Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Степан Писахов - Морожены песни [1924]
Известность произведения: Средняя
Метки: child_tale, Детская, Сборник, Сказка

Аннотация. «Морожены песни» - классика русских авторских сказок. Языковое своеобразие в сочетании с мягким юмором, неповторимым образным мышлением художника и писателя Степана Писахова создает уникальную картину нравов русского Севера.

Полный текст.
1 2 

А баба моя плакать собралась, черно платье надела да причитанье в уме составлят; ей соседки насказали: — Твоего-то Малину невесть куда унесло, его, поди, и в живности нет, ты уж, поди, вдова! Как изба-то светом налилась, да как песню мою услыхала жона, разом на обрадованье повернула. Самовар согрела, горячих опекишей на стол выставила. И чай в тот раз пили без ругани. И весь вечер меня жона «ягодиночкой» да «светиком» звала. На улице уже потемень, а у нас в избе светлехонько. Мы и в толк не берем — отчего, да и не думам. А как я шевельнусь, свет по избе разными цветами заиграт? — Что такое? А дело просто. Я об радугу натерся, — вот рубаха да штаны и светят. А сам знашь: протерты штаны завсегда хорошо светятся, а тут терто об радугу. Но и спать пора и нам и другим, а свет из наших окошек на всю деревню, все и не спят. Снял рубаху да штаны, в сундук убрал. А как потемни наступят, мы выташшим рубаху али штаны и заместо лампы подвесим к потолку. И столь приятственный свет был, что не только наши уемски, а из дальних деревень стали просить на свадьбы для нарядного освешшенья. Эх, показать сейчас нельзя. Вишь портки на Глинник увезли, а рубаху — на Верхно Ладино. Там свадьбы идут, дак над столами повесили мою одежду, как лимонацию. Да ты, гостюшко, впредь гости, на спутье захаживай, приворачивай. Будут портки али рубаха дома, — полюбуешься, сколь хорошо, когда своя радуга в дому. Рыбы в раж вошли Весновал я на Мурмане, рыбу в артели ловил. Тралов в ту пору в знати не было, ловили на поддев, ловили ярусами — по рыбе на крючок. Так это мешкотно было, что терпенья не стало глядеть. А рыбы в воде вперегонки одна за другой: столько рыбы что вода кипит. Надумал я ловить на подман. Прицепил на крючок наживку да в воде наживкой мимо рыбьих носов и вожу. Рыбы в раж вошли, норовят наживку слопать. А я ловчусь, кручу да мимо продергиваю. Рыбы всяку свою опаску бросили, так их разобрало И треска, и пикша, и палтусина, и сайда — все заодно, хвостами по воде бьют, шумят: — Отдай нам, Малина, наживку, аппетиту нашего не дразни! Я ногами уперся да приослабил крючок с наживкой. Рыбы кинулись все разом. За крючок одна ухватилась, а друга за ее, а там одна за другу! Вот тут надо не зевать. Я натужился, чуть живот не оборвал, махнул удилишшем да и выкинул рыбу из воды. Да с самого с Мурмана перекинул в нашу Уйму! Рыбу отправил, а как будут знать, чья рыба и откудова? Я живым манером чайку рыбиной подманил, за лапы да за крылья схватил. К носу бумажку с адресом нацепил, а на хвост — записку жоне и отписал: "Рыбу собирай, соли. Да не скупись — соседям дай. В море рыбы хватит. Я малость отдохну да опять выхвостывать начну". Об этом у кого хошь спроси, вся деревня знат. А чайка приобыкла и часто у нас гашшивала да записочки носила из Уймы на Мурман, а с Мурмана в Уйму, и посылки, если не велики, нашивала, так и звали — "Малининска чайка". * * * Как домой воротился — на пароходе али в лодке? На! На пароходе! Его жди сколько ден! Мурмански пароходы ходили одинова в две недели, да шли с заворотами. А я торопился к горячим шаньгам. Смастерил ходули, да таки, чтобы по дну моря шагать, а самому над морем стоять, и чтобы волной не мочило. Табаку взял пять пудов. Трубку раскурил, дым пустил — и зашагал. С трубкой иттить скорей, и устали меньше. Потом береговые сказывали, что думали: какой такой новой пароход идет? Над водой одна труба, а дыму за пять больших пароходов. Эдакова парохода ишшо ни в заведеньи, ни в знати нет! Вышагиваю себе да дым пушшаю. Пристал. А тут иностранец меня настиг. Ну, ухватку ихну иностранскую я знаю: капитан носом в карту либо в кружку с пивом, штурмана на себя любуются или счет ведут, сколько наживут; команда друг дружку по мордам лупят (это у них заместо приятного разговора-мордобой, и зовут эту приятность "боксой"). Я остановил ходули, трубку выколотил. Иностранец со мной сравнялся, я на его и ступил да ходулями к мачтам прижался, оно и неприметно, и еду. Есть захотел. Вижу — капитану мясо зажарили, полкоровы. Я веревкой мясо зацепил и поел. Так вот до городу доехал. Иностранцы смотрят только на выгоду и ни разу на верёх не посмотрели. А от города до Уймы — рукой подать. Снежны вехи Просто дело снег уминать книзу: ногами топчи — и все тут. Я вот кверху снег уминаю, делаю это, ковды снег подходящий да ковды в крайность запонадобится. Вот дали мне наряд дорогу вешить, значит, вехами обставить. А мне неохота в лес за вехами ехать. Тут снег повалил под стать густо. Ветра не было, снег валил степенно, раздумчиво, без спешности, как на поденщине работал. Я стал на место, куда веха надобна, растопырился и заподскакивал. Снег сминаться стал над головой, аршин на пятнадцать выстал столб. Я в сторону подался, столб на месте остался. Я на друго место — и там столб снежный головой намял. И каким часом али минутошно боле я всю дорогу обвешил, столбы лопатой прировнял. Два столба про запас приберег. Перед самой потеменью солнышко глянуло и так малиново ярко осветило мои столбы-вехи! Я сбоку водой плеснул, свет солнечно-малиновой в столбы и вмерзнул. Уж ночь настала, темень пала, спать давно пора, а народ все живет, на свет малиновый любуется, по дороге мимо ярких вех себе погуливат. Старухи набежали девок домой гнать: — Подите, девки, домой, спать валитесь, утром рано разбудим. Не праздник, всяко, сегодня, не время для гулянки! А как увидали старухи столбы солнечно-малинового свету, на себя оглянулись. А при малиновом сиянии все старухи как маковы цветы расцвели, и таки ли приятственны сделались. Старухи сердитость бросили, личики сделали улыбчаты и с гунушками да утушками поплыли по дороге. Ты знаешь ли, что гунушками у нас зовут? Это ковды губки с маленькой улыбочкой — бантиком. К старухам старики пристали и песни завели, так и песни звончей слышны, и песни зацвели. А девки — все как алы розаны! Это по зимней-то дороге сад пошел! Цветики красны маки да алы розаны. Песни широкими лентами огнистыми, тихими молниями полетели вокруг, сами светят, звенят и летят над полями, над лесами, в саму дальну даль. Вот и утро стало, свет денной в полную силу взошел. Мои столбы-вехи уже не светят, только сами светятся, со светлым днем не спорятся. Стало время по домам идтить, за каждодневну работу браться. Все в черед стали и всяк ко мне подходил с благодареньем и поклон отвешивал с почтеньем и за работу мою, и за свет солнечный, что я к ночи припас. Девки и бабы в полном согласье за руки взялись до Уймы и по всей Уйме растянулись. Вся дорога расцвела! Проезжи мужики увидали, от удивленья да умиленья шапки сняли. «Ах!» — сказали и так до полден стояли. После шапки надели набекрень, рукавицы за пояс, рожи руками расправили и за нашими девками вослед. Мы им поучительно разговор сделали: на чужой каравай рот не разевай. Проезжи не унимаются: — А ежели мы сватов зашлем? — Девок не неволим, на сердце запрету не кладем. А худой жоних хорошему дорогу показыват. В ту зиму к нам со всех сторон сватьи да сваты наезжали. Всякой деревне лестно было с Уймой породниться. Наши парни тоже не зевали, где хотели выбирали. Нас с жоной на свадьбы первоочередно звали и самолучшими гостями величали. Ну, ладно. В то-то перво утро, когда все разошлись по домам да на работу, я запасны столбы к дому прикатил да по переду, по углам и поставил прямь окошек. С вечера, с сумерек и до утрешнего свету у нас во всем доме светлехонько и по всей Уйме свет. Прямь нашего дому народ на гулянку собирался, песни пели да пляски вели. Так и говорили: — Пойдемте к Малинину дому в малиновом свету гулять! У меня каждый день гости и вверху и внизу. И свои уемски, и городски-наезжи. Моя жона с ног сбилась: стряпала, пекла, варила, жарила, она по Уйме первой хозяйкой живет. Слыхал, поди, стару говорю: «Худа каша до порогу, хороша до задворья», а моя жона кашу сварит — до заполья идешь, из сыта не выпадешь. Наши уемски — народ совестливый: раза два мы их угощали, а потом они со своим стали приходить. Вся деревня. Водки не пили. Сидим по-хорошему, разговаривам, песни поем. Случится молчать, то и молчим ласково, с улыбкой. Девки к моим малиновым столбам изо всех сил выторапливались. Кака хошь некрасива, во что хоть одета, — как малиновым светом осветит — и с лица кажет распрекрасной и одеждой разнарядна. Да так, что из-под ручки посмотреть! Говорят: «Куру не накормишь, девку не оденешь, девкам сколько хошь обнов — все мало». В ту зиму одели-таки девок малиновым светом! Матери сколько денег сберегли новых нарядов не шили. Наши девки нарядне всех богатеек были! Собака Розка Моя собака Розка со мной на охоту ходила-ходила, да и научилась сама одна охотиться, особливо за зайцами. Раз Розка зайца гнала. Заяц из лесу да деревней, да к реке, а тут щука привелась, на берег головищу выставила, пасть разинула. Заяц от Розкиной гонки недосмотрел, что щукина пасть растворена, думал — в како хорошо место спрячется, в пасть щуке и скочил. Розка за зайцем — в щукино пузо и давай гонять зайца по щукиному нутру. Догнала-таки! Розка у щуки бок прогрызла, выбежала, зайца мне принесла. Со щукой у нас много хлопот было. Мой дом, вишь, задне всех стоит. Щуку мы всей семьей, всей родней домой добывали. Тащили, кряхтели, пыхтели. Притащили. Голова во дворе, хвост в реке. Вот кака была рыбина! Мы три зимы щуку ели. Я в городу пять бочек соленой щуки продал. Вот пирог на столе, думать, с треской? Нет, это щука Розкина лова, только малость лишку просолилась, да это ничего, поешь, обсолонись, лучше попьешь. Самовар у меня ведерный, два раза дольем — оба досыта попьем! Поросенок из пирога убежал Тетка Торопыга попа Сиволдая в гости ждала. И вот заторопилась, по избе закрутилась, все дела зараз делат и никуды не поспеват! Хватила поросенка, водой сполоснула да в пирог загнула. Поросенок приник, глазки зажмурил, хвостиком не вертит. Торопыга второпях позабыла поросенка выпотрошить. А поп зван ись пирог с поросенком. Тетка Торопыга щуку живу на латку положила, на шесток сунула. Взялась за пирог с поросенком, в печку посадила. А под руку друго печенье, варенье сунулось. Торопыга пирог из печки выхватила, в печку всяко друго понаставила. Пирог недопеченный да щуку сыру на стол швырнула. У пирога корки чуть-чуть прихватило, поросенок в пироге рыло в тесто уткнул и жив отсиделся. Торопыга яйца перепеченны по столу раскидала. Сама вьется, ног не слышит, рук не видит, вся кипит! Поросенок из пирога рыло выставил и хрюкат щуке: — Щука, нам уходить надо, а то поп Сиволдай придет, нас с тобой съест, не посмотрит, что мы не печены, не варены. — Как уйдем-то? — За пирог, в коем я сижу, зубами уцепись, от стола хвостом отмахнись, по печеным яйцам к двери прокатись, там ушат с водой стоит, в ушат и ладь попасть. Щука так и сделала. За пирог зубами уцепилась, хвостом отмахнулась, по печеным яйцам прокатилась да к двери. Пирог о порог шлепнулся, корки разошлись, поросенок коротенько визгнул, из пирога выскочил да на улицу, да к речке и у куста притих. А щука в ушат с водой угодила, на само дно легла и ждет. Торопыга пусты корки пироговы в печку сунула — допекла. Гости в избу. Поп Сиволдай еще в застолье не успел сесть — пирог в оберуки ухватил, тем краем, из которого поросенок убежал, повернул ко рту и возгласил: — Во благовремении да с поросенком… — и потянул в себя жар из пирога. Жаром поповско нутро обожгло. В нутре у попа заурчало, поп с перепугу едва слово выдохнул: — Кума, я поросенка проглотил! Слышь — урчит. Крутонулся Сиволдай из избы да к речке, упал У куста и вопит: — Облейте меня холодной водой, у меня в животе горячий поросенок! Торопыга заместо того, чтобы воды из речки черпнуть, притащила ушат с водой и чохнула на попа. Щука хвостом вильнула, в речку нырнула. Поросенок это увидел, из-за куста выскочил и с визгом ускакал в сторону. Поп закричал: — Не ловите его, он съеден был! После етого угощенья поп не то что не сыт, а даже отощал весь. Апельсин Так вот ехал я вечером на маленьком пароходишке. Река спокойнехонька, воду пригладила, с небом в гляделки играт — кто кого переглядит. И я на них загляделся. Еду, гляжу, а сам апельсин чищу и делаю это дело мимодумно. Вычистил апельсин и бросил в воду, в руках только корка осталась. При солнечной тиши да яркости я и не огорчился. На гладкой воде место заприметил. Потом, как семгу ловить выеду, спутье не спутье, а приверну к апельсинову месту поглядеть, что мой апельсин делат? Апельсин в рост пошел, знат, что мне надо скоро, — растет-торопится, ветками вымахиват, листиками помахиват. Скоро и над водой размахался большим зеленым деревом и в цвет пустился. И така ли эта была распрекрасность, как кругом вода, одна вода, сверху небо, посередке апельсиново дерево цветет! Наш край летом богат светом. Солнце круглосуточно. Апельсины незамедлительно поспели. На длинных ветвях, на зеленых листах как фонарики золоты. Апельсинов множество, видать, крупны, сочны, да от воды высоко — ни рукой, ни веслом не достанешь, на воду лестницу не поставишь. Много городских подъезжало, вокруг кружили, только всё безо всякого толку. Раз буря поднялась, воду вздыбила. Я в лодку скочил, карбасов штук пятнадцать с собой прихватил, к апельсиновому дереву подъехал. Меня волнами подкидыват, а я апельсины рву. Пятнадцать карбасов на грузил с большими верхами, и лодка полнехонька. На самой верхушке один апельсин остался. Пятнадцать карбасов да лодку с апельсинами в деревню пригнал. Вся деревня всю зиму апельсинами сыта была. Меня раздумье берет, как достать остатный апельсин. В праздник, в тиху погоду подъехал в лодочке к апельсиновому дереву. А около дерева тоже в лодочке франт да франтиха крутятся. Франт весь об тянут-перетянут — тонюсенький, как былиночка. А франтиха растопоршена безо всякой меры, у нее и юбка на обручах. Франтиха выахиват: — Ах, ах! Как мне хочется апельсина! Ах, ах! Не могу ни быть, ни жить без апельсина. Франт отвечат: — Для вас апельсин? Я-с сейчас! Поднялся обтянутой, тонконогой и, как