1 2 3 4 5 6 7
— Я не буду скрывать, мадам, что я человек чувствительный. Донна Лукреция была со мной добра и великодушна. Она легко прощала мне редкие визиты. Впрочем, моя привязанность к ней была совершенно невинна.
— Не сомневаюсь, хотя ваша ода написана страстно влюбленным поэтом.
— Поэт и должен казаться влюбленным, — добродушно заметил кардинал, когда он пишет оду.
— Но, — возразила маркиза, — если он и вправду влюблен, ему не надобно прикидываться.
С этими словами маркиза извлекла из кармана бумагу и вручила ее Его Преосвященству.
— Вот эта ода. Она делает честь ее автору: так расценили ее все знатоки изящного в Риме, а донна, Лукреция выучила ее наизусть.
Кардинал бегло пробежал по строкам, улыбаясь вернул бумагу маркизе, сказав, что он не поклонник итальянской поэзии и если бы маркиза была столь любезна и перевела оду на французский язык, он мог бы вполне насладиться красотою стихов.
— По-французски я пишу только прозой, — сказала маркиза, — а прозаический перевод отнимает у стихов три четверти достоинств. Иногда я решаюсь, — добавила она, бросив на меня многозначительный взгляд, — набросать несколько совершенно безыскусных итальянских стихов.
— О, я бы почитал себя счастливцем, мадам, если бы мог доставить себе радость полюбоваться ими.
— Вот, — неожиданно вмешался кардинал С. К., - сонет, написанный мадам.
Я почтительно взял листок с сонетом и приготовился читать, но маркиза попросила меня спрятать его и вернуть завтра кардиналу, хотя, добавила она, сонет многого не стоит.
— Если вы завтра днем сможете прервать свои труды, мы пообедаем вместе, — сказал кардинал С. К., и кардинал Аквавива живо воскликнул: «О, к обеду он не опоздает!»
Глубокий поклон был моим ответом на приглашение, и я счел возможным удалиться. Мне не терпелось прочитать сонет. Но поднявшись к себе, я умерил свое любопытство и решил сначала бросить внимательный взгляд на самого себя. Мое положение представилось мне заслуживающим некоторого рассмотрения после гигантских шагов, которые, кажется, я сделал за сегодняшний вечер. Маркиза Г. в самой недвусмысленной манере дала мне понять, что она мной интересуется, публично делала мне авансы, решительно не страшась оказаться скомпрометированной. Но кто посмеет найти здесь повод для злословия? Молоденький аббат, каким был я, без всякого положения, едва ли могущий претендовать на ее высокое покровительство, и она, созданная как будто нарочно для того, чтобы даровать протекцию тем, кто считает себя недостойным этого, кто далек от того, чтобы высказывать подобные претензии. В этом пункте моя скромность бросалась в глаза всем, и маркиза, без сомнения, оскорбила бы меня, если бы могла предположить во мне уверенность, что я ей понравился, что она питает ко мне склонность. Нет, до такой самонадеянности моя натура не могла дойти. Недаром же ее кардинал пригласил меня обедать. Поступил бы он так, если бы имел хоть малейшее предположение, что я могу нравиться его прелестной маркизе? Разумеется, нет. Он и пригласил меня, подвигнутый к этому словами самой маркизы; я был для нее персоной, с которой можно поболтать несколько часов, ничем не рискуя, ничем совершенно.
Как бы не так!
Зачем мне притворяться перед моими читателями? Пусть они сочтут меня самоуверенным фатом, я их извиняю. Но я действительно чувствовал, что нравлюсь маркизе. Я поздравил себя с тем, что первый шаг, такой важный и такой нелегкий, она уже сделала. Без него я никогда не решился бы не только на правильную осаду, но даже случай не остановил бы на ней мой выбор. До этого вечера я не думал о том, что она может заменить мне Лукрецию. Она была молода, красива, умна и образованна; она была самая просвещенная и самая влиятельная женщина в Риме, чего же еще желать? Я положил, однако, что мне надо казаться не понимающим ее склонности ко мне и убедить ее, что я влюблен в нее и без всякой надежды на взаимность. Я знал, что это могущественное средство потешить ее самолюбие… Мне доставляло удовлетворение и то, что кардинал Аквавива был свидетелем приглашения, сделанного мне кардиналом С. К., был свидетелем воздаяния мне той чести, какой он сам никогда не оказывал. Это могло иметь далеко идущие последствия.
Я прочел сонет прелестной маркизы: он был написан легко, певучими стихами, изящно. В нем воспевался прусский король, только что захвативший с налету Силезию. Мне пришла в голову мысль переписать сонет, персонифицировав Силезию. Я заставил ее жаловаться Амуру (под которым я разумел автора) на то, что он рукоплещет ее победителю, тогда как этот победитель не скрывает своей вражды к любви.
Человек, привыкший слагать рифмованные строки, не может позволить, чтобы счастливая мысль осталась невошющенной в стихах. Поэтический огонь сожжет его при попытке сдержать полет своей вдохновенной фантазии. И я написал свой сонет, сохранив те же самые рифмы, и, довольный своей музой, крепко уснул.
Назавтра, когда я заканчивал переписку своего труда, явился аббат Гама с приглашением позавтракать; он воспользовался случаем, чтобы поздравить меня с той честью, которую оказал мне кардинал С. К., публично пригласив меня отобедать у него. «Но, — добавил аббат, — будьте настороже, Его Преосвященство слывет ревнивцем». Я поблагодарил за это дружеское предостережение, но заверил его, что мне нечего опасаться, поскольку я не чувствую никакой склонности к прекрасной маркизе.
Кардинал С. К. принял меня очень доброжелательно, но к этому примешивалось и его явное желание дать мне почувствовать, какими благодеяниями он меня осыпает.
— Не правда ли, — приступил он к разговору, — сонет маркизы совсем не дурен?
— Монсеньер, я нашел его совершенно законченным и, более того, очаровательным. Вот он.
— Она очень талантлива. Я хотел бы вам показать сочиненные ею стансы, но прошу вас, аббат, помнить, что это строгий секрет.
— Ваше Преосвященство можете быть во мне уверены.
От извлек из своего секретера стансы. Я прочел их; написаны они были мастерски, но это было лишь ловкое упражнение на тему любви, страстное и откровенное, но лишенное того огня, по которому распознаешь истинность чувства. Славный кардинал поступал, конечно, чрезвычайно опрометчиво, но тщеславие диктует разные поступки. Я спросил, будет ли Его Преосвященство отвечать на это послание.
— Нет, — решительно ответил он, но, подумав, прибавил: _ Если только вы не одолжите мне ваше перо, разумеется, при условии полнейшего опять же секрета.
— Что касается секрета, монсеньер, я ручаюсь своей головой. Но я боюсь, что мадам заметит разницу стиля.
— Она ничего не знает о моем стиле, — ответил он. — Я вообще не думаю, что она считает меня умелым стихотворцем и потому надобно, чтобы ваши стансы были в манере, которую она не посчитала бы превосходящей мои возможности.
— Я это исполню, монсеньер, и Ваше Преосвященство сможет в этом убедиться. И если вы увидите, что моя манера разительно отличается от вашей, вы просто не вручите эти стансы адресату.
— Верно сказано. Так, может быть, вы сейчас и приступите?
— Сейчас, монсеньер? Но это не проза!
— Тогда постарайтесь передать мне их завтра.
Мы обедали вдвоем, и Его Преосвященство хвалил мой аппетит, приговаривая, что я эту работу выполню так же хорошо, как и он сам.
Я начинал понимать этого чудаковатого человека и, чтобы ему польстить, сказал, что он делает мне слишком много чести, что мне куда как далеко до него. Этот сомнительный комплимент очень ему понравился, и мне стало видно, Какие выгоды можно извлечь из этого Преосвященства. К концу нашей трапезы вошла не кто иная, как маркиза, без доклада, как ни в чем не бывало. Выглядела она обворожительно. Не дав кардиналу времени встать, она села возле него. Я остался стоять, как и положено. Совершенно не замечая меня, маркиза говорила о разных вещах до тех пор, пока не подали кофе. Тогда, наконец, она обратила на меня внимание и предложила мне сесть с видом королевы, подающей милостыню.
— Кстати, аббат, — промолвила она, — вы прочли мой сонет?
— Да, мадам, и имел честь вернуть его монсеньеру. Он очень удался, я уверен, что вы потратили на него немало времени.
— Времени! — сказал кардинал. — Вы не знаете маркизу.
— Монсеньер, — ответил я. — Всякая достойная вещь требует времени. Именно поэтому я не осмелился показать Вашему Преосвященству ответ, который я написал за полчаса.
— Ну-ка, — сказала маркиза, — я хотела бы его прочитать. «Ответ Силезии Амуру». Прочитав эти слова, она очаровательно покраснела.
— Но там же любовь ничего не спрашивала! — воскликнул кардинал.
— Подождите, — сказала маркиза. — Надо понять мысль автора. — Она прочитала сонет несколько раз и нашла упреки Силезии в адрес Амура совершенно справедливыми. Потом она объяснила мою мысль кардиналу, втолковав ему, почему Силезия была оскорблена тем, что ее победителем был именно король Пруссии*.
— А-а, — воскликнул развеселившийся кардинал. — Ведь Силезия женщина… а король-то прусский… О-о, какая блестящая мысль!
И кардинал принялся хохотать во все горло.
— Надо переписать этот сонет, — сказал он, отдышавшись. — Мне непременно надо его иметь.
— Я сейчас продиктую аббату, — сказала маркиза.
Я приготовился было переписывать, но в этот момент кардинал снова закричал:
— Маркиза, это удивительно. Он написал все это вашими же рифмами! Вы заметили?
Прекрасная маркиза бросила на меня столь выразительный взгляд, что он завершил мое порабощение. Я понял ее желание, чтобы я стал своим у кардинала, так же как своей была она в этом доме, и что мы с ней, так сказать, в доле. Я осознал себя всецело в ее власти.
Закончив под диктовку этой обворожительной женщины переписывать сонет, я приготовился уходить, но кардинал, восхищенный всем происшедшим, сообщил мне, что ждет меня и завтра к обеду.
Трудная задача стояла передо мной: мне предстояло с< здать десять стансов весьма своеобразного рода; я должен был вольтижировать меж двух седел и призвать на помощь всю свою ловкость. Надо было постараться, чтобы маркизе не пришлось выглядеть притворщицей, принимая кардинала за автора, и в то же время она должна была догадаться, что стансы написаны мною и быть уверенной, что мне известно об ее догадливости. Я должен был проявить достаточно осторожности, чтобы она не заподозрила меня в нескромных надеждах, несмотря на весь жар страсти, пробивающийся сквозь тонкий покров поэзии. Что касается кардинала, я понимал, что чем больше красот он найдет в стихах, тем охотнее согласится считать их своими. Дело, стало быть, шло о необходимости ясной простоты, самой трудной вещи в поэзии; двусмысленные же туманности сойдут для моего нового Мидаса за возвышенную риторику. Но хотя мне и было важно понравиться ему, Преосвященный был всего лишь побочным элементом, главным была прекрасная маркиза.
Если маркиза в своих стансах представила величественный список всех достоинств кардинала как нравственных, так и физических, я не должен был пренебречь подобным же ответным перечислением, тем более что мне было легче это сделать. Словом, овладев темой, я дал волю своему воображению и закончил стансы двумя прекрасными стихами из Ариосто:
Но ангельской красе, рожденной Божьим словом, Не спрятаться ни под каким покровом.
Очень довольный своим изделием, явился я назавтра знакомить с ним Преосвященного. Я сказал ему, что вряд ли он захочет считаться автором столь заурядного сочинения/Он прочитал, потом перечитал, и довольно дурно, вслух и заключил, что действительно в стансах не так уж много дельного, но это именно то, что требовалось. За две последних строчки он поблагодарил меня… особо и, словно в утешение, сказал, что, переписывая стансы, он подпортит для полноты иллюзии несколько стихов.
Как и накануне, мы великолепно пообедали, и я поспешил уйти, чтобы дать ему возможность приготовить копию к приходу своей дамы.
На следующий вечер, встретив ее у дверей нашего дворца и подав руку, чтобы помочь выйти из кареты, я услышал такие слова:
— Если в Риме узнают о моих и ваших стансах, можете быть уверены, что вы нажили во мне врага.
— Простите, мадам, я не понимаю, что вы хотите сказать.
— Я ждал этого ответа, — ответила маркиза, — но для вас пока хватит.
Я проводил ее до дверей залы и, удрученный ее неподдельным гневом, отправился к себе.
«Мои стансы, — размышлял я, — оказались чересчур пылки и задели ее репутацию. Ее гордость тоже задета, она увидела меня стоящим слишком близко к тайнам ее любовной связи. И все-таки я уверен, что ее опасения моей нескромности всего лишь предлог, чтобы не оказать мне милость. Она не оценила моей сдержанности! Что бы она делала, если б я изобразил ее в одежде золотого века, без всяких покровов, которые набрасывает стыдливость на ее пол!» Досадуя на себя за скромность, я разделся и лег в постель. Не успел я задремать, как в мою дверь постучали. Я открыл, вошел аббат Гама.
— Милый мой, — сказал он, — кардинал просит вас спуститься. Вас хотят видеть маркиза Г. и кардинал С. К.
— Мне жаль, но я никак не могу. Скажите им, что я нездоров и уже в постели.
Аббат ушел и более не возвращался, очевидно, точно передав мои слова. Ночь прошла спокойно, а утром, я еще не успел одеться, как мне доставили записку от кардинала С. К. Он звал меня к обеду, сообщал, что был вынужден сделать себе кровопускание и что ему надо говорить со мной. В конце он снова повторил приглашение, добавив, что ждет меня, невзирая на мою болезнь.
Экая настойчивость! Но судя по всему, ничего плохого эта записка мне не предвещала. Я пошел к мессе, надеясь быть замеченным кардиналом Аквавивой. Так и случилось: после службы монсеньер дал мне знак подойти к нему.
— Вы в самом деле больны?
— Нет, монсеньер, я просто очень хотел спать.
— Это меня радует, но вы напрасно пренебрегли приглашением, вас любят. Кардиналу пришлось пустить кровь.
— Я это знаю, монсеньер. Он прислал мне записку с этим известием и приглашением к обеду. Если Ваше Преосвященство разрешит мне…
— Весьма охотно. Но это забавно! Я не думал, что он нуждается в третьем.
— Там будет кто-то третий?
— Я ничего не знаю и даже знать не хочу.
Кардинал отпустил меня. Думаю, все решили, что кардинал говорил со мной о делах государственных.
Я отправился к моему новому Меценату, которого застал в постели.
— Мне прописана диета, — сказал он. — Вам придется обедать одному, но вы ничего не потеряете, мой повар об этом не знает. То, что я хотел сказать вам: боюсь, не оказались бы ваши стансы слишком хорошими, маркиза от них без ума. Если бы вы прочли их мне так, как это сделала она, я никогда не согласился бы принять их.
— Но она считает их написанными Вашим Преосвященством?
— Безусловно.
— Так это главное, монсеньер!
— Да, но что же мне делать, если ей вздумается, чтобы я написал еще?
— Вы ответите ей тем же способом. И днем и ночью вы можете полностью располагать мной и быть уверенным в том, что все это будет в нерушимом секрете.
— Пожалуйста, примите этот маленький подарок. Это гаванский негрилло, присланный мне кардиналом Аквавивой.
Табак был хорош, но оправа была еще лучше. Это была великолепная золотая табакерка. Я принял ее с выражениями глубочайшей и, главное, искренней признательности. Если Его Преосвященство не умел писать стихи, он зато умел дарить, и дарить надлежащим образом. А это умение для большого синьора гораздо важнее. Около полудня, к моему большому удивлению, я увидел прекрасную маркизу, вошедшую к нам в очаровательном дезабилье.
— Если б я знала, — сказала она, — что у вас здесь такая хорошая компания, я не пришла бы.
— Я уверен, дорогая маркиза, что аббат не покажется вам лишним.
— Нет, я ведь считаю его порядочным человеком.
Я держался на почтенной дистанции, готовый отбыть вместе с моей драгоценной табакеркой при первой же шпильке в мой адрес. Кардинал спросил, обедала ли она.
— Да, — был ответ, — но скверно — я не люблю есть в одиночестве.
— Если вы окажете ему эту честь, аббат составит вам компанию.
Она взглянула на меня благосклонно, однако не проронила ни слова. Первый раз я имел дело с женщиной высшего общества. И ее покровительственный, даже с некоторой долей доброжелательства, вид смутил меня: в нем не было ничего общего с любовью. Но как же иначе она могла вести себя в присутствии кардинала? Я это понял.
Стол накрыли возле кровати кардинала. Маркиза почти не притрагивалась к блюдам, предпочитая восторгаться моим счастливым аппетитом.
— Я же говорил вам, что аббат мне не уступает, — сказал С. К.
— Я думаю, — сказала маркиза, — что ему осталось совсем немного, чтобы он сравнялся с вами. Правда вы больший лакомка, — добавила она, желая польстить кардиналу.
— Госпожа маркиза, осмелюсь ли я просить вам указать мне, в чем я, по-вашему, меньший лакомка. Во всех вещах я стараюсь найти самое тонкое и изысканное.
— Объясните-ка это «во всех вещах», — потребовал кардинал.
И тогда, рассмеявшись, я принялся в стихах перечислять все тонкое и изысканное, что приходило мне на ум. Маркиза встретила мою. импровизацию аплодисментами и сказала, что восхищена моей смелостью.
— Mon courage est votre ouvragei. Моя отвага — ваша заслуга. Я ведь тих, словно кролик, пока меня не воодушевит одобрение. Это вы автор этого экспромта.
— Вы прелесть. Что касается меня, пусть меня воодушевляет сам бог Пинда, я не смогу придумать и четырех строчек без пера в руках.
— Решитесь, мадам, предайтесь вашему гению, и вы произнесете дивные вещи.
— Я тоже так думаю, — сказал кардинал. — Прошу вас, позвольте мне показать аббату ваши десять стансов.
