Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шолом-Алейхем - Иоселе-соловей [1889]
Язык оригинала: ISR
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Шолом-Алейхем (1859 -1906) - классик еврейской литературы, писавший о народе и для народа. Произведения его проникнуты смесью реальности и фантастики, нежностью и состраданием к «маленьким людям», поэзией жизни и своеобразным грустным юмором.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

Он даже доводился каким-то родственником Мойше-Волфу, чуть ли не двоюродным братом, но когда Берл-Айзик заметил, что родство это богачу не по душе, он отбросил родство в сторону: «Какая мне разница! Пускай мы не в родстве. А все же он богач». Ходил Берл-Айзик не спеша, смотрел в сторону, говорил чуть слышно и мало, чтобы не докучать, как некоторые, и всегда появлялся как раз в то время, когда в нем возникала необходимость. Поэтому-то он и был вхож в дом Мойше-Волфа больше, чем кто-либо другой. Если, случалось, его распекали, Берл-Айзик спокойно все выслушивал, упрятывал брань поглубже в карман и — молчок. «Все богачи на один лад, — говорил он. — Приходит время, когда им хочется покричать, — ну, и надо дать им накричаться». Когда Мойше-Волф лежал больной, Берл-Айзик ни на шаг не отходил от своего благодетеля. Как верный пес охранял его дом, наблюдал за всем, приглядывался, принюхивался к всякой мелочи, тихонечко и неспешно ступая, обследовал каждый уголок. У него был тайный наказ от двух братьев Мойше-Волфа: как только, упаси Б-г, с Мойше-Волфом будет плохо, немедленно сообщить им, потому что брат их дряхл и болен, детей у него нет, а положиться на нее, на этого жеребчика в юбке, никак нельзя. Берл-Айзик дело хорошо понимал, пальца в рот ему не клади. И он сотворил все, как полагается: Мойше-Волф только начал отходить, а оба брата уже были у него в доме. Разумеется, Берл-Айзик остался не в накладе. Все же, когда Мойше-Волф отправился на тот свет, Берл-Айзик рассудил так: богача не стало, значит, богачом жена стала. Чего тут не понимать? Во время траурной недели, а затем и траурного месяца Берл-Айзик ни на минуту не отходил от дома: а вдруг он кому-нибудь понадобится. Но на какого дьявола он сдался мадам Переле? Она терпеть не могла стрищенцев, и каждый из них был ей отвратен, как смерть. И прислуга тоже ненавидела Берл-Айзика лютой ненавистью. — Этот человек, — говорила Лейца, — со своим тихоньким говорком и косым взглядом вот где сидит у меня, — и показала на свою шею. — Видеть его не могу! Берл-Айзик все это прекрасно понимал и изо всех сил старался понравиться Переле, угодить ей чем-нибудь. «Не сегодня, так завтра, — тешил он себя, — а придет такое время… Придет коза до воза». И такое время пришло. В тот субботний вечер, когда мадам открыла сердце своей прислуге, Лейца, как на зло, повстречалась с Берл-Айзиком. Повязав шею платком, он разгуливал по двору и, как обычно в субботний вечер, мурлыкал что-то себе под нос. — Когда же вы собираетесь ехать? — спросил Берл-Айзик, чуть-чуть скосив на нее глаз. — Ехать? — ответила сердито Лейца. — По-вашему, так вот сели и поехали? — А что такое? Еще не все уложено? — снова спросил он со сладенькой улыбкой, и все лицо его пошло морщинками. — Какое там уложено? — фыркнула сердито Лейца. — Вот далось ему — ехать! Есть дела поважнее. Послушайте-ка, Берл-Айзик. Вы ведь, я знаю, порядочный болтун. Так вот, я хочу вас кое о чем спросить… Хочу кое-что рассказать… Только раньше поклянитесь женой и детьми, что это останется между нами. Лицо Берл-Айзика, на котором только что была легкая усмешка, сразу стало серьезным. Лейца по кусочку, намеками рассказала ему всю историю и еще раз заставила поклясться, что даже птичка на ветке об этом не узнает. Берл-Айзик выслушал ее, подумал немного и, поглядывая своими косыми глазами по сторонам, заявил: — Ладно. Сегодня вечером он будет здесь. — Помните же, Берл-Айзик, вы поклялись женой и детьми, что все это будет втайне. — Втайне, втайне! — успокоил ее Берл-Айзик и не спеша направился в заезжий двор, где остановился Иоселе-соловей со своей братией. Разговор, который повели там Берл-Айзик и Гедалья-бас, был сугубо дипломатичный. Оба все время были настороже, прощупывали друг друга, клонились то в одну, то в другую сторону, как опытные борцы во время состязания. Так продолжалось до тех пор, пока они окончательно не договорились обо всем. А договорившись, они совместными усилиями выработали план действий. Первым делом Гедалья позаботился о том, чтобы Иоселе познакомился с мадам Переле, не подозревая даже, для чего это делается. — Просто так, — ответил он на вопрос Иоселе. — Есть здесь одна богачка — мадам Переле, она хотела бы с тобой познакомиться. Она знает всех великих канторов, очень любит пение и сама играет на фортепьяно. Тебя, что же, убудет, если ты к ней сходишь? Иоселе послушался его. Вдвоем с Гедальей-басом они отправились к Переле. Перед ними предстали большие, светлые комнаты, нарядные и богато обставленные. Здесь были бархатные диваны, мягкие кресла, хрустальные с бронзою люстры, громадные зеркала, комнатные растения, разные картины в золоченых рамах. Иоселе видел все это первый раз в жизни, и у него даже голова закружилась. — Если бы ты был умницей, — шепнул ему на ухо Гедалья, — все это могло бы стать твоим. Иоселе удивленно глянул на Гедалью и сразу понял, что речь идет о сватовстве. В первую минуту он готов был повернуть оглобли и бежать. Ему казалось, он сквозь землю провалится со страха и стыда. «Беги отсюда, Иоселе! — шептал он себе. — Беги, пока ноги несут! Беги домой, беги куда глаза глядят, только скорей!» Но было уже поздно. Навстречу ему шла Переле, прекрасная, вся в золоте и драгоценностях. Глядя на эту даму, Иоселе невольно вспомнил свою Эстер, дорогую, милую Эстер, с которой он, Б-г даст, скоро свидится. Сравнивая их обеих, Иоселе внутренне смеялся: «Еще чего? Кто ж такое сделает? Променять Эстер вот на эту?! Ну и ну! Какое может быть сравнение!» Переле подала ему руку, маленькую белую ручку, к тому же совершенно холодную, и он в тот же миг почувствовал, что ручка эта жжет его. Перед глазами у него пошел туман, в ушах зазвенело, голова как бы раскололась надвое, и он окончательно растерялся. Чуть ли не впервые слышал Иоселе игру на рояле. Издали он, конечно, слыхал ее не однажды, но сидеть вблизи прекрасной женщины и видеть, как она маленькими белыми пальчиками извлекает из этого ящика мягкие, нежные звуки, из которых складываются такие дивные мелодии, — этого ему еще никогда не приходилось. Вся комната наполнилась звуками, и Переле вдруг обрела особую прелесть. И тут же сразу все преобразилось в глазах Иоселе: комната стала палатой. Переле — принцессой: попал он сюда каким-то чудом. И вот он слышит божественные звуки, которые точно елеем смягчают его сердце, ласкают, наполняют всего живительной силой. И ему вдруг захотелось сопровождать эту игру, вплести и свой голос в эти звуки. Иоселе начал в такт подпевать, а затем залился своим сладким, нежным голосом так, что Переле перестала играть и заслушалась. Но Иоселе попросил ее продолжать. И вот она играет, а он поет, импровизирует, сыплет трелями, щелкает, как настоящий соловей. Развалившийся и мягком кресле чуть поодаль Гедалья-бас давно уже не слыхал, чтобы Иоселе так пел, как в тот вечер у Переле. Сухая душонка, Гедалья, по-настоящему ценивший только деньги, и тот заслушался; он испытывал истинное наслаждение. Это не помешало ему, однако, сообразить, что во всех отношениях будет разумней, если он уберется в гостиницу, оставив Иоселе с вдовушкой наедине. Лейца почтительно поднесла ему на серебряном подносе стакан ароматного чаю, но Гедалья, буркнув, что ему нужно еще успеть в одно место, отказался от угощенья и незаметно исчез. Только в полночь, уже собираясь уходить, Иоселе заметил, что Гедальи нет. Переле, Иоселе и Лейца разразились хохотом и тут же порешили разбудить кучера — пускай запрягает и везет Иоселе в гостиницу. Но будить кучера не пришлось — карета уже стояла у крыльца, а на пороге дремал Берл-Айзик. Лейца глянула в его настороженное, заспанное лицо и дружески сказала: — Это вы, реб Берл-Айзик, позаботились о карете? Э, да вы совсем-таки… — Ну, как думаешь, Лейца, он мой? — спросила у горничной совсем уже раздетая Переле и бросилась в постель. — Еще бы! — ответила Лейца, укрывая мадам мягким атласным одеялом. — Конечно, ваш! Разве вы не видели по его сверкающим глазам, что он совсем спекся?! — Лейца, душа моя, сердце мое! — вскрикнула Переле и, обхватив служанку обеими руками, крепко-крепко прижала ее к груди. А развалившийся в карете Иоселе-соловей катил в гостиницу. Он ощущал в себе какой-то новый живительный ток, и образ Переле неотступно витал перед его глазами. Он забыл обо всем на свете и мечтал лишь об одном — завтра снова отправиться туда, снова увидеть ее, услышать ее игру. И еще одно внезапно мелькнуло у него в голове: «Двести тысяч!», двести тысяч, о которых мельком обронил словцо Гедалья. Новая мысль завладела Иоселе, и ему представилось, что он въезжает в Мазеповку в карете, которую мчит четверка рысаков. Люди высыпали на улицу, стоят, изумляются. Отец выбегает навстречу: «Благословен вошедший…* Иоселе!» Иоселе выхватывает из кармана пачку ассигнаций и говорит отцу: «На, папа, десять тысяч… двадцать тысяч… Бросай петь! Пора уже, право!» А Эстер? В ту минуту Иоселе вовсе забыл, что есть такая Эстер, которая ждет не дождется его. А когда уж Эстер пришла ему на ум, он поленился даже спросить себя: «Ну что тут особенного произошло?» XX Он попадает, в сети, но замечает это слишком поздно Иоселе куда трудней было переступить первый раз порог в доме Переле, нежели спустя некоторое время согласиться на помолвку и пойти с ней под венец. Гедалья-бас взял на себя все хлопоты — договорился с раввином, с кантором, со служками. Он всюду бегал сам, добывал что нужно и делал необходимые приготовления к свадьбе. Конечно, ему помогал и его компаньон Берл-Айзик. Хорошая работенка выпала на долю Гедальи-баса: ему пришлось выдержать бой с двумя деверьями Переле, с этими акцизниками. Они стали стеной и заявили: — Пускай льется кровь рекой, но мы не допустим у себя в Стрище эдакого позора. Пусть она отправляется в свой Бердичев и там вешается на шею кому угодно. А мы не дадим здесь надругаться над памятью брата. Еще место его не остыло. Это что ж такое? Что за распутство?! Но и Гедалья не молчал. И хотя изъяснялся он по своему обыкновению намеками да экивоками, был в состоянии переговорить кого угодно. И он доказал им, что, во-первых, это для их брата, мир праху его, не позор, а честь. Потому что Б-г весть в какие руки может попасть по нынешним временам вдова с эдаким добром. А Иоселе все-таки благородного происхождения: в роду у него сплошные раввины. Еще сейчас в семье у него два раввина и три помощника раввина. Во-вторых, ему ни к чему ее деньги, он и сам, не сглазить бы, достаточно богат и дает деньги под проценты. Шутка сказать, какой это золотопряд! А рубль он бережет как зеницу ока. Уж не беспокойтесь, Гедалья знал, чем взять стрищенского богача. К тому же он разнюхал, что акцизники имеют какие-то претензии к вдове по поводу компанейского контракта с одним помещиком. Гедалья занялся этим делом и добился, чтобы она отказалась от контракта в их пользу: «Пропади они пропадом!» Переле морщилась, кривилась, но, увлеченная своей любовью, скрепя сердце отдала контракт. И на третий день после помолвки состоялась свадьба. А там все разъехались восвояси. Гедалья рассчитался с певчей братией и отправился домой, увозя в кармане порядочную сумму денег, которой вполне хватит и на женитьбу дочери и еще себе останется про черный день. Ему повезло во всех отношениях. Последнее время Гедалья не раз замечал, что соловей стал пускать петуха, и, кажется, он скоро вовсе лишится голоса. Голос у него, как говорят, ломался, а до того времени, когда установится настоящий голос, может пройти и год и два. «Отныне, — думал Гедалья, — пускай он хоть зверем воет, хоть белугой ревет, — я не стану плакать». Но попрощался он с Иоселе как с родным, пожелал ему состариться с «ней» в богатстве и чести и уж не петь у амвона до скончания века. А Переле буквально повисла на своем молодом муже, не отпускала его от себя ни на шаг. Лейца, напевая, укладывала в дорогу вещи. Сердце ее трепетало от мысли, что через несколько дней она увидит своего Лейви-Мотла. Берл-Айзик помогал ей собираться — бегал, подавал, суетился, словно какой-нибудь близкий Переле. «За богачом, — говорил себе Берл-Айзик, — служба не пропадет. Я опять-таки твержу свое: «Придет коза до воза». Во всяком случае к богачу не доложишь». Но Берл-Айзик непоправимо ошибся. На прощанье Переле, как говорится, даже руку не позолотила ему. Смирненьким котеночком стоял Берл-Айзик, чуть пригнув голову набок, страдальчески улыбался и все помогал, услужал, желая каждому доброго пути, счастливой дороги. Но в груди у него бушевало адское пламя: «Ах ты чертова баба! Ах ты сучка! Господи, свернуть бы ей шею на ровном месте!» — Доброго пути! Доброго пути! — проговорил в последний раз Берл-Айзик, приподнимая шапочку и низко кланяясь. Сам же он думал сейчас только о пачке ассигнаций — своей доли за сводничество, полученных от Гедальи-баса, которые грели ему грудь, ласкали его сердце, как что-то очень дорогое. Итак, три наших героя — Переле, Иоселе и Лейца, радостные, веселые, в большом мягком экипаже, запряженном четверкой лошадей, катили из Стрища в Бердичев. Лейца всю дорогу притворно дремала, чтобы не видеть, как мадам виснет на шее у Иоселе, как они целуются, милуются, будто два голубка. «Наконец-то дорвалась! — рассуждала Лейца о мадам. — Еще и травинки на могиле покойного не выросло, еще душа его не очистилась там от грехов, а она уже вцепилась в этого. И отыскала же, просто Господи! Не могла дождаться лучшего — повисла на канторе! Хи-хи. Был бы здесь мой Лейви-Мотл, уж он бы посмеялся. Эти богачи прямо-таки с жиру бесятся. А ведь моя мадам тоже хорошая штучка! «Душенька, любушка, сердечушко!» — сладкие речи, да только до кармана. Вот складывала я ее белье, — Б-же мой, мне бы хоть половину того! — имей же совесть, предложи пару чулок, рубашку или какую-нибудь старую юбку, скажи, хоть бы для приличия: «На, Лейца, возьми на память от меня!» Куда там! Другая на моем месте тоже дожидалась бы приглашения! Как бы не так! Обобрала бы до нитки, лоскуточка не оставила бы, не то, что я, глупая… Ладно! Что до меня — пускай она сгорит вместе со своим добром, со всеми своими тряпками. А мне пусть Б-г поможет приехать домой с миром и поскорей повенчаться». Такие мысли проносились в голове у Лейцы в то время как любящая пара целовалась и миловалась, а лошади мчали экипаж мимо лесов и полей, мимо деревень и городков. Никто не замечал, как летит время. Каждый был занят своими думами, у каждого были свои радости, свои утехи. Переле еще никогда в жизни не была так счастлива, как сейчас здесь, в карете рядом со своим героем, красавцем, ангелочком. Он принадлежал ей, только ей! От одной мысли, что Иоселе — персонаж, которого можно встретить только на страницах романа, что этот херувим принадлежит ей, — у нее кружилась голова, она пьянела и погружалась в сладкие, сладкие грезы. Ну, а Иоселе-соловей? Иоселе-соловей, придя в себя, готов был поклясться, что ничего, ровным счетом ничего не помнит из того, что с ним стряслось. Когда, где, каким образом женился он на мадам Переле, он не знает. Помнит только, как густой туман окутал его, в глазах сверкало золото, алмазы, брильянты, как мелькнуло несколько светлых, радостных дней в веселье и торжествах; как люди прислуживали ему, будто принцу, а сбоку сидела она, его принцесса. Она не оставляла его ни на миг, все обнимала его, ласкала: «Иоселе! Иоселе! Жизнь моя! Душа моя! Сокровище мое! Ангел мой!» И еще много подобных слов слышал Иоселе. У него кружится голова, он будто в чаду, оглушен, опьянен. Он в каком-то земном раю: благоухают цветы и травы, струится вино, сочится масло, цветет миндаль, щебечут птицы и праздно разгуливают люди. И поется ему так хорошо, так чудесно, что, кажется, пел бы не переставая. Переле играет на рояле, а он поет, и весь мир полонен звуками, зачарован песней. Всю жизнь, вечно пребывать бы в этом земном раю, в этом чудесном мире и петь, петь без конца. Поездка из Стрища в Бердичев в мягком экипаже, в благоухании теплого летнего дня, бок о бок с Переле казалась ему каким-то сладким сном. Он даже не пытался отдать себе отчет в том, куда он едет и зачем. Ему лишь хотелось, чтобы сон этот длился долго-долго, чтобы ему не было конца. Однако сон в этом мире, где жизнь лишь миг, вечно не может длиться; он должен обязательно кончиться. Приходит время, и человек вынужден пробудиться, ничего не поделаешь. И Иоселе очнулся. А очнувшись, стал оглядываться по сторонам, припоминать, что с ним стряслось, как пьяница в похмелье: «Б-же мой, куда я попал?» Иоселе видит перед собой большой город, беспросветно унылый, грязный. Мужчины и женщины снуют взад и вперед. Он слышит выкрики извозчиков, говор лавочниц, перебранку уличных торговок. Огромные лужи издают такое зловоние, что приходится затыкать нос. Где это он? В Бердичеве. Экипаж остановился подле запакощенного четырехэтажного дома. Спустившись по грязным, липким ступеням, они темным коридором проходят в какую-то комнату. Перед Иоселе возникает длинный, сухощавый человек в шляпе и низенькая, толстая женщина в косынке. Длинный человек приветствует его и целуется с ним, а толстая женщина говорит ему «ты» и поздравляет. Затем они оба разглядывают его со стороны. Это — его тесть и теща, которых Переле уже предупредила письмом, что везет домой «прекрасное наследство и еще более прекрасного муженька». Радость, ликованье — дочь приехала! Слава