1 2 3 4
– Как тебе в банке?
– Скучно и исключительно приятно. Живем ожиданием вечеров и выходных. Когда же ты наконец приедешь?
Они спустились с террасы на гравиевую дорожку, проложенную между шпалерами роз. Перед ними маячил фонтан «Тритон» – чернильно-темный монолит с четкими очертаниями, запечатленными на фоне неба, зеленеющего по мере захода солнца. Слышалось журчание воды, Сесилия почувствовала даже ее запах – острый, отдающий серебром. Впрочем, возможно, запах исходил из стакана, который она держала в руке. Немного помолчав, она ответила:
– У меня тут скоро мозги съедут набекрень.
– Неудивительно – ты опять исполняешь роль всеобщей мамочки. Известно ли тебе, что теперь многие девушки работают? Даже сдают экзамены для поступления на государственную службу. И старика это порадовало бы.
– Куда меня возьмут с такими отметками!
– Ты попробуй – увидишь, что это не имеет никакого значения.
Дойдя до фонтана, они повернулись к дому, прислонились к парапету и некоторое время молча стояли там, на месте ее позора. Как же все это получилось – безрассудно, смешно, а главное, стыдно. Только пуританская завеса сумерек не позволила Леону увидеть, в каком Сесилия состоянии. Но утром от Робби ее ничто не скрывало, он видел ее во всей красе и запомнит такой навсегда, даже когда время поизотрет память и превратит случившееся просто в забавную историю. Она все еще немного сердилась на брата за то, что он пригласил Робби. Но Леон был ей нужен сейчас, она хотела подпитаться от его свободы. Стремясь снискать его расположение, она попросила рассказать, что у него новенького.
В мире Леона, вернее, в его восприятии, не существовало людей недоброжелательных, плетущих интриги, людей лживых и способных на предательство. Сам факт, что такие люди вообще существуют, приводил его в недоумение. Леона окружали лишь замечательные, по крайней мере в некоторых отношениях персонажи. Он видел в друзьях только хорошее. Когда он говорил о них, собеседник должен был преисполниться теплотой к человечеству со всеми его слабостями. Все были у него как минимум «славными парнями» или «порядочными людьми», причем в своих суждениях он никогда не основывался на поверхностных наблюдениях. Если в поведении приятеля было что-то непонятное или противоречивое, Леон, поразмыслив, всегда находил тому положительное объяснение. Литература и политика, наука и религия его не трогали – в его мире им, равно как и другим предметам, вызывавшим серьезные споры, просто не находилось места. Получив диплом юриста, Леон тут же забыл о нем. Его трудно было представить страдающим от одиночества, скучающим или унылым; выдержка его была беспредельной, так же как отсутствие тщеславия, и он считал, что все остальные люди – такие же, как он. Но его непробиваемость, несмотря ни на что, не раздражала, даже успокаивала.
Его рассказ начался с яхт-клуба. До недавнего времени Леон был загребным во второй восьмерке, и, хотя все члены команды были им довольны, он предпочел, чтобы лидером стал кто-нибудь другой. Точно так же и в банке: ходили слухи о его повышении, но когда ничего из этого не вышло, он испытал облегчение. Потом разговор зашел о девушках: Мэри, актриса, так очаровательно игравшая в «Частных жизнях», без каких бы то ни было объяснений вдруг переехала в Глазго, никто не знал почему. Леон предполагал, что ей пришлось взять на себя заботу об умирающем родственнике. С Франсин, прекрасно говорившей по-французски и шокировавшей окружающих своим моноклем, они на прошлой неделе ходили на одну из опер Гилберта и Салливана и там в антракте видели короля, который, как им показалось, посмотрел в их сторону. Милая, надежная, происходившая из знатной семьи Барбара, на которой, как надеялись Джек и Эмилия, Леону предстояло жениться, пригласила его погостить недельку в замке ее родителей на севере Шотландии. Не поехать туда было бы проявлением неблагодарности.
Как только Сесилии начинало казаться, что брат иссякает, она подбадривала его новыми вопросами. Непонятно почему квартирная плата в Олбани[12] снизилась. Его старый друг встретил шепелявую девушку в положении, женился на ней и теперь совершенно счастлив. Другой покупает мотоцикл. Отец еще одного приятеля приобрел фабрику по производству пылесосов и утверждает, будто это все равно что купить лицензию на печатание денег. У кого-то там бабка, старая чудачка, мужественно прошагала полмили со сломанной ногой. Разговор, приятный, как вечерний ветерок, обтекал Сесилию и создавал волшебный мир добрых намерений и приятных результатов. Полусидя, плечом к плечу, они смотрели на дом своего детства, смутно-средневековые архитектурные очертания которого казались в тот момент причудливо легкомысленными; мамины мигрени представлялись комичной опереточной интерлюдией; горе двойняшек – сентиментальной блажью, а кухонный инцидент – не более чем веселой суетой оживленных домочадцев.
Когда настала очередь Сесилии отчитаться о последних месяцах, она не могла отрешиться от заданного Леоном тона, но ее рассказ невольно получился скорее саркастичным. Она высмеивала собственные попытки воссоздать генеалогическое древо – оно оказалось заледеневшим и голым, а также лишенным корней. Дедушка Хэрри был сыном неквалифицированного сельскохозяйственного рабочего, по какой-то причине изменившего фамилию с Картрайт на Толлис. И в церковных книгах не нашлось записей ни о его рождении, ни о женитьбе. Что же касается «Клариссы», которую Сесилия читала все эти дни, уютно устроившись в постели, то книга, без сомнения, являлась перевернутой версией «Потерянного рая» – по мере того как расцветают добродетели зацикленной на смерти героини, сама она вызывает все большее отвращение. Леон кивал, поджав губы; он не пытался делать вид, что понимает, о чем говорит Сесилия, но и не прерывал. В жанре фарса она описала недели тоски и одиночества дома, куда приехала, чтобы побыть с семьей, восстановить то, что было утрачено за время ее отсутствия, и где нашла родителей и сестру – каждого по-своему – отсутствующими. Поощряемая великодушным вниманием брата и веселой реакцией на ее болтовню, она рассказывала комические истории о том, как ей с каждым днем требовалось все больше сигарет, как Брайони разорвала свою афишу, о близнецах под дверью ее комнаты, о проблеме с носками, о чуде, которого требовала их мать от Бетти, заставляя ту приготовить салат из печеной картошки. Леон не улавливал никаких библейских аналогий. Между тем во всем, что говорила Сесилия, было какое-то глубинное отчаяние, внутренняя пустота или недоговоренность, и это заставляло ее тараторить все быстрее и все менее искусно преувеличивать подробности. Приятная ничтожность жизни Леона казалась теперь изящным артефактом, хотя его свобода была обманчивой, границы этой свободы определялись тяжелой, невидимой глазу работой и свойствами характера, которые она постичь не могла. Сесилия продела руку под локоть брата и прижалась к нему. Еще одна особенность Леона: в компании он был мягок и обворожителен, но сквозь ткань пиджака ощущалась твердь тропического дерева. Сесилия ощущала себя мягкой и прозрачной с головы до ног. Он ласково посмотрел на нее:
– Что случилось, Си?
– Ничего. Абсолютно ничего.
– Тебе бы в самом деле следовало приехать, пожить у меня и осмотреться.
По террасе кто-то ходил, в гостиной зажигали свет. Брайони позвала брата и сестру.
– Мы здесь! – крикнул в ответ Леон.
– Нужно идти, – сказала Сесилия, и, не расцепляя рук, они направились к дому. Проходя по розовой аллее, она мысленно задалась вопросом: есть ли действительно что-то, что она хотела бы поведать брату? Но признаться в том, как она повела себя сегодня утром, было немыслимо. – Я бы очень хотела поехать в Лондон. – Даже произнося эти слова, она представила, как ее тянет назад, как она не может заставить себя упаковать вещи и сесть в поезд. А что, если на самом деле ей вовсе не хочется уезжать? И она еще решительнее повторила: – Очень хотела бы.
Брайони металась по террасе от нетерпеливого желания поздороваться с братом. Кто-то что-то сказал ей из гостиной, и она, повернув голову, ответила. Подойдя ближе, Сесилия с Леоном снова услышали голос, доносившийся из дома, – это был голос матери, которая старалась придать ему строгость:
– Говорю в последний раз. Немедленно отправляйся наверх и переоденься.
Бросив долгий взгляд на брата с сестрой, Брайони нехотя двинулась к дверям. Она что-то держала в руке.
– Мы устроим тебя в один момент, – сказал Леон, продолжая прерванный разговор.
Когда они вошли в гостиную, освещенную теперь множеством ламп, мама, снисходительно улыбаясь, стояла у дальней двери. Брайони все еще была там, по-прежнему босая, в грязном белом платье. Протянув руки и комично копируя лондонское просторечие, чем часто смешил ее, Леон произнес:
– Ну-к, ну-к, гляньте-ка, эт-т чо ж, моя малая сеструха?
Пробегая мимо Сесилии, Брайони сунула ей в руку вдвое сложенную бумажку, завизжала: «Леон!» – и кинулась брату на шею.
Понимая, что мать наблюдает за ней, Сесилия изобразила удивление и развернула листок. К счастью, ей не потребовалось менять выражение лица, когда смысл короткого машинописного текста дошел до нее, – он был сосредоточен в одном повторявшемся ключевом слове, придававшем записке ошеломляющую окраску. Рядом Брайони рассказывала Леону о пьесе, которую написала для него, и жаловалась, что постановка сорвалась. «Злоключения Арабеллы», повторяла она снова и снова. «Злоключения Арабеллы». Еще никогда девочка не казалась такой оживленной, такой неестественно возбужденной. Не расцепляя рук, она обнимала брата за шею, стоя на цыпочках, и терлась щекой о его щеку.
Одно слово вертелось в голове Сесилии: «Конечно, конечно же». Как она могла не заметить этого? Вот все и объяснилось. Весь этот день, все предыдущие недели, все детство. Вся жизнь. Теперь все стало ясно. С чего бы еще она так долго выбирала, что надеть, спорила с ним из-за этой злосчастной вазы, видела все в каком-то ином свете и была не способна уехать? Почему она была так слепа, так бестолкова? Прошло довольно много времени, дальше стоять вот так, уставившись в лист бумаги, было небезопасно. Складывая письмо, она вдруг отчетливо поняла: послание не могло прийти незапечатанным. Она обернулась и посмотрела на сестру.
Леон как раз говорил Брайони:
– А как тебе такое предложение? Я отлично умею читать по ролям, ты – еще лучше. Может, разыграем пьесу вдвоем?
Сесилия обошла его и стала так, чтобы Брайони ее видела.
– Брайони? Брайони, ты это читала?
Увлеченная предложением брата, собираясь ответить ему, девочка завертелась в его руках и, почти уткнувшись в грудь Леона, спрятала лицо от сестры.
С другого конца гостиной послышался увещевающий голос Эмилии:
– Ну хватит, успокойтесь.
Сесилия обошла брата с другой стороны.
– Где конверт? – настойчиво спросила она. Брайони опять отвернулась и дико захохотала в ответ на что-то, что сказал Леон.
И тут Сесилия почувствовала, что в комнате появился кто-то еще, краем глаза заметила движение у себя за спиной и, повернувшись, оказалась лицом к лицу с Полом Маршаллом. В одной руке он держал серебряный поднос с пятью бокалами, до половины наполненными густой коричневатой жидкостью. Взяв один из них, он протянул его Сесилии:
– Я настаиваю, чтобы вы это попробовали.
X
Сложность переживаний убеждала Брайони в том, что она вступает на арену взрослых чувств и притворства. Это сулило обогатить ее писания. Ни в какой волшебной сказке не таилось столько противоречий. Неукротимое, безоглядное любопытство заставило ее разорвать конверт и выхватить из него письмо. Она сделала это сразу же, как только Полли впустила ее в дом, и хотя шок, испытанный по прочтении записки, полностью подтвердил догадку, это не избавило ее от чувства вины. Читать чужие письма неприлично, но Брайони важно, существенно необходимо было знать все. Она действительно радовалась встрече с братом, однако свой восторг отчасти преувеличивала, чтобы иметь возможность не отвечать на осуждающий вопрос сестры. Якобы охотно повинуясь распоряжению матери подняться к себе в комнату, она опять притворялась: на самом деле ей хотелось не просто убежать от Сесилии, но в одиночестве подумать о Робби, сформулировать первый абзац рассказа, складывавшегося у нее в голове под воздействием реальной жизни. Больше никаких принцесс! Сначала сцена у фонтана, исполненная угрозы, а в конце, когда оба действующих лица расходятся в разные стороны, – фосфоресцирующая пустота над мокрым пятном, оставшимся на земле. Все это следует осмыслить. Письмо привносило в сюжет нечто, напоминающее природные стихии, – брутальное, быть может, даже преступное, повинующееся законам тьмы, поэтому, не понимая толком, чем именно это грозит, Брайони была крайне возбуждена и не сомневалась: сестра в опасности, и ей может потребоваться помощь.
Это слово. Она изо всех сил старалась выкинуть его из головы, но оно продолжало там звучать, непристойно скакать в ее мыслях эдаким типографским чертиком, подсовывающим отпечатки странных, смутно порочных слов – про-меж-уточность, какое-то просторечное про-меж-нас, невесть откуда взявшееся латинское op-pro-bra-men-tum.[13] В голову лезли рифмующиеся слова из детских книжек: крохотный щенок, которого облизывает мать, – нежность; океан, по которому плывет маленький кораблик, – безбрежность; рождественская избушка среди заснеженного леса – снежность. Естественно, Брайони никогда не слышала, чтобы это слово произносили, не видела его напечатанным, даже в сносках. Более того, никто, даже мама, никогда в ее присутствии не упоминал о существовании той части тела, которая – у Брайони не было в этом никаких сомнений – им обозначалась. И тем не менее Брайони твердо знала: это именно то, что есть. Помогал контекст, но главное – звучание слова сливалось со значением, оно было почти звукообразным, ономатопоэтическим, как пишут в энциклопедиях. Первые шесть букв вызывали в воображении картинку, недвусмысленную, как рисунок в книге по анатомии. Три согбенные фигуры по одну и три – по другую сторону дороги, ведущей к кресту. То, что слово было обращено мужчиной к образу, которому он мысленно исповедовался, признавался в своей одинокой одержимости, вызывало у нее глубокое отвращение.
Брайони прочла записку без зазрения совести, стоя посреди холла, и мгновенно ощутила опасность, таившуюся в такой грубости. Что-то непоправимо откровенное, мужское угрожало их домашнему укладу, и Брайони чувствовала, что, если она не поможет сестре, все будут обречены на страдания. Ясно было также и то, что помогать следует очень тактично, деликатно, иначе, как по опыту знала Брайони, сестра обрушится на нее самое.
Эти мысли роились у нее в голове, пока она мыла руки, лицо и переодевалась. Носки, которые она хотела надеть, куда-то запропастились, но времени их искать не было. Она надела другие, застегнула ремешки на туфлях и села за стол. Взрослые внизу пьют коктейли, так что в ее распоряжении еще минут двадцать. Причесаться можно будет перед самым уходом. За открытым окном стрекотал сверчок. Перед Брайони лежала стопка бумаги из отцовской конторы, мягкий желтоватый свет лился на нее из настольной лампы, пальцы сжимали ручку. Боевые порядки обитателей скотного двора, выстроившиеся вдоль подоконника, и осанистые куклы, восседавшие в разных комнатах открытого спереди кукольного дома, застыли в ожидании ее первой фразы. В тот момент желание просто писать было у Брайони гораздо более острым и четким, чем представление о том, что именно она собиралась написать. Чего она действительно хотела, так это окунуться с головой в раскручивание захватившей ее идеи, увидеть, как из-под скребущего кончика серебряного пера выползает и свивается в слова черная угроза. Но как сохранить беспристрастность в свете перемен, которые превратили ее наконец в писателя-реалиста, как справиться с бушующим хаосом впечатлений, с охватившим ее отвращением и Интересом? Во все это нужно внести порядок. Начать, как она уже решила, следует с описания сцены у фонтана. Но этот озаренный солнечным светом эпизод сам по себе был Далеко не так интересен, как сумерки, когда она стояла на Мосту, предаваясь праздным мечтаниям, и когда из полутьмы вдруг вынырнул и окликнул ее Робби с зажатым в руке маленьким белым квадратиком, содержавшим письмо, содержавшее слово. А что содержит само это слово?
Она вывела: «Старая дама проглотила муху».
Разумеется, не было никакого ребячества в том, чтобы сказать себе: рассказ должен быть написан, и это будет рассказ о человеке, которого все любили. Героине же он всегда казался подозрительным, и наконец ей представляется случай убедиться, что он – исчадие ада. Но разве теперешний ее – то есть Брайони, автора, – статус человека, возвысившегося над такими сказочно-назидательными идеалами, как добро и зло, предполагает подобный житейский практицизм? Нужно подняться на некую божественную высоту, откуда все люди видятся равными, не разделенными, как участники двух соперничающих в бесконечном поединке хоккейных команд, а перемешанными в общем бурлящем котле во всем своем великолепном несовершенстве. Впрочем, если такая высота и существовала, то Брайони была ее недостойна. Она никогда не сможет простить Робби его отвратительных мыслей.
Разрываясь между побуждением просто, как в дневнике, изложить впечатления от уходящего дня и претензией на то, чтобы создать нечто большее, более законченное, отшлифованное и не такое прямолинейное, она долго сидела хмурясь перед листом бумаги с написанной на нем бессмысленной фразой, но так и не смогла больше придумать ни слова. Она считала, что весьма неплохо умеет выстраивать действие и сочинять диалоги. Могла описать зимний лес и угрюмые стены замка. Но чувства… Легко вывести: «Ей было грустно» – или рассказать, что делает человек, когда он грустит, но что есть сама грусть, как объяснить ее, чтобы читатель почувствовал ее гнетущую сущность? Еще труднее описать ощущение опасности или смятение чувств при столкновении с противоречивыми фактами. Не выпуская пера, Брайони уставилась на отрешенных кукол, восседавших в противоположном конце комнаты, – непроницаемых спутников детства, с которым она теперь покончила. Она взрослеет. При этой мысли холодок пробежал по спине. Никогда больше она не сможет посидеть на коленях у Эмилии или сестры – разве что сделает этов шутку. Два года назад, в одиннадцатый день ее рождения, родители, брат с сестрой и еще кто-то пятый, кто – она не помнила, повели ее на лужайку, одиннадцать раз подкинули на одеяле и потом еще раз – на счастье. Доведется ли ей еще когда-нибудь с такой же наивной верой отдаться веселой свободе полета, слепо довериться добрым объятиям взрослых рук, если этим пятым человеком окажется Робби? Услышав тихое женское покашливание, Брайони испуганно вздрогнула. Это была Лола. Она с виноватым видом заглядывала в комнату и, когда Брайони заметила ее, осторожно постучала:
– Можно войти?
Вошла, не дожидаясь ответа. Прилегающее атласное голубое платье немного сковывало ее движения. Волосы были распущены, ноги – босы. При ее приближении Брайони отложила ручку и прикрыла написанное уголком книги. Усевшись на край кровати, Лола выразительно вздохнула. Можно было подумать, будто они привыкли в конце дня по-сестрински поверять друг другу тайны.
– У меня был ужасный вечер.
Когда Брайони, вынужденная под сверлящим взглядом кузины проявить интерес, вопросительно приподняла бровь, та продолжила:
– Близнецы мучили меня.
Брайони сочла, что это сказано просто для поддержания беседы, но Лола, повернувшись боком, показала ей длинную Царапину на руке.
– Какой ужас!
Лола протянула запястья: вокруг них красовались вздувшиеся ссадины.
– Китайская пытка!
– Именно.
– Я сейчас чем-нибудь прижгу.
– Я уже прижгла.
Действительно, женственный аромат духов Лолы не мог заглушить запах детской перекиси. Брайони оставалось лишь встать из-за стола и сесть рядом с кузиной.
– Бедняжка! – сказала она.
От сочувственного Слова глаза Лолы наполнились слезами, голос задрожал.
– Все воспринимают их как ангелочков только потому, что они так похожи, а на самом деле они настоящие животные.
Губы ее задрожали, словно она с усилием подавила готовые вырваться рыдания, потом несколько раз глубоко втянула воздух раздувшимися ноздрями. Взяв кузину за руку, Брайони подумала, что теперь понимает: при определенных обстоятельствах Лолу тоже можно полюбить. Она подошла к комоду, достала носовой платок, развернула его и протянула ей. Лола собралась было им воспользоваться, но, заметив изображенных на нем веселых девочек в ковбойских костюмах, с арканами, тоненько завыла, как делают дети, играя в привидения. Внизу раздался дверной звонок, и через несколько секунд послышался едва различимый быстрый перестук каблуков по кафельным плиткам холла. Обеспокоенная тем, что всхлипы Лолы могут услышать внизу, Брайони снова встала и закрыла дверь. Горе кузины повергло ее в состояние беспокойства, в волнение, близкое к радостному. Она вернулась к кровати и обняла за плечи Лолу, которая, закрыв лицо руками, уже громко рыдала. То, что такую сдержанную и надменную девочку могла обидеть парочка девятилетних сорванцов, показалось Брайони удивительным и придало ощущение превосходства. Значит, вот что таилось за этим ее почти радостным чувством? Может, она не так слаба, как принято считать? В конце концов, человек оценивает себя по тому, как к нему относятся окружающие – по чему же еще? Постепенно, совершенно ненамеренно, люди внушают нам свое мнение о нас самих. Не находя нужных слов, Брайони гладила кузину по плечу, размышляя одновременно о том, что только Джексон и Пьерро не могли повергнуть Лолу в такую печаль. Она вспомнила, что в жизни кузины есть и другие грустные обстоятельства. Брайони представила их дом на севере, улицы с закопченными фабриками, угрюмых людей, устало бредущих на работу с бутербродами в жестяных коробках. Дом Куинси закрылся и, вероятно, никогда не откроется вновь.
Лола начала понемногу успокаиваться. Брайони ласково спросила:
– Что же случилось?
Кузина высморкалась, немного подумала и ответила:
– Я собиралась принимать ванну. Они ворвались ко мне в комнату и набросились на меня. Повалили на пол… – При этом воспоминании она замолчала, пытаясь побороть новый приступ рыданий.
– Но почему они это сделали?
Лола глубоко вздохнула и, уставившись в стену, ответила:
– Они хотят домой. Я сказала, что это невозможно. А они решили, будто это я их здесь удерживаю.
Близняшки необоснованно вымещают на сестре свое несчастье – это казалось Брайони вполне логичным объяснением. Но она не могла не думать и о том, что скоро их позовут вниз и кузине придется держать себя в руках. Сможет ли она?
