1 2 3 4 5 6
– Слава тебе, Господи! – пробормотал он.
– Где вы пропадали весь вечер, Джеймс?
Он принялся рассказывать ей свои похождения. Осуждающее выражение, появившееся на ее лице, он принял на свой счет, и чувство облегчения исчезло. Можно себе представить, на что все это будет похоже, если они когда-нибудь поженятся. В то же время он не мог не признаться, что Маргарет в голубом халате, с распущенными по плечам каштановыми волосами, освобожденными от всех этих шпилек и заколок, выглядит сейчас довольно мило. Диксон снял плащ, закурил сигарету и почувствовал себя значительно лучше. Он закончил свой рассказ, умолчав лишь о том, что довелось ему увидеть в окне гостиной.
Маргарет молча выслушала его и улыбнулась.
– Ну что ж, я не могу вас особенно бранить. Но, конечно, так не поступают. Мне кажется, миссис Уэлч считает, что вы слишком много себе позволяете.
– Ах, значит, она так считает? Ну, ну. А как вы ей объяснили, куда я ушел?
– У меня не было возможности ничего ей объяснять. Ивен сказал ей, что, вероятно, вы отправились в пивную.
– Как-нибудь на днях я сверну шею этому ублюдку.
Нет, каково, а? Подлинный дух товарищества. Это самым наилучшим образом испортит мои отношения с Уэлчем. И я бы попросил вас не называть его Ивеном.
– Вы зря так беспокоитесь. Мне кажется, Уэлч не придал этому особого значения.
Диксон фыркнул.
– А как вы можете это знать? Никогда нельзя знать, какие мысли гнездятся у него в голове, если они вообще там гнездятся. Обождите меня минуточку, ладно? Мне нужно пойти в ванную комнату. Не уходите.
Когда он возвратился, она по-прежнему сидела на кровати, но он заметил, что в его отсутствие она слегка подкрасила губы. Это понравилось ему, вернее, польстило, так как особого эстетического впечатления не произвело. Он чувствовал себя уже почти сносно и с каждой минутой – все лучше и не без приятности развалился в кресле. Они поговорили о том, как прошел вечер. Затем Маргарет сказала:
– Ну, вам, пожалуй, пора уходить. Уже поздно.
– Да, я знаю. Сейчас уйду. Мне так хорошо здесь.
– Мне тоже. Я уж не помню, когда мы с вами были так… Совсем вдвоем.
Слова эти неожиданно заставили Диксона почувствовать, как сильно он пьян, и впоследствии ему так никогда и не удалось понять, почему он сделал то, что сделал, – почему пересел на кровать рядом с Маргарет, обнял ее за плечи и крепко поцеловал в губы.
Что побудило его к этому? Голубой халат, или рассыпавшиеся по плечам волосы, или накрашенные специально для него губы, или количество выпитого пива, или желание привести их отношения к какому-то концу, или стремление избежать очередного залпа интимных вопросов и признаний, или тревога за свое место в университете? Но что бы ни толкнуло его на этот шаг, результат получился совершенно недвусмысленный: Маргарет обхватила руками его шею и весьма пылко ответила на его поцелуй – куда более пылко, чем прежде, во время их вялых свиданий у нее на квартире, которые, собственно говоря, не было оснований называть любовными.
Диксон снял сначала свои, а потом и ее очки и, не глядя, положил их куда-то. Он снова поцеловал ее, еще крепче, и почувствовал, как у него все сильнее и сильнее кружится голова. Через две-три минуты ему показалось уже вполне естественным сунуть руку под «отворот ее халата. Маргарет что-то нежно проворковала и еще крепче сжала его шею.
Почему было не пойти дальше? Казалось, он может себе это позволить, хотя и было неясно – до какого предела. Хотелось ли ему этого? Да, в какой-то мере. Но честно ли это по отношению к ней? Ему припомнилось смутно, что он сам после истории с Кэчпоулом советовал Маргарет воздержаться на некоторое время, ну, скажем, на год, от всяких, даже самых невинных, любовных отношений с кем бы то ни было. Так честно ли он поступает по отношению к ней? Честно ли он поступает по отношению к самому себе? Он мог держать Маргарет в узде лишь до тех пор, пока у них были приятельские отношения. Став ее любовником, он уподобился бы новичку-ковбою, вступившему в единоборство с прославленным своей свирепостью быком. Нет, конечно, это было бы нечестно по отношению к себе самому. И, конечно, нечестно по отношению к ней. 'Прежде всего это неизбежно будет большим потрясением для Маргарет, не говоря уже о возможных последствиях. Нет, ради нее он не должен до этого доводить. Но, с другой стороны… Мысли разбегались, Диксон тщетно пытался хоть что-нибудь сообразить… С другой стороны, Маргарет сама, очевидно, хочет этого. Он ощутил ее теплое дыхание на своей щеке, и затухающее желание внезапно вспыхнуло в нем с новой силой. Ясно, что его тревожит – он просто боится получить отпор. Диксон принял руку, затем снова сунул ее – на этот раз под ночную рубашку. От этого жеста и от того, как затрепетала Маргарет, у него еще сильнее закружилась голова, и он окончательно потерял способность мыслить. Напряженная тишина звоном отдавалась у него в ушах.
Минутой позже, когда они уже лежали рядом на постели, он сделал движение не только вполне недвусмысленное, но даже, пожалуй, чрезмерно откровенное. Как восприняла это Маргарет, понять было трудно, хотя реагировала она весьма бурно. Диксон больше не колебался. Последовала короткая схватка, и он отлетел в сторону, больно ударившись головой о спинку кровати. Маргарет встала, запахнула халат и взяла со стула его плащ.
– Убирайтесь, – сказала она. – Убирайтесь вон, Джеймс.
Он с трудом поднялся на йоги и кое-как поймал свой плащ, который она ему швырнула.
– Позвольте… Что случилось?
– Вон! – Ее трясло от ярости.
– Хорошо, хорошо, только я не понимаю.
Она распахнула дверь и кивнула ему, чтобы он уходил. На лестнице послышались чьи-то шаги.
– Послушайте, там кто-то идет…
Он очутился за дверью с плащом, перекинутым через руку. У него было такое ощущение, словно голова начала теперь кружиться в обратную сторону. У дверей ванной комнаты он вдруг столкнулся с этой самой Кэллегэн.
– Добрый вечер, – сказал он учтиво.
Она отвела глаза и прошла мимо него к себе в спальню. Он хотел отворить дверь в ванную комнату – дверь снова была заперта. Не раздумывая долго, он закинул голову, набрал в легкие побольше воздуха и испустил громкий, протяжный, исполненный ярости рев, напоминавший вокальные упражнения Голдсмита. Затем скатился вниз по лестнице, повесил в прихожей свой плащ, прошел в столовую и присел на корточки перед не то поддельным, не то настоящим буфетом восемнадцатого столетия.
Среди бутылок коньяка, пива и сидра, стоявших на полке, он отыскал бутылку портвейна. Это была та самая бутылка, из которой вечером Уэлч налил ему такую микроскопическую порцию вина, что Диксон не сразу понял – в шутку это или всерьез. Надпись на этикетке была на каком-то романском языке, а дальше – по-английски. Очень хорошо – и не английский и не иностранный напиток! Пробка выскочила с праздничным новогодним звуком, и Диксону вдруг нестерпимо захотелось орешков с изюмом. Он основательно приложился к бутылке. Часть вина прохладно-холодящей струйкой потекла по подбородку и за воротник. Бутылка была на три четверти полной, когда он запрокинул ее над головой, и оказалась на три четверти пустой, когда он отнял ее ото рта. Он с шумом поставил ее обратно на полку, вытер рот дорожкой, постланной на буфете, и, ощутив себя на верху блаженства, беспрепятственно добрался до своей спальни.
Расхаживая по комнате и раздеваясь на ходу, он с недоумением вспоминал о том, что произошло у него с Маргарет, и старался собраться с мыслями. Так ли уж все это было ему нужно? Ответ был вес тот же: да, до некоторой степени. Однако он бы не сделал ни малейшей попытки и уж во всяком случае не был бы столь предприимчив, если бы она не проявила такого пыла. Но зачем понадобилось ей проявлять пыл, после того как она столько времени его не проявляла? Вероятно, виной всему какой-нибудь новый роман, который она только что прочла. Но если на то пошло, это же все вполне естественно, именно этого она, в сущности, и хочет. Диксон нахмурился от усилия, которое потребовалось ему сделать, чтобы сформулировать свою мысль. Она об этом и не подозревает, но это именно то, чего она хочет, чего требует ее натура. И, черт побери, в конце концов это его законное право, если вспомнить, чего он от нее натерпелся… Но хорошо ли это, честно ли это по отношению к ней – ставить ее в такое положение, особенно после всего, что она перенесла? Почувствовав, куда могут завести его эти мысли, Диксон поспешил отбросить их и направился в ванную комнату, завязывая на ходу шнур пижамы.
В ванной комнате ему вдруг стало хуже. Невзирая на прохладу весенней ночи, пот катился с него градом. Он немного постоял перед умывальником, стараясь разобраться в своих ощущениях. Ему казалось, что желудок у него страшно раздуло и он стал непомерно тяжел. Свет электрической лампочки меньше всего был похож на электрический свет, а превратился в какой-то мглистый фосфоресцирующий газ, и по комнате от него словно разливалось жужжание. Диксон открыл холодный кран и наклонился над раковиной. После этого ему уже с трудом удалось подавить желание наклоняться все ниже и ниже и всунуть голову между кранами. Он сполоснул лицо, снял бакелитовую кружку со стеклянной полки над раковиной и выпил довольно много воды. Это несколько освежило его, но вместе с тем оказало еще какое-то действие. Какое – он не разобрал. Он вычистил зубы, употребив колоссальное количество пасты, снова сполоснул лицо, снова наполнил кружку водой и съел еще немного пасты.
Возле своей кровати он остановился в раздумье. Ему казалось, что лицо у него стало необыкновенно тяжелым, словно под кожу в разных местах были вшиты мешочки с песком, которые оттягивали мясо от костей. А впрочем, никаких костей словно бы и не существовало. Внезапно он почувствовал себя очень худо и тяжело, с содроганием вздохнул. У него появилось такое ощущение, словно кто-то проворно подскочил к нему сзади и натянул на него водолазный костюм – невидимый и мягкий, как вата. Он тихонько застонал. Уж хуже этого, кажется, быть не могло.
Он начал укладываться в постель. Четыре уцелевшие сигареты – неужто он в самом деле выкурил двенадцать сигарет за этот вечер? – лежали в бумажной пачке на полированном столике у изголовья кровати, рядом со спичками, бакелитовой кружкой с водой и пепельницей, которую он взял с каминной полки. Закинув одну ногу «а постель, Диксон обнаружил, что не в состоянии сразу проделать то же и с другой ногой, и только тут понял, как подействовала на него выпитая вода – он снова был пьян. Он улегся в постель, и тотчас ему стало ясно, что именно это действие воды и было основным, а освежающий эффект – второстепенным. На качающейся каминной полке стояла небольшая фарфоровая статуэтка – Будда в знакомой традиционной позе. Может быть, Уэлч поставил ее сюда, чтобы напомнить ему о преимуществах созерцательной жизни? Если так, то его нравоучение запоздало.
Диксон протянул руку, дернул за болтавшийся у него над головой шнурок и выключил свет. И тотчас нижний правый угол комнаты начал вздыматься вверх вместе с правым углом кровати, которая как бы стремилась перевернуться, оставаясь вместе с тем в прежнем положении. Диксон сбросил с себя одеяло и сел, свесив ноги. Комната была неподвижна. Посидев немного, Диксон снова закинул ноги на постель и вытянулся. Комната начала опрокидываться. Он спустил ноги на пол. Комната застыла в неподвижности. Диксон закинул ноги на кровать, но не лег, а продолжал сидеть. Комната опрокидывалась. Он спустил ноги с постели – все кончилось. Он закинул одну ногу на кровать.
Началось. Да еще как! Кажется, в любую минуту с ним может произойти катастрофа. Хрипло бранясь, Диксон взбил повыше подушки, привалился к ним, полусидя, полулежа, и наполовину свесил ноги с кровати. И в этом положении ему кое-как удалось погрузиться в сон.
Глава VI
Диксон снова вернулся к жизни. Он очнулся сразу, не успев почувствовать, что просыпается. Ему не довелось медленно, достойно покинуть чертоги сна – его бесцеремонно вышвырнули оттуда. Он лежал в нескладной, неудобной позе и не находил в себе сил пошевелиться – так ему было скверно. Словно раздавленный краб на вымазанной дегтем гальке под утренним солнцем. Свет резал ему глаза, но оказалось, что переводить взгляд с предмета на предмет еще мучительнее. Он попробовал было и тут же решил, что с этой минуты всю жизнь будет смотреть только в одну точку. В висках у него стучало, и от этого казалось, что все кругом пульсирует, а во рту было так погано, словно какое-то насекомое заползло туда ночью по ошибке да там и нашло место последнего успокоения. Кроме того, всю ночь он участвовал в кроссе по пересеченной местности, а потом его с большим знанием дела избивали в полицейском участке. Ему было очень скверно.
