1 2
— Сюда, — отозвался Дик. Он развалился на ложе из сена.
Перри, промокший и дрожащий от холода, опустился рядом с ним.
— Я так задубел, — сказал он, зарываясь в сено, — я так задубел, что не расстроюсь, если сарай загорится и я сгорю заживо.
К тому же он был голоден. Умирал с голоду. Прошлым вечером они пообедали миской супа в Армии спасения, а сегодня их единственной пищей были шоколадки и жевательная резинка, которую Дик украл в аптеке.
— «Хершес» кончились? — спросил Перри.
Да, зато осталась еще пачка жевательной резинки. Они поделили ее поровну, и каждый принялся чавкать своими двумя с половиной пластинками «Даблминта», любимой жвачки Дика (Перри предпочитал «Джуси фрут»). С деньгами было туго. Катастрофическая нехватка их привела к тому, что Дик решил совершить, как считал Перри, «сумасшедшую выходку» — вернуться в Канзас-Сити. Когда Дик впервые заговорил о возвращении, Перри сказал: «Тебе надо показаться доктору». Теперь, прижавшись друг к другу в холодной темноте, слушая темный, холодный дождь, они снова заспорили. Перри еще раз перечислил все опасности возвращения, ведь совершенно ясно, что к этому времени Дика уже разыскивают за нарушение условий освобождения — «это как минимум». Но Дик был непоколебим. В Канзас-Сити, настаивал он, можно будет успешно «впарить несколько паленых чеков».
— Черт, я знаю, что придется быть осторожными. Я знаю, что нас уже объявили в розыск из-за тех чеков. Но мы быстро смотаемся. Хватит и одного дня. Если хапнем по-крупному, можно будет поехать во Флориду. Встретим Рождество в Майами — а понравится, так останемся на зиму.
Но Перри жевал резинку и угрюмо дрожал. Дик спросил:
— Ты чего это, дружок? Думаешь о том, другом деле? Какого черта ты не можешь о нем забыть? Они никогда не найдут никакой связи. Никогда.
Перри сказал:
— Вдруг ты ошибаешься. А если ты ошибаешься, то это Перекладина. — Никто из них прежде не упоминал о высшей мере наказания, принятой в штате Канзас, — виселице, или смерти на Перекладине, как обитатели Канзасской исправительной колонии именовали приспособление, необходимое для того, чтобы повесить человека.
— Комик, — фыркнул Дик. — Ты меня уморил.
Он чиркнул спичкой, намереваясь закурить сигарету, но то, что он увидел при свете вспыхнувшей спички, заставило его вскочить на ноги и подбежать к стойлу для коров. В стойле стоял автомобиль, черно-белый двухдверный «шевроле» 1956 года. Ключ зажигания торчал внутри.
Дьюи был твердо намерен скрыть от «гражданских лиц» все, что касалось решающего прорыва в деле Клаттера, — настолько твердо, что даже пошел на сговор с двумя профессиональными глашатаями Гарден-Сити — Биллом Брауном, редактором «Телеграм», и Робертом Уэллсом, менеджером местной радиостанции. Обрисовывая им ситуацию, Дьюи подчеркнул причину, вынуждающую его придавать соблюдению секретности такое значение: «Помните — всегда остается вероятность, что эти люди невиновны».
Эта вероятность была слишком реальна, чтобы ею пренебрегать. Флойд Уэллс мог просто-напросто все выдумать: заключенные частенько сочиняли подобные истории в надежде на привилегии или на благосклонность официальных лиц. Но даже если каждое слово Уэллса было истинно, как Священное Писание, Дьюи и его коллеги еще не раскопали ни единой надежной улики — «улики, которую можно предъявить суду». Все, что к этому моменту было известно, можно было расценить как редкое, но все же вполне вероятное совпадение. Только из того, что Смит ездил в Канзас к своему приятелю Хикоку, только из того, что у Хикока было ружье такого же калибра, как то, из которого были убиты Клаттеры, и только из того, что подозреваемые запаслись ложным алиби на ночь 14 ноября, еще не следовало, что они непременно и есть убийцы.
— Но мы не сомневаемся, что это они. Никто из нас не сомневается. Не будь мы в этом уверены, мы не объявили бы розыск по семнадцати штатам, от Арканзаса до Орегона. Но имейте в виду: может пройти несколько лет, прежде чем мы их поймаем. Быть может, они разделились. Или уехали из страны. Есть предположение, что они отправились на Аляску, — а на Аляске затеряться нетрудно. Чем дольше они остаются на свободе, тем меньше у нас остается шансов. Честно говоря, если учесть все обстоятельства, у нас вообще мизерные шансы. Мы можем повязать этих ублюдков завтра, но вряд ли сумеем что-нибудь доказать.
Дьюи не преувеличивал. За исключением двух отпечатков сапог — один с ромбическим рисунком, другой с рисунком в виде кошачьей лапки — убийцы не оставили после себя никаких улик. И поскольку они проявили такую заботливость, логично было предположить, что и от обуви, оставившей эти следы, они давным-давно избавились. И от радиоприемника — если принять как факт, что именно они его украли, а с этим Дьюи пока не спешил соглашаться, потому что это казалось ему «нелепо несоразмерным» с масштабом преступления и хитростью преступников; он не мог себе представить, чтобы люди, которые вломились в дом, где надеялись найти набитый деньгами сейф, не найдя его, сочли целесообразным убить всю семью ради нескольких долларов да маленького приемника. «Без признания мы никогда не добьемся их осуждения, — говорил он. — Таково мое мнение. И именно поэтому никакая осторожность не будет излишней. Они думают, что они вне подозрений. Отлично, нам ни к чему, чтобы они узнали обратное. Чем больше они будут уверены в своей безопасности, тем скорее мы их схватим».
Но тайны не заживаются в городке размером с Гарден-Сити. Любой, кто пришел бы в офис шерифа — три практически лишенных мебели, зато переполненных людьми комнаты на третьем этаже здания окружного суда, — сразу почувствовал бы странную, почти зловещую атмосферу. Суета и сердитый гул последних недель сменились вибрирующей тишиной. Миссис Ричардсон, секретарша, личность весьма приземленная, в одночасье начала говорить шепотом и ходить на цыпочках, а те, кого она обслуживала — шериф и его люди, Дьюи и призванная на подмогу команда Канзасского бюро расследований, — стали говорить вполголоса. Складывалось впечатление, что они, словно охотники в засаде, боятся резким звуком или движением спугнуть приближающуюся дичь.
А по городу поползли слухи. «Комната свиты» в гостинице «Уоррен» — кофейня, которая служит для бизнесменов Гарден-Сити подобием частного клуба, — превратилась в пещеру, полную эха предположений и слухов. Например, кто-то слышал, будто некий занимающий высокое положение гражданин вот-вот будет арестован. Или теперь наверняка было известно, что преступление совершено убийцами, которых наняли недоброжелатели Канзасской ассоциации производителей пшеницы — прогрессивной организации, в которой мистер Клаттер занимал важное место. Из множества циркулирующих по городу слухов самый близкий к истине пустил известный автомобильный дилер (он отказался раскрывать свой источник): «Кажется, был парень, который работал у Герба году в 47-м или 48-м. Обычный помощник на ранчо. Говорят, потом он угодил в тюрьму, и там у него появилась уйма времени поразмышлять о том, какой богатый человек Герб. И вот, когда около месяца назад его выпустили на волю, первое, что он сделал, — приехал сюда, чтобы убить и ограбить этих людей».
Но в семи милях к западу, в Холкомбе, и не подозревали о надвигающейся сенсации — в основном потому, что трагедия Клаттеров была запрещенной темой в обоих центрах бесплатных сплетен: на почте и в «Кафе Хартман». «Что до меня, то я не желаю больше об этом слышать, — заявила миссис Хартман. — Я всем сказала — так больше жить нельзя. Никому не доверять, пугать друг друга до смерти. И я повторяю — если хотите об этом болтать, идите в другое место».
Мирт Клэр выразилась еще сильнее: — Люди приходят сюда купить конверт за пять центов и при этом воображают, будто могут просидеть у меня еще три часа и тридцать три минуты, перемывая косточки Клаттерам. Поливать грязью своих соседей. Гремучие змеи, вот кто они такие. У меня нет времени их слушать. Я занимаюсь делом, я — представитель правительства Соединенных Штатов. Как ни крути, история мерзкая. Эл Дьюи и эти резвые копы из Топики и Канзас-Сити видят на три метра в землю, но я не знаю никого, кто продолжал бы надеяться, будто у них есть хоть один чертов шанс поймать преступника. Вот поэтому я и говорю, что разумнее всего заткнуться. Человек живет, пока не умрет, и не имеет значения, как именно он умрет; мертвый есть мертвый. Так чего толку орать, как мешок мартовских котов, только потому, что Гербу Клаттеру перерезали горло? Как ни крути, все это мерзко. Полли Стрингер, которая в школе работает, знаете? Полли Стрингер приходила сегодня утром. Сказала, что только сейчас, когда прошло уже больше месяца, только сейчас дети начинают успокаиваться. И я подумала: что будет, если арестуют кого-то? Это ведь наверняка окажется человек, которого все здесь знают. И вспыхнет такой пожар, что котел опять забурлит, едва начав остывать. А с нас уже хватит волнений, таково мое мнение.
В этот ранний час — еще не было девяти — Перри был первым клиентом в прачечной самообслуживания «Уошатерия». Он открыл свой пухлый плетеный чемодан, извлек оттуда ком рубашек, носков и шорт (одни его, другие Дика), бросил их в барабан и скормил машине жетон — их было куплено в Мексике огромное количество.
Перри был хорошо знаком с работой подобных центров и часто с успехом пользовался их услугами, поскольку обычно спокойное ожидание окончания стирки казалось ему «располагающим к отдыху». Ты сидишь, а одежда сама становится чистой. Но не сегодня. Он был слишком напуган. Несмотря на все его предостережения, Дик настоял на своем. Они вернулись назад в Канзас-Сити — без гроша, налегке и в чужой машине! Всю ночь они гнали краденый «шевроле» сквозь пелену дождя и остановились лишь дважды — чтобы слить бензин из автомобилей, припаркованных на пустынных улицах маленьких спящих городков. (В этом деле Перри, как он сам говорил, не знал себе равных. «Кусок шланга — вот моя кредитная карточка в путешествиях».) Достигнув на рассвете Канзас-Сити, путешественники сначала отправились в аэропорт, где в мужской уборной умылись, побрились и почистили зубы; вздремнув пару часов в зале ожидания, они возвратились в город. После этого Дик оставил своего напарника в прачечной, пообещав вернуться в течение часа.
Когда вещи были выстираны и высушены, Перри вновь упаковал их в чемодан. Было уже больше десяти. Дик, предположительно занятый сейчас «втюхиванием чека», запаздывал. Перри уселся ждать, выбрав скамейку, на которой, всего на расстоянии вытянутой руки, какая-то женщина оставила сумочку; Перри испытал большой соблазн скользнуть рукой внутрь, и только появление владелицы прачечной, дамы, дородностью затмевавшей всех своих сестер по бизнесу, его удержало. Однажды, когда Перри был еще полубеспризорным мальчишкой и жил в Сан-Франциско, они с «китайчонком» (Томми Чанг? Томми Ли?) объединились в команду по «отъему сумочек». Перри с удовольствием — это неизменно поднимало ему настроение — вспоминал их совместные эскапады. «Как-то раз мы крались за одной старой дамой — настоящей старухой, — и Томми схватил ее сумочку. Но она ее не выпустила, а, наоборот, вцепилась, как тиф. Чем сильнее Томми тянул в одну сторону, тем сильнее она тянула в другую. Потом она заметила меня и крикнула: „Помоги же мне!" А я сказал: „Черт, леди, я помогаю ему! и стукнул ее хорошенько. Сбил с ног. Вся наша добыча была девяносто центов, это я точно помню. Мы пошли в китайский ресторан и наелись до отвала».
С тех пор жизнь его мало изменилась. Перри стал на двадцать дурацких лет старше, на сотню фунтов тяжелее, но его материальное положение не улучшилось ни на йоту. Он по-прежнему оставался (человек с его интеллектом, с его талантами — просто невероятно!), так сказать, уличным мальчишкой, зависящим от краденых грошей.
Часы на стене продолжали приковывать его взгляд. В половине одиннадцатого Перри начал волноваться; в одиннадцать его ноги пронзила боль: вечный спутник Перри, признак приближающейся паники — «гон волны». Он проглотил таблетку аспирина и попытался выбросить из головы — или по крайней мере смазать — яркую кавалькаду образов. Процессию страшных видений: Дика арестовывают во время заполнения фальшивого чека или останавливают за незначительное нарушение правил движения (и обнаруживают, что он за рулем «горячей» машины). Весьма вероятно, в это самое время Дик сидит под арестом в окружении красногалстучных детективов. И они говорят не о мелочах: фальшивых чеках или краденой машине. Убийство — вот тема допроса, ибо каким-то образом связь, которую, по мнению Дика, никто не мог найти, была все же найдена. И как раз в эту минуту полицейские машины Канзас-Сити мчатся к «Уошатерии».
Но нет, у него просто разыгралось воображение. Дик никогда бы не раскололся. Сколько раз он похвалялся: «Они могут избить меня до полусмерти, все равно я им ничего не скажу». Конечно, Дик хвастун; его твердость, как Перри успел понять, существовала исключительно в ситуациях, в которых он имел бесспорное преимущество. Внезапно Перри с облегчением подумал, что длительное отсутствие Дика объясняется менее ужасными причинами: он пошел навестить родителей. Конечно, это тоже рискованное дело, но Дик был к ним «привязан», во всяком случае, сам так заявлял, и ночью в машине он сказал Перри: «Очень хочется своих повидать. Они никому не скажут ничего такого, из-за чего нас могли бы взять за жабры. Только мне стыдно. Боюсь услышать, что скажет мать. Насчет чеков. И того, как мы уехали. Жаль, что нельзя позвонить, узнать, как они там». И правда, жаль, что у Хикоков нет телефона; а то Перри позвонил бы туда — убедиться, что Дик у них.
Прошло еще несколько минут, и им опять овладел страх, что Дик арестован. Ноги горели, и боль отдавалась во всем теле; запах прачечной внезапно вызвал у него отвращение, Перри поднялся и вышел. Его едва не стошнило, он дышал мелко и часто, «как с похмелюги». Канзас-Сити! Разве он не знал, что Канзас-Сити — это верный завал, и умолял Дика держаться отсюда подальше? Сейчас-то, наверное, Дик жалеет, что не послушал его. «А как же я? — подумал Перри. — С двадцатью центами и кучей жетонов в кармане?» Куда идти? Кто поможет? Бобо? Ни малейшей надежды! Зато ее муж мог бы помочь. Если бы Фред Джонсон имел возможность поступать по своему усмотрению, он бы гарантировал Перри трудоустройство после выхода из тюрьмы, и это ускорило бы его освобождение. Но Бобо не разрешила; она сказала, что это чревато неприятностями и даже опасно. И она написала Перри письмо, в котором так прямо все и сказала. В один прекрасный день он с ней посчитается, отведет душу. Поговорит с ней, расскажет, на что он способен, подробно распишет, что сделал с такими же людьми, как она: респектабельными, благополучными и самодовольными. Интересно будет увидеть ее глаза, когда она поймет, как он бывает опасен. Уж наверное ради этого стоит съездить в Денвер. Так он и сделает — поедет в Денвер и навестит Джонсонов. Фред даст ему подъемные — ему придется раскошелиться, если он хочет избавиться от брата своей жены.
Тут к нему подошел Дик.
— Эй, Перри, — сказал он. — Тебе плохо?
Звук его голоса подействовал на Перри как инъекция мощного наркотика, который, разливаясь по венам, вызывает бурю противоречивых чувств: напряжения и облегчения, ярости и приязни. Перри сжал кулаки и шагнул к Дику.
— Ты сукин сын! — крикнул он.
Дик усмехнулся:
— Ладно. Пошли поедим.
Но объяснения — и извинения тоже — все-таки были произнесены за миской мексиканского супа в «Закусочной Орла», любимой забегаловке Дика в Канзас-Сити:
— Извини, друг, представляю, как тебе пришлось подергаться. Ты, конечно, подумал, что меня взяли. Но удача сама шла в руки, грех было ее упустить. — Дик объяснил, что, расставшись с Перри, он направился в компанию «Маркл Бьюик», где когда-то работал. Дик рассчитывал найти комплект номеров, чтобы заменить номера на угнанном «шевроле». — Никто не видел, как я вошел. «Маркл» вовсю торгует разбитыми машинами. Ну и конечно, там нашелся разбитый «Де Сото» с канзасскими номерами.
— И где они сейчас?
— На нашей детской коляске, приятель.
Старые номера Дик утопил в городском пруду.
Потом он остановился на заправке, где работал его бывший одноклассник по имени Стив, и убедил Стива обменять на деньги чек на пятьдесят долларов. До сих пор Дик еще не грабил друзей; это был первый случай. Что ж, больше они со Стивом не встретятся. Дик рванет из Канзас-Сити сегодня вечером, и на сей раз действительно навсегда. Так отчего бы не постричь парочку старых друзей? Придя к такой мысли, он обратился к другому из своих бывших одноклассников, аптекарю. Таким образом выручка возросла до семидесяти пяти долларов. «Днем догоним до пары сотен. Я составил список мест, которые надо проведать. Шесть или семь, начиная с этого, — сказал он, имея в виду „Закусочную Орла", где все как один — бармен и официанты — знали и любили его и даже придумали ему кличку Огурчик (в честь его любимого кушанья). — А потом — здравствуй, Флорида. Как тебе такой план, братишка? Разве я тебе не обещал, что Рождество мы будем встречать в Майами? Как все порядочные миллионеры».
Дьюи и его коллега по Канзасскому бюро расследований, агент Кларенс Дунц, стояли, ожидая пока освободится столик в «Комнате свиты». Оглядывая привычную галерею обедающих — гладкие бизнесмены и заскорузлые от солнца владельцы ранчо, — Дьюи кивал хорошим знакомым: окружному коронеру, доктору Фентону; управляющему отеля Тому Махару; Харрисону Смиту, который в прошлом году баллотировался на должность прокурора округа и проиграл выборы Дуэйну Уэсту; а также Герберту У. Клаттеру, хозяину фермы «Речная Долина» и однокласснику Дьюи по воскресной школе. Одну минуточку! Разве Герб Клаттер не умер? И разве Дьюи не присутствовал лично на его похоронах? И однако он сидел в угловой кабинке «Комнаты свиты». Смерть не изменила его живых карих глаз и приветливого лица с квадратным подбородком. Но Герб был не один. За тем же столиком находились два молодых человека, и Дьюи, узнав их, толкнул Дунца в бок.
— Гляди.
— Куда?
— Вон, в углу.
— Будь я проклят!
Хикок и Смит! Но момент узнавания оказался обоюдным. Эти ребятки почуяли опасность. Вскочив на ноги, они выломились сквозь наборные окна «Комнаты свиты», а за ними выскочили Дунц и Дьюи. Они помчались по Мэйн-стрит мимо ювелирного магазина Палмера, аптеки Норриса, кафе «Гарден», потом повернули за угол, понеслись к складу, забежали внутрь, выбежали и затеяли игру в прятки между белых башен зернохранилища. Дьюи и Дунц выхватили пистолеты, но стоило им прицелиться, произошло нечто сверхъестественное. Внезапно, совершенно непостижимым образом (словно во сне!), все поплыли — и преследуемые, и преследователи — по глади страшенной ширины воды, которую Торговая палата Гарден-Сити величала «Самым большим в мире БЕСПЛАТНЫМ плавательным бассейном». Только детективы начали настигать свою дичь, как вновь непонятно почему (как это могло случиться? Спит он, что ли?) картинка растаяла и возник уже другой ландшафт: кладбище Вэлли-Вью, серо-зеленый остров могил, деревьев и усыпанных цветами дорожек, умиротворяюще-тенистый, шелестящий листвой оазис, лежащий подобно прохладной тени облака на сверкающих пшеничных равнинах к северу от города. Но теперь Дунц исчез, и Дьюи продолжал преследование в одиночку. Хотя он никого не видел, ему было совершенно ясно, что преступники скрываются среди могил, присев за чьим-нибудь надгробным камнем, может быть даже за надгробием его собственного отца: «Элвин Адаме Дьюи, 6 сентября 1879 г. — 26 января 1948 г.». Держа пистолет наготове, он полз между торжественными рядами памятников, пока не услышал смех, и, проследив, откуда он доносится, увидел, что Хикок и Смит вовсе не скрываются, а стоят на пока еще не обозначенной памятником общей могиле Герба, Бонни, Нэнси и Кеньона. Стоят, широко расставив ноги, уперев руки в бока, откинув назад головы, и смеются. Дьюи выстрелил… потом еще раз… и еще… Но ни один из преступников не упал, хотя он обоим ровно три раза попал в самое сердце; они просто начали довольно медленно растворяться в воздухе, постепенно становясь невидимыми, бесплотными, а громкий смех обступил Дьюи со всех сторон, пока он, склоняясь под ним, как под ветром, не побежал прочь, полный таким страшным отчаянием, что оно его разбудило.
Когда он проснулся, взмокший и всклокоченный, словно перепуганный десятилетний мальчишка, в комнате — это был кабинет в офисе шерифа, где он заперся перед тем, как отключился за столом, — стало уже почти совсем темно. Прислушавшись, он различил звонок телефона миссис Ричардсон в смежном кабинете. Но она не снимет трубку: офис уже закрыт. Направляясь к выходу, он прошел мимо надрывающегося телефона с решительным безразличием, но вдруг передумал. Это могла звонить Мэри, которая хочет выяснить, когда он пойдет домой и когда ей подавать обед.
— Будьте добры мистера Э. А. Дьюи, это звонят из Канзас-Сити.
— Дьюи слушает.
— Говорите, Канзас-Сити. Абонент на проводе.
— Эл? Братец Най.
— Да, Братишка.
— Готовься услышать очень большие новости.
— Я готов.
— Наши друзья здесь. Непосредственно в Канзас-Сити.
— Как ты узнал?
— Ну, они не делают из этого большой тайны. Хикок выписывает чеки половине города, причем использует свое настоящее имя.
— Настоящее имя. Значит, задерживаться он не собирается — или же чувствует себя чертовски уверенно. Так Смит все еще с ним?
— О, они оба в полном порядке. Но уже сменили машину. «Шевроле» тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, черно-белый, двухдверный.
— Номера канзасские?
— Номера канзасские. И знаешь, Эл, нам повезло! Они купили телевизор, понимаешь? Хикок дал продавцу чек. А когда они отъезжали, парень догадался записать на чеке номер их лицензии. Лицензия № 16212 округа Джонсон.
— Регистрацию проверили?
— И знаешь что?
— Машина краденая.
— Несомненно. Но номера определенно поменяли. Наши друзья сняли их с разбитого «Де Сото» в местном гараже.
— Известно когда?
— Вчера утром. Шеф [Логан Сэнфорд] объявил тревогу и разослал по всем постам описание автомобиля и номер лицензии.
— А ферма Хикока? Если они до сих пор в этих краях, мне кажется, рано или поздно они туда заглянут.
— Не беспокойся. За фермой мы наблюдаем. Эл…
— Я здесь.
— Вот чего бы я хотел на Рождество. Все, чего я хочу. Покончить с этим делом. Покончить и проспать до Нового года, разве это не классный подарок?
— Что ж, я надеюсь, ты его получишь.
— Я надеюсь, мы оба его получим.
Позже, пересекая темную площадь перед зданием суда, задумчиво шурша ботинками по стихийно образовавшимся курганам сухих листьев, Дьюи спрашивал себя, почему он не ликует, почему теперь, когда он узнал, что подозреваемые не затерялись где-нибудь на Аляске, или в Мексике, или в Тимбукту, когда их с минуты на минуту могут арестовать, — почему он не испытывает ни малейшего душевного подъема? Во всем виноват этот сон, оставивший после себя ощущение монотонной работы; из-за него Дьюи с сомнением воспринял сообщение Ная — в некотором смысле просто ему не поверил. Вряд ли Хикока и Смита поймают в Канзас-Сити. Они неуязвимы.
На Оушн-драйв, 335 в Майами-Бич находился отель «Сомерсет», маленькое квадратное здание, окрашенное в более или менее белый цвет с сиреневой отделкой, в том числе и с сиреневой вывеской, на которой было написано:
СВОБОДНЫЕ КОМНАТЫ —
САМЫЕ НИЗКИЕ РАСЦЕНКИ —
БЛАГОУСТРОЕННЫЙ ПЛЯЖ —
ГАРАНТИРОВАННЫЙ БРИЗ.
Небольшой отель стоял в ряду таких же отелей, идущем вдоль белой унылой улицы. В декабре 1959 года «благоустроенность» пляжа, которую предоставлял «Сомерсет», заключалась в двух пляжных зонтиках, воткнутых в полоску песка на задах отеля. На одном из зонтиков — розовом — была надпись: «Мы подаем мороженое „Валентайн"». В полдень на Рождество вокруг этого зонтика и под ним расположились четыре женщины и развлекавший их транзистор. Второй зонтик, голубой, на котором был написан призыв «Загорай с „Коппертоном"», укрывал от солнца Дика и Перри, которые уже пять дней жили в «Сомерсете» в номере на двоих за восемнадцать долларов в неделю. Перри сказал:
— Ты мне еще не пожелал веселого Рождества.
— Веселого Рождества, дружок. И счастливого Нового года.
Дик был в плавках, а Перри, как и в Акапулько, отказался выставлять на обозрение свои покалеченные ноги — боялся, что их вид может оскорбить чувства остальных посетителей пляжа, — и поэтому сидел совершенно одетый, даже в носках и ботинках. Однако он не испытывал большого неудобства, и когда Дик стал выполнять физические упражнения — стойку на голове, которой надеялся произвести впечатление на дам под розовым зонтиком, — Перри погрузился в чтение «Майами геральд». На развороте была напечатана статья, которая приковала его внимание. В ней рассказывалось об убийстве одной семьи во Флориде: мистера и миссис Клиффорд Уокер, их четырехлетнего сына и двухлетней дочери. Всем жертвам прострелили голову из ружья 22-го калибра, правда, их никто не связал и не залепил им рты. Это лишенное очевидного мотива и улик преступление произошло ночью, в субботу 19 декабря, в доме Уокеров на ранчо недалеко от Таллахасси.
Перри прервал гимнастические упражнения Дика, чтобы прочитать ему вслух эту историю, и спросил:
— Где мы были в прошлую субботу ночью?
— В Таллахасси?
— Это я тебя спрашиваю.
Дик сосредоточился. В четверг ночью, по очереди садясь за руль, они выехали из Канзаса, потом через Миссури попали в Арканзас, а оттуда по плато Озарк поднялись к Луизиане, где им пришлось остановиться в пятницу утром, поскольку сгорел генератор. (На замену они купили в Шривпорте подержанный за двадцать два пятьдесят.) В ту ночь они спали в машине на обочине дороги где-то возле границы между Алабамой и Флоридой. На следующий день, когда можно было больше не спешить, они позволили себе некоторые туристические развлечения — посетили ферму, где разводят аллигаторов, и ранчо, на котором выращивают гремучих змей, прокатились на лодке с прозрачным дном по серебристо-прозрачному озерцу и, наконец, в придорожном ресторанчике долго наслаждались дорогим обедом в виде жареного омара. Восхитительный день! Но оба они вымотались и, когда добрались до Таллахасси, решили заночевать там.
— Да, Таллахасси, — сказал Дик.
— Поразительно! — Перри снова заглянул в газету. — Знаешь, я не удивлюсь, если окажется, что это дело рук сумасшедшего. Какого-нибудь шизика, который прочел о том, что произошло в Канзасе.
Дик не любил, когда Перри начинал заново обсуждать эту тему, поэтому пожал плечами и, усмехнувшись, побежал к океану, где некоторое время гулял по омытому прибоем песку, то и дело наклоняясь за ракушками. Когда он был маленьким, он однажды так позавидовал соседскому мальчишке, который побывал на каникулах на побережье и привез оттуда коробку ракушек, так его возненавидел, что украл эти ракушки и разбил одну за другой молотком. Зависть была его постоянным спутником; любого, ставшего тем, кем он хотел стать, или имеющего то, что хотел иметь он, Дик считал своим врагом.
Например, того человека у бассейна в «Фонтенбло». В нескольких милях отсюда, окутанные летней дымкой зноя и брызг, виднелись башни тусклых дорогих отелей — «Фонтенбло», «Идеи Рок», «Рони Плаза». Во второй день пребывания в Майами Дик предложил Перри проникнуть в эти особняки. «Глядишь, подцепим себе богатых баб», — сказал он. Перри совсем этого не хотелось: он чувствовал, что все будут пялиться на их футболки и штаны цвета хаки. На самом же деле их турне по территории кричаще роскошного отеля «Фонтенбло» прошло незамеченным для мужчин в полосатых как леденец бермудах из необработанного шелка и женщин в купальниках и норковых палантинах одновременно. Нарушители послонялись по вестибюлю, прогулялись по саду, покрутились возле бассейна. Там-то Дик и увидел этого человека. Мужчине было столько же лет, сколько Дику, двадцать восемь — тридцать. Он мог быть «игроком, или адвокатом, или гангстером из Чикаго». Но кем бы он ни был, выглядел он человеком, который познал прелесть денег и власти. Блондинка, похожая на Мэрилин Монро, натирала его маслом для загара, а он периодически протягивал унизанную кольцами ленивую руку к запотевшему бокалу с апельсиновым соком. Все это должно было принадлежать ему, Дику, но никогда не будет ему принадлежать. Почему этому сукину сыну все, а у него, Дика, за душой ничего? За что этому «важному ублюдку» одному столько счастья? С ножом в руке он, Дик, тоже кое-чего значит. Важным ублюдкам вроде этого лучше быть осторожнее, а то он «распорет им брюхо снизу доверху и прольет немного счастья на пол». Но день был испорчен. Красивая блондинка и масло для загара его загубили. Дик сказал Перри: «Пошли отсюда на хрен».
На песке двенадцатилетняя девочка рисовала прибитой к берегу щепкой большие, грубые лица. Дик сделал вид, что восхищен ее искусством, и предложил ей свои ракушки. «Из них получатся хорошие глаза», — сказал он. Девочка приняла подарок, и тогда Дик улыбнулся ей и подмигнул. Чувства, которые он к ней испытывал, смущали его, потому что своей слабости — сексуального интереса к малолетним девочкам — он «искренне стыдился». В этой тайне он никому еще не признавался и надеялся, что о ней никто не заподозрит (хотя знал, что у Перри были для этого основания), потому что люди сочли бы его «ненормальным». А он, само собой, был твердо уверен, что «нормален». Раз восемь или девять за последние годы ему доводилось совратить девочек подросткового возраста, но это не поколебало его веры в свою нормальность, поскольку известно, что такие же желания возникают у самых что ни на есть полноценных мужчин. Он взял девочку за руку и сказал: «Ты моя девочка. Моя любимая малышка». Но ей это не понравилось. Ее рука в его ладони забилась, словно рыбка на крючке, и он узнал в ее глазах испуг, который уже встречал раньше. Он отпустил девочку, легко рассмеялся и сказал: «Это просто игра. Любишь играть?»
Перри, по-прежнему сидевший под голубым зонтиком, наблюдал всю эту сцену. Он сразу же раскусил Дика и почувствовал к нему презрение: он не испытывал никакого уважения к людям, которые не могут контролировать свои сексуальные желания, особенно когда отсутствие контроля влекло за собой то, что он называл «извращенностью», — «приставания к детям», «всякие странности», изнасилование. И ему казалось, что он доходчиво объяснил Дику свои взгляды; в самом деле, ведь они едва не подрались, когда еще совсем недавно Перри не позволил Дику изнасиловать испуганную молоденькую девушку. Однако он не собирался еще раз выяснять, кто из них сильнее. Когда девочка отошла от Дика, Перри стало легче на душе.
В воздухе носились рождественские гимны; они вылетали из радиоприемника четырех женщин и никак не вязались с цветущим Майами и криками ворчливых, никогда не смолкающих чаек. «О, давайте же любить Его. О, давайте же Его любить», — пел церковный хор; от такой возвышенной музыки Перри в детстве всегда хотелось плакать — и слезы продолжали течь даже после того, как стихала музыка. И, как это уже не раз бывало с ним в минуты подобных переживаний, он стал размышлять о том, что имело для него «огромную притягательность»: о самоубийстве. Еще ребенком он часто подумывал себя убить, но то были сентиментальные мечты, порожденные желанием наказать отца с матерью и других врагов. Однако, став молодым человеком, Перри почувствовал, что перспектива расставания с жизнью все больше теряет свое фантастическое очарование. Этот путь, помнил Перри, уже испробовали Джимми и Ферн. А в последнее время самоубийства стало казаться ему не просто вероятной, но специально уготованной ему смертью.
Как бы там ни было, он не мог сказать, что ему есть «ради чего жить». Знойные острова и зарытое золото, погружение в глубины огненно-синих морей ради затонувших сокровищ — все эти мечты растаяли. Как растаяла мечта о «Перри О'Парсоне» — псевдониме, придуманном для будущей звезды экрана и сцены, каковой он почти серьезно надеялся стать. Перри О'Парсон умер, так и не начав жить. Чего же ждать от будущего? Они с Диком «ввязались в гонку без финишной черты», озарило его. И теперь, не прожив еще и недели в Майами, они были вынуждены возобновить автопробег. Дик, который проработал один день в автосервисе «Эй-би-си» за шестьдесят пять центов в час, сказал ему: «Майами еще хуже Мексики. Шестьдесят пять центов! Это не для меня. Я им не негр». Итак, наутро, с двадцатью семью долларами, оставшимися от денег, добытых в Канзас-Сити, они снова отправятся на запад, в Техас или Неваду — «точно не решили».
Дик, поплескавшись в волнах прибоя, вернулся под зонтик. Мокрый, запыхавшийся, он упал вниз лицом на липнущий песок.
— Как водичка?
— Замечательно.
Близость Рождества и дня рождения Нэнси Клаттер, который был сразу после Нового года, всегда создавала сложности ее другу Бобби Раппу. Ему приходилось усиленно напрягать воображение, чтобы придумать два подходящих подарка сразу. Но каждый год на деньги, полученные за работу на ферме отца, он выбирал в подарок самое лучшее, и утром на Рождество всегда спешил к дому Клаттеров со свертком, который ему помогали оформить сестры, в надежде удивить Нэнси и восхитить ее. В прошлом году он подарил ей маленькое золотое сердечко на цепочке. В этом году он еще задолго до праздников пытался сделать выбор между французскими духами, которые продавались в аптеке Норриса, и сапожками для верховой езды. Но потом Нэнси умерла. Утром в Рождество, вместо того чтобы мчаться на ферму «Речная Долина», он остался дома, а позже вместе со всей семьей сидел за столом и ел роскошный обед, который его мать готовила всю неделю. Родные — родители и все семь его братьев и сестер — с того дня, как произошла трагедия, относились к Бобби очень бережно. И все равно за обедом ему снова и снова говорили: пожалуйста, поешь. Никто не понимал, что на самом деле он болен, что это горе сделало его таким, что это оно очертило вокруг него круг, из которого он не мог вырваться, и другие не могли к нему войти — кроме, может быть, Сью. До смерти Нэнси он не находил со Сью общего языка, ему было неловко в ее обществе. Она была слишком не похожа на него — принимала всерьез вещи, к которым даже девчонки не должны относиться чересчур серьезно: картины, стихи, игру на фортепьяно. И, конечно, он ревновал. Ее роль в жизни Нэнси была хоть и другой, но по значимости сравнимой с его. Поэтому она была способна понять его утрату. Разве смог бы он без Сью, без ее почти постоянного присутствия выстоять под такой лавиной ударов — самого убийства, допросов у мистера Дьюи и того, что по трагической иронии судьбы он на некоторое время сделался главным подозреваемым?
Позже, по прошествии месяца, их дружба ослабела. Бобби реже стал приходить в крошечную уютную квартирку Кидвеллов, а когда приходил, Сью была с ним не так приветлива, как раньше. Беда в том, что они принуждали друг друга оплакивать и вспоминать то, что оба хотели забыть. Иногда Бобби это удавалось: когда он играл в баскетбол или вел машину по проселочным дорогам на скорости восемьдесят миль в час или когда, выполняя придуманную самим для себя спортивную программу (он собирался стать преподавателем гимнастики в средней школе), он устраивал забег на длинные дистанции по плоским желтым полям. И теперь, после того как он помог матери убрать с праздничного стола грязные тарелки, Бобби надел спортивную фуфайку и отправился на пробежку.
Погода стояла отменная. Даже для западного Канзаса, знаменитого тем, что бабье лето здесь длится очень долго, день казался неправдоподобно прекрасным — сухой воздух, яркое солнце, голубое небо. Оптимисты из числа фермеров предрекали «мягкую зиму» — настолько теплую, что скот можно будет пасти на всем ее протяжении. Такие зимы редки, но на памяти Бобби одна такая была — в тот год, когда он начал ухаживать за Нэнси. Им было по двенадцать, и после школы Бобби обычно нес ее ранец с книжками от здания холкомбской школы до фермы ее отца — целую милю. Часто, если день был теплым и солнечным, они останавливались по дороге и сидели на берегу медленно змеящейся коричневой реки Арканзас.
Однажды Нэнси сказала ему: «Как-то летом, когда мы были в Колорадо, я видела, откуда Арканзас берет начало. Точное место. Хотя трудно было поверить, что это наша река. Она там совсем не такого цвета, а чистая, как питьевая вода. И быстрая, сплошные перекаты. Водовороты. Папа тогда поймал форель». Это осталось с Бобби, ее воспоминание об истоке реки, и с тех пор, как Нэнси не стало… Он не мог этого объяснить, но всякий раз, когда он смотрел на Арканзас, река на мгновение преображалась, и он видел не мутный поток, блуждающий по равнинам Канзаса, а то, что описала Нэнси, — ручей в Колорадо, сбегающий с гор, холодную, прозрачную речку, где водится форель. Такой же была и сама Нэнси: как молодая вода — энергичная, радостная.
Однако обычно зимы в западном Канзасе сковывают реки льдом, а мороз на полях и острый как бритва ветер меняют погоду к Рождеству. Несколько лет назад в сочельник пошел снег и шел не прекращаясь, а когда Бобби на следующее утро пешком отправился к Клаттерам, все три мили пути ему пришлось пробираться сквозь глубокие сугробы. Но дело того стоило, поскольку, хоть он и добрался до них совершенно закоченевший и обветренный, прием, который был ему оказан, полностью его отогрел. Нэнси была поражена и горда, а ее мать, обычно такая робкая и отстраненная, обняла его, поцеловала и принялась настаивать, чтобы он завернулся в стеганое одеяло и сел поближе к камину. И пока женщины возились на кухне, они с Кеньоном и мистером Клаттером сидели у огня, кололи орехи, грецкие и пекан, и мистер Клаттер рассказывал о другом Рождестве, когда ему было столько, сколько Кеньону: «Нас было семеро. Мать, отец, две девчонки и нас трое мальчишек. Мы жили на ферме довольно-таки далеко от города. Поэтому у нас была традиция за покупками к Рождеству ездить всем вместе и один раз. И вот в тот год, утром, на которое мы назначили поездку, снегу навалило как сейчас, нет, выше, и он продолжал идти — хлопья что твои блюдца. По всему выходило, что сидеть нам в Рождество засыпанными снегом и без подарков. Мать и девочки были убиты горем. И тогда я придумал». Он предложил запрячь самую выносливую ломовую лошадь и на ней поехать в город одному. Семья согласилась. Каждый дал ему свои накопления и список вещей, которые хотел купить: четыре ярда коленкора, футбольный мяч, игольницу, ружейные патроны — столько заказов, что он проездил до сумерек. А когда наконец поехал домой, сложив покупки в брезентовый мешок, он возблагодарил Бога за то, что отец заставил его взять фонарь, и радовался, что на сбруе лошади были колокольчики, ибо их бойкий перезвон и колеблющееся пламя керосинового фонаря придавали ему уверенности.
— Ехать в ту сторону было так же легко, как съесть кусок пирога. Но теперь дорога просто исчезла, ни единого ориентира не осталось. Земля и воздух — все превратилось в сплошной снег. Лошадь, по брюхо в снегу, шла боком. Я опустил фонарь. Мы заблудились в ночи. Когда мы заснем и замерзнем, было только вопросом времени. Да, мне было страшно. Но я молился. И я чувствовал, что со мною Бог… — Где-то завыли собаки. Он поехал на шум, пока не увидел окна соседской фермы. — Нужно было остановиться у них. Но я подумал о своих — представил себе, как мать плачет, а папа и братья отправляются на поиски, и поспешил дальше. Поэтому естественно, что я не слишком обрадовался, когда наконец добрался до дома и увидел, что окна не светятся. Двери заперты. Все спят, а обо мне просто забыли. Никто не мог взять в толк, чего я так расстроился. Папа сказал: «Мы были уверены, что ты останешься ночевать в городе. Господи, малыш! Кому могло прийти в голову, что ты не придумаешь ничего лучшего, чем в буран отправиться домой?»
Крепкий запах сидра от гниющих яблок. Яблони и груши, персики и вишни: сад мистера Клаттера, драгоценное собрание его плодовых деревьев. Бобби, бегавший без цели и мысли, не стремился сюда попасть, вообще не стремился на ферму «Речная Долина». Как он здесь очутился — не поддается объяснению, и Бобби уже повернулся, чтобы уйти прочь, но потом снова побрел к дому — такому белому, прочному и просторному. Дом всегда вызывал у него уважение, и ему было радостно думать, что здесь живет его подруга. Но теперь, лишившись заботливого внимания покойного хозяина, он стал покрываться первыми паутинками разрушения. Грабли для песка, ржавея, лежали на подъездной дорожке; лужайка была выжжена и казалась плешивой. В то роковое воскресенье, когда шериф вызвал санитарные машины, чтобы увезти убитых, они подъехали к главному входу прямо по траве, и следы шин все еще были заметны.
Домик работника тоже пустовал; Стоуклейн нашел себе новое жилище поближе к Холкомбу — что ни у кого не вызвало удивления, поскольку сейчас, хотя слепило солнце, ферма Клаттера казалась сумрачной, затаившейся, застывшей. Но пройдя мимо амбара для зерна и загона, Бобби услышал свист рассекающего воздух лошадиного хвоста. Это была Нэнсина Крошка, послушная старая крапчатая кобыла с соломенной гривой и темно-фиолетовыми глазами, похожими на увеличенные цветки анютиных глазок. Бобби схватил ее за гриву и потерся щекой о ее шею — так когда-то делала Нэнси. И Крошка заржала. В прошлое воскресенье, когда он в последний раз навещал Кидвеллов, мать Сью вспоминала Крошку. Миссис Кидвелл, загадочная женщина, стояла у окна и смотрела, как вечер опускается на расстилающуюся впереди прерию. И стоя на фоне синевы, она произнесла:
— Сьюзен? Знаешь, что у меня стоит перед глазами? Нэнси. На Крошке. Как она скачет к нам.
Перри первый их заметил — голосующих на дороге мальчика и старика. За спинами у обоих были домодельные ранцы, и несмотря на то, что день выдался ветреный и злобный техасский ветер жег их песком, путешественники были в одних тонких рубашках и комбинезонах. «Давай подвезем их», — предложил Перри. Дик отказывался: он не прочь был помочь тем, кто мог заплатить за услугу — хотя бы «взять на себя пару галлонов горючего». Но Перри, маленький добрячок Перри, всегда приставал к нему, когда подвезти нужно было самых убогих, жалких людишек. Наконец Дик согласился и тормознул.
Мальчик — быстроглазый говорливый кудлатый крепыш лет двенадцати — принялся горячо благодарить, но старик, желтое лицо которого было изрезано глубокими морщинами, кое-как заполз и молча плюхнулся на заднее сиденье. Мальчик сказал:
— Для нас ваша помощь очень кстати. Джонни просто с ног валится. Мы от Галвестона пешком топаем.