– Они просто не ведают, что творят, – благоразумно заметила Брайони, направилась к умывальнику и наполнила его горячей водой. – Они всего лишь малые дети, не привыкшие к несчастьям.
Исполненная печали, Лола низко склонила голову и кивнула так обреченно, что сердце Брайони защемило от нежности. Она подвела двоюродную сестру к умывальнику и вложила ей в руки фланельку. А потом – из практической необходимости сменить тему, из острого желания поделиться с кузиной и своими переживаниями, но главное потому, что испытывала теперь теплые чувства к Лоле и хотела сблизиться с ней, – Брайони поведала о встрече с Робби на мосту, о письме, о том, как она его прочла и что в нем было. Произнести вслух злополучное слово было немыслимо, и она продиктовала его по буквам задом наперед. И была вознаграждена произведенным эффектом. Лола подняла от умывальника лицо, с которого капала вода, и широко раскрыла рот. Брайони дала ей полотенце. Прошло несколько секунд, прежде чем Лола заговорила, делая вид, что с трудом подбирает слова. Она немного переигрывала, но Брайони это устраивало, как и то, что кузина говорила сиплым шепотом:
– Он думает об этом все время?!
Брайони кивнула и отвернулась, якобы охваченная трагическим отчаянием. Теперь настала очередь Лолы обнять Брайони за плечи, и та могла бы поучиться у кузины сдержанности.
– Как это должно быть для тебя ужасно! Этот человек – маньяк.
Маньяк. В слове была утонченность и вескость медицинского диагноза. Брайони знала этого человека столько лет, и вот кем он оказался! Когда она была маленькой, он таскал ее на плечах и в шутку пугал, притворяясь диким зверем. Она много раз оставалась с ним наедине у пруда. Как-то летом он учил ее держаться на воде и плавать брассом. То, что диагноз ему теперь поставлен, принесло некоторое утешение, хотя сцена у фонтана приобрела еще более зловещий смысл. Брайони решила не рассказывать о ней Лоле, подозревая, что сцена имеет очень простое объяснение, и не желая обнаруживать собственное невежество.
– И что твоя сестра собирается делать?
– Не знаю. – Упоминать о том, что боится встречи с Сесилией, Брайони также не хотела.
– А я в первое же утро подумала, что он – чудовище, когда услышала, как он орал на близнецов возле бассейна.
Брайони тоже попыталась припомнить моменты, когда могла проявиться мания Робби, и сказала:
– Он всегда притворялся очень милым. Обманывал нас все эти годы.
Смена темы произвела волшебный эффект: кожа вокруг глаз Лолы, еще недавно красная и воспаленная, снова стала бледной и веснушчатой. Теперь кузина выглядела почти так же, как обычно. Взяв Брайони за руку, она сказала:
– Думаю, нужно сообщить о нем в полицию.
Деревенский констебль был добрым малым с нафабренными усами, его жена держала кур и развозила яйца по домам на велосипеде. О том, чтобы рассказать ему о письме и содержавшемся в нем слове, даже произнеся его по буквам задом наперед, не могло быть и речи. Брайони хотела отнять руку, но Лола сжала ее еще крепче. Казалось, она прочла мысли Брайони.
– Нужно просто показать письмо.
– Она может не согласиться.
– Держу пари, что согласится. Ведь маньяк может напасть на кого угодно. – Взгляд Лолы вдруг стал задумчивым, словно она собиралась сообщить кузине что-то новое. Но она промолчала, лишь быстро отошла, взяла расческу Брайони и, встав перед зеркалом, принялась энергично расчесывать волосы. Почти в тот же миг послышался голос миссис Толлис, звавшей всех на ужин. Лола мгновенно напустила на себя капризный вид, и Брайони решила, что столь быстрая смена настроения кузины отчасти объясняется недавними тяжелыми переживаниями.
– Бесполезно, – сказала с расстроенным видом Лола, отбрасывая расческу. – Я совсем не готова. За лицо еще и не принималась.
– Я спущусь и скажу, что ты немного опоздаешь, – успокоила кузину Брайони, но Лола, уже спешившая к выходу, казалось, ее даже не слышала.
Пригладив волосы, Брайони задержалась перед зеркалом, разглядывая свое лицо и недоумевая: что значит «приняться» за лицо, что можно с ним делать, хотя отдавала себе отчет, что не за горами тот день, когда и ей придется этим заниматься. Еще одно посягательство на ее время. По крайней мере ей не нужно замазывать веснушки, что сбережет силы. Давным-давно, когда Брайони было десять лет, она решила, что помада делает ее похожей на клоуна. Это заключение следовало подвергнуть ревизии. Впрочем, не теперь, когда и так есть о чем подумать. Стоя у стола, она машинально снимала и надевала на ручку колпачок. Писать рассказы – занятие бесперспективное и ничтожное, когда вокруг действуют столь мощные и непредсказуемые силы и когда события одного только дня способны изменить все, что было прежде. А еще эта дама, проглотившая муху… Не совершила ли Брайони ужасной ошибки, признавшись во всем Лоле? Сесилии вряд ли понравится, если несдержанная Лола станет демонстрировать свою осведомленность о записке Робби. И как вообще можно спуститься и сесть за один стол с маньяком? Если полиция его арестует, Брайони, вероятно, вызовут в суд свидетельницей, и в доказательство там придется произнести слово вслух.
Нехотя покинув комнату и пройдя вдоль тускло освещенного, обшитого деревянными панелями коридора, она остановилась на верхней ступеньке и прислушалась. Голоса доносились еще из гостиной. Брайони услышала тихую речь матери и мистера Маршалла, потом – голоса близнецов. Ни Сесилии, ни маньяка. Неохотно начав спускаться по лестнице, она почувствовала, как колотится сердце. Жизнь перестала быть простой. Еще три дня назад она заканчивала «Злоключения Арабеллы» и ждала приезда кузенов и кузины. Она мечтала о переменах – ну вот они, пожалуйста. Однако все оказалось не просто плохо – события грозили принять еще более ужасный оборот. На первой площадке Брайони снова остановилась, чтобы составить план действий. Она будет держаться независимо по отношению к своенравной кузине, постарается даже не встречаться с ней взглядом, чтобы не оказаться участницей тайного заговора или не спровоцировать катастрофическую вспышку с ее стороны. К Сесилии, которую Брайони следует защищать, она не посмеет приблизиться. Что же касается Робби, то от него она будет держаться подальше в целях безопасности. Мама с ее суетливостью не помощница. В ее присутствии вообще невозможно мыслить здраво. Остаются близнецы, они станут ее спасением. Брайони будет их опекать, не отойдет от них ни на шаг. Но эти летние ужины всегда так поздно начинаются, уже одиннадцатый час, мальчики будут уставшими. Видно, придется ей общаться с мистером Маршаллом, расспрашивать его о шоколаде – кто его придумал, как его делают. План был трусливым, но другого она придумать не могла. Поскольку вот-вот начнут подавать на стол, едва ли уместно вызывать сейчас из деревни констебля Уокинса.
Продолжив спускаться по лестнице, Брайони подумала, что следовало посоветовать Лоле переодеться, чтобы скрыть царапину на руке. Но, если заговорить об этом, она может снова расплакаться. К тому же, вполне вероятно, ее и не удалось бы убедить отказаться от облегающего платья, сковывавшего шаг. Ради желания выглядеть взрослой можно претерпеть и не такие неудобства. Брайони и сама была готова на нечто подобное. Царапина была не у нее, но она чувствовала ответственность и за эту царапину, и за все, чему суждено было произойти. Когда отец появлялся дома, все сидели за столом на определенных местах. Он ничего специально не организовывал, не ходил по комнатам, наблюдая за Домочадцами, редко указывал кому бы то ни было, что делать, – в сущности, большую часть времени он вообще проводил за закрытой дверью библиотеки. Но при нем порядок устанавливался сам собой, хотя ничья свобода не ущемлялась. Все заботы сваливались с плеч. Если отец находился дома, становилось не важно, что мама уединилась в спальне; вполне достаточно было знать, что он – здесь, внизу, с книгой в руках. Когда он усаживался за стол, спокойный, приветливый, непоколебимо уверенный в себе, любой кухонный конфликт начинал казаться не более чем забавной сценкой; без него же это была душераздирающая драма. Он знал почти все, что следовало знать, а если не знал, то всегда мог сказать, к какому авторитету необходимо обратиться, и вел Брайони за собой в библиотеку, чтобы она помогла ему найти нужную книгу. Если бы отец не был рабом министерства и планового прогнозирования, как он сам себя называл, если бы сидел дома, отдавал распоряжения Хардмену насчет выбора вина, вел беседу, сам решал – внешне не подавая вида, – когда ее «пора сворачивать», Брайони не брела бы сейчас через холл с таким чувством, будто к ее ногам привязаны гири.
Мысли об отце заставили ее замедлить шаг, когда она проходила мимо библиотеки, дверь которой почему-то оказалась закрытой. Брайони остановилась и прислушалась. Из кухни доносилось позвякивание металла по фарфору, из гостиной – тихий говор мамы и мистера Маршалла, чуть ближе – высокие звонкие голоса близнецов.
– Это слово нужно писать через «ю», я знаю, – говорил один.
Другой отвечал:
– Мне все равно. Клади это в конверт.
А из-за закрытой двери библиотеки вдруг послышался какой-то скрип, потом – глухой удар, потом – бормотание, то ли мужское, то ли женское. Позднее, вспоминая этот момент – а размышляла Брайони о нем немало, – она не могла сказать, ожидала ли увидеть что-то определенное, кладя руку на медную дверную ручку и поворачивая ее. Но она уже прочла письмо Робби, уже назначила себя защитницей сестры – кузина ей многое объяснила, – и поэтому увиденное отчасти было воспринято ею в свете того, что она знала или думала, что знает.
Сначала, открыв дверь и войдя, Брайони вообще ничего не рассмотрела. В комнате горела лишь настольная лампа под зеленым абажуром, освещавшая небольшую часть затянутой тисненой кожей столешницы. Но, углубившись в библиотеку еще на несколько шагов, Брайони увидела их – темные тени в дальнем углу. Хотя они оставались неподвижными, ей сразу показалось, что рукопашное сражение прервалось в самом разгаре. Сцена была такой яркой и до такой степени соответствовала ее худшим опасениям, что ей почудилось на миг, будто это ее взбудораженное сверх меры воображение причудливо спроектировало тени фигур на стену из книжных корешков. Но по мере того как глаза привыкали к темноте, надежда на то, что это лишь иллюзия, меркла. Никто не двигался. Поверх плеча Робби Брайони видела полные ужаса глаза сестры. Он повернулся, чтобы взглянуть, кто ему помешал, но не отпустил Сесилию, а стоял, зажав ее, с поддернутой выше колен юбкой, в угол, где сходились книжные полки. Левая рука, обвив ее шею, вцепилась в волосы, правой он держал ее поднятую – то ли протестующую, то ли разящую – руку.
Он казался таким огромным и взбешенным, а Сесилия с обнаженными плечами и тонкими руками такой хрупкой, что Брайони даже представить не могла, чем все это кончится, когда двинулась к ним. Она хотела закричать, но у нее перехватило дыхание, а язык стал тяжелым и неповоротливым. Робби сдвинулся в сторону, чтобы закрыть от нее сестру. Потом Сесилия высвободилась – он ее больше не удерживал. Брайони остановилась и произнесла имя сестры. Когда та проходила мимо, в ее взгляде не было ни благодарности, ни облегчения. Лицо казалось бесстрастным, почти спокойным, она смотрела прямо перед собой на дверь, через которую собиралась выйти. В следующий миг Брайони осталась наедине с Робби. Он тоже не смотрел ей в глаза, а лишь вперил взгляд в угол, стал одергивать костюм и поправлять галстук. Брайони начала осторожно пятиться – он не сделал ни малейшей попытки напасть, даже голову не поднял. Тогда она повернулась и побежала за Сесилией. Но в холле уже никого не было, и понять, куда направилась сестра, не представлялось возможным.
XI
Несмотря на добавление измельченной свежей мяты к смеси распущенного шоколада, яичного желтка, рома, джина, протертого банана и сладкого льда, коктейль не был особенно освежающим. Он окончательно убил аппетит, и без того слабый из-за вечерней духоты. Почти все взрослые, войдя в столовую, с отвращением думали о горячем жарком и даже о холодном ростбифе с салатом. Их порадовал бы только стакан холодной воды. Но вода предназначалась лишь детям, остальным предстояло довольствоваться десертным вином комнатной температуры. На столе уже стояли три открытые бутылки – Бетти в отсутствие Джека Толлиса обычно выбирала его по наитию. Ни одного из трех высоких окон нельзя было открыть, потому что рамы давным-давно перекосились, и сотрапезников встретил запах теплой пыли, исходивший от персидского ковра. Единственным утешением было то, что у торговца рыбой, который должен был привезти крабов, сломалась повозка, и первое блюдо пришлось отменить.
Удушающий эффект усугублялся темными панелями, которыми были обшиты потолок и стены, а также единственной картиной – огромным полотном, висевшим над камином. Камин этот ни разу не зажигался – ошибка в строительных чертежах не дала возможности построить дымоход. На картине в стиле Гейнсборо было изображено аристократическое семейство – родителей, двух девочек-подростков и наследника. Все бледные и тонкогубые, как вурдалаки, они стояли на фоне пейзажа, отдаленно напоминавшего тосканский. Никто не знал, кто эти люди, но, похоже, Хэрри Толлис считал, что их присутствие придает солидности его собственному роду.
Стоя во главе стола, Эмилия рассаживала входящих. Леону указала место справа от себя, Полу Маршаллу – слева. По правую руку от Леона надлежало сесть Брайони, дальше – близнецам. Сесилия оказалась слева от Маршалла, потом – Робби, потом – Лола. Робби стоял за своим стулом, вцепившись в спинку, чтобы не покачнуться, и удивлялся, что никто не слышал громкого биения его сердца. Ему удалось уклониться от коктейля, но аппетита не было и у него. Он старался не смотреть на Сесилию и, когда все заняли свои места, с облегчением обнаружил, что оказался рядом с детьми.
По знаку матери Леон пробормотал короткую молитву, возблагодарив Бога за все, что Он послал им, – легкое поскрипывание стульев можно было счесть за ответное: «Аминь». Тишину, воцарившуюся, пока все усаживались и разворачивали салфетки, Джек Толлис легко разрядил бы, предложив какую-нибудь интересную тему для разговора, пока Бетти предлагала всем мясо. Теперь же вместо этого все наблюдали, как она обходит гостей, и прислушивались к тому, что, склонившись к каждому, она бормочет, скребя салатными ложкой и вилкой по серебряному блюду. На чем же еще они могли сосредоточить внимание? Эмилия Толлис никогда не слыла мастерицей застольной беседы и не придавала ей особого значения. Леон, безразличный к остальным, качался на стуле, изучая этикетку на бутылке. Сесилия была полностью поглощена событием, произошедшим десятью минутами раньше, и не могла в этот момент составить даже самой простой фразы. Робби считался своим человеком в доме, и ему по силам было бы затеять какой-нибудь разговор, но и он находился в смятении. Достаточно и того, что ему удавалось притворяться, будто он не замечал рядом обнаженной руки Сесилии, чье тепло ощущал, и враждебного взгляда Брайони, сидевшей наискосок от него. Что же касается детей, то, далее если бы им и пристало начинать разговор, они не могли бы этого сделать: Брайони думала только о том, чему оказалась свидетельницей, Лола ощущала подавленность после схватки с братьями и боролась с потоком противоречивых чувств, а близнецы полностью сосредоточились на своем тайном плане.
В конце концов более чем трехминутное гнетущее молчание нарушил Пол Маршалл. Откинувшись на спинку стула, он через голову Сесилии обратился к Робби:
– Так мы завтра играем в теннис?
Робби заметил двухдюймовую царапинку, спускавшуюся от уголка глаза Маршалла вдоль носа и усиливавшую впечатление, будто все черты его лица располагались где-то вверху, концентрируясь вокруг глаз. Какая-то малость мешала Маршаллу казаться жестоким красавцем. Еще чуть-чуть, и он был бы неотразим. Но этого «чуть-чуть» ему и не хватало, и в результате вид получался нелепым – чересчур массивный подбородок контрастировал с перегруженной чертами верхней частью лица. Из вежливости Робби решил ответить, хотя и удивился вопросу: было крайне невежливо со стороны Маршалла в начале застолья отвернуться от хозяйки и затеять отдельный разговор.
– Надеюсь, – сдержанно ответил он и, чтобы загладить неловкость Маршалла, спросил, обращаясь ко всем: – Кто-нибудь помнит, чтобы в Англии когда-нибудь стояла такая жара?
Постаравшись как можно дальше отклониться от излучаемого Сесилией тепла и не встретиться взглядом с Брайони, он невольно адресовал свой вопрос испуганному Пьерро, сидевшему слева по диагонали. Набрав полные легкие воздуха, мальчик стал лихорадочно, как на уроке истории (или географии? а может, биологии?), искать ответ.
Склонившись через Джексона, чтобы положить руку на плечо Пьерро, и не отводя глаз от Робби, Брайони громким шепотом сказала:
– Пожалуйста, оставьте его в покое. – И, уже обращаясь к мальчику, мягко добавила: – Ты не обязан отвечать.
Тут со своего конца стола подала голос Эмилия:
– Брайони, это было совершенно невинное замечание о погоде. Ты должна извиниться или немедленно отправишься к себе в комнату.
Каждый раз, когда миссис Толлис пыталась демонстрировать родительский авторитет в отсутствие мужа, дети считали необходимым сделать так, чтобы бесплодность ее усилий не стала очевидна всем. Брайони, которая не могла себе позволить оставить сестру беззащитной, низко опустила голову и сказала, обращаясь к скатерти:
– Простите. Я сожалею о своей несдержанности.
Накрытые крышками судки и выцветшие споудовские фарфоровые блюда передавались из рук в руки, и – таково было общее намерение или вежливое желание скрыть отсутствие аппетита – большинство присутствующих в конце концов наложили себе на тарелки и печеной картошки, и картофельного салата, и брюссельской капусты, и свеклы, и листьев латука под соусом.
– Старик не обрадуется, – сказал Леон, вставая. – Это вино 1921 года, но ничего не поделаешь – уже открыли. – Он наполнил бокал матери, потом налил сестре, Маршаллу, а остановившись за стулом Робби, пошутил: – И целительный глоток для будущего доктора. Я хотел бы услышать об этом новом плане.
Ответа Леон дожидаться не стал. Возвращаясь на свое место, он заметил:
– Я люблю, когда Англию накрывает волна жары. Она становится совсем другой страной. Меняются все правила.
Эмилия Толлис взяла в руки нож и вилку. Все последовали ее примеру.
– Чушь, – возразил Маршалл. – Приведи хоть одно правило, которое меняется при жаре.
– Пожалуйста. Единственное место в клубе, где разрешается снимать пиджаки, – это бильярдная. Но если до трех часов дня температура поднимается выше девяноста градусов, на следующий день их можно снимать и в верхнем баре.
– На следующий день! Да уж – совсем другая страна.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Люди ведут себя раскованнее. Пара солнечных деньков – и мы превращаемся в итальянцев. На прошлой неделе на Шарлотт-стрит люди ужинали за столиками, выставленными на тротуар.
– Мои родители всегда считали, – вставила Эмилия, – что жаркая погода способствует распущенности нравов среди молодежи. Меньше одежды, больше мест, где можно встречаться. Вне дома, без присмотра. Ваша бабушка летом всегда испытывала особое беспокойство. Она придумывала тысячи предлогов, чтобы удержать нас с сестрой дома.
– Вот как, – сказал Леон. – А что ты думаешь по этому поводу, Си? Вела ли ты себя сегодня еще хуже, чем обычно?
Все взгляды устремились на Сесилию, шутка брата оказалась жестокой.
– Бог ты мой, да ты краснеешь. Стало быть, ответ – да?
Чувствуя, что нужно как-то помочь, Робби начал было:
– Вообще-то…
Но Сесилия перебила его:
– Мне просто очень жарко, вот и все. А ответ действительно – да. Я вела себя отвратительно. Уговорила Эмилию против ее воли ознаменовать твой приезд горячим жарким, невзирая на погоду. И теперь ты ешь один салат, а всем нам приходится по твоей вине мучиться. Брайони, передай-ка ему еще овощей, может, тогда он заткнется.
Робби показалось, что он уловил дрожь в ее голосе;
– Дорогая старушка Си, – восхитился Леон, – ты в отличной форме!
– И прекрасно поставила тебя на место, – подхватил Маршалл.
– Полагаю, мне лучше подразнить кого-нибудь помладше. – И Леон с улыбкой обернулся к Брайони. – Совершила ли ты что-нибудь ужасное по причине сегодняшней жары? Нарушила ли какие-нибудь правила? Пожалуйста, скажи, что это так. – Он схватил руку Брайони в притворной мольбе, но она быстро ее отдернула.
Она еще ребенок, подумал Робби, и вполне может выпалить, что прочла его записку, а это приведет к новому признанию, и все узнают, что она видела потом. Пока девочка старалась выиграть время, взяв салфетку и делая вид, будто вытирает губы, он пристально смотрел на нее, но особого страха не испытывал. Чему быть – того не миновать. Каким бы неприятным ни был этот ужин, вечно длиться он не может, и ему удастся найти способ сегодня же снова остаться с Сесилией наедине; они вместе посмотрят в лицо новой жизни – изменившейся жизни – и продолжат… При этой мысли у него словно провалился желудок. До сих пор все представлялось смутным и бесполезным, он боялся, сам не зная чего. Отхлебнув добрый глоток тепловатого вина, Робби ждал.
– Наверное, я всех огорчу, но я сегодня не сделала ничего плохого.
Он ее недооценил. Ударение на слове «я» она сделала неспроста. Намек на него и сестру.
Сидевший рядом с Брайони Джексон не удержался:
– Нет, сделала! Ты сорвала спектакль. Мы хотели участвовать в спектакле. – Он обвел глазами стол, в зеленых глазах мальчика билась жалоба. – А еще говорила, что хочешь, чтобы мы играли в пьесе.
Его брат согласно кивнул:
– Да. Ты хотела сначала, чтобы мы участвовали. Никто не мог понять всей глубины их разочарования.
– Вот, значит, как, – сказал Леон. – Брайони приняла решение на горячую голову. Будь день попрохладнее, мы бы сейчас сидели в библиотеке и смотрели театральное представление.