Он нащупал очки, надел их и тотчас увидел, что с одеялом что-то неладно. Чувствуя, что при каждом движении он рискует отправиться на тот свет, Диксон все же слегка приподнялся, и его воспаленным глазам открылось такое зрелище, что цимбалист, засевший у него в голове, совсем обезумел. В верхней части пододеяльника не хватало большого неправильной формы куска. Куска чуть поменьше, но все же значительного не хватало и в отвернутом крае одеяла, а под ним, в том же одеяле, не хватало куска примерно величиной с ладонь. Сквозь все эти дыры, края которых были черны, как отчаяние, виднелось коричневое пятно на втором одеяле. Диксон провел пальцем по краю дыры в пододеяльнике, и на пальце остался темный след. Это была сажа. Раз сажа – значит, горело. Раз горело – значит, сигарета. Неужто его сигарета сгорела дотла на одеяле? А если не сгорела, так куда же она девалась? На постели ее нигде не было видно. В постели – тоже. Скрипнув зубами, Диксон свесил голову с кровати. По светлому рисунку дорогого на вид ковра тянулась коричневая бороздка, заканчивавшаяся сероватым комочком пепла. Диксон почувствовал себя глубоко несчастным. Это чувство еще усилилось, когда он бросил взгляд на тумбочку возле кровати. На ее полированной поверхности виднелись два черных обугленных углубления. Они шли под прямым углом друг к другу и обрывались почти у самой пепельницы, в которой лежала одна-единственная обгоревшая спичка. На столе виднелись еще две неиспользованные спички. Остальные спички и пустая пачка из-под сигарет валялись на полу. Бакелитовой кружки нигде не было видно.
Неужели все это натворил он? А может, какой-нибудь бродяга, какой-нибудь громила забрался в комнату и устроил себе здесь привал? А может, он стал жертвой какого-нибудь призрака вроде мопассановского Орля, но отличающегося пристрастием к табаку? В конце концов он все же пришел к заключению, что это дело только его рук, и горько пожалел об этом. Теперь он, конечно, лишится места, особенно если у него не хватит духу пойти к миссис Уэлч и чистосердечно покаяться ей во всем, а он уже знал, что никогда на это не решится. Ведь то, что он может сказать в свое оправдание, еще более непростительно. Разве к поджигателю отнесутся с большей снисходительностью оттого, что он предварительно напился? Да притом как! Презрев свой долг по отношению к хозяевам и остальным гостям, отказавшись от наслаждения камерной музыкой, бросив все, как только его потянуло выпить.
Ему оставалось лишь надеяться, что Уэлч пропустит мимо ушей рассказ жены о погубленных одеялах. Впрочем, по опыту известно, что порою Уэлч бывает не совсем глух и слеп к окружающему: заметил же он в студенческой работе нападки на книгу своего ученика. Но, с другой стороны, тогда удар пришелся по самому Уэлчу. Вероятно, его не может особенно взволновать судьба простынь и одеял, которыми он в настоящую минуту не укрывается. Однажды, припомнилось Диксону, он пришел к заключению, что можно явиться в пьяном виде в профессорскую гостиную в университете, браниться, бить стекла, рвать газеты под самым носом Уэлча, и тот ничего не заметит, при условии если его персона останется в неприкосновенности. Это воспоминание в свою очередь воскресило в памяти Диксона случайно прочитанную фразу в книге, принадлежавшей Элфриду Бизли: «Стимул не может быть воспринят мозгом, если организм не испытывает в нем потребности». Он рассмеялся, но смех сменился гримасой.
Диксон вылез из постели и направился в ванную комнату. Через несколько минут он вернулся, жуя зубную пасту и держа в руке лезвие от безопасной бритвы, которым он принялся осторожно обрезать обожженные края пододеяльника и одеяла. Он сам толком не понимал, зачем это делает, однако по окончании операции все стало выглядеть как-то благопристойнее, во всяком случае, причина катастрофы стала менее очевидной. Когда все дыры приняли прямоугольную форму, Диксон медленно, с трудом, словно дряхлый старик, опустился на колени и выбрил пострадавшее место на ковре. Отходы, получившиеся в результате этих манипуляций, он сунул в карман пижамы. Теперь он примет ванну, а потом спустится вниз, позвонит Биллу Аткинсону и попросит его сообщить о приезде родителей значительно раньше, чем было условлено. Он присел на край постели, чтобы хоть немножко оправиться после мучительной возни с ковром, и в эту минуту, прежде чем он успел подняться, кто-то – он без труда понял, что это мужчина – вошел в ванную комнату. Диксон услышал, как загремела на цепочке пробка от ванны, затем зашумела вода из открываемого крана. Кто-то – Уэлч, или Бертран, или Джонс – собирался принять ванну. Кто именно – стало ясно при первых звуках низкого, плохо поставленного голоса, фальшиво распевавшего что-то. Диксон узнал блаженную белиберду жалкого Моцарта. Бертран вообще едва ли стал бы распевать в ванне, а Джонс откровенно признавался, что все, написанное До Рихарда Штрауса, для него не существует. Медленно, словно подрубленное дерево, Диксон повалился боком на кровать, ткнулся пылающим лицом в подушку и затих.
Он получил возможность немного собраться с мыслями, но как раз это ему меньше всего хотелось делать со своими мыслями. Чем дольше они будут идти вразброд – особенно мысли о Маргарет, – тем лучше. И тем не менее все время, чего с ним раньше никогда не бывало, он пытался представить себе, что скажет Маргарет при встрече с ним, если, разумеется, она еще захочет с ним разговаривать. Диксон высунул язык так, что коснулся им подбородка, страшно сморщил нос и беззвучно пошевелил губами. Сколько усилий придется ему приложить, чтобы убедить Маргарет хотя бы разомкнуть для начала уста, а затем излить на него весь запас гнева и укоров? И ведь это только предварительная схватка перед генеральным сражением, цель которого – заставить ее принять его извинения. В отчаянии он пытался прислушаться к песенке Уэлча, пытался высмеять ее несравненную банальность и вызывающую зевоту монотонность, но ничего не вышло. Тогда он стал думать о том, что его статья принята в журнале, стараясь хоть в этом почерпнуть утешение, но тут же вспомнил откровенное безразличие, с каким Уэлч отнесся к этой новости, и его безапелляционный совет, почти слово в слово совпадавший с тем, что сказал Бизли: «Заставьте их указать, в каком номере они ее напечатают, Диксон, иначе это мало чего стоит… очень мало…» Диксон сел на кровати и осторожно, в несколько приемов спустил ноги на пол.
Конечно, можно позвонить Аткинсону, но есть еще один выход, более простой, более легкий – немедленно скрыться, уехать, ни с кем не попрощавшись. Нет, не годится, если он не намерен уехать прямо в Лондон. А что сейчас делается в Лондоне? Он начал расстегивать пижаму, решив обойтись на этот раз без ванны. Широкие лондонские улицы и просторные площади, должно быть, пустынны в этот час, только какой-нибудь одинокий прохожий спешит куда-то. Он легко мог нарисовать себе эту картину. В его памяти ожили два дня отпуска, проведенных в Лондоне в дни войны. Он вздохнул. С таким же успехом мог бы он мечтать сейчас о Монте-Карло или Огненной Земле. Затем, прыгая на одной ноге, уже освобожденной от пижамы, и стараясь освободить и другую, он забыл обо всем, кроме боли, которая плескалась у него в голове и просачивалась сквозь мозг, как вода сквозь песок. Он привалился к камину, чуть не столкнув Будду на пол, и весь обмяк, словно подстреленный кинобандит. Интересно знать, есть на Огненной Земле свои Маргарет и Уэлчи?
Несколько минут спустя он оказался в ванной комнате. Уэлч оставил после себя кайму грязной мыльной пены по краям ванны и запотевшее зеркало. Немного подумав, Диксон начертил пальцем на запотевшем стекле: «Нед Уэлч слюнявый дурак, лицо, как поросячья задница». Затем протер зеркало полотенцем и взглянул на свое отражение. Выглядел он не так уж плохо. Во всяком случае, чувствовал он себя не в пример хуже. Однако волосы на макушке продолжали торчать, как яростно ни приглаживал он их мокрой щеткой для ногтей. Он хотел было употребить вместо бриолина мыло, но раздумал, потому что уже не раз превращал таким способом волосы на затылке и над ушами в некое подобие утиных перьев. Сегодня очки более чем обычно делали его пучеглазым, как лягушка. А в общем, вид у него был, как всегда, здоровый и – так ему казалось – честный и добрый. Приходилось этим удовольствоваться.
Он уже готов был проскользнуть вниз к телефону, но, возвратившись в спальню, решил еще раз осмотреть повреждения, нанесенные постельным принадлежностям. Что-то было не так, чего-то не хватало, но он никак не мог понять – чего. Он прошел в ванную комнату, запер дверь в коридор, снова вооружился бритвенным лезвием и снова принялся обрабатывать края дыр. Но на этот раз он делал надрезы, насечки и небольшие зубчатые выемки так, чтобы образовались лохмы. Затем, держа лезвие под прямым углом к краю дыры, стал скрести им по материи, стараясь как можно сильнее растрепать край. Потом отступил на шаг, окинул взглядом свою работу и решил, что так стало значительно лучше. Катастрофа, постигшая постельные принадлежности, теперь уже мало походила на дело рук человеческих. На первый взгляд могло показаться, что тут основательно потрудилась целая колония моли или свирепствовал какой-то грибок. Покончив с этим, Диксон повернул ковер так, что выбритое место хотя и не было совсем скрыто креслом, все же находилось к нему поближе.
Диксон уже прикидывал, не снести ли тумбочку вниз, чтобы на обратном пути выкинуть ее из окна автобуса, но в эту минуту до его ушей донеслось знакомое пение. Оно звучало так, словно певец мотал на ходу головой от удовольствия. Звуки росли, ширились, как грозное предчувствие. И вот дверь ванной комнаты начала сотрясаться, а ручка вертеться и греметь. Пение оборвалось, но тряска и грохот по-прежнему продолжались, и к ним присоединились пинки ногой, сменившиеся затем глухими толчками – словно кто-то пытался высадить дверь плечом. Уэлч, должно быть, никак не ожидал, что ванная комната может быть занята, раз ему понадобилось в нее вернуться. (Зачем, кстати, могло это ему понадобиться?) Да и теперь возможность такого осложнения, по-видимому, не умещалась в его сознании. Перепробовав различные способы взамен бесплодного сотрясания дверной ручки, он снова возвратился к первоначальному способу – бесплодному сотрясанию дверной ручки. Затем отбушевал еще один, последний шквал ударов и пинков, послышались удаляющиеся шаги, и где-то хлопнула дверь.
Со слезами бессильной ярости на глазах Диксон вышел из спальни, нечаянно раздавив по дороге бакелитовую кружку, которая неизвестно каким образом попалась ему под ноги. Спустившись вниз в прихожую, он поглядел на часы – было двадцать минут девятого – и направился в гостиную, к телефону. Спасибо еще, что Аткинсон по воскресеньям отправляется за газетами и встает рано. Успеть бы только его поймать. Диксон взял трубку. Затем в течение двадцати пяти минут все его усилия были направлены на то, чтобы как-то дать выход обуревавшим его чувствам, не повредив разламывающейся от боли голове. В телефонной трубке что-то жужжало и шелестело, словно в прижатой к уху морской раковине. Пока Диксон, сидя на обитом кожей подлокотнике кресла, безмолвно изрыгал проклятия, весь дом, казалось, внезапно пришел в движение. Кто-то начал расхаживать по комнате у него над головой, кто-то спустился по лестнице и прошел в столовую, кто-то отворил дверь в конце коридора и тоже прошел в столовую, где-то вдалеке загудел пылесос, где-то открыли кран и потекла вода, где-то хлопнула дверь и чей-то голос позвал кого-то. Когда весь этот шум принял такие размеры, словно за дверью гостиной собралась небольшая толпа, Диксон повесил трубку и встал. Поясница у него ныла от неудобной позы, рука – от бесконечного постукивания по рычагу аппарата.
Завтрак в доме Уэлчей, как и самый их образ мыслей, переносил вас в иную эпоху. Горячая еда стояла на буфете в старомодных кастрюлях-грелках, название которых Диксон даже не сразу вспомнил. Разнообразие блюд и их количество напоминали о том, что профессорское жалованье мистера Уэлча основательно подкрепляется недурным личным состоянием его супруги. Диксон никогда не мог понять, каким образом Уэлч ухитрился подцепить богатую невесту. Объяснить это какими-то его достоинствами, действительными или вымышленными, едва ли было возможно, а причуды его характера не оставляли места для алчности. Должно быть, старикан, когда был помоложе, обладал тем, что он теперь начисто утратил, – кое-каким обаянием. Несмотря на отчаянную головную боль и не менее отчаянную досаду, Диксон все же почувствовал себя счастливее, когда постарался вообразить, какие произведения кулинарного искусства послужат сегодня наглядным доказательством благоденствия Уэлчей. Направляясь в столовую, он уже почти забыл и об одеялах, и о ковре, и о Маргарет.
В столовой не было никого, кроме приятельницы Бертрана. Она сидела за столом перед полной с верхом тарелкой еды. Диксон пожелал ей доброго утра.
– Доброе утро. – Она сказала это просто, без неприязни.
Диксон тотчас решил избрать грубоватую – «люблю резать напрямик» – манеру обращения, которой всего удобнее замаскировать любую намеренную грубость, уже совершенную или предполагаемую. Приятель его отца, ювелир, пользуясь этим незамысловатым способом, ухитрялся в течение пятнадцати лет, которые Диксон был с ним знаком, безнаказанно говорить людям одни только гадости, и все сходило ему с рук. Намеренно подчеркивая свой северный акцент, Диксон сказал:
– Боюсь, я вам вчера немного нахамил.
