1 2 3 4 5 6 7
– Что ж, думаю, эта просьба выполнима. Значит, вы все-таки наш, хоть и не интересуетесь политикой. Восхищаться полковником Сезаром может только отъявленный республиканец.
– Не поручусь, что это восхищение, – говорит репортер, обмахиваясь стопкой исписанных листков. – Просто очень соблазнительно увидеть героя во плоти и оказаться рядом с такой выдающейся личностью. Это то же самое, что познакомиться с персонажем романа.
– Только будьте осмотрительны: полковник терпеть не может журналистов, – Эпаминондас Гонсалвес уже берется за ручку двери. – Он ведь в свое время изрешетил пулями на улице Рио кого-то из вашей братии – тот позволил себе непочтительно отозваться об армии.
– Спокойной ночи, – бормочет репортер и рысцой трусит к другому крылу дома, соединенному темным коридором с типографией. Дежурные наборщики, которые ждут материал, наверно, угостят его чашечкой кофе.
Часть третья
I
Раздается свисток паровоза, и поезд останавливается у платформы станции Кеймадас, украшенной флагами в честь прибытия полковника Морейры Сезара. Встречающие жмутся на узком перроне, а над их головами, над красной черепицей крыши вьется на ветру огромное белое полотнище: «Кеймадас приветствует доблестного полковника Сезара и его славных солдат. Да здравствует Бразилия!» Босоногие дети размахивают флажками; вокруг шестерых членов муниципального совета, надевших по такому случаю парадные сюртуки с лентой через плечо и обнаживших головы, теснится толпа оборванных, жалкого вида людей, нетерпеливо ожидающих зрелища; снуют, выпрашивая подаяние, нищие, расхаживают лоточники, предлагая свой товар-рападуру и жареное мясо на деревянных спицах.
Раздаются приветственные крики-это в дверях вагона, из окон которого выглядывают солдаты с винтовками, появился полковник Морейра Сезар. На нем синий мундир с золотыми пуговицами и красными выпушками, золотые шпоры. Придерживая саблю, полковник спрыгивает на перрон. Он мал ростом, тщедушен, очень подвижен. Жара такая, что все обливаются потом-все, кроме полковника: на его лице не заметно ни малейшей испарины. Кажется, что от этой щуплой фигурки волнами распространяется какая-то властная сила – так уверенны движения полковника, такая воля светится в его глазах: это взгляд человека, который сам себе хозяин, который знает, чего хочет, который привык повелевать.
Рукоплескания и крики несутся вдоль платформы, по улице, где люди кусками картона прикрывают головы от палящих лучей. Дети швыряют в воздух пригоршни конфетти, размахивают флажками. Члены муниципального совета делают несколько шагов вперед, навстречу полковнику, но тот проходит мимо, не останавливаясь, не протянув им руки. Его уже окружила группа офицеров. Им он вежливо кланяется и тотчас кричит, обращаясь к толпе: «Да здравствует Республика! Да здравствует маршал Флориано!» Оставив представителей муниципалитета в растерянности– они, несомненно, собирались приветствовать высокого гостя речами, побеседовать с ним, проводить его, – полковник вместе со своими офицерами входит в здание вокзала, дверь за ним закрывается, и часовые преграждают вход остальным. Слышится лошадиное ржание. Из вагона выводят красивого белого коня: визжат от восторга ребятишки. Жеребец встряхивается, трясет гривой, ржет, почуяв невдалеке луга. На платформу вереницей спрыгивают солдаты, выгружают ранцы, мешки, ящики с патронами, снаряжение, пулеметы, выкатывают пушки, и на стволах вспыхивают и гаснут блики. Толпа гудит при виде орудий. Солдаты подгоняют к вагонам упряжки волов, грузят тяжелую кладь. Представители муниципалитета, смирившись с неизбежностью, присоединяются к толпе любопытных, которые облепили окна и двери вокзала и пытаются различить фигуру полковника Сезара – вокруг него вихрем вьются штабные офицеры, адъютанты, ординарцы.
Весь вокзал-одна большая комната; за дощатой перегородкой стучит ключом телеграфист. С одной стороны к залу ожидания примыкает перрон, а фасад выходит на площадь, где стоит двухэтажный дом с вывеской: Отель «Континенталь». Повсюду солдаты, они уже на проспекте Итапикуру, ведущем на Соборную площадь. Десятки зевак расплющивают носы об окопные стекла, стараясь рассмотреть, что творится в чале ожидании, a ia их спинами продолжается торопливая выгрузка. Когда появляется знамя 7-го полка и солдат взмахивает им перед толпой, снова раздаются рукоплескания. На площади между вокзалом и отелем «Континенталь» другой солдат чистит белого коня с шелковистой гривой. В углу зала ожидания стоит длинный стол с кувшинами, бутылками и тарелками, предусмотрительно прикрытыми от мух кусками тюля, – однако никто и близко к нему не подходит. С потолка свисают флаги и разноцветные гирлянды, на стенах вперемежку-плакаты Прогрессивной республиканской и Баиянской независимой партий, полотнища с приветствиями полковнику Морейре Сезару, Республике и 7-му пехотному полку бразильской федеральной армии.
Посреди итого разворошенного муравейника полковник переодевается: меняет парадный мундир синего сукна на повседневный. Двое солдат держат перед ним одеяло, и полковник, укрывшись за этой импровизированной ширмой-в тылу у него закуток телеграфиста, – швыряет адъютанту части своего обмундирования, а тот укладывает их в баул. Одновременно полковник разговаривает с тремя офицерами, которые навытяжку стоят перед ним.
– Кунья Матос! Сведения о личном составе! Один из офицеров-майор, – слегка щелкнув каблуками, докладывает:
– Восемьдесят три человека заболели оспой. В строю тысяча двести тридцать пять. Пятнадцать миллионов патронов, семьдесят снарядов-полный боезапас, господин полковник.
– Передовым частям не позднее чем через два часа выступить к Монте-Санто, – полковник выговаривает слова с безжизненной, лишенной интонаций правильностью. – Вас, Олимпио, попрошу извиниться за меня перед господами из муниципалитета. Я приму их через несколько минут. Объясните им, что мы не можем терять время на церемонии и банкеты.
– Слушаю, господин полковник.
Капитан Олимпио де Кастро исчезает, а третий офицер-немолодой, приземистый, добродушный на вид полковник-делает шаг вперед.
– Прибыли майор Фебронио де Брито и лейтенант Пирес Феррейра. Они прикомандированы к полку в качестве советников.
Морейра Сезар мгновение раздумывает.
– Какая честь для полка, – цедит он еле слышно. – Пригласите их, Тамаринде.
Ординарец, опустившись на колени, помогает ему надеть высокие, без шпор, кавалерийские сапоги. Через минуту Фебронио де Брито и Пирес Феррейра, предшествуемые полковником Тамариндо, становятся перед одеялом по стойке «смирно», щелкают каблуками и поочередно представляются, называя фамилию и чин. Одеяло падает на пол. Морейра Сезар пристегивает к поясу пистолет в кобуре и саблю. Закатанные рукава рубашки открывают тонкие, слабые, безволосые ручки. Ни слова не говоря, полковник окидывает каждого из вошедших ледяным взглядом с ног до головы.
– Господин полковник, мы счастливы, что наш опыт ведения боевых действий в местных условиях поможет самому выдающемуся военачальнику Бразилии.
Полковник Морейра Сезар до тех пор буравит Фебронио де Брито немигающим взглядом, пока тот, смешавшись, не отводит глаз.
– Почему же ваш опыт не помог вам справиться с кучкой бандитов? – Он не повышает голоса, но всех, кто находится в зале ожидания, точно пробивает электрическим разрядом: люди замирают. Морейра Сезар пытливо разглядывает майора, словно редкое насекомое, а потом указывает пальцем на Пиреса Феррейру:-Лейтенант командовал ротой. Но у вас под началом было полтысячи штыков, и все-таки вас обратили в бегство, как новобранца. Вы запятнали честь бразильской армии и, значит, – Республики. Седьмой полк обойдется без вас. Я запрещаю вам обоим принимать участие в деле. Приказываю безотлучно находиться в обозе. Будете заниматься больными и провиантом. Вы свободны.
Оба офицера бледны. На лбу у майора выступают крупные капли пота; он открывает рот, собираясь что-то сказать, но потом молча отдает честь, поворачивается и, пошатываясь, уходит. Лейтенант стоит как каменный, не трогаясь с места: глаза у него покраснели. Морейра Сезар проходит мимо, даже не поглядев в его сторону; рой штабных возобновляет свою суету. На столе уже грудой лежат бумаги.
– Кунья Матос, пригласите корреспондентов, – приказывает полковник.
И вот утомленные с дороги корреспонденты, прибывшие тем же поездом, что и 7-й полк, предстают перед Морейрой Сезаром. Их пятеро-все это люди разного возраста, по-разному одетые: кто в гетрах, кто в бриджах для верховой езды, – но у всех в руках карандаши и блокноты, а у одного еще и фотографический аппарат на складной треноге. Особенно заметен юный и подслеповатый репортер из «Жорнал де Нотисиас»-редкая козлиная бородка, которую он отрастил, хорошо согласуется с его нелепым видом, с переносным пюпитром, с чернильницей, прикрепленной на рукаве, с гусиным пером – он грызет его, ожидая, пока фотограф установит свой аппарат. Магний вспыхивает, выпустив облачко дыма, – прильнувшие к окнам дети снова визжат от восторга. В ответ на поклоны корреспондентов полковник Морейра Сезар коротко кивает.
– Многие были удивлены, что в Салвадоре я не принял «отцов города», – спокойно, без намека на торжественность говорит он вместо приветствия. – Это объясняется очень просто, господа. Время дорого. Каждая минута на счету, иначе мы не сделаем то, ради чего пришли в Баию. А мы должны выполнить свою миссию, и мы ее выполним. Седьмой полк покарает бунтовщиков так же, как покарал мятежников в крепости Санта-Крус, в Лаже, в Санта-Катарине. Мы навсегда отобьем у них охоту восставать против Республики.
Притихшие зрители за окнами пытаются понять, о чем он говорит, штабные замерли, обратились в слух, а пятеро журналистов смотрят на полковника как зачарованные, словно не верят своим глазам. Да, наконец-то перед ними въяве предстал полковник Морейра Сезар: он точно такой, каким его изображают карикатуристы, – маленький, щуплый, верткий, глаза пронзают собеседника, руки протыкают воздух выпадом невидимой рапиры. Два дня назад в Салвадоре они ждали его так же нетерпеливо, как и сотни горожан, а он, огорошив всех, не пошел ни на прием, ни на банкет, ни на бал, не нанес визита никому, кроме губернатора Луиса Вианы, не был нигде, кроме Военного клуба, не говорил ни с одной живой душой, днем и ночью распоряжался разгрузкой своего полка в порту, а потом перевозкой личного состава и орудий на станцию Калсада, откуда на следующий день вышел эшелон в Кеймадас. Он бегом пробегал по городу, он сторонился людей как зачумленных-и только сейчас дал наконец объяснение своим чудачествам: «Время дорого». Но пятеро журналистов, ловя малейший его жест, не думают о том, что он говорит в эту минуту: они вспоминают все сказанное и написанное об этом человеке, которого одни обожествляют, а другие считают исчадием ада, – об этом легендарном полковнике, который стоит перед ними, надменно напружив тщедушное тело, и держится так, словно их нет и в помине. Они пытаются представить себе его жизнь: совсем еще мальчишкой он добровольно пошел на войну с Парагваем и получил на той войне столько же знаков отличия, сколько и ран; когда его произвели в офицеры, он так яро отстаивал свои республиканские взгляды, что чудом остался в армии и не попал в тюрьму; он был душой всех заговоров против монархии. Несмотря на внутреннюю силу, которая читается в его глазах, звучит в каждом его слове, чувствуется в каждом движении, журналистам трудно себе представить, что это он средь бела дня, на столичной улице Оувидор мог всадить пять пуль в какого-то борзописца, – но зато легко поверить его словам на суде, когда он сказал, что гордится своим поступком и готов повторить его, если кто-нибудь при нем оскорбит бразильскую армию. Журналисты вспоминают вехи его политической карьеры, начавшейся после падения монархии и возвращения из Мато-Гроссо, куда сослал его император: Морейра Сезар стал ближайшим сподвижником президента Флориано Пейшото, и железной рукой подавлял все попытки возмущения против Республики – а было их в первые годы немало, – и пламенно защищал в своей газете «Якобинец» право на существование республиканской диктатуры-республики без парламента, без политических партий, республики, где армия, как некогда церковь, стала бы средоточием, нервным центром общества, движущегося к процветанию, залогом которому послужат успехи наук. Журналисты спрашивают себя, правда ли, что на похоронах маршала Флориано Пейшото, когда полковник произносил надгробное слово, с ним случился обморок? Теперь говорят, будто с приходом к власти гражданского президента Пруденте де Мораиса звезда полковника Морейры Сезара и других «якобинцев» закатывается, но, должно быть, слухи эти ни на чем не основаны, иначе не был бы он сейчас в Кеймадасе, не доверило бы ему правительство командовать самым прославленным полком бразильской армии, не поручило бы ему выполнение важнейшей миссии, после которой его политическое влияние возрастет во много раз, а уж в том, что выполнит он все с честью, можно не сомневаться.
– Я прибыл в Баию не затем, чтобы ввязываться в местные политические дрязги, – он не глядя показывает на предвыборные плакаты враждующих партий. – Армия превыше интриг и вне политиканства. Седьмой полк находится в Баии, чтобы подавить монархический мятеж: руку фанатиков и головорезов из Канудоса направляют враги Республики – аристократы, которые до сих пор не примирились с потерей своих привилегий, которые не желают, чтобы Бразилия вступила на современный путь развития, и твердолобые монахи, которые все еще выступают против отделения церкви от государства, потому что не хотят отдать кесарю кесарево. А за спиной у них стоит Англия, мечтающая возродить прогнившую империю, потому что тогда она сможет скупать наш сахар по смехотворным ценам. Но они просчитались. Ни аристократы, ни клир, ни англичане не будут больше предписывать Бразилии свои законы. Армия не позволит.
Последние слова он произносит с воодушевлением, повысив голос и опустив руку на кобуру своего пистолета. Он замолкает; в зале ожидания воцаряется почтительная тишина: слышно, как жужжат над столом обезумевшие мухи. Самый старший из журналистов – несмотря на палящий зной, на нем клетчатый пиджак из толстого твида-робко тянет руку, желая, очевидно, что-нибудь уточнить или спросить. Но полковник оставляет его немую просьбу без внимания: по его знаку двое вышколенных ординарцев поднимают с пола ящик, ставят его на стол, откидывают крышку. Там ружья.
Морейра Сезар, заложив руки за спину, неспешно прохаживается вдоль шеренги журналистов.
– Захвачено в сертанах, господа, – говорит он иронически, словно насмехаясь над кем-то. – По крайней, мере эти уже в Канудос не попадут. Знаете, откуда они? Негодяи не потрудились даже свести фабричное клеймо. Эти ружья сделаны не где-нибудь, а в Ливерпуле: у нас в Бразилии таких пока еще не видели. Они приспособлены для стрельбы разрывными пулями– отсюда и раны, повергавшие наших хирургов в такое недоумение: выходные отверстия по десять-двенадцать сантиметров в окружности. Это не пуля, а скорее бомба. Откуда у этих неграмотных мятежников, у жалких конокрадов такие европейские изыски? А с другой стороны, что означает появление этих личностей с темным прошлым? Труп, обнаруженный в Ипупиаре. Какой-то проходимец в Капинь-Гроссо-его бумажник был битком набит фунтами стерлингов – признался, что провел целый отряд верховых, говоривших по-английски. Даже в Бело-Оризонте откуда-то взялись иностранцы, собиравшиеся везти в Канудос порох и продовольствие. Пожалуй, слишком много совпадений. Тут нельзя не заподозрить антиреспубликанский заговор. Враги не складывают оружия. Тем хуже для них. Мы разгромили их в Рио-де-Жанейро, мы разгромили их в Рио-Гранде-до-Сул. Придет им конец и в Баии.
Он прохаживается перед журналистами-резко поворачивается и идет обратно, – так повторяется два или три раза. Потом, подойдя к столу с картами, он властно и с ноткой угрозы произносит:
– Я дал согласие, чтобы вы сопровождали полк при условии соблюдения некоторых правил. Депеши, которые пойдут отсюда, должны быть предварительно просмотрены майором Куньей Матосом или полковником Тамариндо. То же самое с вашими репортажами о боевых действиях-они будут посылаться с курьерами. Хочу предупредить, что тот из вас, кто пренебрежет моими словами и отправит корреспонденцию без визы моих помощников, совершит тяжкий проступок. Надеюсь, вы понимаете: любая небрежность, ошибка, неосторожность могут сыграть на руку врагу. Мы идем на войну, попрошу помнить об этом. Надеюсь, что ваше присутствие в рядах 7-го полка будет для вас полезным. Вот и все, что я имел вам сообщить.
Он оборачивается к офицерам своего штаба, они тут же окружают его, и зал оживает как по волшебству– начинается шум, деловая суета, беготня. Только пятеро журналистов не трогаются с места: они сбиты с толку, ошарашены, они растерянно переглядываются, не понимая, почему полковник Морейра Сезар разговаривал с ними как с еще не разоблаченными врагами, почему он не позволил им задать ни одного вопроса, почему он даже не попытался проявить если не доброжелательность, то хотя бы учтивость. Круг офицеров редеет: один за другим они получают указания и, щелкнув каблуками, разбегаются в разные стороны. Оставшись в одиночестве, полковник обводит зал глазами, и журналистам кажется, что сейчас он приблизится к ним. Но они ошибаются. Он разглядывает, точно лишь сейчас заметил, худые, изголодавшиеся, смуглые лица, прижатые к стеклам окон и дверей. Сморщив лоб, выпятив нижнюю губу, он смотрит на них, и невозможно понять, о чем он думает, а потом решительным шагом направляется к ближайшей двери. Он настежь распахивает обе створки и, обращаясь к толпе мужчин, женщин, стариков, детей-все они оборванны, многие босы, – которые взирают на него боязливо, почтительно или удивленно, делает широкий приглашающий жест, а потом властно подталкивает их в зал, тянет за рукава, ободряюще похлопывает по плечам и показывает на длинный стол, где над забытыми бутылками и блюдами, приготовленными для банкета в его честь муниципалитетом Кеймадаса, вьются жадные полчища мух.
– Входите, входите, – повторяет он, продолжая подталкивать самых робких, и своими руками снимает с тарелок и блюд кисею. – Вас угощает 7-й полк. Входите смело. Все это ваше. Вам приходится потяжелей, чем нам. Ешьте, пейте на здоровье.
Теперь их уже не надо ободрять: торопливо, не веря в привалившую удачу, жадно, точно боясь, что отнимут, они накидываются на еду, расхватывают тарелки, стаканы, бутылки, отпихивают друг друга локтями, переругиваются, лезут и напирают, а полковник не сводит с них вдруг помрачневшего взгляда. Журналисты стоят в оцепенении, разинув рты. Какая-то старушка, урвав свою долю и откусив кусок, уже выбирается наружу и останавливается рядом с Морейрой Сезаром.
– Да защитит вас, сеньор, царица небесная, – шамкает она и крестит его, не зная, как еще выразить свою благодарность.
– Вот моя царица, она меня и защитит, – слышат журналисты слона полковника, который кладет руку на эфес сабли.
В пору своего процветания бродячая цирковая труппа Цыгана насчитывала два десятка артистов, если это слово можно отнести к Бородатой женщине, Карлику, Человеку Пауку, гиганту Педрину, к Жулиану, умевшему живьем глотать жаб, и колесила по стране в красном фургоне, размалеванном фигурами гимнастов и запряженном четверкой лошадей, на которых во время представления «французские братья-акробаты» демонстрировали чудеса вольтижировки. Был в пару к той коллекции уродов, что собрал Цыган за время своих скитаний, и небольшой зверинец: ягненок о пяти ногах, двухголовая обезьянка, ничем не примечательная змея, которую кормили птичками, козлик, у которого зубы росли в три ряда-Педрин разжимал ему челюсти и показывал почтеннейшей публике эту диковину. Шапито у них не было, и представления они давали на площади того городка, где случалась ярмарка или праздник в честь местного святого.
Были тут и чудо-силачи, и жонглеры, и канатоходцы, и фокусники, и ясновидящие; глотал шпаги негр Солиман, взбирался по намыленному шесту Человек Паук, предлагая любому за баснословную сумму повторить свой номер, рвал цепи гигант Педрин, Бородатая женщина заставляла змею танцевать и целовала ее в морду, а потом все они, размалевав себе лица жженой пробкой и обсыпавшись рисовой мукой, превращались в клоунов и складывали вдвое, вчетверо, вшестеро Дурачка, у которого, казалось, вовсе не было костей. Гвоздем программы было выступление Карлика, вдохновенно, изобретательно, страстно и нежно распевавшего романсы о принцессе Магалоне, дочери неаполитанского короля, которую похитил рыцарь Пьер, а ее драгоценности нашел моряк в брюхе рыбы; о прекрасной Силванинье, на которой пожелал жениться родной ее отец; о Карле Великом и двенадцати пэрах Франции; о бесплодной Герцогине, спознавшейся с Сатаной и родившей от него Роберта Дьявола; об Оливье и Фьеррабрасе. Цыган всегда ставил этот номер в самый конец, потому что дарования Карлика оплачивались щедрее всего.
У Цыгана, судя по всему, были давние нелады с приморской полицией, ибо он никогда-даже во время засухи-не спускался на побережье. Нрава он был крутого, во гневе несдержан, так что доставалось от него и мужчинам, и женщинам, и животным-он колотил всех, кто подвернется под руку, но ни один из его артистов даже не помышлял о том, чтобы от него сбежать. Он был душой цирка, его создателем: он отыскивал, бродя по городам и весям, эти существа, над которыми все смеялись, этих уродцев, которых все считали богом проклятыми тварями, позором семьи или стада. И Карлик, и Бородатая женщина, и Педрин, и Человек Паук, и даже Дурачок, который ничего не понимал, но многое постигал чувством, – все они обрели в цирке то, чего были напрочь лишены дома. Цирк колесил по раскаленным сертанам, и уроды постепенно забывали, что такое страх и стыд, и, видя вокруг себя только себе подобных, переставали ощущать свою ущербность.
Вот почему так удивились они поступку того передвигавшегося на четвереньках мальчика с гривой кудрявых жестких волос, с темными смышлеными глазами, с коротенькими ножками, который повстречался им в Натубе. Во время представления Цыган приметил его и заинтересовался. Не было сомнений, что уроды-будь то люди или животные-привлекали Цыгана не только потому, что сулили, а потом и приносили выгоду, но и по другим, более тонким причинам: должно быть, окружая себя этим сборищем ходячих редкостей и диковин, он острее ощущал здоровье, силу, полноценность. Так или иначе, он спросил, где живет этот мальчик, отправился к нему домой, отрекомендовался родителям и стал уговаривать их отпустить его с ним – он, дескать, сделает из урода настоящего циркача. Родители в конце концов дали согласие. И никто не мог понять, почему через неделю, когда Цыган уже начал готовить с ним номер, мальчик бежал.