Б-гу, слава Б-гу! Пусть всем дочерям сопутствует такая удача! Вскоре в дом явились друзья. Жениха и невесту поздравляют, и все смотрят, смотрят на Иоселе, глаз с него не сводят. А он оглядывается по сторонам, как малый ребенок, которого впервые привели в хедер. Дрожь пробегает у него по телу — все выглядит как-то непривычно, неприветливо. Он оборачивается к своей принцессе, но это не та Переле, какой она была в Стрище. Совсем другая женщина. Там она ему казалась восхитительной, в глазах ее был совсем иной блеск и говорила она с ним иным языком. Прежнюю Переле будто подменили — та Переле исчезла, явилась какая-то незнакомка. А жизнь в Бердичеве! Нет, он непривычен к такой жизни, к таким разговорам, к таким делам. Все, все было ему здесь чуждо, и сам он казался себе чужим. Что он здесь делает? Какой дьявол занес его сюда? Какое ему дело до Меера Зайчика и его торговых махинаций? Какое отношение имеют к нему ссуды, которые дает Переле, все эти векселя, проценты и тому подобное (явившись домой, Переле тотчас занялась передачей своего капитала в надежные руки)? Его влечет в широкий вольный мир. Ах, Б-же мой! Разве такой представлялась ему жизнь, когда он женился на Переле? Разве думалось ему, что придется прозябать в какой-то каменной дыре среди совершенно чужих людей, света божьего не видеть, радости не знать?! Где уж там говорить о пении или музыке?! Встанет он утром, выпьет кофе, глянет в окошко — мрак, запустенье, грязища, упаси Господи! Выслушает долгий разговор о купле-продаже — опять проценты, снова деньги, еще раз торг! Пообедали — и Переле отравляется с мамашей по магазинам надувать торговцев — покупать по дешевке вещи. Иоселе ужасается, слушая, как Переле разговаривает с бердичевскими бабами на их жаргоне, — она божится, бранится, как настоящая уличная торговка. День и ночь в доме крики, ругань, божба. Переле ссорится с сестрами, грызется напропалую, выслушивает сплетни и сама наговаривает. Отец и мать всегда принимают ее сторону — ведь богачка-то в семье она! Чем дальше, тем больше отрезвляется Иоселе, и он все яснее видит, кто она такая, его жена. Наблюдая ее бесстыдные манеры, глядя, как она дрожит над копейкой, Иоселе думает про себя: «Неужели это та самая Переле, которая представлялась мне такой хорошей, милой, нежной?! А теперь!..» Он пробует снова говорить с ней насчет своих планов: поехать за границу, поступить учиться… петь… играть… Где там! — Хочешь все-таки быть кантором? — говорит она и бросается ему на шею. — Зачем тебе это, глупенький? Вот погоди немного, размещу надежно деньги, и мы поедем с тобой на воды, на виноград, на курорт. Понимаешь, глупенький, туда ездят все богачи. А ты говоришь — петь учиться! Фу, душа моя! Забудь это, моя жизнь! Забудь! И давай я лучше поцелую твои брильянтовые глазки, твои белокурые волосы, ангелочек, герой ты мой! С каждой минутой Иоселе становилось все ясней, что он такое натворил, — сам себя связал, опутал на веки вечные. Он еще мечется из стороны в сторону, как птица в клетке, но видит, что игра проиграна. Сладкие сны расползлись, как туман, золотые грезы развеяло, как дым, на смену им пришли иные, горькие думы. Нет сладостных звуков, нет волшебных картин, которые рисовались ему. Торжественный въезд в Мазеповку в богатой карете, изумление знакомых и друзей, мечты о счастье отца — все это померкло, ушло, пропало. Другие картины перед его глазами, и живет он совсем иной жизнью. Не благоухающий райский сад перед ним, а зловонное бердичевское болото; не дворец, как ему грезилось, а запакощенный дом и нечистые люди. Вместо сладкогласного пения, ему денно и нощно слышится карканье о векселях, процентах, доходах и расходах. Не прекрасная, чистая жена у него, а какая-то жирная женщина, которая вечно виснет на нем, беспрестанно целует, не отпускает от себя ни на шаг. И все кругом так буднично, так убого! Опротивело ему все на свете, тошно жить. А за спиной у себя он то и дело слышит возгласы: «Это тот самый Иоселе, что взял богатую вдову!» И его тотчас будто кто уколет в сердце. Разглядывая свою Переле, он вспоминает об Эстер, и тогда в голову ему приходит, что он сотворил что-то очень гадкое — сам себе напакостил, плохо обошелся с Эстер, обидел отца. Он ходит сумрачный, обескураженный, понурый. — Иоселе, душа моя, сердце мое, дорогой мой соловушка! — говорит Переле, оставшись с ним наедине и перебирая его прекрасные, длинные волосы. — Что с тобой? Чем ты озабочен? Ходишь задумчивый, грустный. Скажи, чего тебе недостает? Неужели я не заслужила, чтобы ты открыл мне всю правду? Я опротивела тебе, надоела? Тебе тяжко со мной? Опротивела? Скажи! «Опротивела? — размышляет Иоселе. — Да, опротивела до смерти!» — но он крепится и говорит ей грубую ложь: — Опротивела, говоришь? Б-же сохрани! Как это можно! Но все его помыслы, все его чувства далеко отсюда — они там, в Мазеповке. XXI Мазеповка судачит, а бедная Эстер горюет Умные люди давно уж ломают голову, чтобы разгадать, каким это образом мазеповцы моментально узнают новости со всего света. Хотя газеты там совсем не в почете, это всем известно, но пускай где-нибудь в высших сферах заговорят о войне, и Мазеповка тотчас об этом проведает. Новый закон, еще до того как он издан, поступает сюда, и мазеповцы изучают его досконально, со всех сторон, толкуют его и так и эдак. У них редкий нюх, у этих мазеповцев, и до многого они доходят чутьем, понимая, что по здравому разумению так оно должно быть. Неизвестно, откуда дошел до Мазеповки слух, что Иоселе-соловей где-то там женился, взял сто тысяч приданого и теперь уже не кантор. Одни говорили, что какой-то богатей, услышав его пение, пригласил Иоселе к себе домой и отдал ему свою дочь в жены. Другие утверждали, что Иоселе женился на богатой вдове и ей пятьдесят лет. Некоторые сообщали совсем противоположное, что взял он не вдову, а разводку и при этом передавали любопытную историю. Как-то в субботу вечером Иоселе пригласили на трапезу к одному очень состоятельному человеку. Жена, вторая, уже из нынешних, ученая мадам, услышав, как Иоселе поет, влюбилась в него с первого взгляда и готова была бежать с ним хоть на край света. Узнав об этом, муж сказал ей: «Зачем тебе бежать и срамить меня? Даю развод, выходи за него замуж». Что же она придумала? Она оказалась совсем не дурой. «Дашь сто тысяч, — ответила она, — согласна, а не дашь — попомнишь меня». Одним словом, говорили они, разговаривали, вмешались люди, и супруги сошлись на восьмидесяти тысячах… Как бы там ни было, а наш Иоселе стал большим человеком. Но то, что он не шлет денег отцу, это вот нехорошо. Когда слух о женитьбе Иоселе разнесся то городу, все в один голос заявили, что, в сущности, так оно и должно было быть. Здравый смысл подсказывает, что Иоселе должен был сделать блестящую партию. Каждый знал это заранее. И разве могло быть иначе? — Вас надо поздравить? — обращались к Шмулику в синагоге. — Говорят, ваш Иоселе женился? Как? Вы ничего не знаете? Возможно ли? Ну да, ну да! Говорят, он очень счастлив — взял сто тысяч… двести тысяч… Но как же это? Оказывается, реб Шмулик, он вам ничего не пишет? Нынешние дети! Страдаешь, мучаешься, жертвуешь собой ради них, а они тебе камнями воздают. Ну и век! Ну и времена! Услышав эти разговоры, Шмулик крепко пал духом, «Как же это? Чтобы Иоселе так поступил с родным отцом?!» Ему и без того совестно было перед людьми, — ведь целый год он и строчки не получил от сына, не знал, что передумать. А тут еще вон какая новость! «Невероятно! Поразительно! Жениться, разбогатеть и забыть отца! Нет, не может этого быть!» Единственным спасением для Шмулика было — не верить. «Не может этого быть — и все тут!» Если бы не надежда, что Иоселе не сегодня-завтра вернется, Шмулик выдержал бы. У него и без того было немало печалей: в последнее время, видно, из-за простуды, голос у него стал сдавать. Его львиный рык, который славился на весь мир, оказался с изъяном, звучал глухо. Шмулик сипел, как надтреснутый инструмент. Там, где он, бывало, поднимался до фальцета, рассыпался трелями, свободно играл своим вторым голосом, теперь слышался хрип недорезанного или кукареку неоперившегося петушка. Пение Шмулика было вымученным, деланным. Сколько он ни старался, взбираясь на верхи, ничего у него не выходило. Не те уж у него были силы. Конец голосу, не о чем больше говорить! Капут Шмулику! Это еще хуже, чем смерть. Спасало Шмулика только то, что он уже давно поет в этой синагоге. Подтолкнуть падающего, отнять у несчастного последний кусок хлеба, лишить бедняка заработка, — на это мазеповцы не способны, потому что в общем-то они мягкосердечные, сострадательные, к тому же и благочестивые люди. Сказать, однако, что они безгрешные праведники, тоже нельзя, потому что вели они себя со Шмуликом не очень-то тактично. По его адресу пускали всякие колкости, делали различные намеки, нарочито расспрашивали, как поживает Иоселе, корили Шмулика за его пение. Правда, слишком винить прихожан Холодной синагоги тоже нельзя, ведь они порядочно избалованы: с давних пор привыкли слушать хороших канторов, наслаждаться редкими голосами. Что же было им делать? Пение Шмулика было несносно. Да и для самого Шмулика это канторство стало м'укой. Но все же это не шло ни в какое сравнение с теми страданиями, какие ему приходилось переживать дома. С тех пор как в городе пошли слухи о том, что Иоселе женился, благоверная Шмулика снова переменила свое мнение о пасынке, принялась донимать мужа своим язычком, бередила его раны. — Нечего сказать, прекрасно обошелся с отцом! Очень даже благородно! Недаром говорят, из свиного хвоста не сошьешь ермолки. Твой Иоселе был шарлатаном, шарлатаном и остался. Теперь мне понятно, почему я его с малых лет невзлюбила. Ничего, у меня хороший нюх, сразу узнаю человека. Видать, уж от рождения был он черт знает чем. Не понимаю только, почему Злата кипятится, когда речь заходит о его покойной мамаше? Чего ради заявляет, что такой праведницы, как твоя Зелда, мир еще не видал? Да простит она мне, где она там есть… Шмулик выслушивал все эти речи и проглатывал их, как горькую пилюлю. Гораздо больней было ему встречаться со своими добрыми друзьями — с Златой и Эстер. Что скажет он им, если они спросят о сыне? Однако он напрасно беспокоился. Злата снова поссорилась с его женой и к тому же была крепко занята своими собственными делами. У нее теперь было достаточно своих хлопот, своего горя: пришла пора подыскивать дочке жениха. Эстер — уже девушка на выданье, а средств никаких. По нынешним временам без приданого совсем не берут. Самый обыкновенный парень, замухрышка, и тот требует — выложи ему несколько сот рублей, да еще подарки подай! А Эстер все растет и растет, ей уже пошел двадцатый. Ну, хоть караул кричи! Правда, сейчас кое-что наклевывается, пусть и не ровня, но и то счастье — богатое место, будет как сыр в масле кататься. Но поди скрути все это одна-одинешенька, бедная вдова с крошками сиротами! А что же Эстер? Как она себя чувствует, узнав, что Иоселе женился? Невозможно себе представить, как она была оскорблена, как страдало ее бедное, разбитое сердце. Ей всегда казалось, что она хорошо знает Иоселе, она верила ему, и все, что он говорил, было для нее свято. Неужели же он ее так бесстыдно обманул? Солгал, кругом солгал? Эстер казалось, что Иоселе любит отца, уважает, как ни один сын на свете. Вот стоит он перед ней накануне отъезда, клянется, что отца ни за что не забудет, позаботится о его счастье. Еще звенят у нее в ушах его ласковые речи, она слышит его сладостное пение, в котором он излил перед ней свое сердце, и где, как ей чудилось, он обещал навеки остаться тем же Иоселе, каким был, не забывать близких и дорогих ему людей. И что же? Прошел почти год, а о нем ни слуху ни духу. И вдруг новость: Иоселе женился! Да еще как! Взял не то вдову, не то разводку. Польстился на деньги! Проделал все это втайне, прячась от всех! «Б-же мой! Неужели Иоселе мог так поступить?!» Эстер никому ничего не говорила. Как всегда, она была спокойна, уравновешенна, работала в лавке, заботилась о доме, — все как положено. Но что делалось у нее на душе — этого никто не знал, как никто не знал о тех сладких, золотых снах, в которых она пребывала целых два года с той поры, как Иоселе уехал. Можно сказать, все эти два года были для Эстер сплошным сладостным сном, где образ Иоселе не покидал ее ни на мгновенье. Где бы она ни была, что бы ни делала, везде с ней был Иоселе. Не однажды Злата замечала, что дочь ее какая-то странная, не от мира сего. — Что с тобой, Эстер? — спрашивала она. — Ты так рассеяна! Отмеряешь тринадцать аршин — считаешь за двенадцать. Галантерейщика Гедалья-Меера зовешь Меер-Гедалья. Все шиворот-навыворот. Иногда, сидя подле лавки на скамеечке с какой-нибудь работой, Эстер начинала вдруг петь — сначала тихо, затем громче, громче, пробуя повторить какую-нибудь мелодию Иоселе и не замечая, что неподалеку мужчины. Частенько она в мечтах уносилась вслед за ним, была с ним, любовалась им, слушала его чудный голос, сладостное пение, точно так же, как тогда, в субботу днем, у Шмулика в доме. А порой ей чудилось, что вот сейчас к ним заявятся с доброй вестью, скажут: «Знаешь, Эстер, кто приехал? Иоселе, сынок Шмулика, Иоселе-соловей!» Однако очень даже нередко с голову ей закрадывались дурные мысли. Надвинется туча, заслонит на мгновенье ясное солнце — и зашевелятся иного порядка думы: она затоскует и тяжело вздохнет из самой сердечной глубины. Но уйдет туча, засияет яркое солнце, и Эстер отгонит дурные мысли. Вновь явятся светлые грезы, вновь встрепенется сердце от счастья и радости, вновь всплывут те сладкие сны, придут золотые мечты, и она запоет, зальется, как Иоселе. — Что с тобой, дочка? — перебьет ее Злата. — Я тебя спрашиваю, как это можно вот здесь, среди улицы петь? Да еще при чужих людях! Тогда Эстер, точно пробудившись от сна, удивленно спросит: — Петь? Кто поет? Последний год, когда Иоселе перестал писать, Эстер, конечно, немало страдала. Однако она так верила в него, что и не допускала дурной мысли, даже оправдывала его про себя: «Человек вечно в разъездах, все время в скитаниях. Что же тут удивительного?» И она все ждала, надеялась. И вдруг это горе! К такому она и не готовилась. Весть эта точно громом сразила ее. Она точно очнулась от долгого забытья и увидела, что все ее счастье, вся ее радость — попросту сон, в котором она пребывала целых два года, лучшие два года своей жизни. Она внезапно увидала вокруг себя столько фальши и зла, узнала, как горька, мрачна, безобразна жизнь. Но кто знал о ее муках? Кому до этого было дело? Кто в Мазеповке станет думать о какой-то бедной девушке, которая вот только что была самой счастливой на свете, витала в облаках и вдруг свалилась на землю! Ночью, в тиши, у себя в постели Эстер хорошенько выплакалась; плакала она не раз, много раз; но слезы эти ничуть не облегчали ее сердце. Потому что, помимо этой беды, на нее свалилось еще новое злосчастье, какая-то Б-жья кара пришла, костлявая смерть позарилась на ее молодые годы. И имя этой костлявой — почтенный местечковый богач Алтер Песин. XXII Алтер Песин — вдовец, и сват Калмен из кожи вон лезет Алтер Песин — состоятельный человек. У него замечательно легкое и доходное дело — он ростовщик. Однако его не сравнишь с другими ростовщиками, которые в заботах света божьего не видят. Мазеповский процентщик вечно в тревоге, ночами не спит, все опасается, как бы тот или иной должник не зажулил его деньги. Со временем он превращается в мрачного меланхолика. Ему все чудится, что его хотят обжулить, обобрать, ограбить, еще при жизни наследовать. Ему сдается, что каждый точит на него нож. А что, если однажды все его должники обанкротятся? Тогда, не приведи Господь, останется только надеть суму и пойти побираться! Такие мысли делают мазеповского ростовщика скрягой, готовым на смертоубийство из-за гроша. Он ходит оборванный, в рубище, отказывает себе в куске хлеба. Но Алтер не таков. Он хорошо знает мазеповцев и прекрасно понимает, что доход он будет иметь до конца дней своих. Хотя его имя треплют всюду и за глаза его обзывают пиявкой, людоедом, кровопийцей, но разговаривают с ним почтительно и называют не иначе как реб Алтер. Ничего не поделаешь, деньги-то у него, обращаться приходится не к кому-нибудь, а к нему. Вот почему наш Алтер живет не тужит, много раз в день заглядывает в горшок, заботится, чтобы курица была вкусной, бульон жирным, лелеет свой животик и ограждает себя от всяких треволнений. Как червяк, который, забравшись в самое румяное яблоко, тихонько, незаметно для всех полеживает там и с достоинством сосет его сок, не желая знать, что делается по ту сторону кожуры, точно так и Алтер кормится в Мазеповке. Какое ему дело до того, что о нем говорят, что мелют языки? Чепуха все это! Было бы ему только тепло и уютно. Напротив, если вы станете его пробирать: «Право же, реб Алтер, вы должны уступить! Много ли вам прибавится, если вы уж вырвете у меня этот полтинник? Разбогатеете от этого, что ли? Мало у вас и без того! Иль, может быть, жена и детки сидят у вас на горбу?» — он хладнокровно выслушает вас, ухмыльнется и так же хладнокровно ответит: «Верное слово, не могу». И после этого можете с ним толковать сколько угодно — ничего не поможет. Или попробуйте его заставить пожертвовать на три гроша больше, чем он обычно подает. Он ответит вам вежливо, учтиво: «Верьте, больше никому не подаю». И можете после этого не беспокоиться, — разговор окончен. Вот каков Алтер! Алтер Песин весьма прилично выглядит, хорошо одевается. Он уже в летах, крепко упитан, но благодаря своему здоровому виду, холеному лицу, крошечной бородке может сойти совсем еще за молодого мужчину. У него порядочное брюшко; люди говорят — на крови своих жертв отрастил. Небольшой его рот