1 2
В назначенный час я сел в заказанную карету. Ла Флер вскочил на запятки, и я приказал кучеру как можно скорее везти нас в Версаль.
– Так как на этой дороге не было ничего примечательного или, вернее, ничего, что меня интересует в путешествии, то лучше всего заполнить пустое место коротенькой историей той самой птицы, о которой шла речь в последней главе.
Когда достопочтенный мистер *** ждал в Дувре попутного ветра, птичку эту, которая еще не умела хорошо летать, поймал на утесах юноша‑англичанин, его грум; не пожелав губить скворца, он принес его за пазухой на пакетбот, – занявшись его кормлением и взяв под свое покровительство, привязался к нему и в целости привез в Париж.
В Париже грум купил за ливр для скворца маленькую клетку, и так как в пять месяцев его пребывания здесь вместе с хозяином ему почти нечего было делать, то он выучил скворца трем простым словам на своем родном языке (чем и ограничился) – за которые я считаю себя в большом долгу перед этой птицей.
При отъезде своего хозяина в Италию – мальчик подарил скворца хозяину гостиницы. – Но так как его песенка о свободе раздавалась на непонятном в Париже языке, то скворец не был в большом почете у содержателя гостиницы, и Ла Флер купил его для меня вместе с клеткой за бутылку бургундского.
По возвращении из Италии я привез скворца в ту страну, на языке которой он выучил свою мольбу, и когда я рассказал его историю лорду А. – лорд А. выпросил у меня птицу – через неделю лорд А. подарил ее лорду Б. – лорд Б. преподнес ее лорду В. – а камердинер лорда В. продал его камердинеру лорда Г. за шиллинг – лорд Г. подарил его лорду Д. – и так далее – до половины алфавита. – От этих высокопоставленных лиц скворец перешел в нижнюю палату и прошел через руки стольких же ее членов. – Но так как последние все желали войти – а моя птица желала выйти , – то скворец был в Лондоне почти в таком же малом почете, как и в Париже.
Не может быть, чтобы среди моих читателей нашлось много таких, которые о нем бы не слышали; и если иным случилось его видать – позволю себе сообщить им, что птица эта была моя – или же дрянная копия, сделанная в подражание ей. Мне больше нечего сказать о ней, кроме того, что с той поры я поместил бедного скворца на своем гербе в качестве нашлемника. И пусть гербоведы свернут ему шею, если посмеют.
ОБРАЩЕНИЕ
ВЕРСАЛЬ
Мне было бы неприятно, если бы мой недруг заглянул мне в Душу, когда я собираюсь просить у кого‑нибудь покровительства; поэтому я обыкновенно стараюсь обходиться без нужной помощи, но моя поездка к господину герцогу де Ш*** была вынужденной – будь она добровольной, я бы ее совершил, вероятно, как и другие люди.
Сколько низких планов гнусного обращения сложило по дороге мое раболепное сердце! Я заслуживал Бастилии за каждый из них.
Когда же показался Версаль, я больше ни на что не был способен, как только подбирать слова и сочинять фразы, а также придумывать позы и тон голоса, при помощи которых я мог бы снискать благорасположение господина герцога де Ш***. – Это подойдет, – сказал я. – Точь‑в‑точь так, – возразил я себе, – как кафтан, который сшил бы ему предприимчивый портной, не сняв предварительно мерки. – Дурак! – продолжал я, – взгляни раньше на лицо господина герцога – присмотрись, какой характер написан на нем, – обрати внимание, в какую он станет позу, выслушивая тебя, – подметь все изгибы и выражения его туловища, рук и ног – а что касается тона голоса – первый звук, слетевший с его губ, подскажет его тебе; на основании всего этого ты и составишь тут же на месте обращение, которое не может не прийтись по вкусу герцогу – ведь все приправы будут заимствованы у него же, и, по всей вероятности, он их охотно проглотит.
– Хорошо, – сказал я, – скорей бы все это миновало. – Опять ты трусишь! Разве люди не равны на всей поверхности земного шара? А если они таковы на поле сражения – почему им не быть равными также и с глазу на глаз, в кабинете? Поверь мне, Йорик, когда это не так, мы действуем предательски по отношению к себе и десять раз ставим под удар наши вспомогательные силы там, где природа сделает это всего раз. Ступай к герцогу де Ш*** с Бастилией во взорах – головой ручаюсь, через полчаса тебя отошлют под конвоем в Париж,
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал я. – В таком случае, клянусь небом, я явлюсь к герцогу с самым веселым и непринужденным видом. –
– Вот и снова ты не прав, – возразил я. – Спокойное сердце, Йорик, не мечется от одной крайности к другой – оно всегда помещается в середине. – Хорошо, хорошо! – воскликнул я, когда кучер завернул в ворота, – мне кажется, я отлично справлюсь, – и к тому времени, когда карета, описав круг по двору, подкатила к подъезду, я обнаружил на себе такое благоприятное действие собственных наставлений, что двинулся по лестнице не так, как поднимается по ней жертва правосудия, которой предстоит расстаться с жизнью на верхней ступеньке, – но и не с тем проворством, с каким я единым духом взлетаю к тебе, Элиза, чтобы обрести жизнь.
Когда я вошел в двери приемной, меня встретил человек, который, может быть, был дворецким, но больше походил на младшего секретаря, и я услышал от него, что герцог де Ш*** занят. – Мне совершенно неизвестны, – сказал я, – формальности для получения аудиенции, так как я здесь человек чужой и, вдобавок, что еще хуже при нынешнем положении вещей, я – англичанин. – Он возразил, что обстоятельство это не увеличивает затруднений. – Я сделал ему легкий поклон и сказал, что у меня важное дело к господину герцогу. Секретарь посмотрел в сторону лестницы, словно изъявляя готовность позволить мне подняться к кому‑то с моим делом. – Но я не хочу вводить вас в заблуждение, – сказал я, – то, что я собираюсь сообщить, не представляет никакой важности для господина герцога де Ш***, но чрезвычайно важно для меня. – C'est une autre affaire [73], – отвечал он. – Для человека учтивого – нисколько, – сказал я. – Но скажите, пожалуйста, милостивый государь, – продолжал я, – когда же иностранец может надеяться получить доступ ? – Не раньше, чем через два часа, – сказал секретарь, взглянув на часы. Количество экипажей во дворе как будто оправдывало слова секретаря, что мне нечего рассчитывать быть принятым скорее, – так как расхаживать взад и вперед по приемной, где я ни с кем не мог перемолвиться словом, было в то время так же невесело, как находиться в самой Бастилии, то я немедленно вернулся к моей карете и велел кучеру везти меня в Cordon Bleu [74], ближайшую версальскую гостиницу.
Мне кажется, в этом есть что‑то роковое: я редко дохожу до того места, куда я направляюсь.
LE PATISSIER [75]
ВЕРСАЛЬ
Не проехал я и половины улицы, как изменил свое намерение: уж если я в Версале, – подумал я, – то прекрасно могу осмотреть город; вот почему я дернул за шнурок и приказал кучеру прокатить меня по главным улицам. – Город, я думаю, не велик, – сказал я. – Кучер извинился за то, что меня поправляет, и сказал, что, напротив, Версаль город пышный и что многие первые герцоги, маркизы и графы имеют здесь свои дома. – Я вдруг вспомнил графа де Б***, о котором так лестно говорил накануне книгопродавец с набережной Конти. – А почему бы мне не зайти, подумал я, к графу де Б***, который такого высокого мнения об английских книгах и об англичанах, – и не рассказать ему приключившейся со мной истории? Так я во второй раз переменил намерение. – По правде говоря – в третий, – ведь я собирался в этот день к мадам де Р*** на улицу Святого Петра и почтительнейше передал ей через ее fille de chambre, что обязательно ее навещу – но я не в силах управлять обстоятельствами, – они мной управляют; вот почему, увидя человека, стоявшего с корзиной на другой стороне улицы, словно он что‑то продавал, я велел Ла Флеру подойти к нему и расспросить, где находится дом графа.
Ла Флер вернулся немного побледневший и сказал, что это кавалер ордена св. Людовика, который продает pates [76]. – Не может быть, Ла Флер, – сказал я. – Ла Флер так же мало мог объяснить это явление, как и я, но упорно стоял на своем: он видел, по его словам, оправленный в золото крест на красной ленточке, продетой в петлицу, а также заглянул в корзину и видел pates, которые продавал кавалер; таким образом, он не мог ошибиться.
Такое крушение в жизни человека пробуждает лучшие чувства, чем любопытство: я не в силах был оторвать от него взор, сидя в карете – чем дольше я на него смотрел, на его крест и на его корзину, тем сильнее внедрялись они в мой мозг, – я вылез из кареты и подошел к нему.
На нем был чистый полотняный фартук, спускавшийся ниже колен, а также род детского передничка, доходившего до половины груди; повыше передничка, немного спускаясь над его верхним краем, висел крест. Корзина с маленькими pates была покрыта белой камчатной салфеткой; другая такая же салфетка была разостлана на дне корзины; на всем этом лежала печать proprete [77] и опрятности, так что его pates можно было кушать не только из сострадания, но и вследствие аппетитного их вида.
Он никому их не предлагал, но безмолвно стоял с ними на углу одного дома, поджидая покупателей, которые брали бы их по собственному почину, без его просьбы.
Это был человек лет сорока восьми – с виду солидный и даже, пожалуй, важный. Я не выразил удивления. – Подойдя скорее к корзине, чем к нему, я приподнял салфетку, взял один из его pates – и попросил его объяснить тронувшее меня явление.
Он сообщил мне в немногих словах, что лучшую часть своей жизни провел на военной службе, где, истратив небольшое родовое имущество, он получил роту, а вместе с ней и крест; но после заключения последнего мира полк его был распущен, и весь офицерский персонал, вместе с персоналом некоторых других полков, остался без всяких средств к существованию; он увидел, что у него нет на свете ни друзей, ни денег – и вообще ничего, – сказал он, – кроме этой вещицы, – говоря это, он показал на свой крест. – Бедный кавалер пробудил во мне жалость, а к концу этой сцены завоевал также мое уважение.
Король, сказал он, щедрейший из всех государей, но его щедрость не может облегчить или вознаградить каждого; ему не повезло, и он оказался в числе обойденных. У него есть милая жена, сказал он, которую он любит, она ему печет patisserie; он не видит, прибавил он, никакого бесчестья в том, что охраняет таким образом ее и себя от нужды – если провидение не послало ему ничего лучшего.
Было бы нехорошо отнять удовольствие у добрых людей, обойдя молчанием то, что случилось с этим несчастным кавалером ордена св. Людовика месяцев девять спустя.
По‑видимому, у него вошло в привычку останавливаться у железных ворот, которые ведут ко дворцу, и так как его крест бросался в глаза многим, то многие обращались к нему с теми же расспросами, что и я. – Он всем рассказывал ту же историю, всегда с такой скромностью и так разумно, что она достигла наконец ушей короля. – Узнав, что кавалер был Храбрым офицером и пользовался уважением всего полка, как человек честный и безупречный – король положил конец его скромной торговле, назначив ему пенсию в полторы тысячи ливров в год.
Я рассказал эту историю, чтобы доставить удовольствие читателю, – так пусть же он доставит удовольствие мне, позволив рассказать другую, выпадающую из порядка повествования, – обе эти истории бросают свет одна на другую – и было бы жалко их разъединять.
ШПАГА
РЕНН
Если государства и империи знают периоды упадка, если и для них наступает черед почувствовать, что такое нужда и бедность, – так почему же мне не рассказать о причинах, которые постепенно привели к падению дом д'Е*** в Бретани. Маркиз д'Е*** с большим упорством боролся за свое положение; ему очень хотелось сохранить, а также показать свету кое‑какие скудные остатки того, чем были его предки, – их безрассудства сделали для него это непосильным. Оставалось достаточно для поддержания скромного существования в тени , – но у него было два мальчика, которые тянулись к свету , ожидая от него помощи – и он полагал, что они ее заслуживают. Он попытал свою шпагу – она не могла открыть ему дорогу – восхождение было слишком дорого – простая бережливость его не окупала – оставалось последнее средство – торговля.
Во всякой другой провинции французского королевства, за исключением Бретани, это значило подрубить под самый корень деревцо, которое его гордость и любовь желали бы видеть зацветшим вновь. – Но в бретонских законах существует оговорка на этот счет, и он ею воспользовался; подождав созыва штатов в Ренне, маркиз явился на заседание в сопровождении обоих сыновей и, сославшись на один древний закон герцогства, который, хотя к нему и редко обращаются, сказал он, все‑таки остается в силе, снял с себя шпагу. – Вот она, – сказал он, – возьмите ее и бережно храните, пока лучшие времена не позволят мне потребовать ее обратно.
Председатель принял шпагу маркиза – тот остался еще несколько минут, чтобы присмотреть, как ее положат в архив его рода, и удалился.
На другой день маркиз отплыл со всей семьей на Мартинику, и после двадцатилетней удачной торговли, получив вдобавок несколько неожиданных наследств от далеких своих родственников, вернулся на родину, чтобы потребовать обратно дворянское звание и с достоинством нести его.
По счастливой случайности, выпадающей единственно только чувствительному путешественнику, я прибыл в Ренн как раз во время этого торжественного требования; я называю его торжественным – таким оно было, по крайней мере, для меня.