Полоса неудач началась во времена великой засухи: Цыган, как ни уговаривали его, ни за что не соглашался спуститься на побережье. Циркачей встречали вымершие деревни и дома, ставшие склепами. Они поняли, что вскоре погибнут от жажды. Но Цыган был не из тех, кого можно переупрямить. Однажды ночью он сказал своим артистам: «Кто хочет, пусть уходит. Никого не держу. А если остаетесь, не сметь никогда больше мне указывать, куда идти». Никто не ушел: они боялись людей больше, чем любой беды. В Каатинге-де-Моуре слегла в жару и бреду Дадива, жена Цыгана, а похоронили ее уже в Такуаранди. Съели всех животных: когда спустя полтора года снова пошли дожди, в живых оставалась только кобра. Умер Жулиан и его жена Сабина, умерли негр Солиман, гигант Педрин, Человек Паук и Эстрелита. Развалился красный фургон; пожитки везли теперь на двух телегах, в которые запрягались сами, пока не вернулись в сертаны люди, вода, жизнь и Цыган не купил двух мулов.
Снова стали давать представления и зарабатывали вполне достаточно. Но все пошло прахом: Цыган, обезумевший от гибели обоих сыновей, охладел к своему ремеслу. Сыновей он оставил на воспитание в одной семье в Калдейран-Гранде, а когда вернулся за ними, никто ничего не знал ни о Кампинасах, ни о детях. Цыган не смирился со своей утратой и еще несколько лет после этого продолжал расспрашивать жителей окрестных деревень, отыскивая след пропавших сыновей, но постепенно и сам, подобно всем остальным, поверил в их гибель. Этот человек – живое воплощение энергии-превратился в брюзгу, стал понемногу спиваться, злобился по пустякам. Однажды они выступали в Санта-Розе; Цыган, сменивший покойного Педрина, вызывал из публики желающего побороться. Какой-то крепыш принял вызов, вышел на середину и одним махом положил Цыгана на обе лопатки. Тот вскочил, сказал, что поскользнулся и надо попробовать снова. Крепыш и во второй раз швырнул его наземь. Цыган поднялся на ноги, глаза его вспыхнули, и он спросил, согласится ли соперник помериться с ним силами с ножом в руке. Тот сначала отказывался, но Цыган, потерявший всякую осторожность, настаивал и оскорблял его-крепышу пришлось согласиться, он сделал неуловимое движение, и Цыган остался лежать на земле с перерезанным горлом и остекленевшими глазами. Только потом циркачи узнали, что человек, которому Цыган осмелился бросить вызов, был не кто иной, как знаменитый бандит Педран.
Несмотря на все испытания, пережив самого себя, цирк продолжал существовать, будто по привычке, будто подтверждая слова Бородатой, что раньше смерти не умрет никто. Конечно, это была лишь бледная тень прежнего: в запряженной ослом телеге, под латаным парусиновым тентом умещались теперь все пожитки последних артистов, а на узлах спали они сами– Бородатая женщина, Карлик, Дурачок и кобра. Они все еще давали представления, а Карлик с неизменным успехом, как и раньше, распевал романсы о любви и приключениях. Чтобы осел не надорвался, шли пешком, а с удобствами ехала одна только кобра в сплетенной из ивняка клетке. Странствуя по свету, циркачи встречали пророков, разбойников, бродяг, паломников, беглых и уже отвыкли чему-нибудь удивляться. Но никогда еще не приходилось им видеть таких огненно-рыжих волос, как у того распростертого на земле человека, на которого они наткнулись за поворотом дороги на Риашо-да-Онсу. Он лежал неподвижно, его черная одежда была густо запорошена пылью. В нескольких шагах валялся издохший мул, над которым уже копошились урубу[24], догорал костер. Над углями сидела молодая женщина-она посмотрела на приближающихся циркачей без тревоги, без страха. Осел, не дожидаясь приказа, остановился. Бородатая женщина, Карлик, Дурачок заметили свинцово-сизую рану на плече лежащего навзничь человека, запекшуюся кровь в бороде, на ухе, возле ключиц.
– Умер? – спросила Бородатая женщина.
– Пока жив, – отвечала Журема.
«Огонь пожрет этот город», – сказал Наставник, приподнявшись на своем топчане. Спали только четыре часа, накануне процессия кончилась далеко за полночь, но Леон из Натубы, своим тончайшим слухом уловив сквозь сон звуки неповторимого голоса, вскочил с пола, схватил бумагу и перо, поспешил записать эти слова. Наставник, не открывая глаз, точно боясь спугнуть видение, продолжал: «Будет четыре пожара. С тремя я справлюсь, четвертый оставлю на волю господа». На этот раз его голос разбудил спавших в соседней комнате «ангелиц»: Леон, продолжая писать, услышал, как открывается дверь и входит, кутаясь в свой синий балахон, Мария Куадрадо – только ей, Блаженненькому и Леону можно было приходить в Святилище в любое время дня и ночи, не спрашивая позволения. «Благословен будь Господь наш Иисус Христос», – перекрестившись, сказала она. «Во веки веков», – отвечал Наставник и открыл наконец глаза. «Меня убьют, но господа я не предам», – с легкой печалью произнес он, и казалось, говорит он во сне.
Прилежно записывая каждое слово, Леон, до глубины своего существа пронизанный горделивой радостью оттого, что именно ему дал Блаженненький поручение, которое сделало его неразлучным с Наставником, услышал, как беспокойно перешептываются за стеной «ангелицы», ожидая, когда Мария Куадрадо позволит им войти. Их было восемь, и носили они, так же, как она, голубые туники с длинными рукавами, с глухим воротом, подпоясанные белой веревкой, ходили босиком и прятали волосы под синие косынки. Мирская Мать выбрала их за преданность и готовность к жертве, чтобы они посвятили жизнь служению Наставнику: все восемь дали обет непорочности и поклялись, •но никогда не вернутся домой. Спали они на полу, по чу сторону двери, и всегда окружали его голубоватым ореолом, ГДв бы Наставник ни был: на строительстве Храма, и церкви ли святого Антония, во главе шествия п in похоронной процессии или в домах спасения. ('н>. той был более чем неприхотлив, и потому обязанности их были просты: стирать и штопать его лиловое одеяние, ходить за белым ягненком, мыть пол и стены Святилища, вытряхивать сколоченный из жердей топчан. Вот они вошли, и Мирская Мать, впустив их, тотчас закрыла за ними дверь. Алешандринья Корреа привела белого ягненка. Восемь «ангелиц» перекрестились и хором сказали нараспев: «Благословен будь Господь наш Иисус Христос». «Во веки веков», – ответил Наставник, поглаживая ягненка. Леон, пристроившись на полу с пером в руке, положив бумагу на низенький табурет, ловил каждое слово Наставника, не сводя с него глаз, светившихся живым и умным блеском из-под косматой гривы давно не мытых волос. Тот собирался молиться: ничком растянулся на полу, а Мария Куадрадо и «ангелицы» опустились на колени, окружив его. Только Леон не двинулся с места: он был освобожден даже от молитвы. Блаженненький часто повторял ему, что он всегда должен быть настороже, потому что в любой миг святого может осенить благодать, и тогда слова молитвы станут откровением. Но сегодня Наставник молился молча. Через прорехи в крыше, Через щели в стенах, через неплотно притворенную дверь проникал в Святилище свет зари, плясали пылинки в его золотых лучах. Бело-Монте просыпался: загорланили петухи, залаяли собаки, стали раздаваться голоса. На улицах, должно быть, уже столпились паломники, старые и новые жители Канудоса, желавшие увидеть Наставника или попросить у него милости.
Наставник поднялся; «ангелицы» поднесли ему чашку с козьим молоком, ломоть хлеба, тарелку маисовой каши на воде и плетеную корзину с плодами мангабейры. Но он сделал лишь несколько глотков молока. «Ангелицы» внесли бадью с водой. Покуда они, молча, сосредоточенно, деловито моя его руки, увлажняя лицо, протирая его ступни, кружили вокруг него, не мешая друг другу, точно все их движения были разучены и согласованы заранее, Наставник сидел неподвижно, глубоко погруженный в размышления или в молитву. В тот миг, когда они надевали на него пастушеские сандалии, которые он снимал перед сном, в Святилище вошли Блаженненький и Жоан Апостол.
Они представляли полную противоположность друг другу, и телесная мощь одного подчеркивала хрупкость и тщедушие другого. «Благословен будь Иисус Христос», – сказал один. «Благословен будь господь наш», – произнес другой. «Во веки веков», – ответил Наставник и протянул им руку для поцелуя, тотчас спросив с тревогой:
– От падре Жоакина нет известий?
Блаженненький покачал головой. Он был мал ростом, старообразен и хил, но стоило лишь поглядеть ему в глаза, чтобы понять, откуда брались у него силы для богослужений и обрядов, процессий, шествий и крестных ходов, для ревностного попечения о всех алтарях и еще для того, чтобы сочинять гимны и литании. Он был весь обвешан ладанками, а сквозь многочисленные прорехи и дыры в его коричневом одеянии виднелась власяница, которую, как говорили, ему еще в отрочестве даровал Наставник. Он сделал шаг вперед и заговорил, а Жоан Апостол отступил.
– Отче, Жоана осенила счастливая мысль, – начал он, обращаясь к Наставнику со своей всегдашней робкой почтительностью. – Война скоро придет сюда в Бело-Монте. Все будут сражаться, а ты останешься во Храме один, без защиты.
– Меня защитит господь бог, – ответил Наставник. – И меня, и тебя, Блаженненький, и всех, кто верует.
– Но мы можем умереть, а ты-нет, – настойчиво продолжал тот. – Ты должен жить, Наставник, и творить добро.
– Хотим собрать отряд для твоей охраны, отче. – Жоан Апостол говорил не поднимая глаз, не сразу находя нужное слово. – Они станут вокруг тебя, чтоб никто не смог причинить тебе вреда. Мы выберем их вот как Мать Мария-«ангелиц»: найдем самых праведных, самых отважных, тех, кому можно доверять слепо. Они будут служить тебе и посвятят этому жизнь.
– Они сплотятся вокруг тебя, как архангелы вокруг господа Иисуса, – сказал Блаженненький и кивнул на дверь, за которой все громче гудели голоса. – Каждый день, каждый час приходят сюда люди. Вон они стоят, ждут, когда ты выйдешь к ним, – их сотни. Мы не знаем и не можем знать всех, к каждому в душу не заглянешь. А если кто придет со злом, по дьявольскому наущению? Тебе нужен щит. Когда начнется битва, ты не останешься один.
«Ангелицы» продолжали сидеть неподвижно и безмолвно, только Мария поднялась на ноги, стала рядом с пришедшими. Леон подполз к Наставнику и, как щенок, который знает, что хозяин любит его, положил голову ему на колени.
– Ты должен думать не о себе, а о нас, – произнесла Мария. – Эту мысль вложил в уста Жоана господь. Это знак свыше. Не отвергай его.
– Они будут называться Католической стражей, Сообществом Иисуса, – сказал Блаженненький. – Они станут крестоносцами, воителями за правду.
Наставник сделал какое-то движение-оно было едва уловимо, но все поняли его как знак согласия.
– Кто возглавит их? – спросил он.
– Жоан Большой, если ты не против, – ответил бывший разбойник. – Блаженненький тоже считает, что он справится.
– Что ж, он верует истинно… – Наставник на мгновение замолк, а когда заговорил снова, голос его звучал отчужденно, словно обращался он не к тем, кто внимал ему, а к какой-то надмирной общности. – Он испытал муки душевные и телесные, а ведь только душевное страдание делает праведника праведником.
Леон, еще прежде чем Блаженненький покосился на него, поднял голову с колен Наставника и, с кошачьим проворством схватив перо и бумагу, записал эти слова, а потом все так же, на четвереньках, подполз к святому, и снова его спутанная грива легла к нему на колени. Жоан Апостол начал рассказывать о последних событиях: отряд восставших отправлен на разведку, другой вернулся, принеся новости и еду, третий, как было велено, предал огню фазенды тех, кто не хотел помогать Господу Христу. Слушал ли его Наставник? Глаза его были закрыты, он не шевелился и не проронил ни звука, словно вел в душе одну из тех «небесных бесед» – так называл их Блаженненький, – которые потом станут откровением и предвестием истины для всех обитателей Бело-Монте. Хотя не было пока никаких примет того, что готовится новая экспедиция, Жоан Апостол все же расставил надежных людей на дорогах, ведущих из Канудоса в Жеремоабо, Уауа, Камбайо, Розарио, Шоррошо, у Бычьего Брода и велел выкопать в излучине Вассы-Баррис траншеи и возвести укрепления. Наставник ни разу не переспросил ни его, ни Блаженненького, который в свой черед, нараспев, точно молясь, стал рассказывать, сколько людей пришло накануне вечером и на рассвете; среди них уроженцы Кабобо, Жакобины, Бон-Консельо, Помбала; теперь они собрались у церкви святого Антония и ждут Наставника. Когда он благословит их? Теперь же, перед тем, как идти на строительство Храма, или вечером, во время проповеди? Блаженненький продолжал отчет: кончилась древесина, нельзя вывести своды, нечем крыть купол; два плотника отправились в Жоазейро добывать доски. Камней, к счастью, в избытке: каменщики продолжают кладку.
– Храм Господа Христа надо воздвигнуть как можно скорей, – тихо сказал Наставник, открывая глаза. – Это важней всего остального.
– Да, отче, это важней всего остального, – откликнулся Блаженненький. – Трудятся все, кто может. Рабочих рук хватает, нет материалов. Все запасы подошли к концу. Доски мы достанем, а потребуют денег-уплатим. Все готовы отдать, у кого что есть.
– Уже много дней не приезжал падре Жоакин, – сказал Наставник с какой-то смутной тревогой, – уже много дней не служат мессу в Бело-Монте.
– Должно быть, он ищет запальные шнуры, отче, – ответил Жоан Апостол, – у нас все вышли, и падре Жоакин пообещал купить в каменоломнях Касабу. Он заказал и теперь ждет, когда их привезут. Отправить за ним человека?
– Не надо. Он придет. Падре Жоакин не предаст нас, – сказал Наставник и, отыскав глазами Алешанд-ринью Корреа, которая при упоминании пастыря из Кумбе смущенно вжала голову в плечи, подозвал ее: – Подойди ко мне. Тебе нечего стыдиться, дочь моя.
Алешандринья – с годами она высохла и поблекла, однако вздернутый нос торчал все так же задорно и на лице было прежнее своевольное выражение, не вязавшееся с ее смиренным видом, – не поднимая глаз, медленно приблизилась. Наставник положил ей руку на голову:
– Нет худа без добра. Он был дурным пастырем, но, согрешив, раскаялся, претерпел страдание, примирился с небесами и стал ныне истинным сыном божьим. Твой поступок пошел ему на благо – и ему, и твоим братьям из Монте-Санто: благодаря падре Жоакину мы еще можем время от времени слушать мессу.
Последние слова он произнес печально и даже не заметил, что бывшая ясновидящая, прежде чем вернуться в свой угол, наклонилась и поцеловала край его одеяния. Раньше, когда первые паломники только поселились в Канудосе, туда изредка наезжали священники– служили обедню, крестили младенцев, венчали брачующихся. Но после того, как миссия капуцинов вернулась ни с чем, архиепископ Баиянский запретил совершать таинства в Канудосе, и нарушал этот приказ один падре Жоакин. Приезды его не только вселяли мир в души жителей Канудоса: он привозил Леону бумагу и чернила, Блаженненькому-свечи и ладан, а Жоану Апостолу и братьям Виланова-все, что они заказывали. Что заставляло его идти наперекор воле иллстсй духовных, а теперь и светских? Может быть, Алешандринья Корреа, мать его сыновей, с которой, приезжая, он всякий раз вел в Святилище или в церковке святого Антония долгие разговоры наедине? Может быть, Наставник-падре всегда так робел перед ним, так смущался? Может быть, уверенность в том, что каждым своим приездом он уплачивает еще один давний долг небесам и людям?
Блаженненький снова заговорил – о трехдневном бдении в честь крови Христовой, которое должно было начаться сегодня вечером, но в этот миг снаружи громче загудела толпа, и в дверь постучали. Мария Куадрадо пошла открывать. На пороге стоял приходский священник из Кумбе падре Жоакин-за его спиной сияло солнце и виднелась многоголовая толпа, пытавшаяся заглянуть вовнутрь Святилища.
– Благословен будь господь наш Иисус Христос, – сказал Наставник, выпрямляясь так порьвзисто, что Леон едва успел отскочить в сторону. – Мы думали о вас, и вот вы здесь.
Он двинулся навстречу падре Жоакину, лицо которого, так же, как и сутану, покрывал толстый слой пыли, склонился перед ним, поцеловал ему руку. Обычно от этой смиренной почтительности священник чувствовал себя очень неловко, но теперь он был так встревожен, что, казалось, не заметил ее.
– Телеграмма, – говорил он, пока Блаженненький, Жоан Апостол, Мирская Мать и «ангелицы» целовали ему руку, – телеграмма: из Рио отправлен полк федеральной армии. Командир-знаменитый военачальник, непобедимый воин.
– Никому еще не удавалось победить господа, – торжественно произнес Наставник.
Леон метнулся к своей скамеечке, поспешно записал его слова.
После того, как истек срок его службы в железнодорожной компании в Жакобине, Руфино подрядился провести нескольких пастухов по кручам сьерры Бенденго – той самой, на которую свалился когда-то камень с небес. Вакейро преследовали грабителей, угнавших из Педро-Вермельи, поместья полковника Жозе Бернардо Мурау, полсотни голов скота, но тут разнеслась весть о гибели батальона майора Брито в Камбайо, и было решено поиски приостановить, чтобы не нарваться на мятежников или на отступающих солдат. Распрощавшись со скотоводами, Руфино в горах Сьер-ра-Гранде попал-таки в руки дезертиров во главе с сержантом из штата Пернамбуко. Они отняли у него ружье, мачете, весь запас еды, все заработанные деньги, однако тем дело и кончилось-вреда ему не причинили и даже от чистого сердца предупредили, чтобы обходил Монте-Санто стороной: туда стекаются остатки разбитого войска майора Брито, и Руфино могут призвать под знамена Республики.
Весь край взбаламучен войной. Следующую ночь Руфино проводит у реки Кариасы и слышит стрельбу, а на рассвете узнает, что жители Канудоса разграбили и сожгли фазенду Санта-Роза, куда он частенько наведывался. Окруженный пальмами просторный господский дом с деревянной балюстрадой-там было прохладно даже в самую невьшосимую жару-превратился в груду обугленных развалин; коррали и скотный двор пусты, лачуги пеонов тоже сожжены. Какой-то старик сказал ему, что весь народ со скотиной и с тем, что удалось спасти от огня, ушел в Бело-Монте.
Руфино делает большой крюк, чтобы не проходить через Монте-Санто, а направлявшееся в Канудос крестьянское семейство предупредило его: пусть остерегается, по дорогам рыщут разъезды Сельской гвардии, охотятся за тем, кто по возрасту годен в армию. В полдень он оказывается у маленькой часовни, почти незаметной на желтоватых отрогах Сьерры-Энгорды, – туда испокон века приходят, чтобы покаяться в своих преступлениях, люди, чьи руки обагрены кровью, приходят и те, кто хочет дать обет. Церковка без дверей стоит в стороне, по белым стенам снуют ящерицы, внутри развешаны и расставлены приношения: тарелки с окаменевшей едой, деревянные фигурки, восковые руки, ноги, головы, оружие, одежда-чего тут только нет. Руфино оглядывает ножи, карабины, мачете и выбирает себе остро отточенный кинжал, оставленный здесь не так давно, а потом, преклонив колени перед убогим алтарем, объясняет господу, что пока возьмет его себе: его собственное оружие у него отняли, а безоружным до дому не добраться; он понимает, что нож этот-собственность господа, но вернет его, непременно, а еще один нож принесет в дар. Он – не вор, он свято выполняет свои обеты. Руфино крестится и произносит: «Благодарю тебя, господи».
После этого он продолжает свой путь: не спешит, не медлит и не устает, взбирается по откосам и спускается в лощины, пересекает каменистые пустоши и заросли колючего кустарника. В тот же вечер ему удается поймать броненосца, он разводит костер: мяса хватает на два дня. На третий Руфино уже в окрестностях Нордсстины и направляется на ферму, где часто находил и приют и ночлег. Вся семья встречает его радушнее обычного, хозяйка подает ужин. Он рассказывает, как его ограбили дезертиры, а потом все вслух размышляют о том, что теперь будет после битвы в Камбайо, где, говорят, перебили столько народу, но Руфино замечает, что хозяева переглядываются, словно хотят что-то ему сказать, да никак не решаются. Он замолкает, он выжидает. И вот хозяин, покашляв, спрашивает, когда он получил последнюю весточку из дома. Больше месяца назад. Мать умерла? Нет. Журема? Хозяева молчат, глядят на него. Наконец, хозяин произносит: «Говорят, у тебя в доме была стрельба, кого-то убили, и еще говорят, твоя жена сбежала с чужеземцем, у которого рыжие волосы». Руфино благодарит за гостеприимство и немедля пускается в путь.
И на рассвете силуэт проводника уже вырисовыва-ется на склоне горы, с которой виден его дом. Руфино своим обычным шагом-нечто среднее между бегом и ходьбой – пересекает ту рощицу, где впервые повстречался с Галлем, и взбирается к себе на холм. От долгого пути, от дурной вести черты заострились, глаза запали, сильнее выпирают скулы. Единственное его оружие – одолженный у господа бога нож. Он уже в нескольких шагах от своего дома, и взгляд его становится настороженным: дверь корраля открыта, внутри-никого. Однако недоуменный, вопрошающий, скорбньш взгляд Руфино устремлен не в корраль, а на два креста, подпертых камнями, – раньше их тут не было. Он входит в ворота и видит гамак, ящик со сбруей, кучу хвороста, статую Пречистой Девы, бочки, тарелки и чашки. Все как раньше, и, кажется, кто-то расставил все по местам. Руфино снова обводит медленным взглядом двор своего дома, точно желает выпытать у этих предметов: что же случилось здесь в отсутствие хозяина? Необычно тихо: не лает собака, не кудахчут куры, не позвякивают колокольчиками овцы, не слышно голоса Журемы. Он делает несколько шагов и снова озирается по сторонам, медленно и внимательно вглядываясь в каждую мелочь. Потом глаза его наливаются кровью. Он выходит, осторожно закрыв за собой ворота.