Перри и Дик покинули этот портовый город час назад, после того как все утро провели в конторах по найму матросов и портовых рабочих. Одна компания предложила им немедленно поступить на танкер, направляющийся в Бразилию, и они бы, конечно, уже были в открытом море, если бы их наниматель не обнаружил, что у них обоих нет ни паспорта, ни каких-либо других документов. Странно, но Дик был разочарован больше Перри: «Бразилия! Там строят полностью новую столицу. Прямо на пустом месте. Представь, каково оказаться на первом этаже такого здания! Любой дурак сумеет разбогатеть».
— Куда направляетесь? — спросил Перри мальчика.
— В Свитуотер.
— А где это?
— Ну, примерно в этом направлении. Где-то в Техасе. Джонни — вот он — мой дед. У него в Свитуотере сестра живет. Во всяком случае, Святый Боже, я надеюсь, что она там. Мы думали, что она живет в Джаспере. Но когда добрались до Джаспера, нам там сказали, что она со своими домашними переехала в Галвестон. Но в Галвестоне ее нету — там одна леди нам сказала, что она уехала в Свитуотер. Святый Боже, хоть бы уж мы ее нашли. Джонни, — сказал он, растирая старику ладони, словно хотел согреть, — ты слышишь меня, Джонни? Мы едем в хорошем теплом «шевроле» пятьдесят шестой модели.
Старик закашлял, слегка запрокинул голову, открыл глаза, снова закрыл и опять закашлял. Дик спросил:
— Эй, послушай. Что это с ним?
— Это от перемены климата, — сказал мальчик. — А еще от ходьбы. Мы вышли еще перед Рождеством. Мне кажется, мы добрую половину Техаса прошли пёхом. — И мальчик, продолжая разминать старику руки, самым сухим голосом поведал им, что до того, как они тронулись в путь, он с дедом и теткой жил на ферме неподалеку от Шривпорта, штат Луизиана. Недавно тетка умерла. «Джонни последний год что-то хворал, и тетя все делала сама. Только я ей помогал. Мы кололи дрова. Пытались расколоть один чурбак. И вдруг посреди дела тетя говорит, что она выдохлась. Вы когда-нибудь видели, как лошадь ложится и уже не может подняться? Я видел. И вот так же померла моя тетя».
За несколько дней до Рождества человек, у которого его дед арендовал ферму, «вытурил» их, продолжал мальчик.
— Вот так и вышло, что мы отправились в Техас. Искать миссис Джексон. Я ее ни разу не видел, но она Джонни родная кровная сестра и нас даже пустили в машину. Главное, его. Он много ходить не может. Вчера вечером мы попали под дождь.
Машина встала. Перри спросил Дика, из-за чего остановка.
— Этот старик совсем больной, — сказал Дик.
— И что? Что ты хочешь сделать? Высадить его?
— А ты подумай головой. Хотя бы разок.
— Ты просто скотина.
— А вдруг он умрет?
Мальчик сказал:
— Он не умрет. Мы уже так далеко забрались, теперь уж он подождет.
Дик не сдавался:
— Ну а вдруг он все-таки умрет? Подумай, что может случиться. Вопросы.
— Честно говоря, мне плевать. Ты хочешь их высадить? Воля твоя. — Перри посмотрел на старикашку, все такого же сонного, вялого и глухого, потом на мальчика, который ответил ему спокойным, не умоляющим взглядом, «ни о чем не прося», и Перри вспомнил себя в его возрасте и как сам он странствовал со стариком. — Валяй. Высаживай их. Только я тоже выйду.
— Ладно, ладно, ладно. Только не забудь, — сказал Дик, — в случае чего виноват будешь ты.
Дик выжал сцепление. Но как только машина тронулась, мальчик завопил: «Погодите!», выпрыгнул и, подбежав к обочине, подобрал с земли одну за другой четыре пустых бутылки из-под «кока-колы». Потом снова запрыгнул на сиденье и счастливо улыбнулся.
— Бутылки — это те же деньги, — поведал он Дику. — Так что, мистер, если бы вы ехали чуточку медленнее, мы бы набрали их до черта, это я вам гарантирую. Мы с Джонни только так и живем — на стеклотаре.
Дик посмеялся, но все же принял его слова к сведению и, когда мальчишка в следующий раз крикнул ему остановиться, сразу послушался. Команды притормозить следовали с такой частотой, что пять миль они ехали целый час, но дело того стоило. У мальчишки оказался «божественный дар» различать в придорожной траве, среди камней и коричневых пивных бутылок, изумрудные склянки из-под «Сэвен-ап» и «Канада-драй». Скоро и Перри развил в себе умение высматривать нужные бутылки. Сначала он просто указывал парнишке на них, считая, что самому подбирать — ниже его достоинства. «Слишком глупо», как-то «по-детски». Тем не менее эта игра пробудила в нем азарт кладоискателя, и наконец он тоже включился в эту забавную гонку. И Дик тоже — только Дик отнесся к делу со всей серьезностью: пусть на первый взгляд это и дурацкое занятие, но все же способ разжиться хоть какими-то деньгами. А деньги им с Перри сейчас о-го-го как пригодились бы: на данный момент их общий капитал составлял меньше пяти долларов.
Теперь все трое — Дик, мальчишка и Перри — то и дело выскакивали из машины, бесстыдно, хотя и дружелюбно соревнуясь друг с другом. Один раз Дик нашел в канаве склад винных бутылок и был ужасно раздосадован, узнав, что его находка не имеет никакой ценности.
— За бутылки из-под вина или виски ничего не дают, — просветил его мальчишка. — Даже пивные не везде принимают. Я с ними обычно не связываюсь. Беру только те, что можно сдать точно. «Доктор Пеппер», «Пепси», «Коку», «Уайт Рок», «Нэхи».
Дик спросил:
— А как тебя звать-то?
— Билл, — ответил мальчишка.
— Ну что ж, Билл, ты мне открыл много нового.
Спустились сумерки, и охоту пришлось прекратить, тем более что и свободного места в машине уже не осталось. Багажник был забит под завязку, а заднее сиденье превратилось в настоящую свалку; забытый даже собственным внуком больной старик сидел, заваленный шевелящимися и угрожающе позвякивающими бутылками.
Дик сказал:
— Вот будет смеху, если мы во что-нибудь врежемся.
Россыпь огней возвестила о приближении к «Нью-мотелю», который оказался внушительным комплексом, состоящим из бунгало, гаража, ресторана и коктейль-бара. Мальчишка, перехватив инициативу, сказал Дику:
— Притормозите-ка, мистер. Может, удастся с ними столковаться. Только говорить буду я. У меня уже есть опыт. А то они, бывает, норовят надуть.
Перри не мог представить себе человека, у которого бы «хватило ума надуть этого мальчишку», как он сказал позже.
— Он ничуть не стеснялся идти туда с этими бутылками. Что до меня, то я бы лично не смог. Я умер бы от стыда. Но в мотеле к нему отнеслись приветливо. Только посмеялись. За бутылки мы выручили двенадцать долларов шестьдесят центов.
Билл разделил деньги поровну, половину оставил себе, а половину отдал своим компаньонам и сказал:
— Знаете что? Мы с Джонни не прочь чего-нибудь съесть. А вы разве есть не хотите?
Дик, как всегда, хотел, да и Перри проголодался после столь бурной деятельности. Сам он потом рассказывал:
— Мы затащили старика в ресторан и усадили за стол. У него был все такой же вид — мертвенный. И он все время молчал. Но видели бы вы, как он уписывал свои оладьи! Мальчишка сказал, что это его любимое блюдо. Клянусь, он слопал не меньше тридцати штук. С двумя фунтами масла и квартой сиропа. Мальчишка и сам был не дурак пожрать. Он взял себе только картофельные чипсы и мороженое, но зато очень уж много. Просто удивительно, как ему плохо не стало.
За обедом Дик, сверившись с картой, объявил, что Свитуотер находится больше чем в сотне миль к западу от их маршрута, который проходит через Нью-Мексико и Аризону до Невады — в Лас-Вегас. Это соответствовало истине, но Перри понимал, что Дик просто хочет избавиться от мальчишки и старика. Мальчишке это тоже было ясно, но он лишь вежливо сказал:
— О, за нас не беспокойтесь. Тут машин много. Мы найдем попутку.
Мальчишка проводил их до автомобиля, оставив деда поглощать свежую стопку оладьев, пожал руки Дику и Перри, пожелал им счастливого Нового года и махал вслед, пока «шевроле» не исчез в темноте.
Вечер среды, 30 декабря, надолго запомнился в семье агента Э. А. Дьюи. Его жена впоследствии вспоминала:
— Элвин пел в ванной. «Желтую розу Техаса». Дети смотрели телевизор, а я накрывала стол в столовой. Для праздничного обеда. Я родом из Нового Орлеана, люблю готовить и развлекать гостей, а моя мать как раз прислала нам корзину с авокадо, горошком и еще со всякими вкусностями. Вот я и решила: соберем друзей — супругов Марри, Клифа и Доди Хоуп. Элвин не хотел, но я настояла. Господи! Дело Клаттеров могло затянуться навечно, а у него с тех пор, как он взялся за расследование, не было ни минутки отдыха. Так вот, я накрывала на стол, поэтому, когда услышала телефон, попросила взять трубку младшего сына — Пола. Пол сказал, что спрашивают отца, а я ему: «Скажи, что он в ванной». Но Пол говорит — наверное, лучше его позвать, потому что это мистер Сэнфорд из Топики. Начальник Элвина. Элвин выскочил из ванной в одном полотенце. Чуть с ума меня не свел — закапал весь пол. Но только я пошла за шваброй, как увидела кое-что похуже: этот придурок Пит, наш кот, забрался на стол и жрет крабовый салат с авокадо.
А в следующую минуту Элвин вдруг обхватил меня и ну обнимать, а я ему: «Элвин Дьюи, ты в своем уме?» Шутки шутками, но он был весь мокрый и измял мне все платье, а я уже нарядилась, чтобы встречать гостей. Конечно, когда я узнала, в чем дело, я сама бросилась его обнимать. Можете представить, что для Элвина значило известие об аресте этих двоих! В Лас-Вегасе. Он сказал, что должен прямо сейчас ехать в Лас-Вегас, а я говорю: «Должен, значит езжай, только сначала оденься». Элвин был так взбудоражен! Он говорит: «Ох, милая, боюсь, я испортил тебе вечер». Но трудно представить себе более приятный способ его испортить; я думала только о том, что скоро вернется прежняя жизнь. Элвин рассмеялся — как замечательно было снова услышать его смех. Видите ли, последние две недели были самыми ужасными, потому что за неделю до Рождества эти люди были в Канзас-Сити — приехали и уехали, — и я никогда не видела Элвина в более подавленном состоянии, разве что в молодости, когда у него был энцефалит, он лежал в больнице и мы боялись, что можем его потерять. Но не будем об этом.
Как бы там ни было, я сварила ему кофе и отнесла в спальню: я думала, он там одевается. Только он не одевался. Он сидел на краешке кровати и держался за голову, словно у него началась мигрень. Даже носков еще не надел. Я ему говорю: «Хочешь заработать воспаление легких?» А он взглянул на меня и сказал: «Мэри, послушай, это должны быть те самые парни, просто обязаны, это единственное логическое объяснение». Смешной он все-таки. Помню, как он в первый раз баллотировался в шерифы округа Финней. В ночь после выборов, когда уже были подсчитаны практически все голоса и стало ясно, что он победил, Элвин вдруг говорит — я чуть его не задушила, — повторяет и повторяет: «Ну, пока не будут подведены итоги, еще ничего не известно».
Я сказала ему: «Ради бога, Элвин, не начинай этих разговоров. Конечно, это они». А он мне: «Но какие у нас доказательства? Мы не можем доказать, что они вообще входили в дом Клаттеров!» Но мне казалось, что как раз это-то он доказать может: следы — разве эти скоты не оставили следов своих сапог? Элвин сказал: «Да, это хорошее доказательство — но только в том случае, если эти парни до сих пор ходят в той же обуви. А сами по себе эти следы не стоят и ломаного гроша». Я говорю: «Ладно, милый, выпей кофе, а я помогу тебе собрать вещи». Бывают случаи, когда его убеждать бесполезно. Он сам почти убедил меня в том, что Смит и Хикок невиновны, а если даже и виновны, то никогда не признаются, а без признания обвинить их нельзя: улики все косвенные. Однако больше всего его тревожило, как бы они не узнали, за что арестованы, пока их не допросят в Бюро. Пока "что они думали, будто их задержали за нарушение условий освобождения и за фальшивые чеки. И Элвин считал, что они обязательно должны быть уверены, что больше за ними ничего нет. Он сказал: «Имя Клаттера должно поразить их как удар молота, удар, которого никто из них не ждал».
Пол — я его послала в бельевую за носками для Элвина — так вот, Пол прибежал и смотрит, как я собираю вещи. Он спросил, куда уезжает папа. Элвин поднял его на руки и сказал: «Ты умеешь хранить тайны, Пол?» Это он просто так спросил. Наши мальчики знают, что нельзя никому рассказывать о папиной работе, — они же слышат дома всякие обрывки разговоров. А потом Элвин сказал: «Пол, помнишь тех двоих, которых мы искали? Ну вот, теперь мы знаем, где они, и папа едет, чтобы привезти их сюда, в Гарден-Сити». Пол стал его умолять: «Не надо, папа, не надо их сюда привозить!» Он испугался — да и любой девятилетний ребенок испугался бы на его месте. Элвин его поцеловал и сказал: «Ничего страшного, Пол, они никого больше не тронут. Мы им не дадим».
В тот же день в пять часов, приблизительно через двадцать минут после того, как угнанный «шевроле» въехал из невадской пустыни в Лас-Вегас, долгое путешествие Перри и Дика закончилось. Правда, не раньше, чем Перри зашел на почту и получил посылку, которую сам себе отправил «до востребования», — большую картонную коробку, отправленную из Мексики и застрахованную на сто долларов, — причем эта сумма значительно превышала реальную стоимость ее содержимого: солнечных очков, джинсов, грязных рубашек, нижнего белья и двух пар сапог со стальными подковками. Дик, поджидавший Перри снаружи, пребывал в самом лучшем расположении духа; он решил, что пора ему покончить со всеми мытарствами и начать все сначала. На горизонте появилась новая радуга: превратиться в офицера военно-воздушных сил. Эту идею он лелеял давно. И опробовать ее было лучше всего в Лас-Вегасе. Он уже выбрал себе звание и даже имя — его он позаимствовал у своего старого знакомого, тогдашнего начальника Канзасской исправительной колонии: Трейси Хэнд. Под видом капитана Трейси Хэнда, одетого в соответствующий мундир, Дик собирался пройтись по всем круглосуточно открытым казино, как захудалым, так и первоклассным. «Пустыня», «Звездная пыль» — он намеревался «пощипать» все, применяя на практике принцип «с миру по нитке». Без устали выписывая фальшивые чеки, он был намерен за двадцать четыре часа огрести три, а то и четыре тысячи долларов. Но это была только половина его замысла; вторая звучала так: гуд бай, Перри. Дик устал от него — от его гармошки, от его болей и хворей, от его суеверия, от его слезливых бабьих глазок, от его занудного вкрадчивого голоса. Подозрительный, самодовольный, язвительный, он казался Дику женой, с которой пора расставаться. И сделать это можно было лишь одним способом: ничего не говорить, а просто уехать.
Поглощенный своими планами, Дик не заметил, как мимо медленно проехал полицейский автомобиль. И Перри, выйдя из дверей почты с мексиканской коробкой на плече, не обратил внимания ни на машину, ни на полицейских, сидящих в ней.
Офицеры Оки Пигфорд и Фрэнсис Макаули надежно хранили в памяти страницы оперативных сводок, в том числе и описание черно-белого «шевроле» выпуска 1956 года с канзасским номером JO 16212. Ни Перри, ни Дик не знали о том, что когда они отъехали от здания почты, патрульная машина последовала за ними. Дик сидел за рулем, Перри указывал дорогу. Проехав пять кварталов на север, они повернули налево, потом направо и еще через четверть мили остановились перед засохшей пальмой и потускневшей вывеской, на которой сохранились лишь буквы «ОМНАТ».
— Здесь, что ли? — спросил Дик.
Перри кивнул, и тут же рядом остановился полицейский автомобиль.
Следственный отдел Лас-Вегасской городской тюрьмы состоит из двух комнат для допросов — освещенных люминесцентными лампами кабинетов размерами десять на двенадцать футов, с потолком и стенами из «целотекса». В каждой комнате, кроме вентилятора, металлического стола и складных металлических стульев, были еще замаскированные микрофоны, скрытые диктофоны и вставленные в двери тонированные стекла. В субботу, во второй день 1960 года, обе комнаты были зарезервированы на два часа дня — это время четверо детективов из Канзаса выбрали для первого разговора с Хикоком и Смитом.
За несколько минут до начала Гарольд Най, Рой Черч, Элвин Дьюи и Кларенс Дунц собрались в коридоре. У Ная была повышенная температура.
— Был немного простужен, но, как и все, рвался в бой, — говорил он впоследствии журналистам. — К тому времени я был в Лас-Вегасе уже два дня: я вылетел из Топики первым же рейсом, как только получил известие об аресте. Остальные: Эл, Рой и Кларенс — приехали на машинах. Отвратительная поездка и отвратительная погода; Новый год они встретили в занесенном снегом мотеле в Альбукерке. Когда ребята добрались наконец до Лас-Вегаса, им были просто необходимы добрая порция виски и добрые вести. У меня наготове было и то и другое. Наши молодые люди подписали отказ от права выдачи их другому штату. Более того: у нас были сапоги, обе пары, и рисунок подошв полностью совпадал со снимком в натуральную величину следов, обнаруженных в доме Клаттеров. Сапоги оказались в коробке, которую эти парни забрали на почте непосредственно перед тем, как занавес опустился. Я так и сказал Элу: «Похоже, мы расколем их на пять минут раньше, чем думали!»
Конечно, наше положение все равно оставалось довольно шатким: нечего было предъявить суду. Но я помню, что пока мы ждали в коридоре, я, конечно, чертовски нервничал, но не сомневался. Как и все остальные: мы чувствовали, что правда вот-вот откроется. Моя задача, вернее наша с Черчем, состояла в том, чтобы нажать на Хикока. Смит оставался на растерзание Элу и Старику Дунцу. До сих пор я не встречался с подозреваемыми — только осмотрел их вещи и оформил отказ от права выдачи. Я ни разу не видел Хикока до того, как его ввели в комнату для допросов. Я представлял его себе более крупным. Загорелым. Мускулистым. Но никак не тощим мальчишкой. Ему было двадцать восемь, но выглядел он как ребенок. Худющий — кожа да кости. На нем были голубая рубашка, солнечные очки, белые носки и черные туфли. Мы обменялись рукопожатием; его ладонь была суше моей. Чистый вежливый голос, хорошая дикция, весьма располагающий к себе парень с обезоруживающей улыбкой — а поначалу он улыбался много.
Я сказал: «Мистер Хикок, меня зовут Гарольд Най, а это мой товарищ, мистер Рой Черч. Мы специальные агенты Канзасского бюро расследований и приехали сюда, чтобы обсудить нарушение вами условий освобождения. Разумеется, вы имеете право не отвечать на вопросы, и я обязан предупредить, что все сказанное вами может быть использовано против вас. Вы имеете право на адвоката. Мы не собираемся применять силу, угрожать вам и не даем никаких обещаний».
Он был спокоен, как мы и хотели.
— Я знаю правила, — сказал Дик. — Меня уже раньше допрашивали.
— Итак, мистер Хикок…
— Дик.
— Итак, Дик, мы хотим поговорить с тобой о том, чем ты занимался после условного освобождения. По нашим сведениям, ты провернул по крайней мере два крупных мошенничества с чеками в окрестностях Канзас-Сити.
— Угу. Пришлось поработать.
— Не мог бы ты составить нам список?
Заключенный, явно гордясь своим природным даром — блестящей памятью, — перечислил названия и адреса двадцати магазинов, кафе и гаражей Канзас-Сити, а также все «приобретения», сделанные в каждом из них, и сумму, на которую был выписан чек.
— Мне интересно, Дик, почему эти люди брали у тебя чеки? В чем секрет?
— Секрет один: люди тупы.
Рой Черч сказал:
— Отлично, Дик. Очень смешно. Но давай на короткое время забудем о чеках.
Хотя голос у Черча жесткий, как свиная щетина, а руки такие мощные, что он может пробить кулаком каменную стену (на самом деле это его излюбленный трюк), люди почему-то принимают его за любезного маленького человечка, лысого и розовощекого «доброго дядюшку».
— Дик, — попросил он, — не расскажешь ли ты нам о своей семье?
Заключенный с охотой ударился в воспоминания. Однажды, когда ему было девять или десять лет, его отец заболел — «у него началась кроличья лихорадка», — и болезнь его продолжалась несколько месяцев, в течение которых семья жила только за счет помощи церкви и милосердия соседей, — «если бы не они, мы бы умерли с голоду». За исключением этого эпизода, детство Дика протекало нормально. «У нас никогда не было много денег, но мы и не нищенствовали, — говорил он. — У нас всегда была чистая одежда и еда на столе. Папаша у меня строгий и заставлял меня работать по дому. Без этого он себе жизни не представлял. Но мы с ним нормально ладили — никаких серьезных разногласий. Мои родители никогда не ссорились. Не помню ни одного случая, чтобы они поругались. Матушка у меня просто чудесная. И отец тоже славный малый. Я бы сказал, что они сделали для меня все что могли». Школа? Ну, Дик считал, что мог бы учиться лучше, если бы больше времени уделял книгам и не «разбазаривал» его на спорт. «Бейсбол. Футбол. Я играл во всех командах. После школы я мог поступить в колледж на футбольную стипендию. Я хотел стать инженером, но даже если бы была стипендия, все равно на учебу нужно много денег. Не знаю, мне показалось, что проще устроиться на работу».
До того как ему исполнился двадцать один год, Хикок успел поработать и носильщиком, и водителем «скорой помощи», и в мастерской по покраске автомобилей, и механиком в гараже; кроме того, он уже был женат на шестнадцатилетней девушке.
— Кэрол. Ее папаша был священником. Меня на дух не переносил. Говорил, что я полное ничтожество. Вечно мне палки в колеса вставлял. Но я был без ума от Кэрол. Она настоящая принцесса. Только, понимаете, у нас было двое детей. Мальчики. А мы были слишком молоды, чтобы растить двоих детей. Может быть, если бы мы не залезли в долги, если бы я мог зарабатывать больше… Я пытался.
Он пытался играть на деньги, начал подделывать чеки и экспериментировал с другими видами мошенничества и воровства. В 1958-м он был осужден за кражу со взломом, и суд округа Джонсон приговорил его к пяти годам заключения. Но к тому времени Кэрол уже от него ушла, и он нашел себе другую шестнадцатилетнюю невесту.
— Злая, как сто чертей. И вся ее семейка была не лучше. Пока я сидел, она со мной развелась. Но я не жалуюсь. Прошлым августом, выйдя на волю, я решил, что еще не поздно начать новую жизнь. Нашел работу в Олате, поселился у родителей и ночевал только дома. Был паинькой, одним словом.
— До двадцатого ноября, — сказал Най, но Хикок, казалось, его не понял. — В этот день ты перестал быть паинькой и начал раздавать «паленые» чеки. Почему?
Хикок вздохнул:
— Об этом можно написать целую книгу. — Потом, дымя сигаретой, которую ему дал Най, а зажег галантный Черч, он продолжал: — Перри — мой приятель Перри Смит — освободился весной. Позже, когда я вышел, он прислал мне письмо. Со штампом штата Айдахо. В письме он напоминал мне о деле, которое мы обговорили еще в тюрьме. Насчет Мексики. Мы собирались поехать в Акапулько — есть там такой городишко, — купить лодку и возить на ней туристов на рыбалку в открытое море.
Най его перебил:
— По поводу лодки. На какие деньги вы собирались ее покупать?
— Я к этому подхожу, — сказал Хикок. — Видите ли, Перри написал мне, что у него в Форт-Скотте есть сестра. И у нее лежат его бабки. Несколько тысяч долларов. Это была его доля за продажу какой-то хибары на Аляске. Она была у них с отцом общая. Он сказал, что приедет в Канзас за своими деньгами.
— И на них вы хотели купить лодку.
— Правильно.
— Но ничего не вышло.
— Перри явился примерно через месяц после этого. Я встретил его на автобусной станции в Канзас-Сити.
— Когда? — спросил Черч. — Какой был день недели?
— Четверг.
— И когда вы поехали в Форт-Скотт?
— В субботу.
— Четырнадцатого ноября.
В глазах Хикока мелькнуло удивление. Было видно, что он спрашивает себя, почему Черча так интересует точная дата, и детектив спокойно — потому что было еще рано будить в задержанном подозрения — спросил:
— В какое время вы выехали в Форт-Скотт?
— Днем. Мы немного повозились с моей машиной, а потом заскочили перекусить в кафе «Вест-Сайд». Было, наверное, около трех.
— Около трех. Сестра Перри Смита ждала вашего приезда?
— Нет. Потому что, понимаете, Перри потерял ее адрес. А телефона у нее нет.
— Тогда как же вы собирались ее найти?
— Спросить на почте.
— И вы спросили?
— Перри спросил. Ему сказали, что она уехала. Вроде бы в Орегон, но точного адреса не оставила.
— Вероятно, для вас это был тяжелый удар? Ведь вы рассчитывали на кучу денег.
Хикок согласно кивнул:
— Да, мы ведь уже так настроились на Мексику. Если бы не это, я ни за что не стал бы выписывать фальшивые чеки. Но я надеялся… Вот послушайте, я правду говорю. Я думал, что когда мы приедем в Мексику и начнем зарабатывать, я смогу оплатить эти чеки.
— Минутку, Дик, — перехватил инициативу коренастый, нетерпеливый Най. Он с трудом сдерживал свою обычную агрессивность и старался невозмутимо задавать вопросы. — Я хотел бы еще послушать насчет поездки в Форт-Скотт, — сказал он с легким нажимом. — После того, как вы узнали, что сестра Смита уехала, что вы сделали?
— Погуляли. Выпили пивка. Поехали обратно.
— Ты имеешь в виду, домой?
— Нет. В Канзас-Сити. Мы остановились в «Зе-сто Драйв-инн». Съели по гамбургеру и пошли попытать счастья в Вишневые ряды.
Ни Най, ни Черч не знали ни о каких Вишневых рядах.
— Вы шутите? — изумился Хикок. — Любой коп в Канзасе их знает.
Когда же детективы вновь подтвердили свое невежество, он объяснил, что это дорожка в парке, где всегда можно найти «в основном профессионалок», и добавил: «Но и любительницы тоже встречаются. Медсестры. Секретарши. Мне там не раз выпадала удача».
— И в тот вечер тебе тоже повезло?
— Да уж, привалило счастье! Они оказались воровками.
— И звали их…
— Одну — Милдред. Другую, которую взял Перри, кажется, Джоан.
— Опиши их.
— Может, они были сестры. Обе блондинки. Пухленькие такие. Я не особенно вглядывался. Понимаете, мы купили бутылку «Цветка апельсина» — это смесь водки и апельсинового сока, — и я был пьян в дугу. Мы угостили девчонок и повезли их в «Утеху». Полагаю, об «Утехе» вы, джентльмены, тоже не слышали?
Он угадал.
Хикок усмехнулся и пожал плечами.
— Это на Блю-Ридж-роуд. Восемь миль к югу от Канзас-Сити. Ночной клуб и мотель одновременно. Платишь десятку и получаешь ключ от домика.
Далее он описал домик, в котором, по его уверениям, они провели ночь: две одинаковые кровати, старый календарь с рекламой «кока-колы», радио, которое включают за дополнительные четверть доллара. Его самообладание, его ясная речь, уверенное изложение многочисленных деталей, которые запросто можно проверить, произвели впечатление на Ная — хотя, разумеется, парень врал. А вдруг нет? И то ли из-за простуды и жара, то ли из-за внезапного ослабления согревающей силы уверенности Ная прошиб холодный пот.
— А наутро мы проснулись. И выяснилось, что они нас обобрали и смылись, — сказал Хикок. — С меня-то много не слупишь, а у Перри в бумажнике было долларов сорок, а то и все пятьдесят.
— И что же вы предприняли?
— А чего тут предпринимать?
— Вы могли бы обратиться в полицию.
— Ну да, как же. Бросьте. Обратиться в полицию. К вашему сведению, условно освобожденному напиваться не полагается. Или встречаться с товарищами по несчастью.
Ну хорошо, Дик. Теперь о воскресенье. Пятнадцатого ноября. Расскажи нам, что вы делали в тот день, начиная с того момента, как вышли из «Утехи».
— Ну, мы позавтракали на стоянке грузовиков возле Хэппи-хилл. Потом поехали в Олат, и я высадил Перри у гостиницы, где он остановился. Кажется, это было часов в одиннадцать. Потом я поехал домой, и мы всей семьей сели обедать. Как всегда по воскресеньям. Смотрел телевизор — баскетбол, а может, это был и футбол. Я был очень уставший.
— Когда ты в следующий раз встретился с Перри Смитом?
— В понедельник. Он пришел ко мне на работу. В «Товары для тела» Боба Сэндза.
— И о чем вы с ним говорили? О Мексике?
— Ну да, нам все равно нравилась эта идея, хоть мы и не получили денег. Нам хотелось туда поехать, и мы решили, что стоит рискнуть.
— Стоит того, чтобы снова угодить в Лансинг?
— Об этом мы не задумывались. Понимаете, мы ведь вообще не собирались возвращаться в Штаты.
Най, который делал пометки в блокноте, сказал:
— На следующий день после развлечения с чеками, которое имело место двадцать первого числа, ты и твой друг Смит исчезли. Теперь, Дик, пожалуйста, обрисуй ваши передвижения начиная с этого момента и до вашего ареста в Лас-Вегасе. В общих чертах.
Хикок присвистнул и закатил глаза.
— Ничего себе! — сказал он и, призвав свой дар для ответа, очень напоминающего исчерпывающий отчет, начал перечислять все пункты своего долгого путешествия — путешествия протяженностью около десяти тысяч миль, которое они со Смитом проделали за последние шесть недель. Он говорил в течение часа и двадцати пяти минут — начиная с двух пятидесяти и до четырех пятнадцати — и продиктовал Наю названия всех шоссе, гостиниц, мотелей, рек, городов и городишек, целую вереницу названий: Апач, Эль-Пасо, Корпус-Кристи, Сантийо, Сан-Луис-Потоси, Акапулько, Сан-Диего, Даллас, Омаха, Свитуотер, Стилуотер, Тенвилл-Джанкшн, Таллахасси, Нидлз, Майами, отель «Нуэво Уолдорф», отель «Сомерсет», отель «Саймон», мотель «Наконечник стрелы», мотель «Чероки» и многие, многие другие. Он назвал им имя человека, которому он продал в Мексике свой старый «шевроле» 1949 года, и признался, что украл более новую модель в штате Айова. Он описал людей, которых они с Перри встретили по пути: мексиканская вдова, богатая и сексуальная; Отто, немецкий «миллионер»; «шикарные» негры в «шикарном» сиреневом «кадиллаке»; слепой владелец фермы, где разводят гремучих змей, во Флориде; умирающий старик и его внук и другие. Когда он закончил, он сложил руки на груди и просиял, как будто ждал, что сейчас его похвалят за юмор, ясность и искренность его рассказа об этом путешествии.
Но Най, стараясь не отстать от повествования, только строчил как сумасшедший, а Черч лениво постучал сжатой в кулак рукой по открытой ладони и промолчал — и только потом, совершенно неожиданно, сказал:
— Я думаю, ты знаешь, зачем мы здесь.
Хикок перестал улыбаться и сел прямее.
— Я полагаю, ты понимаешь, что мы не стали бы мчаться в Неваду только затем, чтобы поболтать с парочкой дешевых мошенников.
Най закрыл блокнот. Он тоже посмотрел на задержанного и заметил, что на левом виске у него вздувается вена.
— Стали бы, Дик?
— Чего?
— Ехать в такую даль, чтобы побеседовать с тобой о чеках?
— Другой причины я не вижу.
Най нарисовал на обложке блокнота кинжал. Покончив с этим делом, он спросил:
— Скажи мне, Дик, ты когда-нибудь слышал об убийстве Клаттеров?
Позже он написал в официальном отчете: «Мой вопрос вызвал у подозреваемого сильную реакцию. Он посерел. Глаза его забегали».
Хикок сказал:
— Тпру, не так шустро. Попридержите коней. Я вам не паршивый убийца.
— Вопрос был, — напомнил ему Черч, — не слышал ли ты чего-нибудь об убийстве Клаттеров.
— Кажется, я что-то такое читал, — сказал Хикок.
— Гнусное преступление. Гнусное. И трусливое.
— И почти идеальное, — сказал Най. — Но вы до пустили две ошибки, Дик. И первая в том, что вы оставили свидетеля. Живого свидетеля, который будет давать показания в суде. Который будет стоять на свидетельском месте и расскажет присяжным о том, как Ричард Хикок и Перри Смит связали и убили четверых беспомощных людей.
Лицо Хикока побагровело от вернувшейся краски.
— Живой свидетель! Не может этого быть!
— Потому что вы думали, что уничтожили всех?
— Я сказал: тпру! Никому не удастся приплести меня к убийству. Чеки. Милое мелкое воровство. Но я не убийца, черт бы вас всех побрал.
— Тогда почему, — запальчиво спросил Най, — ты нам соврал?
— Я вам говорил правду.
— Временами, но не всегда. Например, о том, что произошло в субботу, четырнадцатого ноября? Ты сказал, что вы поехали в Форт-Скотт.
— Да.
— И когда вы туда приехали, вы зашли на почту.
— Да.
— Чтобы выяснить адрес сестры Перри Смита.
— Верно.
Най поднялся. Он обошел вокруг стула Хикока и остановился у него за спиной. Наклонившись к самому уху задержанного, он прошептал:
— У Перри Смита нет никакой сестры в Форт-Скотте и никогда не было. И в субботу днем почтовое отделение Форт-Скотта не работало.
Потом он сказал:
— Обдумай это, Дик. Пока все. Мы поговорим с тобой позже.
Отпустив Хикока, Най и Черч пересекли коридор и заглянули в одностороннее зеркальное окошечко в двери комнаты, где полным ходом шел допрос Перри Смита, — они наблюдали эту сцену без звукового сопровождения. Най, который впервые увидел Смита, был заворожен его ногами — точнее, тем, что ноги у него были настолько коротки, что маленькие, как у ребенка, ступни едва доставали до пола. Голова Смита — жесткие индейские волосы, ирландско-индейская смесь темной кожи и дерзкого, каверзного выражения лица — напомнила ему о симпатичной сестре подозреваемого, милой миссис Джонсон. Но этот маленький, покалеченный полумужчина-полуребенок не был милым; розовый кончик его языка высовывался между губами, словно язык ящерицы. Он курил сигарету, и по ровности его выдохов Най заключил, что он все еще «девственный» — то есть до сих пор не знает о реальной цели допроса.
Най не ошибся. Ибо Дьюи и Дунц, терпеливые профессионалы, постепенно сокращали историю жизни задержанного до событий последних семи недель, а те в свою очередь — до сжатого отчета об интересующем их уик-энде: от полудня субботы до полудня воскресенья соответственно 14 и 15 ноября. И теперь, потратив на подготовку три часа, они уже собирались перейти к сути, и Дьюи сказал:
— Перри, давай подведем итоги. Когда тебя освободили из колонии, тебе поставили условие, что ты больше никогда не вернешься в Канзас.
— Штат подсолнухов. Я был безутешен.
— Раз ты так к этому относишься, тогда зачем ты вернулся? У тебя должна была быть какая-то очень веская причина.
— Я же вам сказал. Чтобы повидаться с сестрой. Чтобы получить деньги, которые она держала для меня.
— О да. Сестру, которую вы с Хикоком пытались разыскать в Форт-Скотте. Перри, как далеко Форт-Скотт от Канзас-Сити?
Смит покачал головой. Он не знал.
— Хорошо, ну а сколько часов вы туда ехали?
Нет ответа.
— Один час? Два? Три? Четыре?
Подследственный сказал, что он не помнит.
— Конечно, не помнишь. Потому что ты никогда в жизни не был в Форт-Скотте.
До той поры никто из детективов не подвергал сомнению ни одно утверждение Смита. Он поерзал на стуле и провел по пересохшим губам кончиком языка.
— Выходит, что все твои слова — ложь. Ты никогда не бывал в Форт-Скотте. Вы не снимали никаких девочек и не отвозили их ни в какой мотель.
— Отвозили. Кроме шуток.
— Как их звали?
— Я не спрашивал.
— Вы с Хикоком провели с ними ночь и даже не спросили, как их зовут?
— Это же всего-навсего проститутки.
— Скажи нам, как назывался мотель.
— Спросите Дика. Он знает. Я никогда не запоминаю всю эту бодягу.
Дьюи обратился к своему коллеге:
— Кларенс, я думаю, пора нам поправить Перри.
Дунц наклонился вперед. Он был тяжеловесом, обладал проворством боксера второго полусреднего веса, однако глаза у него всегда оставались полуприкрытыми и сонными. Он растягивал слова; каждое слово, неохотно слетавшее с его губ, звучало с каким-то коровьим акцентом и тянулось мучительно долго.
— Да, сэр, — проговорил он. — Похоже, самое время.
— Слушай внимательно, Перри. Потому что мистер Дунц сейчас скажет тебе, где вы на самом деле были в ту субботу ночью. Где вы были и что вы делали.
Дунц сказал:
— Вы убивали семью Клаттеров.
Смит сглотнул и начал потирать колени.
— Вы были в Холкомбе, штат Канзас. В доме мистера Герберта У. Клаттера. И прежде чем уйти из этого дома, вы убили всех, кто там был.
— Нет.
— Что «нет»?
— Я не знаю никакого Клаттера.
Дьюи назвал его лгуном, а потом, разыгрывая ту самую карту, которую они заранее договорились разыграть, сказал ему:
— У нас есть свидетель, Перри. Кое-кого вы, ребятки, проворонили.
Прошла целая минута, и Дьюи ликовал, потому что Смит молчал, а невиновный человек обязательно спросил бы, что за свидетель, и кто такие Клаттеры, и почему думают, что это он их убил, — во всяком случае, что-нибудь сказал. Но Смит сидел молча, стискивая пальцами колени.
— Ну, Перри?
— У вас аспирина нет? У меня забрали аспирин.
— Тебе плохо?
— Ноги болят.
Было уже пять тридцать. Дьюи нарочно резко закончил допрос:
— Завтра мы к этому вернемся. Между прочим, ты знаешь, какой завтра день? День рождения Нэнси Клаттер. Ей исполнилось бы семнадцать.
«Ей исполнилось бы семнадцать». Перри, лежа на рассвете без сна, думал о том (как он вспоминал позже), правда ли, что сегодня день рождения этой девочки, и решил, что нет, это было сказано просто для того, чтобы заставить его подергаться, как и выдуманный «свидетель». Этого не может быть. Или они имеют в виду… Эх, если бы он только мог поговорить с Диком! Но их держали порознь; Дик сидел в камере на другом этаже. «Слушай внимательно, Перри, потому что мистер Дунц сейчас скажет тебе, где вы были на самом деле…» На половине допроса, когда он начал замечать намеки на конкретные числа ноября, он начал нервничать от предчувствия того, что должно произойти дальше, но все равно, когда это произошло, когда этот здоровенный ковбой сонным голосом произнес: «Вы убивали семью Клаттеров» — Перри… да он едва не умер на месте. Он, наверное, за две секунды потерял фунтов десять. Слава богу, что этого никто не заметил. Во всяком случае, он на это надеялся. А Дик? Возможно, они и с ним провернули тот же трюк. Дик был умным, убедительным актером, но «стержня» в нем нет, он слишком легко поддается панике. Но пусть даже так и пусть даже они на него хорошенько надавили, Перри был уверен, что Дик не расколется. Если не хочет болтаться на виселице. «И прежде чем уйти из этого дома, вы убили всех, кто там был». Очень может быть, что каждому из бывших заключенных в Канзасе они поют одну и ту же песенку. Они, наверное, допросили сотни людей и многих из них обвинили в этом убийстве; они с Диком были просто еще двое таких же. С другой стороны — стали бы четверых специальных агентов из Канзаса посылать к черту на рога ради пары мелких нарушителей условий освобождения? Может быть, каким-то образом они что-то нашли, какого-то «свидетеля». Но это невозможно. Разве только — он отдал бы руку, ногу, лишь бы переговорить с Диком хотя бы пять минут.
И Дик тоже не спал в своей камере ниже этажом и, как он позже вспоминал, так же жаждал поговорить с Перри — выяснить, что этот урод им рассказал. Господи, его не удалось даже убедить выучить в общих чертах алиби насчет «Утехи» — хотя они довольно часто его обсуждали. И если эти ублюдки припугнули его свидетелем! Десять против одного, что этот шибздик подумал, что они говорят об очевидце. Тогда как он, Дик, сразу понял, кто этот так называемый свидетель: Флойд Уэллс, его старый друг и бывший сокамерник. Отсиживая последние недели заключения, Дик замыслил прирезать Флойда — вонзить ему в сердце «заточку», — и дурак, что не сделал этого. Кроме Перри, Флойд Уэллс был единственным, кто мог связать имена Хикок и Клаттер. Флойд, с его сутулыми плечами и скошенным подбородком, — Дик всегда думал, что он сдрейфит. Но сукин сын, наверное, надеялся получить какую-нибудь эдакую награду — досрочное освобождение, или деньги, или и то и другое вместе. Но скорее в аду наступит оледенение, чем он получит вознаграждение. Потому что россказни преступника не являются доказательством. Доказательства — это следы, отпечатки пальцев, очевидцы, признание. Если эти ковбои могут предъявить ему только историю, которую им рассказал Уэллс, то особенно беспокоиться не о чем. Если уж на то пошло, Перри куда опаснее Флойда. Перри, если он сломается и начнет болтать, приведет их обоих прямо на Перекладину. И внезапно ему открылась истина: это Перри нужно было заставить умолкнуть. Хотя бы на той горной дороге в Мексике. Или по пути через Мохаве. Почему это раньше не приходило ему в голову? Теперь-то пришло, да слишком поздно.
В конце концов на следующий день в пять минут четвертого Смит признал, что про Форт-Скотт он все наврал.
— Просто это была отговорка, которую Дик придумал для своих стариков. Чтобы его отпустили на ночь. Чтобы он мог спокойно выпить. Понимаете, папаша у Дика не спускал с него глаз, боялся, что он нарушит условия освобождения. Поэтому мы придумали сказочку про мою сестру. Только для того, чтобы мистер Хикок не волновался.
Во всем остальном он продолжал придерживаться прежней версии, и как Дунц с Дьюи ни пытались сбить его с толку и обвинить во лжи, он лишь добавлял все новые и новые детали. Сегодня он вспомнил, что проституток звали Милдред и Джейн (или Джоан). «Они нас обокрали, — тоже припомнил он. — Смылись со всеми нашими бабками, пока мы дрыхли». И хотя даже Дунц утратил самообладание и вместе с галстуком и пальто сбросил свое загадочное сонливое достоинство, подозреваемый оставался все таким же довольным и безмятежным; он упорно стоял на своем. Он никогда не слышал ни о Клаттерах, ни о Холкомбе, ни даже о Гарден-Сити.
