Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фридрих Шиллер - Разбойники [1781]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: dramaturgy

Аннотация. Основной мотив «Разбойников» Шиллера — вражда двух братьев. Сюжет трагедии сложился под влиянием рассказа тогдашнего прогрессивного поэта и публициста Даниэля Шубарта «К истории человеческого сердца». В чертах своего героя Карла Моора сам Шиллер признавал известное отражение образа «благородного разбойника» Рока Гипарта из «Дон-Кихота» Сервантеса. Много горючего материала давала и жестокая вюртембергская действительность, рассказы о настоящих разбойниках, швабах и баварцах. Злободневность трагедии подчеркивалась указанием на время действия (середина XVIII в.) и на место действия — Германия. Перевод с немецкого Н. Ман Примечания Н. Славятинского Иллюстрации Б. Дехтерева

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

Рацман. Ты здесь? Тебя ли вижу? Дай задушить тебя в объятиях, дружище Мориц! Привет тебе в богемских лесах! Эк ты раздобрел и окреп! Черт подери, да ты, никак, и рекрутов привел с собой целую ватагу? Ай да вербовщик! Шпигельберг. А ведь правда, здорово, братец, здорово? Молодчики-то как на подбор! Ты не поверишь! Надо мной прямо-таки божья благодать! Был я голодным беднягой, ничего не имел, кроме этого посоха, когда перешел Иордан, а теперь нас семьдесят восемь молодцов, все больше разорившиеся купцы, выгнанные чиновники да писаря из швабских провинций. Это, братец, доложу я тебе, отряд таких молодцов, таких славных ребят, что каждый у другого на ходу подметки режет и чувствует себя спокойно рядом с соседом, лишь держа в руках заряженное ружье. Ни в чем им нет отказа, а слава о них такая на сорок миль в округе, что диву даешься. Нынче, брат не сыщешь ни одной газеты, в которой не было бы статейки о ловкаче Шпигельберге. Только потому я их и читаю. С ног до головы так меня описали, что как живой стою. Пуговиц на моем кафтане и тех не позабыли. А мы только и знаем, что водить за нос этих дуралеев. Как-то недавно захожу в типографию, заявляю, что видел пресловутого Шпигельберга, и диктую тамошнему щелкоперу живой портрет одного докторишки из их округи. Все пошло как по-писаному, притянули голубчика к ответу, допросили с пристрастием, а этот дурак со страха возьми да и признайся — провалиться мне на этом месте, — что он-де и есть Шпигельберг! Гром и молния! Меня так и подмывало пойти с повинной в магистрат, чтобы этот каналья не бесчестил моего имени. Что же ты думаешь? Три месяца спустя повесили-таки моего доктора. Мне пришлось заложить в нос изрядную понюшку табаку, когда я потом, прогуливаясь около виселицы, смотрел, как этот лже-Шпигельберг качается на ней во всей своей красе. И вот, в то время как лже-Шпигельберг болтается в петле, истинный Шпигельберг осторожненько из петли выпутывается и натягивает премудрой юстиции такой длинный нос, что даже жаль становится ее, бедняжку. Рацман (со смехом). А ты, дружище, нимало не переменился! Шпигельберг. Да, как видишь, я все тот же душой и телом! Послушай-ка, дуралей, какую я штуку выкинул намедни в обители святой Цецилии. Попадается мне, значит, на пути этот монастырек. Уж вечерело, а я в тот день еще не издержал ни одного патрона. Ты же знаешь, я до смерти не люблю diem perdidi[48], но коли день пропал, надо хоть ночью заварить такую кашу, чтоб чертям тошно стало. Ну так вот. Мы ведем себя смирно до наступления темноты. Воцаряется тишина. Огни гаснут. Эге, думаем мы, видно, монашенки-то улеглись. Я беру с собой приятеля Гримма, а другим велю дожидаться у ворот, покуда не свистну, сговариваюсь с привратником и, получив от него ключи, прокрадываюсь в помещение, где спят послушницы. Я живо стибрил ихние платья, связал в узел и вынес за ворота. Потом мы прошлись по кельям и забрали одежду у всех сестер, а под конец и у самой настоятельницы. Тут я свистнул, и мои молодцы, что остались за воротами, подняли такой шум и гам, точно настал день Страшного суда, и затем с криком и гиканьем рассыпались по всей обители. Ха-ха-ха! Посмотрел бы ты, какая там началась кутерьма. Как бедняжки искали впотьмах свою одежонку, метались, охали, словно в когтях у черта, а мы — ну их лапать! С перепугу одни стали заворачиваться в простыни, залезать под печку, как кошки, а другие так напрудили в кельях, хоть плавать пускайся! Визгу! Крику!.. Вылезла и старая карга настоятельница в костюме Евы до грехопадения. Ты ведь знаешь, братец, что для меня нет на свете создания мерзее паука и старой бабы, а тут эта почернелая, морщинистая, косматая старуха так и вьется вокруг, заклиная меня своим девическим целомудрием. Тьфу! Я уже поднял было кулак, чтобы вышибить ей последние зубы, да воздержался и предложил на выбор: либо подавай нам монастырское серебро, драгоценную утварь и всю звонкую монету, либо… Мои ребята живо поняли меня! Словом, я унес оттуда не меньше чем на тысячу талеров всякого добра да еще воспоминанье о веселой ночке. А ребята оставили монашенкам памятки, от которых им раньше, как через девять месяцев, не избавиться. Рацман (топнув ногой). Черт побери, почему меня там не было! Шпигельберг. Вот видишь! Попробуй-ка сказать после этого, что плоха беспутная жизнь! Вдобавок ты остаешься свеж, бодр да еще в тело входишь не хуже римского прелата. Видно, есть во мне что-то такое магнетическое, коли сброд со всего белого света липнет ко мне, как сталь и железо. Рацман. Ты и впрямь магнит! Хотел бы я, черт побери, понять, каким колдовством ты этого добиваешься… Шпигельберг. Колдовством? Колдовство тут ни при чем. Тут, брат, нужна голова да немного практической сметки, которую, конечно, из пальца не высосешь. Видишь ли, я всегда говорю: честного человека можно сделать из любого пня. Но мошенника — это дело посложнее! Тут необходим подлинный национальный гений и известный, как бы это сказать, мошеннический климат. Поэтому я советую тебе, съезди-ка в Граубюнден. Это Афины нынешних плутов.[49] Рацман. А мне, брат, особенно расхваливали Италию. Шпигельберг. Да, да! Надо быть справедливым. В Италии тоже имеются доблестные мужи. Но если Германия будет продолжать в том же духе и окончательно порвет с Библией, на что можно уже твердо надеяться, то со временем и из нее выйдет что-нибудь путное. Вообще, должен тебе сказать, особого значения климат не имеет; гений принимается на любой почве, а все остальное, братец… Сам знаешь — из дикого яблока и в райском саду не получится ананаса. Но что я хотел сказать? На чем бишь я остановился? Рацман. На мошеннической сноровке. Шпигельберг. Да, верно, на мошеннической сноровке. Итак, приехав в какой-нибудь город, ты первым делом разузнаешь у надзирателей за нищими, у приставов и дозорных, кого чаще всего к ним приводят, и затем отыскиваешь этих голубчиков. Далее ты становишься завсегдатаем кофеен, публичных домов, трактиров и там вынюхиваешь, кто больше всех ругает дешевизну, низкую процентную ставку, губительную чуму полицейских постановлений, кто всех злобнее поносит правительство или разъяряется на физиогномику[50] и тому подобное… Вот ты, братец, и у цели! Честность шатается, как гнилой зуб, остается только подцепить его козьей ножкой… Или, и того лучше, ты бросаешь полный кошелек прямо на мостовую, а сам где-нибудь прячешься и смотришь, кто его поднимет. Немного погодя ты уже бежишь вслед за ним, охаешь и, догнав, спрашиваешь: «Не поднимали ли вы, сударь, кошелька с деньгами?» Скажет: «Да», — черт с ним, ступай своей дорогой; начнет отпираться: «Нет, извините, сударь… не припомню… очень сожалею…» — тогда победа, братец, победа! Гаси фонарь, хитроумный Диоген![51] Ты нашел твоего человека. Рацман. Да ты малый не промах! Шпигельберг. Бог мой! Как будто я когда-нибудь в этом сомневался! Когда же молодец попался в твой сачок, действуй расторопно, чтобы не упустить его. Я, братец, проделывал это следующим образом: стоило мне только напасть на след, я прицеплялся к намеченной жертве, как репейник, пил с ним на брудершафт. Nota bene![52] Угощай его на свой счет. Конечно, накладно, но ничего не поделаешь! Далее, ты вводишь его в игорные дома, знакомишь со всякой швалью, вовлекаешь в драки, запутываешь в мошеннические проделки, покуда он не промотает свои силы, деньги, совесть и доброе имя. Потому что, incidenter[53], ничего не выйдет, должен тебе сказать, если с самого начала ты не погубишь его души и тела. Верь мне, братец! Я раз пятьдесят убеждался на собственном опыте. Если сгонишь честного человека с насиженного места — быть ему у черта под началом. Переход этот так легок, так легок, как скачок от шлюхи к святоше. Но чу! Что за грохот? Рацман. Гром гремит! Ну, продолжай! Шпигельберг. Есть путь еще лучше и короче: обери молодчика, да так, чтоб у него ни кола, ни двора не осталось. Будет без рубахи, так и сам прибежит к тебе. Впрочем, ученого учить — только портить! Спроси-ка лучше вон того меднорожего… Черт возьми, его я здорово поддел: помахал у него перед носом сорока дукатами, посулил ему эти денежки за восковой слепок с хозяйского ключа… Что ж ты думаешь, эта бестия все исполнил: принес, черт его побери, ключ и требует денег. «Мосье, — говорю я ему, — а знаешь ли ты, что я с этим ключом прямехонько отправлюсь в полицию и найму тебе квартирку на виселице?» Тысяча дьяволов! Посмотрел бы ты, как малый выпучил глаза и задрожал, словно мокрый пудель. «Ради бога, смилуйтесь, сударь! Я хочу… я хочу…» — «Чего ты хочешь? Хочешь собрать свои манатки и вместе со мной пойти к черту?» — «О, от всего сердца, с превеликим удовольствием!» Ха-ха-ха! Любезный! Мышей на сало ловят. Да смейся же над ним, Рацман! Ха-ха-ха! Рацман. Ха-ха-ха! Ну разодолжил! Золотыми буквами напишу я у себя на лбу твою лекцию. Видно, сатана неплохо знает людей, если сделал тебя своим маклером. Шпигельберг. Право, дружище! Я думал, что, если навербую ему еще с десяток таких молодчиков, он отпустит меня на все четыре стороны. Ведь дает же издатель