Она быстро вскинула голову, и он с горечью отметил про себя, какая у нее красивая шея.
– О… это… Забудьте. Я тоже показала себя не с лучшей стороны.
– Мне очень приятно, что вы не обиделись, – сказал он и тут же припомнил, что уже употребил однажды эту фразу в разговоре с ней. – Во всяком случае, я был не слишком любезен.
– Пустое, забудем об этом, хорошо?
– С радостью. Спасибо.
Наступило молчание, во время которого Диксон с некоторым удивлением отметил про себя, как много и как быстро она ест. Гора омлета с грудинкой и помидорами, обильно политая соусом, заметно уменьшалась. Пока Диксон молча наблюдал за девушкой, она снова подлила себе на тарелку жирной красной подливки из стоявшего на буфете соусника и, перехватив его исполненный любопытства взгляд, сказала, подняв брови:
– Я очень люблю этот соус. Надеюсь, возражений нет?
Однако это прозвучало не очень уверенно, и Диксону показалось даже, что она слегка покраснела.
– Ешьте на здоровье, – добродушно сказал он. – Я сам люблю эту штуку. – Он отодвинул от себя тарелку с корнфлексом, потому что привкус солода был ему неприятен. Созерцание омлета с грудинкой и помидорами убедило его, что с завтраком спешить не следует. Когда он садился за стол, в пищеводе у него появилось такое ощущение, словно его зажали в тиски. Он налил себе чашку черного кофе, выпил ее и налил еще.
– А вы разве не хотите чего-нибудь поесть? – спросила девушка.
– Нет, пока не хочется.
– Что с вами такое? Плохо себя чувствуете?
– Да, не очень хорошо, признаться. Голова что-то побаливает.
– А, так вы все-таки ходили в пивную, как сообщил нам этот… как его зовут…
– Джонс, – сказал Диксон, стараясь вложить в это слово все, что он думал об этом человеке. – Да, правильно, я был в пивной.
– И, кажется, много выпили? – Она так заинтересовалась этим, что перестала есть и замерла, зажав в одной руке нож, в другой – вилку. Диксон заметил, что кончики пальцев у нее совсем квадратные, а ногти обрезаны очень коротко.
– Да кто его знает. Наверно, – ответил он.
– Сколько же?
– Ну, я никогда не считаю. Это вредная привычка.
– Пожалуй. А все же, сколько вы выпили? Примерно.
– Ну… кружек семь-восемь.
– Пива?
– А чего же еще? Разве не видно, что спиртные напитки мне не по карману?
– Восемь пинт пива?
– Ну да. – Он усмехнулся, думая про себя, что она, в общем, славная девчонка и что голубоватые белки придают ей какой-то необыкновенно здоровый вид. Однако он тут же отказался от своего умозаключения, а дальнейшее перестало его интересовать, когда она сказала:
– Ну, если вы так много пьете, вполне естественно, что вам нездоровится на следующий день. – И она выпрямилась на стуле, совсем как гувернантка.
Диксону снова припомнилось, как грубиян ювелир укорял его отца за «благочопорность», потому что тот вплоть до самой войны никогда не выходил из дома без белого крахмального воротничка.
Это резвое словообразование весьма точно выражало то, что не нравилось Диксону в Кристине. Он сказал довольно холодно:
– Вы правы, правы, как никто. – Выражение это Диксон подхватил у Кэрол Голдсмит, и, подумав о ней – впервые за это утро, – он вспомнил о поцелуе, свидетелем которого был накануне вечером. Внезапно его осенило, что все это имеет отношение не только к Голдсмиту, но и к этой девушке. Впрочем, она, по-видимому, сумеет постоять за себя.
– Все вчера недоумевали, куда вы исчезли, – сказала она.
– Могу себе представить. Скажите, а как отнесся к этому мистер Уэлч?
– К чему? Когда узнал, что вы отправились в пивную?
– Ну да. Он был рассержен или не очень?
– Представления не имею. – Почувствовав, вероятно, что это прозвучало несколько резко, она добавила: – Я ведь его совсем не знаю, и поэтому мне трудно судить. По-моему, это как-то прошло мимо него, если вы понимаете, что я хочу сказать.
Диксон отлично понимал и почувствовал вдруг, что может, пожалуй, теперь рискнуть отведать омлета с грудинкой и помидорами. Направляясь к буфету, он сказал:
– Это хорошо, должен признаться. Пожалуй, надо будет все же принести ему извинения.
– Неплохая мысль, мне кажется.
Она сказала это таким тоном, что он отвернулся к буфету и, слегка ссутулив плечи, скорчил одну из своих излюбленных гримас – лицо китайского мандарина. Эта девушка и ее приятель вызывали в нем такую антипатию, что он не мог понять, как они-то терпят друг друга. Тут он вспомнил про одеяло и ковер. Ну не дурак ли он! Как можно было все так бросить! Необходимо что-то предпринять. Надо подняться наверх и поглядеть на них еще разок – может быть, при виде их его осенит вдохновение.
– Черт! – машинально произнес он вслух. – Черт возьми… – И, опомнившись, добавил: – Боюсь, мне надо бежать.
– Как, вы уже спешите домой?
– Нет, я пока еще не уезжаю… Я хотел сказать… Мне надо подняться наверх. – Чувствуя, что все это звучит довольно глупо, он добавил в полном отчаянии, все еще держа в руке крышку от кастрюли: – Мне надо кое-что поправить в моей комнате… – Он взглянул на нее и увидел, что ее глаза расширились. – У меня ночью был пожар.
– Вы устроили пожар у себя в спальне?
– Ничего я не устраивал – случайно поджег сигаретой. Само собой как-то загорелось.
Выражение ее лица снова изменилось.
– У вас был пожар в вашей спальне?
– Да нет, только в постели. Она загорелась от сигареты.
– Вы подожгли постель?
– Ну да.
– Подожгли сигаретой? Нечаянно? А почему вы ее не потушили?
– Я спал. И узнал о том, что произошло, только утром, когда проснулся.
– Так вы, верно… И неужели вас не обожгло? Он накрыл наконец кастрюлю крышкой.
– Нет как будто бы.
– Хорошо хоть так. – Она поглядела на него, крепко сжав губы, и вдруг расхохоталась, но совсем не так, как смеялась накануне вечером. Диксон подумал, что сейчас ее смех звучит далеко не столь музыкально. Светлая прядка упала на лоб, отделившись от тщательно приглаженных волос, и девушка тотчас водворила ее на место.
– Что же вы теперь собираетесь делать?
– Еще сам не знаю. Но что-то сделать надо.
– Да, вполне с вами согласна. И времени терять нельзя – скоро горничная начнет убирать комнаты.
– Я знаю. Но что же сделать?
– А много сгорело?
– Довольно много. Одеяло прожжено насквозь, и дыры порядочные.
– М-да… Видите ли, трудно что-нибудь посоветовать, не поглядев. Если вы… Да нет, это не поможет.
– Послушайте, а если бы вы поднялись наверх и…
– И поглядела сама?
– Да. Это вас не затруднит?
Она снова выпрямилась на стуле и задумалась.
– Хорошо. Только, конечно, я ничего не обещаю.
– Разумеется. – Он радостно припомнил вдруг, что несколько сигарет все-таки уцелело от огня. – Я очень вам благодарен.
Они уже направлялись к двери, когда она сказала:
– Но вы же не позавтракали.
– Что делать! Теперь уже некогда.
– Я бы на вашем месте все-таки поела. Второй завтрак здесь бывает довольно скуден.
– Да я и не собираюсь его дожидаться… То есть теперь уж нет времени… Обождите минутку. – Он бросился назад к буфету, схватил скользкое печеное яйцо и засунул его в рот целиком. Она бесстрастно наблюдала за ним, скрестив руки на груди, на лице ее ничего не отразилось. Бешено работая челюстями, он прихватил еще кусок грудинки, сложил его несколько раз, тоже сунул в рот и жестом показал, что готов. Волна тошноты поднялась и подкатила к горлу.
Следуя за Кристиной, он прошел через прихожую и поднялся по лестнице. Откуда-то издалека долетали окариноподобные звуки флажолета, исполняющего худосочную мелодию. По-видимому, Уэлч завтракал у себя в комнате. С чувством огромного облегчения Диксон убедился, что дверь ванной комнаты не заперта.
Девушка остановилась и строго на него взглянула.
– Для чего это мы сюда направляемся?
– А моя спальня за ванной.
– Вот что! Какое странное расположение комнат.
– Наверное, эту часть дома распланировал сам Уэлч. Так ведь удобнее, чем наоборот – сначала спальня, а потом ванная.
– Да, вероятно. Ого! Вы вчера действительно хватили лишнего. – Она уже прошла вперед и стояла, разглядывая и ощупывая простыни и одеяла, словно материи, разложенные для продажи на прилавке. – Но эти дыры совсем не похожи на прожженные. Кажется, что их прорезали чем-то острым.
– Видите ли, я… Я обрезал обожженные края бритвой. Мне казалось, что так будет выглядеть как-то лучше.
– Почему же?
– Трудно объяснить. Мне просто казалось, что так лучше.
– М-да. И все это натворила одна сигарета?
– Ну, этого я не знаю. Вероятно, одна.
– Да, вы в самом деле совсем… и тумбочка тоже! И ковер! Вы знаете, я думаю, что мне не следовало бы ввязываться в это дело. – Внезапно она широко улыбнулась, отчего лицо ее стало уже неправдоподобно здоровым, и оказалось, что передние зубы у нее не совсем правильной формы. Этот дефект почему-то совсем лишил Диксона душевного спокойствия, и он решил, что надо бросить замечать в ней то одно, то другое. В ту же минуту она выпрямилась и задумчиво сжала губы.
– Мне кажется, самое лучшее перестелить сейчас постель так, чтобы убрать все это вниз. Одеяло, которое только чуть-чуть порыжело, можно постелить сверху. С обратной стороны оно, вероятно, совсем не пострадало. Ну как? Жаль, что здесь нет еще и пухового одеяла…
– Да, пожалуй, это неплохо придумано. Но ведь когда станут перестилать постель, все обнаружится.
– Да, конечно, но, думаю, никому в голову не придет, что это от сигареты, особенно после ваших упражнений с бритвой. И притом никто ведь не сует голову под одеяло, чтобы покурить, не так ли?
– Да, конечно, это верно. Так за дело.
Пока он отодвигал кровать от стены, Кристина стояла, скрестив на груди руки, и наблюдала за ним. Затем они вместе принялись перестилать постель. Шум пылесоса раздавался теперь где-то совсем близко – он заглушал даже звуки флажолета. Когда они вместе перестилали постель, Диксон вопреки недавно принятому решению разглядывал девушку и, к великой своей досаде, убедился, что она еще красивее, чем ему казалось. Он почувствовал, что ему нестерпимо хочется скорчить гримасу, которую он корчил, когда Уэлч наваливал на него какое-нибудь новое поручение с целью испытать его способности, или когда на горизонте появлялся Мичи, или когда на память ему приходила миссис Уэлч, или когда Бизли передавал ему очередное высказывание Джонса. Словом, ему страшно захотелось сделать гримасу, надуть щеки и с силой выдохнуть из себя воздух – весь, весь воздух, и с такой силой, чтобы заглушить в себе сумятицу чувств, которую эта девушка пробуждала в нем: негодование, печаль, досаду, раздражение и холодную злобу – все аллотропы боли. Девушка была вдвойне виновата перед ним: во-первых, тем, что казалась такой привлекательной, во-вторых, тем, что, будучи такой привлекательной, маячила у него перед глазами. Когда ему доводилось видеть кого-нибудь из современных цариц Савских – итальянских киноактрис, жен миллионеров, премированных красавиц, – с этим он справлялся легко. Более того, ему даже нравилось глядеть на них. Но то было совсем другое, а на эту ему бы лучше не глядеть вовсе. Он читал, вспомнилось ему, что кто-то, считавший себя знатоком в вопросах любви, не то Платон, не то Рильке, кажется, сказал, что любовь – чувство совершенно отличное не только по силе, но и по самой сути от обычного чувственного влечения. Значит, чувство, которое девушки вроде Кристины пробуждают в нем, – любовь? Да, во всяком случае, другого чувства, которое он мог бы так назвать, ему не только не приходилось испытывать, но он даже не представлял себе его. Но против этого, если не считать довольно сомнительной поддержки Платона (или Рильке), – весь опыт, накопленный человечеством в этой области. Хорошо, но что же это за чувство, если не любовь? Оно не похоже на желание.
Когда, кончив подтыкать одеяло, они стояли рядом возле кровати, он с трудом удержался, чтобы не положить руку на ее высокую крепкую грудь, и в то же время этот жест представлялся ему столь же естественным, само собой разумеющимся, как если бы он протянул руку и взял большой сочный персик из вазы с фруктами. Нет, что бы это ни было и как бы оно ни называлось, только он ничего не мог с собой поделать.
– Ну вот, теперь, мне кажется, все в порядке, – сказала девушка. – Кто не знает, ни за что не догадается, что там внизу, верно?
– Конечно, и большое вам спасибо за помощь.
– Пустяки. А что вы намерены сделать с тумбочкой?