пружинка, с лодки скочил. Апельсина не достал, на лодку упал, на саму корму. Лодка носом выскочила, франтиху выкинуло. Франтиха над водой перевернулась, на воду юбками с обручами хлопнулась и завертелась, как настояща пловуча животна! Франт в лодке усиделся, франтихе веревочку бросил и мимо городу на буксире повез. Франтиха на лице приятность показыват, ручкой помахиват и так громко говорит: — Теперь ненавижу в лодках ездить, как все, и ах как антиресно по реке самоходом гулять наособицу! Городски франтихи с места сорвались, им страсть захотелось так же плыть и хорошими словами, сладким голосом на берегу гуляющих дразнить. Франтихи в воду десятками скакать почали. Народ, который безработный был, много в тот раз заработали — мокрых франтих из воды баграми выволакивали. Смотреть было смешно, как на балаганно представленье. К апельсиновому дереву воротился, дерево нагнул и апельсин достал. Дело стало к вечеру, вода стихла, выгладилась, заблестела. Небо в воду смотрится, на себя любуется. Я стал апельсин чистить без торопливости, с раздумчивостью. Вычистил апельсин, на себя оглянулся, а у меня только корки в руках. Апельсин я опять мимодумно в воду бросил. Должно, опять впрок положил. Чтобы всего себя не разбудить Вот скажу я тебе, гость разлюбезной, как я дом-от этот ставил. Нарубил это я лесу на дом, а руки размахались, устатка нет — стал рубить соседу на избу, да брату, да свату, да куму с кумой, да своим, да присвоим. Нарубил лес — вишь, дом слажен что нать. А как домой лес достать? Лошади худы. И столько лесу возить время много нать. Вот я уклал лес по дороге до самой деревни, укладывал в один ряд концом на конец. Подождал, ковды спать повалятся наши деревенски, чтобы как грехом не зашибить кого. Вот уж ночь, все угомонились. Я топором по последнему бревну стуконул что было силы! Бревно выгалило, да не одно, а все на попа стали. На попа стали да перевернулись и сызнова на попа, да впереверт, и так до моего дому. У дома склались кучей высоченной. Посмотрел кругом — все спят. По времени знаю — долго еще не заживут. А моя стара избенка ходуном ходит — это жона моя храп проделыват. Хотел поколотиться, да будить боязно, как бы чем не огрела. Залез на бревна на верёх и спать повалился. За спал крепко-накрепко с устатку. Утресь просыпаться почал — жить уж пора. Да хорошо, что проснулся не разом, а вполсна. Смотрю, а мои соседи да родня лес из-под меня раскатали, кому сколько надобно, а я в высях лежу на крепком сне, как на подпорке, да носом песни высвистываю! Скорей рукой один глаз прихватил да половину рта. Одной половиной сплю-тороплюсь, а другой в соображение пришел и вполголоса, чтобы всего себя не разбудить, кричу вниз: — Сватушки, соседушки! Тащите лестницу да веревки — выручайте, тако спанье перводельное! Приладился на снах крепких спать. Коли где в высях засплю и жить время придет, то я только норовлю легонько просыпаться. Как попроснусь, так и опущусь, а как совсем глаза открою — я уж на земле али на крыше какой. Одинова я заспал так в высях, а меня ветром в город отнесло наш, спустило на пожарну каланчу, на саму маковку, где сигналам место. Проснулся, а внизу — шум, тревога, народ всполошился. Ищут: где горит? Это меня за сигнал приняли. Даже не били — домой отпустили. Только полицейский штрафу рупь содрал за спанье в неуказанном месте. Яблоней цвел Хорошо дружить с ветром, хорошо и с дождем дружбу вести. Раз вот я работал на огороде, это было перед утром. Солнышко чуть спорыдало. В ту же минуту высоко в небе что-то запело переливчато. Прислушался. Песня звонче птичьей. Песня ближе, громче, а это дожжик урожайной мне «здравствуй!» кричит. Я дожжику во встрету руки раскинул и свое слово сказал: — Любимой дружок, сегодня я никаку деревянность в рост пускать не буду, а сам расти хочу. Дожжик не стал по сторонам разливаться, а весь на меня. И не то что брызгал аль обдавал, а всего меня обнял, пригладил, будто в обнову одел. Я от ласки такой весь согрелся внутрях, а сверху в прохладной свежести себя чувствую. Стал я на огороде с краю, да у дорожного краю, да босыми ногами в мягку землю! Чую: в рост пошел! Ноги — корнями, руки ветвями. Вверх не очень поддаюсь: что за охота с колокольней ростом гоняться! Стою, силу набираю да придумываю, чем расти, чем цвести? Ежели малиной, дак этого от моего имени по всей округе много. Придумал стать яблоней. Задумано-сделано. На мне ветви кружевятся, листики развертываются. Я плечами повел и зацвел. Цветом яблонным весь покрылся. Я подбоченился, а на мне яблоки спеют, наливаются, румянятся. От цвету яблонного, от спелых я блоков на всю деревню розовело и яблочной дух разнесся. Моя жона перва увидала яблоню на огороде, это меня-то! За цветушшей, зреюшшей нарядностью меня не приметила. Рот растворила, крик распустила: — И где это Малина запропастился? Как его надо, так его нету! У нас тут заместо репы да гороху на огороде яблоня стоит! Да как на это полицейско начальство поглядит? Моя жона словами кричит сердито, а личиком улыбается. И я ей улыбку сделал, да по-своему. Ветками чуть тряхнул — и вырядил жону в невиданну обнову. Платье из зеленых листиков, оподолье цветом густо усыпано, а по оплечью спелы яблоки румянятся. Моя баба приосанилась, свои телеса в стройность привела. На месте повернулась павой, по деревне поплыла лебедью. Вся деревня просто ахнула. Парни гармони растянули, песню грянули: Во деревне нашей Цветик яблоня цветет, Цветик яблоня По улице идет! Круг моей жоны хоровод сплели. Жона в полном удовольствии: цветами дорогу устилат, яблоками всех одариват. Ноженькой притопнула и запела: Уж вы, жоночки-подруженьки, Сватьи, кумушки, Уж вы, девушки-голубушки, Время даром не ведите, К моему огороду вы подите, Там на огородном краю, У дорожного краю Растет-цветет ново дерево, Ново дерево — нова яблоня. Перед яблоней той станьте улыбаючись, Оденет вас яблоня и цветом и яблоками. Тако званье два раза сказывать не надо. Ко мне девки и бабы идут, улыбаются, да так хорошо, что теплой день ишшо больше потеплел. Все, что росло, что зеленело кое-как, тут в скорой в полной рост пошло. Дерева вызнялись, кусты расширились, травки на радостях больше ростом стали, и где было по цветочку на веточке, — стало по букету. Вся деревня стала садом, дома как на именинах сидят, и будто их свеже выкрасили. Девки, жонки на меня дивуются да поахивают. Коли что людям на пользу, — мне того не жалко. Я всех девок и баб-молодух одел яблонями. За ними и старухи: котора выступками кожаными ширкат, котора шлепанцами матерчатыми шлепат, котора палкой выстукиват. А тоже стары кости расправили, на меня глядя, улыбаются. И от старух весело, коли старухи веселы. Я и старух обрядил и цветами и яблоками. Старухи помолодели, зарумянились. Старики увидали- только крякнули, бороды расправили, волосы пригладили себя одернули, козырем пошли за старухами. Наша Уйма вся в зеленях, вся в цветах, а по улице- фруктовый хоровод. От нас яблочно благорастворение во все стороны понеслось и до городу дошло. Чиновники носами повели, завынюхивали: — Приятственно пахнет, а не жареным. Не разобрать, много ли можно доходу взять? К нам в Уйму саранчой прискакали. Высмотрели, вынюхали. И на