусмотрел личные или родственные связи некоторых преступников с находящимися в Тифлисе влиятельными лицами и до поры мастерски оставил их дела в тени. Таким образом он достиг того, что после некоторого колебания делу дали ход и вести операцию доверили самому Зарандиа. Через две недели в тюрьмах Поти, Батуми и Кутаиси находились все без исключения лица, изобличенные в преступлении, и еще три человека, которые пытались подкупить Зарандиа, предложив ему сто тысяч рублей золотом. Последних Зарандиа арестовал сам. В результате операции он получил должность старшего следователя, а наместник возбудил ходатайство перед Петербургом о присвоении ему внеочередного чина и награждении орденом. Пока мы ждали из Петербурга ответ на представление, Мушни Зарандиа осуществил гораздо более сложную и значительную операцию, причем столь же успешно. На сей раз он расследовал и точно установил пути, по которым из-за границы на Кавказ поступала нелегальная литература, арестовал людей, доставляющих ее, и обезвредил несколько нелегальных групп в различных городах Кавказа. Все это Зарандиа исполнил с фантастической быстротой и утвердил за собой имя изобретателя остроумных уловок и новых методов сыскного дела. Петербург теперь уже сам позаботился о выдвижении и наградах Зарандиа. В 1895 году, то есть в десятилетие пребывания Туташхиа в абрагах и в пятилетие следовательско-сыскной службы Мушни Зарандиа, благодаря анонимному письму нам стало известно, что неуловимый абраг и выдвинувшийся жандарм были двоюродными братьями. Сообщение это вызвало известное замешательство, и было получено срочное распоряжение произвести дознание на предмет деятельности Мушни Зарандиа. Дознание доказало, что Мушни Зарандиа, начиная с первого дня службы в акцизе, не был замечен в каких-либо связях со своим двоюродным братом… Мосе Замтарадзе Однажды избили до полусмерти и его, и меня – двух знаменитых абрагов. Десять дней лежали мы пластом. Мне сломали ребро, Дата Туташхиа не мог повернуть голову – воспалилась рана на шее. Человеку в бегах, сам знаешь, к врачу хода нет, а уж в больницу подавно. Впрочем, в тех местах о докторах и больницах тогда и не слыхали. Отдубасили нас по вине Туташхиа. В беду всегда по своей вине попадешь. Даже поговорка есть… Позабыл, как там… Словом, про дураков, но чаще умные в такие дела влипают. Бывает, все сойдется одно к одному – не лезь тогда, не суйся. А сунешься – и тебе влетит, и кто с тобой рядом случится, тому тоже перепадет. Дело было зимой. Зима для абрага – пора тяжелая. Куда приткнуться? Я решил перезимовать в лесах Саирме у одного оборотистого малого. Одну зиму я у него уже пересидел. Позвал с собой Дату Туташхиа. Он в Саирме никогда не бывал. Пришли, оружие спрятали, оставили по револьверу и прямым ходом к Сетуровой усадьбе. Сетурой звали того малого – он жил один, семья у него была в Кутаиси. Стояла его усадьба на особенной земле. Эту землю накопают, промоют, высушат и вьюками отправляют в Кутаиси. Там землю покупали англичане. Говорили, польза от нее была, когда бурили колодцы, нефтяные скважины, и при других похожих делах. Сетура на этом деле зарабатывал дай бог. В прошлую мою зимовку землю брали четверо рабочих. Четвертым был сам хозяин. Копал наравне с другими. Когда я уходил, Сетура позвал меня опять приходить зимой. В те годы в лесах Саирме лютовали разбойники, и я для Сетурова хозяйства был как бы защитой. А взять у него было что, иначе на кой я ему. Настоящего имени Даты я хозяину открывать не стал. Так сам Дата захотел. Человек тверже кремня, говорит, когда ему тайна не доверена. Узнают, что у Сетуры зимовал Дата Туташхиа, будут его бить, пока не признается. Посадят еше. А будет он знать, что это Чачава или Пориа какой-нибудь, сколько ни бей, ничего не выбьешь. Заладит: Пориа у меня гостил – и точка. Поверят в конце концов, дадут пинка и отпустят… Я и сказал Сетуре: «Это мой друг Пориа». Он нам обрадовался. Пригласил в дом. Познакомил с Табагари – «моя правая рука», говорит. В прошлую мою зимовку Табагари в усадьбе не было. Он служил псаломщиком в церкви святого Квирикэ. Прошу прощения, но чтобы у человека так сопли текли без передыху – я в жизни не видел. Взглянешь на него раз – аппетит отобьет до конца дней твоих. Табагари накрыл на стол – и в сторонку, пока Сетура не разрешил ему сесть. Сел молчком, голоса его в тот вечер мы и не услышали. За столом Сетура сказал, что его правая рука Како Табагари, пока служил богу, выучил все имена, какие только есть на свете, и знает все их значения. На это Табагари, словно дите малое, которого приласкал чужой дядя, засмущался, заелозил, губы выпятил, пальцами перебирает. Весь вечер он был застенчив и уважителен. За столом смотрел зорко, все было, что душа пожелает. Был Табагари кривоног, приземист, толст немыслимо, но расторопен. После ужина Сетура отправил нас в комнатенку, в которой мы теперь должны были жить, и пообещал прислать в услуженье старушку. Мы легли, но спали, должно быть, недолго, – еще было темно, когда бухнул колокол и такой ералаш на дворе поднялся, будто кругом все огнем горит, только ноги уноси. Не успели мы вскочить – стук в дверь. Входит бабка – дыра на дыре, вся в рванье. Не знаю, от какой старости или болезни людей так скрючивает, – только нос у нее чуть не в пол уходил. Вошла, однако, бодренько. Странно даже. Казалось, разогнуть ее только чудо может, а тут выпрямилась, ладонь к виску, откозыряла, как хорошо вымуштрованный солдат, докладывает – что именно, разобрать невозможно, у бедняжки во рту ни единого зуба. Прошамкала она свой рапорт, руку опустила, стоит по стойке «смирно». Мы с Датой молчим, понять ничего не можем. – Вроде бы что-то… насчет завтрака и умывания, – говорю. Бабка опять рапортовать, но Дата ее перебил, попросил подождать, пока оденемся. – Что за бабка, Мосе, как ты думаешь? – спросил он меня, когда мы остались одни. – Да, наверное, Сетура нам ее в прислуги прислал. Кем ей быть? Умом-то она… того… Это ясно. Непонятно только, зачем Сетуре этот номер понадобился? – Вполне она в своем уме, – говорит Дата. – Я повадки умалишенных знаю. И поговорить с ними люблю – такое скажут, от умного не услышишь. Что-то здесь не то… Да… вот что. Ты вчера у Сетуры сильно набрался и, может, не помнишь, все Абелем его называл. Абель он или кто? – Абель, конечно. Я пока в своем уме. – А почему он поправлял тебя. – Архипом, говорит, меня называй? – Архипом?! – Я начал припоминать, что хозяин и правда все время поправлял меня, да мне было плевать. Что Абель, Архип – один черт. Как хочет, так и звать его буду. Мне-то что. Я оделся и подошел к окну поглядеть, что там стряслось, что мы – куры, подниматься чуть свет? Подходить близко к окну абрагу заказано, сами понимать должны. Я остановился не доходя, но так, чтобы двор просматривался. Ничего такого не увидел, все вроде бы утихло. Прошел какой-то малый и по-волчьи вполз в землянку. Снег кругом – я его и заметил, а так ничего не видно, темно. В комнате был балкон. Смотрю, на балконе наша бабка. Стоит, прижавшись к стене. Отчего это, думаю, она, как фельдфебель перед генералом, тянется перед нами?.. Вижу, прильнула к замочной скважине – ничего ей это не стоит, и так крючком согнута. Чувствую, зыркает по нашей комнате. Вдруг замельтешила. Понимаю, меня, второго постояльца, из виду потеряла, как не замельтешить… Старая ведьма и то в толк взяла, не наблюдаю ли я за ней. Приподнялась, в окно заглянула, но, ясное дело, ничего не увидела. Я Дате молчком показал, он по стенке подкрался к двери и – настежь. Старуха как была возле скважины, так и осталась – крючок крючком. – Ну, мамаша, разогнись и входи! – сказал ей Дата. Вошла, дверь прикрыла. – Где это, тетенька, принято подглядывать в чужую дверь? – говорю я ей. – У нас и принято! – сказала, как отрезала. Да как четко! – Кто и для чего завел такой порядок? – спросил Дата. – Пришли вы в дом – два чужака. Надо нам знать, о чем думаете, что делать намерены? Кормильцу все надо знать! – А кто же это твой кормилец, будь он неладен? – не удержался я. – Ах ты нехристь! Сам будь неладен! – разъярилась старуха. – Погляди на себя в зеркало, тварь бездомная, – это она мне-то, – Архип Сетура наш кормилец – отец, мать и господь бог! Кому еще быть? Старуха бранилась долго. Дата ее слушал, будто царь Соломон перед нами вещал. Я пошарил по стенам – поглядеться бы в зеркало, на кого это я похож стал, что даже такая образина пальцем в меня тычет. – Скажи-ка, мать, – втиснулся Дата в старухину брань, – твоего Сетуру Абелем или Архипом зовут? – Раньше звали Абелем, а теперь Архипом, – сказала она и прибавила, будто одарить нас хотела: – Сам пожелал. Надо так! – Ладно, – сказал Дата, помолчав, – давай умываться. Старуха отвела нас за угол дома, слила на руки, и только начали мы вытираться, как опять бухнул колокол и пошел но округе гул. Мы выглянули из-за угла. Когда я зимовал у Сетуры, он жил в тесной землянке. Ничего, кроме землянки, на этом месте не стояло. Теперь здесь поднялась добротная ода, и несколько десятков слепых полуземлянок хороводом окружали ее. Опять потек колокольный звон, из землянок посыпались люди и затрусили к дому Сетуры. Выползали они из всех щелей и семенили, как кроты, выкуренные из нор. Один миг – и суету как слизнуло. Все стихло намертво. И тут же какой-то человек, не видно кто, начал говорить. Да как! «Путь-путь-путь-путь», – поди разбери. Полопотал он, смолк – и тут все как загалдят! Каждый трещит но переставая, будто надо ему только одно – переговорить соседа. Тарабарит площадь – ничего не разберешь. – Подойдем поближе, Мосе, – говорит Дата, – поглядим, что там такое. Подошли, и что же видим? Хромой псаломщик, Сетурова правая рука, который вчера за ужином и слова не проронил, – стоит на пне, который, видно, для этого дела и отесали, и бормочет, бормочет, слова не разобрать. Перед ним вытянулись в две шеренги человек тридцать и тоже бормочут как заговоренные. Побормотали и молчат. Опять со своего пня запиликал Табагари. Теперь я разобрал: – Даритель же хлеба нашего насущного – отец наш и благодетель Архип – да здравствует во веки веков!.. «Архип» – в конце каждого стиха, а потом трижды: полихронион, полихронион, полихронион. Я это слово хорошо знал – одного Имедадзе из Сачхере так звали. Он мне и сказал, что по-гречески «полихронион» значит «многие лета». Кончили молиться, Табагари сказал «вольно». Все согнули ногу в колене – солдаты, да и только. – Спиридон Суланджиа, сукин ты сын, нет для тебя сегодня работы! – своим тарабарским говором завел опять Табагари. – Пилат Сванидзе, гони его в шею из строя. Пилат Сванидзе немедля двинул Спиридона Суланджиа по шее. Несчастный упал на снег и запричитал. Никто и ухом не повел. – Смирно, направо, шагом арш! – выпалил Табагари. И двинулся солдатским шагом весь этот обтрепанный люд. – Куда это они, мамаша? – спросил Дата у старухи. – На работу. – А та вон каракатица тоже работать будет? – спросил Дата. – Это что за карлик?! – Он и есть самый главный. – А чего натворил Спиридон Суланджиа? – Мало ему еще дали, будь он неладен, пусть Архипу спасибо скажет… – Старуха вдруг прикусила язык и давай на нас орать: – Нечего в чужие дела лезть, а то живо отсюда вытряхнетесь!.. Не поверите, мы как язык проглотили; глядим, как карлик, едва перебирая ножками, подгоняет свою паству, – и ни слова. Повела нас старуха в дом Сетуры. Хозяин возлежал на тахте, усыпанной пестрыми мутаками и подушками. Он поднялся нам навстречу, с важностью отдал поклон и пригласил к столу, который опять был хоть куда. – Угодила ли ты гостям, Асинета? – спросил он старуху. – Дурные они люди, – отрезала старуха. Сетура нахмурился и, подумав, сказал: – Ну… ладно, ступай! Сам разберусь. Едва старуха исчезла за дверью, как Сетура откинулся на подушку и ну хохотать. Вдоволь нахохотавшись, Сетура отер слезы и говорит: – Так-то, братцы, дурные вы люди. Слыхали, как Асинета сказала? От всего, что мы повидали в это утро, настроеньице было у нас хоть плачь. Смех Сетуры немножко взбодрил нас. И правда, подумал я, – мало нам своих бед, из-за этих людишек еще переживать, пусть идут ко всем чертям, нам-то что… А вслух говорю вроде бы в шутку, как сам Сетура: – Из-за чего это, мил-друг, твоя Асинета среди ночи нас подняла? – В пять часов у меня подъем, – сказал Сетура, – люди должны видеть, что порядок есть порядок, для всех одинаково, каждый захочет валяться в постели до полудня, и дело пострадает. Не работа меня заботит – люди. Их жизнь и благо. Долгая это история, Мосе-батоно! Выпьем-ка за Евангелие от Матфея, вот сулгуни, берите, берите – отличная закуски к водке, лучше не бывает! Мы выпили, и я опять спрашиваю у Сетуры: – А Спиридону Суланджиа дали сегодня по шее и как паршивого котенка вышвырнули – что, тоже для его блага? – А ты как думаешь? Лиши человека страха, он тут же почувствует себя несчастным. Знаешь, что