стянут, зашнурован, красные, жирные губы — вроде присосков у пиявки — готовы всегда впиться и сосать; щеки — румяные и вздуты, как две хороших пампушки. В общем-то Алтер весьма благообразен, только глаза у него больно нехороши: один большой, другой махонький. Как глянет он этим глазком, человека до самого нутра холодок проберет. Ходит Алтер медленно, говорит негромко, эдаким фальцетиком, и всегда улыбается. За собой он следит, любит чисто одеваться. Шелковая каскетка, люстриновый сюртук, все его одеяние выглядит новеньким, только с иголочки; сапоги блестят и играют на нем. Кажется, и пылинки на него не сядет. Всегда свободный, всегда довольный, Алтер не знает никаких забот, никаких терзаний. После обеда он обычно спит некоторое время, затем отправляется на базар, просто так, потолкаться, поговорить с тем или другим, взять папироску. Взять у другого что-нибудь — для него самое большое удовольствие. И хотя он знает, что за глаза его за это называют свиньей, — это его мало трогает. «Не все ли равно!» — говорит он со смешком. Посетителей он принимает наилучшим образом — радушно, любезно; усадит на самое почетное место, не скупится на ласковые речи. И все же его в Мазеповке не любят, терпеть не могут, несмотря на всю его сладость. Собственно, никаких претензий ему не предъявишь, — он и мухи на стене не тронет. И все же пуще смерти ненавистен он мазеповцам. Видать, крепко въелся он им в печенки, Может, вы думаете, он не знает этого или его коробит такое отношение? Нет, это его ничуть не трогает. Вот каков Алтер! Его зовут Алтер Песин по имени его матери Песи, мир праху ее. Это была женщина сноровистая и недурная собой, а в молодости, говорят, она даже была красавицей. Этими достоинствами она совсем затмила мужа своего, Хаим-Шаю, который все годы просидел в синагоге за священными книгами, служил, так сказать, Б-гу. Дом вела Песя. Кормила ее корчма. — Э, так себе… Не жалуюсь… — отвечала она на расспросы. — Кусок хлеба всегда есть. И с этого «э» она сколотила порядочную сумму, можно сказать, значительную сумму, так что со временем возвела дом, купила две лавки, приобрела драгоценности; иногда, если ее крепко просили, давала и взаймы, особенно попам. С попами Песя больше всего любила дело иметь. «Отдам трех евреев за одного попа!» — заявляла она. В городе даже болтали, что… Впрочем, мало ли что в Мазеповке могут придумать! «Ну и ловкая же эта Песя!» — твердили многие, с завистью поглядывая на Хаим-Шаю. «Ну и замечательная у вас женушка, — говорили ему молодые люди в синагоге. — Трех мужчин стоит ваша благоверная». Ничего им на это Хаим-Шая не отвечал, только поднимет, бывало, густые брови, глянет поверх очков, вздохнет и задумается, почесывая пальцем под талескотном, затем снова примется за фолиант. Так вот, сидя в молельне, Хаим-Шая и уснул однажды, уснул навеки. Никто не знал, отчего это он ни с того ни с сего умер. «Кажется, здоровый мужчина, крепыш, и вдруг — на тебе!» — «Что ж, наверное, кончились его годы, царство ему небесное. Хороший был человек, честный», — говорили о нем в городе. И устроили ему такие похороны, какие многие пожелали бы себе через сто двадцать лет. «Да, хороший был, тихий такой, и большой учености человек». — «И жил он вроде отшельником». — «Отшельником или не отшельником, но благочестивым человеком он был безусловно, хотя и не очень острого ума, да простит мне покойник», — так толковали в городе после его кончины, а там и вовсе забыли о нем. А Песя осталась по-прежнему при своем деле и при своих попах. И не грешно сказать, что было ей совсем неплохо. Никто никогда не замечал, что перед ним несчастная вдова. Она никому никогда не плакалась на свою долю, как это обычно водится в таких случаях. Песя справила траурную неделю, соблюла траурный месяц, как муж того заслужил, целый год носила черный передник, как положено, и осталась все той же Песей: занималась корчмой, попами и своим Алтером, дай ему Б-г здоровья. Песя была очень преданной матерью. Алтера она оберегала как зеницу ока. С малых лет и почти до самой свадьбы он держался, как говорят, за мамину юбку. И она выпестовала его на зависть всем мазеповским женщинам. «Ну и откормила она своего наследника, не сглазить бы!» Сыну отдавала она всю свою любовь. — Единственное мое дитя, — говорила Песя. — И достался он мне нелегко. Больше семи лет после свадьбы у меня не было ребенка. Уж думалось — бесплодна я. Где только не побывала, пока дождалась этой благодати! И на Алтере опять все кончилось. Песя не отпускала от себя Алтера ни на шаг. Десять раз на день приходила в хедер навестить свое дитя, и каждый раз приносила ему какое-нибудь лакомство или просто что-нибудь поесть. Товарищи завидовали Алтеру, слюну глотали глядя на него, мечтали о его доле. Бить или пороть Алтера учитель не смел ни в коем случае. Стоило кому-нибудь пальцем дотронуться до мальчика, как Песя готова была глаза выцарапать обидчику. Зимой в большие морозы и летом в зной Песя не пускала сына из дому. «Никуда твое ученье не денется!» — говорила она. Алтер был несколько туповат, и прилежания за ним тоже не наблюдалось. Песя знала, что раввина из него не выйдет, и ничуть не волновалась из-за этого. «Ну и очень хорошо! Пускай не будет похож на своего отца», — говорила она и в шестнадцать лет забрала его из хедера, подержала года два подле себя и в добрый час оженила. В жены Песя подыскала ему девушку деликатную, хрупкую. Была Песя любящей матерью, а тут стала еще и замечательной свекровью. Относилась она к Фейге, — так звали жену Алтера, — как к собственному дитяти, души в ней не чаяла, ходила за ней по пятам, глаз с нее не сводила. «Фейгеле-душенька, не хочешь ли этого? Не дать ли тебе того?» Очень хорошо жилось Фейге, и была она совершенно счастлива. Однако недолго длилось это счастье. Не бывает так, чтобы человеку было кругом хорошо. Б-г покарал Фейгу и не дал ей детей. Алтер очень хотел ребенка, Песя не могла дождаться внука — утеху на старости лет. И вот оба они омрачили Фейгину радостную жизнь. Началось все якобы с шутки, с красного словца, сказанного невзначай: «Да ведь ты бесплодная, что с тобой говорить!» А после Алтер начал дуться на жену, Песя стала уговаривать ее попробовать какое-нибудь средство, съездить куда-нибудь. Может, все-таки поможет! — У меня самой, дочь моя, долгое время не было детей, — говорила Песя. — Увидела я, что дело плохо, и стала всякое делать. У кого только не побывала? У татарина, у цадика, у той знахарки, о которой я тебе говорила. А зелья сколько выпила за эти годы, Б-же мой! Что ж было делать? Оставаться вот такой? Чего стоит женщина, если она, с позволения сказать, не рожает детей? Дети есть — и муж любит, а упаси Б-же, нет детей — нос воротит, а то и вовсе плюнет. С каждым днем Песя все больше ярилась, рвала и метала, всю кровь из Фейгеле выпила. — Зачем она тебе нужна, эта тощая коза? — говорила она сыну. — Дай ей развод, и делу конец! Фейга слышала все это, и ей было очень больно. Но горе свое она затаила глубоко в сердце. Фейга стала болеть, лечилась, пила травяные настои, принимала порошки да микстуры, пока не умерла. Не суждено было Песе дождаться радости от своего сына. Алтеру предлагали много невест, партии все наклевывались и наклевывались, да так ничего и не выклевалось. Как-то не везло Алтеру с женитьбой, и он уже вдовствовал порядочное время. Уже Песя перебралась в лучший из миров, а Алтер все еще сиднем сидел. Сказать, однако, что это его очень огорчало, нельзя. Случись хорошая партия, он не отказался бы жениться, но гнаться за таким делом Алтер не намерен. Правда, сват Калмен не сидел сложа руки, действовал вовсю: он писал повсюду письма, толковал с людьми, одним словом, землю носом рыл. Частенько Калмен забегал к Алтеру и вопил: — До каких же это пор? До каких пор, реб Алтер, вы будете меня мучить? Должно же это когда-нибудь кончиться! — Видать, тебе очень некогда, шут ты эдакий? — отвечал ему обычно, улыбаясь, Алтер. — Дайте же мне пока хоть немного денег! — Денег? Фу! — На расходы, реб Алтер! На расходы! — Да ну тебя! — отвечал Алтер и прекращал на этом разговор. Вот каков этот Алтер Песин! XXIII У Алтера губа не дура, и тетя Ентл принимается за дело Но все до поры до времени. Однажды произошло следующее: Алтер заперся с Калменом в той каморке, где у него стоит денежный сундук, — здесь он всегда разговаривал с людьми по секрету, — и долго там с ним о чем-то толковал. Калмен вышел оттуда красный, шмыгал носом, качал головой и все приговаривал: «Чудесно! Чудесно!» Что он там еще бормотал, не разобрать было. Раскинув полы своего длинного сюртука, он тотчас направился к Ентл, сестре Златы; там долго разговаривал с ней наедине, шмыгая носом и покашливая, как человек, который собирается с духом, чтобы сказать что-то очень важное. Ентл все время стояла посреди комнаты, подперев рукой подбородок, и слушала, как Калмен мелет языком, что-то недоговаривая по своему обыкновению. А когда он, наконец, выжал из себя все, что надо, Ентл хлопнула себя обеими руками по ляжкам и закричала до того сердито, что перепуганный Калмен отступил к двери. — С ума вы сошли, спятили или вовсе рехнулись? — сыпанула Ентл. — Все дурные сны, которые снились мне этой ночью, прошлой ночью и прошлогодней зимой, пусть свалятся на головы моих недругов! Хороша парочка, нечего сказать! Я все думала — вы про Злату толкуете, а вы, оказывается, вон куда загнули! Недолго думано, да складно сказано! Видать, у вашего Алтера губа не дура! Ну, что за чепуха! С ума сойти можно! Такая молоденькая, цыпленочек можно сказать, кровь с молоком! Здорово свели — зиму с летом! Эдакую красотку — и такому дряхлому псу! Простите за выражение, старый хрен! Горькая редька! — Редька, говоришь? Пусть будет редька, но сочная, жирная, упитанная. Денег там полный кошель. Ведь это счастье для твоей Златки, — пускай Б-г пошлет мне такой радостный год, как это правда! И смотри-ка, я стараюсь сделать ей добро, а она еще ерепенится! Не хочешь — как хочешь! Я предложил — твое дело подумать, твое дело. — Полный кошель? — повторила Ентл уже спокойней. — Ну да, деньги уйдут, кошель останется. Я, как вы знаете, тоже радовалась когда-то золотому кошельку. Ну ладно, все это шито-крыто, забыто… Что же вы хотите, чтобы я поговорила с сестрой? Поговорю. Слово — не оплеуха. Только я, реб Калмен, заранее знаю, дело это не пойдет. Эстер — совсем другого сорта девушка, не сравнить с мазеповскими девчонками. — Ну что ж, нет так нет. Разве здесь кто-нибудь принуждает. Девушка — что полотенце, всяк может утереться. Ну, а кто такая твоя Эстер? Баба как баба. Грош ей цена, грош, говорю! Конечно, если ты постараешься, все будет ладно. — Да, — произнесла Ентл, раскидывая умом и взвешивая сказанное по-всякому. — А как полагаете, за ним остановки не будет? — Ты это об Алтере? — спросил Калмен, подступаясь к Ентл. — Странное дело, право. Тот умирает, бредит ею, а она спрашивает: не будет ли за ним остановки? — Да не о том речь, — заметила Ентл. — Я насчет приданого говорю. Злата, между нами, не в состоянии даже сотняги выложить. С бедняги хватит и того, что приходится дочку замуж выдавать и не на что. Говорится ведь: легче поднять пьяницу, нежели бедняка. — Что ты такое, Ентл, мелешь? Алтеру очень нужны Златины деньги! Как же! Некому, право, смеяться, некому. — Ну, если так, — Ентл, раздумывая, закусила палец, — если так, то поглядим. Надо попробовать! Не мытьем, так катаньем. — Попробуй! — промолвил Калмен, разводя руками и чуть пригнув голову. — Да-да, нет-нет. Но, конечно, если ты захочешь — дело пойдет, тут и говорить нечего. Тянуть тебя за язык не приходится. Надо только как следует взяться, и главное — не дать делу остыть… Всего хорошего! — Всего! — ответила Ентл. — Я еще посоветуюсь со своим Бейнишем. Послушаем, что он скажет. Вдвоем оно крепче. — И то верно, — согласился Калмен. — Хочешь с ним поговорить? Пожалуйста, делай как знаешь. Все-таки, как говорится, муж… Всего! — Всего!.. Смотрите же, реб Калмен, не проговоритесь до времени Злате или моему Бейнишу, чтобы не получилось, как это бывает, много пели да мало съели. — Ладно, ладно, — ответил Калмен и вышел из дому весьма довольный. Всю обратную дорогу он, не переставая, разговаривал сам с собой. Последнее заявление Ентл насчет мужа было лишь дипломатическим ходом. Так ей полагалось сказать, что она переговорит с Бейнишем. На самом же деле она не смела даже намекнуть ему на это. Бейниш мог ей только помешать, а не помочь. Бейниш был из того сорта людей, которых в Мазеповке называли просвещенцами. Родом он был из большого города Кашперова. Это вот чудо заморское и откопала Бася для своей младшей дочери. Во время жениховства Бейниш слыл редкостной жемчужиной, настоящим мудрецом. Однако, поженившись, он показал себя не с лучшей стороны: о своей раввинской учености он тотчас позабыл и принялся за светские книжки. Ладно еще об этом вовремя узнали и сразу дали ему по рукам. Бася тут хорошо поработала. Она требовала развода, и больше никаких. «Мне такой товар не нужен! — кричала она. — Я обманулась в своем предмете!» Бася вызвала из Кашперова родителей Бейниша, и вместе они трудились до тех пор, пока не поставили Бейниша на ноги, пока не сделали его человеком, похожим на всех мазеповцев. С той поры Бейниш стал купцом, оставил книжки в покое, даже в руки их не брал. На то у него и жена была бой-баба. Ентл муштровала мужа каждый Б-жий день, чтобы он знал, что такое жена, и помнил, что ее нужно слушаться. Но в глубине души Бейниш остался все же просвещенцем, крепко любил таких людей и терпеть не мог мазеповцев всех подряд, особенно уважаемых всеми местных ростовщиков, которые расхаживали но базару с палочкой в руке; этих червяков, которые точат бедняка, высасывают последнюю каплю крови из ремесленника. — Ах, как я их ненавижу! — говорил Бейниш. — Один Б-г только знает мою правду. Всех бы их вздернул на одной веревке, а начал бы с этого пуза, с реб Алтера, провалиться ему! — Да что он тебе сделал? Поглядите, как он расходился! — пробовала Ентл притушить его пыл. — Не будь таким свирепым, Бейниш! Будет время — самому придется прибегнуть к его помощи, посмотрим, что ты тогда запоешь. Как говорят, не забирайся высоко — упадешь. Но ведь вот беда — Ентл угадала! Когда попозже Бейниш стал купцом, он вынужден был не однажды обращаться к Алтеру за ссудой и с этих пор стал ненавидеть его пуще прежнего. Теперь только при одном его имени Бейниш дрожал от бешенства. Ентл это очень нравилось, и она нарочито злила мужа. Особенно часто она стала говорить об Алтере и о его богатствах после визита Калмена, бросая при этом колкости в адрес своего супруга. — И заметь, нажился он, не зная ни фолиантов, ни книжек! — говорила Ентл, давая этим понять, что она тоже кое-что смыслит. — Прошу тебя, — кричал Бейниш, — не говори мне об этом злодее, об этом людоеде! Имени его не могу слышать! — Но скажи по крайней мере, что он тебе сделал? — спрашивала Ентл, кривя рот. — Да, он богат, но какое кому дело до этого? Многие хотели бы так разбогатеть, но для этого надо иметь его ум. Проценты, глупенький, без дождя растут. — Но ведь я прошу тебя, Ентл, не упоминай при мне этого проклятого имени! Сделай одолжение, не говори о нем! — Погляди, как он расхорохорился? Расходился, будто озолотил меня! Ну, что тебе взбрело в голову? Стали толковать об Алтере, вот я и говорю, что он совсем не такой, каким его изображают. У каждого человека бывают враги. Есть такое словцо… — К чему мне твое словцо? Скажи-ка лучше, Ентл, чего это ты вдруг так разговорилась об Алтере? Что-то здесь неладно. Нет, это неспроста. — Вот тебе на! Это уж как говорят: коль у лука луковица, так у чеснока чесноковица. Немой не наговорил бы столько за год, сколько ты за минуту. — Нет, Ентл, я уж тебя знаю. Это неспроста. — Знаешь, Бейниш, замолчи-ка лучше! Как говорят: меньше рассуждай — больше понимай! Отрастил бык длинный язык, а трубить не может. Так и с тобой. Если иной раз и можно было бы с тобой кашу сварить, так ты сейчас же выскакиваешь со своими мудрствованиями. Нашелся мудрец Бейниш! В умники не попал и из дураков не вышел! Уходи, уходи с глаз долой, чтобы я тебя больше не видела! И ведь какая удача! Бейниш любит свою супругу как раз тогда, когда она распечет его на все корки, как следует изругает. Тогда он становится мягким, податливым, хоть мни его, хоть меси его, как тесто. И Ентл мяла его, делала с ним в эти минуты все, что ей вздумается. — Вот что, Бейниш, — сказала она, — тебя просят лишь об одном: слушай, смотри и помалкивай! Потому что испортить дело может даже драная кошка. XXIV Ентл старается изо всех сил, и Алтер становится необычайно покладистым Впутаться в чужое дело, высказать свое мнение там, где оно никого не интересует, дать совет, которого никто не просит, последить за своим ближним, заглянуть в чужой горшок — на это всяк охоч. Но вот впутаться в дело, когда речь идет о судьбе человеческой, помнить, что у кого-то есть сын, а у другого, наоборот, дочь, сосватать юношу с девушкой, наладишь свадьбу — на это способны одни только мазеповцы; тут они, можно сказать, единственные в мире мастера. Каждый мазеповец — это сват, посредник по брачным делам. Б-же упаси, не ради денег! Но если при этом что-нибудь перепадет, — пожалуйста, кто ж откажется от случайного заработка?! Многие, однако, даже не помышляют о деньгах. Они займутся этим только, чтобы сделать благое дело. Увидят, к примеру, парня и девушку, вдовца и вдову, разведенного и разводку, и у них сразу возникает идея: «Да, это было бы ладно! Совсем равные браки!» И они тут же начинают действовать, разумеется, только ради блага ближнего: вдовцу они сватают девушку; парню предлагают разводку, а разведенному прочат в жены вдову. И в таких случаях здесь бросают все дела, забывают все на свете, из кожи