своем чиновничьем важном собрании так порешили: — В деревне воздух приятней, жить легче, на том месте большо согласье, а по сему всему обсказанному — перенести город в деревню, а деревню перебросить на городско место. Ведь так и сделали бы! Чиновникам было — чем дичей, тем ловчей. Остановка вышла из-за купцов: им тяжело было свои туши с места подымать. У чиновников были чины да печати: припечатывать, опечатывать, запечатывать. У купцов были капиталы и больши места в городе — места с лавками, с лабазами. Купцы пузами в прилавки уперлись, из утроб своих как в трубы затрубили: — Не хотим с места шевелить себя. Мы деревню и отсюда хорошо обирам. Мы отступного дать не отступимся. А что касательно хорошего духу в деревне, то коли его в город нельзя перевезти — надо извести. Чиновникам без купцов не житье, а нас, мужиков, они и ближних и дальнодеревенских грабить доставили. Чиновницы, полицейшшицы тоже запах яблонной услыхали: — Ах, как приятны духи! Ах, надобно нам такими духами намазаться. К нам барыни-чиновницы, полицейшшицы, которы на извошшике которы пешком — заявились. Увидали наших девок, жонок — у всех ведь оподолье в цветах, оплечье во спелых яблоках. Барыни от зависти, от злости позеленели и зашипели: — И где это таки нарядности давают, почем продавают, которого конца в очередь становиться? И кто последний, а я перьва! А мы живем в саду в ладу, у нас ни злости, ни сердитости. При нашем согласье печки сами топятся, обеды сами варятся, пироги, хлебы сами пекутся. В ответ чиновницам старухи прошамкали, жонки проговорили, а девки песней вывели: У Малины в огороде Нова яблоня цветет, Нова яблоня цветет, Всех одаривает! Барыни и дослушивать не стали! С толкотней, с перебранкой ко мне прибежали. Злы личности выставили, зубы шшерят, глаза шшурят, губы в ниточку жмут. На них посмотреть — отвернуться хочется. Я ногами-корнями двинул, ветвями-руками махнул и всю крапиву с Уймы собрал, весь репейник выдергал. На чиновниц, на жон полицейских налепил. Они с важностью себя встряхивают, носы вверх подняли, друг на дружку не смотрят, в город отправились. Тут попадьи прибежали с большушшими саквояжами. Сначала саквояжи яблоками туго набили, а потом передо мной стали тумбами. Охота попадьям яблонями стать и боятся: "А дозволено ли оно, а показано ли? Нет ли тут колдовства?» От страха личности поповских жон стали похожи на булки недопечены, глаза изюминками, а отворенны рты печными отдушинами. Из этих отдушин пар со страхом так и вылетал. У меня ни крапивы, ни репейника. Я собрал лопухи и облепил одну за другой попадью. Попадьи оглядели себя, видят — широко, значит — ладно. В город поплыли зелеными копнами. Перьвыми в город чиновницы и полицейшихи со всей церемонностью заявились. Идут, будто в расписну посуду одеты и боятся разбиться. Идут и сердито на всех фыркают: почему-де никто не ахат, руками не всплескиват и почему малы робята яблочков не просят? К знакомым подходят об ручку здороваться, а знакомы от крапивы, от колючего репейника в сторону шарахаются По домам барыни разошлись, перед мужьями вертятся себя показывают. Мужей и жгут и колют. Во всем чиновничьем, полицейском бытье свары, шум да битье — да для них это дело было завсегдашно, — лишь бы не на людях. Приплыли в город попадьи (а были они многомясы, телом сыты) — на них лопухи в большу силу выросли. Шли попадьи-кажна шириной зеленой во всю улицу. К своим домам подошли, а ни в калитку, ни в ворота влезть не могут. Хошь и конфузно было при народе раздеваться, а верхни платья с себя сняли, в домы заскочили. Бедной народ попадьины платья себе перешили. Из каждого платья обыкновенных-то платьев по двадцать вышло. Попадьи отдышались и пошли по городу трезвон разносить: — И вовсе нет ничего хорошего в Уйме. Ихни деревенски лад и согласье от глупости да от непониманья чинопочитанья. То ли дело мы: перекоримся, переругаемся — и делом заняты, и друг про дружку все вызнали! Чиновницы из форточки в форточку кричали, — это у них телефонной разговор, — попадьям вторили. Потом чиновницы, как попадью стретят, о лопухах заговорят с хихиканьем. А попадьи чиновниц крапивным семенем да репейниками обзывали. Это значит — повели благородной разговор. Теперича-то городские жители и не знают, каково раньше жилось в городу. Нонче всюду и цветы и дерева. Дух вольготной, жить легко. Ужо повремени малость! Мы нашу Уйму яблонями обсадим, только уж всамделишными. Перепилиха Глянь-ко, гость, на улицу. Вишь-Перепилиха идет? Сама перестарок, а гляди-ко, фасониста идет, буди жгется: как таракан по горячей печи. Голос у ее такой пронзительной силы, что страсть! И с чего взялось? С медведя. Пошла это Перепилиха (тогда ее другомя звали) за ягодами. Ягода брусника спела, крупна. Перепилиха грабилкой собират-торопится. Ты грабилку-то знашь? Така деревянна, на манер ковша, только долговата, с узорами по краям. У Перепилихи было бабкино приданое. Ну, ладно, собират Перепилиха ягоды и слышит: что-то трешшит, кто-то пыхтит. Глянула, а перед ней медведь, и тоже ягоды собират! Перепилиха со всего-то голосу визгнула. И столь пронзительно, что медведя наскоозь проткнула и наповал убила голосом! Да над ним ишшо долго визжала боялась, кабы не ожил. Потом медведя за лапу домой поволокла и всю дорогу голосом верешшала. И от того самого места, где медведя убила и до самой Уймы как просека стала. Больши и малы дерева и кусты как порублены, пали от Перепилихиного голосу. Дома за мужа взялась — и пилила и пилила! Зачем одну в лес пустил? Зачем в эку опасность толкнул? Зачем не помог медведя волокчи? Муж Перепилихи и рта открыть не успел. Перепилиха его перепилила. Так сквозна дыра и засветилась. Доктор потом рассмотрел и сказал: — Кабы в сторону на вершок — и сердце прошибла бы! Жить доктор дозволил, только велел деревянну пробку сделать. Пробку сделали. Так с пробкой и ходит мужик. А как пробку вынет — дух через дыру пойдет и заиграт музыкой приятной. Перепилихин муж наловчился: пробку открыват да закрыват, и на манер плясовой музыки выходит. Его на свадьбы зовут за место гармониста. А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги. Она перво-наперво ум отобьет голосом, опосля того голосом всего исшшиплет, прицарапат. Мы только выторапливались уши закрыть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихин и силы не имет. Одиново видим — куры да собаки всполошились, кто куды удирают. Ну, нам понятно — это, значит, Перепилиха истошным голосом заверешшала. Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал али в гостях не назвал самолутчей гостьюшкой. Перепилиха отругиваться собралась, а для проминанья голоса у нас по Уйме силу пробует. Мы еённу повадку вызнали дотошно. Сейчас уши себе закрыли, кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. А попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась да мимо Перепилихи павой проплыла. Уши затворены, — и вся ересь голосова нипочем. Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху, — по дороге только пыль взвилась. А жаровихинцы уже приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. А дома, которы не крашены, наскоро мелом замазали — на крашеное Перепилихин голос силы не имет. Вот Перепилиха по деревне скется, изводится. А все безо всякого толку. Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат. Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дом подскочила, дак от дома враз щепки полетели. Жил в том дому мужичонко — Опарой его звали, житьишко у Опары маловатно, домишко чуть на ногах стоял. Опара догадался да на крышу с ушатом воды вылез да и чохнул на Перепилиху цельным ушатом. Перепилиха смолкла и силу голосову потеряла. Тут выскочили жаровихински жонки, а в ругани они порато наторели. И взялись они Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед. Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет-мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала. Перепилиху мы и на обчественну пользу приспособлям: как чишемину задумам, сейчас Перепилиху пошлем дерева да кусты голосом рубить.. Да ты погодь уходить, слушашь ты хорошо и для меня самолутчей гостюшко, погодь, может Перепилихин муж завернуть, ты евонну музыку сам послушашь. Громка мода Сидел я на угоре над рекой, песню плел, река мимо бежала, журчала, мне помогала. Мы с рекой в ладу в согласье живем. Песню плету, узоры выплетаю. Вдруг вывернулся пароходишко прогулошной: городских гуляк возит для проветриванья. Пароходишко свистком, скрипучим визгом меня с песни сбил, я песню потерял на тот час. Я осердился, бечевкой размахнул, свисток сорвал, в тряпку укутал его — и не слышно. Прихожу домой, а у нас франтиха-модница в гостях сидит, из городу приперлась, чаи пьет. Гостья локти расставила, пальцы растопырила для особого модного фасону, чашку в двух перстах едва держит и чай выфыркиват. От своей нарядности важничат и меня зовет: — Присядь со мной рядышком, песенной выдумшшик! — От сижанки я. На ногах постою да по избе похожу. С ней, модницей-франтихой, рядом-то не очень сядешь — така она широка. Кофта вся в оборках, рукава пузырями, а юбка двадцать три метра в подоле. Эка модность никудышна, не по моему ндраву. Я сзаду подошел и под кофтенны оборки, в юбошны складки свисток визжачий прицепил, тряпицу сдернул и сам отскочил. У модницы как засвистело! Она руками и так и сяк — не униматся — свистит. Тут гостья выскочила. — Извините, мне недосужно боле в гостях сидеть меня в середке какое-то расстройство, я к фершалу побегу. Бежит франтиха по деревне, пыль разметат, кур пугат, а свисток вывизгиват на ходу ишшо звонче. Собаки за франтихой с лаем пустились, ее бежать подгоняют, мимо фершала прогнали. Модница-франтиха до самого городу юбкой по дороге шмыгала, пыль столбом подымала! В городу шагу сбавила, ради важности двадцатитрехметровой юбкой вертит, а свисток враскачку да с дребезгом завизжал. Во всех домах отдалось. Городские франтихи-модницы сполошились, в окна выпялились: — Что оно тако? Откуда экой фасон? А модница в свистячей, визжачей юбке ужимочку на личике сделала, губки бантиком сложила, чуть-чуть выговорила: — Это сама нова загранична мода и прозывается "музыкально гулянье"! Что тут в городу повелось! Модницы широки юбки напялили и под юбки граммофоны приладили, под юбки девчонок услужаюшших посадили. Девчонки граммофонные ручки вертят, пластинки перевертывают, граммофоны все в разноголосицу. У которых под юбкой девчонки на гармони играть нажаривать почали, в бубны бить стали. У кого услужаюшшеей девчонки нету али граммофон не припасен, то взяли будильники, на долгой звон завели да под юбки дюжинами прицепили. Протопопиха малой колокол с соборной колокольни сташшила, подвесила, идет да каблуками вызваниват! Жители городски едва не оглохли от экого музыкального гулянья. Начальство скоропалительно собралось и особым приказом, с запрешшением взамуж выходить и с мужем жить, громку моду запретило. Все живо угомонилось. Во всех концах стихло. Только у модницы-франтихи свистит и свистит без передыху! Модница ко мне в Уйму рванулась. Да по берегу нельзя — в кутузку заберут, она в лодку скочила и во всей модной нарядности часов пять веслами шлепала, ко мне уж на ночь глядя добралась и давай упросом просить помочь ей против свисту. Ну как не помогчи, — я завсегда помочь готов! — Скидывай, кума, юбку, я перестрою на нову моду. Модница юбку сняла. Я свисток отцепил, в тряпку укутал его, — опять не слышно. От юбки я двадцать два с половиной метра материи отхватил, на портянки многим хватило. Оставил полметра. На другой день франтиха нову моду завела. По городу в узкой юбке втихомолку пошла. Шшеки надула напоказ, мол, коли юбкой узка, дак с лица широка. Городски модницы сейчас же увидели, как им остать? В узки юбки вырядились да на улицу выкатились. А не знали, что шшеки надо надуть — модницы полны рты воды набрали: им и тошно, и дых сперло, и перешепнуться нельзя, ведь рты-то полнехоньки водой. Идут модницы, глаза выпучили, губы не то что бантиком — круглой пуговицей. Ножками шажки делают маленьки, шагают скоренько. Идут, буди жгутся. Тут на модниц полицейской чин наскочил, саблей забречал, ногами застучал. — По какому случаю ходите да молчите, како тако дело умышляете? Модницы как фыркнули на полицейского чина водой, разом его обмочили. — Мы из-за тебя из себя всю воду выпустили, из-за тебя модной фасон потеряли! Коли на громку моду запрет наложен, дак тихомолком ходить нельзя запретить! Полицейского чина модницы разом оглушили, он ничего не слышит, головой трясет, из себя воду выжимат. Начальство опять собралось, опять заседало-думало и новой приказ объявило: — Моду, окромя громкой, каку хошь одевайте, только ртов не открывайте. Ты думаешь, я все это выдумал, что такого и не бы ло? Посмотри на старопрежних картинках, в прежних журналах, увидишь, каки широки юбки носили. Под юбками малы ребятишки хороводы водили. На других картинках юбки шириной с рукав, по ровному месту шли, а как приступка — и ни с места! На лестницы модниц на руках подымали. Модница Приходит в магазин модница. Вся гнется, ковыляется — нарядну походку выделыват. Руки раскинула, пальчики растопырила. Говорить почала, и голосок тоже вывертыват, то сквозь нос, то сквозь зубы, то голос как на каблуки вздынет. Модница хочет показать, что всегда по-иностранному разговариват, по-русскому только понимат, и то не в большу силу, и вся она почти иностранка. А сама модница только по-русскому выворачиват, а ежели ругаться хватится, так всяко носово и горлово придыханье в сторону кинет и своим настоящим голосом как в барабан ударит! Кого хошь переругат, да не то что одного — весь рынок переругивала! Так вот пришла модница, фасонность и ногами, и руками, и всем телом проделала, головой по-особенному мотнула, глазами сначала под лоб завела, потом кругом повела и завыговаривала: — Ах, ах, ах! Надобно мне-ка материи на платье! И самой модной-размодной! Чтобы ни у кого не было модней мого! Чтобы была сама распоследня мода! Приказчик кренделем изогнулся, руки фертом растопырил, ноги колесом закрутил и тоже в нос да с завыванием залопотал под стать моднице: — Да-с, у нас для вас есть в аккурат то, что вам желательно-с! Дернул приказчик с верхней полки кусок материи, весь пыльной, о прилавок шлепнул — пыль тучей поднялась. А приказчик развернул материю, моднице опомниться не дает: — Вот-с, как раз для вас, пожалте-с, сорт особенной