Через коридор от них, в прокуренной комнате, где происходил повторный допрос Хикока, Черч и Най в основном придерживались стратегии окольного пути. Ни разу за время этого интервью, длившегося почти три часа, никто из них ни словом не упомянул об убийстве — и это держало подследственного в постоянном напряжении. Они говорили обо всем остальном: о взглядах Хикока на религию («Про ад я все знаю. Я там побывал. Может, где-нибудь есть и рай. Богатые обычно так и считают».); о его сексуальном прошлом («Я всегда был абсолютно нормальный».); и снова об их с Перри блужданиях по двум странам («Почему мы нигде не остановились? Мы искали нормальную работу. Но так ничего приличного и не нашли. Однажды я весь день рыл какую-то канаву…»). Но все вертелось вокруг того, о чем детективы умалчивали, и у Дика от этого заметно портилось настроение. Наконец он прикрыл глаза и потрогал веки кончиками дрожавших пальцев. И Черч спросил:
— Тебя что-то беспокоит?
— Голова болит. Паршиво себя чувствую.
Тогда Най сказал:
— Посмотри на меня, Дик.
Хикок повиновался, и на лице его появилось выражение, которое детектив истолковал как просьбу говорить, обвинять и дать наконец подозреваемому скрыться в святилище стойкого отрицания своей вины.
— Когда мы вчера беседовали, я сказал, что убийство Клаттера было совершено почти идеально. Убийцы допустили только две ошибки. Первая — то, что они проморгали свидетеля. А вторая — что ж, сейчас я тебе покажу.
Поднявшись, он взял в углу коробку и портфель, которые принес в комнату перед началом допроса. Из портфеля Най вынул большую фотографию.
— Это, — сказал он, положив ее на стол, — фотография следов, обнаруженных возле тела мистера Клаттера. А здесь, — он открыл коробку, — сапоги, которые их оставили. Твои сапоги, Дик.
Хикок посмотрел и отвел взгляд. Он поставил локти на колени и закрыл голову руками.
— Смит, — продолжал Най, — был еще неосторожнее. У нас есть и его сапоги тоже, и их подошвы в точности совпадают с другими следами. Кровавыми.
Черч расставил последние точки над «i»:
— Теперь о том, что будет с тобой дальше, Хикок, — сказал он — Ты вернешься в Канзас. Тебе будет предъявлено обвинение в четырех убийствах первой степени. Пункт первый: пятнадцатого ноября тысяча девятьсот пятьдесят девятого года некто Ричард Юджин Хикок незаконно, преступно, преднамеренно и по собственной воле лишил жизни Герберта У. Клаттера. Пункт второй: пятнадцатого ноября тысяча девятьсот пятьдесят девятого года тот же самый Ричард Юджин Хикок незаконно…
Хикок сказал:
— Клаттеров убил Перри Смит. — Он поднял голову и медленно выпрямился на стуле, словно боксер, который, пошатываясь, поднимается с ковра. — Это Перри. Я не смог его остановить. Он всех их убил.
Почтмейстерша Клэр, наслаждаясь чашечкой кофе в «Кафе Хартман», выразила неудовольствие тем, что радио играет слишком тихо.
— Сделайте погромче, — потребовала она.
Радио было настроено на волну станции Гарден-Сити. Она услышала слова: «…После своего драматического признания Хикок, рыдая, вышел из комнаты для допроса и в коридоре потерял сознание. Агенты Канзасского бюро расследований едва успели его подхватить. Они говорят, что, по словам Хикока, он и Перри Смит вторглись в жилище Клаттера, надеясь найти там сейф с десятью тысячами долларов как минимум. Но не найдя сейфа, они связали всех членов семьи и застрелили их одного за другим. Смит не подтверждает и не отрицает своей причастности к преступлению. Когда ему сообщили, что Хикок подписал признание, Смит сказал: „Я хотел бы увидеть эту бумагу", но его просьба была отклонена. Следователи пока отказываются с уверенностью утверждать, кто из задержанных стрелял в жертв. Они напоминают, что пока им известна только версия Хикока. Агенты Канзасского бюро расследований, сопровождающие задержанных в Канзас, уже выехали из Лас-Вегаса. Ожидается, что машины прибудут в Гарден-Сити в среду вечером. Тем временем окружной прокурор Дуэйн Уэст…»
— Развели, значит, — сказала миссис Хартман. — Догадались, надо же. Неудивительно, что этот гад упал в обморок.
Остальные — миссис Клэр, Мейбл Хелм и молодой фермер с хриплым голосом, который зашел купить жевательного табака «Браунз Мул», — заговорили все разом. Миссис Хелм промокнула глаза бумажной салфеткой.
— Я не буду слушать, — сказала она. — Я не должна. И я не буду.
«…Новость о том, что в деле наступил перелом, не вызвала большого оживления в Холкомбе, поселке, расположенном в полумиле от дома Клаттеров. Но в целом горожане в количестве двухсот семидесяти человек почувствовали облегчение…»
Молодой фермер вскричал:
— Облегчение! Вчера ночью, когда об этом сказали по телевизору, моя жена знаете что сделала? Разревелась, как маленькая.
— Тихо, — сказала миссис Клэр. — Тут про меня.
«…И почтмейстер Холкомба миссис Миртл Клэр сказала, что местные жители рады тому, что дело раскрыто, но некоторые из них до сих пор считают, что в нем могут быть замешаны и другие люди. Она говорит, что многие до сих пор запирают двери на засов и держат ружья наготове…» Миссис Хартман засмеялась:
— О Мирт! — воскликнула она. — Кому ты все это наговорила?
— Репортеру из «Телеграм».
Мужчины, которые хорошо знают миссис Клэр, обращаются с ней так, как будто она тоже мужчина. Фермер хлопнул ее по спине и сказал:
— Черт возьми, Мирт. Ну и дела, дружище. Ты что же, думаешь, что кто-то из нас приложил к этому руку?
Разумеется, именно так миссис Клэр и думала, и хотя обычно ее мнение никто не разделял, на сей раз она была не одинока, поскольку большинство жителей Холкомба, прожив в течение семи недель среди сплетен и слухов, взаимного недоверия и подозрений, похоже, были разочарованы тем, что убийцей оказался кто-то со стороны. В самом деле, значительная часть жителей поселка отказывалась верить тому, что во всем виноваты какие-то два незнакомца, два пришлых грабителя. Как сказала миссис Клэр, «может, это и их рук дело, этих парней, но тут все не так просто. Погодите. Когда-нибудь они докопаются до сути, и тогда-то уж мы узнаем, кто за всем этим стоит. Кому Клаттер перешел дорогу. Кто был мозгом».
Миссис Хартман вздохнула. Она надеялась, что Мирт заблуждается. Миссис Хелм сказала:
— А я надеюсь, что их запрут покрепче. Не очень-то весело знать, что они совсем рядом.
— О, я не думаю, что есть о чем волноваться, мэм, — сказал молодой фермер. — Сейчас эти парни нас с вами боятся больше, чем мы их.
Аризона. Край ястребов, гремучих змей и высоких красных скал. По шоссе, пересекающему полынные склоны Столовых гор, мчатся две машины. За рулем головной машины — Дьюи; рядом с ним Перри Смит, на заднем сиденье Дунц. На Смита надеты наручники, соединенные короткой цепочкой с ремнем безопасности. Это приспособление настолько ограничивает его движения, что он не может закурить без посторонней помощи. Когда он хочет сигарету, Дьюи приходится ее раскуривать и вставлять ему в рот. Детективу неприятно это делать, для него это слишком интимное действие — из тех, какие он совершал, когда ухаживал за своей женой.
В целом задержанный не обращает внимания на своих конвоиров и на их периодические попытки подхлестнуть его с помощью выдержек из записанного на магнитофон признания Хикока: «Он говорит, что пытался тебя остановить, Перри, но не смог. Говорит, что боялся, что ты его тоже застрелишь», и «Да, сэр Перри. Во всем виноват один ты. Сам Хикок, если ему верить, и блохи на собаке не обидит». Все это — во всяком случае, на первый взгляд — Смита совершенно не волнует. Он продолжает рассматривать пейзаж, читать дурацкие стишки и считать скелеты койотов, украшающие ограды ранчо.
Дьюи, не ожидая никакой особенной реакции, говорит:
— Хикок нам сказал, что ты прирожденный убийца. Говорит, тебе убить — раз плюнуть. По его словам, однажды в Лас-Вегасе ты убил одного цветного велосипедной цепью. Забил его до смерти забавы ради.
К удивлению Дьюи, задержанный ахнул. Перри крутанулся на месте, чтобы посмотреть через заднее стекло на второй автомобиль и заглянуть внутрь: «Крутой парень!» Потом повернулся обратно и уставился на темную полосу пустого шоссе.
— Я думал, это все ваши штучки. Я вам не верил. Значит, Дик проболтался. Крутой парень! Да, просто кремень. Не обидит и блохи на собаке. Только задавит собаку, и все. — Он сплюнул. — Я не убивал ниггера.
Дунц ему поверил; просмотрев все папки с нераскрытыми убийствами в Лас-Вегасе, он выяснил, что по крайней мере этого преступления Смит не совершал.
— Я никогда не убивал никаких черномазых. Но Дик думал, что это правда. Я всегда знал, что если мы когда-нибудь попадемся, если Дик когда-нибудь расколется, то он и о ниггере растреплет. — Он снова сплюнул. — Так, значит, Дик меня боялся? Это забавно. Я удивлен. Только он не знает, что я едва его не застрелил.
Дьюи раскурил две сигареты, одну для себя, другую для задержанного.
— Расскажи нам об этом, Перри.
Смит затянулся, закрыв глаза, и объяснил:
— Я просто думаю, хочу вспомнить, как все было. — Он надолго замолчал. — Все началось с письма, которое я получил, когда был в Буле, штат Айдахо. Тогда был сентябрь, а может, октябрь. Письмо было от Дика. Он писал, что скоро разбогатеет. Что ему подфартило. Я ему не ответил, но он написал снова и уговаривал меня приехать в Канзас и войти в долю. Он никогда не уточнял, что это за «фарт». Просто говорил — «верняк». Теперь я могу сказать, что у меня была другая причина вернуться в Канзас приблизительно в это же время. Это мое личное дело, и я о нем умолчу — оно не имеет отношения к убийству. Только если бы не это, я бы туда не поехал. Но я поехал, и Дик встретил меня на автобусной станции в Канзас-Сити. Мы отправились на ферму к его родителям. Но они не хотели, чтобы я там оставался. Я очень чувствительный; обычно я знаю, что люди чувствуют. Вот вы, например, — он имел в виду Дьюи, хотя и не посмотрел в его сторону. — Вам неприятно раскуривать для меня сигарету. Но это ваша работа. Я вас не виню. Не больше, во всяком случае, чем мамашу Дика. На самом деле она очень славная. Но она знала, кто я такой — друг из колонии, — и не хотела, чтобы я оставался в ее доме. Господи, да я был только рад переехать в отель. Дик отвез меня в Олат. Мы купили пива, отнесли его в номер, и тогда Дик рассказал, что у него на уме. Он сказал, что после того, как я вышел из Лансинга, он сидел вместе с одним парнем, который когда-то работал на богатого фермера в западном Канзасе. Мистера Клаттера. Дик нарисовал мне план дома Клаттера. Он знал, где что находится — двери, коридоры, спальни. Он сказал, что одна из комнат нижнего этажа используется в качестве кабинета и там есть сейф, вделанный в стену. Он сказал, что мистеру Клаттеру этот сейф нужен потому, что у него всегда на руках крупные суммы наличных. Не меньше десяти тысяч долларов. План состоял в том, чтобы обчистить сейф, а если нас кто-нибудь увидит, прикончить свидетеля. Дик, наверное, миллион раз говорил: «Никаких свидетелей». Дьюи сказал:
— И сколько, он думал, окажется этих свидетелей? Я имею в виду — сколько человек он ожидал застать в доме Клаттера?
— Я тоже хотел это выяснить. Но он и сам точно не знал. По крайней мере четверых. Возможно, шестерых. Надо было учитывать, что могут быть гости. Он считал, что мы должны быть готовы справиться с дюжиной.
Дьюи застонал, Дунц присвистнул, а Смит, улыбнувшись бледной улыбкой, добавил:
— Мне тоже показалось, что двенадцать человек — это перебор. Но Дик на все говорил — «верняк». Мы, говорил, пойдем туда и размажем их мозги по всем стенам. У меня было такое настроение, что я потащился за ним. Но еще — чтобы быть до конца честным — я верил в Дика. Он казался мне практичным, мужественным, да и деньги мне были нужны не меньше, чем ему. Я хотел получить свое и свалить в Мексику. Но я надеялся, что мы сможем обойтись без насилия. Если наденем маски. Мы много об этом спорили. По пути в Холкомб я хотел остановиться и купить черные чулки, чтобы надеть на голову, но Дик считал, что его узнают даже под чулком, потому что у него перекошенная физиономия. И все равно, когда мы приехали в Эмпорию…
Дунц перебил:
— Погоди, Перри. Ты забегаешь вперед. Вернись в Олат. Во сколько вы оттуда уехали?
— В час. В час тридцать. Мы отправились сразу после завтрака и заехали в Эмпорию. Там мы купили резиновые перчатки и моток шнура. Нож, ружье и патроны Дик взял из дома. Но он не захотел искать черные чулки. Мы здорово повздорили по этому поводу, и где-то в пригороде Эмпории, увидев католическую больницу, я уговорил его остановиться, зайти туда и попытаться купить черные чулки у монашек. Я знал, что они такие носят. Но он только сделал вид. Вышел и сказал, что они ему не продали. Я был уверен, что он даже не стал спрашивать, и Дик сам признался: сказал, что это была дурацкая мысль, что монашки могли принять его за сумасшедшего. После этого мы не останавливались до самого Грейт-Бенда. Там мы купили пластырь. И пообедали. Съели мы много, и я задремал в машине. Когда я проснулся, мы уже въезжали в Гарден-Сити. Город был словно вымерший. Мы остановились заправиться на бензоколонке… Дьюи спросил, не помнит ли он, на какой именно.
— Кажется, это была «Филипс-66».
— Сколько было времени?
— Около полуночи. Дик сказал, что до Холкомба осталось семь миль. Весь остаток пути он говорил сам с собой — здесь должно быть то, здесь должно быть это, вспоминал, что ему рассказывал этот тип. Я даже не заметил, как мы проскочили Холкомб, — такой это маленький поселок. Мы пересекли железную дорогу. Внезапно Дик сказал: «Это здесь, это должно быть здесь». Там был въезд на частную дорогу, обсаженную деревьями. Мы притормозили и погасили фары. Они были не нужны. Хватало луны. На небе не было ни облачка, ничего. Только эта полная луна. Светло было как днем, и когда мы свернули на дорожку, Дик сказал: «Погляди, какой размах! Амбары! А дом! И не говори мне, что у этого парня не водятся деньги». Но мне не понравилась атмосфера этого места: чересчур солидная. Мы остановились в тени деревьев. Пока мы там сидели, зажегся свет — не в главном доме, а в маленьком домике в сотне ярдов левее. Дик сказал, что там живет работник; на его плане это было отмечено. Но оказалось, что этот проклятый домик ближе к дому Клаттера, чем предполагалось. Потом свет погас. Мистер Дьюи — вы говорили про свидетеля. Это вы его имели в виду — работника?
— Нет. Он не слышал ни звука. Но его жена укачивала больного ребенка. Он сказал, что они всю ночь не спали.
— Больной ребенок. А я-то думал… Пока мы еще сидели, свет снова зажегся и снова погас. И я, конечно, занервничал. И сказал Дику, что выхожу из игры. Если он собирается туда идти, пусть идет один. Он завел мотор, и я подумал — уезжаем, слава богу. Я всегда доверял своим предчувствиям; они не раз спасали мне жизнь. Но на полпути к шоссе Дик остановился. Он был зол как черт. Я понимал, о чем он думает. Вот собрался сорвать такой куш, вот мы проделали такой долгий путь, а теперь этот придурок хочет пойти на попятный. Он сказал: «Может, ты думаешь, что у меня кишка тонка пойти туда одному? Что ж, клянусь Богом, я покажу тебе, у кого из нас кишка тонка». В машине была какая-то выпивка. Мы оба глотнули, и я сказал ему: «Ладно, Дик. Я с тобой». Мы повернули обратно. Остановились там же, где до этого, в тени деревьев. Дик надел перчатки; я тоже. Он взял нож и фонарь. Я нес ружье. В лунном свете дом казался огромным и пустым. Помню, я молился, чтобы там и в самом деле никого не было… Дьюи перебил:
— Но вы же видели собаку?
— Нет.
— Там был старый пес, который боится оружия. Мы не могли понять, почему он не залаял. Единственное объяснение — он увидел ружье и убежал.
— Ну, я не видел ни собак, ни людей. Вот почему я не поверил, когда вы сказали, что есть очевидец.
— Не очевидец. Свидетель. Человек, чьи показания связывают тебя и Хикока с этим убийством.
— А-а. Угу. Угу. Он, значит. А Дик всегда говорил, что он побоится. Ха!
Дунц, не давая Перри уклониться от темы, напомнил:
— Хикок взял нож. Ты нес ружье. Как вы попали в дом?
Дверь была не заперта. Боковая дверь. Через нее мы сразу попали в кабинет мистера Клаттера.
Подождали в темноте. Прислушались. Но ничего, кроме ветра, не услышали. Снаружи завывало не на шутку. Было слышно, как шумит листва. Единственное окно закрывали жалюзи, но сквозь них проникал лунный свет. Я закрыл их наглухо, и Дик включил фонарь. Мы увидели стол. Сейф должен был находиться в стене сразу за столом, но мы не могли его найти. Стена была облицована панелями, на ней висели книжные полки и карты в рамках. На одной полке я заметил потрясающий бинокль и решил, что, когда мы будем уходить, я его заберу.
— И забрал? — спросил Дьюи, поскольку бинокль нигде не упоминался.
Смит кивнул.
— Мы его продали в Мексике.
— Извини. Продолжай.
— Ну вот, когда мы не смогли найти сейф, Дик погасил фонарь, и мы в темноте двинулись через гостиную. Дик прошептал мне, чтобы я шел потише. Но он сам шумел не меньше меня. Мы прошли по коридору и увидели дверь. Дик вспомнил план и сказал, что там спальня. Он снова зажег фонарь и открыл дверь. Мужчина, который был в комнате, спросил: «Это ты, дорогая?» Мы его разбудили, и он моргал спросонья. «Это ты, дорогая?» Дик спросил его: «Вы мистер Клаттер?» Тогда он окончательно проснулся, сел и сказал: «Кто здесь? Что вам нужно?» И Дик сказал ему, очень вежливо, словно мы с ним были парочкой коммивояжеров: «Мы хотели поговорить с вами, сэр, в вашем кабинете, если можно». И мистер Клаттер, босиком, в одной пижаме, прошел с нами в кабинет и включил там свет.
До сих пор у него не было возможности хорошенько нас рассмотреть. Я думаю, что когда он нас разглядел, то испытал шок. Дик сказал: «Сэр, все, что мы от вас хотим, это чтобы вы показали нам, где сейф». Но мистер Клаттер спросил: «Какой сейф?» Он заявил, что у него нет никакого сейфа. Я не сомневался, что это правда. Такое у него было лицо. По нему сразу было видно, что этот человек никогда не врет. Но Дик заорал на него: «Не ври, сукин сын! Я знаю, что у тебя есть сейф!» У меня возникло такое чувство, что с мистером Клаттером никто никогда так не разговаривал. Но он смотрел Дику прямо в глаза и очень спокойно с ним говорил. Сказал, что ему очень жаль, но у него просто нет никакого сейфа. Дик приставил ему к груди нож и сказал: «Быстро показывай, где у тебя сейф, а то пожалеешь». Но мистер Клаттер — конечно, видно было, что он боится, но голос у него не дрожал — продолжал уверять, что сейфа у него нет.
Примерно в этот момент я заметил телефон. Тот, что был в кабинете. Я выдрал провод и спросил мистера Клаттера, есть ли в доме еще аппарат. Он сказал — да, в кухне. Я взял фонарь и пошел на кухню — она была довольно далеко от кабинета. Найдя телефон, я оторвал трубку и перекусил провод плоскогубцами. Потом, по пути назад, я услышал шум. Скрип наверху. Я остановился у подножия лестницы, ведущей на второй этаж. Там было темно, но я осмелился включить фонарь. Я мог бы поклясться, что там кто-то есть. На верху лестницы на фоне окна был виден чей-то силуэт. Потом он исчез.
Дьюи подумал, что это, наверное, была Нэнси. Он часто представлял себе, исходя из того, что золотые часики были найдены в носке ее туфли в шкафу, что Нэнси проснулась, услышав, что в доме посторонние, решила, что это воры, и благоразумно спрятала часики, самую ценную из своих личных вещей.
— Я подумал — вдруг там кто-нибудь с ружьем. Но Дик не стал бы меня даже слушать: он слишком увлекся игрой в крутого парня. Гонял мистера Клаттера как зайца. Теперь он привел его назад в спальню и пересчитал деньги в его бумажнике Там было около тридцати долларов. Дик бросил бумажник на кровать и сказал: «У вас в доме должны быть еще деньги. Вы же богач и живете в таком большом доме». Мистер Клаттер сказал, что это все его наличные деньги, и объяснил, что он всегда расплачивается чеками. Он предложил выписать чек, но Дик только еще больше разбушевался: «Мы что, монголы, по-вашему?» Мне показалось, что Дик сейчас его ударит, и я сказал: «Дик, послушай меня. Там наверху кто-то проснулся». Мистер Клаттер заверил нас, что наверху только его жена, сын и дочь. Дик спросил, есть ли деньги у его жены, и мистер Клаттер сказал, что если есть, то очень мало, несколько долларов, и попросил нас — очень трогательно для человека, которому угрожают оружием, — пожалуйста, не трогайте ее, она инвалид и долгое время болела. Но Дик заставил его отвести нас наверх.
У подножия лестницы мистер Клаттер включил лампочку, которая освещала верхний коридор, и пока мы поднимались, сказал: «Не понимаю, зачем вам, ребята, это понадобилось. Я вам ничего плохого не сделал. И вообще впервые в жизни вас вижу». Дик сказал ему: «Заткнись! Говорить будешь, когда тебя спросят». В коридоре никого не было, и все двери были закрыты. Мистер Клаттер показал комнаты, где спали дети, а потом открыл дверь в спальню жены. Он зажег лампу возле ее кровати и сказал ей: «Все в порядке, дорогая, не бойся. Этим людям просто нужны деньги». Это была худая, слабая женщина в длинной белой ночной рубашке. Едва открыв глаза, она сразу начала плакать и сказала мужу: «Любимый, у меня нет денег». Он ласково погладил ее по руке и сказал: «Ну, не плачь, дорогая. Ничего страшного. Просто я дал этим людям все деньги, которые у меня были, но им нужно больше. Они думали, что у нас в доме есть сейф. Я им объяснил, что нет». Дик поднял руку, словно собирался ударить его по губам, и сказал: «Тебе было велено молчать!» Миссис Клаттер сказала: «Но мой муж говорит вам святую правду. У нас нет сейфа». Дик огрызнулся: «Я отлично знаю, что есть. И я не уйду, пока его не найду». Потом он спросил, где ее кошелек. Кошелек лежал в ящике бюро. Дик вывернул его наизнанку. Там оказалась какая-то мелочь и пара долларов. Я поманил Дика в коридор: хотел обсудить ситуацию. Как только мы вышли, я сказал… Дунц перебил его и спросил, могли ли мистер и миссис Клаттер подслушать их разговор.
— Нет. Мы не отходили далеко, чтобы не спускать с них глаз, но говорили шепотом. Я сказал Дику: «Эти люди говорят правду. А врет как раз твой дружок Флойд Уэллс. Нет здесь никакого сейфа, так что надо мотать отсюда». Но Дику было стыдно признать свое поражение. Он сказал, что не успокоится, пока не обыщет весь дом. Он сказал, что надо всех связать, и тогда у нас будет время на поиски. Спорить с ним было невозможно, так он разгорячился. Он упивался тем, что все зависят от его милости. Рядом с комнатой миссис Клаттер была ванная. Мы придумали запереть родителей в ванной, потом разбудить детей, тоже запихнуть их сюда, а затем выпускать их по одному и привязывать в разных частях дома. А когда мы найдем сейф, сказал Дик, мы перережем им глотки. Стрелять нельзя, сказал он: слишком много шума.
Перри нахмурился и потер колени.
— Дайте-ка вспомнить. После этого все как-то усложнилось. Сейчас я вспомню. Да. Да, я взял стул из коридора и поставил его в ванной. Чтобы миссис Клаттер могла сесть. Нам ведь сказали, что она инвалид. Когда мы их там запирали, миссис Клаттер плакала и просила нас: «Пожалуйста, не причиняйте никому вреда. Пожалуйста, не обижайте моих детей». А ее муж обнимал ее за плечи и говорил: «Дорогая, эти парни не собираются никого обижать. Им просто нужны деньги».
Мы пошли в комнату мальчика. Он не спал и лежал так тихо, словно боялся пошевелиться. Дик велел ему встать, но он замешкался, тогда Дик ударил его, вытащил из кровати, и я сказал: «Не бей его, Дик». А мальчику — он был в одной футболке — велел надеть штаны. Он надел синие джинсы, и как только мы заперли его в ванной, из своей комнаты вышла девочка. Она была полностью одета, словно проснулась уже давно. То есть на ней были носки, тапочки, кимоно, а волосы были убраны под платок. Она пыталась улыбаться. Она сказала: «Господи, что это такое? Какая-то шутка?» Но не думаю, что она приняла нас за шутников, особенно после того, как Дик открыл дверь в ванную и затолкал ее туда…
Дьюи представил себе всю картину: члены семьи, кроткие и испуганные, но не подозревающие о том, какая их ждет участь. Если бы Герб хотя бы на мгновение заподозрил, что задумали эти грабители, он бы сопротивлялся. Он был человек мягкий, но сильный и отнюдь не трус. Элвин Дьюи был его другом и точно знал, что Герб дрался бы насмерть, защищая жизнь Бонни и своих детей.
— Дик остался караулить у двери ванной, а я пошел на разведку. Я обшарил комнату девочки и нашел маленький кошелек, похожий на кукольный. Внутри лежал серебряный доллар. Как-то так вышло, что я его уронил, он покатился по полу и закатился под стул. Мне пришлось опуститься на колени. И в этот момент я как будто увидел себя со стороны. Словно в каком-то психованном фильме. Меня чуть не стошнило. Я почувствовал отвращение. Дик-то все болтал о сейфе богатого человека, а я здесь ползаю на брюхе, чтобы украсть у ребенка серебряный доллар. Один доллар. И ради него я ползаю на брюхе.
Перри стискивает колени, просит у детективов аспирин, благодарит Дунца за таблетку, прожевывает ее и говорит:
— Но что поделаешь. Не стоит пренебрегать никакой добычей. Я обшарил комнату мальчика. Там не было ни цента. Зато я вспомнил про бинокль, который видел в кабинете мистера Клаттера. Я спустился за ним на первый этаж, потом отнес бинокль и радио в машину. Снаружи было холодно и ветрено, и от этого мне стало полегче. Луна светила так ярко, что видно было на много миль вокруг. И я подумал: может, уйти отсюда к чертовой матери? Дойти до шоссе, поймать попутку. Мне совсем не хотелось возвращаться в дом. И все же — как бы вам объяснить? — я не мог собой распоряжаться. Как будто я читал какой-то рассказ. И должен бы узнать, что будет дальше, чем все закончится. В общем, я снова поднялся наверх. А потом… Что же было дальше? Ага, вот тогда-то мы их и связали. Первым — мистера Клаттера. Мы вызвали его из ванной, я связал ему руки и отвел в подвал…
Дьюи перебил:
— Один и без оружия?
— У меня был нож.
— Но Хикок остался сторожить наверху? — уточнил Дьюи.
— Правильно, чтобы они не подняли шума. Но все равно, помощь мне была не нужна. С веревкой я обращаться умею. Всю жизнь узлы вязал.
Дьюи спросил:
— Ты зажег фонарь или включил свет в подвале?
— Включил свет. Подвал был разделен на две части. В одной, судя по всему, была комната для игр. Я отвел Клаттера в другую половину, там стоял котел. Я увидел у стены большую картонную коробку. Коробку из-под матраца. Мне было неловко просить его ложиться на холодный пол, поэтому я бросил на пол коробку, смял ее и велел ему лечь на нее.
Водитель сквозь зеркальце заднего вида бросил на своего напарника многозначительный взгляд, и Дунц легонько кивнул, признавая свое поражение. До сих пор никто не разделял мнения Дьюи о том, что коробка от матраца была положена на пол ради удобства мистера Клаттера, и на основании подобных намеков и других мимолетных признаков нелогичного, эксцентричного сострадания детектив пришел к выводу, что по крайней мере один из убийц не был совершенно лишен сердца.
— Я связал ему ноги, потом привязал к ним его руки и спросил, не режут ли ему веревки. Он сказал, что не слишком, но попросил не трогать его жену. Мол, не нужно ее связывать — она не начнет кричать и не станет пытаться выбежать из дома. Он сказал, что она много лет проболела и только-только начала поправляться, а такой инцидент может замедлить ее выздоровление. Я знаю, что ничего смешного в этом нет, но не мог удержаться от смеха — он еще говорил о «замедлении».
Затем я привел вниз мальчишку. Сначала в ту же комнату, где был его отец. Привязал его за руки к верхней паровой трубе. Но потом я подумал, что это небезопасно. Он мог как-нибудь освободиться и развязать своего старика, или наоборот. Поэтому я перерезал шнур и отвел мальчика в игровую, где стояла удобная с виду кушетка. Я привязал его ноги к ножке кушетки, связал ему руки, а потом сделал петлю вокруг его шеи так, чтобы, если он начнет вырываться, он стал сам себя душить. Пока я колдовал над ним, я положил нож на такой… ну, что-то типа сундука из кедра; он был только что покрыт лаком, и весь подвал им пропах. Так он попросил, чтобы я не клал туда нож. Сундук он мастерил кому-то в подарок. Кажется, он сказал, на свадьбу сестре. Когда я от него отошел, мальчик раскашлялся, и тогда я подложил ему под голову подушку. Потом я выключил свет… Дьюи спросил:
— Но рот им ты не заклеил?
— Нет. Рты мы стали заклеивать позже, после того, как я связал обеих женщин в спальнях. Миссис Клаттер все еще плакала, но в то же время она попросила меня проследить за Диком. Она не доверяла ему, а про меня сказала, что я приличный молодой человек. Я в этом уверена, сказала она, и заставила мне ей пообещать, что я не дам Дику причинить кому-нибудь вред. Я думаю, что на самом деле она имела в виду дочку. Я и сам за нее волновался. Я подозревал, что Дик кое-что замышляет, а мне это было не по душе. Когда я связал миссис Клаттер, само собой, оказалось, что Дик уже притащил девочку в спальню. Она лежала в кровати, а он сидел на краешке и с ней разговаривал. Я это дело пресек; велел ему поискать пока сейф. После того как он ушел, я связал ей ноги вместе, а руки связал за спиной. Потом я накрыл ее, подоткнул покрывало, так что снаружи оставалась только голова. Возле кровати стояло небольшое мягкое кресло, и я решил немного отдохнуть; ноги у меня горели — то по лестнице вверх-вниз, то на коленях ползай. Я спросил Нэнси, есть ли у нее друг. Она сказала: да, есть. Она изо всех сил старалась держаться раскованно и дружелюбно. Она мне очень понравилась. Милая девочка, очень красивая и никакая не испорченная, ничего такого. Она мне о себе довольно много успела рассказать. О школе, о том, что она собирается поступить в университет изучать музыку и искусство. О лошадях. Сказала, что после танцев больше всего любит скакать на лошади, и я ей рассказал, что моя мать была чемпионкой родео.
Еще мы говорили о Дике; понимаете, любопытно мне стало, что он ей нарассказывал. Кажется, она его спросила, почему он занимается такими делами. Грабит людей. Ха, он ей наплел какую-то душещипательную муть — якобы он сирота и рос в приюте, и никто его никогда не любил, и из родни у него была только сестра, которая жила с мужчинами, а они не брали ее замуж. Все время, пока мы говорили, до нас доносилась сумасшедшая беготня снизу. Дик искал сейф. Заглядывал за картины. Простукивал стены. Тук-тук-тук. Словно какой-то психованный дятел. Когда он вернулся, я, просто чтоб уж совсем его опустить, спросил, нашел ли он сейф. Ясное дело, ничего он не нашел, но сказал, что в кухне нашел еще один кошелек. С семью долларами.
Дунц спросил:
— Сколько вы к этому моменту уже находились в доме?
— Около часа.
— А когда вы заклеили жертвам рты?
— Сразу после этого. Начали с миссис Клаттер. Я заставил Дика мне помогать — потому что не хотел оставлять его наедине с девочкой. Я нарезал пластырь длинными полосами, а Дик обмотал ими голову миссис Клаттер, словно мумию. Он спросил ее: «Чего вы все плачете? Вас же никто не трогает», — потом выключил лампу возле ее кровати и сказал: «Спокойной ночи, миссис Клаттер. Спите». Потом, когда мы шли по коридору в комнату Нэнси, он мне сказал: «Сейчас я откупорю эту малышку». А я сказал: «Ага. Только сначала тебе придется меня убить». Кажется, он даже подумал, что ему послышалось. Он сказал: «А тебе-то что? Черт, ну хочешь, тоже вставишь ей потом». Я таких просто презираю — кто не умеет своими сексуальными желаниями управлять. Господи, как я ненавижу такие вещи. Я ему сказал прямо: «Оставь ее в покое, а не то я разбушуюсь». Ух, как ему это не понравилось, но он понял, что сейчас нет времени устраивать тут кровавую драку. Так что он сказал: «Ладно, дружок. Раз тебе не нравится, не будем». В итоге мы так ей рот и не заклеили. Мы погасили свет в коридоре и спустились в подвал.
Перри колеблется. Он задает вопрос, но высказывает его в форме утверждения: «Держу пари, он ни слова не сказал о том, что хотел изнасиловать девочку».
Дьюи подтверждает, что он прав, но добавляет, что если не считать явно скорректированного описания собственного поведения, история Хикока совпадает с тем, что говорит Смит. Детали отличаются, диалоги не идентичны, но в главном оба рассказа — по крайней мере до сих пор — подтверждают друг друга.
— Возможно. Но я знал, что он не скажет про девочку. Готов был поставить последнюю рубашку.
Дунц сказал:
— Перри, я вел счет лампам. По моим подсчетам, после того как вы погасили свет наверху, дом оказался в темноте.
— Правильно. И больше мы свет не зажигали. Только фонарь. Дик нес фонарик, когда мы пошли заклеивать рот мистеру Клаттеру и мальчишке. Прямо перед тем, как я залепил ему рот, мистер Клаттер меня спросил — и это были его последние слова, — как там его жена, все ли с ней в порядке, и я ему сказал, что с ней все прекрасно, она легла спать, и еще сказал, что уже недалеко утро, их обязательно кто-нибудь найдет, и тогда все это: мы с Диком и все остальное — покажется им далеким сном. Я не заговаривал ему зубы. Я на самом деле не хотел причинять ему никакого зла. По-моему, он был очень славным джентльменом. Спокойным, вежливым. Так я думал вплоть до той секунды, когда перерезал ему горло.
Погодите. Я опять забегаю вперед. — Перри хмурится. Он начинает растирать колени; раздается лязг наручников. — Потом, то есть после того, как мы им заклеили рты, мы с Диком отошли в угол обсудить наше положение. Помните, мы же вроде как повздорили. В тот момент меня чуть не тошнило, когда я думал, что когда-то восхищался им, упивался его хвастовством. Я ему сказал: «Ну что, Дик? Колеблешься?» Он не ответил. Я сказал: «Если оставить их в живых, маленьким сроком мы не отделаемся. Десять лет, самое меньшее». Он по-прежнему молчал. В руках у него был нож. Я попросил у него этот нож и сказал: «Ну хорошо, Дик. Пора приступать». Но я не собирался этого делать. Я хотел вызвать его на блеф, заставить его меня отговаривать, заставить его признать, что он притворщик и трус. Видите ли, между нами с Диком что-то было. Я встал на колени около мистера Клаттера, и боль в суставах напомнила мне о том чертовом долларе. Серебряный доллар. Позор. Отвращение. И они еще мне запретили возвращаться в Канзас. Но я не понимал, что я делаю, пока не услышал звук. Как будто кто-то тонет. Крик из-под воды. Я вручил Дику нож и сказал: «Прикончи его. Тебе станет лучше». Дик попытался — или притворился, что пытается. Но у этого человека сил было на десятерых — он наполовину вырвался из веревок, руки у него уже были свободны. Дик запаниковал. Ему хотелось побыстрее слинять. Но я не дал ему уйти. Этот человек все равно умер бы, я знаю, но я не мог его так оставить. Я велел Дику держать фонарь и светить мне, а сам прицелился из ружья. Комната просто взорвалась. Стала голубого цвета. Просто вспыхнула синим. Боже, я не могу понять, почему грохота не было слышно за двадцать миль. Этот грохот звучал в ушах Дьюи, почти оглушал его и заслонял тихий шепчущий голос Смита. Но голос затягивал, извергая поток звуков и образов: Хикок ищет пустую гильзу; спешка, спешка, голова Кеньона в круге света, ропот приглушенной мольбы, потом Хикок снова ползает в поисках стреляной гильзы; комната Нэнси. Нэнси слушает, как сапоги скрипят по деревянной лестнице, поднимаясь к ней. Глаза Нэнси, Нэнси видит, как свет фонарика ищет цель («Она сказала: „О нет! Пожалуйста! Нет! Нет! Нет! Нет! Не надо! О, пожалуйста, не надо! Пожалуйста!" Я передал ружье Дику и сказал ему, что я свою часть сделал. Он прицелился, и она отвернула лицо к стене»); темный коридор, убийцы спешат к последней двери. Возможно, после всего, что она услышала, Бонни благословила их скорый подход.
— Эту последнюю гильзу мы заколебались искать. Дик нашарил ее под кроватью. Потом мы закрыли дверь спальни миссис Клаттер и спустились в кабинет. Мы подождали там, как и тогда, когда только вошли. Глянули сквозь жалюзи, не шныряет ли поблизости работник или еще кто-нибудь, кто мог бы слышать выстрелы. Но все было по-прежнему — ни звука. Только ветер — и еще Дик, который дышал так, словно за ним волки гнались. Тут же, за несколько секунд до того, как мы подбежали к машине и уехали, я решил, что пристрелю Дика. Он много раз повторял, вколачивая в меня эту мысль: никаких свидетелей. И я подумал: он и есть свидетель. Не знаю, что меня остановило. Видит Бог, надо было мне так и сделать. Пристрелить его, сесть в машину и ехать не останавливаясь, пока не окажусь в Мексике. Затеряться там навсегда.
Тишина. Следующие десять миль трое мужчин едут молча.
В молчании Дьюи кроются скорбь и глубокая усталость. Он стремился точно узнать, «что произошло той ночью». Теперь он уже дважды услышал об этом, и две версии были очень похожи, единственное серьезное несоответствие было в том, что Хикок приписывал все четыре убийства Смиту, в то время как Смит говорил, что обеих женщин застрелил Хикок. Но признания, хотя они давали ответы на вопросы как и почему, напрочь разрушали его представления о четком, спланированном преступлении. Убийства были психологическим несчастным случаем, по сути дела, актом безличным; жертвы могли точно так же быть убиты молнией. Если бы не одно отличие: они испытали продолжительный ужас, они страдали. И Дьюи не мог забыть об их страданиях. Тем не менее он мог смотреть на человека, сидевшего рядом с ним, без гнева — пожалуй, даже с некоторым сочувствием — ведь жизнь Перри Смита вовсе не была медом, это были жалкие, уродливые и одинокие скитания от одного миража к другому. Сочувствие Дьюи, однако, было не настолько глубоко, чтобы допустить прощение или снисхождение. Детектив надеялся увидеть Перри и его сообщника на виселице — повешенными спиной к спине. Дунц спросил Смита:
— Кстати, сколько денег вы нашли у Клаттеров?
— От сорока до пятидесяти долларов.
Среди животных Гарден-Сити есть два серых кота, которые всегда вместе, — тощие, грязные существа с необычными повадками. Главный обряд дня они совершают в сумерках. Сначала они несутся по Мэйн-стрит, останавливаясь, чтобы тщательно обследовать передние решетки автомобилей, особенно тех, что оставлены на стоянке перед двумя отелями, «Виндзором» и «Уорреном», поскольку именно из этих машин, принадлежащих, как правило, приезжающим издалека, можно извлечь ворон, синиц и воробьев, которые безрассудно перелетают дорогу перед близко идущим транспортом. Пользуясь когтями как хирургическими инструментами, коты вытаскивают из решеток каждую пернатую жертву. Завершив свой рейд на Мэйн-стрит, они неизменно поворачивают на Грант-стрит и вприпрыжку мчатся к площади перед зданием суда — еще одному из их охотничьих угодий, к тому же в среду, 6 января, весьма многообещающему, ибо все окрестные дворы были уставлены машинами, доставившими в город часть той толпы, что собралась на площади.
Толпа начала скапливаться к четырем, поскольку именно этот час прокурор округа назвал как возможное время прибытия Хикока и Смита. После того, как в воскресенье вечером по телевидению было объявлено о том, что Хикок сделал признание, в Гарден-Сити сразу же стянулись журналисты всех мастей и направлений: представители ведущих служб новостей, фотографы, кинохроникеры и телеоператоры, репортеры из Миссури, Небраски, Оклахомы, Техаса и, конечно, из самого Канзаса — всего человек двадцать — двадцать пять. Многие из них ждали уже три дня, не имея иной работы, кроме как брать интервью у дежурного с автозаправочной станции, Джеймса Спора, который, увидев опубликованные фотографии обвиняемых в убийстве, опознал в них клиентов, купивших у него горючего на три доллара и шесть центов в ночь холкомбской трагедии.
Эти профессиональные наблюдатели готовились запечатлеть возвращение в Канзас Хикока и Смита, и капитан Джеральд Марри из дорожно-патрульной службы зарезервировал для них вполне достаточно места перед входом в здание суда — возле ступеней, по которым задержанные должны были подняться на пути в окружную тюрьму, которая занимает верхний этаж четырехэтажного здания. Один из репортеров, Ричард Парр из «Канзас-Сити стар», раздобыл копию номера «Лас-Вегас сан», выпущенного в понедельник. Заголовок газеты вызвал взрыв смеха: СУЩЕСТВУЕТ ОПАСНОСТЬ, ЧТО ПОДОЗРЕВАЕМЫХ В УБИЙСТВЕ ЛИНЧУЕТ ТОЛПА. Капитан Марри заметил: «Что-то на линчевание все это не очень похоже».
Действительно, общество, собравшееся на площади, шло встречать парад или пришло на политическое собрание. Школьники, и среди них бывшие одноклассники Нэнси и Кеньона Клаттеров, пели гимны болельщиков, надували пузыри из жевательной резинки, поглощали хот-доги и газировку. Матери успокаивали ревущих младенцев. Мужчины расхаживали, посадив на плечи маленьких детей. Пришли бойскауты — целый отряд. И немолодые члены женского клуба любительниц бриджа присутствовали в полном составе. Мистер Дж. П. (Джеп) Адаме, глава местного ветеранского комитета, явился вдруг в таком странном твидовом одеянии, что кто-то крикнул ему: «Эй, Джеп! Чего это ты вырядился в женское платье?» — оказалось, что мистер Адаме второпях, боясь опоздать к началу представления, по ошибке надел пальто своей секретарши. Корреспондент с радио брал интервью у горожан. Он задавал всем один и тот же вопрос; какого наказания, по их мнению, достойны те, «кто совершил столь гнусное преступление», и большинство опрошенных говорили: «Ну вы спросите» или: «Откуда же мне знать», один школьник ответил: «Я думаю, что нужно их запереть в одной камере до конца жизни. Никогда не пускать никаких посетителей. Чтоб они сидели и до конца жизни глядели только друг на друга». А коренастый, важно расхаживающий мужчина сказал: «Я верю в высшую меру наказания. Ведь и в Библии сказано — око за око. И при этом все равно с них взыскивается в четыре раза меньше!»