Маркиз явился в залу суда со всей своей семьей: он вел под руку жену, старший его сын вел под руку сестру, а младший находился по другую сторону, возле своей матери – два раза поднес он к лицу платок –
– Стояла мертвая тишина. Приблизившись к трибуналу на расстояние шести шагов, он поручил жену младшему сыну, выступил на три шага перед своей семьей – и потребовал обратно свою шпагу. Шпага была ему возвращена, и, приняв ее, маркиз почти целиком ее обнажил – перед ним было сияющее лицо друга, от которого он некогда отступился – он внимательно ее осмотрел, начиная от эфеса, словно желая удостовериться, что она та самая, – как вдруг, заметив небольшую ржавчину, появившуюся на ней у самого острия, поднес ее к глазам и склонил над ней голову – мне сдается, я увидел, как на эту ржавчину упала слеза. Я не мог ошибиться, судя по тому, что последовало.
"Я найду другой способ ее уничтожить", – сказал он. Сказав это, маркиз вложил шпагу в ножны, поклонился ее хранителям – и вышел с женой и дочерью, а оба сына последовали за ним.
О, как я позавидовал его чувствам!
ПАСПОРТ
ВЕРСАЛЬ
Я был беспрепятственно допущен к господину графу де Б***. Собрание сочинений Шекспира лежало перед ним на столе, и он перелистывал томики. Подойдя к самому столу и взглянув на книги с видом человека, которому они хорошо известны, – я сказал графу, что явился к нему, не будучи никем представлен, так как рассчитывал встретиться у него с другом, который сделает мне это одолжение. – То мой соотечественник, великий Шекспир, – сказал я, показывая на его сочинения, – et ayez la bonte, mon cher ami, – прибавил я, обращаясь к духу писателя, – de me faire cet honneur – la [78] –
Этот необычный способ рекомендоваться вызвал у графа улыбку; обратив внимание на мою бледность и нездоровый вид, он очень настойчиво попросил меня сесть в кресло; я сел и, чтобы не затруднять хозяина догадками о цели этого визита, сделанного вне всяких правил, рассказал ему про случай в книжной лавке и почему случай этот побудил меня обратиться с просьбой помочь в одном постигшем меня маленьком затруднении именно к нему, а не к кому‑нибудь другому во Франции. – В чем же ваше затруднение? Я вас слушаю, – сказал граф. – Тогда я рассказал ему всю историю совершенно так, как я рассказал ее читателю. –
– Хозяин моей гостиницы, – сказал я в заключение, – уверяет, господин граф, что меня непременно отправят в Бастилию, но я совершенно спокоен, – продолжал я, – потому что, попав в руки самого цивилизованного народа на свете и не зная за собой никакой вины, – я ведь не пришел высматривать наготу земли этой, – я почти не думал о том, что нахожусь в его полной власти. – Французам не пристало, господин граф, – сказал я, – проявлять свою храбрость на инвалидах.
Яркий румянец выступил на щеках графа де Б***, когда я это сказал. – Ne craignez rien – не бойтесь, – сказал он. – Право же, я не боюсь, – повторил я. – Кроме того, – продолжал я шутливо, – я проделал весь путь от Лондона до Парижа смеясь, и думаю, что господин герцог де Шуазель не такой враг веселья, чтобы отослать меня назад плачущим от причиненных мне огорчений.
– Моя покорнейшая просьба к вам, господин граф де Б*** (при этом я низко ему поклонился), похлопотать перед ним, чтобы он этого не делал.
Граф слушал меня с большим добродушием, иначе я не сказал бы и половины мною сказанного – и раз или два произнес – C'est bien dit [79]. – На этом я покончил со своим делом – и решил больше к нему не возвращаться.
Граф направлял разговор; мы толковали о безразличных вещах – о книгах и политике, о людях – а потом о женщинах. – Бог да благословит их всех! – произнес я, после того как мы долго о них говорили, – нет человека на земле, который бы так любил их, как я: несмотря на все их слабости, мною подмеченные, и множество прочитанных мною сатир на них, я все‑таки их люблю, будучи твердо убежден, что мужчина, не чувствующий расположения ко всему их полу, никогда не способен как следует полюбить одну из них.
– Eh bien! Monsieur l'Anglais, – весело сказал граф. – Вы не пришли высматривать наготу земли нашей – я вам верю – ni encore [80], смею сказать, наготу наших женщин. – Но разрешите мне высказать предположение – если, par hazard [81], она попадется вам на пути, разве вид ее не тронет ваших чувств?
Во мне есть что‑то, в силу чего я не выношу ни малейшего намека на непристойность: увлеченный веселой болтовней, я не раз пробовал побороть себя и путем крайнего напряжения сил отваживался в обществе десяти женщин на тысячу вещей – самой ничтожной части которых я бы не посмел сделать с каждой из них в отдельности даже за райское блаженство.
– Извините меня, господин граф, – сказал я, – что касается наготы земли вашей, то если бы мне довелось ее увидеть, я взглянул бы на нее со слезами на глазах, – а в отношении наготы ваших женщин (я покраснел от самой мысли о ней, вызванной во мне графом) я держусь евангельских взглядов и полон такого сочувствия ко всему слабому у них, что охотно прикрыл бы ее одеждой, если бы только умел ее накинуть. – Но я бы очень желал, – продолжал я, – высмотреть наготу их сердец и сквозь разнообразные личины обычаев, климата и религии разглядеть, что в них есть хорошего, и в соответствии с этим образовать собственное сердце – ради чего я и приехал.
– По этой причине, господин граф, – продолжал я, – я не видел ни Пале‑Рояля – ни Люксембурга – ни фасада Лувра – и не пытался удлинить списков картин, статуй и церквей, которыми мы располагаем. – Я смотрю на каждую красавицу, как на храм, и я вошел бы в него и стал бы любоваться развешанными в нем оригинальными рисунками и беглыми набросками охотнее, чем даже «Преображением» Рафаэля.
– Жажда этих откровений, – продолжал я, – столь же жгучая, как та, что горит в груди знатока живописи, привела меня из моей родной страны во Францию, а из Франции поведет меня по Италии. – Это скромное путешествие сердца в поисках Природы и тех приязненных чувств, что ею порождаются и побуждают нас любить друг друга – а также мир – больше, чем мы любим теперь.
Граф сказал мне в ответ на это очень много любезностей и весьма учтиво прибавил, как много он обязан Шекспиру за то, что он познакомил меня с ним. – A propos, – сказал он, – Шекспир полон великих вещей, но он позабыл об одной маленькой формальности – не назвал вашего имени – так что вам придется сделать это самому.
ПАСПОРТ
ВЕРСАЛЬ
Для меня нет ничего затруднительнее в жизни, чем сообщить кому‑нибудь, кто я такой, – ибо вряд ли найдется человек, о котором я не мог бы дать более обстоятельные сведения, чем о себе; часто мне хотелось уметь отрекомендоваться всего одним словом – и конец. И вот первый раз в жизни представился мне случай осуществить это с некоторым успехом – на столе лежал Шекспир – вспомнив, что он обо мне говорит в своих произведениях, я взял «Гамлета», раскрыл его на сцене с могильщиками в пятом действии, ткнул пальцем в слово Йорик и, не отнимая пальца, протянул книгу графу со словами – Me voici! [82]
Выпала ли у графа мысль о черепе бедного Йорика благодаря присутствию черепа вашего покорного слуги или каким‑то волшебством он перенесся через семьсот или восемьсот лет, это здесь не имеет значения – несомненно, что французы легче схватывают, чем соображают – я ничему на свете не удивляюсь, а этому меньше всего; ведь даже один из глав нашей церкви, к прямоте и отеческим чувствам которого я питаю высочайшее почтение, впал при таких же обстоятельствах в такую же ошибку. – Для него невыносима, – сказал он, – самая мысль заглянуть в проповеди, написанные шутом датского короля. – Хорошо, ваше преосвященство, – сказал я, – но есть два Йорика. Йорик, о котором думает ваше преосвященство, умер и был похоронен восемьсот лет тому назад; он преуспевал при дворе Горвендиллуса; другой Йорик – это я, не преуспевавший, ваше преосвященство, ни при каком дворе. – Он покачал головой. – Боже мой, – сказал я, – вы с таким же правом могли бы смешать Александра Великого с Александром‑медником, ваше преосвященство. – Это одно и то же, – возразил он –
– Если бы Александр, царь македонский, мог перевести ваше преосвященство в другую епархию, – сказал я, – ваше преосвященство, я уверен, этого не сказали бы.
Бедный граф де Б*** впал в ту же ошибку –
– Et, Monsieur, est‑il Yorick? [83] – воскликнул граф. – Je le suis, – отвечал я. – Vous? – Moi – moi qui a l'honneur de vous parler, Monsieur le Comte. – Mon Dieu! – проговорил он, обнимая меня. – Vous etes Yorick! [84]
С этими словами граф сунул Шекспира в карман и оставил меня одного в своей комнате.
ПАСПОРТ
ВЕРСАЛЬ
Я не мог понять, почему граф де Б*** так внезапно вышел из комнаты, как не мог понять, почему он сунул в карман Шекспира. – Тайны , которые должны разъясниться сами, не стоят того, чтобы терять время на их разгадку; лучше было почитать Шекспира; я взял "Много шуму из ничего" и мгновенно перенесся с кресла , в котором я сидел, на остров Сицилию, в Мессину, и так увлекся доном Педро, Бенедиктом и Беатриче, что перестал думать о Версале, о графе и о паспорте;
Милая податливость человеческого духа, который способен вдруг погрузиться в мир иллюзий, скрашивающих тяжелые минуты ожидания и горя! – Давно‑давно уже завершили бы вы счет дней моих, не проводи я большую их часть в этом волшебном краю. Когда путь мой бывает слишком тяжел для моих ног или слишком крут для моих сил, я сворачиваю на какую‑нибудь гладкую бархатную тропинку, которую фантазия усыпала розовыми бутонами наслаждений, и, прогулявшись по ней, возвращаюсь назад, окрепший и посвежевший. – Когда скорби тяжко гнетут меня и нет от них убежища в этом мире, тогда я избираю новый путь – я оставляю мир, – и, обладая более ясным представлением о Елисейских полях, чем о небе, я силой прокладываю себе дорогу туда, подобно Энею – я вижу, как он встречает задумчивую тень покинутой им Дидоны и желает ее признать, – вижу, как оскорбленный дух качает головой и молча отворачивается от виновника своих бедствий и своего бесчестья, – собственные мои чувства растворяются в ее чувствах и в том сострадании, которое вызывали обыкновенно во мне ее горести, когда я сидел на школьной скамье.
Поистине это не значит витать в царстве пустых теней – и не попусту доставляет себе человек это беспокойство – чаще пустыми бывают его попытки доверить успокоение своих волнений одному только разуму. – Смело могу сказать про себя: никогда я не был в состоянии так решительно подавить дурное чувство в моем сердце иначе, как призвав поскорее на помощь другое, доброе и нежное чувство, чтобы сразить врага в его же владениях.
Когда я дочитал до конца третьего действия, вошел граф де Б*** с моим паспортом в руке. – Господин герцог де Ш***, – сказал граф, – такой же прекрасный пророк, смею вас уверить, как и государственный деятель. – Un homme qui rit, – сказал герцог, – ne sera jamais dangereux [85]. – Будь это не для королевского шута, а для кого‑нибудь другого, – прибавил граф, – я не мог бы раздобыть его в течение двух часов. – Pardonnez‑moi, Monsieur le Comte [86], – сказал я, – я не королевский шут. – Но ведь вы Йорик? – Да. – Et vous plaisantez? [87] – Я ответил, что действительно люблю шутить, но мне за это не платят – я это делаю всецело за собственный счет.
– У нас нет придворных шутов, господин граф, – сказал я, – последний был в распутное царствование Карла Второго – ас тех пор нравы наши постепенно настолько очистились, что наш двор в настоящее время переполнен патриотами, которые ничего не желают, как только преуспеяния и богатства своей страны – и наши дамы все так целомудренны, так безупречны, так добры, так набожны – шуту там решительно нечего вышучивать –
– Voila un persiflage! [88] – воскликнул граф.
ПАСПОРТ
ВЕРСАЛЬ
Так как паспорт предлагал всем наместникам, губернаторам и комендантам городов, генералам армий, судьям и судебным чиновникам разрешать свободный проезд вместе с багажом господину Йорику, королевскому шуту, – то, признаюсь, торжество мое по случаю получения паспорта было немало омрачено ролью, которая мне в нем приписывалась. – Но на свете ничего нет незамутненного; некоторые солиднейшие наши богословы решаются даже утверждать, что само наслаждение сопровождается вздохом – и что величайшее из им известных кончается обыкновенно содроганием почти болезненным.
Помнится, ученый и важный Беворискиус в своем комментарии к поколениям от Адама очень натурально обрывает на половине одно свое примечание, чтобы поведать миру о паре воробьев, расположившихся на наружном выступе окна, которые все время мешали ему писать и наконец совершенно оторвали его от генеалогии.
– Странно! – пишет Беворискиус. – Однако факты достоверны, потому что из любопытства я отмечал их один за другим штрихами пера – за короткое время, в течение которого я успел бы закончить вторую половину этого примечания, воробей‑самец ровно двадцать три с половиной раза прерывал меня повторением своих ласк.