– Я уже думал об этом. В конце коридора есть маленький чуланчик со всяким хламом. Там полным-полно ломаной мебели, заплесневелых книг и прочей ерунды. Меня посылали туда вчера за нотным пюпитром – так он, кажется, называется? В этом чулане найдется местечко и для тумбочки – за старой французской ширмой, на которой намалеваны какие-то придворные маркизы, ну вы знаете – в широкополых шляпах и с банджо. Если бы вы могли выглянуть в коридор – посмотреть, свободен ли путь, я бы сейчас, не откладывая, оттащил ее туда.
– Идет. Блестящая мысль. Если спрятать эту тумбочку, никому и в голову не придет, что дыры прожжены сигаретой. Подумают, что вы порвали простыню, потому что вас мучил кошмар.
– Ничего себе кошмар – пробуравить ногами простыню и одеяло!
Она взглянула на него, полуоткрыв рот, затем начала смеяться. Смеясь, она присела на край постели, но тут же вскочила, и так поспешно, словно постель снова начата тлеть. Диксон тоже рассмеялся – не потому, что ему было весело, а потому, что он был признателен Кристине за ее смех. Они оба все еще продолжали смеяться, когда она, выглянув из ванной комнаты в коридор, поманила его за собой. Он схватил тумбочку и выбежал на площадку. И в эту минуту Маргарет внезапно распахнула дверь своей комнаты и увидела их.
– Что вы тут вытворяете, Джеймс? – спросила она.
Глава VII
– Мы только… Я только… Я хотел только отнести куда-нибудь эту тумбочку, – сказал Диксон, переводя взгляд с Кристины на Маргарет.
Кристина громко прыснула, не справившись с душившим ее хохотом. Маргарет спросила:
– Что это еще за бред?
– Это не бред, Маргарет, поверьте мне. Я…
– С разрешения всех присутствующих, – перебила его Кристина, – я бы предложила покончить сначала с тумбочкой, а потом уже объяснять, отчего да почему.
– Правильно, – сказал Диксон и, вобрав голову в плечи, ринулся дальше по коридору. В чулане он отшвырнул в сторону старую мишень для стрельбы из лука, успев скорчить ей гримасу – «лицо умалишенного крестьянина» (можно себе представить, свидетелем какой бездонной глупости была эта штука в свое время!), и запихнул тумбочку за ширму. Затем схватил валявшийся тут же кусок ветхого шелкового покрывала и накинул его на тумбочку. Поверх этой импровизированной скатерти он положил две фехтовальные рапиры, какую-то книжку под названием «Испанский урок» и, наконец, игрушечный комодик, набитый, без сомнения, различными сувенирами вроде морских раковин и детских локонов. В довершение всего он прислонил к пирамиде старый треножник, вероятно, предназначавшийся для какого-нибудь фотографического или астрономического баловства. Затем, отступив на шаг и окинув взглядом все сооружение, он нашел, что оно выглядит превосходно: никто не усомнился бы в том, что все эти предметы провели здесь не один десяток лет в таком тесном соседстве. На мгновение Диксон закрыл глаза, улыбнулся и тут же возвратился к будничной действительности.
Маргарет ждала его в дверях своей спальни. Один уголок ее рта был чуть-чуть опущен – кривая усмешка, столь хорошо знакомая ему. Кристина Кэллегэн исчезла.
– Так что же все это значит, Джеймс?
Он притворил за собой дверь и принялся объяснять. И пока он говорил – и устроенный им пожар, и меры, принятые, чтобы скрыть его последствия, впервые предстали ему в смешном виде. Уж, конечно, Маргарет, большая любительница такого рода историй, найдет случившееся смешным, тем более что сама она никак в этом не замешана. Примерно такие соображения он и высказал, заканчивая свое повествование.
Но Маргарет все с той же кривой усмешкой возразила:
– Да, я вижу, что вы и та особа очень веселились.
– А почему бы и нет?
– Сделайте одолжение. И вообще, при чем здесь я? Просто мне все это кажется довольно ребячливым и глупым, больше ничего.
Сделав над собой усилие, он сказал:
– Послушайте, Маргарет, я понимаю, как вам все это представляется. Но поймите и вы: ведь дело в том, что я не хотел сжечь эти проклятые одеяла. А раз уж так получилось, нужно было что-то предпринять, верно?
– А пойти к миссис Уэлч и извиниться вы, разумеется, никак не могли?
– Разумеется. Разумеется, не мог. Я вылетел бы из университета в одну секунду. – Он достал две сигареты, закурил и предложил Маргарет, стараясь припомнить, советовала ли приятельница Бертрана пойти и покаяться во всем миссис Уэлч. «Нет, кажется, не советовала», – подумал он и удивился.
– Вы еще быстрее вылетите из университета, если только миссис Уэлч обнаружит эту тумбочку в чулане.
– Никогда она ее не обнаружит, – сказал он запальчиво, принимаясь шагать из угла в угол.
– А как же одеяла? Вы говорите, что Кристина Кэллегэн посоветовала вам перестлать постель?
– Ну и что? При чем здесь одеяла?
– Вы, кажется, теперь поладили с ней куда лучше, чем вчера вечером.
– Да. Ведь это хорошо, правда?
– Между прочим, я считаю, что она была чудовищно груба сейчас.
– Как это так?
– Ввязалась в наш разговор и приказала вам, как мальчишке, убрать тумбочку.
Удивленный тем, что его самостоятельность взята под сомнение, Диксон сказал:
– Вы все это выдумали, Маргарет. Она была абсолютно права – кто-нибудь из Уэлчей мог в любую минуту нагрянуть сюда. И уж если кто ввязался в разговор, так это вы, а не она. – Еще не договорив до конца, он уже пожалел об этих словах.
Маргарет смотрела на него во все глаза, рот ее приоткрылся. Затем она резко отвернулась.
– Очень сожалею. Больше никогда не буду «ввязываться в ваши разговоры».
– Послушайте, Маргарет, вы же знаете, что я совсем не то хотел сказать. Не глупите. Я ведь только…
Повысив голос и с видимым усилием сохраняя самообладание, она сказала:
– Пожалуйста, уходите.
Диксон попытался прогнать неотвязную мысль о том, что Маргарет совсем не плохо справляется с ролью да и поставлена сцена недурно, но у него ничего не вышло, и он рассердился на себя. Стараясь, чтобы его слова звучали как можно убедительнее и прочувствованнее, он произнес:
– Вы не должны гак к этому относиться. Я сказал страшную, чудовищную глупость, признаю. Но я ведь не в том смысле сказал, что вы ввязались в разговор, совсем не в том… Вы сами понимаете…
– О, я очень хорошо вас понимаю, Джеймс. Отлично понимаю. – На этот раз голос се звучал ровно, бесцветно.
На Маргарет был яркий утренний туалет с некоторой претензией на артистичность: пестрая блуза, юбка с гофрированным подолом и очень большим нашивным карманом, туфли без каблуков и деревянные бусы. Серовато-голубой дымок сигареты вился в солнечном луче над ее обнаженным плечом. Диксон подошел к ней ближе и заметил, что она только что вымыла и Уложила волосы. Тусклые сухие завитки плотно прилегали к затылку. Совершенно неожиданно в этих завитках ему почудилось что-то бесконечно женственное – куда более женственное, чем светлый, коротко подстриженный и словно лакированный затылок Кристины Кэллегэн. «Бедняжка Маргарет», – подумал он и участливо, как ему казалось, положил руку ей на плечо.
Но она сбросила его руку прежде, чем он успел открыть рот, отошла к окну и заговорила таким тоном, что Диксон сразу понял: между ними происходит сцена, и развивается она крещендо.
– Убирайтесь вон! Как вы смеете? Перестаньте хватать меня руками. Что вы о себе возомнили? Вы даже не нашли нужным извиниться за вчерашний вечер. Вы вели себя отвратительно, позорно! Надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, что от вас разило пивом, как из бочки? Я никогда не давала вам ни малейшего повода… Почему вы вообразили, что можете безнаказанно все себе позволять? За кого, черт побери, вы меня принимаете? И ведь вы знали, что пришлось мне пережить, да еще так недавно. Это непереносимо, абсолютно непереносимо. Я не желаю этого терпеть. Вы не могли не знать, что я чувствую.
Она продолжала говорить в таком же роде, а Диксон, как завороженный, не сводил с нее глаз. Он был искренне напуган, и испуг его с каждой минутой возрастал. Маргарет как-то странно вздрагивала всем телом, голова ее дергалась на худой длинной шее, и деревянные бусы подпрыгивали на пестром вороте блузы. Диксон поймал себя на мысли о том, что этот претенциозный утренний наряд находится в странном несоответствии с ее поведением. Те, кто так одевается, не должны придавать значения некоторым вещам и уж во всяком случае не должны реагировать на них столь бурно. Нельзя одеваться и вести себя так, словно ты женщина без предрассудков, а на самом деле только и думать что о приличиях. Но, с другой стороны, с Кэчпоулом это как будто ее не очень беспокоило. Нет, так рассуждать не годится. Очень скверно, что раздражение против Маргарет опять – в который уже раз! – заставило его забыть о главном: Маргарет истерична и только что перенесла тяжелый удар. Конечно, она, в сущности, права, хотя и не в том смысле, как ей это кажется. Он поступил скверно, он был нечуток и нетактичен. Теперь надо думать только о том, как бы ее умилостивить. Он с ожесточением отогнал неизвестно откуда взявшуюся мысль, что Маргарет, несмотря на все волнения и переживания, ни разу не повысила голос больше, чем следует.
– Еще вчера, только вчера я думала о том, как хорошо складываются наши отношения. Мне казалось – это что-то по-настоящему хорошее, ценное. Но то были глупые мысли, не гак ли? Я ошиблась, страшно ошиблась, я…
– Нет, вы теперь ошибаетесь, а тогда вы были правы, – перебил он. – Все это не может оборваться так просто. Люди ведь посложнее машин…
Он продолжал говорить в таком же духе, а она, как зачарованная, не сводила с него глаз. И, как ни странно, именно чудовищная пошлость его слов помогала ему выдерживать ее взгляд. Она стояла, скрестив ноги, слегка согнув левую в колене – ее излюбленная поза. Излюбленная, без сомнения, потому, что так ноги выглядели наиболее эффектно, а они у нее и в самом деле были хороши – лучшее, чем она могла похвалиться. Когда она слегка повернула голову, солнечный луч ударил в стекло ее очков и Диксон перестал видеть, куда направлен ее взгляд. В этом ослепительно-безглазом лице было что-то жуткое, и Диксону стало не по себе, но он мужественно продолжал идти к намеченной цели – к милостивому прощению или очередному признанию, которое положит конец этой ссоре и даст ему передышку на тяжком пути все большего и большего бесчестья. «Только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог…»
Сначала Маргарет была и разгневана, и непреклонна, и неумолима. Затем просто разгневана. Затем угрюма и лаконична.
– Ах, Джеймс, – сказала она наконец, приглаживая волосы тыльной стороной руки. – Давайте прекратим все это. Я устала, смертельно устала и больше не могу. Я хочу лечь. Я почти не сомкнула глаз прошлую ночь. Мне нужно только одно – чтобы меня оставили в покое. Постарайтесь это понять.
– Но вы же не завтракали?
– Я не хочу есть. К тому же завтрак уже кончился. Я не хочу никого видеть, не хочу ни с кем говорить. – Она устало опустилась на кровать и закрыла глаза. – Пожалуйста, оставьте меня одну.
– А вам не будет плохо?
– Ах, нет, нет, – сказала она с глубоким вздохом. – Пожалуйста, уходите.
– Не забудьте того, что я вам сказал.
Ответа не последовало. Он тихонько вышел из ее спальни и прошел к себе в комнату. Там он прилег на постель, закурил сигарету и принялся – без особого толка, впрочем – размышлять над событиями последнего часа. Маргарет ему почти тотчас удалось выбросить из головы. Все это было очень сложно, но в конце концов это всегда было сложно. Ему было противно вспоминать о том, что она наговорила ему, и о том, что он наговорил ей. Но так оно и должно было быть. Зато эта Кэллегэн молодец, хотя по временам и напускает на себя что-то. А какие разумные и практичные она давала советы! Это, так же как ее безудержный смех, доказывало, что она не так чопорна, как показалось ему с первого взгляда. Он припомнил с тревогой пугающую нежность ее кожи, раздражающую ясность карих глаз и чрезмерную белизну чуточку неровных зубов. Но тут же ободрился: девушка, которая дружит с Бертраном, не может не быть скверной и испорченной в душе. Да, Бертран… С ним надо либо помириться, либо держаться от него подальше. И последнее, конечно, лучше – заодно он держался бы подальше и от Маргарет. Если Аткинсон позвонит без опоздания, не пройдет и часа, как его уже не будет в этом доме.
Он погасил окурок сигареты в пепельнице, употребив на эту процедуру не менее тридцати секунд, затем встал и побрился.
Тут чьи-то громкие вопли: «Диксон! Диксон!» – заставили его выскочить на лестницу и рявкнуть во всю мочь:
– Что?
– К телефону! Диксон! Диксон! К телефону!
В гостиной сидел Бертран со своими родителями и приятельницей. Он мотнул большой головой в сторону телефона и снова обернулся к отцу, который, поникнув в кресле, как сломанный робот, размеренно бубнил:
– В детском искусстве, видите ли, есть то, что мы называем непосредственностью восприятия. Дети мыслят образами, и мир открывается их взорам не в том виде, в каком его привыкли воспринимать взрослые. И это… это…
– Это вы, Джим? – прозвучал ехидный голос Аткинсона. – Как дела в вашем балагане?