комиссионеру каждый десятый экземпляр бесплатно. Так неужто же черт станет скряжничать? Рацман! Что-то порохом потянуло. Рацман. Черт возьми! Я сам уже давно слышу. Берегись, здесь неподалеку что-нибудь да не так. Ей-ей! Говорю тебе, Мориц, что ты со своими рекрутами прямо находка для атамана. Он тоже залучил бравых молодцов. Шпигельберг. Но мои, мои… Рацман. Что правда, то правда! Может, и у твоих золотые руки, но, говорю тебе, слава нашего атамана ввела в соблазн многих даже честных людей. Шпигельберг. Ты уж чего не наскажешь. Рацман. Кроме шуток! И они не стыдятся служить под его началом. Он убивает не для грабежа, как мы. О деньгах он, видно, и думать перестал с тех пор, как может иметь их вволю; даже ту треть добычи, которая причитается ему по праву, он раздает сиротам или жертвует на учение талантливым, но бедным юношам. Но если представляется случай пустить кровь помещику, дерущему шкуру со своих крестьян, или проучить бездельника в золотых галунах, который криво толкует законы и серебром отводит глаза правосудию, или другого какого господчика того же разбора, тут, братец ты мой, он в своей стихии. Тут словно черт вселяется в него, каждая жилка в нем становится фурией. Шпигельберг. Гм, гм! Рацман. Недавно в корчме мы узнали, что по большой дороге будет проезжать богатый граф Регенсбург, выигравший миллионную тяжбу благодаря плутням своего адвоката. Он сидел за столом и играл в шахматы. «Сколько нас?» — спросил он меня, поспешно вставая. Я видел, как он закусил нижнюю губу, — верный признак того, что он в ярости. «Всего пятеро!» — отвечал я. «Справимся!» — сказал он, бросил хозяйке деньги на стол, оставил вино нетронутым, и мы пустились в путь. Во всю дорогу он не вымолвил ни слова, ехал в сторонке один и только по временам спрашивал, не видать ли чего, да приказывал нам прикладывать ухо к земле. Наконец видим: едет граф. Карета нагружена до отказа. Рядом с ним сидит адвокат, впереди скачет форейтор, по бокам двое слуг верхами. Вот тут бы ты посмотрел на него, как он с двумя пистолетами в руках подскакал к карете! А голос, которым он крикнул; «Стой!» Кучер, не пожелавший остановиться, полетел с козел вверх тормашками. Граф выстрелил в воздух. Всадники — наутек. «Деньги, каналья! — заорал он громовым голосом. Граф свалился, как бык под обухом. — А! Это ты, прохвост, правосудие делаешь продажной девкой?» У адвоката зубы застучали от страха. И вот кинжал уже торчит у него в брюхе, как жердь в винограднике. «Я свое совершил! — воскликнул атаман и гордо отворотился от нас. — Грабеж — ваше дело!» С этими словами он умчался в лес. Шпигельберг. Гм, гм! Послушай-ка, дружище! То, что я тебе сейчас рассказывал, пусть останется между нами; ему незачем это знать. Понимаешь? Рацман. Понимаю, понимаю. Шпигельберг. Ты ведь знаешь его. У него есть свои странности. Понимаешь? Рацман. Понимаю, понимаю. Шварц вбегает запыхавшись. Кто там? Что там такое? Проезжие в лесу? Шварц. Живо! Живо! Где остальные? Тысяча чертей! Вы стоите здесь и языки чешете! Не знаете, что ли?.. Так вы ничего не знаете? Ведь Роллер… Рацман. Что с ним, что с ним? Шварц. Роллер повешен, и с ним еще четверо. Рацман. Роллер? Проклятье! Как? Когда? Откуда ты знаешь? Шварц. Уже три недели, как он в тюрьме, а мы ничего не знаем; три раза его водили к допросу, а мы ничего не слышали! Его под пыткой допрашивали, где атаман. Молодчага ничего не выдал! Вчера вынесли приговор, а сегодня он на курьерских отправился к дьяволу. Рацман. Проклятье! Атаман знает? Шварц. Только вчера узнал. Он беснуется, как дикий зверь. Ты ведь знаешь, он всегда отличал Роллера… И еще эта пытка… Веревки и лестница были уже принесены к башне. Ничего не помогло. Он сам, переодевшись капуцином,[54] проник к Роллеру и хотел поменяться с ним платьем. Роллер наотрез отказался. И вот он дал клятву, — да так, что у нас кровь застыла в жилах, — зажечь ему погребальный факел, какого не зажигали еще ни одному королю; такой, чтобы у них от жара шкура скорежилась. Мне страшно за город. Он уже давно зол на него за позорное ханжество; а ты знаешь, если он скажет: «Я сделаю», — то это все равно, что мы, грешные, уже сделали. Рацман. Это правда, я знаю атамана. Если он дьяволу даст слово отправиться в ад, то уж молиться не станет, даже если бы одно «Отче наш» могло спасти его. Ах, бедняга Роллер! Бедняга! Шпигельберг. Memento mori![55] Впрочем, меня это не волнует. (Поет.) Я мыслю, если ненароком Наткнусь на виселицу я: Ты, брат, висишь здесь одиноко,— Кто ж в дураках, ты или я? Выстрелы и шум. Рацман (вскакивая). Слышишь? Выстрел! Шпигельберг. Еще один! Рацман. Третий! Атаман! За сценой слышна песня: «Нюренбергцам нас повесить Не придется никогда!» (Да capo)[56]. Швейцер и Роллер (за сценой). Эй, вы! Го-го! Рацман. Роллер! Роллер! Черт меня подери! Швейцер и Роллер (за сценой). Рацман! Шварц! Шпигельберг! Рацман! Рацман. Роллер! Швейцер! Гром и молния! Град и непогода! (Бежит им навстречу.) Разбойник Моор верхом, за ним Швейцер, Роллер, Гримм, Шуфтерле и толпа разбойников, покрытых грязью и пылью. Моор (спешиваясь). Свобода! Свобода! Ты в безопасности, Роллер! Отведи моего коня, Швейцер, да вымой его вином. (Бросается на землю.) Ох, жарко пришлось! Рацман (Роллеру). Клянусь горнилом Плутона[57], уж не восстал ли ты с колеса? Шварц. Ты его дух? Я круглый дурак… или ты в самом деле?.. Роллер (запыхавшись). Это я. Собственной персоной. Цел и невредим. Откуда, ты думаешь, я явился? Шварц. Что за чертовщина! Ведь судья уже переломил палочку. Роллер. Еще бы, даже больше! Я явился прямехонько с виселицы. Ох, дай дух перевести. Пусть Швейцер расскажет. Налейте мне стакан водки. И ты опять здесь, Мориц? Я думал было увидеться с тобой совсем в другом месте. Да налейте же мне водки! У меня все кости ломит. О мой атаман! Где мой атаман? Шварц. Сейчас! Сейчас! Да говори же, рассказывай, как ты улизнул оттуда? Каким чудом ты опять с нами? У меня голова идет кругом. Прямо с виселицы, говоришь ты? Роллер (залпом выпивает бутылку водки). Ох, славно! Вот жжет-то! Прямо с виселицы, говорю. Я был в каких-нибудь трех шагах от лестницы, по которой всходят в лоно Авраамово[58]… До того близко, до того близко… Моя шкура была уже запродана в анатомический театр, — ты мог бы сторговать мою жизнь за понюшку табаку. Атаману я обязан воздухом, свободой и жизнью! Швейцер. Это была такая штука, братцы, о которой стоит порассказать! За день до того мы пронюхали через наших лазутчиков, что Роллеру каюк и что завтра, то есть сегодня, если только небо не обвалится, он разделит судьбу всего смертного. «Ребята, — сказал атаман, — чего не сделаешь для друга? Спасем ли мы его или нет, во всяком случае, зажжем ему такой погребальный факел, какой еще не возжигали ни одному королю и от которого у них вся шкура скорежится». Вся шайка поднята на ноги. Мы шлем к нему нарочного, и тот подбрасывает ему в похлебку записочку. Роллер. Я отчаивался в успехе. Швейцер. Мы ждали, пока опустеют улицы. Весь город валом валил на интересное зрелище; всадники, пешеходы, экипажи смешались в кучу, на всю округу слышались шум и пение погребальных псалмов. «Теперь, — сказал атаман, — зажигай! Зажигай!» Наши ребята помчались стрелой, зажгли город разом с тридцати трех концов, разбросали зажженные фитили у пороховых погребов, церквей и амбаров… Morbleu![59] Не прошло и четверти часа, как северо-восточный ветер, у которого, видимо, тоже был зуб на этот город, подоспел нам на помощь и взметнул пламя до самых крыш. Между тем мы, как фурии, носимся по улицам и вопим на весь город: «Пожар, пожар!» Вой, крик, треск! Гудит набат! Пороховой погреб взлетает на воздух! Точно земля раскололась надвое, небо лопнуло и ад ушел еще на десять тысяч сажен глубже! Роллер. Мой конвой оглянулся. Город — что твои Содом и Гоморра[60]! Весь горизонт в огне, в дыму и сере. Кажется, все окрестные горы взревели, вторя этой сатанинской шутке. Панический страх пригибает всех к земле. Тут я пользуюсь минутой — р-раз, и с быстротой ветра освобождаюсь от уз под самым носом стражников, окаменевших, как Лотова жена[61]. Рывок! Я рассекаю толпу и давай бог ноги! Отбежав эдак шагов пятьдесят, сбрасываю с себя платье, кидаюсь в реку и плыву под водой до тех пор, пока мне не кажется, что я в безопасности. Мой атаман уже тут как тут с лошадьми и платьем. Так я удрал. Моор! Моор! Попал бы ты поскорей в такую же переделку, чтобы я мог отплатить тебе тем же! Рацман. Гнусное пожеланье, за которое тебя следовало бы вздернуть. Но шутка такая, что лопнуть можно. Роллер. Да, то была истинная помощь в нужде! Чтобы понять это, надо, как я, с веревкой на шее заживо прогуляться к могиле. А эти страшные приготовления, эти живодерские церемонии! Ты ступаешь дрожащими ногами, и с каждым шагом все ближе — до ужаса близко! — встает перед тобой в лучах страшного утреннего солнца проклятая машина с петлей, уготованной для твоей шеи! А поджидающие тебя живодеры! А мерзостная музыка, — она еще и теперь гремит у меня в ушах! А карканье голодного воронья, которое обсело моего полусгнившего предшественника!.. Это все… все… И сверх того еще предвкушенье блаженства, тебя ожидающего. Братья! Братья! И вдруг — призыв к свободе! То-то был треск, словно обруч лопнул на небесной бочке. Верьте мне, канальи! Прыгнув из раскаленной печи в ледяную воду, не ощутишь такого контраста, какой почувствовал я, оказавшись на том берегу. Шпигельберг (хохочет). Бедняга! Ну, да все это уже ветром сдуло! (Пьет.) Со счастливым воскресением из мертвых! Роллер (бросает наземь свой стакан). Нет, клянусь всеми сокровищами Мамона,[62] не хотел бы я еще раз пережить такое! Смерть, пожалуй, посерьезнее, чем прыжок арлекина; но страх смерти еще страшней, чем она сама. Шпигельберг. А вспорхнувшая на воздух пороховая башня! Смекаешь теперь, Рацман? Оттого-то и воняло серой на всю округу, словно Молох[63] проветривал на свежем воздухе свой гардероб. Это была великолепная шутка, атаман! Завидую