— Они очень небрежно написаны, но если это останется между нами, пожалуйста.
Кардинал протянул мне стансы маркизы, и я прочел, призвав на помощь все свое декламационное искусство.
— Как вы прочитали это! — сказала маркиза. — Даже автор не может прочитать лучше. Благодарю вас. Но теперь будьте добры и прочитайте стансы, написанные кардиналом в ответ на мои. Они намного лучше.
— Я так не считаю, — сказал кардинал, вручая мне мои стансы, — но прошу вас читать так, чтобы ничего не потерялось при чтении.
Его Преосвященству не было особой надобности просить читать получше. Не только потому, что это были мои стихи, но и потому еще, что передо мной была та, которая вызвала к жизни эти стихи, тем более что сияющие глаза маркизы раздували огонь, горевший в моих жилах. Я читал стихи в манере, восхитившей кардинала, но я заставил покрыться краской стыда прекрасное чело маркизы, когда я перешел к перечислению ее прелестей, которые я мог только вообразить, ни разу еще не видя их воочию. Она вырвала у меня бумагу со стихами и сказала, что я читаю стихи, слишком подчеркивая, что было справедливо, но я не мог в этом ни за что признаться. Я разгорячился, весь пылал огнем, и она была взволнована. Она встала, направляясь к выходу на бельведер. Я последовал за него. Она села так, что ее колено коснулось моего кармашка для часов. Какое положение! Нежно взяв ее за руку, я сказал ей, что она зажгла в груди моей неугасимое пламя, что я ее обожаю, и если я не могу надеяться на ее сочувствие ко мне, мне остается только бежать отсюда навсегда.
— Соизвольте, прекрасная маркиза, произнести приговор. — По-моему, вы распутник и ветреник. — Я ни тот и ни другой.
Проговорив это, я встал, прижал ее к своей груди и запечатлел на ее свежих, пахнущих розой губах сладчайший поцелуй. Этот поцелуй, который казался мне предвестником более осязательных ласк, подвигнул руки мои к некоторым вольностям, и я уже… Но маркиза так грациозно высвободилась из моих объятий и так ласково попросила меня удержать мой пыл и уважать ее, что я нашел большее удовлетворение в сладости подчиненья желаниям этой дивной женщины. Я не только отказался от мысли добиваться победы, но я униженно попросил у нее прощенья, которое и было мне даровано без слов, одним только взглядом. Затем она заговорила со мной о Лукреции, и моя скромность понравилась ей. Оттуда разговор свернул на кардинала, и она постаралась внушить мне, что отношения между ними не заключают в себе ничего, кроме дружеской привязанности. Я знал истину, но старался держаться так, чтобы она поверила в то, что я ей поверил. Потом мы принялись читать друг другу стихи наших лучших поэтов. Моя позиция (я стоял, возвышаясь над сидящей маркизой) позволяла мне пожирать жадными взорами прелести, к которым с виду я оставался равнодушным, решив на этот раз не стремиться к победе более прекрасной, нежели та, которую я уже одержал.
Очнувшись после долгого благодетельного сна, кардинал заглянул к нам, не снимая ночного колпака, и благодушно просил извинить его. Я провел с ними время до сумерек и отправился домой, удовлетворенный этим днем вполне. Я положил держать до времени свои чувства в узде, пока полная победа не совершится сама собой.
С того дня обворожительная маркиза без всякого стеснения не переставала выказывать мне знаки особенного уважения. Я возлагал большие надежды на приближающийся карнавал; я был убежден, что чем щепетильнее я буду обходиться с нею, тем охотнее постарается она воспользоваться случаем отблагодарить мою преданность и вознаградить мою нежность и мое постоянство. Но судьбе угодно было рассудить иначе. В тот самый час, когда и папа и мой кардинал всерьез обдумывали, как надежней и прочней устроить мое положение, фортуна повернулась ко мне спиной.
Был первый день Святок, когда я снова увидел любовника Барбары Дельаква, дочери моего французского учителя. Молодой человек вбежал в мою комнату, запер за собою дверь, бросился передо мной на колени и воскликнул, что я вижу его в последний раз.
— Я пришел только, чтоб попросить у вас добрый совет!
— Какого совета вы ждете?
— Прочтите, вы все поймете.
Это было письмо его подруги. Вот содержание письма: «Я ношу под сердцем залог нашей взаимной любви: никаких сомнений нет, и я решила бежать из Рима, друг мой, куда глаза глядят, если ты не позаботишься обо мне. Я скорее умру, чем откроюсь отцу».
— Если вы человек порядочный, — обратился я к молодому человеку, — вы не можете ее оставить. Женитесь на ней против воли и вашего отца и ее отца. Женитесь на ней, и Провидение вознаградит вас.
Успокоенный, казалось, этим советом, он вышел. В начале января он снова пришел ко мне; на. этот раз он выглядел гораздо лучше.
— Я снял верхний этаж дома, смежного с домом Барбары — сообщил он. Сегодня ночью я проберусь к ней через слуховое окно чердака, и мы условимся о времени побега. Я все обдумал: я увезу ее в Неаполь. Придется взять с собой и ее служанку, она как раз спит на чердаке и бежать без ее ведома невозможно.
— Да поможет вам Бог!
Через неделю около полуночи он появился у меня в сопровождении какого-то аббата.
— Что вам угодно в такой поздний час?
— Позвольте представить вам этого милого аббата.
Я вгляделся в лицо аббата и с удивлением узнал в нем Барбару Дельаква.
— Вас кто-нибудь видел у входа? — спросил я.
— Нет, а кроме того, это же аббат. Мы уже несколько ночей все время вместе.
— Поздравляю вас с этим.
— Служанка тоже с нами, она согласилась нас сопровождать.
— Еще раз поздравляю вас и прощайте. Теперь прошу вас уйти.
Через несколько дней я прогуливался с аббатом Гамой, и он, между прочим, сказал мне, что сегодня ночью на Пьяцца ди Спанья будет полицейский осмотр.
— Полицейский осмотр? Зачем?
— Начальник полиции или его лейтенант придут исполнить некоторые ordine santissimo «святейшее распоряжение» или осмотреть кое-какие подозрительные комнаты, где они надеются встретить неожиданных гостей.
— Как это стало известно?
— Его Преосвященство должен быть извещен об этом. Папа не осмелится без его разрешения вмешиваться в его юрисдикцию.
— Стало быть, он дал такое разрешение?
— Конечно. Сегодня утром у него был аудитор Святого Отца.
— Но наш кардинал мог и отказать?
— Разумеется, но он никогда не отказывает.
— А если персона, которую разыскивают, находится под его протекцией?
— Тогда кардинал предупреждает это лицо.
Беседа перешла на другие темы, но новость меня встревожила. Я понимал, что этот вопрос может касаться Барбары и ее любовника, поскольку дом ее отца находился под юрисдикцией Испании. Я бы напрасно стал разыскивать молодого человека, я не мог скомпрометировать себя этими поисками…
Возвратившись к полуночи домой и войдя в комнату, я увидел в своем кресле почти бездыханного юного аббата. Распознав Барбару, я обо всем догадался и, предвидя последствия ее прихода, взволнованный, смущенный тем, что она решила прятаться у меня, попросил ее тотчас же уйти.
Ужасно! Чувствуя, что я погибну вместе с нею, не имея никакой возможности помочь ей, я был вынужден чуть ли не силой выпроваживать ее и готов был даже позвать на помощь, если она начнет противиться. Мне не хватило на это смелости, я невольно решил подчиниться судьбе.
Как только я приказал ей уходить, она, обливаясь слезами, бросилась к моим ногам, умоляя сжалиться над нею.
Какое жестокое сердце надо иметь, чтобы не уступить слезам и мольбе прекрасной женщины, оказавшейся в беде! И я уступил, сказав только, что она губит нас обоих.
— Никто, — сказала она мне, — не видел ни как я вошла в дом, ни как поднялась к вам. И хорошо, что я была здесь неделю назад, иначе я никак не сумела бы пробраться к вам.
— Увы! Лучше бы вам это не удалось. А что случилось с доктором?
— Его вместе с нашей служанкой схватили сбиры. Я сейчас вам все расскажу. Предупрежденная моим возлюбленным, что он будет ждать меня в экипаже ночью у паперти церкви Тринита-деи-Монти, я выбралась через чердак и вместе со служанкой поспешила к месту свиданья. Служанка шла немного впереди меня с моими пожитками. На углу улицы я почувствовала, что у меня расстегнулась пряжка, и остановилась застегнуть ее, а она продолжала свой путь. Я увидела, как она подошла к экипажу, стоявшему возле церкви, поднялась туда, и тут же я увидела целую толпу сбиров, высыпавших из-за угла. Один из них вскочил на место кучера, другие прыгнули в экипаж, и лошади тронулись с места. Мне стало ясно, что они приняли служанку за меня и увезли ее вместе с моим возлюбленным, сидевшим в экипаже и схваченным ими раньше. Что же мне оставалось делать? Домой я вернуться не могла и, следуя первому побуждению, кинулась к вам. Вот что привело меня сюда.
При этих словах слезы снова полились с удвоенной силой. Да, ее положение было куда хуже моего, хотя я, ни в чем не повинный, был накануне падения в пропасть.
— Позвольте мне, — сказал я, — проводить вас к вашему батюшке. Я уверен, что смогу уговорить его простить вас. Услышав это, она ужаснулась еще более: «Я знаю моего отца, — взмолилась она. — Я погибла. Ах, господин аббат, выкиньте лучше меня на улицу и предоставьте меня моей несчастной судьбе».
Я так и должен был поступить, если бы моя осторожность взяла верх над состраданием. Но эти слезы! Я говорил о них часто, и читатель знающий согласится со мной: нет ничего неотразимей потока слез, льющихся из женских глаз. Особенно когда эти глаза принадлежат женщине хорошенькой, порядочной и глубоко несчастной. И я не мог найти в себе сил противиться им.
— Бедная моя девочка, — сказал я наконец, — скоро наступит утро, что же вы будете делать утром?
— Я уйду отсюда, — проговорила она сквозь рыдания. — В этой одежде никто меня не узнает. Я выберусь из Рима и буду идти, куда глаза глядят, пока не свалюсь от усталости и горя.
Едва выговорив эти слова, она упала на пол, смертельно побледнела и лишилась чувств. Ужасное положение! Я расстегнул воротник, распустил шнуровку, брызнул ей в лицо водой и смог вернуть ее к жизни. Ночь было холодна, камин не горел, я предложил перенести ее на кровать, предупредив, что ей нечего меня опасаться. «Ах, господин аббат, я сейчас могу возбуждать только жалость…».
Действительно, я был настолько растроган и встревожен, что никакие желания не могли проснуться во мне. Я положил ее в постель, сама она не могла раздеться — настолько была слаба, и раздел ее. Моим глазам предстало зрелище, способное пробудить неистовые чувства, но я еще раз убедился, что сострадание заставляет смолкнуть голос самых могущественных потребностей. Я заснул, не раздеваясь, в кресле и проснулся с первыми лучами солнца. Я разбудил ее, она смогла сама одеться, и, наказав ей не беспокоиться и ждать моего возвращения, я вышел в город. Я намеревался отправиться к ее отцу и убедить его простить дочь, употребив для этого все возможные средства. Но на Пьяцца ди Спанья я увидел множество подозрительных субъектов: намерения мои изменились, я решил пойти в кафе.
Тут же я заметил, что какой-то странный тип, судя по всему переодетый сбир, следует за мной по пятам. Не показывая, что я обнаружил соглядатая, я вошел в кафе, выпил шоколаду, попросил завернуть мне несколько бисквитов и вышел на улицу. Шпион поджидал меня и не отставал до самых дверей Пьяцца ди Спанья. Я рассудил, что начальник полиции, упустив добычу, берет под надзор всех подозрительных; еще более утвердился в этом убеждении, услышав от привратника, что ночью приходили с полицейским осмотром, но он не пропустил сбиров. Мой разговор с привратником был прерван появлением аудитора кардинала-викария; он пришел узнать, когда можно побеседовать с аббатом Гамой. Я понял, что времени терять нельзя, и поспешил к себе, дабы принять решение.
Предложив бедной девушке пару бисквитов, смоченных канарским вином, я повел ее под крышу нашего дома в место, где ее было бы трудно отыскать, и оставил там дожидаться моего возвращения.
Как только лакей пришел убирать мою комнату, я распорядился, чтобы он, окончив уборку, запер ее и ключ отнес к аббату Гаме, у которого я его буду ждать. В дверях аббата я столкнулся с выходящим от него аудитором. После того как слуга принес нам шоколаду и мы остались одни, аббат Гама дал мне точный отчет о случившейся только что беседе. Дело идет о том, чтобы просить Его Преосвященство нашего кардинала распорядиться выдворить из его дворца некую персону, проникшую туда минувшей ночью. «Надо подождать, — добавил аббат, — когда кардинал примет аудитора, несомненно, что если кто-то проник во дворец без ведома кардинала, он его выдворит незамедлительно». Мы поговорили еще о том, о сем, пока мой лакей не принес мне ключ. В моем распоряжении оставался по крайней мере час, я придумал выход, казавшийся мне единственно возможным, чтобы спасти несчастную Барбару от позора.
Пробравшись незамеченным к месту, где меня ждала моя затворница, я продиктовал ей следующее письмо по-французски: «Я порядочная девушка, монсеньер, обстоятельства вынудили меня надеть платье аббата. Я умоляю Ваше Преосвященство позволить мне открыться Вам лично. Я надеюсь, что Вы по благородству Вашей души спасете мою честь». Я научил ее, каким образом передать это письмо, уверив ее, что, как только Его Преосвященство прочтет его, он распорядится доставить ее к себе. «Оказавшись перед ним, упадите на колени, расскажите ему все без утайки, кроме того, что вы провели ночь в моей комнате; об этом обстоятельстве вы не должны говорить никому, нельзя, чтобы кардинал знал, что я принимал участие в вашем деле. Скажите ему, что как только вы увидели, что ваш возлюбленный схвачен, вы в ужасе бросились бежать, в беспамятстве вошли в этот дом и забрались под самую крышу, где и провели страшную ночь. Что под утро вы решились написать ему и воззвать к его великодушию. Я уверен, что Его Преосвященство как-нибудь сумеет спасти вас от позора. И это, наконец, единственное средство, которое поможет вам соединиться с любимым человеком».
Она пообещала исполнить в точности все, и я, несколько успокоившись, привел себя в надлежащий порядок и отправился, как обычно, на мессу, чтобы кардинал увидел меня. Затем я вышел из дому и вернулся только к обеду, во время которого все только и говорили, что об этом деле. Лишь аббат Гама хранил полное молчание, и я следовая его примеру. Из всех этих пересудов я уловил, что кардинал взял мою бедную Барбару под свое покровительство. Это было все, чего я желал, и, поняв, что мне нечего опасаться, я в молчании любовался своей стратагемой, казавшейся мне маленьким шедевром. После обеда, оказавшись наедине с Гамой, я спросил его, что же это была за интрига, и он рассказал мне следующее: «Некий отец семейства, я пока еще не знаю его имени, хо>-датайствовал перед кардиналом-викарием о пресечении попытки его сына бежать вместе с одной девицей за пределы Государства Святого Отца. Побег должен был случиться ночью, и свидание любовников должно было произойти на Пьяцца ди Спанья. Кардинал-викарий, известив нашего кардинала, о чем я вам рассказывал вчера, приказал начальнику полиции устроить засаду и схватить молодых людей; Приказ был исполнен, но только наполовину: когда арестованных доставили к начальнику полиции, выяснилось, что женщина, оказавшаяся- в экипаже с юношей, совсем не та, которую искали. Тут подоспел шпион с донесением, что видел, как какой-то молодой аббат опрометью бросился от места происшествия к Палаццо ди Спанья и скрылся там. Явилось подозрение, что под личиной аббата прячется разыскиваемая. Начальник полиции сообщил обо всем кардиналу-викарию, и тот обратился к Его Преосвященству с просьбой выдать мнимого аббата. Кардинал Аквавива принял сегодня в девять часов утра аудитора, которого вы встретили у меня, и обещал ему выполнить эту просьбу.
Действительно, сразу же было отдано распоряжение провести тщательный осмотр всего здания, но через четверть часа управляющий получил новый приказ: прекратить розыски.
Дворецкий рассказал мне, что в десятом часу один молодой аббат, в котором он сразу же заподозрил переодетую женщину, пришел к нему, умоляя передать письмо в собственные руки Его Преосвященства. Кардинал, прочитав лисьмо, тотчас же принял этого аббата, который, наверное, не кто иной, как ускользнувшая от сбиров девушка».
— Его Святейшество несомненно выдаст ее, но не в руки сбиров и не в руки кардинала?
— Даже и не в руки папы, — ответил Гама. — Вы еще не знаете, как далеко простирается милость монсеньера. Юная особа находится не только в его дворце, но и в его собственных покоях, под его защитой.
История была занимательна, и мое любопытство не должно было вызвать подозрений у Гамы, даже при всей его наблюдательности, я же, разумеется, не собирался доверить ему свою тайну.
На следующее утро аббат Гама явился ко мне с сияющим видом и объявил, что кардинал-викарий знает, что соблазнитель был моим приятелем, и предполагает, что и я здесь не без греха, поскольку отец девушки был моим учителем французского языка.
— Он уверен, — сказал Гама, — что вы знали всю эту историю и что именно в вашей комнате провела ночь сбежавшая девица. Я должен признаться, что восхищен вашим умением держаться. Во время вчерашней беседы мне и в голову не приходило, что вы хоть что-нибудь знаете об этом деле.
— Это правда, — отвечал я с самым серьезным видом. — Я узнал все только сейчас. Я знал эту девушку, но не видел ее уже шесть недель с тех пор, как прекратились мри уроки. Молодой доктор знаком мне гораздо лучше, но он никогда не сообщал мне о своих планах. Каждый волен думать, что ему угодно. И хотя вы говорите, что вполне естественно предположить, что девушка провела ночь в моей комнате, я могу только смеяться над теми, кто путает свои предположения с действительностью.
