Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрик-Эмманюэль Шмитт - Улисс из Багдада [2008]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. «Меня зовут Саад Саад, что означает по-арабски - Надежда Надежда, а по-английски - Грустный Грустный» - так начинается «Улисс из Багдада» - новый роман Эрика-Эмманюэля Шмитта, одного из крупнейших представителей современной французской прозы. Герой романа, юноша по имени Саад Саад, хочет покинуть Багдад, город, где под бомбежками погибли его родные и невеста, и добраться до Европы, что для него означает свободу и будущее. Но как пересечь границы, если у тебя в кармане нет ни динара?! Как уцелеть при кораблекрушении, ускользнуть от наркоторговцев, устоять против завораживающего пения сирен, сбежать от циклопа-тюремщика, освободиться от колдовских чар сицилийской Калипсо. Так, постепенно, шаг за шагом разворачивается жестокая, трагичная и в то же время забавная одиссея беженца, одного из тех сотен тысяч, что были вынуждены покинуть родные места. Э.-Э. Шмитт - блистательный рассказчик - заставляет читателя завороженно следить за изгибами сюжета, напоминающего то странствия гомеровского героя, то сказки «Тысячи и одной ночи»; Шмитт - философ-гуманист - заставляет его задуматься над вопросом о том, чем на самом деле для человечества начала третьего тысячелетия являются границы.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

— Оставить вас одних? Ты думаешь, папа бы это одобрил? Она посмотрела на меня, заколебалась, оглянулась через плечо, чтобы убедиться, что дочери не слышат. — Я говорила с ним, он согласен. — Когда? — Вчера вечером. Она опустила голову, опасаясь моей реакции. Может, думала, что я скажу, что она сумасшедшая? Я тут же ее успокоил: — Ах, значит, не я один! Ты тоже его иногда видишь? Она подняла голову и посмотрела на меня так строго, как будто я ляпнул какую-то глупость. — Естественно, я его вижу, Саад. Каждый вечер, как только выпью свой отвар. Он стал приходить на третий день после кончины. — Значит, и к тебе — на третий? — На третий. — А что он делал эти три дня? — Не знаю. Привыкал быть мертвым, наверно. Или искал дорогу сюда. Он как-то молчит на этот счет. С тобой тоже? — Со мной тоже. — Словом, на третий день он явился, и, должна тебе сказать, я его не похвалила, наоборот, я устроила ему сильный разнос за ту случайную пулю. Мы помолчали, каждый держал в тайне свои разговоры с тенью папы — с потаенной частью нас самих, угнездившейся на перекрестье личности и воспоминаний. Я обнял ее: — Спасибо, мама, за то, что веришь в меня. Я поеду. — Куда? Я вспомнил о Лейле и, не задумываясь, ответил: — В Англию. 4 Как преодолеть тысячи километров, когда в кармане ни динара? В то утро тучи, не сумев помешать солнцу взойти, неприязненно толкали его, наваливаясь свинцовой массой, пропуская грязный серый блеск, скудный и светом, и тенью. В окошко ванной комнаты я видел унылые крыши, террасы, захламленные пакетами, бельем, матрасами, как кладовки. Ни кошек, ни птиц. Только голос муэдзина, усиленный динамиками мечети, от которых его тусклый тембр казался гнусавым, нарушал это оцепенение. Как преодолеть тысячи километров, когда в кармане ни динара? Я заканчивал бриться — смесь запахов сандала и кедра, исходившая от старого обмылка, напоминал об отце, — а потом принялся за ноги. Как преодолеть тысячи километров, когда в кармане ни динара? — Продавать надо, сынок. — А, ты здесь? Отец, по обыкновению одетый в майку и пижамные брюки, сидел на низком деревянном табурете. — Да, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, я с тобой и пытаюсь облегчить твои заботы. Кстати, как бородавки? — Ничего хорошего. — Невероятно! Так ты правда решил уехать? — Ты в курсе… — Я считаю это решение крайне необоснованным. Положись на то, что проблемы постепенно найдут свое разрешение. — Хаос торжествует, папа! — Ну же, это преходящее. — Нет, папа, ты заблуждаешься. Это может длиться долго, завтра не станет лучше, завтра может стать даже хуже. Значит, если нечего ждать улучшения, надо уезжать. — М-м, я понимаю твою логику, завтра не станет лучше, лучше станет в другом месте. — Вот именно. — Если сформулировать разницу между нами, сынок, то я — оптимист, который говорит «завтра», а ты оптимист, который говорит «там». У тебя оптимизм раскрывается в пространстве, я же размещаю его во времени. — Не умаляй разницы между твоей позицией и моей. Твой оседлый оптимизм — это фатализм. — А твой кочевой оптимизм — это трусость бегства. — В противоположность тому, что утверждала мама, ты не одобряешь это решение. Он смущенно закашлялся. — Вначале мне казалось предпочтительней, чтобы ты остался, но… гм… ты знаешь, с твоей матерью долго спорить не получается… в конце концов она все равно тебя заморочит, ты откажешься от изначальных мыслей и согласишься с ней. — Я часто спрашивал себя, а не слабый ли ты человек, папа? — Теперь спроси себя, не становишься ли слабым ты сам. Его ответ был как прямой удар в челюсть. Пока он не нанес мне его, я не замечал, что вписываю новый эпизод в извечную историю о том, как будто бы свободные и независимые мужчины исполняют решения женщин, которые хранят их очаг. Чтобы скрыть замешательство, я перевел беседу на практические заботы. — Купить билет на поезд Багдад — Лондон — дело немыслимое. Во-первых, его не существует, во-вторых, мне не получить визу — у меня даже паспорта нет, потом, мне не собрать денег ни на поездку, ни на устройство в Лондоне. Деньги, вся загвоздка в них! Было бы у меня много денег, я бы вышел на проводников. Вроде бы на Мясницкой улице за тысячу долларов могут вывезти за границу. — Это они так говорят. Наверняка известно только то, что они облегчат тебя на тысячу долларов. — У меня все равно нет тысячи долларов. — Продай что-нибудь. — Что? Мамины драгоценности давно испарились. На твои книги желающих не найдется. Что до мебели, то все, что уцелело, нам нужно, к тому же много за нее не выручишь. Квартира? — Нет, сынок. Кому нужна квартира в Багдаде в нынешние времена? Лучше уж сразу купить участок на кладбище. — Что тогда? — Тогда я подумал, что ты можешь продать себя. Свою силу. Молодость. Отвагу. — Не уверен, что понимаю тебя… — У тебя один товар — ты сам, мальчик мой. Кое-где нужны пылкие молодые люди. — Ты намекаешь, что… Нас прервала мама, которая проскользнула в ванную за гребнем, и стыдливый отец, не соглашавшийся разделить свою наготу ни с кем, кроме меня, исчез. Однако я уловил его идею. Что можно было продать? Свою жизнь… В тот момент фанатики готовы были потреблять этот товар в любом количестве. Отец предложил мне стать террористом. Вступить в «Аль-Каиду», исламистское движение, считавшееся мощным и организованным и давшее побег на иракской земле? С его помощью, у него на службе можно было пройти запретные границы. Вдруг все прояснилось: мне надо было вступить в одну из вооруженных подпольных групп или, вернее, сделать вид, что поступаю к ним, и взамен получить возможность отправиться в Каир. В суматохе я не подумал, что к террористам присоединяются в горячке, а не по расчету, что я использую хладнокровную