Теперь путь его лежит в Кеймадас, сияющий вдали под солнцем, а солнце уже в зените. Руфино скрывается за склоном холма, потом снова появляется: рысцой движется он между свинцовыми валунами, кактусами, желтоватыми кустами, пересекает узкий клин долины. Через полчаса по проспекту Итапикуру он входит в город, поднимается к Соборной площади. Солнце блещет на выбеленных известью стенах домиков с синими или зелеными дверями. После разгрома у Камбайо солдаты из батальона майора Брито пришли в Кеймадас-повсюду их драные мундиры, чужие лица: солдаты толпятся на углах, спят под деревьями, купаются в реке. Руфино проходит мимо не глядя, а может быть, и не замечая их: он думает только о местных – о вакейро в кожаной одежде, о женщинах, которые кормят грудью младенцев, о снующих по улицам всадниках, о греющихся на солнце стариках, о ватагах мальчишек. Его окликают, с ним здороваются, и он знает, что ему будут смотреть вслед, показывать на него пальцем и шушукаться. Он отвечает на приветствия коротким кивком, он не улыбается и смотрит прямо перед собой, чтоб никому не вздумалось завести с ним разговор. Он идет по Соборной площади, где жарко от солнца, где тесно от бесчисленных разносчиков и лоточников, где под ногами вертятся бродячие псы, идет и поминутно наклоняет голову в знак приветствия, и видит устремленные на него взгляды, и слышит шепот, и угадывает, о чем думают все эти люди, показывающие на него друг другу. Он не замедляет шага, пока не оказывается у крохотной лавчонки, где продаются свечи и изображения святых. Он снимает шляпу, глубоко вздыхает, точно собираясь нырнуть, и входит. Старушка, которая протягивает покупателю сверточек, увидев Руфино, широко раскрывает глаза, радостно улыбается, однако не произносит ни слова, пока они не остаются вдвоем.
Лавчонка сколочена из плохо пригнанных досок; сквозь щели в стенах языками пламени пробиваются солнечные лучи. Свечи, маленькие и большие, висят на гвоздях, лежат на прилавке, стены покрыты литографиями, отовсюду глядят Христос, Дева Мария, святые. Руфино опускается на колени и целует старушке руку: «Здравствуйте, матушка». Узловатые пальцы с черными ногтями складываются для крестного знамения, прикасаются к его лбу. Сморщенная, худая как скелет старуха, несмотря на жару, кутается в одеяло, в руке у нее четки с крупными зернами.
– Тебя искал Каифа, хотел потолковать с тобой, – произносит она невнятно-то ли потому, что язык не поворачивается говорить про такое, то ли потому, что зубов во рту не хватает. – Он будет здесь в субботу. Каждую неделю приезжал-думал, ты уже тут. Путь неблизкий, а он все-таки приезжал. Он тебе друг, хотел объяснить, как все получилось.
– Лучше вы, матушка, расскажите, что знаете, – тихо просит проводник.
– Тебя убивать не хотели, – с готовностью отвечает старушка. – Ни тебя, ни ее-только того чужеземца. Но он не дался, сам застрелил двоих. Видел кресты-там, у дома? Никто не приехал за мертвыми, вот их и похоронили. – Она крестится. – Упокой, господи, их души. У тебя в доме чисто и прибрано: это я наведывалась туда время от времени. Не хотела, чтоб там все грязью заросло.
– Не надо было, – говорит Руфино, не поднимая глаз, стоя с непокрытой головой. – Вы ведь еле ходите. Да и потом эту грязь уж не отскрести никому.
– Так ты все знаешь, – шепчет мать, пытаясь заглянуть ему в глаза, но Руфино по-прежнему стоит потупившись. Она вздыхает. – Я продала овец, чтобы их не украли, как украли кур. Вот деньги. – Она снова замолкает, стараясь оттянуть ту минуту, когда придется сказать о неизбежном, о том, что мучает ее и Руфино. —
Дурные люди теперь. Врали, что ты не вернешься, что тебя забрали в армию, а может, уже и убили на войне. Видел, сколько солдат в Кеймадасе? А в Камбайо осталось лежать еще больше. Майор Фебронио де Брито тоже теперь здесь.
Руфино вдруг прерьвзает ее:
– Кто послал тех людей? Ну, тех, кто хотел убить чужака?
– Каифа, – отвечает старушка. – Он их привел. Он тебе все объяснит, как мне объяснил. Он друг тебе. Тебя убивать не хотели– ни тебя, ни ее. Только рыжего чужеземца.
Она замолкает. Молчит и Руфино, и в полутемной, раскаленной лавчонке слышится только звон слепней, жужжание мух, роящихся между изображениями святых.
– Их многие видели, – наконец решившись, произносит мать, голос ее дрожит, а глаза внезапно вспыхивают. – И Каифа их видел. Он мне рассказал, и я подумала: это кара за мои грехи, бог наказал. Господь прогневался на моего сына из-за меня. Да, Руфино: это все Журема. Она его спасла, она не дала Каифе добить его. Она уехала с ним, она обнимала его, она прижималась к нему. – Старуха показывает куда-то на улицу. – Все знают об этом. Нам тут больше не жить.
Резко очерченное, гладкое, безбородое лицо Руфино, едва угадывающееся в полутьме, окаменело, застыло. Он даже не моргает. Старушка, сжав худенькие узловатые пальцы в кулачок, гневно и презрительно плюет в сторону улицы.
– Тут уж ко мне приходили. Жалели, сострадали, спрашивали о тебе. Каждое слово-как нож в сердце. Змеи, гады ядовитые! – Краешком черного одеяла она проводит по лицу, словно утирает слезы, но глаза ее сухи. – Ты ведь смоешь этот позор, да? Если бы у тебя вырвали глаз, если бы убили меня, и то было бы легче. Поговори с Каифой. Он знает, что такое обида и как мстят за поруганную честь. Он все тебе объяснит.
Она вздыхает и с благоговением подносит к губам свои четки. Руфино по-прежнему стоит как вкопанный, не поднимает головы.
– Многие теперь уходят в Канудос, – успокоившись, говорит она. – Там объявился святой. Пойду и я. Только тебя дожидалась: я знала, что ты вернешься. Скоро наступит конец света, сынок, потому и творится вокруг такое. Теперь я могу идти. Не знаю, дойду ли, на все божья воля, на все.
Она замолкает. Руфино наклоняется и целует ей руку.
– Путь в Канудос долог и опасен. Лучше бы вам не ходить туда. Кругом война, пожары, есть нечего. Если решили, отговаривать не буду. Все, что вы ни делаете, – к лучшему. Только забудьте то, о чем рассказал вам Кайфа. Не мучайтесь и не стыдитесь.
Едва сойдя в салвадорском порту с корабля и ступив на землю Баии, барон и баронесса де Каньябра-ва, вернувшиеся домой после нескольких месяцев отсутствия, уже по одному тому, как их встречали, могли понять, до какой степени ослабело влияние некогда могущественной Независимой партии и ее основателя. В прежние времена, когда барон был имперским министром, полномочным послом при английском дворе, и даже в первые годы Республики его возвращения в Баию неизменно обставлялись с беспримерной торжественностью. Все сколько-нибудь значительные лица в городе и множество окрестных помещиков вместе с толпами прихлебателей и слуг стекались в порт, чтобы поздравить барона с благополучным прибытием в родные края. Присутствовали власти штата, гремел оркестр, шпалерами стояли школьники с цветами для баронессы. Банкет устраивался во Дворце Победы, и давал его сам губернатор: десятки приглашенных рукоплескали тостам, речам и неизбежному сонету, который местный виршеплет читал в честь прибывших.
На этот раз в салвадорский порт пришло не более двухсот человек, и среди них не было ни представителей власти, ни военных, ни духовенства. Лица же у Адалберто де Гумусио, Эдуардо Глисерио, Роши Сеаб-ры, Лелиса Пьедадеса и Жоана Сейшаса де Понде – словом, у всех членов делегации от Независимой партии, явившихся встретить своего лидера и поцеловать руку у его жены, – были совершенно похоронные.
Но ни он, ни она, казалось, не заметили этой перемены и вели себя как всегда. Пока улыбающаяся баронесса, словно удивляясь, показывала поднесенные ей букеты своей неразлучной горничной Себастьяне, барон обнимал и похлопывал по плечам своих единомышленников, родственников и друзей, которые по очереди подходили к нему. Он ласково называл их по именам, спрашивал о здоровье жен и благодарил за оказанную ему честь. Время от времени, повинуясь какому-то безотчетному побуждению, он снова и снова повторял, что счастлив вернуться в Баию, увидеть это, солнце, это чистое небо, эти лица. Прежде чем сесть в экипаж, ожидавший на набережной-кучер в ливрее, увидав хозяев, стал кланяться, – барон приветственно помахал обеими руками встречавшим. Потом он уселся напротив баронессы и Себастьяны, подолы которых были сплошь засыпаны цветами, посадил рядом с собою Адалберто де Гумусио, и карета покатила вверх, по утопавшей в зелени улице, ведущей к церкви Непорочного Зачатия. Они видели паруса рыбачьих шхун, форт святого Марцелла, рынок и множество негров и мулатов, ловивших раков на мелководье.
– Европа пошла вам на пользу, – сказал Гумусио. – Оба помолодели лет на десять.
– Тому причиной не Европа, а морское путешествие, – отозвалась баронесса. – Эти три недели на корабле были самыми безмятежными в моей жизни.
– Не могу ответить тебе тем же, Адалберто. Ты выглядишь на десять лет старше, чем перед нашим отъездом. – Барон через окошко смотрел на величественную панораму гавани; и море, и остров приближались по мере того, как карета, свернув теперь на проезд Сан-Бенто, уже неслась по мостовой Верхнего города. – Неужели так плохи дела?
– Хуже, чем ты можешь себе вообразить. – Лицо председателя Законодательного собрания сморщилось, он показал в сторону гавани. – Мы хотели устроить тебе торжественную встречу, наглядно доказать нашу силу. Все наобещали с три короба: привезем людей даже из провинции. Мы рассчитывали, что соберется несколько тысяч. Сам видишь, что из этого вышло.
Барон помахал рукой торговцам рыбой, которые стояли возле Семинарии и, завидев карету, поспешно сняли свои соломенные шляпы.
– Говорить о политике в присутствии дам– признак невоспитанности, – шутливо упрекнул он друга. – А может быть, ты уже не считаешь Эстелу дамой?
Баронесса засмеялась-ее милый и беззаботный смех очень молодил эту белокожую, с каштановыми волосами женщину. Длинные проворные пальцы порхали как птицы. Она и ее смуглая пышнотелая горничная упоенно смотрели на темно-синее море, отсвечивающее у берегов зеленым, на ярко-красные черепичные крыши.
– Извинительно только отсутствие губернатора, – говорил Гумусио, пропустив мимо ушей слова барона. – Это мы решили, что ему не следует приезжать в порт. А он хотел появиться во главе всего муниципального совета. Но положение таково, что уж лучше ему оставаться au-dessus de la melee[25]. Однако Луис Виана предан нам по-прежнему.
– Я привез тебе альбом гравюр – твои любимые лошади, – попытался обрадовать его барон. – Надеюсь, Адалберто, все эти политические хитросплетения не заставили тебя изменить твоей страсти?
Колеса уже грохотали по мостовым Верхнего города, карета миновала квартал Назарет; барон и баронесса, сияя лучезарными улыбками, отвечали на приветствия прохожих. Вереница карет и целая кавалькада сопровождали их экипаж по вымощенной брусчаткой улице-часть всадников следовала за ними от самого порта, другие поджидали здесь, наверху. Зеваки толпились на тротуарах, стояли на балконах, высовывались из окон трамваев: всем хотелось поглазеть на проезд барона и его жены. В Салвадоре чета Каньябрава жила в настоящем дворце: вывезенные из Португалии изразцы, красная черепичная крыша, кованые узорчатые перила балконов, которые поддерживали грудастые кариатиды, и у входа четыре лепные фигуры-два косматых льва и два гигантских ананаса. Львы, казалось, всматриваются в далекое море, а плоды сулят путешественникам изобилие. Дворец был окружен пышным садом; ветер шевелил листву манговых деревьев и фикусов. К приезду хозяев полы были вымыты с уксусом, посыпаны душистыми травами, в комнаты внесены огромные вазы с цветами. Стоящие в дверях белые слуги и негритянки в красных фартуках и с тюрбанами на голове захлопали в ладоши при виде хозяев. Баронесса тут же вступила с ними в оживленную беседу, пока барон с крыльца прощался со своим эскортом. Вместе с хозяевами в дом вошли только Гумусио и депутаты Эдуардо Глисерио, Роша Сеабра, Лелис Пьедадес, Жоан Сейшас де Понде. Баронесса в сопровождении горничной поднялась к себе, на второй этаж, а мужчины пересекли обширный вестибюль, и барон распахнул двери в заставленную книжными шкафами комнату, выходившую в сад. Человек двадцать при виде его оборвали разговор, поднялись и зааплодировали. Первым заключил барона в объятия губернатор Луис Виана.
– В порт меня не пустили, как я ни протестовал, – сказал он. – Но здесь ты видишь правительство и муниципалитет в полном составе, и все мы к твоим услугам.
Губернатор – подвижный, совершенно лысый, с воинственно выпяченным животом-и не пытался скрыть свою тревогу. Барон стал здороваться с присутствующими, а Гумусио закрыл двери. В комнате было трудно дышать из-за табачного дыма. На столе стояли графины с прохладительным; стульев не хватило, и потому одни присели на ручки кресел и диванов, а другие прислонились к шкафам. Барон, обойдя всех – это заняло довольно много времени, – опустился наконец в кресло. Воцарилась гробовая тишина. Все взгляды обратились на него: он читал в глазах своих гостей и беспокойство, и безмолвную мольбу, и тоскливую надежду. Барон оглядел эти скорбные фигуры; его веселое лицо стало озабоченным и серьезным.
– Что ж, я вижу, наши дела не столь блестящи, чтобы я начал с рассказа о том, сильно ли отличается карнавал в Ницце от нашего, – сказал он строго и нашел взглядом Луиса Виану. – Начнем с самого плохого. Рассказывайте.
– Только что, за несколько минут до твоего приезда, мы получили телеграмму, – ответил губернатор, мешком лежа в кресле. – Конгресс единогласно проголосовал за военное вмешательство. В Канудос послан полк федеральной армии.
– Иными словами, правительство и Конгресс дали ход версии заговора, – прервал его Адалберто Гумусио. – Иными словами, фанатики-себастьянисты желают восстановить монархию, в чем им оказывают деятельную помощь монархисты, Англия и, очевидно, Баиянская независимая партия. Ну, и, разумеется, твой покорный слуга. Все эти якобинские бредни ныне обретают официальный статус.
При этих словах барон не выказал ни малейшей тревоги.
– Появление федеральных войск меня не удивляет. В настоящее время это неизбежно. Другое дело– Канудос! Две разгромленные экспедиции! – Он недоуменно развел руками, поглядев при этом на Виану. – Вот этого я не постигаю, Луис. Этих безумцев лучше было вообще не трогать, а уж если тронули – прикончить одним ударом. Но, уж во всяком случае, нельзя было допустить, чтобы они стали национальной проблемой. Подумай, какой подарок мы преподнесли нашим врагам.
– Пятьсот солдат с двумя орудиями и двумя пулеметами– неужели этого мало, чтобы разогнать банду мошенников и юродивых? – живо возразил губернатор. – Кто мог себе представить, что этот жалкий сброд разгромит отборный отряд Фебронио де Брито?
– Заговор и в самом деле существует, – снова прервал его Адалберто Гумусио, – но только мы тут ни при чем. – Лоб его был нахмурен, кулаки сжаты: барон подумал, что его друг никогда еще так не волновался из-за политики. – Майор Фебронио де Брито – отнюдь не бездарь в военном отношении. Его поражение было предрешено, подготовлено, подстроено, и сделали это якобинцы из Рио-де-Жанейро при помощи Эпаминондаса Гонсалвеса. Они ищут повод для национального скандала с тех самых пор, как Флориано Пейшото потерял власть. Не они ли беспрестанно обнаруживают повсюду монархические заговоры? И все для того, чтобы армия разогнала Конгресс и провозгласила диктатуру.
– Предположения потом, Адалберто, – сказал барон. – Сначала факты. Я хочу знать во всех подробностях о том, что произошло.
– Нет никаких фактов! Есть только самые невероятные выдумки и интриги, – вмешался депутат Роша Сеабра. – Нас обвиняют в том, что мы подстрекаем себастьянистов, посылаем им оружие, сговариваемся с Англией и собираемся восстановить монархию.
– С того дня, как Педро Второй отрекся от престола, «Жорнал де Нотисиас» только и делает, что обвиняет нас в этом и кое в чем похуже, – пренебрежительно улыбнулся барон.
– Да, но разница в том, что теперь вслед за их газетенкой эти обвинения бросает нам пол-Бразилии, – сказал Луис Виана, и барон увидел, как он нервно заерзал в кресле и провел руками по лысине. – Ни с того ни с сего в Рио, в Сан-Пауло, в Бело-Оризонте, по всей стране стали повторять эту чушь, этот бесстыдный вздор, выдуманный Прогрессивной республиканской партией.
Несколько человек заговорили одновременно, и барону пришлось попросить, чтобы его единомышленники не перебивали друг друга. Через открытое окно за головами сидевших он видел сад, и, хотя все, что он слышал, встревожило его, ему хотелось знать, прячется ли там между деревьев и кустов хамелеон, которого он любил и ласкал, как другие любят и ласкают кошек и собак.
– Теперь мы знаем, для чего Эпаминондас Гонсалвес сколачивал свою Сельскую гвардию, – говорил тем временем Эдуардо Глисерио. – Для того, чтобы в нужную минуту представить необходимые доказательства. Тут вам и контрабандное оружие, и даже английские шпионы.
– Да, ты же еще не знаешь, – сказал Адалберто де Гумусио, заметив, что барон заинтересован. – Это верх нелепицы. Английский агент в сертанах! Труп обгорел до неузнаваемости, но все равно – английский шпион! Как определили? По цвету волос! Вместе с ружьями, которые якобы нашли рядом с телом, прядь волос предъявили в парламенте. Нас никто не желает слушать! Наши лучшие друзья в Рио принимают этот немыслимый вздор за чистую монету. Вся страна уверовала в то, что Канудос угрожает Республике.
– А я, очевидно, злой гений этого заговора, – пробормотал барон.
– Ну, а вас и вовсе смешали с грязью, – сказал редактор «Диарио де Вайя». – Вы по доброй воле отдали Канудос мятежникам, а сами отправились в Европу повидаться с эмигрантами, сторонниками Империи, и подготовить восстание. Они договорились до того, что вы финансируете этот заговор; половину денег даете вы, а другую половину-Англия.
– Итак, мы с Британской империей-равноправные компаньоны на половинных паях? Черт возьми, они меня переоценивают.
– Знаете, кому поручено подавить монархический мятеж? – спросил Лелис Пьедадес, пристроившийся на ручке кресла, где полулежал губернатор. – Полковнику Морейре Сезару и 7-му полку.
Барон де Каньябрава слегка вытянул шею и поморгал.
– Полковнику Морейре Сезару? – Он надолго задумался, беззвучно шевеля губами, а потом повернулся к Гумусио. – Что ж, тогда ты прав, Адалберто. Мы имеем дело с дерзким предприятием якобинцев. После смерти маршала Флориано Пейшото полковник-их козырная карта. Герой, с помощью которого они рассчитывают захватить власть.
Снова все заговорили разом, но на этот раз барон не стал утихомиривать своих приверженцев. Пока они спорили, он, делая вид, что слушает, погрузился в свои мысли, как всякий раз, когда разговор ему надоедал или когда собственные мысли казались ему важнее. Полковник Морейра Сезар! От его прихода добра не жди. Он-фанатик и опасен, как все фанатики. Как самоуверенно он держался четыре года назад, словно и впрямь задушил в зародыше федеральную революцию в Санта-Катарине, и с каким неподражаемым высокомерием ответил по телеграфу: «Нет», когда конгресс предложил ему приехать и дать отчет о расстрелах, произведенных по его приказу. Вспомнилось, что среди расстрелянных на юге были маршал, адмирал и барон, которых он близко знал, вспоминалось и то, как после установления Республики Флориано Пейшото поручил полковнику провести в армии чистку и уволить в отставку всех офицеров, известных своими симпатиями к монархии. 7-й пехотный полк против Канудоса. «Адалберто, конечно, прав, – подумал он, – это верх нелепости».
Барон заставил себя вновь прислушаться к речам своих друзей.
– Он собирается покончить не с мятежниками из Канудоса, а с нами, – говорил Адалберто де Гумусио, – с тобой, с Луисом Вианой, со всей нашей партией, а потом отдать Баию во власть местному якобинцу Эпаминондасу Гонсалвесу.
– Господа, вы рано себя хороните, – прервал его барон, чуть повысив голос, он уже не улыбался, а говорил твердо и жестко. – Вы рано себя хороните. – Он обвел взглядом собравшихся, не сомневаясь, что его спокойная уверенность тотчас сообщится всем. – Никому не удастся отнять у нас то, что принадлежит нам по праву. Разве не здесь, не в этой комнате находится политическая власть Баии, правительство Баии, правосудие Баии, пресса Баии? Разве не у нас большая часть земель, угодий, скота? Даже полковнику Морейре Сезару не под силу изменить это соотношение. Покончить с нами – значит покончить с Баией. Эпами-нондас Гонсалвес и его клевреты-это забавный баиянский курьез, недоразумение. У него нет ни денег, ни людей, ни опыта для того, чтобы взять бразды правления, даже если они вдруг окажутся в его руках. Лошадка мигом сбросит его наземь.
Он помолчал. Кто-то почтительно протянул ему стакан, и барон выпил залпом, почувствовав забытый сладковатый вкус гуайавы.
– Нас радует твой оптимизм, – услышал он голос губернатора. – Во всяком случае, ты видишь, что на нас обрушились серьезные неприятности, и потому медлить нельзя.
– Совершенно с тобой согласен, – кивнул барон. – Надо действовать. Прежде всего следует безотлагательно послать телеграмму полковнику Морейре Сезару, поздравить его с прибытием и предложить поддержку баинских властей и Независимой партии. Разве не в наших интересах как можно скорее избавиться от тех, кто захватывает наши земли, грабит наши имения и не дает спокойно трудиться крестьянам? Сегодня же надо начать сбор пожертвований для федеральной армии– внесем свою лепту в борьбу против фанатиков и бандитов.
Он отпил глоток, дожидаясь, пока смолкнет неодобрительный гул. Было жарко, лоб его покрылся каплями пота.
– Помнишь ли ты, что мы уже много лет пытаемся воспрепятствовать вмешательству федерального правительства в наши дела? – спросил наконец Луис Виана.
– Ну, а теперь нам остается один путь-кроме самоубийства, разумеется, – показать всей стране, что мы не враги Республики и независимости Бразилии, – сухо отвечал барон. – Нужно немедленно разоблачить эту интригу, а иначе не получится. Мы устроим полковнику Сезару и его полку торжественную встречу – мы, а не Республиканская партия.
Он утер лоб платком и опять стал пережидать ропот, который на этот раз был еще громче и продолжительней.
– Не слишком ли круто мы поворачиваем? – спросил Адалберто Гумусио, и барон увидел, что многие согласно закивали.
– И в Законодательном собрании, и в газетах мы делали все возможное, чтобы не допустить вмешательства Рио во внутренние дела Баии, – сказал Роша Сеабра.
– Для того чтобы отстаивать интересы Баии, нужно удержать власть, а для того чтобы удержать власть, нужно сменить курс, хотя бы на время, – мягко ответил барон и так, словно представленные ему возражения не имели никакой силы, продолжал:-Фазендейро должны оказать полковнику всемерную поддержку: помочь разместить солдат, снабдить проводниками и провиантом. Это мы вместе с полковником Морейрой Сезаром покончим с монархическим мятежом, который субсидирует королева Виктория. – Губы его раздвинулись в деланной улыбке, он снова вытер лоб платком. – Разумеется, это смехотворное лицемерие, но у нас нет другого выхода. А когда полковник разгромит бандитов и полоумных фанатиков, мы устроим пышные празднества в честь победы над Британской империей и династией Браганса.