— Это, — откликнулся аббат, — порок всех римлян, мой милый друг; счастлив тот, кто может над этим смеяться, но эта клевета вам много может стоить, даже при всем уме нашего патрона.
В этот вечер не было спектакля в Опере и я отправился на ассамблею к кардиналу. Я не заметил никакого изменения ни тоне разговора кардинала со мной, ни в отношении ко мне других персон, а маркиза была со мной мила даже более чем обычно. На следующий день я узнал от Гамы, что Его Святейшество решил поместить девушку в один из монастырей, где она будет содержаться за счет кардинала, и, как надеется кардинал, она покинет монастырь только для того, чтобы стать женой молодого доктора. Через два дня, придя навестить отца Джорджи, я узнал от него, что главная новость сегодняшнего дня в Риме неудавшийся побег дочери Дельаквы и честь устройства всей этой интриги молва приписывает мне. Добрый старик был этим крайне удручен. Я отвечал ему в тех же выражениях, что и аббату Гаме, и видел, что он поверил мне. «Но, объяснил он, — Рим предпочитает видеть не то, что есть на самом деле, а то, что ему нравится видеть. Известно, друг мой, что вы проводили каждое утро в доме Дельаквы, известно, что молодой человек бывал у вас: этого достаточно. Все хотят знать не то, что может разрушить клевету, а то, что может ее укрепить. Так уж ведется в этом Святом городе. Ваша непричастность к этой истории не помешает вспомнить о ней и лет через сорок, когда конклав будет выбирать вас в папы». В последующие дни толки об этом деле надоели мне до последней степени. Все заговаривали со мной, и я видел, что мои ответы встречают полное недоверие. Кардинал Аквавива не был со мной так искренен и открыт, как прежде, хотя никому, кроме меня, это и не было заметно. Весь этот шум начал уже утихать, когда в начале Поста кардинал пригласил меня в свой кабинет. Он сказал мне следующее: «Дело молодой Дельаква закончено, и о нем уже не говорят. Но общее мнение склонно считать причастными к нему вас и меня. Все эти толки мне глубоко безразличны, в таких случаях я поступаю так, как поступил. Я также не интересуюсь знать, кто считает, что вы должны были говорить там, где вы предпочли по долгу порядочного человека молчать. И все-таки, несмотря на все мое презрение к этой болтовне, я не могу открыто пренебрегать ею. Таким образом, я вынужден просить вас не только оставить службу у меня, но и вообще покинуть Рим. Я удаляю вас под достойным предлогом, не нанося никакого ущерба вашей репутации. Я обещаю вам сообщить всем, что вы отправляетесь с чрезвычайно важной миссией конфиденциального характера. Подумайте о стране, куда вы хотели бы поехать, у меня есть друзья повсюду, и я отрекомендую вас моим друзьям самым лучшим образом, вы сможете получить достойное место. Приходите завтра ко мне в Виллу Негрони, чтобы сказать мне, куда я должен адресовать свои письма. Вам надлежит собраться в дорогу за неделю. Поверьте, что мне тяжело вас терять, но это жертва, которую я вынужден принести предубеждениям. Теперь идите, я не хочу быть свидетелем вашего огорчения».
Он сказал мне это, видя, что мои глаза наполнились слезами. Выходя из его кабинета, я* собрался с силами настолько, что аббат Гама, пригласивший меня к себе выпить кофе, нашел меня даже повеселевшим.
— Я вижу, что вы довольны той беседой, которая была у вас с Его Преосвященством.
— Беседа состоялась, но вы не видите того огорчения, которое я стараюсь не показывать.
— Огорчения?
— Да, я тревожусь из-за трудного поручения, возложенного на меня кардиналом сегодня утром. Я вынужден скрывать свою неуверенность, чтобы не уменьшить доверия Его Преосвященства ко мне.
— Если вам могут помочь мои советы, прошу вас располагать мною. Однако мне думается, вы поступите правильно, если постараетесь выглядеть как можно более спокойным. Это поручение связано с Римом?
— Нет, мне придется через десять дней отправиться в путешествие.
— В какую же сторону?
— На запад.
— Молчу, больше ни о чем не спрашиваю.
Я расстался с ним и отправился на Виллу Боргезе, где провел два часа в состоянии мрачного отчаянья. Я полюбил Рим, и я видел, какие блестящие возможности открывались передо мною в этом городе, а теперь я очутился перед бездной, неизвестностью, все прекрасные надежды были разбиты. Строгим взглядом рассмотрел я свое поведение: я мог обвинить себя только в излишней готовности помочь, но как оказался прав достойный аббат Джорджи! Я не должен был впутываться в эту интригу, и как только я увидел ее завязку, мне было необходимо тут же поменять преподавателя; но все эти запоздалые рассуждения были что для мертвого припарки.
Куда же мне теперь? Напрасно искал я ответа на этот вопрос: если не Рим, то не все ли мне равно? На следующий день, через аббата Гаму, мне было передано распоряжение кардинала прийти к нему. Я нашел его прогуливающимся в садах Виллы Негрони. Он отослал секретаря, мы остались одни. В мельчайших подробностях рассказал я ему всю историю двух любовников, изобразил живейшими красками мое отчаянье от вынужденного расставания с ним. «Я вижу, — сказал я, — что судьба моя рушится, раз мне приходится покидать службу у Вашего Преосвященства». Битый час говорил я с ним, сопровождая свои слова потоками слез, но решение его оставалось неколебимым. Доброжелательно, но настойчиво он просил у меня ответа, какое место Европы я выбрал. Отчаянье и досада заставили меня назвать Константинополь.
— Константинополь? — переспросил он, даже попятившись от меня. — Да, монсеньер, Константинополь, — повторил я сквозь слезы.
Этот прелат, исполненный ума, но сущий испанец душой, после некоторого молчания произнес с улыбкой:
— Покорно благодарю, что вы не назвали Исфагань, это было бы мне затруднительно. Когда вы едете?
— Через неделю, как изволили приказать Ваше Преосвященство.
— Вы отправитесь из Неаполя или из Венеции? — Из Венеции.
— Я дам вам самый весомый паспорт, так как в Романье расположились на зимние квартиры сразу две армии. Я думаю, что вы можете рассказывать всем, что я послал вас в Константинополь, ибо никто вам не поверит.
Выбор, сделанный мною, удивил меня самого. Вернувшись к себе, я долго размышлял об этом. «Или я сумасшедший, — говорил я себе, — или я ведом таинственным духом оккультных сил, знающим, где судьба предназначила мне действовать». Единственное, что я никак не мог объяснить, почему кардинал так легко согласился с моим выбором. «Разумеется, — продолжал я свои размышления, — он, говоря, что у него друзья повсюду, не хотел показаться в моих глазах хвастуном, бахвалящимся своим могуществом. Но кому же он может порекомендовать меня в Константинополе? И что я буду делать в этом городе? Ладно, я знаю только одно: мой путь лежит в Константинополь».
Через день кардинал вручил мне паспорт до Венеции и запечатанное письмо, адресованное Осману Бонневалю, паше Карамании, в Константинополь. Я мог никому не сообщать об этом, но так как Его Преосвященство напрямую не запретил мне, то я показывал адрес на конверте всем своим знакомцам.
Венецианский посланник кавалер де Лечче дал мне письмо для своего друга, богатого и гостеприимного турка, дон Гаспарро и аббат Джорджи также снабдили меня письмами. Только аббат Гама, хитро усмехнувшись, сказал мне, что он твердо знает, что в Константинополь я не поеду.
Я отправился сказать последнее «прости» дому донны Цецилии. Она только что получила известие от Лукреции, что той вскоре предстоит стать матерью. Я попрощался также с Анжеликой и доном Франческо. Недавно состоялась их свадьба, на которую я приглашен не был.
Вместе с последними распоряжениями я получил от кардинала Аквавивы кошелек, содержавший семьсот унций золотых квадруплей; у меня уже было триста, теперь стало тысяча.
Я занял место в берлине, отправлявшейся в Анкону. Со мной ехала дама, которая везла к Богоматери Лореттской свою недужную дочь. Девица была изрядной дурнушкой, и путешествие вышло довольно скучным.
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
С отъездом из Рима завершается очень важная пора жизни Джованни Джакомо Казаковы, сформировавшая в значительной мере его характер, кончается юность Казаковы. В 19 лет он вынужден начинать новую карьеру. Добравшись не без приключений до Венеции (мадам Манцони оказалась права он вернулся через год), сменив по дороге одеяние аббата на военный мундир, он отправляется в Константинополь на судне, везущем вновь назначенного губернатора острова Корфу (одно из последних некогда многочисленных заморских владений Венеции).
В Константинополе, радушно принятый графом Бонневалем, французским авантюристом, сражавшимся за свою родину против Австрии и за Австрию против своей родины, приговоренным к смертной казни, замененной ему изгнанием, и принявшим на склоне лет мусульманство, Казанова, как обычно, завязывает обширные знакомства. Ему даже предлагают стать мусульманином и жениться на дочери богатого турка. В конце концов его неугомонный темперамент и опасная любознательность вынуждают его поспешно покинуть берега Босфора. Прослужив некоторое время в гарнизоне Корфу, он возвращается в Венецию.
Последние годы в Венеции
Едва высадившись в Венеции, я поспешил к г-же Орио, но ее дом был пуст. Сосед сообщил мне, что она вышла замуж за г-на Роза и поселилась в его доме. Поговорив с соседом, я узнал дальнейшее. Первая же новость, поразившая меня, была та, что Нанетта стала графиней Р. и живет в Гвасталле вместе со своим супругом.
Через двадцать четыре года я увидел ее старшего сына, офицера на службе инфанта-герцога Пармского.
Что касается Мартон, то, подвигнутая чувством благочестия, она стала монахиней в Мурано. Двумя годами позже я получил от нее письмо, так и дышащее лампадным маслом, в котором она заклинала меня именем Иисуса Христа и Святой Девы не пытаться больше ее увидеть.
… Я ее больше не видел, а она, в 1754 году, меня видела, о чем я расскажу в свое время.
Зато г-жа Манцони была все та же. Она предупреждала меня, что я недолго пробуду военным, и когда я сказал ей, что я и в самом деле решил оставить военную службу, она смеялась до коликов. Поинтересовавшись, на что же я намерен променять шпагу, и получив ответ, что я подумываю об адвокатстве, она рассмеялась снова и сказала, что для этого уже поздно, время упущено. Мне было тогда только двадцать лет.
… Через несколько дней я получил отставку, снял униформу и оказался полным хозяином собственной персоны.
Чтобы жить, надобно было выбрать род занятий, и я решил попытаться поддержать свое существование игрой, но госпожа Фортуна рассудила иначе: через неделю я спустил все, чем располагал. Что было делать? Я вспомнил о профессии скрипача. Когда-то аббат Гоцци неплохо обучал меня игре на этом инструменте, я вполне мог пиликать в театральном оркестре. С помощью Гримани я стал оркестрантом в театре Сан-Самуэле, где зарабатывал экю в день в ожидании лучших времен.
Оценивая себя беспристрастно, я понимал, что мне вряд ли придется теперь бывать в таких домах, куда я был вхож в прежние, до моего падения, времена. Что же! Меня могли считать шалопаем, но я плевал на это; меня могли презирать, но меня утешало то, что сам я не считал себя достойным презрения. Теперешнее положение после тех блестящих ролей, какие мне выпадало играть, было унизительным; но хотя я и мог его стыдиться, оно меня не принижало полностью: Фортуна на этот раз отвернулась от меня, но я не терял надежд на ее благосклонность в будущем, ибо я был молод, а эта ветреная богиня почти никогда не отказывает молодости.
… В половине апреля 1746 года синьор Джироламо Корнаро, старший сын в семействе Корнаро делла Реньо, сочетался браком с девицей из дома Соранцо де Сен-Поль, и я имел честь присутствовать на этом торжестве… в роли деревенского скрипача. Я был среди многочисленных оркестрантов, игравших на балах, которые давались в течение трех дней в Палаццо Соранцо. На третий день, к концу праздника, за час до рассвета, усталый до изнеможения, я бросил свое место в оркестре и отправился домой. Спускаясь по лестнице, я увидел человека, судя по красной мантии сенатора, намеревающегося сесть в гондолу. Вынимая из кармана платок, он незаметно для себя обронил письмо. Я поспешил подобрать его и вручил сенатору находку. Он поблагодарил меня, спросил, где я живу, и предложил место в своей гондоле. Предложение было как нельзя кстати, я поклонился и был посажен на скамью слева от сенатора. Едва мы отчалили, он попросил меня встряхнуть его левую руку: он что-то перестал ее совсем чувствовать, я дернул его за руку изо всех сил, но тут же еле слышным голосом он сказал, что теперь онемела вся левая половина и что он умирает. Я отдернул полог, свет фонаря осветил его: лицо перекосилось, он действительно выглядел умирающим. Я крикнул гондольерам, чтобы они немедленно высадили меня, надо было найти хирурга и сделать кровопускание сенатору. Едва гондола успела коснуться набережной, я выскочил из нее и кинулся в ближайшее кафе, там мне указали адрес хирурга. Чуть ли не разбив ударами кулака дверь дома, я разбудил его и потащил, не дав ему времени снять ночной халат, к умирающему. В то время как врач делал свое дело, я разорвал на компрессы и бинты свою рубашку.
Приказав лодочникам налечь на весла, я через несколько минут доставил сенатора к его дому на Санта-Марина. С помощью проснувшихся слуг мы вынесли его из гондолы, перенесли в дом и положили на кровать в спальне. Он был почти без признаков жизни.
Приняв на себя роль распорядителя, я послал слугу привести как можно быстрее врача. Явившийся эскулап одобрил принятые мною меры и произвел второе кровопускание. Считая себя вправе остаться подле больного, я расположился рядом с его ложем в ожидании, когда ему потребуется моя помощь.
Через час, один за другим, появились два патриция, друзья больного. Оба они были очень встревожены и, узнав от гондольеров о моей роли в оказании помощи сенатору, подступили ко мне с расспросами. Я рассказал обо всем случившемся, они выслушали, и поскольку они даже не поинтересовались узнать, кто я, я скромно промолчал об этом.
Больной был недвижим, и только дыхание выдавало, что он еще жив. Ему сделали припарки и послали за священником, который, казалось, был необходим в этом положении. По моему настоянию все другие посещения были запрещены, и мы втроем остались в комнате умирающего до утра. Там же нам подали в полдень обед, довольно вкусный, который мы и съели, не отходя от кровати.
Вечером старший из двух патрициев сказал мне, что, если у меня есть дела, я могу идти, потому что они останутся на всю ночь в комнате больного. «И я, господа, — отвечал я твердым голосом, — проведу всю ночь в том же кресле, потому что если я отойду от больного, он непременно умрет; я знаю, что пока я рядом с ним, жизнь его в безопасности». Это решительное заявление заставило их не только с удивлением, но и с уважением посмотреть на меня.
Мы поужинали, и после ужина я узнал от этих господ (хотя я их и не расспрашивал ни о чем), что их друг сенатор младший брат прокурора Брагадина и носит ту же фамилию. Наш сенатор был знаменитый человек в Венеции. Он славился как своим красноречием и большим талантом в государственных делах, так и галантными приключениями в молодости. Много безумств совершил он ради женщин, да и они тоже натворили немало ради его красоты, элегантности и обходительности. Он много играл и много проигрывал и имел в лице своего брата злейшего врага, который даже обвинял его перед Советом Десяти в попытке отравления. Дело это слушалось несколько раз и было прекращено ввиду полной невиновности младшего брата. Однако столь страшное обвинение подействовало на недавнего жизнелюбца: он стал философом и как философ искал утешения в дружбе. Два горячо преданных ему друга были сейчас возле него. Один из них носил славную фамилию Дандоло, другой принадлежал к не менее известному дому Барбаро. Оба они были честные и добропорядочные люди; им, как и их другу, было около пятидесяти лет *. Врача, лечившего больного, звали Терро. Он избрал довольно странный метод лечения: утверждал, что для спасения пациента должно применить ртутные компрессы на грудь. Быстрое действие этого лекарства, обрадовавшее двух друзей, меня, напротив, напутало: за двадцать четыре часа мозг больного пришел в сильное возбуждение. Лекарь заявил, что он это предвидел, что ртуть дает нужный эффект и что эти явления проявятся скоро во всем организме, оживив циркулирующие в нем флюиды. В полночь наш больной буквально горел: я наклонился к нему — я увидел глаза умирающего и услышал тяжелое прерывистое дыхание. Тогда я разбудил его задремавших друзей и объявил, что их друг непременно умрет, если немедленно не приостановить действие злосчастного лекарства. В ту же минуту, не дожидаясь их ответа, я снял с его груди пластырь, тщательно обмыл грудную клетку теплой водой, и уже через три минуты мы услышали, как дыхание успокаивается, и скоро он погрузился в глубокий сон. И тогда, наконец, мы смогли тоже уснуть, обрадованнные, а особенно я, случившимся на наших глазах улучшением состояния нашего подопечного. Пришедший рано утром врач несказанно обрадовался, увидев своего пациента в хорошем состоянии. Но когда г-н Дандоло сообщил ему о принятых ночью мерах, он пришел в страшный гнев, говоря, что пренебрежение ртутью погубит больного, и поинтересовался, по чьему распоряжению были отменены его рецепты. И вдруг г-н Брагадин заговорил: «Доктор, — сказал он, — тот, кто освободил меня от ртутных компрессов, по-видимому, гораздо более сведущ в медицине, чем вы». И он указал на меня.