Эти невинные глупости, куда более предпочтительные, чем молчание, дали возможность Робби укрыться за маской заинтересованного внимания. Сесилия подпирала щеку левой рукой, скорее всего чтобы закрыться от его взгляда. Притворившись, будто слушает рассказ Леона о спектакле в Уэст-Энде, где он видел короля, Робби получил возможность разглядывать обнаженную руку и плечо Сесилии. Ему казалось, что она кожей ощущает его дыхание, и это волновало его. Сверху у нее на плече была маленькая, обрамленная пушком выемка – скоро он будет ласкать края этой ямочки языком, стараясь попасть кончиком в ее середину. Волнение было почти болезненным и усугублялось тем, что он знал ее так же хорошо, как брат знает сестру, но в качестве любовницы она была для него экзотикой; он был знаком с ней всю жизнь и, в сущности, ничего о ней не знал; она была невзрачной и в то же время красавицей; она была находчивой – как легко она парировала шутку брата, – а двадцать минут назад плакала. Его дурацкое письмо возмутило ее, но и заставило раскрыться. Скоро они останутся одни, и на них обрушится море эмоций, безудержная веселость и чувственное влечение, желание и страх перед собственным безрассудством, благоговейный трепет и нетерпение поскорее начать. В какой-нибудь пустующей комнате на третьем этаже или вдали от дома, под деревьями у реки? Где? Миссис Толлис была не так глупа. Вдали от дома. Там, окутанные шелковой тьмой, они все начнут снова. И это не фантазия, а реальность, ближайшее будущее, столь же желанное, сколь и неотвратимое. «Никаких преград между мной и полным завершением; моих надежд!»[14] – как говаривал жалкий Мальволио, роль которого Робби исполнял когда-то в колледже на сцене под открытым небом.
А ведь еще полчаса назад у него не было никаких надежд. После того как Брайони скрылась в доме с его письмом, он продолжил свой путь, хотя ему мучительно хотелось вернуться назад. Даже подойдя к двери, он еще не знал, как быть, и несколько минут мешкал, пытаясь из двух зол выбрать меньшее, под освещавшим крыльцо фонарем, вокруг которого бился единственный преданный мотылек. В конце концов выбор свелся к следующему: либо войти и открыто встретить ее гнев и презрение, представить объяснения, которые, разумеется, не будут приняты, скорее всего быть отвергнутым и испытать невыносимое унижение; либо, не говоря ни слова, уйти прямо сейчас, сделав вид, что письмо было послано сознательно, и мучиться всю ночь и последующие дни, не ведая, какова была ее реакция. Последнее было бы еще более ужасно. И бесхарактерно. Он обдумал обе возможности еще раз и пришел к тому же выводу. Выхода не было: ему придется поговорить с ней. Он положил палец на кнопку дверного звонка, все еще испытывая искушение повернуться и уйти. Тогда можно было бы в безопасной тиши кабинета написать письмо с извинениями. Трусость! Палец лежал на прохладном фарфоре кнопки, и прежде чем сомнения не одолели его окончательно, он заставил себя нажать на нее. Отступив на шаг, он почувствовал себя как человек, только что проглотивший смертельный яд, не оставалось ничего иного, кроме как ждать. В доме послышались шаги – стаккато женских каблучков по кафельному полу холла.
Когда Сесилия открыла дверь, он заметил в ее руке свое сложенное письмо. Несколько секунд они стояли, молча глядя друг на друга. Он так и не придумал, с чего начать. Единственной мыслью, вертевшейся у него в голове, была мысль о том, что на самом деле Сесилия еще прекраснее, чем он воображал. Шелковое платье нежно облегало все изгибы ее стройной фигуры, но чувственные губы маленького рта были сжаты, выражая презрение, а может, даже отвращение. Яркий свет ламп, горевших у нее за спиной, слепил его и не позволял рассмотреть выражение лица. В конце концов он все же произнес:
– Си, это была ошибка.
– Ошибка?
Через открытую дверь гостиной до него донеслись голоса: сначала голос Леона, потом – Маршалла. Вероятно, из опасения, что их прервут, она отступила и пошире открыла дверь. Он проследовал за ней в библиотеку, погруженную в полумрак, и, стоя у двери, терпеливо ждал, пока она нащупает кнопку настольной лампы. Когда лампа зажглась, закрыл дверь. Он представлял, как уже через несколько минут будет идти через парк назад, в свое бунгало.
– Это не тот вариант, который я собирался тебе передать.
– Вот как?
– Я вложил в конверт не тот листок.
– Ах так?
По ее сухим репликам он ничего не мог понять, а выражение ее лица по-прежнему не видел отчетливо. Она обошла стол и оказалась за лампой, у книжных полок. Он сделал еще несколько шагов в глубь комнаты, не преследуя ее, а просто для того, чтобы расстояние между ними не было слишком большим. Сесилия могла прогнать его еще тогда, когда он стоял у входа, а теперь у него появился шанс объясниться.
– Брайони прочла письмо, – сказала она.
– О Боже! Прости.
Он чуть было не начал с мольбой о прощении рассказывать ей о безудержности своих чувств, о нетерпении, заставляющем забыть приличия, о том, как он читал купленного в Сохо из-под полы «Любовника леди Чаттерлей», выпущенного издательством «Ориоли». Но эта новость – нечаянно вовлеченный в дело невинный ребенок – переводила его промашку в разряд поступков, исключающих возможность прощения. Теперь предлагать какие бы то ни было объяснения было неприлично. Он лишь повторил, на сей раз шепотом:
– Прости…
Она попятилась еще дальше в угол и оказалась в глубокой тени. Но, даже сознавая, что она хочет спрятаться от чего, он невольно сделал еще несколько шагов вперед.
– Это было глупо. Но у меня и мысли не возникло, что ты это увидишь. Что кто-либо вообще это увидит.
Она дернулась в сторону. Одно плечо уперлось в стеллаж. Ему показалось, что она скользит по нему и вот-вот исчезнет между книгами. И тут он услышал тихий хлюпающий звук, какой бывает, когда человек, пытаясь что-то сказать, с трудом отдирает язык от нёба. Но она ничего не сказала. Только теперь ему пришло в голову, что Сесилия, быть может, не отступала от него, а уводила поглубже в тень. С того момента, как он решился позвонить в дверь, терять ему было нечего, и он стал медленно наступать, пока она не уперлась спиной в угол, наблюдая за его приближением. Шагах в трех от нее он остановился. Здесь было довольно светло, и стоял он теперь достаточно близко, чтобы увидеть: она пытается справиться со слезами и что-то сказать. Ей это не удавалось, и она покачала головой, давая понять, чтобы он подождал. Отвернувшись и прикрыв нос и рот сложенными домиком ладонями, она промокнула слезы, потом взяла себя в руки и вымолвила:
– Я чувствовала это уже несколько недель… – У нее перехватило горло, она запнулась. Его осенила догадка, но он отогнал ее. Сесилия глубоко вдохнула и продолжила уже более уверенно: – …а может, и месяцев. Не знаю. Но сегодня… весь день я ощущала себя как-то странно. Понимаешь, я видела все в каком-то необычном свете, словно впервые. Все стало другим – слишком резким, слишком реальным. Даже собственные руки казались мне другими. Порой я думала, что присутствую при событиях, произошедших давным-давно. Я весь день злилась на тебя – и на себя тоже. Думала, буду счастлива никогда больше не видеть тебя, не разговаривать с тобой. Вот уедешь ты в свой медицинский колледж – и я буду счастлива. Я так на тебя сердилась! Наверное, это было способом заставить себя не думать об этом. Весьма неудачным, впрочем… – У нее вырвался короткий сдавленный смешок.
– Об этом? – переспросил он.
До сих пор она стояла, опустив глаза. Заговорив вновь, посмотрела на него.
– Ты догадался раньше. Что-то произошло, ведь правда? И ты понял это раньше, чем я. Как будто находишься близко к чему-то настолько огромному, что не можешь охватить его взглядом. Даже сейчас я не уверена, что мне это удалось. Но я уже знаю, оно здесь.
Сесилия снова опустила глаза, он ждал.
– Знаю, оно здесь, потому что невольно веду себя смешно. И ты, конечно… Но сегодня утром… Я никогда в жизни не делала ничего подобного. И потом так злилась из-за этого. Злилась уже тогда, когда делала. Я убеждала себя, что сама вложила тебе в руки оружие против себя самой. А потом, вечером, когда начала понимать… Господи, как же я могла настолько не знать себя? Быть такой слепой и такой глупой? – Внезапно пораженная неприятной мыслью, она взглянула на него. – Ты ведь понимаешь, о чем я говорю? Ну скажи, что понимаешь! – Она вдруг испугалась, что он не разделяет ее чувств, что все ее догадки ложны, что своими словами она лишь увеличивает разрыв между, ними и он будет считать ее дурой.
Он подошел ближе.
– Я понимаю. Я очень хорошо понимаю. Но почему ты плачешь? Есть что-то еще?
Ему казалось, она вот-вот заговорит о каком-то непреодолимом препятствии, которое в его представлении, конечно же, ассоциировалось с кем-то, но она не поняла его вопроса и не знала, что ответить, просто смотрела на него в полном замешательстве. Почему она плачет? Как объяснить ему это, когда столько эмоций – и каких! – захлестывают ее? Он, в свою очередь, почувствовал, что вопрос получился нечестным, неуместным, и изо всех сил старался придумать, как сформулировать его поточнее. Они смущенно смотрели друг на друга, не в состоянии произнести ни слова, боясь, что нечто очень хрупкое, только что возникшее между ними, может исчезнуть. Они были друзьями с детства, но теперь это становилось преградой – им было неловко перед самими собой, прежними. В последние годы их отношения стали несколько вымученными, но старая привычка общаться по-дружески сохранилась, и сломать ее теперь, чтобы ощутить себя незнакомцами в интимном плане, было нелегко, для этого требовалась ясность цели, а она-то как раз и отсутствовала. Казалось очевидным, что в данный момент найти выход с помощью слов невозможно.
Он положил руки ей на плечи и ощутил прохладу обнаженной кожи. Даже когда их лица стали сближаться, он все еще не был уверен, что она не отпрянет от него и не ударит, как показывают в кино, по лицу. Он ощутил вкус помады и соли на ее губах. Они на миг отстранились друг от друга, потом он обнял ее, и они поцеловались снова, уже увереннее. Когда же кончики их языков робко соприкоснулись, она издала вздох изнеможения, который, как он понял позднее, знаменовал превращение. До этого момента была еще какая-то нелепость в подобной близости знакомого лица. Им все еще казалось, что они сами насмешливо смотрят на себя из далекого детства. Но соприкосновение языков, ощущение одной влажной плоти на другой и вырвавшийся из уст Сесилии странный звук изменили все. Этот звук словно бы проник в Робби, полоснул вдоль всего его длинного тела… Он поцеловал ее уже без всякого смущения. То, что вызывало неловкость, исчезло, стало почти абстрактным. Ее вздох был исполнен желания, и он, тоже ощутив прилив желания, зажал ее в угол между книгами. Они продолжали целоваться, она тянула его за пиджак, неловко пыталась сорвать с него рубашку, расстегнуть пояс. Впиваясь друг в друга губами, они прижимались друг к другу. Она довольно сильно укусила его в щеку. Он отпрянул на миг, но тут же прильнул к ней снова, и она, уже сильнее, прихватила зубами его нижнюю губу. Он целовал шею Сесилии, откидывая ее голову назад, прижимая к полкам, она тянула его за волосы, стараясь приблизить его голову к своей груди. С неуклюжестью неопытного любовника он нащупал наконец ее сосок, маленький, твердый, и обхватил его губами. Она сначала замерла, потом задрожала. На миг ему показалось, что Сесилия теряет сознание. Ее руки обвились вокруг его шеи и сжали ее так сильно, что он не мог дышать, тогда, протиснув ее сквозь кольцо ее рук, он выпрямился во весь свой рост и, разомкнув ее ладони, притянул ее голову к своей груди. Она снова укусила его и рванула рубашку. Услышав, как звякнула упавшая на пол пуговица, они с трудом удержались от смеха и отвели взгляд в сторону. Сесилия прикусила его сосок. Ощущение было почти невыносимым. Робби запрокинул ей голову и, прижав ее к книжным корешкам, стал осыпать поцелуями глаза, языком раздвигать губы. От беспомощности у нее снова вырвался звук, похожий на вздох разочарования.
Наконец-то они чувствовали себя незнакомцами, прошлое было забыто. Каждый из них и себе самому казался другим, не понимающим, кто он и где находится. Дверь в библиотеке была массивной, и звуки из холла, которые могли бы насторожить их, заставить разойтись, до них не долетали. Они пребывали вне реального времени и пространства, там, где не было места ни воспоминаниям о прошлом, ни мыслям о будущем. Вокруг не существовало вообще ничего, кроме всепоглощающего ощущения, волнующего и нарастающего, кроме шуршания ткани и их неутомимой чувственной схватки. Опыт Робби был невелик, он только с чужих слов знал, что ложиться не обязательно. Что же касается Сесилии, то, несмотря на все увиденные фильмы, прочитанные романы и лирические стихи, у нее не было никакого опыта. Тем не менее, невзирая на всю свою неопытность, они на удивление ясно представляли себе, чего хотят. Они целовались снова и снова, она крепко обхватывала его голову, лизала ухо, прикусывала мочку. Это возбуждало его все больше, распаляло, подхлестывало. Нащупав под юбкой ее ягодицы, он больно сжал их и, чуть развернув ее вбок, хотел шлепнуть «в наказание», но места, чтобы размахнуться, не хватало. Не отводя взгляда от его лица, она потянулась вниз – сбросить туфли. Они неуклюже суетились, расстегивая пуговицы, ища удобное положение. Все у них получалось неловко, но оба не испытывали никакого смущения. Когда он снова поддернул вверх облегающую шелковую юбку Сесилии, ему показалось, что в ее взгляде отразилась та же неуверенность, какую испытывал он сам. Однако существовал лишь один неизбежный исход, и им не оставалось ничего иного, как устремиться к нему.
Зажатая в угол, она обхватила руками шею Робби, уперлись локтями в его плечи и продолжала осыпать поцелуями лицо. Решающий момент оказался легким. Прежде чем плева разорвалась, они оба затаили дыхание, а когда это произошло, Сесилия быстро отвернулась, но не издала ни звука – гордость не позволила. Они двигались навстречу друг другу – глубже, глубже, – но за несколько секунд до конца вдруг замерли, пораженные неподвижностью. Их потряс не факт свершения, а чувство благоговейного страха перед возвращением. Почти соприкасаясь лицами, они смотрели друг на друга, изумляясь, что почти не видят глаз друг друга, и теперь настал черед отступить от той безличности, какая возникла совсем недавно. Разумеется, ни для одного из них не было ничего абстрактного в лице другого. Это были все те же сын Грейс и Эрнеста Тернеров и дочь Эмилии и Джека Толлисов, друзья детства, университетские однокашники, застывшие в состоянии безграничного восторга, потрясенные произошедшей с ними переменой. Близость знакомого лица не казалась нелепой, она была невиданным чудом. Робби смотрел на женщину, на девочку, которую знал всю жизнь, и думал, что перемена таится в нем самом и является настолько существенной, настолько биологически значимой, что может сравниться лишь с моментом появления на свет. Со дня его рождения с ним никогда не происходило ничего столь же важного и уникального. Сесилия ответила ему таким же взглядом, полным изумления перед случившимся и восхищения красотой лица, привычка к которому с раннего детства приучила ее не обращать на него никакого внимания. Она прошептала его имя, старательно выговаривая каждый звук, – как ребенок, который только учится говорить. Когда он в ответ прошептал ее имя, оно прозвучало как новое, незнакомое слово – те же слоги, но совсем другое значение. И наконец, он выговорил три простых слова, которые ни бесчисленные произведения пошлого искусства, ни постулаты ложной веры так и не смогли полностью обесценить. Она повторила их, точно так же слегка выделив, второе слово, словно была первой, кто их произнес. Робби не веровал, но не мог избавиться от ощущения невидимого присутствия некоего свидетеля, и, произнесенные вслух, слова эти прозвучали для него как оглашение подписей под невидимым договором.
Они оставались неподвижными с полминуты. Чтобы сдерживаться дольше, требовалось владеть высшими приемами тантризма. Они снова предались любовному наслаждению, упираясь в книжные полки, поскрипывавшие в такт их движениям. В такие моменты человек часто фантазирует, переносясь в отдаленные и возвышенные пространства. Робби видел, как шагает по скругленной вершине горы, словно зависшей между двумя более высокими пиками. Он неспешно осматривался, не торопясь подходить к скалистому обрыву и заглядывать в почти отвесную пропасть, куда ему вскоре предстояло броситься. Было соблазнительно прямо сейчас прыгнуть вниз, но он был человеком, умудренным опытом, поэтому находил в себе силы отойти от края и ждать. Это оказалось нелегко, его тянуло назад, приходилось сопротивляться. Если не думать о крае, можно заставить себя не подходить к нему и избежать искушения. Он нарочно стал вспоминать о самых скучных вещах на свете: гуталине, многочисленных бланках, которые обязаны заполнять абитуриенты, мокром полотенце на полу своей спальни. Перед глазами всплыла. перевернутая крышка мусорного ведра с застоявшейся дождевой водой, полукруг, оставшийся от чайной чашки на обложке «Стихотворений» Хаусмена… Эту мысленную опись драгоценностей прервал ее голос. Она звала, приглашала его, мурлыча ему в ухо. Да. Они должны совершить прыжок вместе. Теперь он был с ней, они вдвоем заглядывали в пропасть и видели, как, осыпаясь, камни пробивают пелену облаков. Рука в руке, они будут падать, обратив лица к небу. Прижав губы к его уху, она все время повторяла одно и то же, и теперь он разобрал наконец слова:
– Кто-то вошел.
Он открыл глаза. Библиотека. Полная тишина. На нем – его лучший костюм. Все это он осознал довольно легко. С трудом повернув голову и взглянув через плечо, увидел лишь тускло освещенный письменный стол на привычном месте.
Из угла, в котором они находились, дверь была не видна, но оттуда не доносилось ни единого звука, не падало ни малейшей тени. Она ошиблась. Ему отчаянно хотелось, чтобы она ошиблась, и, судя по всему, так и было. Он повернул к ней голову и хотел было уже это сказать, но она с силой сжала его руку, и он снова оглянулся. Брайони медленно шла по направлению к ним, потом остановилась, наткнувшись на стол, но не отвела взгляда. Так она и стояла там с глупым видом, уставившись на них, безвольно опустив руки. В этот короткий миг в голове у него промелькнула мысль, что он до сих пор ни к кому не испытывал ненависти. Ненависть оказалась таким же чистым чувством, как любовь, но лишенным страсти и рассудочно-ледяным. В ней не было ничего личного, потому что он возненавидел бы любого, кто сюда вошел. В гостиной или на террасе все собрались на аперитив, и Брайони надлежало быть там – с матерью, братом, которого она обожала, со своими маленькими кузенами. Не было никакой причины, которая могла бы привести ее в библиотеку, кроме как желание найти его здесь и лишить того, что ему принадлежало. Он ясно представил, как все случилось: девочка распечатала его письмо, прочла, испытала отвращение и смутно почувствовала, что ее предали. Она явилась сюда в поисках сестры – без сомнения, полная решимости защитить ее или предостеречь. Услышав шум из-за закрытой двери, движимая дремучим детским невежеством, прямолинейностью и глупым любопытством, она вошла, чтобы положить конец безобразию. Но ей едва ли придется это делать – они и сами уже отстранились друг от друга и теперь скромно оправляли одежду. Все было кончено.
Тарелки из-под основного блюда давно убрали, и Бетти принесла хлебный пудинг. Интересно, это ему кажется или она действительно из вредности положила детям вдвое меньше, чем взрослым, подумал Робби. Леон разливал третью бутылку вина. Он снял пиджак, тем самым подав знак двум другим мужчинам, что они могут последовать его примеру. Многочисленные ночные мотыльки бились в освещенные окна, тихо стуча в стекла. Промокнув губы салфеткой, миссис Толлис ласково посмотрела на близнецов. Пьерро что-то шептал в ухо Джексону. – Никаких секретов за общим столом, мальчики. Мы все хотим знать, о чем вы говорите.
Джексон, уполномоченный ответить, с трудом сглотнул. Его брат сидел, уставившись в собственные колени. – Можем мы выйти из-за стола, тетя Эмилия? Нам нужно в клозет.
– Ну, конечно. Только не «можем мы», а «можно нам». И не обязательно рассказывать о том, куда вы направляетесь, во всех подробностях.
Двойняшки соскользнули со стульев и бросились к выходу. Когда они были уже у самой двери, Брайони пронзительно закричала, указывая пальцем на их ноги: – Мои носки! Они надели мои носки с клубничками!
Мальчики повернулись и замерли, переводя взгляд со своих ног на тетушку. Брайони привстала. Робби догадался, что переполнявшие ее эмоции ищут выхода.
– Вы вошли в мою комнату и взяли их из моего комода!
Впервые за весь вечер Сесилия по собственному почину подала голос. Ей тоже было необходимо дать волю чувствам:
– Заткнись ты, ради Бога! Что ты изображаешь из себя маленькую привередливую примадонну! У мальчиков не было чистых носков, и я дала им твои.
Брайони в изумлении уставилась на сестру. Та, кого она так беззаветно оберегала, набросилась на нее, предала! Пьерро и Джексон не сводили глаз с тетушки, пока та не отпустила Их добродушно-снисходительным кивком. Они с преувеличенной, даже комичной осторожностью закрыли за собой Дверь. Как только ручка встала на место, Эмилия, а вслед за ней и остальные взялись за ложки.
– Тебе следовало бы быть чуть сдержаннее по отношению к сестре, – мягко укорила Эмилия старшую дочь.
В тот момент, когда Сесилия поворачивалась к матери, Робби уловил слабый аромат ее тела и мысленно представил себя и ее на свежескошенной траве. Скоро они покинут дом. Он на миг закрыл глаза. Перед ним стояла двухпинтовая ладья с заварным кремом, и он удивился, что у него хватило сил поднять ее.
– Прости, Эмилия… Но она весь день выводит меня из себя.
– Очень странно слышать это от тебя, – со спокойствием взрослого человека отозвалась Брайони.
– Что ты хочешь этим сказать?
Робби понял: этого вопроса задавать не следовало. Брайони сейчас переживала неопределенно-переходный период своей жизни – уже не девочка, но еще и не девушка – и совершенно непредсказуемо переходила от одной крайности к другой. В создавшейся ситуации она должна была чувствовать себя увереннее в качестве набедокурившей маленькой девочки.
Вообще-то Брайони и сама точно не понимала, что она хотела сказать, но Робби этого не знал, потому и поспешил сменить тему разговора. Повернувшись к сидевшей слева от него Лоле, но адресуясь ко всем присутствующим, он начал:
– Ваши братья – славные ребята.