– Лучше, раз вы позвонили, Билл.
Пока Аткинсон с неожиданной словоохотливостью описывал происшествие, о котором вычитал в газете, просил помочь ему разгадать какое-то слово в кроссворде и давал невыполнимые советы, как лучше развлекать профессорских гостей, Диксон наблюдал за Кристиной Кэллегэн, слушавшей Бертрана, который начал рассуждать об искусстве. Она сидела на стуле очень прямо, чинно поджав губы. На ней были – Диксон только сейчас это заметил – та же самая блузка и та же юбка, что накануне. От нее так и веяло благовоспитанностью, и, однако, она не придала значения прожженным одеялам и испорченной тумбочке, а Маргарет – придала. И эта девушка не обращает внимания, когда при ней хватают печеные яйца руками прямо с блюда. Непонятно.
Слегка повысив голос, Диксон сказал:
– Хорошо, Билл, большое вам спасибо, что позвонили. Извинитесь за меня перед родителями и скажите им, что я постараюсь возвратиться как можно быстрей.
– Не забудьте передать от моего имени Джонсу, что я советую ему засунуть его гобой в…
– Постараюсь. До свидания.
– Это-то и есть самое главное в мексиканском искусстве, Кристина, – говорил Бертран. – Примитивная техника не имеет никакой ценности сама по себе. Это же ясно и понятно.
– Да, конечно, я понимаю, – сказала она.
– Боюсь, что я должен покинуть вас, миссис Уэлч, – начал Диксон. – Мне позвонили…
Все обернулись к нему: Бертран нетерпеливо, миссис Уэлч с недовольным, осуждающим видом, Уэлч с недоумением, приятельница Бертрана – без всякого интереса.
Прежде чем Диксон успел что-либо объяснить, в дверях появилась Маргарет в сопровождении Джонса. После такого полного упадка сил она оправилась на диво быстро. Уж не Джонс ли помог ей восстановить силы?
– O-o-o, – произнесла Маргарет. Это была ее обычная манера приветствия, если в комнате находилось более двух человек. Протяжная, нисходящая гамма, произносимая на выдохе. – Приветствую всех.
В ответ на это присутствующие пришли в движение. Уэлч и Бертран заговорили одновременно, миссис Уэлч быстро перевела взгляд с Диксона на Маргарет. Зеленовато-желтое, как сыворотка, лицо Джонса все еще маячило в дверях. Когда Уэлч, продолжая что-то говорить, поднялся, подагрически согнув поясницу, навстречу Джонсу, Диксон, чувствуя, что возможность обратить на себя внимание ускользает от него, шагнул вперед. Он слышал, как Уэлч произнес что-то вроде «бас профундо». Диксон кашлянул и сказал громко и неожиданно для себя хрипло:
– Боюсь, что я должен вас покинуть. Ко мне совершенно неожиданно приехали родители.
Он замолчал, ожидая услышать протесты и сожаления, и, когда ни того ни другого не последовало, поспешно прибавил:
– Благодарю вас, миссис Уэлч, за гостеприимство. Я получил огромное удовольствие. А теперь, боюсь, мне все-таки пора. Счастливо оставаться всем.
И стараясь не встречаться глазами с Маргарет, он в полной тишине прошествовал через всю гостиную и скрылся за дверью. Похмелье с него как рукой сняло – осталось только совершенно непереносимое ощущение, что вот сейчас, сию минуту он должен умереть или сойти с ума. Джонс осклабился, когда Диксон проходил мимо.
Глава VIII
– Э, Диксон, можно вас на два слова?
Такое начало всегда чрезвычайно пугало Диксона. Так обычно обращался к нему его сержант, старый кадровый служака со старомодными замашками, считавший, что капрала следует сначала отвести подальше от рядовых, а потом уже обрушить на него за какую-нибудь безобидную оплошность отнюдь не два слова, а целые ушаты угроз и брани. Уэлч употребляет этот зачин в качестве короткого вступления maestoso allegro con fuoco[5] своего неудовольствия по поводу какого-нибудь нового промаха Диксона, неутомимо продолжавшего создавать о себе дурное впечатление. В лучшем случае это означало, что Уэлч возложит на него какую-либо новую задачу в целях выявления его ценности для факультета. Мичи тоже не раз пользовался этим сакраментальным словосочетанием, прежде чем выразить желание побеседовать о средневековой жизни и культуре и задать кое-какие вопросы. На этот раз призыв исходил от Уэлча, который внезапно возник на пороге маленького кабинета, отведенного Диксону и Голдсмиту. Правда, за этим призывом могло последовать все что угодно: Уэлч хочет похвалить его за то, что он так хорошо составил примечания к материалам, собранным Уэлчем для своей книги, хочет предложить ему постоянное место на кафедре средних веков, хочет пригласить его на тайную оргию… И тем не менее всем своим существом Диксон предчувствовал какую-то неприятность. Он ощущал ее с такой силой, что от страха у него комок подступил к горлу.
– Да, разумеется, профессор. – Направляясь следом за Уэлчем в соседнюю комнату и стараясь угадать, пойдет ли речь о прожженных одеялах, или об его увольнении, или об одеялах и об увольнении разом, Диксон беззвучно бормотал все ругательства, какие только приходили ему на ум, бормотал, так сказать, авансом, чтобы уже в начале беседы иметь некоторое преимущество. Он шагал твердо, громко топая, отчасти для того, чтобы поддержать в себе мужество, отчасти чтобы заглушить то, что он бормотал, а отчасти потому, что он еще не успел покурить в это утро.
Уэлч сел за свой необоснованно заваленный бумагами стол.
– Да… м-м-м… Диксон…
– Да, профессор?
– Я хотел… Насчет вашей статьи.
Невзирая на удивительную нечленораздельность своей речи, Уэлч всегда без обиняков подходил прямо к делу, если ему нужно было кого-нибудь отчитать. Поэтому такое начало до некоторой степени вселяло бодрость. Диксон повторил осторожно:
– Да?
– Я беседовал на днях с одним моим старинным другом из Южного Уэльса. Он занимает кафедру в университете в Абсрто. Его зовут Этро Хейнс. Вам, вероятно, известен его труд о средневековой…
– О да, конечно, – произнес Диксон уже с некоторым облегчением, но все еще с опаской. Он хотел, чтобы это прозвучало почтительно и с достаточным воодушевлением, не создавая вместе с тем впечатления, что он знает эту книгу от корки до корки. Вдруг еще Уэлч вздумает потребовать от него, чтобы он вкратце изложил ему ее содержание.
– Конечно, проблемы, которые стоят перед ними, весьма отличны… от… от наших… На нашем факультете, в частности… Так вот, он говорил мне… По-видимому, первый курс… независимо от того, собираются ли студенты заниматься историей или нет, проходит известное… некоторое количество…
Диксон слушал его уже только краем уха – ровно настолько, насколько это было необходимо, чтобы не кивнуть невпопад. У него отлегло от сердца. Ничего особенно скверного, по-видимому, не произойдет, хотя совершенно неясно, какая существует связь между его статьей и неведомым Хейнсом. Пока что пропасть между этими двумя предметами лишь расширялась все более и более, а тем временем в голове у Диксона начинал складываться план, который, не успев еще окончательно оформиться, уже поверг его в ужас. Сейчас, воспользовавшись тем, что они остались с Уэлчем наедине, он поговорит с ним напрямик, заставит его открыть, решилась ли его судьба, а если ничего определенного еще не решено, заставит его сказать, когда это будет решено и от чего зависит, чтобы это было наконец решено. Ему надоел этот шантаж. Надеясь укрепить свое положение в университете, он вынужден рыться в публичной библиотеке, подбирая материал, который «может случайно пригодиться» для книги Уэлча по истории края. Должен «просматривать», то есть вычитывать самым тщательным образом гранки пространной статьи Уэлча для местного журнала. Должен был изъявить согласие отправиться на конференцию по народным танцам. (Благодарение небу, в конце концов обошлись без него!) Должен был присутствовать на этом нелепом музыкально-вокально-художественном вечере в прошлом месяце. Должен был, наконец, согласиться прочесть лекцию о «доброй старой Англии» – и это было значительно хуже всего остального. Семестр шел к концу, времени оставалось меньше месяца. Любым способом – штыком или пулеметом – ему необходимо выбить Уэлча из позиции, на которой тот так хорошо окопался, укрывшись за упорное молчание, не относящиеся к делу разговоры, недоуменно нахмуренные брови.
Неожиданно Диксон снова насторожился, услышав:
– Оказывается, этот Кэтон три-четыре года назад одновременно с Хейнсом добивался кафедры в Аберто. Хейнс, разумеется, не мог сообщить мне о нем особенно много, но, насколько я понял, Кэтон чуть было не занял кафедру вместо него. Однако выяснились кое-какие довольно темные обстоятельства. Пусть это останется между нами, Диксон, вы понимаете? Если не ошибаюсь, была обнаружена подделка диплома или что-то в этом роде – в общем, что-то довольно темное. Сейчас, конечно, в его журнале дела, быть может, ведутся вполне честно… я ничего не хочу сказать… быть может, там… дела ведутся вполне честно, но я подумал, что мне все же следует поставить вас об этом в известность, Диксон, чтобы вы могли принять меры, которые бы… которые вам… которые вы найдете нужными, если вы…
– Большое спасибо, профессор, вы очень добры, что предупредили меня. Пожалуй, мне следует написать ему и попросить…
– Вы еще не получили ответа на вашу просьбу сообщить нечто более определенное относительно срока публикации вашей статьи?
– Нет, ни слова.
– Ну, в гаком случае вы, конечно, должны еще раз написать ему, Диксон, и потребовать, чтобы он указал срок. Напишите, что другой журнал интересуется вашей статьей и что вам нужно в течение недели получить вполне определенный ответ. – Столь беглую речь, так же как и быстрый острый взгляд, сопровождавший ее, Уэлч держал про запас, специально для тех случаев, когда надо было кого-нибудь поучать.
– Да, конечно. Я так и сделаю.
– Напишите сегодня же, слышите, Диксон?
– Да, непременно.
– В конце концов это очень важно для вас, не так ли?
Диксон немедленно воспользовался возможностью, которой он так долго ждал.
– Разумеется, сэр. Я даже хотел поговорить с вами об этом.
Косматые брови Уэлча слегка опустились.
– О чем?
– Вы, несомненно, понимаете, профессор, что мое положение в университете последние месяцы внушает мне некоторое беспокойство.
– Вот как? – весело сказал Уэлч, и брови его возвратились в исходное положение.
– Мне бы хотелось знать, что меня ожидает?
– Что вас ожидает?
– Ну да, я… я хочу сказать… Боюсь, что я произвел не совсем благоприятное впечатление с самого начала, когда поступил сюда. Я действительно наделал много глупостей. И теперь, когда первый год моего пребывания здесь подходит к концу, я, естественно, немного тревожусь.
– Да, я знаю, что многие молодые люди не сразу осваиваются с работой на своей первой должности. В конце концов после войны мы должны были этого ожидать. Вам не приходилось встречаться с молодым Фолкнером? Он сейчас в Ноттингеме. Он преподавал у нас в тысяча девятьсот… – профессор сделал паузу, – в тысяча девятьсот сорок пятом. Так вот, ему довольно туго пришлось на войне, по разным, да, по самым разным причинам. Одно время, видите ли, он был на Востоке, в летных частях, а затем его перебросили на средиземноморский фронт. И когда он устроился здесь у нас, помню, говорил мне, как трудно ему было первое время перестроиться, привыкнуть воспринимать все по-иному и…
«Удержаться, чтобы не садануть тебя кулаком в нос», – подумал Диксон. Он молчал, выжидая, когда Уэлч сделает наконец паузу, затем сказал:
– Да, вдвойне трудно, конечно, когда не чувствуешь твердой почвы под ногами. Я знаю, что работал бы куда лучше, если бы мог чувствовать себя увереннее…
– Да, конечно, неуверенность очень вредит углубленной работе, я понимаю. И, конечно, когда стареешь, концентрировать свое внимание становится все труднее. Просто поразительно, как различные отвлечения, которые в молодые годы совершенно на вас не действуют, становятся абсолютно непреодолимыми, когда… когда… стареешь. Помнится, когда здесь строились новые химические лаборатории… я говорю – новые, но, конечно, теперь их едва ли можно назвать новыми… Так вот, в то время, о котором я рассказываю, это было еще за несколько лет до войны, здесь клали фундамент – кажется, это было на Пасху, – и бетономешалка или как это у них называется работала…
«Слышал Уэлч или нет, как я скрипнул зубами, – подумал Диксон. – Во всяком случае, если слышал, то не подал виду». Чувствуя себя боксером, каким-то чудом еще стоящим на ногах после десяти раундов неравного боя, Диксон сделал попытку вставить слово:
– Я бы чувствовал себя вполне счастливым, если бы самая большая забота свалилась у меня с плеч.
Голова Уэлча медленно поднималась на длинной шее, словно ствол устарелой гаубицы. Недоуменная морщина начинала быстро углубляться на его челе.
– Я не совсем понимаю…
– Мой испытательный срок, – громко сказал Диксон.
Морщина разгладилась.
– О! Вот что! Вы приняты сюда с двухлетним испытательным сроком, Диксон, а не с годичным. Это указано в вашем контракте. Два года.