Я не знаю, кто выглядел более удивленным в этот момент: доктор ли, увидев перед собой совершенно незнакомого моладого человека, которого он, естественно, должен был принять за шарлатана и которого, тем не менее, объявили более сведущим, чем он, или я, только что, без всякого моего намерения, провозглашенный светилом медицины. Я постарался держаться с величайшей скромностью, хотя мне очень хотелось рассмеяться, врач же смотрел на меня со смешанным чувством замешательства и досады, как на наглого самозванца, дерзнувшего захватить его место. Наконец, он обратился к больному, сказав, что в таком случае он отказывается от лечения. Он ушел, предоставив мне превратиться в лейб-медика одного из самых знаменитых членов Сената Республики Венеция. В сущности, я уже был им, и это меня ничуть не испугало: твердым голосом сказал я больному, что надо только строго придерживаться режима, а там крепкая его натура и приближающаяся благодатная пора быстро поставят его на ноги.
Отставленный врач рассказал эту историю всему городу, и так как больному день ото дня становилось лучше, один из его родственников, допущенный, наконец, к его ложу, спросил, как же он не побоялся довериться в своем лечении какому-то театральному скрипачу. Г-н Брагадин резко прервал его, сказав, что познания этого скрипача не менее обширны, чем у всех медиков Венеции вместе взятых.
Этот синьор прислушивался ко мне, как к своему оракулу, и его друзья относились ко мне с тем же уважением. Это очень воодушевляло меня, и я с видом заправского знатока рассуждал о физических свойствах, поучал, цитировал никогда не читанных мною авторов.
Г-н Брагадин, имевший пристрастие ко всему таинственному и мистическому, сказал однажды, что я обладаю удивительно глубокими для столь юного возраста знаниями, и, очевидно, дело тут не обошлось без помощи сверхъестественных сил. Он просил меня не таиться и сказать ему всю правду.
Вот что такое случай и сила обстоятельств! Не желая обидеть моего благодетеля сомнением в его проницательности, я не стал объяснять, что он очень ошибается, я имел глупость сделать ему, в присутствии обоих его друзей, ошеломляющее, насквозь выдуманное мною, конфиденциальное сообщение: да, я действительно связан с таинственными силами, я владею особой числовой таблицей, с помощью которой я, задавая вопросы, предварительно зашифровав их цифрами, получаю ответы, тоже в цифрах, делающие для меня известным то, что неизвестно никому на свете. Г-н Брагадин сказал, что это Ключ Соломона, то, что в просторечье зовется каббалой*. Он спросил, кто выучил меня этой науке.
— Старик-отшельник, — ответил я без смущенья, — он жил в Испании в горах Карпанья. Я имел случай с ним познакомиться, когда попал под арест в испанской армии.
— Ты владеешь, — сказал сенатор, — истинным сокровищем, и от тебя самого зависит та великая польза, какую ты можешь извлечь из этого.
— Не знаю, какую пользуя могу извлечь из этой науки, — отвечал я, ведь ответы, получаемые от моей таблицы, чаще всего настолько туманны, что я ничего не могу в них понять. Хотя благодаря тому, что я составил однажды свою пирамиду, я имел счастье познакомиться с Вашим Превосходительством.
— Как же это?
— К концу второго дня праздника в доме Соранцо мне захотелось спросить у моего оракула, предстоит ли мне на балу какая-нибудь неприятная встреча. Я получил такой ответ: «Покинь праздник ровно в десять часов». Я послушался и встретил Ваше Превосходительство.
Три моих слушателя замерли пораженные. Г-н Дандоло первым попросил меня ответить на вопрос, который он мне сейчас предложит; истолкование ответа он возьмет на себя, потому что дело известно только ему одному.
Я вынужден был согласиться, за дерзость надо было расплачиваться. Он написал вопрос, дал его мне, я прочел и ничего не понял: тем не менее надо было отвечать. Если вопрос был настолько темен, что я ничего не мог понять, вполне естественно я ничего не должен был понять и в ответе. Я придумал четыре стиха, предварительно записал их цифрами, предоставив интерпретацию ответа вопрошавшему. Сам я, разумеется, сохранял вид полнейшего равнодушия и непонимания. Г-н Дандоло перечихал ответ несколько раз, удивился, понял все: это изумительно, это непостижимо, это язык небес! Цифры были всего лишь посредниками, но ответ был продиктован бессмертным разумом.
Радость г-на Дандоло побудила его друзей в свою очередь подступить ко мне с вопросами. Мои, совершенно непонятные мне самому, ответы привели их в экстатическое состояние. Я получил столько похвал, что мог только поздравить себя с обладанием чудесным даром, о котором я и не подозревал до сего дня. Разумеется, поскольку я увидел, что могу быть полезным Их Превосходительствам, я объявил им о своей всегдашней готовности к их услугам.
Тогда все трое спросили, сколько времени понадобится мне, чтобы посвятить их в тайны этого чудесного шифра. «Совсем немного времени, господа, — ответил я, — и я охотно посвящу в него вас. И хотя отшельник предупредил меня, что если я захочу поделиться с кем-либо открытой мне тайной, я умру на третий день, я не верю в эту опасность».
Г-н Брагадин, будучи человеком более сведущим, чем я, тут же возразил мне с весьма серьезным видом, что пренебрегать этой опасностью нельзя ни в коем случае. С этого момента никто из них не обращался более ко мне с подобной просьбой. Они решили, и совершенно справедливо, что если они смогут привязать меня к себе, то это сделает их как-то сопричастными к великой науке. Таким образом я стал жрецом-предсказателем, иерофантом этих трех синьоров, людей почтенных и доброжелательных, которых, однако, несмотря на всю их литературную образованность, трудно было назвать людьми истинно знающими. Они истово верили в химеры оккультных наук и в существование совершенно невозможных вещей. Они уже считали, например, что с моей помощью станут обладателями философского камня, универсальной медицины, лекарства всех лекарств; смогут стать собеседниками элементарных частиц материи и духа и даже, благодаря моему таинственному дару, проникнут в тайны всех правительств Европы.
Получив ответы на вопросы о минувшем, удостоверясь в великой силе моей науки, они приступили к выяснению тайн настоящего и будущего. Мне было нетрудно угадывать, поскольку мои ответы всегда были двусмыслены; я позаботился, однако, чтобы все прояснялось лишь после того, как событие произойдет: таким образом моя «каббала», подобно оракулу в Дельфах, не знала неверных пророчеств. Я постиг тогда легкость, с какою жрецы древности дурачили языческий мир; я увидел, как легко смогу обходиться с легковерными глупцами, и понял римского оратора, сказавшего об авгурах, что они не могут смотреть друг на друга без улыбки. Но я не понял и не смогу, наверное, никогда понять, почему Отцы Церкви, будучи не столь просты и невежественны, как наши евангелисты, не могут проникнуть в тайны оракулов и объясняют их предсказания кознями дьявола. Они не могли бы выставлять столь странное объяснение, знай они тайну моей «каббалы» и прочих ухищрений. В этом смысле трое моих почтенных друзей напоминали святых отцов: они были умны, но суеверны и совсем не философы. Правда, доброта их сердец не позволяла им приписывать точность моего оракула дьявольской ловкости, напротив, они считали, что мои ответы продиктованы ангелом.
С этими тремя оригиналами, заслуживающими всяческого уважения как за свои нравственные достоинства и порядочность, так и за их доверие ко мне и возраст, не говоря уж о благородстве происхождения, я провел чудесные дни. Правда, порой их неутолимая жажда знаний держала нас всех по десять часов кряду взаперти от остального мира.
В конце концов я сделал их своими ближайшими друзьями, рассказав обо всем, что происходило со мной раньше, не без утайки, однако, некоторых подробностей, дабы не делать их свидетелями смертных грехов. Разумеется, даже в собственных глазах я не выглядел вполне честным человеком, но если читатель, перед которым я исповедуюсь, знает этот мир и ведает человеческое сердце, пусть он задумается, прежде чем осуждать меня, и тогда, быть может, он признает, что я заслуживаю известной снисходительности.
Мне скажут, что если я хотел держаться правил поведения нравственного человека, мне не надо было бы искать дружбы с ними или же я должен был рассеять их заблуждения. Я бы не стал отрицать это, но ответил, что мне было двадцать лет, что я был всего лишь простым скрипачом, и, попытайся я открыть им глаза, они рассмеялись бы мне в лицо, назвали невеждой, а затем отвернулись бы от меня.
Да я и не имел никакого желания выступать в качестве апостола, и если б я принял героическое решение плюнуть на них, как только они признали меня за прорицателя, я бы оказался всего-навсего мизантропом, врагом и тех людей, которым я доставлял невинные радости, и самого себя, двадцатилетнего лолного сил и здоровья жизнелюбца. Я мог бы пренебречь вежливостью и милосердием, я мог бы оставить умирающего Брагадина, наконец, и в результате всего этого я допустил бы, чтобы три достойных человека стали, благодаря их мании, жертвами первого попавшегося пройдохи, который вытянул бы из них на свал химерические опыты все их состояние.
… Я выбрал, мне кажется, самое верное, самое благородное и самое естественное решение.
Благодаря дружбе с этими тремя людьми я получил удовольствие стать предметом пересудов и подозрений болтунов, чесавших языки в рассуждениях о феномене, который никак не могли объяснить. Вся досужая Венеция ломала голову, пытаясь понять, что связывает меня с этими тремя людьми: что общего у них, столь возвышенных, со мной, таким земным; у них, людей столь строгих нравов, со мной, распутным и дерзким гулякой.
В начале лета г-н Брагадин уже был в состоянии присутствовать в Сенате, и вот что он сказал мне накануне своего первого выхода из дому:
«Кто бы ты ни был, я обязан тебе жизнью. Все выбиравшие для тебя дороги, пытавшиеся сделать из тебя священника, доктора, адвоката, солдата, наконец музыканта, были жалкими глупцами, не понимавшими твоего предназначения. Но Бог послал ангела, и он привел тебя ко мне. Я узнал тебя и смог тебя оценить; чтобы стать моим сыном, тебе достаточно назвать меня отцом, их; той же минуты все в моем доме будут считать тебя таковым до дней моей смерти. Твои комнаты готовы, распорядись перенеси туда свои вещи; у тебя будет слуга, в твоем распоряжении будет гондола, ты будешь есть за моим столом и получать десять цехинов в месяц на карманные расходы. В твоем возрасте я получал от моего отца меньше. Не обязательно, чтобы ты сразу же позаботился о своем будущем, развлекайся, если хочешь, но прошу тебя помнить, что я твой друг, а не только отец, и рассчитывай на мои советы всегда, когда они тебе понадобятся; во всем, что с тобой будет происходить, я буду тебе верным, повторяю, другом*.
Я бросился перед ним на колени, чтобы выразить всю свою признательность, а потом обнял его, произнеся заветное слово „отец“. Од, прижав меня к сердцу, назвал дорогим сыном; я обещал ему послушанием любовь. После этого два?ш друга, остававшиеся все еще в палаццо, явились также меня обнять, и мы поклялись друг другу в вечной братской дружбе.
Такова, любезный читатель, история моей метаморфозы и конец приключения, превратившего меня из жалкого скрипача, пиликающего в оркестрике, в богатого и благородного отпрыска знатной фамилии-. Фортуна, которой угодно было явить мне еще раз образчик своей непостоянной натуры, осчастливила меня в то время, когда я шел по пути, никак не связанным с благоразумием. Она не обладала, однако, властью заставить меня подчиниться законам сдержанности и осмотрительности, которые одни только могли обеспечить мое прочное будущее.
Мой пылкий характер, непреодолимая склонность к удовольствиям, непобедимое стремление к независимости вряд ли могли смириться с теми условиями, которые диктовало мне мое новое положение: я не мог быть ни осторожным, ни предусмотрительным. Поэтому я начинал жить, стараясь быть свободным от всего, что могло ограничить мои склонности, я полагал возможным для себя стать выше предрассудке».
Итак, я решил вести жизнь полностью свободного человека в стране, подчиненной аристократическому наследственному правительству, это не удалось бы и в том случае, если та же капризная фортуна сделала бы меня членом этого правительства, ибо Республика Венеция считала первым своим долгом охранять незыблемость порядка*. В конце концов, она сделалась рабой так называемых государственных соображений. Ей пришлось отдать, все в жертву этим соображениям, этому raison d'Etat (Государственный разум)
Но оставим эту материю, ставшую с недавних пор общим местом для всех; род человеческий, во всяком случае а Европе, убедился, что безграничная свобода ничуть не зависит от общественного строя. Я задел эту тему только для того, чтобы дать читателю представление о моем образе жизни в те времена, когда я начал торить дорогу, приведшую меня в конце концов в республиканскую государственную тюрьму.
Достаточно богатый, одаренный от природы приятной внешностью и обаянием, отчаянный игрок, настоящий дырявый кармаи, острый и находчивый собеседник, поклонник всех хорошеньких женщин, не терпящий соперников, любитель веселых компаний, я мог возбуждать ненависть; но всегда готовый расплачиваться собственной персоной, я считал, что могу себе позволить все, и видел мой долг в том, чтобы преодолевать любые стесняющие меня преграды.
Подобное поведение не могло нравиться трем почтенным особам, превратившим меня в своего оракула, но они предпочитали молчать. Лишь добрейший Брагадин заметил как-то, что я повторяю все безумства его молодости и что мне придется платить за них, когда я подойду к его теперешнему возрасту. Конечно, я пренебрег предостережением- этого уважаемого мною человека и продолжал жить, как жил. И вот первый урок, который дала мне его мудрая опытность.
Я свел знакомство с молодым польским дворянином Завойским. В ожидании получения денег из своего отечества он жил на то, что охотно ссужали ему венецианцы, очарованные внешностью и чисто польскими манерами. Мы сдружились, я открыл ему свой кошелек; добавлю, что он сделал то же самое еще с большей широтой через двадцать лет в Мюнхене. Это был славный малый, не слишком, правда, большого ума, но и такого вполне хватало ему для хорошей жизни. Он умер лет пять-шесть тому назад министром пфальцского правителя.
Однажды во время прогулки этот любезный молодой человек представил меня некоей графине, очень мне понравившейся. Вечером мы отправились к ней с визитом и после знакомства с ее супругом, графом Ринальди, были приглашены отужинать. Муж ее, между тем, держал банк, и я, понтируя вместе с очаровательной графиней, выиграл пятьдесят дукатов.
В восторге от столь приятного знакомства, на следующее утро я отправился к Ринальди один. Граф встретил меня извинениями: жена еще не поднялась, и ей придется принять меня, не вставая с постели. Я был введен в спальню. Графиня обошлась со мной самым непринужденным образом и, оставшись со мной наедине, повела дело столь искусно, что, ничем не скомпрометировав себя, сумела мне внушить большие надежды. В тот момент, когда я приготовился откланяться, я получил от нее приглашение на ужин. Вечером снова была игра, и я, играя, как и накануне в паре с графиней, опять оказался в выигрыше. Я покинул их дом окончательно влюбленным.
На следующий день я опять отправился туда, надеясь найти графиню еще более расположенной ко мне, но когда я попросил доложить о себе, мне было сказано, что графини нет дома. Я не замедлил явиться вечером. После многочисленных извинений банк снова был сооружен, и я проиграл все, что выиграл накануне. После ужина, отпустив всех посторонних, хозяин решил предоставить мне и Завойскому возможность реванша. Денег у меня уже не оставалось, я играл на честное слово, и когда мой проигрыш достиг пятисот цехинов, граф сложил карты. На этот раз мое возвращение домой было печальным. Честь обязывала меня завтра же заплатить долг, а у меня не было ни гроша. Любовь еще более усиливала мое отчаянье: я предвидел свое безмерное унижение в глазах любимой женщины. Это состояние столь явственно отражалось на моем лице, что не могло укрыться от глаз г-на Брагадина. Очень дружески он стал расспрашивать меня и просил во всем довериться ему, я понял, что ничего другого не остается, и рассказал, по наивности, всю историю, закончив словами, что я обесчещен, а жить обесчещенным не смогу. Он утешил меня, сказав, что в этот же день заплатит мой долг, если я обещаю ему никогда не играть на честное слово. Поцеловав ему руку, я охотно принес такую клятву. Затем я отправился прогуляться, чувствуя, как спадает с души огромная тяжесть: я знал, что мой добрый отец вручит мне к вечеру пятьсот золотых монет, и радовался тому, как восхитится моей точностью прелестная графиня. Надежды мои снова расцветали, и мне было не до сожалений о столь крупной сумме. Однако, думая о великодушной щедрости моего благодетеля, я твердо решил никогда не нарушать данную ему клятву. Я весело пообедал вместе с моими тремя друзьями без малейшего упоминания о докучном деле. Едва мы поднялись от стола, как слуга вручил г-ну Брагадину письмо и какой-то пакет. Вскрыв письмо и отослав слугу, он попросил меня пройти с ним в его кабинет. Как только мы затворили за собой дверь, он протянул мне пакет: «Вот, сказал он, — возьми пакет, это твое». Открыв пакет, я обнаружил в нем сорок цехинов. Видя мое удивление, г-н Брагадин усмехнулся и дал мне еще и письмо, которое содержало в себе следующее: «Г-н Казанова должен знать, что игра, которая велась минувшей ночью, была всего лишь шуткой: он мне ничего не должен. Моя жена посылает ему половину суммы, которую он проиграл наличными. Граф Ринальди».
Видя мое недоумевающее лицо, г-н Брагадин смеялся от всей души. Все поняв, я бросился ему на шею со словами благодарности и обещаниями впредь быть умнее. Завеса спала с моих глаз: я почувствовал себя выздоровевшим от любви, и только горечь от того, что я был обманут вдвойне — и мужем, и женой, — осталась в моем сердце.
На другой день рано утром меня навестил Завойский, чтобы сообщить, что меня ждут к вечеру и что он восхищен моей щепетильностью в уплате долгов чести. Я не стал разубеждать его, но никогда больше не бывал я у графа Ринальди. Только через шестнадцать лет я встретил его еще раз в Милане. Завойского же я посвятил во всю эту историю только в 1787 году в Карлсбаде.
Через три или четыре месяца я получил еще один, не менее весомый урок Завойский познакомил меня с неким французом по фамилии Л'Аббадье, который ходатайствовал перед правительством о получении места инспектора сухопутных войск Республики. Назначение это зависело от Сената, я представил его моему покровителю, и поддержка французу была обещана. Однако инцидент, о котором я сейчас расскажу, помешал выполнению этого обещания.