– Как же! – свирепо фыркнула Брайони и, не дав вымолвить ни слова кузине, выпалила: – Сразу видно, насколько мало вы понимаете!
Эмилия положила ложку.
– Дорогая, если ты будешь продолжать в том же духе, я буду вынуждена попросить тебя выйти из-за стола.
– Но ты только посмотри, что они с ней сделали! Расцарапали лицо и обожгли руки!
Все взоры обратились на. Лолу. Ее лицо потемнело под веснушками, и царапины стали не так видны.
– Все выглядит не так уж страшно, – поспешил сгладить неловкость Робби. Брайони метнула на него злобный взгляд.
– Следы от детских ногтей! – воскликнула Эмилия. – Нужно смазать мазью.
Лола собрала все свое мужество и сказала:
– Спасибо, я уже смазала. Мне теперь гораздо лучше. Пол Маршалл откашлялся:
– Я сам был свидетелем схватки, мне пришлось их от нее оттаскивать. Должен заметить, я был немало удивлен поведением этих мальцов. Они на нее так накинулись…
Эмилия встала из-за стола, подошла к Лоле и взяла ее руки в свои.
– Ты только взгляни! Это не просто ссадины. Твои руки «сцарапаны до самых плеч. Как, Господи помилуй, они это сделали?
– Не знаю, тетя Эмилия.
Маршалл снова откинулся на стуле и через головы Сесилии и Робби обратился к девочке, смотревшей на него полными слез глазами:
– Знаете, не нужно стыдиться. Вы замечательная девушка и прекрасно их опекаете. Жаль, что вам так досталось.
Лола изо всех сил старалась не расплакаться. Прижав племянницу к животу, Эмилия погладила ее по голове. Маршалл сказал, обращаясь к Робби:
– Вы правы. Они славные ребята, но, боюсь, им слишком много пришлось пережить в последнее время.
Робби удивился: почему Маршалл ничего не сказал раньше, если Лола так серьезно пострадала? Но тут началась всеобщая суета. Леон через стол спросил мать, не хочет ли она, чтобы он вызвал доктора. Сесилия встала. Робби тронул ее за руку, она обернулась, и их взгляды встретились впервые после того, как они покинули библиотеку. Однако времени на что-либо еще, кроме этих взглядов, не было. Сесилия поспешила на помощь матери, которая отдавала распоряжения насчет холодного компресса и бормотала слова утешения, склоняясь над племянницей. Только Маршалл остался сидеть за столом и в очередной раз наполнил бокал. Брайони привстала, увидев что-то на стуле, где сидел Джексон, и опять по-девчачьи пронзительно вскрикнула:
– Письмо!
Это был конверт. Она схватила его и хотела было уже вскрыть, но Робби не удержался и спросил:
– Кому оно адресовано?
– Здесь написано: «Всем».
Оторвавшись от тетушки, Лола вытерла лицо салфеткой. Эмилия же, найдя новый неожиданный повод для демонстрации родительского авторитета, строго сказала:
– Нет, ты его не откроешь. Ты сделаешь так, как велю я. Принеси его мне.
Брайони уловила необычные нотки в голосе матери и покорно обошла вокруг стола с конвертом в руке. Отойдя на шаг от Лолы, Эмилия вынула из конверта клочок линованной бумаги. Робби и Сесилия тоже смогли прочесть через ее плечо то, что на нем было написано:
Мы убигаем потому что Лола и Бети над нами издиваютца и мы хотим домой. Простите мы захватили нимного фруктов. И пьесы не было.
Ниже мальчики затейливыми росчерками изобразили свои имена.
После того как Эмилия прочла письмо вслух, на несколько секунд воцарилась тишина. Лола сделала несколько шагов по направлению к окну, потом передумала и вернулась к столу. Покачивая головой, она рассеянно бормотала снова и снова:
– Черт, черт, черт…
Маршал подошел и положил руку ей на плечо:
– Все будет хорошо. Мы разобьемся на группы и вмиг найдем их.
– Ну конечно, – подхватил Леон. – Они ведь ушли только несколько минут назад.
Погруженная в свои мысли, Лола, казалось, ничего не слышала. Направляясь к выходу, она отчетливо произнесла:
– Мама меня убьет.
Когда Леон попытался остановить ее, тронув за плечо, она стряхнула его руку и вышла. Потом они услышали, как Дола бежит через холл.
Обернувшись к сестре, Леон сказал:
– Си, мы с тобой пойдем вместе.
– Луны нет, там совсем темно, – заметил Маршалл,
Когда все двинулись к выходу, Эмилия произнесла:
– Кто-то должен оставаться дома, пусть это буду я.
– В кладовке есть фонари, – вспомнила Сесилия.
– Думаю, тебе следует позвонить констеблю, – сказал Леон, обращаясь к матери.
Робби был последним, кто покинул столовую, и последним, как ему казалось, кто освоился в новой ситуации. Первой мыслью, не оставившей его и тогда, когда он вышел в относительную прохладу холла, была мысль о том, что его обманули. Он не верил, что близнецам угрожает опасность. Испугавшись коров, мальчики вернутся сами. Необозримость ночи за пределами дома, темные деревья, гостеприимные тени, прохлада свежескошенной травы – все это Робби прикрепит, предназначал только для себя и Сесилии. Все это ждало их, было их собственностью, которой они собирались воспользоваться. Завтра или в любой другой день, кроме сегодняшнего, все будет уже не так. Но дом неожиданно выплеснул всех, кто в нем был, в ночь, и она оказалась теперь во власти полукомического семейного катаклизма. Теперь все будут несколько часов бродить по окрестностям, аукая и размахивая фонарями. Близняшек в конце концов найдут, усталых и грязных, все начнут утешать Лолу, и после взаимных поздравлений за чайным столом вечер закончится. Через несколько дней, а может, даже часов все это превратится в забавную историю, которую будут бесконечно вспоминать всякий раз, когда соберется семья: ночь побега близнецов.
Когда Робби вышел на крыльцо, поисковые партии уже расходились по маршрутам. Сесилия шла, держа за руку брата. Оглянувшись, она посмотрела на Робби, стоявшего на ступеньках под фонарем. Ее взгляд и приподнятое плечо означали: сейчас мы ничего не можем поделать. И, прежде чем он успел с любовью кивнуть ей в ответ в знак смирения, она отвернулась, и они с Леоном зашагали прочь, выкликая имена мальчиков. Маршалл уже ушел далеко вперед по подъездной аллее, можно было рассмотреть лишь фонарь, который он держал в руке. Лолы нигде видно не было. Брайони заворачивала за угол дома. Она вряд ли захочет составить компанию Робби, и это к лучшему, потому что он уже решил: раз не может быть с Сесилией, только с ней одной, тогда, как и Брайони, предпочитает отправиться на поиски в одиночестве.
Это решение, как ему придется не раз признать впоследствии, изменило всю его жизнь.
XII
Каким бы изящным ни казалось здание в стиле Адама, как бы красиво ни доминировало оно над парком, стены его не были столь же мощными, как у феодального сооружения, на месте которого оно стояло. Глухая непреходящая тишина, владевшая всеми помещениями прежнего строения, лишь изредка наполняла дом Толлисов. Но сейчас, закрыв дверь за домочадцами и пересекая холл, Эмилия в полной мере ощутила гнетущую тяжесть. Бетти с помощницами, наверное, еще лакомится на кухне десертом, они пока не знают, что в столовой уже никого нет. Ни единого звука не слышно во всем доме. Толстые стены, их деревянная обшивка, претенциозная массивность новой лепнины, гигантская железная подставка для дров у камина, жерла сложенных из нового светлого камня очагов величиной с дверь напоминали о давно прошедших временах одиноких замков, затерянных в безмолвных лесах. Как догадывалась Эмилия, ее свекор хотел; создать атмосферу основательности и нерушимых семейных традиций. Человек, всю жизнь изобретавший железные болты и замки, знал цену спокойствия частной жизни. Проникновение внешних шумов исключалось полностью, и даже внутренние, домашние звуки скрадывались, а порой каким-то образом переставали быть слышны вовсе.
Эмилия тихо вздохнула, потом еще раз. Она стояла, положив руку на трубку телефона, находившегося на полукруглом кованом столике возле двери в библиотеку. Прежде чем ее соединят с констеблем Уокинсом, придется поговорить с его женой, словоохотливой женщиной, любившей поболтать о курах и яйцах и всем, что с ними связано, – о ценах на птичий корм, лисах, хрупкости коробок. Ее мужу не была свойственна официальность, приличествующая полицейскому. В своем застегнутом на все пуговицы мундире он разговаривал со всеми в доверительной манере, изрекая банальности, которые ему представлялись добытыми ценой невероятных усилий откровениями: начался дождь – ожидай ливня; праздным рукам черт работу находит; паршивая овца все стадо портит… Ходили слухи, что до того, как поступить в полицию и отрастить усы, он был профсоюзным деятелем. Кто-то видел, как давно, во время всеобщей забастовки, Уокинс распространял в поезде листовки.
И вообще – чего ждать от деревенского констебля? Пока он будет рассказывать ей о том, что мальчишки они и есть мальчишки, а затем поднимет с постели и отправит на поиски полдюжины местных мужчин, пройдет не меньше часа. К тому времени близнецы вернутся, напуганные необъятностью ночного мира. Признаться, Эмилия думала вовсе не о мальчиках, а об их матери, своей сестре, точнее, о ее реинкарнации в гибкой фигурке Лолы. Когда, встав из-за стола, Эмилия подошла, чтобы утешить девочку, ее неприятно поразило собственное чувство обиды. И чем сильнее оно становилось, тем больше она суетилась вокруг Лолы, чтобы скрыть его. Лицо у племянницы, несомненно, было исцарапано, и ссадина выглядела устрашающе, хотя девочка дралась всего лишь с маленькими мальчиками. Но Эмилия не могла отделаться от привычной враждебности. Не Лолу, а Гермиону она утешала этим вечером, Гермиону, всегда тянувшую одеяло на себя, мастерицу устраивать представления, она прижимала к своей груди. И, как в прежние времена, чем больше Эмилия раздражалась, тем заботливее становилась. А когда бедная Брайони нашла письмо мальчиков, именно та, давняя, враждебность заставила Эмилию обрушиться на дочку с необычной суровостью. Как это несправедливо! Но мысль о том, что Брайони, да любой, кто моложе ее, вскроет конверт и, нарочно помедлив, чтобы накалить обстановку, станет читать его всем вслух, превращаясь в вестника неожиданных новостей и тем самым – в главное действующее лицо драмы, оживила ее память и вновь вызвала совсем не великодушные чувства.
Все их детство Гермиона беспрерывно болтала, выделывала всевозможные фокусы, при каждом удобном случае выставляла себя напоказ, не думая о том – полагала ее угрюмая и молчаливая старшая сестра, – как нелепо и беспомощно при этом выглядит. Всегда находились взрослые, которые поощряли подобное безудержное самолюбование. И даже в том знаменитом эпизоде, когда одиннадцатилетняя Эмилия повергла в шок полную комнату гостей, выскочив сквозь закрытое французское окно и порезав руку так, что хлынувшая кровь оставила на белом муслиновом платье рядом стоявшей девочки алый букет, главным персонажем драмы опять оказалась девятилетняя Гермиона, с которой случился припадок. Пока всеми забытая Эмилия лежала на полу в тени дивана и их дядюшка-врач профессионально накладывал ей на руку жгут, дюжина родственников суетилась вокруг ее сестры, стараясь успокоить. Вот и теперь Гермиона в Париже, резвится с каким-то мужчиной, работающим на радио, а Эмилия должна заботиться о ее детях. Горбатого могила исправит, как сказал бы констебль Уокинс. Надо признать, что Лола матери ни в чем не уступает. По прочтении письма она своим театральным уходом легко переиграла братьев с их побегом. «Мама меня убьет». Но ведь именно характер матери она и переняла. Можно побиться об заклад, что, после того как близнецов найдут, Лолу придется искать еще очень долго. Из-за своей непомерной самовлюбленности она будет прятаться где-нибудь в темноте сколько нужно, чтобы все прониклись ее надуманным горем и потом ликовали при ее картинном появлении, – внимание присутствующих должно принадлежать исключительно ей. Сегодня днем, еще лежа в постели, Эмилия догадалась: Лола хочет сорвать спектакль Брайони. Она укрепилась в своем подозрении, увидев разорванную афишу на мольберте. Брайони, как можно было ожидать, ушла из дома и бродила где-то горюя, найти ее было невозможно. Как же похожа Лола на Гермиону – остаться безвинной, спровоцировав других на саморазрушительный поступок!
Эмилия в нерешительности стояла посреди холла, не зная, в какой комнате ей хотелось бы сейчас оказаться, и напряженно вслушивалась в тишину. Если честно признаться, она была рада, что не слышит ничьих голосов. Побег мальчиков – буря в стакане воды; Гермиона снова навязывала ей свою жизнь. Не было никаких оснований опасаться за судьбу близнецов. Вряд ли они пойдут к реке и вообще скоро устанут и вернутся домой. Эмилию окружала непроницаемая стена тишины, звеневшей в ушах, этот звон то взмывал вверх, то устремлялся вниз, повинуясь неведомому ритму. Она сняла руку с телефонной трубки, потерла лоб – никаких признаков оживления зверька, предвещающего приближение мигрени, слава Богу и за это, – и направилась в гостиную. Еще одной причиной, по которой не стоило беспокоить констебля Уокинса, было то, что вскоре должен позвонить с извинениями Джек. Его приемную соединит с домом министерская телефонистка, потом Эмилия услышит гундосый подвывающий голос молодого помощника Джека и, наконец, голос сидящего за столом мужа, резонирующий в огромном кабинете с кессонным потолком. В том, что муж работает допоздна, она не сомневалась, но знала и то, что он не ночует в своем клубе, и он знал, что она это знает. Однако тут не о чем было говорить. Вернее, слишком о многом надо было бы говорить. Эмилия и Джек одинаково боялись каких бы то ни было конфликтов, и регулярность его вечерних звонков, притом что она совершенно ему не верила, устраивала обоих. Если его притворство и было данью общепринятому лицемерию, она допускала, что это приносит свою пользу. В ее жизни существовали иные радости – дом, парк и, главное, дети, – Эмилия была твердо намерена сохранить их ценой поддержания мнимого мира с Джеком. Она скучала не столько по нему самому, сколько по его голосу в телефонной трубке. Пусть он ей постоянно лгал и едва ли любил, она все равно ценила его внимание: ведь ему приходилось на протяжении долгого времени искусно придумывать отговорки, чтобы проявлять заботу о ней. Его уловки были формой признания важности сохранения их брака.
Несправедливо обиженный ребенок, несправедливо обиженная жена. Впрочем, Эмилия не чувствовала себя настолько несчастливой, насколько могла бы. Первая роль подготовила ее ко второй. Задержавшись в дверях гостиной, она отметила, что стаканы со следами шоколадного коктейля еще не убраны и французские окна, выходящие в сад, по-прежнему открыты. Слабый ветерок шевелил осоку в вазе на каминной полке. Два-три мотылька кружили возле лампы, стоявшей на клавесине. Сыграет ли на нем кто-нибудь когда-нибудь? Эти ночные существа, безрассудно летящие на свет, туда, где они легко могут оказаться добычей других, более опасных существ, представляли собой одну из тех тайн, само существование которых доставляло ей некоторое удовольствие. Эмилия предпочитала не доискиваться объяснений. Однажды на официальном приеме некий профессор каких-то там наук для поддержания беседы указал на насекомых, вившихся вокруг канделябра. Он сказал, что визуально букашки представляют, будто за светом, который их притягивает, находится зона еще более густой темноты. Повинуясь инстинкту, они ищут это самое темное место по другую сторону света, хотя темнота в •данном случае является иллюзией. Эмилии это показалось заумью или объяснением, не имеющим под собой никакой почвы. Как может кто бы то ни было полагать, будто способен видеть мир глазами насекомого? Не все сущее имеет причину, утверждать противоположное – значит вмешиваться в работу природы, что бессмысленно и даже небезопасно. Есть вещи, которые просто существуют.
Она не желала знать, почему Джек столько ночей подряд проводит в Лондоне. Вернее, не хотела, чтобы ей об этом сказали. Точно так же не желала она вдаваться в детали работы, которая удерживала его допоздна в министерстве. Несколько месяцев назад, вскоре после Рождества, она пошла в библиотеку разбудить мужа после дневного сна и увидела на столе открытую папку. Из умеренного супружеского любопытства – вопросы гражданского управления ее интересовали мало – она заглянула в нее и на одном листе увидела список разделов: контроль за валютными операциями, нормирование, массовая эвакуация крупных населенных пунктов, трудовая повинность в условиях войны… Противоположная страница была исписана. Куски текста, выведенные коричневыми чернилами каллиграфическим, почти без наклона, почерком Джека, перемежались расчетами. Наиболее часто повторялся сомножитель пятьдесят. Каждая тонна сброшенной взрывчатки влекла гибель пятидесяти человек. Предположим, за две недели сброшено сто тысяч тонн. Результат: пять миллионов жертв. Она еще не разбудила его, и его тихое, с присвистом дыхание смешивалось с чириканьем зимней птицы – звук этот доносился откуда-то из дальнего края лужайки. Водянистый солнечный свет покрывал рябью книжные корешки, в воздухе стоял запах теплой пыли. Эмилия подошла к окну и стала всматриваться в даль, стараясь разглядеть птицу среди оголенных ветвей дубов, черневших на фоне неба, разделенного на серые и бледно-голубые фрагменты. Бюрократическое прогнозирование необходимо, это она понимала. Конечно, должны существовать меры предосторожности, которые правительство принимает, чтобы застраховаться от случайностей. Однако эти холодные цифры, несомненно, были формой самовозвеличивания и грешили равнодушием, граничащим с безответственностью. Джеку, защитнику семьи, гаранту ее спокойствия, положено быть дальновидным. Но эти вычисления – глупость. Разбуженный, он заворчал и дернулся было, чтобы захлопнуть папку, потом передумал и, не вставая, притянул руку жены к губам и сухо поцеловал.
Подумав, Эмилия решила не закрывать окна и уселась в угол честерфилдского дивана. Нельзя сказать, чтобы она ждала, – скорее, прислушивалась к собственным ощущениям. Никто из тех, кого она знала, не обладал ее умением сколь угодно долго оставаться в неподвижности, даже не глядя в книгу, а лишь медленно бродя по собственным мыслям, как по незнакомому саду. Подобное терпение она выработала за долгие годы постоянного ожидания приступов мигрени. Суета, сосредоточенность на чем-либо, чтение, разглядывание, желание – всему этому следовало противопоставить свободный полет ассоциаций, чтобы минуты спрессовывались, как лежалый снег, и тишина вокруг становилась все более непроницаемой. Сидя неподвижно, Эмилия чувствовала, как ночной ветерок шевелит подол платья вокруг щиколоток. И детство постепенно становилось таким же осязаемым, как прикосновение шелка, оно обретало вкус, звучание, запах, сливалось в единое целое, представляющее собой, без сомнения, нечто большее, чем просто настроение. В комнате незримо присутствовала она сама, десятилетняя, глядящая откуда-то сверху печальная девочка, еще более тихая, чем Брайони, девочка, скитавшаяся по пустому пространству времени в изумлении от того, что девятнадцатый век заканчивается. Как это было на нее похоже – сидеть в комнате, ни в чем «не участвуя». Этот призрак вызвало к жизни не подражание Лолы Гермионе, не непостижимые двойняшки, исчезнувшие в ночи. Это было медленное втягивание в скорлупу, отступление в закрытую нишу в преддверии окончания детства Брайони. Подобное ощущение настигло Эмилию во второй раз. Брайони была ее поскребышем, между нынешним днем и могилой Эмилии не предстояло больше ничего столь же важного, естественного и приятного, как забота о ребенке. Она не была глупа и понимала: то, о чем она думает как о собственном конце, на самом деле есть лишь жалость к себе, возрастная несдержанность. Брайони, конечно же, отправится по стопам сестры в Гертон, а она, Эмилия, день ото дня будет становиться все более скованной в движениях и безразличной; годы и усталость вернут ей Джека, они ничего не скажут друг другу – стоит ли? И вот призрак собственного детства растекается по комнате, чтобы напомнить ей об ограниченности земного срока. Как быстро закончилась жизнь! Она не была ни тяжелой, ни пустой, но определенно оказалась безрассудной. Безжалостной.
Эти банальные открытия не особенно огорчали Эмилию. Она парила над ними, безучастно глядя вниз и рассеянно размышляя. Хорошо бы высадить вдоль дорожки, ведущей к бассейну, цикламены. Робби уговаривал ее построить беседку и обсадить ее медленно растущими глициниями: ему нравилось, как они цветут, нравился их запах. Но к тому времени, когда глицинии увьют беседку, они с Джеком уже будут покоиться в могиле – история закончится. Эмилия вспомнила, что во время ужина заметила во взгляде Робби какой-то маниакальный блеск. Не покуривает ли он сигареты с марихуаной, о которых она читала в журнале? Эти сигареты заставляют молодых людей с богемными наклонностями преступать границы здравого смысла. Робби весьма нравился ей, и она радовалась за Грейс Тернер, у которой оказался такой талантливый сын. Но по большому счету этот молодой человек был увлечением Джека, живым доказательством принципа сглаживания социальных различий, с которым он носился всю жизнь. Когда – не очень часто – он говорил о Робби, в его голосе звучали нотки самодовольного торжества, и между мужем и Эмилией вставало нечто, что она воспринимала как критику в свой адрес. Она возражала против того, чтобы Джек оплачивал образование парня, видя в этом определенное вмешательство в чужие дела и несправедливость по отношению к Леону и девочкам, и не считала доказательством своей неправоты то, что Робби стал самым блестящим выпускником Кембриджа на своем курсе. Разумеется, это усугубляло положение Сесилии с ее скромными успехами, хотя нелепо было притворяться, будто высоко взлетевший Робби не оправдал надежд. «Ничего хорошего из этого не выйдет», – тем не менее часто повторяла она, а Джек самодовольно отвечал, что уже вышло много хорошего.