Как милостиво все‑таки небо, – добавляет Беворискиус, – к своим созданиям!
Злосчастный Йорик! Степеннейший из твоих собратьев способен был написать для широкой публики слова, которые заливают твое лицо румянцем, когда ты только переписываешь их наедине в своем кабинете.
Но это не относится к моим путешествиям. – И потому я дважды – дважды прошу извинить меня за это отступление.
ХАРАКТЕР
ВЕРСАЛЬ
– Как вы находите французов? – спросил граф де Б***, вручив мне паспорт.
Читатель легко догадается, что после столь убедительного доказательства учтивости мне не составило труда ответить комплиментом на этот вопрос.
– Mais passe, pour cela [89]. – Скажите откровенно, – настаивал он, – нашли вы у французов всю ту вежливость, которую весь мир так предупредительно нам приписывает? – Я нашел всевозможные ее подтверждения, – отвечал я. – Vraiment, – сказал граф, – les Francais sont polis [90]. – Даже слишком, – отвечал я.
Граф обратил внимание на слово слишком и стал утверждать, что я не высказываю всего, что думаю. Долго я всячески оправдывался – он настаивал, что у меня есть какая‑то задняя мысль, и требовал высказаться откровенно.
– Я думаю, господин граф, – сказал я, – что человек, подобно музыкальному инструменту, имеет известный диапазон и что его общественные и иные занятия нуждаются поочередно в каждой тональности, так что, если вы возьмете слишком высокую или слишком низкую ноту, в верхнем или в нижнем регистре непременно обнаружится пробел, и гармония будет нарушена. – Граф де Б*** ничего не понимал в музыке и потому попросил меня объяснить мою мысль как‑нибудь иначе. – Перед образованной нацией, мой милый граф, – сказал я, – каждый чувствует себя должником; кроме того, учтивость сама по себе, подобно прекрасному полу, заключает столько прелести, что язык не повернется сказать, будто она может причинить зло. А все‑таки я думаю, что существует известный предел совершенства, достижимый для человека, взятого в целом, – переступая этот предел, он, скорее, разменивает свои достоинства, чем приобретает их. Не смею судить, насколько это приложимо к французам в той области, о которой мы говорим, – но если бы нам, англичанам, удалось когда‑нибудь при помощи постепенной шлифовки приобрести тот лоск, которым отличаются французы, то хотя бы даже мы не утратили при этом politesse du coeur [91], располагающей людей больше к человеколюбивым, чем к вежливым поступкам, – мы непременно потеряли бы присущее нам разнообразие и самобытность характеров, которые отличают нас не только друг от друга, но и от всех прочих народов.
У меня в кармане было несколько шилллингов времен короля Вильгельма, гладких, как стекляшки; предвидя, что они мне пригодятся для иллюстрации моей гипотезы, я взял их в руку, когда дошел до этого места –
– Взгляните, господин граф, – сказал я, вставая и раскладывая их перед ним на столе, – семьдесят лет ударялись они друг о друга и подвергались взаимному трению в карманах разных людей, отчего сделались настолько похожими между собой, что вы с трудом можете отличить один шиллинг от другого.
Подобно старинным медалям, которые хранились бережнее и проходили через небольшое число рук, англичане сохраняют первоначальные резкие черты, приданные им тонкой рукой природы – они не так приятны на ощупь – но зато надпись так явственна, что вы с первого же взгляда узнаете, чье изображение и чье имя они носят. – Однако французы, господин граф, – прибавил я (желая смягчить свои слова), – обладают таким множеством достоинств, что могут отлично обойтись без этого, – они самый верный, самый храбрый, самый великодушный, самый остроумный и самый добродушный народ под небесами. Если у них есть недостаток, так только тот, что они – слишком серьезны .
– Mon Dieu! – воскликнул граф, вскакивая со стула.
– Mais vous plaisantez [92], – сказал он, исправляя свое восклицание. – Я положил руку на грудь и с самым искренним и серьезным видом заверил его, что таково мое твердое убеждение.
Граф выразил крайнее сожаление, что не может остаться и выслушать мои доводы, так как должен сию минуту ехать обедать к герцогу де Ш***.
– Но если вам не очень далеко приехать в Версаль откушать со мной тарелку супу, то прошу вас перед отъездом из Франции доставить мне удовольствие послушать, как вы будете брать назад ваше мнение – или как вы его будете защищать. – Но если вы собираетесь его защищать, господин англичанин, – сказал он, – вам придется пустить в ход все свои силы, потому что весь мир против вас. – Я обещал графу принять его приглашение пообедать с ним до отъезда в Италию – и откланялся.
ИСКУШЕНИЕ
ПАРИЖ
Когда я сошел с кареты у подъезда гостиницы, швейцар доложил, что сию минуту меня спрашивала молодая женщина с картонкой. Не знаю, – сказал швейцар, – ушла она уже или нет. – Я взял у него ключ от своей комнаты и поднялся наверх; не доходя десяти ступенек до площадки перед моей дверью, я встретился с посетительницей, которая неторопливо спускалась по лестнице.
То была хорошенькая fille de chambre, с которой я прошелся по набережной Конти: мадам де Р*** послала ее с какимито поручениями к marchande des modes [93] в двух‑трех шагах от гостиницы Модена; так как я не явился к ней с визитом, то она велела девушке узнать, не уехал ли я из Парижа, и если уехал, то не оставил ли адресованного ей письма.
Хорошенькая fille de chambre находилась совсем близко от моей двери, а потому вернулась назад и зашла со мной в мою комнату подождать две‑три минуты, пока я напишу несколько слов.
Был прекрасный тихий вечер в самом конце мая – малиновые занавески на окне (того же самого цвета, что и полог у кровати) были плотно задернуты – солнце садилось и бросало сквозь них отблеск такого теплого тона на лицо хорошенькой fille de chambre – мне показалось, будто она краснеет – мысль об этом бросила меня самого в краску – мы были совершенно одни, и это обстоятельство навело на мои щеки второй румянец прежде, чем с них успел сойти первый.
Бывает такой приятный полу преступный румянец, в котором повинна больше кровь, чем помыслы, – она бурно приливает из сердца, а добродетель спешит за ней вдогонку – не с тем, чтобы ее отогнать, а чтобы придать ощущению большую сладость для нервов – она с ней сочетается. –
Но я не буду на этом останавливаться. – Сначала я почувствовал в себе нечто не вполне созвучное с уроком добродетели, который я ей преподал накануне, – пять минут искал я листка бумаги – я знал, что у меня нет ни одного. – Я взял перо – и снова положил его – рука моя дрожала – бес сидел во мне.
Я знаю не хуже других, что, если этому противнику дать отпор, он от нас убежит – однако я редко даю ему отпор из страха, что, одолев его, я все‑таки могу в схватке пострадать – поэтому ради безопасности я отказываюсь от торжества над ним, и вместо того чтобы думать об обращении его в бегство, обыкновенно убегаю сам.
Хорошенькая fille de chambre подошла к самому столу, на котором я искал бумагу, – сначала подняла брошенное мной перо, а потом предложила подержать мне чернильницу: она это сделала так мило, что я уже собирался принять перо – но не посмел. – Мне не на чем писать, душенька, – сказал я. – Напишите, – сказала она простодушно, – на чем‑нибудь –
Я чуть было не воскликнул: так я напишу, красотка, на твоих губах! –
Если я это сделаю, – сказал я, – я погиб. – Вот почему я взял ее за руку и повел к дверям, попросив не забывать преподанного ей урока. – Она сказала, что, конечно, не забудет – и, произнеся эти слова с некоторым возбуждением, обернулась и протянула мне обе свои руки, сложенные вместе, – в таком положении невозможно было не пожать их – я хотел их выпустить: все время, пока я их держал, я мысленно упрекал себя за это – и все‑таки продолжал держать. – Через две минуты я обнаружил, что должен повторить всю борьбу сначала – при этой мысли я почувствовал дрожь в ногах и во всем теле.
Кровать находилась в полутора ярдах от того места, где мы стояли, – я все еще держал ее за руки – как это вышло, не могу понять, только я не просил ее – и не тащил – и не думал о кровати – но вышло так, что мы оба сели на кровать.
– Сейчас я вам покажу, – сказала хорошенькая fille de chambre, – кошелек, который я сшила сегодня, чтобы хранить в нем вашу крону. – С этими словами она засунула руку в свой правый карман, ближайший ко мне, и несколько мгновений шарила в нем – потом в левый. – «Она его потеряла». – Никогда ожидание не казалось мне столь мало тягостным – наконец кошелек нашелся в ее правом кармане – она его вынула; он был из зеленой тафты, подбитой кусочком белого стеганого атласа, и в нем могла поместиться только эта крона – она дала его мне подержать – такой хорошенький кошелек; я держал его десять минут, положив руку ей на колени – поглядывая то на кошелек, то немного вбок от него.
На складках моего жабо распустилось несколько стежков – хорошенькая fille de chambre, ни слова не говоря, достала свою рабочую шкатулочку, продела нитку в тоненькую иголку и привела жабо в порядок. – Я предвидел, что ее усердие помрачит блеск этого дня; когда она во время шитья несколько раз молча провела рукой у самой моей шеи, я почувствовал, что лавры, которыми я мысленно увил главу мою, готовы с нее свалиться.
Во время ходьбы у нее распустился ремешок, так что пряжка от башмака едва держалась. – Глядите, – сказала fille de chambre, поднимая ногу. – Мне, конечно, ничего не оставалось, как в знак признательности прикрепить ей пряжку и вдеть ремешок – после этого я поднял ее другую ногу, чтобы посмотреть, все ли там в порядке, – но сделал это слишком внезапно – хорошенькая fille de chambre не могла удержать равновесие – и тогда – –
ПОБЕДА
Да – и тогда – Вы, чьи мертвенно холодные головы и тепловатые сердца способны побеждать логическими доводами или маскировать ваши страсти, скажите мне, какой грех в том, что они обуревают человека? Или как дух его может отвечать перед Отцом духов только за то, что действовал под их влиянием? Если Природа так соткала свой покров благости, что местами в нем попадаются нити любви и желания, – следует ли разрывать всю ткань для того, чтобы их выдернуть? – Бичуй таких стоиков, великий Правитель природы! – сказал я про себя. – Куда бы ни закинуло меня твое провидение для испытания моей добродетели – какой бы я ни подвергся опасности – каково бы ни было мое положение – дай мне изведать во всей их полноте чувства, которые из него возникают и которые мне присущи, поскольку я человек, – если я буду владеть ими должным образом, я спокойно доверю решение твоему правосудию; ибо ты создал нас, а не сами мы себя создали. Окончив это обращение, я поднял хорошенькую fille de chambre за руку и вывел ее из комнаты – она остановилась возле меня, когда я запирал дверь и прятал ключ в карман – и тогда – так как победа была решительная – только тогда я прижался губами к ее щеке и, снова взяв ее за руку, благополучно проводил до ворот гостиницы.
ТАЙНА
ПАРИЖ
Кому ведомо человеческое сердце, тот поймет, что мне невозможно было сразу вернуться в свою комнату – это было все равно что по окончании музыкальной пьесы, взволновавшей все наши чувства, перейти вдруг от мажорного созвучия в минорную терцию. – Вот почему, выпустив руку fille de chambre, я некоторое время стоял у ворот гостиницы, разглядывая каждого прохожего и строя о нем догадки, пока внимание мое не было привлечено одиноким субъектом, спутавшим все мои предположения о нем.
То был высокий мужчина с философским, серьезным и жгучим взглядом, который неторопливо расхаживал взад и вперед по улице, делая шагов по шестидесяти в ту и в другую сторону от ворот гостиницы – ему на вид было года пятьдесят два – он держал под мышкой тоненькую тросточку – одет был в темный, тускло‑коричневый кафтан, жилет и штаны, видно послужившие ему не мало лет – хотя они были еще чистые, и на всей его внешности лежала печать бережливой proprete. По тому, как он снимал шляпу – по той позе, в какую он становился, обращаясь ко многим прохожим на улице, я понял, что он просит милостыню; поэтому я достал из кармана и держал наготове несколько су, чтобы подать ему, если бы он обратился ко мне. Но он прошел мимо, ничего у меня не попросив, – а между тем, не сделав и пяти шагов дальше, обратился за подаянием к одной скромного вида женщине – хотя скорее мог рассчитывать получить у меня. – Не успел он отойти от этой женщины, как уже снял шляпу перед другой, направлявшейся в ту же сторону. – Навстречу ему медленно прошел почтенного вида пожилой господин – за ним молодой щеголь – он пропустил их обоих, ничего у них не попросив. Я простоял, наблюдая за ним, с полчаса, и за это время он раз двенадцать прошел взад и вперед, неизменно придерживаясь одного н того же плана.
В поведении его были две большие странности, заставившие меня поломать голову, хотя и без всякого успеха, – первая: почему этот человек рассказывал свою историю только прекрасному полу, – и вторая: что это была за история и что за красноречие пускал он при этом в ход, которое смягчало сердца женщин и которое, он знал, бесполезно пробовать на мужчинах?
Были еще два обстоятельства, запутавшие эту тайну, – первое: каждой женщине он говорил свои таинственные слова на ухо и с таким видом, точно он сообщал секрет, а не просил подаяния, – и второе: он не знал неудачи – каждая женщина, которую он останавливал, непременно доставала кошелек и без колебаний подавала ему что‑нибудь.