тебе! Швейцер. Если весь город потешается над тем, что нашего товарища прирезывают, как затравленного кабана, то нам ли, черт побери, корить себя за то, что мы разорили город из любви к другу. Вдобавок наши ребята сумели там неплохо поживиться. Ну, показывайте свою добычу! Один из шайки. Во время суматохи я пробрался в церковь святого Стефана и спорол бахрому с алтарного покрова. «Господь бог богат, — подумал я, — и может сделать золото из простой веревки». Швейцер. И правильно поступил! Кому этот хлам нужен в церкви? Они жертвуют его господу богу, которому, право же, ни к чему такое барахло, а между тем божьи создания голодают. Ну, а ты, Шпангелер? Куда ты закинул сети? Второй. Мы с Бюгелем обобрали лавку и притащили разных материй — человек на пятьдесят хватит. Третий. Я стянул двое золотых часов да дюжину серебряных ложек. Швейцер. Хорошо, хорошо! А мы им спроворили такой пожар, что его и за две недели не потушить. Чтобы унять огонь, придется затопить водою весь город. Не знаешь, Шуфтерле, сколько там погибло народу? Шуфтерле. Говорят, восемьдесят три человека. Одна башня разнесла на куски человек шестьдесят. Моор (очень серьезно). Ты дорого обошелся, Роллер! Шуфтерле. Подумаешь, важность! Добро бы это еще были мужчины, а то все грудные младенцы, которые только и знают, что золотить свои пеленки, да сгорбленные старухи, которые от них мух отгоняли, да еще иссохшие старики, что повскакали с лежанок и с перепугу дверей не нашли. Эти пациенты жалобным визгом призывали доктора, торжественно следовавшего за процессией. Ведь все, кто легок на подъем, выскочили поглазеть на комедию. Стеречь дома остались подонки населенья. Моор. О, бедные создания! Больные, говоришь ты? Старики и дети? Шуфтерле. Да, черт возьми! Вдобавок еще роженицы да женщины на сносях, страшившиеся выкинуть под самой виселицей, или брюхатые бабенки, убоявшиеся, как бы эти три перекладины не отпечатались на горбах их ребят, да еще нищие поэты, которым не во что было обуться, так как единственную пару сапог они отдали в починку, и прочая шушера, о которой и говорить не стоит. Так вот, иду я мимо одной лачуги и слышу какой-то писк, заглядываю — и что же вижу? Младенец, пухлый такой и здоровый, лежит под столом, а стол уже вот-вот вспыхнет! «Эх ты, горемыка, — сказал я, — да ты тут замерзнешь!» — и швырнул его в огонь. Моор. Ты правду говоришь, Шуфтерле? Так пусть же это пламя пылает в твоей груди, покуда не поседеет сама вечность. Прочь, негодяй! Чтоб я больше не видел тебя в моей шайке! Вы, кажется, ропщете, сомневаетесь? Кто смеет сомневаться, когда я приказываю? Гоните его! Слыхали?! Среди вас уже многие созрели для кары! Я знаю тебя, Шпигельберг! И не далек день, когда я произведу вам жестокий смотр. Все уходят в трепете. (Один, ходит взад и вперед.) Не слушай их, мститель небесный! Чем виноват я, да и ты, если ниспосланные тобою мор, голод, потопы равно губят и праведника и злодея? Кто запретит пламени, которому назначено жечь осиные гнезда, перекинуться на благословенные нивы? Но детоубийство? Убийство женщин? Убийство больных? О, как тяжко гнетут меня эти злодеяния! Ими отравлено лучшее из того, что я сделал. И вот перед всевидящим оком творца стоит мальчик, осмеянный, красный от стыда. Он дерзнул играть палицей Юпитера и поборол пигмея, тогда как хотел низвергнуть титанов. Уймись! Уймись! Не тебе править мстительным мечом верховного судии. Ты изнемог от первой же схватки. Я отрекаюсь от дерзостных притязаний. Уйду, забьюсь в какую-нибудь берлогу, где дневной свет не озарит моего позора. (Хочет идти.) Несколько разбойников (поспешно вбегают). Берегись, атаман! Тут что-то нечисто! Отряды богемских всадников рыщут по лесу! Видно, сам дьявол навел их на след! Другие разбойники. Атаман, атаман! Нас выследили. Несколько тысяч солдат оцепили лесную чащу. Еще несколько разбойников. Беда, беда! Мы пойманы! Мы погибнем на колесе, на виселице! Тысячи гусаров, драгун и егерей носятся по холмам и отрезают все пути к отступлению. Моор уходит. Швейцер, Гримм, Роллер, Шварц, Шуфтерле, Шпигельберг, Рацман. Толпа разбойников. Швейцер. Так мы вытряхнули их наконец из мягких постелей? Радуйся же, Роллер! Давно меня разбирала охота схватиться с этими дармоедами. Где атаман? Вся ли шайка в сборе? Пороху довольно? Рацман. Пороху хоть отбавляй, да нас-то всего восемьдесят душ. Стало быть — один против двадцати. Швейцер. Тем лучше! Пускай хоть пятьдесят против одного моего большого пальца! Ведь дождались же, черти, что мы подожгли у них тюфяки под задницей. Братцы, братцы! Не велика беда! Они продают свою жизнь за десять крейцеров, а мы деремся разве не за свою голову, не за свою свободу? Мы обрушимся на них, как всемирный потоп! Молнией грянем на их головы! Но где же, черт возьми, атаман? Шпигельберг. Он бросил нас в беде, так не дать ли и нам тягу? Швейцер. Дать тягу? Шпигельберг. Ох, зачем я не остался в Иерусалиме? Швейцер. Чтоб тебе задохнуться в сточной яме, грязная душонка! Против голых монахинь ты храбрец, а увидел кулак, так и труса празднуешь? А ну, покажи свою удаль, не то мы зашьем тебя в свиную шкуру и затравим собаками. Рацман. Атаман, атаман! Моор (медленно входит). Я довел до того, что их окружили со всех сторон! Теперь они должны драться как безумные! (Громко.) Ребята! Шутки плохи! Мы должны или погибнуть, или биться не хуже разъяренных вепрей. Швейцер. Я клыками распорю им брюхо, так что у них кишки повылезут! Веди нас, атаман! Мы пойдем за тобой хоть в пасть самой смерти. Моор. Зарядить все ружья! Пороху достаточно? Швейцер (вскакивая). Пороху хватит! Захотим, так земля до луны взлетит. Рацман. У нас по пяти заряженных пистолетов на брата да по три ружья в придачу. Моор. Хорошо, хорошо! Теперь пусть один отряд залезет на деревья или спрячется в чащу, чтобы открыть по ним огонь из засады. Швейцер. Это по твоей части, Шпигельберг. Моор. А мы между тем, точно фурии, накинемся на их фланги! Швейцер. А вот это уж по моей! Моор. А затем рыскайте по лесу и дудите в свои рожки! Мы напугаем их нашей мнимой численностью. Спустите всех собак! Они рассеют этих молодцов и пригонят под наши выстрелы. Мы трое — Роллер, Швейцер и я — будем драться в самой гуще. Швейцер. Славно, отлично! Мы так на них набросимся, что они и понять не успеют, откуда сыплются оплеухи. Мне случалось выбивать вишню, уже поднесенную ко рту. Пусть только приходят! Шуфтерле дергает Швейцера за рукав, тот отводит атамана и тихо говорит с ним. Моор. Молчи! Швейцер. Прошу тебя… Моор. Прочь! Его позор сохранит ему жизнь: он не должен умереть там, где я, и мой Швейцер, и мой Роллер умираем! Вели ему снять платье, я скажу, что это путник, ограбленный мною, — ее грусти, Швейцер, он не уйдет от виселицы. Входит патер. Патер (про себя, озираясь). Так вот оно — драконово логовище! С вашего позволения, судари мои, я служитель церкви, а там вон стоит тысяча семьсот человек, оберегающих каждый волос на моей голове. Швейцер. Браво, браво! Вот это внушительно сказано. Береженого и бог бережет. Моор. Молчи, дружище! Скажите коротко, господин патер, что вам здесь надобно? Патер. Я говорю от лица правительства, властного над жизнью и смертью. Эй вы, воры, грабители, шельмы, ядовитые ехидны, пресмыкающиеся во тьме и жалящие исподтишка, проказа рода человеческого, адово отродье, снедь для воронов и гадов, пожива для виселицы и колеса… Швейцер. Собака! Перестань ругаться! Или… (Приставляет, ему к носу приклад.) Моор. Стыдись, Швейцер! Ты собьешь его с толку. Он так славно вызубрил свою проповедь. Продолжайте, господин патер! Итак, «для виселицы и колеса»… Патер. А ты, славный атаман, князь карманников, король жуликов, Великий Могол всех мошенников[64] под солнцем, сходный с тем первым возмутителем, который распалил пламенем бунта тысячи легионов невинных ангелов и увлек их за собой в бездонный омут проклятия! Вопли осиротевших матерей несутся за тобой по пятам! Кровь ты лакаешь, точно воду. Люди для твоего смертоносного кинжала — все равно что мыльные пузыри! Моор. Правда, сущая правда! Что же дальше? Патер. Как? Правда, сущая правда? Разве это ответ? Моор. Видно, вы к нему не приготовились, господин патер? Продолжайте же, продолжайте! Что еще вам угодно сказать? Патер (разгорячившись). Ужасный человек, отыди от меня! Не запеклась ли кровь убитого имперского графа на твоих проклятых пальцах? Не ты ли воровскими руками взломал святилище господне и похитил священные сосуды? Что? Не ты ли разбросал горящие головни в нашем богобоязненном граде и обрушил пороховую башню на головы добрых христиан? (Всплеснув руками.) Гнусные, гнусные злодеяния! Смрад их возносится к небесам, торопя Страшный суд, который грозно разразится над вами. Ваши злодейства вопиют об отмщении. Скоро, скоро зазвучит труба, возвещающая день последний! Моор. До сих пор речь построена великолепно. Но к делу! Что же возвещает мне через вас достопочтенный магистрат? Патер. То, чего ты вовсе не достоин. Осмотрись, убийца и поджигатель! Куда ни обратится твой взор, всюду ты окружен нашими всадниками! Бежать некуда. Как на этих дубах не вырасти вишням, а на елях не созреть персикам, так не выбраться и вам целыми и невредимыми из этого леса. Моор. Ты слышишь, Швейцер? Ну, что же дальше? Патер. Слушай же, злодей, как милосердно, как великодушно обходится с тобою суд! Если ты тотчас же смиришься и станешь молить о милосердии и пощаде, строгость в отношении тебя обернется состраданием, правосудие станет тебе любящей матерью. Оно закроет глаза на половину твоих преступлений и ограничится, — подумай только! — ограничится одним колесованием! Швейцер. Ты слышишь, атаман? Не сдавить ли мне горло этому облезлому псу, чтобы красный сок брызнул у него изо всех пор? Роллер. Атаман! Ад, гром и молния! Атаман! Ишь как он закусил губу! Не вздернуть ли мне этого молодчика вверх тормашками? Швейцер. Мне! Мне! На коленях прошу тебя: мне подари счастье растереть его в порошок! Патер