Однако Брайони во время ужина вела себя недопустимо по отношению к Робби. Если она тоже затаила против него обиду, в этом не было ничего удивительного, Эмилия разделяла чувства дочери. Но выражать их в открытую неприлично. Кстати об ужине – как ловко все уладил мистер Маршалл. Может, он – подходящая кандидатура? Жаль, конечно, что у него такая внешность: верхняя половина лица похожа на захламленную мебелью спальню. Вероятно, с годами она будет просто казаться морщинистой. И этот подбородок – как сырный клин. Или треугольный осколок шоколада. Если он действительно собирается снабжать плитками «Амо» всю британскую армию, это сулит баснословное богатство. Но Сесилия, усвоившая в Кембридже основы современного снобизма, считает человека с дипломом химика неполноценным существом. Это ее собственные слова. Три года она околачивалась в Гертоне, читая книги, которые с тем же успехом могла читать и дома. Джейн Остен, Диккенс, Конрад – вон они все, в библиотеке, представленные полными собраниями своих сочинений. Каким образом чтение, которое другие люди считают лишь отдыхом и развлечением, могло внушить Сесилии мысль о собственном превосходстве над остальными? И химик может оказаться полезным. А этот так даже придумал, как делать шоколад из сахара, каких-то веществ, коричневого красителя и растительного масла. Никакого какао. Производство тонны такого месива, как он сообщил, когда они пили его удивительный коктейль, практически ничего не стоит. Прозвучало это вульгарно, но какой комфорт, какая ничем не омраченная жизнь может проистечь из этих дешевых лакомств!
Прошло не менее получаса, пока обрывки воспоминаний, суждений, смутных решений, вопросов тихо копошились в мозгу Эмилии, прежде чем она отважно решилась сменить позу. Из-за скрипа дивана она не услышала, как часы пробили четверть. По тому, как вдруг хлопнуло окно, она поняла, что ветер усиливается, и снова впала в полузабытье. Чуть позже ее потревожила Бетти, явившаяся с помощницами убрать в гостиной, потом звуки их присутствия замерли. Эмилия вновь отправилась скитаться по разветвленным дорогам своих грез и ассоциаций, избегая всего неожиданного и неприятного, как умеют делать лишь люди, наученные горьким опытом многолетних приступов мигрени. Когда зазвонил телефон, она без испуга и удивления встала, не мешкая прошла в холл, сняла трубку и с привычной полувопросительной интонацией сказала:
– Дом Толлисов.
Сначала послышался голос телефонистки, потом гнусавый голос помощника, пауза, дальний щелчок на линии и наконец – лишенный интонации голос Джека:
– Дорогуша, я сегодня позже, чем обычно. Ужасно занят.
Была половина двенадцатого. Эмилия не сердилась, потому что к выходным он все равно приедет, по крайней мере один день проведет дома, и между ними не будет сказано ни единого недоброго слова.
– Ничего, ничего, – ответила она.
– Закопался с отчетом по обороне. Придется все перепечатывать еще раз. И другие дела навалились.
– Перевооружение? – догадалась Эмилия.
– Боюсь, что так.
– Знаешь, никто этого не приветствует.
Он вздохнул:
– К сотрудникам нашей конторы это не относится.
– А ко мне – относится.
– Ну что ж, дорогая, надеюсь со временем тебя переубедить.
– А я – тебя.
Разговор был окрашен взаимной привязанностью, это был разговор близких людей, что действовало успокаивающе. Он, как обычно, спросил, как прошел день. Она рассказала о том, что всех утомила жара, что у Брайони сорвался спектакль, что приехал Леон с другом, о котором заметила: «Он – из твоего лагеря. Ему нужно как можно больше солдат, чтобы беспрерывно продавать правительству свой шоколад». – А, знаю. Плитки величиной с лемех, завернутые в фольгу. Эмилия описала, как проходил ужин, упомянула дикий взгляд Робби.
– Ты по-прежнему считаешь, что мы должны оплатить его учебу в медицинском колледже?
– Да. Это смелый шаг. Характерный для него. Уверен, он многого достигнет на этом поприще.
Далее она сообщила о том, как в конце ужина было найдено письмо от близнецов и как все, разбившись на группы, отправились на их поиски.
– Маленькие негодники. И где же их в конце концов нашли?
– Не знаю. Еще никто не вернулся.
На линии повисла тишина, прерываемая лишь отдаленными щелчками. Когда высокий государственный чиновник заговорил снова, было ясно: решение уже принято. То, что Джек назвал ее по имени – а делал он это крайне редко, – свидетельствовало о серьезности решения.
– Эмилия, я кладу трубку, поскольку собираюсь немедленно позвонить в полицию.
– Ты считаешь, это необходимо? К тому времени, когда сюда приедет полиция…
– Если будут новости, немедленно сообщи мне.
– Подожди…
Услышав какой-то звук за спиной, она обернулась. В дверь входил Леон. Следом молча шла Сесилия, совершенно обескураженная. За ней, обняв за плечи кузину, – Брайони. Лицо у Лолы было таким белым и неподвижным, что напоминало фарфоровую маску. Даже не видя издали выражения этого застывшего лица, Эмилия поняла – случилось нечто ужасное. Где близнецы?
Направляясь к ней через холл, Леон протянул руку, чтобы взять у нее трубку. Его брюки от манжет до колен были испачканы грязью. Грязь, в такую сухую погоду? От напряжения он тяжело дышал. Мокрая прядь волос упала ему на лицо, когда он, резко выхватив трубку из руки матери, повернулся ко всем спиной.
– Папа, это ты? Да. Послушай, думаю, тебе следует приехать. Нет, пока нет, но случилось нечто худшее… Если сможешь, сегодня же. Позвонить придется в любом случае, так что лучше это сделать тебе.
Прижав руку к груди, Эмилия сделала несколько шагов к девочкам, напряженно наблюдавшим за происходящим. Эмилия не слышала ни слова и не хотела слышать. Она предпочла бы удалиться наверх, в свою комнату, но Леон, грохнув трубкой о рычаг, повернулся к ней. Взгляд у него был напряженным и тяжелым, ей показалось, он полыхал гневом. Леон глубоко дышал, стараясь успокоить дыхание, его губы растянулись в странной гримасе.
– Пойдем в гостиную, там ты сможешь сесть, – сказал он наконец.
Эмилия прекрасно поняла его: он не хотел говорить здесь, чтобы она не упала на кафельный пол и не разбила голову. Она не отводила от него взгляда и не двигалась.
– Пойдем, Эмилия, – повторил Леон.
Горячая рука сына тяжело опустилась на ее плечо, сквозь шелк Эмилия ощутила влагу. Безвольно пройдя в гостиную, она с ужасом сосредоточилась на одном простом факте: прежде чем сообщить ей нечто, Леон хочет, чтобы она села.
XIII
В ближайшие полчаса Брайони предстояло совершить преступление. Понимая, что находится среди ночи почти рядом с маньяком, она поначалу старалась держаться в тени дома и каждый раз, проходя мимо освещенного окна, ныряла под карниз. Она знала, что Робби пойдет по подъездной аллее, потому что именно туда отправилась ее сестра с Леоном. Решив наконец, что отошла на безопасное расстояние, Брайони отважно метнулась через широкую арку на дорогу, ведущую к конюшне и бассейну. Безусловно, стоило сначала проверить, нет ли там близнецов, не дурачатся ли они с лошадьми или не плавают ли мертвые, лицами вниз, в воде, неотличимые друг от друга. Она представила, как можно описать их, качающихся на нежной поверхности воды. Волосы извиваются, как многочисленные усики, два тела в одежде то соединяются, то отталкиваются. Сухой ночной воздух проникал под платье, холодил кожу, в темноте Брайони чувствовала себя скользкой и проворной. Она могла описать все: тихие шаги маньяка, крадущегося по дорожке, старающегося ступать по травяной кромке, чтобы не выдать своего приближения заранее: ведь Сесилию сопровождал брат, это осложняло дело. Брайони могла бы описать и этот нежный воздух, и траву, испускающую сладковатый коровий дух, и выжженную землю, все еще тлеющую дневным зноем и дышащую ароматом глины, и легкий ветерок, несущий с озера запахи зелени и серебра.
Свернув на лужайку, она побежала, петляя по траве и представляя, как будет всю ночь нестись, рассекая шелковистый воздух, подбрасываемая пружинящей твердью земли, и как ночная тьма будет удваивать ощущение скорости. Иногда она так бегала во сне, а потом раскидывала руки, наклонялась вперед и силой одной лишь веры – это единственный трудный момент, но во сне легкопреодолимый, – отталкивалась от земли без особого усилия и летела низко над изгородями, воротами, крышами, а потом взмывала вверх и долго в восторге парила над полем, под самыми облаками, прежде чем снова спикировать на землю. Сейчас она чувствовала, что это действительно можно осуществить силой одного лишь желания; мир, сквозь который она мчится, любит ее и даст ей все, чего она ни пожелает, он поможет ей. А потом, после, она все это опишет. Разве писание не есть разновидность того же парения, доступная форма полета, не чудо воображения?
Но маньяк крадется в ночи, его сердце исполнено неутоленного черного зла – ведь однажды она уже сорвала его гнусные планы! – и поэтому нужно оставаться на земле, чтобы описать и его. Сначала она должна защитить сестру, а потом найдет способ благополучно разоблачить его на бумаге. Брайони перешла на шаг, размышляя о том, как он должен ненавидеть ее за вторжение в библиотеку. И как бы страшно ей ни было, снискать ненависть взрослого человека казалось второй попыткой вхождения в иной мир. Дети ненавидят щедро и причудливо. Их ненависть немногого стоит. А вот стать объектом ненависти взрослого – все равно что принять посвящение в серьезную новую жизнь. Это было продвижением. Вероятно, Робби вернулся по собственным следам и ждет ее теперь за конюшней, вынашивая убийственный замысел. Но Брайони старалась не бояться. Ведь выдержала же она его взгляд там, в библиотеке, пока сестра проходила мимо нее, не выказав ни малейшей признательности за избавление.
Брайони понимала, что благодарности и воздаяния ждать негоже. Бескорыстная любовь не нуждается в словах, и она защитит Сесилию, даже если та не будет ей за это признательна. А бояться Робби теперь ни к чему; уместнее испытывать к нему презрение и гадливость. Они, Толлисы, сделали для него так много хорошего, он стольким им обязан: домом, в котором вырос, бесконечными путешествиями во Францию, формой и учебниками для гимназии, наконец, Кембриджем, и за все это он отплатил тем, что написал сестре это гнусное слово и, чудовищно нарушив правила приличия, применил против нее силу, после чего с невинным видом сидел за их столом, притворяясь, будто все в порядке. Лицемер, как же ей хотелось его развенчать! Жизнь, та, в которую она теперь вступает, послала ей испытание в лице негодяя под маской старинного друга семьи – мужчины с нескладными, но сильными ногами и грубоватым, обманчиво дружелюбным лицом. Этот человек когда-то носил ее на плечах и плавал с ней в реке, помогая преодолевать встречное течение. Да, именно так и должно было случиться: истина бывает странной и обманчивой, за нее нужно бороться, пробиваться к ней через поток привычных мелочей. Случившееся как раз и было тем, чего никто не ожидал. Ну разумеется, негодяев ведь не представляют публике для освистания и гневных филиппик, они не ходят в черных плащах с капюшоном, закрывающим лицо, искаженное злобной гримасой.
У дальней стены дома Брайони заметила Леона с Сесилией, они удалялись от нее. Вероятно, Сесилия как раз рассказывает брату о нападении. Если так, то сейчас он обнимет ее за плечи. И они вместе, все дети Толлисов, выставят это животное за дверь, вышвырнут его из своей жизни. Конечно, придется переубедить отца, выдержать его гнев и утешить в разочаровании. Ведь его протеже оказался маньяком! Найденное Лолой слово всколыхнуло лежавшие рядом в пыли другие, близкие ему – мужчина, одержимый, топор, нападение, оскорбление, – и подтвердило диагноз.
Обойдя конюшню, Брайони остановилась под аркой с часовой башенкой. Выкрикнула имена близнецов, но ответом ей было лишь шуршание сена, шарканье копыт и тяжелый удар лошадиного крупа о стенку стойла. Она порадовалась, что никогда не увлекалась лошадьми, иначе сейчас не смогла бы уделять им должного внимания. Несмотря на то что лошади учуяли ее присутствие, приближаться к ним она не стала. Гений, бог в их представлении, топтался на краю их мирка, они жаждали его внимания, но Брайони развернулась и направилась дальше, к бассейну. «Интересно, противоречит ли в своей основе такое необузданное и обращенное внутрь себя занятие, как писательство, ответственности творца за другое существо, пусть даже лишь за лошадь или собаку?» – подумала Брайони. Волноваться за кого-то, защищать, заботиться, вникать в чьи-то мысли, руководить судьбой другого человека – все это едва ли вписывается в понятие свободы ума. Вероятно, она могла бы стать одной из тех женщин, вызывающих то ли зависть, то ли жалость, которые предпочитают не иметь детей. Брайони шла по мощеной дорожке, огибающей конюшню. Так же, как земля, присыпанные песком кирпичи отдавали воздуху накопленное за день тепло. Она чувствовала его всем телом – от щек до голых щиколоток. Поспешно пробегая через темный бамбуковый тоннель, Брайони споткнулась и вылетела в ободряющую геометрию квадрата, выложенного каменными плитами.
Подводные светильники, установленные только нынешней весной, все еще были внове. Голубоватый восходящий свет придавал всему, что находилось вокруг бассейна, обесцвеченно-лунный вид, как на фотографии. На старом жестяном столике покоились стеклянный кувшин, два стакана для вина и кусок марли. Третий стакан, с кусочками разваренных фруктов, стоял на краю доски для прыжков в воду. Никаких тел в бассейне не оказалось, никакого хихиканья из темноты павильона, никакого шушуканья из зарослей бамбука не доносилось. Брайони медленно обошла бассейн, уже никого не высматривая. Ее завораживало мерцание неподвижной, как стекло, воды. Невзирая на опасность, связанную с маньяком, было восхитительно на совершенно законном основании оказаться вне дома так поздно. На самом деле Брайони не думала, что близнецам что-то угрожает. Даже если мальчики удосужились изучить висевшую на стене библиотеки карту местности, даже если оказались достаточно сообразительными, чтобы понять ее, даже если действительно вознамерились покинуть границы усадьбы и всю ночь идти на север, они будут вынуждены придерживаться лесной просеки, которая тянется вдоль железной дороги. В это время года, когда листва на деревьях все еще густая, просека будет утопать в глухой темноте. Другой выход из усадьбы – дорожка, сбегающая к реке от узкой калитки. Но там тоже непроглядно темно, сходить с дорожки опасно, к тому же приходится все время подныривать под низко свисающие ветви и сбивать крапиву по бокам. Мальчишки не настолько смелы, чтобы решиться пойти туда. Так что они в порядке, Сесилия – с Леоном, и Брайони может свободно бродить в темноте, обдумывая чрезвычайные события минувшего дня.
Детство, решила девочка, удаляясь от бассейна, закончилось в тот момент, когда она разорвала афишу. Волшебные рассказы остались позади, потому что в пределах нескольких часов ей довелось стать свидетельницей реальных таинственных происшествий, заглянуть в мир дурных деяний, предотвратить мерзопакостный поступок и, вызвав ненависть к себе взрослого человека, которому все доверяли, стать участницей жизненной драмы, несовместимой с миром детской. Единственное, что ей придется теперь делать, это выуживать рассказы из жизни – не просто сюжеты, но и способы изложения, достойные ее нового знания. А может, то, что она имела в виду, было лишь взглядом со стороны на собственное невежество?
Долгое созерцание воды навело Брайони на мысль об озере. Вероятно, мальчики прячутся в храме на острове. Его очертания просматривались смутно, но он не был начисто отрезан от дома – уютный, окруженный умиротворяющей водой и не слишком затененный деревьями. Остальные могли, не обыскивая храм, пройти остров. Она выбрала другой путь к озеру и обогнула дом сзади.
Минуты через две, миновав розарий, Брайони оказалась на гравиевой дорожке перед фонтаном «Тритон» – там, где разыгралась мистерия, несомненно, явившаяся прологом к более поздней сцене насилия. Ей вдруг почудилось, что она услышала слабый крик и краем глаза заметила вспыхнувший и тут же погасший огонек, Остановившись, прислушалась, но ухо уловило лишь тихий плеск воды. И крик, и вспышку света она засекла в лесу на берегу реки, в нескольких сотнях ярдов от места, где стояла. С полминуты Брайони двигалась в том направлении, потом снова остановилась, пытаясь уловить звук. Ничего. Ничего, кроме шелеста темных деревьев, едва различимых на серо-голубом фоне западной части неба. Немного подождав, она решила вернуться. Чтобы не сбиться с пути, шла, ориентируясь на дом, на террасе которого горела керосиновая лампа в круглом плафоне. Лампа отбрасывала тусклые блики на стаканы, бутылки и ведерко со льдом. Французские окна все еще были широко распахнуты в ночь, и Брайони могла видеть, что происходит в гостиной. В свете единственной горевшей там лампы она рассмотрела выглядывавший из-за бархатной шторы край дивана, над которым под странным углом, казалось, парил цилиндрический предмет. Только пройдя еще ярдов пятьдесят, она поняла, что это чья-то нога. Приблизившись еще немного, Брайони сообразила, что это нога ее матери, сидевшей на диване в ожидании близнецов. Шторы почти полностью скрывали фигуру, виднелась лишь одна нога, положенная на другую, она словно была подвешена в необычном ракурсе.
Чтобы не попасться на глаза Эмилии, Брайони, прижимаясь к стене, подошла к окну, находившемуся слева. Она стояла слишком далеко, чтобы видеть выражение лица матери. Но девочка не сомневалась: глаза у мамы закрыты, голова откинута назад, руки мирно сложены на коленях. Правое плечо слегка поднималось и опадало в такт дыханию. Рта Эмилии Брайони не видела, но отчетливо представляла всегда опущенные уголки губ, что легко можно было принять за знак – иероглиф – недовольства. Однако это было не так, потому что на самом деле мама бесконечно добра, мила и приветлива. Грустно было видеть ее в одиночестве среди ночи, но и приятно. Охваченная печалью, настроенная на прощание, Брайони позволила себе задержаться у окна. Маме сорок шесть – глубокая старость. Настанет день, и она умрет. Похороны состоятся в деревне, и лишь по исполненной достоинства сдержанности Брайони все смогут догадаться о беспредельности ее горя. Друзей, которые будут подходить, чтобы пробормотать слова соболезнования, потрясет накал ее внутренней трагедии. Она представила себя в центре огромной арены внутри грандиозного колизея под взглядами всех тех, кого она знает, и тех, кого ей еще предстоит узнать, – действующих лиц ее жизни, собравшихся, чтобы разделить с ней ее утрату. А потом на церковном дворе, в уголке, который назывался у них «уголком бабушек-дедушек», они с Сесилией и Леоном будут стоять, не разнимая объятий, утопая ногами в высокой траве, возле нового надгробья, и снова все будут смотреть только на них. Это должны видеть все. И глаза Брайони защипало от слез потому, что она мгновенно ощутила сочувствие воображаемых доброжелателей.
В тот момент она могла подойти к матери, прижаться к ней и начать отчет о прожитом дне. Если бы она это сделала раньше, ей не пришлось бы совершать преступление. Столько всего не случилось бы тогда – ничего бы не случилось, и все сглаживающая длань времени превратила бы эту ночь лишь в смутное воспоминание: ночь побега близнецов. Когда же это было? В тридцать четвертом? Пятом? А может быть, шестом? Однако без какой бы то ни было определенной причины, если не считать отнюдь не настоятельной необходимости искать близнецов и удовольствия поболтаться на свежем воздухе в столь поздний час, она решила уйти и, уходя, задела плечом створку открытого окна – окно хлопнуло. Мореная сосновая рама ударилась о твердую древесину дверного проема, звук получился резким и показался укоризненным. Если оставаться, придется многое объяснять, поэтому Брайони шмыгнула назад, в темноту, и быстро, на цыпочках, пошла по каменным плитам, вдыхая запах трав, пробивавшихся между ними. Скоро она оказалась на лужайке между клумбами роз, и здесь уже можно было бежать, не опасаясь за шум. Обогнув дом сбоку, Брайони вышла к парадному входу и припустила по гравиевой дорожке, по которой днем ходила прихрамывая, босиком.
За поворотом, ведущим к мосту, она сбавила шаг, снова оказавшись в исходной точке и думая о том, что теперь придется встретиться с другими участниками поиска или по крайней мере услышать их голоса. Но никого не было видно. Темные тени редко разбросанных по парку деревьев заставили Брайони остановиться. Не следует забывать, что есть человек, ненавидящий ее, и этот человек непредсказуем и жесток. Леон, Сесилия и Маршалл наверняка уже ушли далеко. Ближайшие деревья, во всяком случае, их стволы, по форме напоминали человеческие фигуры. Или могли скрывать человеческую фигуру. Даже если бы кто-то стоял перед стволом, Брайони не смогла бы его увидеть. Впервые она обратила внимание на ветер, шумевший в верхушках деревьев, и от этого, казалось бы, такого знакомого шелеста ей стало не по себе. Миллионы точечных тревог бомбардировали девочку. Новый порыв ветра налетел и пронесся мимо, удаляясь через темный парк, словно живое существо. Интересно, хватит ли у нее духу дойти до моста, пересечь его и подняться по крутому склону к храму? Особой необходимости в этом не было, просто интуиция подсказывала ей, что мальчишки могут прятаться где-то там. В отличие от взрослых Брайони фонаря не дали: чего от нее ожидать? В конце концов, для всех она была еще ребенком, а близнецам серьезная опасность не угрожала.
Минуту-другую она мешкала, стоя на дорожке, недостаточно испуганная, чтобы повернуть назад, но и недостаточно уверенная в себе, чтобы идти дальше. Можно вернуться к маме и посидеть с ней в гостиной, пока не найдут близнецов. Можно дойти до того места, где дорога углубляется в лес, и там повернуть обратно – по крайней мере создается видимость, что Брайони занимается поисками серьезно. Но именно потому, что события прошедшего дня внушили ей, что она уже не ребенок, а героиня более интересного сюжета, и из желания доказать, что она этого нового сюжета достойна, Брайони заставила себя пойти вперед, на мост. Из-под него, усиленный, как резонатором, арочной опорой, послышался шелест осоки и неожиданное шлепанье крыльев по воде, тут же, впрочем, удалившееся в сторону. Темнота делала эти обычные звуки преувеличенно громкими. Темнота оставалась ничем – она не имела ни субстанции, ни формы и была не более чем отсутствием света. Да и мост вел не более чем к искусственному острову на искусственном озере. Этому острову было уже почти двести лет, на просторах усадьбы он выделялся своей изолированностью, и Брайони он принадлежал больше, чем любому другому. И все-таки она единственная ходила теперь сюда. Для остальных остров стал лишь коридором, ведущим к дому и из дома, мостком между мостами, украшением, сделавшимся настолько привычным, что его никто уже не замечал. Хардмен дважды в год наведывался сюда с сыном, чтобы скосить траву вокруг храма. Бродяги проходили его насквозь не задерживаясь. Изредка клин улетавших на юг гусей ненадолго удостаивал заросший травой берег своим присутствием. Все прочее время остров оставался одиноким царством кроликов, водоплавающих птиц и нутрий.