поол-коо-тьер-с! Модница от пыли платочком заотмахивалась, даже нос заткнула, на материю и прямо и сбоку поглядела, руками пощупала, ей и не очень нравится, а коли модная материя, то что будешь делать? — А отчего эки пятна на материи? — Это цвет ле-жаа-нтьин-с! К вашей личности особенно очень подходящий. Извольте примерить, к себе приставить. Ах, как пристало! Даже убирать неохота, так к вам подошло! Модница очень довольна, что сыскала особенну модну материю. — А кака отделка к этому поол-коо-тьеру цвета ле-жаа-нтьин? Приказчик вытащил из-за прилавка обрывки старых кружев, которыми пыль вытирали. Голос выгнул так, что и сам поверил своему уменью говорить на иностранный манер: — Для этой материи и только для вас, другим и не показывам, вот-с, извольте-с, отделка-с, проо-ваас-дуу-р! И что бы вы думали? Купила-таки модница материю полкотер цвета лежантин с отделкой про вас, дур… Как наряжаются Наши жонки, девки просто это дело делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы али для праздника — всяка самолутчий сарафан свой, а котора и платье на себя наденет, на себе одернет. И кака нать, така и есть. Взять к примеру мою жону. Свою жону в пример беру — не в чужи же люди за хорошим примером итти? Моя жона оденется, повернется — ну, как с портрета выскочила! А ежели запоет в наряде, прямо как на картину любуешься. Ежели моя жона в ругань возьмется, тогда скорей ногами перебирай да дальше удирай и на наряды не оглядывайся. К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть — хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, — ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестояшшой. Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня, что рабоче что празднично, — отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо смирно и придумываю себе наряд. Мысленно себя всего с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротную, неизносную, шитья хорошего, и все по мерке, по росту: не: укорочено, не обужено. Что придумаю — все на мне на месте, все на мне впору. Волосы руками приглажу — думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю. По деревне козырем пройду. Кто настояшшего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет — зазыват, с самолутчими, с самонарядными за стол садит и угошшат первоочередно. И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица — хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать. Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести: голова качатся, ноги подгибаются. Я языком провернул и очень даже явственно сказал: "Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить". И все тако, как заведено. Подошел я к порогу. А на порог ногой не встаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет — вздымается, а я перешагиваю. Да так вот до крыши и доперешагивал. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом в два этажа. Тут бы мне и разбиться на мелки части. Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дожжевой зацепил. И на весу, да в вольном воздухе, хорошо выспался. Спать мягко нигде не давит. Под боком — ни комом, ни складкой. Поутру кумовья-сватовья проснулись, меня бережно сняли. Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу. Сладко житье Посереди зимы это было. И снег, и мороз, и сугробы — все на своем месте. Мороз не так, чтобы большой, не на сто градусов, врать не бу ду, а всего на пятьдесят. Я лесом брел. От жоны ушел. Моя жона говорлива, к ней постоянно гости с разговорами, с новостями, с пересудами — я и ушел в лес, от бабьего гомону голову проветрить. Иду, снегом поскрипываю, а мороз по лесу посту киват. Гляжу — пчелы! Ох ты — пчелы? И живы, и летают! Покажется это пчелка, холоду хватит да в туман и спрячет себя. Кабы я от кума шел, ну, тогда дело просто — с пива хмельного в глазах всяка удивительность место находит. Кабы я из полицейской кутузки был выпущен, тог да бы и память, и пониманье были бы отшиблены. А я в настоящем полном своем виде, во всем порядке. Я к ним, к пчелкам, и шагнул. В туман стукнулся. От тумана на меня сладким теплом пахнуло-дохнуло. Нюхнул — пахнет медом, пряниками, лампасьем хорошим. Я шагнул в туман, а он подается, а не раздается, в себя не пущат. Хотел напролом проскочить, напором взять, а туман тугой — держится тихо-тихо, а вы толкнул меня вобратно на холод. А пчелки трудящи шмыгают в тумане, похоже, зовут к себе в гости. Надо, думаю, пчелкам слово сказать, а туман сладостью конфетной мне рот набил. Я прожевал — оченно даже приятно. К чаю это подходяще. Стал топором туман рубить. Прорубил ход в сладком тумане, протолкал себя на ту сторону. И попал на сладки воды, на те самы, которы в нашей холодности хранили себя. Стою в ласковом тепле. Вижу, озерко лежит в зеленой травке, на травке цветочки разны покачиваются, леденцовыми колокольчиками позванивают. Берег озерка усыпан разноцветным лампасьем. Озерко гладку волну вздымет на берег, новы пригоршни лампасья кинет, у берега пена спенится, сахаром на берегу останется. Пчелки кругами носятся, золоты узоры ткут, на воду чуть присядут и с медовым грузом к берегу. На берегу мед ровными стопками. Кажна стопка тройке воз, если мерить на увоз. Хлебнул воду для испытания. Вода теплая, сладкая. И все место из-за тумана никакому полицейскому не пронюхать. Спрятано хорошо. А кругом дела делаются. От моего прихода тепла прибавилось. Мед на берегу заподтаивал и потек на воду, с сахарной пеной тестом замесился и готовым пряником двинулся. Я посторонился, туман раздвинулся. Пряники широчащи, длиннящи двинулись по моим следам. Пчелки трудящи, работящи на пряниках медом-сахаром письменно-печатно узорочье вывели. Лампасье под пряники для колесного ходу рассыпалось и к нам в деревню, к моему двору, вместях с пряниками прикатилось. Надо сладко добро от захватчиков спрятать и по дороге прикрыть. Я туман прихватил за край и растянул занавеской на весь путь пряникам, прикрыл и с той и с другой стороны. Через туман не видно пряников самоидущих, скрозь туман без особой сноровки не проскочишь. Дело хороше, большо и никому не известно. Будь пряники ростом с воротину, просто бы их по поветям под навесами, по амбарам спрятать от жадных глаз, от грабительских лап. Пряники шириной с улицу! А пряники идут и идут. Мы их на ребро да к дому. Пряники во всю стену. Мы домы пряниками обставили, крыши пряниками накрыли. В пряниках окошки прорубили. У пряничных домов углы, обоконники и крыши лампасьем леденцовым разноцветным облепили. Даже издали глядеть сладко. Туман по показанной ему дороге тянется от сладко го озера и у нас на задворках вьется, в сладки кучи складыватся. Пряники без устали самоходно себя месят, пекут, к нам себя катят, кучами складываются. Народ у нас артельный, на помощь пришли, пряники к себе растащили. Дома, сидя за чаем, угощаются, потчуются. К нам коли хороший человек поколотится, мы пряничны ворота отворим, с поклоном принимам, угощам, пряниками накормим, с собой запас дадим. Поколотится урядник, поп, чиновник, мы скрозь окошки кричим: — Милости просим, заходите, гостите, для вас самовар ставим, на стол собирам, рюмки наливам, только ворота пряничны не отворяются. Уж не стесняйте себя