Пока было солнце, день оставался сухим и теплым — октябрьская погода в январе. Но когда солнце село, когда тени гигантских деревьев встретились и перемешались, холод и темнота оглушили толпу. Оглушили и разогнали: к шести часам осталось не больше трехсот человек. Корреспонденты, проклиная неуместную задержку, притоптывали ногами и растирали замерзшие уши закоченевшими без перчаток руками. Внезапно южная сторона площади затрепетала. Показались машины.
Хотя ни один из журналистов не верил в то, что в отношении подозреваемых будет применено насилие, некоторые предрекали, что прозвучат злобные выкрики. Но когда в толпе увидели убийц под конвоем патрульных в синей форме, люди затихли, словно поразившись их человечьему обличью. Белолицые мужчины в наручниках стояли и моргали, ослепленные фотовспышками и прожекторами. Операторы проследовали за обвиняемыми и полицейскими в здание суда и, поднявшись на три лестничных пролета, сфотографировали захлопнувшуюся за преступниками дверь окружной тюрьмы.
На площади никто не задержался, ни из журналистской братии, ни из горожан. Теплые комнаты и горячий ужин поманили их домой, и как только все разошлись, оставив холодную площадь двум серым котам, удивительная осень тоже ушла; пошел первый в этом году снег.
Часть 4 ПЕРЕКЛАДИНА
На четвертом этаже здания суда округа Финней мирно уживаются строгость казенного учреждения и домашний уют. Окружная тюрьма обеспечивает первое качество, а так называемая резиденция шерифа, симпатичная квартирка, отделенная от тюрьмы надежными стальными дверьми и коротким коридором, добавляет к нему второе.
В январе 1960 года шериф Эрл Робинсон в своей резиденции фактически не жил. Квартиру занимали заместитель шерифа и его жена, Вендель и Джозефина (Джози) Майеры. Майеры были женаты больше двадцати лет и сделались очень похожи: высокие, обладающие солидным весом и силой, широкими ладонями и квадратными спокойными и добродушными лицами — последнее особенно относится к миссис Майер, прямой и практичной женщине, которая при этом кажется осиянной ореолом мистической безмятежности. Как помощнице заместителя шерифа ей приходится много трудиться. В промежутке между пятью утра, когда она начинает день с прочтения главы из Библии, и десятью вечера, когда она ложится спать, Джозефина Майер готовит и шьет для заключенных, штопает и стирает их белье, замечательно заботится о муже и наводит порядок в их пятикомнатной квартире с дорогими ее сердцу пухлыми подушечками, мягкими стульями и кружевными занавесками сливочного цвета. У Майеров одна дочь, которая уже вышла замуж и живет в Канзас-Сити, так что теперь они одни — вернее, как говорит миссис Майер, «одни, если не считать тех, кто попадает в женскую камеру».
Всего в тюрьме шесть камер; шестая, предназначенная для заключенных женского пола, располагается отдельно от прочих прямо в самой резиденции шерифа — примыкает к кухне Майеров.
— Но, — говорит Джози Майер, — это меня не беспокоит. Я люблю компанию. Люблю, когда есть с кем поговорить, пока хлопочешь на кухне. Обычно этих женщин можно только пожалеть. Случайно влипли, бедняжки, и только. Иное дело Хикок и Смит. Насколько я знаю, Перри Смит был первым мужчиной, которого поместили в женскую камеру. Дело в том, что шериф хотел до окончания суда держать их с Хикоком порознь. В тот день, когда их привезли, я готовила шесть пирогов с яблоками и пекла хлеб, а сама все время поглядывала на площадь. Кухонное окно выходит прямо на нее, и все, что там делалось, было видно как на ладони. Я не подсчитывала, но на вид там была толпа в несколько сотен человек. Они все ждали, когда привезут парней, убивших семью Клаттеров. Я ни с кем из Клаттеров не встречалась, но судя по тому, что о них говорят, это были прекрасные люди. То, что с ними произошло, трудно простить, и Вендель опасался, что толпа, увидев Хикока и Смита, что-нибудь над ними учинит. Он боялся, что их попытаются прикончить. Поэтому сердце у меня забилось, когда я увидела, как подъехали машины и разные фоторепортеры с газетчиками засуетились и стали пробиваться вперед; но к тому времени уже было темно, часов шесть вечера, и холодно — больше половины народу сдалось и ушло домой. Те, кто остался, даже слова не проронили. Только глазели.
Позже, когда парней привели наверх, я увидела сначала Хикока. Он был в легких летних штанах и старой байковой рубашке. Удивляюсь, как он в такой мороз не схватил воспаление легких. Но вид у него был болезненный. Он казался белым как привидение. Наверное, это жуткое ощущение — идти сквозь толпу незнакомых людей, которые знают, кто ты такой и что совершил. Потом привели Смита. У меня был готов для них ужин: горячий суп, кофе с бутербродами и пирог. Обычно у нас кормят только два раза в день. Завтрак в семь тридцать, основная еда в четыре тридцать. Но я не хотела, чтобы эти друзья легли спать на голодный желудок; я думаю, они и без того неважно себя чувствовали. Но когда я принесла Смиту на подносе ужин, он сказал, что не хочет есть. Он стоял ко мне спиной и глядел в окно. Из этого окна вид такой же, как и из моего кухонного: деревья, площадь и крыши домов. Я ему говорю: «Вы бы хоть попробовали суп, он овощной, и не из консервов. Я его сама готовила. И пирог тоже». А через час я пришла забрать поднос, и оказалось, что Смит вообще ни к чему не притронулся. Он так и стоял у окна. Как будто даже не шевельнулся с тех пор, как я ушла. Шел снег, и я, помню, сказала, что это первый снег в этом году и что у нас до сих пор была такая прекрасная долгая осень. А вот теперь — снег. Потом я спросила его, что он больше всего любит из еды; если у него есть какое-то любимое блюдо, я постараюсь завтра его приготовить. Он повернулся и посмотрел на меня с подозрением, как будто я над ним насмехаюсь. Потом сказал что-то насчет кино — он говорил очень тихо, почти что шепотом. Спросил, не видела ли я одного фильма. Название я забыла, но все равно я его не видела: я никогда особенно кино не увлекалась. Он сказал, что в этом фильме дело происходит в библейские времена, и там есть сцена, где человека сбрасывают с балкона прямо в толпу мужчин и женщин, и люди разрывают его на части. И он сказал, что когда он увидел толпу на площади, ему как раз представилась эта сцена. Человек, которого рвут на части. Он подумал, что его могут так же точно растерзать. Сказал, что ему стало так страшно, что у него до сих пор живот болит, и поэтому он не может есть. Конечно, это все бредни, и я так ему и сказала — никто ему ничего не сделает, что бы он ни совершил, не такие здесь у нас люди.
Мы немного поговорили, поначалу он стеснялся, но потом сказал: «Что я действительно люблю, так это рис по-испански». Я ему обещала, что приготовлю это блюдо, и он чуть улыбнулся, так что я решила — что ж, это не самый плохой человек из тех, кого я видела в своей жизни. Когда мы с мужем в ту ночь легли спать, я так ему и сказала. Но Вендель только фыркнул. Он ведь был в числе тех, кто первым осматривал место преступления. Он сказал: жаль, что меня не было, когда обнаружили тела Клаттеров. Тогда бы я уже не судила о том, какой мистер Смит нежный. И дружок его Хикок. Он сказал: они бы вырезали тебе сердце и даже не поморщились. Я не смогла ничего возразить — как-никак четверо убитых. Я лежала с открытыми глазами, и все думала, волнуют ли сейчас еще кого-нибудь эти четыре могилы.
Прошел месяц, потом другой, и каждый день понемногу сыпал снег. Снег забелил пшенично-охряную местность, завалил улицы города и приглушил звуки. Заснеженный вяз стучал своими верхними ветками прямо в окошко женской камеры. На дереве обитали белки, и после продолжительного прикармливания их остатками своего завтрака Перри заманил одну из них на карниз окна, а оттуда и за решетку, в камеру. Это был бельчонок с темно-рыжей шубкой. Перри назвал его Рыжиком, и вскоре Рыжик насовсем переселился в тюрьму, явно настроенный разделить заточение со своим другом. Перри научил его нескольким трюкам: играть с бумажным шариком, просить, взбираться на плечо. Это помогало скоротать время, но все равно оставалось много долгих часов, которые заключенный должен был как-то тратить. Читать газеты ему не позволяли, а журналы, которые давала миссис Майер, ему надоели: старые номера «Домашнего очага» и «Макколза». Но он находил себе занятие: подравнивал ногти пилкой, полировал их до шелковистого розового блеска; расчесывал и расчесывал надушенные, благоухающие волосы; чистил зубы по три-четыре раза на дню; почти с такой же частотой брился и принимал душ. И свою камеру, в которой был туалет, душевая кабинка, кровать, стул и стол, он содержал в такой же чистоте, как и самого себя. Он гордился комплиментом, который ему сделала миссис Майер: «Смотрите-ка! — воскликнула она, показав на его койку. — Посмотрите-ка на одеяло! Да оно так натянуто, что на нем монетка подскочит». Но большую часть времени он, когда не спал, проводил за столом, за ним он принимал пищу, делал наброски портретов Рыжика, рисовал цветы, лицо Иисуса, лица и тела воображаемых женщин; и за этим столом, на дешевых листочках разлинованной бумаги, он записывал то, что с ним происходило.
Четверг, 7 января. Приходил Дьюи. Принес блок сигарет и копии записей моих показаний на подпись. Я не подписал.
«Показания» — документ, занимающий семьдесят восемь страниц, который он надиктовал стенографистке суда округа Финней, — заключали в себе признание. Дьюи, говоря о своем свидании с Перри Смитом в тот конкретный день, вспомнил, что очень удивился, когда Перри отказался подписывать показания:
— Это не имело большого значения: я бы просто засвидетельствовал в суде, что было сделано устное признание. И конечно, Хикок еще в Лас-Вегасе подписал признание, в котором обвинял Смита в совершении всех четырех убийств. Но мне было любопытно. Я спросил Перри, почему он передумал. И он сказал: «В моих показаниях все верно, за исключением двух деталей. Если вы мне позволите исправить эти два пункта, я подпишу». Я догадывался, о каких пунктах идет речь, поскольку единственное серьезное расхождение между его историей и историей Хикока заключалось в том, что Перри отрицал, что убил Клаттеров один. Он до сих пор клялся, что Хикок убил Нэнси и ее мать.
— И я был прав! — он хотел сделать признание, что Хикок говорил правду и что он, Перри Смит, один стрелял и один убил всю семью. Он сказал, что лгал, чтобы «наказать Дика за его проклятую трусость. За то, что у него так легко развязался язык». Но показания он решил изменить не оттого, что внезапно почувствовал прилив любви к Хикоку. По словам Перри, он это сделал из уважения к родителям Дика — сказал, что ему жалко его мать: «Она действительно очень славная. Может быть, у нее станет немного легче на душе, если она узнает, что Дик не нажимал на спусковой крючок. Разумеется, если бы не он, ничего этого вообще бы не случилось, но факт остается фактом — убил их именно я». Но я не особенно поверил его словам. Во всяком случае, не настолько, чтобы разрешить ему изменить показания, ведь, как я уже сказал, мы и без подписи Смита могли доказать любой пункт этого дела. Нам хватало фактов на десять смертных приговоров.
В числе событий, способствовавших тому, что Дьюи стал больше доверять Смиту, было возвращение радиоприемника и бинокля, которые убийцы украли из дома Клаттеров и впоследствии продали в Мехико (где агент Канзасского бюро расследований Гарольд Най проследил вещи до ломбарда). Кроме того, Смит, диктуя свои показания, назвал местонахождение другой важной улики.
— Мы вырулили на шоссе и двинули на восток, — сообщил он, описывая, что они с Хикоком делали, покинув место преступления. — Неслись так, словно за нами черти гнались, машину вел Дик. Я думаю, мы были как пьяные. Я-то уж точно. Веселились и в то же время чувствовали облегчение. Никак не могли перестать смеяться, ни я, ни он; ни с того ни с сего нам все это стало казаться очень забавным — не знаю почему, только это правда. Но ружье было забрызгано кровью, и моя одежда вся была в пятнах; даже в волосах у меня была кровь. Поэтому мы свернули на проселочную дорогу и проехали примерно миль восемь, пока не оказались посреди прерий. Слышно было, как где-то воют койоты. Мы курили одну сигарету на двоих, и Дик все шутил по поводу того, что с нами случилось. Я вышел из машины, слил из радиатора немного воды и отмыл ружье от крови. Потом я выкопал в земле ямку охотничьим ножом Дика, которым я перерезал горло мистеру Клаттеру, и закопал гильзы и весь оставшийся моток веревки и лейкопластыря. Потом мы выбрались на шоссе номер восемьдесят три и поехали на восток в сторону Канзас-Сити и Олата. Перед рассветом Дик остановился на поляне для пикника — в одном из тех мест, которые называются зонами отдыха и где стоят жаровни. Мы сложили костер и сожгли все оставшиеся улики: наши перчатки и мою рубашку. Дик сказал: эх, жалко, что мы не можем зажарить на костре быка; он зверски хотел жрать. В Олат мы добрались только к полудню. Дик высадил меня у гостиницы, а сам поехал домой на воскресный обед в кругу семьи. Да, нож он забрал с собой. И ружье тоже.
Агенты Бюро, обыскав дом Хикока, нашли в ящичке с рыболовными принадлежностями нож, а ружье стояло, небрежно прислоненное к стене в кухне. (Отец Хикока отказывался верить, что «его мальчик» замешан в таком «чудовищном преступлении», уверял, что ружье не покидало дома с начала ноября и, следовательно, не может быть орудием убийства.) Что касается пустых гильз, веревки и пластыря, то они были найдены с помощью Вирджила Питца, дорожного рабочего, который прочесал своим грейдером каждый дюйм в указанном Смитом районе и наконец обнаружил закопанные улики. Таким образом, у Бюро наконец сошлись концы с концами. Теперь в деле не осталось неясных мест, поскольку экспертиза установила, что гильзы были выпущены из ружья Хикока, а остатки шнура и пластыря были частью тех, с помощью которых преступники связали жертв и залепили им рты.
Понедельник, 11 января. Мне дали адвоката. Мистер Флеминг. Старикан в красном галстуке.
Поскольку ответчики сообщили, что не имеют средств для того, чтобы нанять платного юриста, суд в лице судьи Роланда X. Тэйта назначил защитниками двоих местных адвокатов, мистера Артура Флеминга и мистера Гаррисона Смита. Семидесятилетний Флеминг, в прошлом мэр Гарден-Сити, невысокий мужчина, который свою непримечательную внешность оживлял крайне броским галстуком, сопротивлялся назначению. «Я не желаю вести это дело, — сказал он судье. — Но если суд считает нужным назначить меня, то, само собой, у меня нет выбора». Защитник Хикока, сорокалетний Гаррисон Смит, шести футов ростом, любитель гольфа, ярый «Лось», принял назначение с покорной любезностью: «Кто-то же должен это делать. И я сделаю все, что смогу. Хотя сомневаюсь, что это поднимет мою популярность в этих краях».
Пятница, 15 января. Миссис Майер слушала на кухне радио, и я слышал, как кто-то говорил, что окружной прокурор будет требовать смертной казни. «Богатых никогда не вешают. Только бедных и одиноких».
Сделав свое заявление, прокурор округа Дуэйн Уэст, честолюбивый полный молодой человек двадцати восьми лет, который выглядел на сорок, а порой на все пятьдесят, сказал корреспондентам:
— Если дело будет рассматривать суд присяжных, то после вынесения вердикта я буду требовать от жюри приговорить преступников к смертной казни. Если ответчики откажутся от права на суд присяжных и будут просить о снисхождении судью, я буду требовать, чтобы судья приговорил их к смертной казни. Я знал, что мне придется решать этот вопрос, и поверьте, решение далось мне нелегко. Я считаю, что за жестокость преступления и явную безжалостность к жертвам ответчики должны быть преданы казни. Это единственный способ оградить от подобных преступников наше общество. Особенно важно это потому, что в Канзасе нет такого наказания, как пожизненное заключение без возможности досрочного освобождения. Те, кого приговорили к пожизненному заключению, фактически отбывают наказание в среднем меньше пятнадцати лет.
Среда, 20 января. Просили пройти проверку на детекторе лжи в связи с делом Уокера.
Случаи, подобные делу Клаттеров, преступления такого масштаба пробуждают интерес представителей закона по всей стране. Особенно тех следователей, которые бьются над разгадкой похожих преступлений, потому что всегда существует вероятность, что решение одной загадки поможет решению другой. Среди тех, кого сильно заинтриговали события в Гарден-Сити, был шериф округа Сарасота во Флориде, где находится городок Оспрей, рыбацкое поселение недалеко от Тампы, в котором спустя месяц после трагедии с Клаттерами произошло такое же убийство четверых человек на уединенном ранчо, о котором Смит прочел в газете на Рождество. Жертвами были члены одной семьи: молодая чета, мистер и миссис Клиффорд Уокер, и их дети, мальчик и девочка. Все они были убиты из винтовки выстрелом в голову. Так как убийцы Клаттеров провели ночь с 19 на 20 декабря, ночь убийства, в гостинице Таллахасси, шериф Оспрея, у которого не было ни единой зацепки, вполне резонно стремился допросить этих людей и произвести полиграфическую экспертизу. Хикок согласился на испытание, Смит тоже, но при этом он сказал канзасским властям: «Я еще тогда сказал Дику: держу пари, это сделал какой-нибудь псих, который прочитал о том, что произошло в Канзасе». Результаты испытания, к огорчению оспрейского шерифа и Элвина Дьюи, не верившего в совпадения, были определенно отрицательные. Убийца Уокеров так и остался неизвестен.
Воскресенье, 31 января. Папаша Дика пришел навестить сына. Я с ним поздоровался, когда он шел мимо [дверей камеры], но он даже не посмотрел в мою сторону. Может быть, он просто не услышал. Из слов миссис М. [Майер] я понял, что миссис X.[Хикок] не приехала, потому что плохо себя чувствует. Снега нападало до чертовой матери. Вчера приснилось, что я на Аляске с папой, — проснулся в луже холодной мочи!!!
Мистер Хикок провел с сыном три часа. Потом он сквозь метель побрел на станцию — сгорбленный старик в рабочей одежде, исхудавший от рака, который уже через несколько месяцев должен был его доконать. В ожидании поезда он разговорился с репортером:
— Я повидался с Диком, вот как. Мы долго разговаривали. И я вам скажу точно — все было не так, как говорят или пишут в газете. Эти мальчики не собирались никого убивать. Мой, во всяком случае. Может, у него есть свои дурные стороны, но таким плохим он никогда не был. Это все Смитти. Дик мне сказал, что он даже не знал, когда Смитти напал на того человека [мистера Клаттера] и перерезал ему горло. Дика даже в комнате тогда не было. Он вбежал туда, когда услышал шум борьбы. У Дика в руках было ружье, и вот что он мне рассказал: «Смитти взял у меня ружье и просто про стрелял тому человеку голову». И еще сказал: «Папа, я должен был отнять у Смитти ружье и застрелить его. Убить, пока он не ухлопал всех остальных. Если бы я это сделал, сейчас я был бы в лучшем положении». Наверное, в лучшем. А теперь, по всему видать, нет у него никакого шанса. Повесят их обоих. — Глаза его от усталости и безнадежности казались остекленевшими. — Нет ничего хуже, чем знать, что твоего мальчика повесят.
Ни отец, ни сестра Перри Смита не написали ему и не приехали его повидать. Текс Джон Смит, очевидно, искал золото где-то на Аляске — и хотя представители закона прилагали все усилия, чтобы его найти, им это не удалось. Сестра сказала следователям, что боится своего брата, и попросила их не давать ему ее нынешний адрес. (Когда Смиту сообщили об этом, он слегка улыбнулся и сказал: «Жаль, что в ту ночь ее не было в этом доме. Какая была бы чудная встреча!»)
Кроме бельчонка, кроме Майеров и, временами, адвоката, мистера Флеминга, Перри никого не видел. Он тосковал по Дику. Много думаю о Дике,написал он как-то раз в дневнике. С тех пор, как их арестовали, им не позволяли общаться, и, не считая свободы, самой заветной мечтой Перри было поговорить с Диком, снова быть с ним рядом. Дик был совсем не таким «кремнем», каким когда-то представлялся Перри, совсем не таким «практичным», «зрелым», «стальным»; он показал себя «слабым и мелким», «трусливым». Однако в тот момент во всем мире у Перри не было человека ближе него, ибо они по крайней мере были одной породы, братья из племени Каинова; в разлуке с Диком Перри был «совсем один. Словно прокаженный, с которым стал бы общаться только полный идиот».
Но как-то утром в середине февраля Перри получил письмо. На нем стоял штемпель Ридинга, штат Массачусетс. Вот что было в письме:
«Дорогой Перри, с грустью узнал о том, в какуюбеду ты попал, и решил написать тебе и сказать,что я тебя помню и хочу помочь всем, чем сумею.На случай, если имя Дон Калливен ты уже успелзабыть, я прилагаю фотокарточку приблизительнотого времени, когда мы с тобой познакомились. Когда я впервые прочел о тебе в газете, я был поражен, а потом стал вспоминать те дни, когда мы были знакомы.
Хотя мы с тобой никогда не дружили близко, япомню тебя намного отчетливее, чем большинстворебят, с которыми служил в армии. Кажется, этобыло осенью 1951 года. Тебя назначили механиком легкой техники в 761-ю роту в Форт-Льюисе, Вашингтон. Ты был маленького роста (я не намного выше), крепко сбитый, смуглый и черноволосый, и слица у тебя не сходила усмешка. Ты приехал с Аляски, и многие ребята тебя называли Эскимосом. Одноиз первых воспоминаний о тебе у меня связано сосмотром роты, когда все должны были открытьсвои сундучки. Помню, все сундучки были в порядке,твой тоже, только у твоего сундучка вся крышкаизнутри была оклеена картинками с девочками. Все говорили, что тебя ждут неприятности. Но проверяющий сделал вид, что ничего не видит, и тебе ничего не было, и тогда я подумал, что тебя всесчитают нервным парнем, не хотят связываться.Я помню, что ты довольно неплохо играл в пул, иотчетливо представляю себе, как ты стоишь за бильярдным столом в нашей дневной комнате. Ты былчуть ли не лучшим водителем в отряде. Помнишьармейские полевые задания? Один раз, это было зимой, нас всех для выполнения задания распределилипо грузовикам. На наших машинах печек не было, ив кабине стоял зверский холод. Я помню, как ты вырезал в настиле своего грузовика дыру, чтобы в кабину шло тепло от двигателя. Я потому так хорошо запомнил, что это на меня произвело сильноевпечатление. Ведь „порча" армейского имуществасчитается преступлением, и за него тебя моглистрого наказать. Конечно, в армии я был еще совсем зеленый, небось боялся нарушить устав даже самуюмалость, но помню, как ты усмехался (сидя в тепле), а я переживал (и мерз). Я помню, ты купил мотоцикл, и какие-то у тебя были из-за него неприятности — то ли полиция за тобой гналась, то ли поломка какая-то произошла. Не помню уж что, ноименно тогда я в первый раз почувствовал, что втебе есть что-то бешеное. Может быть, я не все правильно помню: было-то это больше восьми летназад и знакомы мы были всего восемь месяцев. Но насколько я помню, мы с тобой были в хороших отношениях и ты мне очень нравился. Ты всегда казался веселым и держим, хорошо знал свое дело, и я немогу вспомнить, чтобы ты когда-нибудь скулил илибрюзжал. Конечно, видно было, что ты бешеный, ноэто особенно не проявлялось. Теперь ты серьезновлип. Я пытаюсь представить себе, каким ты стал. О чем ты думаешь. Когда я прочитал о тебе в первый раз, я был просто ошарашен. Честное слово. Нопотом отложил газету и занялся какими-то своими делами. Однако я никак не мог выбросить из головымысли о тебе. Мне недостаточно было просто тебя забыть. Я человек религиозный (или пытаюсь им быть). Католик. Я не всегда был таким. Долгое время я плыл по течению и не слишком задумывалсянад тем, что действительно важно. Я никогда не думал о смерти и о том, что за ней тоже может быть жизнь. Слишком многое меня привязывало к жизни: машина, колледж, свидания и т. д. Но у меня умер братишка от лейкемии, ему было всего семнадцать лет. Он знал, что скоро умрет, и после того, как это случилось, я часто спрашивал себя, о чем он думал. И сейчас я думаю о тебе и задаю себе вопрос,о чем ты думаешь. Я не знал, что говорить братув последние недели перед смертью. Но я знаю, чтобы я сказал теперь. И поэтому я тебе пишу: потомучто Бог создал тебя так же, как меня, и Он любиттебя так же, как Он любит меня, и то, что случилось с тобой, могло случиться со мной, ибо никто не знает Его воли.
Твой друг Дон Калливен».
Имя ему ничего не говорило, но Перри сразу узнал лицо на фотографии: молодой солдат со стриженными ежиком волосами и круглыми очень серьезными глазами. Он перечитал письмо много раз; хотя религиозные мотивы ему показались неубедительными («я пытался поверить, но у меня не получается, я не могу, и притворяться бесполезно»), письмо его взволновало. Появился человек, который предлагает ему свою помощь, нормальный и добропорядочный человек, который его когда-то знал и любил, человек, который подписался словом «друг». Исполненный благодарности, он поспешил начать ответ: «Дорогой Дон. Черт, еще бы мне непомнить Дона Калливена…»
В камере Хикока окон не было; ему приходилось смотреть на широкий коридор и двери других камер. Но Дик не был изолирован, ему было с кем поговорить — обширная аудитория алкоголиков, мошенников, истязателей жен и мексиканских бродяг; и беззаботный «аферистский» жаргон Дика, его скабрезные анекдоты и сальные шуточки пришлись по душе его сокамерникам (хотя один все равно не желал иметь с ним дела — старик, который шипел на Дика: «Убийца! Убийца!», а однажды окатил его грязной водой из ведра).
При поверхностном знакомстве Хикок всем без исключения казался на удивление спокойным молодым человеком. Когда он не общался ни с кем и не спал, он лежал на койке с сигаретой или жевательной резинкой и читал журналы о спорте или дешевые ужастики. А часто просто валялся и насвистывал старые шлягеры («Должно быть, ты была красивой крошкой», «Тащусь я в Баффало»), глядя на лампочку без плафона, которая день и ночь горела под потолком. Он ненавидел монотонное созерцание лампочки; она мешала ему спать и, что гораздо важнее, ставила под угрозу срыва его прожект — бегство. Ибо заключенный был далеко не таким беззаботным, каким казался: он был готов на любой шаг, лишь бы «не качаться на Больших Качелях». Не сомневаясь в том, что именно таким будет исход суда, во всяком случае если заседания будут происходить в Канзасе, — он решил «сбежать, стырить тачку и поднять пылищу». Но прежде ему нужно было разжиться оружием; и в течение нескольких недель он делал «заточку» — инструмент, очень напоминающий нож для колки льда, — которая прекрасно могла бы вписаться в промежуток между лопатками заместителя шерифа. Детали оружия: кусок дерева и обрезок жесткой проволоки — когда-то были частью туалетного ершика, который он прибрал, разломал и спрятал под матрацем. Поздно ночью, когда тишину нарушали лишь храп и кашель да жалобные протяжные гудки поезда, грохочущего по магистрали через темный город, он затачивал проволоку о цементный пол камеры. И за работой обдумывал план побега.
Однажды, в первую зиму после того, как он закончил среднюю школу, Хикок проехал автостопом через Канзас и Колорадо:
— Я тогда искал работу. Ну, значит, еду я на грузовике, и из-за чего-то мы с водителем повздорили, из-за ерунды какой-то, и он мне врезал, а потом вытолкал из кабины. Просто оставил на дороге. Черт-те где в Скалистых горах. Шел мокрый снег, я тащился пешком, из носа у меня текла кровища, словно пятнадцать свиней зарезали. И вот добрался я до кучки домишек на лесистом склоне. Летние домики, все пустые, все заперты — не сезон. И я вломился в один из них. Там были дрова и всякие консервы, даже виски нашлось. Я залег там на недельку, и это было чуть ли не лучшее время в моей жизни. Хоть и нос у меня болел, и под глазами желтые с зеленым фонари. А когда снег прекратился, вышло солнце. Вы такого неба никогда не видели. Как в Мексике. Если бы в Мексике был климат похолоднее. Я пошарил в других домишках и нашел несколько копченых окороков, радиоприемник и винтовку. Вот это был класс! Целый день бродишь с винтовкой по лесу. Солнце в лицо. Черт, как мне было клево. Я чувствовал себя Тарзаном. И каждый вечер я ел бобы, жарил окорок, заворачивался в одеяло и засыпал у огня под музыку по радио. Никто туда не забредал. Держу пари, я мог бы там жить до самой весны.
Если бы побег удался, Дик отправился бы в горы Колорадо и нашел там домик, где можно было бы скрыться до весны (одному, конечно; будущее Перри его не волновало). Перспектива столь идиллического пристанища и вдохновенная хитрость, с которой он точил свою проволоку, довели его оружие до остроты и гибкости стилета.
Четверг, 10 марта. Шериф устроил шмон. Перерыли все камеры и нашли под матрацем у Д. заточку. Интересно, что у него было на уме (ха-ха).
Вообще-то Перри считал, что ничего смешного тут нет, поскольку Дик одним взмахом своего опасного оружия мог сыграть решающую роль в планах самого Перри. За это время он хорошо узнал жизнь на площади у здания суда, ее обитателей и их повадки. Взять, к примеру, котов: двух тощих серых котяр, которые каждый день в сумерках появлялись на площади и обходили ее, останавливаясь возле припаркованных автомобилей, — такое их поведение ставило Перри в тупик, пока миссис Майер ему не объяснила, что коты ищут мертвых птиц, попавших в решетки машин. После этого наблюдать за ними ему было больно: «Большую часть своей жизни я занимался тем же, чем они. Один к одному».
И был еще человек, которого Перри особенно хорошо изучил: здоровый, прямо держащий спину джентльмен с серебристыми сединами, напоминающими формой тюбетейку; его полное лицо с твердым подбородком в состоянии покоя имело несколько сварливое выражение, уголки губ опускались вниз, глаза затуманивались, словно от безотрадных грез, — зрелище беспощадной суровости. И все же, по крайней мере отчасти, это было неверное впечатление, потому что то и дело заключенный видел в окошко, как он останавливается, чтобы поговорить с людьми, пошутить с ними, посмеяться, и тогда он казался беззаботным, веселым, щедрым: «человек, который повидал людей» — важная характеристика, ибо этим человеком был Роланд X. Тэйт, судья 32-го судебного округа, юрист, который должен был председательствовать на судебном процессе «Штат Канзас против Смита и Хикока». Тэйт, как вскоре узнал Перри, была давно известная и грозная фамилия в западном Канзасе. Судья был богат, он разводил лошадей, владел большим участком земли, и считалось, что жена у него просто красавица. Он был отцом двух сыновей, но младший умер, и эта трагедия сильно повлияла на родителей и заставила их усыновить маленького бездомного мальчика. Перри как-то раз сказал миссис Майер: «Мне он кажется человеком добрым. Может быть, он даст нам шанс».
Но на самом деле Перри в это не верил; он верил в то, о чем написал Дону Калливену, с которым переписывался теперь регулярно: его преступление «непростительно», и он не сомневается, что ему придется «подняться на все тринадцать ступенек». Однако он не окончательно утратил надежду, поскольку тоже замышлял побег. Замысел его родился благодаря двоим молодым людям, которые часто за ним наблюдали. Один был рыжий, другой шатен. Иногда, встав на площади под деревом, которое касалось окна камеры, они улыбались и подавали ему знаки — во всяком случае, так ему казалось. Они ничего не говорили и всегда, постояв минуту, отходили подальше. Но заключенный убедил самого себя в том, что молодые люди, вероятно, жаждая приключений, хотят помочь ему бежать. Исходя из этого он начертил карту площади, указав точки, в которых лучше всего поставить машину. Внизу, под рисунком, он написал: «Мне нужна пятидюймовая ножовка. Больше ничего. Но понимаете ли вы, что вас ждет, если вы попадетесь (если да, то кивните)? Это может стоить вам длительного тюремного заключения. А вдруг вас убьют при задержании? И все ради человека, которого вы не знаете. ОБДУМАЙТЕ ВСЕ ХОРОШЕНЬКО! Серьезно! Кроме того, как я узнаю, что вам можно доверять? Как я узнаю, что это не ловушка и что вы не хотите меня выманить и застрелить? Как быть с Хикоком? Он тоже должен быть освобожден».
Перри хранил этот документ на столе свернутым в тугую трубочку и собирался выбросить его из окна, когда молодые люди появятся в следующий раз. Но следующего раза не было; больше он их никогда не видел. Дошло до того, что он подумал, не привиделись ли они ему (мысль о том, что он, должно быть, «сумасшедший, во всяком случае ненормальный», беспокоила его еще с тех пор, когда он был маленьким, и сестры смеялись над ним, потому что он «любил лунный свет. Прятался в тени и смотрел на луну»). Так и не разобравшись, фантомы то были или нет, он перестал думать о молодых людях. В его мыслях возник другой способ побега — самоубийство; и несмотря на предосторожности тюремщика (никаких зеркал, никаких ремней, галстуков и даже шнурков), он придумал способ покончить с собой. Поскольку у него тоже была под потолком вечно горящая лампочка и у него в камере, в отличие от камеры Хикока, была швабра, то, прижав щетку к лампочке, он мог ее вывинтить. Однажды ночью ему снилось, что он выкрутил лампочку, разбил ее и осколком стекла перерезал себе вены на запястьях и лодыжках. «Я чувствовал, как дыхание и свет меня покидают, говорил он, описывая впоследствии свои ощущения. — Стены камеры рухнули, небо опустилось, и я увидел большую желтую птицу».
Через всю его жизнь — нищее, несчастное детство, вольную юность, тюремную молодость — желтая птица, огромный попугай парил во снах Перри ангелом-мстителем, который терзал его врагов или, как теперь, спасал Перри в минуты смертельной опасности: «Он поднял меня, как будто я не тяжелее мыши, мы взлетели, и я видел под собой площадь, по которой с криками бегают люди, шериф стреляет в нас, и все просто бесятся от злости, потому что я свободен, я лечу, я лучше любого из них».
Суд был намечен на 22 марта 1960 года. За недели, предшествовавшие этой дате, защитники часто консультировались с обвиняемыми. Обсуждалась возможность изменения места судебных заседаний, но, как предупредил своего подзащитного пожилой мистер Флеминг, «не имеет значения, где будет проходить суд, если это будет в Канзасе. У всех в штате настроение одинаковое. Возможно, в Гарден-Сити наше положение будет даже выгоднее. Это религиозное сообщество. Одиннадцать тысяч населения и двадцать две церкви. И большинство священников настроены против высшей меры наказания, они говорят, что это безнравственно, не по-хри-сти-ан-ски; даже преподобный Коуэн, приходский священник Клаттеров и близкий друг семьи, проповедовал против смертной казни в вашем конкретном случае. Помните, все, на что мы можем надеяться, это что нам удастся спасти ваши жизни. Я думаю, здесь у нас шансы те же, что и везде».
Вскоре после предъявления Смиту и Хикоку обвинения в первоначальной формулировке их адвокаты предстали перед судьей Тэйтом, чтобы обсудить предложение о проведении всесторонней психиатрической экспертизы обвиняемых. В частности, они просили суд разрешить больнице штата в Ларнеде, психиатрическому учреждению, обеспечивающему максимальные меры безопасности, принять заключенных, чтобы установить, не является ли один из них либо оба «невменяемыми, слабоумными или идиотами, неспособными осознать свое положение и защищать себя в суде».
Ларнед находится в ста милях к востоку от Гарден-Сити; адвокат Хикока, Гаррисон Смит, сообщил суду, что он накануне побывал там и посоветовался кое с кем из персонала больницы: «В нашем городе нет квалифицированных психиатров. По сути дела, Ларнед — единственное место в радиусе двухсот двадцати пяти миль, где можно найти докторов, способных дать серьезное психиатрическое заключение. Это требует времени. От четырех до восьми недель. Но те, с кем я обсуждал этот вопрос, сказали, что они хотели бы немедленно приступить к работе; и конечно, поскольку это государственное учреждение, округу это не будет стоить ни цента».
Против этого плана выступал специальный помощник обвинителя Логан Грин, который, уверенный в том, что на суде защита будет строиться на тезисе о «временной невменяемости» убийц, боялся, что стоит принять это предложение, как на свидетельском месте появится «кучка мозговедов», настроенных сочувственно к обвиняемым («эти ребята вечно плачут над каждым убийцей. Никогда о жертвах не подумают»). Маленький, задиристый, кентуккец по происхождению, Грин начал с того что напомнил суду: закон штата Канзас в отношении вменяемости твердо придерживается правила М'нотена, заимствованного из древней Британии, по которому, если обвиняемый знал, что он совершает, и знал, что это неправильно, тогда он вменяем и может нести ответственность за свои действия. Кроме того, сказал Грин, в законах штата Канзас нигде не сказано, что врачи, которым поручено определить психическое состояние ответчика, должны иметь какую-то особую квалификацию: «Обыкновенные врачи. С дипломом. Это все, чего требует закон. В нашем округе каждый год проходят слушания суда о вменяемости лиц, оставивших завещание. Мы никогда не вызываем для этого специалистов из Ларнеда или других психиатрических учреждений. Наши собственные местные врачи способны справиться с этой задачей. Не такая уж большая работа — установить, является ли человек невменяемым, идиотом или слабоумным… Совершенно незачем тратить время на то, чтобы посылать ответчиков в Ларнед».
Со своей стороны, юрисконсульт Смит говорил, что данная ситуация «гораздо серьезнее, чем обычное слушание о вменяемости составителя завещания».
— Под угрозой две жизни. Какое бы преступление они ни совершили, эти люди имеют право на квалифицированную экспертизу. Психиатрия, — добавил он, напрямую обращаясь к судье, — за последние двадцать лет значительно продвинулась. Федеральные суды начинают прислушиваться к этой науке, когда дело касается преступников. Мне просто кажется, что у нас есть счастливая возможность взглянуть в лицо новым тенденциям в этой области.
Такую счастливую возможность судья предпочел упустить, поскольку, как однажды сказал о нем кто-то из коллег, «Тэйт — человек, которого можно назвать книжным юристом, он никогда не экспериментирует, а всегда строго следует букве закона»; но тот же самый критик сказал о нем еще и другое: «Если бы я был невиновен, то именно его хотел бы видеть своим судьей; если бы я был преступником — то кого угодно, только не его». Судья Тэйт не стал совсем отвергать выдвинутое предложение; напротив, он поступил в точном соответствии с законом, назначив комиссию из трех докторов Гарден-Сити, чтобы они вынесли заключение о психическом и умственном состоянии заключенных. (Трое медиков встретились с обвиняемыми и после часовой беседы с каждым из них объявили, что ни один из преступников не проявляет признаков душевной болезни. Когда диагноз был объявлен, Перри Смит сказал: «Откуда им знать? Они просто хотели развлечься. Услышать самые жуткие подробности из собственных уст убийцы. Да уж, глаза у них так и горели». Адвокат Хикока тоже был недоволен; он снова поехал в ларнедскую больницу, где попросил о бесплатной консультации психиатра, желающего поехать в Гарден-Сити и встретиться с ответчиками. Человек, который откликнулся на этот призыв, доктор У. Митчелл Джонс, был исключительно компетентен. Ему еще не было тридцати, но он уже был опытным специалистом по криминальной психологии и психиатрии, работал и учился в Европе и Соединенных Штатах. Он согласился обследовать Смита и Хикока и, если результаты обследования будут в пользу защиты, выступить свидетелем.)
Утром 14 марта защитники снова встретились с судьей Тэйтом, на этот раз для того, чтобы просить отложить суд, который должен был состояться через восемь дней. Они выдвинули две причины: первая — что «самый важный свидетель», отец Хикока, в настоящее время слишком болен, чтобы выступать в суде. Вторая была не так проста. За последнюю неделю в витринах магазинов, в банках, ресторанах и на железнодорожной станции появились напечатанные типографским способом объявления, гласившие: «Аукцион имущества Г. У. Клаттера 21 марта 1960 года. На ферме Клаттеров». «Итак, — произнес Гаррисон Смит, обращаясь к судье, — я понимаю, доказать, что имеет место предубежденность, практически невозможно. Но этот аукцион, распродажа имущества жертв, состоится ровно через неделю — иными словами, как раз накануне первого заседания суда. Не смею утверждать, что это настроит присяжных против ответчиков, однако эти объявления вкупе с газетными объявлениями и объявлениями по радио будут постоянным напоминанием гражданам нашего сообщества, сто пятьдесят из которых были названы в качестве предполагаемых присяжных заседателей».
На судью Тэйта это не произвело впечатления. Он отклонил просьбу без комментариев.
Несколько раньше произошла распродажа собственности соседа Клаттера, японца Хидео Ашида, который переезжал в штат Небраска. Распродажа имущества Ашида, которая считалась удачной, привлекла около сотни покупателей. На аукцион имущества Клаттеров пришло чуть больше пяти тысяч человек. Жители Холкомба были готовы к наплыву гостей — Дамский кружок холкомбской церковной общины переоборудовал один из сараев Клаттера в кафетерий, куда были принесены две сотни пирогов домашнего изготовления, двести пятьдесят фунтов котлет и шестьдесят фунтов нарезанной ветчины, — но никто не ожидал, что соберется самая большая толпа покупателей в истории западного Канзаса. В Холкомб съехалась половина округа, не считая тех, кто прибыл из Оклахомы, Колорадо, Техаса и Небраски. Машины бампер к бамперу проезжали по дорожке, ведущей на ферму «Речная Долина».
В тот день публике впервые после убийства разрешили посетить ферму Клаттеров, и это обстоятельство объяснило присутствие примерно третьей части сборища — тех, кого привело любопытство. Конечно, погода тоже способствовала притоку посетителей, потому что мартовские, по-зимнему глубокие сугробы сошли, обнажив землю, которая, окончательно оттаяв, превратилась в непролазную грязь; пока земля не просохнет, фермеру заняться нечем. «Такая сырая земля, просто кошмар, — сказала миссис Билл Рэмси, жена фермера. — Совершенно невозможно работать. Вот мы и подумали, а не съездить ли нам на распродажу». Вообще же день был чудесный. Весна. Хотя под ногами была грязь, солнце, так долго скрываемое снегом и облаками, казалось совсем свежим, а деревья — груши и яблони из сада мистера Клаттера, вязы, отбрасывающие тень на дорожку, — были полускрыты дымкой девственной зелени. Прекрасная лужайка перед домом Клаттеров тоже зазеленела, и любопытные женщины, которым не терпелось поближе рассмотреть необитаемый дом, прокрадывались по газону к окошкам и заглядывали внутрь, словно надеялись и в то же время боялись увидеть за миленькими занавесками в цветочек мрачные видения.
Аукционист выкрикивает похвалы своим лотам — тракторам, грузовикам, тачкам, сорокапятикилограммовым ящикам гвоздей, кувалдам и неизрасходованным доскам, ведрам для молока, чугунным клеймам, лошадям, подковам, всему, что необходимо на ранчо, от веревок, сбруи и мыла для овец до цинковых корыт, — тут были все шансы приобрести эти товары по привлекательным для большинства собравшихся ценам. Но претенденты не очень-то рвались поднимать руки — загрубевшие, натруженные руки — не решались расстаться с заработанными трудом и потом деньгами; и однако было продано все до последнего лота, кто-то пожелал даже приобрести связку ржавых ключей, а юный ковбой, щеголяющий бледно-желтыми сапогами, купил принадлежавший Кеньону Клаттеру «Фургон койота», старенький грузовик, на котором погибший мальчик когда-то гонялся за койотами в лунные ночи.