Я никак не мог придумать удовлетворительное объяснение этому явлению.
Мне задана была загадка, над разрешением которой можно было скоротать остаток вечера, и с расчетом на это я поднялся наверх в свою комнату.
ДЕЛО СОВЕСТИ
ПАРИЖ
Почти по пятам за мной поднялся хозяин гостиницы, вошедший ко мне в комнату сказать, чтобы я искал себе другое помещение. – Как так, мой друг? – спросил я. – Он отвечал, что я сегодня вечером провел два часа, запершись в своей спальне с молодой женщиной, а это против правил его дома. – Прекрасно, – сказал я, – тогда зачем же нам ссориться – ведь девушке от этого не стало хуже – и мне не стало хуже – и вы останетесь точно таким, как я вас нашел. – Этого достаточно, сказал он, чтобы погубить репутацию его гостиницы. – Voyezvous, Monsieur [94], – сказал он, показывая на конец кровати, где мы сидели. – Признаться, это было нечто похожее на улику; но так как гордость не позволила мне входить в подробности случившегося, то я посоветовал хозяину спокойно лечь спать, как я сам решил это сделать, а завтра утром я заплачу ему все, что следует.
– Я бы ничего не имел против, Monsieur, – сказал он, – даже если бы у вас побывало двадцать девушек. – Это на два десятка больше, – возразил я, прервав его, – чем я когда‑нибудь рассчитывал. – При условии, – продолжал он, – чтобы вы их принимали только утром. – Разве в Париже различное время дня делает и грех различным? – Оно делает различным скандал, – сказал он. – Мне очень нравятся четкие разграничения, и не могу сказать, чтобы я был так уж выведен из себя этим человеком. – Я согласен, – снова взял слово хозяин гостиницы, – что в Париже иностранцу должна быть предоставлена возможность купить себе кружево, шелковые чулки, рукавчики et tout cela [95] – и ничего нет худого, если к нему зайдет женщина с картонкой. – Да, это верно, – сказал я, – у нее была картонка, но я в нее даже не заглянул. – Значит, Monsieur, – сказал он, – ничего не купил. – Решительно ничего, – отвечал я. – Так я, – сказал он, – мог бы вам порекомендовать одну, которая обошлась бы с вами en conscience [96]. – Я должен увидеть ее сегодня же, – сказал я. – Хозяин отвесил мне низкий поклон и спустился вниз.
Вот когда я буду торжествовать над этим maitre d'hotelem! – воскликнул я. – А потом что? – Потом покажу, что мне известно, какая у него грязная душа. – А что йотом? Что потом! – Я чуть было не сказал, что делаю это ради других. – У меня не осталось ни одного подходящего ответа – в замысле моем было больше желчи, чем убеждения, и он мне опротивел прежде, чем я приступил к его осуществлению.
Через несколько минут ко мне вошла гризетка с картонкой кружев. – Все равно ничего не куплю, – сказал я про себя.
Гризетка хотела мне показать все – угодить мне было трудно: девушка делала вид, будто этого не замечает; она открыла свой маленький склад и выложила передо мной одно за другим все свои кружева – разворачивала каждую штуку и снова ее сворачивала с ангельским терпением – я мог купить – мог не купить – она готова была отдать мне все по цене, какую я сам назначу – бедняжке, видно, очень хотелось заработать несколько грошей; она изо всех сил старалась меня задобрить, не столько прибегая к притворству, сколько действуя, я это чувствовал, простотой и лаской.
Если в человеке нет некоторой дозы неподдельного легковерия, тем хуже для него – сердце мое смягчилось, и я отказался от второго решения так же спокойно, как и от первого. – С какой стати буду я карать одного за преступление другого? Если ты платишь дань этому тирану‑хозяину, – подумал я, посмотрев ей в лицо, – тем тяжелей достается тебе твой хлеб.
Если бы даже в кошельке у меня было не больше четырех луидоров, все‑таки я бы не мог решиться встать и указать ей на дверь, не истратив сначала трех из них на пару рукавчиков.
– Ей придется разделить свой доход с хозяином гостиницы – что за беда – в таком случае, я только заплатил, как многие бедняки платили до меня, за поступок, которого не мог совершить, о котором не мог даже помыслить.
ЗАГАДКА
ПАРИЖ
Явившись прислуживать за ужином, Ла Флер передал мне сожаление хозяина гостиницы о том, что он оскорбил меня, предложив искать другое помещение.
Человек, знающий цену спокойного ночного сна, не ляжет в постель со злобой в сердце, если он может примириться со своим противником. – Вот почему я велел Ла Флеру передать хозяину гостиницы, что и я, с своей стороны, сожалею, что дал ему повод к неудовольствию, – вы можете даже сказать ему, Ла Флер, – добавил я, – что, если эта молодая женщина снова зайдет ко мне, я ее не приму.
Я приносил эту жертву не ради хозяина, а ради собственного спокойствия, потому что, с таким трудом избежав беды, решил больше не подвергать себя опасностям, а покинуть Париж, по возможности сохранив нетронутыми все добродетели, с которыми я сюда приехал.
– C'est deroger a noblesse, Monsieur [97], – сказал Ла Флер, кланяясь мне чуть не до земли. – Et encore, – продолжал он, – Monsieur, может быть, переменит свое мнение – и если (par hazard) он вздумает развлечься. – Я не нахожу в этом развлечения, – сказал я, прерывая его.
– Mon Dieu! – произнес Ла Флер – и удалился.
Через час он пришел уложить меня в постель и был услужливее, чем обыкновенно – что‑то просилось ему на язык, он хотел что‑то сказать мне или о чем‑то меня спросить, но не решался. Я не мог понять, что его так заботит, да, по правде говоря, не очень и старался это разгадать, потому что занят был другой, гораздо более интересовавшей меня загадкой, которую представлял человек, просивший милостыню у подъезда гостиницы – я бы дал что угодно, чтобы доискаться, в чем здесь дело; и вовсе не из любопытства – любопытство, в общем, такой низменный повод исследования, что за удовлетворение его я не заплатил бы и двух су – секрет же, думал я, так быстро и так верно смягчающий сердце каждой женщины, к которой вы подходите, по меньшей мере равноценен философскому камню: владей я обеими Индиями, я бы охотно отдал одну из них, чтобы получить его в свое распоряжение.
Почти всю ночь мозги мои трудились над разрешением этой загадки, но безрезультатно; когда я проснулся утром, то почувствовал, что дух мой так же встревожен снами , как некогда ими встревожен был дух царя Вавилонского; и я без колебания готов утверждать, что все парижские мудрецы пришли бы в такое же замешательство при попытке их истолковать, как и мудрецы халдейские.
LE DIMANCHE [98]
ПАРИЖ
Было воскресенье, и когда Ла Флер явился утром с кофеем и круглой булочкой с маслом, он был так разнаряжен, что я едва его узнал.
Я обещал в Монтрее подарить ему по приезде в Париж новую шляпу с серебряной пуговицей и серебряным позументом и четыре луидора pour s'adoniser [99], и бедняга Ла Флер, надо отдать ему справедливость, сделал на них чудеса.
Он купил блестящий, чистый, хорошей сохранности ярко‑красный кафтан и такого же цвета штаны. – Он даже на крону не изношен, – сказал он, – я готов был послать его к черту за эти слова. – Костюм его имел такой свежий вид, что хотя я и знал, что это не так, а все‑таки предпочитал тешиться мыслью, будто я купил его для своего слуги новым, только бы не слушать о его происхождении с Rue de Friperie [100].
Но в Париже тонкость эта не причиняет большого огорчения.
Сверх того, слуга мой купил красивый голубой атласный жилет, довольно замысловато вышитый – он, правда, сильнее потерпел от долгой службы, но был тщательно вычищен – золото было подновлено, и в целом он имел скорее эффектный вид, – а так как его голубой цвет был не яркий, то он отлично подходил к кафтану и штанам. Ла Флер, вдобавок выкроил из этих денег новый кошелек для волос и черный шелковый бант к нему, а также выторговал у fripier [101] пару золотых подвязок для штанов у колен. – Он купил муслиновые рукавчики, bien brodees [102] за четыре ливра из собственных денег – да за пять ливров пару белых шелковых чулок – и в довершение всего природа наделила его приятной наружностью, не взяв с него за это ни одного су.
В этом наряде он вошел ко мне в комнату, причесанный на загляденье, с красивым букетом на груди – словом, все на нем имело праздничный вид, сразу напомнивший мне о том, что было воскресенье, – и, сопоставив одно с другим, я мигом сообразил, что милость, о которой он хотел попросить меня накануне вечером, заключалась в разрешении ему провести день так, как его всякий проводит в Париже. Только что сделал я это предположение, как Ла Флер с бесконечной скромностью, но с полным доверием во взгляде, как если бы возможность отказа была исключена, попросил меня отпустить его на этот день pour faire le galant vis‑a‑vis de sa maitresse [103].
Как раз это самое собирался сделать и я vis‑a‑vis мадам де Р*** – нарочно для этого я удержал нанятую карету, и тщеславие мое не было бы оскорблено, если бы на запятках ее стоял такой нарядный слуга, как Ла Флер; никогда еще не было мне так трудно обойтись без него.
Но в подобных затруднительных случаях надо не умствовать, а прислушиваться к тому, что говорит чувство – сыновья и дочери услужения, заключая с нами договор, расстаются со своей свободой, а не с требованиями своей природы; у них есть плоть и кровь, и в доме неволи им так же присущи маленькие суетные желания, как и тем, кто задает им работу, – конечно, за свое самоотречение они назначают цену – и их ожидания так неумеренны, что я часто с удовольствием их бы разочаровал, если бы их положение не давало мне на это слишком больших прав.
Смотри ! – Смотри, – я твой слуга – это сразу отнимает у меня все права господина .
– Можешь идти, Ла Флер, – сказал я.
– Как же ты успел, Ла Флер, – сказал я, – за такой короткий срок обзавестись в Париже возлюбленной? – Ла Флер положил руку на грудь и сказал, что это petite demoiselle в доме графа де Б***. – Ла Флер обладал сердцем, созданным для общества, и, сказать правду, так же редко упускал случай, как и его господин, – словом, так или иначе, а как – господь ведает – он завязал знакомство с demoiselle на площадке лестницы в то время, как я занят был своим паспортом; и если этого времени мне было достаточно, чтобы расположить графа в свою пользу, то и Ла Флеру удалось в этот же срок расположить к себе девушку. – Граф со всеми своими домочадцами, очевидно, собирался на этот день в Париж, и Ла Флер условился с девушкой и еще двумя или тремя слугами графа погулять по бульварам .
Счастливый народ! Ведь он живет в уверенности, что, по крайней мере, раз в неделю может отрешиться от всех своих" забот; может танцевать, петь и веселиться, скинув бремя горестей, которое так угнетает дух других наций.
ОТРЫВОК
ПАРИЖ
Ла Флер оставил мне одну вещь, которая развлекла меня в тот день больше, чем я ожидал и чем могло прийти в голову ему или мне.
Он принес мне небольшой кусок масла на листке смородины; и так как утро было теплое, то он выпросил лист макулатуры и положил его между листком смородины и своей ладонью. – Бумага эта вполне могла служить тарелкой, и потому я велел поставить масло на стол в том виде, как он его принес; приняв решение провести весь день дома, я приказал ему сходить к traiteur'y [104] и заказать для меня обед, объявив, что завтракать я буду один.
Съев масло, я выбросил листок смородины за окно и собирался поступить таким же образом с листом макулатуры – но остановился, пожелав сначала прочитать строчку написанного на ней, от первой строчки меня потянуло к другой и к третьей – я рассудил, что лист этот достоин лучшей участи, закрыл окно, придвинул стул к бумаге и сел читать.
Текст был на старофранцузском языке времен Рабле и, насколько я понимаю, мог быть написан им самим – вдобавок готические буквы от сырости и давности настолько выцвели и стерлись, что мне стоило огромного труда разобрать хоть что‑нибудь. – Я бросил бумагу и написал письмо Евгению – потом взял ее опять и снова принялся истощать над ней свое терпение – а потом, чтобы дать ему отдых, написал письмо Элизе. – Бумага по‑прежнему занимала меня, и трудность разобрать текст только увеличивала желание это сделать.
Пообедав и прояснив свой ум бутылкой бургундского, я снова засел за чтение – и после двух или трех часов сосредоточенной работы, потребовавшей от меня почти такого же глубокого внимания, какое Грутер или Яков Спон уделяли когда‑нибудь непонятной надписи, мне показалось, будто я добрался до смысла прочитанного; а чтобы в этом окончательно удостовериться, я решил перевести старофранцузский текст на английский язык и посмотреть, что получится. Я принялся за работу не спеша, как ничем не занятый человек: писал фразу – потом прохаживался по комнате – потом подходил к окну и смотрел, что на свете делается; таким образом, я кончил свою работу только в девять часов вечера – тогда я прочитал все сначала, и получилось следующее:
ОТРЫВОК
ПАРИЖ
Когда жена нотариуса слишком горячо заспорила с нотариусом относительно этого пункта – я хотел бы, – сказал нотариус (бросая наземь пергамент), – чтобы здесь был еще один нотариус только для того, чтобы записать и засвидетельствовать все это –
– А что бы вы делали потом, мосье? – сказала она, поспешно вставая, – жена нотариуса была женщина немного вспыльчивая, и нотариус почел благоразумным избежать бури при помощи мягкого ответа. – Я бы пошел, – отвечал он, – спать. – Можете пойти хоть к черту, – отвечала жена нотариуса.