Никто не поддержал его, никто не улыбнулся. Воцарилось неловкое молчание. Но барон, зорко оглядев своих сторонников, увидел, что некоторые из них готовы скрепя сердце согласиться: больше им ничего не оставалось.
– Я поеду в Калумби, – произнес он, – хоть и не собирался. Однако это необходимо. Я сам прослежу, чтобы 7-й полк ни в чем не терпел недостатка. Советую всем окрестным помещикам последовать моему примеру. Пусть полковник увидит, кто хозяин в штате Баия.
Напряжение возрастало, всем хотелось спросить барона, ответить ему. Но он понимал, что неразумно устраивать дискуссию сейчас. Потом, когда они поедят и выпьют, будет проще убедить их и заставить забыть о щепетильности.
– Дамы нас заждались, – сказал он, вставая, – пойдемте к столу. У нас еще будет время поговорить.
Не политикой единой жив человек. Надо оставить место и более приятным вещам.
II
Кеймадас, превращенный в военный лагерь, похож на разворошенный муравейник; ветер несет в лицо пыль, звучат команды, вертятся на лошадях и кричат кавалеристы; толкая друг друга, бегут в строй пехотинцы. Рассветную тишину прорезают горны, зеваки торопятся на берег Итапикуру: первые роты 7-го полка уже двинулись по пересохшей земле каатинги к Монте-Санто, и ветер доносит гимн, который поют солдаты.
А в зале ожидания полковник Морейра Сезар с самого рассвета изучает карты, отдает распоряжения, подписывает приказы, выслушивает донесения батальонных командиров. Заспанные корреспонденты готовят к переходу своих мулов, лошадей и повозки. Один только тощий репортер из «Жорнал де Нотисиас» с неразлучной чернильницей на рукаве и со складным пюпитром под мышкой бродит вокруг, подкарауливая полковника. Несмотря на ранний час, проводить командира полка явились все шестеро членов муниципалитета: они смирно сидят на скамейке, а снующие взад-вперед адъютанты и штабные обращают на них не больше внимания, чем на свисающие с потолка плакаты враждующих партий – республиканской Прогрессивной и независимой Баиянской. Но и эти шестеро оживились на миг, увидев, как пугало-репортер, улучив, наконец, минуту, пробирается к Морейре Сезару.
– Нельзя ли задать вам один вопрос, полковник? – слышат они его гнусавый голос.
– Беседа с корреспондентами была вчера, – отвечает тот и оглядывает репортера с ног до головы, елонно пришельца с другой планеты. Но чудаковатый нмд и in отвага репортера делают свое дело, полковник емлгчаетея: – Что вас интересует?
– Меня интересуют заключенные, – косящий взгляд устремлен на полковника. – Я узнал, что вы распорядились взять в полк нескольких воров и убийц. Ночью с двумя лейтенантами я был в здешней тюрьме и видел, что семерых освободили.
– Освободили, – говорит полковник, с любопытством рассматривая собеседника. – Так о чем вы хотели меня спросить?
– Почему вы пообещали преступникам свободу?
– Потому что они умеют драться, – отвечает полковник и, чуть помолчав, добавляет:-В лице преступника мы имеем дело с незаурядной человеческой энергией, устремившейся по ложному пути. Война может их исправить. Они знают, за что дерутся, и дерутся отчаянно, беззаветно, героически. Мне уже приходилось в этом убеждаться. Убедитесь и вы, если дойдете до Канудоса, в чем я сомневаюсь, – тут он снова оглядывает репортера с ног до головы, – боюсь, вам не выдержать и одного перехода в сертанах.
– Я постараюсь дойти, полковник. – Подслеповатый журналист отступает, а перед полковником вытягиваются два офицера-полковник Тамариндо и майор Кунья Матос – они ждали своей очереди.
– Авангард выступил, – докладывает полковник.
Майор сообщает, что кавалерийские разъезды капитана Феррейры Роши прошли до самого Танкиньо: мятежники не обнаружены, но дорога разбита, вся в рытвинах и ухабах, – это может сильно замедлить продвижение артиллерии. Разведчики капитана ищут сейчас пути в обход; на тот случай, если не найдут, вперед уже выслан взвод Саперов, чтобы по возможности привести дорогу в порядок.
– Заключенных распределили, как я велел? – спрашивает Морейра Сезар.
– Так точно: всех по разным ротам, и строго запретили видеться или разговаривать.
– Гурты также отправлены, – говорит полковник Тамариндо. – Фебронио де Брито был в полном отчаянии: он разрыдался.
– Другой бы на его месте на разрыдался, а застрелился, – произносит Морейра Сезар и, не прибавив больше ни слова, встает.
Ординарцы торопливо собирают со стола бумаги. Полковник вместе со своими офицерами направляется к выходу. Зеваки уже бегут к дверям, чтобы поглядеть на него, но он, словно вспомнив о чем-то, резко поворачивает к скамейке, где сидят члены муниципального совета. Они поспешно поднимаются-шестеро людей из захолустья, не то разбогатевшие крестьяне, не то небогатые торговцы: по такому случаю они облачились в выходные костюмы и наваксили башмаки. Они вертят в руках шляпы, смущенно переминаются с ноги на ногу.
– Благодарю вас, господа, за оказанное нам гостеприимство и содействие, – он мельком окидывает всех шестерых безразличным, невидящим взглядом. – 7-й полк не забудет сердечного приема в Кеймадасе. Прошу не оставить своими заботами части, которые пока задержатся здесь.
Не давая им времени ответить, он прощается со всеми разом, поднеся руку к козырьку, и поворачивается к дверям.
Когда он со свитой выходит на станцию, где уже собран полк-шеренги солдат, выстроенных поротно, не охватить глазом, – раздаются рукоплескания и приветственные крики. Часовые оттесняют от полковника толпу любопытных. Нетерпеливо ржет белый жеребец. Тамариндо, Кунья Матос, конвой садятся в седла и вместе с корреспондентами, которые уже влезли на своих лошадей и мулов, окружают полковника. Тот еще раз перечитывает текст телеграммы федеральному правительству: «Сегодня, 8 февраля, 7-й полк выступает на защиту независимости Бразилии. В ротах ни единого случая нарушения дисциплины. Боимся лишь того, что Антонио Наставник и подлые защитники монархии сбегут из Канудоса, не дождавшись нас. Да здравствует Республика!» Дочитав, он помечает бланк своими инициалами-теперь телеграмма будет отправлена немедленно. Потом полковник подает знак капитану Олимпио де Кастро, тот взмахивает рукой, и в утреннем воздухе пронзительно и надрывно запевают трубы.
– Наш полковой марш, – объясняет Кунья Матос седоватому корреспонденту, оказавшемуся рядом с ним.
– У него есть название? – тотчас раздается гнусавый голос репортера из «Жорнал де Нотисиас». Он приторочил к седлу своего мула такой огромный вьюк, что животное стало похоже на сумчатое неизвестной породы.
– «Атака! В штыки!» – говорит Морейра Сезар. – Полк играет его со времен парагвайской войны, с того дня, когда у нас кончились патроны и пришлось идти врукопашную.
Он вскидывает вверх правую руку, и по этому сигналу приходит в движение вся масса людей, лошадей, мулов, повозок, орудийных запряжек; ветер гонит иг гречу тучи пыли. Кеймадас полк покидает походной колонной: только по значкам на пиках можно отличить один батальон от другого-разноцветные мундиры офицеров и солдат сразу приобретают красноватый оттенок оседающей на них пыли: все ниже нахлобучивают кепи, надвигают на самые глаза козырьки фуражек, многие обвязывают лица платками. Но постепенно дистанция между батальонами, ротами и взводами увеличивается, и колонна, которая при выходе со станции казалась единым живым существом, толстой змеей, извивавшейся по растрескавшейся земле, проползавшей мимо высохших кустов на бочине, теперь разделяется на отдельные отряды, и вот уже десяток маленьких змеек – число их множится с каждой минутой – вьется по равнине, то скрываясь из виду в лощинах, то вновь выныривая. Связь между частями этого разрубленного на куски чудища, голова которого после нескольких часов марша скоро окажется в первом пункте назначения, деревне Пау-Секо, поддерживают верховые, беспрерывно снующие от головы к хвосту с приказами и донесениями. Полковник Морейра видит в бинокль, что передовой дозор миновал деревушку и оставил там двоих солдат со значком– они дождутся прихода главных сил и доложат обстановку.
В нескольких шагах перед полковником и его штабом следует конвой, а за ним, спешившись по примеру многих офицеров, ведя своих лошадей в поводу и разговаривая, идут, неприятно поражая глаз своим штатским видом, корреспонденты. В середине колонны упряжки волов, подхлестываемых ездовыми, тянут орудия-тут распоряжается офицер с красными артиллерийскими ромбами на рукавах – капитан Жозе Агостин Саломан да Роша. Слышны только крики солдат, понукающих волов, когда те останавливаются или сворачивают с колеи: все остальные переговариваются вполголоса, берегут силы, а то и вовсе шагают молча, смотрят на гладкую, почти голую равнину-для многих такой пейзаж в новинку. Солнце печет, солдаты в толстых мундирах, с тяжелыми ружьями и ранцами обливаются потом, но все же стараются, как было приказано, пореже прикладываться к горлышку фляг: знают, что уже началась первая битва-битва с жаждой. Вскоре они догоняют и оставляют позади гурт скота – живой провиант; быков, коз и козлят гонит рота солдат и несколько пастухов, пустившихся в путь еще затемно. Впереди-угрюмый майор Фебронио де Брито, который беззвучно шевелит губами, горячо споря с кем-то невидимым. Колонну замыкает кавалерийский эскадрон под командованием юркого и молодцеватого капитана Педрейры Франко. Полковник Морейра Сезар едет, долго не произнося ни слова, его свита тоже хранит молчание, чтобы не помешать командиру полка в его размышлениях. Только при въезде в Пау-Секо полковник, поглядев на часы, говорит:
– Если будем и дальше так ползти, господа из Канудоса оставят нас в дураках. – Он поворачивается к Тамариндо и Кунье Матосу. – Обоз надо будет оставить в Монте-Санто. Облегчим ранцы. Мы оказались чрезмерно запасливыми. Обидно будет найти в Канудосе одних только стервятников.
За полком следует обоз: запряженные мулами телеги везут пятнадцать миллионов патронов и семьдесят артиллерийских снарядов, и это, конечно, замедляет марш. Полковник Тамариндо замечает, что после Монте-Санто придется идти еще медленнее: военные инженеры Доминго Алвес Лейте и Алфредо до Насименто донесли, что дорога едва проходима.
– Не говоря уж о том, что начнутся стычки, – добавляет он, утирая красное, распаренное лицо цветным платком. По возрасту ему уже полагается быть в отставке, он мог бы сидеть дома, но полковник Тамариндо сам вызвался сопровождать полк.
– Нельзя дать им убраться, – с тех пор как в Рио полк погрузился на корабль, офицеры часто слышали от Морейры Сезара эти слова. Он не задыхается от жары; мало кто видел улыбку на этом маленьком, бледном лице, с которого требовательно и властно смотрят исступленные глаза, вспыхивающие иногда полубезумным огнем; почти лишенный интонаций голос звучит монотонно, резко, сдавленно, точно горло у полковника перехвачено недоуздком, каким смиряют норов горячей лошади. – Они разбегутся при нашем появлении, и кампания будет проиграна. Этого нельзя допустить. – Он снова оборачивается к своим офицерам, которые молча слушают его. – На юге страны уже поняли, что Республика утвердилась навсегда, – мы сумели им это внушить. Но здесь, в Баии, еще много упрямых аристократов. После смерти маршала, когда к власти пришли беспринципные цивилисты, они подняли головы, зашевелились, решили, что все еще можно повернуть вспять. Надо дать им острастку. Лучше случая не придумать.
– Они порядком перепугались, господин полковник, – говорит Куш.и Матос. – Представьте, Независимом партии устраивает нам торжественную встречу в Салиадоре и открывает сбор пожертвований для защиты. Республики. Это ясно доказывает, что они поджали хвост.
– А как вам нравится триумфальная арка на станции Калсадас и эти плакаты, где нас называют спасителями? – вспоминает Тамариндо. – Еще несколько дней назад они были готовы костьми лечь, но не допустить вмешательства федеральных войск, а теперь бросают нам под ноги цветы, и барон де Каньябрава известил, что отправляется на свою фазенду в Калумби, чтобы все там подготовить к нашему приходу.
Он хохочет, но Морейра Сезар не разделяет его веселья.
– Это свидетельствует лишь о том, что барон умнее своих единомышленников, – говорит он. – Избежать вмешательства Рио ему не удалось – значит, надо сделать ставку на патриотизм, чтобы республиканцы не обошли, значит, надо на время притвориться, выждать и опять ударить из-за угла. У барона хорошая школа, господа, – английская школа.
Деревня Пау-Секо пуста: ни людей, ни скотины, ни птицы. Двое солдат, стоящих у дерева с обрубленными ветвями, над которым развевается флаг, поднятый передовым охранением, отдают полковнику честь. Морейра Сезар натягивает поводья, оглядывает глинобитные домики с вывороченными или настежь распахнутыми дверями. Из одной такой лачуги выходит босая беззубая женщина в драном платье-сквозь бесчисленные прорехи проглядывает темное тощее тело. За подол держатся двое рахитичных детей – один совсем голый– с водянистыми глазами, со вздутыми животами. Они боязливо косятся на солдат. Морейра Сезар пристально глядит на них-на живое воплощение беды. Лицо его кривится от тоски, от гнева, от стыда. Не спуская глаз с нищих, он бросает одному из своих ординарцев:
– Накормить, – а потом поворачивается к штабным:– Видите, до чего доведен народ в нашей стране?
Голос его подрагивает, глаза мечут молнии. Он выхватывает из ножен саблю и подносит ее к губам, точно собираясь поцеловать клинок. Вытянув шеи, смотрят корреспонденты, как командир 7-го полка, прежде чем двинуть войско дальше, отдает трем оборванцам салют, который по уставу полагается отдавать знамени на парадах и самым высокопоставленным лицам.
С того самого дня, как циркачи нашли его рядом с печальной женщиной и трупом уже расклеванного стервятниками мула, он вдруг начинал произносить непонятные слова-то бурно, громко, взахлеб, то жалобно, приглушенно, словно по секрету. По ночам они пугали Дурачка-он просыпался и дрожал от страха. Бородатая женщина, осмотрев рыжего, сказала Журе-ме: «У него горячка, он бредит, в точности как Дадива перед смертью. К завтрему умрет». Но он не умер, хотя иногда глаза его закатывались, а из груди рвался хрип, похожий на предсмертный: он то застывал в неподвижности, то корчился и метался, лицо его кривилось, губы шевелились, он бормотал какие-то слова, которые оставались для циркачей только бессмысленными звуками. Изредка он открывал глаза и с изумлением смотрел на склоняющихся над ним людей. Карлик утверждал, что рыжий говорит по-цыгански, а Бородатой казалось, что это церковная латынь.
Журема попросила взять их с собой, и Бородатая согласилась, проявив то ли сострадание, то ли обычное безразличие. Вчетвером они подняли его, положили в телегу, где стояла клетка с коброй, и снова пустились в путь. Эта встреча принесла им удачу: в тот же вечер на ферме в окрестностях Керера бродячих артистов накормили. Старушка хозяйка окурила Галля дымом целебных трав, обложила припарками, перевязала, дала ему выпить какого-то отвара и сказала, что он поправится. Вечером устроили представление: Бородатая развлекала зрителей своими фокусами с коброй, кривлялся и гримасничал Дурачок, рассказывал истории о рыцарях Карлик. Потом снова впрягли мула, а чужеземцу и вправду стало легче, и он смог проглотить несколько кусочков. Бородатая спросила Журему, жена ли она ему. Нет, не жена, ответила та, он обесчестил ее, когда мужа не было, и ей ничего не оставалось, как уйти с ним. «То-то ты такая грустная», – сочувственно сказал Карлик.
Они шли на север, и им по-прежнему везло: каждый день они добывали себе пропитание. На третьи сутки пути добрались до ярмарки, дали представление. Больше всего пришлась по вкусу публике Бородатая: люди платили, чтобы подергать за бороду в доказательство того, что она не привязанная, и мимоходом хватали за грудь, убеждаясь, что перед ними настоящая женщина. А Карлик тем временем рассказывал историю ее жизни: была девочка как девочка, жила в Сеаре, и вдруг на спине, на руках, на ногах, на лице выросли у нее волосы, и сделалась она позором и несчастьем всей семьи, и стали поговаривать, что тут дело нечисто, что она дочь ризничего или самого дьявола. Девочка тогда наглоталась толченого стекла, каким в округе изводили бешеных собак, однако не умерла, а осталась жить, потом Цыган, король цирка, забрал ее с собою и сделал hi нее артистку. Журема сначала думала, что Карлик сочиняет небылицы, но тот поклялся, что все это чистая правда. Они часто разговаривали, Карлик был такой добрый, от него ничего не хотелось скрывать-и Журема поведала ему о своем детстве, о том, как жила в Калумбии, в имении барона де Каньябравы, и прислуживала его жене-а добросердечней и прекрасней ее и на свете никого нет. Журема горевала, что ее Руфино не остался на фазенде, а ушел в Кеймадас, стал проводником-проклятое ремесло, никогда дома не бывал. А еще сильнее горевала она о том, что так и не смогла зачать. За что покарал ее бог бесплодием? «Кто ж знает? – отвечал обыкновенно Карлик. – Пути господни неисповедимы».
Через несколько дней дорога привела их в Ипупи-ару, а там как раз перед их появлением стряслась беда: один тамошний житель в припадке безумия убил своих детей, а потом и сам зарезался. Хоронили безвинно убиенных детей; представление дать было нельзя – назначили на следующий вечер. Городок был совсем маленький, но зато местная лавка снабжала провизией всю округу.
А утром появились капанги. Они приехали верхами, и дробный частый стук копыт разбудил Бородатую, она на четвереньках выползла из-под навеса. Отовсюду выглядывали удивленные жители городка. Бородатая увидела шестерых вооруженных всадников и сразу поняла, что это не разбойники и не стражники-и одеты не так, и на крупе у лошадей ясно можно было различить одно и то же тавро. Тот, кто ехал впереди– весь с ног до головы в коже, – спешился и пошел прямо к Бородатой. Журема приподнялась. Бородатая увидела, что она вся дрожит и не в себе: вот-вот закричит. «Это твой муж?» – спросила она. «Это Кайфа», – отвечала та. «Убивать приехал?»-допытывалась Бородатая. Но Журема, не отвечая, вылезла из-под парусины, выпрямилась и пошла к нему навстречу. Тот остановился, поджидая ее. Сердце у Бородатой так и заколотилось: она ждала, что человек в кожаной одежде – он был смуглый, тощий, с холодными глазами-ударит Журему, начнет избивать, а может быть, пырнет ножом, потом подойдет и прикончит рыжего– тот как раз пошевелился в телеге. Но он не ударил ее, напротив, очень вежливо и почтительно снял шляпу и поклонился. Пятеро его спутников, не слезая с седел, наблюдали за этой беседой, хотя, как и Бородатая, видели только, как шевелятся губы: ни звука до них не доносилось. О чем они говорили? Карлик и Дурачок тоже проснулись и наблюдали. В эту минуту Журема повернулась и показала на телегу, где лежал раненый.
Человек в коже пошел за нею следом, заглянул под навес, и Бородатая увидела, что он равнодушно рассматривает чужестранца, который во сне или в бреду нес свою околесицу, разговаривая с одолевавшими его видениями. У приехавшего был спокойный взгляд человека, умеющего убивать, – точно так глядел на белый свет бандит Педран, который сначала одолел, а потом зарезал Цыгана. Журема, побледнев, ждала. Наконец он обернулся к ней и что-то сказал, Журема кивнула, и капанга подозвал своих. Они спрыгнули с коней. Журема попросила у Бородатой ножницы. Та успела ей шепнуть: «Не убьют?» Журема качнула головой-не убьют. Нашли ножницы покойной Дадивы, и Журема влезла в телегу. Капанги, ведя лошадей под уздцы, направились к лавке. Бородатая, набравшись храбрости, подошла поближе посмотреть, что делает Журема, за нею приковылял Карлик, а за Карликом-Дурачок.
Журема, опустившись на колени перед распростертым телом – телега была узкая, вдвоем еле поместишься, – наголо состригла рыжие волосы чужестранца: одной рукой приподнимала крутые огненные завитки, а другой-отхватывала; волосы скрипели под лезвиями. Черный сюртук Галилео Галля был во многих местах порван, выпачкан засохшей кровью, пылью и птичьим пометом. Шотландец лежал на спине, посреди разноцветного циркового тряпья, ящиков, коробок, обручей, баночек с самодельным гримом, картонных колпаков с нашитыми звездами и полумесяцами. Глаза его были закрыты, в отросшей бороде тоже запеклась кровь; сапоги с него стащили, и из рваных носков выглядывали длинные, неестественно белые пальцы с грязными ногтями. Рана на шее была прикрыта повязкой. Дурачок засмеялся. Бородатая толкнула его локтем, но он, худой, с бабьим лицом без всяких признаков растительности, с закатившимися глазами, с открытым ртом и повисшей на губах ниточкой слюны, продолжал корчиться от хохота. Журема не обращала на него внимания– зато внезапно открыл глаза чужестранец. На лице его мелькнуло удивление, страдание, ужас – он не понимал, чего от него хотят, но приподняться сил не хватило: он только пошевелился, и циркачи снова услышали загадочные – туки чужого языка.
Стрижка заняла у Журемы довольно много времени: капанги успели посидеть в таверне, выслушать историю о детоубийстве, а потом еще отправиться на кладбище п гам совершить святотатство, приведшее в ужас и недоумение всех жителей Ипупиары: они откопали гроб с телом детоубийцы и взгромоздили его на лошадь. Теперь они стояли в нескольких шагах от телеги и ждали. Когда голова Галля была неровно обстрижена и стала точно подсолнух, Дурачок снова покатился со смеху. Журема подобрала с подола своего платья пряди волос, связала их в пучок, перетянув бечевкой-для этого ей пришлось распустить свои косы. Бородатая видела, как она обшарила карманы его сюртука и достала кошелек-Журема еще раньше говорила циркачам, что, если нужно, у него есть деньги. Потом, держа в одной руке пучок волос, а в другой кошелек, она спрыгнула с телеги и направилась к капангам.
Человек в коже пошел ей навстречу, взял у нее состриженные волосы Галля и, не поглядев толком, спрятал в заседельную суму. В глазах его застыло выражение угрозы, хоть и обращался он к Журеме с церемонной вежливостью, что, впрочем, не мешало ему ковырять в зубах указательным пальцем. Теперь они стояли так близко, что Бородатая могла слышать, о чем они говорили.
– Вот, нашла у него в кармане, – сказала Журема, протягивая кошелек.
Но Кайфа не взял его.
– Не имею права, – ответил он и взмахнул рукой, словно отшвыривая что-то. – Это тоже дело Руфино.
Журема не стала ему перечить, спрятала кошелек в складках своей юбки. Бородатая подумала, что теперь она уйдет, но Журема, заглянув Каифе в глаза, мягко спросила:
– А если Руфино убили?