кричит. Моор. Прочь от него! Не смейте его и пальцем тронуть! (Вынимая саблю, обращается к патеру.) Видите ли, господин патер, здесь семьдесят девять человек. Я их атаман. И ни один из них не умеет обращаться в бегство по команде или плясать под пушечную музыку. А там стоят тысяча семьсот человек, поседевших под ружьем. Но слушайте! Так говорит Моор, атаман убийц и поджигателей: да, я убил имперского графа, я поджег и разграбил доминиканскую церковь[65], я забросал пылающими головнями ваш ханжеский город, я обрушил пороховую башню на головы добрых христиан… И это еще не все. Я сделал больше. (Вытягивает правую руку.) Видите эти четыре драгоценных перстня у меня на руке? Ступайте же и пункт за пунктом изложите высокочтимому судилищу, властному над жизнью и смертью, все, что вы увидите и услышите! Этот рубин снят с пальца одного министра, которого я на охоте мертвым бросил к ногам его государя. Выходец из черни, он лестью добился положения первого любимца; падение предшественника послужило ему ступенью к высоким почестям, он всплыл на слезах обобранных сирот. Этот алмаз я снял с одного финансового советника, который продавал почетные чины и должности тому, кто больше даст, и прогонял от своих дверей скорбящего о родине патриота. Этот агат я ношу в память гнусного попа, которого я придушил собственными руками за то, что он в своей проповеди плакался на упадок инквизиции. Я мог бы рассказать еще множество историй о перстнях на моей руке, если б не сожалел и о тех немногих словах, которые на вас потратил. Патер. Ирод! Ирод? Моор. Слышали? Заметили, как он вздохнул? Взгляните, он стоит так, словно призывает весь огонь небесный на шайку нечестивых; он судит нас пожатием плеч, проклинает христианнейшим «ах». Неужели человек может быть так слеп? Он, сотнею Аргусовых глаз[66] высматривающий малейшее пятно на своем ближнем, так слеп к самому себе? Из поднебесной выси грозным голосом проповедуют они смирение и кротость и богу любви, словно огнерукому Молоху, приносят человеческие жертвы. Они поучают любви к ближнему — и с проклятиями отгоняют восьмидесятилетнего слепца от своего порога; они поносят скупость, — и они же в погоне за золотыми слитками опустошили страну Перу[67] и, словно тягловый скот, впрягли язычников в свои повозки. Они ломают себе голову, как могла природа произвести на свет Иуду Искариота[68], но — и это еще не худшие из них! — с радостью продали бы триединого бога за десять сребреников! О вы, фарисеи, лжетолкователи правды, обезьяны божества! Вы не страшитесь преклонять колена перед крестом и алтарями, вы бичуете и изнуряете постом свою плоть, надеясь этим жалким фиглярством затуманить глаза того, кого сами же — о, глупцы! — называете всеведущим и вездесущим. Так всех злее насмехаются над великими мира сего те, что льстиво уверяют, будто им ненавистны льстецы. Вы кичитесь примерной жизнью и честностью, но господь, насквозь видящий ваши сердца, обрушил бы свой гнев на тех, кто вас создал такими, если бы сам не сотворил нильского чудовища[69]! Уберите его с глаз моих! Патер. Злодей, а сколько гордыни! Моор. Нет! Гордо я еще только сейчас заговорю с тобой! Ступай и скажи досточтимому судилищу, властному над жизнью и смертью: я не вор, что, стакнувшись с полуночным мраком и сном, геройствует на веревочной лестнице. Без сомнения, я прочту когда-нибудь в долговой книге божьего промысла о содеянном мною, но с жалкими его наместниками я слов терять не намерен. Скажи им, что мое ремесло — возмездие, мой промысел — месть. (Отворачивается от него.) Патер. Так ты отказываешься от милосердия и пощады? Ладно! С тобой я покончил. (Обращается к шайке.) Слушайте же, что моими устами возвещает вам правосудие. Если вы сейчас же свяжете и выдадите этого и без того обреченного злодея, вам навеки простятся все ваши злодеяния! Святая церковь с обновленной любовью примет заблудших овец в свое материнское лоно, и каждому из вас будет открыта дорога к любой почетной должности. (С торжествующей улыбкой.) Ну что? Как это пришлось по вкусу вашему величеству? Живо! Вяжите его — и вы свободны! Моор. Вы слышали? Поняли? Чего же вы медлите? О чем задумались? Церковь предлагает вам свободу, а ведь вы ее пленники! Она дарует вам жизнь, — и это не пустое бахвальство, ибо вы осуждены на смерть. Она обещает вам чины и почести, а вашим уделом, — если вам даже удастся вырваться из кольца, — все равно будет позор, преследования и проклятья. Она возвещает вам примиренье с небом, а вы ведь давно прокляты. Ни на одном из вас нет и волоска, не обреченного аду. И вы еще медлите, еще колеблетесь? Разве так труден выбор между небом и адом? Да помогите же им, господин патер! Патер (в сторону). Не спятил ли этот малый? (Громко.) Уж не боитесь ли вы, что это ловушка, для того чтобы поймать вас живьем? Читайте сами: вот подписанная амнистия. (Дает Шеейцеру бумагу.) Ну что? Все еще сомневаетесь? Моор. Вот видите! Чего ж вам еще нужно? Собственноручная подпись — это ли не безграничная милость! Или вы, памятуя о том, что слово, данное изменникам, не держат, боитесь, что обещание будет нарушено? Откиньте страх! Политика принудит их держать слово, будь оно дано хоть сатане. Иначе кто поверит им впредь? Как воспользуются они им вторично? Я голову дам на отсечение, что они искренни. Они знают, что я один вас возмутил и озлобил. Вас они считают невинными, ваши преступления они готовы истолковать как ошибки, как опрометчивость юности. Одного меня им нужно. Один я понесу наказание. Так, господин патер? Патер. Какой дьявол говорит его устами? Так, конечно, так! Нет, этот малый сведет меня с ума! Моор. Как? Все нет ответа? Уж не думаете ли вы оружием проложить себе дорогу? Оглядитесь же вокруг! Оглядитесь! Нет, вы не можете думать так! Это было бы ребячеством! Или, увидев, как я радуюсь схватке, вы и себя тешите мыслью — геройски погибнуть? О, выбросьте это из головы! Вы не Мооры! Вы безбожные негодяи, жалкие орудия моих великих планов, презренные, как веревка в руках палача! Воры не могут пасть смертью героев. Жизнь — выигрыш для вора. Вслед за ней наступает ужас: воры вправе трепетать перед смертью. Слышите, как трубит их рог? Видите, как грозно блещут их сабли? Как? Вы еще не решаетесь? Вы сошли с ума или одурели? Это непростительно! Я не скажу вам спасибо за жизнь! Я стыжусь вашей жертвы! Патер (в чрезвычайном удивлении). Я с ума сойду! Лучше убежать отсюда! Слыханное ли это дело? Моор. Или вы боитесь, что я лишу себя жизни и самоубийством уничтожу договор, предусматривающий лишь поимку живого? Нет, ребята, ваш страх напрасен! Вот, смотрите, я бросаю кинжал, и пистолеты, и этот пузырек с ядом, который мог бы мне еще пригодиться. Я теперь так бессилен, что не имею власти даже над собственной жизнью. Как? Все еще не решаетесь? Уж не думаете ли вы, что я начну защищаться, когда вы приметесь вязать меня? Смотрите, я привязываю свою правую руку к этому дубу — теперь я вовсе беззащитен, ребенок может сладить со мной. Ну! Кто из вас первый покинет в беде своего атамана? Роллер (в исступлении). Никто! Хотя бы весь ад девятикратно обступил нас! (Размахивая саблею.) Кто не собака, спасай атамана! Швейцер (разрывает амнистию и бросает клочки ее в лицо патеру). Амнистия — в наших пулях! Убирайся, каналья! Скажи сенату, что послал тебя: в шайке Моора не нашлось ни одного изменника. Спасайте, спасайте атамана! Все (шумно). Спасайте, спасайте атамана! Моор (вырываясь, радостно). Теперь мы свободны, друзья! Теперь я чувствую у себя в кулаке целую армию! Смерть или свобода! Живыми не дадимся! Трубят наступление, шум и грохот. Все уходят с обнаженными саблями. АКТ ТРЕТИЙ Сцена первая Амалия в саду играет на лютне. Амалия Добр, как ангел, молод и прекрасен, Он всех юношей прекрасней и милей; Взгляд его так кроток был и ясен, Как сиянье солнца средь зыбей. От его объятий кровь кипела, Сильно, жарко билась грудь о грудь, Губы губ искали… все темнело, И душе хотелось к небу льнуть. В поцелуях — счастие и мука! Будто пламя с пламенем шло в бой, Как два с арфы сорванные звука В звук один сливаются порой — Так текли, текли они и рвались; Губы, щеки рдели, как заря… Небеса с землею расплавлялись, Мимо нас неслися, как моря. Нет его! Напрасно, ах, напрасно Звать его слезами и тоской! Нет его! — и все, что здесь прекрасно, Вторит мне и вздохом и слезой. Входит Франц. Франц. Опять ты здесь, строптивая мечтательница? Ты украдкой покинула веселый пир и омрачила радость гостей. Амалия. Сожалею об утрате этих невинных радостей! В твоих ушах еще должен был бы звучать погребальный напев, раздававшийся над могилой отца. Франц. Неужели ты вечно будешь сетовать? Предоставь мертвых мирному сну и осчастливь живущих! Я пришел… Амалия. А скоро ты уйдешь? Франц. О, боже! Не напускай на себя столько холода и мрака. Ты огорчаешь меня, Амалия! Я пришел сказать тебе… Амалия. Верно, мне придется услышать, что Франц фон Моор стал владетельным графом? Франц. Да, ты права. Об этом я и пришел сообщить тебе. Максимилиан покоится в склепе своих предков. Я — господин. Но я хотел бы стать им в полной мере, Амалия. Ты знаешь, кем ты была в нашем доме? Ты воспитывалась как дочь Моора, его любовь к тебе пережила даже смерть. Ты ведь никогда не позабудешь об этом? Амалия. Никогда, никогда! Да и кто мог бы позабыть об этом среди веселых пиршеств? Франц. За любовь отца ты должна воздать сыновьям. Но Карл мертв… Ты поражена? Смущена? Да, конечно, в этой мысли столько лестного, что она должна ошеломить даже женскую гордость. Франц попирает надежды знатнейших девиц. Франц приходит и предлагает бедной, беспомощной сироте свое сердце, свою руку и вместе с нею все свое золото, все свои дворцы и лесные угодья. Франц — кому все завидуют, кого все боятся — добровольно объявляет себя рабом Амалии. Амалия. Как молния не расщепит нечестивый язык, посмевший выговорить злодейские слова! Ты убил моего возлюбленного, и тебя Амалия назовет супругом? Ты… Франц. Не гневайтесь