стратегию — некоторые называют этот рецепт цинизмом — чтобы приблизиться к тому роду деятельности, которому отдаются с ужасом или обожанием, из мести или честолюбия, но всегда со страстью. Я отправился в мечеть, притулившуюся за бывшим лицеем, где учились сестры, — небольшое здание без всяких изысков и стиля, о котором не напрямую, но с большим количеством домыслов, пауз и многоточий товарищи по университету намекали, что… если очень захотеть… там как раз оно и бывает! Молясь и поглядывая по сторонам, я несколько часов изучал публику, посещавшую это место, — тех, кто приходил туда говорить с Богом, и тех, кто приходил туда строить козни. Когда мои догадки нашли подтверждение, в середине дня я подошел к высокому крепкому человеку, с острым носом и жесткой бородой, — то был стержень, вокруг которого вращались молодые люди с кипучей кровью. — Я хочу приносить пользу. — Я тебя не знаю. — Меня зовут Саад Саад. — Повторяю, я тебя не знаю. О чем ты говоришь? Почему со мной? — Может, я сошел с ума, но я чувствую, что ты подставишь мне плечо. Мой отец погиб от пуль американцев, мои зятья — тоже, я один содержу семью, четырех сестер, мать, троих племянников и двух племянниц. — И что? — Я ненавижу американцев. Его бровь неуловимо дернулась. Черноволосый синеглазый человек — контраст, указывающий на особенности сангвинического темперамента, то мрачного, то ослепительно-солнечного, — рявкнул: — И что? — Я хочу принести пользу. — Ты и так приносишь пользу, брат, если заботишься о семье. — Этого мало. Мне надо больше. Я хочу убивать. Хочу сражаться. Слова выскакивали сами по себе, я сознавал их по мере того, как произносил. Конечно, в основе своей моя речь была подготовлена заранее, но часть меня производила ее без усилий, часть меня не лгала, а даже раскрывалась в этих словах ненависти. Минут десять он слушал мои разглагольствования не вмешиваясь. Время от времени он быстро поглядывал в сторону остальных. «Вы его знаете?» — спрашивали его черные зрачки. Бродячие тени отрицательно качали головами. Наконец он вздохнул и прервал меня: — Почему сегодня? — Что?.. — Как вышло, что ты не встал на защиту страны раньше? Почему ты еще не в засаде? Я не предвидел такого вопроса, однако та злобная часть меня, что хотела стать исламистом, без труда нашла объяснение: — Я чтил отца, который хотел, чтобы я непременно изучил право. Он был набожный, почтенный человек, настолько честный, что я был бы свиньей, ослушавшись его. Теперь, когда он умер — убит подлыми американцами, — у меня нет причин сдерживаться. Убежденный, он кивнул: — Сегодня в семь вечера у кафе «Саид». И он удалился с изумительной проворностью — это свидетельствовало, что прежде он действительно задержался, слушая меня. «Дело в шляпе», — подумал я. Хотя на пути предстояло много неизвестного, я ждал вечера в лихорадке, в голове крутилась сотня вопросов: как сделать, чтобы они не поручили мне выполнить задание здесь? Как сделать, чтобы они вытолкнули меня за пределы страны? Дальнейшие события покажут, что среди тех ста вопросов самого нужного не было. Но я забегаю вперед… В семь часов я стоял перед кафе «Саид» и тоскливо ждал, чувствуя слежку: какие-то личности ходили взад-вперед по площади — как мне казалось, нарочно, они выскакивали, смотрели на меня в упор, потом уходили; возможно, то были осведомители, посланные с целью опознать меня. В восемь часов вечера появился человек с бородой, вырезанной, как акулья челюсть, обогнул меня справа и бросил на ходу: — Следуй за мной, как будто ты меня не знаешь. Он пошел вперед в лабиринте улиц, потом четыре раза обогнул группу домов. Каков был смысл этой ходьбы? Меня кому-то показывали? Проверяли, что нет хвоста? Наконец он бегом метнулся в проулок. Я бросился следом, боясь потерять его из виду, и тут же удар кулаком сбил меня и поверг на землю. — Вот он! Верзила, сваливший меня, сделал знак четверым другим, которые кинулись на меня, заткнули рот, связали по рукам и ногам. После чего они бросили меня в багажник машины, небрежно, как тюк с бельем. Один из них приказал втянуть голову. Крышка капота захлопнулась. Полная тьма. Мотор. Дорога. Тряска. Тормоза. Ускорение. Остановка. Шум голосов. Выключен мотор. Крики. Ругань. Беготня. Хлопанье дверьми. Снова тронулись с места. Мотор. Шоссе. Проселочная дорога. Тряска. Камни. Долгий путь. Стоп. Свет появляется снова, это светит фонарик в ночи. Он ослепляет меня. Люди помогают мне вылезти, разрезают веревки, связывающие мне лодыжки, и приказывают следовать за ними. Где я? Мы входим в какой-то дом, спускаемся в подвал, открываем дверь, меня толкают внутрь. Створка двери закрывается. Это тюремная камера. Вот и конец пути. Я не знал, где нахожусь и почему. Прошло еще несколько часов, которые я употребил на то, чтобы успокоиться, попытаться осмыслить ситуацию. Мне не доверяли. Меня испытывали. Меня хотели показать тем, кто узнал бы во мне агента американцев или, хуже того, израильтян. «Только бы я не был на кого-то похож! — думал я. — Будем надеяться, природа не подложила мне свинью в виде какого-нибудь двойника…» Догадываясь, что скоро последует допрос с пристрастием, я готовился к нему с одинаковой долей опасения и надежды. Мне надо было внушить им доверие, убедить их, что я — из них, дать говорить в себе только тому Сааду, который ненавидел американцев, убийц своего отца. Поскольку этот Саад существовал в действительности, мне надо было запереть других Саадов — более сдержанных, более сложных — на два замка за толстой, обитой войлоком дверью. Когда я потерял счет времени — из-за голода, жажды, тревоги, — за мной пришли четверо и толчками заставили меня подойти к столу. Сидевший за пишущей машинкой человек рявкнул: — Мы узнали тебя, пес! Мы знаем, кто ты такой! Ты сделал шаг к могиле, когда обратился к нам. Этот крик утвердил меня во мнении, что про меня ничего не знают и что их это дико раздражает. Мужайся! — Я хочу быть с вами. — Ты думаешь, мы кто? — Те, кто борется против Америки. — Ты друг американцев! — Я ненавижу их, они убили отца. — У нас есть доказательства. — Не может быть. — Я лгу, по-твоему? — Ни ты, ни кто другой никогда не сможет доказать, что я люблю американцев, раз я их ненавижу. Разговор продолжался — резкий, злобный, отрывистый — три часа подряд, все это время я ни на секунду не дал себя сбить. Меня снова отправили в камеру, на всякий случай осыпав ругательствами. Вскоре после того мне выдали кусочек хлеба и каплю воды. Что ж, если они хотят, чтобы я остался в живых, значит, экзамен пройден успешно. За едой я поддался эйфории. Наверняка, проведя свое расследование и теперешнее испытание, они примут меня в отряд новобранцев. Эта перспектива отлично доказывает мою наивность. Как только я почувствовал себя лучше, за мной снова пришли, отвели меня в другую комнату, и там, едва завидев кнуты и кожаные ремни, я понял, что меня ожидает. В ужасе от предстоящих мучений я так отупел от страха, что лицо мое ничего уже не выражало и, видимо, я произвел впечатление крепкого орешка. Началась пытка. Я кричал, вопил, отбивался, но не выходил за рамки избранного персонажа: человека, ненавидящего Америку и американцев. Ко мне несколько раз обращались на иврите и на персидском, предлагая мне прекратить страдания, — чтобы определить, знаю ли я эти вражеские языки, и каждый раз я оставался глух. Но удары начинались сначала. В какой-то миг, когда моя израненная кожа горела, когда я видел лужу собственной крови на земле, я получил такой сильный удар по почкам, что в глазах потемнело, я вдруг впал в какой-то экстаз и потерял сознание. Очнулся я на следующий день в комнате, где было несколько кроватей. Я один лежал, остальные были вооружены и занимались своими делами в соседних комнатах, не обращая на меня внимания; я понял, что меня подняли из подвала, и это было шагом вперед. Одетый в белое подросток, видимо немой, дал мне аспирина и перевязал раны. В середине дня человек в маске, закрывавшей нижнюю часть лица, снова пришел и сел рядом. — Здравствуй, Саад. — Здравствуй. Странная у вас манера обращаться с друзьями. — Но полезная. Мы не уверены, что наши друзья — это друзья. — А в моем случае? — Посмотрим. Я истолковал это в том смысле, что несколько этапов пройдено. — Что ты умеешь делать? — В физическом плане — мало что. — Верзилы и громилы у нас уже есть. Нам нужны другие таланты, более интеллектуальные. Ты выучился на юриста? — Почти. — Сколько языков знаешь? — Английский и испанский. Русский тоже немного знаю. Я колебался, раскрывать ли свои лингвистические познания. Не станет ли хуже от такой внезапной откровенности? Он сделал вывод: — Такие люди, как ты, нам нужны. Как только встанешь на ноги, вернешься к матери и сестрам. — А потом? — Много задаешь вопросов. Он исчез. Когда через три дня я немного оправился, мне завязали глаза, затолкали в раскаленную от духоты машину. В дороге трясло, и некоторые раны открылись снова. Решив во что бы то ни стало убедить похитителей в своем героизме, я старался не кричать и не морщиться, только несколько стонов сорвалось с губ, когда колеса проваливались в ямы. Несколько часов спустя меня выбросили вон, машина тронулась с места. Я сдвинул повязку с глаз и увидел кафе «Саид». Я подошел к единственному светившему фонарю и увидел в витрине распухшее лицо. Рассмотрев синяки под глазами, разбитую губу, голубые и желтые синяки на коже, прилипшие к кровавым ссадинам волосы, я стал смеяться. Долго. Беззвучно. И самодовольно. В глубине души я, в общем-то, гордился собой. Медленным шагом, с большим трудом я продвигался к своему кварталу. Пройдя угол, я заметил мальчика, слонявшегося из конца в конец нашей улицы: увидев меня, он застыл на месте. — Саад Саад? — Да. — Здравствуй, я Амин, двоюродный брат Лейлы. Я посмотрел на него, и вдруг боль вспыхнула в черепе, в висках застучало, все заболело. Вместо ответа я поморщился и схватился за виски. — Тебе нехорошо? Я сполз на землю по стенке. Он сел на корточки напротив и посмотрел на меня. В это время боль уходила медленными волнами, как будто нехотя. — Ничего, пройдет… — Ты дрался? — осведомился он с робким уважением. — Нет, проходил стажировку. В несколько фраз, не задумываясь, я вывалил на него тот заученный урок, который пережевывал в последние дни: что хочу посвятить себя стране, что борюсь против американских угнетателей, что готов жизнь отдать, чтобы выдворить их и установить правительство, которое будет уважать нашу страну и Пророка, — словом, я рефлекторно выдал ему все ту же басню, призванную оградить меня от страданий. После нескольких удивленных гримас он одобрительно кивнул. Повисло молчание. Время от времени он с беспокойством оглядывался по сторонам, как будто не мог понять, что он здесь делает. Я наугад задал ему вопрос: — У тебя какое-то конкретное дело? — Нет… — Ты случайно здесь оказался? — Тоже нет… Я… я просто хотел сказать тебе… я тоже… как ты… скучаю по Лейле. — Как я? Вряд ли! — Как брат… Прости меня, я понял, что мысль была глупая. Никому из нас не хочется… — Да, это ни к чему! — подытожил я. При этих словах я встал, кивнул ему и, не оборачиваясь, поднялся к себе, не подозревая при этом о настоящем поводе для его прихода: я узнал его только много лет спустя. Семья встретила меня ликованием, ибо они опасались, что случилось худшее, и после некоторых невнятных объяснений я позволил женщинам лечить себя и нежить. Об основном я не сказал ничего, просто сообщил матери, что попытался кое-что предпринять с целью эмигрировать. На рассвете, когда ноги мои стали гореть как в огне, я потащился в ванную и приготовил в тазике с горячей водой смесь из лимонника и горчичных зерен. Когда я погрузил туда ступни, появился отец. — Не делай этого ни в коем случае! — Не парить ноги в горчице? — Не ходи в террористы! От пальцев к сердцу шло блаженство. Я несколько секунд смаковал его, потом прошептал: — Но ты ведь сам мне на это намекал, разве не так? — Черт, сынок! Что ж ты никак не ухватишь с первого раза, о чем я тебе толкую! — Потому что ты вначале говоришь неясно! Всем это известно. Да и тебе самому. — Дурья твоя башка, я не советовал тебе записываться в террористы. — «Продай твое тело, молодость, силу» — это что значит? Был бы я девушкой, вообразил бы, что ты посылаешь меня в бордель. Счастье еще, что я мужчина… Мать просунула голову в дверь и спросила меня со сдержанным беспокойством: — Заболел, Саад? — Нет, мам. — Ты говоришь сам с собой. — Нет, это я с… Я умолк. Она догадалась. Обвела глазами пустую комнату. — Ах, он был здесь? — Да. — Передай привет от меня и скажи, что вечером я жду его. — Непременно передам. Когда мать исчезла, отец несколько минут помедлил, потом вернулся. Хотя лицо его и выражало обиду, сам он успокоился. — Прости, сын, я неверно выразился. Я не хотел подтолкнуть тебя к терроризму. — Жаль. Это неплохой способ. — Омерзительный. Саад, сын мой, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, знаешь ли ты заповеди идеального террориста? — Нет. — Их всего семь. Считаешь ли ты себя способным принять их? — Продолжай. — Первая: больше одной мысли не держать. Начиная с двух, люди начинают думать, а фанатик не думает, он знает. Вторая: уничтожать все, что противоречит этой идее. Не допускать иных точек зрения, тем более противоположных. Третья: убивать всех, кто против идеи. Противники недостойны жить, потому что представляют опасность для идеи, для безопасности идеи. Четвертая: идея лучше, чем жизнь, в том числе собственная. Стать фанатиком — это найти ценность, которая дороже конкретных людей. Пятая: не бояться насилия, ибо оно — действенная сила идеи. У насилия всегда чистые руки, даже если они по локоть в крови. Шестая: считать, что все жертвы твоего справедливого гнева виновны. Если случайно кто-то из погибших разделял твои убеждения, то террорист, уничтоживший себя, это не невинная жертва, а второй мученик. Седьмая: не дать себе усомниться. Если чувствуешь угрызение совести, стреляй: убьешь одновременно и сомнение, и вопрос. Долой критическое сознание! — Браво, папа, точно подмечено. Откуда такие познания? — Наблюдал за теми, кто прибывает сюда, в царство усопших: при новой моде на камикадзе их ежедневно доставляют сюда пачками. — Ты с ними беседовал? — Сын, с