лезут вон, только бы брак состоялся, как будто для них это жизненно важно или сулит большой заработок. Они не могут стерпеть, их буквально с души воротит при виде старого холостяка или девицы в летах. — До каких же пор вы будете сидеть? — кричат они. — До седых волос? Самое страшное в Мазеповке — засидеться в девках. С таким чадом стыдятся на люди показаться. Со старой девой мужчины держатся вольно, как с существом своего пола. Женщины глядят на нее так, точно перед ними перезрелый хрен, — всем он противен и от него отворачивают носы. Все эту девушку жалеют, и выдать ее замуж считается богоспасительным делом. — Ты можешь, конечно, Злата, сердиться, но от правды никуда не уйдешь. Как говорится — за правду бьют. Я — старшая сестра и обязана высказать тебе все, что у меня на душе. Твоя Эстер, конечно, славная, хорошая, честная девушка, тут не о чем говорить. Не заботиться бы мне так о заработках, как тебе нечего заботиться о ее замужестве. И все же, не забывай, что молоденькой ее уже назвать нельзя. У тебя в ее годы было двое или трое деток. Дай Б-г мне такую хорошую жизнь, как хорошо отзываются о ней в городе. Но когда я слышу, как вслед твоей дочери шепчут: «Вон она идет, старая дева!» — у меня начинает колоть под седьмым ребром, — ты ведь понимаешь. Как говорится: это меня вовсе не трогает, только прожигает насквозь. Так мужским баском наставляла Злату старшая ее сестра Брайна, торговка бусами, толстая, дородная женщина, с корявым лицом и черными усами на верхней губе. В городе ее считали большой умницей, честной, добродетельной и покровительницей бедноты, для которой она частенько становилась «ходатаем», то есть попросту брала платок и еще с какой-нибудь женщиной обходила дома, собирая милостыню для неимущих рожениц, для бесприданниц, на хлеб для нищих и тому подобное. Нельзя сказать, чтобы ее в городе сильно любили, потому что она достаточно надоела всем своими частыми сборами. «Вон она идет, старостиха с платком», — говорили, увидев ее издали. Муж ее, Мойше-Авром Зализняк, знал лишь свое скобяное дело. А Брайна, выросшая в доме у своей предприимчивой матери, Баси-оптовщицы, тоже не могла сидеть сложа руки, — промышляла на свои деньги продажей бус. Муж не особенно рад был ее предприятию, так как все ее заработки полностью уходили на нищих, бедных рожениц и неимущих невест, которых она усиленно выдавала замуж. Но что поделаешь? Дочери Баси не выносили, чтобы мужья вмешивались в их дела, давали им советы. Для Златы мнение Брайны было всегда очень веским. — Что же мне делать, несчастной вдове с крошками сиротами? — спросила Злата. — Что предприму я, если жених не находится? Силой ничего не поделаешь, коль счастье нейдет. Ты ведь понимаешь, что мне и больно и горько смотреть на свою Эстер. Расчувствовавшись, Злата даже всплакнула, а Брайна изо всех сил принялась утешать ее. Она говорила теперь совсем противоположное: что Эстер не такая уж старуха, чтобы убиваться о ее судьбе, что еще придет ее пора, и суженый явится, сам найдет этот дом, это замечательное место, потому что в городе, нечего обманываться, не так уж много таких девушек, как Эстер. А Господь, если захочет, может крепко помочь. «Ты еще, Б-г даст, дождешься от нее немало радостей». Не так, однако, повела себя Ентл, младшая сестра Златы. Она взялась за дело рьяно, совсем по-иному. Ентл могла отдаться этому вся, целиком и полностью, потому что у нее всегда было достаточно свободного времени, — ведь она домовничала и не мчалась каждый день на базар, подобно Брайне или Злате. Младшая дочь, поскребыш так сказать, она росла у матери, когда та уже по старости лет не могла уделять ей столько времени, сколько она уделяла старшим дочерям, выводя их в люди. К тому же Ентл всегда была с ленцой, любила судачить на чужих крылечках и вмешиваться в чужие дрязги, особенно если речь шла о сватовстве, о семейных делах, о братьях и сестрах, — сюда уж она обязательно совала свой нос. Бросит словцо, заварит кашу, а когда все как следует вцепятся друг другу в волосы, станет в сторонку и стоит смирнехонько, как агнец невинный. Понятно, что там, где ее знали, а знали ее повсюду как злую фурию, Ентл боялись пуще огня. Если две женщины разговаривали на базаре и появлялась Ентл, они тотчас умолкали: «Тише! Вон она идет, нечистая сила, «шито-крыто, забыто». Даже своих сестер она, бывало, так стравливала, что те годами потом не разговаривали друг с дружкой. Ентл обладала необыкновенным даром: что бы она ни рассказывала, ей верили. Талант ее скрывался в языке, в жестах, в выражении глаз. Времени у нее хватало, дети у нее не водились, дела вел Бейниш (он занимался хлеботорговлей), а двери домов всегда были для нее открыты, — как-никак все же она дочь Баси-оптовщицы. Умом Б-г Ентл не обидел, — Калмен знал, кого выбирать себе в помощники. Ентл принялась за дело так ловко, так искусно, что Злата, которая тоже была не из тех, что идут десяток за грош, не замечала здесь никакого подвоха. Тем более что, разговаривая об Алтере, Ентл то и дело проходилась на его счет, высмеивала его, издевалась над его манерами. — Тоже мне жизнь! — бросила она мимоходом. — Живет один в четырех стенах. Ест, пьет и считает деньги. Богат, черт его побери, как Корей. Чего ему недостает? Разве только головной боли! Будь он хоть немного моложе, ему сосватали бы какую-нибудь девушку, пускай бесприданницу. — Нашла человека! — ответила Злата. — Тот за деньги самого себя продаст. А она говорит… — Ох, и крепко ты ошибаешься. Злата. Калмен поклялся мне такой клятвой, что и псу поверишь, будто он подыскивает для Алтера невесту из бедного сословия, была бы она только из порядочной семьи. Пускай без приданого, была бы сама хороша. Тогда жених еще сам доплатит. Скажу по правде, если б Господь не покарал меня бесплодием и дал бы дочь, я бы долго не раздумывала. Черт с ним! Пускай он свинтус, лишь бы дитя было пристроено. Э, слушай, Злата, зови меня дурочкой, только пряниками корми. Такие разговоры Ентл вела со своей сестрой довольно часто, но всегда так ловко касалась Алтера, что та и заподозрить не могла ее намерений. Однажды Злата как-то обронила: — Как думаешь, Ентл, пошла бы за него моя Эстер? — Да что ты? Совсем сдурела! — вскрикнула Ентл. — Что такое? Твоя Эстер какой-нибудь урод, что ее нужно поскорей с рук сбыть?! Да ну тебя, лишь бы языком молоть! — Нет, не говори, Ентл! Один Б-г знает, как я страдаю. Думаешь, мне приятно слушать, что говорят… — Что ж такое про тебя говорят, хотела бы я знать? — спросила Ентл, прикинувшись дурочкой. — Чего тебе еще надо? Достаточно, что говорят про Эстер, м-м-м, мол, она в летах… — М-м-м, мало что говорят… М-м-м, мало что болтают… Что ты все ме-е да ме-е! Мекает коза! Пускай они говорят о своей кончине и о своей погибали! Пусть лучше поглядят на себя, и тогда у них не будет голова болеть о других. Нет, скажу тебе правду, терпеть не могу, когда вмешиваются в чужие дела, готова растерзать всех, кто так говорит. Какое им дело до того, что Эстер еще не невеста? Почему это их волнует? Почему не трогает меня, что дочка Леи-Ципойры утрамбована годами, как мешок половой? Почему не тревожит меня, что от девки Минцы попахивает могильной травкой? Почему я помалкиваю о трех дочках рыжего Бенци, которым давно уже минул призывной возраст, между тем даже сумасшедшему не взбредет в голову взглянуть на них? Почему я не бегаю по городу и не кричу о невестке Малки-Гени, которая ни с того ни с сего сняла с головы парик? Если муж ее заработал много денег, так, думаешь, он со временем не прогорит? Еще как! А дочка Голды, торговки монистами, разве не целовалась на прошлой неделе с приказчикам под стойкой? Не могу я, прямо сама не своя, меня в дрожь бросает, когда слышу, как злословят, как оговаривают ближнего, замечают дурное только в другом, и никак не в себе. Ентл до того разволновалась, что ушла, забыв якобы, зачем приходила. Через несколько дней она снова появилась у Златы в лавке и подсела к ней на скамейку подле двери с рукодельем в руках. — Послушай, Злата! — сказала она. — Я дома поразмыслила, а потом и с Бейнишем потолковала о том самом, о чем ты обмолвилась прошлый раз. Оказывается, не такая уж это кривда, как я думала. Говорят ведь: запряг криво, да поехал прямо. Как-никак все утверждают, что он несметно богат. Денег полно, а детей нет… — Что ж, у него никогда их и не было? — спросила в раздумье Злата, почесывая спицей под платком. — Какой черт! — ответила Ентл, отложив работу в сторону. — Хотя да, что-то у него там было. Жена, знаешь, какая у него была холера. Разве не помнишь Фейгу. Испокон веков зеленая, черт знает какая, — да простит она мне! — вечно лечилась, бегала по докторам. Раза два у нее были выкидыши, а потом не рожала до самой кончины. — Я как-то намекнула Эстер, — со вздохом сказала Злата, — а она молчит. Кто ее знает, чего она молчит? Нынешние дети! Поди узнай, что у них на душе? Но все же Эстер у меня девушка толковая, понимает что к чему и никогда мне не перечит. — Ну, а тот и в самом деле не прочь ее взять? — как бы невзначай спросила Ентл. — Спрашиваешь, не прочь ли? Странный вопрос, право. Тот умирает по ней. Уже несколько раз засылал ко мне Калмена и сам не однажды заглядывал в лавку, когда там была Эстер. А ты спрашиваешь, хочет ли! Да он готов озолотить ее. — Вот как! — сказала Ентл, точно и впрямь ничего не знала. Она сразу же оставила беседу и принялась заговаривать сестре зубы всякой всячиной — гусками, вареньем, удачной халой к субботе и тому подобными вещами. Злата никогда прямо не заговаривала с Эстер о замужестве, о браке, но эта тема сама собой частенько приходила им на язык. Самым большим удовольствием для Златы было урвать несколько грошей из своего бюджета и купить что-нибудь дочери в приданое. В сундуке у Златы давно уже лежали: полдюжины женских сорочек с замечательными кружевами и тонкими прошвами по последней моде, вышитые наволочки, два пикейных одеяла, мотки ниток для чулок и тому подобные вещи. Сундук был для Златы вроде казначейства или банка, куда она по мелочи, понемногу откладывала всякое добро для дочери. — Для кого ты это копишь? — спросила однажды Ентл, увидев, как Злата возится у сундука. — Для кого коплю? — ответила с досадой Злата. — Что ж тут непонятного. Конечно, для второго мужа стараюсь. — Недолго думано, да складно сказано, — ответила Ентл по своему обыкновению красным словцом. — Пускай мне достанется то, чего я тебе желаю. Ну, что особенного? Вижу, укладываешь — вот и спросила, для кого это. За слово пощечиной не казнят. Ну, ладно, пускай на этот раз будет по-твоему. — Ты прекрасно знаешь, — чего тут прикидываться, — что все это я готовлю в приданое Эстер, к свадьбе, дай Б-г поскорей ее дождаться. Пора уж! Эстер, которая сидела тут же, отвернулась к окну, чтобы никто не видел, как щеки ее залились густым румянцем. Как-то зимним вечером Злата сидела на лежанке, склонившись над решетом с перьями, а сбоку на скамейке пристроилась Эстер; дочь шила ситцевые талескотны для Эфраима и Менаше. Злата и Эстер обо всем уже переговорили, и теперь каждая делала свое дело. Ни в доме, ни за окном не слышно было ни шороха, ни звука, только старый серый кот на печке временами всхрапывал во сне. Внезапно Злата испустила громкий протяжный вздох, похожий скорее на икоту: «Ох-ох-ох-ох-охо!» — Что с тобой, мама? — испуганно спросила Эстер. — Как что со мной? — переспросила Злата. — Почему ты так тяжко вздохнула? — повторила Эстер вопрос и отложила работу. — Отчего вздохнула? — ответила Злата. — Вздыхается, вот я и вздохнула. Было бы хорошо на душе, не вздыхала бы. Не от радости это, сама понимаешь. Как осмотришься кругом, разворошишь то да се — в голову поневоле полезут всякие мысли. Тужишь, думаешь, как устроить эту свою бренную жизнь. — Чего же тужить? — мягко сказала Эстер. — Сама видишь, Б-г ведет нас своей стезей, как и всех других людей. Скоро вот начнутся Красные торги[1], надо думать, заработаем немного денег. — Ну вот, деньги-шменьги! Есть заботы поважнее. Как подумаешь о детях… Растут, надо их пристраивать, а я все еще собираюсь. Взять хоть бы тебя. Ну, что мне с того, спрашивается, что Калмена из дому не вытолкаешь? Приданого-то у меня нету. А без приданого кто же возьмет? Зовемся хозяевами, вот он и думает, что у нас хоть пруд пруди, вот и лезет. Поди расскажи, что у тебя на душе! А время не ждет, с каждым днем тебе все больше лет. Ох, не дожить мне лучше до того, чтобы о моем ребенке говорили — до седых кос досиделась! В этот момент отворилась дверь, и в комнату ввалились раскрасневшиеся от мороза Эфраим и Менаше. На них были кошачьи тулупчики, круглые гарусные шапочки, а в руках бумажные фонарики. — Добрый вечер, — произнесли они в один голос, подпрыгивая и сбрасывая с себя тулупчики. — Кушать! Кушать! — тотчас закричал Менаше и потянул Эстер за юбку. — Тише, тише! Сейчас даю, — сказала Эстер, поднимаясь, и поставила перед детьми их ужин — суп гороховый с клецками. Эфраим старше Менаше всего лишь на год, однако он казался намного взрослей и степенней своего брата. Бледный, худощавый, с двумя длинными, жидкими пейсами, он выглядел как истый знаток торы. «Он, царство ему небесное, весь он, долгие ему годы!» — говорила о сыне Злата, видя в нем своего покойного Лейви. Менаше — маленький, полный, озорной, лакомка и болтун, готов был всюду совать свой нос; не мальчик, а вьюн, огонь. Он был рад ездить верхом даже на козе, перевернуть все кверху дном, но учиться — дудки! — Мама, мама! Знаешь? — крикнул Менаше, глотая слова вместе с клецками. — Знаешь, мама? Эфраим уже сам читает талмуд! Учитель задал ему приготовить кусок на четверг. А Пиня, сын Меер-Пини, вон уже какой, а не смыслит ни тютельки. Ну и всыпали ему — сколько влезло! Его счастье, что к учителю зашел реб Калмен насчет сватовства. Учитель сватает кого-то, вот Калмен и ходит к нему изо дня в день. Они просиживают часа по три, а мы тем временем хохочем вовсю. Так вот Пиня, сын Меер-Пини спасся от лупцовки. А талмуд он знает столько же, сколько серый волк. — Ну, а ты знаешь талмуд? — спросила Эстер, скрестив руки на груди и с удовольствием наблюдая, как ребята уплетают свой ужин после целого дня занятий в тесном хедере при трехгрошовой свече. А Злата, та и вовсе растаяла, наблюдая своих «брильянтовых» детей. Сердце ее наполнилось благодарностью к Предвечному за его милости, которые он оказывает ей, несчастной, горемычной вдове. И вдруг радость ее омрачилась. Эфраим, до сих пор сидевший молча, внезапно произнес: — Мама, учитель просил деньги. — Угу, мама, — подхватил Менаше. — Учитель и жена его очень просили деньги. Они должны уплатить за квартиру, за дрова и еще на базар им нужно. Берл, сын Мойше-Авремла, принес вчера только два рубля, — ну и «угостил» же его учитель! А Пине, сыну Меер-Пини, он раз десять наказал, чтобы без денег он и на порог не являлся. Учитель и его жена очень просили, чтобы ты прислала плату за учение. «Опять плата за учение! — подумала Злата, и у нее екнуло в груди. — Ему уж, верно, следует рублей пятнадцать. Как же не послать хотя бы десятку?! А тут идут Красные торги. Только заполучишь копейку, сразу пускаешь в оборот. Лавку-то ведь надо подновлять, пятью пальцами немного наторгуешь. И все же платить за учение надо!» На лице у Златы появилась досада. Легла она спать совсем убитая, будто голову ей сняли с плеч. Всю ночь Эстер слышала, как мать ворочается, стонет, вздыхает, и в голове у нее мелькали тысячи планов, как спасти мать от нужды. Разумеется, в первую очередь ей на ум пришел Иоселе. С ним она уж обязательно придумает что-нибудь. Да и вообще, если она выйдет замуж, матери сразу станет легче. Оба они будут трудиться, сделают так, чтобы и Злата и Шмулик были довольны ими. Но светлые грезы быстро улетучились. Налетели мрачные думы, задели черным крылом. «Ну, а если ничего не выйдет? Если не суждено мне счастья на земле? Тогда пойду служить, чтобы маме стало легче. Поеду куда-нибудь и там наймусь. Все говорят, что я справилась бы с любой работой в магазине и при другом деле не оплошала бы». Потом эта затея самой Эстер показалась дикой. «Как это такая вот девушка поедет одна куда-то служить? Пустой разговор! Но что же делать? Выйти замуж? — от этой мысли ее бросало и в холод и жар. — Как же это она выйдет замуж не за Иоселе?!» Утром, уже собираясь в лавку и звякая ключами, Злата излила свою досаду на несчастных детей, которые ни на шаг не отступали от нее и все кричали: «Мама, денег! Мама, денег!» Злата изругала их на все корки, а Менаше она даже влепила две оплеухи, чтобы не дерзил матери, не был бы шалопаем. «Погонялы! Наемщики!» — кричала она на своих детей, которые вчера еще были «брильянтовыми», и с тяжелым сердцем сунула им деньги для учителя, дала завтрак и вытурила вон, в хедер. Эстер это было тяжело, но она вполне добросердечно сказала: — Не понимаю. Если ты уж дала деньги, к чему нужно было ни за что ни про что терзать детей? Тут Злата не совладала с собой и выпалила все разом. Она и сама знала, что дети здесь ни при чем. Но на сердце у нее и без того было тяжело, Ентл и Калмен ни на день не оставляли ее в покое, вот она и накинулась на дочь. Будь что будет, но нарыв должен прорваться! Ничего не поделаешь! — Выслушай меня, дорогая доченька, милостивица моя! Ты заступаешься за детей? Тебе их жалко? Почему же не пожалеешь ты своей матери, горемычной вдовы, у которой трое детей да к тому же вот такая взрослая девица, слава тебе Господи, которую давно пора под венец вести, а матери ее на старости лет испытать хоть каплю радости в жизни? Жалеешь их? Почему же ты меня не пожалеешь? Может, у меня сохнут мозги оттого, что я все раздумываю, как пристроить тебя, как обеспечить тебе хорошую жизнь, не дать засидеться в девках до пришествия мессии, чтобы люди не тыкали в меня пальцами. Отца