так, всемилостивейшая принцесса! Да, Франц не изгибается перед тобой, как воркующий селадон[70]. Франц не умеет, подобно томному аркадскому пастушку[71], заставлять эхо гротов и скал вторить его любовным сетованиям. Франц говорит, а если ему не отвечают, то будет… повелевать! Амалия. Ты, червь, повелевать? Повелевать мне? А если ответом на твои повеления будет только презрительный смех? Франц. На это ты не осмелишься. Я знаю средство, которое живо сломит гордость строптивой упрямицы, — монастырские стены! Амалия. Браво! Чудесно! Монастырские стены навеки укроют меня от этого взгляда василиска[72]. Там будет у меня довольно досуга думать, мечтать о Карле. Привет тебе, монастырь! Скорее, скорее прими меня! Франц. Так вот как! Ха-ха! Ну, берегись! Ты научила меня искусству мучить. Нет, моя близость, подобно огневолосой фурии, изгонит из твоей головы вечную скорбь о Карле. Страшный образ Франца притаится за образом возлюбленного, будет караулить его, как пес из волшебной сказки, стерегущий подземные сокровища. За волосы поволоку я тебя к венцу! С мечом в руке исторгну у тебя брачный обет! Приступом возьму твое девственное ложе! Твою горделивую стыдливость сломлю своею, большей гордостью. Амалия (дает ему пощечину). Сперва получи вот это в приданое! Франц (яростно). О, теперь я воздам тебе сторицей. Не супругой, — нет, много чести! — моей наложницей будешь ты! Честные крестьянки станут показывать на тебя пальцами, когда ты отважишься выйти на улицу. Что ж! Скрежещи зубами! Испепеляй меня огнем и злобой твоих глаз! Меня веселит гнев женщины. Он делает тебя еще прекраснее, еще желаннее! Идем — твоя строптивость украсит мое торжество, придаст остроту насильственным объятиям. Идем ко мне в спальню — я горю желанием! Теперь, сейчас же ты пойдешь со мной. (Хочет силой увести ее.) Амалия (бросается ему на шею). Прости меня, Франц! (Он пытается обнять ее, она выхватывает у него из ножен шпагу и быстро отходит.) Смотри, негодяй, теперь я расправлюсь с тобой. Да, я женщина, но разъяренная женщина! Осмелься только нечестивым прикосновением осквернить мое тело — эта сталь пронзит твое похотливое сердце! Дух дяди направит мою руку. Спасайся скорее! (Прогоняет его.) Ах, как мне хорошо! Наконец я могу вздохнуть свободно, — я почувствовала себя сильной, как огнедышащий конь, злобной, как тигрица, преследующая того, кто похитил ее детенышей. «В монастырь», сказал он? Спасибо за счастливую мысль! Обманутая любовь нашла себе пристанище! Монастырь, святое распятье — вот оплот обманутой любви. (Хочет уйти.) Герман входит нерешительными шагами. Герман. Фрейлейн Амалия! Фрейлейн Амалия! Амалия. Несчастный! Зачем ты меня беспокоишь? Герман. Эту тяжесть я должен снять с сердца, прежде чем она увлечет меня в ад. (Бросается перед ней на колени.) Простите! Простите! Я жестоко обидел вас, фрейлейн Амалия! Амалия. Встань! Уходи! Я ничего не хочу слушать. (Хочет уйти.) Герман (удерживая ее). Нет! Останьтесь! Ради бога! Ради предвечного бога! Вы должны все узнать! Амалия. Ни слова больше. Я прощаю тебя. Иди с миром! Герман. Выслушайте хоть одно слово! Оно вернет вам покой. Амалия (возвращается и удивленно смотрит на него). Как, друг мой? Кто на земле или на небе может вернуть мне покой? Герман. Одно-единственное слово из уст моих. Выслушайте меня! Амалия (сострадательно берет его руку). Добрый человек, как может слово из твоих уст сорвать засовы вечности? Герман (поднимается). Карл жив! Амалия (кричит). Несчастный! Герман. Да, это так. И еще одно… Ваш дядя… Амалия (бросаясь к нему). Ты лжешь! Герман. Ваш дядя… Амалия. Карл жив еще? Герман. И ваш дядя тоже. Не выдавайте меня! (Поспешно уходит.) Амалия (долго стоит в оцепенении, потом бросается вслед за ним). Карл жив! Сцена вторая Местность близ Дуная. Разбойники расположились на пригорке под деревьями. Лошади пасутся внизу. Моор. Здесь я прилягу. (Бросается на землю.) Я весь разбит. Во рту пересохло. Швейцер незаметно исчезает. Я хотел попросить принести мне пригоршню воды из этой реки, но и вы все до смерти устали. Шварц. И вино в наших бурдюках все вышло. Моор. Смотрите, какие прекрасные хлеба! Деревья гнутся под тяжестью плодов. Полны надежд виноградные лозы. Гримм. Год выдастся урожайный. Моор. Ты думаешь? Итак, хоть одна капля пота вознаградится на этом свете. Одна… Но ведь ночью может выпасть град и побить урожай. Шварц. Вполне возможно. И все погибнет перед самой жатвой. Моор. Вот и я говорю — все погибнет. Да и почему должно удаваться человеку то, что роднит его с муравьями, когда то, в чем он равен богу, ему не удается? Или такова уж людская доля? Шварц. Вот чего не знаю. Моор. Хорошо сказано и еще лучше сделано, если ты и вправду не стремился проникнуть в суть вещей. Брат! Я видел людей, их пчелиные заботы и гигантские замыслы, их божественные устремления и мышью суетню, их диковинно-странную погоню за счастьем! Один доверяет себя бегу коня, другой нюху осла, третий собственным ногам. Такова пестрая лотерея жизни! В погоне за выигрышем многие проставляют чистоту и спасение души своей, а вытаскивают одни лишь пустышки: выигрышных билетов, как оказалось, и не было вовсе. От этого зрелища, брат мой, глотку щекочет смех, а на глаза навертываются слезы! Шварц. Как величественно заходит солнце! Моор (погруженный в созерцание). Так умирает герой! Хочется склонить перед ним колена. Гримм. Ты, кажется, очень растроган? Моор. Еще в детстве моей любимой мечтой было так жить и так умереть. (Со сдерживаемой горечью.) Ребяческая мысль! Гримм. Что и говорить! Моор (надвигает шляпу на глаза). В то время… Оставьте меня одного, друзья! Шварц. Моор! Моор! Что за дьявольщина! Как он изменился в лице. Гримм. Тысяча чертей! Что с ним? Ему дурно? Моор. В то время я не мог уснуть, если с вечера забывал помолиться. Гримм. Да ты рехнулся? Что за ребячество? Моор (кладет голову на грудь Гримма). Брат! Брат! Гримм. Что ты? Не будь ребенком, прошу тебя! Моор. О, если бы мне стать им снова! Гримм. Тьфу, тьфу! Шварц. Ободрись! Взгляни, какой живописный вид, какой тихий вечер. Моор. Да, друзья мои, мир прекрасен! Шварц. Вот это правильно замечено! Моор. Земля так обильна! Гримм. Верно, верно! Вот за это люблю! Моор (поникнув). А я так гадок среди этого дивного мира, а я чудовище на этой прекрасной земле! Гримм. Вот напасть-то! Моор. Моя невинность! О, моя невинность! Смотрите! Все вокруг греется в мирных лучах весеннего солнца! Почему лишь мне одному впивать ад из всех радостей, даруемых небом? Все счастливо кругом, все сроднил этот мирный дух! Вселенная — одна семья, и один отец там, наверху! Отец, но не мне отец! Я один отвержен, один изгнан из среды праведных! Сладостное имя «дитя» — мне его не услышать! Никогда, никогда не почувствовать томного взгляда любимой, объятий верного друга! Никогда! Никогда! (С ужасом отшатывается.) Среди убийц, среди шипенья гадов, железными цепями прикованный к греху, по шаткой жерди порока бреду я к гибели — Абадонна[73], рыдающий среди цветения счастливого мира! Шварц (к другим разбойникам). Непостижимо! Никогда его таким не видывал! Моор (горестно). О, если бы я мог возвратиться в чрево матери! Если бы мог родиться нищим! Нет, ничего не хотел бы я больше, о небо, как сделаться таким вот поденщиком! О, я хотел бы трудиться так, чтобы со лба у меня лился кровавый пот! Этой ценой купить себе усладу послеобеденного сна… блаженство единой слезы! Гримм. Ну вот! Припадок пошел на убыль. Моор. Было время, когда слезы лились так легко! О, безмятежные дни! Отчий замок и вы, зеленые задумчивые долы! Блаженные дни моего детства! Раздели со мною скорбь, природа! Никогда, никогда они не возвратятся! Никогда ласковым дуновением не освежат мою пылающую грудь! Все ушло, ушло невозвратно! Появляется Швейцер со шляпой, наполненной водой. Швейцер. Пей, атаман! Воды тут вволю, холодной, как лед. Шварц. Ты в крови? Что ты сделал? Швейцер. Дурак я! Такое, что чуть было не стоило мне обеих ног и головы. Спускаюсь с песчаного холма к реке… вдруг вся эта дрянь поползла подо мной, и я полетел вниз на добрый десяток рейнских футов. Лежу это я и, чуть придя в чувство, вижу: в гравии течет самая что ни на есть прозрачная вода. Ладно, подумал я, хоть я и накувыркался, да атаману вода придется по вкусу. Моор (возвращает шляпу и отирает ему лицо). А то не видно шрамов, которыми переметили твой лоб богемские уланы. Вода превосходная! Эти шрамы тебе к лицу. Швейцер. Ба, места хватит еще для добрых тридцати. Моор. Да, ребята, денек выдался жаркий! А потеряли мы только одного человека. Мой Роллер погиб геройской смертью. Над его прахом воздвигли бы мраморный монумент, если б он умер не за меня. Довольствуйтесь хоть этим! (Вытирает глаза.) А сколько человек полегло с неприятельской стороны? Швейцер. Сто шестьдесят гусаров, девяносто три драгуна и сорок егерей — всего триста человек. Моор. Триста за одного! Каждый из вас имеет право на эту голову. (Снимает шляпу.) Вот я подымаю кинжал. Клянусь спасением моей души, я никогда не оставлю вас. Швейцер. Не клянись! Может быть, тебе еще суждено счастье и ты будешь раскаиваться. Моор. Клянусь прахом моего Роллера! Я никогда не оставлю вас! Входит Косинский. Косинский (в сторону). Мне сказали, что где-нибудь здесь поблизости я найду их. Эге! Это что за люди? Уж не они ли? Что, если они? Да, да, так оно и есть. Попробую с ними заговорить. Шварц. Стой! Кто идет? Косинский. Господа, прошу прощения! Боюсь, не ошибся ли я? Моор. Ну, а кто же мы такие, если вы не ошиблись? Косинский. Мужи! Швейцер. Разве мы не доказали этого, атаман? Косинский. Мужей ищу я, которые прямо смотрят в лицо смерти, опасность превращают в прирученную змею, а свободу ценят выше чести и жизни. Мужей, одно имя которых, бесценное для бедных и угнетенных, храбрейших заставляет содрогаться и тиранов бледнеть. Швейцер (обращаясь к атаману). Этот малый мне нравится. Послушай, дружище! Ты нашел тех, кого искал. Косинский. Похоже на то! И