террористом не побеседуешь, его надо слушать и поддакивать. И вообще, террорист ведет не диалог, а монолог. — И там тоже? — Где — там? — У мертвых? — Умереть — не значит стать умнее или глубже. Подняв глаза к небу, он глубоко вздохнул и добавил: — Для меня слушать их — просто чемпионат по скуке. А теперь ответь на мой вопрос: способен ли ты принять эти семь заповедей? — Нет, конечно. — Тогда бросай маскарад, мальчик мой, уходи скорее. Если человек развил в себе ум и чувство юмора, то в некоторые глупости вписаться невозможно. — Однако как легко дать слово ненависти. — Конечно, но твои антипатии слишком разнообразны, чтобы складываться в логическую картину. С одной стороны, ты ненавидишь американцев, убивших меня. С другой — тебе противны фанатики, из-за которых овдовели твои юные сестры. Как выбрать между двумя ненавистями, которые несовместимы? — Так, может, лучше совсем без ненависти? — Вот именно. В то утро, когда нам не дали договорить, я хотел предложить тебе другой ход: заняться определенными видами спекуляции, где как раз нужны люди подвижные и храбрые. Ты помнишь моего друга Шерифа эль-Гассада? — Из музея? — Да. Так иди к его брату Фахду эль-Гассаду. Это далеко не самый приличный человек, отнюдь, но в наше смутное время… — Фахд эль-Гассад? — Он изрядная сволочь, ужасно расстраивает родственников, особенно беднягу Шерифа. Но тебе он может пригодиться… Подходя к расположенному на западе города музею, где я не был несколько лет, я думал, что совершаю ошибку. Обшарпанные стены, выбитые стекла, вывороченные решетки наводили на мысль, что здание, хотя и недавно построенное, пустует, однако у служебного входа в тесной сторожке виднелся Шериф эль-Гассад, отцовский друг, один из старейших охранников музея. — Саад, мальчик мой, лицо у тебя выглядит не лучше, чем музей. — Здравствуй, Шериф. — Как поживаешь, ведь мы не виделись с похорон твоего бедного отца? А как мама? А сестры? А племянницы? Как племянник? После того как я удовлетворил его любопытство насчет родственников, после того как он еще полчаса рассказывал мне, какому грабежу подверглись коллекции, — пятнадцать тысяч экспонатов были уничтожены или украдены при попустительстве американских солдат, — я перешел к делу. — Перед смертью отец шепнул мне, что в случае нужды я могу обратиться к твоему брату. — Да этот Фахд хулиган, бездельник! Лучше умереть, чем вспомнить его имя! Твой отец никогда не мог сказать такое! — Сказал, Шериф. Мой отец презирал твоего брата и не стал от меня этого скрывать, но посоветовал мне в случае крайней нужды обратиться к тебе с настойчивой просьбой. — Все так плохо? Рассказывая ему о событиях последних недель, мне не пришлось преувеличивать, чтобы разжалобить его и добиться, чтобы он поднапряг свою память. — Вот, найдешь брата здесь, — пробурчал он, сунув мне клочок бумаги. — Он околачивается в Вавилоне, как все паразиты вроде него. Уговорив соседа в обмен на несколько часов работы по дому подвезти меня на грузовичке в Вавилон, я вскоре оказался там. Не задерживаясь в городе, прекрасно мне знакомом, ибо, как всякий иракский школьник, я обязан был посетить с автобусной экскурсией розовый город Вавилон, выстроенный Саддамом Хусейном, этот размалеванный под старину задник для парка аттракционов, где все было фальшивкой и выглядело соответствующе, я добрался до Фахда эль-Гассада. Он жил в колоссальном особняке, прилегавшем к его же магазину сувениров. — Меня послал твой брат. — У меня нет брата, — ответствовал толстенный торговец. — Я говорю об этом человеке. И я протянул бумажку с каракулями Шерифа, почерк которого он признал. С неохотой толстяк впустил меня внутрь, и я прошел несколько цветущих двориков, прежде чем меня усадили на подушки в прохладной комнате, благоухающей жасмином. Я рассказал богатейшему торговцу про свою нищету, про мечту во что бы то ни стало уехать за границу. Он слушал меня с напускным безразличием, однако я догадывался, что он присматривается, взвешивает, оценивает меня. Когда он убедился, что может делать со мной что угодно, он соизволил произнести несколько слов: — Я веду торговлю с Египтом. Посылаю товары в Каир. Ты ведь умеешь водить машину? Вопрос означал не: «Сдал ли ты на права?», а «Сидел ли ты хоть раз за рулем?», и потому я кивнул, — как все мальчишки моего возраста, я управлялся с машинами с четырнадцати лет, без знания правил и без уроков вождения, — у нас водить умеют, как только прикоснутся к рулю, — машина сама научит, и точка. — Поработай несколько месяцев у меня в магазине, а дальше, если ты мне подойдешь, включу тебя в поездку в Египет. Я сразу же согласился. В этот период ученичества я догадывался, что он в основном испытывает меня на честность — вернее, на бесчестность, — ибо он проверял, смогу ли я, не критикуя и не брезгуя, включиться в его махинации. Под прикрытием сувенирной лавки Фахд эль-Гассад спекулировал антиквариатом. Этот человек устроил свою жизнь так же, как дом: по принципу луковицы. Снимешь один слой, обнаруживается новый, и так далее, почти до бесконечности. За одной дверью у него скрывалась другая, за комнатой — потайная комната, и внутри шкафа обнаруживался другой — поуже, подороже. Его лавочка глиняных изделий скрывала производственную мастерскую, а та, в свою очередь, прикрывала скупку краденого. Ибо в магазине древностей было два отдела: настоящие подделки и поддельные подделки. Настоящие подделки были копиями, которые штамповались в его мастерской и потом сбывались им — под видом настоящих — разным простакам, которых, впрочем, находилось немало. Поддельные подделки были крадеными предметами, которые он выдавал за подделки, чтобы без риска показывать и перевозить, но серьезными коллекционерами такие вещи распознавались, высоко ценились и оплачивались соответственно, то есть на вес золота. Война и последовавший послевоенный период стали для Фахда золотым дном, ибо музеи, памятники, дворцы правителей подверглись грабежу. Он говорил об этом без стеснения. — Без меня, Саад, мир археологии просто погиб бы. Без меня мародеры разбросали бы предметы искусства по миру, погубили бы их, повредили, испортили, потому что они, гады, вообще ничего не понимают, работают грубо. Спекуляция — ладно, но вандализм — ни за что! Вскоре я дал знать бандитам, что я их не выдам, что буду помалкивать, что дам им хорошенькие новые зеленые доллары, чтобы снять груз с их совести и пристроить товар. Без меня, Саад, сокровища человечества рассеялись бы как дым, — и ассирийские драгоценности, и резная слоновая кость восьмого века, иштарские изразцы с узором мушклушу, дощечки с рисунками, счетные таблички и даже один барельеф из дворца Нимрода. Хотя я и подозревал, что многие ограбления совершались по его заказу его же подручными, я разинув рот, слушал эту версию. То ли он был безумен, то ли наслаждался своим цинизмом, но он искренне полагал себя виднейшим из когда-либо живших хранителей месопотамских древностей. Поверить ему, так Национальный музей, если случится тому возродиться из праха, должен носить его имя. Несмотря на это бахвальство, я понимал его лучше, чем террористов, с