Рабочими сцены, которые выносили на подиум аукциониста не очень крупные предметы, выступали Пол Хелм, Вик Ирзик и Альфред Стоуклейн, старые и по-прежнему верные помощники покойного Герберта У. Клаттера. Эта работа на аукционе его имущества была их последней службой, ибо сегодня был последний день, когда они работали в «Речной Долине»; ферма была сдана в аренду оклахомскому скотоводу, и отныне жить и работать на ней будут чужие люди. Наблюдая за тем, как идет аукцион и земное достояние мистера Клаттера на глазах тает, Пол Хелм вспомнил похороны убитых и произнес: «Это все равно что второй раз их схоронить».
В последнюю очередь на торги были выставлены животные, главным образом лошади, в том числе и Нэнсина любимица, большая, жирная Крошка, лучшие годы которой давно миновали. Был ранний вечер, уроки закончились, и когда объявляли первоначальную цену за Крошку, среди зрителей находилось несколько однокашников Нэнси; в их числе была и Сьюзен Кидвелл. Сью уже усыновила одного осиротевшего питомца Нэнси, кота, и жалела, что не может дать приют Крошке. Она любила старую лошадь и знала, как Нэнси ею дорожила. Девочки часто катались вдвоем на широкой спине Крошки, и жаркими летними вечерами она рысцой несла их через поля пшеницы к реке и прямо в воду. Кобыла шла вброд против течения, пока, как выразилась Сьюзен, они все втроем не становились «холодными, как рыбы». Но Сью негде было держать лошадь. «Я услышала цифру пятьдесят… Шестьдесят пять… Семьдесят…» — торговались вяло, никто особенно не рвался купить Крошку, и человек, который ее купил, фермер-меннонит, собиравшийся использовать ее для пахоты, заплатил всего семьдесят пять долларов. Когда он вывел кобылу из загона, Сью Кидвелл бросилась вперед; она подняла руку, словно собираясь помахать на прощание, но вместо этого прижала ладонь ко рту.
«Гарден-Сити телеграм» накануне суда напечатала на первой полосе такую статью: «Может быть, у кого-то возникло впечатление, что глаза всей страны обращены к Гарден-Сити и сенсационному суду над убийцами. Но это не так. Даже в сотне миль к западу отсюда, в Колорадо, очень немногие знают об этом деле — слышали только, что была убита какая-то известная семья. Таков грустный комментарий к ситуации с преступностью в нашей стране. После того, как осенью были убиты четыре члена семьи Клаттеров, в разных частях страны произошло несколько других подобных массовых убийств. Только за последние несколько дней в газетные заголовки попали по крайней мере три массовых убийства. И что же в результате? Это преступление и суд — всего лишь одно из многих событий, о которых можно прочесть и забыть…»
Хотя глаза всей страны и не были обращены к Гарден-Сити, поведение главных участников заседания, от регистратора суда до самого судьи, было явно рассчитано на публику. Как обвинители, так и защитники блистали новыми костюмами; новые ботинки большеногого окружного прокурора скрипели и визжали при каждом шаге. Хикок тоже был одет продуманно. Родители передали ему нарядные синие шерстяные брюки, белую рубашку и узкий темно-синий галстук. Только Перри Смит, не имеющий ни пиджака, ни галстука, выбивался из этого ряда хорошо одетых мужчин. В расстегнутой рубашке (которую ему одолжил мистер Майер) и голубых джинсах, подвернутых снизу, он казался таким же одиноким и неуместным в этом зале, как чайка в пшеничном поле.
Стены зала суда, скромно обставленного помещения на третьем этаже здания суда округа Финней, выкрашены в скучный белый цвет. Деревянная мебель покрыта темным лаком. Зал рассчитан на сто шестьдесят человек. В вторник утром, 22 марта, все места были заняты исключительно мужчинами, пришедшими по вызову в суд в качестве присяжных, жителями округа Финней, из которых должно было быть сформировано жюри. Мало кто из вызванных стремился послужить закону (один потенциальный присяжный заседатель в беседе с другим сказал: «Меня нельзя назначать в присяжные. Я плохо слышу». На что его друг, хитро поразмыслив над этими словами, ответил: «Если вдуматься, и у меня слух не лучше»), и все думали, что избрание жюри займет несколько дней. Но оказалось, что этот процесс занял всего четыре часа; более того, жюри, включая двоих дополнительных членов, было выбрано из первых пятидесяти четырех кандидатов. Семерых отклонила защита, и троих отвели по просьбе обвинения; остальные двадцать удостоились отвода благодаря тому, что выступали против высшей меры наказания либо своим признаниям в том, что уже выработали твердое мнение относительно виновности ответчиков.
В числе тех четырнадцати человек, которых в конечном итоге выбрали присяжными, было полдюжины фермеров, один фармацевт, один лесничий, один служащий аэропорта, один бурильщик, два продавца, один машинист и один управляющий из «Кегельбана Рэя». Все они были люди семейные (у нескольких из них было пять, а то и больше детей) и примерные прихожане своей церкви. Во время предварительной проверки четверо из них сказали суду, что они были лично, хотя и поверхностно, знакомы с мистером Клаттером; но при дальнейших расспросах все заявили, что это обстоятельство не помешает им вынести беспристрастный приговор. Служащий аэропорта, мужчина средних лет по имени Н. Л. Даннан, когда его спросили, как он относится к высшей мере наказания, ответил: «Обычно я против этого. Но не в данном случае», — что кое-кому из присутствовавших показалось явным признаком предубежденности. Тем не менее Даннан был выбран в присяжные заседатели.
Ответчики не следили за ходом предварительной проверки. Накануне доктор Джонс, психиатр, который вызвался их обследовать, беседовал с каждым из них около двух часов. Под конец он предложил им написать для него автобиографическую справку, и, пока выбирали жюри, обвиняемые корпели над своими биографиями. Сидя на противоположных концах стола своих адвокатов, они писали — Хикок ручкой, а Смит карандашом.
Смит написал:
«Я, Перри Эдвард Смит, родился 27 октября 1928 года в городе Хантингтоне, округ Элко, штат Невада, который расположен в самом что ни на есть захолустье. Я вспоминаю, что в 1929 году наша семья уехала в Джуно, штат Аляска. У меня был брат, Текс-младший (позднее он изменил имя на Джеймс, потому что „Текс" смешно звучит, и еще, как я полагаю, из-за того, что в детстве он ненавидел отца — матушка постаралась). У меня была сестра Ферн (она потом тоже изменила имя — на Джой) и сестра Барбара. И я… В Джуно мой отец занимался контрабандой спиртного. Я полагаю, что именно в тот период моя мать узнала, что такое алкоголь. Мама с папой начали ругаться. Я помню, моя мать „развлекала" каких-то моряков, пока отца не было дома. Когда он пришел домой, началась драка, и мой отец, после жестокой драки, вышвырнул моряков из дома и стал бить мать. Я ужасно перепугался, точнее, мы все, дети, были испуганы. Крики. Я испугался, потому что думал, что отец меня тоже побьет, как мать. На самом деле я не понимал, за что он ее бьет, но чувствовал, что она сделала что-то очень нехорошее.» Следующее смутное воспоминание — мы живем в Форт-Брагге, Калифорния, моему брату подарили пневматическое ружье, которое стреляет шариками. Он стрелял в колибри, и когда попал, ему самому же стало жалко. Я попросил, чтобы он дал мне тоже пальнуть из ружья. Он оттолкнул меня, сказав, что я еще маленький. Это до того меня разозлило, что я разревелся. Когда я перестал плакать, мною снова овладел гнев, и в тот же вечер, когда ружье стояло позади стула, на котором сидел мой брат, я его схватил, поднес к уху брата и завопил „Ба-бах!". Отец (или это была мать) выдрал меня и заставил просить прощения. Мой брат повадился стрелять в большую белую лошадь, на которой наш сосед проезжал мимо, когда направлялся в город. Сосед поймал брата и меня в кустах и отвел к папе, а он нас отшлепал и забрал у брата ружье. И я был рад, что у него отняли ружье!.. Больше я почти ничего не помню из жизни в Форт-Брагге (ах да! Мы любили прыгать с крыши сеновала на стог сена с зонтиком в руках)…
Мое следующее воспоминание — через несколько лет, мы жили в Калифорнии. Или в Неваде? Я вспоминаю скандальный эпизод про мою мать и негра. Мы, дети, летом спали на веранде, одна из наших кроватей стояла прямо под окном родительской спальни. Мы все заглядывали через неплотно задернутые занавески и видели, что там происходит. Папа нанял негра (Сэма) для всяких хозяйственных работ на нашей ферме или ранчо, а сам работал где-то на шоссе. Он поздно возвращался домой на грузовике модели А. Я не могу вспомнить цепь событий, но полагаю, что папа знал или подозревал о том, что происходит дома. Кончилось тем, что родители разошлись, и мама увезла нас в Сан-Франциско. Она убежала на отцовском грузовике, прихватив все сувениры, которые он привез с Аляски. Кажется, это было в 1935 (?) году… Во Фриско я то и дело попадал в какую-нибудь историю. Я начал водиться с шайкой, где все были меня старше. Моя мать вечно была пьяна, никогда не могла нормально о нас позаботиться. Я бегал по улицам, дикий и свободный, как койот. Я не знал никаких правил, никакой дисциплины, и никто не говорил мне, что правильно, а что нет. Я приходил и уходил когда вздумается — до тех пор, пока меня не арестовали в первый раз. Я много раз попадал в арестные дома за побег из дома и кражи. Помню одно такое место, где меня держали некоторое время. У меня были слабые почки, и я каждую ночь писался в постель. Меня это очень оскорбляло, но я ничего не мог поделать. Директорша дома меня жестоко избивала, обзывала и позорила перед всеми мальчиками. Она могла прийти в любой час ночи, чтобы проверить, не обмочил ли я постель. Она срывала с меня одеяло и яростно хлестала большим черным кожаным ремнем — вытаскивала из кровати за волосы, тянула в ванную, бросала в ванну, открывала холодную воду и велела мне мыться и стирать простыни. Каждая ночь превращалась в кошмар. Потом она придумала, что будет очень забавно мазать мне член какой-то мазью. Это было почти невыносимо. Жгло просто жуть как. Позже ее сняли с работы. Но мое мнение о ней от этого не изменилось, и не исчезло желание добраться до нее и всех, кто надо мной насмехался».
Далее, ввиду того, что доктор Джонс просил его сдать бумагу непременно в этот день, Смит перескакивал вперед, в годы ранней юности, к тому времени, когда они с отцом жили вместе, скитались вдвоем по всему Западу и Дальнему Западу, искали золото, ставили ловушки на зверя, выполняли случайную работу:
«Я любил отца, но бывали времена, когда эта любовь и привязанность уходила из моего сердца, словно талая вода. Всякий раз, когда он не хотел вникать в мои проблемы. Уделить мне немного внимания и не отказывать в праве голоса. Позволить самому за себя отвечать. Я должен был от него уйти. Когда мне было шестнадцать, я пошел в торговый флот. В 1948 году я пошел в армию — вербовщик дал мне шанс и завысил показатели моих тестов. С этого времени я начал понимать важность образования. Это единственное, что добавилось к ненависти и горечи, которые наполняли мою душу. Я начал затевать драки. Я сбросил японского полицейского с моста в воду. Я попал под трибунал за то, что разгромил японскую кафешку. Я второй раз попал под трибунал в Киото за угон японского такси. В армии я пробыл почти четыре года. Много раз за то время, что я служил в Корее и Японии, у меня случались сильные вспышки гнева. Я был в Корее 15 месяцев, потом был отправлен назад в Штаты — и был торжественно встречен как первый ветеран корейской войны, вернувшийся на Аляску. В газете была большая статья с фотографией, мне оплатили перелет на Аляску, все дела… Армейскую службу я закончил в Форт-Льюисе, Вашингтон».
Карандаш Смита, разогнавшийся до того, что разобрать почерк почти невозможно, спешит записать события более близких времен: авария, в которой он пострадал, кража в Филипсбурге, штат Канзас, за которую он получил десять лет своего первого тюремного срока:
«…Я был приговорен к сроку от пяти до десяти лет за крупную кражу и побег из тюрьмы. Я чувствовал, что со мной обошлись очень несправедливо. За то время, что я сидел в тюрьме, я сильно ожесточился. Когда меня выпустили, я должен был отправиться на Аляску к отцу, но я туда не поехал; работал в Неваде и Айдахо; перебрался в Лас-Вегас, а потом поехал в Канзас, где все это и случилось. Все, больше времени нет».
Он подписался и добавил постскриптум:
«Хотел бы снова с вами побеседовать. Я еще не сказал многого, что могло бы вас заинтересовать. Мне всегда было чрезвычайно приятно встретить людей, у которых есть цель и сознание того, что они призваны ее достичь. Мне представляется, что вы именно такой человек».
Хикок писал далеко не так торопливо и напряженно, как его подельник. Он часто прерывался, чтобы послушать предполагаемого присяжного заседателя или посмотреть на лица собравшихся в зале — особенно и с явным неудовольствием на волевое лицо окружного прокурора, Дуэйна Уэста, который был его ровесником, тоже двадцати восьми лет. Но автобиография Дика, написанная стилизованным почерком, напоминающим косой дождь, была закончена прежде, чем суд объявил о переносе слушания дела на следующий день:
«Я постараюсь рассказать вам о себе все, что смогу, хотя большую часть раннего детства, до того как мне исполнилось десять лет, помню очень смутно. Мои школьные годы прошли в общем-то так же, как и у большинства моих сверстников. Были и драки, и девчонки, и другие вещи, которые бывают в жизни подростков. Дома у меня тоже все шло нормально, но, как я вам уже говорил, мне никогда не разрешали выходить за пределы двора и навещать подружек. Мой отец всегда был с нами строг [он имел в виду себя и брата] по этой части. К тому же я должен был помогать папе по хозяйству… Я помню только один случай, когда мои родители поспорили, не знаю, правда, из-за чего… Папа как-то раз купил мне велосипед, и я, наверное, был самым гордым мальчиком во всем городе. Это был девчачий велосипед, но отец его переделал на мужской. Он покрасил его, и велик стал как новенький. Но игрушек у меня в детстве было много, если учесть, как мы жили. Мы всегда были, так сказать, полубедняками. Никогда не скатывались в нищету, но несколько раз оказывались на грани. Мой папа много трудился и старался нас обеспечить. Мать тоже всегда была трудолюбивой. В доме у нее были чистота и порядок, у нас была чистая одежда. Я помню, что папа носил старомодные плоские кепки и меня заставлял их носить, а мне они не нравились… В школе я хорошо успевал, лучше многих, особенно в первые годы. Но потом понемногу стал хуже учиться. У меня была подружка. Она была хорошая девочка, и я никогда ее не трогал никак, только целовал. Это по правде было чистое ухаживание… В школе я участвовал во всех спортивных соревнованиях и получил девять почетных грамот. За баскетбол, футбол, легкую атлетику и бейсбол. Лучше всего было в старших классах. До того у меня не было постоянной девочки, я только тренировался. А тогда у меня как раз возникли первые отношения с девочкой. Конечно, я говорил парням, что у меня было много девчонок… Я получил предложения поступить в два колледжа, но так ни в один из них и не поехал. Закончив школу, я пошел работать на железнодорожную магистраль Санта-Фе и проработал там до следующей зимы, когда меня уволили. Следующей весной я получил работу в компании „Роарк моторс". Я проработал там примерно четыре месяца, а потом попал в аварию на служебной машине. Несколько дней я пролежал в больнице с черепно-мозговой травмой. В таком состоянии я не мог найти другую работу, так что до конца зимы был безработным. Тем временем я повстречал девушку и влюбился. Ее отец был баптистским проповедником и злился на меня за то, что я к ней подъезжаю. В июле мы поженились. Когда ее папаша узнал, что она беременна, начался просто ад кромешный. Так он мне ни разу доброго слова не сказал, хоть мы и породнились, и я с ним все время был в контрах. После того, как мы с Кэрол поженились, я работал на автостанции возле Канзас-Сити. Я работал с восьми вечера до восьми утра. Иногда моя жена оставалась со мной на всю ночь — она боялась, что я захочу спать, и приезжала меня подменить. Потом я получил предложение поработать на Перри Понтиака и с удовольствием его принял. Там было очень неплохо, хотя получал я не так уж много — 75 долларов в неделю. Я подружился с другими механиками, и мой начальник относился ко мне хорошо. Я проработал там пять лет… Тогда-то и начались кое-какие гадости».
Здесь Хикок признался в своих педофилических наклонностях и, после описания нескольких типичных случаев, написал:
«Я знаю, что это неправильно. Но в то же время я никогда не задумывался над тем, правильно это или нет. И с воровством то же самое. Это вроде как толчок. Я еще никому не рассказывал об одной детали в деле Клаттеров. Еще до того, как я туда поехал, я знал, что там будет девочка. Я думаю, что главная причина, по которой я туда отправился, была не в том, что я хотел их ограбить, а в том, что хотел изнасиловать девочку. Потому что я много об этом думал. И поэтому я не хотел уходить, даже когда понял, что никакого сейфа нет. Я подъезжал к девочке, когда мы там были, но Перри не дал мне возможности. Я надеюсь, что этого никто, кроме вас, не узнает, потому что я об этом не рассказывал даже своему адвокату. Есть еще кое-что, о чем я хотел бы вам рассказать, но боюсь, что мои об этом узнают. Потому что их (этих вещей, которые я делал) я стыжусь больше, чем повешения… Я был болен. Наверное, это из-за автомобильной аварии, в которую я попал. Со мной случались обмороки, а иногда бывали кровотечения из носа и левого уха. Как-то раз это произошло в доме одних знакомых по фамилии Крайст — они живут по соседству с моими родителями. Не так давно у меня из головы вынули осколок стекла. Он вышел у меня из уголка глаза. Папа помог мне его вытащить… Я думаю, что должен рассказать вам о том, что привело к моему разводу, и о том, почему я попал в тюрьму. Это началось в 1957 году. Мы с женой жили в Канзас-Сити. Я оставил работу в автомобильной компании и открыл свой частный гараж. Я арендовал его у женщины, у которой была невестка по имени Маргарет. Как-то раз я встретил эту девушку на работе, и мы пошли выпить кофейку. Муж у нее был далеко, служил в морском корпусе. Короче говоря, я начал с нею гулять. Моя жена подала на развод. Я подумал, что на самом деле никогда не любил жену. Потому что если бы я ее любил, я бы так себя не вел. Поэтому я против развода не возражал. Я начал пить и почти месяц не просыхал. Гараж я, запустил, тратил больше, чем зарабатывал, стал выписывать фальшивые чеки и в конце концов стал вором. За кражу-то меня и посадили… Адвокат мне сказал, что я должен быть с вами откровенным, потому что вы можете мне помочь. А, как вы знаете, помощь мне необходима».
На следующий день, в среду, начался собственно суд; впервые в зал были допущены обычные зрители, и оказалось, что мест не хватает, чтобы вместить хоть малую часть тех, кто торчал под дверью. Лучшие места были зарезервированы для двадцати представителей прессы и для таких персон, как родители Хикока и Дональд Калливен (который по просьбе адвоката Перри приехал из Массачусетса, чтобы выступить свидетелем о моральном облике подсудимого Смита в качестве бывшего армейского друга). Ходили слухи, что на суде будут присутствовать две оставшихся в живых дочери Клаттера; но они не появились, и вообще ни на одном заседании их не было. Семью представлял младший брат мистера Клаттера, Артур, который приехал ради этого за сто миль. Корреспондентам он сказал: «Я только хочу посмотреть на них хорошенько, хочу понять, что же это за скоты. Так бы и разорвал их на кусочки». Он сел прямо за спиной у подсудимых и уставился на них таким пристальным взглядом, как будто хотел написать их портреты по памяти. Потом, как Артур Клаттер того и добивался, Перри Смит обернулся и посмотрел на него — и узнал лицо, очень похожее на лицо человека, которого он убил: те же спокойные глаза, узкие губы, твердый подбородок. Перри, у которого во рту была жвачка, перестал жевать; он опустил глаза, и прошла минута, прежде чем его челюсти снова медленно начали двигаться. Если не считать этого эпизода, Смит и Хикок изображали полную незаинтересованность и безучастность; они с вялым нетерпением жевали резинку и постукивали носками башмаков, а тем временем штат вызвал своего первого свидетеля.
Нэнси Эволт. После Нэнси — Сьюзен Кидвелл. Девушки описали то, что они увидели, войдя в дом Клаттеров в воскресенье 15 ноября: тихие комнаты, пустой кошелек на полу кухни, солнечный луч в спальне и свою одноклассницу, Нэнси Клаттер, лежащую в луже собственной крови. Защита отказалась от перекрестного допроса и такой же политики придерживалась в отношении трех следующих свидетелей (отца Нэнси Эволт, Кларенса, окружного шерифа Робинсона и коронера округа, доктора Роберта Фентона), каждый из которых добавил к рассказу о событиях того солнечного ноябрьского утра свои подробности: обнаружение всех четырех жертв, описание их вида, а доктор Фентон назвал клинический диагноз — «смерть, вызванная серьезными повреждениями мозга и жизненно важных внутричерепных структур, полученными вследствие ружейного выстрела».
Потом вышел Ричард О. Роледер.
Роледер — главный следователь полицейского управления Гарден-Сити. Он увлекается фотографией и в этом деле добился большого мастерства. Это Роледер сделал снимки, на которых стали видны следы сапог Хикока в подвале Клаттеров, следы, которые смог различить фотоаппарат, хотя глаз не различал. И именно он фотографировал трупы на месте преступления, он сделал те фотографии, над которыми так долго размышлял Элвин Дьюи, пока убийства еще не были раскрыты. От Роледера требовалось лишь, чтобы он признал, что эти снимки сделаны им, поскольку обвинение предложило предъявить их в качестве свидетельства. Но защитник Хикока возразил: «Единственное, ради чего нам предъявляют эти фотографии, это чтобы повлиять на присяжных и пробудить в них гнев». Судья Тэйт отмел возражение и позволил свидетельствовать фотографиям, то есть разрешил показать их жюри.
Пока присяжные рассматривали снимки, отец Хикока, обращаясь к журналисту, сидевшему с ним рядом, сказал: «Ну и судья! Ни разу еще не видел такого предубежденного человека. Бессмысленный суд. С таким-то председателем! Да ведь он же нес гроб на похоронах!» (На самом деле Тэйт был лишь шапочно знаком с жертвами и вообще не присутствовал на их похоронах.) Но в тишине зала мистер Хикок был единственным, кто что-то произнес вслух. Всего было семнадцать фотографий, и пока их передавали из рук в руки, лица присяжных заседателей отражали произведенное снимками впечатление: один человек покраснел, как будто ему дали пощечину, а некоторые, бросив на фотокарточки первый взгляд, явно не испытывали желания рассматривать их все; казалось, что фотографии заставили их наконец реально взглянуть на те истинные и прискорбные события, которые произошли с их соседом, его женой и детьми. Это ошеломило их и привело в ярость, а люди действия — такие, как фармацевт и управляющий кегельбана, — посмотрели на ответчиков с полным презрением.
Старший мистер Хикок вновь устало покачал головой и снова пробормотал: «Никакого смысла. Нет никакого смысла в этом судилище».
Последним свидетелем в этот день обвинение вызвало «таинственную персону». Это был некто, давший информацию, которая привела к аресту обвиняемых: Флойд Уэллс, бывший сокамерник Хикока. Поскольку он все еще отбывал срок в Канзасской исправительной колонии и таким образом подвергался опасности — другие заключенные могли ему отомстить, — Уэллса никогда публично не объявляли информатором. Теперь, для того чтобы он мог благополучно давать показания в суде, его перевели в маленькую тюрьму в соседнем округе. И тем не менее по проходу в зале суда Уэллс шел как-то крадучись — словно ждал, что на него вы скочит наемный убийца, — и когда он проходил мимо Хикока, Дик скривил губы и прошептал несколько свирепых фраз. Уэллс притворился, что его это не касается; но словно лошадь, услышавшая трещотку гремучей змеи, постарался побыстрее уклониться от ядовитой близости преданного им товарища. Встав на свидетельское место, он уставился прямо перед собой; несколько слабовольный парень деревенского типа в очень приличном темно-синем костюме, который ему специально для этого случая купил штат Канзас, — штату было важно, чтобы главный свидетель обвинения выглядел представительным и, следовательно, заслуживающим доверия.
Показания Уэллса, заранее отрепетированные, были так же аккуратны, как его внешность. Подбадриваемый сочувственными вопросами Логана Грина, свидетель заявил, что приблизительно десять лет назад он в течение года работал наемным помощником на ферме «Речная Долина»; когда его осудили за кражу, он подружился с другим заключенным, тоже бывшим вором, Ричардом Хикоком, и описал ему ферму Клаттера и его семью,
— Скажите, — спросил Грин, — что каждый из вас говорил о мистере Клаттере во время этих бесед с мистером Хикоком?
— Ну, мы о нем говорили довольно много. Хикок сказал, что его скоро отпустят условно и он отправится на Запад искать работу; он мог бы остановиться в Холкомбе и попросить мистера Клаттера нанять его помощником. Я рассказал ему, насколько мистер Клаттер богат.
— Заинтересовало ли это мистера Хикока?
— Он интересовался, есть ли у мистера Клаттера сейф.
— Мистер Уэллс, действительно ли вы тогда считали, что у Клаттера в доме есть сейф?
— Ну, работал-то я там давно. Мне казалось, что там был сейф. Я знаю, что там было что-то вроде рабочего кабинета… Потом он [Хикок] начал поговаривать о том, что ограбит мистера Клаттера.
— Он говорил вам о том, что собирается ограбить Клаттера?
— Он мне говорил, что если он провернет это дело, то ни одного свидетеля в живых не оставит.
— Он говорил, как именно он собирался расправиться со свидетелями?
— Да. Он сказал мне, что сначала всех свяжет, потом будет их грабить, а потом убьет.
Установив, что налицо явная преднамеренность, Грин передал свидетеля в распоряжение защиты. Старый мистер Флеминг, классический деревенский адвокат, больше преуспевший на пшеничной ниве, чем на ниве защиты преступников, открыл перекрестный допрос. Цель его вопросов, как вскоре стало ясно, состояла в том, чтобы вскрыть тему, которой обвинение предпочло не касаться: вопрос о личной роли Уэллса в убийстве и его личной моральной ответственности.
— Не предприняли ли вы, — сказал Флеминг, сразу переходя к сути вопроса, — попытки отговорить мистера Хикока?
— Нет. Любой скажет, что там [в Канзасской исправительной колонии] никто на болтовню внимания не обращает, потому что мало ли кто чего скажет.
— Вы хотите сказать, что ваши разговоры тоже были просто болтовней? Разве вы не нарочно внушили ему [Хикоку] мысль, что у мистера Клаттера есть сейф? Вы хотели, чтобы мистер Хикок так думал, не так ли?
Так, тихо-спокойно Флеминг задал свидетелю жару; Уэллс дернул себя за галстук, словно узел внезапно показался ему слишком тугим.
— И вы хотели, чтобы мистер Хикок считал, что у мистера Клаттера много денег, не правда ли?
— Да, я ему сказал, что у мистера Клаттера много денег.
Флеминг вновь подчеркнул то обстоятельство, что Хикок полностью информировал Уэллса о своих планах в отношении семьи Клаттеров. После этого адвокат сокрушенно спросил:
— И даже после всего того, что он вам сказал, вы не сделали ничего, чтобы ему помешать?
— Я не думал, что он это сделает.
— Вы ему не верили. Тогда почему, услышав о том, что здесь произошло, вы подумали, что именно он повинен в этом преступлении?
Уэллс сердито ответил:
— Потому что все было сделано в точности как он говорил!
Гаррисон Смит, более молодой из защитников, сменил своего коллегу. Взяв агрессивный, глумливый тон, который ему не шел, так как в действительности он — человек мягкий и снисходительный, Смит спросил свидетеля, есть ли у него прозвище.
— Нет. Меня все зовут просто Флойд.
Адвокат фыркнул.
— Разве вас теперь не называют Стукачом? Или, может быть, Доносчиком?
— Меня все зовут просто Флойд, — виновато повторил Уэллс.
— Сколько раз вы были в тюрьме?
— Приблизительно три раза.
— И из них несколько раз за дачу ложных показаний, не так ли?
Свидетель опроверг это утверждение, сказав, что в первый раз он угодил в тюрьму за вождение машины без прав, второй раз основанием для его тюремного заключения стала кража, а в третий раз он провел девяносто дней в армейском лагере для заключенных в результате одного случая, произошедшего с ним во время службы: «Мы должны были охранять поезд. Там мы малость напились и постреляли немного. По окнам и фонарям».
Все засмеялись; все, кроме ответчиков (Хикок сплюнул на пол) и Гаррисона Смита, который задал Уэллсу новый вопрос: почему, узнав о трагедии в Холкомбе, он несколько недель медлил, прежде чем сообщить властям о том, что ему известно.
— Разве вы не ожидали никакой награды?
— Нет.
— Вы не слышали о том, что объявлена награда? — Адвокат говорил о награде в тысячу долларов, которую «Хатчинсон ньюс» предложила за информацию, ведущую к аресту и осуждению убийц Клаттера.
— Я читал о ней в газете.
— Это было до того, как вы обратились к властям, не так ли? — И когда свидетель признал, что это так, Смит торжествующе продолжил: — Какие льготы вам предложил окружной прокурор за то, что вы дадите показания в суде?
Но Логан Грин возразил:
— Ваша честь, мы возражаем против формы вопроса. Нет никаких доказательств того, что кому-то предоставлены какие-то льготы.
Возражение было поддержано, и свидетеля отпустили. Когда он покинул свидетельское место, Хикок объявил всем, кто мог его слышать:
— Сукин сын. Если уж вешать, так и его тоже. Посмотрите на него. Сейчас ведь не просто уйдет безнаказанно, а еще и денежки получит, и срок ему скостят.
Это предсказание сбылось — в скором времени Уэллс получил и награду и досрочное освобождение. Но удача недолго ему улыбалась. Вскоре у него снова начались неприятности, и в последующие годы он испытал много превратностей судьбы. В настоящее время он — заключенный тюрьмы в Парч-мейне, штат Миссисипи, где отбывает тридцатилетний срок за вооруженное ограбление.
К пятнице, когда в суде наступил перерыв на выходные, штат закончил предъявление обвинений, что включало в себя свидетельские показания четверых специальных агентов Федерального бюро расследований из Вашингтона, округ Колумбия. Эти люди, лабораторные техники, специализирующиеся на разных способах научного расследования преступлений, исследовали физические улики, связывающие обвиняемых с убийствами (анализ крови, следы, ружейные гильзы, веревку и пластырь), и удостоверили подлинность вещественных доказательств. И, наконец, четверо агентов Канзасского бюро расследований представили суду протоколы допросов и признания заключенных. При перекрестном допросе канзасских следователей защитники обвиняемых заявили, что признания были получены незаконными средствами — жестокими допросами в душной, ярко освещенной, напоминающей чулан комнате. Столь ложное утверждение вызвало у детективов закономерное раздражение, но они очень убедительно его опровергли. (Позднее, когда кто-то из репортеров спросил его, почему он все время пускает в ход эту искусственную уловку, адвокат Хикока огрызнулся:
«А что мне еще остается делать? Черт, у меня на руках ни одного козыря. Но не могу же я просто сидеть здесь как кукла. Я должен время от времени произносить какие-то слова».)
Самым весомым оказалось свидетельство Элвина Дьюи; его показания — первое обнародование признания Перри Смита о том, как все произошло, — попали в заголовки (ОБНАРОДОВАНЫ НЕМЫЕ УЖАСЫ УБИЙСТВА — ХОЛОДНЫЕ, СТРАШНЫЕ ФАКТЫ ОБЪЯВЛЕНЫ ВСЛУХ) и ошеломили слушателей — но больше всего Ричарда Хикока, который со скорбным вниманием вслушивался в слова агента, после того как тот сказал: «Есть один инцидент, о котором я еще не упоминал. Смит говорит, что после того, как все Клаттеры были связаны, Хикок сказал ему, что Нэнси Клаттер хорошо сложена и что он собирается ее изнасиловать. По словам Смита, он сказал Хикоку, что не потерпит ничего подобного. Смит сказал мне, что презирает людей, которые не умеют сдерживать свои сексуальные желания, и что он готов был подраться с Хикоком, но не дать ему изнасиловать девочку». Прежде Хикок не знал, что его подельник рассказал полиции о предполагавшемся изнасиловании; не знал он и о том, что, придя в более миролюбивое расположение духа, Перри изменил первоначальную версию и заявил, что он один застрелил всех четверых, — факт, на который Дьюи указал в конце своих показаний: «Перри Смит сказал, что он желает изменить два пункта в своем заявлении. Он сказал, что все остальное в его показаниях было правильно и правдиво, за исключением того, что не Хикок, а он сам убил миссис Клаттер и Нэнси Клаттер. Он сказал мне, что Хикок… не хочет умирать, ведь тогда мать так и будет считать его убийцей. Еще он сказал, что у Хикока хорошая семья. Поэтому я решил об этом сказать».
Миссис Хикок плакала, слушая его слова. В течение всего заседания она тихо сидела рядом с мужем и теребила носовой платок. При малейшей возможности она ловила взгляд своего сына, кивала ему и улыбалась слабой, но преданной улыбкой. Однако было видно, что самообладание ее на исходе; она начала плакать. Кто-то из зрителей поглядел на нее и смущенно отвел взгляд; остальные не заметили этого оплакивания, контрапунктом сопровождавшего выступление Дьюи; даже ее муж, вероятно считая, что замечать женские слезы будет не по-мужски, остался в стороне. Наконец единственная в зале женщина-репортер вывела миссис Хикок из зала суда и проводила ее в дамскую комнату.
Как только боль поутихла, миссис Хикок захотела выговориться.
— Мне ведь не с кем и поговорить-то, — сказала она журналистке. — Я не хочу сказать, что ко мне плохо относятся соседи и другие люди. Даже незнакомые писали мне письма, чтобы сказать, что они знают, как мне тяжело, и посочувствовать. Никто дурного слова не сказал ни мне, ни Уолтеру. Даже здесь, хотя здесь-то, казалось бы, могли. Все старались быть с нами приветливыми. Официантка в кафе, где мы кормимся, подала к пирогу мороженое и не взяла за это ничего. Я ей говорю — не надо, я все равно не могу есть. А когда-то я могла съесть все, что само меня не съест. Но она все равно положила нам мороженое. Просто чтобы сделать приятное. Шейла ее зовут; она говорит, что мы не виноваты в том, что случилось. Но мне кажется, что люди смотрят на меня и думают: наверное, и ее вина в этом есть. Ведь это я воспитала Дика. Может быть, что-то я не так делала, только что именно, никак не могу понять. Я все пытаюсь вспомнить, пока у меня не начинает болеть голова. Мы люди простые, обычные деревенские жители, живем как все. Были у нас свои счастливые деньки. Я учила Дика танцевать фокстрот. Я всегда обожала танцы, когда я была девчонкой, то просто жить без них не могла; и был у меня знакомый мальчик, боже мой, как он танцевал! Мы с ним выиграли серебряный кубок за вальс. Мы долгое время думали убежать из дому и поступить на сцену. Играть водевили. Но это были просто мечты. Детские мечты. Он уехал из нашего городка, и в один прекрасный день я вышла замуж за Уолтера, а Уолтер Хикок вообще танцевать не умел. Он сказал, что если я хочу бить чечетку, мне нужно было выйти замуж за дрессированную лошадь. Никто с тех пор со мной не танцевал, пока я не научила Дика, а у него не очень хорошо получалось, но он был такой милый. Дик был просто чудесным ребенком.
Миссис Хикок сняла очки, протерла заплаканные линзы и снова пристроила их на своем добром, пухлом лице.
— В Дике гораздо больше хорошего, чем там говорят, в зале. Эти законники все расписывают, какое он чудовище, — словно в нем нет ни единого светлого пятнышка. Я не могу оправдать то, что он натворил. Я не могу забыть об этих несчастных жертвах; молюсь за них каждую ночь. Но я и за Дика молюсь тоже. И за этого мальчика, за Перри. Напрасно я его ненавидела; теперь мне его просто жалко. И знаете — почему-то мне кажется, что миссис Клаттер тоже пожалела бы их. Если она была такой, как о ней говорят.
Заседание окончилось; в коридоре послышался шум выходящих из зала зрителей. Миссис Хикок сказала, что ей надо идти к мужу.
— Он при смерти. Я не думаю, что теперь это его огорчает.
Многие зрители были недовольны приезжим из Бостона, Дональдом Калливеном. Они совершенно не понимали, почему этот молодой уравновешенный католик, преуспевающий инженер, окончивший Гарвард, муж и отец троих детей, хочет оказывать дружескую поддержку необразованному убийце-полукровке, с которым он был поверхностно знаком, и то девять лет назад. Сам Калливен говорил:
— Моя жена тоже меня не понимает. Я не мог позволить себе эту поездку — это означало потерять неделю отпуска и потратить деньги, которые нам очень пригодились бы для другого. С другой стороны, я не мог позволить себе не поехать. Адвокат Перри написал мне письмо и попросил дать показания о моральном облике Перри; и когда я читал это письмо, я понял, что должен это сделать. Потому что я сам предложил этому человеку свою дружбу. И потому что… потому что я верю в вечную жизнь. Всякая душа может быть спасена для Бога.
Заместитель шерифа и его жена, тоже ревностные католики, всячески способствовали спасению души Перри Смита, хоть он и отверг предложение миссис Майер поговорить с отцом Гобуа, местным священником. (Перри сказал: «Священники и монахини со мной уже бились. У меня до сих пор шрамы остались, могу показать».) Тогда, пользуясь тем, что в суде наступил двухдневный перерыв, Майеры пригласили Калливена на воскресный обед с заключенным у него в камере.
Возможность развлечь друга, выступить в роли хозяина привела Перри в восторг, и составление меню — жареный дикий гусь под соусом, картофель со стручковой фасолью, зеленый салат, горячие бисквиты, холодное молоко, свежеиспеченный вишневый пирог, сыр и кофе, — казалось, занимало его больше, чем результат судебного процесса (который, что и говорить, не был для него захватывающим зрелищем: «Эти мужланы проголосуют за повешение скорее, чем свинья сожрет помои. Вы только посмотрите, какие у них глаза. Будь я проклят, если я единственный убийца в зале суда»). Все воскресное утро он готовился к приходу гостя. День был теплый, немного ветреный, и тени первых листиков, которые распустились на ветках, стучащих в зарешеченное окно камеры, дразнили и мучили ручного бельчонка Перри. Рыжик гонялся за качающимися узорами теней, а его хозяин подметал, вытирал пыль, мыл полы, чистил туалет и освобождал стол от накопившихся литературных изысканий. Стол должен был стать обеденным столом, и, когда Перри все с него убрал, он сразу приобрел заманчивый вид, потому что миссис Майер пожертвовала для обеда льняную скатерть, накрахмаленные салфетки и свои лучшие фарфор и серебро.
Калливен был сражен — увидев всевозможные яства, которыми был уставлен стол, он присвистнул — и, прежде чем сесть, спросил хозяина, нельзя ли ему прочесть благодарственную молитву перед трапезой. Хозяин, не наклоняя головы, хрустел пальцами, пока Калливен, склонив голову и сложив ладони вместе, бубнил: «Благослови нас, Боже, и эти дары Твои, которые вкушаем от щедрот Твоих, через милосердие Господа нашего Христа. Аминь». Перри пробурчал, что, по его мнению, если уж кого благодарить, так это миссис Майер.
— Это все она готовила. Ну что ж, — сказал он, нагружая тарелку своего гостя, — рад тебя видеть, Дон. Выглядишь ты все так же. Совершенно не изменился.
Калливен, внешне напоминающий осторожного банковского клерка, жидковолосый и невзрачный, согласился, что внешне он изменился мало. Но его незримое внутреннее «я» — это другой вопрос: «Я плавал на каботажных судах, не зная, что единственное, что существует, это Бог. Как только это понимаешь, все становится на свои места. Жизнь имеет смысл — и смерть тоже. Господи, тебя всегда так кормят?»
Перри засмеялся.
— Миссис Майер действительно превосходный повар. Тебе обязательно надо попробовать ее испанский рис. Я здесь набрал пятнадцать фунтов. Конечно, перед этим я отощал. Я много потерял, пока мы с Диком мотались по дорогам — почти ни разу толком не поели за то время, голодные были как черти. Жили, можно сказать, как звери. Дик все время крал консервы из бакалейных магазинов. Тушеные бобы и консервированные спагетти. Мы их открывали прямо в машине и заглатывали в холодном виде. Как звери. Дик любит красть. Это у него эмоциональная потребность — болезнь. Я тоже ворую, но только если у меня нет денег заплатить. А Дик, будь у него в кармане сто долларов, все равно стащил бы жвачку.
Позже, за сигаретами и кофе, Перри снова вернулся к теме воровства.
— Мой друг Вилли-Сорока часто об этом говорил. Он говорил, что все преступления являются просто «разновидностями воровства». И убийство в том числе. Убивая человека, ты воруешь у него жизнь. Наверное, я теперь просто супервор. Понимаешь, Дон, — я ведь их убил. На суде старик Дьюи так говорил, что можно было подумать, будто я кривил душой ради мамаши Дика. Нет, ничего подобного. Дик мне помогал, он держал фонарь и подбирал гильзы. И вообще это все он придумал. Но Дик не стрелял, он бы и не смог — хотя старую псину задавить ему ничего не стоит. Интересно, почему я это сделал. — Он нахмурился, словно никогда раньше не задумывался над этим вопросом, словно рассматривал только что выкопанный кристалл удивительного, непонятного цвета. — Не знаю почему, — сказал он, будто рассматривая кристалл на свет, поворачивая под разными углами. — Я был зол на Дика. Тоже мне, стальной парень. Но дело не в Дике. И не в том, что нас могли опознать. Я был готов пойти на такой риск. И не в Клаттерах дело. Они мне ничего худого не сделали, не то что другие. Те, кто поломал мне всю жизнь. Может быть, Клаттерам просто суждено было расплатиться за всех остальных.
Калливен попытался измерить глубину того, что он принимал за раскаяние Перри. Наверное, он теперь раскаялся, и раскаяние его столь сильно, что он молит Бога о милосердии и прощении? Перри сказал:
— Жалею ли я о содеянном? Если ты это имеешь в виду — то нет. Я не испытываю особых чувств по этому поводу. Я бы рад раскаяться, но меня все это абсолютно не волнует. Через полчаса после того, как это случилось, Дик уже травил анекдоты, а я над ними смеялся. Может быть, мы просто нелюди. Во мне хватает человечности только на то, чтобы пожалеть себя. Пожалеть о том, что я не могу выйти отсюда вместе с тобой. Но это все.
Калливен не мог поверить в такую безучастность; Перри растерян, он заблуждается, не может человек быть начисто лишен совести или сострадания. Перри сказал: «Почему? Солдаты же ведь спят себе спокойно. Они убивают и получают за это медали. Добрые канзасские граждане хотят меня убить — и какой-нибудь палач будет рад, что для него нашлась работенка. Убить легко — гораздо легче, чем подсунуть необеспеченный чек. Вспомни: я этих Клаттеров знал-то всего час. Если бы я действительно хорошо их знал, наверное, я бы иначе все воспринимал. Может быть, я потом не смог бы жить в ладу с собой. Но в моем случае все было похоже на стрельбу по мишеням в тире».
Калливен молчал, и Перри расценил его молчание как неодобрение и огорчился.