Кайфа на мгновение задумался-даже перестал моргать.
– Если Руфино убили, найдется кому защитить его честь, – услышала Бородатая, и ей показалось, что это Карлик рассказывает одну из своих историй о принцах и рыцарях. – Родственнику или другу. Могу и я смыть это пятно, если надо будет.
– А что, если хозяин узнает?
– Хозяин-это всего лишь хозяин, – твердо отвечал Каифа. – Руфино значит для меня больше, чем хозяин. Он хотел, чтобы чужак умер – вот он и умирает. Не все ли равно, от чего-от ран или от руки Руфино. Ложь станет правдой; эти волосы-с головы трупа.
Он отодвинул Журему плечом и взялся за стремя. Она положила руку на бок лошади, спросила с тревогой:
– Меня тоже убьют?
Бородатая поняла, что Кайфа глядит на Журему презрительно, без жалости и снисхождения.
– На месте Руфино я бы тебя убил. Ты тоже виновата, и, может быть, виновата сильней, чем тот человек, – ответил он, уже сидя в седле. – А как поступит Руфино, я не знаю. Ему видней.
Он пришпорил коня, и шестеро всадников, увозя свою странную, уже тронутую тлением добычу, ускакали туда, откуда появились.
Едва лишь падре Жоакин отслужил мессу в церкви святого Антония, Жоан Апостол поспешил назад, в святилище, за ящиком, который привез священник. «Сколько солдат в полку?»-думал он, и вопрос этот не авал ему покоя. Он вскинул ящик на плечо и зашагал по неровным мостовым Бело-Монте мимо людей, выбегавших, завидев его, навстречу и спрашивавших, права ли, что на них идет новое войско. «Правда», – отвечал он на ходу и шел дальше, не останавливаясь, перепрыгивая через кур, коз, собак и ребятишек, мельтешивших под ногами. Ящик был тяжелый, и, когда он добрался до господского дома, ныне превращенного в склад, плечо у него ломило.
Стоявшие в дверях пропустили его, а Антонио Виланова, о чем-то толковавший со своей женой и свояченицей, поспешил навстречу. Неугомонный попугай, сидевший на перекладине, без устали выкрикивал одно и то же: «Счастье! Счастье!»
– На нас идет полк, – сказал Жоан Апостол, опуская ящик наземь. – Сколько там людей?
– Смотри-ка, запальные шнуры! – радостно вскричал Антонио Виланова.
Склонившись над ящиком, он тщательно осматривал его содержимое, выкладывая запальные шнуры, пилюли от расстройства желудка, йод, бинты, каломель, масло, спирт, и улыбка его становилась все шире.
– По гроб жизни мы обязаны падре Жоакину, – сказал он и поставил ящик на прилавок. Полки ломились от бутылок и жестянок, от разнообразнейших товаров, одежды, обуви, шляп, повсюду громоздились коробки и мешки-среди них сновали жены обоих братьев Виланова и их помощницы. Прилавок заменяла широкая доска, положенная на два бочонка; Жоан заметил на ней стопку переплетенных в черный коленкор книг-в таких книгах приказчики и управляющие в имениях вели бухгалтерию.
– Он привез не только это, – сказал Жоан. – Так сколько солдат в полку?
– Насчет войска я слыхал, – ответил Антонио, расставляя и раскладывая на прилавке товар. – В полку? Больше тысячи. Считай, две.
Жоан Апостол понял, что Антонио Виланову нимало не заботит, скольких солдат двинул на Канудос Сатана. Коренастый, лысеющий, с густой бородкой, он со всегдашней своей расторопностью быстро и ловко разбирал пакеты, свертки, склянки, и в голосе его не было ни тревоги, ни даже любопытства. «У него и без того хлопот хватает», – подумал Жоан, продолжая тем временем объяснять торговцу, что надо немедля отрядить верного человека в Монте-Санто. «Ну и правильно: нечего ему встревать еще и в дела военные». Вот уже несколько лет Антонио Виланова больше всех в Канудосе работал и меньше всех спал. Поначалу он еще занимался своей лавкой, покупал и продавал, но потом иные помыслы вытеснили торговлю, и Антонио при всеобщем безмолвном одобрении всецело посвятил себя заботам о возникшей в Канудосе общине, сочетать же это занятие с коммерцией стало сперва затруднительно, а впоследствии и невозможно. Кто сумел бы лучше его накормить, напоить, расселить толпы паломников, стекавшихся в Канудос со всех концов штата? Он распределял наделы, чтобы новоприбывшие выстроили себе жилье, он советовал, что и где сеять, какую скотину разводить, он продавал в окрестных селениях то, что Канудос производил, и покупал то, что могло ему понадобиться, а когда хлынул поток пожертвований, принялся распределять, что пойдет на покупку оружия и провианта, а что-в сокровищницу Храма. Паломники, получившие разрешение Блаженненького, приходили к Антонио, а он помогал им побыстрее осмотреться и пустить корни. Это он придумал дома спасения, куда помещали престарелых, немощных и увечных, это он после сражений в Уауа и в Камбайо занялся хранением захваченного оружия, раздавая его лишь тем, кого называл Жоан Апостол. Антонио почти ежедневно приходил к Наставнику-отчитывался перед ним и получал новые распоряжения. Он никуда больше не ездил, и его жена говорила, что это самая разительная из происшедших с ним перемен: ведь раньше он не мог усидеть на месте, словно какой-то бес вселялся в него и гнал в дорогу. Теперь по округе колесил Онорио, и никто не знал, почему старший Виланова стал домоседом: то ли потому, что обязанности его в Бело-Монте были многоразличны и почетны, то ли потому, что обязанности эти позволяли ему каждый день видеться-хотя бы по нескольку минут– с Наставником. Эти краткие встречи вселяли мир в его душу и подхлестывали его усердие.
– Наставник согласился. Соберем стражу для его защиты, – сказал Жоан Апостол. – Начальствовать над нею будет Жоан Большой.
На этот раз Антонио взглянул на Апостола с интересом. Попугай снова крикнул: «Счастье!»
– Скажи, чтоб он зашел ко мне. Помогу ему отобрать надежных людей: я ведь всех тут знаю. Если он не против, конечно.
– Катарина сегодня утром спрашивала о тебе, – сказала подошедшая Антония. – Успеешь повидаться с нею?
Жоан покачал головой-нет, не успею. Разве что вечером. Он смутился, хотя чета Виланова наверняка согласилась бы с тем, что на первом месте бог, а потом-жена. Они бы и сами так поступили. Но в глубине души Жоан мучился оттого, что обстоятельства или божья воля все реже позволяют ему видеться с женой.
– Я схожу к Катарине и скажу ей, – улыбнулась Антония.
Жоан Апостол вышел из лавки Виланова, размышляя о том, как странно складывается жизнь у него да и у других-у всех. «Точно слушаешь истории бродячих музыкантов», – думал он. Повстречав Наставника, он решил было, что навсегда отмоет кровь со своих рук, а теперь вновь оказался на войне, и война эта пострашнее всех предыдущих. Зачем же отец небесный заставил его раскаяться в содеянном? Чтобы опять убивать и опять видеть, как умирают люди? Выходит, что так. Он послал двоих мальчишек-одного к Педрану, другого к старому Жоакину Макамбире – сказать, чтобы ждали его на дороге в Жеремоабо, а сам перед тем, как отправиться к Жоану Большому, пошел искать Меченого, который руководил работами на дороге в Розарио– там рыли окопы. Жоан Апостол нашел его за окраиной Канудоса: траншею, которая пересекала дорогу, маскировали, чтоб не бросалась в глаза, колючими ветвями. Несколько мужчин-кое-кто был вооружен-таскали ветки; женщины раздавали миски с едой тем, кто уже отработал свое и теперь отдыхал, усевшись прямо на землю. Когда Жоан подошел, его окружили со всех сторон: он оказался в середине плотного кольца. Люди смотрели на него с немым вопросом. Какая-то женщина молча подала ему тарелку с жареной козлятиной и маисовой кашей, другая-кувшин с водой. Жоан так спешил сюда, что должен был сначала отдьпнаться и выпить воды, прежде чем смог говорить. Потом он взялся за еду и стал рассказывать, и ему даже в голову не приходило, что слушавшие его люди еще несколько лет назад-в ту пору, когда они с Меченым так жестоко враждовали между собой, – отдали бы все на свете, чтобы схватить его и подвергнуть перед смертью самым лютым мукам. К счастью, эти смутные времена миновали.
Узнав об известии, доставленном падре Жоакином, Меченый не изменился в лице, ни о чем не спросил. Жоан осведомился, знает ли он, сколько человек в полку. Ни Меченый, ни остальные не знали. Тогда Жоан Апостол изложил им наконец свое дело: Меченому и его людям надо двинуться на юг, чтобы следить за наступающими войсками и по мере сил мешать их маршу. Шайка Меченого в свое время свирепствовала именно в тех краях: кто лучше их знал округу, кому, как не им, легче будет проникнуть в полк под видом проводников и носильщиков, наблюдать за солдатами, устраивать им засады и ловушки, чтобы задержать полк и дать Бело-Монте время подготовиться к обороне?
Меченый кивнул, по-прежнему не произнося ни слова. Поглядев на его изжелта-пепельное бледное лицо, пересеченное огромным шрамом, на коренастую фигуру, Жоан Апостол прикинул, сколько ему может быть лет. Или он выглядит моложе своего возраста?
– Ладно, – произнес наконец Меченый. – Ежедневно буду присылать нарочного. Скольких мне можно взять с собой?
– Хоть всех, – ответил Жоан. – Это ж твои люди.
– Были мои, – сказал Меченый, и взгляд его глубоко посаженных, мрачных глаз, скользнув по лицам тех, кто стоял вокруг, потеплел. – Теперь божьи.
– Мы все теперь божьи, – сказал Жоан и, внезапно заторопившись, добавил:-Зайди к Антонио, получи патроны и взрывчатку. Теперь у нас есть запальные шнуры. Ты можешь остаться в Канудосе, Трещотка?
Тот, кто носил эту кличку, выступил вперед. Помощник Меченого был маленький широкоплечий раскосый человечек с морщинистым, изборожденным шрамами лицом.
– Я лучше в Монте-Санто пойду, – недовольно проговорил он. – Я всегда прикрывал тебя в бою, Меченый, я приношу тебе удачу.
– Теперь будешь прикрывать Канудос, это важнее, – резко ответил тот.
– Да, отныне будешь приносить счастье нам всем, – сказал Жоан. – Я пришлю тебе еще людей в помощь. Благословен будь господь.
– Во веки веков, – отозвалось несколько голосов. Жоан Апостол повернулся и снова пустился бежать напрямик, без дороги, срезая путь до горы Камбайо, где находился Жоан Большой. Он бежал и вспоминал свою жену. Они не виделись с тех пор, как он решил выкопать на всех подступах к Канудосу траншеи и волчьи ямы и стал днем и ночью метаться по этому обширному краю, центр которого-средоточие вселенной-лежал в Канудосе. Жоан Апостол узнал Катарину, когда вместе с толпой мужчин и женщин-число паломников то прибывало, то убывало, словно вода в реке, – шел следом за Наставником, и сидел подле него по ночам, и молился вместе с ним после изнурительного перехода, и слушал его проповеди. Среди паломников была девушка в белом, похожем на саван, одеянии, такая тонкая и хрупкая, что казалась бесплотным видением. В пути ли, на молитве, на ночлеге постоянно ощущал на себе бывший разбойник ее неподвижный взгляд: он тревожил, внушал беспокойство, иногда даже пугал. Выпитые страданием глаза, казалось, грозили ему карами пострашнее тех, что были в ходу на этом свете.
Однажды ночью, когда странники улеглись вокруг костра и заснули, Жоан Апостол подполз к ней: он видел, что взгляд ее и сейчас прикован к его лицу. «Почему ты всегда на меня смотришь?»-прошептал он. Она помолчала, словно побарывая отвращение или преодолевая слабость, и еле слышно произнесла в ответ: «В ту ночь, когда ты пришел в Кустодию мстить, я была там. Человек, который закричал и которого ты убил первым, был мой отец. Я видела, как ты вонзил ему нож в живот». Жоан Апостол сидел молча, слушая потрескивание углей, жужжание москитов, дыхание женщины и пытаясь вспомнить, глядели ли на него в то далекое утро ее глаза. Потом он заговорил, и голос его тоже был еле слышен: «Так, значит, не все погибли в Кустодии?» – «Нас осталось трое, – прошептала она. – Дон Матиас – он зарылся в солому на крыше. Сеньора Роза – она была ранена, потеряла сознание, но потом вылечилась. И я. Меня тоже хотели убить, и я тоже поправилась». Они разговаривали так, словно речь у них шла о посторонних людях, об иных событиях, о другой, непохожей на теперешнюю, убогой жизни. «Сколько лет тебе было?» – спросил разбойник. «Десять или двенадцать, не помню», – ответила она. Жоан Апостол взглянул на нее: она была еще очень молода, просто вдоволь хлебнула лиха. Шепотом, чтобы не разбудить спавших вокруг, мужчина и девушка серьезно и печально стали вспоминать подробности той обоим запомнившейся ночи. Ее изнасиловали трое, и когда кто-то из бандитов полоснул ее ножом, Катарина испытала огромное облегчение. «Это я тебя ударил?»– спросил Жоан. «Не знаю, – прошептала она. – Уже рассвело, но я не различала лиц, не понимала, где я».
С той ночи у костра бывший разбойник и девушка, оставшаяся в живых после резни в Кустодии, держались друг друга, вместе молились, шли рядом, снова и снова рассказывая друг другу истории своих жизней, истории, которые теперь казались им невероятными.
Она шла за святым из деревушки в Серпиже, где просила подаяния, была худа, как сам Наставник, и в один прекрасный день свалилась посреди дороги без сил. Жоан Апостол взял ее на руки и понес, и нес весь день до вечера. Несколько дней подряд шел он так, а по вечерам кормил ее размоченными в воде кусочками лепешки – только это она и могла проглотить. После наставлений он, как ребенку, рассказывал ей те самые истории, которые слышал в детстве от бродячих музыкантов, – теперь, оттого, должно быть, что душа его стала по-детски чиста, истории эти вспоминались ему отчетливо и ясно. Она слушала его и не перебивала, а потом еле слышным голоском расспрашивала о сарацинах, о Фьеррабрасе, о Роберте Дьяволе, и Жоан понимал, что эти вымыслы стали частью ее жизни так же, как раньше-его.
Она окрепла и шла уже сама, когда однажды ночью дрожащий от стыда Жоан повинился перед всеми странниками в том, что часто испытывает к ней вожделение. Наставник позвал Катарину и спросил, оскорбляет ли ее то, что она сейчас услышала. В ответ она покачала головой. Тогда, стоя в кругу безмолвных паломников, Наставник спросил, продолжает ли она мучиться из-за того, что произошло в Кустодии. Она снова покачала головой. «Ты очистилась», – сказал Наставник. Он соединил их руки и велел всем помолиться за Катарину и Жоана. Через неделю священник прихода Шикешике обвенчал их. Сколько времени прошло с того дня? Четыре года? Пять лет? Жоан Апостол, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит из груди, наконец заметил впереди на отрогах Камбайо силуэты восставших. С бега он перешел на быстрый короткий шаг – полсвета было пройдено этим шагом.
Через час он уже сидел рядом с Жоаном Большим, ел маис, запивая водой, и рассказывал новости. Они были вдвоем: Жоан Апостол, сообщив о приближении полка-никто так и не смог сказать, сколько в нем солдат, – попросил всех отойти. Жоан Большой по-прежнему ходил босиком, в выцветших и вылинявших штанах, подпоясанных веревкой, на которой висели мачете и нож, в распахнутой на волосатой груди рубахе без пуговиц. За спиной у него было ружье, а на шее на манер ожерелья-два патронташа. Выслушав известие о том, что для защиты Наставника создается Католическая стража и что начальствовать поручается ему, он замотал головой.
– Почему? – спросил Жоан Апостол.
– Я не достоин, – пробормотал негр.
– Наставник счел тебя достойным. Наставнику виднее.
– Я не умею командовать. И учиться не хочу. Пусть кто-нибудь другой.
– Нет. Командиром будешь ты. Не время спорить, Жоан.
Негр в задумчивости смотрел на рассыпавшихся между скалами и валунами людей, на небо, которое вновь стало цвета свинца.
– Слишком большая честь-оберегать Наставника, – произнес он наконец.
– Отбери самых лучших – из числа тех, кто здесь уже давно, кто хорошо показал себя под Уауа и в Камбайо, – сказал Жоан Апостол. – К тому времени, когда враги придут сюда, стража должна быть готова. Это будет щит Наставника.
Жоан Большой ничего не ответил. Челюсти его двигались, как бы пережевывая что-то, хотя во рту у него ничего не было. Он смотрел на вершины сьерры так, словно видел светозарную рать короля Себастьяна, – испуганно и изумленно.
– Это ты выбрал меня. Не Блаженненький, не Наставник, а ты, – проговорил он глухо. – Это не награда.
– Нет, не награда, – отвечал Жоан Апостол. – Я выбрал тебя не потому, что ты заслуживаешь награды или наказания, а потому что ты-лучший. Ступай в Бело-Монте и принимайся за дело.
– Благословен будь Наставник, – произнес негр. Он поднялся и зашагал по каменистой земле прочь.
– Во веки веков, – сказал Жоан Апостол.
Через минуту негр уже бежал по направлению к Канудосу.
– Выходит, ты нарушил долг дважды, – говорит Руфино. – Когда Эпаминондас велел убить рыжего, ты этого не сделал. А потом соврал, что он мертв. Значит, дважды.
– Второе много не тянет, – говорит в ответ Кайфа. – Я ведь отдал Гонсалвесу волосы и привез труп. Это труп другого человека, но ни он, ни кто другой подмены не заметил. А рыжий тоже скоро умрет, если уже не умер. Второе-пустяки.
На красноватом берегу Итапикуру, напротив кожевенных мастерских Кеймадаса, как всегда по субботам, расположились в дощатых будочках и возле лотков бродячие торговцы со всей округи. Продавцы торгуются с покупателями, и над морем шляп, шапок и непокрытых темных голов гудят, перемешиваясь с лаем, ржанием, ослиным криком, детским визгом и пьяными выкриками, их голоса. Нищие выпрашивают подаяние, бьются в корчах припадочные, странствующие музыканты, собрав вокруг себя слушателей, рассказывают под перебор гитарных струн о любви, о войнах между еретиками и добрыми католиками. Покачивая бедрами, звеня браслетами, гадают старые и молодые цыганки.
– Что ж, спасибо тебе, Кайфа, – говорит Руфино. – Ты человек чести. За то я тебя всегда и уважал, да и не я один.
– Что важнее? – говорит Кайфа. – Долг перед хозяином или перед другом? И слепой бы увидел: я сделал то, что был обязан сделать.
Они идут бок о бок и беседуют неторопливо и сдержанно, не обращая внимания на крутящийся вокруг них многоцветный, пестрый спутанный клубок ярмарки. Они продираются сквозь толпу, не прося разрешения пройти, расчищая себе путь взглядом или плечом. Время от времени из-за лотка или из-под навеса кто-нибудь здоровается с ними, и они отвечают так коротко и мрачно, что знакомец не осмеливается подойти поближе. Не сговариваясь, они направляются к дощатому сарайчику-деревянные скамьи, столики, навес, – где народу меньше, чем в других питейных заведениях.
– Я оскорбил бы тебя, если бы прикончил его там, в Ипупиаре, – говорит Кайфа, и по голосу его можно понять, что об этом уже думано и передумано. – Ты бы не смог тогда смыть это пятно.
– Почему его решили убить? – прерывает Руфино. – И почему в моем доме?
– Так приказал Эпаминондас, – говорит Кайфа. – Ни тебя, ни Журему трогать было не велено. Может, оттого и погибли мои люди, что Журема должна была остаться целой и невредимой. – Он сплевывает сквозь зубы и говорит задумчиво:-Должно быть, это я виноват, что он их застрелил: не думал я, что он будет защищаться, не похоже было, что он понимает толк в таких делах.
– Не похоже, – говорит Руфино, – не похоже.
Они усаживаются и придвигают стулья поближе, чтобы никто не подслушал. Хозяйка приносит им стаканы и спрашивает, подать ли водку или что-нибудь еще. Водку, отвечают ей. Она ставит на середину стола бутылку, проводник наполняет стаканы, и они выпивают, не чокаясь. По второй наливает Кайфа. Он старше Руфино, и его всегда неподвижные глаза теперь совсем потускнели. Он, как всегда, в коже с ног до головы и весь покрыт пылью.
– Так, говоришь, она его спасла? – спрашивает Руфино, не поднимая взгляда. – Схватила тебя за руку?
– Да, – кивает Кайфа. – Тогда-то я и понял, что она теперь-его женщина. – Тень прежнего удивления снова пробегает по его лицу. – Когда она вцепилась в меня, не дала выстрелить, а потом с ним вместе набросилась на меня. – Он пожимает плечами и снова сплевывает. – Она уже была его женщина, как же ей было не защищать его?
– Да, – говорит Руфино.
– Я только не пойму, почему они меня-то не убили, – говорит Кайфа. – В Ипупиаре я спросил ее об этом, она не смогла толком объяснить. Да, такие, как этот рыжий, не каждый день встречаются.
– Не каждый, – говорит Руфино.
Тут и там в толпе ярмарочных гуляк мелькают солдаты в рваных мундирах. Это остатки батальона майора Брито; говорят, они ждут здесь подхода нового войска. Они слоняются как неприкаянные, ночуют где попало-на Соборной площади, на станции, под кустом у реки, – собираются по двое, по четыре у лотков, жадно смотрят на женщин, на еду, на водку: близок локоть, да не укусишь. Местные упорно не отвечают им, не слышат их, не замечают.
– Клятву нельзя нарушить, так ведь? – нерешительно спрашивает Руфино. Глубокая складка пересекает его лоб. – Поклялся – значит, повязан, да?
– Еще бы, – отвечает Кайфа. – Как можно нарушить клятву господу и Деве Марии?
– А если не им поклялся, а, скажем, барону? – вытягивает шею Руфино.
– Тогда только он и может тебя освободить, – говорит Кайфа, снова наполняя стаканы. Они выпивают. Перекрывая гомон и гвалт, вдруг взвиваются злые, ожесточенно спорящие голоса, а потом слышится взрыв хохота. Небо, как перед дождем, заволоклось тучами.
– Я знаю, каково тебе, – вдруг говорит Кайфа. – Знаю, ты ночей не спишь и все на свете для тебя умерло. Вот ты сидишь сейчас со мной, а сам все думаешь, как отомстить. Так и должно быть, Руфино, если честь еще жива, так и надо.
Вереница муравьев, огибая выпитую до дна бутылку, проползает по столу. Руфино смотрит, как они скрываются за ребром столешницы. Он с силой стискивает в пальцах свой стакан.
– Хочу тебе вот о чем напомнить, – говорит Каифа. – Смертью обидчика бесчестья не смоешь. Этого мало. Надо еще ударить по лицу-рукой или плетью, чем придется. Лицо-это святое, как жена или мать.
Руфино поднимается. Подходит хозяйка. Кайфа лезет за деньгами, но проводник, перехватив его руку, расплачивается сам. Молча, думая о своем, ждут они, пока принесут сдачу.