твоего величали Лейви, сын реб Авремеле из Славуты. Но, признаюсь, я совсем не уверена, что по этому случаю мне поставят золотое кресло в раю. Пока я знаю лишь одно — страдаю, мучаюсь, надрываюсь, — всем врагам мою участь! — а в случае чего знатное происхождение только поперек горла становится. А в чем дело? Вот ходит следом вдовец, очень порядочный человек. Чего ему недостает? Чем он плохой для меня зять? Богат, дай Б-г всякому, порядочен, ни детей, никакой обузы на шее. Сватается, хочет замуж взять, сохнет по ней, а она тут выскакивает со своей жалостью! Ах, какая жалость — жемчуг, видите ли для нее не густо в ожерелье нанизан! Слыхали вы эдакое?! Злата еще долго шумела, чесала языком, распекая Эстер. А та, конечно, и слова не вымолвила в ответ. Только две ниточки слез потянулись по ее прекрасным щекам и медленно-медленно покатились вниз. Злата отдала бы неведомо что, только бы не было того проклятого утра, когда она изругала ни в чем не повинную Эстер. Несколько недель подряд она потом заискивала перед дочерью, все заглядывала ей в глаза, стараясь загладить память о том проклятом утре. Не раз Злата вставала среди ночи с постели и, подойдя к сладко спящей Эстер, долго стояла над ней, как над малым дитятей, стояла и шептала про себя: — Пускай все твои горести падут на меня, душа моя, звездочка моя, зеница ока моего! А Эстер уже давно забыла о неприятности, которую преподнесла ей мать в то противное утро. Да она и привыкла уже к таким утрам. Кроме того, голова у Эстер, как говорилось выше, была занята другими сокровенными думами, а сердце полнилось иными страданиями. Что это за вдовец, кто этот приличный, честный человек, на которого намекала мать, она узнала у тети Ентл. Но Злата с дочкой об Алтере до времени не разговаривала, держала это про себя. Наконец наступило снова такое же «проклятое утро». Злата была сильно возбуждена и выпалила как из пушки; выложила Эстер все, что накопилось на сердце, уже без всякой дипломатии, совершенно открыто. Эстер это было более по душе, чем всякие там намеки. И вот так понемногу девушка начала свыкаться с мыслью, что ей придется идти за Алтера. Злата долгое время боролась с собой. «Как это я стану спрашивать дочку? — говорила она себе. — Кто я, мать или не мать? Если я сказала, то так оно и должно быть! Не ей мне указывать! Она ведь не дочка аптекаря, которая шатается с парнями по улицам и может сказать: того хочу, этого не хочу! Нет, она, слава Б-гу, не из таких. Она — внучка Авремеле из Славуты». А с другой стороны: «Почему бы не спросить ее? Может, ей все же Алтер не по душе? Как-никак — вдовец и в летах! Не велико дело повести девушку к венцу, но к чему заживо хоронить дитя, губить ни за что ни про что, да еще такую милую, преданную дочь, долгие годы ей?» А чуть позже Злата снова начинала рассуждать по-иному: «Да чего с ней разговаривать, с ребенком! Ведь это ей на благо! Счастье, и только! Он богат, бездетен. Чего ей там будет недоставать? А у меня до чего она досидится? Как же, велико приданое, которое я ей смогу дать?! Белье, которое я ей справлю к свадьбе?! Кто ее по нынешним временам возьмет, бедную сироту? К тому же девушка в летах!» А тут еще Алтер Песин стал необычайно ласков, мягкосердечен. Такую отзывчивость и доброту, какую Алтер начал вдруг проявлять к галантерейщице Злате, он еще никогда ни к кому не проявлял. Можно сказать, он сам навязывался ей с деньгами. «Жаль несчастную вдову», — сказал он как-то на людях. Это передали Злате, и она пришла в умиление от доброты Алтера. Разумеется, Злата не пойдет к нему домой просить деньги, Эстер подавно не пошлет. Вдовец все-таки, неловко. Но встретившись с ним как-то на улице, она остановилась и излила перед ним душу. — Вон как! — Алтер сердечно посмотрел на нее. — А я и не знал, что ты так стеснена в деньгах. Почему бы тебе иной раз не обратиться ко мне? С твоим Лейви, мир праху его, мы были большими друзьями. Ай-яй-яй, как же ты так! Ну, а что поделывают твои детки? У тебя их, кажется, трое? — Трое, дай им Б-г здоровья, — ответила Злата. — Только радости от них пока маловато. — Радости? — переспросил Алтер, дружески улыбаясь. — Больно ты спешишь. Иль, может быть, страдаешь оттого, что не находится жених для дочки? Чего-чего, а этого добра хватит. Говорят, у тебя замечательная девица? — Грех жаловаться. Однако надо кое-что иметь в придачу к девице. Я говорю насчет звонких. Понимаете? Где их взять? — Э, — протянул Алтер, — тоже мне забота!.. Ну, на всякий случай, Злата… В будущем, если тебе очень понадобятся деньги, присылай ко мне. Что ни говори, а мы все-таки старые друзья. Будь здорова! С той поры Алтер частенько стал оказывать Злате всяческие услуги. То просто так даст ей деньги взаймы, когда у нее нужда, то возьмет небольшой процент, по совести, как у своего человека. Эти услуги, однако, вскоре вышли ей боком. Тут-то Злата узнала, что такое услуга мазеповского ростовщика. XXV Эстер — гость у себя на помолвке Бывает, заберется в дом нечистая сила, не к ночи будь сказано, или черт знает откуда взявшийся чужак, и пропал покой в семье, — все злятся, все шипят, все дуются друг на друга, хоть и сами не знают, за что и про что. Вот такой нечистый забрался в дом к галантерейщице Злате, и имя было ему Алтер Песин, ни дна ему, ни покрышки! К незажившим ранам, которые нанес Эстер Иоселе, прибавился целый ад терзаний, имя которому Алтер. Куда бы она ни ткнулась, куда бы ни повернулась, она всюду слышала: Алтер, Алтер и Алтер! Однако ей было во много раз легче слышать в открытую от матери, что она желает этот брак с Алтером, нежели колкости и намеки от посторонних людей; легче было выслушивать долгие речи Златы насчет свадьбы, устройства своего будущего; разговоры о том, что пора ей стать хозяйкой в своем доме, взять мужа с деньгами — пить, есть, красиво одеваться, рожать мужу детей, жить в свое удовольствие, жить не так, как живет она, Злата, сноха Авремеле из Славуты, вынужденная надрываться как ишак, целую неделю ходить в упряжке, хотя дети все равно не имеют того, что полагается иметь детям. — Э, дочь моя! — каждый раз со вздохом заканчивала Злата разговор. — Дай Б-г, чтобы ты была счастливее меня. Не будем гнаться за знатностью, как моя мамаша, которой обязательно хотелось, чтобы я стала снохою реб Авремеле. — Лучше лот золота, чем пуд знатности, — поддерживала мать тетя Ентл, которая всегда была тут как тут. Однажды утром Эстер осталась одна в доме, возилась по хозяйству. Злата ушла в лавку, а дети были в хедере. Внезапно на пороге появилась Ентл. — Доброе утро, дорогая Эстер. — Добрый день. Так рано, тетенька? Садитесь! — Спасибо. Я сегодня уже вдоволь насиделась, да и немало набегалась. Даже охрипла от разговоров. И все с ней, все с ней. — С кем же это, тетенька? — С кем, спрашиваешь? С твоей маменькой. Ты не знаешь ее? И все из-за тебя! — Из-за меня? — Из-за кого же мне еще с ней ругаться, как не из-за тебя? Разве вообще-то я ругаюсь со своей сестрой? Нет, я это на самом деле говорю. Ведь печенка может лопнуть, когда видишь эдакое! У тебя одна дочь, и не такая уж она злосчастная. Чего ж ты мечешься и вопишь: «Замуж! Немедленно замуж!» Ну, ладно, отдавай замуж, но за ровню! К чему тебе искать легкой удачи, упрямиться: «Хочу, чтобы моя дочь была обязательно богачкой?» Ну, что ты с ней поделаешь! «Не могу я больше, — говорит она. — Дела так плохи, что не только приданого, но даже рубахи я ей не могу справить. Дитя растет, годы уходят. Нет, больше не могу…» Ну, что это такое? Говорить с тобой она не может, но очень хочет этого брака. И почему бы ей не хотеть? Не будем обманывать себя. Во-первых, это и впрямь для тебя большое счастье. А, во-вторых, ведь говорят: около жирного горшка ходить, тощим не быть. Она спрашивает у меня, Злата: что я думаю на этот счет? А я знаю, что мне думать? С Эстер, говорю, нечего спешить, найдется охотник. «Где же он? — кричит она. — Где этот охотник? Подай мне его сюда!» — «Не торопись, отвечаю, Злата, он сам явится». — «Ну да, отвечает, без денег, без одежды, без ничего возьмет, разутую, раздетую, нищую и к тому же на выданье! Еще бы, ведь она знатного рода, внучка реб Авремеле! Шутка сказать!» — «Ну, говорю, если ему уж так хочется, — об Алтере говорю, — пускай чуточку подождет, над ним ведь не каплет». — «Нет, отвечает, он и так уже немало ждал. Кого попало он не возьмет». А тебя только потому, что ты есть — ты, он вроде согласен взять как есть и озолотить — тебя, маму, всех, всех, до внуков и правнуков. «Я и гроша не дам за все эти посулы, говорю. Разве не бывает так, что дочь живет в роскоши, а отец и мать голодают, как им и положено?! Ого, дай Б-г столько счастья!» А она указывает мне на Блюминых детей. Они, мол, содержат свою мать, горемычную вдову. «Но где же, спрашиваю, ты найдешь еще таких детей?!» — «Эстер, — отвечает она мне, — такая дочь, что жизнь отдаст за родных». «Ты, — говорит она, — ради матери в огонь и в воду пойдешь». Все несчастье, говорит, в том, что она не может толковать с тобой о таких делах. «Ну, это уж глупости, отвечаю. Чего тут стыдиться? Кто еще ближе, чем собственное дитя? Ладно, пускай…» Тут как раз в комнату вошла Злата, а немного погодя заявился и Калмен. Втроем — Ентл, Злата и Калмен — они очень долго о чем-то разговаривали, убеждали друг друга, приводили всяческие примеры, сыпали пословицами, поговорками. В конце концов Злата расплакалась. — Чем так жить, лучше уйти туда, куда до времени ушел мой Лейви. Говорю вам истинную правду — завидую ему, что не приходится ему видеть горе, какое обступило меня со всех сторон. — Не греши, сестрица, — заметила Ентл. — Скажи слава Б-гу, что у тебя такие дети. Они понимают что к чему, желают и себе и тебе добра и не перечат, как некоторые нынешние. Что тут оставалось делать Эстер? Рассказать матери, что она дожидалась Иоселе, а он ее обманул? Но на что это будет похоже? Разве приличествует девушке такое говорить? Может, указать на недостатки Алтера? Но кто она такая, чтобы затевать с матерью спор о браке? Она и рот не посмеет раскрыть, чтобы вести разговоры о таких вещах? Ну, не Алтер, так будет какой-нибудь другой черт. О ее тяжкой доле ей нечего рассказывать, она сама прекрасно знает, что такое бедная невеста, а монастырей, как известно, у евреев нет. Но больше всего ее тронули мамины слезы, которых она никогда не могла переносить. И она отдалась целиком в руки тех, кто во что бы то ни стало хотел устроить ее жизнь, осчастливить ее, чтобы она помнила их веки вечные. Покорная, как овечка, она дала связать себя, разрешила делать с собой все, что им вздумается, не проронила ни звука, не сказала ни слова — все честь по чести, чинно, благородно. А тут и Алтер показал себя перед родней с лучшей стороны — все расходы по помолвке он взял на себя. Алтер стал вдруг так мягкосердечен, так добр, так кроток! — Хоть прикладывай его заместо пластыря к болячке! — говорила, бегая взад и вперед, страшно довольная, раскрасневшаяся Ентл, как будто она здесь сотворила невесть какое благое дело. Злата разглядывала подарки, которые Алтер доставил невесте еще до обручения, много раз перебирала их, оценивала вместе с Брайной, Ентл и другими знатоками жемчуга и золота. Никогда еще Алтер не был так сговорчив; его покладистость превзошла все ожидания: свадьбу он взял на себя, наряды невесте — на себя, все расходы — на себя. — Ну и повезло Злате, не сглазить бы! — говорили в городе и открыто завидовали ей. Любой мазеповец желал бы себе такое счастье, такую удачу, какая выпала на долю Златы и ее дочери. — Вы еще сомневаетесь, счастье ли это? — толковали мазеповцы. — Не каждый день бывает такое чудо. Взять девушку, как есть, одеть ее с ног до головы и ввести в дом хозяйкой! Вот это счастье! Это удача! — Ох, и счастье! Ох, и удача! На обручение к Злате пришла вся родня и просто добрые знакомые — мужчины, женщины. Писать брачный контракт взялся Шмулик. У Златы сердце оборвалось, когда она увидела, как горе состарило Шмулика за это время. У нее сил не хватило подойти и расспросить его о сыне. К тому же она была занята гостями. Женщины затараторили так, как это бывает только, когда их соберется сразу много, и особенно на таком торжестве. Они говорили без умолку, каждая рассказывала свое, и все же каждая знала, о чем идет речь и на чем она остановилась. Мужчины, конечно, посмеивались над женским полом: «Глядите, ну, прямо так гусыни!» Но и сами они неплохо мололи языками, курили, выпивали, при этом желали Злате, Алтеру и всему народу и счастья и удачи, — все это со вздохом и с воздетыми к потолку глазами. Шмулик поднял рюмку и, обращаясь к Злате, начал произносить какую-то здравицу: «Пусть Б-г пошлет…» И вдруг осекся. Из самой глубины у него внезапно вырвалось тяжелое: «Ох!» Злата хорошо поняла его, ответила «аминь» и поскорей отошла к другим, которые сидели с полными рюмками и ожидали, когда она подойдет и ответит согласно обычаю каждому на его пожелание. Лишь один Калмен сам по себе шагал по комнате, заложив руки за спину, и как человек, занятый серьезными делами, морщил лоб, качал головой и по своему обыкновению разговаривал сам с собой. Калмен никогда не отказывался от рюмочки, наоборот, «горькая капля» была ему всегда по душе. Но человек разумный должен знать, когда можно и когда не следует пить. На все свое время. На свадьбе — пожалуйста! Там реб Калмен разрешает себе напиться всласть и паясничать в свое удовольствие, ломать комедию. Но сейчас, во время обручения, когда предстоят переговоры и с той и с другой стороной насчет денег, когда нужно хорошенько подпоясаться, чтобы побольше выторговать себе за сватовство, тут необходимо быть в здравом уме и при полном рассудке. Гости, конечно, могут наклюкаться, сколько влезет, но у Калмена должна быть чистая голова и ясный ум, ему надо полностью отдавать себе отчет в том, что делается вокруг. Суета в доме была так велика, что невесту вовсе не замечали. А Эстер сидела в укромном уголке в окружении пяти взрослых дочерей Брайны, не блиставших красотой, но вполне созревших для того, чтобы идти под венец. Все они говорили наперебой, визжали, гримасничали, смеялись, видимо, для того чтобы развлечь невесту. Но, увы, невесту трудно было развлечь. Эстер была страшно рассеянна, и глаза ее смотрели куда-то вдаль. По ее взгляду можно было догадаться, что она почти ничего не слышит, ничего не видит перед собой. Как будто сидела она здесь не как невеста, а как гостья на чужом пиру, как совершенно посторонний человек. Злата поднесла ей жемчуг, купленный женихом, показала и другие его подарки: дорогое ожерелье, не менее дорогую брошь, золотые часики с цепочкой, чудесные брильянтовые серьги, два замечательных браслета и прекрасные кольца, правда, не новые, видать, из заклада, но хорошие кольца. Эстер вместе со всеми разглядывала подарки Алтера, как совершенно посторонний человек, будто все это ее вовсе не касается и не к ней относится. Она смотрела на драгоценности отсутствующим взглядом, еще не понимая до конца, какой смысл приобретают они в ее девичьей жизни; не понимая, что она уже больше чем наполовину находится по ту сторону девичества; что она вот-вот выйдет из-под опеки матери и поступит в распоряжение властелина-мужа; что наступает конец ее грезам, тем золотым, счастливым грезам, в которые она погружена еще и по сию пору. Надо правду сказать — хотя весь город и говорил о том, что Иоселе женился, Эстер не верила этому или хотела себя убедить, что это неправда, ложь, выдумки, одна из многих мазеповских сплетен. Ей все еще казалось, что вот-вот откроется дверь и на пороге появится Иоселе, тот самый Иоселе, каким он был когда-то, и тогда уж она никого не станет стесняться. Она сама расскажет матери, что они уже давно жених и невеста, что обо всем у них давно договорено. Отдавшись этим думам, Эстер вместе со всеми разглядывала подарки, которые ей преподнес жених. А Злата, стоя сбоку и посматривая на свою дочь, радостно шептала: «Слава тебе Господи! Кажется, девочка довольна. Пошли ей Б-г счастливой жизни, много радости и утех в жизни!» Меж тем Эстер чувствовала себя у себя на обручении совершенно чужим человеком, будто все происходящее здесь ее вовсе не касается. Только когда разбили тарелку и горшок, у нее будто сердце оборвалось. Подарки вывалились из рук, до нее дошел наконец смысл этого грохота; она поняла, что с этой минуты наступил конец ее вольной жизни, конец ее счастливым, милым, сладким снам, что она вступает в иной мир и ожидает ее теперь новая доля. XXVI Здесь приводится история дочери Иевфая Гилеадского Помните, что рассказывается в библии о дочери Иевфая Гилеадского? И дал Иевфай обет Господу, — так написано там. — И сказал: «Если ты отдашь в мои руки, Б-же праведный, врагов моих, сынов Аммона, то обещаю по возвращении домой с миром первого вышедшего навстречу мне подарить тебе и вознести сие на всесожжение!» Так оно и было. Иевфай разбил сынов Аммона, победил их в этой войне. А в родном городе, ликуя, навстречу ему с песнями вышла единственная его дочь: «Отец мой возвратился! Отец родимый!» Увидел ее Иевфай, и горько стало ему. Разодрал одежду свою и сказал: «Ах, дочь моя, ты сразила меня! Ты сделала меня несчастным! Я дал обет Господу принести в жертву первого, кто выйдет мне навстречу. Что же мне делать, дочь моя?» — «Если ты так обещал, родимый, — ответила дочь, — то должен свое слово сдержать пред Б-гом, который сокрушил врагов твоих. Лишь об одном молю я, дорогой отец, — отпусти меня на два месяца, я пойду — взойду на горы и там с подругами оплачу юные годы мои». И отец отпустил ее на два месяца, дабы она взошла на горы и там с подругами оплакала свои юные годы. А когда истекли два месяца, она вернулась к отцу своему, и Иевфай поступил с ней согласно своему обету. И с той поры вошло в обычай у евреев: девушки ежегодно