– Да, я знаю, но это означает только, что я не могу быть зачислен на постоянную должность до истечения двух лет. Это не означает, что я не могу… что мне не могут предложить покинуть университет по истечении первого учебного года.
– Нет, нет, – сказал Уэлч мягко. – Нет. – Подтверждал ли он слова Диксона или отрицал их – понять было невозможно.
– Меня могут освободить от работы по окончании первого учебного года, не так ли, профессор? – быстро проговорил Диксон и судорожно прижался к спинке стула.
– Да… Да, я полагаю, что могут. – Голос Уэлча на этот раз звучал холодно, словно у него вынудили признание, к которому, хоть он и обязан был его сделать, ни один порядочный человек не стал бы его принуждать.
– Вот мне и хотелось бы знать: решено ли что-нибудь?
– Да, не сомневаюсь, – сказал Уэлч все тем же ледяным тоном.
Диксон ждал, что за этим последует, мысленно изобретая новые рожи. Он окинул взглядом маленький, уютный кабинет с хорошо подобранным ковром, рядами устаревших ученых трудов и папок с экзаменационными работами и личными делами многих поколений студентов, с плотно закрытыми окнами, выходившими на залитую солнцем стену физической лаборатории. Над головой Уэлча висело расписание лекций, вычерченное чернилами пяти различных цветов (по числу преподавателей исторического факультета) – вычерченное самим профессором. Диксон поглядел на расписание, и вдруг словно прорвало плотину: впервые за все время пребывания в университете он ощутил страшную, одуряющую, непреодолимую скуку, а вместе с ней и неизменных ее спутников – подлинную ненависть и злость. Если Уэлч еще секунд пять не произнесет ни слова, он сделает что-нибудь такое, после чего его без лишних слов в два счета вышвырнут отсюда. И это будет совсем не похоже на то, о чем он так часто мечтал, когда сидел в соседней комнате, притворяясь, что углублен в работу. Ему, например, уже не хотелось больше кратко, в письменной форме изложить на этом расписании (хорошенько сдобрив непристойностями) все, что он в действительности думает о профессоре истории, историческом факультете, истории средних веков, истории вообще и о Маргарет, и после этого вывесить расписание в окне к сведению всех проходящих мимо студентов и преподавателей. Не возникало у него сейчас и особого желания связать Уэлча, прикрутить его к креслу и бить по голове бутылкой до тех пор, пока он не признается, почему, не будучи французом, он дал своим сыновьям французские имена. Не хотелось ему и… Нет, он просто скажет, скажет очень медленно, спокойно, внятно – так, чтобы Уэлч получил полную возможность хорошенько вникнуть в смысл его слов: послушай, ты, старый навозный жук, почему ты, собственно, воображаешь, что можешь руководить историческим факультетом, хотя бы даже в таком задрипанном университете, как этот? Старый ты навозный жук! Ты слышишь меня, ты, старый навозный жук? А я тебе скажу, где твое настоящее место…
– Видите ли, все это далеко не так просто, как вам кажется, – неожиданно сказал Уэлч. – Все это довольно сложно, понимаете ли, Диксон. Тут приходится иметь в виду уйму всевозможных соображений.
– Конечно, я понимаю, профессор. Я просто хотел узнать, когда примерно это решение может быть принято. Если я должен оставить университет, было бы только справедливо известить меня об этом заблаговременно. – Говоря это, он чувствовал, как голова у него слегка трясется от ярости.
Взгляд Уэлча, порхнув два-три раза по лицу Диксона, опустился на свернутый в трубочку конверт, лежавший на письменном столе, и Уэлч промямлил:
– Да, видите ли… я…
Диксон сказал, еще немного повысив голос:
– Потому что я должен, как вы понимаете, начать подыскивать себе другое место. А большинство учебных заведений заполняют вакансии на будущий учебный год уже в июле, перед летними каникулами. Так что мне надо знать заранее.
В лице Уэлча, в его маленьких глазках начинало проглядывать страдание. Заметив, что и Уэлча можно чем-то пронять, Диксон сначала почувствовал удовлетворение. Затем, видя, как этому человеку трудно, должно быть, причинить боль другому, он испытал легкий укор совести. И тут его объял страх. Как понять нерешительность Уэлча? Неужели это значит, что для него все кончено? Ну, если так, то он по крайней мере сможет сейчас произнести свою «речь к навозному жуку» – обидно только, что перед столь немногочисленной аудиторией.
– Вы будете поставлены в известность, едва лишь что-нибудь решится, – необычайно быстро и гладко произнес Уэлч. – Пока еще ничего не решено.
Тема разговора была совершенно исчерпана, и Диксон понял вдруг, насколько нелепой и дикой была приготовленная им речь. Нет, никогда не сможет он высказать Уэлчу то, что ему бы хотелось, как никогда не скажет он и Маргарет.
Ему казалось, что он в этом разговоре припер Уэлча к стенке, а в действительности тот наколол его, как бабочку на булавку, благодаря своему редкому умению уклоняться и исчезать, хотя на этот раз оно выразилось только в словах. Вооруженный этим приемом, Уэлч мог выдержать куда более сильный натиск, нежели тот, на который был способен Диксон.
Теперь Уэлч, как уже давно ожидал Диксон, извлек из кармана носовой платок. Не могло быть сомнения, что сейчас он начнет сморкаться. Это всегда было ужасно, хотя бы уже по одному тому, что невольно приковывало внимание к носу профессора – огромной, пористой выпуклости пирамидальной формы. Но когда хорошо знакомый трубный звук потряс стены и окна, на Диксона это почти не произвело впечатления, его настроение неожиданно изменилось.
Если уж из Уэлча удавалось что-нибудь выжать, на его слова можно было положиться. Следовательно, Диксон вернулся к тому, с чего начал, и оказалось, что вернуться к тому, с чего он начал, несравненно приятнее, чем кончить тем, чем ему меньше всего хотелось бы кончить. Как не правы те, кто твердит: «Нет ничего хуже неизвестности, лучше уж знать самое худшее». Нет, как раз наоборот. «Скажите мне все, доктор, я предпочитаю знать правду», – но только в том случае, если правда это то, что мне понравится.
Убедившись, что Уэлч кончил наконец сморкаться, Диксон встал и поблагодарил его за любезность, почти совсем не покривив душой. Даже вид профессорского саквояжа и светло-коричневой соломенной шляпы, валявшихся на кресле (эти предметы всегда вызывали в нем глухое раздражение), привел ему на память лишь сложенную им в честь Уэлча песенку, и он тихонько замурлыкал ее, выходя из комнаты. Он сложил ее после того, как Уэлч заставил его однажды прослушать рондо из какого-то скучнейшего фортепьянного концерта. Рондо было записано на четырех огромных двусторонних пластинках с красными наклейками, и Уэлч воспроизводил его с помощью своей показательной сверхусовершенствованной радиолы, а Диксон потом подобрал к нему слова. Спускаясь по лестнице в профессорскую гостиную, где в это время можно было выпить чашку кофе, он, не разжимая губ, напевал слова этой песенки: «Ты старый осел, ты слюнявый козел, ты глупый баран…»
Дальше следовал целый залп малоцензурных слов, отлично сочетавшихся с «трам-пам-пам» оркестра.
Ты вонючий, дремучий сморкач,
Ты гунявый, писклявый…
Если эпитет «писклявый» недостаточно ясно намекал на пристрастие Уэлча к флажолету, Диксона это мало смущало, он-то знал, что имеется в виду.
Шли экзамены, и Диксону в это утро делать было нечего. Только в половине первого нужно было пойти в конференц-зал и собрать работы студентов – ответы на составленные им вопросы по истории средних веков. По дороге в профессорскую гостиную он задумался на минуту над этим периодом истории человечества. Тот, кто говорит, что не верит в прогресс, должен хотя бы бегло ознакомиться с историей средних веков. Это ободрит его, подымет его дух точно так же, как экзамены подымают дух студентов. Водородная бомба, правительство Южной Африки, Чан Кайши, даже сам сенатор Маккарти – все это покажется очень дешевой платой за то, что средние века остались далеко позади. Были ли когда-нибудь люди столь омерзительны, столь тупы, столь распущенны, столь хвастливо самонадеянны, столь несчастны, столь беспомощны в искусстве, столь мрачно, чудовищно нелепы и заблуждались ли они когда-нибудь столь глубоко, как в «среднем возрасте», пользуясь выражением Маргарет, которое она всегда пускала в ход, говоря о средних веках? Диксон усмехнулся, отворил дверь в гостиную, и усмешка сбежала с его лица – он увидел Маргарет. Бледная, с ввалившимися глазами, она сидела совсем одна возле нетопленого камина.
После памятной музыкально-вокальной субботы в их отношениях не произошло сколько-нибудь существенной перемены. Диксону пришлось потратить целый вечер в «Дубовом зале», немалую сумму денег и порядочную дозу лицемерия, чтобы заставить ее признаться, что она на него обижена, и еще больше времени, денег и лицемерия, чтобы убедить ее высказать эту обиду, обсудить ее с ним со всех сторон, сначала преувеличить, затем смягчить и, наконец, похоронить. По какой-то причине, периодически оказывающей на него свое воздействие, но абсолютно непостижимой, вид Маргарет возбуждал в нем теперь чувство нежности и раскаяния. Отказавшись от кофе и отдав по случаю жаркого дня предпочтение лимонаду, Диксон принял бокал из рук женщины в халате у столика с напитками и, пробираясь между группами болтавших людей, направился к Маргарет.
На ней был ее художественный туалет, только вместо деревянных бус – деревянная брошка в виде буквы М. Большой конверт с экзаменационными сочинениями студентов был прислонен к ножке кресла. Внезапно пронзительный визг кофейной мельницы в другом конце комнаты заставил Диксона вздрогнуть. Он сказал:
– Здравствуйте, дорогая, как вы себя чувствуете?
– Отлично, благодарю вас.
Диксон неуверенно улыбнулся.
– Бы говорите это так, что вам трудно поверить.
– Разве? Очень жаль. Я в самом деле чувствую себя превосходно. – Маргарет говорила необычайно резко. Мускулы на скулах напряглись, словно у нее болели зубы.
Оглянувшись по сторонам, Диксон подошел ближе, наклонился к Маргарет и сказал мягко, насколько мог:
– Послушайте, Маргарет, пожалуйста, не говорите так. Это же ни к чему. Если вам нездоровится – скажите, и я вам искренне посочувствую, а если вы правда чувствуете себя хорошо – тем лучше. Но как бы то ни было, давайте прежде всего закурим. Только, Бога ради, не будем ссориться. Я совсем к этому не расположен.
Она сидела на ручке кресла и вдруг резко повернулась – спиной к остальным, лицом к Диксону, – и он увидел, что глаза се наполняются слезами. Он сразу растерялся и не знал, что сказать, а она громко всхлипнула, продолжая смотреть на него.
– Маргарет, перестаньте! – сказал он в ужасе. – Не плачьте! Я не хотел вас обидеть.
Она яростно махнула рукой.
– Бы ни при чем, – сказала она срывающимся голосом. – Я сама во всем виновата. Простите.
– Маргарет…
– Да, да, я была не права. Я нагрубила вам. Но я не хотела, это получилось невольно. У меня все сегодня идет не так.
– Скажите же мне, в чем дело. Вытрите глаза.
– Вы – единственный человек, который хорошо относится ко мне, а я так с вами поступаю. – Все же она сняла очки и стала вытирать глаза.
– Это все пустяки. Скажите мне, что случилось?
– А ничего. Все и ничего.
– Вы опять плохо спали ночь?
– Да, милый, я плохо спала и, как всегда после этого, чувствовала себя ужасно несчастной. И вот хожу и думаю, хожу и думаю: на черта все это нужно? А я сама в особенности.
– Возьмите сигарету.
– Спасибо, Джеймс, это как раз то, что мне необходимо. Поглядите на меня – все в порядке?
– Да, вполне. Только вид немного усталый.
– Я не могла уснуть до четырех часов. Нужно пойти к врачу и попросить, чтобы он мне что-нибудь прописал. Я больше не в состоянии так мучиться.
– Но разве он не сказал, что вы должны приучить себя обходиться без снотворного?
Она взглянула на него с выражением какого-то горького торжества.
– Да, сказал. Но он не сказал, как мне приучить себя обходиться без сна.
– Неужели ничего не помогает?
– О, Господи, вы же знаете, все одно и то же – и ванны, и горячее молоко, и этот… э… аспирин, и закрытые окна, и открытые окна…
Они продолжали разговаривать в таком же духе, а гостиная тем временем понемногу пустела – все возвращались к своим делам, по большей части необязательным, так как было то время учебного года, когда никто из преподавателей не читает лекций. Пока их беседа текла своим путем, Диксон легонько потел, мучительно стараясь отогнать от себя мысль о том, что он как будто дня два назад пообещал Маргарет позвонить ей завтра вечером. Теперь этот вечер стал уже вчерашним. Совершенно очевидно, что ее надо немедленно куда-то пригласить или хотя бы сделать попытку. Необходимо как-то все это загладить. Улучив удобную минуту, он сказал:
– А может, мы пообедаем сегодня вместе? Вы свободны?
Эти вопросы почему-то побудили ее возвратиться к первоначальной манере разговора.
– Свободна ли я? Кто это, по-вашему, мог бы пригласить меня на обед?
– Я подумал, что вы могли пообещать миссис Уэлч вернуться домой к обеду.