Как-то мне для уплаты неотложных долгов понадобилось сто цехинов, и я попросил их у своего опекуна.
— А почему бы, мой милый, — спросил он меня, — тебе не доставить такое удовольствие г-ну Л'Аббадье?
— Я не решаюсь, дорогой отец.
— А ты решись, я думаю, что он охотно ссудит тебе эту сумму.
— Я в этом очень сомневаюсь, но попробую.
Я увидел Л'Аббадье назавтра и после короткой преамбулы изложил ему, какого рода услугу я ожидаю от него. Он рассыпался в извинениях, привел тысячи причин, сказал все, что положено говорить, когда хотят вежливо отказать в просьбе. Я откланялся и поспешил к своему патрону рассказать ему о моей неудачной попытке. Улыбаясь, он сказал мне, что этот француз совсем не так умен, как казался.
Беседа эта происходила именно в тот день, когда назначение должно было обсуждаться в Сенате. Я отправился в город по своим делам или, точнее сказать, по своим забавам, вернулся я поздно и отца увидел только на следующее утро; поздоровавшись, я сказал ему, что собираюсь пойти с поздравлениями к новому инспектору.
— Избавь себя от этого труда, сын мой, Сенат отказал в ходатайстве.
— Как? Три дня назад Л'Аббадье был совершенно уверен в противном!
— Он не ошибался, декрет был бы уже подписан, если бы я не выступил против. Я разъяснил Сенату, что столь важный пост нельзя поручить иностранцу.
— Я очень удивлен, ведь Ваше Превосходительство еще вчера не думали об этом.
— Ты прав, но до вчерашнего дня я не знал его достаточно хорошо. А вчера я понял, что у этого субъекта совсем не та голова, какая нужна на этой должности. Разве человек, находящийся в здравом уме, может отказать в такой безделице, как сотня цехинов? Этот отказ стоил ему важного места и трех тысяч экю, которые он получал бы в этой должности.
Выйдя из дому, я неожиданно встретил Завойского; с ним был и Л'Аббадье, которого я никак не хотел увидеть. Этот последний был в ярости.
— Если бы вы предупредили меня, что сотня цехинов нужна для того, чтобы заткнуть глотку Брагадину, я бы нашел возможность доставить вам эту сумму.
— Если бы у вас была голова инспектора, вы бы сами могли догадаться об этом.
Этот злопамятный человек оказался мне весьма полезным; он рассказывал об этом случае всем, кто желал его слушать; с тех пор всякий нуждающийся в помощи моего покровителя обращался сначала ко мне. Вскоре все мои долги были уплачены…
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Тек, под строгим, но надежным покровительством богатого и знатного венецианца начинает Казанова третье десятилетие своей жизни, которое окончится заключением в страшную венецианскую тюрьму «Пьомбн» («под Пломбами»). Больше всего он занят любовными приключениями, список его подруг разнообразен: от соблазненной крестьянской девушки до прославленной венецианской куртизанки, от титулованной дамы высшего света до дочери прачки. Зачастую, по его собственному признанию, «он влюбляется, чтобы разогнать скуку». Привязанности его кипучи, но кратки. Самая продолжительная загадочная француженка Лнриетта (этот эпизод послужил основой для пьесы М. Цветаевой «Приключение») провела с ним целых три месяца.
Второй страстью Казаковы были карты, игра. Он сам пишет, что ценил лишь те деньги, которые добывал за карточным столом. Но постепенно появляется и еще один источник дохода. Став невольно (см. историю лечения сенатора Брагадина) магом и кудесником, Казанова мало-помалу втягивается в «общение со сверхъестественными силами». Для этого ему приходится заниматься и химией, и медициной, и исследованиями различных старинных манускриптов. Все это помогает ему дурачить многих простаков, но все чаще привлекает внимание властей: обвинение в чародействе и магии было даже в просвещенном XVIII веке достаточно серьезным.
Так прожигает в погоне за удовольствиями свою жизнь этот талантливый, смелый человек. Поле его деятельности пока что Италия, он колесит по городам и весям этой страны: Милан, Матуя, Парма, Чезена. Но в конце концов он вынужден покинуть не только Венецию, но и выехать за пределы Италии. Казанова оказывается в Париже. Здесь он занимается все тем же: женщины, карты, магия. После Парижа поездка по Европе: Дрезден, Вена. Наконец, после нескольких лет отсутствия он возвращается в родной город. Он повидал Европу, познакомился со многими выдающимися людьми и полицией двух крупнейших европейских столиц. И вот он в Венеции, ему л*. лет, почти три года он провел вдали от родного города, от палаццо Де Браг-дин.
Итак, я возвратился в свое отечество. Чувства, которые я испытывал, знакомы каждому истинно мыслящему человеку, когда он вновь видит места, давшие его разуму и сердцу первые впечатления.
В моем кабинете я с радостью нашел полное «статус кво». Слой пыли толщиной в палец на моих бумагах свидетельствовал, что ничья рука не нарушала их покой за эти годы.
На третий день после возвращения я приготовился сопровождать на гондоле выход «Бучинторо»*. На этом корабле новый дож, согласно древнему обычаю, отплывал для церемонии обручения с Адриатическим морем, вдовой стольких мужей и при этом всегда целомудренной невестой. Дурная погода вынудила, однако, отложить торжество, и я, воспользовавшись этим, отправился вместе с г-ном Брагадином в Падую. Мой покровитель, который так празднично провел свою молодость, с годами стал искать тишины и покоя и всегда удалялся из Венеции накануне шумных торжеств. Проводив его до Падуи и отобедав там, я попрощался с ним и отправился в обратный путь, наняв почтовую карету. Случись мой отъезд двумя минутами раньше или позже, никогда не произошло бы со мной то, что произошло, и судьба моя сложилась бы совсем иначе. Читатель убедится в этом.
Выехав в роковую минуту из Падуи, я около Оридажо встретил почтовый кабриолет, запряженный двумя шедшими крупной рысью лошадьми. Едва успел я разглядеть внутри очень хорошенькую женщину и мужчину в немецкой униформе, как кабриолет опрокинулся. Не раздумывая, я выскочил на ходу из кареты и успел подхватить даму, которая вот-вот и упала бы в воды Бренты. Целомудренной рукой я восстановил порядок ее туалета, нарушенный столь неожиданным падением.
Цел и невредим к нам подошел ее спутник, и прекрасная незнакомка припала рыдая к его груди, потрясенная, по-моему, не столько падением, сколько нескромным поведением Я: воих юбок, открывшим постороннему взору то, что порядочная женщина не показывает незнакомцу. Затем последовали йчагодарности, она называла меня своим спасителем и даже ангелом-хранителем.
Наши почтальоны подняли кабриолет, дама отправилась в Падую, я в Венецию, где едва успел надеть маску и поспешить в Оперу.
Назавтра ранним утром я уже был в маске, чтобы отправиться вслед за «Бучинторо», который, воспользовавшись прекрасной погодой, должен был выйти к Лидо для величественной и смехотворной церемонии. Это не то что редкое, а единственное в своем роде бракосочетание проходит под наблюдением Адмирала Арсенала, отвечающего головой за благоприятную погоду: малейший порыв противного ветра может опрокинуть корабль и сбросить в воду дожа со всей сиятельной синьорией, посланниками и папским нунцием, призванным освятить этот шутовской брак, к которому венецианцы относятся с суеверным почтением. Чтоб усугубить несчастье, при всех дворах Европы не преминули бы заметить, что наконец-то дож полностью осуществил свои обязанности супруга.
Сняв маску, я пил кофе под арками Прокураций на Сан-Марко, когда проходившая мимо маскированная дама игриво ударила меня по плечу веером. Не узнав маску, я не придал этому заигрыванию никакого значения и, допив спокойно свой кофе, встал и пошел к набережной Сепулькре, где меня ждала гондола Брагадина. Какой-то уличный торговец демонстрировал за десять су изображения различных чудовищ. Среди зрителей я увидел ударившую меня. Подойдя к ней, я спросил, по какому праву она позволяет себе бить меня.
— По праву спасенной вами. За то, что вы не заметили меня!
Так это была дама из кабриолета на берегу Бренты! Я поклонился и спросил, собирается ли она посмотреть на церемонию.
— Охотно, если б у меня была надежная гондола.
Я предложил свою, довольно вместительную, и, переговорив с сопровождавшим ее офицером в маске, она согласилась.
Прежде чем разместиться в гондоле, я попросил их открыть лица, но они сказали, что у них есть резоны оставаться неузнанными. Тогда я спросил, не принадлежат ли они к какому-либо иностранному посольству; в таком случае я, хотя и с величайшим сожалением, вынужден просить их выйти из гондолы — на гребцах моих ливреи патрицианского дома, и мне не хочется иметь неприятности с государственной инквизицией. «Нет, — отвечали они, — мы венецианцы»*.
Мы двинулись за «Бучинторо», и, сидя рядом с дамой, я решился на кое-какие вольности, но не встретил понимания: она пересела на другое место. После окончания торжества мы возвратились в Венецию, и офицер сказал мне, что если я соглашусь отобедать в Соваджо, они мне будут весьма обязаны. Я согласился, мне было любопытно узнать поближе эту женщину — желание вполне естественное, если вспомнить, что открылось моему взору при падении из экипажа. Офицер поспешил вперед распорядиться насчет обеда, и мы остались вдвоем.
Я сразу же признался красавице, что влюблен в нее, что у меня есть в Опере ложа и она в полном ее распоряжении и, если мне будет позволено надеяться, что я не потеряю время напрасно, я буду верным ее слугой до окончания карнавала.
— Если вы намерены быть суровой со мной, прошу вас не стесняться и сказать об этом без обиняков.
— А я прошу вас также откровенно сказать, за кого вы меня принимаете?
— За совершенно очаровательную женщину, будь вы княгиня или окажись из более низкого сословия. Итак, я осмелюсь надеяться, что вы будете ко мне милостивы, в противном случае позвольте сразу же после обеда откланяться.
— Вы вольны поступить как вам будет угодно, но я надеюсь, что после обеда вы перемените тон; тот, что вы избрали сейчас, мало располагает к себе. Мне кажется, что прежде чем приступать к подобным объяснениям, надобно познакомиться. Вы этого не чувствуете?
— О! Разумеется, чувствую, но я так боюсь быть обманутым!
— И этот страх подсказал вам сразу начать с конца? Странно…
— Я прошу только одного ободряющего слова. Произнесите его, и я тут же стану смиренным, скромным и покорным.
— Утихомирьтесь!..
Офицер ждал нас у дверей. Как только мы поднялись в комнату, она сняла маску и оказалась еще привлекательней, чем накануне. Мне оставалось только узнать теперь, был ли офицер ее мужем, любовником, родственником или надзирателем, так как, начиная авантюру, я хотел знать, какого именно сорта мне предстоит приключение. Итак, я предложил ей ложу, и она согласилась. Но ложи у меня не было. И после обеда я, под предлогом неотложного дела, оставил их на некоторое время. Мне удалось снять ложу в Опера-буффо, где блистали Пертичи и Ласки. После спектакля я пригласил их поужинать, а затем отвез домой на моей гондоле. Под покровом ночи я добился от красавицы всех милостей, каких можно добиться в присутствии третьего, наряженного ее сторожить. При прощаньи он сказал мне:
— Ждите завтра от меня новостей. — Где и каким образом? — Не беспокойтесь, я вас найду.
На следующее утро мне доложили, что меня спрашивает какой-то офицер, это был он. После обычных любезностей я поблагодарил его за честь, оказанную мне вчера, и спросил, с кем имею удовольствие говорить. Вот что он мне ответил, излагая все очень складно, но не глядя мне в глаза: «Мое имя П. К. Мой отец богатый и уважаемый финансист, но мы с ним не ладим. Я живу на набережной Сан-Марко. Дама, которую вы видели со мной, урожденная О., жена биржевого маклера К., а ее сестра супруга патриция П. М. Г-жа К. в ссоре со своим мужем, и я причина этой ссоры, так же как она — причина моей ссоры с отцом.
Эта униформа на мне потому, что я имею патенту на звание капитана австрийской армии, но я никогда там не служил. У меня подряд на поставку Венеции говядины из Штирии и Венгрии; это дает мне десять тысяч флоринов в год. Однако сейчас возникли неожиданные трудности: злостное банкротство и сверхординарные затраты поставили меня в крайне тяжелое положение. И вот я, будучи наслышан о вас уже четыре года, страстно хотел познакомиться с вами. Я уверен, что само небо устроило позавчера нашу встречу. Надеюсь, что нас свяжут узы самой верной дружбы, и потому я предлагаю вам дело, в котором вы ничем не рискуете, а мне окажете столь нужную мне сейчас поддержку».
Далее он говорил о переводных векселях, которые я должен был акцептировать, о говядине, задержанной в Триесте и служащей гарантией погашения долга, о секвестре, который я могу на нее наложить, и т. д. и т. п.
Крайне удивленный и этим разговором, и этим совершенно химерическим проектом, я отказался от его предложений. С удвоенным красноречием принялся он снова убеждать меня, но я резко охладил его пыл, сказав, что не могу понять, почему он решился обратиться, имея многочисленные связи и знакомства, к человеку, которого только что узнал.
В конце концов он откланялся со многими извинениями, сказав на прощанье, что надеется увидеть меня вечером на площади Сан-Марко, где он будет с г-жой К. Он оставил мне и свой адрес, прибавив, что в отсутствие отца он по-прежнему живет в его доме. Это означало, что я должен был отдать ему визит; будь я поумней, я бы этого не сделал, но назавтра, побуждаемый моим злым гением и рассудив, что это всего лишь простая, ни к чему не обязывающая вежливость, я отправился к нему.
Накануне вечером я избежал встречи с ним и его дамой, справедливо решив, что эта пара намерена меня одурачить, и я лишь потеряю время, ухаживая за его возлюбленной. Поэтому среди радостных восклицаний, которыми он встретил меня, как только слуга ввел меня в его комнату, прозвучали и сожаления, что мы не встретились вечером. Затем он снова заговорил о своем деле и стал совать мне в нос кучу каких-то бумаг; это мне наскучило, и я собрался уходить, как вдруг он остановил меня, сказав, что он должен представить мне свою мать и сестру.
Выйдя из комнаты, он вернулся через две минуты с ними. Мать была женщиной средних лет весьма респектабельной внешности, но дочь оказалась образцом красоты*. Я был поражен. Вскоре чересчур доверчивая мать попросила позволения вернуться к себе, но дочь осталась. Уже через полчаса я был совершенно покорен ею. Я был восхищен всем: и ее умом, живым, наивным и неожиданно новым для меня, ее скромностью, ее свежестью, проявлениями ее чувств и непосредственными и утонченными, ее искренней веселостью, словом, всем, что составляло ее очарование, всем этим ансамблем качеств, которые всегда действовали на меня безотказно и превращали меня в раба женщины, превосходящей все, что можно было себе представить.
Мадемуазель К. К.* выходила из дому только в сопровождении матери, которая хотя была и набожна, но снисходительна. Читала она только те книги, которые давал ей ее батюшка, человек нравов строгих, поэтому ей не довелось прочитать еще ни одного романа, и она горела желанием прочитать их. Она совсем не знала Венеции, их дом никто яе посещал и некому было сказать юной девице, что она истинное чудо.
Брат ее писал что-то за столом, а я беседовал с нею, вернее отвечал на ее многочисленные вопросы. Удовлетворяя ее любопытство, я был вынужден добавить к тем представлениям, которые v нее уже сложились, новые мысли и идеи, чрезвычайно ее удивлявшие: ведь в душе ее царил еще полный хаос. Единственное, чего я не сказал ей, так это то, что она прекрасна и что я без ума от нее.
В глубокой задумчивости покинул я этот дом: душа моя была тронута всем тем, что открыл я в его восхитительной обитательнице. Первой моей мыслью было никогда не видеть ее больше: ведь я не чувствовал себя человеком, способным пожертвовать своей свободой, прося руки этого неповторимого создания, хотя и считал, что только так можно составить мое счастье.
Прошло два дня со времени моего визита к П. К. Он рассказал мне, что сестра только и говорит обо мне, вспоминает все те вещи, которых наслушалась от меня, а ее матушка также очень довольна новым знакомством.
«Она была бы вам хорошей партией, — добавил он, — у нее десять тысяч дукатов приданого. Если б вы завтра навестили нас, мы бы выпили кофе и поговорили с матушкой и сестрой».
Я поклялся себе, что ноги моей у них не будет, и нарушил эту клятву. В подобных случаях человек легко становится клятвопреступником.
Я провел три часа в разговорах с этой прелестной особой и покинул ее совершенно влюбленным. Уходя я сказал, что завидую тому, кто станет ее мужем, и этот комплимент, первый такого рода с моей стороны, заставил ее очаровательно покраснеть.
Дома я тщательно проэкзаменовал себя, свое чувство к К. К., и пришел в замешательство: я не мог с нею поступить ни как порядочный человек, ни как распутник. Мне необходимо стало рассеяться, и я отправился играть. Игра часто помогает забыть о любви. В этот раз я играл удачно и хорошо наполнил свой кошелек…
И вот П. К. снова у меня на следующий день. С довольным видом он сообщил, что мать позволила сестре пойти в Оперу с ним, что малютка в восторге, так как она еще ни разу не была в Опере, и что я могу к ним присоединиться.
— А ваша сестра знает, что вы хотите пригласить меня?
— Это для нее праздник!
— А ваша матушка знает?
— Нет, но когда она узнает, это ее ничуть не огорчит: вы пользуетесь у нее полнейшим доверием.
— Так я постараюсь достать ложу.
— Отлично, вы подождите нас в обычном месте.
Хитрец не проронил ни слова о векселях; в его мозгу родился новый замысел: видя, что я не волочусь за его дамой и влюблен в его сестру, он надумал продать ее мне подороже. Я понравился и матери, и дочери, и они, по-видимому, не станут противиться его плану. Я решил не отвергать этого предложения: откажись я, он, чего доброго, подыщет нового, менее щепетильного претендента. — Эта мысль казалась мне непереносимой, во всяком случае, мне казалось, что со мной девушка будет в большей безопасности.