– Это правда, что твоя старуха пошла в Канудос? – спрашивает Кайфа. Руфино кивает. – Многие уходят. Эпаминондас набирает людей в Сельскую гвардию. Скоро придут войска, он хочет им помочь. Моя семья тоже у святого. Нелегко со своими-то воевать, а, Руфино?
– У меня другая война, – бормочет тот, пряча в карман протянутые хозяйкой монеты.
– Верю, что болезнь его не доконает, прибережет для тебя, – говорит Кайфа.
Вскоре они исчезают в водовороте ярмарки.
– Хоть убейте, не понимаю, – полковник Жозе Бернардо Мурау поудобней устроился в качалке и толчком ноги привел ее в движение. – Морейра Сезар ненавидит нас, мы ненавидим Морейру Сезара. Приход 7-го полка-триумф Эпаминондаса Гонсалвеса и наше серьезное поражение: мы ведь из кожи вон лезли, чтобы Рио не вмешивался в наши дела. Почему же теперь Независимая партия встречает его в Салвадоре с божескими почестями? Почему мы наперегонки с Эпа-минондасом стараемся ублажить этого Живореза?
Прохладная комната с выбеленными, потрескавшимися стенами была сплошь залита щедрым солнцем; в медном кувшине стояли увядшие цветы; пол был во многих местах выщерблен. За окном виднелись плантации сахарного тростника, у дома слуги седлали коней.
– Смутное время, дорогой мой, – улыбнулся в ответ барон де Каньябрава. – Мы теперь живем в таких джунглях, что и умный человек заблудится.
– Фазендейро ум ни к чему, – пробурчал полковник Мурау. – Этого порока за мной, слава богу, не числится. – Он показал на расстилавшиеся за окном плантации. – Выходит, я провел здесь полвека только для того, чтобы под старость увидеть, как все рухнет. Что ж, одно утешение-я скоро умру.
Он и в самом деле был очень стар-костлявый, с загорелым лоснящимся лицом; его узловатые пальцы часто почесывали небритые щеки. Он был одет как пеон: вылинявшие штаны, раскрытая на груди рубаха, а сверху кожаный жилет без пуговиц.
– Лихолетье скоро минет, – сказал Адалберто де Гумусио.
– Но не для меня. – Фазендейро хрустнул пальцами. – Знаете, сколько людей ушло из здешних мест за последние годы? Тысячи. Сначала засуха семьдесят седьмого, потом кофейная афера на юге, потом каучук в штате Амазонас, и теперь этот проклятый Канудос. Знаете, сколько людей бежало туда? Все бросили: и работу, и скотину, и дома. Решили подождать там конца света и пришествия короля Себастьяна. – Он поглядел на собеседников, дивясь глупости человеческой. – Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, как пойдут дела: полковник Морейра Сезар преподнесет Гонсалвесу нашу Вайю, а он и его присные ненавидят нас так, что придется нам отдать наши земли по дешевке или вовсе задарма и уносить отсюда ноги.
Перед бароном и Гумусио стояли графины с прохладительным и блюдо с печеньем, но они ни к чему не притрагивались. Барон открыл табакерку, предложил собеседникам и сам взял понюшку. Потом от наслаждения зажмурился и несколько мгновений сидел с закрытыми глазами.
– Нет, Жозе Бернардо, так просто мы Баию якобинцам не отдадим, – сказал он наконец. – Задумано было неплохо, но ничего у них не выйдет.
– А Бразилия и так принадлежит им, – перебил его Мурау. – И лучшее тому доказательство-приход полковника Морейры Сезара. Он послан правительством страны.
– Его назначение состоялось только благодаря изрядному нажиму со стороны Военного клуба. Этот якобинский гадюшник воспользовался болезнью президента Мораиса. В сущности, это прямой заговор против него-ясней ясного. Канудос-наилучшая возможность для полковника упрочить свою славу и влияние. Морейра Сезар подавил смуту монархистов! Морейра Сезар – спаситель Республики! Есть ли лучшее доказательство того, что обеспечить стране безопасность способна только армия? Но приход армии к власти означает диктатуру. – Он перестал улыбаться. – Так вот, Жозе Бернардо, мы этого не допустим. И не якобинцы покончат с монархическим заговором, а мы! – Он брезгливо сморщился. – Не всегда возможно действовать по-рыцарски, дорогой мой. Политика– грязная штука, подлая штука.
Его слова, должно быть, задели какие-то струны в душе Мурау: старик оживился и даже расхохотался.
– Ладно, господа политики, уговорили! – воскликнул он. – Я пошлю и мулов, и провиант, и проводников, и все, что ему потребуется. Не надо ли, еще и расквартировать в моей усадьбе 7-й полк?
– Не надо. Он минует твои земли. Ты его даже не увидишь.
– Нельзя допустить, чтобы вся страна поверила, будто мы поднялись против Республики и попросили содействия Англии для восстановления монархии, – сказал Адалберто де Гумусио. – Как ты не понимаешь, Жозе Бернардо? Необходимо разоблачить их, и как можно скорее. С патриотизмом шутки плохи.
– А вот Эпаминондас шутит, и шутит удачно, – пробормотал Мурау.
– Да, – согласился барон. – Ни ты, ни я, ни Адалберто, ни Виана-никто не принимал его всерьез. А он оказался опасным противником.
– Полноте, – сказал Гумусио. – Затеянная им интрига-низкопробна, нелепа, вульгарна.
– Однако она принесла и продолжает приносить плоды. – Барон поглядел в окно: да, лошади готовы, пора в путь: он добился своего и переупрямил самого несговорчивого баиянского фазендейро. Надо сказать Эстеле и Себастьяне, что можно ехать. Тут Мурау напомнил ему, что какой-то человек, пришедший из Кеймадаса, ждет его уже два часа. Барон совсем позабыл про него. «Конечно, конечно», – прошептал он и распорядился позвать этого человека.
Через миг Руфино уже стоял в дверях. Сняв соломенную шляпу, он поклонился хозяину дома и Гумусио, потом подошел к барону и поцеловал ему руку.
– Рад тебя видеть, крестник, – сказал тот и потрепал Руфино по плечу. – Хорошо сделал, что пришел. Как поживает Журема? Почему ты ее не привез? Доставил бы Эстеле большое удовольствие.
Он вдруг заметил, что проводник не поднимает на него глаз, мнет в руках свою шапку, понял, что Руфино жестоко страдает от стыда, и стал догадываться, зачем пожаловал к нему его бывший пеон.
– Что стряслось с твоей женой? Заболела?
– Разреши мне нарушить клятву, крестный, – выпалил Руфино. Гумусио и Мурау, безразлично слушавшие этот разговор, заинтересовались. Воцарилась напряженная тишина, и барон, раздумывая над словами проводника, ответил не сразу.
– Журема? – Он заморгал, откинулся в кресле. – Она что-нибудь натворила? Неужели бросила? Ушла к другому?
Шапка спутанных, давно немытых волос едва заметно вздрогнула-Руфино кивнул. Теперь барон понял наконец, почему он так упорно прячет от него глаза, понял, каких усилий стоит ему сдерживаться и как ему тяжко.
– Что ж ты затеял? – грустно спросил он. – Зачем тебе это нужно? Зачем умножать страдания? Было одно, станет два. Ушла-считай, почти умерла, сама себя убила. Забудь ее. Забудь все, что было в Кеймадасе. Найдешь себе другую, верную. Поедем с нами в Калумби: ведь у тебя там столько друзей.
Гумусио и Мурау с любопытством ждали, что ответит на это Руфино. Адалберто наполнил свой стакан и поднес его к губам, но не выпил.
– Разреши мне нарушить слово, крестный, – проговорил наконец Руфино, по-прежнему глядя в пол.
На губах Адалберто де Гумусио, который внимательно прислушивался к этому разговору, появилась одобрительная и ласковая улыбка. Жозе Бернардо Мурау, напротив, утратил к беседе всякий интерес и зевнул. Барон понял, что уговаривать бессмысленно, что ему следует смириться с неизбежностью и ответить «да» или «нет», а не тешить себя понапрасну надеждой убедить Руфино. Он все же попытался выиграть время:
– Кто увез ее? С кем она бежала? Руфино помолчал.
– С чужеземцем, который появился в Кеймадасе, – ответил он и снова замолк. – Его послали ко мне. Он собирался везти оружие в Канудос.
Стакан выскользнул из пальцев Адалберто де Гумусио и вдребезги разбился у его ног, но ни звон стекла, ни брызги, ни осколки, дождем окатившие всех троих, не отвлекли их: широко раскрытыми глазами они в безмерном удивлении уставились на Руфино, а тот по-прежнему стоял неподвижно, молча и понуро и явно не догадывался о том, какое действие возымели его слова. Первым опомнился барон.
– Иностранец собирался везти в Канудос оружие? – Он так старался, чтобы вопрос этот звучал непринужденно, что голос его стал неузнаваем.
– Собирался, да не отвез, – снова шевельнулась пыльная копна: Руфино стоял в почтительной позе и глядел себе под ноги. – Полковник Эпаминондас велел его убить. Все думают, его убили. А он живой, Журема его спасла. Теперь они вместе.
Изумленные барон и Гумусио переглянулись, а Мурау, кряхтя, стал выбираться из глубокого кресла. Но барон опередил его. Он побледнел, руки у него дрожали, однако Руфино по-прежнему словно не замечал обуявшего всех троих волнения.
– Так, значит, Галилео Галль жив, – выговорил наконец Гумусио и ударил кулаком по ладони. – Так, значит, этот обугленный труп, отрубленная голова и прочая чертовщина…
– Нет, сеньор, голову ему не отрубили, – перебил его Руфино, и в комнате снова повисла напряженная тишина. – У него волосы были длинные – вот их состригли. А убит был сумасшедший, что зарезал своих детей. Чужеземец живой.
Он замолчал и не проронил ни слова, когда Адалберто де Гумусио и Жозе Бернардо Мурау стали наседать на него, задавая вопросы, требуя подробностей. Барон слишком хорошо знал нрав своих земляков: он понял, что проводник сообщил все, что считал нужным, и больше из него ничего не вытянешь.
– Ты можешь рассказать нам что-нибудь еще, сынок? – спросил он, положив ему руку на плечо и не пытаясь больше скрывать свое волнение.
Руфино покачал головой.
– Спасибо, что пришел, – сказал барон. – Ты оказал мне большую услугу-и мне, и всем нам. И своей стране, хоть ты этого и не понимаешь.
– Я хочу нарушить клятву, которую принес тебе, крестный, – промолвил Руфино, и голос его окреп.
Барон печально покивал. Он думал, что слова, которые ему так трудно и неприятно выговорить, означают смертный приговор человеку ни в чем не повинному или имевшему для своего поступка веские причины. И еще он подумал, что не произнести этих слов тоже нельзя.
– Делай, как тебе совесть велит. Господь тебя спаси и помилуй.
Руфино поднял голову, глубоко вздохнул, и барон увидел, что глаза у него красные и влажные, а лицо такое, точно сию минуту он выдержал тяжелейшее испытание. Он стал на колени, барон перекрестил его и протянул ему руку для поцелуя. Проводник выпрямился и вышел из комнаты, даже не взглянув на Гумусио и Мурау.
Первым нарушил молчание Гумусио.
– Снимаю шляпу и преклоняюсь перед Эпаминон-дасом, – сказал он, внимательно разглядывая осколки стакана на полу. – Он далеко пойдет. Мы в нем ошиблись.
– Да, жаль, что он не с нами, – произнес барон, но думал он не о Гонсалвесе, а о Журеме, о женщине, которую собирался убить Руфино, и о том, как будет опечалена баронесса, когда эта весть дойдет до нее.
III
– Мой приказ был вывешен здесь еще вчера, – говорит полковник Морейра Сезар, указывая хлыстом на приколоченный к столбу лист бумаги: всему гражданскому населению Канзасана предписывается немедленно зарегистрировать имеющееся у него огнестрельное оружие. – А сегодня утром я велел объявить об этом еще раз и только после этого начать обыски. Вы знали, на что идете.
Двое арестованных связаны спина к спине: ни на лице, ни на теле у них нет следов побоев. Кем приходятся друг другу эти босые, с непокрытыми головами люди, кто они-отец и сын, дядя и племянник, братья? Младший похож на старшего не только чертами лица: с одинаковым выражением глядят они на складной стол, за которым заседал военно-полевой суд, минуту назад приговоривший их к смертной казни. Двое судей-офицеров, быстро ознакомившись с обстоятельствами дела и подписав приговор, поспешили вернуться к своим ротам, которые одна за другой входят в деревню, и за столом остается только председатель трибунала-полковник Морейра Сезар. Он разглядывает вещественные доказательства: два карабина, коробку патронов, пороховницу. Осужденные не только не сдали оружие, но и оказали при аресте сопротивление, ранив одного из солдат. Пустырь оцеплен, за частоколом штыков толпится несколько десятков крестьян-все население Канзасана.
– Не стоило отдавать жизнь за такую ерунду, – носком сапога полковник притрагивается к карабинам. В голосе его нет враждебности. Обернувшись к сержанту, он небрежно, словно спрашивая, который час, приказывает:-Дайте им по глотку воды.
В двух шагах от осужденных сбились в кучу онемевшие корреспонденты: на их лицах изумление и страх. Те, у кого нет шляп, обвязали головы платками– солнце палит нестерпимо. Долетает привычный шум близкого бивака: гремят оземь солдатские сапоги, скрипит песок, ржут лошади, раздаются командные выкрики, смех, говор. Солдат, входящих в Канзасан или уже разбивших лагерь, нисколько не трогает то, что должно случиться с минуты на минуту. Сержант снимает с пояса фляжку, подносит к губам осужденных-оба отхлебывают по большому глотку.
– Полковник, велите лучше меня застрелить, – говорит вдруг тот, что помоложе.
Морейра Сезар поворачивается к нему.
– На тех, кто предал Республику, патронов не тратят, – отвечает он. – Не трусь. Прими смерть, как подобает мужчине.
По его знаку двое солдат, обнажив тесаки, выступают вперед. Они действуют споро и четко: одновременно хватают осужденных за волосы, запрокидывают им головы и проводят лезвием по напрягшемуся горлу. Обрывается животный хрип молодого и крик старого:
– Да здравствует Иисус Христос Наставник! Да здравствует Бело…
Солдаты оцепления теснее смыкают ряды, преграждая путь крестьянам, но предосторожность излишняя: никто даже не шевельнулся. Кое-кто из корреспондентов отворачивается, другие растерянно опускают глаза, а лицо репортера из «Жорнал де Нотисиас» искажается гримасой. Взглянув на залитые кровью трупы, полковник негромко и мягко говорит:
– Не зарывать. Оставить у столба.
Кажется, он тут же позабыл о казни. Мелкими, частыми шажками он стремительно пересекает пустырь, направляясь к домику, где для него уже повесили гамак. Корреспонденты, встрепенувшись, догоняют и окружают его-они побагровели от духоты и пережитых ощущений, а полковник, как всегда, совершенно свеж. Им никак не отделаться от страшной картины: два трупа с перерезанными глотками валяются совсем рядом, – и слова «война», «жестокость», «страдание», «участь» внезапно потеряли свой привычный, умозрительный, ни к чему не обязывающий смысл, обрели вес и плоть, набухли кровью, заставили корреспондентов онеметь. На пороге полковника ждет денщик с умывальным тазом и полотенцем через плечо. Морейра Сезар полощет руки, проводит влажными ладонями по лицу. Пожилой седоватый журналист робко спрашивает:
– Можно будет сообщить о казни?
Морейра Сезар то ли не слышит его, то ли не удостаивает ответом.
– В сущности, человек боится только смерти, – говорит он, вытирая руки, непринужденно и даже задушевно, словно беседует со своими офицерами. – И потому смертная казнь – единственное действенное средство. Разумеется, если она заслужена. Она предостерегает гражданское население и деморализует противника. Жестоко, но что делать. Иначе войны не выиграешь. Сегодня было ваше боевое крещение. Теперь вы знаете, что это такое.
Он сухо кланяется-журналисты уже успели понять, что этот мимолетный кивок означает «аудиенция окончена», – поворачивается и входит в дом. За дверью вокруг расстеленной на столе карты мелькают фигуры в мундирах, щелкают каблуки. Удрученные, растерянные, сбитые с толку корреспонденты бредут через пустырь к полевой кухне – на каждом привале их довольствуют по нормам офицерского рациона. Но сегодня никому кусок в горло не лезет.
Полк продвигается так стремительно, что все пятеро при последнем издыхании от усталости: ляжки стерты до крови, икры онемели, кожа воспалена от жгучих лучей солнца, день за днем встающего над песками ощетинившейся иглами и шипами пустыни, которая отделяет Кеймадас от Монте-Санто. А каково же тем, кто совершает этот переход пешком? – спрашивают они себя. Тем еще хуже: многие не выдерживают, валятся снопами, и их волоком оттаскивают в санитарные двуколки. Но журналисты знают, что ослабевших солдат сначала приведут в чувство, а потом сурово накажут. «Так это и есть война?»-думает подслеповатый репортер. До сегодняшнего дня, до казни, они не видели ничего, что напоминало бы войну, и не могли понять, почему так мучает, так торопит свой полк Морейра Сезар. Может быть, это погоня за призраком? Сколько было россказней о бесчинствах мятежников– так где же они? Их встречают наполовину вымершие деревни, и немногие жители глядят на солдат равнодушно и на все вопросы отвечают недомолвками. Полк еще ни разу не подвергся нападению, не было еще сделано ни одного выстрела. Прав ли полковник, когда утверждает, что пропавшие волы вовсе не пропали, а были угнаны? Тщедушный и непреклонный командир 7-го полка не вызывает у журналистов добрых чувств, но они не могут не восхищаться его уверенностью, его ни на миг не слабеющей энергией: он меньше всех ест, меньше всех спит. Когда наконец наступает ночь и журналисты, завернувшись в одеяла, пытаются забыться тяжелым сном, полковник, не расстегнув ни одного крючка на вороте мундира, даже не закатав рукава, еще обходит лагерь, проверяет посты, перебрасывается несколькими словами с часовыми, обсуждает со своими штабными план предстоящих действий. Когда восходит солнце, и горны играют зорю, и журналисты, приподняв одурманенные дремой головы, мучительно пытаются проснуться, полковник, уже умытый и выбритый, словно и не ложился вовсе, принимает донесения от связных из авангарда или осматривает пушки. До той минуты, пока на глазах у всех не была совершена казнь, о войне напоминал только полковник Морейра Сезар. Он один постоянно говорил о ней, он заставил их поверить в то, что война-рядом с ними, вокруг них и что от нее не отделаешься, никуда не спрячешься. Он сумел убедить их, что изнуренные голодом, ко всему безразличные крестьяне-как похожи они на двоих казненных! – провожавшие колонну пустыми глазами, – вражеские лазутчики, что равнодушие их напускное и скрывает ум и сметку, что они за всем смотрят, следят, все замечают, все подсчитывают, и сведения о продвижении полка, намного опережая колонну, поступают прямо в Канудос. Подслеповатый репортер вспоминает, как старик крикнул перед смертью: «Да здравствует Наставник!» Неужели полковник прав? Неужели все кругом-враги?
Обычно на привалах корреспонденты немедленно засыпают, но сейчас никто не клюет носом. Тревога и растерянность сближают их; они стоят под парусиновым навесом, курят, размышляют; репортер из «Жорнал де Нотисиас» не сводит глаз с двух трупов, валяющихся у столба, на котором бьется от ветра приказ. Журналисты занимают свое место в голове колонны, сразу за знаменем и Морейрой Сезаром. Они отправляются на войну-вот теперь она началась для них взаправду.
Но через шесть часов, еще задолго до прибытия в Монте-Санто, на развилке дорог, возле коряво намалеванного указателя на фазенду Калумби поджидает их новое потрясение. Впрочем, непосредственным свидетелем случившегося был один только тощий и несуразный репортер «Жорнал де Нотисиас». У него с командиром полка возникла какая-то странная близость, которую нельзя назвать дружбой или хотя бы симпатией: она больше похожа на недоброжелательное взаимное любопытство, притяжение двух антиподов. Еще можно было понять, что этот нелепый репортер-вид его вызывал улыбку не только в те минуты, когда он писал, положив на колени или прислонив к седлу свой пюпитр и обмакивая гусиное перо в прикрепленную на рукаве чернильницу, что придавало ему вид индейца-кабокло, окунающего перед охотой стрелы в сосуд с отравой, но и когда он просто шел или ехал на лошади и, казалось, вот-вот развалится на части, – был покорен и очарован маленьким полковником: он не сводил с него глаз, никогда не пропускал возможности подобраться к нему поближе, поддерживал разговоры со своими коллегами, только если речь заходила о нем или о Канудосе, о войне. Но чем же привлек внимание полковника он сам – юный безвестный репортер? Должно быть, своей эксцентрической наружностью и манерой одеваться, своей неуклюжей, нескладной фигурой, длинными волосами и запущенной бородой, отросшими черными ногтями, своей дряблой изнеженностью– и тем, что в нем ни на йоту не было того, что полковник мог бы счесть достойным военного человека или мужчины. Но, видно, все же было в карикатурном гнусавом репортере нечто такое, чем против воли пленился низкорослый решительный офицер: он обращался только к нему, изредка даже вел с ним беседы после боя, а днем, на марше, репортер, словно по капризу своей лошади, трусил, не отставая, рядом с полковником. Вот и на этот раз, не успела колонна выйти из Канзасана, репортер, вихляясь в седле, как тряпичная кукла, замешался в толпу адъютантов и ординарцев, окружавших всадника на белом жеребце.
Доехав до развилки, он поднимает правую руку: «Стой!» Ординарцы тут же передают этот приказ командирам рот, горнист трубит, и колонна останавливается. Морейра Сезар, Олимпио де Кастро, Кунья Матос, Тамариндо спешиваются, неуклюже сползает с лошади и близорукий репортер. Позади журналисты, так же как и многие солдаты, кидаются к озерцу с застоявшейся водой, моют лица, руки, ноги. Майор и Тамариндо сверяются с картой, а полковник смотрит на горизонт в бинокль. Солнце садится за далекой, одинокой вершиной-это и есть Монте-Санто. Отчего-то побледнев, полковник прячет бинокль в футляр. Он заметно помрачнел.
– Что вас заботит, господин полковник? – спрашивает капитан Олимпио де Кастро.
– Время, время, – отвечает тот, выговаривая слова странно, словно язык его не слушается. – Я боюсь, они сбегут, не приняв боя.
– Не сбегут, – произносит близорукий репортер. – Они же уверены, что бог на их стороне. Здешний народ любит драку.
– А ведь французы советуют построить отступающему противнику золотой мост, – смеется капитан.
– Не тот случай, – еле ворочая языком, отвечает полковник. – Их надо проучить как следует, чтобы думать забыли о монархии. А кроме того, мы должны восстановить честь бразильской армии.
Он произносит слова, как-то странно запинаясь, неожиданно, невпопад замолкая. Потом открывает рот, чтобы что-то добавить, бледнеет еще сильней, глаза его закатываются. Он опускается на поваленное дерево, медленно снимает кепи. Подслеповатый репортер, усевшийся рядом с ним, видит, что полковник вдруг подносит руки к лицу, резко вскакивает. Лицо его становится багровым, он шатается и, словно в приступе удушья расстегивая ворот, обрывает пуговицы. На губах у него выступает пена. Глухо застонав, полковник падает наземь и судорожно бьется у ног растерявшихся капитана Кастро и репортера. Они склоняются над ним, но тут на них налетают полковник Тамариндо, Кунья Матос, ординарцы, денщики.