церемонией, поешьте пряники, проешьте дыру в меру своей вышины, ширины и в избу зайди те, гостями будете. Поп, урядник, чиновник на пряничны ворота набрасывались, животы набивали пряниками, пряники ломали, в карманы клали, а к нам ходу ни прожрать, ни проломать не могли. Без них у нас и стало сладко житье. Бабы разговаривают До чего бабы за разговором время теряют. Теперь-то всяка делом занята, дело подгонят, а в прежню пору у них време ни для пустого разговору много было. Разговор начинали чинно, медленными словами, а как разгонятся — ну, и затараторят, от слов брякоток пойдет, бывало. Перед моей избой столкнулись попадья Сиволдаиха и модница из городу. Им бы идти куда ни на есть — ну, к той же попадье, да там за самоваром и говорили бы, сколько хотели. Но обе, вишь ты, торопились. Остановились на два слова, начали чинно, и обе в один голос и как одно длинно слово протянули: — Здравствуйте-как-поживаете-благодарю-вас-ни-чего! И всякое другое для разминания языка. Вскорости заговорили громче, громче и затрещали, будто зайцев загоняют. Я час терпел, думаю умом: наговорятся, разойдутся. Второй час прошел. Я ничего делать не могу, в ушах шум, гул. Повязал голову жониной кофтой ватерованной, закутал фартуком. А под окном громче заговорили, в спор вошли, на крик перешли. Я на чердак вылез с ушатом воды и из чердачного окошка стал водой поливать. Бабы зонтик растопырили и еще громче заголоси ли. Хватил я лопату — да песком, что на чердаке над потолком был. Лопатой сгреб — да в окошко, да на Сиволдаиху и на городску модницу! Сыпал, сыпал, слышу — стихло: ушли, значит. Я умаялся, прилег отдохнуть. И только разоспался: по-хорошему — слышу шум-звон. Что тако? А это поп Сиволдай в колокол звонит, попадью ищет. Из города прибежали — модницу ищут. Ко мне урядник колотится, ругается, велит кучу песку с улицы убрать. Глянул я на улицу, а перед домом моим поперек улицы на самой дороге большая куча песку. Мне како дело до улицы? Кабы во дворе, я убрал бы, а тут место обчественно, пусть обчеством и убирают! Куча-то проезду мешала. Стали песок разгребать, дорогу очищать. Я со всеми тоже работал. Песок разрыли, а там под зонтиком Сиволдаиха с модни цей одна другой в космы вцепились, ревмя ревут, криком кричат. У них спор вышел о новом модном наряде: куда бант прицепить, спереди али сзади?. Это дело тако важно, что бабы со всей Уймы в спор вступились, проезжающи городски тоже прицепились. Полторы сутки спорили, кричали, нас обедом не кормили, чаем не поили. Полицейско начальство глупому делу не мешало. Мы уж своей волей вольнопожарной командой в баб воду пустили — и то едва по домам разогнали. Месяц с небесного чердака На военной службе я был во флоте. В морском дальнем походе довелось быть на большом корабле. Шли мы и до самого краю земли дошли. Это теперь вот у земли края нет, да небо куда-то отодвинули. А в старо бывалошно время дошли мы кopaблe до угла, где земля в небо упиралась, и мачтой в небо ткнулись. В небе дыру пропороли. Я на мачту, а с мачты на небо залез. А там, ну как на всяком чердаке, хламу разного навалено кучами: стары месяцы державны, звезды ломаны, молни ржавы, громы кучей навалены, грозовы тучи запасны, их я стороной обошел. Ну-ко тронь их, что будет Хотел было просту тучу взять на рубаху каждоденну, да подходящей выбрать не мог: то толста очень, то тонка и в руках расползается. Что взять для памяти, звезду? А что их с неба хватать! Выбрал месяц, который не очень мухами засижен, прицепил на себя, как раз во весь живот пришелся, как по мерке, шинель застегнул, месяца не видно. Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала. Что делать? Не сидеть же век на небе? Размотал шарф с шеи, распустил его в одну ниточку, кинул вниз, начал спускаться. До конца нитки спустился. До корабля, до палубы, верст полтораста осталось. Такой-то пустяшный кусок и скочить не сколь хитро. Начальство в большом беспокойстве было, что в небе дыру сделали, и не заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился. Вечером на поверке я шинель распахнул. Что тут сталось! Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул! Это для неба месяц вроде перегоревшей лам почки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше всякой меры. Командиры забегали, руками хлопают, руками машут, кричат мне: — Малина, не светь! Я выструнился, месяцем выпятился и рапортую: — Никак нет, ваше командирство, не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как получу отпускну, так свет сам погаснет. Начальство сейчас написало увольнительную записку домой, печати наставило для крепости. Я шинель запахнул — и свету нету. А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напопало: и ветровой, штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром, штормом, грозой с громом! Разом корабль к берегу принесло. В те поры, надо сказать, страсть уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновничишко светлы пуговицы нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестящи отметины на себя лепил. У самых больших чиновников все брюхи были в золоте и зад золоченый, им и спереду и сзаду поклоны отвешивали. У кого чина не было, а денег много, тот золоту цепь поперек брюха весил. Народ приучен был золотым брюхам поклоны отвешивать. Я это знал распрекрасно. Вышел я на берег и прямо на вокзал, и прямо в буфет. Меня пускать не хотели. — Куда прешь, матрос, здеся для чистой публики! Нас, матросов и солдат, и за людей не признавали. Я шинель распахнул, месяцем блеснул до полной ослепительности. Все заскакали, закланялись. Ко мне не то что с по клоном, а с присядкой подлетели услужающие и го ворят: — Ах… — и запнулись, не знают, как провели-чать, — не желательно ли вам откушать? Всяка еда готова, и выпивка на месте! Я сутки напролет сидел да ел, ел да пил. Ведь не ближний конец до неба добраться и с неба воротиться, так проголодался, что суток для еды мало было. Отдал приказ поезду меня дожидаться. Заместо платы за еду я месяцем светил. С меня денег не просили, а всякого провианту за мной к поезду вынесли, чтобы в пути я не оголодался. В вагон не полез: в вагоне с месяцем тесно и никто не увидит моей светлости. Уселся на платформу. Меня подушками обложили, провианту наклали. Шинель я снял. И пошло сияние на все округи! Это для неба месяц был не гож да прошломесячный, а для нас на земле так очень даже много свету. Светило не с неба на землю, а с земли до неба, и та-ка была светлынь, что всю дорогу и встречали, и провожали с музыкой, и пели «Светит месяц». Домой приехал. Начальство не знало, как надо почтение выказать такому сияющему брюху. Парад устроили, с музыкой до самой Уймы провожали, ура кричали. Только вот месяц на небе в холоду держался, ветром обдувало, а здесь на земле тухнуть стал — и погас. В хозяйстве все идет в дело. На том месяце хозяйки блины, пироги, шаньги пекут. Как сковородка месяц и великоват, ну да большому куску рот радуется. В гости приходи — блинами угощу, блины-то каждый с месяц ростом. Поешь — верить станешь. За дровами и на охоту Поехал я за дровами в лес. Дров наколол воз, домой собрался ехать да вспомнил: заказала старуха глухарей настрелять. Устал я, неохота