Я нанял ложу в Сан-Самуэле и прибыл на условленное место задолго до назначенного час. Они появились: как прелестно выглядела моя юная приятельница! На ней была чудесная элегантная маска, он был в обычной своей униформе. Чтобы не нарушить ее инкогнито, я поспешил посадить их в свою гондолу. Он попросил высадить его возле дома его дамы, он навестит больную и присоединится к нам позже, придет прямо к нам в ложу. Меня удивило, что К. К. совершенно спокойно и естественно отнеслась к тому, что мы остались в ней вдвоем в гондоле: очевидно, брат предупредил ее о своих намерениях.
Не зная, о чем говорить с ней, ибо ни о чем, кроме любви, я не мог говорить, я молча любовался ею. В ожидании начала спектакля мы не спеша совершали прогулку по Большому Каналу.
— Скажите же мне что-нибудь, — сказала она. — Вы только смотрите на меня и молчите. Наверное, вы огорчены, что пожертвовали для меня временем: ведь брат собирался повести вас к своей подруге, а она, говорят, редкая красавица.
— Я видел эту даму. — Она к тому же и очень умна?
— Возможно, но я не мог этого заметить, я ведь никогда не был у нее, да, признаться, и не испытываю никакого желания. Так что не думайте, милая К. К., что я принес сегодня большую жертву.
— А я все-таки думаю, что это так, потому что вы молчите и у вас грустный вид.
— Мое молчание объясняется тем, что я смущен тем доверием, какое вы мне выказываете.
— Мне очень приятно, но почему же я не должна вам доверять? Я с вами чувствую себя гораздо свободнее и увереннее, чем с братом. И матушка сказала, что по вам сразу видно, что вы человек порядочный и благородный. Да вы и неженаты: это первое, что я узнала о вас у брата. Вы помните, как вы сказали мне, что завидуете тому, кто станет моим мужем? Я в ту же секунду подумала о том, что женщина, на которой вы женитесь, будет счастливейшей женщиной Венеции.
Невозможно описать действие, какое произвели на меня эти наивные, искренние, простодушные слова. Как жаль, что я не мог тут же запечатлеть на этих свежих невинных устах пламенный поцелуй! И в то же время эта невозможность придавала особую сладость моему чувству.
— Если наши чувства так совпадают, — сказал я, — разве мы не могли, дорогая К. К., быть счастливыми и неразлучными? Но я гожусь вам в отцы.
— В отцы? Что за вздор! Да знаете ли вы, что мне уже четырнадцать лет!
— А вы знаете, что мне уже двадцать восемь?
— Ну, вот! Разве у мужчины в этом возрасте может быть такая взрослая дочка? Мне смешно даже подумать, что вы можете быть моим отцом!
Время спектакля наступило, мы вышли из гондолы и вскоре уже сидели в ложе. Спектакль поглотил К. К. полностью. Ее брат появился только к концу оперы, это, видимо, входило в его расчеты. Я предложил им поужинать, и удовольствие видеть отменный аппетит этой очаровательной особы заставило меня забыть, что я сам сегодня ничего не ел с утра…
После ужина брат ее сказал, что я влюблен в нее и поэтому страдаю и уменьшить мои страдания можно, если он позволит мне поцеловать ее. Вместо ответа она повернулась ко мне и приблизила свои улыбающиеся, так и зовущие к лобзаниям губы. Желание испепеляло меня, но еще больше я не хотел искушать эту чистоту и невинность. Поэтому я лишь чуть тронул губами ее щеку.
— Что это за поцелуй! — закричал П. К. — Ну-иа, по-настоящему! Поцелуй любви!
Я не шевельнулся: несносный подстрекатель уже порядком надоел мне, но сестра повернулась к нему и сказала:
— Не настаивай! Ты же видишь, что я не нравлюсь ему. Этот ответ решил все: я не мог больше владеть собой. Со всем своим пылом я воскликнул: «Как! Дорогая К. К., вы приписываете отсутствию чувства мою сдержанность? Вы считаете, что вы мне не нравитесь? Если поцелуй может разубедить вас, то вот он, и вы сейчас узнаете, какие чувства я питаю к вам!» Я умирал от жажды поцеловать ее. И вот, сжав ее в объятьях, я припал к ее губам жарким и долгим поцелуем. Она почувствовала себя, наверное, голубкой в когтях хищника; потрясенная моей страстью, она высвободилась из объятий и, чтобы скрыть свое смущение, снова спрятала лицо под маской. Брат ее был в восторге.
Я спросил, по-прежнему ли она думает, что не нравится мне.
— Вы меня разубедили, — ответила она. — Но не надо так меня наказывать за недоверчивость.
Это было сказано так мягко и искренне, но брат ее назвал этот ответ глупостью.
Мы расстались. Сомнений не было, я любил ее, но какая-то неясная тревога не покидала меня.
Читатель увидит в дальнейшем, как будет развиваться моя любовь и в какие события она меня вовлечет.
Назавтра П. К. вошел ко мне с видом триумфатора и сообщил, что сестра рассказала матери, что мы любим друг друга и что если ей придется выходить замуж, она будет счастлива только со мною.
— Я боготворю вашу сестру, — сказал я, — но уверены ли вы, что ваш отец отдаст ее мне?
— Не думаю, но он уже стар. Подождите, а пока любите друг друга. Моя мать позволила ей идти сегодня в Оперу с нами.
— Так мы идем, мой друг!
— Я должен попросить вас о маленькой услуге.
— Располагайте мною.
— Тут продается, и очень недорого, великолепное кипрское вино. Я могу приобрести бочку под заемное письмо на шесть месяцев. Я уверен, что с выгодой перепродам его. Но торговец просит ручательства, а вас он знает; если бы вы могли поручиться за меня…
— С удовольствием!
Я произнес эти слова, конечно, не от чистого сердца, но я был смертельно влюблен, а какой влюбленный рискнет отказать в ус луге тому, кто может легко разрушить его счастье? Мы условились о вечернем свидании и расстались довольные друг другом.
Я поспешил за покупками. Я купил дюжину пар перчаток, столько же пар шелковых чулок и пару вышитых подвязок с золотыми пряжками. Так я устроил себе праздник первых покупок для новой возлюбленной.
Нечего и Говорить, что я был на месте встречи точно в назначенный час. Однако меня уже ожидали. Такое внимание могло польстить, если бы мне не были ясны планы П. К. Он тут же сказал, что дела заставляют его нас покинуть и что мы увидимся только в театре. Он ушел, и я предложил К. К. прокатиться пока что в гондоле.
— Нет, — ответила она. — Пойдемте лучше в сады Джудекка*.
— С удовольствием.
Гондола доставила нас к знакомому мне саду, полным хозяином которого на весь день я мог стать всего за один цехин. Распорядившись о приготовлении обеда, я привел ее в комнаты, где мы сняли маски и спустились в сад. Моя юная подруга, почувствовав себя на свободе, принялась резвиться и скакать, как молодая лань. Остановившись, чтобы перевести дыхание, она взглянула на меня и залилась смехом: так рассмешил ее вид погруженного в молчаливое восторженное созерцание человека. И тут она предложила мне бежать наперегонки; это мне понравилось, я согласился, но спросил, а каким будет приз победителя.
— Проигравший, — предложил я, — выполнит любое желание победителя.
— Идет!
Мы определили конечную точку и побежали. Я не сомневался в победе, но решил проиграть, чтобы посмотреть, что она от меня потребует. Я берег свои силы, она бежала всерьез, победила и задумалась, не зная, какой штраф наложить на побежденного. Наконец она выбрала: я должен был найти спрятанное ею кольцо; она спрятала его на себе, следовательно, в мое распоряжение предоставлялась вся ее персона. Очаровательная выдумка, обязывающая меня, однако, к сугубой осторожности: я не должен был вспугнуть эту простодушную невинность и не злоупотребить ею. Мы уселись на траву, и я приступил к поискам: обшарил ее карманы, складки корсета и юбки, туфли и, наконец, подвязки, которые она носила гораздо выше колен. Все было напрасно. Но кольцо было на ней, и я обязан был его найти. Читатель уже догадался, что я с самого начала подозревал, куда запрятала его моя милая, но разве откажешь себе в удовольствии продлить эту сладостную игру! Наконец кольцо обнаружилось в лощине между двумя самыми прекрасными холмами, которые когда-либо создавала природа. Она не могла не заметить моего волнения в момент, когда я извлекал бесценный предмет моих поисков.
— Почему вы так дрожите? — спросила она.
— Я дрожу от радости, что смог найти так хорошо спрятанную вещь. Но я требую реванша, и на этот раз вы не победите!
— Посмотрим!
Мы снова начали состязание: на этот раз она бежала не с таким старанием, и я надеялся легко одержать победу. Я обманулся: она просто берегла до времени силы и, когда мы миновали две трети пути, она прибавила, и я понял, что проигрываю. Тогда я применил военную хитрость, как нельзя более удавшуюся: шлепнулся с размаху наземь и растянулся на земле издавая жалобные стоны. Она кинулась ко мне и чуть ли не со слезами попыталась меня поднять на ноги. Тогда я вскочил и стремительно бросился вперед. Конечно, я пришел первым, оставив ее далеко позади себя. Запыхавшись, она сказала:
— Так вы совсем не ушиблись при падении?
— Да нет, я же упал понарошку.
— Понарошку? Чтобы меня обмануть! Вот уж не думала, что вы способны на это. Тогда ваш выигрыш не считается, нельзя побеждать обманом.
— Можно, и вы проиграли, потому что:
Он победитель так или иначе, Благодаря уловке иль удаче.
— Такие вещи мне часто говорит брат, но я никогда не слышала их от батюшки. Ладно, я проиграла. Приказывайте, я все исполню.
— Подождите, дайте мне подумать… Вот! Я приказываю, чтобы мы обменялись подвязками.
— Подвязками? Но вы же видели мои подвязки: они совсем некрасивые и ничего не стоят.
— Неважно, зато дважды в день я буду вспоминать о той, кого я люблю, а вы в это же время будете думать обо мне.
— Ой, какая славная мысль! Мне это очень нравится. Я прощаю ваше жульничество. Вот мои жалкие подвязки.
— А вот мои.
— Ой, дорогой обманщик, какие они красивые! Какой подарок, как они понравятся матушке! Но вы приобрели этот подарок только что: они же совсем новехоньки!
— Нет, это не подарок. Я купил их для вас и ломал себе голову, как заставить вас. принять их. И любовь подсказала мне сделать их призом в нашем беге. Представьте теперь, каково мне было увидеть, что вы побеждаете? Вот и пришлось пуститься на обман: я понимал, что вы с вашим добрым сердцем непременно кинетесь мне на помощь.
— А я уверена, что если б вы знали, как я испугаюсь, вы бы не схитрили таким образом.
— Значит, я вам не безразличен, вы в самом деле принимаете во мне участие?
— Я сделаю все, чтобы вас убедить в этом! Обожаю мои чудесные подвязки и уж постараюсь, чтобы брат не украл их.
— А он на это способен?
— О, конечно, ведь пряжки-то золотые.
— Золотые, но вы скажите ему, что это позолоченная кожа.
— А вы не покажете мне, как они застегиваются?
— Ну, разумеется.
Так хотелось ей поскорее примерить подвязки, и она просила меня помочь ей совершенно искренне, без малейшей примеси лукавства и кокетничанья. Милое дитя, едва достигнув своей пятнадцатой весны, она еще. не любила ни разу и не подозревала, какой огонь разжигает наши желания. Никакой опасности не видела она в нашем тет-а-тет: у нее не было опытных подруг, она не читала романов. И когда она полюбит впервые, она безоглядно доверится предмету своего чувства и отдастся ему вся, без остатка.
Чулки ее оказались коротки для новых подвязок, она сказала, что придется подождать, завтра она наденет другие чулки. Я тут же извлек из кармана еще одну мою покупку и вручил ей. В полном восторге, она прыгнула ко мне на колени и наградила меня теми поцелуями, какими был бы награжден ее отец за подобный подарок. Я вернул ей поцелуи, продолжая сдерживать свои желания, и ограничился лишь тем, что сказал ей, что один-единственный ее поцелуй дороже для меня целого королевства.
Милая К. К. разулась и натянула новые чулки, доходившие ей до половины бедер. Чем более открывалась передо мной ее безмятежная невинность, тем более приходилось мне напрягать все силы, чтобы не накинуться на эту восхитительную добычу.
В театр мы пришли в масках: нельзя было допустить, чтобы ее узнали и до отца дошло бы известие, что его дочь посещает Оперу: строжайший запрет был наложен бы сразу.
Мы были удивлены, не встретив там ее брата. Слева от нашей ложи находился маркиз де Монталегре, испанский посол, с маД?муазель Бола, признанной его любовницей. Справа две маски, которые все время поглядывали на нас, чего моя юная спутница не замечала. Во время первого балета мужчина справа протянул свою руку и положил ее на руку К. К., и та сразу же узнала своего брата; зная номер нашей ложи, он занял соседнюю; под женской маской несомненно была его любовница. Я догадывался, что он непременно потащит нас ужинать, чтобы познакомить сестру с этой женщиной. Мне это не нравилось, но я не мог показывать свое неудовольствие явно. Действительно, после второго балета они появились в нашей ложе, знакомство состоялось, и мы отправились ужинать в его казино. Как только дамы сняли маски, они нежно облобызались, и любовница П. К. принялась на все лады расхваливать мою подружку. За столом приветливость ее возросла до чрезвычайности, и К. К., не знавшая светских нравов, принимала все это за чистую монету. Я-то видел, что К. прячет в душе досаду при виде девушки, явно превосходящей ее красотою. Разошедшийся П. К. сыпал пошлыми шутками, которым смеялась лишь его красотка. Я, будучи в дурном настроении, только пожимал плечами, а К. К., ничего не понимая, совсем не реагировала на них. Словом, наша квадрига скакала кое-как. За десертом П. К., разгоряченный донельзя вином, принялся обнимать и целовать свою подругу и призывал меня заняться тем же с его сестрой. Я ответил, что, любя и глубоко почитая мадемуазель К. К., я смогу позволить себе такую свободу лишь после того, как у меня будут на это все права. П. К. стал насмехаться над моей строгостью, но К. велела ему замолчать. В благодарность за это я просил ее принять от меня в подарок полдюжины пар перчаток, а вторую половину вручил моей юной подруге. Все так же зубоскаля, П. К. встал и, схватив свою любовницу, тоже уже довольно захмелевшую, повалился с него на диван. Сцена становилась малопристойной, и я поспешил увлечь К. К. от этого нескромного зрелища в нишу окна. Но все же помешать ей видеть в оконном стекле все*, что происходило между двумя бесстыдниками, мне не удалось. Лицо К. К. покрылось краской, и она в смущении начала говорить со мной о красоте своих новых перчаток. Удовлетворив свою животную похоть, П. К. двинулся ко мне с объятиями, а его наглая сообщница последовала его примеру и, целуя мою девочку, приговаривала, что уверена в том, что та ничего не видела. К. К. смиренно отвечала, что ей непонятно, что она могла увидеть, но быстрый взгляд, брошенный ею на меня, красноречиво говорил о том, что она испытывает. О моих чувствах я предоставляю догадываться читателю, знающему, что такое сердце мужчины. Как перенести эту сцену в присутствии обожаемого мною невинного существа! Как справиться со своими собственными желаниями! Я был точно на раскаленных угольях! Господа изобретатели адских мучений, знай они подобное, непременно включили бы в свой страшный арсенал и такую пытку. Гнусный П. К. хотел таким скотским поступком дать мне вернейшее доказательство своей дружбы, не щадя ни чести своей приятельницы, ни целомудрия своей сестры, которую он словно готовил для проституции. Я еле удержался, чтобы не задушить его.
Когда назавтра он пришел ко мне, я набросился на него с упреками. Защищаясь, он говорил мне, что был убежден, что я, оставшись наедине с его сестрой, обращался с ней подобно тому, как он обращался со своей любовницей у нас на глазах. Много еще чего наговорил он мне в тот день. Он рассказал мне, что он по уши в долгах, что он обанкротился в Вене, что он женат, что у него есть дети; что в Венеции он скомпрометировал своего отца так, что тот выгнал его из дому и поэтому он не знает, где ему жить, когда отец вернется из поездок по делам. Он говорил, что, соблазнив свою любовницу, которую отказался содержать ее муж, он готов теперь торговать ею, чтобы как-то поддержать их существование. Его бедная мать боготворит его и ничего для него не жалеет, продавая даже свои наряды. Он просил меня не отказывать ему в помощи, но я твердо решил не делать этого. Я не мог примириться с мыслью, что К. К. станет невольной причиной моего разорения и сообщницей брата в его распутстве.
Движимый тем могучим чувством, которое зовется подлинной любовью, назавтра я пришел к П. К. и сказал ему, что я питаю к его сестре чистейшие чувства и имею самые благородные намерения и просил его понять, каково мне забыть о его поведении, которое порядочный человек не может себе позволить.
— Должный отказаться, — сказал я ему, — от счастья видеть вашу ангельскую сестру, я не могу больше и быть знакомым с вами. Но я предупреждаю вас, что смогу помешать сделать ее предметом ваших постыдных сделок.
Он начал извиняться, приводить различные объяснения, но я уже шагнул к дверям, когда в комнату вошли его мать и сестра. Они благодарили меня за дивные, по их словам, подарки. Тогда я сказал матери, что я люблю ее дочь только в надеж-де, что она станет моей супругой.
— С этой надеждой, мадам, — продолжал я, — я буду иметь честь говорить с вашим супругом, как только буду в состоянии предоставить ему необходимые доказательства, что смогу обеспечить его дочери достойную жизнь.