Ничего сложного не было в том, чтобы пройти вдоль берега и прямо по траве подняться к храму, но Брайони снова остановилась в нерешительности, не окликая близнецов. В темноте тускло мерцали неясные очертания портика. Когда девочка стала вглядываться в него пристальнее, он вообще будто растворился. До храма оставалось футов сто, но еще ближе, посредине лужайки, виднелся куст, которого она не помнила. Вернее, ей казалось, что он рос ближе к берегу. И деревья выглядели не такими, какими она привыкла их видеть. Крона дуба напоминала гигантскую луковицу, вяз был слишком растрепанным, а вместе, в своей странности, они походили на заговорщиков. В тот момент, когда Брайони протянула руку, чтобы коснуться перил, утка напугала ее неприятным резким криком, интонацией напоминавшим человеческий. Конечно, ее удерживала крутизна склона и тот факт, что в походе к храму мало смысла. Но решение было принято. Брайони пошла, балансируя на травянистых кочках, и перед тем как начать подъем, остановилась, чтобы вытереть руки о платье.
Девочка направилась прямо к храму, сделала семь или восемь шагов и собралась уже выкрикнуть имена двойняшек, когда куст, стоявший прямо у нее на пути – тот самый, который, как она считала, должен был расти ближе к берегу, – начал то ли ломаться, то ли расщепляться и внезапно раздвоился. Он менял форму неким сложным образом, истончаясь у основания и вырастая колонной высотой в пять или шесть футов. Брайони тут же остановилась бы, не будь она по-прежнему уверена, что это всего-навсего куст и что все происходящее – лишь оптический обман, обусловленный игрой теней, но, сделав еще пару шагов, поняла, что это не так, И тут она остановилась. «Колонной» оказалась человеческая фигура, пятившаяся теперь от нее и начавшая растворяться в более густой тени под деревьями. Оставшееся чернеть на земле пятно тоже было, как выяснилось, человеческой фигурой, и оно тоже начало менять форму – фигура села и окликнула ее по имени.
– Брайони?
Беспомощный голос принадлежал Лоле – это его она приняла за крик утки, – и через мгновение Брайони поняла все. Ей стало дурно от отвращения и страха. Более крупная фигура возникла вновь, теперь она огибала поляну по краю и направлялась к берегу, туда, откуда только что пришла Брайони. Нужно было помочь Лоле, но она не в силах была отвести взгляда от тени, исчезавшей за поворотом. Еще долго были слышны шаги человека, удалявшегося по направлению к дому. У Брайони не было сомнений. Она могла описать его. Ведь на свете вообще не было ничего такого, чего она не сумела бы описать. Наконец, опустившись на колени рядом с кузиной, она спросила:
– Лола, ты цела?
Брайони тронула двоюродную сестру за плечо и попыталась нашарить в темноте ее ладонь. Лола сидела, обхватив себя руками, низко наклонив голову и слегка раскачиваясь. Голос звучал слабо и искаженно, словно ей мешала говорить какая-то слизь, забившая горло. Прежде чем ответить, она откашлялась:
– Прости, я не… Прости… – пробормотала она.
– Кто это был? – шепотом спросила Брайони и, не дожидаясь ответа, со всем спокойствием, на какое была в тот момент способна, добавила: – Я видела его. Я его видела.
– Да, – покорно согласилась Лола.
Во второй раз за сегодняшний вечер Брайони испытала прилив нежности к кузине. Вместе они оказались перед лицом настоящего кошмара. Это сблизило их. Стоя на коленях, Брайони попыталась обнять Лолу и прижать к себе, но тело кузины оказалось костлявым и неподдающимся, будто бы упрятанным в твердую раковину. Как береговая улитка. Не разжимая рук, Лола продолжала раскачиваться взад и вперед.
– Это ведь был он, не так ли? – настаивала Брайони. Медленный кивок кузины она скорее почувствовала, чем увидела. А может, то был просто долгий выдох.
Прошло немало времени, прежде чем Лола тем же слабым послушным голосом выговорила:
– Да. Он.
Брайони вдруг захотелось, чтобы она произнесла его имя. Требовалось заверить преступление печатью, проклятием жертвы, окончательно решить судьбу преступника магическим заклинанием произнесенного вслух имени.
– Лола, – прошептала она, ощущая странное возбуждение, – Лола, кто это был?
Кузина перестала раскачиваться. Теперь на острове все было неподвижно. Не меняя позы, Лола слегка отстранилась или пожала плечами – отчасти, возможно, чтобы уйти от ответа, отчасти – чтобы избавиться от сочувственного объятия Брайони. Отвернувшись, уставилась в пустоту над озером. Вероятно, она собиралась заговорить, пуститься в долгие объяснения, в ходе которых надеялась разобраться в собственных чувствах, превозмочь немоту и выразить нечто, вызывавшее у нее и ужас, и радость одновременно. Отворачиваясь, она, возможно, не намеревалась отстраняться, а хотела лишь взять себя в руки, собраться, чтобы выговориться наконец перед единственным существом, которому здесь, вдали от дома, как она считала, можно довериться. Не исключено даже, что Лола уже набрала в легкие воздуха и открыла рот. Но это не имело никакого значения, потому что Брайони прервала ее, и шанс был упущен. Сколько же секунд прошло? Тридцать? Сорок пять? У младшей девочки не хватило терпения ждать. Ведь все сходилось. И это было ее собственное открытие. Ее рассказ, рассказ, который сам собой обретал очертания и материализовался.
– Это был Робби, ведь правда?
Маньяк. Ей очень хотелось произнести это слово.
Лола ничего не ответила и не пошевелилась. Брайони повторила вопрос, но на сей раз с непререкаемо утвердительной интонацией. Теперь это была констатация факта.
– Это был Робби.
Хотя Лола оставалась неподвижной и продолжала молчать, что-то определенно стало меняться в ней, кожа потеплела, из горла вырвался сдавленный звук, будто по мышцам гортани пробежала волна конвульсий.
Брайони произнесла снова – теперь уже одно слово: «Робби».
Где-то на середине озера послышался смачный шлепок выпрыгнувшей из воды рыбы, четкий одиночный звук на фоне полнейшей тишины – даже ветер стих окончательно. Ни в кронах деревьев, ни в зарослях травы теперь не было ничего пугающего. Наконец Лола медленно повернулась к ней.
– Ты же видела его, – сказала она.
– Как он мог! – застонала Брайони. – Как он посмел!
Лола скрестила руки на груди и стиснула пальцы. Ее неопределенный ответ можно было толковать сколь угодно широко: «Ты же видела его».
Брайони придвинулась ближе и накрыла рукой ладонь Лолы.
– Ты ведь еще не знаешь, что произошло в библиотеке перед ужином, сразу после нашего разговора. Он напал на мою сестру. Если бы я не вошла, не представляю, чем бы это кончилось…
Как бы ни сблизились они теперь, Брайони трудно было понять что бы то ни было по лицу Лолы. Его смутный темный овал не выражал ничего, но Брайони чувствовала: кузина слушает ее вполуха, что и подтвердилось, когда та перебила ее, повторив:
– Но ты же видела его. Ты на самом деле его видела?
– Конечно, видела. Так же ясно, как белым днем. Это он.
Несмотря на то что ночь была теплой, Лола начала дрожать, и Брайони пожалела, что ей нечего снять с себя, чтобы накинуть кузине на плечи.
– Видишь ли, он подошел сзади, – сказала Лола. – Повалил на землю и… и потом… откинул мне голову и закрыл глаза рукой. Я, в сущности, не могла ничего…
– О, Лола! – Протянув руку, Брайони нащупала лицо кузины и погладила ее по щеке. Щека была сухой, но она знала, что это ненадолго. – Послушай меня. Я не могла ошибиться. Я знаю его всю жизнь. И я его видела.
– Да? Сама-то я не уверена. Наверное, я могла бы узнать его по голосу…
– А что он сказал?
– Ничего. То есть ничего членораздельного, просто что-то мычал, тяжело дышал, кряхтел. Но я ничего не видела. И не могу ничего сказать наверняка.
– Зато я могу. И скажу.
Вот так здесь, у озера, и определились выводы, которые в последующие месяцы получили широкую огласку и которые в течение долгих лет, словно демоны, тайно преследовали Брайони: она демонстрировала непоколебимую уверенность, тогда как ее кузина – неуверенность и сомнения. Но от Лолы большего и не требовалось, поскольку она всегда могла укрыться под маской смущенной добродетели и в качестве лелеемой пациентки, оправлявшейся от шока жертвы и брошенного ребенка, позволяла себе купаться в сострадании и чувстве вины окружавших ее взрослых: как же мы допустили, чтобы с ребенком такое случилось! Лоле не было надобности помогать им она этого и не делала. Брайони подарила ей шанс, за который она инстинктивно ухватилась; даже не ухватилась, а просто согласилась принять. Ей нужно было лишь молчать, создавая фон пылкости Брайони. Лоле не приходилось лгать, смотреть в глаза предполагаемому насильнику и набираться храбрости, чтобы бросить ему в лицо обвинение, поскольку все это невинно и без злого умысла проделывала за нее младшая девочка. Лоле оставалось лишь обойти правду молчанием, оттолкнуть ее, навсегда забыть, не требовалось даже заставлять себя поверить в чужую сказку – верить нужно было лишь в то, что она ни в чем не уверена. Лола ничего не видела, ей закрыли глаза рукой, она была до смерти напугана и ничего не могла сказать наверняка.
Брайони всегда была рядом, чтобы помочь. Что касается ее самое, то у нее все отлично сходилось: ужасное настоящее дополняло недавнее прошлое. События, свидетельницей которых оказалась Брайони, стали предвестьем беды, обрушившейся на кузину. Ах, если бы девочка была чуть менее невинна, чуть менее глупа! А так все представлялось ей слишком уж ясным и не могло быть ничем иным, кроме как тем, что она утверждала. Она укоряла себя за ребяческое предположение, будто Робби ограничится в своих притязаниях одной Сесилией. О чем она только думала! В конце концов, он же – маньяк. Ему сойдет любая. И то, что он напал на самую беззащитную – на хрупкую девочку, храбро бродившую в темноте по незнакомому острову в поисках братьев, – было закономерно. Брайони и сама могла оказаться его жертвой. Эта мысль еще больше распаляла ее и подпитывала праведный гнев. Если несчастная кузина не в состоянии обнародовать истину, значит, она должна сделать это за нее. Я могу. И сделаю.
По прошествии недели безупречно гладкая поверхность ее убежденности начала там и сям покрываться пятнышками и тоненькими – с волосок – трещинками. И когда это происходило – не так уж часто, – у Брайони что-то словно бы проваливалось внутри, она начинала сознавать: все, что ей известно, – это не факты или не только факты, а умозаключения, основанные на догадках. Она не могла точно рассмотреть все – было слишком темно. Даже лицо Лолы, находившееся дюймах в восемнадцати от нее, представлялось ей лишь расплывчатым овалом, а того человека она видела с довольно большого расстояния и со спины. Однако разглядеть его все же было можно. Очертания, а также манера двигаться представлялись ей знакомыми. Ее глаза подтверждали то, что она знала и испытала в предыдущие часы. Истина вытекала из симметрии, диктовавшейся здравым смыслом. Истина руководила зрением. Поэтому, когда Брайони говорила: «Я видела его», – она была искренна и правдива настолько же, насколько и одержима. То, что она имела в виду, было гораздо сложнее, чем то, что другие хотели от нее услышать, и не по себе ей становилось именно оттого, что она не могла донести до слушателей все нюансы. Да она всерьез и не пыталась. Для этого у нее не было ни возможности, ни времени. За два дня, да нет же, всего за несколько часов события приняли такой оборот, что вышли из-под ее контроля. Слова Брайони привели в действие страшные силы в знакомом живописном городке. Можно было подумать, что устрашающие муниципальные власти, эти стражи порядка в форме, лежали в засаде, укрывшись за фасадами симпатичных мирных зданий в ожидании катастрофы, которая неминуемо должна была разразиться. Они знали свое дело, знали, чего хотят и как этого достичь. Брайони спрашивали снова и снова, и по мере того как она бесконечно повторяла свои ответы, бремя логики все больше придавливало ее: раз уж она это сказала, должна неукоснительно придерживаться своих слов. Стоило ей сделать малейшее отступление, как на мудрых лицах появлялись морщины неодобрения, она ощущала холодок и утрату расположения. Девочка была одержима желанием угодить им и быстро поняла: малейшие ее оговорки могут разрушить процесс, который она сама инициировала.
Брайони напоминала невесту, которую с каждым днем, приближающим свадьбу, все больше одолевают мучительные сомнения, однако она не смеет высказать их, поскольку и сама потратила уже столько сил на приготовления. Счастье и покой слишком многих хороших людей могут оказаться под угрозой. Единственный способ развеять внутреннюю тревогу в такие минуты – это вместе с остальными окунуться в радостные хлопоты. Брайони не хотела отменять заключенное негласное соглашение. У нее не хватило бы смелости отказаться от своих слов после того, как она произнесла их с такой уверенностью, после двух или трех дней терпеливых и доброжелательных допросов. Однако ей хотелось бы уточнить или углубить то, что она имела в виду под словом «видела», потому что она не столько видела, сколько знала. После этого она могла бы предоставить следователям решать, примут ли они к рассмотрению такого рода виденье. Но подобные колебания не находили поддержки, и ее решительно возвращали к первоначальным показаниям. Неужели она лишь глупая девчонка – можно было прочесть по их лицам, – которая заставляет всех зря терять время? Они предпочитали простое, без затей, толкование ее свидетельства, решив, что было достаточно светло, поскольку на небе были звезды и облака отражали свет уличных фонарей соседнего города. Так что: либо она видела – либо не видела. Третьего не дано. Прямо следователи этого не говорили, но сухость тона предполагала именно такой выбор. И в подобные минуты, ощущая их холодность, Брайони сдавалась, ее охватывал прежний энтузиазм, и она повторяла: «Я видела его, я знаю, что видела его», – после чего успокаивалась, чувствуя, что подтверждает лишь уже известные всем факты.
Ей никогда не будет дано утешиться тем, будто на нее оказывали давление или запугивали. Этого не было. Она сама загнала себя в ловушку, в лабиринт собственной конструкции и была слишком юна, слишком преисполнена благоговейного ужаса, слишком угодлива, чтобы настоять на своем или отступить в сторону. Ей недостало то ли душевной широты, то ли зрелости, чтобы обрести необходимую независимость духа. Еще тогда, когда она не сомневалась в своей правоте, требовательное религиозное братство плотно обступило ее со всех сторон и теперь смотрело выжидательно. Брайони не посмела бы разочаровать этих людей, стоя перед алтарем. Побороть сомнения можно было, лишь сплачиваясь с ними все теснее, неукоснительно придерживаясь того, во что, как ей казалось, она верила, гоня прочь все лишнее, снова и снова повторяя свои показания, – только это давало возможность избавиться от тревожной мысли о вреде, который она причиняет. Когда дело было закончено, приговор вынесен и братство начало рассеиваться, лишь способная безжалостно все забывать своенравная юность какое-то время защищала ее от себя самое.
– Зато я могу! И скажу!
Несколько минут они сидели молча, потом не перестававшая до этого дрожать Лола начала успокаиваться. Брайони понимала, что кузину нужно отвести домой, но ей не хотелось прерывать момент близости – она продолжала обнимать старшую девочку за плечи, а Лола, судя по всему, уже не противилась этому. Далеко за озером они заметили пунктирные вспышки света – кто-то шел по аллее с факелом, – но никак не отреагировали. Когда же Лола наконец заговорила, тон ее оказался раздумчивым, словно она неуверенно пробовала ногой дно маленького ручейка, в который стекались контраргументы.
– Но это же противоречит здравому смыслу. Он – близкий друг вашей семьи. Вряд ли это мог быть он.
– Ты бы не говорила так, если бы оказалась вместе со мной в библиотеке.
Лола вздохнула и медленно покачала головой, как будто нехотя примиряясь с тем, во что невозможно поверить.
Девочки снова замолчали, они могли бы сидеть там и дольше, если бы не сырость – хотя еще и не роса, – начавшая пропитывать траву, поскольку облака рассеялись и похолодало.
Когда Брайони шепотом спросила кузину: «Ты можешь идти?» – та храбро кивнула. Брайони помогла ей встать, и они направились через поляну к мосту. Сначала они держались за руки, потом Лола навалилась на плечо Брайони. И только когда они дошли до подножия холма, Лола разрыдалась, сквозь слезы пытаясь сказать:
– Я не могу, я слишком слаба.
«Наверное, лучше сбегать домой за подмогой», – подумала Брайони и хотела было уже сказать это Лоле и усадить ее на землю, но в этот момент они услышали голоса, доносившиеся сверху, и вслед за этим в глаза им ударил свет факела. «Это чудо», – подумала Брайони, узнав голос брата. Словно истинный герой, тот несколькими легкими прыжками преодолел разделявшее их расстояние и, даже не спросив, что случилось, подхватил на руки Лолу, словно та была маленьким ребенком. Издали доносился чуть сиплый от тревоги голос Сесилии. Ей никто не ответил. Неся Лолу на руках, Леон удалялся с такой скоростью, что Брайони едва за ним поспевала. Тем не менее, прежде чем они добрались до подъездной аллеи и Леон поставил Лолу на ноги, Брайони начала описывать ему события именно так, как она их увидела.
XIV
В последующие годы Брайони терзали воспоминания не столько о допросах, подписании письменного заявления и показаний, о трепете, испытанном перед входом в зал суда, куда ее по малолетству не допускали, сколько попытки собрать воедино фрагменты той ночи – от позднего вечера до рассвета. Как же утонченно чувство вины способно разнообразить пытку, кидая мячики подробностей в вечное кольцо, заставляя всю жизнь перебирать одни и те же четки.
Когда они оказались наконец в доме, наступило призрачное время грозных визитов, слез, приглушенных голосов, поспешных шагов на лестнице и ее собственного отвратительного возбуждения, начисто лишавшего ее сонливости. Разумеется, Брайони была достаточно взрослой, чтобы понимать: это звездный час Лолы, но сочувственные женские руки вскоре препроводили пострадавшую в спальню ожидать приезда доктора и врачебного осмотра. Стоя у подножия лестницы, Брайони наблюдала, как Лола в сопровождении Эмилии и Бетти, поддерживавших ее под руки, и Полли с тазом и полотенцами в руках, замыкавшей процессию, поднималась по ступенькам, громко всхлипывая. После ухода кузины и в отсутствие Робби – он еще не появлялся – Брайони перемещалась на авансцену, и то, как ее слушали, как ей доверяли, как деликатно подсказывали, представлялось признанием только что обретенной зрелости.
Вскоре перед крыльцом остановился полицейский «хамбер»,[15] и в дом вошли два полицейских инспектора и два констебля. Будучи для них единственным источником информации, Брайони старалась говорить спокойно. Роль ключевого свидетеля питала ее уверенность. То был неформальный период, предшествовавший официальным допросам, она просто стояла перед полицейскими в холле – Леон с одной, мама с другой стороны от нее. Однако, как мама, которая повела Лолу наверх, могла столь быстро снова оказаться там? У старшего инспектора было тяжелое, изборожденное морщинами лицо, словно высеченное из гранита. Рассказывая свою историю этой внимательной непроницаемой маске, Брайони трусила, но, поведав все, что знала, испытала облегчение, будто камень свалился с плеч, и от живота вниз, по ногам, стало разливаться ощущение покорности. Оно напоминало любовь – внезапно нахлынувшую любовь к этому внимательному человеку, который бескомпромиссно стоял на страже добра, в любой час дня и ночи готовый вступить за него в бой, а за спиной у него была вся мощь человеческой добродетели и мудрости. Под его бесстрастным взглядом у Брайони перехватывало горло и прерывался голос. Ей хотелось, чтобы инспектор обнял ее, успокоил и простил, как бы безвинна она ни была. Но он лишь смотрел на нее и слушал.
Этобыл он. Я видела его, Слезы должны были послужить еще одним доказательством того, что все, ею пережитое и изложенное, – правда, и когда мама ласково погладила ее по затылку, Брайони сорвалась, пришлось увести ее в гостиную.
Но если она лежала там на диване, пока мама утешала ее, как она могла помнить приезд доктора Макларена в черном сюртуке и рубашке со старомодным высоким воротником, с неизменным «гладстоном»[16] в руке? Этот человек был свидетелем трех рождений и бесконечных детских болезней в доме Толлисов. Отведя доктора в сторону, Леон вполголоса, по-мужски сдержанно – куда девалась его обычная беззаботность! – сообщил доктору о произошедших событиях. В последующие часы такие приватные консультации повторялись не раз. Каждого вновь прибывавшего точно так же вводили в курс дела; полицейские, врач, члены семьи, слуги теснились перетекающими одна в другую маленькими группками по углам комнат, в холле и на террасе. Никто не собирал их вместе, никто не делал заявлений. Об ужасном факте насилия было известно всем, но он словно оставался секретом, который шепотом передавался от одной группки к другой, когда кто-нибудь отходил от собеседников, чтобы с исполненным важности видом отправиться по какому-то новому делу. Пропажа детей в свете последних событий тоже приобретала более серьезный оборот. Но общее мнение, без конца повторявшееся, словно волшебное заклинание, сводилось к (тому, что они мирно спят где-нибудь в парке. Таким образом, основное внимание постоянно было приковано к беде Лолы, находившейся теперь в спальне наверху.
Вернувшийся с поисков Пол Маршалл узнал о случившемся от инспекторов. Он прохаживался с ними по террасе, Угощая сигаретами из своего золотого портсигара, а когда разговор закончился, похлопал по плечу старшего по званию и отпустил их, после чего вошел в дом, чтобы поговорить с Эмилией. Леон проводил доктора наверх, через какое-то время тот спустился обратно, неуловимо увеличившийся в размерах вследствие профессионального доступа к самому сердцу общей беды. Он тоже долго совещался с двумя мужчинами в штатском, потом с Леоном и, наконец, с Леоном и миссис Толлис. Перед уходом доктор зашел в гостиную, положил знакомую маленькую сухую руку на лоб Брайони, пощупал ей пульс и остался доволен. Взяв саквояж, он направился к выходу, но у самой двери остановился для еще одного краткого совещания.