Случилось, что у них в доме была только одна кровать (две другие комнаты, как это принято в Париже, не были обставлены), и нотариус, не чувствуя никакого желания лечь в одну кровать с женщиной, которая только сейчас ни с того ни с сего послала его к черту, взял шляпу и палку, накинул короткий плащ, так как ночь была очень ветреная, и в дурном расположении духа зашагал по направлению к Pont Neuf.
Кому случалось проходить по Pont Neuf, тот не может не признать, что из всех когда‑либо построенных мостов это благороднейший – изящнейший – величественнейший – легчайший – длиннейший и широчайший мост, какой только соединял берег с берегом на поверхности нашего состоящего из суши и воды шара –
Отсюда как будто следует , что автор этого отрывка не был француз .
Тягчайшее обвинение, которое могут возбудить против него богословы и доктора Сорбонны, состоит в том, что если в Париже или возле Парижа найдется хотя бы горсточка ветра, то его клянут там кощунственней, чем на каком‑либо другом открытом месте во всем городе, – и клянут совершенно правильно и основательно, Messieurs; – ведь он бросается на вас, не крикнув предварительно garde d'eau [105], и такими непредвиденными порывами, что среди немногих пешеходов, вступающих на него со шляпой на голове, не сыщется и одного на пятьдесят, который не рисковал бы двумя с половиной ливрами, составляющими красную цену шляпы.
Бедный нотариус инстинктивно прижал ее сбоку палкой, как раз когда проходил мимо часового; однако, поднимая палку, он зацепил концом ее за позумент на шляпе часового и перекинул ее через перила моста прямо в Сену –
– Плох тот ветер , – сказал поймавший ее лодочник, – что никому добра не надует .
Часовой‑гасконец мигом подкрутил усы и навел свою аркебузу.
В те дни из аркебуз стреляли при помощи фитилей; тут случилось, что у одной старухи на конце моста задуло бумажный фонарь, и она заняла у часового фитиль, чтобы его засветить, – это дало время остынуть крови гасконца и позволило ему обратить происшествие в свою пользу. – Плох тот ветер , – сказал он, срывая с нотариуса касторовую шляпу и узаконивая ее присвоение пословицей лодочника.
Бедный нотариус перешел мост и направился по улице Дофина в Сен‑Жерменское предместье, изливая по дороге такие жалобы:
– Незадачливый я человек! – говорил нотариус, – всю свою жизнь быть игрушкой ураганов – родиться для того, чтобы везде, где бы я ни появился, против меня и моей профессии поднималась буря ругани, – быть вынужденным громами церкви к браку с женщиной‑вихрем – быть выгнанным из собственного дома семейными ветрами и лишиться касторовой шляпы от порыва ветров мостовых – находиться с непокрытой головой в ненастную ночь, в полной зависимости от игры случайности – где приклоню я главу мою? – Несчастный человек! Какой же ветер из обозначенных на тридцати двух румбах компаса навеет тебе наконец что‑нибудь хорошее, как прочим твоим ближним?
Когда нотариус, жалуясь таким образом на свою судьбу, проходил мимо одного темного переулка, чей‑то голос подозвал девушку и велел ей бежать за ближайшим нотариусом – и так как наш нотариус был ближайший, то, воспользовавшись своим положением, он отправился по переулку к дверям, и его ввели через старомодную приемную в большую комнату без всякого убранства, кроме длинной боевой пики – нагрудных лат – старого заржавленного меча и перевязи, висевших на стене на равных расстояниях друг от друга.
Пожилой человек, который когда‑то был дворянином и, если упадок благосостояния не сопровождается порчей крови, оставался им и по сие время, лежал в постели, подперев голову рукой; к постели придвинут был столик с горящей свечой, а возле столика стоял стул – нотариус сел на него и, достав из кармана чернильницу и несколько листов бумаги, положил их перед собой, после чего обмакнул перо в чернила, прислонился грудью к столу и все приготовил, чтобы составить последнюю волю и завещание пригласившего его дворянина.
– Увы! Господин нотариус, – сказал дворянин, немного приподнявшись на постели, – я не могу завещать ничего, что покрыло хотя бы издержки по составлению завещания, за исключением истории моей жизни, которую непременно должен оставить в наследство миру, иначе я не в состоянии буду спокойно умереть; доходы от нее я завещаю вам в награду за взятый на себя труд записать ее – это такая необыкновенная история, что ее обязательно должен прочитать весь человеческий род: – она принесет богатство вашему дому – нотариус обмакнул перо в чернильницу. – Всемогущий распорядитель всей моей жизни! – сказал старый дворянин, с горячим убеждением возведя взор и подняв руки к небу, – ты, чья рука привела меня по такому лабиринту извилистых переходов на это безрадостное поприще, приди на помощь слабеющей памяти убитого горем немощного старика – да направляет языком моим дух извечной твоей правды, чтоб этот незнакомец запечатлел на бумаге лишь то, что написано в Книге , согласно показаниям которой, – сказал он, стиснув руки, – я буду осужден или оправдан! – Нотариус держал кончик пера между свечой и своими глазами –
– История эта, господин нотариус, – сказал дворянин, – окажет живое действие на чувство каждого – она убьет мягкосердечного и пробудит сострадание в сердце самой жестокости –
– Нотариус горел желанием начать, и в третий раз погрузил перо в чернильницу – тогда старый дворянин, повернувшись к нотариусу, начал диктовать свою историю следующим образом –
– А где же остальное, Ла Флер? – спросил я, так как слуга мой в эту минуту вошел в комнату.
ОТРЫВОК И БУКЕТ
ПАРИЖ
Когда Ла Флер подошел ближе к столу и я ему растолковал, чего мне не хватает, он мне сказал, что было еще только два таких листа, но он завернул в них, чтобы цветы крепче держались, букет, который преподнес своей demoiselle на бульварах . – Так, пожалуйста, Ла Флер, – сказал я, – ступай к ней сейчас же в дом графа де Б*** и посмотри , нельзя ли раздобыть эти листы . – Разумеется, можно, – сказал Ла Флер – и выбежал вон.
Через самое короткое время бедняга прибежал обратно, совсем запыхавшись, с выражением более глубокого разочарования на лице, чем то, что могло быть вызвано непоправимой утратой отрывка – Juste ciel! [106] Не прошло и двух минут после того, как бедняга самым нежным образом с ней распростился, – неверная его возлюбленная отдала его gage d'amour [107] одному из лакеев графа – лакей отдал молоденькой швее, – а швея скрипачу с моим отрывком, в который он был завернут. – Неудачи наши переплелись между собой – я вздохнул – и вздох Ла Флера эхом раздался в моих ушах –
– Какое вероломство! – воскликнул Ла Флер. – Какое несчастье! – сказал я –
– Я бы не сокрушался, мосье, – проговорил Ла Флер, – если бы она его потеряла. – Я тоже, Ла Флер, – сказал я, – если бы я его нашел.
Нашел я его или нет, это будет видно дальше.
АКТ МИЛОСЕРДИЯ
ПАРИЖ
Человек, который гнушается или боится заходить в темные закоулки, может обладать превосходнейшими качествами и быть способным к сотне вещей; но из него никогда не получится хорошего чувствительного путешественника. Я не придаю большого значения многому из того, что вижу среди бела дня на больших открытых улицах. – Природа стыдлива и не любит играть перед зрителями; но в укромном уголке вы иногда увидите исполненную ею отдельную коротенькую сцену, стоящую всех sentiments дюжины французских пьес, взятых вместе, – хотя они безусловно изящны; – и каждый раз, когда мне предстоит более торжественное выступление, чем обыкновенно, я не задумываясь беру из них тему для моей проповеди, ведь они годятся для проповедника не хуже, чем для героя – а что касается текста, то – «Каппадокия, Понт и Азия, Фригия и Памфилия» – подойдет к ней с таким же успехом, как и всякий другой текст из Библии.
Есть длинный темный проход, ведущий от Opera comique в одну узкую улицу; им пользуются немногие посетители театра, терпеливо дожидающиеся fiacre'a [108] или желающие спокойно пойти пешком по окончании оперы. Ближайший к театру конец этого прохода освещается тоненькой свечкой, но свет ее пропадает еще раньше, чем вы прошли половину пути, а возле дверей свеча служит скорее для украшения, чем для практического применения: вам она представляется неподвижной звездой самой последней величины; она горит – но, насколько нам известно, миру от нее мало пользы.
Возвращаясь домой по этому проходу, я различил в пяти или шести шагах от дверей двух дам, стоявших рука об руку спиной к стене, должно быть, в ожидании фиакра, – так как они были ближе к дверям, то я решил, что им принадлежит право первенства, и, потихоньку подойдя на расстояние ярда или немного более, стал спокойно ждать – благодаря черному костюму я был почти незаметен в темноте.
Дама, стоявшая ближе ко мне, была высокая худощавая женщина лет тридцати шести; другой, такого же роста и сложения, было лет сорок; в наружности их не заключалось ни одной черты, которая говорила бы, что они женщины замужние или вдовы – с виду это были две добродетельные сестры‑весталки, не истощенные ласками, не надломленные нежными объятиями: у меня могло бы возникнуть желание их осчастливить – в этот вечер счастью суждено было прийти к ним с другой стороны.
Тихий голос в изящно построенных и приятных для слуха выражениях обращался к обеим дамам с просьбой подать, ради Христа, монету в двенадцать су. Мне показалось странным, что нищий назначает размер милостыни и что просимая им сумма в двенадцать раз превосходит то, что обыкновенно подают в темноте. Обе дамы были, по‑видимому, удивлены не меньше моего. – Двенадцать су! – сказала одна. – Монету в двенадцать су! – сказала другая, – и ни та, ни другая ничего не ответили нищему.
Бедный человек сказал, что у него язык не поворачивается попросить меньше у дам такого высокого звания, и поклонился им до самой земли.
– Гм! – сказали они, – у нас нет денег.
Нищий хранил молчание минуту или две, а потом возобновил свои просьбы.
– Не затыкайте передо мной ваших благосклонных ушей, прекрасные молодые дамы, – сказал он. – Честное слово, почтенный, – отвечала младшая, – у нас нет мелочи. – Да благословит вас бог, – сказал бедняк, – и да умножит те радости, которые вы можете доставить другим, не прибегая к мелочи! – Я заметил, что старшая сестра опустила руку в карман. – Посмотрю, – сказала она, – не найдется ли у меня одного су. – Одного су! Дайте двенадцать, – сказал проситель. – Природа была к вам так щедра, будьте же и вы щедры к бедняку.
– Я бы, дала от всего сердца, мой друг, – сказала младшая, – если бы у меня было что дать.
– Милосердная красавица! – сказал нищий, обращаясь к старшей. – Что же, как не доброта и человеколюбие, придает ясным вашим очам ласковый блеск, от которого даже в этом темном проходе они сияют ярче утра? И что сейчас побудило маркиза де Сантерра и его брата так много говорить о вас обеих, когда они проходили мимо?
Обе дамы были, по‑видимому, очень растроганы; повинуясь какому‑то внутреннему побуждению, они обе одновременно опустили руку в карман и вынули каждая по монете в двенадцать су.
Пререкания между ними и бедным просителем больше не было – оно продолжалось только между сестрами, которой из них следует подать монету в двенадцать су – и, чтобы положить конец спору, обе они подали вместе, и нищий удалился.
РАЗРЕШЕНИЕ ЗАГАДКИ
ПАРИЖ
Я поспешно зашагал вслед за ним: это был тот самый человек, который просил милостыню у женщин возле подъезда гостиницы и поставил меня в тупик своим успехом. – Я сразу открыл его секрет или, по крайней мере, основу этого секрета – то была лесть.
Восхитительная эссенция! Как освежающе действуешь ты на природу! Как могущественно склоняешь на свою сторону все ее силы и все ее слабости! Как сладко проникновение твое в кровь и как ты облегчаешь движение ее к сердцу по самым трудным и извилистым протокам!
Бедняк, не будучи стеснен недостатком времени, отпустил более крупную дозу этим женщинам; разумеется, он владел искусством давать ее в меньшем количестве при многочисленных неожиданных встречах на улице; но каким образом ухитрялся он приспособлять ее к обстоятельствам, подслащивать, сгущать и разбавлять, – я не стану утруждать свой ум этим вопросом – довольно того, что нищий получил две монеты по двенадцати су – а остальное лучше всего могут рассказать те, кому удалось добыть этим способом гораздо больше.
ПАРИЖ
Мы преуспеваем в свете, не столько оказывая услуги, сколько получая их: вы берете увядшую веточку и втыкаете в землю, а потом поливаете, потому что сами ее посадили.
Господин граф де Б***, потому только, что он оказал мне услугу при получении паспорта, пожелал пойти дальше и в несколько дней, проведенных им в Париже, оказал мне другую услугу, познакомив с несколькими знатными особами, которым пришлось представить меня другим, и так далее.