Спиридон Суланджиа сказал? Архип, видите ли, дает нам ровно столько, чтобы мы с голоду не передохли! Богатство и роскошь – вот откуда вся порча и безнравственность. Ну, дам я этому вахлаку больше того, что даю. Он тут же скажет – дай еще; не получит большего – опять беда: начнет завидовать и воровать. Правильно говорят: нагулял козел жиру, потянуло волчьего мяса отведать. Что получается? Хочешь человеку добра – не дай ему обожраться. Почему Спиридон Суланджиа сказал то, что сказал? Выкормил он молочных поросят. Девять штук. Шестерых забрал я, трех оставил ему. Он их продал, в семью деньги пришли – отсюда и мысли. Забери я восемь поросят, оставь ему одного, и молчал бы, сукин сын, как миленький. Такие вот, брат, дела. Теперь недельку-другую Какошка Табагари не будет брать на работу этого болтуна, детишки его поскулят, он и пожалеет о том, что наболтал. И другим – пример: неповадно будет молоть языком чего не надо, и сам Спиридон рад будет до смерти, что его опять к делу допустят и заработать дадут. Сказанное Спиридоном – воистину грех великий. Сам оступился, в убытке остался – это еще куда ни шло. Но ведь и другого тем самым подбил: и ты, мол, скажи подобное, накличь на себя беду. Вот что главное. Если я и вправду кормилец этим людям, то должен понимать: все, что людей может совратить с пути истинного, от чего народу – страдание одно, всё надо в корне подрубать, в зародыше уничтожать, а то вырастет, силой нальется. Зачем мне торчать здесь, если денно и нощно по заботиться о людях, о том, чтобы им жилось хорошо? Прийти в этот мир есть, пить и не принести людям добра – разве это жизнь? Ну, выпьем! За второе Евангелие, от Марка. Вот осетрина, угощайтесь, сулгуни – хорошо на закуску, да рыбка лучше. Мы слушали, боясь проронить слово, и Сетура, воодушевившись, продолжал: – Так-то, милостивые государи! Если человеку страх неведом, если ему бояться нечего, он обречен. Но одного страха мало. Тут нужно еще кое-что. Во-первых, собранность: в человеке должно быть все натянуто, как струна чонгури. Дай человеку волю – он расслабится и падет духом, о-хо-хо! Тысяча недугов набросятся на тело и унесут его в иной мир. Непременно унесут. Забери у человека его заботы, расслабь волю и дух – и жизнь его оборвется. Это так, поверьте мне. А то с какой стати поднимать их затемно и муштровать как солдат? Возьмите горбатую Асинету, у другого хозяина она давно бы концы отдала. Понимает старая, что я жизнь ей продлеваю, оттого благодарна и преданна. «Умный ищет наставника, а глупому он обуза» – так говорит часто Какошка Табагари, и правильно говорит. Неразумен человек. Ты – за него, а он с дьяволом – против тебя. Так все и заведено. Хочешь людям добра – сей, в их сердцах любовь. Но разве неразумному внушишь любовь? Одним страхом, я вам говорю, ничего не добьешься. Нужно, чтобы имя твое он повторял изо дня в день, чтобы слышал, как другие тебя превозносят, и сам тебе хвалу станет возносить. Для этого из церкви святого Квирикэ и привел я Табагари. Он мне молитвы сочиняет. Одни в стихах, другие на музыку кладет, а некоторые – так просто. Складно у него получается – лучше не придумаешь. Мои люди трижды в день молятся: утром, во время работы и еще по вечерам. Время от времени молитвы надо менять. Приедается молитва – и сила ее уходит. – Сетура оглядел нас и разлил водку. – Выпьем за третье Евангелие, от Луки. И я скажу вам самое главное. Почему не берете маслин? Не любите? А зря. Приятнейшее ощущение от них во рту. Сетура был в ударе. И если уж спрашивать, зачем он имя свое сменил, то сейчас. – А знаешь, что означает Абель? – спросил хозяин. – Абель по-гречески… ну-ка дай мне вон ту книгу… так… вот… ага… Много хлопочущего, измученного хлопотами человека означает Абель. Стало быть, тщету, суету, призрак. Родители мои темные люди были. Не знали об этом. Теперь поглядим «Архип». Архип… Конюший, вожак табуна. Вот что такое Архип. А твои люди знают, что ты себя называешь вожаком табуна? – А ты как думал? Скажи им, что они не лошади, а люди, знаешь что ответят? – Сетура выдержал паузу и изрек: – Человеку нельзя говорить, что он человек, иначе он тебе скажет: «Раз я такой же, как ты, слезай со своего места». А слезешь – так в пропасть его толкнешь. Человеку надо внушать, что он лошадь, осел, ишак. Он этому легко верит, потому что сам знает, это правда. Верит и счастлив. Живет честно. Вот так-то. Правда, говорить ему это прямо нельзя. Надо найти слова собые. – Архип замолчал и уставился на дверь. – Будь ты неладна, Асинета, дрянь подворотная, присосалась к двери как пиявка. А ну-ка войди! Вошла Асинета и отдала Сетуре честь. – Ну, что? Ни одного слова не пропустила? Ступай-ка на гауптвахту. Да не вздумай топить печку, а то тремя сутками не отделаешься. Добавлю. – Пойти-то пойду, но слушала я не тебя, кормилец. Вот за этими дружками следила. – А я что, слеп и глух, сам не вижу, не слышу? – Так-то оно так, отец и благодетель. Да два уха хорошо, а четыре лучше. Сетура потер подбородок. – Ладно. На гауптвахту не ходи. Прощаю. А зайди-ка ты к Кокинашвили и так ненароком – болтать с Пелагеей будешь – скажи, что нынешним утром Спиридона Суланджиа наказали за то, что он про Архипа неладно говорил и Колпинов донес на него Табагари. Повтори! Упала старуха на колени, и нельзя сказать, что пропела, – язык у этой ведьмы в глотку проваливался, – но четкой скороговоркой отрапортовала молитву, сочиненную Какошкой-псаломщиком. Встала, повторила задание своего благодетеля – и прочь, но не дошла двух шагов до дверей, как ее остановил Сетура. – Если Кокинашвилевой Пелагеи не будет дома, зайди к Колпиновым и Терезии тоже так, между прочим, шепни, что на Спиридона Суланджиа Кокинашвили стукнул. Что так, что эдак – все едино. Ступай! – Пока человек один и никому не доверяет, – Сетура дождался, когда в коридоре стихло шарканье Асинеты, – он может принести пользу и себе, и другим, а как пошел откровенничать – путного от него не жди. В любое дрянное дело может ввязаться. Беду на себя накличет. Со стороны посмотреть, нехорошо заставлять людей наговаривать друг на дружку – так ведь? А на деле я им хорошую службу служу. Не станут они доверять друг другу, будут жить каждый сам по себе, минуют их и злые умыслы, и дурные поступки. Господи, и за что мне такое наказание – изворачиваюсь, хитрю, мучаюсь. Но добро без страданий не добудешь. Начнешь себя жалеть – и, считай, все пропало… Ну, за третье Евангелие… – Было уже! – напомнил я. – Пили. – Нет, за третье не пили! А почему не едите? Или мой хлеб-соль вам не по вкусу? Спорить было ни к чему. Мы и по пятой выпили за Евангелие от Луки. Другого тоста, подлец, признавать не желал. Обижался, когда отказывались, стыдил, – пропади он пропадом. Не помню, сколько мы выпили, когда Сетура поднялся и сказал: – Если гости желают, покажу вам мое дело и как люди мои добывают хлеб насущный. Дата кивнул, да и мне после всех разговоров хотелось взглянуть на его хозяйство. Шли недолго. Остановились на краю глубокого оврага. Сетура ткнул пальцем в провал, черневший на каменистом склоне оврага по ту его сторону. Это был рудник, где работали люди Сетуры. – Тоннель прорыли уже саженей на двести, – пояснил Сетура, – долбят снизу вверх, землю выносят на спине. Здесь кругом такая земля. Работать, конечно, тяжело, но если человек добывает себе на пропитание без особого труда, он портится. Когда таскать приходится с этакой глубины, такую работу полюбишь. Что есть любовь? Во что труд и заботу вложишь, к тому у тебя и любовь. Хилое и немощное дитя мать любит больше, потому что больше труда на него положила. Но одной любовью здесь не обойдешься. Чтобы человек был счастлив, еще нужен голод. Не морить, конечно, голодом, но и чрезмерной сытости не допускать. Дальше – страх. Страх рождает любовь. Фимиам и молитвы тоже нужны для любви. Боготворит – значит, боится. Что еще необходимо для счастья народа? Здоровье. А здоровыми люди будут, если не дать им расслабиться и пасть духом. И еще одно: человеку надо надеяться. Надежду следует выдумать. Когда у народа есть надежда, он ничего лишнего себе не позволит. Для своих людей надежду я выдумал сам. Пойдемте, покажу… Сетура свернул с дороги, и мы подошли к колодцу. Возле колодца стоял столб с колоколом. К языку колокола была привязана веревка, другой конец которой был опущен в колодец. В колодце сидел карлик и держал этот конец. Воды в колодце не было. – Я ему плачу двадцать копеек в день, – сказал Сетура. – Он глухонемой. – И что, так и сидит с утра до вечера? – спросил Дата. – Так и сидит. – А что он здесь делает, эта убожинка? – спросил я. – Надежду, Мосе-дружище, надежду вон для тех людей! – Сетура кивнул на рудник по ту сторону оврага. – На бога в небесах уже никто не надеется, а кому придет в голову надеяться на этого урода в колодце? – Дело у меня тут поставлено надежно. Сейчас поймете. Те, что копают в пещере, надеются, что тоннель приведет их сюда, в этот колодец… – Погоди, Архип, – не утерпел я, – ты же говорил, что долбят гору снизу вверх и уходят отсюда все дальше?! – Говорил, ну и что? – А то, что если эта твоя дыра все дальше уходит от колодца и все в гору, то как же выйти ей сюда? – Никуда она не выйдет, ни вверх, ни в колодец. Стоит гора, как стояла, и они будут в ней кружить. – А люди об этом знают? – Додуматься до этого нетрудно. Вот они и соображают: раз до этого так легко своим умом дойти, значит, на самом деле все не так, как им кажется. Не стал бы Сетура, думают они, на такой простенький обман идти. Выйдет тоннель в колодец. Непременно. – А колокол и карлик для чего? – спросил Туташхиа. – Карлика зовут Зебо. Он – юродивый и слывет прорицателем. Говорят, как только тоннель подойдет к колодцу на сто саженей, Зебо услышит и тут же ударит в колокол. Знали бы вы, как они этого звона ждут! Все время начеку. Собираюсь прибавить им самую малость, да надо поглядеть, как дело пойдет. Лучше новую надежду придумать, чем заработок увеличить. Это будет ненадежней, но вот выдумать не так-то просто. Я заглянул в колодец. Зебо то и дело прикладывал ухо к скале и что-то бормотал. – Ты говорил, он глухой? – Глухой. – Ну, а если глухой, как он может услышать? – Мосе-дружище, ну и бестолков ты, ничего не понял, а объяснять все сначала мне лень! – Сетура разозлился. – Поживешь здесь зиму, приглядишься, сам увидишь, что к чему. – Не стоит беспокоиться, Архипо-батоно! – заторопился я. – Мы и так тебе обязаны. Может быть, нам стоит отдохнуть, а уж после еще поговорим? – Пожалуй, и правда, отдохните, а за ужином я вам кое-что еще расскажу, – пообещал Сетура. Не знаю, как у Даты, но у меня в голове тысяча сверчков трещала, и каждый – на свой манер. – Обед вам Асинета принесет, – крикнул нам вдогонку Сетура. Мы возвращались молча. В горле пересохло – хорошо, попался на дороге родник. – Что будем делать, Мосе, – спросил Дата, – останемся или подадимся куда-нибудь еще? Для абрага лучшего места не найти. И чего уходить? Полиции в эти забытые богом края не добраться. Хозяин не обделяет нас ни хлебом, ни кровом, ни покоем. Что нам? – Видеть не могу этого человека и его людей, – сказал Дата. – Я себя знаю. На себя беду наведу и другому зло принесу. Это уж жди. Не в первый раз. Прожил я не так уж много, но мир повидал, исходил, исколесил вдоль и поперек, а такого дракона не видел. Да что видеть! Слыхать не слыхал и читать не читал! Я взялся спорить. Вреда нам от Архипа или… как там его… никакого, а если и будет, что нам стоит отправить его на тот свет? – Какое нам дело, что там выделывает со своими людьми Сетура? – пытался я уговорить друга. – Конечно, зло творит, но раз все эти холуи гнев божий за милость принимают, разве Сетура виноват? Это отребье еще похуже чего достойно. Нравится им быть рабами – и все дела. Что, их держит здесь кто-нибудь? Давай так договоримся: только нас тронут, хоть бы кто, мы обоих этих проходимцев на веревочку через сучок, и ищи нас, свищи. – Ладно. Будь по-твоему, – сказал Дата. – Посреди зимы менять место не особенно меня и тянет… Надо было раньше думать, но поди знай, что так обернется. Идем дальше. Человеку в бегах ходить по дорогам и тропкам заказано. Забыть об этом надо. Человек в бегах должен ходить так, чтобы дорогу или тропинку сверху видеть. Понимаешь, о чем я говорю? Сверху! …Так и шли мы по лесу. Вдруг Дата остановился и стал вглядываться в глубину ущелья. – Мосе-батоно, видишь, что вон там в кустах происходит? Вгляделся и я. Вроде бы дети то ли в войну, то ли в казаков-разбойников играют. И много их. Дата даже удивился, откуда у этих несчастных такое потомство… От бога, отвечаю. Господь для голи детей не жалеет, сам знаешь. Ходить по мостам нам не положено. Давай, говорю, обогнем. Обогнули мы мосток и пошли вверх. Подъем был довольно крутой. Мост остался от нас по правую руку, шагах этак в двухстах – трехстах. Мы одолели уже