Произнеся эти слова, я поцеловал ее руку, и слезы невольно навернулись мне на глаза и потекли по щекам. Мои слезы подействовали симпатически добрая женщина тоже заплакала и вышла из комнаты, оставив меня со своей дочерью и сыном, который являл собой застывшую статую. То, что я сказал ее матери, удивило К. К., но ее удивление возросло, когда она узнала о том, что я сказал ее братцу. Немного подумав, она отчитала его: она никогда не простила бы ему, если бы с ней обошлись так, как он обошелся со своей дамой; окажись на моем месте непорядочный человек, ее честь погибла бы непременно, и, наконец, его поведение позорит и ее и его. Братец прослезился, но у негодяев слезы появляются по команде. Был Троицын день, когда в театрах не дают представления. Он предложил мне завтра снова привести сестру на свиданье со мной, а так как он обязан провести время возле К., он оставит нас одних. «Я дам вам ключ от моего казино», — сказал он. Я не нашел в себе сил отказать ему, и с тем мы расстались. Я сказал моей подруге, что завтра мы отправимся с ней в Джудекку. На следующий день я был, как всегда, точен. Сгорая от любви, я предчувствовал, что может произойти сегодня. Конечно, я нанял на вечер ложу в Опере, а пока предложил ей отправиться в наш сад. В этот праздничный день там было множество народу, и, не желая смешиваться с толпой, мы уединились в наших апартаментах, куда нам подали обед. В Оперу можно было попасть и к концу спектакля, мы располагали целыми семью часами вдвоем. Моя прелестная подружка сказала мне, что мы не будем скучать. Она сняла маску и уселась ко мне на колени, сказав, что я окончательно покорил ее своим обхождением с нею после того ужасного ужина. Все эти рассуждения сопровождались поцелуями, разжигавшими нас все более и более.
— Ты видел, — просила она, — что делал мой брат со своей дамой, когда посадил ее верхом на себя? Я видела все только в зеркале, но я хорошо разобралась в этом.
— А ты не боишься, что я поступлю с тобой так же?
— Нет, уверяю тебя, не боюсь. Я ведь знаю, как ты меня любишь. Ты бы меня только обидел этим, и я не могла бы больше тебя любить. Мы будем это делать, когда станем мужем и женой, не правда ли, мой милый? Если б ты знал, как радовалась я, слушая твой разговор с матушкой! Мы всегда будем любить друг друга. Да, кстати, объясни мне, что вышито на моих подвязках?
— А там что-то вышито? Я и не заметил.
— Да, по-французски. Будь так добр, прочти мне.
По-прежнему сидя на моих коленях, она сняла одну подвязку, в то время как я избавил ее от другой. Вот те два стиха, которые я должен был бы прочитать, делая свой подарок:
Вы, видя каждый день моей подруги клад, Скажите, что Амур ждет лишь таких наград.
Эти стихи, несомненно, весьма вольные, были изящны и остроумны. Я рассмеялся и объяснил ей смысл французских стихов итальянской прозой. Новизна мысли вынудила меня разъяснить ей и. все детали. Она покраснела.
— Я больше не осмелюсь, — сказала она, — показать кому-нибудь эти чудесные подвязки. Как жаль! — И так как я принял задумчивый вид, она спросила: «О чем ты думаешь?»
— Я думаю о том, что эти подвязки — счастливицы. Они пользуются привилегиями, которых у меня, может быть, не будет никогда. Как бы я хотел оказаться на их месте! Я могу умереть от этого желания и умру, так и не узнав счастья!
— Нет, любимый мой друг, мы будем жить! Да ведь мы можем поторопить нашу женитьбу. Что касается меня, я готова хоть завтра, если ты захочешь. Мы же свободные люди, и отец должен будет согласиться.
— Ты очень умно рассудила, он будет вынужден к этому. Но я хочу, когда буду просить твоей руки, знать, что у нас уже есть свой дом. А это будет через неделю-две.
— Так скоро? Ты увидишь, он ответит, что я еще слишком молода.
— Но это так и есть…
— Нет, я молода, но не слишком; я знаю, что уже могу стать женщиной.
Я весь горел и понял, что сопротивляться сжигавшему меня пламени больше не в силах.
— Любимая моя, — сказал я, — ты веришь в то, что я тебя люблю? Думаешь ли ты, что я способен тебя обмануть? Уверена, что никогда не раскаешься, что стала моей женою?
— Более чем уверена, душа моя. Я знаю, ты никогда не принесешь мне несчастья.
— Ну так станем супругами сейчас же! Только Бог будет нашим единственным свидетелем, а кто еще нам нужен, ведь ему-то ведома вся чистота наших чувств. Дадим же друг другу слово любви, соединим наши судьбы и будем счастливы! Мы засвидетельствуем нашу нежную любовь перед твоим батюшкой и обвенчаемся, как только это станет возможным: а пока — ты моя, я — твой.
— Я твоя, друг мой. Клянусь перед Богом и перед тобой быть с этой минуты и до конца жизни твоей верной супругой: я повторю это и отцу и священнику, который будет нас венчать, и всем, всем на свете.
— И я повторю это за тобой слово в слово сейчас и ручаюсь тебе, что это будет настоящее венчание. Приди же в мои объятья и завершим наше счастье.
— О, мой Боже! Я не думала, что счастье так близко.
Нежно поцеловав ее, я вышел и предупредил хозяйку, чтобы обед принесли нам, только когда мы попросим, и никого не пускать к нам. А моя прелестная подружка за это время успела, не раздеваясь, вытянуться на постели. Я сказал ей, что одеяния могут вспугнуть любовь, и через минуту… Вот она передо мной, новая Ева, такая же прекрасная и такая же обнаженная, как в тот миг, когда она вышла из рук Создателя. Ее шелковая кожа сияла белизной, еще более подчеркивающей смоль ее распущенных по плечам волос. Ее гибкий стан, округлые бедра, точеная грудь, дышащие свежестью губы, живой румянец лица, широко раскрытые глаза, в которых светилась покорность и вспыхивали искорки желания, — все было в ней совершенной красотой и представляло моим жадным взорам все, что может дать страстная любовь, прикрытая легким флером стыдливости.
И несмотря на это, я начинал подозревать, что счастье мое не будет полным и наслаждение истинное я испытаю еще не сейчас: лукавый Амур вздумал в столь серьезный момент попытаться рассмешить меня.
— А полагается, — сказала моя богиня, — чтобы супруг оставался одетым?
В мгновенье ока сбросил я с себя все свои одежды, и моя возлюбленная замерла от неожиданности: все во мне было для нее новым! Наконец, насытившись созерцанием, она крепко прижала меня к своей груди и воскликнула: «О, любимый, как ты не похож на мою подушку!»
— На твою подушку? Сердце мое, что ты говоришь? Объясни мне.
— Это мое ребячество… Но ты не рассердишься на меня?
— Рассержусь? Как я могу сердиться в самый прекрасный момент моей жизни!
— Ну хорошо, я расскажу. Вот уже много дней, я не засыпаю без того, чтобы не прижать мою подушку к груди. Я обнимаю ее, ласкаю, называю своим милым муженьком, и представляю, что это ты. Потом мной овладевает какая-то сладкая истома и только тогда я засыпаю, а утром просыпаюсь все еще держа ее в объятьях.
Милая К. К. стала моей женой, героически вытерпев боль первого наслаждения. Ее любовь сделала само страдание сладостным. После трех часов, проведенных в нежных шалостях, я встал и крикнул хозяйке, чтобы нам подали ужин. Ужин был скромным, но восхитительным. Мы только переглядывались, не произнося ни слова, ибо какими словами можно было выразить то, что мы испытывали?
Хозяйка поднялась к нам спросить, не нужно ли нам еще что-нибудь и не забыли ли мы, что собирались в Оперу, где, как говорят, чудесно.
— А вы там никогда не бывали?
— Никогда, сударь; для таких людей, как я, это слишком дорого. А моей дочери так хочется побывать там, что я боюсь, что она, прости меня Боже, готова даже отдаться тому, кто поведет ее туда.
— Она заплатит слишком дорого, — сказала моя милая женушка. — Друг мой, мы можем осчастливить эту девушку, не заставляя ее платить такую высокую плату.
— Я тоже так думаю. Возьми ключ, ты можешь сделать им хороший подарок.
— Вот, — сказала она хозяйке, — возьмите этот ключ, он от нашей ложи в театре Сан-Моизе. Она стоит два цехина. Ступайте туда вместо нас и скажите вашей дочке, что она может отдать свой цветок за что-нибудь более дорогое.
— И чтоб вы могли развлечься и развлечь вашу дочь, — добавил я, — вот вам два цехина.
Хозяйка вышла и привела свою дочь, весьма аппетитную блондиночку, которая кланялась и хотела во что бы то ни стало поцеловать руку своим благодетелям.
— Она собиралась пойти со своим парнем. Но я не пущу их одних, очень уж он продувной малый. Я пойду с ними.
— Прекрасно, милочка, но когда будете возвращаться, велите гондоле, которая вас привезет, подождать. Мы на ней вернемся в Венецию.
— Как, вы хотите остаться до нашего возвращения? — Да, ведь мы сегодня поженились. — Сегодня! Ну, Господь вас благослови!
Подойдя к постели, чтобы прибрать ее, она увидела почетные знаки целомудрия моей супруги и, не сдержав радости, нежно поцеловала ее. Затем прочитала целую проповедь дочери, указав ей на то, что должно непременно, по ее мнению, сопровождать каждый брачный союз. Она сказала, что такие признаки добродетели редко можно встретить у нынешних невест. Потупив взор, девица отвечала, что уверена в том, что и она после своего брака предоставит такие же доказательства. «Еще бы! — подхватила мать. — Я ведь с тебя глаз не спускаю. Поди принеси воды, нашей славной новобрачной надо умыться».
Дочка принесла воду, и как только обе женщины удалились, мы снова оказались в постели, и четыре часа невероятных восторгов и исступлений пролетели в один миг. Наша последняя схватка могла бы быть самой продолжительной, если бы моей возлюбленной не пришла в голову очаровательная мысль занять мое место, и мы поменялись ролями. Утомленные наслаждением мы дремали, когда хозяйка пришла объявить нам, что гондола дожидается. Я быстро вскочил и открыл ей дверь, заранее предвкушая, как забавно будет нам слушать ее рассказ об Опере. Она, однако, предоставила эту честь дочери, а сама отправилась готовить нам кофе. Блондиночка стала помогать моей подружке одеваться, причем иногда бросала на меня взгляды, давшие мне понять, что она гораздо опытнее, чем это представляется ее матери.
Небо уже начинало розоветь, когда мы высадились у площади Санта-София, чтобы сбить с толку возможное любопытство гондольера. Мы расставались счастливые, довольные друг другом и в полном убеждении, что наше истинное венчание состоялось. Я отправился домой, обдумывая, что должен сказать мой оракул г-ну Брагадину, чтобы убедить его просить отца К. К. от моего имени руки его дочери. Я провел в постели время до полудня, а остаток дня посвятил игре. Играл я крайне неудачно, словно Фортуна хотела меня предупредить, что она не одобряет мою любовь.
Чувство радости, которое принесла мне любовь, сделало меня мало восприимчивым к денежным утратам, мой разум, занятый всецело размышлениями о моей возлюбленной, был наглухо закрыт для других забот. Все, что не было связано с ней, меня не интересовало.
Именно в таком состоянии застал меня ее брат. Он вошел ко мне с сияющим видом и объявил:
— Я знаю, что вы спали с сестрой и очень этому рад. Она ничего мне не сказала, но ее признанья мне и не требуется. Сегодня я приду с нею к вам.
— Вы очень меня обрадуете, я люблю страстно вашу сестру и буду просить ее руки у вашего батюшки. Думаю, что я нашел способ убедить его.
— Сомневаюсь в этом, но от души желаю вам успеха. А пока я вынужден просить вас о новой услуге. Я могу получить по заемному письму на шесть месяцев кольцо ценою в двести цехинов. Я уверен, что тут же смогу перепродать его за такую же сумму. Именно столько мне крайне необходимо иметь. Ювелир не уступит мне его без вашей подписи, он вас хорошо знает. Вы, мне известно, много проиграли вчера. Я могу вам ссудить сто цехинов, вы вернете мне их в обмен на письмо через шесть месяцев.
Как можно было отказать ему? Я видел ясно, что стану его жертвой. Но я любил его сестру!
После полудня П. К. привел ко мне свою сестру. Как обычно, мы отправились в Джудекку. Хозяйка, зная мою щедрость, подала нам дичь и рыбу, и ее дочь обслуживала наш стол. Она же, как только мы поднялись наверх, пришла помочь раздеться моей подруге.
На этот раз мы наслаждались друг другом более основательно: мы предавались страсти с большей изысканностью и, если можно так сказать, с большей обдуманностью. «Мой дорогой, — попросила она меня, — сделай все, что в твоих силах, чтобы я стала матерью. Уж тогда у моего отца не будет повода говорить, что я еще не созрела для брака».
Мне стоило немалых трудов объяснить ей, что выполнение ее желания, которое было и моим, зависит не только от нашей воли. Но рано или поздно это произойдет, если мы останемся такими же, какими были в этот момент.
Поработав как следует, чтобы выполнить этот великий замысел, мы заснули глубоким и счастливым сном. Проснувшись, я попросил принести свечи и кофе, и затем мы снова принялись за дело в надежде, что наше взаимное желание будет выполнено и мы достойно увенчаем наше общее счастье. В самый разгар наших сладчайших трудов мы увидели, что небо уже посветлело, и поспешили вернуться в Венецию, чтобы не привлекать при свете дня любопытные взоры.
Мы возобновили наши игры в пятницу. Но несмотря на радостное волнение, которое я испытываю и сейчас, вспоминая столь счастливые минуты, я избавлю моих читателей от описания наших дальнейших удовольствий: я буду повторяться, и это может наскучить. Скажу только, что, расставаясь, мы условились, что наша последняя встреча в саду состоится в понедельник. Только смерть могла помешать мне прийти на свиданье, ведь этот день мог оказаться последним днем наших взаимных радостей.
Итак, утром в понедельник, увидев П. К. и договорившись с ним о встрече в обычном месте и в обычный час, я не замедлил туда явиться. Первый час ожидания прошел, несмотря на нетерпение, быстро, но уже второй тянулся ужасно долго. Но я ждал и третий и четвертый, надеясь вот-вот увидеть долгожданную пару. Я думал о самых страшных вещах. Если К. К. не могла выйти из дому, то где же ее брат? Я не мог решиться пойти к их дому, так как боялся разминуться по пути. Наконец, когда колокола начали «Ангелус», из причалившей гондолы выскочила К. К., одна, в маске.
— Я была уверена, — сказала она, — что ты стоишь здесь, и сказала об этом матушке. И вот я пришла. Ты, должно быть, умираешь с голоду. Брата весь день не было дома. Поехали скорее в наш сад, я тоже страшно проголодалась, а потом любовь поможет нам забыть все волнения, выпавшие сегодня на нашу долю.
Она говорила без умолку, и я не мог вставить ни единого слова. Мы сели в гондолу и двинулись к нашему саду.
Шесть часов провели мы в нашем казино, шесть часов, отмеченных множеством любовных подвигов. На этот раз времени для сна не оставалось: кончалось время ношения масок *, и мы не знали, когда еще нам представится возможность подобной встречи. Мы условились, что в среду утром я нанесу визит к ее брату и она появится в его комнате как обычно…
Безумно влюбленный, я не мог больше откладывать дело, от которого, как я понимал, зависело мое счастье. Итак, после обеда, когда все наше маленькое общество было в сборе… я без всякого вступления объявил г-ну Брагадину и двум его друзьям, что я люблю мадемуазель К. К. и намерен похитить ее, если они не подыщут средство уговорить ее отца согласиться на законный брак своей дочери со мною. «Дело заключается в том, — сказал я Брагадину, — чтобы доставить мне состояние, которое обеспечит меня на всю жизнь, так как у этой юной особы десять тысяч дукатов приданого».
Их ответ был таков: если Паралис даст им все необходимые указания, они с радостью выполнят их. Мне ничего больше и не было нужно. Два часа я составлял свои пирамиды, и, наконец, оракул изрек, что г-н Брагадин лично должен просить руки дочери у ее отца от моего имени. Отец моей подруги был в своем имении, я сказал им, что извещу о дне его возвращения и что они должны быть все вместе, когда один из них отправится к отцу К. К.
Весьма довольный этим решением я отправился назавтра к П. К. Старая служанка встретила меня, сказав, что синьора нет, но синьора сейчас придет поговорить со мной. Она действительно появилась вместе с дочерью: обе они выглядели крайне удрученными. Дурные предчувствия мои оправдались: К. К. сказала мне, что ее брат посажен в тюрьму за долги и выручить его оттуда невозможно — слишком велика сумма, которую надо выплатить… После этой, весьма мало ободряющей сцены я все же решил изложить дело, которое привело меня в их дом; я сообщил, что намерен просить руки ее дочери. Меня поблагодарили, просьбой моей весьма польщены, но надеяться мне не на что. Мадам сообщила мне, что ее муж, которого переубедить трудно, не намерен выдавать дочь замуж до восемнадцати лет и выдать непременно за негоцианта. Муж должен возвратиться как раз сегодня.
Вернувшись к себе, я объявил г-ну Брагадину о возвращении отца моей обожаемой К. К., и тут же в моем присутствии этот благородный старик сел писать письмо. Он просил почтенного негоцианта назначить час, когда они могли бы встретиться, чтобы поговорить о важном неотложном деле.
…Назавтра после обеда г-н Ч. К. появился в нашем доме, но я не показывался ему на глаза. Два часа провел он с моими тремя друзьями, и, как только он ушел, я узнал, что он говорил в точном соответствии с тем, что я уже слышал от его жены. Правда, он добавил и новое, совершенно сокрушившее меня сообщение: он сказал, что отправит свою дочь на четыре года в монастырь и все это время она и думать не посмеет о замужестве. Закончил он, несколько смягчив свой отказ согласием на брак при условии, что я за эти четыре года смогу добиться какого-либо прочного положения.