– Кстати, у нее действительно будут сегодня к обеду гости, и она приглашала меня.
– Ну, вот видите, кто-то уже успел вас пригласить.
– Да, верно, – сказала она с таким растерянным, озадаченным видом, как будто у нее уже вылетело из головы все то, о чем она говорила минуту назад, да и вообще весь их разговор, и это испугало его больше, чем слезы, которые она только что проливала.
Он сказал поспешно:
– А что у них там затевается?
– Ах, не знаю, – сказала она устало. – Ничего потрясающего, думается мне. – Она взглянула на него так, словно стекла ее очков внезапно помутнели. – Мне надо идти, – сказала она и медленно, неуверенно начала искать свою сумочку.
– Когда же мы теперь увидимся, Маргарет?
– Не знаю.
– У меня сейчас плоховато с деньгами, временная заминка… Может, мне напроситься к Недди на чашку чаю в субботу?
– Как хотите. Впрочем, должен приехать Бертран. – Все это говорилось каким-то странным, безжизненным голосом.
– Бертран? Ну, в таком случае лучше придумать что-нибудь другое.
– Да… – сказала она, и голос се чуть-чуть оживился. – Он, между прочим, собирается пойти на летний бал.
У Диксона появилось такое ощущение, словно сейчас, сию минуту он должен вскочить на ходу в поезд… Замешкается на мгновение – и все будет кончено.
– А мы с вами пойдем на этот бал? – спросил он.
Через десять минут выяснилось, что на бал они идут, идут вместе, и Маргарет, сияя улыбкой, уже направлялась к дверям, чтобы убрать экзаменационные работы, напудрить нос и сообщить по телефону миссис Уэлч, что ее не нужно ждать к обеду – в конце концов этот обед, как оказалось, был не столь уж для нее важен. Вместо этого Маргарет решила отправиться с Диксоном в бар – подкрепиться пивом и булочками с сыром. Диксон был рад, что его козырная карта произвела столь грандиозный эффект, но, как это часто бывает в таких случаях, теперь он стал думать, что продешевил, слишком рано пустил свою козырную карту в ход, что с ней можно было бы выиграть в десять раз больше… Словом, пока он держал ее в руках, она казалась ему куда более ценной, чем теперь, когда он с нее пошел. Однако в его распоряжении имелись сведения, о которых Маргарет и не подозревала. Во-первых, ей неизвестно о существовании каких-то (Бог его знает еще каких!) отношений между Бертраном и Кэрол Голдсмит. Он вспомнил об этом внезапно, когда Маргарет сообщила ему, что Бертран собирается пойти на летний бал с Кэрол, так как ее муж едет в этот день в Лидс в качестве представителя профессора Уэлча. По-видимому, приятельница Бертрана, светловолосая и пышногрудая мисс Кэллегэн, получила уже – что только делало ей честь – отставку. Ситуация складывалась интригующая, и это до некоторой степени компенсировало угрозу того, что Кэрол, Бертран, Маргарет и он сам должны будут отправиться на бал все вместе. «Небольшой, но тесной компанией», – как выразилась Маргарет. Во-вторых, Маргарет было неизвестно и то, что Диксон еще раньше условился с Аткинсоном встретиться в том самом баре, куда они с Маргарет теперь направлялись. Присутствие Аткинсона послужит ему неоценимой поддержкой, если Маргарет опять что-нибудь выкинет, хотя, видит Бог, теперь, когда он уже пошел со своей козырной карты, этого не должно бы случиться! Притом Аткинсон не болтлив, и, значит, можно не опасаться, что их сговор нечаянно выплывет наружу. И, наконец, самое главное – Маргарет и Аткинсон еще не были знакомы. Стараясь представить себе, что каждый из них скажет ему завтра о другом, Диксон ухмыльнулся и сел на стул, ибо опять-таки одному Богу было известно, сколько ему придется ждать Маргарет. Затем, чтобы как-то скоротать время, разыскал бумагу и чернила и принялся писать:
«Уважаемый доктор Кэтон! Надеюсь, Вы не будете на меня в претензии, если я попрошу Вас сообщить мне, когда моя статья может…»
Глава IX
– Профессора Уэлча! Просят профессора Уэлча!
Диксон совсем сжался в комочек, стараясь укрыться за журналом, который он держал перед собой, и незаметно для окружающих скорчил рожу «воинствующий марсианин». Громко выкликать это имя на людях было в его глазах тягчайшим преступлением, даже в том случае, если опасность, что владелец имени явится на заклятие, не угрожала. Сегодня у профессора Уэлча был свободный день – целиком свободный, в отличие от таких дней, как, например, вчера (вчера Диксон пытался узнать у него свою судьбу), когда он освобождал себе два-три часа с утра, да еще после полудня, да еще потом, поближе к вечеру. Диксон от всего сердца желал, чтобы швейцар, к тому же очень неприятный тип, перестал бы выкрикивать это звучное имя и убрался восвояси. Диксон боялся, что, если только он попадется швейцару на глаза, тот вцепится в него как в некий суррогат профессора Уэлча, и опасения его были не напрасны. Он почувствовал, что швейцар направляется через всю комнату к нему, и принужден был выглянуть из-за газеты.
Швейцар щеголял в тускло-зеленой куртке военного покроя и остроконечной шапке, которая очень ему не шла. Это был длиннолицый, узкоплечий человек неопределенного возраста, из носу у него торчали волосы. Выражение его лица почти никогда не менялось, и, уж конечно, нельзя было ожидать, что оно изменится, когда он заметит Диксона. Еще издали он произнес хрипло:
– Мистер Джэксон!
Диксон пожалел, что у него не хватает духу энергично повернуться на стуле и сделать вид, что он ищет этого нового, никому не известного персонажа.
– Да, Маконочи? – с готовностью спросил он.
– Видите ли, мистер Джэксон, профессора Уэлча просят к телефону, а я никак не могу его отыскать. Может быть, вы будете так добры, поговорите вместо него? Кроме вас, с исторического факультета никого нет, – обстоятельно разъяснил швейцар.
– Хорошо, – сказал Диксон. – Можно поговорить отсюда?
– Благодарю вас, мистер Джэксон. Нет, здесь городской телефон, а эта дама звонит профессору через коммутатор. Я переключил ее на кабинет старшего архивариуса. Он не будет возражать, если вы поговорите оттуда.
Дама? Вероятно, это либо миссис Уэлч, либо какое-нибудь несчастное полоумное создание, помешавшееся на искусстве. Если миссис Уэлч – это отчасти лучше, по крайней мере она скажет что-нибудь более или менее вразумительное, но вместе с тем это и хуже, так как она, быть может, уже узнала про одеяла, а то даже и про тумбочку. Ну почему его не хотят оставить в покое? Почему они не могут, все они вместе взятые, убраться раз и навсегда куда-нибудь подальше и оставить его в покое!
По счастью, архивариус – тоже весьма неприятный тип – отсутствовал. Диксон взял трубку:
– Диксон слушает.
– Прикладная геология? Да, да, правильно, – произнес чей-то безмятежный голос.
– Кто это говорит? – спросил другой голос.
В трубке что-то зашипело, потом раздался невообразимый треск. Когда Диксон снова взял трубку и приставил к другому уху, он услышат тот же голос:
– Это мистер Джэксон?
– Диксон слушает.
– Кто, кто? – голос показался ему смутно знакомым, но это не был голос миссис Уэлч. Диксону показалось, что говорит какая-то девочка.
– Диксон. Что передать профессору Уэлчу?
– Ну, конечно, мистер Диксон! – Послышался звук, похожий на сдавленный смех. – Как это я сразу не догадалась! Говорит Кристина Кэллегэн.
– А! Здравствуйте! Как вы поживаете? – В животе у Диксона похолодело, но всего лишь на секунду. Он знал, что сумеет не спасовать перед ее голосом, раз сама она находится где-то далеко, вероятнее всего – в Лондоне.
– Очень хорошо, спасибо. А как вы поживаете? Надеюсь, постельные принадлежности не причиняли вам больше никаких беспокойств?
Диксон рассмеялся.
– Нет, по счастью, все как будто обошлось. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить.
– Ну, превосходно… Скажите, вы не знаете, не могла бы я поговорить с профессором Уэлчем? Он сейчас где-нибудь в университете?
– Боюсь, что сегодня он еще не появлялся здесь. Он, вероятно, сейчас дома. Вы не пробовали туда звонить?
– Вот досада! Но, быть может, вы сумеете помочь мне. Вы не знаете, профессор не ждет к себе на днях Бертрана?
– Да, я слышал от Маргарет Пил, что Бертран должен приехать в конце недели. – Равнодушие Диксона как рукой сняло. По-видимому, эта девушка еще не знает о том, что Бертран дал ей отставку – на вечер летнего бала, во всяком случае. Разговор о Бертране приобретал довольно щекотливый характер.
– От кого вы слышали? – голос зазвучал чуть-чуть резче.
– От Маргарет Пил. От той девушки, которая гостит у профессора. Вы видели ее гам.
– Да, да, помню… А она не говорила, собирается ли Бертран быть у вас на летнем балу?
Диксон лихорадочно соображал, как быть, если она еще спросит – с кем.
– Нет, к сожалению, не говорила. Но там, несомненно, будут все. – «Почему она не разыщет Бертрана и не спросит его самого?»
– Понимаю… Но он обязательно должен приехать?
– По-видимому, да.
Она, вероятно, почувствовала, что он озадачен, потому что сказала:
– Вас, должно быть, удивляет, почему я не спрошу самого Бертрана, но, видите ли, его порой бывает очень трудно разыскать. Сейчас он как раз уехал, и никто не знает – куда. Он любит появляться и исчезать, когда ему вздумается, не хочет чувствовать себя связанным. Вы понимаете?
– Да, конечно. – Диксон, держа в одной руке трубку, сжал другую в кулак и, выставив указательный и средний пальцы, растопырил их, как рожки.
– Вот я и подумала, что, быть может, его отец знает, где его можно разыскать. Дело, собственно, вот в чем. Мой дядя, мистер Гор-Эркварт, возвратился из Парижа раньше, чем мы его ждали, и ваш декан прислал ему приглашение на этот летний бал. Дядя пока еще не решил, пойти или нет. Ну, а я могу уговорить его, если мы с Бертраном пойдем тоже, и тогда их можно будет познакомить, а Бертран очень этого хочет. Но я должна сообщить Бертрану поскорее, потому что бал будет послезавтра и дядя должен все знать заранее. Я хочу сказать, что ему надо знать заранее, где он будет проводить воскресенье. Так что… Боюсь, что все очень запуталось.
– А не могла бы миссис Уэлч пролить свет на это дело?
Кристина ответила не сразу.
– Я не обращалась к ней.
– Но ведь она должна все это знать лучше, чем я, не так ли?… Вы слушаете?
– Да, да, слушаю… Видите ли… Только пусть все останется между нами. Я бы предпочла не обращаться к миссис Уэлч, если это можно выяснить как-нибудь иначе. Я… Мы как-то не пришлись друг другу по душе, когда я у них гостила в прошлый раз. Мне бы не хотелось… Ну, словом, мне бы не хотелось говорить с ней о Бертране по телефону. Мне кажется, что ей кажется, что… ну, в общем, вы меня понимаете?
– Вполне понимаю. Мы с ней тоже не очень-то понравились друг другу, если на то пошло. Слушайте, У меня есть предложение. Я позвоню Уэлчам и попрошу профессора позвонить вам. Если его нет дома, попрошу, чтобы ему передали… во всяком случае, постараюсь так или иначе, чтобы миссис Уэлч осталась в стороне, а если не выйдет, тогда я сам позвоню вам. Идет?
– Еще бы! Огромное спасибо. Великолепная мысль. Запишите мой телефон. Это служебный, я буду здесь только до половины шестого. У вас есть карандаш?
Записывая телефон, Диксон всеми силами старался уверить себя, что миссис Уэлч ничего не знает ни об одеялах, ни о тумбочке, так как в противном случае Маргарет, наверное, предупредила бы его. «А как мило, по-приятельски держит себя эта Кэллегэн», – подумал он.
– Готово! – произнес он в трубку.
– Нет, вы сногсшибательно любезны, – с жаром сказала девушка. – Боюсь только, что я веду себя как-то глупо, причиняю вам столько беспокойства…
– Вовсе нет. Я знаю, как это иной раз бывает. – «Уж мне ли не знать!» – мысленно добавил он.
– Во всяком случае, я очень вам признательна, право. Я просто никак не могла решиться…
Голос ее заглушили звуки, похожие на стук телеграфного аппарата, затем раздался глухой шум, как от ветра, – словно кто-то с силой дул в трубку, и женский голос произнес:
– Абонент, ваши вторые три минуты истекают. Продлить вам еще на три минуты?
Прежде чем Диксон успел открыть рот, Кристина сказала:
– Да, пожалуйста, не разъединяйте нас.
Шум, как от ветра, утих.
– Алло? – сказал Диксон.
– Я слушаю.
– Но ведь это влетит вам в копеечку?
– Не мне. Я говорю за казенный счет. – Она рассмеялась, и смех ее и на этот раз отнюдь не напоминал перезвона серебряных бубенчиков. В телефоне он звучал еще более немузыкально.
Диксон тоже рассмеялся:
– Надеюсь, все сойдет гладко. Просто подлость будет, если после таких приготовлений ничего не получится.
– Вот именно. А вы сами собираетесь на бал?