Я овладел моим секретом как раз вовремя, чтобы извлечь из оказанного мне внимания кое‑какую пользу; в противном случае, как это обыкновенно бывает, новые мои знакомые пригласили бы меня раз‑другой к обеду или к ужину, а затем, переводя французские взгляды и жесты на простой английский язык, я бы очень скоро заметил , что завладел couvert'oм [109] какого‑нибудь более интересного гостя; и мне, конечно, пришлось бы уступить одно за другим все мои места просто потому, что я бы не мог их удержать. – Но при сложившихся обстоятельствах дела мои пошли не так уж плохо.
Я имел честь быть представленным старому маркизу де Б****: в былые дни он отличился кой‑какими рыцарскими подвигами на Cour d'amour [110] и с тех пор всегда рядился соответственно своему представлению о поединках и турнирах – маркизу де Б**** хотелось, чтобы другие думали, что они разыгрываются не только в его фантазии. «Он был бы очень не прочь прокатиться в Англию» и много расспрашивал об английских дамах. – Оставайтесь во Франции, умоляю вас, господин маркиз, – сказал я. – Les messieurs Anglais и без того едва могут добиться от своих дам милостивого взгляда. – Маркиз пригласил меня ужинать.
Мосье П***, откупщик податей, проявил такую же любознательность по части наших налогов. – Они у нас, как он слышал, очень внушительны. – Если бы мы только знали, как их собирать, – сказал я, низко ему поклонившись.
На других условиях я бы ни за что не получил приглашения на концерты мосье П***.
Меня ложно отрекомендовали мадам де К*** в качестве esprit [111]. – Мадам де К*** сама была esprit; она сгорала от нетерпения увидеть меня и послушать, как я говорю. – Еще не успел я сесть, как заметил, что ее ни капельки не интересует, есть у меня остроумие или нет. Я был принят, чтобы убедиться в том, что оно есть у нее. – Призываю небеса в свидетели, что я ни разу не открыл рта у нее в доме.
Мадам де К*** клялась каждому встречному, что «никогда в жизни она ни с кем не вела более поучительного разговора».
Владычество французской дамы распадается на три эпохи, – Сначала она кокетка – потом деистка – потом devote [112]. В течение всего этого времени она ни на минуту не выпускает власти из рук – она только меняет подданных: когда к тридцати пяти годам в ее владениях редеют толпы рабов любви, она вновь их населяет рабами неверия – а потом рабами церкви.
Мадам де В*** колебалась между первыми двумя эпохами: румянец ее быстро блекнул – ей бы следовало сделаться деисткой за пять лет до того, как я имел честь сделать ей мой первый визит.
Она посадила меня рядом с собой на диван, чтобы таким образом вплотную обсудить вопрос о религии. – Словом, мадам де В*** призналась мне, что она ни во что не верит.
Я сказал мадам де В***, что пусть таковы ее убеждения, но я считаю, что не в ее интересах срывать форпосты, без которых для меня непонятна возможность защиты такой крепости, как та, которой владеет она, – что для красавицы нет более опасной вещи на свете, чем быть деисткой, – что мой долг человека верующего запрещает мне скрывать это от нее – что не просидел я и пяти минут на диване рядом с ней, как уже начал строить замыслы, – и что же, как не религиозные чувства и убеждение, что они теплятся и в ее груди, могло задушить эти нечистые мысли в самом их зародыше?
– Мы не каменные, – сказал я, беря ее за руку, – и мы нуждаемся во всевозможных средствах обуздания, пока к нам не подкрадется в положенное время возраст и не наденет на нас своей узды, – однако, дорогая леди, – сказал я, целуя ей руку, – вам еще слишком, – слишком рано –
Могу смело утверждать, что по всему Парижу про меня пошла слава, будто я вернул мадам де В*** в лоно церкви. – Она уверяла мосье Д**** и аббата М***, что я за полчаса больше сказал в пользу религии откровения, чем вся Энциклопедия сказала против нее. – Я был немедленно принят в Coterie [113] мадам де В***, и она отсрочила эпоху деизма еще на два года.
Помню, в этой Coterie среди речи, в которой я доказывал необходимость первой причины , молодой граф де Faineant [114] взял меня за руку и отвел в дальний угол комнаты, чтобы сказать мне, что мой солитер приколот слишком плотно у шеи. – Он должен быть plus badinant [115], – сказал граф, взглядывая на свой, – однако одного слова, мосье Йорик, мудрому –
– И от мудрого, господин граф, – отвечая я, делая ему поклон, – будет достаточно.
Граф де Faineant обнял меня с таким жаром, как не обнимал меня еще ни один из смертных.
Три недели сряду я разделял мнения каждого, с кем встречался. – Pardi! ce Mons. Yorick a autant d'esprit que nous autres. – Il raisonne bien, – говорил другой. C'est un bon enfant [116], – говорил третий. – И такой ценой я мог есть, пить и веселиться в Париже до скончания дней моих; но то был позорный счет – я стал его стыдиться. – То был заработок раба – мое чувство чести возмутилось против него – чем выше я поднимался, тем больше попадал в положение нищего – чем избранное Coterie – тем больше детей Искусственности – я затосковал по детям Природы. И вот однажды вечером, после того как я гнуснейшим образом продавался полудюжине различный людей, мне стало тошно – я лег в постель – и велел Ла Флеру заказать наутро лошадей, чтобы ехать в Италию.
МАРИЯ
MУЛЕH
До сих пор никогда и ни в каком виде не испытывал я, что такое горе от изобилия – проезжать через Бурбонне, прелестнейшую часть Франции – в разгар сбора винограда, когда Природа сыплет свое богатство в подол каждому и глаза каждого смотрят вверх, – путешествие, на каждом шагу которого музыка отбивает такт Труду , и все дети его с ликованием собирают гроздья, – проезжать через все это, когда твои чувства переливаются через край и когда их воспламеняет каждая стоящая впереди группа – и каждая из них чревата приключениями.
Праведное небо! – этим можно было бы наполнить двадцать томов – тогда как, увы! у меня в настоящем осталось лишь несколько страничек, на которые все это надо втиснуть, – причем половина их должна быть отведена бедной Марии, которую мой друг, мистер Шенди, встретил вблизи Мулена.
Рассказанная им история этой помешавшейся девушки немало взволновала меня при чтении; но когда я прибыл в места, где она жила, все с такой силой снова встало в моей памяти, что я не в силах был противиться порыву, увлекшему меня в сторону от дороги к деревне, где жили ее родители, чтобы расспросить о ней.
Отправляясь к ним, я, признаться, похож был на Рыцаря Печального Образа, пускающегося в свои мрачные приключения, – но не знаю почему, а только я никогда с такой ясностью не сознаю существования в себе души, как в тех случаях, когда сам пускаюсь в такие приключения.
Старушка мать вышла к дверям, лицо ее рассказало мне грустную повесть еще прежде, чем она открыла рот. – Она потеряла мужа; он умер, по ее словам, месяц тому назад от горя, вызванного помешательством Марии. – Сначала она боялась, добавила старушка, что это отнимет у ее бедной девочки последние остатки рассудка – но это, напротив, немного привело ее в себя – все‑таки она еще не может успокоиться – ее бедная дочь, сказала она с плачем, бродит где‑нибудь возле дороги –
– Отчего же мой пульс бьется так слабо, когда я это пишу? и что заставило Ла Флера, сердце которого казалось приспособленным только для радости, дважды провести тыльной стороной руки по глазам, когда женщина стояла и рассказывала? Я дал знак кучеру, чтобы он повернул назад, на большую дорогу.
Когда мы были уже в полулье от Мулена, я увидел в просвет на боковой дороге, углублявшейся в заросли, бедную Марию под тополем – она сидела, опершись локтем о колено и положив на ладонь склоненную набок голову – под деревом струился ручеек.
Я велел кучеру ехать в Мулен, – а Ла Флеру заказать мне ужин – объявив ему, что хочу пройтись пешком.
Мария была одета в белое, совсем так, как ее описал мой друг, только волосы ее, раньше убранные под шелковую сетку, теперь падали свободно. – Как и раньше, через плечо у нее, поверх кофты, была перекинута бледно‑зеленая лента, спадавшая к талии; на конце ее висела свирель. – Козлик ее оказался таким же неверным, как и ее возлюбленный; вместо него она достала собачку, которая была привязана на веревочке к ее поясу. – «Ты меня не покинешь, Сильвио», – сказала она. Я посмотрел Марии в глаза и убедился, что она думает больше об отце, чем о возлюбленном или о козлике, потому что, когда она произносила эти слова, слезы заструились у нее по щекам.
Я сел рядом с ней, и Мария позволила мне утирать их моим платком, когда они падали, – потом я смочил его собственными слезами – потом слезами Марии – потом своими – потом опять утер им ее слезы – и, когда я это делал, я чувствовал в себе неописуемое волнение, которое, я уверен, невозможно объяснить никакими сочетаниями материи и движения.
Я нисколько не сомневаюсь, что у меня есть душа, и все книги, которыми материалисты наводнили мир, никогда не убедят меня в противном.
МАРИЯ
Когда Мария немного пришла в себя, я спросил, помнит ли она худощавого бледного человека, который сидел между нею и ее козликом года два тому назад? Она сказала, что была в то время очень расстроена, но запомнила это по двум причинам – во‑первых, хотя ей было нехорошо, она видела, что проезжий, ее жалеет, а во‑вторых, потому, что козлик украл у него носовой платок и за кражу она его прибила – она выстирала платок в ручье, сказала она, и с тех пор всегда носит его в кармане, чтобы вернуть моему знакомому, если когда‑нибудь снова его увидит, а он, прибавила она, наполовину ей это обещал. Сказав это, она вынула платок из кармана, чтобы показать мне; она его бережно завернула в два виноградных листа и перевязала виноградными усиками, – развернув его, я увидел на одном из углов метку "Ш".
С тех пор она, по ее словам, совершила путешествие в самый Рим и обошла однажды вокруг собора Святого Петра – потом вернулась домой – она одна отыскала дорогу через Апеннины – прошла всю Ломбардию без денег – а Савойю, с ее каменистыми дорогами, без башмаков – как она это вынесла и как преодолела, она не могла объяснить – но для стриженой овечки , – сказала Мария, – бог унимает ветер .
– И точно стриженой! До живого мяса, – сказал я. – Будь ты на моей родине, где есть у меня хижина, я взял бы тебя к себе и приютил бы тебя: ты ела бы мой хлеб и пила бы из моей чашки – я был бы ласков с твоим Сильвио – во время твоих припадков слабости и твоих скитаний я следил бы за тобой и приводил бы тебя домой – на закате солнца я читал бы молитвы, а по окончании их ты играла бы на свирели свою вечернюю песню, и фимиам моей жертвы был бы принят не хуже, если бы он возносился к небу вместе с фимиамом разбитого сердца.
Естество мое размягчилось, когда я произносил эти слова; и Мария, заметив, когда я вынул платок, что он уже слишком мокрый и не годится для употребления, пожелала непременно выстирать его в ручье. – А где же вы его высушите, Мария? – спросил я. – Я высушу его у себя на груди, – отвечала она, – мне будет от этого лучше.
– Разве сердце ваше и до сих пор такое же горячее, Мария? – сказал я.
Я коснулся струны, с которой связаны были все ее горести, – она несколько секунд пытливо смотрела мне в лицо помутившимся взором; потом, ни слова не говоря, взяла свою свирель и сыграла на ней гимн Пресвятой деве. – Струна, которой я коснулся, перестала дрожать – через одну‑две минуты Мария снова пришла в себя – выронила свирель – и встала.
– Куда же вы идете, Мария? – спросил я. – В Мулен, – – сказала она. – Пойдемте, – сказал я, – вместе. – Мария взяла меня под руку, отпустила подлиннее веревочку, чтобы собака могла бежать за нами, – в таком порядке вошли мы в Мулен.
МАРИЯ
МУЛЕН
Хотя я терпеть не могу приветствий и поклонов на рыночной площади, все‑таки, когда мы вышли на середину площади в Мулене, я остановился, чтобы в последний раз взглянуть на Марию и сказать ей последнее прости.
Мария была хоть и невысокого роста, однако отличалась необыкновенным изяществом сложения – горе наложило на черты ее налет чего‑то почти неземного – все‑таки она сохранила женственность – и столько в ней было всего, к чему тянется сердце и чего ищет в женщине взор, что если бы в мозгу ее могли изгладиться черты ее возлюбленного, а в моем – черты Элизы, она бы не только ела мой хлеб и пила из моей чашки , нет – Мария покоилась бы на груди моей и была бы для меня как дочь.
Прощай, бедная, несчастливая девушка! Пусть раны твои впитают елей и вино, проливаемые на них теперь состраданием чужеземца, который идет своей дорогой, – лишь тот, кто дважды тебя поразил, может уврачевать их навек.