по лесу бродить. Сижу на возу дров и жду. Летят глухари. Я ружье вскинул и — давай стрелять, да так норовил, чтобы глухари на дрова падали да рядами ложились. Настрелял глухарей воз. Поехал, Карьку не гоню — куды тут гнать! Воз дров, да поверх дров воз глухарей. Ехал-ехал да и заспал. Долго ли спал — не знаю. Просыпаюсь, смотрю, а перед самым носом елка выросла! Что тако? Слез, поглядел: между саней и Карькиным хвостом выросла елка в обхват толщиной. Значит, долгонько я спал. Хватил топор, срубил елку, да то ли топор отскочил, то ли лишной раз махнул топором, — Карьке ногу отрубил. Поскорей взял серы еловой свежей и залепил Карькину ногу. Сразу зажила! Думашь, я вру все? Пойдем, Карьку выведу. Посмотри, не узнашь, котора нога была рублена. Невеста Всяк знат, что у нас летом ночи светлы, да не всяк знат, с чего это повелось. Что нам по нраву, на то мы подолгу смотрим, а кто нам люб, на того часто посматривам. В пору жониховску теперешна моя жона как-то мне сказала, а говоря, потупилась: «Кого хошь люби, а на меня чаще взглядывай». И что вышло? Любы были многи, и статны и приятны и выступью, и говором, а взгляну на свою — идет-плывет, говорит-поет, за работу возьмется — все закипит. Часто взглядывал и углядел, что мне краше не сыскать. Моей-то теперешной жоной у нас весну делали, дни длиннили, ночи коротили. Делали это так. Как затеплило, стали девок рано будить, и к окошкам гонить. Выглянут девки в окна, моя жона из крайнего окна, которо к солнцу ближе. Выглянут — день-то и заулыбается. Солнышко, и глаз не щурит, а глядит во всю ширь. И — затает снег, сойдет, сбежит. Птицы налетят, все зарастет, зацветет. Девки день работают, песни поют. Вечером гулянкой пойдут — опять поют. Солнце заслушается, засмотрится и уходить не торопится. Девок домой не загнать, и солнце не уходит, да так все лето до осенних работ. Коли девки прозевают и утром старухи выглянут — ну тот день сморщен и дождлив. По осени работы много, в поле страда, девки уставать стали. Вот тут-то стары карги в окошки пялились и скрипели да шипели: «Нам нужен дождик для грибов, нам нужен дождь холсты белить». Солнцу не было приятно на старых глядеть, оно и по вернуло на уход. А по зиме и вовсе мало показыват себя: у нас те дни, в кои солнце светит, шчитаны. Мы шчитам да по шчету тому о лете соображам, как будет. Зима — пора старушья. Прядут да ткут и сплетни плетут. Хороши невесты черноволосы, черноглазы — глядишь не наглядишься, любуешься не налюбуешься, смотришь не насмотришься. А вот на картинах, на картинках… Как запонадобится художнику изобразить красавицу из красавиц, саму распрекрасну, ее обязательно светловолосую, и глаза показывают не ночь темну, а светел день солнечной. Это я просто так, не в упрек другим, не к тому, что наши северянки краше всех. Я только то скажу: куда ни хожу, куда ни гляжу, а для нашего глазу наших краше не видывал, опричь тех, что на картинах Вене рами прозываются, — те на наших порато схожи. Теперь-то и моя жона поубегалась, с виду слиняла, с тела спала. А оденется — выйдет алой зоренькой, пройдет светлым солнышком, ввечеру ясным меся цем прокатится. Да не одна она, я не на одну и любуюсь. Лень да Отеть Жили были Лень да Отеть. Про Лень все знают: кто от других слыхал, кто встречался, кто и знается, и дружбу ведет. Лень — она прилипчива: в ногах путается, руки связыват, а если голову обхватит, спать повалит. Отеть Лени ленивей была. День был легкой, солнышко пригревало, ветерком обдувало. Лежали под яблоней Лень да Отеть. Яблоки спелы, румянятся и над самыми головами висят. Лень и говорит: — Кабы яблоко упало мне в рот, я бы съела. Отеть говорит: — Лень, как тебе говорить-то не лень? Упали яблоки Лени и Отети в рот. Лень стала зубами двигать тихо, с передышкой, а съела-таки яблоко. Отеть говорит: — Лень, как тебе зубами-то двигать не лень? Надвинулась темна туча, молнья ударила в яблоню. Загорела яблоня, и большим огнем. Жарко стало. Лень и говорит: — Отеть, сшевелимся от огня. Как жар не будет доставать, будет только тепло доходить, мы и остановимся. Стала Лень чуть шевелить себя, далеконько сшевелилась. Отеть говорит: — Лень, как тебе себя шевелить-то не лень? Так Отеть голодом да огнем себя извела. Стали люди учиться, хоть и с леностью, а учиться. Стали работать уметь, хоть и с ленью, а работать. Меньше стали драку заводить из-за каждого куска, лоскутка. А как лень изживем — счастливо заживем. Сплю у моря Анне Константиновне Покровской День проработал, уработался, из сил выпал, пора пришла спать валиться. А куда? Ежели в лесу, то тесно: ни тебе растянуться, ни тебе раскинуться — дерева мешают, как повернешься, так в пень али во ствол упрешься. Во всю длину не вытянешься, просторным сном не выспишься. Повалиться в поле — то же спанье не всласть. Кусты да бугры помеха больша. Повалился спать у моря. Песок ровненькой, мягонькой. Берег скатывается отлого. А ширь-то — раскидывайся, вытягивайся во весь размах, спи во весь простор! Под голову подушкой камень положил, один на двух подушках не сплю, пуховых не терплю, жидкими кажут. На мягкой подушке думы теряются и снам опоры нет. Улегся, вытянулся, растянулся, раскинулся — все в полну меру и во всю охоту. Только без окутки спать не люблю. Тут мне под руку вода прибыла. Ухватил воду за край, на себя натянул, укутался. И так ладно завернулся, так плотно, что ни подвертывать, ни подтыкать под себя не надо. Всего обернуло, всего обтекло. И слышу в себе силу со всей дали, со всей шири. Вздохну — море всколышется, волной прокатится. Вздохну — над водой ветер пролетит, море взбелит, брызги пенны раскидат. Спал во весь сон, а шевелить себя берегся. Ежели ногой двину — со дна моря горы выдвину. Ежели рукой трону — берега, леса, горы в море скину. Сплю, как спится после большой работы, — сплю молча, без переверта. Чую, кто-то окутку с меня стягиват. Соображаю во сне: что за забаву нашли отдыху мешать? Я проснул ся вполпросыпа. Глаза приоткрыл и вижу — солнце-то что вздумало? Солнце дошло до края моря, на ту сторону заглядыват, ему надо было поглядеть, все ли там в порядке, а чтобы на той стороне долго не засидеться, солнце ухватилось за воду, за море, за мое одеяло — с меня и стаскиват. Я за воду, за край ухватился, тут межень прошла; вода прибыла, я море опять на себя натянул, мне по спать надо, я ведь недоспал. Солнце вверх пошло, меня пригрело. Я выспался так хорошо, что до сих пор устали не знаю. Старики-говорят: один в поле не воин. Я скажу — один в море не хозяин. Кабы в тогдашне время мог я с товарищами сговориться, дак мы бы всем работящим миром подняли бы море краем вверх, поста вили бы стоймя и опрокинули бы на землю. Смыли бы с земли всех помыкающих трудящими, мешающих налаживать жизнь в общем согласье. Да это еще впереди. Теперь-то мы сговоримся. Почему много лёту в сказках Меня корят да упреками донимают: почему много лёту в сказках? В редкой кто не летает. А как иначе? Кругом столько лёту: и скоростные самолеты, и на дальность, и высотные, и с большим грузом. Фантазия начинает свое дело полетом. Не мое дело останавливать фантазии полет. Вот направлять полет в како-либо место, которо в памяти болит…

The script ran 0.008 seconds.