Где была Сесилия? Она держалась в стороне, ни с кем не разговаривала, беспрерывно курила, быстрыми, жадными движениями поднося сигарету к губам, потом с отвращением отбрасывая, и пребывала в крайнем возбуждении: время от времени пересекая холл, комкала и крутила в руках носовой платок. При иных обстоятельствах она бы, несомненно, взяла ситуацию под контроль: отдавала распоряжения насчет ухода за Лолой, ободряла мать, внимательно выслушивала наставления врача, советовалась с Леоном. Теперь же… Брайони оказалась рядом, когда Леон подошел к Сесилии, чтобы поговорить, но та отвернулась от него, не в силах ни чем-либо помочь, ни даже просто что-либо вымолвить. Что касается мамы, то она, на удивление, проявила отменную собранность в критической ситуации, не страдала от мигрени и не испытывала необходимости уединиться. По мере того как старшая дочь съёживалась, замыкаясь в своем несчастье, мать словно вырастала. Порой, когда Брайони призывали снова повторить показания или уточнить какую-нибудь деталь, сестра подходила ближе, чтобы слышать, что та говорит, и смотрела на нее непроницаемым затуманенным взглядом. Брайони это нервировало, и она старалась держаться рядом с матерью. Глаза у Сесилии были красными. Пока остальные, собравшись группками, переговаривались, она металась по холлу, или бегала из комнаты в комнату, или – по крайней мере дважды – выходила на крыльцо. При этом она все время наматывала носовой платок на пальцы, разматывала, комкала в шарик, перекладывала из руки в руку и прикуривала очередную сигарету. Когда Бетти и Полли предлагали всем чай, она даже не прикоснулась к чашке.
Кто-то принес сверху весть, что Лола после успокаивающего укола наконец уснула, это принесло временное облегчение. Чай пили в гостиной, и там установилась непривычная тишина – все устали. Никто не произнес этого вслух, но все ждали появления Робби, а также мистера Толлиса, который вот-вот должен был вернуться из Лондона. Леон с Маршаллом склонились над планом местности – они набросали его для инспектора. Инспектор внимательно изучил план и передал помощникам. Два констебля были отправлены на помощь тем, кто уже искал Пьерро и Джексона, другие полицейские пошли к бунгало поджидать Робби на тот случай, если он надумает вернуться туда. Сесилия сидела на вертящемся стуле перед клавесином – как и Маршалл, в стороне от остальных. В какой-то момент она встала и двинулась к брату, чтобы прикурить, но старший инспектор галантно поднес ей свою зажигалку. Брайони примостилась на диване возле мамы, а Бетти и Полли ходили по комнате с чайными подносами,
Брайони так никогда и не смогла припомнить, что вдруг стукнуло ей тогда в голову. Совершенно ясная и убедительная мысль возникла из ниоткуда, Брайони не собиралась никого оповещать о своих намерениях или спрашивать разрешения у сестры. Для нее это было очевидно. Подтверждение. Или даже, вероятно, еще одно, отдельное преступление. Она так стремительно вскочила, что чуть не выбила чашку из рук матери и всполошила остальных.
Все наблюдали, как она выбегает из комнаты, но никто ни о чем не спросил ее – настолько все были измучены. Брайони же, напротив, воодушевленная мыслью о том, что поступает правильно, взлетела по лестнице, перешагивая через две ступеньки и предвкушая, как ее похвалят за сюрприз. Она чувствовала себя так, как человек накануне Рождества, готовясь преподнести подарок, который, безусловно, вызовет восторг, – то было радостное и безграничное восхищение собой.
Промчавшись через коридор третьего этажа, она влетела в комнату Сесилии. В каком же беспорядке жила сестра! Обе створки двери платяного шкафа были распахнуты, часть платьев выглядывала наружу, некоторые свисали с вешалок на одном плечике. Два – черное и розовое, дорогие шелковые наряды, – словно тряпки, валялись на полу в окружении туфель. Брезгливо перешагивая через разбросанные вещи, Брайони подошла к туалетному столику. Ну почему Сесилия никогда не закрывает крышками баночки с кремом, флаконы и тюбики? Почему никогда не вытряхивает свои вонючие пепельницы? Не заправляет постель, не проветривает комнату? Первый ящик, который Брайони попыталась открыть, выдвинулся всего на несколько дюймов – он был забит бутылками и скомканными картонными упаковками. Хоть Сесилия и старше ее на десять лет, есть в ней какая-то беспомощность и безнадежность. Как ни страшно будет встретить там, внизу, разъяренный взгляд сестры, то, что она делает, правильно, думала девочка, открывая следующий ящик, она поступает здраво, ради сестры, ради ее же блага.
Когда через пять минут Брайони с победным видом снова ворвалась в гостиную, никто не обратил на нее внимания, в комнате все было так же, как прежде, – усталые, сраженные бедой взрослые молча потягивали чай или курили. Пребывая в возбуждении, Брайони не задумалась о том, кому лучше отдать письмо, ее воспаленное воображение уже рисовало, как все читают его одновременно. Она решила вручить письмо Леону и направилась было к брату, но, проходя мимо трех полицейских, передумала и протянула сложенный листок тому самому, с лицом из гранита. Если и можно было сказать, что это лицо имело некое выражение, то выражение не изменилось – ни когда он брал письмо, ни когда читал его. Причем последнее он проделал молниеносно, лишь раз взглянув на листок. Их взгляды встретились, потом полицейский поискал взглядом Сесилию, та сидела отвернувшись. Едва заметным движением руки инспектор подал знак одному из подчиненных взять письмо. Прочтя, тот передал его Леону. Леон пробежал письмо глазами и вернул старшему инспектору. На Брайони произвело впечатление это безмолвное общение трех мужчин. Только теперь тем, что происходило, заинтересовалась Эмилия Толлис. На ее безразличный вопрос Леон ответил:
– Это просто письмо.
– Дай сюда.
Второй раз за вечер Эмилия была вынуждена напомнить о своем первоочередном праве на все письменные послания, ходившие по дому. Сознавая, что от нее самой больше ничего не требуется, Брайони уселась рядом с матерью на диване и с маминой точки обзора стала наблюдать за тем, как Леон и полицейский обменялись благородно-смущенными взглядами.
– Дай сюда, – повторила Эмилия,
Ее тон был зловеще-бесстрастным. Леон пожал плечами и изобразил извиняющуюся улыбку – как он мог не выполнить требования матери? Эмилия перевела свой ничего не выражающий взгляд на инспектора. Она принадлежала к поколению, воспринимавшему блюстителей порядка, независимо от их ранга, как лакеев. Повинуясь кивку начальника, младший полицейский пересек комнату и вручил ей письмо. Наконец и Сесилия, видимо, витавшая в мыслях где-то далеко, обратила внимание на происходящее. В следующий миг, когда письмо уже лежало на коленях у матери, она, вскочив с вертящегося стула, бросилась к дивану.
– Как ты посмела! Как вы все смеете!!!
Леон тоже встал и сделал предупредительный жест:
– Си…
Сесилия рванулась, чтобы вырвать письмо у матери, но на ее пути внезапно оказались не только ее собственный брат, но и два полицейских. Маршалл тоже встал, но вмешиваться не решился.
– Оно принадлежит мне! – закричала Сесилия. – Вы не имеете никакого права!
Эмилия даже не подняла головы, она не спеша перечитала письмо несколько раз, после чего на пылкий гнев дочери ответила своим, ледяным:
– Если бы вы, юная леди, при всем вашем образовании поступили как должно, пришли бы с этим письмом ко мне, меры можно было принять вовремя, и вашей кузине не пришлось бы пройти через этот ужас.
Несколько секунд Сесилия в одиночестве стояла посреди комнаты с дрожащими руками, обводя взглядом всех по очереди, не веря, что кто-то сможет понять ее, и не в состоянии рассказать им, как обстояло дело в действительности. И, хоть Брайони испытывала удовлетворение от реакции взрослых на ее поступок, хоть в ее душе зрел сладкий, хорошо знакомый восторг, она была, рада, что в этот момент оказалась на диване рядом с мамой, почти скрытая спинами мужчин от презрительного взгляда покрасневших глаз сестры. Несколько секунд Сесилия стояла, вперив в Брайони негодующий взор, потом повернулась и вышла. Когда она проходила через холл, у нее вырвался крик, исполненный невыразимой муки. Этот крик усилила гулкая акустика помещения с голым кафельным полом. Все находившиеся в гостиной испытали облегчение, почти расслабились, услышав, что она поднимается наверх. Следующее, что увидела Брайони, это как Маршалл вернул письмо инспектору, а тот положил его развернутым в папку, которую держал перед ним низший по званию полицейский.
Оставшиеся до наступления утра часы пролетели незаметно, Брайони совсем не чувствовала усталости. Никому не пришло в голову отправить ее спать. Она не могла бы сказать, сколько времени прошло после того, как Сесилия удалилась в свою комнату, когда мама повела ее в библиотеку, где состоялся первый официальный допрос. Брайони, на краешке стула, сидела с одной стороны письменного стола, инспекторы – с другой. Миссис Толлис осталась стоять. Вел допрос полицейский с лицом древнего каменного изваяния. На поверку он оказался исключительно любезным, вопросы задавал неспешно, голосом хриплым, но деликатным и даже немного печальным. Поскольку Брайони точно указала место, где Робби напал на Сесилию, все прошли в угол между стеллажами, чтобы тщательно обследовать следы происшествия. Прислонившись к книжным полкам, Брайони вжалась в них спиной, демонстрируя, как стояла сестра, и в этот момент заметила первый проблеск утренней зари в высоких окнах. Она отошла от стены на шаг, повернулась и показала, в какой позе застала насильника, потом – где стояла она сама.
– Но почему ты ничего не сказала мне? – спросила Эмилия.
Полицейский тоже выжидательно уставился на Брайони. Хороший вопрос, но ей никогда бы и в голову не пришло тревожить мать. Кроме мигрени, из этого ничего бы не вышло.
– В тот момент нас позвали к столу, а потом близнецы убежали.
Она рассказала, как – на мосту, в сумерках – к ней попало письмо. Что заставило ее вскрыть конверт? Трудно было объяснить импульсивный порыв, вынудивший ее сделать это вопреки тревожной мысли о вероятных последствиях, просто писателю, который проснулся в ней лишь прошлым утром, необходимо было знать и понимать все, что происходило вокруг.
– Не знаю, – ответила она. – Мне стало нестерпимо любопытно, хоть я и понимала, что читать чужие письма недопустимо.
Примерно в это время констебль заглянул в дверь, чтобы сообщить новость, которая добавила всем тревоги. Из автомата близ аэропорта Кройдон позвонил шофер мистера Толлиса. Служебная машина, предоставленная немедленно благодаря любезности министра, уже в пригороде. Джек Толлис спит, укрывшись одеялом, на заднем сиденье. Вероятно, он прибудет домой первым утренним поездом. Когда информация была прослушана и обсуждена, Брайони мягко вернули к событиям, произошедшим на острове. На этой ранней стадии инспектор старался не давить на девочку наводящими вопросами, так что она имела возможность спокойно выстраивать рассказ, придавать ему форму, облекая в собственные слова и по-своему вычленяя ключевые моменты: света было достаточно, чтобы рассмотреть знакомое лицо; а потом, когда он пятился и огибал поляну, она узнала его по росту и манере двигаться.
– Значит, ты его видела?
– Я знаю, что это был он.
– Давай забудем то, что ты знаешь. Ты ведь говоришь, что видела его.
– Да, я его видела.
– Так же, как видишь сейчас меня?
– Да.
– Ты видела его собственными глазами?
– Да. Я его видела. Я видела его.
Так закончился первый официальный допрос. Пока Брайони сидела в гостиной, сморенная наконец усталостью, но упорно не желавшая отправляться в постель, допрашивали ее мать, потом Леона и Пола Маршалла. Вызвали также старика Хардмена и его сына Дэнни. Брайони слышала, как Бетти говорила, что Дэнни весь вечер провел в доме вместе с отцом, который готов за него поручиться. Несколько констеблей вернулись с поисков близнецов, их проводили через кухню. Другим смутным воспоминанием того плохо запомнившегося Брайони раннего утра было то, что Сесилия отказалась покинуть свою комнату, спуститься вниз и ответить на допросы полицейских. В последующие дни, когда у нее не оставалось выбора и пришлось наконец сдаться, ее показания о том, что на самом деле произошло в библиотеке, – в каком-то смысле более шокирующие, чем показания Брайони, – сколь бы убедительными они ни были, лишь подтвердили общее мнение о мистере Тернере как о человеке опасном. Неоднократно высказанное Сесилией предположение, что подозревать скорее следует Дэнни Хардмена, встречалось гробовым молчанием и воспринималось как понятная, однако слабая попытка молодой женщины защитить друга, бросив тень на невинного парня.
Вскоре после пяти, когда пошли разговоры о том, что начали готовить завтрак – по крайней мере для констеблей, поскольку никто другой есть был не в состоянии, – пронеслось известие, что через парк к дому движется человек, похожий на Робби. Возможно, кто-то заметил его из окна верхнего этажа. Брайони не помнила, почему было решено ждать Робби у дверей, но все вышли и сгрудились перед парадным входом: члены семьи, Пол Маршалл, Бетти с помощницами, полицейские. Наверху остались лишь пребывавшая в наркотическом дурмане Лола и разъяренная Сесилия. Вероятно, миссис Толлис не пожелала, чтобы нога негодяя осквернила ее жилище. А может, инспектор опасался сопротивления, которое легче подавить вне дома, – там больше простора и проще произвести арест. Чудо рассвета сменилось серостью раннего утра, подернутого пеленой летнего тумана, который вскоре должен был рассеяться под жарким солнцем.
Поначалу они ничего не видели, хотя Брайони казалось, что она улавливает звук шагов на подъездной аллее. Потом его услышали все, а когда вдали, ярдах в ста, замаячила фигура – всего лишь сереющее на белом фоне пятно, – в группе собравшихся прокатился тихий ропот, все пришли в движение. По мере того как пятно приобретало все более отчетливые очертания, снова становилось тише. Никто не мог точно разобрать, что именно к ним приближалось. Конечно, то был зрительный обман, рожденный игрой света и тумана. Кто же в век телефонов и автомобилей поверит, будто существуют гиганты семи или даже восьми футов ростом в перенаселенном Суррее? Но вот он был перед ними: образ столь же неправдоподобный, сколь и реальный. Эта невероятная, но отчетливая фигура шла прямо на них. Сплотившись теснее, все попятились к крыльцу, а Бетти, про которую знали, что она католичка, в ужасе перекрестилась. Лишь старший инспектор сделал несколько шагов вперед, и ему все стало ясно; рядом с большой фигурой ковыляла маленькая. Тут все увидели, что это был Робби, на плечах у него сидел один мальчик, другой, которого он, видимо, держал за руку, плелся чуть сзади. Не доходя футов тридцати до дома, Робби остановился и, судя по всему, хотел что-то сказать, но, увидев, как к нему приближаются инспектор и другие полицейские, передумал. Сидевший у него на плечах мальчик, похоже, спал. Другой, привалившись головкой к бедру Робби, обвил его плечи рукой и прижал большую мужскую ладонь к своей груди: для тепла и безопасности.
Первым чувством Брайони было облегчение: близнецы нашлись. Но, увидев, как спокоен Робби, она вспыхнула от гнева. Неужели он думает, будто ему удастся скрыть свое преступление за показной благостью, изобразив из себя доброго пастыря? Разумеется, это циничная попытка заслужить прощение за то, что прощено быть не может. Вот лишнее доказательство: зло хитроумно и коварно. Внезапно мамины руки сжали ей плечи и, повернув к дому, передали на попечение Бетти. Эмилия хотела, чтобы дочь находилась как можно дальше от Робби Тернера. Да и, в конце концов, девочке положено в этот час быть в постели. Бетти крепко ухватила Брайони за руку и повела в дом, а мама с Леоном выступили вперед, чтобы принять близнецов. Оглянувшись, Брайони увидела Робби с поднятыми руками – он выглядел как солдат, сдававшийся в плен. Но оказалось, что он всего лишь снял с плеч мальчика и осторожно поставил на землю.
Через час она лежала на своей кровати под балдахином в чистой белой ночной сорочке из хлопка, которую дала ей Бетти, Шторы были задернуты, но в щели по краям уже проникал яркий дневной свет. Несмотря на усталость, от которой кружилась голова, Брайони никак не могла заснуть. Голоса и образы кружили у кровати, надоедливые, возбужденные, перемешивающиеся, упорно сопротивляющиеся ее попыткам упорядочить их. Неужели все они порождены одним-единственным днем, бессонным периодом времени, начавшимся с невинной репетиции пьесы и закончившимся появлением выплывшего из тумана колосса? Все, что произошло между этими событиями, казалось слишком сумбурным и размытым, разобраться было трудно, хотя в целом Брайони чувствовала: она добилась успеха, даже одержала победу. Девочка откинула с ног простыню и перевернула подушку на другую, прохладную сторону. В нынешнем состоянии ей сложно было понять, в чем именно заключался успех; если в том, что она стала взрослой, то сейчас она этого не ощущала; быть может, из-за бессонной ночи она чувствовала себя почти беспомощным ребенком, готовым расплакаться. Конечно, она проявила храбрость, разоблачив очень дурного человека, и было несправедливо с его стороны явиться вот так, с найденными близнецами, но в то же время Брайони казалось, что ее обманули. Кто ей поверит теперь, когда Робби предстал добрым спасителем потерянных детей? Все, что она сделала, вся ее отвага и здравомыслие, помощь Лоле – все впустую. Они отвернутся от нее – мама, полицейские, брат – и отправятся вместе с Робби Тернером плести свои взрослые интриги. Ей захотелось, чтобы мама оказалась рядом, чтобы можно было обнять ее, притянуть к себе милое лицо, но теперь мама не придет, никто не придет к Брайони, никто больше не захочет с ней говорить. Уткнувшись лицом в подушку, она разрыдалась. Никто не знал о ее горе, и от этого она почувствовала себя еще более несчастном, покинутой.
Она уже с полчаса лежала в полумраке, лелея сладкую печаль, когда услышала, как завелся мотор полицейской машины, припаркованной под ее окном. Проехав до гравиевой дорожки, машина остановилась. Послышались голоса и звук шагов. Брайони встала и раздвинула шторы. Туман еще не рассеялся, но стал прозрачнее, будто его подсветили изнутри. Ей пришлось прищуриться, чтобы они привыкли к свету. Все четыре дверцы полицейского «хамбера» были широко распахнуты, у машины в ожидании застыли три констебля. Внизу, прямо под окном, скорее всего на крыльце, стояли люди, которых она не видела, и слышались голоса. Потом снова раздался звук шагов, и в поле ее зрения появились два инспектора, а между ними – Робби. В наручниках! Она увидела его сцепленные спереди руки и поблескивание стали из-под манжет. Зрелище ужаснуло ее. Но это было лишним подтверждением его вины и началом возмездия – набросок к картине вечного проклятия.
Дойдя до машины, они остановились. Брайони не могла рассмотреть выражения лица Робби, хотя он стоял вполоборота к ней, – на несколько дюймов выше инспектора, с прямой спиной и поднятой головой, – наверное, он гордился содеянным. Один из констеблей сел за руль. Младший инспектор обошел автомобиль и поместился в углу заднего сиденья, в то время как его шеф собирался затолкать Робби на его середину. Вдруг под окном произошло какое-то движение, потом послышался сердитый окрик Эмилии Толлис, и к машине метнулась фигура – метнулась стремительно, насколько позволяло узкое платье. Приблизившись к Робби, Сесилия замедлила шаг. Тот обернулся, сделал полшага ей навстречу, и тут – вот чудеса! – инспектор тактично отступил. Наручники были отчетливо видны, но Робби, казалось, нисколько их не стеснялся, пожалуй, он даже не замечал их, лишь смотрел на Сесилию и мрачно слушал то, что она ему говорила. Полицейский невозмутимо наблюдал. Если Сесилия бросала Робби горькие обвинения, коих он заслуживал, то это никак не отразилось на его лице. Хоть голова Сесилии была повернута в сторону от нее, Брайони почувствовала, что сестра говорит без должного воодушевления. Впрочем, оттого, что упреки та бормотала вполголоса, они, быть может, звучали еще суровее. Сесилия и Робби подошли ближе друг к другу, и теперь уже Робби что-то быстро произнес, приподнял скованные наручниками руки и безнадежно уронил их снова. Сесилия прикоснулась к его запястьям, погладила лацкан его пиджака, а потом вцепилась в него и слегка тряхнула. Жест показался ласковым, и Брайони тронула безграничная способность сестры к прощению, если это было именно оно. Прощение. Это слово никогда прежде ничего не значило для Брайони, хотя она тысячи раз слышала, как его торжественно произносили и в школе, и в церкви. А вот Сесилия, видимо, понимала его истинный смысл. Разумеется, Брайони многого еще не знает о собственной сестре. Но теперь у нее будет возможность узнать ее лучше, ведь эта трагедия, безусловно, сблизит их.
Тактичный инспектор, видимо, решил, что был достаточно снисходителен, потому что сделал шаг вперед, отвел руку Сесилии и встал между ними. Робби что-то быстро сказал ей и повернулся к машине. Инспектор заботливо положил ладонь на голову Робби и пригнул ее вниз, чтобы арестованный не стукнулся лбом, залезая в машину. Потом уселся рядом, так что Робби оказался зажат между двумя инспекторами. Дверцы захлопнулись, и, когда машина отъезжала, оставшийся констебль взял под козырек. Сесилия продолжала стоять, где стояла, спиной к дому, глядя вслед удалявшемуся автомобилю, но по ее вздрагивающим плечам можно было догадаться, что она плачет, и Брайони поняла, что никогда не любила сестру так, как в этот момент.
На сем должен был бы закончиться бесконечный летний день, плавно перетекший в ночь; «хамбер», медленно исчезавший в конце подъездной аллеи, стал бы впечатляющим заключительным аккордом. Но, как оказалось, предстоял еще один, последний взрыв. Не успела машина проехать и двадцати ярдов, как начала тормозить. Прямо по центру аллеи навстречу «хамберу», не собираясь ни отойти в сторону, ни остановиться, двигалась женщина, которой Брайони прежде не заметила. Она была невысокая, с переваливающейся походкой, в цветастом платье, и держала в руке предмет, поначалу показавшийся Брайони палкой, а на самом деле оказавшийся мужским зонтом с ручкой в виде гусиной головы. Машина остановилась и просигналила, но женщина подошла вплотную к решетке радиатора. Это была мать Робби, Грейс Тернер. Подняв над головой зонтик, она закричала. Полицейский, сидевший на переднем сиденье, вышел и что-то сказал ей, потом попытался оттащить за руку. Констебль, отдававший честь отъезжавшей машине, поспешил на помощь. Миссис Тернер стряхнула руку полицейского, снова подняла зонт над головой, на сей раз обеими руками, и изо всех сил обрушила тяжелую гусиную голову на блестящий капот «хамбера». Раздался треск, напоминавший звук выстрела. Когда констебли стали оттаскивать, почти переносить ее на обочину, она начала выкрикивать, да так громко, что Брайони услышала, даже находясь в спальне на третьем этаже, одно-единственное слово:
– Лжецы! Лжецы! Лжецы!