уходят в горы скорбеть и оплакивать несчастную дочь Иевфая Гилеадского. Тот обычай давно забыт, у еврейских девушек нашлись иные обычаи. Речь идет здесь о девичниках — «Предсвадебном» и «Жениховом пире», которые справляют в Мазеповке накануне свадьбы у невесты в доме; здесь она прощается со своими подружками, танцует с ними в последний раз. Предсвадебный девичник устраивают в последнюю субботу перед венцом. Девушки поют и танцуют кадрили, лансье, шеры и польки; они играют песни, пляшут, щелкают орешки и развлекают невесту. Невеста прощается со своими девичьими годами, с подружками, — ведь она вот-вот станет женщиной и уже будет вращаться в ином кругу. То же самое происходит в день свадьбы, и опять-таки в доме невесты. Девушки считают богоугодным делом прийти потанцевать с невестой в последний раз. Женщины стоят в сторонке и прихлопывают танцующим в ладоши. Вот эти обычаи строго соблюдают в Мазеповке с давних пор. Понятно, на свадьбе у Эстер их тоже соблюли до самых мелочей. Эстер танцевала свой последний девичий танец, и мазеповские девушки досыта не могли наглядеться на ее прекрасное лицо, хотя невеста и была бледна как смерть. Но это не существенно, невесте полагается быть бледной. Во-первых, это ей к лицу, во-вторых, у нее действительно есть о чем горевать. Кто не знает! В последний раз тетя Брайна завила ее прекрасные черные волосы, просвещая одновременно насчет свадебных дел, подготовляя понемногу к обязанностям замужней женщины. Эти завитые волосы придали красивому лицу девушки такую прелесть, что Брайна не удержалась и поцеловала ее в лоб. — Право, грех покрывать такую светлую головку, такое ясное чело. Но не горюй, Эстер, тебе повезло, ты попала в хороший дом. Ведь о положении твоей мамы нечего тебе рассказывать, ты знаешь его лучше меня. Любая мать мечтает о том, чтобы ее ребенок был счастлив. Немало нагорюется она, глаза на лоб полезут, пока, наконец, она поведет свое дитя к венцу. Б-г даст, будешь матерью, сама испытаешь это. А твоя мать, поверь, вполне заслужила, чтобы ей при твоей помощи стало чуть легче жить, чтобы она, наконец, развязала себе руки… Лучше ходить за груженым возом, чем за порожним. У богачей, Эстер, всегда родятся маленькие богатей. Еще много хороших слов наговорила тетя Брайна невесте, убирая ее волосы и подготовляя ко второму девичнику. После того как Эстер протанцевала свой последний девичий танец, тетя Брайна поднесла невесте свой молитвенник и указала, какие молитвы ей нужно прочитать и какие можно пропустить. — Во время покаянной молитвы, дочь моя, поплачь! — говорила тетя Брайна. — Если невеста в это время поплачет, она вымолит у Б-га хорошую жизнь с мужем и славных детей. Сегодня у тебя, дочь моя, день суда, как бывает, к примеру, у нас у всех Судный день. Надо плакать перед Б-гом, чтобы он смилостивился, начертал тебе счастливую долю и простил все прегрешения. Эстер стала на предвечернюю молитву и молилась горячо, усердно, горько-горько плача при этом. Но не грехи заставили ее лить слезы, как представляла себе тетя Брайна, ибо не знала она за собой никаких грехов, не преступала ни против Б-га, ни против людей. Плакала она потому, что в груди у нее открылся родник слез, и плакалось так хорошо, так легко. Но плакать ей было из-за чего: куда бы она ни кинулась, было плохо, тоскливо, горько, и ни на кого она не могла пожаловаться, никого не могла винить. Разве можно винить мать за то, что она пожелала иметь зятем Алтера? Как всякая мать, она всегда мечтала о том, чтобы дочка ее стала богатой хозяйкой. Разве Эстер пыталась когда-либо сказать матери, что она не хочет этого брака? Да и как смеет она сказать это ей? Эстер плачет потому, что счастье ее так быстро иссякло, что доля ее безвозвратно сгинула, что Иоселе ее так бесстыдно обманул. Ну, кто мог сказать два года тому назад, что все это столь печально кончится? Эстер, точно грешница, колотит себя кулаком в грудь, обливает молитвенник горючими слезами, поминая при этом не грехи свои, а своего Иоселе. Иоселе, в которого она так верила, на которого так надеялась, слово которого было для нее так дорого, так свято, обошелся с ней бессовестно: уехал, забыл! Написал бы хоть слово, попытался бы хоть оправдаться! Так бесстыдно поступить, как он поступил! Только теперь поняла она, как дорог, как мил он ей, как глубоко вошел в ее сердце. Эстер потому колотила себя в грудь, что признавалась самой себе в любви к нему. Она любила его все время, с малых лет, теперь же должна распроститься с ним навеки, прогнать, вырвать из груди, забыть окончательно. Потом мысли ее перескочили к Алтеру, и кровь в жилах у нее застыла. Вот этот человек, которого ненавидит вся Мазеповка только за то, что он есть Алтер, будет ее мужем! С ним должна Эстер коротать свои дни и годы, с ним она должна будет прожить долгую жизнь, с этим человеком она вынуждена соединиться навсегда, навеки. Алтер введет ее в свой дом, передаст ей ключи, и она станет хозяйкой. Он будет давать ей деньги на базар, и она будет закупать птицу, сажать ее в курятник, откармливать, чтобы она стала «капитально» жирной, а затем готовить для него бульон. Всю неделю она будет сидеть в четырех стенах, слушать, как люди вымаливают у него деньги под заклад; будет следить, чтобы все для него было сготовлено вовремя. Она встанет рано утром, отправится на базар, купит хорошей рыбы, жирного мяса с довеском, ногу для холодца. Зато в субботу она наденет шелковое платье, накинет бархатное пальто на лисьем меху, отправится в синагогу и там усядется на лучшее место, где когда-то сидела Фейга. Вдруг Эстер пришли на память слышанные еще в детстве рассказы о том, как Алтер отправил на тот свет свою жену Фейгу. Эстер перебирала в уме все подробности, и у нее волосы дыбом встали. Рассказывали, что Алтер все гонял ее к врачам и к знахарям, чтобы она рожала ему детей. А мать Алтера, которая еще тогда жива была, поступала с ней так, как не поступают с злейшим врагом: по целым дням парила ее в горячей воде, гнала из нее пот, поила хмелем. И вот так ее замучили до смерти. Незадолго до свадьбы Эстер спросила у тети Ентл, правда ли то, что люди рассказывали про бедную Фейгу. И Ентл поклялась ей всеми известными клятвами, что все это сплошные враки, клевета, ложь, что нет здесь ни единого слова правды. — Не знаешь разве, что в Мазеповке могут наплести! — сказала Ентл. — А отчего это вдруг стали трепать языками, будто я скоро Бейниша вгоню в могилу? Что такое? Желала бы я, чтобы все мои друзья и близкие жили так, как мы с Бейнишем! И чего только в Мазеповке не наплетут! Удивительно, как это еще до сих пор про твоего жениха не говорят, что он собирается переменить веру. Чего только не выдумают эти бездельники?! В общем, это такой городок, что лучше б ему сквозь землю провалиться! День и ночь все плетут, наговаривают, выискивают все дурное, хотя сами-то хуже худшего, нет ни одного порядочного человека. И все же головы у них болят о соседе. Признаюсь, город этот опротивел мне донельзя, вот здесь он у меня, в печенках сидит. Тьфу, гадость, а не город! Представляешь, если уж могут выдумать такое про Фейгу, которая давно в земле лежит!.. Да и вообще чего тебе беспокоиться? У тебя, слава Б-гу, мать, жить ей до ста двадцати лет, которая присмотрит за тобой; волосу с головы не даст упасть. И родня у тебя, слава Б-гу, тоже есть. Чего ж тут разговаривать? Ты еще совсем дитя, Эстер; козочка ты, право, дай тебе Б-г здоровья! И как вспомнились Эстер все эти разговоры о первой жене Алтера, у нее кровь в жилах застыла. А как встала перед глазами сама Фейга, она чуть в обморок не упала. По комнате двигались люди, играли музыканты, танцевали женщины, а у Эстер кружилась голова, и ей казалось, она вот-вот упадет. — Что это невеста бледна как смерть? — спросила какая-то женщина. — Видно, ей тяжело дается пост! — Ничего, — отозвалась другая. — Пускай попостится, пусть вымолит у Б-га счастливую жизнь со своим мужем. XXVII Бедной невесте тяжело дается пост Еще один обычай есть в Мазеповке, он тоже касается невесты. Обычай этот соблюдают там почти как закон, — речь идет о сотворении молитвы над свечами перед венцом. Ничего, пускай невеста понемногу привыкает делать добрые дела! Пускай знает, что через несколько часов она станет женщиной и на ее долю придется три богоугодных дела*, предписанных религией женщине. И вкус одного из них пусть узнает уже сейчас, пусть помолится над свечами! Тетя Ентл поднесла Эстер две свечи в серебряных подсвечниках, а тетя Брайна подсунула ей «Моление над свечами», составленное «ученой женщиной, благочестивой Саррой, дщерью Товима, которая пожелала скрыть свое настоящее имя», и сказала очень ласково: — Произнеси, дочь моя, прежде всего вот это моление, а после уже прочитаешь молитву, благословляющую всякое начало. Не вредно, доченька, в первый раз поплакать над свечами. И Эстер принялась шепотом читать моление над свечами, не понимая ни единого слова из него: «Ты господин всего мира и всей вселенной с небесными сводами сверху и глубочайшими безднами снизу снизойди со своего величия и возложи на слугу твою которая стоит здесь перед тобой вместе со всеми любимыми тобою детьми народа мы обязаны честно придерживаться во всем как король честно поддерживает свою королеву или как жених свою невесту потому что я твоя слуга уже возожгла свечи в первый раз две свечи которые твои мудрецы велели и обереги нас от всех случайностей и от всяких происшествий и эти мои свечи которые я возожгла пусть ясно и ярко горят, чтобы прогнать злых духов чертей дьяволов происходящих от демона Лилит* чтобы они улетели а твоя слуга что стоит перед тобою чтобы удостоилась как наша праматерь Рахиль* которая когда евреев вели в изгнание их вели недалеко от могилы праматери Рахили и когда они взошли на могилу в которой покоилась Рахиль и начали взывать матерь матерь как можешь ты спокойно смотреть как нас ведут в изгнание праматерь Рахиль восстала к создателю с горькими воплями и так говорила создатель мира ведь ты милосерд и более добросердечен чем человек а все же я пожалела свою сестру Лию, которая плакала день и ночь чтобы ей не попасть в руки Исава* до тех пор пока глаза у нее не помутились от великого плача так тем более ты Господь…» Эстер припомнилась трагическая история Лии, которую ей читала мать по субботам из «Тайч-хумеша». Но теперь она плакала не над участью Лии, которая боялась попасть в руки Исава, а над своей горькой участью; плакала потому, что попала в руки Алтера. Отыскался-таки Исав на ее голову, который сгубит ее молодые годы! И она плакала, заливалась горькими слезами. Но кому какое дело до того, что она плачет? На то она и невеста, чтобы ей плакать перед «покрыванием». Играют музыканты, пляшут девушки, снуют мужчины и женщины, без конца шмыгают один за другим сваты. Брайна и Ентл — дружки. Они взяли Эстер под руки и, усадив посреди комнаты на стул, принялись согласно обычаю расплетать ей косы. Невеста сидит в белом шелковом платье, с распущенными волосами, как принцесса. Вокруг нее толпятся женщины. Они берут волосы Эстер, ее золотистые волосы в свои руки. Музыканты начинают традиционную печальную мелодию, и женщины плачут. Они глядят на расплетенные косы невесты, сморкаются в фартуки, трут глаза и плачут. Злата вовсе истекает слезами, сердце у нее болит за своего ребенка: Б-г весть в какие руки попадет ее дитя, ее дорогое дитя! О горе, горе! Плачет и Ентл. Как ей не плакать, если детей у нее не водится?! Сколько раз она уже ездила к цадику, ничего не помогает. А Брайна плачет потому, что у всех девушки выходят замуж, только ее дочки сидят, дожидаются женихов, пять взрослых дев, — горе, горе великое! Молодушки, глядя на невесту и оплакивая ее, оплакивают и свою долю. Они-то хорошо знают, что значит «покрыть голову невесте», скрутить молодое создание, выдать девушку замуж; она уходит из-под опеки отца и попадает во власть мужа. Оплакивают Эстер те, кто хорошо знают жениха и помнят первую его жену — несчастную Фейгу; они понимают, что лакомиться медом она у мужа не будет. Другие плачут потому, что у них отец или мать умерли, при смерти ребенок, и его никак не спасти. А некоторые плачут просто потому, что музыканты играют грустную мелодию. Плачут, в общем, все, но больше всех, конечно, Эстер. За всю свою жизнь она еще никогда так не плакала. Она прячет свое чудное, ясное лицо в платок, чтобы никто не видел ее слез. От поста, от тоскливой музыки, от рыданий вокруг, от мрачных мыслей у нее совсем помутилось в голове. Она чувствует, что силы покидают ее, и сейчас она Б-гу душу отдаст. Вдруг у нее темнеет в глазах; мельтешат большие, маленькие черные, желтые, красные круги, а потом становится все светлей, светлей и в конце концов делается совсем легко и хорошо. Очень хорошо! Ей представляется гробница праматери Рахили; она раскрывается, и оттуда выходит скелет в саване и машет ей рукой, подзывая поближе. Эстер хочет крикнуть: «Шема* — Исроел», и не может. Ей чудится, что она умерла. Она лежит на земле, и на нее накинуто черное покрывало. Мама ломает руки, бьется головой о стену и оплакивает свою единственную дочь. Потом Эстер чувствует, как ее поднимают и несут по городу, мимо лавок, слышит, как бренчит кружка, известная всем жестяная кружка, и кто-то взывает: «Благодеяние спасает от смерти!» И вот ее приносят на кладбище. Здесь над ее телом ставят черный венчальный балдахин, как это положено, когда умирает невеста. Затем ее опускают в могилу, и она слышит оттуда чей-то знакомый голос. Она хорошенько вслушивается, и ей сдается, что это поет Иоселе-соловей. Да, это он творит молитву по усопшему, и все отвечают «аминь». Эстер вслушивается в каждое его словечко и как ему отвечают хором. Вдруг кто-то падает на ее могилу, и люди принимаются кричать: «Заберите его! Отца заберите! Заберите отсюда отца!» Эстер очнулась и увидела себя на том же стуле, где ее усадили к «покрыванию»; возле нее суетились женщины и мужчины, что-то кричали, брызгали ей в лицо водой, терли нос и уши; у нее расстегнули ворот, распустили корсет. А мать кричала: — Эстер, дочь моя! Б-г с тобой! Люди, невеста упала в обморок! Давайте начнем венчание! Ради Б-га, кончайте «покрывание». — Не кричите так, Злата! Тише! — отозвалась какая-то женщина. — Не кричите, вон идут сваты. С ними и жених. Не кричите! Успокойтесь! Алтер Песин приблизился, расфранченный, причесанный, праздничный, — из его раздутых щек вот-вот брызнет кровь; брюшко его округлилось, толстый загривок выбрит, а рот по-прежнему крепко зашнурован. По обеим его сторонам шли дружки — Бейниш и Мойше-Авром Зализняк; на плечах у них хрустящие накидки, а в руках по плетеной свече. Жених держал перед собой покрывало. Подойдя к невесте, он накинул ей его на голову, а женщины осыпали жениха хмелем и овсом, крича при этом: «Поздравляем! Поздравляем!» После венца музыканты рванули фрейлехс*, женщины захлопали в ладоши, и Злата первая пошла плясать. Она была очень счастлива: Господь сжалился над ней, довелось ей все-таки выдать дочку замуж. Злата, подбоченившись плясала фрейлехс, кружилась посреди комнаты, молотила каблуками и вся сияла, как, впрочем, и положено матери, выдающей замуж первую дочь. На нее глядя, за руки взялись Ентл и Брайна (две сестры уже три года не разговаривали между собой) и, встав против Златы, пошли притопывать. При этом Ентл напевала: Гоп, Брайна, живей! Дай ответ поскорей: Не моя ты, ей-ей, Как же быть мне твоей? Музыканты играют, Злата, Ентл и Брайна кружатся, каждую минуту обнимаются, целуются, лобызают друг дружку. Женщины, хлопая в ладоши, приплясывают на месте и вопят: «Живей! Живей!» Внезапно в круг врывается реб Калмен, рукава у него завернуты до локтей. Заткнув полы сюртука, он пускается в пляс, выделывает замысловатые коленца, прыгает чуть ли не до потолка. Глядя на него, Бейниш ухватил Мойше-Аврома, и оба они принялись кружиться на еврейский лад — положили друг другу руки на плечи и, закрыв глаза, стали, вскинув головы, топать на месте. Не удержались и сынки Златы, озорные Менаше и Эфраим — ворвались в круг и давай дрыгать ногами, как молодые бычки: брык-брык-брык. Чем дальше, тем больше становится танцующих в кругу. Наконец все берутся за руки и устраивают еврейский хоровод, покрикивая при этом музыкантам: «Живее! Громче!» Все танцуют, прыгают, топают, хлопают. В комнате становится тесно, шумно, начинается настоящая кутерьма, ералаш какой-то, обычный, впрочем, на еврейской свадьбе. XXVIII Ямпольский извозчик передает Лейзеру диковинного пассажира С той самой поры, как Лейзер-балагола возит путников из Мазеповки в Кашперов и из Кашперова в Мазеповку, ему еще никогда не попадался такой замечательный пассажир, как однажды в конце августа. Б-г послал его Лейзеру через одного ямпольского извозчика. Ну, и спасибо! Смазывая колеса, Лейзер обещался доставить пассажира совсем рано, еще до захода солнца. Пассажир может положиться на его лошадок, а баловать их в пути он не собирается, потому — раз нужно быстро, так ведь нечего разговаривать. — Далибуг, панычу, то правда ест[2], — поддержал его ямпольский извозчик, обращаясь к пассажиру по-польски, и тотчас затараторил с Лейзером на родном языке: — Чего там лясы точить, реб Лейзер! Убил я вас жирной пампушкой! Хороша щучка! Тут-то вы уж пальчики оближете! Ведь у этих людей деньги — трын-трава. Где бы мне в обратную дорогу нащупать такого фраера? — Помолчи, человече! К чему эти речения? — произнес Лейзер на смеси разговорного и библейского языков. — А что такое? — Что такое? Разве не видишь, что господинчик улыбается, как дохляк немытый! Может, он каждое слово разумеет. — Го-го! Хоть до завтра хлещи его кнутом! Понимает, как тот покойник. Когда минете черный ветряк, не постесняйтесь, реб Лейзер, попросить у него прибавки. Черт его не возьмет, выдержит! На дворе «элул», дорога, простите, задрипанная. Боюсь только, как бы в пути у вас не было передряги, потому что вон та, ваша пристяжная, сдается мне, собирается выкинуть какой-то фокус. Ну, езжайте в добрый час! И, реб Лейзер, не завезите мой магарыч, потому как, понимаете ли, Б-г есть Б-г, а водка остается водкой… Бувайте здоровы, панычу! — Ямпольский извозчик приподнял картуз и махнул пассажиру рукой. Выехав из Кашперова и свернув на Мазеповский тракт, Лейзер спросил у своего пассажира, не из семинаристов ли он часом, потому что прошлый год в эту пору он уже возил двух славных панычей, тоже из семинарии. И вдруг он услышал, как кто-то сказал по-еврейски: — Вы меня совсем не узнали, реб Лейзер? Испуганный извозчик чуть не свалился с облучка, стал озираться по сторонам, кинул взгляд под повозку, задрал голову кверху, но так и не понял, откуда голос идет. — Реб Лейзер, ха-ха-ха, вы меня не узнали? Вглядитесь получше! — повторил пассажир и громко захохотал. Извозчика охватила оторопь. Он остановил повозку и, выпучив глаза, принялся разглядывать своего пассажира. — Хоть свежуй, хоть на месте убей — не припомню! — сказал Лейзер. — Вроде личность знакомая, а все ж не знаю. Вы, случаем, не зятек Менаши-часовщика? — Какой зятек? Какого часовщика? Я сын кантора Шмулика, Иоселе я — Иоселе-соловей. — А-а-а… Как же ты поживаешь? Ну, здравствуй! А я, осел эдакий, стою и таращу глаза, как телок. Вот голова! Как же ты поживаешь? Но-но, орлики мои! Двигайте ногами, дохлятины мои! Гость у нас! Гость! И какой гость! Значит, ты сынок Шмулика? Если б с меня шкуру содрали, и тогда не сказал бы, что ты еврей. Волосы у тебя длинные — вот и думал, что ты из семинаристов. Так это ты и есть Иоселе-соловей? Ну и ну! Дольше живешь — больше ешь! Я еще помню, как ты пел в Холодной синагоге. Так, значит, Иоселе? А я, скотина в образе осла, стою и моргаю, хоть картину с меня малюй! Но откуда мне знать? Он сказал: паныч. Пускай будет паныч. Поди догадайся, вот напасть! Правда ведь, Иоселе? Но, благородные мои! Но-но, дохлые мои! Лейзер-балагола и Иоселе-соловей сильно обрадовались друг другу и сразу стали душу отводить. Иоселе взобрался к Лейзеру на козлы и принялся расспрашивать его обо всем, что делается в Мазеповке. Лейзер добросовестно отвечал на все его вопросы, ничего не тая. Рассказал даже о своих лошадках, которых выменял в Кашперове на ярмарке. Надули его там лошадники, мошенники эдакие. — Таких негодяев, скажу я тебе, на всем белом свете не сыщешь. Закрутят, замутят, самого бывалого барышника обманут; так забьют голову, что очумеешь; взнуздают тебя — и ни тпру, ни ну! Худее цыгана! Чтоб мне так жить, в тысячу раз хуже цыгана! Но! Чтоб вам подохнуть, холеры мои! Овса хотите? Горе я вам свое дам и нищету в придачу. Сгореть бы шкуре вашей! — А что поделывает там наша соседка, галантерейщица Злата? — с бьющимся сердцем спросил Иоселе. — А что ей поделывать? — ответил Лейзер. — Свадьбу справляет — вот и все дело… — То есть как свадьбу справляет? Кого она женит? — Дочку замуж выдает. — Дочку? — переспросил Иоселе и рванулся к Лейзеру. — Как так? Где? Когда? — Ну да, дочку замуж выдает, — ответил Лейзер. — Как ее там зовут? Забыл, как зовут. Кашперовская ярмарка и тамошние барышники совсем заморочили мне голову. Ну ничего не помню. Сгореть бы костям вашим, дохлятины мои! Но! — Ее зовут Эстер. Значит, она выходит замуж? Когда? За кого? — За… Как его зовут, вражину этого, процентщика? Черт его душу знает! — Янкл, сын Меер-Пини? Берл, сын Мойше-Липы? Ицик, сын Аврома? А может быть, Симхе-Дон? Гецл-Менаше? — Нет, — сказал Лейзер, почесывая кнутом загривок. — Ну, как его зовут, будь он неладен. Ведь вот вертится на языке! Еще богат он, черт его возьми, набит деньгами! Толстый, бездетный. Его дом, если знаешь, третий от Новой синагоги. — Может, Алтер Песин. — Алтер, Алтер, чтоб им всем подохнуть! Алтер! Да, да, Алтер! — И что же, она выходит замуж за этого Алтера? Но как это возможно? Каким образом? — А я знаю, каким образом? Тем образом или иным образом? Слыхал, что он ее берет… Однако, говорят, ты женился и счастлив? Правда ли это, Иоселе-сердце? Но, дохлые! Восемьдесят тяжких лет вам! Как думаешь, светлая будет сегодня ночь? Правда, сейчас вторая половина элула. Дай Б-г до рассвета добраться хотя бы до каменной корчмы. — То есть как до рассвета? Ведь вы обещали доставить меня в Мазеповку к вечеру! Это что же такое, реб Лейзер? — Я обещал?! Кажется, сам видишь, ни минуты не стоим. Все едем и едем. — Так гоните, реб Лейзер, лошадей! Пусть идут быстрее. Прошу вас! — Быстрее? Видать, вы, молодой человек, прибыли из быстрых краев. Легко другому сказать — скачи быстрее! Хотел бы я видеть, как бы ты, будучи лошадкой, скакал в гору. — В какую гору? Горы еще и в помине нет. Даю вам, реб Лейзер, еще трояк, еще пятерку даю, только езжайте быстрей! Мне, понимаете ли, нужно как можно скорей. — Тебе, видать, к спеху? Ну, что ж, я не прочь поскорей… Но, мои орлики! Еще пятерка, провалиться вам! Пошел! Пошел!.. Все будет ладно. Лейзер погонял лошадей, полосовал их и кнутом и кнутовищем, в то же время сыпал проклятья на кашперовскую ярмарку и тамошних барышников. А Иоселе улегся под навесом в повозке, подпер голову руками и углубился в думы. Он не слышал проклятий Лейзера, посвист, которым он погонял свою животину, не слышал его печальной песенки без начала и конца, которую он напевал каким-то утробным голосом. Иоселе-соловей, как вы знаете, еще с детских лет легко предавался мечтам, игре воображения, всяческим химерам; вечно витал в облаках, фантазировал, ткал золотые сны наяву. Вырвавшись на несколько дней из Бердичева, он в дороге рисовал себе, как въедет в родной город, как его там никто не узнает. Он прикажет везти себя к домику кантора Шмулика. Отец удивленно глянет на него. «Кого вам нужно?» — спросит он. «Папа, ты меня не узнал? Ведь это я», — ответит Иоселе и бросится отцу на грудь. Потом начнется кутерьма: «Иоселе приехал!» Мачеха, конечно, захочет сделать доброе дело и побежит известить Злату и Эстер: «Знаете, какой у нас гость? Наш Иоселе приехал!» Только Иоселе не разрешит ей идти туда. Он сам отправится к соседкам и затеет с ними разговор, как совершенно незнакомый человек. Уж он найдет, о чем поболтать! Он заговорит об Иоселе-соловье и будет смотреть при этом на Эстер. Потом он откроется им, как Иосиф-прекрасный своим братьям в Египте, и скажет: «Это я, Иосиф»*. Эстер покраснеет, и в глазах у нее выступят слезы. Позже, когда они останутся одни, он ей с глазу на глаз расскажет обо всем, что с ним приключилось за это время, откроет перед ней душу, ничего не утаит. Он расскажет ей все, все, и она простит его. Он расскажет, как все время рвался домой, а Гедалья-бас — чтоб ему пропасть! — не пускал его, тащил из одного города в другой, без конца откладывая поездку на родину. А потом, когда он уже совсем было собрался, на него свалилась эта напасть — мадам Переле; он попал в сети, очутился в каком-то аду, но спохватился уже слишком поздно. Он знает, как все это глупо, как позорно обошелся он со всеми, не посоветовался со старшими. Выкинуть такую штуку, не поговорив с отцом?! Он знает, до чего все это бессмысленно. Но что поделаешь, если разум приходит с годами? Он не станет врать Эстер. Да, отчасти сама Переле и ее игра на рояле, отчасти ее деньги вскружили ему голову. Но он совершенно не может понять, как мог он забыть любимых, дорогих ему людей. Как мог он променять Эстер на Переле? И чего ради? Из-за денег? Но зачем ему эти деньги? Иоселе расскажет Эстер, чего он натерпелся, сколько выстрадал за этот месяц; как трудно было ему вырваться домой; как Переле все хотела ехать с ним, и он еле отговорил ее, умолял, чтобы она отпустила его одного; как ему опротивела жизнь, как тесно и душно кругом, как тяжко живется на свете; как сердце его рвалось домой, к ней, к Эстер, и ради нее он готов на все, даже умереть. Пусть она все знает, пусть скажет, что ему делать, и он сделает. Он исполнит все, что она прикажет. Ради нее он готов идти в огонь и в воду, готов бежать с ней хоть на край света… И Иоселе начинает рисовать себе, как он убежит с Эстер на край света. На повозке у ямпольского извозчика Иоселе уснул и пробудился лишь, когда они въехали в Кашперов, где произошла встреча двух извозчиков. Лейзер сообщил ему позже горькую весть об Эстер, и воображение Иоселе тотчас заработало в совершенно ином направлении. XXIX Лейзер гонит лошадь вовсю, но доставляет Иоселе домой только поздно ночью После того как Иоселе услыхал недобрую весть о том, что Эстер выходит замуж за другого, за какого-то Алтера, в голове у него пошли бродить совсем иного рода мысли. Все его прежние мечты мгновенно разлетелись, исчезли. Он негодовал теперь на Алтера, на Злату и даже на Эстер. Все оказались виноватыми. Только не он. Ему и в голову не приходило спросить себя: «А может, я и есть главный виновник?» Он никак не мог дождаться минуты, когда наконец явится домой. Секунда казалась ему годом. — Еще далеко? — спросил он, высунув голову из-под навеса и тронув Лейзера за рукав. Лейзер буркнул что-то под нос и сплюнул. Видимо, он был не очень доволен тем, что потревожили лучший его сон. Да и лошади тихонько дремали; они еле перебирали ногами, хотя и делали вид, что бегут. А в воздухе крепко пахло концом августа. Солнце уже заходило, и один край неба опоясался широкой красной полосой, точно кровью заливая весь запад. Прохладный ветерок забрался к Иоселе под навес, пошевелил его длинные, волнистые волосы, погладил щеку. Иоселе прислонился к краю повозки и стал дремать. Поддувает легкий ветерок, поскрипывает навес, звенят колокольцы, лошадки помахивают хвостами, а Лейзер, позевывая, тянет ту самую тоскливую песенку, у которой нет ни начала, ни конца. Все это навевает на Иоселе еще большую тоску. И он засыпает. Иоселе засыпает, и ему кажется, что он еще ребенок. Он в Мазеповке, стоит подле той самой горы, которая в детстве казалась ему невероятно высокой, чуть ли не до неба. Там, на вершине, рассказывали в хедере, растут душистые травы, благоухают цветы. И закопан там, на вершине, богатый клад; Мазепа схоронил его когда-то втайне от всех. Еще говорили в хедере, есть там хрустальный дворец, а в том дворце живет провинившаяся царевна, одна-одинешенька. Каждую ночь, когда взойдет луна, она горько рыдает, зовет кого-то к себе печальным голосом филина. И тогда одному, без провожатого, страшно ходить. И вот ему кажется, что он взбирается на эту гору. Лезет, лезет, но до вершины все еще далеко; ползет на четвереньках, быстро-быстро, точно какой-то леший, карабкается все выше, выше, но до вершины все ж далеко. Вдруг он оборачивается, глядит вниз, и его охватывает оторопь: какой длинный путь он проделал! А до вершины все еще далеко. Тело его покрывается холодным лотом — как высоко он забрался! Кругом ни души, ни жилья, и даже обыкновенной земли здесь нет — только камень да небо, небо да камень. Иоселе чувствует, что силы покидают его и он вот-вот упадет замертво. Он просыпается, но скоро вновь засыпает, и ему чудится, будто он в густом лесу лежит на зеленой лужайке. В одной руке у него тарелка с праздничными маковыми пирогами, другой он гладит волосы Эстер. А она тихо напевает одну из песенок Гольдфадена* — из «Юной души», ту песенку, которую они вместе певали в детстве: Была уже полночь, все спало Лежала кругом тишина. Средь звездочек в небе гуляла Совсем одиноко луна Вдруг он видит — к нему крадется большая белая кошка. Она тихо переступает своими мягкими лапами, подбирается к нему все ближе, ближе, наконец вонзает свои острые когти ему в горло и душит его. Иоселе чувствует, как внутри у него хрипит, клокочет; хочет крикнуть, но не в силах; глядит кошке в глаза, и ему кажется, что она смеется; всматривается и узнает в ней Переле; пытается кричать — не выходит… Над ним стоит черный кудлатый пес, теребит его, кусает; Иоселе вглядывается в него и узнает Гедалью, вырывается и кричит не своим голосом: «Ой, папа!» — Ой, папа! — громко простонал Иоселе и проснулся сам не свой. — Тьфу, тьфу, тьфу! Где мы, реб Лейзер? — Спрашиваешь, где мы? — обиженно ответил Лейзер, шагая рядом с лошадьми и проклиная их на чем свет стоит. — Эге, мы уже достаточно далеко, чтоб вы сдохли, холеры эдакие! Уже одолели больше полгоры, чтоб вас погибель взяла! Измаялся я с вами. Послушай-ка, сделай милость, слезь, прогуляйся вот здесь, сбоку, лошадкам чуть полегчает, сгореть бы вашей шкуре! — Ну, а город-то скоро, реб Лейзер? — жалобно протянул Иоселе. — Скоро, скоро. Понятно, скоро. Вот здесь за горой пойдет песок, потом будет небольшой лес, за ним опять песок, а там уж я почтовый тракт прямо до города. Ну, что поделаешь? Иоселе слез и скрепя сердце побрел вслед за повозкой. У него отяжелела голова, ноги подкашивались, комок подкатывал к горлу. Несчастные лошадки неохотно тащили возок в гору. Они остановились бы хоть сию минуту среди дороги, несмотря на проклятья, которыми беспрестанно осыпал их хозяин, но тот давал им понять кнутом, что надо идти вперед. Луна, появившаяся у края горизонта, поднимается все выше. Ветер становится прохладней. А Иоселе уже шагает за повозкой довольно бодро, как человек, который примирился с постигшей его бедой. — А теперь сделай милость, полезай обратно в повозку, — сказал Лейзер, придержав лошадей. — Не успеешь и глотка воды выпить, как будем дома. Будто новую душу вдохнул в него Лейзер. Не стыдись Иоселе, он обнял бы его и расцеловал. И хотя поездка продолжалась еще довольно долго и за это время можно было выпить не один глоток воды, все же они в конце концов добрались до Мазеповки. Никогда еще Иоселе не был так рад своему родному местечку, вонючим лужам, маленьким, мрачным, заспанным домишкам. Он чувствовал себя вельможей, въезжающим в собственные владения, и радовался здесь всякой мелочи. Он не мог спокойно усидеть, высунул было нос из-под навеса, но вынужден был тут же зажать его. Иоселе подскакивал от радости, как малое дитя, и разговаривал сам с собой: — Вот дом резника Залмен-Эли. Вот дом богача Цемеха. Это двор сапожника Арке. А вот и лавки! Ага, вон она, старая молельня, а там и дом Златы, где живет отец. Но отчего это там так светло? Реб Лейзер, посмотрите, пожалуйста, почему это там так светло? О, Б-же мой, да ведь там, кажется, горит! — Что горит? Где горит? — переспросил Лейзер, зверски стегая лошадей. — Нигде ничего не горит. Еще чего выдумал! — Но отчего же там так светло? Подождите, кажется, музыка играет. Ну да, бьет барабан, медные тарелки звякают. Что такое? Неужто свадьба? Реб Лейзер, вы слышите, это что же — свадьба? Но Лейзер ни слова не проронил в ответ. Он безжалостно хлестал кнутом своих лошадок, которые и сами уже были рады тому, что добрались, наконец, домой и скоро смогут чуточку отдохнуть. Набегались вволю, хватит! Задрав хвосты, они неслись из последних сил и при каждом ударе недовольно качали головами, будто приговаривали: «Старый ты дурень! Чего ты нас хлещешь? Мы и сами понимаем, когда нужно мчаться, а когда и помедлить можно». С громом, с треском остановилась повозка подле дома Шмулика, чуть не саданув дышлом в окно. Иоселе спрыгнул и подбежал к двери. На половине, где жил Шмулик, было темным-темно, и на дверях висел замок, — значит, дома никого нет. Зато во второй половине, где обитала галантерейщица Злата, все окна ярко светились, там царило веселье: играла музыка, и слышно было, как пляшут, топают ногами и кричат: «Живей! Живей!» У дверей толкался всякий люд. Любопытные щелкали семечки и смеялись. Иоселе подошел поближе и спросил кого-то: — Что здесь такое? — Еврейская свадьба, — ответили ему весело, тыкая пальцем в двери. Поработав локтями, Иоселе протиснулся внутрь и увидел картину, от которой у него потемнело в глазах. XXX Евреи веселятся поневоле, и Иоселе является в самый разгар веселья «Поневоле живешь ты», — говорят наши мудрецы. Поневоле отбывает свою жизнь еврей, поневоле женит своих детей, поневоле веселится. Еврей, если он хочет гульнуть, выказать свою радость, должен заставить себя это сделать. «Братья! — взывает он тогда. — Братья, давайте веселиться!» И вот люди собираются и опрокидывают рюмочку, другую через силу, потому что не привык еврей выпивать. Если ж у кого душа не принимает, такому насильно вливают в глотку, — на языке выпивох это называется «вогнать шарик», — и он становится веселеньким, хотя ему вовсе не весело; он танцует, хотя ему вовсе не до танцев. Одно удовольствие смотреть, как евреи, собравшись на каком-нибудь торжестве, после первых двух «шариков» начинают хлопать в ладоши и напевать: Будем все мы пить вино! — «Шарик» вгонят все равно. Приказал нам ребе это — Веселиться до рассвета. И тут кафтан вдруг становится таким тяжелым, что его обязательно нужно сбросить с плеч долой и остаться, простите, в одних штанах и талескотне поверх рубахи. Тогда и танцуется совсем по-иному. Все берутся за руки и устраивают еврейский хоровод. Музыканты уже играют без нот, пиликают что-то несусветное. Люди прыгают, топочут ногами, задрав кверху головы и заведя глаза к потолку, совсем как на молитве, а не во время пляски. А кто упрется и не станет танцевать, того силою втянут в круг, и ему поневоле придется плясать, то есть кружиться вместе со всеми и выделывать ногами кренделя. Вот так плясал и кантор Шмулик на свадьбе Эстер. Кто не видал его в тот момент, тот ничего грустного не видывал в жизни. Ах, какой это был горестный танец! Шмулику хотелось плакать от той капли вина, которую ему влили в горло. Ему стало еще тоскливее, чем раньше. Злата была очень рада тому, что Шмулик танцует вместе со всеми. Заметив, что и он выделывает что-то ногами, она остановилась подле мужчин, на которых, простите, кроме штанов да рубахи ничего не было. Но на свадьбе можно и распоясаться, не велика