БУРБОННЕ
Ничто не сулило мне такого буйного и веселого пира ощущений, как поездка по этой части Франции во время сбора винограда; но так как я проник туда через ворота горя, то страдания сделали меня совершенно невосприимчивым: в каждой праздничной картине видел я на заднем плане Марию, задумчиво сидящую под тополем; так я доехал почти до Лиона и только тогда приобрел способность набрасывать тень на ее образ –
– Милая Чувствительность ! неисчерпаемый источник всего драгоценного в наших радостях и всего возвышающего в наших горестях! Ты приковываешь твоего мученика к соломенному ложу – и ты же возносишь его на Небеса – вечный родник наших чувств! – Я теперь иду по следам твоим – ты и есть то "божество , что движется во мне" – не потому , что в иные мрачные и томительные минуты «моя душа страшится и трепещет разрушения» – пустые звонкие слова! – а потому, что я чувствую благородные радости и благородные тревоги за пределами моей личности – все это исходит от тебя, великий‑великий Сенсориум мира! Который возбуждается даже при падении волоса с головы нашей в отдаленнейшей пустыне твоего творения. – Движимый тобою, Евгений задергивает занавески, когда я лежу в изнеможении, – выслушивает от меня перечисление симптомов болезни и бранит погоду за расстройство собственных нервов. Порой ты оделяешь частицей естества твоего самого грубого крестьянина, бредущего по самым неприютным горам, – он находит растерзанного ягненка из чужого стада. – Сейчас я увидел, как он наклонился, прижавшись головой к своему посоху, и жалостливо смотрит на него! – Ах, почему я не подоспел минутой раньше! – он истекает кровью – и чувствительное сердце этого крестьянина истекает кровью вместе с ягненком –
Мир тебе, благородный пастух! – Я вижу, как ты с сокрушением отходишь прочь – но печаль твоя будет заглушена радостью – ибо счастлива твоя хижина – и счастлива та, кто ее с тобой разделит – и счастливы ягнята, резвящиеся вокруг тебя!
УЖИН
Так как в самом начале подъема на гору Тарар у коренника на передней ноге расшаталась подкова, то кучер слез, открутил ее и положил в карман; между тем подъем этот тянется пять или шесть миль, и на коренника была вся наша надежда, почему я настойчиво потребовал, чтобы подкова была снова как‑нибудь прикреплена нашими собственными средствами; но кучер выбросил гвозди, а так как без них от молотка, лежавшего в ящике под козлами, было мало пользы, то я покорился, и мы поехали дальше.
Не поднялись мы в гору и полумили, как незадачливый конь потерял на каменистом участке дороги другую подкову, и притом с другой передней ноги; тогда я уже не шутя вышел из кареты и, увидя в четверти мили налево от дороги дом, уговорил кучера, хотя и не без некоторого труда, повернуть к нему. Когда мы подъехали ближе, вид дома и всего, что находилось возле него, скоро примирил меня с постигшим нас несчастьем. – То был домик фермера, окруженный виноградником и хлебным полем площадью акров в сорок, – а к самому дому примыкали с одной стороны potagerie [117] акра в полтора, где было в изобилии все, что составляет достаток в хозяйстве французского крестьянина, – а с другой стороны рощица, дававшая дрова, чтобы все это стряпать. Было часов восемь вечера, когда я подошел к ферме, – кучера я оставил управляться с подковами, как он знает, – а сам направился прямо в дом.
Семья состояла из старого, убеленного сединой фермера и его жены, с пятью или шестью сыновьями или зятьями и их женами, а также веселым их потомством.
Все они сидели вместе за чечевичной похлебкой; большой пшеничный каравай лежал посреди стола, а кувшины вина на каждом конце его сулили веселье в перерывах между едой – то был пир любви.
Старик поднялся навстречу мне и с почтительной сердечностью пригласил меня сесть за стол; сердце мое было с ними уже с минуты, когда я вошел в комнату; вот почему я, не чинясь, подсел к ним, как член семьи; чтобы как можно скорее войти в эту роль, я немедленно попросил нож у старика, взял каравай и отрезал себе внушительный ломоть; когда я это сделал, я увидел в глазах каждого выражение не просто радушного привета, но привета, соединенного с благодарностью за то, что у меня не возникло на этот счет никаких сомнений.
Потому ли, – а если нет, то скажи мне, Природа, по какой другой причине – так сладок был для меня этот кусок – и какому волшебству обязан я тем, что глоток, выпитый мной из их кувшина, тоже был так восхитителен, что и по сей час я чувствую во рту их вкус?
Если ужин фермеров пришелся мне по душе – то еще гораздо более по душе пришлась молитва по его окончании.
БЛАГОДАРСТВЕННАЯ МОЛИТВА
Когда ужин был кончен, старик постучал по столу рукояткой ножа – то был знак приготовиться к танцам; как только он был дан, все женщины и девушки разом бросились в заднюю комнату заплести волосы – а молодые люди – к дверям, чтобы умыться и переменить свои сабо; через три минуты все уже собрались на лужайке перед домом, готовые начать. – Старый фермер и его жена вышли последними и, поместив меня между собой, сели на дерновую скамью возле дверей.
Лет пятьдесят назад старик был большой искусник в игре на рылях – да еще и теперь, несмотря на преклонные годы, мог недурно исполнить на этом инструменте музыку для танцев. Жена его время от времени тихонько подпевала – потом умолкала – потом снова вторила старику, в то время как их дети и внуки танцевали на лужайке.
Лишь на середине второго танца, по маленьким паузам в движении, во время которых все они как будто возводили взоры к небу, мне почудилось, будто я замечаю в них некоторое воспарение духа, непохожее на то, что бывает причиной или действием простой веселости. – Словом, мне показалось, что я вижу осенившую танец религию – но так как я еще никогда не наблюдал ее в таком сочетании, то принял бы это за обман вечно сбивающего меня с толку воображения, если бы старик по окончании танца не сказал мне, что так у них принято и что он всю свою жизнь ставил себе правилом приглашать свою семью после ужина к танцам и веселью; ибо, по его словам, он твердо верил, что радостная и довольная душа есть лучший вид благодарности, который может принести небу неграмотный крестьянин –
– А также ученый прелат, – сказал я.
ЩЕКОТЛИВОЕ ПОЛОЖЕНИЕ
Когда вы достигли вершины горы Тарар, вы тотчас начинаете спускаться к Лиону – прощай тогда быстрое передвижение! Ехать надо с осторожностью; чувствам нашим тоже полезно, если мы с ними не торопимся; таким образом, я договорился с voiturin'oм [118], чтобы он не очень усердно погонял пару своих мулов и благополучно довез меня в собственной моей карете в Турин через Савойю.
Бедный, терпеливый, смирный, честный народ! Не бойся: мир не позарится на твою бедность, сокровищницу простых твоих добродетелей, и долины твои не подвергнутся его нашествию. – Природа! при всех твоих неустройствах, ты все же милостива к тобою созданной скудости, – по сравнению с великими твоими произведениями, мало оставила ты на долю косы и серпа – но эту малость взяла ты под свою защиту и покровительство, и радуют взор жилища, которым обеспечена такая надежная охрана.
Пусть измученный ездой путешественник изливает свои жалобы на крутые повороты и опасности твоих дорог – на твои скалы – на твои пропасти – на трудности подъемов – на ужасы спусков – на неприступные горы – и водопады, низвергающие с вершин огромные камни, которые преграждают ему путь. – Крестьяне целый день трудились, убирая такую глыбу между Сен‑Мишелем и Моданой, и когда мой возница подъехал к этому месту, они провозились еще добрых два часа, прежде чем проезд был кое‑как расчищен: нам оставалось только терпеливо ждать. – Ночь была сырая и бурная, так что вследствие непредвиденной задержки, а также по случаю непогоды возница мой вынужден был, не доезжая пяти миль до своей станции, завернуть в маленький опрятный постоялый двор у самой дороги.
Я немедленно расположился в отведенной мне спальне – велел затопить камин – заказал ужин; я благодарил небо, что не случилось ничего худшего – как вдруг подкатила карета, в которой сидела какая‑то дама со своей служанкой.
Так как другой спальни в доме не было, то хозяйка, не долго думая, привела приезжих в мою, сказав в дверях, что там никого нет, кроме одного английского джентльмена, – что там стоят две хорошие кровати, а в каморке рядом есть еще третья – тон, которым она упомянула об этой третьей кровати, мало говорил в ее пользу – во всяком случае, сказала она, на троих приезжих есть три кровати – и она решается выразить уверенность, что английский джентльмен постарается все уладить. – Я не дал даме ни минуты на размышление – и немедленно объявил о своей готовности сделать все, что в моих силах.
Так как это не означало полной уступки моей спальни, то я еще настолько чувствовал себя в ней хозяином, чтобы иметь право принимать гостей, – поэтому я предложил даме садиться – заставил ее занять самое теплое место – велел подкинуть дров – попросил хозяйку расширить программу ужина и попотчевать нас самым лучшим вином.
Погревшись минут пять у огня, дама начала оборачиваться и поглядывать на кровати; и чем чаще она кидала взоры в ту сторону, тем с большей озабоченностью их отводила. – Я почувствовал сострадание к ней – и к самому себе, потому что очень скоро ее взгляды и вся обстановка привели меня в такое же замешательство, какое, вероятно, испытывала она сама.
Достаточной причиной нашего смущения могло служить уже то, что кровати, в которые мы должны были лечь, стояли в одной комнате – но их расположение (они поставлены были параллельно и так близко одна от другой, что между ними едва умещался маленький плетеный стул) делало обстановку комнаты для нас еще более стеснительной, – кроме того, кровати находились у самого огня, и выступ камина с одной стороны, а с другой широкая балка, пересекавшая комнату, создавали для них род углубления, совсем не подходящего для людей с деликатными чувствами – к этому можно еще присоединить, если сказанного недостаточно, что обе кровати были очень узенькие, и это лишало даму всякой возможности лечь вместе со своей горничной; если бы это было осуществимо, то расположиться на соседней кровати было бы для меня, правда, вещью нежелательной, но не настолько все же ужасной, чтобы она способна была оскорбить мое воображение.
Что же касается соседней каморки, то она не представляла для нас ничего утешительного: сырой, холодный закуток с полуразбитым ставнем и окном, в котором не было ни стекол, ни промасленной бумаги, чтобы защищать от бушевавшей на дворе бури. Я не сделал попытки сдержать свой кашель, когда дама украдкой заглянула туда; таким образом, перед нами неизбежно возникала альтернатива: – либо дама пожертвует здоровьем ради своей щепетильности и поместится в каморке, предоставив кровать рядом со мной горничной – либо девушка займет каморку и т. д. и т. д.
Дама была пьемонтка лет тридцати с пышущими здоровьем щеками. – Ее горничная была двадцатилетняя лионка, на редкость проворная и живая французская девушка. – Затруднения возникали со всех сторон – и загородившая наш путь каменная глыба, которая поставила нас в это критическое положение, сколь ни огромной она казалась нам, когда крестьяне возились над ней, была не больше булыжника по сравнению с тем, что лежало теперь на нашем пути. – К этому надо добавить, что угнетавшая нас тяжесть ничуть не облегчалась нашей чрезмерной деликатностью, мешавшей нам высказать друг другу свое мнение по поводу сложившейся обстановки.
Мы сели ужинать, и если бы у нас не было более хмельного вина, чем то, какое можно было достать на маленьком постоялом дворе в Савойе, языки наши не развязались бы, пока им не предоставила бы свободы сама необходимость – но у дамы в карете было бургундское, и она послала свою fille de chambre принести две бутылки, так что, поужинав и оставшись одни, мы почувствовали в себе достаточно присутствия духа, по крайней мере, для того, чтобы откровенно потолковать о нашем положении. Мы перевертывали вопрос на все лады, обсуждали и рассматривали его в самом разнообразном свете в течение двухчасовых переговоров; по завершении их были окончательно установлены все статьи соглашения между нами, которому мы придали форму и вид мирного договора, – проявив, я убежден, столько же добросовестности и доверия с обеих сторон, сколько их когда‑нибудь было проявлено в договорах, удостоившихся чести быть переданными потомству.
Статьи были следующие:
Во‑первых. Поскольку право на спальню принадлежит Monsieur и он считает, что ближайшая к огню кровать является более теплой, то он настаивает на согласии со стороны дамы занять ее.
Принято со стороны Madame; с условием, чтобы (так как полог над этой кроватью сделан из тонкой, прозрачной бумажной материи, а кроме того, он, по‑видимому, слишком короток и не может быть плотно задернут) fille de chambre или заколола бы отверстие большими булавками, или зашила бы его так, чтобы занавески эти можно было рассматривать, как достаточное заграждение от Monsieur.
Во‑вторых. Со стороны Madame предъявлено требование, чтобы Monsieur лежал всю ночь напролет в robe de chambre [119].
Отвергнуто: поскольку у Monsieur нет robe de chambre, так как все содержимое его чемодана исчерпывается шестью рубашками и парой черных шелковых штанов.
Упоминание о паре шелковых штанов привело к полному изменению этой статьи – ибо штаны признаны были эквивалентом robe de chambre; таким образом, было договорено и условлено, что я пролежу всю ночь в черных шелковых штанах.
В‑третьих. Со стороны дамы поставлено было условие, и она на нем настаивала, чтобы после того как Monsieur ляжет в постель и будут потушены свеча и огонь в камине, Monsieur не произнес ни одного слова всю ночь.
Принято: при условии, что произнесение Monsieur молитв нельзя считать нарушением договора.
В этом договоре упущен был один только пункт, а именно: каким способом дама и я должны раздеться и лечь в постель – возможен был только один способ, и я предоставляю читателям угадать его, торжественно заявляя при этом, что если названный способ окажется не самым деликатным на свете, то виной будет исключительно воображение читателя – на которое это не первая моя жалоба.