С по-прежнему открытой передней дверцей машина медленно проехала чуть вперед и остановилась, чтобы полицейский мог снова сесть на свое место. Его коллега в одиночестве безуспешно продолжал успокаивать Грейс. Ей удалось еще раз обрушить зонт на автомобиль, но на сей раз удар лишь скользнул по крыше. Вырвав зонт из рук миссис Тернер, полицейский через плечо забросил его в траву.
– Лжецы! Лжецы!
Продолжая кричать, мать Робби пробежала несколько шагов за автомобилем, безнадежно пытаясь догнать его, потом остановилась и, обреченно опустив руки, смотрела, как он переезжает через первый мост, пересекает остров, минует второй мост и в конце концов растворяется в молочном тумане.
Часть вторая
Он повидал довольно ужасов, но именно эта ошеломляющая деталь сразила его и надолго лишила возможности двигаться. Когда, пройдя три мили по узкой дороге, они достигли пересечения с шоссе, он заметил тропинку – вроде ту самую, которую искал: она сворачивала вправо и там, теряясь в зелени и появляясь снова, бежала к молодой рощице, покрывавшей невысокий холм на северо-западе. Они остановились, чтобы он мог свериться с картой. Но карты не оказалось там, где она, по его представлению, должна была находиться: ни в кармане, ни за поясом. Может, он обронил ее или оставил на последней стоянке? Скинув шинель на землю, он стал рыться в карманах кителя, но вдруг осознал: уже больше часа карта зажата у него в левой руке. Он взглянул на двух своих спутников – те, стоя поодаль друг от друга, смотрели в сторону и молча курили. Карта по-прежнему находилась в его руке. В Уэст-Кентсе он вытащил ее из скрюченных пальцев какого-то капитана, лежавшего в траншее возле… возле чего? Такая карта тыловой местности была редкостью. Прихватил он также револьвер мертвого капитана. Он не собирался выдавать себя за офицера, просто, потеряв свое ружье, хотел выжить.
Тропинка, которая его интересовала, начиналась от торца разбомбленного дома, почти нового, вероятно, служившего сторожкой путевого обходчика. В грязи вдоль заполненной водой колеи виднелись следы животных. Возможно, коз. Вокруг валялись лохмотья разорванной одежды с почерневшими краями, обрывки то ли занавесок, то ли постельного белья. Искореженная оконная рама висела на кусте, и повсюду ощущался запах влажной гари. Это была их тропа, их короткий путь. Он сложил карту, поднял шинель, встряхнул ее и, накидывая на плечи, увидел это. Остальные, уловив движение за спиной, обернулись и проследили за его взглядом. На дереве, на взрослом платане, только что покрывшемся молодой листвой, висела нога. Она застряла в нижней развилке ствола на высоте футов двадцати – голая, аккуратно срезанная чуть выше колена. Оттуда, где они стояли, не было видно ни крови, ни разорванной плоти. Нога была совершенна по форме, бледная, гладкая и, судя по небольшому размеру, могла принадлежать ребенку. Расположение в развилке было каким-то претенциозным, словно ногу выставили напоказ – то ли для развлечения, то ли для просвещения: вот, мол, нога.
Оба капрала с отвращением фыркнули и стали собирать вещи. Они не хотели ни во что вникать, им было достаточно и того, что пришлось повидать за последние дни.
Неттл, водитель грузовика, закурил очередную сигарету и спросил:
– Ну так куда теперь, начальник?
Они называли его так, чтобы обойти трудный вопрос о его звании. Он поспешно зашагал, почти побежал по тропе. Ему хотелось уйти подальше от этого зрелища, чтобы вырвать или, быть может, облегчиться, он сам не знал. За хлевом, возле кучи битого шифера, организм выбрал первый вариант. Тернер был так обезвожен, что не мог позволить себе потерю жидкости и отпил из фляжки. Потом, воспользовавшись моментом, осмотрел свою рану. Дыра размером с полкроны зияла в правом боку, прямо под ребрами. После того как накануне он промыл ее и удалил запекшуюся кровь, она выглядела уже не столь устрашающе. Кожа вокруг покраснела, отек был небольшим, но что-то осталось внутри. На ходу он чувствовал, как это что-то перекатывается. Скорее всего осколок шрапнели.
К тому времени, когда капралы догнали его, он успел снова заправить рубашку в брюки и притворился, будто изучает карту. В этой компании только карта давала ему возможность ненадолго остаться в одиночестве.
– Что за спешка?
– Должно, какую-нибудь кралю заприметил.
– Не-е, это из-за карты. У него опять эти чертовы сомнения.
– Никаких сомнений, господа. Это наша тропа.
Он достал сигарету, и капрал Мейс поднес ему спичку. Потом, чтобы скрыть дрожь в руках, Робби Тернер пошел вперед, они последовали за ним, как следовали уже двое суток. Или трое? По званию он был ниже их, но они шли за ним и делали все, что он предлагал, а чтобы не потерять при этом достоинства, дразнили его. Когда они брели по дорогам или напрямую пересекали поле и он слишком долго молчал, Мейс бывало говорил:
– Начальник, опять про свою кралю думаешь?
Неттл подыгрывал:
– Думает, забодай его козел, думает!
Они были городскими жителями, не любили сельской местности и терялись в ней, не умели ориентироваться по компасу – этот курс военной подготовки они не усвоили. И они решили: он им нужен, чтобы добраться до побережья. Самим им было бы трудно это сделать. Он же действовал как офицер, хотя не имел ни одного шеврона. В первую ночь, которую они провели под навесом для велосипедов у сгоревшей школы, капрал Неттл спросил:
– А чой-то ты, простой рядовой, говоришь как джентльмен?
Он не удостоил их объяснениями. Он поставил себе цель – выжить, потому что у него была для этого важная причина, и теперь ему было все равно, потащатся они за ним или нет. Оба сохранили винтовки. Это уже кое-что. К тому же Мейс был богатырем, с мощными плечами и лапами, которые могли охватить полторы октавы на пианино в пабе, где, по его словам, он играл. На насмешки же Тернер не обращал внимания. Единственное, чего он хотел теперь, следуя по тропе, уводящей от дороги, это забыть ту ногу. Тропа перешла в грунтовую дорогу, зажатую между каменными стенами и круто спускавшуюся в долину, которой с шоссе видно не было. Там бежала коричневатая речушка, они перешли ее, ступая по камням, глубоко утопавшим в водорослях, напоминавших карликовую водяную петрушку.
По другую сторону долины дорога, снова зажатая между старинными каменными стенами, свернула на запад и пошла вверх. Небо впереди начало кое-где расчищаться, голубые просветы казались обещанием. Серого цвета, впрочем, было больше. Когда они, пробираясь сквозь рощу каштановых деревьев, приближались к вершине холма, заходившее солнце вынырнуло из-под густой пелены облаков и осветило местность, ослепив трех бредущих солдат. Как замечательно было бы завершить прогулку по французской провинции длиной в день, идя навстречу солнцу! Картина, вселявшая надежду.
Выйдя из рощи, они услышали гул бомбардировщиков и поспешно вернулись под сень деревьев – переждать налет и покурить. Оттуда, где они находились, рассмотреть самолеты было невозможно, зато вид открывался прекрасный. Эти возвышенности нельзя было назвать горами – они напоминали рябь на земной поверхности, слабое эхо набегавших где-то мощных валов. Каждый последующий гребень казался бледнее предыдущего. Тернер смотрел на эти волны серого и голубого, убывавшие, угасавшие в мареве на горизонте, за которым тонуло закатное солнце, и картина напоминала ему рисунок на восточном блюде.
Через полчаса они снова совершали длинный переход, спускаясь по более крутому склону, обращенному на север, к другой долине, с другой речушкой, более полноводной. Ее они перешли по каменному мосту, густо покрытому коровьим навозом. На капралов, не так уставших, как Робби, напал приступ веселья, они изображали притворный бунт. Один швырнул ему в спину засохшую коровью лепешку. Тернер не смотрел по сторонам. Лохмотья ткани, думал он, могли быть ошметками детской пижамы. Мальчишеской. Пикирующие бомбардировщики часто появлялись незадолго до рассвета, Он пытался гнать эти мысли, но они не отпускали его. Французский мальчик спал в своей кроватке. Тернер старался мысленно создать дистанцию между собой и той развороченной сторожкой. Но его тревожили не только немецкая армия и ее воздушные силы. При луне он мог бы спокойно идти всю ночь, только вот капралам это вряд ли понравится. Пора от них избавляться.
Вниз по течению речушку окаймляли тополя, верхушки которых трепетали и серебрились в последних отблесках дневного света. Солдаты сменили направление, и вскоре дорога снова сузилась до тропы, уводившей от реки. Они продирались сквозь заросли каких-то кустов с плотными блестящими листьями, там и сям росли приземистые дубы, едва начавшие покрываться листвой. От зелени под ногами шел сладковатый запах сырости, и Робби подумал: что-то не так в этой местности, что-то отличало ее от всего, где они были раньше.
Впереди послышался гул. Он усиливался, становился все более грозным, как будто там с невероятной скоростью вращались маховики или электрические турбины. Они словно вступали в необозримый энергетический зал мощного звука.
– Пчелы! – закричал он.
Пришлось обернуться и повторить еще раз, прежде чем капралы его услышали. В воздухе потемнело. Пчелиные повадки были хорошо известны Робби. Стоит одному насекомому запутаться в волосах и укусить, как, умирая, оно пошлет химический импульс остальным, и пчелы, которые получат его, повинуясь инстинкту, слетятся на то же место, чтобы так же ужалить и умереть. Всеобщая воинская повинность! После всех пережитых опасностей это было бы в некотором роде оскорблением. Все трое солдат натянули на голову шинели и помчались сквозь рой. Облепленные пчелами, добежали до вонючей траншеи, заполненной жидкой глиной, и перебрались через нее по шаткой доске. За амбаром, попавшимся на пути, все внезапно стихло. Амбар стоял на краю хозяйственного двора. По мере того как они начали углубляться в него, разлаялись собаки, и вскоре навстречу выбежала старая женщина, размахивая руками так, словно пришельцы были курами, которых следовало немедленно прогнать. Капралы полностью зависели от Тернера, поскольку он единственный среди них говорил по-французски. Выступив вперед на несколько шагов, Робби ждал, когда женщина приблизится. Рассказывали, что некоторые местные жители продавали воду в бутылках по десять франков за штуку, хотя ему с этим сталкиваться не приходилось. Французы, с которыми он имел дело, были щедры или полностью поглощены собственными несчастьями. Женщина оказалась хрупкой, но энергичной. Лицо у нее было шишковатым, диким и круглым, как луна. Голос оказался резким:
– C'est impossible, M'sieu. Vous ne pouvez pas rester ici.[17]
– Мы переночуем в амбаре. Нам нужны вода, вино, хлеб, сыр – в общем, все, чем вы можете поделиться.
– Impossible![18]
– Мы сражаемся за Францию, – мягко напомнил он ей.
– Вы не можете здесь оставаться.
– Мы уйдем на рассвете. Немцы не успеют…
– Дело не в немцах, мсье. А в моих сыновьях. Они – звери. И они скоро вернутся.
Пройдя мимо женщины, Тернер подошел к колонке, находившейся в углу двора возле кухни. Неттл и Мейс последовали за ним. Пока он пил, за ними, стоя в дверях, наблюдали девочка лет десяти и ее маленький братик, которого она держала за руку. Напившись и наполнив флягу, Тернер им улыбнулся – дети тут же исчезли. Капралы склонились к колонке вместе и пили почти синхронно. Женщина вдруг возникла у Тернера за спиной и схватила его за руку. Но прежде чем она успела снова завести свою песню, он сказал:
– Принесите нам то, что я прошу, иначе мы войдем в дом и возьмем все сами.
– Мои сыновья – настоящие громилы. Они меня убьют. Он предпочел бы ответить: «И поделом тебе», но, отойдя
на несколько шагов, лишь бросил через плечо:
– Я поговорю с ними.
– Тогда, мсье, они убьют вас. Разорвут на куски.
Капрал Мейс был поваром в подразделении королевских войск связи, где служил и капрал Неттл. До армии он работал на складах «Хилз»[19] на Тоттнем-Корт-роуд. Заявив, что понимает кое-что в комфорте, он принялся обустраивать их ночлег в амбаре. Тернеру было бы достаточно и просто брошенной на пол соломы. Но Мейс нашел кучу мешков и с помощью Неттла набил их этой самой соломой, превратив в матрасы. Из тюков сена, которые с легкостью поднимал одной рукой, он соорудил подголовники. А положив прислоненную к стене дверь на кирпичные столбики, устроил стол, после чего достал из кармана пол свечи.
– Везде нужно устраиваться с удобствами, – бормотал он при этом.
Впервые за все это время их шутки не касались секса. Трое мужчин, улегшись на импровизированные кровати, закурили и стали ждать. Утолив жажду, они сосредоточились на мыслях о еде, посмеиваясь над громким урчанием в собственных животах. Тернер пересказал им слова женщины о ее сыновьях.
– Наверное, они – пятая колонна, – предположил Неттл. Рядом с приятелем-богатырем он выглядел недомерком, но, как у многих коротышек, черты лица у него были четкими, а вид – дружелюбным. Он любил прикусывать зубами верхнюю губу и становился при этом похож на симпатичного мышонка.
– Или французские фашисты, немецкие подпевалы, вроде нашего Мосли,[20] – подхватил Мейс.
Немного помолчали, потом Мейс добавил:
– Или как все они тут. Совсем сбрендили, а все из-за того, что женятся на кровной родне.
– Кем бы они ни были, – заметил Тернер, – думаю, нам следует проверить оружие и держать его наготове.
Капралы вняли совету. Мейс зажег свечу, и все принялись за привычное дело. Осмотрев пистолет, Тернер положил его рядом с собой. Его спутники прислонили свои «ли энфилды»[21] к деревянной решетке и снова улеглись. Вскоре появилась девочка с корзинкой, поставила ее у входа в амбар и убежала. Неттл подобрал корзинку, и они начали раскладывать то, что в ней лежало, на своем импровизированном столе. Круглый каравай ржаного хлеба, небольшой кусок мягкого сыра, луковица и бутылка вина. Хлеб был клёклым и отдавал плесенью. Сыр оказался отличным, но исчез в одну минуту. Бутылку передавали по кругу, но вскоре и она опустела. Оставалось лишь жевать заплесневелый хлеб с луковицей.
– Я бы и поганую собаку этим не стал кормить, – вздохнул Неттл.
– Пойду раздобуду что-нибудь получше, – сказал Тернер.
– Мы с тобой.
Однако все продолжали молча лежать на своих «кроватях». Никто пока не был готов к новому столкновению с хозяйкой.
Услышав приближающиеся шаги, они обернулись и увидели в дверях двух мужчин. Каждый что-то держал в руках – возможно, клюшку или дробовик, – из-за бьющего в глаза света разобрать было невозможно. Нельзя было рассмотреть и лиц братьев-французов.
– Bonsoir, Messieurs.[22] – Голос звучал мирно.
– Добрый вечер.
Поднимаясь с соломенного тюфяка, Тернер взял револьвер. Капралы потянулись к винтовкам.
– Спокойно, – прошептал он им.
– Англичане? Бельгийцы?
– Англичане.
– У нас тут кое-что для вас есть.
– Что именно?
– Что он говорит? – забеспокоился один из капралов.
– Говорит, у них для нас что-то есть.
– А чтоб его!
Французы сделали несколько шагов в глубину амбара и подняли повыше то, что держали в руках. Конечно же, дробовики. Тернер спустил предохранитель и услышал, как Мейс с Неттлом сделали то же самое.
– Спокойно, – снова предупредил он.
– Уберите оружие, господа.
– Уберите свое.
– Одну минутку.
Говоривший потянулся к карману, достал фонарь и посветил не на солдат, а на своего брата и на то, что он держал в одной руке – французский багет, и в другой – холщовую сумку. Потом он показал им свою ношу: два длинных багета.
– Еще мы принесли оливки, сыр, паштет, помидоры и ветчину. Ну и, разумеется, вино. Да здравствует Англия!
– Вив ля Франс!
Все уселись за сооруженный Мейсом стол, по поводу которого, равно как и по поводу матрасов, французы – Анри и Жан-Мари Бонне – выразили вежливое восхищение. Это были низкорослые коренастые мужчины лет за пятьдесят. Анри – в очках, которые, как высказался Неттл, фермеру подходили как корове седло. Тернер этого переводить не стал. Для вина братья захватили стаканы. Пятеро мужчин выпили за французскую и британскую армии и за победу над Германией. Солдаты ели, хозяева наблюдали. Мейс попросил Тернера передать им, что он никогда не пробовал паштета из гусиной печенки и даже не слышал о нем, но теперь не станет есть ничего другого. Французы улыбались, однако держались скованно и, судя по всему, боялись опьянеть. Сказали, что ездили на своем грузовичке с открытой платформой в деревушку возле Арраса искать молодую двоюродную сестру с детьми. За этот город велись упорные бои, но они так и не узнали, кто наступал, кто оборонялся и кто победил. Братья старались держаться подальше от главных дорог, чтобы избегать встреч с толпами беженцев и царившего там хаоса. По пути видели горящие крестьянские дома, а в одном месте прямо на дороге лежало человек двенадцать убитых английских солдат. Пришлось оттащить их на обочину, чтобы не ехать по трупам. Но несколько тел уже было разорвано пополам. Должно быть, отделение попало под пулеметный обстрел или налет с воздуха, а может, нарвалось на засаду. Когда братья снова сели в грузовик, Анри вырвало прямо в кабине, а Жан-Мари, сидевший за рулем, так запаниковал, что съехал в кювет. Они вынуждены были пойти в деревню и одолжить лошадей, чтобы вытащить свой «рено». Это заняло два часа. Дальше на дороге они видели сожженные танки и бронемашины – и немецкие, и британские, и французские. Но солдат нигде не встретили. Видимо, войска с боями ушли вперед.
До деревни Анри и Жан-Мари добрались только к полудню. Она оказалась полностью разрушенной и обезлюдевшей. В доме двоюродной сестры царил разгром, все стены изрешечены пулями, но крыша устояла. Братья обошли все комнаты и, к своему облегчению, не нашли убитых. Должно быть, сестра взяла детей и присоединилась к тысячным толпам беженцев, заполонивших дороги. Побоявшись ехать обратно ночью, они остановились в лесу и попробовали уснуть в кабине. Всю ночь до них доносилась артиллерийская канонада – обстреливали Аррас. Невозможно поверить, чтобы после этого там кто-нибудь выжил или сохранился хоть один дом. Обратно ехали другой, более длинной дорогой, лишь бы снова не видеть убитых солдат. И теперь, пояснил Анри, они с братом чувствуют себя страшно, уставшими. Закрывая глаза, каждый раз видят те искалеченные тела.
Жан-Мари снова наполнил стаканы. Робби приходилось переводить, поэтому разговор затянулся – просидели почти час. Все было съедено, и Тернер хотел было рассказать им о кошмаре, преследовавшем его последние часы, но решил не множить ужасов, к тому же не следовало оживлять картину, подернувшуюся дымкой благодаря выпитому вину и дружеской беседе. Поэтому он поведал, как в начале отступления, во время атаки «юнкерсов», отстал от своей части. О ранении упоминать не стал – не хотел, чтобы о нем знали капралы. Он рассказал лишь о том, что они идут в Дюнкерк напрямик, желая избежать бомбежек.
– Значит, это правда – вы уходите, – констатировал Жан-Мари.
– Мы вернемся, – ответил Тернер, сам не веря в свои слова.
Вино начало действовать на капрала Неттла, он завел свою любимую сагу под названием «Прекрасные лягушатницы» – какие, мол, они роскошные, доступные и сладкие. Все это была его фантазия. Братья вопросительно смотрели на Тернера.
– Он говорит, что французские женщины – самые красивые в мире.
Братья торжественно кивнули и подняли стаканы.
Застолье близилось к концу. Все замолчали, прислушиваясь к ставшим привычными ночным звукам – отдаленному грохоту артиллерии, одиночным выстрелам, разрывам бомб: вероятно, саперы, отступая, подорвали какой-то мост.
– Спроси про их мать, – предложил капрал Мейс. – Надо выяснить этот вопрос.
– Нас было трое братьев, – поведал Анри. – Старший, Поль, ее первенец, погиб под Верденом в пятнадцатом. Прямое попадание снаряда. Хоронить было нечего, кроме каски. Нам двоим повезло. Прошли через все, не получив ни царапины. С тех пор она ненавидит солдат. А теперь, когда ей уже восемьдесят три, она начала выживать из ума. Французы, англичане, бельгийцы, немцы – ей все одно. Мы опасаемся, что, когда придут немцы, она бросится на них с вилами, и они ее пристрелят.
Усталые, братья поднялись из-за стола, солдаты тоже.
– Мы бы пригласили вас в дом, но тогда ее пришлось бы запереть в комнате, – сказал Жан-Мари.
– Спасибо, вы нам и здесь устроили чудесный праздник, – ответил Тернер.
Неттл что-то шепнул на ухо Мейсу, тот кивнул, и Неттл вытащил из дорожного мешка две пачки сигарет. Конечно, это было правильно. Французы отказывались из вежливости, но Неттл, обойдя вокруг стола, все-таки сунул сигареты им в руки и попросил Тернера перевести:
– Вы б видели, что было, когда приказали уничтожать магазины – одних пачек сигарет валялось тыщ двадцать. Можно было брать какие хошь. Целая армия устремилась к побережью, вооруженная сигаретами, чтобы глушить голод.
Хозяева вежливо поблагодарили, сделали комплимент по поводу хорошего французского Тернера, потом собрали со стола пустые бутылки, стаканы и сунули их в холщовую сумку. Никто не притворялся, будто они увидятся снова.
– Мы уйдем на рассвете, – сказал Робби. – Поэтому давайте попрощаемся.
Они обменялись рукопожатиями.
Анри Бонне вздохнул:
– Двадцать пять лет назад здесь уже шли бои. Столько людей погибло. И вот немцы снова во Франции. Через два дня они будут здесь, отберут все, что у нас есть. Кто бы мог поверить?
|
The script ran 0.02 seconds.