которыми вступил в контакт. Фахд был индивидуалистом и думал только о себе, о своем состоянии, удовольствии и процветании. Мне казалось проще иметь дело с ним, чем с фанатиками, готовыми уничтожить себя вместе с невинными людьми посреди рынка. В его жульничестве было что-то здоровое, благодушное, обнадеживающее в сравнении с безумством, охватившим многих. Убедившись, что угрызения совести меня не мучат, он объявил мне о ближайшем намеченном путешествии: — Ты отправишься в Каир на машине с Хабибом и Хатимом. Вы тайком отвезете туда несколько вещей из парфянского города Хатры. От вас требуется, чтобы вы обходили таможенные пункты и пограничников, а если вас остановят, вы меня не знаете. В остальном тратьте времени столько, сколько нужно, езжайте где хотите, только доставьте товар по адресу, который я дам. Встреча во вторник. Идет? Ну вот я и победил. За несколько месяцев я нашел способ выбраться из Ирака. Я вернулся на три дня домой в Багдад, чтобы сообщить благую весть семье. В тот вечер, проведенный в кругу семьи, сестры старательно твердили, что это благая весть. Тревога подтачивала нашу радость, страх потерять друг друга и не увидеться больше никогда омрачал наши речи, и, вместо того чтобы сделать общение нежным, ласковым, это делало его холодным, рассудочным, принужденным. Скованный, несчастный, я прикидывал, что лучше — удрать тайком или отказаться от отъезда. В полночь мать зашла в чуланчик, где я спал, и встала передо мной на колени, держа на ладонях сверток. — Прости меня, Саад, ты покидаешь нас, а у меня нет ни гроша, чтобы дать тебе. Другие матери, сыновья которых покидали родину, давали им денег на дорогу, у меня же нет ничего. Я жалкая женщина, мне нечего дать тебе, кроме этого покрывала. Я никогда не была достойной матерью. Я обнял ее и сказал, что ни за что не соглашусь с ее словами. Она заплакала у меня на плече. Ее слезы на вкус были грустными и горькими. Потом я взял жалкий кусочек ткани и объявил: — Я никогда с ним не расстанусь. Когда я поселюсь в Англии, я вставлю это покрывало в рамку из золоченого дерева, под стекло, и повешу посреди гостиной над камином. Каждый год первого января я буду показывать на него детям и объяснять: «Посмотрите на эту ткань: это покрывало вашей бабушки. С виду оно напоминает старую мерзкую тряпку, а на самом деле это ковер-самолет. На нем я перелетел континенты, чтобы поселиться здесь, дать вам прекрасную жизнь, великолепное образование в процветающей мирной стране. Если б не было его, вы бы не сидели сейчас счастливо вокруг меня». — Прощай, Саад, сын мой. — До скорой встречи. И я обнял ее в последний раз. 5 Быстрый, юркий джип втягивал в себя дорогу и отбрасывал пыль. Я стоял голый по пояс, высунувшись в люк на крыше, чтобы лучше чувствовать скорость, глотать километры и пить ветер, утолявший мою жажду. Поскольку никто не встретился нам на пути, Багдад навсегда скрылся за горизонтом, мы мчались в новые, мирные, дружественные места, и, если бы не вехи на пути и не следы, которые мы находили, можно было подумать, что мы едем по нехоженой земле — новой, неведомой, сотворенной для нас в то же утро. Бывали минуты, когда под рык мотора, рассекая утесы, бегущие в стороны, как стайки рыб, я чувствовал себя хмельным и непобедимым. Хабиб и Хатим, два моих товарища-шофера, так часто проделывали этот путь, что знали, какую дорогу надо выбрать, чтобы избежать преград и контрольных пунктов. — Здорово ты водишь машину! — прокричал я в ухо Хабибу. — Где получил права? Он рассмеялся: — Да разве нужны права, чтобы трахаться? Мужику водить машину так же просто, как заниматься любовью. — Слыхал, Хатим, о чем спрашивает парень? — Йес, мэн! Мы встали на краю пустыни. — Перерыв, — заявил Хабиб. — Немного отдохнем. — Йес, мэн! — Саад, сходи к колодцу, который находится вон там, за утесами, наполни все бидоны. — С удовольствием! — воскликнул я. — Хорошо, мэн. Я обрадовался, что мне наконец нашлось занятие. На что я был нужен? Зачем Фахд добавил меня к обычным своим перегонщикам? Хабиб и Хатим знали свое дело и справлялись с ним лучше, чем мог это сделать я. Пока они лежали под деревом и курили (Оу, мэн, хорошо!), я, не жалея сил, бегал между машиной и колодцем, расположенным в ста метрах выше. Наполнив последний бидон и зная, что выполнил поручение, я решил помедлить несколько минут, прежде чем вернуться к багажнику, и помыть ноги в лужице, которая булькала возле края колодезной кладки. Я растирал пальцы ног, когда появился отец и сел справа от меня. — Ну что, сынок, гостим у лотофагов? — У кого? — У лотофагов. — Ты не можешь говорить, как обычные люди? — Стараюсь избегать. — А тебя не смущает, что люди тебя не сразу понимают? — Радует. Обнаружить глупца, выявить невежду, загнать в угол посредственность — всегда было для меня изысканнейшим из наслаждений. — И все же, папа, слова созданы, чтобы люди понимали друг друга. — Глупости! Слова созданы, чтобы различать людей и распознавать избранных. — Прелестно! Значит, ты считаешь меня, который не всегда тебя понимает, ниже себя? — Вот именно. И это тоже входит в число моих наслаждений. — Ты ужасен. — Нет, я тебя учу, воспитываю, совершенствую. Ты обратил внимание, что я не покидаю тебя, хотя ты топчешься на месте? — Мм… Вечер подбирался издалека — приглушая свет, наполняя пустыню странной тишиной, гася бормотание и без того скудной жизни. Тень у подножия утесов мало-помалу ширилась — синела, серела, проявляя неведомые выступы и впадины. Казалось, ночь не спускается с неба, но поднимается от земли, неся смертельную тоску, пронизывающую больше, чем холод, тоску бесцветную, тоску такую, что хоть волком вой. Я обернулся к отцу и улыбнулся: — Я замечаю, что ты решил странствовать со мной. Поедешь до самого Лондона? — А вдруг я тебе пригожусь, а? — Ты перестанешь приходить к маме? — На время. — Ей будет грустно. — Она грустила и до того, как я ей сказал об этом: она скучает по тебе, Саад. Внезапно мне стало так стыдно за то пьянящее чувство бегства из Багдада, что я испытал в начале странствия. Папа заметил эту ностальгию, приправленную чувством вины, и стал балагурить: — Да что толку, мать твоя как при жизни меня не слушала, так и теперь слушает не больше. Рядом ли я, далеко ли, она пропускает мои слова мимо ушей и рассуждает вместо меня. Так что я заявил ей, что будет больше пользы, если я пойду с тобой, сын. — Спасибо. — Не спеши радоваться. Я сопровождаю тебя, но не одобряю предпринятую тобой экскурсию. Я сужу ее весьма сурово. Ты не образец, мой сын! — Не образец чего? — Не образец иракца. Представь, что все поступят как ты: Ирака не будет. — Да Ирака и так нет. — Сын! — Прежде чем стать образцовым иракцем, мне бы хотелось стать образцовым человеком. Я хочу иметь возможность трудиться, зарабатывать деньги, помогать семье, содержать женщин, работающих по дому, и детей, которым надо учиться. Ты считаешь мое поведение недостойным? — Нет, но я думал о стране… — Ты не прав. Что такое страна? Случайность, которой я ничем не обязан. — Сын, не морочь мне голову! Поездка, которую я по-прежнему не одобряю, начинается плохо, с