беда! Злата стала хлопать в ладоши и, уже совсем охрипшая, затянула: Куглем* называют, В печке затекают, В рот возьмешь — он тает. Куглем называют, В печке запекают, В рот возьмешь — он тает. Неизвестно, то ли от того, что он глотнул лишнего, то ли от нескольких «шариков», которые в него насильно вогнали, а может, просто так, но на Шмулика нашел вдруг какой-то стих, и ему до того захотелось веселиться, что он уселся со сватами и Калменом пить горькую. Но как пить? Напропалую, закусывая соленым огурцом, вернейшим средством от хмеля. Они так долго опрокидывали рюмки и закусывали огурцом, пока Шмулик не увидал перед собой двух Калменов. Калмен в свою очередь увидел перед собой двух Шмуликов. Да и все вещи двоились теперь у них в глазах. Это еще больше раззадорило Шмулика, и его подмывало без конца хохотать. Все казалось ему удивительно смешным. Он посмотрел на Злату, которая, приплясывая, пела: «Куглем называют, в печке запекают», — и так расхохотался, что Злата приостановилась и перестала петь. Буркнув что-то, она отступила в сторону. А Шмулик, держась обеими реками за живот, все еще продолжал хохотать. На него глядя, закатился реб Калмен, за ним — сваты, и всем стало до того весело, что они принялись меняться шапками и ермолками. Резник Залмен-Бер добыл где-то шляпу, подвернул полы сюртука, подпоясался шнурком, а бороду (у него самая величественная борода в Мазеповке) повязал платком и пошел плясать «Немца», подпевая: Немцами зовемся, Дружно пьем свой шнапс. Шмулик, реб Калмен, все гости хохотали до упаду. Служку Элхонона тоже разобрало, и он вздумал показать свое уменье. Убрав за уши пейсы и надув щеки пузырем, он вылупил глаза и пошел «барыню», напевая русскую песню на еврейский лад. Табачник Шимшн-Янкл вывернул веки, уселся на полу и, покручивая кистью талескотна, изобразил нищего слепца: Ой був собi святий Лазар[3]. Не выдержал и Калмен, он тоже показал себя: паясничая, надел юбку и изобразил роженицу. В общем, люди веселились на свадьбе у Златиной дочки кто как мог. А Шмулик все лакал рюмку за рюмкой и не переставая хохотал. Внезапно резник Залмен-Бер из немца преобразился в кантора, а Шмулик и все другие стали у него певчими. Залмен-Бер накинул на себя, вместо талеса, белую шаль и, встав лицом к стене, грустно запел на мотив еврейской молитвы: Ах, Алтер, Пропал ты! Ведь ты не знаешь, Не можешь, Не гож ты! Чего же ты лезешь? Чего берешься? А Шмулик, Шимшн-Янкл, Калмен и служка Элхонон, жестикулируя, подтянули, как настоящие певчие; страшными голосами они взывали на мотив той же молитвы: Ай-яй-яй-яй-яй! Ой-ой! Гости покатывались со смеху, глядя на них. Иоселе-соловей стоял в толпе, наблюдая за всем, что здесь происходит, и все искал кого-то глазами. Но той, которую ему хотелось увидеть, уже не было здесь. Гости были сильно на взводе, поэтому никто и не заметил Иоселе, который, приткнувшись в уголке, разглядывал каждого из них. Иоселе почувствовал, как у него горит лицо, стучит в висках; комната завертелась колесом, в глазах замелькало, забегало — вроде пошел золотой дождь. И он тут же ощутил, как острые кошачьи когти вонзились ему в горло и стали душить его. Схватившись за шею, Иоселе выбежал из комнаты. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ночь становилась все мрачней и мрачней. На небе клубились небольшие черные облака; время от времени они проглатывали луну и затем снова выплевывали ее. Поддувал прохладный ветерок, он тоскливо свистел, словно глубокой осенью. Становилось холодно. Но Иоселе было жарко, так жарко, что он ежеминутно отирал полою катившийся по лицу пот. Ему казалось, что кожа горит на нем. Иоселе мчался со свадьбы во весь опор, чтобы не слышать музыки, топанья танцующих и песен, которые вливались отравой в его сердце и жгли адским огнем. Иоселе бежал, и его преследовал грустный молитвенный напев, сопровождаемый потешными словами. Закрыв руками уши, чтобы ничего не слышать, он бежал, как безумный, сам не зная куда и зачем. XXXI Шмулик произносит традиционные семь благословений плаксивым голосом Назавтра к обеду, посвященному обряду «повязывания», Злата принарядилась, как положено матери невесты. Подле нее вертелись ее сестры, всякие свойственницы, тоже разодетые в праздничные платья. Из мужчин пока никого не было. Свои пошли в синагогу молиться, а чужие, то есть званые гости, не особенно спешили и отправились тем временем на базар: «Может, перепадет что-нибудь! Может, господь пошлет какой-нибудь заработок!» Ничего, служка не хвор еще раз прийти за ними! Но близкие Злате женщины пришли помочь ей накрывать на стол, нарезать пряники и просто так посидеть, чтобы невесте было веселей. Ну, а раз здесь все свои, можно взять по рюмочке и закусить. Женщины взяли по печенью и от всей души пожелали Злате: — Дай вам Б-г, Златочка, чтобы дочка доставила вам много радости в жизни; чтобы никогда горя не знала; пусть старится со своим мужем в богатстве и чести. А через год не забудьте, Златочка, пригласить нас на рождение сына. Не беспокойтесь, мы мастера на почин! Всюду, где мы бываем на свадьбе, через год обязательно — сын. Такая уж у нас легкая рука! — Аминь, дай Б-г! — произнесла Злата с благочестивой миной на лице. Брайна глянула на Ентл, Ентл — на Брайну, а Злата — на них обеих. Три сестры объяснились между собой взглядами, лучше чем кто-нибудь языком. Они хорошо поняли друг друга. Позже начали сходиться гости. Они садились за стол, выпивали, чокались с женихом, с Златой и с разными свойственниками. Лицо у Алтера сияло под новой бархатной фуражечкой, и выглядел он совсем хватом, вроде даже помолодел на несколько лет. Совершенно иной вид был у невесты. Повязанная, разодетая как какая-нибудь красивая барыня, она была очень невесела. В лице ее, слишком белом, даже с некоторым оттенком желтизны, не было ни кровинки. Черные глаза за длинными ресницами были холодны, тусклы, безо всякого огня, и почему-то казались больше обычного; щеки как будто впали. Новый повойник на голове, украшенный жемчугом и брильянтами, походил на какой-то венец. В своем дорогом шелковом платье, отделанном бархатом и позументами, обвешанная с головы до ног драгоценностями, Эстер выглядела настоящей принцессой, — царевна, да и только. Живая, веселая Эстер вдруг притихла, стала степенной, уравновешенной и серьезной. «Вот это настоящая невеста!» — думали про себя гости, любуясь ее красивым, ясным лицом. — Какой прекрасной панночкой выглядит она, не сглазить бы! — прошептала женщина, указывая на невесту. — Чиста, как только что выпавший снег. Такая жена — украшение в доме, не правда ли? Полюбуйтесь, Фруме-Сора, дай вам Б-г здоровья! Фруме-Сора охотно согласилась, что такая жена — украшение в доме. Гости тем временем принялись омывать руки. Они передавали друг другу большую медную кружку с двумя ручками и брали у своего соседа мокрое, уже успевшее почернеть полотенце. В комнату вошел Шмулик. — Здравствуйте, — радушно сказала Злата. — Отчего так поздно? Прошу вас, омойте руки и садитесь за стол. Видать, вы совсем забыли, что вам сегодня читать семь благословений. А где ваша жена, реб Шмулик? Какой-то вы сегодня развинченный. Что с вами? — У меня гость, — сказал с кислой миной Шмулик. — Гость у меня. Сын приехал. — Иоселе? — вскрикнули все разом. — Иоселе здесь? Пусть Б-г благословит вас и вашего гостя! Но где же он? — Что значит, где? Дома, — ответил Шмулик, не двигаясь с места. — Что-то заболел. Приехал еще вчера ночью, а домой явился на рассвете, то есть утром. Простудился, видно, все жалуется на боль в голове. Сейчас он чуть живой, весь горит. Мы уж прикладывали мокрые полотенца, терли ему виски. Ничего не помогает. — Потеть! — изрекли сразу несколько человек. — Лучшее средство — пропотеть. Присядьте, реб Шмулик! Что вы так расстроились? Бывает, человека продует. Ничего, с Б-жьей помощью пройдет. Шмулик остановился возле Златы и что-то стал рассказывать ей. Злата, поглядывая на Эстер, качала головой. А Эстер, услыхав, что приехал Иоселе, напрягла все силы, чтобы не свалиться под стол. Она была крепче железа, если сдержалась и не кинулась с воплем: «Неужто Иоселе!» Эстер лишь тихо спросила Шмулика, и глаза ее зажглись своим обычным огоньком: — Он приехал один? — Один, — ответил убитый Шмулик, все еще стоя подле Златы и не зная, что ему надо делать. Эстер взметнулась сразу, точно грянул гром, но тотчас опустилась на место. Она будто взмыла ввысь и вновь упала. Эстер осталась сидеть на том же месте во главе стола, белая как мел, а внутри у нее все точно отмерло. Эстер пережила в одно мгновение больше, чем иной за год. Дурная мысль мелькнула у нее в голове: вскочить, бросить гостей, свадьбу, все на свете и бежать к соседям, чтобы видеть Иоселе. Ее влекло туда с неимоверной силой. Туда, туда! Но все это длилось мгновение. Эстер взяла себя в руки: ведь она невеста, молодуха, мужняя жена! Борьба, которую она выдержала, была выше ее сил. Два стремления боролись в ней. С одной стороны, демон-искуситель нашептывал ей: «Глупая Эстер! Чего ты их слушаешь? Приехал Иоселе, лежит больной, конечно, он ждет тебя, а ты сидишь здесь. Зачем? Для чего? Послушай, Эстер! Ты молода, хороша собой. Живи! Живи! Живи!» С другой стороны она слышала иную речь: «Ты ведь порядочная девушка, внучка реб Авремеле из Славуты! Гм, любовь? Нет, ты уже невеста! Ты — посвящена, связана, скручена, жена своего мужа!» А демон-искуситель продолжал свое: «Кто же виноват во всем этом? Глупости! Тебя связали, скрутили. Но ты живой человек и должна жить. Послушай меня, Эстер!» Эстер сидела за столом чинно, как и подобает невесте на свадебном обеде. И хотя она была мертвенно-бледна, без кровинки в лице, красота ее сияла из-под повойника, а украшения сверкали и переливались на ней, придавая ей особую прелесть. Женщины не могли налюбоваться ею и без конца хвалили красивую, светлую, милую невесту. Печален, тосклив был голос Шмулика, когда он произносил семь благословений, и Эстер чудилось, что идет он из-под земли, доносится с того света. Какое это было горестное пение! Держа в одной руке бокал и другой прижимая кадык по обычаю старомодных канторов, Шмулик закинул голову, закатил глаза и повел старчески надтреснутым голосом славословие. А кончил он «да возрадуются жених и невеста!» так грустно, что всех разобрало. Каждый вдруг закручинился, опечалился, не понимая и сам отчего. Так уж всегда от радости на торжестве у жениха и невесты евреи делаются печальными. Господи, да что ж это за пение и музыка у евреев, что навевают такую тоску?! А женщины, стоя в сторонке и произнося традиционное «благословен Б-г, благословенно имя его», даже всплакнули, глядя на заливающуюся слезами Злату. Но то, что Злата плачет, никого не удивляло: все знали, каково матери, выдающей дочку замуж. — И все же, — говорили прочувственно женщины, — дай Б-г всем нам справлять свадьбы детей и ходить друг к другу на празднества! — Дай Б-г, аминь! Дай Б-г, аминь! Вот женщины встали, попрощались с Златой, расцеловались с невестой и пожелали ей дожить до свадьбы собственных детей. А Эстер глядела на них удивленными глазами. Ее сердце, ее помыслы были далеко отсюда. Ей хотелось, чтобы все уж поскорей ушли, чтобы ей остаться одной и как следует выплакать свое горе. А женщины все лезли к ней с поцелуями и пожеланиями всяких благ. Наконец-то Господь помог, и гости понемногу разошлись. Эстер направилась к себе в комнату отдохнуть от гама, который стоял в доме весь этот день. Остались только родственники да сват Калмен. Как всегда после свадьбы, в комнатах царил кавардак. На длинном столе стояли пустые бутылки и рюмки кверху дном, лежали куски недоеденного пирога и обглоданные кости. На полу валялось несколько опрокинутых стульев. Трое нищих, опоздавших к обеду, вылизывали тарелки и засовывали за пазуху остатки пирога. А синагогальные служки, которые к концу уже хватили лишнего, стоя делились между собой капиталами, которые оставили гости на их жалких тарелочках; делили, несмотря на то, что Злата, Брайна и Ентл торопили их поскорей уходить, чтобы можно было наконец привести в порядок дом. Больше всех хлопотала по дому, конечно, Злата. Шелковый платок ее был повязан под самым подбородком, лицо пылало. Она до того охрипла, что услышать ее было очень трудно. И все же она не утихомирилась — все обхаживала гостей, распоряжалась по дому, провожала уходивших и прощалась с ними, правда, только жестами и взглядами, так как говорить она уже была не в состоянии. По виду Златы можно было подумать, что она здесь горы свернула, сотворила невесть какое доброе дело. Да вряд ли и сама Злата отдавала себе отчет в том, что сделала она со своей дочкой, со своей единственной, дорогой, любимой дочкой; кому отдала ее, с кем связала, кому сбыла с рук! Когда, однако, было ей обо всем этом думать? Ведь вот только что жених посватался, затем была помолвка, а тут уж и свадьба. Это ведь не шутка — справить свадьбу! А Злата, дочь Баси-оптовщицы, не справит лишь бы какую свадьбу! Она, слава Б-гу, не из портняжек и не из сапожников. Пусть ее Господь наказал, и она осталась вдовой, да к тому еще бедной вдовой, но ведь она как-никак сноха реб Авремеле Славутского! Как же она допустит, чтобы подвенечное платье у единственной дочери было не из шелка, а за свадебным столом, на удивление и пересуды всему городу, не было бы полным-полно гостей! «Б-же мой, — думала Злата, — дожить бы только, — пускай у младшеньких свадьба будет не хуже!» Между тем у мужчин шел крупный разговор, они о чем-то спорили, препирались. Реб Калмен предъявлял претензии жениху. Держа одной рукой Мойше-Аврома Зализняка за бороду и другой зажимая Алтеру рот, он сам кричал изо всех сил. Алтер, весь в поту, пытался что-то сказать, но Калмен не давал ему. «Позвольте! — кричал он. — Вот я кончу, потом и вы скажете свое, скажете». Мойше-Авром и Бейниш (оба шуряка) и другие родственники жениха старались примирить спорящих, но все было напрасно. Алтер был тверд как сталь, не гнулся — хоть режь его, хоть кроши на мелкие куски. «Вот скажите хоть вы, реб Шмулик, можно ли так обижать свата? Я опрашиваю вас!» Сидевший в сторонке, расстроенный, грустный Шмулик очень хотел бы помочь Калмену. Почему не помочь человеку? Только Калмен сам же помешал ему. Чуть только тот начал с привычного «что и говорить», сват затараторил: «Вот это и обидно! Договорились, понимаете ли, с самого начала договорились обо всем, чтобы все было как полагается. И что же в конце концов? Сплошное огорчение. Никак не думал, что придется опять разговаривать о вознаграждении. Эх, реб Алтер, реб Алтер!» — Время читать предвечернюю молитву, — сказал Мойше-Авром, выглянув в окошко, где садилось солнце, и провел пальцем по потному стеклу. Все встали, подпоясали платками сюртуки и принялись считать, наберется ли в комнате нужный для молитвы десяток человек*. Тут жених, Шмулик, два шурина — Мойше-Авром и Бейниш, три родственника жениха, да еще Калмен и двое служек, — как раз десять человек. Все омыли руки, и Шмулик, став лицом к стене, принялся глухим, надтреснутым голосом читать молитву. Злата, Брайна и Ентл молча слушали его, — для женщин это ведь тоже добродетель. Эстер, услышав из своей комнаты грустное чтение Шмулика, неторопливо подошла к двери и высунула голову. Здесь она увидела, как мужчины и женщины, приподнявшись на цыпочках, быстро шепчут: «Свят, свят, свят», — и не знала как ей быть: ведь она теперь тоже женщина. На ней уже тоже лежит обязанность… Брайна подмигнула ей издали и показала пальцами на лоб, но Эстер не поняла, чего от нее тетка хочет, и покраснела. По окончании молитвы Брайна подошла к молодой, — оказывается, у нее выбился волосок из-под платка. Эстер надела другое платье, сняла повойник, все украшения, повязала голову шелковым платком, и тотчас девушка Эстер преобразилась в женщину Эстер. Она будто меньше стала, вся переменилась. На ее ясное, красивое лицо легло облачко, и теперь в этом платке она выглядела на несколько лет старше. Но ее лучистые глаза светились в темноте, как две звездочки в небе, и казалась она еще прекрасней, чем раньше. — Если хочешь, — прохрипела Злата, — если у тебя есть время, зайдем к канторше проведать больного. Выстрели тут пушка, Эстер не так всполошилась бы, как от этих нескольких слов. Лишь минуту тому назад она прикидывала, какой бы найти предлог, чтобы зайти к соседям взглянуть на Иоселе. И вдруг мать сама предлагает ей это. Однако лицо Эстер не выдало, как колотится ее сердце, как трепещет оно, готовое выскочить из груди. Эстер ответила матери тихо и совсем спокойно: «Что ж, сходим, если хочешь». На самом деле ей хотелось броситься матери на шею и расцеловать ее. «Мамочка! Сердце мое! Дорогая, дорогая мамочка!» — думала она, медленно проходя вместе с другими женщинами по комнате, где мужчины стояли лицом к стене и раскачивались каждый по-своему. «Мамочка! Любонька!» — говорила про себя Эстер, чинно ступая за ней, хотя готова была лететь как на крыльях. У Шмулика в доме было уже довольно темно, как бывает в сумерки, между днем и ночью. Света еще не зажигали. В углу на кровати, утонув во множестве подушек, лежал Иоселе-соловей, а возле него на стуле сидела мачеха. — Ш-ш-ш, он спит! — прошептала она, когда женщины, громко разговаривая, вошли в дом. — Нет, я не сплю, — сказал Иоселе и быстро сел в кровати. Сердце ему будто подсказало, что здесь недалеко стоит Эстер. — Как себя чувствуешь? — пропели три женщины разом, разглядывая Иоселе на расстоянии. — Не суждено мне, видно, быть у вашей дочери на свадебном обеде, — отозвалась канторша. — Поди знай, что свалится такая напасть! Мало лиха, вот тебе еще! Такой гость приехал и ни с того ни с сего свалился. Присаживайтесь, Златочка! Брайна-сердце, Ентл-голубушка, садитесь! Садитесь же, прошу вас! Садись, Эстер! Чего ты стоишь?

The script ran 0.005 seconds.