– Боюсь, что да.
– Боитесь?
– Дело в том, что я плохой танцор, и этот бал будет, вероятно, довольно тяжким испытанием для меня.
– Так зачем же вы идете?
– Теперь уже поздно, нельзя отвертеться.
– Как вы сказали?
– Я говорю, что, может быть, там все же будет что-нибудь занятное.
– Да, не сомневаюсь. Я ведь тоже плохо танцую. Никогда по-настоящему этому не училась.
– Но зато у вас, наверно, большой опыт.
– Нет, не очень большой, по правде говоря. Я не так уж часто хожу на танцы.
– Ну, значит, мы сможем посидеть вместе и поболтать.
«Не слишком ли много я себе позволяю? – подумал он. – Не следовало так говорить».
– Если я там буду.
– Да, конечно, если будете.
Наступила пауза, как всегда, предшествующая прощанию. Диксону стало грустно. Он только сейчас сообразил, что она вообще едва ли попадет на бал, хотя сама еще и не подозревает этого. И, значит, также мало вероятно, что ему доведется увидеть ее еще когда-нибудь. И обидно было думать, что все это зависит от Бертрана – от его честолюбивых, деловых, светских и любовных замыслов.
– Еще раз спасибо за помощь.
– Пустяки. Я очень хочу, чтобы вы приехали сюда в субботу.
– Я тоже. Ну, до свидания. Значит, вы позвоните мне попозже?
– Возможно. До свидания.
Он откинулся на спинку стула и надул щеки, стараясь представить себе ее. Она, конечно, сидит сейчас, как всегда, очень прямо на своем конторском стуле – как военный писарь, которому прибывший с инспекторским визитом маршал авиации бросил: «Продолжайте работать». А быть может, все совсем не так? По телефону было как-то на это не похоже. Она говорила проще, непринужденнее – так, как в те минуты, когда они сражались с одеялами. Впрочем, это телефонное Дружелюбие могло быть обманчивым и объяснялось просто тем, что он не мог ее видеть во время их разговора. Но, с другой стороны, ее суровость, быть может, тоже в какой-то мере обманчива? Просто у нее такой вид. Он полез в карман за сигаретами, и в эту минуту в дверях показался Джонсе ворохом бумаг. Верно, подслушивал?
– Разрешите вам помочь? – с преувеличенной учтивостью спросил Диксон.
Джонс понял, что, хочешь не хочешь, надо что-то сказать.
– Где он?
Диксон заглянул под стол, выдвинул верхний ящик, порылся в корзине для бумаг.
– Здесь его нет.
На желтом, как сыворотка, лице не дрогнул ни один мускул. – Я подожду.
– А я уйду.
Диксон вышел, решив позвонить Уэлчам из профессорской. Проходя через вестибюль, он услышал голос Маконочи:
– Да, да, он здесь, мистер Мичи.
Диксон скорчил рожу. На сей раз это был «эскимос», для чего требовалось растянуть лицо в ширину и сделать его елико возможно короче, а также убрать шею, втянув ее в плечи. Приведя этот фокус в исполнение и пробыв в таком состоянии несколько секунд, Диксон обернулся и увидел приближавшегося к нему Мичи.
– А, мистер Диксон, надеюсь, вы сейчас не очень заняты?
Диксон прекрасно понимал, что Мичи прекрасно понимает, в какой мере может быть сейчас занят Диксон. Он ответил:
– Нет, не очень. Чем могу быть полезен?
– Два слова насчет вашего специального курса в будущем году, сэр.
– Да?
Пока что ухищрения Диксона давали, в общем, довольно положительные результаты: три хорошенькие студентки, которых он старался заполучить для своего курса, проявили на последнем обсуждении несколько повышенную, по сравнению с прежней, «заинтересованность», в то время как «заинтересованность» Мичи хотя и не уменьшилась, но, во всяком случае, и не возросла.
– Может быть, мы прогуляемся немножко по газону, сэр? Как-то жалко оставаться в помещении в такой превосходный день, не правда ли? Так вот, относительно ваших лекций, сэр. Мисс О'Шонесси, мисс Мак-Корковдейл, мисс Рис Вильяме и я очень внимательно ознакомились с ними, и, по-видимому, дамы пришли к заключению, что материал довольно трудноват. Я сам лично этого не нахожу. Я пытался им объяснить, что было бы просто бессмысленно браться за такую тему без известной подготовки, но, боюсь, не сумел их убедить. Женщины более консервативны, нежели мы. Они чувствуют себя уверенней, имея дело с таким материалом, как, например, «Документы» мистера Голдсмита. Там они твердо знают наперед, на что могут рассчитывать.
Диксон тоже был совершенно в этом убежден, но не мешал Мичи жужжать у него над ухом. Под жарким, слепящим солнцем они прошли по вязкому асфальту к газону перед главным зданием. Уж не собирается ли Мичи сообщить ему, что три хорошенькие студентки бьют отбой, а он сам совсем наоборот? Тогда придется принять все меры – вплоть до противозаконных, – лишь бы как-нибудь от него избавиться. С трудом удерживаясь, чтобы не взвыть, Диксон сказал:
– Что же, по-вашему, должен я предпринять?
Мичи взглянул на него. Узенькая полоска его усов казалась сегодня чуть-чуть шире, чем обычно, шелковый галстук был безупречно подобран в тон светло-коричневой рубашке, бледно-лиловые брюки мягко колыхались при ходьбе.
– То, что вы сами найдете нужным, сэр, разумеется, – сказал он с оттенком учтивого удивления.
– Посмотрю, нельзя ли там что-нибудь сократить, только едва ли, – сказал Диксон почти наугад.
– Не думаю, чтобы вы могли без труда чем-нибудь пожертвовать, мистер Диксон. Меня, во всяком случае, привлекает именно широта охвата темы.
Ну вот это по крайней мере было важным сообщением. Теперь стало ясно, к чему следует стремиться: сузить тему, свести ее, так сказать, к геометрической точке, имеющей положение в пространстве, но не имеющей протяженности.
– Ладно, так или иначе, я просмотрю тезисы еще раз. Поглядим, нельзя ли оттуда что-нибудь убрать…299
– Очень хорошо, сэр, – сказал Мичи таким тоном, каким говорит начальник штаба, готовясь привести в исполнение невыполнимый план операции, предложенный генералом. – Вы дадите мне знать, когда… Или, быть может, я…
– Я погляжу их сегодня вечером, а завтра утром мы с вами побеседуем, если это вам удобно.
– Разумеется. Не могли бы вы зайти в гостиную второго курса часов в одиннадцать? Я приглашу туда дам, и мы выпьем по чашке кофе.
– Превосходная мысль, мистер Мичи.
– Благодарю вас, мистер Диксон.
После обмена этими полувикторианскими, полуэстрадными любезностями Диксон отправился в профессорскую гостиную, где уже не было ни души, и сел к телефону. Все, что могло так или иначе заинтересовать Мичи, должно быть беспощадно изгнано из его тезисов, даже – или, вернее, особенно – то, без чего невозможно было обойтись. Не все ли равно? Быть может, ему и не придется читать эти лекции. Но если так, что ему за дело до Мичи и до трех хорошеньких студенток? Какая разница, проявляет кто-нибудь из них «заинтересованность» или нет? Диксон глубоко вздохнул и взял трубку.
Дальше все произошло неожиданно быстро. Хотя – ему ли этого не знать! – дозвониться от Уэлчей в город было не так-то легко, сами Уэлчи возникали на проводе с ужасающей быстротой. Не прошло и полминуты, как он услышал голос миссис Уэлч.
– Силия Уэлч слушает.
От неожиданности у него слова застряли в горле – погруженный в свои новые заботы, он совсем позабыл про миссис Уэлч. А, впрочем, чего он испугался? И он сказал довольно непринужденно:
– Не могу ли я попросить к телефону профессора Уэлча?
– Это, кажется, мистер Диксон? Сейчас я позову мужа, но прежде, если вы не возражаете, мне хотелось бы узнать, что вы сделали с одеялами и простыней, когда…
Диксон с трудом удержался, чтобы не застонать. И в это мгновение взгляд его расширенных от ужаса глаз упал на номер местной газеты, лежавшей на столе. Не успев даже подумать, он сказал, округляя губы и вытягивая их далеко вперед, чтобы изменить голос:
– Нет, миссис Уэлч, это, должно быть, какое-то недоразумение. Говорят из «Ивнинг пост». Среди наших сотрудников нет никакого мистера Диксона, могу вас заверить.
– Ах, ради Бога, извините. Ваш голос сначала был так похож… Какая нелепость!
– Я понимаю, миссис Уэлч, я понимаю.
– Я сейчас позову мужа.
– Видите ли, собственно говоря, мне хотелось бы поговорить с мистером Бертраном Уэлчем, – сказал Диксон и радостно улыбнулся собственной хитрости – насколько, впрочем, позволяли выпяченные губы. Еще несколько секунд, и весь этот ужас будет позади.
– Видите ли, он… Обождите минутку. – Она отошла от телефона.
«Отступать нельзя», – подумал Диксон. Сейчас миссис Уэлч отправилась выяснять, где обретается Бертран, а это именно то, что нужно знать Кристине Кэллегэн. Теперь он сможет позвонить и сообщить ей это. Да, отступать нельзя ни при каких обстоятельствах.
Одно из обстоятельств уже приняло форму хорошо знакомого голоса и пролаяло в трубку:
– Бертран Уэлч слушает. – Лай раздавался так явственно, словно Бертран стоял у него за спиной и вместо телефонной трубки возле уха Диксона находились его розовые губы и борода.
– Говорят из «Ивнинг пост», – дрожащим голосом кое-как выдавил Диксон через свой хобот.
– Что же вам от меня угодно, сэр? Диксон понемногу приходил в себя.
– Мы… нам бы хотелось поместить небольшую заметку для нашей субботней полосы, – сказал он. В голове у него уже зрел план. – Если вы, конечно, не возражаете.
– Возражаю? Какие могут быть у скромного художника возражения против небольшой безобидной рекламы? Во всяком случае, я надеюсь, что она будет безобидной?
Диксон выдавил из себя смешок, который его выпяченные губы превратили в какое-то диккенсовское «хо-хо».
– О да, вполне безобидная, смею вас заверить, сэр. Мы, само собой разумеется, уже имеем кое-какие сведения о вас, но, как вы понимаете, нам хотелось бы знать, над чем вы работаете в настоящее время.
– Да, конечно, конечно. Вполне законное желание. Ну что ж, сейчас у меня две-три вещи в работе. Один этюд – обнаженная натура, великолепная вещь. Впрочем, признаться, я не уверен, придется ли это по вкусу вашим подписчикам.
– И даже очень, мистер Уэлч, поверьте, если только мы подадим это в надлежащем свете. Мне думается, с вашей стороны не возникнет возражений, если мы назовем это «Женская фигура без покровов», не так ли, сэр? Во всяком случае, я ведь полагаю, что фигура женская?
Бертран рассмеялся, вернее, залаял, как гончая, напавшая снова на утерянный было след.
– О да, женская и без покровов, если ваши читатели предпочитают такие формы описания. Кстати сказать, «формы» – самое подходящее слово для этой картины.
Диксон присоединился к его смеху. Что за история для Бизли и Аткинсона!
– Можете вы нам что-нибудь сообщить относительно, так сказать, стиля, манеры, в которых это выполнено, сэр? – спросил он после приличествующей паузы.
– В довольно смелой, я бы сказал, манере. Абсолютно современной, но, впрочем, не чересчур. Современные живописцы очень уж возятся с деталями, а нам это ни к чему, не так ли?
– Да, разумеется, сэр, конечно, это нам ни к чему. Написано маслом, сэр, не так ли?
– Да, черт побери, да, и мы не останавливаемся перед затратами – восемь футов на шесть, заметьте. Во всяком случае, с рамой будет никак не меньше. Нечто сногсшибательное.
– Вы ее уже как-нибудь назвали, сэр?
– Да, я думал назвать ее «Дилетантка». Девушка, которая мне позировала для этой картины, является – в известном смысле, конечно, – дилетанткой, хотя она и служила мне натурой – до тех пор, во всяком случае, пока с нее писалась картина. Так что, как видите, я не погрешил против истины. Впрочем, на вашем месте я не стал бы включать это небольшое разъяснение в вашу заметку.
– Да я никогда бы себе этого и не позволил! – произнес Диксон почти нормальным голосом. В последнюю минуту губы у него непроизвольно расслабились и временно утратили форму буквы «О». Что за тип этот Бертран в конце-то концов? Ему припомнились намеки, которые позволил себе Бертран при первой их встрече насчет воскресного свидания с Кристиной Кэллегэн. Да, черт побери, если дело когда-нибудь дойдет до драки, он…
– Как вы сказали? – подозрительно спросил Бертран.
– Это я не вам, мистер Уэлч, это я одному из наших сотрудников, – сказал Диксон, снова придав своим губам форму буквы «О». – Что касается этой картины, то мне все ясно, благодарю вас, сэр. Теперь расскажите, пожалуйста, о других вещах, над которыми вы работаете.
– Еще автопортрет – под открытым небом у кирпичной стены. Много стены и совсем немного Уэлча. Идея такая: бледность лица, измятость одежды на фоне огромной красной гладкой стены. Ну, в общем, живопись живописца, так сказать.
– Ах так, сэр, благодарю вас. Есть что-нибудь еще?
|
The script ran 0.011 seconds.