И вот, когда мы легли в постели, – от новизны ли положения или от чего другого, не знаю, – но только я не мог сомкнуть глаз. Я пробовал лежать и на одном боку и на другом, перевертывался и так и этак до часу пополуночи – пока не истощил всех сил и терпения. – Ах, боже мой! – вырвалось у меня –
– Вы нарушили договор, мосье, – сказала дама, которая спала не больше моего. – Я попросил тысячу извинений – но настаивал, что слова мои были всего лишь молитвенным восклицанием – она же утверждала, что это полное нарушение договора, – а я утверждал, что это предусмотрено в оговорке к третьей статье.
Дама ни за что не желала уступать, хотя своим упорством она ослабила разделявшую нас перегородку; ибо в пылу спора я расслышал, как две или три булавки упали с полога на пол.
– Даю вам честное слово, мадам, – сказал я, протягивая руку с кровати в знак клятвенного утверждения –
– (Я собирался прибавить, что я ни за какие блага на свете не погрешил бы против самых ничтожных требований приличия) –
– Но fille de chambre, услышав, что между нами идет пререкание, и боясь, как бы за ним не последовало враждебных действий, тихонько выскользнула из своей каморки и под прикрытием полной темноты так близко прокралась к нашим кроватям, что попала в разделявший их узкий проход, углубилась в него и оказалась как раз между своей госпожой и мною –
Так что, когда я протянул руку, я схватил fille de chambre за – –
ПРИМЕЧАНИЯ
Роман «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» («The Life and Opinions of Tristram Shandy Gentleman») публиковали анонимно на протяжении восьми лет (1760‑1767). Первые два тома вышли в 1760 г.; третий и четвертый тома – в начале 1761 г.; пятый и шестой – в конце 1761 г.; седьмой и восьмой тома в 1765 г., и девятый том – в 1767 г.
«Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» («A Sentimental Journey through France and Italy») было опубликовано (также без имени автора, но со ссылкой на «Йорика», что позволяло читателям установить связь этой книги с «Тристрамом Шенди») в 1768 г. в двух томах. Это составляло около половины всего задуманного Стерном сочинения, которое предполагалось издать в четырех томах. Но смерть помешала осуществлению этого замысла; вторая, «итальянская» половина «Сентиментального путешествия» осталась ненаписанной.
Первые переводы из «Тристрама Шенди» появились в России в начале 90‑х годов XVIII в. В 1791 г. «Московский журнал» (ч. II, кн. 1‑2) опубликовал отрывки из «Сентиментального путешествия» и «Тристрама Шенди». В 1792 г. там же появился подписанный инициалом «К.» перевод «Истории Ле‑Февра» из «Тристрама Шенди», принадлежавший H. M. Карамзину (ч. V, февраль).
«Жизнь и мнения Тристрама Шенди» в шести томах вышли в 1804‑1807 гг. (СПб., Имп. тип.). Другой русский перевод романа вышел только в конце XIX в.: «Тристрам Шенди», пер. И. M – ва, СПб. 1892.
«Сентиментальное путешествие» переводилось гораздо чаще: «Стерново путешествие по Франции и Италии под именем Йорика…», пер. А. Колмакова, тип. Академии наук, СПб. 1783, 3 ч. «Чувственное путешествие Стерна во Францию», М. 1803, 2 ч. «Путешествие Йорика по Франции», Унив. тип., М. 1806, 4 ч. «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии», пер. Н. П. Лыжина. – В кн.: Классические иностранные писатели в русском переводе, кн. 1, СПб. 1865. «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии», пер. Д. В. Аверкиева. – «Вестник иностранной литературы», 1891, э 2‑3 (переиздано Сувориным в 1892 г.; новое издание, под ред. и с примечаниями П. К. Губера, Госиздат, М.‑Пг. 1922 («Всемирная литература»). «Сентиментальное путешествие. Мемуары. Избранные письма», пер. Н. Вольпин. Ред., вступ. статья и комментарии С. Р. Бабуха, Гослитиздат, М. 1935.
В настоящем издании перепечатываются переводы, выполненные А. А. Франковским:
«Сентиментальное путешествие. Воспоминания. Письма. Дневник», пер. и примечания А. А. Франковского, Гослитиздат, М. 1940, и «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», пер. и примечания А. А. Франковского, Гослитиздат, М.‑Л. 1949.
Адриан Антонович Франковский (1888‑1942), безвременно погибший в Ленинграде во время блокады, был одним из замечательных мастеров советского художественного перевода и глубоким знатоком английской культуры. Его переводы «Тристрама Шенди» и «Сентиментального путешествия» представляют собой настоящий подвиг научного исследования и художественного воссоздания оригинала.
А. Елистратова
«СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ФРАНЦИИ И ИТАЛИИ»
Дезоближан. – Прилагательное desobligeant значит нелюбезный, причиняющий неприятности. «Дезоближан», как название экипажа, в соответствии с французской la desobligeant употреблялось и в России в XVIII в,
Мосье Дессен – лицо не вымышленное, он содержал в Кале гостиницу, называвшуюся «Hotel d'Angleterre», и пользовался большой популярностью среди проезжавших через Кале поклонников Стерна; в сПисьмах русского путешественника" о нем упоминает Карамзин, посетивший Кале в 1790 г, по дороге из Парижа в Лондон. После смерти Стерна Дессен повесил в комнате, где тот останавливался, его портрет, а на двери написал большими буквами: «комната Стерна»; комната эта, естественно, привлекала множество путешественников; она еще сохранялась во времена Теккерея, который в ней ночевал. О популярности Стерна в конце XVJII в. свидетельствует следующий ответ Дессена на заданный ему в 1782 г. английским драматургом Фредериком Рейнольдсом вопрос, помнит ли он мосье Стерна: «Соотечественник ваш мосье Стерн был великий, да, великий человек, он и меня увековечил вместе с собой. Много денег заработал он своим сентиментальным путешествием – но я, я заработал на этом путешествии больше, чем он на всех своих путешествиях вместе, ха, ха!» Словом, одно лишь упоминание мосье Дессена в «Сентиментальном путешествии» сделало его одним из самых богатых людей в Кале.
Перипатетик – философ школы Аристотеля.
Оксфордом, Абердином и Глазго – подразумевается: университетами, находящимися в этих городах.
Визави – двухместная коляска с сиденьями, расположенными одно против другого.
Мон‑Сени – гора в Альпах на границе между Францией и Италией.
Со дна Тибра – то есть как произведение античной скульптуры.
Ездра – еврейский ученый V в. до н. э., принимавший участие в составлении Библии и написавший для нее несколько книг.
Пребендарий – священник, получающий пребенду, то есть долю доходов в соборной церкви, за то, что он в установленное время совершает в ней службы и проповедует. Стерн был пребендарием Йоркского собора.
Имперцы – австрийцы, в чьих руках находилась теперешняя Бельгия после Утрехтского мира (1713). Брюссель был занят французами во время войны за австрийское наследство (1740‑1748).
Смельфунгус – Смоллет, чье путешествие по Франции и Италии вышло в 1766 г. В своем журнале «Critical Rewiew» Смоллет неизменно проявлял враждебное отношение к Стерну, начиная с выхода первых томов «Тристрама Шенди» в 1760 г.
«Говорил о бедствиях на суше и на морях…» – цитата из «Отелло» Шекспира, акт 1, сц. 3.
Мундунгус – доктор Сэмюэль Шарп (1700‑1778), лондонский хирург, выпустил в 1766 г. «Письма из Италии», которые Стерн имеет здесь в виду.
…спросил мистера Ю., не он ли поэт К). – Стерн имеет в виду обод у английского посла в Париже лорда Гертфорда в начале мая 1764 г., на котором присутствовал он сам и известный английский философ и историк Давид Юм; один французский маркиз принял его за писателя Джона Юма, автора нашумевшей трагедии «Даглас» (1754).
Ла Флер – созданный драматургом Реньяром (1655‑1709) тип ловкого, проницательного, но честного слуги; тип этот фигурирует во многих французских комедиях XVIII в. Слуга Стерна, получивший от него это прозвище, по‑видимому, лицо не вымышленное; он сопровождал Стерна в течение всего путешествия по Франции и Италии, но остался во Франции; рассказ о путешествии Стерна с его слов появился в журнале «Europeen Magazine» за 1790 г. (Перевод этого рассказа помещен был в издававшемся Карамзиным «Вестнике Европы» за 1802 г.).
Отрывок. – Материал для этого отрывка и восклицание «О, Эрот!..» Стерн заимствовал из рассуждения греческого писателя II в. н. э. Лукиана «Как следует писать историю», где говорится об «еврипидомании» жителей города Абдеры, овладевшей ими после представления (ныне утраченной) трагедии Еврипида «Андромеда».
Чемерица – по старинному поверью, считалась средством от сумасшествия.
Оплакивание Санчо своего осла… – См. «Дон Кихот», ч. I, глава XXIII.
Несутся на кольцо… – Намек на воинское упражнение, заключающееся в том, чтобы на полном скаку лошади снять копьем или пикой подвешенное кольцо.
Hotel de Modene – гостиница Модена действительно существовала тогда в Париже, в Сен‑Жерменском предместье, улица Жакоб, э 14.
Евгений – этим именем Стерн называет своего друга Джона Холла‑Стивенсона, о котором подробнее см. в прим. к стр. 47.
Салический закон – запрещал женщинам во Франции наследовать престол.
Святая Цецилия – считается католиками покровительницей музыки.
Партер – в тогдашних театрах в партере стояли; только у самой сцены, возле оркестра, было несколько рядов кресел, называвшихся во французских и английских театрах оркестром (название это сохранилось и до сих пор).
Касталия – в греческой мифологии, нимфа родника в горе Парнасе, источника поэтического вдохновения.
Граф де В. – Клод де Тиар, граф де Бисси (1721‑1810), близкий ко двору французский офицер, занимавшийся на досуге английской литературой (он перевел «Короля‑патриота» Болингброка). Стерн говорит о нем также в своих письмах.
Les egarements… – «Заблуждения сердца и ума». Покупка девушкой этого романа Кребильона‑младшего (1736), наполненного очень откровенными картинами разврата высшего общества Франции, придает немало иронии изображаемой Стерном сцене. Уже при первом посещении Парижа в 1762 г. Стерн познакомился с Кребильоном.
Лейтенант полиции – глава французской полиции того времени.
Война, которую мы тогда вели с Францией. – Стерн имеет в виду Семилетнюю войну, закончившуюся Парижским миром в 1763 г., и, следовательно, свою первую поездку во Францию в январе 1762 г.
Шатле – парижская тюрьма, упраздненная и срытая в конце XVIII в.
Герцог де Шуазель (1719‑1785) – министр иностранных дел и военный министр; он был до 1770 г. фактическим главой французского правительства.
Орден св. Людовика давался во Франции того времени за военные заслуги.
Высматривать наготу земли… – то есть шпионить. Это обвинение бросает библейский Иосиф своим братьям, явившимся в Египет купить хлеба.
Один из глав нашей церкви… – Разговор, подобный приведенному ниже, вероятно, происходил в действительности между Стерном и одним из английских епископов после выхода в свет (в 1760 г.) его проповедей под заглавием «Проповеди мистера Йорика». Об этом можно судить хотя бы по рецензии, появившейся в журнале «Monthly Rewiew», где они рассматривались как величайшее оскорбление приличий после возникновения христианства.
Александр‑медник – библейский образ.
Царя Вавилонского. – Намек на библейский рассказ о снах Навуходоносора, которых не могли истолковать халдейские мудрецы.
Кошелек для волос. – Кончик париков того времени заключался на спине в матерчатый мешочек (кошелек) с бантом.
Грутер Ян (1560‑1627) – гуманист и археолог, голландец но происхождению, прославившийся главным образом своим трудом «Сокровищница латинских надписей» (1601). Яков Спон (1647‑1685) – французский археолог, совершивший большое путешествие в Италию, Грецию и Малую Азию и опубликовавший ценный материал по истории древнего мира.
Старый маркиз де В**** – герцог де Бирон, Луи‑Антуан (1700‑1785), маршал.
Мосье П***, откупщик податей – Александр Жозеф де Ла Пошшньер (1692‑1762), богатый откупщик и меценат.
Мосье Д**** и аббат М*** – Дидро (1713‑1784) и аббат Морелле (1727‑1819); аббат Морелле – экономист, деятельный сотрудник руководимой Дидро Энциклопедии.
Солитер – кружевной галстук того времени, прикалывавшийся к воротнику.
Которую мой друг, мистер Шенди, встретил вблизи Мулена. – См. стр. 526‑527.
Рыцарь Печального Образа – Дон Кихот.
Для стриженой овечки бог унимает ветер – перевод французской пословицы: «A brebis tondue dieu mesure le vent».
«Божество, что движется во мне» и «Моя душа страшится…» – цитаты из пятого действия трагедии Аддисона «Катон».
Щекотливое положение. – Стерн пересказывает в этой главе в несколько измененном виде приключение своего приятеля Джона Кроферда (с которым он встретился в Париже по дороге в Италию); в комнату к последнему приведена была хозяйкой переполненной гостиницы приехавшая поздно вечером фламандская дама с горничной; Кроферд и эта дама разыграли кровати в карты, и ей досталась маленькая кровать в каморке. Происшествие это записал камердинер Кроферда – Джон Макдональд, тот самый, что присутствовал при последних минутах Стерна в его лондонской квартире.
Сен‑Мишель и Модана – местечки в Савойе.
А. Франковский
|
The script ran 0.014 seconds.