– Не трогайте его! – кричит Тамариндо, рассекая воздух ладонью. – Одеяло, живо! Послать за доктором Феррейрой! Никого не подпускать! Назад! Назад!
Майор Кунья Матос оттесняет близорукого репортера и, вместе с ординарцами кинувшись наперерез его коллегам, без церемоний отталкивает их. Тем временем Олимпио де Кастро и Тамариндо уже набросили на полковника одеяло, сорвали с себя фуражки и, сложив их вдвое, подсунули ему под голову.
– Откройте ему рот, придержите язык, чтобы не прикусил! – приказывает Тамариндо-он, очевидно, хорошо осведомлен, как надо поступать в подобных случаях. Повернувшись к ординарцам, он кричит, чтобы поставили палатку.
Капитан с силой разжимает челюсти Морейре Сезару. Он еще долго бьется в конвульсиях. Появляется наконец доктор Соуза Феррейра, а за ним – санитарная повозка. Палатка уже натянута, Морейра Сезар лежит на своей складной кровати, Тамариндо и Олимпио де Кастро по-прежнему склоняются над ним, стараясь, чтобы он не сбросил с себя одеяло и не прикусил язык. Лицо полковника мокро от пота, глаза заведены под лоб, с покрытых пеной губ срываются прерывистые, сдавленные стоны. Доктор и Тамариндо молча поглядывают друг на друга. Капитан объясняет, когда и как начался припадок, а Соуза Феррейра тем временем снимает с себя мундир и жестом приказывает фельдшеру принести свою сумку. Офицеры выходят из палатки, чтобы он мог осмотреть больного без помехи.
Вокруг уже поставлены часовые: оцепление отсекает корреспондентов, которые пытаются что-нибудь разглядеть из-за плеч солдат и набрасываются с расспросами на своего подслеповатого коллегу. Он рассказывает им, что видел. Пространство между оцеплением и лагерем объявлено запретной зоной: никто из солдат или офицеров не имеет права пересечь его без вызова или разрешения майора Куньи Матоса, который расхаживает вдоль шеренги часовых, заложив руки за спину. К нему подходят Тамариндо и Олимпио де Кастро; корреспонденты видят, как они втроем идут к палатке. Догорает пламя заката, и все темнее становятся их лица. Время от времени Тамариндо исчезает под пологом палатки, потом появляется снова и присоединяется к Матосу и Кастро. Так проходит время – полчаса, час. Капитан де Кастро вдруг торопливо приближается к оцеплению и манит к себе близорукого репортера. В лагере уже разложены костры, горнисты подают сигнал к ужину. Часовые размыкают цепь, и капитан ведет репортера к Тамариндо и Кунье Матосу.
– Вы знаете местность, помогите, – бормочет Тамариндо. Обычное благодушие его исчезло, ему досадно оттого, что приходится говорить о таком деле с посторонним:-Доктор настаивает, что полковника необходимо отвезти туда, где за ним будет должный уход. Есть ли поблизости чье-нибудь имение?
– Разумеется, есть, – звучит гнусавый голосок. – Вам это известно не хуже, чем мне.
– Да нет, не Калумби, – торопливо поправляется Тамариндо. – Полковник наотрез отказался воспользоваться приглашением барона и разместить полк у него на фазенде. О Калумби не может быть и речи.
– Другого нет, – сухо отвечает репортер, вглядываясь в полутьму: за палаткой по небу уже разливается зеленоватое лунное сияние. – От Канзасана до Канудоса все принадлежит барону де Каньябраве.
Полковник Тамариндо сокрушенно смотрит на него. Из палатки, вытирая руки, выходит доктор Соуза Феррейра – седеющий, лысоватый человек в мундире. Офицеры окружают врача, позабыв о репортере, но тот не уходит, а стоит, бесцеремонно уставившись на них-за стеклами очков глаза его кажутся громадными и выпуклыми.
– Результат нервного напряжения последних дней, он совершенно измучен, – говорит доктор, закуривая. – Ровно два года с первого припадка-день в день. Не повезло, дьявольски неприятная штука. Я пустил ему кровь, чтобы не случилось удара. Но нужны ванны, растирания и прочее-полный курс. Слово за вами, господа.
Кунья Матос и Олимпио де Кастро глядят на полковника Тамариндо. Тот лишь покашливает.
– Вы настаиваете на том, чтобы везти его в Калумби? Ведь барон сейчас там, – наконец произносит он.
– Я не настаиваю на Калумби, я вообще ни на чем не настаиваю. Я просто сообщил вам, в чем нуждается мой пациент. Позвольте еще добавить, что оставлять его здесь, в таких условиях, опасно.
– Но вы же знаете полковника, – вмешивается Кунья Матос. – Для него будет нестерпимым унижением находиться в доме одного из главарей монархического мятежа.
Доктор Соуза Феррейра пожимает плечами.
– Я подчинюсь любому вашему решению, но ответственность за жизнь полковника с себя снимаю.
У них за спиной в палатке слышатся какие-то звуки, четверо офицеров и подслеповатый репортер поворачиваются туда. Полковник Морейра Сезар, едва различимый в тусклом свете лампы, рычит что-то нечленораздельное. Он гол до пояса, обеими руками держится за парусиновый полог, а на груди у него виднеются какие-то темные, неподвижные пятна-это пиявки. Лишь несколько мгновений сумел он продержаться на ногах, а потом, застонав, падает как подкошенный. Доктор поспешно опускается перед ним на колени, разжимает ему рот, а остальные подхватывают за руки, за ноги, за спину, чтобы снова перенести на складную кровать.
– Надо везти его в Калумби. Беру все на себя, – говорит капитан Олимпио де Кастро.
– Хорошо, – соглашается полковник Тамариндо. – Возьмите конвой и сами сопровождайте доктора. Но полк на фазенду барона не пойдет. Разобьем лагерь здесь.
– Вы позволите поехать и мне, капитан? – слышится во тьме гнусавый голос репортера. – Я знаком с бароном. Я работал в его газете до того, как перешел в «Жорнал де Нотисиас».
После встречи с капангами, которые сумели поживиться всего лишь пучком рыжих волос, циркачи, Журема и Галль провели в Ипупиаре еще десять дней. Чужестранец начал выздоравливать. Однажды ночью Бородатая слышала, как он на ломаном португальском спросил у Журемы, в какой стране он находится, какой сейчас месяц, какое число. На следующий день он впервые сполз с телеги и на подгибающихся ногах сделал несколько неуверенных шагов. А через двое суток, исхудалый и постаревший, но без малейших признаков лихорадки, уже сидел в лавке и расспрашивал хозяина, который с изумлением смотрел на его череп, о Канудосе и о войне. С каким-то непонятным воодушевлением он заставлял лавочника снова и снова повторять, что полтысячи солдат, отправленных из Баии под началом майора Фебронио де Брито, разгромлены в Камбайо. Эта новость так взбудоражила его, что Журема, Карлик и Бородатая стали опасаться, как бы у него снова не открылась горячка и он не начал бредить на непонятном языке. Но Галль, выпив с хозяином по рюмке кашасы, забрался на телегу, крепко заснул и спал без просыпу десять часов.
Они пустились в путь по его настоянию, хотя циркачи предпочли бы еще задержаться на некоторое время в Ипупиаре, где можно было давать представления и худо-бедно заработать на кусок хлеба. Однако чужестранец опасался, что капанги вернутся-и вернутся за его головой. Он совсем оправился и говорил так убежденно и решительно, что Бородатая, Карлик и даже Дурачок развесили уши. Половины того, о чем он толковал, они не понимали, но их поражало, что любой разговор он непременно сворачивал на мятежников из Канудоса. Бородатая спросила Журему: «Может быть, он один из тех посланцев Наставника, что бродят по свету?» Нет, он и в Канудосе-то не бывал, и Наставника не знает, и даже в бога не верует, и что ему до восставших, она уразуметь не может. Галль потребовал, чтобы они двинулись на север, Бородатая и Карлик согласились, а почему-и сами не сумели бы объяснить. Может быть, оттого, что слабые невольно тянутся к сильным, а может быть, оттого, что впереди их ничто не ждало и выбора у них не было, как не было и воли возразить тому, кто не в пример им твердо знал, чего хочет.
Они вышли на рассвете-осел, запряженный в телегу, по бокам Бородатая, Карлик, Дурачок и Журема, а замыкал шествие Галилео Галль. Целый день молча шагали среди камней и колючих зарослей мандакару. Галль, спасаясь от солнца, надел шляпу, принадлежавшую раньше Педрину. Он так исхудал, что штаны висели мешком и рубаха вылезала из-за пояса. Прошедшая по касательной пуля обожгла щеку и оставила за ухом сизое пятнышко-след, нож Каифы провел глубокую борозду от подбородка к плечу. Тускло светились глаза на изможденном, бледном лице. Шли уже четыре дня, когда у поворота дороги на Ситио-дас-Флорес наткнулись на голодную банду, которая отняла у них осла. Вдали виднелись очертания Сьерры-Энгорды. Разбойники-восемь человек, вооруженных ножами и карабинами, одетых кто во что, в шляпах, украшенных монетами, – прятались в зарослях колючего кустарника, у русла пересохшего ручья. Главарь, низенький, безбородый толстяк с жестокими глазами, похожий в профиль на ловчего сокола, отдал несколько кратких приказаний, и в мгновение ока бандиты зарезали и освежевали осла, разрубили тушу на куски. Зажарили ее, а потом с жадностью набросились на еду. Они, должно быть, голодали уже давно, потому что ликование их было безмерно: насытившись, двое-трое даже запели.
Галилео Галль наблюдал за ними, раздумывая, скоро ли хищные звери, дожди и солнце превратят останки осла в кучу дочиста обглоданных костей: он часто видел в сертанах скелеты людей и животных– они словно остерегали путника, предсказывая, что случится с ним, если он выбьется из сил и умрет. Галль сидел на телеге рядом с Бородатой, Карликом, Дурачком и Журемой. Атаман снял шляпу, на которой поблескивал серебряный фунт, и знаком пригласил циркачей присоединиться к пиршеству. Дурачок первым радостно соскочил с телеги, опустился на колени и протянул руки к дымящемуся мясу. Бородатая, Карлик, Журема последовали его примеру. Сидя бок о бок с бандитами, они жадно ели. Галль тоже подошел к костру. После всех своих мытарств он стал тощим и смуглым, как настоящий сертанец. Как только атаман снял шляпу, Галль уже не сводил глаз с его головы и даже теперь, поднеся ко рту первый кусок, продолжал ее рассматривать. Но проглотить мясо он не смог– поперхнулся.
– Только мягкое может есть, – объяснила Журема. – Болел сильно.
– Он из чужих краев, – добавил Карлик. – По-иностранному говорить умеет.
– Так на меня смотрят только враги, – грубо сказал атаман. – Опусти глаза, чего уставился?!
Галль не отрывал взгляда от черепа главаря. Все повернулись к нему, а он подошел к атаману вплотную.
– Меня интересует твоя голова, – медленно проговорил он. – Разреши мне потрогать ее.
Бандит схватился за нож, но Галль улыбкой успокоил его.
– Разреши, – буркнула Бородатая. – Он узнает все твои тайны.
Бандит глядел на шотландца с любопытством и даже перестал жевать.
– Ты что, ученый? – спросил он, и свирепое его лицо неожиданно смягчилось.
Галль снова улыбнулся и сделал еще шаг вперед– теперь он мог коснуться разбойника. Тот был ниже его ростом-взъерошенная голова едва достигала до плеча Галля. Циркачи и бандиты с интересом следили за ними. Атаман, по-прежнему держась за нож, не знал, как себя вести. Но любопытство пересилило: Галль обеими руками начал ощупывать его череп.
– Хотел когда-то стать ученым, – объяснил он, а его ловкие пальцы, раздвигая густые пряди, медленно двигались по заросшему темени. – Полиция не дала выучиться.
– Летучие отряды? – спросил атаман.
– Вроде того, – ответил Галль. – В этом мы с тобой схожи. Враг у нас один.
В маленьких глазках вдруг мелькнула тревога: казалось, бандит попал в ловушку и не знает, как из нее выбраться.
– Ну-ка скажи, как я умру, – пробормотал он, беря себя в руки.
Пальцы Галля продолжали ощупывать его череп– особенно тщательно вокруг ушей. Он был очень сосредоточен и серьезен, но в глазах светилось ликование: наука не обманывала-вот он, орган агрессии, побуждающий бросаться в схватку, дарующий наслаждение от борьбы, знакомое лишь людям непокорным и отчаянным, – он дерзко выпирает под его пальцами в обоих полушариях. Но прежде всего, конечно, это свидетельство страсти к разрушению, мстительности, необузданности, бессердечия – не смиренные разумом и нравственностью, они заставляют проливать реки крови. На редкость отчетливо ощущает Галль парные косточки над ушами бандита. Кажется, что кожа в этих местах горячее. «Прирожденный разбойник», – думает он.
– Оглох? – зарычал, резко отстраняясь, атаман; Галль, потерявший опору, пошатнулся. – Я спрашиваю, какой смертью умру?
Галль с сожалением покачал головой:
– Не знаю. Кости этого не открывают. Разбойники отошли, вернулись к костру доедать мясо. Однако атаман остался рядом с Галлем и циркачами.
– Я ничего на свете не боюсь, – сказал он задумчиво. – Наяву. А сны мне снятся страшные. Вижу иногда собственный свой скелет. Словно ждет он меня, понимаешь?
Бандит с отчаянием махнул рукой, утер губы, сплюнул. Он был заметно взволнован, и никто не решался нарушить молчание – слышно было только, как жужжат над внутренностями осла мухи, осы и оводы.
– И не то чтобы сейчас это началось, – продолжал атаман. – Еще в детстве виделось мне такое, еще когда в Карири жил и не думал в Баию попасть. Когда ходил с Меченым, тоже снилось. А иногда пройдет несколько лет – и ничего. А потом опять, и тут уж-каждую ночь.
– С Меченым? – переспросил Галль, жадно вглядываясь в его лицо. – Это у него шрам?
– У него, – кивнул разбойник. – Пять лет были мы с ним неразлучны, ни разу не полаялись. Вояка был, каких поискать. А потом ему видение было – ангел. Ну, с тех пор он и одумался. Сейчас божий человек, в Канудосе живет.
Он пожал плечами-поди, мол, пойми, да и стоит ли понимать?
– Ты был в Канудосе? – спросил Галль. – Расскажи мне, что там происходит? Как они там?
– Да много всякого про них говорят, – сказал атаман и снова сплюнул. – Говорят, перебили почти всех, кого привел с собой этот Фебронио. Перебили и развесили на деревьях-потому вроде, что непохороненный труп прямиком идет к дьяволу в когти.
– Оружие у них есть? Они смогут отбиться еще раз, если надо будет?
– Смогут, – буркнул атаман. – Там ведь не один Меченый. С ними и Жоан Апостол, и Трещотка, и Жоакин Макамбира с сыновьями, и Педран. Самые что ни на есть отчаянные были. Друг друга на дух не переносили, резались беспрестанно. А теперь – как братья, и воюют за Наставника. И все попадут на небеса, хоть и полютовали на своем веку предостаточно. Наставник их простил.
Бородатая, Дурачок, Карлик и Журема сидели на земле и слушали как зачарованные.
– Тех, кто приходит в Канудос, Наставник целует в лоб. Блаженненький ставит их на колени, а Наставник поднимает и целует. Это знак очищения. Люди прямо плачут от счастья. А раз ты чист и стал избранным, значит, попадешь в рай, значит, и помирать не страшно.
– Ты тоже должен быть с ними, – сказал Галль. – Они и твои братья. Они сражаются за то, чтобы небеса были поближе к земле, за то, чтобы сгинул ад, которого ты так боишься.
– Я боюсь не ада, а смерти, – не выказывая раздражения, ответил бандит. – Даже и не самой смерти, а снов вот этих. Это-другое, как ты не понимаешь?
Он снова сплюнул, на лице у него появилась страдальческая гримаса. Потом вдруг подошел к Журеме и спросил, показав на Галля:
– А что ж, твоему мужу никогда его скелет не снится?
– Он мне не муж, – отвечала Журема.
Жоан Большой добежал до окраины Канудоса. Он был ошеломлен возложенным на него поручением и чем больше думал об этой чести и ответственности, тем яснее сознавал, что он, жалкий, ничтожный, грешный человек, который был одержим дьяволом (страх нового безумия время от времени охватывал его), недостоин охранять Наставника. Однако согласие было дано, и назад пути нет. Впереди показались первые домики Канудоса, и Жоан замедлил бег. Он не знал, куда направиться. Надо было бы повидаться с Антонио Вилановой, чтобы тот посоветовал, как и из кого набирать Стражу, но истомленная душа просила не дельного совета, а духовного напутствия. Вечерело, скоро Наставник поднимется на леса колокольни, но если поторопиться, можно будет еще застать его в Святилище. Он снова припустил во весь дух по узким кривым улочкам, запруженным народом: в этот час все обитатели Канудоса выходили из своих домов, мастерских, лачуг, шалашей и стекались на площадь у Храма Господа Христа, чтобы услышать слова Наставника. Пробегая мимо склада братьев Виланова, Жоан увидел во дворе Меченого и с ним еще человек двадцать: они были одеты по-дорожному и прощались со своими семьями. Жоан с трудом пробивался сквозь плотную толпу, заполнившую площадь между двумя церквами. Стемнело, там и тут вспыхнули огни.
Но Наставника в Святилище не было. Он проводил падре Жоакина до развилки дорог-одна из них вела в Кумбе, – а потом, держа на веревочке белого ягненка, опираясь на пастушеский посох, отправился в дома спасения навестить больных и престарелых. Вокруг него немедленно собиралась толпа, и ему с каждым днем все труднее становилось ходить по Бело-Монте. На – >тот раз с ним были только «ангелицы» и Леон: Мария Куадрадо и Блаженненький оставались в Святилище.
– Я не достоин, – едва переводя дыхание, вымолвил с порога бывший раб. – Благословен будь Иисус Христос.
я приготовил клятву для тебя и твоих людей, – крОТХО ОТМЧал Плажспненький. – Она крепче той, что приносят спасающие душу. Леон записал ее. – И он Протянул Жоану бумажный лоскуток, сразу исчезнувший в громадной черной ручище. – Выучи наизусть. Все, кого ты отберешь, должны будут поклясться. А когда Стража будет собрана, присягнете все вместе, в Храме. Потом устроим процессию.
Стоявшая в углу Мария Куадрадо подошла к ним, держа в руках чистую тряпочку и кувшин.
– Сядь, Жоан, – сказала она ласково. – Попей. Дай я тебя умою.
Негр повиновался. Он был так высок, что и сидя казался одного роста с Марией. Он жадно припал губами к кувшину, пока она вытирала его искаженное волнением, мокрое от пота лицо, шею, крутые завитки волос, где уже проглядывала седина. Потом он протянул руку и привлек ее к себе.
– Помоги мне, Мать Мария, – проговорил он умоляюще и испуганно. – Я не достоин.
– Ты ведь был рабом у людей, – отвечала та, поглаживая его по голове, как ребенка. – Разве не по своей воле стал ты рабом господа нашего? Он тебе и поможет.
– Клянусь, что я не республиканец, что не признаю ни отречения императора, ни Антихриста, пришедшего на его место, – самозабвенно читал Блаженненький. – Клянусь, что не признаю гражданский брак, отделение церкви от государства и десятичную систему. Клянусь, что не стану отвечать на вопросы переписи. Клянусь никогда больше не воровать, не курить, не напиваться допьяна, не держать пари, не предаваться блуду. Клянусь, что отдам жизнь за веру и за господа Христа.
– Я заучу, Блаженненький, – еле слышно пробормотал Жоан.
В эту минуту за дверью громче загудели голоса, и на пороге, ведя на веревке белого ягненка, появился Наставник-высокий, с лицом темным и безжизненным. За ним проворно и легко впрыгнул на четвереньках Леон, а за Леоном вошли «ангелицы». Шум на площади не смолкал. Ягненок стал ластиться к Марии, лизать ей ноги, «ангелицы» сели на корточки у стены, Наставник подошел к Жоану. Тот, опустившись на колени, смотрел в пол. По всему его телу проходила дрожь: вот уже пятнадцать лет он был с Наставником, но до сих пор в его присутствии Жоана охватывало такое смятение, что он терял дар речи, замирал и казался почти неодушевленным. Святой взял в ладони его голову, поднял, заставил посмотреть на себя; огненные глаза Наставника вонзились в затуманенные слезами глаза бывшего раба.
– Ты по-прежнему мучаешься, Жоан, – прошептал он.
– Я не достоин охранять тебя, – рыдая, отвечал негр. – Поручи мне любое дело, пошли куда хочешь, убей, если надо. Я не прощу себе, если с тобой что-нибудь случится. Вспомни, отче, ведь однажды в меня вселился дьявол.
– Ты соберешь Католическую стражу, – сказал Наставник. – Станешь во главе ее. Ты много страдал, страдаешь и сейчас, а потому ты достоин. Господь сказал, что праведник омоет руки кровью грешников. Отныне ты праведник, Жоан.
Он протянул ему руку для поцелуя и уже отрешенно смотрел, как переполнявшие Жоана чувства изливаются бурными рыданиями. Потом снова вышел из Святилища, чтобы с лесов недостроенной колокольни обратиться к народу с наставлениями. Жоан Большой, стоя в плотной толпе, слышал, как он молился, слышал и его рассказ о медном змии, которого сделал Моисей по приказу Отца – одного взгляда на это изображение достаточно было, чтобы излечиться от укусов змей, напавших на иудеев в пустыне, – слышал и его пророчество о том, что грядут новые полчища змей на Бело-Монте, но тот, кто сумеет сохранить веру, не пострадает от их укусов. Проповедь была окончена, люди стали расходиться; Жоан вдруг успокоился. Он вспомнил, что много лет назад, в кишащих змеями сертанах, во время засухи Наставник впервые рассказал об этом чуде и сотворил новое. Воспоминание придало негру сил, и в двери дома Антонио Вилановы стучался уже совсем другой человек.
Ему отворила Асунсьон, жена Онорио. Сам Антонио со всеми детьми, племянниками и помощниками ужинал, сидя у прилавка. Жоана тоже усадили, поставили перед ним тарелку, от которой валил пар, и он стал есть, не чувствуя вкуса, жалея попусту потраченное время, вполуха слушая Антонио, рассказывавшего, что Меченый, отправляясь навстречу солдатам, запасся не порохом и не пулями, а стрелами с отравленными наконечниками, чтобы враги умирали злой смертью. Негр жевал и глотал, не выказывая ни малейшего интереса к тому, что впрямую его не касалось.