вскоре надеюсь сказать, что нашел братьев. Но тогда укажите мне того великого мужа, которого я ищу, вашего атамана, славного графа фон Моора. Швейцер (жмет ему руку, горячо). Милый юноша, мы — друзья! Моор (приближаясь). А знаком ли вам атаман? Косинский. Это ты! Какое лицо! Увидя тебя, кто станет искать другого? (Долго всматривается в него.) Я всегда мечтал увидеть того человека с презрительным взглядом, который сидел на развалинах Карфагена[74]. Теперь не буду мечтать об этом. Швейцер. Вот это хват! Моор. А что привело вас ко мне? Косинский. О атаман, моя горькая судьбина. Я потерпел кораблекрушение в бурных волнах житейского моря; я видел, как пошли ко дну упования всей моей жизни, — и мне не осталось ничего, кроме мучительных воспоминаний об их гибели, воспоминаний, которые свели бы меня с ума, если б я не старался заглушить их беспрерывной деятельностью. Моор. Еще один жалобщик на господа бога! Продолжай! Косинский. Я сделался солдатом. Несчастье и тут преследовало меня. Я стал участником экспедиции в Ост-Индию, мой корабль разбился о скалы — опять только несбывшиеся планы! Наконец, слышу, везде и всюду толкуют о твоих делах — «злодействах», как их называли, — и вот я отправился сюда, за тридцать миль, с твердым решением служить под твоим началом, если ты захочешь принять меня. Уважь мою просьбу, достойный атаман! Швейцер (вскакивая). Здорово! Здорово! Значит, Роллер тысячекратно возмещен нам! Вот это так собрат для нашей шайки! Моор. Как твое имя? Косинский. Косинский. Моор. Косинский? А знаешь ли ты, что ты ветреный мальчик и шутишь, как неразумная девчонка, таким важным поступком? Здесь тебе не придется играть в мяч или в кегли, как ты воображаешь. Косинский. Я знаю, что ты хочешь сказать. Мне двадцать четыре года, но я видел, как сверкают шпаги, и слышал, как жужжат пули над головой. Моор. Вот как, молодой человек? Значит, ты затем научился фехтованию, чтобы ради одного какого-нибудь талера убивать бедных путников или вонзать нож в спину женщинам? Ступай, ступай отсюда! Ты сбежал от няньки, которая припугнула тебя розгой! Швейцер. Какого черта, атаман? О чем ты думаешь? Уж не хочешь ли ты отослать назад этого Геркулеса? Да он выглядит так, будто может половником оттеснить за Ганг самого маршала Саксонского[75]. Моор. Тебе не удались твои ребячьи затеи, и вот ты приходишь сюда, чтобы стать мошенником, убийцей? Убийство! Мальчик, да понимаешь ли ты это слово? Когда сбиваешь маковые головки, можно заснуть спокойно. Но, имея на совести убийство… Косинский. Я готов держать ответ за любое убийство, на которое ты пошлешь меня. Моор. Что? Ты так умен? У тебя хватает дерзости ловить меня на удочку лести? Откуда ты знаешь, что я не вижу по ночам страшных снов, что я не покроюсь бледностью на смертном одре? Много ли тебе приходилось делать такого, за что бы ты нес ответственность? Косинский. Правда, пока еще мало! Но все же… Хотя бы мой приход к вам, благородный граф. Моор. Не подсунул ли тебе твой гувернер историю Робина Гуда[76], — таких неосмотрительных мерзавцев следовало бы ссылать на галеры! — и не она ли распалила твое детское воображение, заразила тебя безумным стремлением к величию? Ты, верно, льстишься на громкие титулы и почести? Хочешь купить бессмертие поджогами и разбоем? Знай, честолюбивый юноша: не для убийц и поджигателей зеленеют лавры! Не слава встречает разбойничьи победы, но проклятия, опасности, смерть, позор! Видишь виселицу там, на холме? Шпигельберг (сердито шагает взад и вперед). Ох, как глупо! Как противно! Непростительно глупое обхожденье! Нет, я поступал по-другому. Косинский. Чего бояться тому, кто не боится смерти? Моор. Браво! Бесподобно! Ты, видно, здорово учился в школе и назубок знаешь своего Сенеку[77]! Но, милый друг, такими сентенциями ты не обманешь страдающую природу, не притупишь стрелы горя. Подумай хорошенько, сын мой! (Берет его за руку.) Подумай, я советую тебе, как отец: измерь глубину, прежде чем броситься в пропасть, если ты еще можешь испытать хоть единый миг радости… Настанет минута, когда ты очнешься, и тогда… будет слишком поздно. Здесь ты выходишь из круга людского и должен стать либо существом высшего порядка, либо дьяволом. Еще раз, сын мой: если где-нибудь теплится для тебя искра надежды, оставь это страшное братство. В него вступают только с отчаяния, если не видят в нем высшей премудрости! Можно обмануться, верь мне, можно принять за твердость духа то, что в конце концов только отчаяние. Верь мне и поспеши отсюда! Косинский. Нет! Теперь уж я не побегу. Если мои просьбы не трогают тебя, то выслушай историю моих злоключений. Ты тогда сам вложишь кинжал в мои руки. Садитесь все в круг и слушайте внимательно. Моор. Я тебя слушаю. Косинский. Итак, знайте, я богемский дворянин. Ранняя смерть отца сделала меня владельцем немалой дворянской вотчины. Места это были райские, ибо там обитал ангел — девушка, украшенная всеми прелестями цветущей юности и целомудренная, как свет небесный. Но кому я это говорю? Для вас это пустой звук! Вы никогда не любили, никогда не были любимы. Швейцер. Полегче, полегче! Наш атаман вспыхнул, как огонь. Моор. Перестань! Я выслушаю тебя в другой раз — завтра, на днях или насмотревшись крови! Косинский. Кровь! Кровь! Слушай же дальше! И сердце твое обольется кровью. Она была немка из мещанок, но один вид ее рассеивал все дворянские предрассудки. Робко и скромно приняла она из моих рук обручальное кольцо, — послезавтра я должен был вести мою Амалию к алтарю. Моор стремительно поднимается. В чаду ожидающего меня блаженства, среди приготовлений к свадьбе нарочный привозит мне вызов ко двору. Являюсь. Мне показывают письма, дышащие изменой и будто бы написанные мною. Кровь бросилась мне в лицо от такого коварства! У меня отняли шпагу, меня заточили в тюрьму, все мои чувства отмерли. Швейцер. А тем временем… Ну, продолжай, я уже чую, чем тут пахнет. Косинский. Я пробыл там целый месяц, не понимая, как все это произошло. Я трепетал за Амалию, которая из-за меня переживала смертельный ужас. Но вот является первый министр двора и в притворно сладких выражениях поздравляет меня с установлением моей невиновности, читает мне указ об освобождении и возвращает шпагу. Теперь остается, торжествуя, лететь в свой замок, в объятия Амалии… Но что же? Она исчезла. Ее увезли темной ночью, никто не знал куда. С тех пор она словно в воду канула. Меня молнией осенила мысль! Я спешу в город, пытаюсь что-нибудь узнать у придворных. Все таращат на меня глаза, никто ничего не разъясняет… Наконец во дворце, за потаенной решеткой, я ее обнаруживаю. Она бросила мне записку. Швейцер. Ну что, разве я не говорил? Косинский. Ад, смерть и ад! Вот что я прочел! Ее поставили перед выбором: допустить мою смерть или стать любовницей князя. В борьбе между честью и любовью она избрала последнюю… и (хохочет) я был спасен. Швейцер. И что же ты сделал? Косинский. Я стоял словно ошеломленный тысячью громов. «Кровь!» — была моя первая мысль; «кровь!» — последняя. С пеной у рта мчусь я домой, хватаю трехгранную шпагу и вне себя врываюсь в дом министра, — ибо он, только он мог быть адским сводником. Меня, видимо, заметили еще на улице. Когда я поднялся наверх, все двери были заперты. Я мечусь, расспрашиваю. Ответ один: он уехал к государю. Я устремляюсь туда, но там его и в глаза не видели. Возвращаюсь к нему, взламываю двери, нахожу его… Но человек пять служителей выскакивают из засады и обезоруживают меня. Швейцер (топая ногой). И он остался цел, а ты ушел ни с чем? Косинский. Меня схватили, предали суду, опозорили и… заметьте — в виде особой милости, — выслали за границу. Мои поместья достались министру; моя Амалия в когтях тигра, она гаснет, стеня и рыдая, а моя месть бессильно сгибается под ярмом деспотизма. Швейцер (вскакивая и размахивая шпагой). Это льет воду на нашу мельницу, атаман! Тут найдется, что поджечь. Моор (доселе ходивший взад и вперед в сильном волнении, резко останавливается. К разбойникам). Я должен видеть ее. Живо! Стройтесь! Ты остаешься с нами, Косинский! Торопитесь! Разбойники. Куда? Что? Моор. Куда? Кто спросил — куда? (Гневно, Швейцеру.) Предатель, ты хочешь задержать меня? Но, клянусь небом… Швейцер. Предатель? Я? Отправляйся хоть в ад, я пойду с тобою! Моор (бросается ему на шею). Брат! Ты идешь со мной! Она плачет, угасает! Поднимайтесь! Живо! Все! Во Франконию! Мы должны быть там через неделю… Все уходят. АКТ ЧЕТВЕРТЫЙ Сцена первая Сельская местность вблизи замка Мооров. Разбойник Моор. В отдалении Косинский. Моор. Ступай и доложи обо мне. Помнишь, что тебе надо сказать? Косинский. Вы — граф фон Бранд, едете из Мекленбурга; я ваш стремянный. Не беспокойтесь, я хорошо сыграю свою роль. Прощайте. (Уходит.) Моор. Привет тебе, родная земля! (Целует землю.) Родное небо, родное солнце! Холмы и долы! Леса и потоки! Всем сердцем приветствую вас! Каким целительным воздухом веет с гор моей родины! Какое блаженство струится в грудь несчастного изгнанника! Элизиум! Поэтический мир! Остановись, Моор! Ты вступаешь во храм! (Подходит ближе.) А вот и ласточкины гнезда во дворе замка! И садовая калитка! И тот уголок у забора, где ты так часто подстерегал и дразнил ловчего филина. Вот лужайка, где ты, отважный Александр, вел своих македонян в атаку при Арбеллах[78], и поросший травою холм, откуда ты прогнал персидского сатрапа[79]; на этой вершине победно реяло твое знамя! (Улыбается.) Золотые майские годы детства вновь оживают в душе несчастного. Здесь был ты так счастлив, так бесконечно, безоблачно весел!.. А ныне в обломках лежат твои замыслы! По этой земле ты должен был ступать славным, достойным, всеми почитаемым мужем; здесь в цветущих детях Амалии тебе предстояло вторично пережить свои детские годы; здесь, здесь быть кумиром своих подданных! Но враг человеческий злобно насмеялся надо мною! (Вздрагивает.) Зачем я пришел сюда? Чтобы почувствовать себя узником, которого звон цепей пробуждает от