половину склона, вдруг слышим – поют. В той стороне, где мост. – Да это же те, что там у мосточка, – сказал я. – Ты о ребятишках? – Дата рассмеялся. – Лучше я помолчу. Может, мне все почудилось и я пальцем попал в небо? Одно скажу: дай нам бог добраться с миром до Асинеты. Не понимаешь? После поймешь. – После так после. Только гложет меня какой-то червь и не дает покоя. Скажи, прошу, может, и я с тобой посмеюсь. Дата видит, вроде бы я обиделся, и говорит: – У моста сейчас всего несколько мальчишек. Они-то и поют, чтобы нас отвлечь. Остальные в засаде нас дожидаются. Вот-вот выскочат, жди. Слова Даты еще как следует не дошли до меня, как у самого моего уха раздался дикий вопль, да какой – меня дрожь забила, и туча палок и стрел обрушилась на нас. Вопили кругом так, что разверзнись небеса – и то не заметил бы. Ошарашенный, я не мог двинуться с места, пока камень величиной с кулак не своротил мне скулу. Дата бросился бежать. Вот уж не думал, что приведется увидеть Дату Туташхиа таким перепуганным. Сбежал. Набросилась на меня вся эта прорва детишек, посыпались невесть откуда – ну, саранча… «Беда, Мосе Замтарадзе, – сказал я себе. – Держись!!!» Выхватил револьвер из-за пазухи, выстрелил. Всего раз и выстрелил, а хватило на всех! Одни тут же отбежали. Другие, побросав камки, остановились как вкопанные, стоят разиня рот, как смерть бледные. – Чтоб ни один ни с места! Не то всех перестреляю, по одному перебью, змееныши! – крикнул я на всякий случай. – Мосе, возьми себя в руки и не бери на душу грех детоубийства! – донесся снизу голос Туташхиа. – Чего им надо, пропади они пропадом? В ответ я услышал громкий смех Туташхиа. – Кто вы такие, бесенята, чего вам нужно? Ни слова. Стоят нахохлившись, губенки сжаты. Дата вылез из оврага и говорит: – Они же дикари. Чужого человека не видели. Да не только человека, покажи им паровоз или карету – камнями забросают. Вот с такими детишками да еще с женщинами врагу не пожелаю столкнуться… Спрятал бы револьвер – стрелять не придется! – Ты что, спятил, Дата-батоно? Эти щенки чуть не перегрызли нас. Да я их всех вмиг на тот свет отправлю, другим неповадно будет. Перестреляю всех. Чтобы на Мосе Замтарадзе руку поднять! Да такого храбреца еще на свет не появлялось! Мать честная, на кого они были похожи! Оборванные, грязные, одни кости торчат. Видел я лисиц в клетке – такой же хищный и острый взгляд был и у этой ребятни. – Не бойтесь, ребята! – услышал я девчоночий голос. Нечего сказать – девочка! У таких девочек в наших краях уже трое бегают и четвертого ждут. – Мы – дети. Они в нас стрелять не посмеют. – Что делать будем? – спросил я Дату. Он молчит. – Кто вы такие и чего от нас хотите? – обратился я к оборванцам. – Вы враги Архипа, – закричала в ответ та же девочка, и все снова схватились за камни и палки. – Враги?.. Да мы гости его. Он нас, как родных братьев, любит. С чего это вы взяли?.. Большая девочка, а такое говорить не стыдно? – Бабушка Асинета сказала. Она всегда правду говорит. Вот, оказывается, откуда напасть… – Ну, хватит, ребята, ступайте играть, – сказал Дата. – Не пускайте их! – крикнул кто-то, и шагу мы не сделали, как они окружили нас со всех сторон. – А ведь и правда кое-кто из них сейчас вознесется на небо, – сказал я. – Брось, Мосе, – сказал Дата, – сам знаешь, на детей у тебя рука не поднимется. Это была правда. Я сам это знал, но они лезли и лезли, и как отцепиться от них – хотел бы я знать. На каторгах, да и на воле за долгую жизнь в абрагах сколько перепадало на мою долю… но с детьми судьба не сводила. Поглядел я в одну сторону, в другую. Заметил мальчишку, который целился в меня острой, как вертел, стрелой… У всех в руках голыши, и за пазуху полным-полно камней набрали. А что у них в головах, что через минуту выкинут – поди пойми! Такую кровожадную толпу, может, кто и видел, не знаю, а мне не случалось! Поглядел я на Дату – лица на нем нет. – Скажите, родненькие, что вы с нами делать думаете? – спросил я. – Брось, Мосе-батоно, не до шуток, так мы ничего не добьемся. Что-то придумать надо. Палить по детворе я не буду – как хочешь, не могу этого греха на душу взять, а что они нас на шашлык пустят, это уж поверь мне. Дата Туташхиа, посули ему царский трон, врать не стал бы. Да и я не великий был охотник до хитрости и вранья. Но нужда и кузнеца научит сапоги тачать. Что верно, то верно. Припрет нужда, мозги так завертятся – после сам не поверишь: неужели я придумал?! – Вот вы говорите, мы враги Архипа, а мы только что стояли втроем у колодца: Архип, я и господин Пориа… – повел я, и, представьте, эти бесенята чуть-чуть убавили шаг. Ладно, думаю, убавить убавили, но не остановились, надо чего-то еще подбросить… Чего бы… чего?… Ну, будь что будет. – Хотите знать, что нам показали? Тоннель! Вот-вот в колодец выйдет. Если не сегодня, так уж завтра ждите… Застыли все, с места не сдвинешь, уставились на меня будто весть о явлении Христа принес. – Кто сказал? – спросила девочка. – Зебо. И господин Пориа подтвердил, а знаете, кто он, господин Пориа? Господин Пориа – первый в мире мастер по тоннелям и прочей такой чертовщине. В Лихской горе тоннель знаете? Это господин Пориа прорубил. Сетура просил меня срочно привезти господина Пориа из Кутаиси, и дело близко к тому, что Зебо вот-вот ударит в колокол, и тогда… …Завопили все разом. Земля дрогнула. Качнулись небеса. Хотите верьте, хотите нет, а с перепугу я чуть оземь не грохнулся. Думал, они снова на нас поперли, но нет, они на радостях орали. От сердца у меня отлегло. – Погодите! Перестаньте орать! – взвизгнула девочка. – Всем замолчать! Стихло. – Если вы не враги Архипа, почему и вы не радуетесь? – Мы не радуемся? Покажите такого, кто больше нас рад! – Тогда почему не кричите со всеми вместе? – Кричали. Как не кричать! – сказал я, но в это уже никто не верил. – Ни с места! – приказала нам девочка. …Уж слишком они были близко. В руках у одного был длинный отточенный кол. Держать кол, видно, было ему не по силам, и он пристроил острие кола мне на ремень. Ну и остер был кол! Девочка отвела в сторону трех взрослых парней. Они пошептались и вернулись обратно. – Сейчас увидим, рады вы или нет! Давайте петь вместе с нами! Один совсем сопливый мальчонка взмахнул рукой – тоже мне регент хора! – и они затянули… Это была та самая песня, которую по утрам Табагари заставлял петь родителей этих чертенят, где в конце каждой строфы обязательно был «Архип» и троекратный «полихронион». Слов этой тарабарщины ни я, ни Дата не помнили, а они все пели, и я почувствовал, как постепенно они начинают злиться и вот-вот опять на нас кинутся. Я прикидывал и так, и этак, как быть, что делать, голова разламывалась, а острый кол, что покоился у меня на ремне, потихоньку стал входить мне под ребро. Не переставая петь, без лишних слов они отправляли нас в лучший мир. – Не знаем мы этой песни, – заорал я, – научите сперва, и будем петь вместе. Заткнулись. Сели мы в кружок, как добрые друзья, и стали разучивать псалом. Ничего трудного в нем не было. Хромой Табагари сочинял псалмы по уму своей паствы. Мы быстро выучили его. Ребятишки стали в строй, нас поставили в голове. Выбежал бесенок, похожий на шмеля, зажужжал, как Табагари, и мы двинулись. До усадьбы шли с песней и выкрикивали имя Архипа. У ворот нас заставили трижды выпалить «полихронион» и, представьте, отпустили. Мы вошли к себе в комнату и упали на кровать. Пока нам было туго, Дата хоть и был начеку, но смех то и дело разбирал его, а как остались мы одни, он помрачнел и замолк. – До чего докатиться, – сказал я, – ушел в абраги, чтобы от солдатчины отвертеться, и на́ тебе, заставили маршировать и петь. – Уйдем отсюда, Мосе-батоно, а то они и землю заставят нас копать. – Дата явно не шутил. Мы долго не могли прийти в себя. Из чахлых домишек доносились песни, треньканье пандури и дробь доли. Это тянулось до самой ночи. – Сегодня – что? У кого-нибудь день ангела или святой какой? Чего это все развеселились? – спросил Дата Асинету. – Какие там ангелы и святые? – А что с ними? – Ничего! Оттого и поют. Мы проглотили по куску хлеба, заснули и спали, пока ведьма Асинета не позвала нас к хозяину. Дата поднялся неохотно, да и я тоже, но отказываться было нельзя. Сетура возлежал на тахте в своих пестрых подушках и мутаках. Возле него на скамеечке примостился Табагари с книгой коленях. Это была та самая книга, из которой Сетура вычитывал утром толкования имен Абеля и Архипа. Табагари переворачивал страницы и что-то зудел своему повелителю. Сетура знаком пригласил нас сесть и обождать. Табагари то ли ушел с ушами в свой талмуд, то ли за людей нас не считал, но даже головы не поднял, когда мы вошли, а все шуршал страницами и талдычил себе под нос. Никто не предложил нам ни поесть, ни выпить. Оставалось только слушать Табагари. – Ефимий значит добрый, – читал Табагари. – Это годится. Мелентий по-гречески будет заботливый, вот оно что. Вукол? Волопас. Это нам не надо. Ты и так табунщик, пастырь волов. Полиевкт… Хорошо… означает желаннейший… И Доментий годится – миротворец… Авессалом – еврейское имя – отец мира… Тихон – воистину хорошо! Очень, очень хорошо. Означает приносящий счастье. И вот еще одно… Каленик – блистательно победивший. Всего, значит, семь получается. Больше и не надо: Ефимий, Мелентий, Полиевкт, Доментий, Авессалом, Тихон и Каленик. Оставим их? – Оставим. – Сперва пусть запомнят имена, а после открою значение. Разом все равно не осилят. Пусть пока что зубрят. Сетура поднял руку, благословил. Когда Табагари ушел, Сетура сказал: – Человек, взявший на себя заботу о народе, не должен знать ни сна, ни отдыха. Я приметил, некоторые моим попечительством стали злоупотреблять. Это так оставлять нельзя. Других за собой потянут, и все попадут в беду. Что в таком случае делать? Надо их прижать – вот что. Всех разом. У Какошки Табагари они живо выучат все имена, а после он их смыслу обучит. Надо самому придумать, чем занять ум своих людей, а то они без тебя найдут и неизвестно, какие еще накличут на себя несчастья. Меня от его разглагольствований уже мутило, и, чтобы что-нибудь сказать, я выдавил из себя: – А не спросят ли твои люди у Табагари, зачем им эти имена учить? – А зачем им спрашивать? Он им наперед объяснит. Все эти имена – мои. Мало меня называть Архипом. Только зайдет речь обо мне – изволь все восемь имен назвать. Вот оно как. – Я должен принести свои извинения, – поднялся Дата, – дурное самочувствие заставляет меня пойти отдохнуть. Уйти вместе с Датой я не рискнул – боялся, Сетура разозлится. Просидел я у него довольно долго и ушел за полночь Когда я обогнул дом и подошел к нашему балкону, то увидел Дату, который в накинутой на плечи бурке сидел, прислонясь к перилам, на ступеньках и смотрел в небо. Я заснул сразу и не знаю, когда лег Дата. Чуть свет нас подняли удары колокола и суета во всем доме. Мы не стали дожидаться прихода Асинеты, оделись и вышли во двор, который быстро заполнялся народом, тут же выстраивавшимся в шеренги. Явился Како Табагари, поднялся на свой пень и, отбарабанив положенные молитвы, возвестил о семи именах, которыми отныне будет именоваться «отец и кормилец». «Кто их не выучит, будет иметь дело с самим кормильцем», – пригрозил он. Во дворе долго молчали. – Помоги выучить, а то пропадем! – прорезался у когото голос. – «…который есть Архип», – как это скажете, так стойте, дальше слушать меня! – Даритель же хлеба нашего насущного, отец наш святой и благороднейший, который есть Архип… – прогудела толпа и смолкла. – А дальше будет так: Ефимий, Мелентий, Полиевкт, Доментий, Авессалом, Тихон, Каленик и, как прежде, «да здравствует во веки веков». Ничего не получалось. Не запоминали. И третий раз, и четвертый перечислял Табагари – все понапрасну, повторить не могли. Табагари рассвирепел. – Как же так сразу, Како-батоно?! – Разговорчики! Опять затихли. – Что эти имена означают, хоть это знаете? – Знать не знаем! – Откуда нам знать! – С Архипом будет восемь, правильно? – спросил Табагари. – Восемь разве? – Восемь, восемь! – Сейчас я вам сообщу, что означает каждое имя, и чтобы к вечеру знали наизусть – все, как один! Слушайте: Архип – начальник конюшни – это все знают. – Знаем. – А теперь слушать особо внимательно. Имена, которые я перечислил, означают: добрый, заботливый, желаннейший, миротворец, отец мира, приносящий счастье и блистательно победивший. Поняли? – Так и выучим, Како-батоно! По-нашему, по-грузински, оно доходчивей. – Молчать! Учите, как я сказал. Знать ничего не хочу. – Поучи нас еще! Не обидь. – Дай нам срок, Како-батоно! Такая премудрость, да в один раз! – Да! Да! Срок нам надобен… – Разговорчики! Никаких вам сроков. Я напишу на бумаге. Серапион умеет разбирать буквы, он вам и поможет. Табагари отправился за бумагой. – Пропали мы. Заставит таскать свою землю! Носить нам Серапионову долю! Никуда не денешься! – Не