…Полумертвым пришел я в свою комнату. Двадцать четыре часа горестных раздумий не помогли мне найти верное решение. Я думал о побеге, но тысячи препятствий представали предо мной. Брат сидел в тюрьме, и некому было передать мне хотя бы малейшее известие о моей дорогой жене: да, я почитал К. К. своей законной супругой, хотя ни благословение священника, ни свидетельство нотариуса не скрепило наш союз. Перебрав в уме разные возможности, я набрел на мысль добиться свидания с П. К. в тюрьме. Но и этот шаг оказался бесплодным: он наговорил кучу всяких небылиц, которые я вынужден был принимать за чистую монету. Но он ничего не мог сказать о сестре, и я простился с ним, дав ему на прощанье два цехина и пожелав скорого освобождения. На третий день г-н Брагадин и два его друга отправились провести месяц в Падуе. Я не смог заставить себя поехать с ними и остался один в огромном палаццо. Чтобы как-то заглушить тоску, я принялся за игру, но играл так нерасчетливо и безрассудно, что проигрался в пух и прах: пришлось продать все, что имело сносную цену, и повсюду задолжать. Только мои благодетели могли меня выручить, но мне было стыдно открыть перед ними мое состояние. Такие положения легко толкают к самоубийству, и я думал об этом, бреясь как-то перед зеркалом, когда слуга ввел ко мне некую женщину. Она подошла ко мне, держа в руках письмо. «Тот ли вы, кому это писано?» Я взглянул и чуть не упал замертво: на конверте я увидел оттиск печатки, которую некогда подарил К. К. Чтобы успокоиться, я попросил женщину подождать, пока я кончу бритье, но рука не слушалась меня. Отложив бритву, я взял письмо и распечатал его. Вот что оно содержало:
«Прежде чем написать подробнее, я должна убедиться в надежности этой женщины. Я помещена в монастырь, со мной обходятся очень хорошо, я здорова, хотя мозг мой в смятении. Настоятельницей мне строжайше запрещены свидания и переписка с кем бы то ни было. Но я уже убедилась, что смогу писать, невзирая на запрет. Я не сомневаюсь в твоей верности, дорогой мой муженек, и уверена, что и ты не сомневаешься в верности сердца, безраздельно тебе преданного. Рассчитывай на мою готовность выполнить любое твое приказание: ведь я твоя и только твоя. Пока мы еще не проверили посланца, напиши мне всего несколько слов. Мурано, 12 июня».
— Умеете ли вы читать? — спросил я женщину.
— Ах, сударь, если бы я не умела, мне было бы плохо. Нас семь женщин, назначенных служить святым сестрам в Мурано. Каждая из нас раз в неделю должна бывать в Венеции: я езжу сюда по средам, и сегодня в восемь я могла бы привезти вам ответ на ваше письмо, если вы пожелаете написать его сейчас.
— Значит, вы можете передавать письма монахинь?
— Это не входит в наши обязанности, но некоторым поручают такие вещи: правда, лишь тем, кто умеет прочитать имя на конверте. Монахини же должны быть уверены, что письмо, отправленное к Паоло, не попадет к Пьетро. Хочу заверить вас, сударь, раз уж вы имеете дело со мной, можете рассчитывать на полную тайну. Если б я не умела держать язык за зубами, я бы лишилась верного куска хлеба, а я ведь вдова с четырьмя детьми: три девочки и мальчик. Синьорина, не знаю еще как ее зовут, она ведь у нас всего неделю, так ловко передала мне письмо! Бедное дитя! Ответьте ей, сударь, напишите, что она может полностью на меня рассчитывать. Я не хочу осуждать других прислужниц, они все достойные женщины, упаси меня Бог дурно отзываться о ближних. Но видите ли, сударь, они все очень уж темные и непременно проболтаются на исповеди. А я, сударь, всегда, конечно, исповедуюсь в своих грехах, но ведь я и знаю, что передать весточку от христианина к христианину — это не грех. А кроме того, сударь, мой духовник, такой старичок и к тому же совсем глухой, он часто и не слышит, что я ему говорю. Но это ведь его дело, а не мое…
Я не мог вставить ни слова в монолог этой женщины, но зато я узнал, не расспрашивая, все, что мне нужно было узнать, и принялся тотчас же отвечать моей дорогой узнице. Как она просила, я хотел написать всего несколько слов, но у меня было слишком мало времени, чтобы писать коротко. Поэтому мое письмо превратилось в болтовню на четырех страницах, и, конечно же, я сказал в нем меньше, чем она ухитрилась сказать мне на одной. Я написал ей, что ее письмо вернуло меня к жизни, и спрашивал, могу ли я надеяться увидеть ее. Я сообщил ей, что дал один цехин посланнице, а второй спрятал под печаткой и буду посылать ей столько денег, сколько ей потребуется. Я просил ее не пропускать ни одной среды и не бояться, что ее письма окажутся слишком длинными: пусть пишет мне все, не только о том, что с ней происходит, как с ней обращаются, но и обо всех планах, которые могли помочь сбросить цепи и соединить нас для вечного счастья. Я внушал ей, что она должна сделать все, что в ее силах, чтобы ее полюбили все монахини и воспитанницы и, однако, никому не доверять полностью и, главное, не показывать, что она тяготится жизнью в монастыре. Похвалив находчивость, сумевшую помочь ей написать мне, я заклинал не допустить, чтобы кто бы то ни было видел ее пишущей, тогда в ее комнате сделают обыск и все пропало. «Сжигай все мои письма, — писал я в конце, — и ходи регулярно на исповедь, чтобы тебя ни в чем не заподозрили. И пиши, пиши мне обо всем, твои тяготы меня интересуют не меньше, чем твои радости».
Запечатав письмо таким образом, что цехин, помещенный в него, никак нельзя было увидеть, я расплатился с почтальоншей, дав ей цехин в свою очередь и прибавив, что такая же плата ждет ее за каждое письмо.
..Любовь безоглядна в стремлении к наслаждениям, но когда надо вернуть утраченное из-за какого-нибудь случая счастье, любовь делается расчетливой и предусмотрительной. Письмо из монастыря преисполнило меня радостью, и в одно мгновенье от величайшей скорби не осталось и следа. Я почувствовал уверенность в том, что смогу вызволить мою любовь из неволи, даже если монастырь будет защищать артиллерия. Первой же моей мыслью после ухода посланницы было, как мне наилучшим образом использовать неделю, оставшуюся до получения следующего письма. Игра мне не помогла бы, все мои были в Падуе; я собрал свои чемоданы и уже через три часа стучался в двери дома, который занимал мой благодетель. Он как раз собирался обедать и сердечно обнял меня.
— Я надеюсь, — сказал он, — что ты никуда не спешишь?
— Нет, — ответил я, — но я умираю с голоду.
..Я вернулся в Венецию за четверть часа до появления вестницы из Мурано. На этот раз письмо представляло собою целый дневник на семи страницах. Точное его воспроизведение, боюсь, утомило бы читателя, поэтому ограничусь выдержками из него.
Рассказав во всех подробностях о том, что предпринял ее отец после визита к г-ну Брагадину, К. К. писала, что она довольна и своей комнатой и монахиней, которая к ней приставлена и от которой она зависит. Эта монахиня сообщила ей о запрещении писем и визитдв под страхом отлучения от церкви, вечных мучений и прочих благоглупостей. Однако та же самая монахиня доставила ей бумагу, чернила, книги, и благодаря ей она может писать мне по ночам.
Далее К. К. в довольно игривой манере писала, что самая красивая обитательница монастыря безумно полюбила ее, дважды в день дает ей уроки французского языка и дружески предостерегает от близкого знакомства с прочими воспитанницами. Этой монахине всего двадцать два года: она красива, богата и щедра, все другие относятся к ней с почтением. «Когда мы остаемся одни, — писала моя подруга, — она так нежно целует меня, что не будь она женщиной, ты бы обязательно приревновал меня». О планах побега она писала, что, кажется, выполнить их будет не так уж трудно, но осторожность требует сначала как следует изучить окрестности монастыря, которые пока ей совсем незнакомы. Заканчивала она просьбой прислать ей мой портрет, который можно так искусно спрятать в кольце, что никто его не отыщет. Кольцо надобно передать с ее матерью: я могу ее встретить каждое утро на мессе в их приходской церкви. «Она тебя любит и исполнит любую твою просьбу».
Я заканчивал мой ответ, когда Лаура — так звали нашу вестницу — явилась за ним. Я передал с ней пакет, в который вложил сургуч, бумагу, перья и огниво. К. К. сказала Лауре, что я ее кузен, и та, кажется, ей поверила.
..Я заказал свой миниатюрный портрет одному искусному пьемонтцу, с которым я познакомился на ярмарке в Падуе, он потом хорошо зарабатывал в Венеции. Он сделал также и изображение Св. Катарины в ту же величину, и один венецианец, прекрасный ювелир, изготовил мне красивое кольцо. Кольцо было украшено миниатюрным изображением Святой Катарины, но нажатие маленькой голубой, почти невидимой на белой эмали, точки приводило в действие пружинку, и вместо святой появлялось мое изображение.
Ранним утром я занял место возле церкви, как следовало из инструкций К. К., и вскоре вошел вслед за ее метерью в храм. Опустившись рядом с ней на колени, я шепнул, что мне надо с ней говорить. Мы отошли в боковой придел и там, утешив ее и заверив, что мои чувства к ее дочери нерушимы, я спросил, собирается ли она увидеть ее.
— Я надеюсь навестить мое дорогое дитя в воскресенье и обрадую ее, рассказав о вас. Я в отчаянье, что не могу вам сообщить, где она находится.
— Я не прошу вас об этом, но позвольте просить вас о другом: передать ей это кольцо. Это образ ее небесной покровительницы, и вы должны убедить ее никогда не снимать кольцо с пальца. Пусть она ежедневно обращает к ней свои молитвы, ибо без помощи этого образа она не сможет стать моей женой. Передайте ей, что я со своей стороны буду постоянно читать Святому Джакомо «Кредо» (Верую (лат.) — начало молитвы).
Обрадованная моей набожностью и стремлением внушать такое же похвальное чувство ее дочери, добрая женщина обещала в точности выполнить мою просьбу. Я просил ее еще принять десять цехинов для ее дочери. Она сказала, что та ни в чем не нуждается, но деньги все-таки взяла.
Письмо, полученное мною в следующую среду, было переполнено самыми нежными и самыми пылкими чувствами. Моя милая писала, что едва она осталась одна, как сразу же нашла заветное место и бросилась осыпать жадными поцелуями изображение того, кто составлял для нее все на свете.
«Я продолжала тебя целовать, — писала она, — даже когда появились монахини. Но как только они приблизились ко мне, пружинка щелкнула, и моя добрая святая скрыла все». Еще она поведала мне, что монахиня, обучающая ее французскому языку, предложила за кольцо пятьдесят цехинов, но не из любви к святой, над житием которой она частенько посмеивалась, а из любви к моей подруге, ибо святая очень напоминала ее чертами лица.
Следующие пять или шесть недель в письмах только и было рассказов, что о Святой Катарине, которая заставляла милую узницу по многу раз дрожать от испуга. Дело заключалось в том, что одна старая и слабая зрением монахиня брала кольцо в руки, приближала к глазам и даже ощупывала эмаль пальцами. «Я так боялась, что она случайно нажмет пружинку и вместо моей святой предстанет изображение еще более прекрасное, но совершенно лишенное святости».
…Мало-помалу я вернулся к своим прежним привычкам, но как могла моя натура смириться с отсутствием удовлетворенной любви! Единственным моим удовольствием были еженедельные письма, в которых моя возлюбленная призывала меня к терпеливому ожиданию, вместо того чтобы призывать к немедленному похищению ее из монастыря. Я знал от Лауры, что она очень похорошела за это время, и умирал от желания увидеть ее. Случай представился, и упустить его было невозможно. В монастыре приближался день пострижения; этот обряд всегда привлекает множество народу. Визиты к монахиням учащаются, и воспитанницы могут также появляться в приемной. В такой день я ничем не рисковал, так как легко мог смешаться с толпой. Итак, я отправился туда, ничего не сказав Лауре и не предупредив мою дорогую женушку. И когда в четырех шагах от себя я увидел ее, смотревшую на меня с немым обожанием, я чуть было не лишился чувств. Она подросла, сформировалась и стала еще прекрасней. Я не сводил глаз с нее, она с меня, и я был последним, кто покинул зал приемной, казавшейся мне тогда Храмом Блаженства.
Через три дня я получил от нее письмо. Она так ярко изобразила то наслаждение, которое получила, увидев меня, что я решил радовать ее как можно чаще. Я написал, что она будет видеть меня на мессе в их церкви во все праздничные дни. Это мне ничего не стоило, и я ничем не рисковал: узнать меня не могли, церковь эта посещалась только обитателями Мурано, и хотя, слушая мессы, я ее не видел, но я знал, что она меня видит, и ее радость становилась моей радостью.
Всякий раз я брал наемную гондолу и разных гондольеров. Я держался осторожно: мне было известно намерение ее отца заставить ее забыть меня и, имей он хоть малейший намек на мою осведомленность о месте ее заточения, он тут же отправил бы ее Бог знает куда…
Эти мои маневры продолжались уже месяц с лишним, когда я получил довольно занятное письмо от моей милой. Она сообщала, что я превратился в загадку для всего монастыря как для воспитанниц, так и для всех монахинь, не исключая самых старых. Весь клир ожидает меня: всех оповещают, когда я появляюсь, когда беру святую воду. Замечено, что я никогда не смотрю за решетку, где находятся во время службы святые затворницы, и вообще не поднимаю глаз ни на одну женщину в церкви. Старые монахини говорят, что у меня, наверное, великое горе, в котором меня утешает их Святая Дева, молодые же считают меня просто меланхоликом или мизантропом. Моя более всех осведомленная женушка очень потешается, слушая эти рассуждения, и ей забавно пересказывать их мне. Я написал ей, что раз существует опасность моего разоблачения, я могу прекратить свои визиты в монастырь. Она ответила, что худшего наказания я не мог для нее придумать.
Все осталось по-прежнему, но такая, иссушающая меня, жизнь не могла длиться долго. Ведь я был создан для того, чтобы наслаждаться с любовницей и быть с ней счастливым. Не зная, что предпринять, я окунулся в игру и почти всегда выигрывал; несмотря на это, тоска буквально пожирала меня, я худел на глазах.
В День Всех Святых 1753 года, когда, отслушав мессу, я собирался сесть в гондолу, проходившая мимо меня женщина, схожая с Лаурой и обликом и, очевидно, родом занятий, взглянула на меня и обронила к моим ногам письмо. Увидев, что я его поднял, она спокойно проследовала своим путем. Письмо было без адреса и запечатано… Как только я сел в гондолу, я сломал печать и прочел следующее:
«Монахиня, которая уже два месяца с лишним наблюдает Вас на праздниках в нашей церкви, хотела бы познакомиться с Вами. Брошюра, оброненная Вами, случайно попала к ней в руки и дала понять, что Вы знаете французский язык, но, если пожелаете, можете отвечать по-итальянски, так как необходимы прежде всего ясность и точность выражения. Она не приглашает Вас вызвать ее в приемную, ей хочется, чтобы до первого разговора между Вами, Вы могли бы увидеть ее. Поэтому она назовет Вам даму, которую Вы сможете сопровождать во время визита в монастырь. Эта дама Вас не знает, и ей не надо будет представлять Вас, если Вы захотите остаться неузнанным.
Если Вы считаете, что такая манера знакомства не годится, монахиня приглашает Вас в казино в Мурано, где Вы найдите ее одну в первом часу ночи того дня, какой Вам угодно будет назначить. Вы можете остаться с ней ужинать или покинуть ее через четверть часа, если Вас ждут другие дела.
Может быть, Вы предпочитаете поужинать с нею в Венеции? Назначьте тогда день, час и место, куда она могла бы явиться. Она прибудет туда в гондоле и под маской. Будьте только на набережной один, надев маску и держа в руке фонарь.
Я знаю, что Вы ответите мне и Вы догадываетесь, с каким нетерпением я жду ответа. Прошу Вас вручить его завтра той же, что передала Вам мое письмо. Вы найдете ее за час до полудня в левом приделе церкви Сан-Канчиано.
Поверьте, что, не предполагай я в Вас благородное сердце и изысканный ум, я никогда не решилась бы на такой рискованный шаг, который может внушить Вам превратное представление обо мне».
Стиль письма, которое я переписал здесь слово в слово, поразил меня больше, даже чем само письмо. Отбросив все свои неотложные дела, я заперся и принялся за обдумывание ответа.
Поступок этот несомненно изобличал сумасбродку, но я увидел в нем и достоинство и какую-то чрезвычайно симпатичную мне странность. Я подумал, что это могла быть монахиня, обучавшая мою подругу французскому языку. Та изображала ее красивой, богатой, галантной и щедрой; моя дорогая женушка могла быть с ней не слишком скрытной… Сотни мыслей путались в моей голове, но я отбрасывал все, которые не согласовывались с почти уже принятым мною приглашением. Впрочем, моя подруга говорила, что есть в монастыре и другие знающие французский… Словом, мне могла написать не только приятельница моей женушки, но и любая другая монахиня — вот, что меня смущало. Поэтому я решил отвечать так, чтобы ничем себя не скомпрометировать.
«Я отвечаю Вам по-французски, мадам, дабы последовать тому примеру ясности и точности, какой явили Вы в своем письме.
Прежде чем отвечать неизвестному кому, нужно, и Вы согласитесь со мною, мадам, подумать о возможной мистификации; поэтому честь обязывает меня быть осторожным.
Итак, если перо, писавшее ко мне, принадлежит достойной уважения особе, которая подозревает во мне свойственные и ей чувства, она согласится, надеюсь, что мое письмо не могло быть иным, чем то, что я имею честь передать Вам.
Хотя Вы судите, мадам, обо мне только по внешности, но если Вы полагаете, что я достоин чести познакомиться с Вами лично, я почитаю своей обязанностью подчиниться Вам.
|
The script ran 0.016 seconds.