— Черт тебя побери, Дон, не заставляй меня лицемерить. Я могу тебе наплести и про то, как я раскаиваюсь, и про то, что единственное, чего я теперь жажду, это ползать на коленях и молиться. Я всего этого не понимаю. Не могу я в одночасье прозреть и признать то, что я всю жизнь отвергал. Право же, ты для меня сделал больше любого Бога. И больше, чем Он сделает. Ты написал мне, ты подписался «друг». А ведь у меня никогда не было друзей. Кроме Джо Джеймса. — Джо Джеймс, объяснил он Калливену, это молодой индейский лесоруб, у которого он однажды жил в лесу неподалеку от Беллингема, штат Вашингтон. — Это очень далеко от Гарден-Сити. Добрых две тысячи миль. Я написал Джо о том, какая у меня беда. Джо бедный парень, ему приходится кормить семерых детей, но он обещал приехать, если понадобится его помощь. Он еще не приехал, а может, и не приедет, только мне кажется, что он еще явится. Джо всегда меня любил. А ты, Дон?
— Да. Я тебя люблю.
Твердый и тихий ответ Калливена взволновал и обрадовал Перри. Он улыбнулся и сказал:
— Значит, ты тоже чокнутый. — Он вдруг встал с места и схватил швабру, стоявшую в углу. — Почему я должен умереть среди чужих людей? Чтобы толпа мужланов стояла и глядела, как я задыхаюсь. Черт. Лучше я умру сейчас. — Он поднял швабру и прижал щетину к лампочке в потолке. — Сейчас отвинчу лампочку, разобью ее и перережу вены на руках. Вот что я должен сделать. Пока ты здесь. Пока рядом со мной человек, которому не совсем на меня плевать.
Заседание суда возобновилось в понедельник в десять утра. И через девяносто минут было закрыто, поскольку защита сумела уложиться в столь короткое время. Ответчики отказались свидетельствовать от своего имени, и потому вопрос, действительно ли Хикок и Смит являются убийцами Клаттеров, можно было считать решенным.
Из пяти свидетелей первым был мужчина с ввалившимися глазами — старший Хикок. Хотя его речь, исполненная достоинства и скорби, была вполне ясной, один момент наводил на мысль о временном умопомрачении. Его сын, сказал он, получил серьезную травму в автомобильной катастрофе. Это случилось в июле 1950 года. До несчастного случая Дик был «беспечным мальчиком», хорошо успевающим в школе, уважаемым одноклассниками и внимательным к своим родителям — «никаких хлопот с ним не было».
Гаррисон Смит, осторожно направляя свидетеля, уточнил:
— Я хочу спросить вас — после того, что случилось в июле тысяча девятьсот пятидесятого года, вы заметили какие-то изменения в характере, привычках или поступках вашего сына Ричарда?
— Это был совсем другой мальчик.
— Какие именно перемены в нем произошли?
Мистер Хикок, перемежая свою речь длинными паузами, перечислил: Дик стал мрачным и беспокойным, начал водиться со взрослыми, пить и играть на деньги. «Это был совсем другой мальчик». Последнее утверждение было сразу же оспорено Логаном Грином, который начал перекрестный допрос:
— Мистер Хикок, вы сказали, что до тысяча девятьсот пятидесятого года ваш сын не доставлял вам никаких хлопот?
— …Кажется, в тысяча девятьсот сорок девятом году он был арестован.
Тонкие губы Грина изогнулись в чуть заметной улыбке:
— Вы помните, за что?
— Его обвинили в том, что он вломился в аптеку.
— Обвинили? Разве он сам не признался в этом?
— Признался.
— И это было в тысяча девятьсот сорок девятом году. И все-таки сейчас вы заявляете, что перемены в вашем сыне произошли только после аварии в тысяча девятьсот пятидесятом году?
— Я бы сказал так, да.
— То есть вы хотите сказать, что после аварии он стал примерным мальчиком?
Старик закашлялся и сплюнул в носовой платок.
— Нет, — проговорил он, рассматривая платок. — Так я бы не стал говорить.
— Тогда в чем же заключались перемены, которые в нем произошли?
— Ну… Это довольно трудно объяснить. Просто это был уже совсем другой мальчик.
— Вы имеете в виду, что он утратил свои преступные наклонности?
Эта реплика прокурора вызвала взрыв смеха в зале, но судья Тэйт окинул публику строгим взглядом, и смех тут же утих. Мистера Хикока сменил на свидетельском месте доктор У. Митчелл Джонс.
Доктор Джонс представился суду как врач, специализирующийся в области психиатрии, и в доказательство своей квалификации добавил, что курировал почти полторы тысячи пациентов начиная с 1956 года, когда принял психиатрическое отделение государственной больницы в Топике, штат Канзас. В течение последних двух лет он работал в Ларнеде, где он отвечал за Диллон-билдинг — отделение ларнедской больницы, где содержатся преступники с психическими отклонениями.
Гаррисон Смит спросил свидетеля:
— Сколько убийц прошло через ваши руки?
— Приблизительно двадцать пять.
— Доктор, я хотел бы спросить вас, знаком ли вам мой клиент, Ричард Юджин Хикок?
— Да, знаком.
— У вас была возможность познакомиться с ним с профессиональной точки зрения?
— Да, сэр… Я производил психиатрическую экспертизу мистера Хикока.
— Сложилось ли у вас, на основании проведенной вами экспертизы, определенное мнение относительно того, был ли Ричард Юджин Хикок способен отличать хорошее от дурного в момент совершения преступления?
Свидетель, мужчина двадцати восьми лет, плотного телосложения, с лунообразным, но умным, можно сказать, утонченным лицом, глубоко вдохнул, словно готовился к подробному разъяснению, но судья тотчас предостерег его от этого:
— Вы должны отвечать только «да» или «нет», доктор. Ограничьтесь, пожалуйста, этим.
— Да.
— И каково же оно?
— Я думаю, что в рамках общепринятых определений Хикок был способен отличить хорошее от дурного.
Ограниченный правилом «общепринятых определений» — формулой, отрицающей любые градации между черным и белым, доктор Джонс не мог ответить иначе. Но, конечно, такой ответ подрывал позицию адвоката, и Смит безнадежно спросил:
— Не могли бы вы уточнить?
Безнадежность в его голосе звучала оттого, что, хотя доктор Джонс был не прочь коснуться деталей, прокурор имел право выразить протест — и не преминул это сделать, напомнив, что законы штата Канзас не позволяют на прямой вопрос отвечать иначе, чем «да» или «нет». Протест был поддержан, и свидетель покинул свидетельское место. Однако, будь доктору Джонсу позволено продолжать, он засвидетельствовал бы следующее:
«Ричард Хикок обладает интеллектом значительно выше среднего, легко схватывает новые идеи и умело использует большой запас разных сведений. Он живо интересуется всем, что происходит вокруг, и не выказывает никаких признаков умственного расстройства или дезориентации мышления. Он мыслит логично и организованно и, судя по всему, не теряет связи с реальностью. Хотя я не обнаружил обычных признаков органических повреждений мозга — формирования определенных концепций, которые обычно с этим связаны, потери памяти, ухудшения интеллекта, — полностью исключить такую возможность нельзя. В 1950 году он получил тяжелую травму головы, сопряженную с сотрясением мозга, и несколько часов провел в бессознательном состоянии — это подтверждается проверенными мною отчетами. По его собственным словам, с тех пор он страдает провалами в памяти и головными болями, а временами полностью отключается; антиобщественные тенденции в его поведении тоже стали проявлять себя в основном с того времени. Медицинское обследование, которое могло бы доказать или опровергнуть наличие остаточной мозговой травмы, никогда не проводилось. Его необходимо провести, прежде чем делать окончательные выводы… Хикок проявляет признаки эмоциональной неуравновешенности. Тот факт, что он знал, что делает, и все же не остановился, быть может, служит самым убедительным доказательством. Его поведение импульсивно, и он, видимо, не задумывается ни о последствиях, ни о том, что причинит неприятности себе или другим. Судя по всему, он не способен извлекать уроки из опыта и является удивительным образцом чередования периодов созидательной деятельности и безответственных поступков. Он менее устойчив к разочарованию и обидам, чем нормальный человек, и не видит иного способа избавиться от этих чувств, кроме антиобщественных поступков… Его самооценка крайне низка; в глубине души он ставит себя ниже других и ощущает себя сексуально неполноценным. Эти чувства усугубляются мечтами о богатстве и власти, хвастовством о своих подвигах, кутежами, когда у него появляются деньги, и неудовлетворенностью своим социальным статусом… В отношениях с другими людьми он испытывает стеснение и патологически неспособен на длительную привязанность. Хотя он утверждает, что разделяет общепринятые моральные нормы, на самом деле они, очевидно, не оказывают никакого влияния на его поступки. Подводя итог, можно сказать, что Хикок являет собой типичную картину того, что в психиатрии называется серьезным нарушением психики. Сейчас важно провести обследование, позволяющее исключить возможность органического повреждения мозга, которое, если оно имеет место, могло существенно влиять на поведение Хикока в течение последних нескольких лет, а также во время совершения преступления».
Но эти слова произнесены не были, и краткий ответ психиатра положил конец всем планам защитника Хикока. Гаррисону оставалось только подать апелляцию большому жюри, а это можно было сделать лишь на следующий день. Настала очередь Артура Флеминга, пожилого адвоката, защищающего Перри Смита. Он представил четырех свидетелей: преподобного Джеймса Е. Поста, протестантского священника Канзасской исправительной колонии, индейского приятеля Перри Джо Джеймса — он все-таки приехал утренним автобусом из своего родного захолустья где-то на Дальнем Северо-Западе, проведя в дороге день и две ночи, Дональда Калливена и все того же доктора Джонса. За исключением последнего, эти люди были приглашены в качестве «свидетелей, дающих показания о чьей-либо репутации»: ожидалось, что они припишут обвиняемому хоть какие-то добродетели. Они не слишком-то преуспели в этом деле, хотя каждый сказал что-то благоприятное, пока прокурор не выразил протест на том основании, что личные мнения такого рода «некомпетентны, неуместны и не имеют отношения к делу», не шикнул на них и заставил покинуть зал.
Например, Джо Джеймс, который в своей охотничьей куртке и мокасинах выглядел так, словно загадочным образом возник прямо из чащи, гибкий, темноволосый и еще более темнокожий, чем Перри, поведал суду, что в течение двух лет ответчик время от времени приезжал к нему пожить. «Приятный юноша, всем в округе нравился, ни разу не сделал ничего такого, что выходило бы за пределы моих знаний о нем». Прокурор остановил его; и остановил Калливена, когда тот сказал: «Мы вместе служили. Нормальный парень».
Преподобный Пост продержался дольше, потому что не стал говорить никаких прямых комплиментов обвиняемому, зато в благожелательном тоне описал встречу с ним в Лансинге:
— В первый раз я увидел Перри Смита, когда он принес в тюремную часовню картину, которую сам нарисовал, — лик Иисуса, написанный пастелью. Он хотел подарить ее часовне. С тех пор она висит на стене моего кабинета.
Флеминг спросил:
— Нет ли у вас фотографии этой картины?
Священник достал конверт, набитый снимками; но когда он протянул его защитнику, чтобы тот раздал фотографии присяжным, Логан Грин вскочил как ужаленный:
— С позволения вашей чести, это уводит нас чересчур далеко…
По мнению его чести, это вообще никуда не могло привести.
Вновь был вызван доктор Джонс, и после обычных уточнений его профессии и квалификации, сопровождавших первое появление доктора на свидетельском месте, Флеминг задал главный вопрос:
— Определили ли вы, исходя из ваших разговоров с обвиняемым и медицинского обследования Перри Эдварда Смита, был ли он способен отличить хорошее от дурного в тот момент, когда был вовлечен в это преступление, или нет?
И вновь суд предупредил свидетеля:
— Отвечайте «да» или «нет». Вы пришли к какому-то выводу?
— Нет.
На фоне удивленного бормотания в зале Флеминг, сам донельзя удивленный, сказал:
— Не могли бы вы объяснить присяжным, почему?
Грин немедленно возразил:
— Свидетель не пришел к определенному выводу, и это все.
Юридически на этом все и кончилось. Однако, будь доктору Джонсу позволено объяснить причины своей нерешительности, он заявил бы:
«Перри Смит проявляет определенные признаки серьезного умственного расстройства. Его детство, как я выяснил и проверил по некоторым тюремным отчетам, было отмечено жестокостью и недостатком внимания со стороны обоих родителей. Судя по всему, он рос без надлежащей заботы, без родительской любви и не усвоил с детства принятые в обществе моральные ценности… Он хорошо ориентируется, очень внимателен ко всему, что происходит вокруг, и не выказывает никаких признаков растерянности. Его интеллектуальный уровень выше среднего, а знания, которыми он располагает, достаточно обширны, учитывая крайне скудную общеобразовательную подготовку… В его личности есть две черты, которые можно выделить как особенно патологические. Во-первых, это его „параноидальная" враждебность ко всему миру. Он подозрителен и недоверчив к другим людям, ему кажется, что окружающие его унижают, что они несправедливы к нему и не понимают его. Он болезненно чувствителен к критике и не выносит, когда над ним смеются. Он моментально усматривает неуважение или оскорбление в том, что говорят другие, и благие намерения людей часто предстают для него в извращенном виде. Он чувствует потребность в дружбе и понимании, но отказывается доверять другим, а если ему приходится это делать, он все время ждет, что его неверно поймут или даже предадут. В оценке намерений и чувств окружающих его способность отделить реальную ситуацию от собственных представлений о ней очень слаба. Он нередко приписывает всему человеческому роду лицемерие и враждебность, поэтому считает, что люди в массе своей достойны самого жестокого обращения с его стороны. Сродни этой особенности его личности является другая — вездесущий, неуправляемый гнев, который вспыхивает при малейшем признаке обмана, унижения или пренебрежительного отношения со стороны собеседника. В прошлом его гнев главным образом был направлен на тех, кто олицетворял собой власть: на отца, брата, на сержанта в армии, на судебного пристава — и в ряде случаев приводил к неоправданной жестокости. И Смит, и те, кто был с ним знаком, знали за ним эту черту; он сам говорит, что гнев „одолевает" его и он почти не способен с ним справиться. Когда этот гнев он обращает на себя самого, у него появляются суицидальные наклонности. Несоразмерная сила гнева и недостаточная способность им управлять или сдерживать его отражает первичную слабость структуры личности… В дополнение к указанным чертам, объект проявляет начальные признаки расстройства мыслительных процессов. Его способность организации мышления слаба, он кажется неспособным оценить или вывести какое-либо заключение из своих мыслей, погрязая и порой теряясь в деталях, а временами его размышления имеют „волшебное" свойство отрыва от действительности… У него было мало тесных эмоциональных отношений с другими людьми, и они были настолько непрочны, что не могли выдержать малейших конфликтов. Смита мало волнуют окружающие, за исключением очень узкого круга друзей, и в целом он невысоко ценит человеческую жизнь. Эта эмоциональная отстраненность в сочетании с необычной мягкостью в определенных случаях — еще одно свидетельство его умственной ненормальности. Для того чтобы дать точный психиатрический диагноз, понадобилась бы более развернутая оценка, но теперешняя структура его личности чрезвычайно близка к реакциям параноидального шизофреника».
Примечательно, что всеми уважаемый ветеран в области судебной психиатрии, доктор Джозеф Саттен из клиники Меннингера в Топике, штат Канзас, консультировал доктора Джонса и подтвердил его оценку Хикока и Смита. Доктор Саттен, который впоследствии проявил особое внимание к этому случаю, предположил, что, хотя преступления не произошло бы, не будь известного взаимодействия между убийцами, по существу оно было совершено Перри Смитом, который, по его ощущениям, пред ставляет собой тип убийцы, описанный им в статье «Убийство без очевидного мотива — к исследованиям дезорганизации личности».
В статье, написанной Саттеном в сотрудничестве с тремя его коллегами: Карлом Меннингером, Ирвином Росеном и Мартином Мейманом и напечатанной в «Американском психиатрическом журнале» (июль 1960), он с самого начала объявляет о своей цели: «Определяя степень ответственности убийц, закон делает попытку разделить их (как и всех обвиняемых) на две группы — „вменяемых" и „невменяемых". „Вменяемого" убийцу толкают на преступление рациональные мотивы, которые могут быть поняты, хотя и осуждены, а „невменяемый" руководствуется иррациональными, бессмысленными соображениями. Когда рациональный мотив очевиден (например, если человек убивает ради личной выгоды) или когда иррациональные соображения сопровождаются заблуждением или галлюцинациями (например, если параноик убивает воображаемого преследователя), ситуация не представляет особой сложности для психиатра. Однако убийцы, которые, на первый взгляд, поступают рационально, последовательно и расчетливо, но чьи смертоносные действия тем не менее носят причудливый и очевидно бессмысленный характер, представляют серьезную проблему, судя по тому, какие противоречивые мнения высказываются в зале суда об одном и том же обвиняемом. Мы должны наглядно проиллюстрировать наш тезис о том, что психопатологию таких убийц формирует по крайней мере один определенный синдром. Вообще говоря, подобные индивидуумы предрасположены к серьезным нарушениям контроля над своим эго, что делает возможным открытое выражение примитивного насилия, возникающего из предшествовавшего ему и не осознаваемого теперь травмирующего опыта».
Авторы исследовали в процессе подачи апелляций четверых мужчин, осужденных за кажущиеся немотивированными убийства. Все они были обследованы до суда и признаны людьми «без психоза» и «нормальными». Троим из них был вынесен смертный приговор, а четвертому — длительный срок тюремного заключения. В каждом из этих случаев потребовалось дальнейшее психиатрическое обследование, потому что кто-нибудь — либо адвокат, либо родственник или друг — был не удовлетворен ранее данным заключением психиатра и поэтому ставил вопрос: «Как может нормальный человек, каковым признан осужденный, совершить настолько безумный поступок?» После описания этих четырех преступников и их преступлений (негритянский солдат, который изуродовал и расчленил проститутку; чернорабочий, который задушил четырнадцатилетнего мальчика, когда тот отклонил его сексуальные домогательства; капрал, забивший до смерти другого маленького мальчика, потому что ему показалось, что жертва его высмеивала; и больничный служащий, который утопил девятилетнюю девочку, держа ее голову под водой), авторы объяснили, что между ними общего. Сами убийцы, писали они, не могли толком объяснить, почему они убивали людей, которые были им практически незнакомы, и в каждом случае убийца действовал словно бы во сне, в некоем трансе, выйдя из которого «внезапно обнаруживал», что нападает на свою жертву. Наиболее общим и, возможно, наиболее существенным историческим открытием была длительная, порой продолжающаяся всю жизнь неспособность контролировать свои агрессивные импульсы. Например, трое из этих людей в течение жизни часто затевали драки, которые не были обычными потасовками, а могли привести к смертельным последствиям, если бы их не пресекли.
В этой выдержке приводится множество других наблюдений, собранных авторами труда: «Несмотря на склонность к насилию, все эти люди в глубине души считали себя физически слабыми, подавленными и недостаточно развитыми. В каждом случае в жизни исследуемого имела место значительная доля сексуального запрета. Для всех них взрослые женщины были существами пугающими, а в двух случаях присутствовало откровенное сексуальное извращение. К тому же они все в ранние годы своей жизни боялись, что их считают женоподобными, физически недоразвитыми или болезненными… Во всех четырех случаях были исторические свидетельства измененного состояния сознания, часто в связи со вспышкой насилия. Двое рассказывали о серьезных случаях „забытья" — трансоподобных состояниях, во время которых они буйствовали и совершали бессмысленные поступки, а двое других говорили о менее серьезных и, возможно, менее заметно проявляющихся приступах амнезии. В момент фактического насилия они часто чувствовали отстранение или отдаление от себя, как будто наблюдали за кем-то другим… Также в историческом фоне всех указанных случаев была замечена повышенная доля насилия со стороны родителей… Один из исследуемых сказал, что его „пороли по любому поводу"… Другого много раз сильно избивали, чтобы „сломить" его упрямство и прекратить „припадки", равно как и для того, чтобы он исправил свое предположительно плохое поведение… Присутствие в истории исследуемого эпизодов применения к нему чрезвычайного насилия, либо воображаемых, либо действительно пережитых в детстве, соответствует психоаналитической гипотезе, согласно которой подвергание ребенка подавляющим стимулам прежде, чем он может с ними справиться, тесно связано с ранними дефектами в формировании эго, а позднее и серьезными нарушениями контролирования импульсов. Во всех случаях были свидетельства серьезной эмоциональной недостаточности в ранний период жизни. Эта недостаточность, возможно, была связана с продолжительным или постоянным отсутствием одного или обоих родителей, хаотической жизнью семьи, когда родители неизвестны, либо с прямым отвержением ребенка одним или обоими родителями, когда ребенок рос у чужих людей… Имелись свидетельства нарушений в эмоциональной организации. Для всех этих людей было характерно отсутствие злости или гнева при совершении сильных агрессивных действий. Ни один не упомянул о чувстве гнева в связи с убийством и о том, что он в принципе способен испытывать сильный гнев, хотя каждый из них был способен на сильную и зверскую агрессию… Их отношения с другими людьми носили характер поверхностных и холодных, что приводило к ощущению одиночества и изоляции. Люди для них едва ли были реальными существами в том смысле, что не могли вызывать теплые или положительные (и даже негативные) чувства… Те трое, что были приговорены к смертной казни, не питали особых эмоций в отношении собственной судьбы и судьбы своих жертв. Депрессия, чувство вины или раскаяния поразительным образом отсутствовали… Таких индивидуумов можно считать склонными к убийству в том смысле, что они либо несут непомерное бремя агрессивной энергии, либо обладают нестабильной защитной системой эго, которая периодически допускает неприкрытый и животный выплеск такой энергии. Смертоносный потенциал может прийти в действие, особенно когда некоторое нарушение равновесия уже имеет место, если будущая жертва подсознательно воспринимается как ключевая фигура в каком-то эпизоде из прошлого, который травмировал психику убийцы. Поведение или даже просто появление этой фигуры приводит к психологической перегрузке и без того неуравновешенного человека, и это влечет за собой внезапную вспышку насилия, как удар по капсюлю приводит к мощнейшему взрыву… Гипотеза неосознанной мотивации объясняет, почему убийцы воспринимали безобидное поведение по существу незнакомых им людей как провокационное и, следовательно, видели в них подходящий объект для агрессии. Но почему убийство? Большинство людей, к счастью, не отвечает убийством даже на чрезвычайно сильные провокации. В описанных случаях, однако, убийцы были предрасположены к серьезным отклонениям в восприятии действительности и весьма слабо могли контролировать свои порывы в течение периодов повышенной напряженности и усиления дезорганизации. В такие периоды случайный знакомый или даже незнакомец легко мог утратить свое реальное значение и занять место той личности, с которой связаны неосознанные травмирующие ситуации. „Старый" конфликт оживает, и агрессия стремительно достигает смертоносной силы… Когда происходят такие бессмысленные убийства, их стоит рассматривать как конечный результат периода нарастающей напряженности и дезорганизации в убийце, начавшегося до контакта с жертвой, которая, вписываясь в осознаваемую конфликтную схему убийцы, невольно приводит в действие его смертоносный потенциал».
Ввиду многочисленных параллелей между историей жизни и личностью Перри Смита и предметом его изучения, доктор Саттен посчитал, что его смело можно поместить в одном ряду с такими убийцами. Кроме того, сами обстоятельства преступления, как ему представляется, в точности соответствуют концепции «убийства без очевидного мотива». Совершенно ясно, что три из четырех убийств, которые совершил Смит, были логически мотивированы — Нэнси, Кеньон и их мать должны были погибнуть, потому что был убит мистер Клаттер. Но доктор Саттен утверждает, что для психологии имеет значение только первое убийство, и что когда Смит убивал мистера Клаттера, он находился в состоянии затмения разума, в глубоком шизофреническом помрачении рассудка, поскольку человек, которого он «неожиданно для себя» прикончил, был не живым человеком «из плоти и крови», а ключевой фигурой в некоей травмирующей ситуации из прошлого: отец ли? монахини ли из приюта, которые глумились над ним и избивали его? ненавистный ли сержант? чиновник ли, приказавший ему «держаться подальше от штата Канзас»? Кто-то один или все они вместе.
В своем признании Смит сказал: «Я на самом деле не хотел причинять ему никакого зла. По-моему, он был очень славным джентльменом. Спокойным, вежливым. Так я думал вплоть до той секунды, когда перерезал ему горло». А в разговоре с Дональдом Калливеном Смит сказал: «Они [Клаттеры] ничего плохого мне не сделали. Не то что все остальные. Все, кто попадался мне в жизни. Наверное, Клаттерам просто суждено было расплатиться за остальных».
Итак, казалось бы, независимо друг от друга и профессионал и дилетант пришли к в общем-то сходным выводам.
Аристократия округа Финней сознательно игнорировала суд. «Не пристало порядочным людям, — заявила жена одного богатого скотовода, — проявлять любопытство к подобным вещам». И тем не менее на последней сессии суда присутствовала изрядная часть местного истеблишмента, соседствовавшего со зрителями попроще. Присутствие элиты было учтивым жестом в сторону судьи Тэйта и Грина Логана, уважаемых членов ее самой. Несколько скамей заняли также иногородние юристы, многие из которых приехали издалека; они во что бы то ни стало должны были лично услышать заключительное напутствие Грина присяжным. Грин, маленький, галантно-жесткий, канзасец в седьмом поколении, пользуется значительным авторитетом среди своих коллег, которые восхищаются его сценическим искусством — различными актерскими навыками, в том числе безошибочным, как у комика из ночного клуба, умением выбрать нужный момент. Он, как опытный адвокат по уголовным делам, обычно выступал в роли защитника, но в этом случае штат нанял его в качестве специального помощника Дуэйна Уэста, поскольку бытовало мнение, что молодой прокурор округа недостаточно закален, чтобы справиться с данным делом без опытного помощника.
Но, как и подобает звездам сцены, Грин появился лишь в последнем акте программы. Ему предшествовали сдержанное напутствие судьи Тэйта присяжным и заключительное обращение прокурора: «Можете ли вы хоть на секунду усомниться в том, что подсудимые виновны? Нет! В независимости от того, кто из них нажал на спусковой крючок ружья Ричарда Юджина Хикока, оба они виновны одинаково. Есть только один способ поручиться, что эти люди никогда больше не будут бродить по городам и весям нашей земли. Мы требуем высшей меры наказания — смертной казни. И мы требуем ее не из мести, а как самое скромное наказание…»
После этого необходимо было выслушать прошение защиты. Речь Флеминга, описанная одним журналистом как «мягкотелая», представляла собой церковную проповедь: «Человек не животное. У него есть тело, и у него есть душа, которая живет вечно. Я не считаю, что человек имеет право разрушить этот дом, этот храм, в котором живет душа…» Гаррисон Смит, хоть и напирал на предполагаемую набожность присяжных заседателей, главной темой своего выступления избрал зло высшей меры наказания: «Это пережиток человеческого варварства. Закон гласит, что отнимать человеческую жизнь нельзя, а потом сам же первый подает пример, который является почти таким же злом, как преступление, за которое он карает. Штат не имеет права творить такое зло. Оно не эффективно. Оно не сдерживает преступность, но просто унижает человеческую жизнь и вызывает новые убийства. Все, о чем мы просим, это милосердие. Конечно, пожизненное заключение едва ли можно назвать большой милостью…» Но никто его не слушал; один присяжный заседатель, словно отравленный многочисленными зевками, наполнившими зал, спал с открытыми глазами, и рот его был открыт так широко, что в него могла бы влететь пчела.
Грин разбудил собравшихся.
— Господа, — произнес он, говоря без записей. — Вы только что слышали два энергичных прошения о милосердии от имени ответчиков. Мне представляется счастливым стечением обстоятельств то, что наши замечательные защитники, мистер Флеминг и мистер Смит, не были в доме Клаттеров в ту роковую ночь, — весьма счастливым для них, поскольку, если бы тогда они молили преступников о милости к обреченным жертвам — наутро мы нашли бы больше чем четыре трупа.
Когда Грин был еще мальчиком и жил в своем родном Кентукки, его прозвали Розанчиком; этой кличкой он был обязан розовым пятнам, выступающим на лице, когда он волновался. И теперь, по мере того как он расхаживал перед присяжными, сознание важности собственной миссии разгорячило Грина и покрыло его лицо заплатами румянца.
— Я не имею ни малейшего желания вести теологические дебаты. Но я предвидел, что защита в поисках аргументов против смертной казни прибегнет к Священному Писанию. Вы слышали цитату из Библии. Но я тоже умею читать. — Он раскрыл Ветхий Завет. — И вот что о предмете обсуждения сказано в Библии. «Исход», глава двадцатая, стих тринадцатый — одна из десяти заповедей: «Не убий». Это относится к незаконному убийству. В этом нет сомнений, ибо в следующей главе, стих двенадцатый, написано о том, какая кара ждет того, кто нарушил эту заповедь: «Кто ударит человека так, что он умрет, да будет предан смерти». Вероятно, вы, мистер Флеминг, считаете, что все это изменилось, когда явился Христос. Это неверно. Ибо Христос говорил: «Не думайте, что я пришел разрушить закон или пророков. Я пришел не разрушать, но исполнять». И наконец, — Грин неловко повернулся и, казалось, случайно закрыл Библию, после чего присутствующие в зале юристы с усмешкой начали подталкивать друг друга локтями, поскольку это был древнейший судебный трюк — адвокат, зачитывая цитату из Священного Писания, притворяется, что потерял нужное место, и говорит, в точности как это сделал Грин: «Ничего страшного. Думаю, я смогу процитировать по памяти. Книга Бытия, глава девятая, стих шестой: „Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека". Но, — продолжал Грин, — я не вижу смысла обсуждать здесь Библию. В нашем штате за убийство первой степени предусматривается наказание в виде пожизненного заключения или смерти на виселице. Таков закон. Вы, господа, обязаны провести его в жизнь. И если когда-нибудь высшая мера наказания бывает оправдана, так это тот самый случай. Это странные, зверские убийства. Четверо ваших сограждан были забиты, словно кабаны на бойне. И во имя чего? Не из мести или ненависти, а ради денег. Денег. Это холодный расчет — столько-то унций серебра за унцию крови. И как же дешево были оценены эти жизни! Сорок долларов — вся нажива! Десять долларов за жизнь! — Он крутанулся на каблуках и ткнул пальцем в сторону Хикока и Смита: — Они пришли вооруженные ружьем и кинжалом. Они пришли грабить и убивать. — Голос его дрогнул и оборвался, словно задушенный силой его ненависти к жизнерадостно жующим жвачку ответчикам. Вновь обернувшись к присяжным, он хрипло спросил: — Что вы намерены делать? Что вы намерены делать с этими людьми, которые связали человека по рукам и ногам, перерезали ему горло и погасили его разум? Присудить им минимальное предусмотренное наказание? Да, и ведь это только один пункт обвинения из четырех. А как же быть с Кеньоном Клаттером, юным, только начинающим жить мальчиком, которого связали и заставили беспомощно глядеть на предсмертные мучения отца? Или с молоденькой Нэнси Клаттер, которая слышала выстрелы и знала, что ее очередь следующая. Нэнси, которая умоляла: „Не надо! О, пожалуйста, не надо. Пожалуйста! Пожалуйста!" Какая агония! Какая кошмарная пытка! И остается еще мать, связанная и лишенная возможности кричать, вынужденная слушать, как ее муж и любимые дети умирают один за другим. Слушать, как убийцы — те самые, кого вы видите перед собой, — наконец входят в ее комнату, находят лучом фонаря ее глаза и последним выстрелом ставят точку».
Грин, распалившись, дотронулся до чирия, созревшего на тыльной стороне шеи, нарыва, который, подобно своему яростному обладателю, казалось, вот-вот лопнет.
— Итак, господа, что вы намерены делать? Дать им минимум? Отправить их назад в колонию и тем самым дать им возможность бежать или получить досрочное освобождение? Когда они в следующий раз отправятся убивать, жертвами могут стать члены вашей семьи. Говорю вам, — торжественно произнес он, окидывая присяжных таким взглядом, словно бросал вызов каждому, — порой чудовищные преступления совершаются лишь оттого, что некогда трусливые присяжные отказались выполнить свой долг. Итак, господа, теперь решение полностью на вашей совести.
Он сел. Уэст шепнул ему:
— Мастерская работа, сэр.
Но несколько слушателей отнеслись к речи Грина с меньшим восторгом; и после того как жюри удалилось для обсуждения приговора, один молодой репортер из Оклахомы и его коллега из «Канзас-Сити стар», Ричард Парр, обменялись довольно острыми репликами. По мнению оклахомца, обращение Грина было «разжигающим», зверским.
— Он просто сказал правду, — возразил Парр. — Правда может быть и зверской, если, конечно, так говорят.
— Но он не должен был бить так сильно. Это несправедливо.
— Что несправедливо?
— Да весь суд. Парням не дали никаких шансов.
— Хороший же шанс они дали Нэнси Клаттер.
— Перри Смит… Боже мой, у него такая искалеченная судьба…
Парр сказал:
— Многие люди могли бы померяться своими слезливыми историями с этим ублюдком. В том числе я сам. Может, я и много пью, но будь я проклят, если когда-нибудь хладнокровно убивал людей.
— Ага, а повесить ублюдка — это, по-вашему, как? По-моему, это тоже чертовски хладнокровное убийство.
Преподобный Пост, подслушав этот диалог, тоже решил высказаться.
— Поглядите, — сказал он, показав спорящим фотографию портрета Иисуса, написанного Пери Смитом, — человек, который сумел создать такую картину, не может быть абсолютно плох. И все же трудно решить, что с такими делать. Высшая мера — это не выход: она не дает грешнику времени подготовится к встрече с Богом. Иногда я прихожу в отчаяние. — Пост был веселый малый с золотыми зубами и седыми волосами, выступающими надо лбом треугольником. Он весело повторил: — Иногда я прихожу в отчаяние. Иногда мне кажется, что старый Дока-Дикарь был прав. — Дока-Дикарь, о котором он говорил, был вымышленный герой, популярный среди юных читателей дешевых журнальчиков старшего поколения. — Если помните, мальчики, Дока-Дикарь был своего рода суперменом. Он добился профессионализма во всех областях — в медицине, науке, философии, искусстве. Не много было такого, чего бы старый Дока не знал или не мог сделать. Один раз он решил избавить мир от преступников. Для начала он купил большой остров в океане. Потом он и его помощники — у него была целая армия обученных помощников — отловили всех преступников мира и привезли на остров. И Дока-Дикарь прооперировал им мозги. Он удалил часть, в которой содержатся злые мысли. И когда они поправились, они все стали примерными гражданами. Они больше не могли совершать преступления, потому что у них не было этой части мозга. И теперь мне начинает казаться, что такое хирургическое вмешательство в натуру человека действительно, может быть, выход из положения…
Звонок, сигнал того, что присяжные возвращаются, прервал его рассуждения. Заседание присяжных продолжалось сорок минут. Многие зрители, полагая, что решение будет принято быстро, не покидали своих мест. Судью Тэйта, однако, пришлось вызывать с его фермы, куда он пошел, чтобы покормить лошадей. Поспешно наброшенная черная мантия слегка топорщилась на нем, но он с внушительным спокойствием и достоинством спросил:
— Господа присяжные, вынесли ли вы приговор преступникам?
И председатель ответил:
— Да, ваша честь.
Бейлиф вынес запечатанные конверты.
Раздался гудок поезда, трубный глас приближающегося экспресса Санта-Фе. Бас Тэйта, зачитывающего приговор, перекликался с фанфарами локомотива:
— Пункт первый. Мы, присяжные заседатели, считаем подсудимого, Ричарда Юджина Хикока, виновным в убийстве первой степени, и наказание — смерть. — Потом, словно интересуясь реакцией закованных в наручники заключенных, он посмотрел вниз, где они стояли вместе с конвоирами; они бесстрастно смотрели на него, и он продолжил читать семь дальнейших пунктов: еще три для Хикока и четыре для Смита.
«И наказание — смерть». Каждый раз, доходя до приговора, Тэйт произносил его с мрачным завыванием, которое, казалось, вторило жалобному удаляющемуся зову поезда. Потом судья отпустил жюри («Вы мужественно выполнили свой долг».), и осужденных увели. В дверях Смит сказал Хикоку: «Да уж, трусливых присяжных тут не было!» — и оба громко расхохотались, а фотографы защелкали аппаратами. Снимок был опубликован в канзасской газете с подписью: «Последний смех?»
Неделю спустя миссис Майер сидела у себя в комнате и разговаривала с подругой.
— Да, здесь стало так тихо, — сказала она. — Я думаю, мы должны радоваться, что все опять входит в колею. Но у меня все равно на душе скверно. С Диком мы почти не общались, а с Перри познакомились довольно близко. В тот день, после того как ему объявили приговор, его привели в камеру, и я закрылась на кухне, чтобы не видеть его. Я сидела у окна и смотрела, как из здания суда выходят толпы народу. Мистер Калливен посмотрел вверх, увидел меня и помахал. Родители Хикока. Они тоже уходили прочь. Только утром я получила прекрасное письмо от миссис Хикок; она бывала у меня несколько раз, пока шел суд, и мне было жаль, что я не могу ей помочь, только что скажешь в такой ситуации? Но после того, как все разошлись и я начала мыть посуду, я услышала, что он плачет. Я включила радио. Только бы не слышать. Но все равно было слышно. Он плакал как дитя. Прежде он никогда не падал духом, никак не показывал, что ему тяжело. Я пошла к нему. Подошла к двери его камеры. Он протянул мне руку. Он хотел, чтобы я подержала его за руку, и я держала, а он сказал лишь: «Я охвачен стыдом». Я хотела послать за отцом Гобуа и сказала Перри, что завтра приготовлю для него рис по-испански, но он только крепче сжал мои пальцы.
И в тот вечер, тяжелейший из вечеров, мы должны были оставить его одного. Мы с Венделем почти никуда не выходим, но нас давно пригласили в одно место, и Вендель подумал, что нарушать слово нехорошо. Но я всегда буду жалеть, что мы оставили его одного. На следующий день я приготовила рис. Перри к нему даже не притронулся. И со мной почти не разговаривал. Он ненавидел весь мир. Но утром, когда за ним приехали, чтобы забрать в тюрьму, он поблагодарил меня и отдал мне свою фотокарточку. Маленький «кодаковский» снимок, сделанный, когда ему было шестнадцать лет. Он сказал, что хотел бы, чтобы я запомнила его таким, как этот мальчик на карточке.
Тяжелее всего было сказать «до свидания». Знаешь ведь, куда его увозят и что его ждет. Этот его бельчонок совсем без Перри заскучал. Все время прибегает в камеру, ищет его. Я пыталась его покормить, но ему до меня нет дела. Он любил одного Перри.
Тюрьмы играют важную роль в экономике округа Левенворт штата Канзас. Там находятся две государственных исправительных колонии, по одной для каждого пола, а также Левенворт — самая большая федеральная тюрьма и, в Форт-Левенворте, основной военной тюрьме страны, — угрюмые дисциплинарные казармы Армии и Военно-воздушных сил США. Если бы всех обитателей этих учреждений в одночасье отпустили на волю, они могли бы населить небольшой город.
Самая старая из тюрем — Канзасская исправительная колония для мужчин, черно-белый дворец с башнями, который является главной отличительной чертой в остальном непримечательного провинциального Лансинга. Дворец, построенный во время Гражданской войны, получил своего первого жильца в 1864 году. В настоящее время население тюрьмы составляет примерно две тысячи человек; нынешний начальник, Шерман X. Круз, ежедневно ведет подсчет общему числу заключенных. На диаграмме показано соотношение представителей различных рас (например: белых 1405, цветных 360, мексиканцев 12, индейцев 6). Вне зависимости от расы каждый преступник является жителем каменной деревни, обнесенной высокими стенами, которые охраняют автоматчики, — двенадцати серых акров цементных улиц, жилых блоков и цехов.
В южном секторе тюремного комплекса располагается любопытное маленькое здание: темное двухэтажное строение, по форме напоминающее гроб. Это учреждение, официально именуемое Зданием сегрегации и изоляции, образует тюрьму внутри тюрьмы. Нижний этаж в кругу заключенных известен под именем «Дыра» — туда временно помещают самых трудных заключенных, «крепкие орешки», нарушителей спокойствия. На верхний этаж можно попасть по железной винтовой лестнице; там находится камера смертников.
Когда убийцы Клаттеров впервые взошли по этой лестнице, был дождливый апрельский вечер. После восьмичасового переезда на машине из Гарден-Сити в Лансинг протяженностью четыреста миль вновь прибывшие были раздеты, отведены в душ и острижены, после чего получили грубые хлопчатобумажные робы и мягкие тапочки (в большинстве американских тюрем такие тапочки — традиционная обувь осужденных). Потом вооруженная охрана проводила их по влажным сумеркам к гробовидному зданию, где они поднялись по спиральной лестнице на второй этаж и вошли каждый в отдельную камеру в ряду двенадцати соприкасающихся камер смертников.
Камеры все одинаковые, размером семь на десять футов, и обстановку их составляет лишь кровать, туалет, ведро и лампочка на потолке, которая не гаснет ни днем, ни ночью. Окна камеры очень узкие и не только забраны решетками, но еще и завешены проволочной сеткой, черной, как вдовье покрывало; таким образом, лица приговоренных к повешению прохожие могут различить лишь смутно. Самому же обреченному видно довольно неплохо; но видит он лишь пустую грязную площадку, которая летом служит бейсбольным полем, за площадкой — кусок тюремной стены, а над стеной краешек неба.
Стена сложена из грубого камня; в щелях ее гнездятся голуби. Ржавая железная дверь в стене, которая видна смертникам, каждый раз, открываясь, вспугивает голубей своим нестерпимым визгом и скрежетом. Дверь ведет в пещеру складского помещения, где даже в самый теплый день сыро и промозгло. Там хранится множество всяких вещей: запасы металла, из которого заключенные производят номерные знаки для автомобилей, дерево, старые машины, бейсбольный инвентарь, — а также некрашеная деревянная виселица, слабо пахнущая сосной. Ибо это комната казни штата Канзас; когда человека ведут сюда, чтобы повесить, заключенные говорят, что он ушел «на Перекладину» или, другой вариант, «навестить склад».
В соответствии с приговором суда Смит и Хикок должны были навестить склад через шесть недель: в одну минуту после полуночи в пятницу 13 мая 1960 года.
Штат Канзас отменил высшую меру наказания в 1907-м; в 1935-м, после того как на Среднем Западе внезапно расплодились профессиональные преступники («Старый жуткий» Элвин Каприс, «Милый мальчик» Чарльз Флойд, Клайд Барроу и его смертоносная возлюбленная Бонни Паркер), законодатели штата проголосовали за ее восстановление. Однако только в 1944 году для палача нашлась работа; за следующие десять лет ему представилось еще девять случаев заработать. Но в течение шести лет, то есть после 1954 года, в Канзасе не выписывались счета палачу (кроме как в дисциплинарных казармах Армии и Военно-воздушных сил США, где тоже была виселица). За этот перерыв был ответствен покойный Джордж Докинг, губернатор штата Канзас с 1957 по 1960 год. Он был категорически против смертной казни («я просто не люблю убивать людей»).
К апрелю 1960 года в тюрьмах Соединенных Штатов казни ожидали сто девяносто человек; пятеро, в том числе и убийцы Клаттеров, были квартирантами Лансинга. Иногда важные посетители тюрьмы приглашались, как изящно выражался один высокопоставленный чиновник, «одним глазком взглянуть на камеру смертников». В таких случаях гостям выделялся охранник, который, сопровождая туристов по железному проходу между камерами, рассказывал о каждом из осужденных, что, вероятно, самому ему казалось довольно веселой обязанностью. «А это, — говорил он посетителям в 1960 году, — это мистер Перри Эдвард Смит. Здесь, по соседству, приятель мистера Смита, мистер Ричард Юджин Хикок. А здесь у нас мистер Эрл Уилсон. А после мистера Уилсона — прошу любить и жаловать — мистер Бобби Джо Спенсер. Что же касается вот этого последнего джентльмена, я уверен, что вы без труда узнаете известного мистера Лоуэлла Ли Эндрюса».