имеет права! Раз буквы знает, пусть помогает! Не обязаны мы за него работать! – Вот те на! Я сапожничать умею. Так что же, должен я бесплатно обувь твою тачать? Шум поднялся такой, можно было подумать, Како Табагари собрался перевешать их всех. – Погодите! – закричал Дата Туташхиа, и народ притих. – Что с вами? На кого вы похожи! Поглядите только на себя. Горе вам, несчастные вы люди – похожи ли вы на людей? Во что превратили они вас, эта сволочь Сетура и сукин сын Табагари? – Что он говорит, этот человек? – Он говорит, что Сетура… что Табагари… – Слыхано ли так говорить! – Он беду на нас накличет… Вдруг замолчали, сразу – все. – Бей их! – завопил кто-то. И они набросились на нас, как свора взбесившихся псов. Дату огрели колом по спине, сбили с ног и кинулись на меня. – Оружие у них! У нас вырвали револьверы и били, пока сами не выбились из сил. Из конюшни вывели наших лошадей, нас привязали к ним и хлестнули по крупу что есть силы. Лошади проволокли нас по снегу шагов триста и стали. Мы долго не могли подняться. Наконец пришли в себя, кое-как распутали узлы, которыми были стянуты. Ни я, ни Дата не могли шевельнуть ни рукой, ни ногой. Не помню, как вскарабкались на лошадей. Еле доволоклись до места, где спрятали оружие. Один бог знает, чего нам стоило вытащить его из тайника. В горах много выше этих мест, я знал, были землянки гуртовщиков. Туда мы и поднялись. Была середина зимы. Гуртовщики в эту пору спускаются в долины, на зимние пастбища. Живой души здесь не найдешь. Воды подать некому. О еде и не мечтай. Я уже говорил тебе, что дней десять мы даже в седлах сидеть не могли, а вид у нас был – лучше не вспоминать. Что избили нас до полусмерти – это еще ладно. Главное, злость меня просто поедом ела. Поднимусь же я, в конце концов. Залечь бы тогда в Саирме, поближе к Сетуровой усадьбе, выследить и перебить их всех – от Сетуры и Табагари до карлика-пророка. Дата не дал. – Мосе-батоно, человек живет и ведет себя, – сказал он, – как ему нравится, и в его дела вмешиваться не надо. Тебе кажется, он унижен, раздавлен, а он живет себе, радуется и судьбой своей вполне доволен. Помнишь, ты мне сказал о людях «Этому народу нравится быть рабом», Не согласился я с тобой – моя вина, а оно так и есть. Вот ты стоишь, вот – я, и вон бог на небесах: клянусь впредь ни в чьи дела не вмешиваться, пока не пойму, что лучше – вмешаться или уйти. Нет на свете человека, достойного участия и помощи. Так я теперь думаю. Есть возле Поти местечко, не помню уж, как называется. Жил там один фельдшер, надежный был человек. Держал маленький лазарет. Другого выхода не оставалось – мне надо было лечить ребро, Дату мучила воспалившаяся рана. С трудом взобрались мы на лошадей и тронулись в путь. Граф Сегеди …То обстоятельство, что они выросли в одной семье, было для меня истинной находкой, открытием необычайно важным. Специфика сыскной и следственной практики состоит в том, что, с одной стороны, необходимо до тонкостей изучить психику преследуемого преступника и, следовательно, отчетливо представлять возможные его поступки, а с другой – составить исчерпывающее представление о том чиновнике или группе чиновников, которым поручено обнаружить его и взять. Здесь подразумевается комплекс профессиональных и природных данных. Случается нередко, что выслеживающий не справляется с задачей, и лишь потому, что его натура и натура преступника состоят в противоречии. К примеру, по природе своей излишне подозрительный детектив может оказаться беспомощным перед наивным, бесхитростным преступником, поскольку не может представить себе, что преследуемый способен использовать столь примитивные приемы. Тогда-то появляется надобность привести качества того и другого в соответствие, ибо нарушено равновесие психологических данных преследуемого и преследователя. Когда сыскное учреждение имеет дело с тривиальным преступлением (в подобных случаях и сам преступник личность более или менее ординарная), главное орудие его розыска и ареста – установление почерка преступления. Это дает возможность отнести преступника к определенной группе преступников и продолжить его поиски уже в пределах установленной группы. Метод исключения в конце концов и приведет к разыскиваемому лицу, причем, насколько явствует из практики, в девяноста случаях из ста – безошибочно. Гораздо сложнее, когда криминальный багаж преступника содержит полную октаву методов преступления, а возможно даже – несколько октав. В этом случае не остается другого выхода, как счесть почерком преступника именно этот обширный диапазон, и тогда лишь аналогия способна приоткрыть тайну его психики. Аналогии же этого типа, к сожалению, малочисленны. Таким образом, психико-криминальный тип подобного преступника является феноменом, а на пути его обнаружения и ареста поднимаются такие же препятствия, какие встают перед бактериологом на пути открытия неизвестного микроба. Для преодоления этих препятствий криминалисты используют разнообразные методы. Сам я часто прибегал к методу двойника, то есть изучал людей, которые – по собранным сведениям – схожи с разыскиваемым лицом (но не с его преступлением) особенностями своего характера. Наблюдать за ними, изучать их было довольно легко, так как здесь возможны личные связи. Таким путем я не однажды получал ответы на вопросы первейшей важности – кто таков и что представляет из себя преступник? Когда этот ответ найден, можно считать, что личность разыскиваемого установлена. Мне приходится повторить кое-что из уже сказанного. Досье Даты Туташхиа, на протяжении многих лет пребывания его в абрагах, содержало целую клавиатуру преступлений и приемов их совершения. Здесь и речи не могло идти о том, чтобы извлечь одно характерное качество, каким отмечены все его преступления. И еще труднее было установить, какое из преступлений совершил Туташхиа, а какое – другие. Следовательно, психические особенности Даты Туташхиа оставались непостижимы, а без этого попасть в наши руки абраг мог лишь благодаря слепому случаю. Человек, лишенный возможности воспользоваться каким-нибудь средством для осуществления своих целей, похож на калеку, который, скажем, однорук и все свои неудачи объясняет именно этим: не будь я однорук, я бы мог догнать зайца. В таком именно положении пребывал я в течение нескольких лет, пока совершенно неожиданно не выяснилось, что мой подчиненный Мушни Зарандиа воспитывался вместе с Датой Туташхиа в одной и той же семье, в одних условиях, они жили вместе много лет и, стало быть, имели между собой много общего. Как ни противоречит это профессии жандарма, но, приступая к изучению интересующего нас лица, я исходил раньше всего из своего первого впечатления от него, а не из выводов, полученных путем анализа фактов. Я всегда придавал первейшее значение личным достоинствам человека во всех областях деятельности. Не делал я исключения и для себя, всегда принимая в расчет особенности собственной личности. Что впечатление, полученное от первой встречи с человеком, – утверждаю смело – никогда меня не подводило и что способность эта никогда мне не изменяла, я считаю огромнейшим своим преимуществом. Это преимущество я использовал и сейчас, опустив анализ фактов, собранных другими, что диктовалось нашей обычной практикой, и дав волю собственной интуиции. Я составил полный список преступлений, приписываемых Дате Туташхиа, обратился к тому образу положительной личности Мушни Зарандиа, который сложился в моем воображении при первой встрече с ним, и, подчиняясь лишь собственной интуиции, вычеркнул те из внесенных в список преступлений, совершение которых мое чутье не могло связать с Мушни Зарандиа, заменявшим мне Дату Туташхиа. Перечтя после этого свой список, я был потрясен, ибо обнаружил, что питаю симпатию к Дате Туташхиа, то есть сочувствую уголовному преступнику, который много лет причинял столько неприятностей нашему ведомству, а следовательно, и мне самому. Метод методом, но передо мной лежал список преступлений абрага Туташхиа, которые в этом опыте я должен был принять как основание для последующего исследования. Я говорю «в этом опыте», так как тот же метод включает в себя и другой опыт, который нельзя забывать: мне предстояло считаться и с отрицательными сторонами личности Мушни Зарандиа, и действовать сообразно им. Однако пока мы займемся содержанием первого опыта. Напомню: своеобразие метода заключается в том, что свойства знакомого мы предполагаем в незнакомом. Ведь условный список преступлений Туташхиа тоже был получен этим путем. Затем должно было найти ответ на вопрос о качестве действия. Скажу в пояснение: в парижский период моей молодости я был дружен с одним восточным аристократом. Он был рожден в морганатическом браке: его мать танцевала и пела в ночных кабаре Парижа, отец был наследником престола. Принц любил искусство и весьма своеобразно судил о нем, строго и страстно отличая артистизм от заурядности. Если речь заходила о рассказе или романе, он называл его либо писаниной, либо произведением. Если он останавливался перед полотном или изваянием, то оно было для него или поделкой, или творением. Когда видел танцовщицу, то говорил – «эта пляшет». Или – «она парит». Первое он считал следствием выучки, навыка, профессиональной зубрежки. Второе – плодом катарсиса. Соответственно литераторов, артистов, художников он разделял на две группы: плебеев и аристократов. Но и всех других людей он воспринимал точно так же. Он не придавал никакого значения происхождению и генеалогии и приписывал каждого к той или иной группе в зависимости от его отношения к своему делу, ремеслу, занятию. Для него аристократом был лишь тот, кто своим ежедневным делом занимался деятельно и вдохновенно, как творец. Конечно, точка зрения моего принца была слишком радикальна, но я находил в ней немало от истины. У меня были сотни подчиненных, но самым пунктуальным, усердным, исполнительным я предпочитал обладающих воображением, фантазией, пылко увлеченных своей должностью и, возможно, даже своевольных. От таких можно ожидать и провала дела, но сами действия их всегда прекрасны и сулят в будущем успех. Да, да будущее за ними, так как эти люди обогащают человеческий опыт, утверждают профессионализм, превращают свою службу в служение, отмеченное свободным творчеством. Используя классификацию восточного принца, скажу, что до получения задания Мушни Зарандиа бывал чиновником, но с той минуты, как в его руки попадало новое дело, он превращался в артиста, которому доступно вдохновение. У него была тонкая интуиция, и в расследованном им деле не оставалось «хвостов» или неизученных, не освещенных вполне закоулков. Семь афинских мудрецов не могли бы ничего добавить к тому делу, которым занимался Зарандиа. Если же в ходе следствия намечал в своем подследственном хотя бы одну положительную черту, то впадал в жестокое противоречие с самим собой. Он начинал объяснять судье, присяжным, прокурору, адвокату, каким путем возможно вынести минимальный приговор, и ревностно защищал соображения, противоположные собственным заключениям. Ему свойственна была еще одна особенность, и ее я тоже считаю признаком артистизма: он ненавидел работу одного и того же рода и, если все же бывал вынужден браться за нее, терпеть не мог использовать известные уже методы пути. Таково было качество действий Мушни Зарандиа, и в полном соответствии с этим оказалось качество действий, присущее преступлениям Даты Туташхиа. Итак, я получил ответ на вопрос – «как действует» Дата Туташхиа, и оставалось найти причину действий или ответ на вопрос «что им движет?». Приведу аналогию. Все добывают деньги, но для чего? Одними движет необходимость найти средства к существованию. Другими – страсть к накоплению. Третьи увлечены добыванием денег с помощью денег же, то есть увеличением капитала. Так и служба. Служат, потому что не обладают другим источником существования. До революции встречались люди достаточно богатые, но тем не менее служившие, потому что в службе они видели возможность сближения людьми; нередко в таких случаях служба оказывалась ареной филантропической деятельности, и потому они служили. Были такие, которые служили из чувства преданности престолу и отечеству и не гнались за жалованьем. Но для большинства людей служба все же была средством для возвышения из числа себе подобных, ареной карьеристских устремлений. Подобная цель часто порождается тщеславием, жаждой власти, большего обогащения и другими низменными человеческими свойствами. Замечу, однако, что служба для карьеры, для продвижения вверх кажется мне положительным признаком характера, если все это не осуществляется запрещенными приемами и нечистыми путями. Выяснением причин действий Мушни Зарандиа в первые же месяцы его службы занялись соответствующие члены кавказской жандармерии. Прошло несколько лет, но определенного мнения так и не было