парой никчемных балбесов и грузом, который всучил вам подлый Фахд! — Что? Перевоз предметов искусства? Бывает и похуже. — Да, бывает и похуже, и ты вляпался в это по самые уши! — Не понимаю. — И так всегда! Я все тебе сказал, а ты ничего не понял. Он исчез, оставив меня в замешательстве и тревоге, раздираемого догадками с привкусом горечи. Проведя полчаса за безрезультатными попытками разрешить сомнения, которые он заронил, я вернулся к спутникам. Они курили в вечерней тени — сосредоточенно, молча. — Оу, мэн… оу, мэн…. оу, мэн… Хатим в экстазе сосал трубку, созерцая дым, идущий вверх к темнеющему небу. Хабиб не произносил ни слова, но, казалось, был так же зачарован, чмокая своей трубкой. — Ну вот, ребята, я наполнил бидоны. Едем? — Нет, Саад, побудем тут. — Йес, мэн. — Штука что надо, качество просто класс, изумительная вещь, чище не бывает! — Йес, мэн. Они вздохнули, не в силах добавить ни слова. Я стал возражать против их решения. Нельзя нам так задерживаться. Зачем делать привал? Надо продолжать двигаться, перемещаться, каждую секунду уходить от слежки. Иначе что за смысл ехать втроем? Фадх же говорил, что будем вести машину по очереди. Они лежали, спокойно улыбались и как будто не слышали меня. Глаза у них были широко распахнуты, веки неподвижны и красны, как при бессоннице, и они постоянно шмыгали носом и вытирали глаза рукавами. В темноте повеяло тревогой. Чем дальше, тем чаще они втягивали в себя воздух с жадностью кровососов. Я сделал шаг вперед, чтобы вызвать какую-то реакцию: — Отвечайте, черт возьми! Что происходит? — Держи, мэн, затянись разок, сам поймешь. Приблизившись к Хатиму и нагнувшись к его руке, я понял, что случилось. Три мешка из тех, что мы везли, были выложены прямо на землю и, несмотря на запрет Фахда, распечатаны, что обнаружило его дьявольскую махинацию. Верный своей методе, хитрый торговец сделал тюки наподобие матрешек — русские деревянные куклы, где внутри у каждой есть кукла поменьше, и так до последней, что не больше наперстка. Хотя официально мы везли сувенирные статуэтки, мы знали, что среди них спрятаны шумерские таблички возрастом две с половиной тысячи лет, но и эта уловка скрывала иную реалию: мы везли наркотики. Знали ли о том Хабиб и Хатим? Наверняка, раз они не мешкая вскрыли тюки. — Опиум? Они засмеялись тихонько, почти осторожно, голосами вязкими, сиплыми и ласковыми. Значит, я один был выставлен на посмешище. — Эй, Саад, затянись, отменная штука! — Йес, мэн, затянись! На секунду я чуть не поддался на их уговоры. В конце концов, почему не воспользоваться? Если уж посадят за перевозку наркотиков, так хоть успеть попробовать, правда? Меня удержала ярость. — Вы знали? — А как же! — Йес, мэн, йес, мы знали. — Зачем же вы согласились? — Сделай затяжку, и поймешь. — О йес, мэн, йес. — Лучше этих поездок у нас в жизни и нет ничего. — Лучше нет, мэн. — Беда в том, что в прошлый раз мы так перебрали, что ехали до Каира три месяца. Банда Фахда решила, что мы свалили со всем грузом. А мы просто курнули немного. Немного многовато. — Слишком многовато, мэн, слишком! — Вот увидишь, Саад, мы договоримся: мы тебе покажем путь, объясним, как ехать, какие места объезжать, а ты за это дашь нам покурить. Потом уже поддерживать беседу стало невозможно. Чернильная ночь обступила нас. Эти двое, валявшиеся возле разожженного мною наспех костра, уже не принадлежали окружавшему их миру. Наркотик исторгал из неподвижных тел хрипы, стоны, всхлипы, вопли; ближе к полуночи Хабиб даже стал беседовать с ангелом. Прижавшись к каменистой насыпи, укрывшись спальным мешком, я поневоле вдыхал запах опиума, пытаясь достичь того же наслаждения, втягивая ноздрями воздух, но затем, рассердившись, что уступаю соблазну, я отвернулся к утесу и попытался, чтобы очиститься, вдохнуть минеральный запах камня и звезд. Наконец наступил ледяной рассвет, и резкий свет дня упал на тела, застывшие в бреду. — В путь! Объясните мне дорогу, друзья. Я увидел смятение в их широких, блуждающих зрачках. Им понадобилось много времени, чтобы прийти в себя, сообразить, где они, узнать меня, вспомнить, куда им надо ехать. Я сел за руль, устроил их на заднем сиденье, и сначала они выглядели как две вытащенные на берег рыбы. Я тронулся с места. После трех-четырех толчков машины их стало выворачивать. Я помогал им облегчиться. Еще после трех или четырех таких остановок они заснули непробудным сном. Поскольку, чтобы вести машину, я разулся, на пассажирском сиденье немедленно появился отец и стал восхищенно лепетать, трогать изумленными пальцами ручки машины. — Обожаю эти деревенские машины с четырьмя ведущими колесами. — Внедорожники? — Вот именно. Признайся, сегодня утром твои друзья-лотофаги выглядят неважно! — Как ты их называешь? — Саад, сын мой, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, испарина звезд, ты прекрасно знаешь, кто такие лотофаги, я ведь не раз читал тебе про них, когда ты был молод. Ну же, вспомни. Ты жадно просил меня читать эту историю, настолько она тебе нравилась. — Мне? — «На десятый день Улисс и его спутники оказались в стране пожирателей цветов, и звали их лотофаги. Эти люди едят лотос во время трапезы. Но кто попробует этот плод, сладкий как мед, тот не захочет больше возвращаться домой и давать о себе вести, но будет упорствовать и останется с лотофагами, поглощая лотос, предав забвению дорогу назад». — Ах да, «Одиссея»… — «Одиссея», сынок, первый рассказ о путешествии в истории человечества. Странствие описано слепцом, Гомером, что доказывает, что лучше описывать воображаемое, чем увиденное воочию. — Лотос заставляет забыть о возвращении… Ты думаешь, наркотик всегда заставляет забывать цель? — Иногда результат еще круче, сынок. Он помогает забыть, что цели нет. Несколько километров подряд я размышлял. — Все это не для меня, — подытожил я, — лотос, опиум, кокаин и прочие штуки. — Рад слышать это. В этот момент Хатим и Хабиб застонали. — Тормози, сынок, они сейчас описаются. Я нажал на тормоза и открыл заднюю дверь. Они вывалились из машины и на четвереньках поползли в канаву. Пока они шумно опорожнивались, отец поднял глаза к небу. — Вот в этом, должен признаться, одно из редких преимуществ загробной жизни: у мертвых кишки не подводят. Они вернулись к машине и потребовали курить. — Нет, у нас нет времени! — Саад, не дашь курить, мы не покажем тебе короткий путь и объезды. Ты никогда не увидишь Каир. — Никогда, мэн, никогда! — Ладно, курите… С ловкостью наркоманов в период ломки они набили трубки и начали тянуть дым. — О-о, мэн, о-о! — Да… — Да, мэн, да… — Да! Отец в раздражении пожал плечами и повернулся к ним спиной, погрузившись в созерцание пейзажа, песка и утесов. — Слезы, а не диалог! Все их красноречие исчерпывается этими «йес» и «мэн», односложными словами и звукоподражаниями, которые они бесконечно тянут, как обезьяна трясет кокосовую пальму. Ах, что за грустные времена… Смотри на них хорошенько и слушай, сын, пусть они, по крайней мере, хоть внушат тебе отвращение. Деградацию замечают у других, а не у себя, она уродлива только на чужом лице. Если увидишь, как действует