Эрл Уилсон, негр, хриплым голосом поющий гимны, был приговорен к смерти за похищение, изнасилование и истязание молодой белой женщины; его жертва, хоть и осталась жива, была серьезно покалечена. Бобби Джо Спенсер, белый, женоподобный юнец, признался в убийстве пожилой женщины из Канзас-Сити, владелицы меблированных комнат, где он жил. До своего поражения на выборах в январе 1961 года, произошедшего во многом благодаря его отношению к смертной казни, губернатор Докинг изменил приговор обоих этих людей на пожизненное заключение, которое вообще-то подразумевало, что они имеют право просить об освобождении под залог через семь лет. Однако Бобби Джо Спенсер вскоре снова совершил убийство: пырнул «заточкой» другого молодого преступника, своего соперника на пути к сердцу старшего сокамерника (как сказал один из охранников, «две курочки не поделили петуха»). За это Спенсер был вторично приговорен к пожизненному заключению. Но публика мало знала о Уилсоне или Спенсере; по сравнению с тем, сколько писали о Смите и Хикоке или пятом из смертников, Лоуэлле Ли Эндрюсе, пресса уделяла им мало внимания.
Два года назад Лоуэлл Ли Эндрюс, огромный подслеповатый мальчик восемнадцати лет, носивший очки в роговой оправе и весивший почти триста фунтов, учился на втором курсе Канзасского университета, на отделении биологии, и был прекрасным студентом. Хотя парень он был замкнутый и необщительный, те, кто его знал, как в университете, так и в родном городе Уолкотте, считали, что он исключительно кроткий и «благонравный» (позже в одной из канзасских газет была статья о нем под заголовком: «Самый милый мальчик в Уолкотте»).
Но внутри тихого молодого ученого жил второй, не ведомый никому человек, с искривленной душой и извращенным сознанием, сквозь которое текли в направлении жестокости холодные мысли. Его семья — родители и сестра немногим старше его, Дженни Мэри, — были бы просто поражены, узнай они мечты, которые лелеял Лоуэлл Ли в течение лета и осени 1958 года; замечательный сын и обожаемый брат собирался всех их отравить.
Старший Эндрюс был преуспевающим фермером; у него не было большой суммы денег в банке, но была земля стоимостью приблизительно в двести тысяч долларов. Желание унаследовать это состояние и явилось якобы причиной, по которой Лоуэлл Ли замыслил извести своих близких. Ибо скрытый Лоуэлл Ли, тот, что таился внутри застенчивого благочестивого студента-биолога, представлял собой бессердечного преступного магната: он хотел носить шелковые рубашки как у гангстеров и раскатывать в алых спортивных машинах; он не хотел, чтобы его считали простым очкастым книгочеем, толстым девственным школьником; и хотя он не питал ненависти ни к кому из своих домашних, по крайней мере осознанной, убийство их казалось ему самым быстрым, самым разумным способом осуществить владевшие им фантазии. В качестве орудия убийства он выбрал мышьяк; после того как жертвы будут отравлены, он хотел уложить их в постели и сжечь дом дотла, надеясь, что следователи поверят в несчастный случай. Однако его тревожила одна мысль: что если вскрытие покажет присутствие мышьяка? И что если удастся проследить, что именно он покупал яд? К концу лета он выработал другой план. На его шлифовку ушло три месяца. Наконец в один холодный ноябрьский вечер он решил, что пора действовать.
Это была неделя накануне Дня благодарения, и Лоуэлл Ли был дома на каникулах, как и его сестра Дженни Мэри, умненькая, но вполне обычная девушка, которая училась в колледже в Оклахоме. Вечером 28 ноября, примерно в районе семи, Дженни Мэри сидела с родителями в комнате и смотрела телевизор; Лоуэлл Ли заперся в спальне и дочитывал последнюю главу «Братьев Карамазовых». Покончив с этим делом, он побрился, надел свой лучший костюм и принялся заряжать полуавтоматическую винтовку 22-го калибра и такого же калибра револьвер. Он положил револьвер в кобуру у бедра, взял винтовку в руки и прошел по коридору в комнату, где, кроме мерцающего экрана, не было никакого света. Он включил свет, навел винтовку, потянул за спусковой крючок и выстрелом в переносицу убил сестру наповал. Он выстрелил в мать три раза, в отца два. Мать, широко открыв глаза и протянув к нему руки, силилась подойти; она пыталась что-то сказать и приоткрыла рот, но Лоуэлл Ли сказал: «Заткнись». И чтобы уж она наверняка его послушалась, он выстрелил в нее еще три раза. Мистер Эндрюс, однако, был еще жив; рыдая и всхлипывая, он дополз до кухни, но на пороге кухни сын вытащил из кобуры револьвер и выпустил в него весь барабан, потом перезарядил и снова расстрелял все патроны; в общей сложности его отец получил семнадцать пуль.
Эндрюс, как говорилось в сделанном им признании, «ничего не почувствовал. Пришло время, и я сделал то, что я должен был сделать. Это все, что я могу сказать». Потом он поднял окно в спальне и снял с него сетку, потом стал ходить по дому и шарить по шкафам, производя как можно больший беспорядок: он хотел свалить вину за преступление на грабителей. Позже, сев за руль отцовской машины, он проехал по гололеду сорок миль до Лоренса, города, где расположен Канзасский университет; по пути он остановился на мосту, разобрал свой смертоносный арсенал и побросал в Канзас-Ривер. Но, само собой, истинная цель этой поездки состояла в том, чтобы обеспечить алиби. Сначала он остановился у себя в общежитии; поговорил с управляющей, сказал ей, что приехал за своей пишущей машинкой и что из-за плохой погоды поездка от Уолкотта до Лоренса заняла у него два часа. Потом он сходил в кинотеатр, где, против обыкновения, поболтал со швейцаром и продавцом леденцов. В одиннадцать, когда фильм закончился, он вернулся в Уолкотт. Его собака ждала у крыльца и скулила от голода, поэтому Лоуэлл Ли, войдя в дом и переступив через труп отца, налил в миску теплого молока и положил каши; потом, пока собака заглатывала пищу, он позвонил в офис шерифа и сказал: «Меня зовут Лоуэлл Ли Эндрюс. Я живу на Уолкотт-драйв, 6040 и хочу сообщить об ограблении…»
Четверо патрульных из офиса шерифа округа Уайандотт выехали на вызов. Один из них, полицейский Майерс, так описывал этот выезд: «Когда мы приехали, был час ночи. В доме повсюду горел свет. И этот большой темноволосый мальчик, Лоуэлл Ли, сидел на крыльце и гладил своего пса. Трепал его по голове. Лейтенант Атей спросил мальчика, что случилось, и он, довольно небрежно указав на дверь, сказал: „Взгляните сами". Взглянув, изумленные патрульные вызвали коронера округа, и этот джентльмен также был поражен черствой беспечностью молодого Эндрюса, поскольку на вопрос коронера, как бы он хотел организовать похороны, Эндрюс, пожав плечами, ответил: „Мне все равно, что вы с ними сделаете".
Вскоре прибыли два старших детектива и стали расспрашивать единственного уцелевшего члена семьи. Хотя они и не сомневались в том, что он лжет, но с уважением выслушали его рассказ о том, как он ездил в Лоренс, чтобы забрать пишущую машинку, сходил в кино и, вернувшись домой после полуночи, обнаружил, что вся квартира перевернута, а его родные убиты. Он не отступал от этой истории и мог никогда ее не изменить, если бы, после того как его арестовали и поместили в окружную тюрьму, на помощь властям не пришел преподобный мистер Вирто К. Дэймерон.
Преподобный Дэймерон, типичный диккенсовский персонаж, елейный и веселый, пламенный оратор, был священником баптистской церкви в Канзас-Сити, штат Канзас. Эту церковь регулярно посещали Эндрюсы. Разбуженный срочным звонком окружного коронера, Дэймерон около трех ночи приехал в тюрьму, после чего детективы, напряженно, но безрезультатно допрашивавшие подозреваемого, вышли в другую комнату, оставив священника наедине с прихожанином. Эта встреча оказалась роковой, судя по тому, как сам прихожанин спустя несколько месяцев описывал ее в письме к другу: «Мистер Дэймерон сказал: „Вот что, Ли, я знаю тебя всю твою жизнь. Еще с тех пор, как ты был просто головастиком. И твоего папу я знал всю жизнь, мы вместе выросли, мы были друзья детства. И именно поэтому я здесь — не только потому, что я твой пастор, но и потому, что считаю тебя членом своей семьи. И потому, что тебе нужен друг, которому ты смог бы все рассказать без утайки, а я просто сам не свой из-за всего случившегося и не меньше тебя горю желанием увидеть преступников на скамье подсудимых".
Он спросил, не хочу ли я пить, и дал мне «кока-колы». Мы заговорили о каникулах и о том, как я люблю учиться, как вдруг он говорит: „Вот что, Ли, там кое-кто сомневается в твоей невиновности. Я уверен, что ты захочешь пройти испытание на детекторе лжи и убедить этих людей в своей непричастности, чтобы они могли заняться делом и поймать виновных". Потом он сказал: „Ли, ведь ты не совершал этого ужасного преступления, правда? Если же это совершил ты, то пришло время очистить свою душу". Тогда я подумал, какая мне разница, и сказал ему правду, практически все подробности. Он все качал головой, закатывал глаза и потирал руки, а потом сказал, что это страшный грех и я должен ответить за это перед Всевышним, должен покаяться, сказать следователям то, что рассказал ему, и спросил, согласен ли я?»
Получив согласный кивок, духовный наставник заключенного прошел в смежную комнату, в которой толпились нетерпеливо ожидающие полицейские, и с торжеством в голосе сказал им: «Заходите. Мальчик готов сделать заявление».
Случай Эндрюса послужил поводом для юридического и медицинского крестового похода. До суда, на котором Эндрюс был объявлен невиновным по причине безумия, психиатры клиники Меннингера провели доскональную экспертизу обвиняемого и поставили диагноз «шизофрения простого типа». «Простым» этот тип назывался потому, что у Эндрюса не было никаких заблуждений, никаких ложных ощущений, никаких галлюцинаций, а только первичное отделение разума от чувства. Он понимал природу своих действий, понимал, что они незаконны и что его ждет за них кара. «Но, — как сказал доктор Джозеф Саттен, один из экспертов, — Лоуэлл Ли Эндрюс не испытывал никаких эмоций вообще. Он считал себя единственным важным и значительным человеком в мире. И в его собственном изолированном мире убить мать ему казалось столь же правильным, как убить животное или муху».
По мнению доктора Саттена и его коллег, преступление Эндрюса являло собой столь бесспорный случай снижения ответственности, что им невозможно было пренебречь и не бросить вызов правилу М'нотена в судах Канзаса. Правило М'нотена, как уже было сказано выше, утверждает, что речь не может идти о безумии, если ответчик способен отличить дурное от доброго — в юридическом, а не нравственном смысле. К большому горю психиатров и либеральных юристов, это правило преобладает в судах Британского Содружества и Соединенных Штатов, во всех, кроме судов полудюжины штатов и округа Колумбия, где придерживаются более снисходительного, хотя и менее практичного, по мнению многих, правила Дарэма, которое заключается в том, что обвиняемый не может нести ответственность за преступление, если его противозаконные действия были совершены в результате болезни или дефекта мозга.
Короче говоря, защитники Эндрюса, команда, состоявшая из психиатров клиники Меннингера и двух первоклассных адвокатов, надеялись взять эту юридическую высоту. Необходимо было убедить суд заменить правило М'нотена на правило Дарэма. Если бы это удалось, то Эндрюс, благодаря более чем достаточным свидетельствам о его шизофреническом состоянии, был бы приговорен не к виселице и даже не к тюрьме, а к заключению в больнице для душевнобольных преступников.
Однако в числе защитников не было духовного защитника ответчика, неутомимого преподобного мистера Дэймерона, который явился на суд в качестве главного свидетеля обвинения и в вычурной, близкой к стилю рококо манере сектанта поведал суду, что он часто предупреждал бывшего ученика воскресной школы о том, что гнев Господа неотвратим: «Я говорю, что нет в этом мире ничего, что стоило бы дороже твоей души, и ты неоднократно в наших беседах подтверждал, что вера твоя слаба, что ты не веруешь в Бога. Ты знаешь, что всякий грех противен Богу, а Бог твой высший судия, и ты должен ответить за свои прегрешения. Так я ему сказал, чтобы заставить его почувствовать, сколь чудовищны его деяния и что ему придется держать за них ответ перед Господом».
Очевидно, преподобный Дэймерон твердо считал, что молодой Эндрюс должен ответить не только перед Всевышним, но также и перед временными его представителями, поскольку именно его свидетельские показания вкупе с признанием ответчика решили исход дела. Судья оказал предпочтение правилу М'нотена, и присяжные дали штату то, чего он хотел, — смертный приговор.
Пятница, 13 мая — первая дата, на которую назначили казнь Смита и Хикока, — миновала безболезненно. Верховный суд штата Канзас предоставил им отсрочку в ожидании результатов прошения о пересмотре дела, поданного их адвокатами. В то же самое время в том же суде пересматривался приговор Эндрюсу.
Камера Перри примыкала к камере Дика; хотя они не могли друг друга видеть, они легко могли переговариваться, и все же Перри редко говорил с Диком, и не из-за того, что между ними была какая-то вражда (после обмена несколькими прохладными упреками между ними установились отношения взаимной терпимости; взаимоприятие сиамских близнецов). Это происходило потому, что Перри, как всегда осторожный, скрытный и подозрительный, ненавидел, когда подслушивают его частные разговоры — особенно Эндрюс, или Энди, как его звали собратья по несчастью. Грамотная речь Эндрюса и внешнее впечатление от его отточенного учением интеллекта были анафемой Перри, который, хоть и не продвинулся дальше третьего класса, воображал себя более образованным, чем большинство его знакомых, и любил поправлять их, особенно грамматику и произношение. Но внезапно нашелся человек — «просто мальчишка!» — который то и дело поправлял его самого. Удивительно ли, что он никогда не раскрывал рта? Лучше держать рот на замке, чем услышать от какого-то сопливого студента заявление типа: «Не надо говорить безынтересный. Ты имел в виду — неинтересный». Эндрюс говорил это из лучших побуждений, безо всякого злого умысла, но Перри готов был сварить его в масле, и все же он никогда бы в этом не признался, никогда бы не позволил никому строить предположения о том, почему после одного из таких оскорбительных инцидентов он сидел и дулся, отказывался от еды, которую приносили три раза в день. В начале июня он вообще перестал есть, сказал Дику: «Ты можешь дожидаться веревки. А я не таков», и с этого момента отказался прикасаться к пище и воде или разговаривать с кем бы то ни было.
Прошло пять дней, прежде чем начальник принял это всерьез. На шестой день он приказал перевести Смита в тюремную больницу, но это не уменьшило решимости Перри; когда его пытались кормить силой, он сопротивлялся, мотал головой и сжимал челюсти, так что они делались тверже подковы. В конце концов его пришлось связать и кормить внутривенно или через трубку, вставленную в ноздрю. Даже при этом за следующие девять недель вес его упал со 168 фунтов до 115, и начальник тюрьмы был поставлен в известность, что одним принудительным кормлением жизнь пациента не удастся поддерживать долго.
Дик хотя и отдавал должное силе воли Перри, не верил, что его цель самоубийство; даже когда он услышал, что Перри лежит в коме, он сказал Эндрюсу, с которым они подружились, что его прежний сообщник притворяется. «Он просто хочет, чтобы его считали за психа».
Эндрюс, маниакальный обжора (он заполнил альбом для вырезок картинками с едой, начиная от земляничного торта и заканчивая жареным поросенком), сказал:
— Возможно, он и есть псих. Так морить себя голодом…
— Он просто хочет отсюда выйти. Все это притворство. Ради того, чтобы подумали, что он псих, и положили его в психушку.
Дик позже любил цитировать ответ Эндрюса, потому что он казался ему прекрасным образцом «забавного мышления» мальчика, его «неземного» самодовольства.
— Что ж, — будто бы сказал Эндрюс, — мне это совершенно непонятно. Морить себя голодом. Ведь рано или поздно мы все отсюда выйдем. Либо выйдем сами — либо нас вынесут в гробу. Мне лично все равно, выйду ли я или меня вынесут. В конце концов, это одно и то же.
Дик сказал:
— Твоя беда в том, Энди, что ты не испытываешь никакого уважения к человеческой жизни. Включая свою собственную.
Эндрюс согласился.
— И, — сказал он, — я тебе больше скажу. Если я когда-нибудь выйду отсюда живым, я имею в виду, выйду на волю, — возможно, никто не будет знать, куда Энди направился, но все будут точно знать, где Энди успел побывать.
Все лето Перри колебался между полусознательным оцепенением и болезненным, пропитанным потом сном. В голове его ревели голоса; один голос постоянно спрашивал его: «Где Иисус? Где?» И однажды он проснулся с криком: «Птица Иисус! Птица Иисус!» Его любимая старая театральная фантазия, та, в которой он был «Перри О'Парсон, человек-оркестр», возвращалась в дымке непрекращающегося сна. Во сне дело происходило в ночном клубе в Лас-Вегасе, где он в белом цилиндре и белом смокинге прохаживался по освещенной цветными прожекторами сцене и по очереди играл на губной гармонике, гитаре, банджо, барабанах, пел «Ты мое солнце» и отбивал чечетку на короткой лесенке с позолоченными ступенями; на самой верхней ступеньке он останавливался и кланялся. Не было никаких аплодисментов, ни одного хлопка, и все же тысячи зрителей заполняли огромную и безвкусно обставленную комнату — странная аудитория, главным образом мужчины и главным образом негры. Глядя на них, взмокший артист наконец понял их молчание, внезапно догадавшись, что они фантомы, призраки законно уничтоженных, повешенных, удушенных газом, казненных на электрическом стуле, — и в тот же самый момент он понял, что должен присоединиться к ним, что позолоченные ступени вели на эшафот и что верхняя, на которой он стоял, проваливается под ним. Цилиндр его слетает; мочась и испражняясь, Перри О'Парсон падает в вечность.
Однажды в полдень он убежал от сна и, очнувшись, увидел возле своей постели начальника тюрьмы. Начальник сказал:
— Кажется, тебе приснился кошмар? — Но Перри ему не ответил, и начальник, который несколько раз приходил в больницу и пытался убедить заключенного прекратить голодовку, сказал: — У меня для тебя кое-что есть. От твоего отца. Я подумал, что ты захочешь это увидеть.
Перри, глаза которого лихорадочно блестели на почти фосфоресцирующе бледном лице, смотрел в потолок; непрошеный посетитель положил открытку на столик у кровати пациента и вышел.
В ту ночь Перри посмотрел открытку. Она была адресована начальнику тюрьмы, и на ней был штемпель Блу-Лэйка, штат Калифорния; в строках, написанных знакомым убористым почерком, говорилось: «Уважаемый господин, я так понимаю, что мой мальчик Перри снова у вас. Напишите мне, пожалуйста, что он натворил и могу ли я его увидеть, если приеду. У меня все хорошо, чего и вам желаю. Текс Дж. Смит». Перри разорвал открытку, но она сохранилась в его мозгу, ибо эти незамысловатые строки возродили его эмоции, вернули любовь и ненависть и напомнили ему, что он все еще тот, кем изо всех сил старается не быть — живой человек. «И тогда я решил, — писал он позже другу, — что должен оставаться живым. Всякий, кто захочет отнять у меня жизнь, больше от меня помощи не получит. Ему придется со мной побороться».
На следующее утро он попросил стакан молока, первый хлеб насущный, который он захотел вкусить за четырнадцать недель. Постепенно, на диете из гоголь-моголя и апельсинового сока, он восстановил вес; к октябрю тюремный врач, доктор Роберт Мур, счел его достаточно сильным, чтобы он мог вернуться в камеру. Когда его привели, Дик засмеялся и сказал: «Добро пожаловать домой, дружок».
Прошло два года.
С уходом Уилсона и Спенсера Смит, Хикок и Эндрюс остались одни среди закрытых окон и постоянно горящих ламп. Привилегии, предоставлявшиеся обычным заключенным, были им недоступны; ни радио, ни карт, ни даже прогулок — им никогда не позволяли выходить из камер, кроме как в душ по субботам, когда выдавали чистую одежду; единственными исключениями были редкие и краткие минуты посещений адвокатов или родственников. Миссис Хикок приезжала раз в месяц; ее муж умер, она потеряла ферму и, как она сказала Дику, жила теперь то у одних родственников, то у других.
Перри казалось, будто он живет глубоко под водой, — возможно потому, что в камере обычно было так же серо и тихо, как в океанских глубинах, и, кроме храпа, кашля, шарканья тапочек и хлопанья крыльев вспугнутых голубей, не было никаких звуков. Но не всегда. «Иногда, — писал Дик своей матери, — здесь невозможно расслышать собственные мысли. В камеры на нижнем этаже, который называют Дырой, приводят новеньких, и многие из них дерутся как ненормальные и орут. Сплошные вопли и ругательства. Это невыносимо, и все начинают вопить, чтобы они заткнулись. Хорошо бы ты мне прислала затычки в уши. Только мне бы их все равно не дали. Злодею покой не полагается».
Маленькому зданию было уже за сто лет, и сезонные изменения выявляли различные признаки его древности: зимой каменные стены пропитывал холод, а летом, когда температура часто поднималась выше ста градусов по Фаренгейту, старые камеры превращались в зловонные котлы. «Так жарко, что вся кожа горит, — писал Дик в письме, датированном 5 июля 1961 года. — Стараюсь поменьше двигаться. Просто сижу на полу. Моя кровать вся пропиталась потом и воняет так, что меня тошнит, из-за того, что моемся мы раз в неделю и всегда ходим в одной и той же одежде. Никакой вентиляции нет и в помине, а от лампочки кажется, что еще жарче. Жуки все время бьются о стены».
В отличие от обычных заключенных, осужденные на смерть не должны работать; они могут располагать своим временем как им вздумается — спать день напролет, как часто делал Перри («я притворяюсь, что я маленький-маленький младенец, который не может лежать с открытыми глазами»); или, как Эндрюс, читать всю ночь. Эндрюс прочитывал в среднем от пятнадцати до двадцати книг в неделю; он любил и барахло, и высокую поэзию, особенно Роберта Фроста; но он также восхищался Уитменом, Эмили Дикинсон и комическими поэмами Огдена Нэша. Хотя его неугасимая литературная жажда скоро исчерпала полки тюремной библиотеки, тюремный священник и другие сочувствующие снабжали Эндрюса посылками из публичной библиотеки Канзас-Сити.
Дик тоже заделался книжным червем; но его интерес был ограничен двумя темами — секс, как в романах Харолда Роббинса и Ирвинга Уоллеса (Перри, после того как Дик дал ему одну такую книгу, вернул ее с возмущенной пометкой: «дегенеративная грязь для грязных дегенератов!»), и юридическая литература. Он часами штудировал книги по праву, накапливая знания, которые, как он надеялся, помогут изменить его приговор. Также для этой цели он обстреливал залпами писем такие организации, как Американский союз гражданских свобод и Канзасская ассоциация юристов, — письмами, где он клеймил суд как «пародию на справедливый процесс» и убеждал получателей помочь ему добиться пересмотра дела. Ему удалось склонить Перри к написанию подобных прошений, но когда Дик предложил Энди последовать их примеру и заявить протест, Эндрюс ответил: «Заботься о своей шее, а о своей я и сам позабочусь» (на самом деле из всех частей тела Дика больше всего волновала не шея. «Волосы лезут пучками, — жаловался он матери в другом письме. — Я в ужасе. В нашей семье, насколько я помню, никто лысым не был, и мысль о том, что я становлюсь старым лысым уродом, приводит меня в ужас»).
Двое ночных охранников, придя на работу осенним вечером 1961 года, принесли новость.
— Ну, — объявил один из них, — похоже, мальчики, скоро у вас появится компания. — Значение этой фразы заключенным было ясно: имелось в виду, что два молодых солдата, которых судили за убийство канзасского железнодорожника, получили смертный приговор. — Да, сэр, — подтвердил охранник, — им назначили смертную казнь.
Дик сказал:
— Не сомневался в этом. В Канзасе такое наказание очень популярно. Присяжные раздают смертные приговоры словно леденцы на палочке.
Одному из солдат, Джорджу Рональду Йорку, было восемнадцать; его товарищ, Джеймс Дуглас Латам, был на год старше. Оба были исключительно красивы, чем объясняется тот факт, что на суд пришли толпы девиц подросткового возраста. Хотя осудили их за одно убийство, они заявили, что во время своего веселого турне по стране убили семерых.
Ронни Йорк, голубоглазый блондин, родился и вырос во Флориде, где его отец был известным, хорошо оплачиваемым глубоководным водолазом. Йорки вели приятную и уютную жизнь, которая вся была сосредоточена вокруг Ронни, обожаемого и захваливаемого родителями и младшей сестрой. Жизнь Латама была, напротив, такой же суровой и полной лишений, как у Перри Смита. Он родился в Техасе и был самым младшим ребенком плодовитых, безденежных, вечно скандалящих родителей, которые, когда наконец разошлись, бросили своих отпрысков на произвол судьбы, свободных и никому не нужных, словно попрошайничающее перекати-поле. В семнадцать лет Латам поступил на военную службу, чтобы иметь кров над головой; через два года за самовольную отлучку он был посажен в лагерь в Форт-Худе, штат Техас. Там он познакомился с Ронни Йорком, который тоже сидел за самоволку. Хотя они были очень разные — даже физически, Йорк был высокий и флегматичный, а техасец был маленького роста, с лисьими карими глазами, оживляющими симпатичное маленькое личико, — в одном они сошлись полностью: мир мерзок, и всем, кто в нем живет, лучше умереть. «Этот мир прогнил, — сказал Латам, — и на это можно ответить только подлостью. Все понимают только одно — подлость. Спали человеку сарай — он это поймет. Отрави его собаку. Убей его».
Ронни сказал, что Латам прав на все сто, и добавил: «В любом случае, если ты кого убьешь, ты тому окажешь большую услугу».
Первыми, кому они решили оказать услугу, были две женщины из Джорджии, респектабельные домохозяйки, которые на свою беду повстречались на пути Йорку и Латаму вскоре после того, как смертоносная пара убежала из лагеря в Форт-Худе, украла пикап и отправилась в Джэксонвилл, родной город Йорка. Столкновение произошло на автозаправке в темных предместьях Джэксонвилла в ночь 29 мая 1961 года. Сначала дезертиры собирались посетить семью Йорка; но по приезде в город Йорк решил, что было бы неблагоразумно обращаться к родителям, потому что отец его порой проявлял весьма жесткий характер. Друзья обсудили это и, остановившись на заправке, пришли к мысли поехать в Новый Орлеан. Рядом с ними заправлялся другой автомобиль; две пышнотелых будущих жертвы, проведя весь день в магазинах Джэксонвилла, возвращались домой в маленький городок на границе между Флоридой и Джорджией. Увы, они сбились с дороги. Йорк, которого они спросили, как им ехать, был сама любезность: «Вы просто следуйте за нами. Мы вас выведем на верную дорогу». Но дорога, к которой он их вывел, на самом деле была далеко не верной: узкая просека, ведущая в болото. Однако леди простодушно следовали за ведущим автомобилем и вдруг увидели в свете фар, что любезные молодые люди приближаются к ним пешком, а потом, слишком поздно, разглядели, что в руках у них черные пастушьи бичи. Бичи принадлежали законному хозяину угнанного грузовика, пастуху; это Латаму пришла в голову мысль использовать их в качестве удавки — что они и сделали, предварительно ограбив женщин. В Новом Орлеане мальчики купили пистолет и поставили на рукоятке две метки.
В течение следующих десяти дней к этим меткам прибавились новые. В Таллахоме, штат Теннесси, они приобрели новенький красный «додж», застрелив его владельца, коммивояжера; а в Иллинойсе, пригороде Сент-Луиса, убили еще двоих человек. Канзасской жертвой, которая следовала за пятью предыдущими, был дед; его звали Отто Зиглер. Это был шестидесятидвухлетний здоровый, приветливый старик… из тех, что не проедут мимо застрявших на дороге автомобилистов, а обязательно предложат свою помощь. Одним прекрасным июньским утром мистер Зиглер, проезжая по шоссе, заметил на обочине красный «додж» с поднятым капотом, в моторе копались два приятных молодых человека. Откуда добрейшему мистеру Зиглеру было знать, что с машиной все в порядке — что это лишь уловка для того, чтобы ограбить и убить потенциального самаритянина? Его последними словами были: «Я могу вам чем-нибудь помочь?» Йорк с двадцати шагов всадил пулю в череп старика, повернулся к Латаму и спросил: «Недурной выстрел, а?»
Последняя их жертва была самой трагической. Это была девчонка восемнадцати лет; она служила горничной в мотеле в Колорадо, где двое разбойников провели ночь, во время которой девушка позволила им заняться с ней любовью. После этого они сказали ей, что едут в Калифорнию, и предложили поехать с ними.
— Давай, — уговаривал ее Латам, — вдруг мы все станем кинозвездами.
Девушка и ее торопливо уложенные чемоданы окончили свой век на дне ущелья неподалеку от Крейга, штат Колорадо; но прошло не так уж много времени после того, как она была застрелена и сброшена со скалы, и ее убийцам действительно пришлось оказаться перед кинокамерой.
Описания пассажиров красного автомобиля, данное свидетелями, заметившими их поблизости от того места, где было найдено тело Отто Зиглера, были розданы полицейским всего Среднего Запада и западных штатов. На дорогах были установлены блок-посты, шоссе патрулировали с вертолетов; Йорка и Латама задержал блок-пост в Юте. Позже, в штабе полиции Солт-Лейк-Сити, местная телекомпания взяла у них интервью: если его смотреть без звука, можно подумать, что два веселых, розовощеких атлета обсуждают хоккей или бейсбол — что угодно, только не убийства и не собственную роль в смерти семи человек, в чем они хвастливо признались.
— Почему, — спросил их репортер, — почему вы все это делали?
И Йорк с самодовольной усмешкой ответил: «Мы ненавидим мир».
Все пять штатов, соперничавших за право судить Йорка и Латама, поддерживают смертную казнь: Флорида (электрический стул), Теннесси (электрический стул), Иллинойс (электрический стул), Канзас (повешение) и Колорадо (газовая камера). Но из-за того, что у Канзаса было больше всего доказательств, он в этом споре победил.
Смертники впервые увидели своих новых компаньонов 2 ноября 1961 года. Охранник, сопровождавший их в камеры, представил их: «Мистер Йорк, мистер Латам, позвольте вам представить мистера Смита. Мистер Хикок. И мистер Лоуэлл Ли Эндрюс, „самый милый мальчик в Уолкотте!"».
Когда парад прошел мимо, Хикок услышал, что Эндрюс хихикает, и спросил:
— Что смешного в этих подонках?
— Ничего, — сказал Эндрюс. — Я только подумал: если сложить трех моих и четверо ваших да семь их, получится, что всего их четырнадцать, а нас пять. Они хотят поставить знак равенства между пятью и четырнадцатью…
— Четырьмя и четырнадцатью, — коротко поправил Хикок, — здесь всего четыре убийцы и один напрасно осужденный. Я не убийца, черт бы вас побрал. Я никогда не уронил даже волоса с чьей-нибудь головы.
Хикок продолжал писать письма, протестуя против осуждения, и одно из них наконец дало плоды. Получатель, Эверетт Стирман, председатель комитета правовой поддержки Канзасской ассоциации юристов, был встревожен заявлением отправителя, который упорно утверждал, что его и его сообщника судили не по справедливости. По словам Хикока, «атмосфера враждебности» в Гарден-Сити привела к тому, что присяжные не могли не быть предубеждены, и поэтому суд должен быть проведен повторно в другом месте. Что касается присяжных заседателей, которых выбрали в жюри, то по крайней мере двое из них ясно указали, что считают нас виновными, еще во время предварительной проверки (когда одного из них спрашивали, каково его мнение о высшей мере наказания, он сказал, что обычно он против смертной казни, однако не в данном случае); к сожалению, протокола предварительной проверки допустимости присяжных не существует, потому что закон штата Канзас не требует этого, если не было сделано особого запроса. Многие из присяжных заседателей, кроме того, были «хорошо знакомы с убитыми. Как и сам судья. Судья Тэйт был близким другом мистера Клаттера».
Но самым яростным нападкам Хикок подверг двух защитников, Артура Флеминга и Гаррисона Смита, чьи «некомпетентность и непрофессионализм» явились главной причиной того тяжелого положения, в котором оказались обвиняемые, поскольку они не предлагали и не разработали никакой настоящей защиты, и подразумевалось, что такая нерадивость была преднамеренной — сговор между защитой и обвинением.
Это были серьезные обвинения, бросающие тень на честь двух уважаемых адвокатов и выдающегося окружного судьи, но если даже это было верно лишь отчасти, все равно конституционные права ответчиков были нарушены. По инициативе мистера Стирмана Канзасская ассоциация юристов предприняла шаги, беспрецедентные для юридической истории Канзаса: она поручила молодому адвокату из Уичито, Расселу Шульцу, разобрать эти жалобы и, если их обоснованность подтвердится, оспорить законность осуждения, приведя заключенных на слушание дела в Верховном суде Канзаса, который недавно поддержал приговор.
Казалось бы, расследование Шульца было довольно одностороннее, так как состояло оно в основном из бесед со Смитом и Хикоком, после которых адвокат сказал прессе: «Вопрос поставлен так — имеют ли явно виновные, но не имеющие средств ответчики право на нормальную защиту? Я не думаю, что Канзас будет сильно или надолго поражен смертью этих апеллянтов. Но я не думаю также, что Канзас когда-нибудь оправится после смерти судебного процесса, проведенного с соблюдением всех требований законности».
Шульц зарегистрировал ходатайство habeas corpus, и Верховный суд Канзаса уполномочил одного из своих собственных юристов, достопочтенного Уолтера Г. Тила, провести новое слушание в полном масштабе. Так и получилось, что спустя почти два года после суда все действующие лица вновь собрались в зале суда в Гарден-Сити. Единственные, кого не хватало из старых участников, — это сами ответчики; на их месте стояли судья Тэйт, старый мистер Флеминг и Гаррисон Смит, чья карьера была под угрозой — не из-за самих жалоб, а из-за того, что Ассоциация юристов могла им поверить. Слушание, которое по одному пункту было перенесено в Лансинг, где судья Тил выслушал показания Смита и Хикока, заняло шесть дней; в конечном итоге все пункты были закрыты. Восемь присяжных заседателей поклялись, что они никогда не знали никого из членов семьи Клаттеров; четверо признались, что были поверхностно знакомы с мистером Клаттером, но все, включая Н.Л.Дуннана, авиадиспетчера, который во время предварительной проверки дал спорный ответ, заявили, что были беспристрастны в момент, когда приступили к своим обязанностям. Шульц бросил Дуннану вызов: «Как вы считаете, сэр, хотели бы вы, чтобы вас судили присяжные с таким настроем, какой был в тот момент у вас?» Дуннан ответил: «Да»; тогда Шульц задал вопрос:
— Помните ли вы, как вас спросили, как вы относитесь к смертной казни?
Свидетель, кивнув, ответил:
— Я сказал, что при нормальных условиях я был бы против. Но учитывая размеры преступления, я мог проголосовать и «за».
Подловить Тэйта было куда труднее: Шульц по когтям понял, что перед ним лев. Отвечая на вопросы о его предполагаемой дружбе с мистером Клаттером, судья сказал:
— Он [Клаттер] однажды был истцом в этом суде, по делу, которое я разбирал, о причинении ущерба самолетом, упавшим на его территорию; он предъявлял иск о возмещении убытков — насколько я помню, речь шла о плодовых деревьях. Кроме этого случая, я ни разу не пересекался с ним. Никаким образом. Я видел его, может быть, раз или два за год…
Шульц, теряя почву под ногами, сменил тему.
— Известно ли вам, — спросил он, — каким было настроение общественности после задержания этих людей?
— Думаю, да, — ответил ему судья с уничтожающей уверенностью. — По-моему, отношение к ним было такое же, как ко всякому преступнику, — люди считали, что их следует судить в соответствии с законом; что, если они виновны, им должен быть вынесен приговор; что с ними следует обращаться так же справедливо, как с любым другим человеком. Не было никакого предубеждения против них из-за того, что они обвинялись в преступлении.
— Вы хотите сказать, — хитро прищурился Шульц, — что вы не видели никаких причин перенести заседания суда в другой город?
Губы Тэйта искривились, глаза засверкали.
— Мистер Шульц, — сказал он так, словно издал протяжное шипение, — суд не может по собственной инициативе перенести место заседаний. Это противоречит закону штата Канзас. Я не мог изменить его самовольно, если не было соответствующего требования.
Но почему этого требования не выдвинул никто из защитников? Шульц задал этот вопрос им самим, поскольку, по мнению адвоката из Уичито, главной целью слушания было дискредитировать их и доказать, что они не обеспечили своим клиентам даже минимальной защиты. Флеминг и Смит противостояли нападению в хорошем стиле, особенно Флеминг, который, в вызывающем красном галстуке и с твердой улыбкой на лице, осадил Шульца сугубо по-джентльменски. Объясняя, почему он не просил об изменении места судебных заседаний, он сказал:
— Я посчитал, что раз преподобный Коуэн, священник методистской церкви и всеми почитаемый человек, занимающий в нашем обществе высокое положение, так же как и многие другие местные священники, высказался против высшей меры наказания, то заседания по крайней мере будут проходить в городе, где наибольшее по сравнению с другими областями количество людей склонялось к мысли о том, что в вопросе наказания нужно проявить снисхождение. К тому же брат миссис Клаттер выступил в печати с заявлением, что он не считает, что ответчиков нужно карать смертной казнью.
У Шульца было множество замечаний, но в основе их все же лежало предположение, что из-за давления общественного мнения Флеминг и Смит сознательно пренебрегали своими обязанностями. Оба они, настаивал Шульц, предали интересы своих клиентов, недостаточно с ними консультировались (мистер Флеминг ответил: «В этом деле я старался больше, чем когда-либо, и уделял ему гораздо больше времени, чем всем другим делам»); отказались от предварительного слушания (Смит ответил: «Но, сэр, ни я, ни мистер Флеминг тогда еще не были назначены защитниками подсудимых»), делали заявления для печати, которые повредили ответчикам (Шульц Смиту: «Известно ли вам, что репортер Рон Кулл из топикской газеты „Дэйли кэпитал" цитировал ваши слова, сказанные во второй день судебного заседания, о том, что у вас нет сомнения в виновности мистера Хикока и вас интересует только одно — как добиться вынесения приговора о пожизненном заключении вместо смертной казни?» Смит Шульцу: «Нет, сэр, если там было сказано, что это мои слова, значит, там сказано неверно»); и, наконец, не сумели обеспечить надлежащую защиту.
На это последнее суждение Шульц особенно упирал; уместно привести заключение по этому вопросу, данное тремя федеральными судьями в результате последующего обращения к Апелляционному суду США по десятому судебному округу: «Мы считаем, что юрист, рассматривающий ситуацию ретроспективно, упустил из виду проблемы, которые стояли перед адвокатами Смитом и Флемингом, когда они выступали защитниками апеллянтов. Когда они принимали назначения, оба апеллянта подписали признания, и в тот момент они не утверждали, как не утверждали и после, что эти признания были получены под давлением. Приемник, взятый из дома Клаттеров и проданный апеллянтами в Мехико, был представлен суду, и адвокатам были известны еще и другие доказательства вины их подзащитных. Когда подсудимым предложили ответить на выдвинутые против них обвинения, они промолчали, хотя им необходимо было заявить о своей невиновности. В тот момент у следствия не было никаких существенных доказательств их вины и не было необходимости с самого начала судебного процесса строить защиту на основе невменяемости. Попытка построить защиту на невменяемости вследствие серьезных повреждений, полученных несколько лет назад при несчастных случаях, на головных болях и периодических помрачениях рассудка Хикока была подобна хватанию за пресловутую соломинку. Адвокаты столкнулись с ситуацией, когда возмутительные преступления были совершены в отношении невинных людей. При этих обстоятельствах можно оправдать их заявления о том, что они не сомневаются в виновности своих подзащитных и рассчитывают только на милосердие суда. Им оставалось надеяться лишь на неожиданный поворот судьбы, который спас бы жизнь этим заблудшим душам».
В отчете, который судья Тил подал Верховному суду штата Канзас, он указывал, что апеллянты получили справедливый конституционный суд, посему суд отказал в пересмотре приговора и установил новую дату казни — 25 октября 1962 года. Так случилось, что Лоуэлл Ли Эндрюс, чье дело дважды было пересмотрено в Верховном суде Соединенных Штатов, должен был быть повешен на месяц позже.
Убийцы Клаттеров, получив отсрочку у федерального судьи, избежали назначенной даты. Эндрюс остался при своей.
Когда преступника приговаривают к высшей мере наказания, между вынесением приговора и приведением его в исполнение проходит в среднем семнадцать месяцев. Недавно в Техасе вооруженного грабителя казнили на электрическом стуле через месяц после суда; а в Луизиане на тот момент, когда писались эти строки, двое насильников ожидали своего часа уже двенадцать лет. Срок мало зависит от удачи, зато сильно зависит от хода процесса. Большинство адвокатов, ведущих подобные дела, назначаются судом и работают без гонорара; но суды довольно часто, дабы избежать апелляций, основанных на упреках в неадекватном представительстве, назначают в таких случаях юристов высшей пробы, которые защищают обвиняемых с похвальной энергией. Однако даже не самый талантливый адвокат может год за годом отодвигать судный день, ибо система апелляций, поставившая американскую юриспруденцию в зависимость от правового колеса Фортуны, игры случая, благосклонного к преступнику, такова, что игра не прекращается до самого конца, сначала в государственных судах, затем в федеральных судах, вплоть до высшего трибунала — Верховного суда США. Но даже поражение не имеет большого значения, коль скоро адвокат заключенного обнаружит или изобретет новое основание для апелляции; обычно это удается, и колесо вновь начинает вертеться и вертится иногда до тех пор, пока, порой спустя несколько лет, заключенный вновь не предстанет перед высшим судом страны, вероятно, лишь для того, чтобы снова начать медленное жестокое состязание. Но в перерывах колесо останавливается, и можно объявить победителя — или, хотя уже все реже, проигравшего: адвокаты Эндрюса боролись до последнего, но их клиент взошел на виселицу в пятницу, 30 ноября 1962 года.
— Ночь была холодная, — сказал Хикок в беседе с журналистом, с которым он вел переписку и которому периодически разрешали его навестить. — Холодная и сырая. Дождь лил как из ведра, и на бейсбольном поле грязь была до cojones4. Поэтому, когда Энди повели к складу, им пришлось идти по дорожке. Мы все смотрели в окна — Перри, я, Ронни Йорк и Джимми Латам. Это было сразу после полуночи, и склад был освещен, словно тыква на Хэллоуин. Двери распахнуты настежь. Мы видели зрителей, охрану, доктора и начальника тюрьмы — все, что только можно, кроме виселицы. Она была за углом, но нам была видна ее тень. Тень на стене, словно тень боксерского ринга.
Священник и четверо охранников сопровождали Энди и на секунду остановились возле самой двери склада. Энди смотрел на виселицу — это просто чувствовалось. Руки у него были связаны спереди. Вдруг священник приблизился к Энди и снял с него очки. Без них у Энди стал какой-то жалостный вид. Его провели внутрь, и я подумал, как же он ступеньки-то увидит? Стояла тишина, только собака все лаяла. Какая-то городская собака. Потом мы услышали звук, и Джимми Латам спросил: «Что это?»; и я ему сказал, что это люк.
Потом снова стало совсем тихо. Только собаку слышно. Старина Энди долго трепыхался. Им, наверное, потом много пришлось убираться. Каждые несколько минут доктор выходил за дверь и стоял там со своим стетоскопом в руке. Я бы не сказал, что ему его работа была по душе — он хватал ртом воздух, словно задыхался, и плакал. Джимми сказал: «Проняло красавчика». Я думаю, он выходил, чтобы никто не видел, что он плачет. Потом он возвращался и слушал, остановилось ли у Энди сердце. Похоже было, что оно не остановится никогда. На самом деле оно продолжало биться девятнадцать минут.