найдено – личность Зарандиа никак не укладывалась в известные рамки. Все в этом человеке было непонятно. Так, он совершенно своеобразно относился к вознаграждению за свой труд и продвижению по службе. Был случаи, когда мы перевели его с одной должности на другую, более низкую, потому что Зарандиа был нужен именно на том месте. Жалованье уменьшилось, но от него и слова не услышали ни о понижении, ни об уменьшении жалованья. В другом случае друзья Зарандиа вознамерились перевести его на должность заместителя управляющего каким-то налоговым ведомством. Он не обнаружил ни малейшего чувства признательности или радости, несмотря на то что и должность была высокая, и жалованье втрое больше, не говоря уже о других доходах, возможных на подобном месте. С течением времени я убедился в том, что причиной действий Зарандиа не были ни жажда продвижения по службе, ни желание увеличить свой достаток. Было бы также ошибкой приписывать верноподданническим чувствам и великодержавным убеждениям то усердие, добросовестность и честность, какие Зарандиа – по национальности грузин, по происхождению крестьянин – проявлял в своей деятельности. Он был далек от подобных чувств и убеждений. К тому же этот человек не оставлял впечатления идеалиста, но и не принадлежал к числу тех недалеких субъектов, коим с детства внушают покорность, послушание и слепое, неосмысленное чувство долга. Словом, Зарандиа был лабиринтом, выход из которого мог отыскать либо случай, либо время. Настал день, когда случай подтвердил мои предположения, гипотезу превратил в факт, и это было следствием одной сыскной операции, которая была задумана настолько удачно, что ее можно считать созданием Зарандиа, но и проиграна она была, на мой взгляд, удачно. В своих записях я не стремлюсь излагать отдельные случаи, какими бы занимательными они ни были, но именно в определенных ситуациях люди откровенно проявляют себя, и это дает возможность делать обобщения и выводы. В настоящем случае рассказ необходим для того, чтобы установить причину действий Зарандиа и дать ответ на вопрос, что двигало этим человеком. В начале девятисотых годов мы получили зашифрованную телеграмму нашего резидента в Германии. В телеграмме было указано, что один известный доцент Московского университета, по происхождению грузин, на пароходе «Аделаида» приблизительно через месяц отправится в Батум. Доцент должен был везти нелегальную литературу. Не раздумывая долго, я это дело и все связи с резидентом передал Зарандиа. Программа-максимум, говоря нынешним языком, предусматривала изъятие литературы, арест доставившего ее лица и обезврежение группы, которой предназначалась литература. Программой-минимум было – ни в коем случае не допустить распространения литературы. Через несколько дней Зарандиа представил план операции. Он показался нам несколько громоздким, но создатель плана настойчиво просил согласиться с ним, ничего не меняя. В конце концов он склонил нас к согласию и приступил к делу. Он начал с того, что послал в Германию агента, которому резидент «сдал» доцента. Затем агент приобрел такой же комплект чемоданов, какой был у доцента. Когда доценту принесли в гостиницу нелегальную литературу, агент и резидент проверили, в каком именно чемодане находился интересующий нас груз и сколько он весил. Настал день, когда на вышедшей в море «Аделаиде» находились доцент, наш агент и два совершенно одинаковых чемодана, принадлежавших двум этим лицам. Пароход должен был прийти в Батум в полдень. В ночь накануне прибытия агент подменил чемодан доцента, в котором шла литература, своим чемоданом. Это было предусмотрено планом Зарандиа, поскольку к тому времени при переправке нелегальной литературы подпольщики стали прибегать к такому маневру: в четырех-пяти часах хода до порта, вблизи судна, которым везли литературу, обычно в сумерки, появлялась парусная рыбачья лодка или какое-нибудь мелкое суденышко. Если на лодке был условный знак и она шла к месту назначения курсом парохода, чемодан привязывали к спасательному кругу и выбрасывали его в море. Рыбак подбирал спасательный круг, и обнаружить литературу мы уже не могли. Нас уже несколько раз проводили таким способом, и теперь, даже выброси доцент свой чемодан, в руки подпольщиков попал бы этот пустой чемодан агента, а не литература. Хочу сразу оговорить, что доцент этим маневром не воспользовался и что обмен чемоданов нашим агентом имел иное назначение. Позже с вы в этом убедитесь. «Аделаида» подошла к пристани, доцент сошел на берег, Сошел и агент. Нескольких пассажиров с их ручным багажом, в том числе и доцента, таможенные чиновники пригласили в таможню. Разумеется, с той минуты, как доцент сошел на берег за ним неотступно следили – вознамерится ли кто-либо взять его черный чемодан, а если вознамерится, то кто именно, и если унесет – куда его доставит. Адресаты, коим предназначалась литература, были осторожны, к доценту никто не подошел. Наш агент, в руках которого уже был чемодан с литературой, смененный на чемодан с ложным грузом, вошел в таможню через заднюю дверь. Сначала таможенники осмотрели багаж других путешественников, а затем спросили доцента, что в его багаже подлежит обложению пошлиной. На протяжении всего этого времени Зарандиа внимательно следил за своей жертвой. Доцент волновался и на вопрос ответил, что в его собственном багаже нет ничего, подлежащего пошлине, а вот в этом черном чемодане он и сам не знает, что находится, – незнакомый человек в Одессе просил передать чемодан тому, кто придет за ним здесь, в Батуме, или Тифлисе. Пока шел осмотр других чемоданов, доцент держался более или менее молодцом, но когда стали открывать черный чемодан, он, заметно побледнев, опустился на стул. – Вы нездоровы, сударь? – спросил Зарандиа и тут же принес ему воды. Доцент пригубил стакан и стал ждать роковой минуты, когда из чемодана вынут литературу. Литературы в чемодане, конечно, не оказалось. О чувствах доцента говорить не приходится. В чемодане лежали напильники немецкого изготовления, равные по весу литературе. Этот товар подлежал пошлине, и, пока доцент в другой комнате выполнял необходимые формальности, чемодан вновь обменяли. Через полчаса доцент вносил в номер гостиницы чемодан с литературой, вполне уверенный, что внес напильники. Все шло по плану Зарандиа. В этом не было ни цинизма, ни тем паче садизма, с каким кот играет с пойманной мышью: поймал – отпустил – снова поймал. Зарандиа было необходимо, чтобы доцент был твердо уверен в том, что теперь он чист перед законом и для закона недосягаем, что слежка и обыск позади, а вещественное доказательство, освобождающее его от ответственности, – при нем. Цель первого обмена чемоданов была в том, чтобы обменять их вторично, но чтобы доцент не знал об этом обмене и таким путем его психика была бы приведена в то именно состояние, какое и овладело им при выходе из таможни, – это состояние растерянности, недоумения, но одновременно и ощущение недосягаемости, которое должно было привести его к ослаблению осторожности. Не буду занимать внимание своего будущего читателя всеми вариантами дальнейшего развития событий, которые были намечены и предусмотрены Зарандиа, но прежде, чем рассказать о финале операции, замечу, что теоретически не было ни малейшего шанса на то, что и перевозимая литература, и люди, доставившие и принявшие ее, будут спасены, разве что произошел бы потоп или еще какой-нибудь катаклизм, когда погибает все и вся. Проанализируйте тщательно всю ситуацию – и вы убедитесь в этом. А теперь финал, который оказался не столь уж банальным. Доцент устроился в номере и пошел в город, заперев дверь на ключ. Он нанес визит крупному батумскому миллионеру-грузину, известному нам своим фрондерством и крупными пожертвованиями в пользу преследуемых революционеров. У миллионера было шесть красавиц дочерей. Доцент провел в их обществе час-полтора, столько же времени потратил на прогулку по городу и вернулся в гостиницу. Вскоре к нему пришли двое. Хозяин впустил гостей и запер дверь, но через пять минут вынужден был отпереть ее – к нему явился Зарандиа. С ним было двое его подчиненных. – Нас интересует цель вашей встречи, – сказал Зарандиа после того, как представился сам и представил документы, подтверждавшие его полномочия. – Вам уже известно, что я прибыл сегодня из Германии на пароходе «Аделаида» и привез посылку для этих людей, – сказал доцент, подумав. – Они пришли за ней. Вот и все. – Вы подтверждаете это? – обратился Зарандиа к гостям. – Да, – не раздумывая ответил один из них. Другой кивнул, но как-то неохотно. Зарандиа внес в протокол вопрос и ответ. – Прошу скрепить подписью верность ваших ответов. Доцент прочел протокол и тут же подписал. Гости медлили и явно колебались. Наконец один из них сказал, что посылка предназначается ему, он и подпишет. Зарандиа не стал настаивать на подписи второго. – В каком чемодане посылка? – спросил Зарандиа. – Вон в том, черном, – ответил доцент, видимо уже начиная что-то подозревать. – Мы должны присутствовать при передаче посылки. Наступило молчание. – Прекрасно, – сказал доцент. – Здесь комплект напильников. Вы убедились в этом еще в таможне. Он поставил чемодан на стол и открыл его. Излишне, наверное, говорить, что для ареста и привлечения к ответственности этих трех человек вполне достаточная и обоснованная документация была готова уже в Батуми, и успеху у нашего дела ничто не угрожало. Следственный материал был исчерпывающим. Выяснилось, а точнее сказать – было еще раз подтверждено местонахождение иностранного источника запрещенной литературы, имена эмигрантов, занимавшихся ее переправкой в Россию, связи лиц, получавших и распространявших ее, адреса явок, места встреч – словом, все, что в подобных случаях интересует сыскные учреждения. Мы повезли виновных в Тифлис, поместили в Метехскую тюрьму, как прошедших следствие и подлежащих осуждению преступников. Доцент принадлежал к состоятельному аристократическому роду. Его родня пользовалась большим влиянием по всему Кавказу. К ней принадлежали и мои близкие друзья, и обычные знакомые, видные военные, высокопоставленные должностные лица и просто честные интеллигенты. Они много раз просили меня помочь их родственнику. Более того, заинтересовали судьбой доцента самого наместника. Но и помимо этого, по долгу службы мне предстояло самому ознакомиться с делом и обвиняемыми, и я приказал Зарандиа провести один допрос в моем присутствии. Кто я, обвиняемые не знали. В начале допроса обвиняемые (и доцент также) полностью и без изменений подтвердили прежние показания. Стало ясно что облегчить их участь я не могу, а закрыть дело тем более. Я вернулся к себе с тяжелым сердцем и в том отвратительном самочувствии, какое бывает всегда, когда приходится отказывать в просьбе о помощи. Это мое состояние было усугублено тем, что Зарандиа вел допрос так, чтобы выяснить мое отношение к судьбе доцента. Он стремился узнать, чего хочу я, и вместе с тем не обнаружить этой своей заинтересованности. Все это открылось мне с полной очевидностью. Зарандиа приоткрыл дверь моего кабинета и попросил разрешения войти. Не прошло и пятнадцати минут с тех пор, как мы расстались, и я не ожидал его прихода. – У меня к вам просьба, граф. – Говорите, Мушни. – Спуститесь ко мне, если у вас есть время и желание… еще на полчаса. – Хорошо, – тут же согласился я. В кабинете Зарандиа был только доцент. – Господин доцент, – спросил Зарандиа, – чего вы ждете от революции для себя? Ответьте, если считаете возможным и если до конца понимаете суть вопроса. Доцент улыбнулся: – Конфискации поместий и прочего имущества, принадлежащего мне и мне подобным, которую я сам осуществил бы давно, если бы был единственным владельцем их и, кроме того, если бы не считал фанфаронством единоличную передачу земли крестьянам в условиях всеобщей частной собственности на землю. Я надеюсь, что меня лишат звания, которое я ношу, как петух свой гребешок. Я жду, наконец, духовного удовлетворения от того, что каждый человек получит равные возможности для реализации своих достоинств, а человеческий гений обретет широчайшую арену для приложения своих сил. Разве не стоит, господин офицер, получить эти результаты ценою того наказания, которое вы мне вынесете? – Стоило бы, если бы все оказалось, так, как вы изволите ожидать, но где гарантия тому? Сами вы абсолютно уверены, что резолюция непременно принесет человеку духовное удовлетворение и счастье? Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что проповедь всякой новой идеи содержит значительный элемент авантюризма, а раз так, революционная деятельность противоречит в известной мере и добру, и нравственности? – Думал, разумеется! Думал над этим и над многими другими вопросами! – Доцент был заметно взволнован. Зарандиа очевидно, нащупал его больное место. – Я задумывался и над тем, что революция должна использовать ум и знания честных интеллигентов и аристократов, а затем рассчитаться с ними, как французская революция рассчиталась с Мишелем де Лепелетье и другими. Я считаю это закономерностью революции и при этом остаюсь на ее стороне… «На том стою и не могу иначе!» – Доцента, видимо, успокоила и придала сил собственная речь, и, уже улыбаясь, он спросил Зарандиа: – Знаете, чьи это слова? Зарандиа покачал головой. Он вдруг ушел в себя, и я увидел, как поразила его эта мысль. Он и не думал о том, кому принадлежит. – «На том стою и не могу иначе», – повторил Зарандиа ровным голосом и прибавил: – Я не читал и не слышал столь комичного и вместе с тем исчерпывающего объяснения причины действий определенного, достаточно редкого типа людей. Прекрасные слова! Чьи они, господин доцент? – Мартина Лютера. Молчание длилось довольно долго. – Господни доцент, – сказал Зарандиа, – вашей вере и тому, что вы «не можете иначе», предстоит большое испытание. К сожалению, уже сейчас… Перед вами сидит начальник Кавказского жандармского управления генерал граф Сегеди. От неожиданности доцент на мгновение смутился, а затем отдал холодный полупоклон. Зарандиа молчал. Клянусь честью, я всем телом ощутил, что сейчас окажусь свидетелем одного из тех трюков Зарандиа, какими он вносил в мою душу смятение, восторг, тревогу, все, что хотите, только не тусклый покой. Он что-то замышлял, иначе бы не позвал меня вторично. – Ваши родственники, – продолжал Зарандиа, – всеми мерами стараются спасти вас и ваше общественное реноме. Из нашей беседы вам станет ясно, что эти две вещи нужно спасать по отдельности, поэтому будем последовательны. К его сиятельству графу Сегеди с просьбой оказать вам помощь обратились такие люди, что он, кажется, внутренне готов помочь вам, стоит только представиться возможности. Вашей судьбой заинтересовался и сам наместник. Наконец, и во мне нет враждебности, если это может быть важно. Все оборачивается так, что после незначительных хлопот вы сможете вернуться к своим обычным занятиям. Необходимо только кое-что выяснить и уточнить. – Зарандиа умолк. Не скрою, я и доцент с равным напряжением ждали продолжения сцены. – Чтобы внедрить в умы новую идею или распространить какое-либо политическое учение, есть путь рациональный, неизбежно сопряженный с изворотливостью, хитростью, ложью, и есть путь мученической жертвенности. Это хорошо известно. Мы хотим знать, что выбрали бы вы: возможность освобождения или кару? Должен вас предупредить, однако, что выбора у вас нет. Ваша участь была предопределена уже тогда, когда укладывали литературу в чемодан. Цель нашей беседы и моего вопроса – уточнение оттенков. Зарандиа говорил, не поднимая головы, и посмотрел на доцента, лишь закончив. – Я поступил бы так, как было бы лучше, полезнее для того дела, служение которому привело меня в тюрьму. Мой поступок вытекал бы из моих убеждений, из особенностей моего характера. Хочу вас предупредить, господин офицер, что не пойду ни на какие сделки, не допущу никаких компромиссов, хотя вы имеете дело лишь с сочувствующим, с дилетантом, а не с профессиональным революционером. О чем еще вы хотите спросить? – Мы ждем более определенного ответа. – Зарандиа, казалось, пропустил мимо ушей слова доцента о сделках и компромиссе. – Представьте, что перед вами сегодня здесь, именно в нынешних обстоятельствах, две возможности: будучи ученым и занимаясь политической деятельностью, что бы вы выбрали – свободу или ссылку?.. Повторяю, именно в этих обстоятельствах, сегодня и здесь! – Если желаете знать – мне это безразлично! У меня есть сейчас два дела. Я должен завершить весьма солидный труд о течениях древнегрузинской философии, и в то же время мне предстоит работать на ниве просвещения и развития политического самосознания народа. Эти две цели я смогу осуществлять и в тюрьме, и в ссылке, и в университете. – Должен вас огорчить, но вторую задачу вы осуществить не сможете. Я говорю о политической деятельности. Это вам не удастся. – Почему же, господин офицер? Ведь это зависит только от моего желания и моих способностей. – Не думаю, – ответил Зарандиа, – хотя выход можно найти. Вы, разумеется, помните, что некий софист, которому его бывший ученик отказался уплатить за обучение, сказал ему: «Я буду судиться с тобой дважды и таким образом получу обещанную плату». Вы сможете осуществить свою цель, если после освобождения снова совершите преступление. – Что ж, если придется, можно будет воспользоваться и этим способом, но я не понимаю, к чему вы ведете этот почти беспредметный разговор? – К тому, что предать вас суду невозможно! – Почему? – Потому что так было предусмотрено с самого начала. – Простите… как предусмотрено… Кем? – Это было предусмотрено планом операции. В вашем деле оставлена лазейка, которая вернет вас прямо в университет. Я вызываю вашего адвоката и сообщаю ему, что существует составленный в батумской таможне протокол об осмотре вашего багажа и обложении пошлиной найденных там напильников. В протоколе ничего не сказано о том, что обнаружена запрещенная литература. В вашем багаже она не найдена. Не доказывает ли это, что вы не привезли из Германии ничего похожего? Возможен такой поворот событий? – Но существует протокол обыска, проведенного в моем номере, изъятая литература и показания? Показания трех лиц. – Когда к делу будет присовокуплен таможенный протокол следствие вынуждено будет доказать, что литература в номер принесена вами. Таких доказательств у следствия нет. На суд мы не можем выставить, а следовательно, рассекретить агента, который дважды подменял ваш чемодан. А если и представим его, суд не примет показаний сотрудника охранки как предпосылку и основание. Сам собою возникает вопрос: кто принес литературу в номер доцента? На это должно ответить следствие. В противном случае окажется, что литературу внесла сама жандармерия. Это само собой выходит. – А показания? – От показаний всегда отказываются, стоит возникнуть возможности оправдания по процессу и освобождения. – А если я не откажусь от показаний? – Если?.. Мы не сможем поставить под сомнение дело государственной важности. – Господин офицер, ведь вы сами, его сиятельство и все ваше управление не сомневаетесь, что литературу привез я… – Обратите внимание, – Зарандиа рассмеялся, – мы с вами поменялись ролями. Вам почему-то хочется во что бы то ни стало предстать перед судом, тогда как добиваться этого должен я. Ваши усилия преждевременны и в этой части нашей беседы – неожиданны. Немного позже, пройдет еще минут десять, ваша позиция и желание предстать перед судом, возможно, окажутся наилучшим выходом. А пока что продолжим беседу. Мы не допустим, чтобы процесс состоялся, так как ни один из результатов этого процесса нас не устраивает. Если вас осудят, в обществе распространится версия, что вы стали жертвой нашей провокации. Если вас оправдают, распространится версия, что вы оправданы в результате провала нашей провокации. При нынешнем положении дел в государстве дескредитация его сыскного учреждения для государства более опасна, чем ожидаемый ущерб от того, что вы и еще десять подобных вам, но уже разоблаченных виновников будете освобождены. Я говорю, кстати, о виновниках вашего ранга, вашей известности и возможностей. Зарандиа достал из ящика документ. – У меня в руках ордер на ваше освобождение. Он заполнен и подписан мной, нужна подпись его сиятельства и санкция прокурора, которую, я думаю, мы легко получим. Следствие по вашему делу будет прекращено, но прекращено до подходящего для нас момента, а не окончательно. Все это оставило во мне столь сильное впечатление, что я, сколько ни силился, не мог заставить себя искать огрехи в логике Зарандиа. Думал ли доцент об интриге Зарандиа или не думал ни о чем, ошеломленный освобождением, свалившимся словно с неба, утверждать не берусь. Нить интриги он, однако, старался не терять. – Хорошо, но ведь можно допустить, что мое столь быстрое освобождение в сознании общества отразится все-таки как провал вашей провокации. Да, идет борьба, и не стану скрывать, что настроенные против существующей власти силы, несомненно, будут распространять версию именно о провале провокации, тем более что все это не так уж далеко от действительного положения вещей. – Да, это борьба, и нами не оставлена без внимания возможность такого рода акции, но по тому же праву, по какому силы, настроенные против власти, обратятся к распространению своей версии, по тому же праву, господин доцент, мы осуществим нашу версию происшедшей истории: освободим вас и двух ваших соучастников, арестуем всплывших в процессе следствия трех-четырех лиц, предадим их суду и распространим слух, что выдали их вы и этой ценой получили свободу. И эта версия, господин доцент, будет не столь уж далека от действительного положения вещей. Я предупреждал вас, что ваша вера и ваша уверенность, что вы «не можете иначе», подвергнутся серьезному испытанию. Теперь становилось понятным, почему Зарандиа так упорствовал в желании, чтобы его план операции был принят без изменений. – Господин офицер, – промолвил доцент, – вы такой рафинированный негодяй, что использование ваших способностей здесь, в этом заброшенном уголке империи, можно считать проявлением духовного краха существующей политической системы. – Благодарю вас и прошу вспомнить, что за два месяца нашего знакомства вы не слышали от меня ни грубости, ни оскорбления. Я почел бы ваши слова за слабость, если бы вы и в самом деле не стояли перед тягчайшей альтернативой. Позволю себе поделиться лишь одним наблюдением: в вашем увлечении революцией есть что-то от форели, мечтающей стать лососем, тогда как я – трава и не пытаюсь стать кедром. – Вы не имеете права… Я требую процесса! – закричал доцент. – Чтобы дать трибуну демагогам? Процесса не будет – мы уже сказали вам, – ровным голосом ответил Зарандиа и, помолчав, продолжал: – Я читал статьи под вашим псевдонимом в легальной и нелегальной прессе. Прекрасные статьи. Плод возвышенной и честной мысли. Революция использует ваш интеллект – я уже заметил это вам. Время покажет, как она поступит с вами в будущем. Думаю, в лучшем случае вас ожидает участь марионетки, не говоря уже о забытых могилах и судьбе эмигрировавших из-за партийных разногласий борцов за общечеловеческую свободу. Но все это возможно лишь в случае, если вы останетесь на арене политической борьбы. А в этом я сомневаюсь. – Цель этого вероломного плана – скомпрометировав, отстранить меня от политической борьбы? – Нет. Официальной целью плана была реквизиция литературы, арест и наказание виновных. Однако, если хотите правды, в основе плана – мое собственное отношение к вашей персоне. Я использовал служебное положение в своекорыстных целях, точнее, мои служебные интересы совпали с моими частными пристрастиями. Кстати, не буду скрывать от его сиятельства, от службы престолу и отечеству я имею и выгоду. – На какую же выгоду вы рассчитывали в моем случае? – Я сын своего племени и народа, раньше всего. Мое представление о своих обязанностях – отсюда. И отсюда же существование вне всяких партий. Я, живая частица моей родины, как перст. И я хочу, чтобы вы приобщили мой народ тем знаниям, которые созданы гением наших предков, и к тем, которые будут рождены вашим талантом, талантом людей ваших дарований и природой грузина. В близком будущем открыт грузинский университет, возродятся древние традиции накопления научных знаний и духовных сокровищ. Деятельность на этой ниве ваша и подобных вам людей принесет моему народу больше пользы, чем проповедь анархистских идей и, тем более, ваша смерть на поприще их насильственного насаждения. Я питал надежду получить для себя эту выгоду, господин доцент! Обвиняемый долго разглядывал Зарандиа и наконец произнес: – Зачем столько притворства? А если это не притворство, почему вы так откровенны в присутствии его сиятельства? Вас могут уволить из жандармерии – вы не боитесь этого? – «На том стою и не могу иначе», – улыбнулся Зарандиа. Этот разговор постепенно терял для меня интерес, так как смысл его уже рассеивался в пререканиях. Продолжать его, во всяком случае – присутствовать при нем мне больше не стоило. Откровенность сторон постепенно переходила в грубость. Мне не нравился вызывающий тон доцента. Кроме того, я понял, что расставленная Зарандиа сеть давала мне возможность без осложнений освободить доцента и доложить наместнику, что дело закончено. – Господин доцент! – обратился я к подследственному. – Я подписываю ордер, и вы сейчас же отправляетесь домой. Вы сочли нужным сказать нам, что ни на какие сделки и компромиссы не пойдете. Не думайте, что мы предложим вам что-то подобное. Но мой долг вам сказать: мы никого не арестуем, не будем никого компрометировать, если стоящие за вашей спиной люди не используют ваше освобождение против нас. Надеюсь, моя