После обеда все разошлись по комнатам, улеглись в гамаки, на топчаны или прямо на расстеленные между ящиками и полками одеяла и заснули. Только после этого Антонио и Жоан при свете керосиновой лампы начали свой разговор. Говорили долго: то шептались, то вдруг срывались на крик, то соглашались друг с другом, то ожесточенно спорили. По углам мерцали огоньки светлячков. Антонио время от времени раскрывал свои огромные конторские книги, куда записывал всех, кто пришел в Канудос, всех, кто родился здесь, и всех, кто умер, и называл то одно, то другое имя. Жоан не дал ему передохнуть. Развернув бумажку, которую продолжал мять в пальцах, негр протянул ее Антонио и заставил прочесть вслух несколько раз, пока не запомнил наизусть, и только после этого разрешил торговцу лечь спать. Тот был так измучен, что даже не стал разузаться, но, засыпая, слышал, как Жоан, притулившись под прилавком, снова и снова повторяет слова клятвы.
На следующее утро сыновья и помощники братьев Виланова разбежались по всему Бело-Монте, выкрикивая, словно глашатаи, что тот, кто не боится отдать жизнь за Наставника, может подвергнуться испытанию для приема в Католическую стражу, и перед бывшим господским домом тотчас собралась огромная толпа, запрудившая всю Кампо-Гранде, единственную прямую улицу Канудоса. Претендентов встречали Жоан Большой и Антонио Виланова, сидевшие бок о бок на высоком ящике. Торговец спрашивал, как зовут, давно ли в Канудосе, потом сверялся со своими книгами. Жоан-готов ли испытуемый отказаться от всего своего имущества, забыть, подобно Христовым апостолам, родных и^ близких, согласен ли подвергнуть испытанию свою стойкость. Никто не пошел на попятный.
Отобрали в первую очередь тех, кто сражался в Уауа и Камбайо, а тем, кто не умел забить пыж в ствол кремневого ружья, зарядить винтовку или охладить раскалившийся от долгой стрельбы ствол карабина, отказали сразу. Отказали старикам и юнцам, отказали увечным, хворым, недужным, отказали лунатикам и беременным женщинам; отказали тем, кто в свое время служил проводником у полицейских, кто собирал подати, кто разносил опросные листы. Время от времени Жоан Большой отводил отобранных в какое-нибудь место попустынней, поглуше и приказывал кидаться на себя, как на смертельного врага. Тех, кто не решался, отсылали прочь. Остальных, чтобы проверить их храбрость, заставляли драться друг с другом. К вечеру Католическая стража насчитывала уже восемнадцать бойцов, среди которых была и одна женщина из банды Педрана. Жоан привел их к присяге, а потом распустил по домам проститься с семьями, потому что наутро, сказал он, иных забот, кроме охраны Наставника, у них уже не будет.
На второй день дело пошло веселей: отобранные помогали Жоану проверять новых испытуемых и наводили порядок в возбужденной толпе. Антония и Асунсьон роздали отобранным ленты синего цвета, которые те носили на руке или в волосах. В этот день к присяге было приведено еще тридцать человек, назавтра– еще пятьдесят, а к концу недели в Католическую стражу зачислили четыре сотни бойцов. Среди них было двадцать пять женщин, умевших стрелять, подкладывать динамитные шашки, владевших ножом и мачете.
Еще через неделю стражники устроили процессию по улицам Канудоса мимо выстроившихся вдоль стен жителей, которые рукоплескали, но и завидовали им. Шествие началось в полдень: как всегда в таких случаях, несли изображения святых из церкви святого Антония, из Храма Господа Христа, из своих домов, пускали ракеты, воздух был пропитан ладаном, гудел от песнопений и молитв. Вечером в недостроенном, еще не подведенном под крышу Храме Господа Христа, под открытым небом, густо усыпанным ранними звездами-казалось, они засияли в неурочный час, чтобы полюбоваться торжественным зрелищем, – бойцы Католической стражи хором принесли клятву на верность Наставнику.
А наутро пробрался к Жоану Апостолу гонец от Меченого и сообщил, что воинство сатаны насчитывает тысячу двести человек, что за ними везут несколько пушек и что командует ими полковник по прозвищу Живорез.
Руфино быстро, но без суеты собирается в путь-а чем и когда кончится это путешествие, одному богу известно: таких у него еще не было. Руфино сбрасывает с себя штаны и рубашку, в которых ходил в имение Педро-Вермелью повидаться с бароном, и надевает другие; закидывает за спину карабин и сумку, затыкает за пояс два ножа и подвешивает сбоку мачете. Долгим взглядом обводит он свое жилище-гамак, скамейки, посуду, статую Девы Марии. Он кривится и часто моргает, но потом лицо его застывает, делается как каменное. Движения его проворны и точны. Сборы окончены. Он поджигает запальные шнуры, которыми заранее обмотал стол и лавки. Пламя охватывает дом. Руфино, не торопясь, идет к дверям, унося с собою только оружие и сумку. Выйдя наружу, он садится на корточки у стены пустого загона и смотрит, как ласковый ветерок раздувает пожирающий его жилище огонь. Дым идет в его сторону, он кашляет и поднимается на ноги, поправляет все свое снаряжение и уходит прочь, зная, что в Кеймадасе ему больше не бывать. Он даже не замечает флагов и плакатов, развешанных на станции в честь прибытия 7-го полка и полковника Морейры Сезара.
Через пять дней гибкая, сухощавая, запыленная фигура проводника уже мелькает на улицах Ипупиары. Руфино пришлось опять сделать крюк, чтобы вернуть в церковь нож: он шагал по десять часов в день, отдыхая только в самый зной или глубокой ночью, когда тьма становилась непроглядной. Лишь однажды пришлось ему заплатить за обед, а так пропитание себе он добывал охотой-силками или пулей. В дверях таверны сидят несколько стариков, похожих как близнецы, – они по очереди курят одну трубку. Руфино подходит к ним, снимает шляпу и кланяется. Должно быть, его узнают: старики спрашивают, как там дела в Кеймадасе, видал ли солдат, что слышно о войне. Присев рядом, он рассказывает, что знает, и в свою очередь осведомляется о жителях Ипупиары. Кто умер, отвечают ему, кто уехал на юг искать счастья, а две семьи только недавно ушли в Канудос. С наступлением сумерек Руфино и старики входят в таверну выпить по рюмочке. Палящий дневной зной сменяется приятной прохладой. Руфино исподволь, как полагается, заводит речь о том самом, чего ждут от него старики: он не выказывает никакого интереса и спрашивает вроде бы просто так, от нечего делать. Старики не удивляются его вопросам и отвечают по порядку. Да, побывал тут цирк-не цирк, а бледная его тень, даже не поверишь, что только это и осталось от великолепной труппы Цыгана. Руфино почтительно слушает, как старики вспоминают прежние представления, а потом, улучив минуту, снова гнет свое, и старики, оценив его выдержку и знание приличий, рассказывают о том, что он хотел узнать, чему хотел услышать подтверждение: как появился тут цирк, как, предсказывая судьбу, распевая романсы, паясничая и кривляясь, зарабатывали себе на хлеб Бородатая женщина, Карлик и Дурачок; как не давал им покоя чужеземец безумными расспросами про Канудос; как приехали капанги, состригли его рыжие волосы и увезли с собой труп детоубийцы. О том, что был здесь еще один человек-не циркач и не чужестранец, – старики молчат, а Руфино не спрашивает. Но ни единым словом не помянутая женщина все же возникает в разговоре, когда речь заходит о том, как выхаживали, кормили и лечили рыжего чужака. Знают ли старики, что это жена Руфино? Наверняка знают или догадываются-точно так же они знают или догадываются, о чем можно говорить, а о чем не стоит. Под конец Руфино невзначай осведомляется, в какую сторону ушли циркачи. Он ночует в таверне – хозяин дал ему топчан, – а на рассвете своей ровной рысцой снова пускается в путь.
Не замедляя и не убыстряя хода, пересекает он равнину, единственная тень на которой-его собственная: сначала она двигалась за ним, а потом перегнала и побежала впереди. Стиснув зубы, полузакрыв глаза, бежит он без устали, хотя ветер кое-где уже занес следы песком, и под вечер добирается до засеянного поля и домика на пригорке. Хозяин, его жена и полуголые ребятишки встречают его как старого знакомого. Он ест с ними и пьет и рассказывает, что слышно в Кеймадасе, в Ипупиаре и в других местах. Они толкуют о войне, о том, сколько бед она принесет, о паломниках, ушедших в Канудос, они размышляют, скоро ли наступит конец света. Только после этого Руфино спрашивает о циркачах и о наголо стриженном чужеземце. Да, проходили здесь такие: они шли к сьерре Ольос-д'Агуа, оттуда собирались в Монте-Санто. Хозяйка припоминает прежде всего тощего человека с бабьим безбородым лицом, с желтоватыми глазами – он мог сложиться вчетверо, словно был без костей, и время от времени начинал хохотать без причины. Ночь Руфино проводит в гамаке, а наутро хозяева, не взяв с него денег, дают ему на дорогу еды.
Целый день бежит он, никого не встречая, по унылой равнине, которую лишь кое-где оживляют рощицы-там в ветвях верещат попугаи. Но под вечер ему попадаются козопасы со своими стадами, и он вступает с ними в разговор. Миновав Ситио-дас-Флорес1-похоже, название дано деревеньке в насмешку, потому что там нет ничего, кроме камней и пересохшей земли, – он сворачивает к одиноко стоящему кресту, окруженному вырезанными из дерева приношениями. Безногая женщина, распластавшись на земле как змея, охраняет его. Руфино становится на колени, и женщина его благословляет. Он делится с нею своими припасами, заводит беседу. Женщина не знает тех, о ком он говорит, не видала. Прежде чем снова тронуться в путь, Руфино зажигает свечу, склоняется перед распятием.
Три дня отыскивает он потерянный след, расспрашивает крестьян и вакейро и наконец заключает, что циркачи пошли не к Монте-Санто, а взяли в сторону или вернулись назад. Должно быть, они ищут ярмарку, чтобы заработать на пропитание. Он рыщет вокруг Ситио-дас-Флорес, он расширяет круги, он выпытывает, не видал ли кто бородатую женщину, пятивершко-вого карлика, бескостного дурачка, чужестранца с рыжеватой щетиной на темени, который говорит на нашем языке так, что не сразу поймешь. Нет, неизменно отвечают ему. Забившись в какое-нибудь укромное место, Руфино раздумывает. Что, если Галля уже убили, что, если он умер от ран? Руфино спускается до Танкиньо, потом поднимается обратно, но все впустую. Однажды ночью, когда он, отчаявшись, заснул, его окружает кучка вооруженных людей, подкравшихся бесшумно, как призраки. Чья-то нога в пастушеской сандалии упирается ему в грудь, и Руфино открывает глаза. Он видит, что, кроме карабинов, у них еще мачете, ножи, свирели и патронташи и что это не бандиты, хоть, может, и были ими когда-то. Ему нелегко убедить их в том, что он не вражий лазутчик и что с тех пор, как вышел из Кеймадаса, даже не видел солдат. Он говорит о войне с таким безразличием, что поверить ему и вправду нелегко, и один из этих людей уже тянется к его горлу своим клинком. Но постепенно допрос становится беседой. Руфино проводит с ними ночь, слушая, как они разговаривают об Антихристе, об Иисусе, о Наставнике, о Бело-Монте. Он понимает, что они грабили, воровали и убивали, а теперь стали праведниками. Они объясняют ему, что солдаты идут по сертанам как чума, отнимают у жителей ружья, забирают мужчин, а тем, кто отказывается плюнуть на распятие и проклясть господа, – перерезают глотку. Новые знакомые спрашивают, не хочет ли он примкнуть к ним. «Нет», – отвечает Руфино. Он объясняет им причину отказа, и больше они не настаивают.
На следующее утро он оказывается в Канзасане почти одновременно с солдатами. Он идет к знакомому кузнецу, и тот, обливаясь потом у пылающего горна, говорит, чтобы Руфино уходил отсюда, да поскорей, потому что приспешники сатаны силой берут в свое войско всех проводников. Но Руфино и ему объясняет, в чем дело, и кузнец говорит, что, действительно, не так давно проходила тут шайка бандитов, которая встретилась с теми, кого он ищет. Был там и чужеземец: ощупав голову человека, он мог рассказать его прошлое и будущее. Где произошла эта встреча? Кузнец отвечает; Руфино до рассвета остается у него. Он покидает деревню, не замеченный часовыми, и через два часа снова встречает апостолов из Бело-Монте. Им он сообщает, что война и в самом деле нагрянула в Канзасан.
Доктор Соуза Феррейра, протерев банки спиртом, протягивал их баронессе Эстеле, спрятавшей волосы под косынкой, как сестра милосердия, а та проворно поджигала пропитанную спиртом вату и одну за другой ставила банки на спину полковника. Он лежал так тихо, что простыни лишь едва заметно морщились складками.
– Здесь, в Калумби, мне часто приходилось и лечить, и принимать роды, – слышался певучий голос, обращенный то ли к доктору, то ли к больному. – Но вот банки я не ставила давно. Вам не больно, полковник?
– Нисколько, сударыня. – Морейра Сезар всячески пытался скрыть неловкость, но это ему плохо удавалось. – Я прошу извинить меня за это вторжение. Но идея была не моя.
– Мы вам очень рады. – Баронесса поставила последнюю банку и поправила подушки. – Мне очень хотелось увидеть прославленного героя во плоти. Разумеется, я бы предпочла, чтобы оказались вы у нас не из-за болезни…
Любезные фразы звучали с очаровательной легкостью. К изголовью был придвинут столик, на котором стояли фарфоровые кувшин и таз, расписанный павлинами, стакан с пиявками, банки, множество флаконов и склянок, лежали бинты и вата. Пронизывая белые шторы, в прохладную опрятную комнату лился утренний свет. У дверей неподвижно стояла Себастьяна, горничная баронессы. Доктор Соуза Феррейра – глаза его припухли и покраснели от бессонной ночи– осмотрел спину полковника, сплошь покрытую банками.
– Ну вот, через полчаса-ванна и массаж. Вы не станете отрицать, господин полковник, что чувствуете себя лучше. У вас совсем другой цвет лица.
– Ванна готова; если что-нибудь понадобится, я к вашим услугам, – сказала Себастьяна.
– И я, – откликнулась баронесса. – Теперь позвольте вас оставить. Ах да, совсем забыла! Полковник, доктор разрешит вам выпить с нами чаю. Мой муж хотел бы засвидетельствовать вам свое почтение. Я приглашаю и вас, доктор. И капитана де Кастро, и этого молодого человека, который выглядит так забавно. Как его зовут?
Полковник растянул губы в улыбку, но, лишь только баронесса де Каньябрава в сопровождении Себастьяны ступила за порог, с яростью прошипел:
– Вас следовало бы расстрелять за то, что втравили меня в эту историю!
– Если будете сердиться, я пущу вам кровь, и тогда придется лишний день пролежать в постели. – Доктор Соуза Феррейра, полумертвый от усталости, рухнул в кресло. – Дайте и мне отдохнуть. Полежите полчаса спокойно, прошу вас.
Ровно через полчаса он открыл глаза, потер их и стал снимать банки-они отделялись без усилия и оставляли на коже багровый круглый след. Полковник лежал неподвижно, уперев подбородок в скрещенные руки, и лишь беззвучно пошевелил губами, когда вошедший капитан Олимпио де Кастро стал докладывать, как обстоят дела в полку. Доктор проводил полковника в ванную комнату, где Себастьяна уже приготовила все, что он велел. Полковник разделся– кожа на его щуплом теле казалась особенно белой по сравнению с дочерна загорелым лицом и кистями рук, – стиснув зубы, сел в ванну и просидел в горячей воде столько, сколько потребовалось. Потом доктор сильно растер его спиртом, поставил ему горчичники и заставил вдыхать дым горевших в жаровне целебных трав. Все это происходило в полной тишине, и лишь после того, как с ингаляцией было покончено, полковник, чтобы несколько разрядить атмосферу, проворчал, что все это сильно отдает знахарством и заговором. Соуза Феррейра заметил, что граница между наукой и магией очень зыбкая. На этом они и помирились. В комнате их ожидал поднос, на котором стояла ваза с фруктами, парное молоко, булочки, джем и кофе. Морейра Сезар позавтракал без всякого аппетита и заснул, а когда проснулся, был уже полдень; у его постели стоял с колодой карт в руке репортер из «Жорнал де Нотисиас». Он предложил полковнику научить его игре в ломбер – среди баиянской богемы эта игра была в большой моде. Полковник согласился, и они молча играли до тех пор, пока доктор Соуза Феррейра, умытый и выбритый, не разрешил полковнику встать. Когда Морейра Сезар вошел в комнату, где уже был накрыт стол, его ждали хозяева, доктор, капитан Кастро и репортер – единственный, кто явился к чаю в своем всегдашнем затрапезном виде.
Барон де Каньябрава устремился навстречу гостю. В просторной комнате, на выложенном бело-красной плиткой полу, стояла мебель из черного дерева и плетеные венские стулья, столики с керосиновыми лампами и альбомами, поставцы с хрусталем и фарфором; на стенах висели под стеклом распластанные на черном бархате бабочки и акварельные ландшафты. Барон осведомился о здоровье гостя, и оба обменялись приличествующими случаю любезностями, но фазендейро играл в эту игру несравненно лучше, чем полковник. Смеркалось; за окнами виднелись каменные колонны парадного крыльца, пруд, а за аллеей, обсаженной тамариндами и величественными пальмами, тянулись бараки сензала, где раньше жили рабы, а теперь-пеоны. Себастьяна и помогавшая ей служанка в клетчатом переднике расставляли на скатерти чайнички для заварки, чашки, пирожные и печенье. Баронесса объясняла доктору, журналисту и капитану Кастро, что все материалы для постройки дома приходилось привозить в Калумби издалека, а барон, показывая полковнику гербарий, говорил о том, как с юности мечтал посвятить себя науке и провести жизнь в лабораториях, однако человек предполагает, а бог располагает: ему пришлось заняться тем, к чему у него не было ни малейшей склонности, – сельским хозяйством, дипломатией и политикой. А полковник? Всегда ли он хотел стать военным? Морейра Сезар ответил, что эта стезя влекла его с тех самых пор, как он себя помнит, а может быть, и со дня рождения-там, в штате Сан-Пауло, в маленьком городке Пиндамоньян-габа. Близорукий репортер отошел от кружка баронессы и теперь, нарушая правила хорошего тона, стоял рядом с собеседниками, слушая их разговор.
– Я был немало удивлен, увидав этого молодого человека с вами, – улыбнулся барон. – Он поведал вам, что раньше служил в моей газете? В те времена он был пламенным поклонником Виктора Гюго и мечтал сделаться драматургом, а о журналистике отзывался очень сурово.
– Как и сейчас, – раздался неприятный голос репортера.
– Чистейшая ложь! – воскликнул барон. – На самом деле злословие, бесчестие, клевета, удар из-за угла-вот истинное ваше призвание. Он был моим протеже, но не успел перейти в газету наших противников, как мигом сделался самым суровым из моих недоброжелателей. Остерегайтесь его, полковник, – это опасный человек.
Подслеповатый репортер сиял, как будто его превозносили до небес.
– Все интеллигенты опасны, – заметил Морейра Сезар. – Все они слабохарактерны, безвольны, чувствительны и ловко прикрывают высокими идеями самые низменные цели. Государство не может без них обойтись, но их следует держать в узде, как непокорных жеребцов.
Репортер расхохотался так звонко, что баронесса, доктор и Олимпио де Кастро повернулись в его сторону. Себастьяна разливала чай. Барон взял полковника под руку и подвел его к шкафчику.
– У меня для вас сюрприз. Таков обычай у нас в сертанах: гостю полагается подарок на память о пребывании под нашим кровом. – Он достал запыленную бутылку коньяка и, чуть прижмурив глаз, указал на этикетку:-Я знаю, вы хотели бы, чтоб в нашей стране Европой и не пахло, но, надеюсь, на коньяк ваша ненависть не распространяется?
Они сели за стол. Баронесса подала полковнику его чашку и положила два кусочка сахару.
– На вооружении у моего полка-французские ружья, германские орудия, – произнес Морейра Сезар так серьезно, что застольная болтовня оборвалась. – У меня нет причин ненавидеть Европу, а коньяк-и подавно. Но я не пью, и потому не стоит делать такой подарок человеку, который лишен возможности оценить его по достоинству.
– Возьмите его хотя бы в память о нашем знакомстве, – сказала баронесса.
– А ненавижу я местных феодалов и английских торгашей, которые хотят, чтобы Вайя вечно пребывала в первобытном состоянии, – продолжал полковник ледяным тоном. – Я ненавижу тех, кому сахар дороже, чем народ Бразилии.
Баронесса продолжала невозмутимо угощать гостей. Но с лица хозяина улыбка исчезла.
– А позвольте спросить: что интересует североамериканских коммерсантов, которых на юге принимают с распростертыми объятьями, – народ Бразилии или бразильский кофе? – осведомился он с прежней любезностью.
Полковник не замедлил с ответом:
– Они принесли с собой машины, технику и деньги-все то, в чем нуждается Бразилия, чтобы следовать по пути прогресса. Потому что прогресс-это промышленность, труд и капитал. Североамериканские штаты доказали это со всей очевидностью. – Он поморгал и добавил: – Рабовладельцам, барон, этого никогда не понять.
Вслед за этими словами воцарилась полная тишина: слышно было только, как позвякивают ложечки в чашках и звучно прихлебывает чай подслеповатый репортер: казалось, он полощет себе горло.
– Между тем рабство отменил император, а не Республика, – со смехом, словно бы в шутку напомнила баронесса, предлагая своему соседу печенье. – Кстати, знаете ли вы, что мой муж отпустил своих рабов на волю за пять лет до указа?
– Нет, не знаю, – ответил полковник. – Похвально.
Он натянуто улыбнулся и отпил глоток. Напряжение и неловкость чувствовались так явно, что не помогали ни улыбки баронессы, ни внезапный интерес доктора Соузы Феррейры к коллекции бабочек, ни анекдот капитана Кастро об одном столичном адвокате, убитом женой. Атмосфера сгустилась еще больше после того, как Соуза Феррейра вежливо заметил:
– Здешние помещики, опасаясь поджогов, бегут со своих земель. А вы подаете превосходный пример, вернувшись в Калумби.
– Я вернулся, чтобы предоставить фазенду в распоряжение 7-го полка, – ответил барон. – Очень жаль, что моей помощью не воспользовались.
– Кто бы мог подумать, что война совсем близко, – пробормотал полковник. – Здесь так тихо и спокойно. Мятежники не тронули Калумби. Вам повезло, барон.
– Не судите по первому впечатлению, – не теряя самообладания, возразил тот. – Многие здешние семьи ушли в Канудос. Пахота сократилась вдвое. А кроме того, Канудос ведь тоже принадлежит мне. Так что бедствие меня не обошло, а ущерб, который я понес, крупнее, чем у кого-нибудь еще.
Барон ничем не выдавал ярость, вспыхнувшую в нем после слов полковника, зато лицо Эстелы исказилось от негодования.
– Я надеюсь, вы не принимаете всерьез вздорные слухи о том, что мой муж по доброй воле отдал Канудос мятежникам? – спросила она.
Полковник, не отвечая, сделал еще глоток.
– Ах, вот как, – протянул барон. – Вы и в самом деле поверили клевете? Поверили, что я помогаю этим полоумным фанатикам, грабителям и поджигателям?
Морейра Сезар поставил чашку на стол. Он окинул барона ледяным взглядом и быстро провел кончиком языка по губам.
|
The script ran 0.037 seconds.