Энди был забавный мальчик, — сказал Хикок, криво усмехаясь с сигаретой в зубах. — Он, как я ему и говорил, совершенно не уважал человеческую жизнь, даже свою собственную. Прямо перед тем, как его повесили, он съел двух жареных цыплят. А еще днем курил сигары, пил «коку» и писал стихи. Когда за ним пришли и мы стали прощаться, я сказал: «Скоро увидимся, Энди. Уверен, что мы попадем в одно и то же место. Так что разведай, что к чему, и поищи для нас местечко попрохладнее». Он засмеялся и сказал, что не верит в рай или в ад, а только в то, что прах вернется во прах. И сказал, что к нему приезжали дядька с теткой и сказали, что они уже припасли гроб и что его положат на маленьком кладбище на севере Миссури. В том же месте, где похоронены трое его жертв. Они собирались закопать Энди прямо рядом с ними. Он сказал, что когда они ему об этом сказали, он с трудом мог удержаться от смеха. Я сказал: «Хорошо тебе, могила уже, можно сказать, обеспечена. Нас-то с Перри наверняка отдадут вивисекторам». Мы шутили в таком духе, пока ему не пришло время идти, и, проходя мимо, он сунул мне листок бумаги, на котором было написано стихотворение. Я не знаю, сам он его написал или нашел в книжке. Мне показалось, что это он сочинил сам. Если вам интересно, я вам его пошлю.
Позже он выполнил свое обещание, и прощальное послание Эндрюса оказалось девятой строфой из «Элегии, написанной на сельском кладбище» Грея:
В величии гербов и блеске власти
И всех красот, что дать богатство в силе,
Жди смерти, что наступит в одночасье:
Дорожки славы все ведут к могиле.
— Энди мне нравился. Он был шизик — не настоящий шизик, как тут все орали; но, знаете, просто дурачок. Он всегда говорил, что сбежит и станет наемным убийцей. Он любил воображать, как он шатается по Чикаго или Лос-Анджелесу с автоматом в футляре от скрипки. Крутым парнем. Говорил, что будет брать тысячу долларов за голову.
Хикок засмеялся, возможно, над нелепостью мечтаний своего друга, вздохнул и покачал головой.
— Но для парня его возраста он был самый умный из всех, кого я когда-то знал. Ходячая энциклопедия. Когда этот мальчик читал книгу, она оставалась у него в голове целиком. Конечно, он ни черта не знал о жизни. Я-то, конечно, неуч, если о чем и знаю, так это как раз о жизни. Я видел много всяких гнусностей. Видел, как пороли белого человека. Видел, как рождаются дети. Я видел девочку, которой было не больше четырнадцати и она продала себя трем парням сразу. Однажды я упал с корабля за борт в пяти милях от берега. Пять миль проплыл, чувствуя, как из меня с каждым ударом сердца уходит жизнь. Однажды в вестибюле гостиницы «Мьюлебах» президент Трумэн пожал мне руку. Гарри С.Трумэн. Когда я работал в больнице водителем «скорой помощи», я видел все стороны жизни, какие есть, — такие вещи, от которых стошнило бы даже собаку. Но Энди… Он ни черта не знал о жизни, только читал о ней в книгах.
Он был невинен как младенец, малыш с пачкой кукурузных палочек. Он никогда не был с женщиной. С мужчиной или мулом тоже. Так он сам говорил. Наверное, именно за это я его и любил больше всего. За то, что он был неиспорченный. Все остальные здесь, конечно, мастера заливать. Я сам — один из первых. Медом не корми, дай потрепать языком. Похвастать. Иначе ты никто и ничто, просто картофелина, прорастающая в своем чулане размером семь на десять футов. Но Энди никогда не трепался. Он говорил, что нет смысла говорить о том, чего никогда не было.
Хотя старина Перри не жалел, что Энди нас покинул. У Энди было то единственное, чего Перри хотелось больше всего на свете, — он был образованный. И Перри не мог ему этого простить. Вы же знаете, как Перри обожает произносить слова на сто долларов, из которых ему самому понятна дай бог половина. Словно черномазый из колледжа. Боже, как он бесился, когда Энди тыкал его носом в ошибки. Ясное дело, Энди просто старался дать ему то, чего он так хотел — образование. Правда, с Перри вообще невозможно иметь дело. У него здесь нет ни одного друга. Я имею в виду — какого дьявола он перед всеми задирает нос? Обзывает всех извращенцами и выродками. Прохаживается насчет того, что у них низкий ай-кью. Как жаль, что не у всех такие чувствительные души, как у маленького Перри. Он же у нас святой. Господи, я знаю ребят, которые с удовольствием пошли бы на Перекладину, если бы им дали оказаться с ним на минутку один на один в душевой. А как он корчил из себя умника перед Йорком и Латамом! Ронни говорит, что ему очень не хватает того пастушеского бича. Уж я бы, говорит, прижал маленько Перри. Я его не виню. В конце концов, мы все в одной лодке, и они хорошие ребята.
Хикок грустно хихикнул, пожал плечами и сказал: — Вы понимаете, что я имею в виду. Хорошие — насколько можно ждать от убийц. Мать Ронни Йорка приезжала к нему сюда несколько раз. Однажды в комнате ожидания она встретила мою мать, и теперь они стали первыми подругами. Миссис Йорк хочет, чтобы моя мать приехала к ней во Флориду погостить и даже осталась там жить. Господи, хорошо бы она поехала. Тогда ей не пришлось бы каждый раз, когда она ко мне едет, трястись в автобусе. Улыбаться, стараться найти что сказать, поднять мне настроение. Бедная женщина. Я не знаю, как она все это выдерживает. Странно, что она еще не свихнулась.
«Разные» глаза Хикока обратились к окну комнаты свиданий; его лицо, опухшее, бледное как кладбищенская лилия, мерцало в слабом зимнем свете, льющемся через загороженное решеткой стекло.
— Бедная женщина. Она написала начальнику и спросила его, нельзя ли ей в следующий раз поговорить с Перри. Она хотела услышать от самого Перри, как он убил тех людей и что я не стрелял, а стрелял только он один. Остается только надеяться, что нас когда-нибудь будут судить заново и Перри скажет правду. Только я в этом сомневаюсь. Он просто решил, что мы с ним должны уйти вместе. Спиной к спине. Это неправильно. Многие убийцы никогда и не сидели в камере смертников. А я никого не убивал. Если у тебя есть пятьдесят тысяч долларов, ты можешь перебить половину Канзас-Сити и только посмеиваться, ха-ха. — Внезапная усмешка стерла его горькое негодование. — О-хо-хо. Опять я о нем. Старый плакса. Вы думали, что я уже успокоился. Но как Бог свят, я бы все отдал, чтобы поквитаться с Перри. Он такой брюзга. Такой двуличный. Так ревнует к каждому письму, что я получаю, к каждому посетителю. К нему никто никогда не приходит, кроме вас, — сказал он журналисту, который одинаково хорошо знал Хикока и Смита. — И еще адвокат. Помните, когда он лежал в больнице? Прикидывался голодающим? Его папаша прислал открытку. Так вот, начальник написал Перриному папаше, что он может приезжать в любое время. Но он так и не появился. Не знаю. Иногда мне становится жалко Перри. Похоже, он один из самых одиноких людей на земле. Ну и черт с ним. Сам виноват.
Хикок вытянул из пачки «Пэлл-Мэлл» новую сигарету, наморщил нос и сказал:
— Я пробовал бросить курить. Потом подумал, а что это изменит? Если повезет, я заработаю рак и оставлю законничков с носом. Некоторое время я курил сигары Энди. Наутро после того, как его повесили, я проснулся и позвал его: «Энди!» — как обычно. Потом вспомнил, что он уже на пути к Миссури. С тетей и дядей. Я выглянул в коридор. В его камере делали уборку, и все его барахло было сложено в кучу. Матрац с его койки, его тапочки и альбом для вырезок со всеми съедобными картинками — он называл его холодильником. И эта коробка. Сигары «Макбет». Я сказал охраннику, что Энди оставил их мне. На самом деле я их так и не скурил. Не знаю, как у Энди, а у меня от них начинался понос.
— Ну что сказать насчет высшей меры? Я не против смертной казни. Это месть, но что плохого в мести? Наоборот. Если бы я был родственником Клаттеров или любого из тех, кого пришили Йорк с Латамом, я бы не мог покоиться с миром, пока убийца не прокатился на Больших Качелях. Эти люди, которые пишут письма в газету… В одной топикской газете на днях появилось сразу два — одно даже от пастора. Пишут, что на самом деле весь этот суд не более чем фарс; почему, дескать, эти сукины дети Смит и Хикок, которых давно пора вздернуть, до сих пор проедают деньги налогоплательщиков? Что ж, я их понимаю. Они бесятся из-за того, что не могут получить что хотят — мести. И я постараюсь сделать все, чтобы не получили. Я одобряю повешение. Но только пока меня самого не вешают.
Но все же его повесили. Прошло еще три года, и в течение тех лет два исключительно квалифицированных адвоката из Канзас-Сити, Джозеф П.Дженкинс и Роберт Бингам, сменили Шульца, который был отстранен от этого дела. Дженкинс и Бингам были назначены федеральным судьей и работали без гонорара, но были твердо уверены, что ответчики стали жертвами «чудовищно несправедливого суда». Они подавали многочисленные апелляции во все судебные инстанции, и таким образом их клиенты трижды избежали назначенной даты: 25 октября 1962 года, 8 августа 1963 года и 18 февраля 1965 года. Адвокаты заявили, что их клиенты были несправедливо осуждены, потому что им не были назначены защитники до того, как они признались и отказались от предварительных слушаний; они не получили должной защиты на суде, были осуждены с помощью свидетельств, добытых без ордера на обыск (дробовик и нож, взятые из дома Хикока), и несмотря на то, что общественное мнение «активно пропагандировало идеи, наносящие ущерб обвиняемым», им не было предоставлено право изменить место проведения суда.
С этими аргументами Дженкинс и Бингам добились того, что казнь трижды переносилась Верховным судом США — Большим Мальчиком, как называли его многие осужденные, — но в каждом случае суд, который никогда не комментирует в таких случаях своих решений, отклонял апелляцию, отказываясь истребовать дело для полного пересмотра. В марте 1965 года, когда Смит и Хикок находились в камерах почти две тысячи дней, Верховный суд штата Канзас постановил, что их жизни должны прерваться между полуночью и двумя часами утра в среду, 14 апреля 1965 года. После этого недавно избранному губернатору штата Уильяму Эйвери было направлено прошение о помиловании; но Эйвери, богатый фермер, чутко прислушивающийся к общественному мнению, отказался вмешиваться, считая, что такое решение суда будет «лучше всего отвечать интересам народа Канзаса». (Два месяца спустя Эйвери также отклонил прошение о помиловании Йорка и Латама, которых повесили 22 июня 1965 года.)
И так случилось, что в светлые часы утра среды Элвин Дьюи, завтракая в кофейне топикской гостиницы, прочел на первой странице «Канзас-Сити стар» заголовок, которого он давно ждал: «СМЕРТЬ НА ВИСЕЛИЦЕ ЗА КРОВАВОЕ ЗЛОДЕЯНИЕ». Статья, написанная репортером «Ассошиэйтед Пресс», начиналась следующим образом: «Ричард Юджин Хикок и Перри Эдвард Смит, соучастники в преступлении, умерли на виселице в тюрьме сегодня рано утром за то, что совершили одно из самых кровавых убийств в криминальной летописи штата Канзас. Хикок, 33 лет, умер первым в 0.41; 36-летний Смит умер в 1.19…»
Дьюи видел, как они умерли, поскольку он был среди двадцати с небольшим свидетелей, приглашенных на церемонию. Дьюи еще ни разу не присутствовал при казни, и когда в полночь он вошел в холодное помещение склада, зрелище его удивило: он ожидал увидеть подобающую случаю торжественность обстановки, а не эту тускло освещенную пещеру, загроможденную пиломатериалами и прочим хламом. Но сама виселица с двумя бледными петлями, привязанными к поперечине, достаточно впечатляла, равно как и палач, который отбрасывал длинную тень на платформу, стоя на верху своего деревянного орудия высотой в тринадцать ступеней. Палач, неизвестный толстокожий джентльмен, специально вызванный из Миссури для этого дела, за которое он получал шестьсот долларов, был одет в поношенный двубортный костюм в тонкую полоску, излишне свободный для его узкой фигуры — пиджак доходил ему чуть не до колен. На голове у него была ковбойская шляпа, которая, пока была новой, вероятно, была ярко-зеленого цвета, но теперь смотрелась как потрепанная, засаленная диковина.
Дьюи также показались странно спокойными и будничными разговоры других приглашенных в ожидании, как сказал один свидетель, «празднества».
— Я слышал, они собирались тянуть соломинку, чтобы узнать, кому идти первым. Или бросить монетку. Но Смит говорит, давайте в алфавитном порядке. Ясное дело, ведь «эйч» идет раньше «эс». Ха!
— А вы читали в сегодняшней газете, что они заказали для последней трапезы? Одно и то же. Креветки. Чипсы. Чесночные гренки. Мороженое и землянику со взбитыми сливками. Понятное дело, Смит почти не притронулся к еде.
— А этот Хикок не лишен чувства юмора. Мне рассказали, что примерно час назад один из охранников ему сказал: «Это будет самая длинная ночь в твоей жизни». А Хикок засмеялся и говорит: «Нет, самая короткая».
— А слышали про глаза Хикока? Он их оставил глазному врачу. Как только его вынут из петли, этот врач выдерет ему глаза и приделает их к чьей-то голове. Не хотел бы я быть на месте этого кого-то. С его глазами мне было бы очень не по себе.
— Боже! Неужели дождь начинается? А я все окна оставил открытыми! Бедный мой новый «шеви»!
Внезапный дождь застучал по высокой крыше склада. Звук, мало чем отличающийся от «тра-та-та-та» военных барабанов, возвестил о появлении Хикока. В сопровождении шести охранников и бормочущего молитвы священника он приблизился к эшафоту, где на него надели наручники и уродливой сбруей из кожаных ремней притянули руки к туловищу. У подножия виселицы начальник зачитал ему официальный приказ о приведении в исполнение смертного приговора, документ на две страницы; и пока начальник читал, глаза Хикока, ослабевшие после десяти лет тюремного полумрака, блуждали по лицам присутствующих; наконец, не увидев того, кого он искал, Дик спросил шепотом ближайшего к нему охранника, нет ли тут кого-нибудь из семьи Клаттеров. Когда ему сказали, что нет, заключенный, казалось, был разочарован, как будто решил, что протокол этого ритуала мести не соблюден должным образом.
По традиции начальник тюрьмы, зачитав текст, спросил осужденного, не хочет ли он сказать последнее слово. Хикок кивнул.
— Я просто хотел сказать, что не держу на вас обиды. Вы посылаете меня в лучший мир, чем тот, что я знал. — Потом, словно желая подчеркнуть свои слова, он обменялся рукопожатием с теми четырьмя людьми, которые и были ответственны за его арест и осуждение, и все попросили разрешения присутствовать при казни: агенты Рой Черч, Кларенс Дунц, Гарольд Най и сам Дьюи. — Рад вас видеть, — сказал Хикок с самой очаровательной улыбкой; казалось, он приветствует гостей на собственных похоронах.
Палач кашлянул — нетерпеливо снял шляпу и снова надел, жестом, несколько напоминающим тот, каким канюк в раздражении приглаживает перышки на шее, — и Хикок, подталкиваемый сопроводителем, взошел по ступеням. «Бог дал, Бог взял. Да святится имя Божие», — пропел капеллан сквозь шум усиливающегося дождя, пока на шею осужденному надевали петлю, а глаза завязывали черным платком. «Да помилует Бог твою душу». Люк открылся, и Хикок повис на целых двадцать минут, пока тюремный врач не сказал наконец: «Я объявляю этого человека мертвым». Катафалк с включенными фарами, покрытый каплями дождя, заехал в помещение. Тело было закутано в одеяло, уложено на солому, и катафалк увез его в ночь.
Глядя ему вслед, Рой Черч покачал головой:
— Никогда бы не подумал, что у него есть мужество. Уйти так, как он. Я считал его трусом.
Человек, к которому он обращался, тоже детектив, сказал:
— Да ну, Рой. Парень был подонком. Подлым ублюдком. Он заслужил это.
Черч тем не менее продолжал задумчиво качать головой.
В ожидании второй казни репортер заговорил с охранниками. Репортер спросил:
— Вы впервые присутствуете при повешении?
— Я видел, как умер Ли Эндрюс.
— А я впервые.
— Да, ну и как вам это нравится?
Репортер сжал губы.
— Никто из нашей редакции не хотел идти. Я тоже. Но это было не так плохо, как я ожидал. Примерно как прыжок с трамплина. Только с веревкой на шее.
— Они ничего не чувствуют. Ух, бух, и все. Они ничего не чувствуют.
— Вы уверены? Я стоял близко. Мне было слышно, как он задыхался.
— Это да, только он все равно ничего не почувствовал. Иначе бы это было негуманно.
— Да. И, наверное, им еще скармливают всякие наркотики.
— Вот уж нет. Это против правил. А вот и Смит.
— Черт возьми, я и не зная, что он такой коротконогий.
— Да, он мал ростом. Но тарантул еще меньше.
Когда Смита привели на склад, он заметил своего старого противника, Дьюи; он перестал жевать «Даблминт» и, усмехнувшись, подмигнул ему, бойко и каверзно. Но после того, как начальник спросил, не желает ли он что-нибудь сказать, лицо его стало серьезным. Глаза Перри внимательно оглядели лица свидетелей, посмотрели на палача, потом опустились к закованным рукам. Он смотрел на свои пальцы, покрытые пятнами чернил и краски, потому что последние три года заключения он провел за рисованием автопортретов и портретов детей, обычно детей товарищей по несчастью, которые давали ему фотографии своих редко приходящих отпрысков.
— Я думаю, — сказал он, — хреново заканчивать жизнь так, как я. Я не считаю, что смертная казнь оправдана, нравственно или юридически. Возможно, я мог бы как-то искупить, как-то… — Его уверенность пошатнулась; смущение приглушило его голос до едва различимого шепота. — Было бы бессмысленно приносить извинения за то, что я совершил. И даже недопустимо. Но я все же приношу свои извинения.
Ступени, петля, повязка; но прежде, чем ему завязали глаза, заключенный выплюнул жвачку в протянутую ладонь священника. Дьюи закрыл глаза и не открывал их, пока не услышал глухой треск, который говорил о том, что веревка сломала шею. Как и большинство лиц, занимающихся охраной правопорядка, Дьюи был уверен, что высшая мера наказания является средством предостережения от тяжких преступлений, и считал, что как раз в данном случае она была весьма уместна. Предыдущая казнь его не взволновала, он всегда считал Хикока просто мелким проходимцем, который скатился на самое дно, пустым и никчемным. Но Смит, хотя именно он был настоящим убийцей, вызывал у него другие чувства, потому что Перри обладал аурой загнанного животного, раненого зверя, спасающегося бегством, и это не могло оставить детектива равнодушным. Он помнил свою первую встречу с Перри в комнате для допросов в штабе полиции Лас-Вегаса — недоразвитый полумужчина-полумальчик сидел на металлическом стуле, и его маленькие ступни едва доставали до пола. И когда теперь Дьюи открыл глаза, он увидел их: те же самые детские ступни, болтающиеся в воздухе.
Дьюи воображал, что со смертью Смита и Хикока он переживет некую эмоциональную разрядку, чувство освобождения, облегчения от того, что все закончилось так, как того требовала справедливость. Но вместо этого он обнаружил, что вспоминает эпизод почти годичной давности, случайную встречу на кладбище Вэлли-Вью, которая, как он теперь понял, более или менее закрыла для него дело Клаттера.
Пионеры, основавшие Гарден-Сити, вынужденно вели спартанский образ жизни, но когда пришло время устроить официальное кладбище, они твердо решили, несмотря на бесплодную почву и трудности с транспортировкой воды, создать выгодный контраст пыльным улицам и унылым равнинам. Результат их трудов, который назвали Вэлли-Вью, находится на невысоком плато к северу от города. Сегодня это темный остров, отороченный холмистым прибоем пшеничных полей, — хорошее укрытие в жаркий день, с множеством тенистых тропинок, вдоль которых растут высокие деревья, посаженные первопоселенцами.
Однажды в полдень, в мае прошлого года, когда поля пылают зеленым золотом еще невысокой пшеницы, Дьюи несколько часов провел в Вэлли-Вью, пропалывая могилу отца, что давно уже пора было сделать. Дьюи было пятьдесят один, на четыре года больше, чем тогда, когда он вел следствие по делу Клаттера; но он все еще был строен и быстр в движениях и все так же являлся лучшим агентом Канзасского бюро расследований в западном Канзасе; только неделю назад он поймал пару угонщиков рогатого скота. Мечта обустроить собственную ферму не сбылась, поскольку жена его так и не решилась жить в уединенном месте. Вместо этого Дьюи построили новый дом в городе; они гордились им, гордились и сыновьями, у которых уже сменились голоса и по росту они догнали отца. Старший мальчик осенью собирался поступать в колледж.
Закончив прополку, Дьюи решил пройтись по тихим тропинкам. Он остановился у надгробной плиты, где недавно было вырезано имя Тэйта. Судья Тэйт умер от воспаления легких в прошлом ноябре, и венки бордовых роз, перевитых полинявшими от дождей лентами, все еще лежали на земле. Рядом с ними на более свежем холмике лежали более свежие лепестки — могила Бонни-Джин Ашида, старшей дочери Ашида, которая погибла в автокатастрофе, когда приезжала в Гарден-Сити. Смерти, рождения, браки — кстати, на днях он слышал, что дружок Нэнси Клаттер, молодой Бобби Рапп, уехал из Холкомба и женился.
Могилы Клаттеров, четыре насыпи под одним серым камнем, находились в дальнем уголке кладбища — не под деревьями, а на солнце, почти на краю пшеничного поля. Подойдя к ним, Дьюи увидел, что там уже кто-то стоит: гибкая девушка в белых перчатках, с гладкой шапочкой темно-русых волос и длинными изящными ногами. Она улыбнулась ему, но он не мог вспомнить, кто она такая.
— Забыли меня, мистер Дьюи? Сьюзен Кидвелл.
Он засмеялся, она тоже.
— Сью Кидвелл, вот это да! — Он не видел ее с тех пор, как закончился суд; тогда она была еще ребенком. — Как ты? Как мама?
— Спасибо, хорошо. Она по-прежнему преподает музыку в холкомбской школе.
— Давненько там не бывал. Какие новости?
— О, начали поговаривать о том, что будут мостить улицы. Но вы же знаете Холкомб. Вообще-то я там редко бываю. Сейчас учусь на первом курсе в К. У., — сказала она, имея в виду Канзасский университет. — Я приехала всего на несколько дней.
— Это замечательно, Сью. Что ты изучаешь?
— Все. Искусство главным образом. Мне нравится. Я действительно очень довольна. — Она поглядела на прерии. — Мы с Нэнси вместе собирались туда поступить. Думали, что будем жить в одной комнате. Я иногда думаю об этом. Иногда, когда мне очень хорошо, я начинаю думать о тех наших планах.
Дьюи посмотрел на серый камень с четырьмя именами и одной датой смерти: 15 ноября 1959 года.
— Ты часто сюда приходишь?
— Время от времени. Черт, какое яркое солнце. — Она надела темные очки. — Помните Бобби Раппа? Он женился на красивой девушке.
— Я слышал.
— Коллин Уайтхерст. Она правда красавица. И очень милая.
— Тем лучше для Бобби. — И, чтобы подразнить ее, Дьюи добавил: — Ну а ты как? У тебя, должно быть, много поклонников.
— Да так, ничего серьезного. Но вы мне напомнили… У вас есть часы? О! — воскликнула она, когда он сказал ей, что уже пятый час. — Мне надо бежать! Но я была рада вас видеть, мистер Дьюи.
— И я был рад тебя видеть, Сью. Удачи, — крикнул он ей вдогонку, когда она поспешно скрылась на тропинке, хорошенькая девушка с гладкими русыми волосами, развевавшимися на бегу, — точно такой же молодой женщиной могла бы быть Нэнси.
Потом Дьюи по аллее пошел домой, оставляя за спиной огромное небо, шепот ветра и клонящихся пшеничных колосьев.
Призраки в солнечном свете: съемки фильма «Хладнокровное убийство»
Жарким полднем в конце марта в здании суда на высоких пшеничных равнинах западного Канзаса Ричард Брукс обернулся ко мне посреди фильма и довольно укоризненно спросил: «Над чем вы смеетесь?»
— Да так, ни над чем, — сказал я, но если честно, я просто вспомнил вопрос, который мне когда-то задал Перри Смит, один из двух убийц, суд над которыми мы здесь повторно проигрывали. С момента его ареста прошло тогда всего несколько дней, и вопрос, который он мне задал, звучал так: «Там были представители кинематографа?» Интересно, что бы он подумал об этой сцене: софиты, установленные в зале, где проходил суд над ним и Ричардом Хикоком, скамья присяжных, и на ней — те самые люди, которые вынесли им приговор, мурлычущие генераторы, треск камеры, техники, перешептываясь, топчутся среди толстых катушек электрического кабеля.
Наш первый разговор с Перри Смитом состоялся в начале января 1960 года. Это был холодный день, искрящийся как сосулька; мы со Смитом беседовали в офисе шерифа, в комнате, где ветра прерии наваливались на окна, высасывали стекла и трясли рамы. Я и сам довольно заметно трясся, потому что уже больше месяца работал над книгой «Хладнокровное убийство», и если бы мне не удалось установить контакт с этим молодым полуирландцем-полуиндейцем, я был бы вынужден отказаться от своего проекта. Адвокат, назначенный судом, убедил Смита со мной поговорить, но скоро стало понятно, что Смит жалеет о том, что дал согласие. Он держался отстраненно, подозрительно, он замкнуто прикрывал глаза; потребовались годы, сотни писем и бесед, прежде чем я до конца проник за эту маску. Тогда же его не интересовало ничего из того, что я говорил. Он довольно высокомерно начал выяснять, какие у меня верительные грамоты. Что за книги я пишу и как они называются? Хм, сказал он, после того как я перед ним отчитался, он никогда не слышал ни обо мне, ни о моих книгах; но, может быть, я написал чего-нибудь для кино? Да, один раз: «Победить дьявола». Сонные глаза чуть оживились. «Вот как? Это я помню. Смотрел его потому, что там играет Хэмфри Богарт. А вы, э… знакомы с Богартом лично?» Когда я ответил, что Богарт мой близкий друг, он улыбнулся взволнованной, хрупкой улыбкой, которую я вскоре очень хорошо узнал. «Богарт, — произнес он так тихо, что голос его на фоне ветра за окном едва можно было расслышать. — Вот это актер! У меня он самый любимый. Я „Сокровище Сьерра-Мадре" смотрел просто не знаю сколько раз. Мне этот фильм нравится еще и из-за того старика — Уолтер Хьюстон, кажется? Который играл сумасшедшего старателя. Вылитый мой папаша Текс Смит. Один в один. Так меня это поразило — ничего не могу с собой поделать». Потом он сказал: «Вы были тут вчера вечером? Когда нас привезли?»
Он имел в виду вечер накануне съемок, когда двоих убийц в наручниках в сопровождении целого полка полицейских привезли из Лас-Вегаса, где они были арестованы, для того чтобы судить в суде округа Финней, который находится в Гарден-Сити, штат Канзас. Сотни людей несколько часов прождали в темноте и на холоде, чтобы увидеть их хотя бы мельком; толпа, заполнившая площадь, почти благоговейно затихла при их появлении. Съехались представители прессы со всего Запада и Среднего Запада; было также несколько телевизионных групп.
Я сказал — да, я там был — и даже заработал легкую пневмонию, чем могу доказать, что не вру. Он выразил мне сочувствие: «С пневмонией шутки плохи. Но скажите мне — я так испугался, что ничего не разобрал. Когда я увидел толпу, я подумал, Господи Иисусе, эти люди разорвут нас на кусочки. Какой, к чертям, общественный палач. Они повесят нас прямо на месте. Что, вероятно, было бы не самой плохой идеей. Я имею в виду — для чего проходить весь этот процесс? Суд и все прочее? Это же просто фарс. Все равно в конце концов эти деревенские невежи нас повесят». Он пожевал губу; на лице его появилось выражение какой-то застенчивой робости — как у ребенка, ковыряющего носком ботинка землю. — «Я хотел бы узнать, там были представители кинематографа?»
В этом был весь Перри — в жалких лингвистических претензиях (осторожное козыряние словами типа «кинематограф») и в тщеславии, которое вынуждало его приветствовать признание любого вида, независимо от его природы. Он пытался это скрывать, подавлять в себе, однако был несомненно рад, когда я сообщил ему, что это событие действительно было заснято на кинопленку.
Теперь, семь лет спустя, я тихонько смеялся при этом воспоминании, но не стал отвечать на вопрос Брукса, потому что молодые люди, исполнявшие роли Перри и Дика, стояли поблизости, а я в их присутствии чувствовал себя крайне неловко. Они меня смущали. Я видел фотографии Роберта Блейка (Перри) и Скотта Уилсона (Дик) прежде, чем их утвердили на роли. Но познакомился с ними только в Канзасе, когда приехал на съемки. И встреча с ними, необходимость видеть их изо дня в день явились для меня таким испытанием, которое мне совсем не хочется проходить еще раз. Это не имеет никакого отношения к моей реакции лично на них как на индивидуумов: оба они глубоко чувствующие, по-настоящему одаренные люди. Просто несмотря на очевидное физическое сходство с прототипами их фотографии не подготовили меня к гипнотической силе действительности.
Особенно Роберт Блейк. Увидев его в первый раз, я подумал, что при свете дня вижу призрак с гладкими волосами и сонным взглядом. Я не мог представить себе, что это человек, притворяющийся Перри, — он был Перри — и ощущения, которые я испытал при этой мысли, были похожи на ощущения человека, который в свободном падении летит в кабине лифта. Те же знакомые глаза на знакомом лице изучали меня, словно, незнакомца. Было такое чувство, как будто Перри воскрес, но страдает от амнезии и совершенно меня не помнит. Потрясение, разочарование, беспомощность — эти эмоции вкупе с надвигающимся гриппом заставили меня поехать домой, в мотель «Хлебный край» в предместьях Гарден-Сити. В этом мотеле я часто останавливался в течение нескольких лет, пока шла работа над «Хладнокровным убийством». Воспоминания о тех годах, об одиночестве бесконечных зимних ночей и кашле несчастных коммивояжеров в соседних номеpax захватили меня подобно внезапному канзасскому циклону и бросили в кровать.
Выдержка из моего ежедневника: «Сейчас, после того, как я меньше чем за тридцать минут выпил пинту скотча, немного полегчало. Утром проснулся в жару, с включенным телевизором и совершенно не мог понять, где я и почему. Все кажется нереальным или слишком реальным, как обычно воспринимается отраженная действительность. Вызвал доктора Максфидда, он сделал мне укол и назначил лечение. Но корень зла кроется в моем мозгу».
Фраза насчет «отраженной действительности» вполне ясна, но, вероятно, я должен разъяснить свое понимание этого явления. Отраженная действительность — сущность действительности, преувеличенная правда. Когда я был маленьким, я играл в образную игру. Я, например, разглядывал пейзаж: деревья, облака и пасущиеся на травке лошади; потом я выбирал какую-нибудь одну деталь — скажем, колышущуюся под ветерком траву, — и руками делал для нее «рамку». Теперь эта деталь становилась сущностью пейзажа и охватывала, в уменьшенном виде, истинную атмосферу картины, слишком обширной для того, чтобы быть охваченной иными средствами. Или, если я попадал в незнакомую комнату и хотел понять ее и характер ее обитателей, я переводил взгляд с предмета на предмет, пока глаз мой не натыкался на что-нибудь такое — столб света, ветхое фортепьяно, узор на коврике, — что, на мой взгляд, содержало в себе тайну этого места. Искусство заключалось в том, чтобы отобрать детали, либо воображаемые, либо, как в «Хладнокровном убийстве», дистиллированные из действительности. Так было с книгой, так же было и с фильмом — за тем исключением, что я свои детали выбирал из жизни, а Брукс дистиллировал их из моей книги: действительность, дважды пропущенная через сознание и от того лишь более истинная.
Как только книга была выпущена, многие продюсеры и режиссеры выразили желание снять по ней фильм. На самом же деле к тому времени я уже решил, что если фильм будет когда-нибудь снят, то в роли посредника между книгой и экраном я хотел бы видеть режиссера Ричарда Брукса. Помимо того, что я давно питал уважение к его профессионализму художника, он был единственным режиссером, который согласился с моей собственной концепцией того, как должна быть экранизирована книга, и был готов рискнуть. Это был единственный человек, который полностью был готов принять два важных пункта: я хотел, чтобы фильм был черно-белый, и еще я хотел, чтобы в нем снимались не известные широкой публике актеры — то есть те, у кого нет «имиджа». Хотя у нас с Бруксом разное восприятие, мы хотели, чтобы фильм дублировал действительность, чтобы актеры были максимально похожи на свои прототипы и чтобы фильм снимался там, где происходило дело в реальности: в доме убитых Клаттеров; в тех многочисленных канзасских лавочках, где Перри и Дик покупали веревку и пластырь для того, чтобы связать жертвы и заклеить им рты; в том самом здании суда; в тюрьме, на бензозаправочных станциях, в гостиничных номерах, на шоссе и городских улицах — везде, где они побывали во время и после преступления. Это была сложная процедура, но единственно возможная для того, чтобы избавиться почти от всех элементов фантазии и чтобы действительность могла достичь должного уровня отражения.
Особенно остро я почувствовал это, когда мы с Бруксом вошли в дом Клаттеров во время подготовки к съемкам сцен самого убийства. Вновь выписки из дневника: «Целый день провел на ферме Клаттеров. Любопытное ощущение — снова оказаться в доме, где я так часто бывал, и при столь полной тишине: тихий дом, простые комнаты, деревянные полы, которые скрипят при каждом шаге, окна, выходящие на прерии и золотистые от пшеницы поля. После убийства там никто так и не жил. Ферма была куплена техасцем, и сын его иногда останавливался в доме. Конечно, дом не пришел в упадок; однако он казался заброшенным, словно огородное пугало, которому некого пугать. Нынешний владелец разрешил Бруксу снимать в доме Значительная часть прежней мебели все еще была не распродана, и главный помощник Брукса, Том Шау, проделал невероятно кропотливую работу, отслеживая и возвращая недостающие предметы обстановки. Комнаты выглядели точь-в-точь как тогда, когда я осматривал их в декабре 1959 года — то есть вскоре после того, как было обнаружено преступление. „Стетсон" мистера Клаттера висел на вешалке для шляп. На фортепьяно стояли раскрытые ноты Нэнси. Очки ее брата лежали на бюро, и линзы отбрасывали солнечные зайчики.
Но в „рамку" я заключил именно жалюзи. Жалюзи, закрывавшие окна в кабинете мистера Клаттера — комнате, через которую убийцы проникли в дом. Войдя туда, Дик раздвинул полоски и поглядел, не увидел ли их в лунном свете какой-нибудь свидетель; и перед уходом из дома, после грохота выстрелов, глаза Дика сквозь полоски жалюзи изучали ландшафт, а сердце его колотилось от страха, что четыре ружейных выстрела могли разбудить сельскую глушь. И теперь актер, исполняющий роль Дика и так странно похожий на Дика, должен был повторить эти действия. Прошло восемь лет, семья Клаттеров погибла, и Дик тоже мертв, но жалюзи существуют по-прежнему, все еще висят на тех же самых окнах. Таким образом действительность через какой-то объект продлевает себя в искусстве; и именно это особенно важно в фильме, ради этого он и снимается: действительность и искусство должны переплестись так, чтобы невозможно было провести между ними черту».
«Почти вся сцена убийства снимается в полной темноте, если не считать света софитов. Так еще никто не снимал, потому что обычно софиты не могут создать достаточно мощное освещение, чтобы можно было обойтись без дополнительных источников света. Специально для нас техники придумали софиты, работающие на специальных батареях, которые производят плотные столбы белого света, — и когда лучи блуждают в темноте, пересекаясь и встречаясь, выглядит это весьма эффектно».
«Внимательность Брукса к деталям иногда доходит просто до смешного. Сегодня он заметил, что в перерыве между съемками кто-то из съемочной группы курил в доме Клаттеров. Вдруг он хлопнул в ладоши и крикнул: „Эй! А ну прекратите! Мистер Клаттер никогда не позволял курить в своем доме, так что я тоже не позволю».
Тогда, сломленный гриппом и напряжением от того, что вновь воскресил в памяти печальные события, я оставил Брукса и его компанию, чтобы они могли спокойно работать без моего пристального надзора. Никакой режиссер не выдержит, если автор сценария будет стоять у него над душой и заглядывать через плечо. Хотя мы были единодушны, я понимал, что мое присутствие всех нервирует, в том числе и меня самого. Брукс был только рад, что я ушел.
Вернувшись в Нью-Йорк, я удивился, что люди так мало расспрашивают меня о том, как продвигаются съемки. Гораздо больше их интересовало, как местные жители относятся к тому, что у них на глазах делают кино: много ли недовольных? Или, наоборот, сочувствующих? Какова их реакция? Чтобы ответить на этот вопрос, я должен обратиться к тем впечатлениям, что я приобрел в течение нескольких лет, потраченных на сбор материала по всему округу Финней.
Когда я туда приехал в 1959 году, я не знал никого и никто, кроме местного библиотекаря и нескольких школьных учителей, никогда обо мне не слышал. Так случилось, что первый человек, у которого я взял интервью, оказался единственным настоящим врагом, которого я там нажил, — по крайней мере единственным, кто тайно и явно отнесся ко мне враждебно (здесь есть некоторое противоречие, однако это сказано точно). Этот малый был, и теперь им остается, редактором местной ежедневной газеты, «Гарден-Сити телеграм», и поэтому был вправе постоянно предавать огласке свое враждебное отношение ко мне и к той работе, которую я пытался выполнить. Он подписывал свою колонку «Билл Браун» и сам был такой же простой, как это имя, худощавый всклокоченный мужчина с грязно-бурыми глазами и таким же лицом. Конечно, я понимал его негодование и сначала даже ему посочувствовал: какой-то «нью-йоркский писака», как он частенько меня величал в своих статьях, вторгается в его владения и собирается писать книгу о «грязном» деле, которое лучше всего закрыть и забыть. Его постоянной темой было: «Мы хотим забыть нашу трагедию, а этот нью-йоркский писака нам не дает». Поэтому я нисколько не удивился, когда Браун начал кампанию против того, чтобы Брукс снимал канзасские сцены в Гарден-Сити и Холкомбе. Теперь его тема звучала так: появление «этих людей из Голливуда» привлечет в город «нежелательные элементы», и все в округе Финней пойдет к чертям. Мистер Браун пыхтел и кипел, но все его усилия ни к чему не привели. По той простой причине, что большинство людей, которых я встречал в западном Канзасе, разумны и всегда готовы помочь; я бы не выжил без их последовательной доброты, и среди них я обрел друзей, которые будут дороги мне до конца жизни.
Это было в марте прошлого года. В сентябре я отправился в Калифорнию, чтобы ознакомиться с грубым наброском готового фильма. Приехав, я встретился с Бруксом, и на следующий день он показал мне картину. Брукс — очень скрытный человек; он копит свои сценарии, запирает их на ночь и никогда никому не дает читать полную версию. Съемки «Хладнокровного убийства» закончились в июне, и с тех пор Брукс работал только с киномехаником и ножницами, ни одной живой душе не показывая, что получилось. Пока мы с ним говорили, он пребывал в каком-то невероятном напряжении, совершенно не вяжущемся с этим твердым и энергичным человеком. «Конечно, я нервничаю, — сказал он. — А как же иначе? Это же ваша книга — что если вам не понравится?»
Что если мне не понравится? Превосходный вопрос; и, как это ни странно, вопрос, который я ни разу не задавал себе, в основном потому, что лично отбирал кадры, а своим суждениям я всегда доверяю.
На следующий день, когда я пришел на студию «Коламбия пикчерс», Брукс нервничал еще больше. Боже, как он был мрачен! Он сказал: «Бывали у меня трудные моменты с этой картиной. Но сегодня — самый тяжелый». На этих словах мы вошли в просмотровый зал, словно в камеру смертников.
Брукс поднял трубку телефона, связанного с кабиной киномеханика.
— Ладно. Начинай.
Лампы померкли. Белый экран превратился в дорогу на исходе дня: шоссе № 50 вьется под иссушенным небом через равнину, пустую, как ореховая скорлупа, и унылую, как мокрые листья. Вдалеке на горизонте появляется серебристый автобус, приближаясь, увеличивается и, гудя, проносится мимо. Музыка: одинокая гитара. Изображение меняется, и титры идут на фоне салона автобуса. В нем тяжело висит дрема. Только усталая маленькая девочка бродит по проходу, постепенно приближаясь к затемненным задним сиденьям, соблазнившись одиноким, бессвязным треньканьем струн. Она находит музыканта, но мы его не видим; она что-то ему говорит, но мы не можем расслышать что. Гитарист чиркает спичкой, чтобы зажечь сигарету, и пламя частично освещает его лицо — лицо Перри, глаза Перри, сонные, отсутствующие. Картинка растворяется, появляется Дик. Потом Дик и Перри в Канзас-Сити, потом мы видим Холкомб и Герберта Клаттера, завтракающего в последний день своей жизни. Камера вновь возвращается к его будущим палачам: в контрапункт композиции моей книги.
Сцены сменяются с поразительной плавностью, но меня все больше и больше захватывает чувство утраты; сердце мое сжимает ледяное кольцо, подобное морозному ореолу вокруг осенней луны. Не из-за того, что я вижу на экране, с этим все в порядке, а из-за того, чего на нем нет. Почему опущено то-то и то-то? Где Бобби Рапп? Сьюзен Кидвелл? Почтмейстерша и ее мамаша? Пока я об этом думал и не мог сосредоточиться на происходящем, фильм вспыхнул — в буквальном смысле. Я увидел на экране крошечный огонек, змейку пламени, которая разделила экран надвое и покрыла изображение рябью. Пленка резко остановилась, и в тишине Брукс сказал: «Ничего страшного. Небольшая авария. Такое бывает. Через минуту мы все поправим».
Я был благодарен этой аварии, потому что, пока киномеханик устранял неполадку, я успел решить спор, который вел сам с собой. Слушай, сказал мне внутренний голос, ты несправедлив и требуешь невозможного. Этот фильм длится всего два часа, и это разумно. Если бы Брукс включил сюда все, что ты хотел показать, все нюансы, за которые ты так дрожишь, фильм занял бы девять часов! Так что перестань дергаться. Смотри то, что есть, и суди только это.
Я послушался, и это было похоже на плавание в знакомом море, когда тебя вдруг удивляет неожиданная волна зловещей высоты или захватывает стремительное течение, увлекает на глубину и, всего избитого, выбрасывает на пустынный берег, — только, к сожалению, это был не дурной сон и не «просто кино», но сама действительность.
Экран погас; лампы под потолком снова зажглись. Но опять, как и в номере мотеля в Гарден-Сити, мне показалось, что я не могу вспомнить спросонок, где я. Рядом сидел человек. Кто он такой и почему он так пристально смотрит, как будто ждет от меня каких-то слов? Ах, это Брукс. И я наконец говорю: «Кстати, спасибо».
Примечания
1
Перевод И. Эренбурга.
2
Да, сеньор. Я понял (исп.).
3
Joy — радость (англ.).
4
Яиц (гит.).
|
The script ran 0.047 seconds.