мысль будет понята вами. Моим долгом будет так же предупредить вас: как только станет известно, что это условие не выполнено, мы незамедлительно начнем действовать, и репутация предателя навеки закрепится за вами. До свидания. Чтобы придать рассказу завершенность: Освобождение доцента и его соучастников все же было использовано против нас. Распространились слухи, благодаря которым за доцентом утвердилась слава героя, проницательного человека и самоотверженного борца. Тогда мы арестовали несколько выявленных в процессе следствия лиц и предали их суду. На этом процессе имя доцента прозвучало в нежелательной для него интерпретации. Вслед за этим были предприняты и другие шаги. В конце концов к нему был приклеен ярлык предателя. Доцент не желал примириться с участью политического трупа, создал в Московском университете нелегальную группу анархо-синдикалистов и вскоре был сослан на Камчатку. Видимо, он воспользовался советом Зарандиа – подал в суд на ученика дважды: повторно провинился, умышленно навлек на себя кару и добился политической реабилитации перед единомышленниками. Жаль только, что он оказался слабого здоровья, в ссылке заболел и умер. Верю, он «не мог иначе». Я говорил уже, что Зарандиа удачно провел это дело и удачно его проиграл. Я имел в виду этот его финал, хотя сам Зарандиа не считал дело проигранным. А теперь – заключение, ради которого я и рассказал эту длинную историю. Время и ход событий подтвердили мои предположения. Причина действий Мушни Зарандиа проистекала исключительно из того, что он «не мог иначе». Это очевидно. Но здесь мне бы хотелось поделиться своими соображениями о натурах подобного нравственно-психологического склада и об условиях, их формирующих. Чтобы не соблазниться отвлеченностями, не впасть в многословие и не затуманить суть своей мысли, приведу диалог, происшедший между мной и Мушни Зарандиа и проливающий свет на существо дела. В ту пору произвела сенсацию гибель в Атлантическом океане большого пассажирского парохода и большинства его пассажиров. Судно пошло ко дну всего за какой-нибудь час. Именно в этот краткий промежуток времени на борту парохода произошла история, которая получила резонанс хотя и комический, но несравненно более широкий, чем сама трагедия. Когда пароход шел ко дну и все было охвачено паникой, некий коммивояжер ухитрился не только вывести из истерики и успокоить незнакомую ему даму лет тридцати пяти, но и сбыл ей корсет изготовления мадемуазель Бриньон, а вместе с корсетом мясорубку новой конструкции. Из двухсот пятидесяти человек в живых остались лишь одиннадцать, и среди них коммивояжер со своей выручкой и дама, представьте, со своим корсетом и мясорубкой. – Как бы вы трактовали эту историю, Мушни? – спросил я своего подчиненного, отдыхая после одного утомительного совещания. – Это и смешно, ваше сиятельство, и в высшей степени занимательно. Я бы объяснил подобные явления односторонностью натуры, преобладанием в ней какой-либо одной черты. Такие люди являются в мир весьма редко. Не знаю, какое имя больше всего пристало бы, но догадываюсь, каким путем они появляются. – Зарандиа сделал усилие, собираясь с мыслями, и продолжал: – Возможно, в будущем наука сможет создать, подобно периодической системе Менделеева, систему нравственных качеств человека. Установят, что существует столько-то и столько-то уже известных свойств, скажем, любовь, ненависть, доброта, злобность и еще много других, а столько-то и столько-то клеток таблицы на время останутся пустыми. Пройдет время, и для каждой клетки найдутся свои жильцы. – Зарандиа остановился и взглянул на меня. – Продолжайте, Мушни. Я слежу за вашей мыслью. – Думаю, что у нормального новорожденного есть зачатки всех нравственных свойств. – Вы говорите именно о нормальном новорожденном? – Да. Об исключениях и аномалиях скажу позже. Нормальный новорожденный наделен в зачатке всеми нравственными свойствами и, следовательно, возможностью их развития, формирования, совершенствования. – Согласен с вами. – У одного и того же новорожденного разные нравственные свойства выражены с разной силой, пусть эти свойства только-только завязываются. Потенция одних свойств – больше, других – меньше. Если среда не вызывает убыстренного и усиленного развития какой-либо одной черты, нужно думать, что из этого новорожденного сформируется личность вполне нормальная, в которой все ее первоначальные задатки будут уравновешены друг другом. Теперь об исключениях и отклонениях. Можно предположить, что родится такой человек, у которого особенно будут сильны зачатки, скажем алчности, жадности, стяжательства, а завязь противоположных свойств будет слаба, немощна. Возможно такое? – Конечно, возможно. – Возможно и другое. Человек попадает в такие условия роста и развития, в которых бурно разовьются его сильные задатки, а слабые ослабнут еще больше, заглохнут, сойдут на нет. – Возможно и это. – Тогда путь, на который станет и по которому пойдет человек, сформировавшийся подобным образом, не вызывает сомнения, граф? – Я понимаю вас. – Мы говорили о коммивояжере и поклоннице корсетов и мясорубок. Такие «не могут иначе», а почему – это мы уже поняли. Как именовать подобных людей, я и в самом деле не знаю, но откуда и каким путем они появляются, я, кажется, начинаю понимать и об этом вам уже сказал. Они – плод влияния сильно действующей среды на безнравственные задатки. Когда человек таков, он и на тонущем корабле выведет незнакомую особу из истерики, чтобы всучить ей корсет. А сама особа, справившись со своей истерикой и ободренная возможностью заполучить корсет и мясорубку редкого достоинства, успокоится и купит все, что ей положено купить. Эту мясорубку, – увлеченно продолжал Зарандиа, – она еще привяжет к поясу и бросится с ней в воду. Везение всегда на стороне подобных людей – они из всех злоключений выходят невредимыми. Возможно, он и сам не знал, что принадлежал к подобным людям. Аномалия и среда действовали в одном, благоприятствующем этой аномалии, направлении. Зарандиа – «не мог иначе». Наконец-то я установил это его свойство, и согласно методу двойника ту же причину действия я должен был предположить в Дате Туташхиа, чтобы искать эту причину в его преступлениях, как тайный знак и признак, как неимитируемую печать его противозаконных поступков… Коджи Ториа Я так и понял, вас интересует не только сам Дата Туташхиа, но все, что творилось вокруг него. Почему он часто поминал крыс и сравнивал их с людьми – это я вам рассказать могу. Я много об этом рассказывал. Разным людям. Наверное, кто-то из них и послал вас ко мне. Вы и пожаловали сюда. Извольте расскажу. Я давно заметил, очень много людей ищут знакомства со знаменитостями, чтобы после похвалиться: вчера вот с кем пришлось гулять. В этом я всегда находил честолюбие и корысть. И всегда держался в стороне от заметных людей. Никаких близких отношений у меня с Датой Туташхиа не было. Но лет сорок тому назад довелось мне провести с ним месяц или немного более того. В ту пору мне было уже двадцать, а в первый раз я его увидел, когда мне было двенадцать лет. Нет, не то что увидел его, а жил он у нас. К тому времени наша семья переселилась в Турцию, есть там такой город Самсун, и Туташхиа приехал гостить к брату моей матери. Две недели пробыл. Ребенком я хорошо запомнил его. Когда через восемь лет увидел его во второй раз – сразу узнал. Даже припоминать не пришлось. Мне показалось, и он узнал меня, а ведь какая разница между двенадцатилетним мальчишкой и парнем двадцати лет! Я сильно изменился, и, наверное, он не сразу сообразил, кто перед ним. Да и мне ни к чему было называть себя! Не посчитайте, бога ради, что из осторожности: мол, абраг, знаться с ним опасно – скажут, помогает. Ничего похожего. Будь я таким подлецом… да за поимку Туташхиа в то время большие деньги сулили. Захоти я – получить эти деньги ничего не стоило. Но мне ничего подобного даже в голову не приходило! А не стал я первым называть себя, потому что не люблю таких вот людей. Это искатели имени и славы, а стало быть, авантюристы. Наивысшим достоинством человека я считаю умение уважать людей. Так уж мне привили с детства. Фигура Туташхиа, как можете понять, меня мало интересовала. Расскажу только о том, что своими глазами видел. И, между прочим, поверьте мне, ничем особенным он себя не проявил. Может, это вам и не интересно будет, но раз просили, слушайте. Мы – Ториа. Звучит наша фамилия как колхская. А между тем никто в нашей семье не знал, откуда мы родом. Возможно, мои предки еще в давние времена ушли из Колхиды. Наши однофамильцы и дальние родственники и по сей день живут в приморских городах. Там и осели. Отец мой, поселившись в Самсуне, взял жену из лазской семьи. А то, что все Ториа живут в приморских городах, это идет от нашего фамильного ремесла. Есть семьи, которые из поколения в поколение делают лекарства, мази и всякое зелье. Так и мы. Только мы не лекарства делаем – мы крыс выводим, крысоедов. Еще их «людоедами» называют. Знаете, какое это дело?.. В старые времена корабли сплошь были из дерева. Поэтому грызуны приносили страшный вред и товарам, и кораблям. А если на корабль пустить людоеда, он местных корабельных грызунов, будь их там тысячи, начинает пожирать, а какие ноги от него унесут, те сами с борта попрыгают в воду. Такая крыса была в большой цене, за каждого крысоеда платили по пятьдесят – шестьдесят червонцев золотом. Наш род один владел этим секретом, других – не было! Может быть, этой родовой профессии я обязан тем, что, когда пошел в медицину, избрал своей специальностью санитарию и гигиену. Теперь расскажу о моем дяде Мурмане Ториа, а затем можно уже и о том, как сошлись наши с Датой Туташхиа пути-дорожки. Дядю моего, Мурмана Ториа, определили в фельдшерское училище. Выучился он и тридцать лет проплавал судовым фельдшером. Ни жены, ни детей у него никогда не было. Врачевал же он не хуже любых докторов. А главное, из восточных стран вывез он знание старинной медицины, лечил ее способами, и превосходно это у него получалось. С годами надоело ему бродить по морям, купил он близ Поти клочок земли, поставил домишко и пошел опять врачевать, уже на суше. За короткое время снискал он себе доброе имя. Откуда только не шли к нему люди, с какими только болезнями, самые безнадежные… Одно к одному, так стало складываться – открывай постоянную лечебницу. Он и открыл в своем домишке крохотный лазарет, на десять человек. И ходячих принимал, и лежачих лечил, и все сам. Был у него только один-единственный санитар, совсем старик, звали его Хосро. И все. Работящий был человек мой дядя Мурман. Ни сна, ни отдыха не знал, все больные да больные. И с оплатой дело у него было поставлено необычно. Придет к нему больной, по виду никак не скажешь, что беден, он с него и гроша не возьмет, а больной этот еще с полгода пролежать должен. Другой придет, голь голью, он его только раз осмотрит – и давай плати. Брал, как бог на душу положит. Но, видно, были у него свои мерки и признаки, по которым он плату назначал. Чего не знаю, того не знаю. Такой был человек мой дядя Мурман Ториа. В гимназические годы я часто проводил каникулы у него. К родным в Самсун наведывался недельки на две, и то летом. В лазарете мне было интереснее и полезней. Во-первых, я мечтал получить медицинское образование. Лазарет был для меня практикой, да еще набирался я у дяди мудрости восточной медицины. К тому времени, о котором я вам сейчас расскажу, гимназию я уже закончил и только-только приехал к дяде Мурману из Самсуна. В доме у Мурмана было три комнаты. В одной жил он сам, там и больных принимал, второй топчан туда уже было не втиснуть, поэтому Хосро спал на полу, по пояс высунувшись из-под стола. Но это бывало, когда я гостил. Вторая комната, большая, была мужской палатой, на шесть человек. Третья – считалась женской палатой, но женщины к Мурману Ториа не приходили, и в этой комнате спал я, когда приезжал, а без меня – Хосро. Стояли в этой комнате две кровати, умывальник и стол. От мужской палаты меня отделяла даже не дверь, а дверной проем, завешенный шторой. Мне было видно и слышно все, что происходило в палате, а меня оттуда видно не было. Как-то утром меня разбудил шум. Слышу, дядя, окончив обход, разговаривает с больными. – Вам всем четверым уже лучше. Чтобы совсем выздороветь, надо есть как следует. Для всех вас это теперь самое важное… Средства не позволяют мне кормить вас, да и нет здесь такой возможности. Вы и сами это видите, и ваши родные – тоже. Наверное, они и впредь будут носить вам еду. Если кому будет не хватать, пусть другие с ним делятся. Не поделиться с больным куском хлеба значит приблизить час его смерти. Лекарства, которые я вам прописал, будет, как всегда, приносить Хосро, их надо принимать, как положено. Квишиладзе, смотри не застуди ноги, держи их все время в тепле. Я ухожу. Не