наркотик на близких, сам его принимать не станешь. В течение недели путешествие шло в беспорядочном ритме, остановки по требованию («Покурить надо, мэн, надо покурить») чередовались с остановками по нужде: Хабиб и Хатим извергали содержание желудков через все отверстия. Отец прилежно, как зачарованный, следил за поносами и рвотами. — Поразительна, сын, поразительна эта способность человеческого тела избывать все, что его загромождает. Жалко, они не могут срать ушами, тогда бы из них вышли все их поганые мысли. — Папа, чтобы очистить голову, надо, чтобы в ней были хоть какие-то мозги! — Ты прав, сынок. — Бог велик: у тех, кто не слышит, между ушей воздух. Несмотря на свое состояние — они с трудом различали часы, дни, иногда клали в штаны, а их бормотание становилось все более туманным, — Хабиб и Хатим по-прежнему указывали мне путь, просыпались вовремя — жизненный рефлекс, нужный для того, чтобы выклянчить себе удовольствие и снова погрузиться в гипнотический транс. Благодаря их уловкам и моему неустанному шоферскому бдению мы без помех выехали из Ирака, попали в Саудовскую Аравию, где после нескольких дней пути через пустыни, а потом горы достигли берега Красного моря недалеко от Акабского залива. — Представляешь себе, сынок? Красное море! Думал, не доживу до того дня, когда увижу его своими глазами. — В общем-то, ты не ошибся! Отец смеялся долго, глубоким смехом, забыв о той искре, которая вызвала его, тем бесконечным смехом, что просто хочет сделать звучным и осязаемым счастье. — Полюбуйся, Саад, один друг предупредил меня, что, когда смотришь на волны Красного моря, они кажутся синее других волн. Их синий цвет насыщенный, чистый, основательный, честный. — Ты прав. В чем тут дело? — Это не эффект реальности, а следствие слов. «Синий, как апельсин», подсказал французский писатель Элюар, потому что апельсиновый — полная противоположность синему цвету, это красный с примесью желтого. Синева Красного моря кажется тем синее, что его назвали Красным. Причина не в химии волн или света, а в химии поэтической. Он обернулся и посмотрел на Хабиба и Хатима, валявшихся со стеклянным взглядом, почти без сознания. — Если так пойдет дальше, они выкурят весь груз. — Я думаю, Фахд эль-Гассад предвидел такой оборот. Уверен, он спрятал большую часть где-то в другом месте машины, под бампером, внутри сиденья, а часть, которую эти идиоты думают, что крадут, — это, в общем-то, порция, которую им выделил Фахд. Надо быть тонким психологом, чтобы стать выдающимся жуликом. — И остаться им… Слава засранцу Фахд эль-Гассаду! И да смилостивится над ним Аллах. За обменом шутками я пытался скрыть свои настоящие мысли: впервые столкнувшись с морем, я испытывал сильнейшие опасения. Доверить ли судьбу этим волнам? Почему не видно на той стороне, на горизонте, Египта? Ведь по карте расстояние казалось таким небольшим… Даже в бассейне я никогда не расставался с твердой опорой и теперь ждал испытания с тревогой. Мне пришлось на день лишить двух моих спутников опия, чтобы они собрались с мыслями и вспомнили адрес перевозчика, который должен был перевезти нас с грузом на египетский берег. Когда мы вышли на этого человека — моряка с длинным коричневым телом копченой макрели, — он назначил встречу в следующий понедельник, в полночь. В назначенный вечер я вперил взгляд в волны — черные, глубокие, враждебные. «Вот моя могила, — думал я, водя взглядом по подвижной плите темного мрамора, уходившей в бесконечность. — Через несколько дней я стану пищей для рыб. Слишком много я их съел, теперь настал мой черед». Моряк подошел ко мне, улыбаясь: — Вам повезло, погода будет просто девичья. — Что это значит? — Что даже девушку не укачает при такой поездке. — Ну, девушки способны выносить ребенка и родить, так что нечего болтать про их слабость! Ни один мужчина не вынесет того, что выпадает на долю женщины… Таскать младенца, который месяцами давит тебе на мочевой пузырь, вытолкать между ног четырехкилограммовый мешок, который раздирает чрево, — вам бы это понравилось? А они ничего, держатся! Мало того, начинают заново! Так что девичья погода — спасибо… Кесарево сечение не пробовали? Он посмотрел на меня удивленно, потому что не понял моих слов. По выражению моего лица он догадался, что я боюсь. — Успокойтесь, море гладкое как масло. — Правда? Как кипящее масло? Я показал на ветер, закручивавший гребни волн. Он пожал плечами, позвал на подмогу Хабиба и Хатима, и втроем они стали грузить машину на палубу. Во время этой операции я не мог оторвать взгляд от волн. От одного только взгляда на пляшущую неустойчивую поверхность воды я испытывал дурноту. Упав духом, я сел по-турецки, чтобы помассировать себе лодыжки. Деликатное покашливание, потом более отчетливое, хотя и робкое, сообщили мне о присутствии отца — он стоял позади меня на причале. — До встречи, сын, я жду тебя на том берегу. — Нет! — Иракец на корабле — это такая же нелепица, как курица у зубного врача или шотландец на благотворительном балу. — Проводи меня, пожалуйста. — Я непривычен к морю. Боюсь встать на смену этим кретинам Хатиму и Хабибу, которые за две недели заблевали все вокруг. — Но, папа, тебя не может тошнить, ты же умер. — Умереть — не значит избавиться от дурных воспоминаний. Напротив, ты становишься пленником дурных воспоминаний. Ты ни за что не заставишь меня взойти на эту посудину, и точка. Встретимся на той стороне. Я доберусь в Египет своим путем. Он поспешно скрылся, ускользая от меня. — Отплываем! — прокричал дылда с прожаренной солнцем кожей. Две пары рук вырвали меня из оцепенения и швырнули на палубу. Неоднократно выругавшись и разок помолившись, моряк запустил мотор, Хабиб и Хатим тем временем отвязывали швартовы. В соленом воздухе витал острый запах бензина. Суденышко стало крениться, ерзать, переваливаться с боку на бок. Плюясь, сопя, хрипя, оно рывками продвигалось вперед, удаляясь от причала. Оно медленно заворачивало вбок. Мне казалось, оно хрупкое, как скорлупка ореха, и не сможет разрезать мелкую рябь, однако я успокоился насчет себя, ибо не слишком мучился от того, что покинул землю. Потом мотор заурчал, судно набрало скорость, наклоны корпуса стали медленнее, дольше, коварнее. Я, чувствовал, как меня поднимает к небу, — на секунду у меня возникло хмельное ощущение, как будто я стою на носу исполинского судна славной и гордой фигурой, свысока взирающей на океан, и не было страха, и мир готов был лечь к моим ногам, — но тут сердце выпрыгнуло из груди и оказалось у меня на губах. Я рухнул на палубу, зашелся икотой, горлом пошла желчь. Руки и ноги не слушались меня. Я застыл. Паралич свинцом сковал меня. — Господи, умертви меня! Немедля, Господи! Немедля! В этот момент чья-то рука ухватила меня за плечо и повернула к себе: я увидел ухмылку на лице Хабиба, который, хихикая, предлагал мне опиум. Без колебания я мигнул. Он протянул мне трубку. Я с жаром втянул воздух и почувствовал, как быстро становлюсь легче. На пятнадцатой затяжке, в такт наступившему блаженству, суденышко взмыло над волнами, напрягла паруса и устремилось к звездам, держа курс прямо на луну. Мы