снов о свободе? Нет, я вернусь к своей юдоли… Узник позабыл свет солнца, но мечта о свободе, как молния, прорезала ночь вкруг него, чтобы сделать ее еще темнее. Прощайте, родные долины! Когда-то вы видели мальчика Карла, и этот мальчик был счастлив; теперь вы увидели мужчину, и он полон отчаяния. (Быстро оборачивается и идет в дальний угол сцены, внезапно останавливается и с тоской смотрит на замок.) Не увидеть ее, не бросить на нее ни единого взгляда, когда только стена разделяет меня и Амалию? Нет! Я увижу ее. Я увижу его, чего бы то ни стоило! (Повертывает обратно.) Отец, отец, твой сын идет к тебе! С дороги, черная дымящаяся кровь! С дороги, пустой, недвижный, леденящий взгляд смерти! Дай мне свободу только на этот час! Амалия! Отец! Ваш Карл идет к вам. (Быстрыми шагами направляется к замку.) Пытай меня, когда забрезжит день, неотступно преследуй меня в ночном мраке, мучь ужасными снами! Не отрави мне лишь этот единый миг наслаждения! (Останавливается у ворот.) Что со мной? Что это значит, Моор? Мужайся! Смертный ужас!.. Страшное предчувствие!.. (Входит в замок.) Сцена вторая Галерея в замке. Разбойник Моор. Амалия входит. Амалия. И вы думаете узнать его портрет среди всех других? Моор. О, безусловно. Его образ всегда стоял перед моими глазами. (Осматривает картины.) Это не он. Амалия. Вы угадали! Это родоначальник графов. Барбаросса[80] возвел его в дворянство за расправу над морскими разбойниками. Моор (продолжая вглядываться в картины). И это не он, и этот, и тот. Его нет среди них. Амалия. Как? Вглядитесь получше! Я думала, вы знаете его. Моор. Знаю, как родного отца! Вот этому недостает мягкой улыбки, отличавшей его среди тысяч… Это не он. Амалия. Я поражена. Как? Не видеть восемнадцать лет, и все еще… Моор (быстро, вспыхнув). Вот он! (Стоит как пораженный молнией.) Амалия. Прекраснейший человек! Моор (не отрываясь глядит на портрет). Отец, отец, прости меня! Да, прекраснейший человек! (Вытирает глаза.) Святой человек! Амалия. Вы, кажется, очень почитали его? Моор. О, превосходный человек! И его уже нет в живых? Амалия. Да! Он ушел, как уходят лучшие радости жизни. (Дотрагивается до его руки.) Милый граф, счастье не успевает расцвести в подлунном мире! Моор. Да, правда, правда… Но когда вы успели убедиться в этом? Вам ведь не больше двадцати трех лет. Амалия. И все-таки я успела. Все живет для того, чтобы умереть в печали. Мы стремимся к счастью и обретаем его, чтобы снова с болью утратить. Моор. Вы уже утратили что-то? Амалия. Ничего… Все! Ничего… Не пройти ли нам дальше, граф? Моор. Вы так спешите? Чей это портрет там, направо? Такое скорбное лицо. Амалия. Налево портрет его сына, нынешнего владетельного графа… Идемте же! Идемте! Моор. Но этот портрет направо? Амалия. Не угодно ли вам пройти в сад? Моор. Но этот портрет направо? Ты плачешь, Амалия? Амалия быстро уходит. Она любит меня! Любит! Все ее существо встрепенулось, предательские слезы полились из глаз. Она любит меня! Несчастный, разве ты это заслужил? Разве я не стою здесь, как преступник перед плахой? Не это ли софа, на которой я утопал в блаженстве, обнимая ее? Не это ли покои отчего дома? (Растроганный портретом отца.) Ты, ты! Глаза твои извергают огонь! Проклятье, проклятье! Отреченье! Где я? Ночь перед моими глазами. Кары господни! Я, я убил его! (Убегает.) Франц Моор (входит погруженный в раздумье). Прочь этот образ! Жалкий трус! Чего ты робеешь? И перед кем? С тех пор как этот граф в моем замке, мне все мерещится, что какой-то шпион, подосланный адом, по пятам крадется за мной. Я когда-то видел его! Что-то величественное и знакомое есть в его суровом загорелом лице. Да и Амалия неравнодушна к нему! Она то и дело бросает на этого молодчика тоскующие, томные взгляды, а на них она обычно скупится! Разве я не видел, как ее слеза украдкой скатилась в вино, которое он пил за моей спиной так жадно, точно хотел проглотить и бокал. Да, я видел это в зеркале, видел собственными глазами. Берегись, Франц! За всем этим кроется какое-то чреватое гибелью чудовище! (Пытливо вглядывается в портрет Карла.) Его длинная, гусиная шея, его черные огненные глаза, гм-гм-гм, темные нависшие густые брови. (Вздрагивая.) Злорадствующий ад, не ты ли насылаешь на меня это предчувствие? Да, это Карл. Теперь все его черты ожили передо мною. Это он! Он! Личина его не скроет! Это он! Смерть и проклятие! (В ярости ходит большими шагами по сцене.) Разве для того я бодрствовал по ночам, для того срывал скалы и засыпал пропасти? Разве для того я восстал против всех человеческих инстинктов, чтобы этот беспокойный бродяга обратил в ничто все мои хитросплетения? Спокойствие! Главное — спокойствие! Осталась пустячная работа! Я и без того по уши погряз в смертных грехах. Глупо плыть обратно, когда берег далеко позади. О возвращении нечего и думать. Милосердие пошло бы по миру, отпустив мои грехи, и вечное сострадание стало бы банкротом! Итак, вперед, как подобает мужу! (Звонит.) Пусть соединится с духом отца и тогда приходит. Мертвецы мне не страшны. Даниэль! Эй! Даниэль! Бьюсь об заклад, они и его вовлекли в заговор! У старика загадочный вид. Даниэль входит. Даниэль. Что прикажете, сударь? Франц. Ничего. Иди налей вина в этот кубок, да живей поворачивайся! Даниэль уходит. Погоди, старик, я поймаю тебя! Я так посмотрю тебе в глаза, что уличенная совесть заставит тебя побледнеть, и эта бледность будет видна и сквозь маску. Он должен умереть. Разиня тот, кто бросает дело на полдороге и, отойдя в сторону, глазеет; что-то будет дальше? Даниэль с вином. Поставь сюда! Смотри мне прямо в глаза! Да у тебя колени трясутся? Как ты дрожишь! Признавайся, старик! Что ты сделал? Даниэль. Ничего, ваша милость! Клянусь богом и спасением бедной души моей! Франц. Выпей это вино! Что? Ты медлишь? Ну, говори, живо! Чего ты подсыпал в кубок? Даниэль. Господи, спаси и помилуй! Как? Я — в кубок? Франц. Яду подсыпал ты в вино! Ты бледен как смерть! Признавайся же, признавайся! Кто дал тебе яд? Не правда ли, граф? Граф дал тебе его? Даниэль. Граф? Пресвятая дева! Граф ничего мне не давал. Франц (хватает его). Я буду душить тебя, покуда ты не посинеешь, седой обманщик! Ничего? А почему вы все время торчите вместе? Он, ты и Амалия? О чем перешептываетесь? Выкладывай! Какие тайны, какие тайны он поверял тебе? Даниэль. Бог свидетель, он никаких тайн не поверял мне. Франц. Так ты запираешься? Какие козни вы замышляете, чтобы убрать меня с дороги? А? Собираетесь задушить меня во сне? Зарезать бритвой? Попотчевать отравой в вине или шоколаде? Говори! Говори! Или в тарелке супа поднести мне вечное упокоение? Говори! Мне все известно. Даниэль. Разрази меня бог, если я не говорю вам чистейшей правды! Франц. На этот раз я прощу тебя. Но он, наверно, совал деньги тебе в кошелек? Пожимал руку крепче, чем это принято? Как жмут руку старым знакомым? Даниэль. Никогда, ваша милость. Франц. Говорил он тебе, к примеру, что знавал тебя? Что и ты должен бы знать его? Что с твоих глаз когда-нибудь спадет пелена? Что? Как? Он никогда не говорил ничего подобного? Даниэль. Ни словечка. Франц. Что известные обстоятельства удерживали его… Что часто приходится надевать личину, чтобы проникнуть к врагу, что он хочет отомстить за себя, жестоко отомстить? Даниэль. Ни о чем таком он и не заикался. Франц. Как? Решительно ни о чем? Подумай хорошенько… Что он близко, очень близко знал старого графа? Что любит его, бесконечно любит, любит, как родной сын?.. Даниэль. Что-то в этом роде я и вправду слыхал от него. Франц (бледнея). Так он говорил это? В самом деле говорил? Но что? Скажи? Говорил, что он брат мне? Даниэль (озадаченный). Что, ваша милость? Нет! Этого он не говорил! Но когда фрейлейн Амалия водила его по галерее, — я как раз вытирал пыль с картин, — он вдруг остановился перед портретом покойного графа как громом пораженный. Фрейлейн Амалия, указав на портрет, сказала: «Прекраснейший человек!» — «Да, да! Прекраснейший человек», — подтвердил и он, утирая слезы. Франц. Слушай, Даниэль! Ты знаешь, я всегда был тебе добрым господином; я кормил, одевал тебя и неизменно щадил твою старость. Даниэль. Да вознаградит вас господь! И я всегда служил вам верой и правдой. Франц. Об этом я и говорю. Ты никогда в жизни не перечил мне, так как отлично знаешь, что обязан исполнять мою волю, что бы я ни приказывал! Даниэль. От всего сердца, господин граф, если только это не идет против господа и моей совести! Франц. Вздор, вздор! Как тебе не стыдно? Старик, а веришь бабьим россказням. Брось, Даниэль, эти глупости! Ведь я господин, меня покарают бог и совесть, если бог и совесть существуют. Даниэль (всплескивая руками). Боже милосердный! Франц. Вспомни о долге повиновения! Понимаешь ты это слово? Во имя этого долга я приказываю тебе: уже завтра графа не должно быть среди живых. Даниэль. Господи, спаси и помилуй! Да за что же? Франц. Помни о слепом повиновении! Ты мне за все ответишь! Даниэль. Я? Пресвятая матерь! Спаси и помилуй! Я? В чем я, старик, провинился? Франц. Здесь некогда раздумывать! Твоя судьба в моих руках. Выбирай — либо томиться всю жизнь в самом глубоком из моих подвалов, где голод заставит тебя глодать собственные кости, а жгучая жажда лакать собственную воду, либо до конца дней в мире и покое есть хлеб свой. Даниэль. Как, сударь? Мир, покой — и убийство? Франц. Отвечай на мой вопрос! Даниэль. О, мои седины, мои седины! Франц. Да или нет? Даниэль. Нет! Боже, смилуйся надо мною! Франц (делая вид, что уходит). Ладно! Скоро божья милость тебе пригодится. Даниэль (удерживая его, падает перед ним на колени). Смилуйтесь, сударь, смилуйтесь! Франц. Да или нет? Даниэль. Ваша милость! Мне уже семьдесят второй год. Я всегда почитал своих родителей. Я, сколько помню, ни у кого гроша не взял обманом. Я честно держался своей веры. Я сорок четыре года прослужил в вашем доме и жду теперь спокойной, мирной кончины. Ах, сударь, сударь! (С жаром обнимает его колени.) А вы