позволяйте себе скучать. Тоска и тягостные мысли усугубляют болезнь, помните это. Только Мурман вышел из палаты, Чониа говорит Квишиладзе: – Кучулориа и Варамиа вчера из своих мешочков последнюю муку вытрясли. Как же дальше-то быть, хотел я знать, что есть будем, как жить? Кормить больных дядя Мурман и правда не мог. Тех, кому нужен был особый стол, он к себе не брал. Да и крестьянин в те времена был бедный, если даже и чувствовал конец, все равно платить за полный пансион не мог либо не хотел. Больные приходили со своими харчами, а как подберут последнее, им из дома хоть немного да принесут. Чониа, о котором я говорил, пришел в лазарет позже других, худ был необыкновенно. Кожа и кости. Многие тогда жили плохо, но такого изголодавшегося, истощенного существа надо поискать было. Принял его Мурман в лазарет, расположился Чониа, где ему было велено. Лег и куска хлеба в тот день не видел – ничего у него не было. Утром, он отобрал у Кучулориа, который от болей в позвоночнике бледен был как смерть, мешалку – все равно, говорит, у тебя сил нет мешать гоми[7], да и не смыслишь ты ничего в этом деле. Он сварил гоми, и корка досталась ему. Квишиладзе, двадцатипятилетний малый, намертво прикованный к постели, тоже подкинул ему немного из своей порции. Новоявленный повар мигом проглотил и это вместе с куском сыра, который пожаловал ему Варамиа. Так завладел Чониа обязанностями повара, и Кучулориа даже слова ему не сказал – варить гоми было сверх его сил, так он был слаб. У Варамиа обе руки, от подмышек до кончиков пальцев, были в гипсе – не то что готовить, он и есть сам не мог. Квишиладзе и Кучулориа кормили его по очереди, благо его кровать стояла между ними. Когда Чониа сказал: «Что теперь есть будем и как жить дальше?» – Квишиладзе, конечно, понял, что речь идет о его муке. Видно, он об этом уже думал и к такому обороту дела был готов. – Вот она, моя мука, – Квишиладзе ткнул пальцем в мешочек, висевший на стене, – дня на два на всех хватит, если по-хозяйски распорядиться, а за эти два дня придут к кому-то из нас. Чониа снял мешочек с гвоздя и понес к плите. Квишиладзе с тоской в глазах проследил, как исчезают остатки его запасов. – Хороший ты человек, Квишиладзе. Отдавать так отдавать вот так – с открытой душой, не думать, не считать, не маяться, – сказал Варамиа после долгой паузы и перекинул загипсованные руки к стене, будто поленья. – Ну уж не думал, не считал, – слышать надо было, как дыхание у него свело, а поглядел… словно ястреб за перепелкой кинулся. Он как рассудил? Съем я муку один, другим не дам – больше чем на три дня мне все равно не хватит. А придут к кому-то из них, они мне шиш под нос. Вот он и размахнулся, а то как же!.. Один расчет, брат ты мой, – сказал Чониа и зачастил мешалкой. Кучулориа поправил было подушку, забыв, что любое движение вызывало в позвоночнике острую боль, и вскрикнул. – Откуда тебе знать, так я подумал или по-другому? – сказал Квишиладзе. – А если даже на уме у меня один расчет, то и расчет не дурной, и поступок не худ. Если уж хочешь правды, так с такой мразью, как ты, делиться последним мне совсем не в радость, но долг есть долг, и я должен поступать по-человечески. – Такие, как ты, Чониа, всегда готовы других ядом обмазать, – вступился Варамиа. – Квишиладзе поделился с нами мукой – плохо ли это? Нет, всегда найдутся охотники замарать, испоганить доброе дело. Раз завелась у тебя дурная мыслишка, гони ее от себя. А ты не только что подумать, ты и наговоришь дурного в лицо. – Полно ссориться из-за пустяков, – остановил их Кучулориа, – на два дня нам хватит, а там придет жена Квишиладзе… как жену-то твою звать, Квишиладзе? – Она ему не жена, – с удовольствием вставил Чониа. – Звать ее Цуца, и жена она чужая, Квишиладзе мне сам сказал. В палате замолчали. Часто-часто моргая, Кучулориа переводил взгляд с Чониа на Квишиладзе. Не скрою, разговор их меня уже заинтриговал, и я прислушивался из-за шторы все внимательней. Чониа собрал у всех посуду, поделил гоми, сыра не осталось ни кусочка. Они глотали пустое гоми и молчали. – Так, значит, Цуца эта тебе не жена, – заговорил наконец Кучулориа, – чья же она жена? Квишиладзе облизнул пальцы и сказал: – Была за Спиридоном Сиоридзе. Он пропал, не знаю где. Может, и в живых уже нет. А жениться я на Цуце не могу, пока не узнаю, жив он или нет. И священник говорит: пока точно не разузнаешь, жениться нельзя, а узнаешь, тогда уж можно. – Ну, ладно, а Спиридону Сиоридзе, или как там его еще, в чего бы ему пропасть, а? – спросил Кучулориа. – Да пропади они все пропадом, все бабье племя, извести бы их, нынешних, всех до единой, – забарабанил вдруг Чониа, – поедом небось ела своего Сиоридзе, полюбовница нашего разлюбезного Квишиладзе. Терпеть, видно, мочи не стало, бедняга и подался куда глаза глядят. – Не любовница мне Цуца – жена, только мужем своим назвать меня не хочет. «Не могу, говорит, пока перед богом и людьми я тебе не жена». – Если она другому жена, как же она твоей стала? – спрсил Чониа. – Расскажи, а… Послушать бы про этого Спиридона Сионидзе, что за история? – попросил Кучулориа. – Так и быть. Доем и расскажу, – подумав немного, согласился Квишиладзе. Все приготовились слушать. Чониа быстро собрал посуду, сложил ее в котел и уселся на табуретке – весь внимание. Квишиладзе кончил наконец жевать, еще раз облизнул пальцы, сунул под спину подушку, обвел глазами палату и сказал: – Видит бог, не знаю, что и рассказывать. Три года тому назад Спиридон Сиоридзе взял и пропал. Вот и весь сказ. Все ждали услышать длинную историю и теперь растерянно глядели на Квишиладзе. – Вот так взял и пропал? И больше ничего? – заговорил Кучулориа. Квишиладзе кивнул. – Была, наверное, причина. Ни с того ни с сего взять да пропасть – кому это в голову придет? – сказал Чониа. – Была, наверное, как не быть! – согласился Квишиладзе. – Ну, куда хоть поначалу отправился, не говорил? – спросил Варамиа. – Ничего не сказал, совсем ничего. – Видно, такой человек, жди не жди, ничего не скажет, – предположил Кучулориа. – Это почему же?! – удивился Чониа. Кучулориа задумчиво почесал в затылке. – Человек, который возьмет да уйдет, провалится невесть куда и перед уходом слова не скажет, куда собрался… такой разве будет перед уходом языком чесать, куда да зачем иду? Нет не скажет! – И чего он только мелет? Уши вянут слушать, – возмутился Чониа. – Чтоб у такого здоровенного мужика да такие мозги куриные. Мать ты моя, чего он здесь накудахтал!.. Ну и что дальше было? Объявился он хоть раз или нет? – Нет, не объявлялся. Говорю, пропал. Может, его и в живых нет, не знаю. – И что же, эта беридзевская баба, ну Цуца твоя – что ж она, так ничего и не знает про своего мужа, про этого Спиридона Сиоридзе? – не поверил Чонна. – Никакая она не Беридзе, а Догонадзе, но порядок есть порядок, и пишется она по мужу. Про Спиридона ничего она не знает. Сказала бы мне, если б знала. Что Цуца? Деревня наша Квеши какая большая, а что со Спиридоном Сиоридзе – ни один не скажет. И опять стало тихо. Посидели, помолчали и вдруг как загалдят… Так дней пять и шумели, и все про Спиридона Сиоридзе, кто да что. Обо всем расспросили, все разузнали, даже во что обувался, и любил ли поесть, и что из еды-питья предпочитал – все выяснили. А вот зачем и куда пропал – в этом к согласию никак не могли прийти. Этот Спиридон Сиоридзе уже поперек горла у меня стоял, меня мутить начинало только от одного его имени. Я уже хотел было строго-настрого эти разговоры прекратить, но Чониа меня опередил. Соскочил он с кровати, схватил полено да как заорет: – Если какая сука еще раз это имя протявкает… полено видите? Голову размозжу. Все замолчали и больше про Спиридона Сиоридзе – ни слова, а то, ей-богу, я бы с ума съехал. Все это, как я вам уже говорил, случилось позже, на пятый или шестой день, а до этого вот как все было. Квишиладзескую муку и правда съели за два дня. На третий день все кто как исхитрился – прилипли к окнам, но ни к одному из них не пришли. Вечером, уже в темноте, меня подстерег на балконе Чониа и попросил конверт: напишу, сказал, семье, пусть навестят, а то с голоду подохну. Я зашел в комнату дяди, где лежали мои вещи, и принес Чониа конверт, бумагу, перо, чернила. Он тут же сел писать. – Зря ты, Чониа, в темноте пишешь, глаза испортишь, – сказал Кучулориа, видно рассчитывая слово за слово выведать, куда и кому пишет Чониа. – Пусть лучше, браток, мои глаза пропадут, чем мы все – с голодухи. Родственник у меня здесь в Самтредиа, может, подбросит чего-нибудь, хоть по губам размазать, а то никого не видать, – ответил Чониа, поняв, что надо утолить любопытство своих соседей. Время уже ко сну. Сидим мы втроем: я, дядя Мурман и Хосро, лампа у нас горит, ужинаем. Вижу, на столике лежит конверт, который я Чониа дал, вглядываюсь в адрес и разбираю: на конверте – имя возлюбленной Квишиладзе Цуцы Сиоридзе. – Это что такое? – спрашиваю я своих. – Да Чониа принес. Квишиладзе, видишь, грамоты не знает, так он за него написал. Прихвати, просил, как в Пот пойдешь, бросишь в ящик. – Наверное, Квишиладзе харчей просит. С этим тянуть нельзя, да и лекарств из Поти привезти надо, – сказал дяди Мурман. Мы ужинали, а я все думал о том, что Чониа говорил мне одно, а Хосро – другое, и адрес на конверте – совсем не тот. Но я ничего не сказал. Мне самому нужно было в Поти – крыс привезти. В прошлое лето я вывел одного крысоеда, назвал его Фараоном. Покупателя на него тогда у меня не нашлось. Я его сдуру и пустил в лазарете. А тут и покупатель объявился, но расставаться с Фараоном мне было уже жалко – отличный людоед из него получился, и стоил он куда дороже, чем покупатель давал. Так и остался Фараон при лазарете, всех крыс извел, на версту кругом – ни одной не найдешь. Теперь изволь ходить за ними в Поти – охотиться в пакгаузах потийского порта, я там крысоловки расставлял. Я и надумал – заодно захвачу с собой и Фараона, в Поти у меня клиент объявился новый. – Я утром в Поти собираюсь, – сказал я Хосро. – Тогда и лекарства прихвати, а я за дровами поеду, – обрадовался Хосро. На том и порешили. Я положил во внутренний карман письмо Чониа, и мы разошлись по своим углам. Чуть свет я стал искать Фараона, но его, подлеца, и след простыл: видно, охотился далеко. Махнул я рукой и отправился в Поти. Город был рядом, дядин лазарет считался теперь окраиной Поти. Прошел я уже порядочно, и тут стало меня заедать любопытство. Вытащил я из кармана письмо Чониа, кручу-верчу, вскрывать стыдно и… слабая душа, не выдержал. Конверт был заклеен очень старательно, я по заклеенному смочил его слюной, клей размяк, и я вскрыл конверт, не повредив его совершенно. Чониа писал Цуце Сиоридзе в Квеши как бы от имени Квишиладзе и сообщал ей, что твой Спиридон Сиоридзе нашелся и лежит рядом со мной здесь, в лазарете. Харчи у нас все вышли, приезжай, привези что-нибудь, поесть – приезжай, нашей любви ради, только в лазарет не заходи, а то Спиридон догадается, что ты ко мне приехала. А в такой-то день мой друг Чониа встретит тебя по дороге к лазарету. Возле дороги ольховник небольшой и кусты у обочины – там он и будет тебя ждать, ты отдай ему все, что я у тебя прошу. А просил он у нее еще десять рублей – для доктора, писал, позарез нужно. Увидишь Чониа – он тебе все расскажет и про Спиридона, и про меня, и про все наше житье-бытье. Стал я думать, как быть. В первую минуту хотел порвать и выбросить. Потом думал-думал, дай-ка, решил, припишу в конце, как все есть на самом деле, и пошлю Цуце Сиоридзе. Мыслей – туча налетела, и ни к чему я так и не пришел. А вот уже и Поти. А вот и почта. Послал я все к дьяволу, раскрыть эту грязную подноготную, думаю, никогда не поздно, и бросил конверт в ящик. Бросил и еще больше стал маяться – так не так сделал. Измучился вконец, целый день ни о чем думать не мог. Взял я в аптеке лекарства, зашел в пакгаузы, собрал в клетку крыс и обратно домой. Дома разместил свою живность, как полагалось, а тут и смеркаться стало. Поужинали мы, заснул я без задних ног, набегавшись за целый-то день. Утром – еще как следует не проснулся – слышу голос Кучулориа: – Ночью я сон видел – не иначе к кому-то из нас сегодня придут. Увидите – придут. Все стали просить Кучулориа рассказать свой сон. Час битый он рассказывал, пока одышка не одолела. Пошел уже четвертый день, как они голодали, и мне тоже начало казаться, к кому-то из них непременно должны прийти. Однако и этот день прошел, а никого не видно. …В тот вечер и случилось это, а какой был год – убейте, не помню. Неохота мне теперь высчитывать, да и надобности особой не вижу. Уже давно стемнело, часу в одиннадцатом, наверное… сидим мы с дядей Мурманом, в нарды играем. Рядом Xосро то носом клюет, то за игрой следит. Как сейчас слышу, донесся издали топот копыт. – Хосро, а постели ты приготовил? – спросил дядя.

The script ran 0.033 seconds.