парили. Хабиб хохотал. Мы оставили зловещий океан и плыли в небесах. Суденышко больше не бросало. Когда мы поравнялись с одиноким пухлым облаком, лениво парившим в пустоте, оно вздрогнуло от удивления, завидев нас, подобралось от страха и умчалось проворнее пескаря. Хатим закричал ему: «Мэн, оу, мэн!» — но облако не обернулось. Немного погодя ко мне с нежной улыбкой склонилась луна, глаза у нее были как у моей матери, а губы — как у Лейлы. Кажется, луна хотела даже поцеловать меня, но порыв ветра подхватил наше судно и помешал ей. Что было дальше, я не помню… 6 Неделю спустя Хабиб и Хатим в полубессознательном состоянии доставили меня на место, в замызганный гараж на окраине Каира, столь обширного, шумного, людного, столь богатого крепкими и разнообразными запахами, что я тут же принял эту окраину за центр города. — Ну, бывай, мэн, приятно было познакомиться. — Прощай, Саад. Жаль, что не хочешь работать дальше, у нас вышла классная команда. Мой совет: не пробуй больше опиум. — Не надо, мэн, не стоит. Слишком уж тебя вставило… — Ну, ты тащился… По максимуму… Даже завидно стало, а? — Да уж, мы позавидовали, мэн, это точно! — Ну, если передумаешь, мы едем обратно в Багдад через неделю. О'кей? Через неделю. А так, привет отцу. — Да, мэн, обнимай папашу. Клевый старик, да… Блин, вот уж была покатуха! Чтобы наверняка с ними больше не встречаться, я брел несколько часов подряд куда глаза глядят, с одной незнакомой улицы на другую, по дорогам на сваях, висящим над другими дорогами, вдоль бесчисленных блочных домов с недостроенными верхними этажами, где с годами появятся новые этажи, — шел, стараясь стереть из памяти все приметы места, где меня оставили. Почему они заговорили об отце? Неужели он им показался? Или они слышали, как я беседовал с ним в бреду? Кстати, где же он? Я понял, что он уже несколько дней не посещал меня. Я сел возле сточного люка, снял обувь и стал массировать ноги. Папа не появлялся. Я начал снова. Безрезультатно. Может быть, он рассердился из-за опиума? Или не смог перебраться через Красное море? Как вообще ходят мертвецы? Может, я потерял его, ступив на воду? Может, наркотики лишили меня возможности снова его увидеть? В смятении я продолжал бродить без цели. Учителя описывали нам Каир как огромный город, но это было совсем не так. На самом деле Каир растекся по такой обширной поверхности, что я так и не дошел до границ его безбрежности. Приезжая в столицу Египта, надо оставить мысль о покорении пространства, отречься от провинциального, старомодного чувства, что знаешь, где находишься, куда идешь, кого встретишь. Хмелея от новой для меня свободы, ликуя от того, что теперь не надо бояться терактов смертников, атак, бомбардировок, радуясь тому, что над головой у меня небо без стрекочущих военных вертолетов, с наслаждением шагая по земле, где не было осколков, обломков, гвоздей, балок, подозрительных костей, я просто шел вперед по ветру, чтобы узнать Каир ногами. Его гомон очаровывал меня, грязь восхищала, я рассматривал желтый слой тумана, венчавший крыши, как драгоценная корона из золотой пыли, различал топкие, чувственные, изобильные ароматы богатого города. Я жадно глядел на людей — куда-то торопящихся, ведущих машины, работавших, бездельничавших. Я наблюдал, не чувствуя, что за мной наблюдают. Несколько оставшихся в кармане долларов позволили мне прокормиться, и в интервалах между шестью намазами, которые я неукоснительно исполнял, я шлялся без дела, а вечером падал у какого-нибудь подъезда и засыпал. Я терялся в Каире и с радостью терял там свое время. Через четыре дня у меня остался доллар. Капли пота выступили у меня на лбу, волоски на руках встали дыбом от страха. «Что на тебя нашло, Саад? Неужели ты забыл наказ, данный матерью?» Кровь моя развеяла дурманящие силы опиума, теперь я понимал, что поставил весь свой план под угрозу. Порывшись в мешке, я нашел адрес, записанный на клочке бумаги, и стал расспрашивать прохожих, как туда дойти. После нескольких неудачных попыток я разменял доллар на несколько местных банкнот и приказал левому таксисту довезти меня туда. Он ехал так долго и через такое количество новых районов, что я стал опасаться, что доверился жулику. Когда он высадил меня перед табличкой «Верховный комиссариат ООН по делам беженцев», я облегченно перевел дух, заплатил и выскочил на тротуар. Как я воображал себе эту сцену? Кажется, в грезах мне представлялось, что я дергаю за шнур звонка большого красивого дома, вышколенный персонал бросается мне навстречу, проводит меня внутрь, Генеральный секретарь ООН тут же принимает меня в прохладном кабинете, я рассказываю про свою жизнь и страдания, мне сразу дают статус беженца… Дальнейшее виделось в тумане, ибо я не знал, что дальше. Может, так: добрые женщины приносят мне обед, даже два обеда, потом отводят в простую, но уютную комнату, на время, пока они сделают пару звонков, и вот уже Генеральный секретарь принимает меня снова и вручает официальные бумаги, а также визу и билет до Лондона, попутно извиняясь, что бюджет не позволяет отправить меня первым классом. Вот что я тысячу раз видел в мечтах. Реальность вскоре доказала, что мечтатель из меня никудышный. Бездарь, дурак, тупица! Скоро мне пришлось узнать, что я лелеял не мечты, а глупость. На улице, где высадил меня таксист, перед агентством бродили, спали, ждали сотни негров. Я несколько раз обежал улицу, чтобы понять, что происходит. Тут собралась вся угнетенная Африка: либерийцы, эфиопы, сомалийцы, суданцы, суданские динка с высокими бедрами, завершавшими бесконечные ноги, сьерралеонцы с изувеченными руками и ногами, семьи, избежавшие бойни в Руанде и Бурунди. В какой-то момент я наткнулся на молодого негра с широко расставленными глазами. — О, простите. Он посмотрел на меня, не понимая. Я повторил: — Простите. Я вас толкнул. Он захлопал глазами. Я показал ему на дом: — Как туда попасть на прием? Здесь очередь? Он рассмеялся, и я заметил, что у него на деснах, удивительно розовых и влажных, зубы были только с одной стороны. — А ты в Каире недавно! — воскликнул он. — Да. Он схватил меня под руку и, как будто мы всю жизнь были знакомы, на ходу объяснил мне, что меня ждет. И хотя я пришел в ужас от сказанного, та доброта, с которой он выложил мне все сведения, смягчила мою ярость. Мне полагалось взять номерок, с его помощью через несколько дней записаться на прием, который состоится через шесть месяцев, а до того у меня нет права ни снимать жилье, ни работать. — Простите? — Да. Ты не имеешь права работать. — Как же мне прожить? — Будешь работать, как все. — Но мне же запрещено? — Будешь! И еще будешь работать много, а есть мало. С ухмылкой показав на сотни сгрудившихся вокруг африканцев, он добавил: — Рабочая сила дешевая, конкурентов много! А работорговцы умеют убеждать тех, кому нечего терять, ни у кого совесть не болит. Он снова засмеялся и протянул мне странную руку с длиннющими пальцами, шоколадными снаружи и бежевыми на ладони, как будто он надел полуперчатки. — Меня зовут Бубакар. Но если станем друзьями, зови меня Буба.

The script ran 0.013 seconds.