хотите отнять у меня последнее утешение перед смертью. Хотите, чтобы совесть, как червь, подточила мою последнюю молитву и чтоб я заснул навеки, став чудовищем перед богом и людьми. Нет, нет, мой дорогой, мой бесценный, мой любимый граф! Вы этого не хотите! Этого вы не можете хотеть от семидесятилетнего старика! Франц. Да или нет! Что за болтовня? Даниэль. Я буду отныне еще усерднее служить вам! Не покладая старых рук буду, как поденщик, работать на вас, буду еще раньше вставать и еще позже ложиться, денно и нощно молить за вас бога, и господь не отринет молитвы старика. Франц. Повиновение лучше жертвы. Статочное ли дело, чтобы палач жеманился перед казнью! Даниэль. Да, да, верно. Но удавить невинного… Франц. Может быть, я обязан тебе отчетом? Разве топор спрашивает палача, зачем рубить эту голову, а не другую? Но видишь, как я милостив: я предлагаю тебе награду за то, к чему тебя обязывает служба. Даниэль. Но я надеялся остаться христианином на вашей службе. Франц. Хватит болтать! Даю тебе день на размышление. Так взвесь же: счастье или беда? Слышишь? Понял? Величайшее счастье или ужаснейшая беда! Я превзойду себя в пытках! Даниэль (после некоторого раздумья). Я все сделаю, завтра сделаю. (Уходит.) Франц. Искушение сильно, а старик не рожден мучеником за веру. Что ж!.. На здоровье, любезный граф! Похоже, что нынче вечером состоится ваша последняя трапеза. Все зависит от того, как смотреть на вещи; и дурак тот, кто не блюдет своей выгоды. Отец, быть может выпивший лишнюю бутылку вина, загорается желанием — и в результате возникает человек; а ведь о человеке вряд ли много думают за этой геркулесовой работой. Вот и на меня теперь нашло желание — и человека не станет. И, уж конечно, в этом больше ума и преднамеренности, чем при его зачатии. Бытие большинства людей стоит в прямой зависимости от жаркого июльского полдня, от красивого покрывала на постели, от горизонтального положения задремавшей кухонной грации или от потухшей свечи. Если рождение человека — дело скотской похоти, пустой случайности, то зачем так ужасаться отрицанию его рождения? Будь проклята глупость кормилиц и нянек, пичкающих наше воображение страшными сказками и начиняющих наш слабый мозг мерзостными картинами Страшного суда! Они сажают наш пробудившийся разум на цепь темного суеверия, так что кровь леденеет в жилах и приходит в смятение самая смелая решимость! Убийство! Сонмище фурий вьется вокруг этого слова! Природа позабыла сделать еще одного человека: не перевязали пуповины, отец во время брачной ночи оказался не на высоте — и всей игры теней как не бывало! Было что-то — и не осталось ничего… Разве это не то же самое, что: ничего не было, ничего и не будет! А нет ничего, так и говорить не о чем. Человек возникает из грязи, шлепает некоторое время по грязи, порождает грязь, в грязь превращается, пока наконец грязью не налипнет на подошвы своих правнуков! Вот и вся песня, весь грязный круг человеческого предназначения. Итак, счастливого пути, любезный братец! Пусть совесть, этот желчный подагрический моралист, гонит морщинистых старух из публичных домов и терзает на смертном одре старых ростовщиков! У меня ей никогда не добиться аудиенции! (Уходит.) Сцена третья Другая комната в замке. Разбойник Моор входит с одной стороны. Даниэль с другой. Моор (поспешно). Где фрейлейн Амалия? Даниэль. Ваша милость! Дозвольте бедному человеку обратиться к вам с просьбой. Моор. Говори! Чего тебе надобно? Даниэль. Немного и всего, очень малого и вместе с тем очень многого. Дозвольте мне поцеловать вашу руку! Моор. Нет, добрый старик. (Обнимает его.) Ты мне годишься в отцы. Даниэль. Вашу руку, вашу руку! Прошу вас. Моор. Нет, нет! Даниэль. Я должен! (Берет его руку, смотрит на нее и падает перед ним на колени.) Милый, бесценный Карл! Моор (пугается, овладевает собою, сухо). Что ты говоришь, друг мой? Я тебя не понимаю. Даниэль. Что ж, отпирайтесь, притворяйтесь! Ладно, ладно! Вы все же мой дорогой, бесценный господин! Боже милостивый! Я, старик, сподобился такой радости. Дурак я, что не сразу… Отец небесный! Вот вы вернулись, а старый-то граф в земле… А вы опять здесь. Что я за слепой осел (ударяет себя по лбу), что не сразу… Господи боже ты мой! Кто бы мог подумать! О чем я слезно молился… Иисусе Христе!.. Вот он стоит собственной персоной в своей прежней комнате! Моор. Что за странные речи? Да что вы, в белой горячке, что ли? Или хотите на мне испробовать, как вам удается роль в какой-то комедии? Даниэль. Тьфу ты! Господи, и не грех вам потешаться над старым слугой? Этот шрам… Да помните ли… Великий боже! То-то страху нагнали вы на меня в ту пору! Я вас так любил всегда, а вы… То-то было бы горе!.. Вы сидели у меня на руках… Помните, там, в круглом зале… Бьюсь об заклад, вы, верно, уже позабыли и кукушку, что так любили слушать! Подумать только, кукушка разбилась вдребезги. Старая Сусанна уронила ее, когда мела комнату… Да, так вот вы сидели у меня на руках да вдруг как закричите: «Но-но!» Я и побежал за вашей лошадкой. Господи Иисусе, и куда только я, старый осел, понесся? Меня как варом обдало, когда я еще в сенях услышал ваш крик. Вбегаю, вы лежите на полу, а кровь так и хлещет. Матерь божья! Меня словно ледяной водой окатили! И всегда ведь так, чуть недоглядишь за ребенком! Боже милосердный, а что, если бы в глазок попало? Ведь и то, как нарочно, в правую руку. До конца дней моих, сказал я себе тогда, не дам ребенку ножа или ножниц или чего другого острого! Так и сказал… Слава богу, еще господин и госпожа были в отъезде. Да, да, это был мне урок на всю жизнь! Иисусе Христе, ведь меня могли со двора согнать! Господи, прости вас, упрямое дитя!.. Но, слава богу, рана зажила, только вот рубец остался. Моор. Не понимаю ни слова из всего, что ты говоришь! Даниэль. Будто бы? То-то было времечко! Сколько раз, бывало, потихоньку подсунешь вам пряничек, или бисквит, или лепешку… А помните, что вы мне сулили в конюшне, когда я вас сажал на чалого коня старого графа и пускал кататься по большому лугу? «Даниэль, — бывало, скажете вы, — Даниэль, подожди, я вырасту большой, сделаю тебя управляющим, и ты будешь разъезжать со мной в карете». — «Да, — говорю я и смеюсь, — если пошлет нам бог дней и здоровья и вы не будете стыдиться старика, я у вас попрошу тот домик внизу в деревне, что уж давно стоит пустой, заведу там погребок ведер на двадцать вина, да и стану хозяйствовать на старости лет». Ладно, смейтесь, смейтесь! У вас небось все вылетело из головы! Старика и знать не желаете! Так говорите с ним — холодно, гордо… А все-таки вы мой золотой Карл! Правда, вы всегда были ветреник, не в обиду вам будь сказано! Ну, да вся молодежь такова… А потом, глядишь, все и образуется! Моор (бросается ему на шею). Да, Даниэль, не буду больше запираться. Я твой Карл, твой заблудший Карл. Что моя Амалия? Даниэль (плачет). Это мне-то, старому грешнику, такая радость! Значит, и покойный граф понапрасну проливал слезы! Ну, теперь отыдите с миром, седая голова, дряхлые кости! Мой господин и повелитель жив! Довелось-таки свидеться! Моор. И он сдержит свое обещание! Возьми это, честный старец, за чалого. (Сует ему в руки тяжелый кошелек.) Я не забыл тебя, старина! Даниэль. Что? Что вы делаете? Куда так много? Вы ошиблись. Моор. Не ошибся, Даниэль. Даниэль хочет упасть ему в ноги. Встань! Скажи, что моя Амалия? Даниэль. Господь да наградит вас! Боже ты мой! Ваша Амалия? Ох, да она не переживет этого, она умрет от счастья. Моор (живо). Она не позабыла меня? Даниэль. Позабыла? Что вы такое говорите? Забыть вас? Надо было вам видеть своими глазами, как она убивалась, когда до нас дошел слух, который распустил теперешний господин, будто вы умерли… Моор. Что ты говоришь? Мой брат… Даниэль. Да, ваш брат, наш господин, ваш брат… В другой раз, на досуге, я вам расскажу побольше… А как она отгоняла его, когда он каждый божий день приставал к ней с предложением стать его супругой. О, мне надо бежать, сказать ей… (Хочет уйти.) Моор. Постой, постой! Она не должна знать! Никто не должен знать. Мой брат тоже. Даниэль. Ваш брат? Нет, боже упаси! Он ничего не должен знать! Не должен! Если только он уже не знает больше, чем следует. Ох, поверьте, есть на свете дурные люди, дурные братья, дурные господа… Но я и за все господское золото не стану дурным слугой… Ваш брат считал вас умершим! Моор. Что ты там бормочешь? Даниэль (еще тише). И правда, когда так непрошено воскресают… Ваш брат был единственным наследником покойного графа… Моор. Старик! Что ты там бормочешь сквозь зубы, словно чудовищная тайна вертится у тебя на языке и не смеет, не может с него сорваться? Говори яснее! Даниэль. Нет, лучше я соглашусь глодать собственные кости и пить собственную воду, чем убийством заслужить богатство и благополучие. (Быстро уходит.) Моор (выходя из ужасного оцепенения). Обманут! Обманут! Как молнией осенило меня… Злодейские козни! Ад и небо! Не ты, отец! Злодейские козни!.. Убийца, разбойник — и все из-за… черных козней! Он очернил меня! Подделал, перехватил мои письма. Сердце исполнено любви! О, я глупейший из глупцов! Отцовское сердце полно любви… О, подлость, подлость! Мне стоило только упасть к его ногам… одной моей слезы было б достаточно. О, я слепой, слепой глупец! (Бьется головой об стену.) Я мог быть счастлив!.. О, коварство, коварство! Счастье моей жизни разрушено подлыми плутнями! (В ярости мечется по сцене.) Убийца, разбойник! Из-за его черных козней! Он даже не сердился на меня! Даже мысль о проклятии не закрадывалась в его сердце!.. О, злодей! Непостижимый, коварный, гнусный злодей. Входит Косинский. Косинский. Куда это ты запропастился, атаман? В чем дело? Я вижу, ты не прочь и еще задержаться здесь. Моор. Быстрее! Седлай коней! Еще до захода солнца мы должны быть за пределами графства! Косинский. Ты шутишь? Моор (повелительно). Живо! Живо! Не медли ни минуты! Бросай все! Чтоб никто тебя не видел!

The script ran 0.017 seconds.