Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Е. П. Чудинова - Мечеть Парижской Богоматери [2005]
Известность произведения: Средняя
Метки: sf

Аннотация. Новый роман известной писательницы Е.Чудиновой, написанный в жанре антиутопии, на этот раз повествует о нашем возможном будущем. Евросоюз в одно прекрасное утро объявляет ислам государственной религией. Собор Парижской Богоматери превращается в кафедральную мечеть, как некогда это случилось со Св. Софией в Константинополе. О терроризме и сопротивлении, о гетто и катакомбной католической Церкви повествует роман, который может стать грозным пророчеством, подобно знаменитым «О, этот дивный новый мир» Хаксли, или «1984» Оруэлла. «Старые» европейцы сосланы в гетто, их дочери растасканы по гаремам и публичным домам. Католическая церковь уходит в катакомбы, как во времена гонений на первых христиан. Лишь горстка подпольщиков еще ведет борьбу. Покориться или сражаться, пусть и без надежды победить, - такой выбор стоит перед всеми, кто еще помнит о своих славных предках. За приключениями героев книги скрывается нелегкий выбор, который мы должны осознать.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Глава 5 Ахмад ибн Салих С утра Жанна откуда-то притащила для Валери флакончик мыльного раствора, чтобы пускать пузыри. Девочка самозабвенно дула на пластмассовую розовую рамку и восхищенно смеялась радужным шарам. Жанна и Эжен-Оливье ловили их, то пытаясь сохранить в ладони мгновение разноцветной жизни, то нарочно громко схлопывая налету, радуясь веселью Валери не меньше, чем Валери радовалась пузырям. Но очень скоро девочка не то чтобы остыла к новой забаве, но как-то забыла о ней, забилась в угол о чем-то размышляя. Затем поднялась, с удивлением посмотрела на все еще зажатый в кулачке флакон, отставила как ненужное. – Куда она? – спросил шепотом Эжен-Оливье, глядя в удаляющуюся по коридору немыслимо худенькую спину. – В город, – ровным голосом ответила Жанна. – Скорей всего опять в Нотр-Дам, как всегда. Будет там ходить и плакать, «задницы» ведь боятся ее гнать. Эжен-Оливье невольно содрогнулся, словно случайно дотронулся до жабы. Сам он был в Нотр-Дам только однажды, с него хватило. То есть пристроенную на юго-юго-восток бетонную будку михраба[40] с полным, надо признаться, наплевательством на архитектурные пропорции, он, конечно видал не раз. Но чтобы зайти внутрь, любоваться на епископское кресло, переделанное в минбар[41], то есть с присобаченными на спинку двумя полумесяцами, на заложенную неглухой стеной галерею, где, как в общественном туалете, зияют в полу два десятка раковин для мытья ног… А женщины моют ноги там, где раньше был орган, второй ярус отведен для них, лестница пристроена снаружи. От того, что сохранились витражи с орнаментами, только пронзительнее зияют обычные стекла там, где повышибли витражи с фигурами. Видеть вновь надписи мерзкой вязью там, где была начертана латынь, замечать в полу выбоины там, где были статуи… Гадать, где стояла та Богоматерь, возле которой упал дед Патрис… Ну нет, одного раза с него хватило. А Валери бывает там почти каждый день, так сказала Жанна, и ведь это больней лютейшего самобичевания, и он даже не может представить себе, насколько ее боль сильнее его боли. Как уберечь ее от этого, как сделать так, чтобы «задницы туда не ходили»? С ума он, что ли, сходит? Бред какой, ну как их теперь оттуда выкуришь? – Забей, – Жанна сердито потянула его за рукав. – Ей на фиг не нужна твоя жалость. Ей только одно от нас нужно, а мы не можем. Мы слабаки. Кстати, вот твои документы. Эжен-Оливье не стал говорить Жанне о том, что их мысли только что сошлись. Мысли это ничто, шелуха. Жанна права, он слабак. Эжен-Оливье не сразу понял, что смотрит на заклеенный скотчем конверт в своей руке с таким же, быть может, недоумением, как только что Валери на игрушку. Документов, между тем, оказалась целая стопка, кто-то здорово поработал. Удостоверение жителя гетто, пропуск на работу в городе, учетная рабочая карточка городского альпиниста, кредитная карточка самого демократического образца. Еще в пакете нашлась резервационная же газетенка на французском, помятая, со следом от кофейной чашечки, убого оттиснутая и с убогим же содержанием. Да и что может быть в подцензурном издании, кроме советов по уходу за домашними растениями, кулинарных рецептов, объявлений о подержанных автомобилях и сдающихся комнатах, ребусов и кроссвордов? Кто-то, не слишком поднаторевший в разгадках, небрежно вписал в квадратики кроссворда всего лишь несколько слов. У ближнего телефонного автомата Эжен-Оливье задержался, хотя вытаскивать из кармана джинсов газетный листок даже не стал. – Снаряжение получишь на месте, рю Виолетт, десять, квартира занимает весь двадцатый этаж, – молодой мужской голос показался знакомым, но Эжен-Оливье запретил себе пытаться его узнать: как «задницы» пойдут вытягивать кишки, только дурак может гарантировать заранее, что не расколется. Чем меньше знать, тем безопасней для всех. – Ты ведь действительно хорошо ладишь с компами? Эжен-Оливье машинально кивнул, хотя собеседник никак не мог этого видеть. Ему было чем похвалиться. Редкое умение для француза неренегата. В гетто ординаторов[42] раз два и обчелся, интернет-кафе есть, но там стоят такие фильтры, что и ходить незачем. – На всякий случай надо скопировать все, все рабочие файлы, весь жесткий диск. Словом, все, что только сможешь. В твоем распоряжении будет куча времени – часа четыре. Но лучше уложись в два с половиной. Никакого беспорядка после себя. Никаких отпечатков, чтоб все было чисто. Удачи! Скомканная газета отправилась по дороге в урну. Меньше чем через час Эжен-Оливье, облаченный в синтетический комбинезон и рыжую каску, ехал в строительной люльке по стене вычурного высотного дома, из тех, что понастроили уже в исламские времена. До пятнадцатого этажа не было нормальных окон, их заменяли длинные узкие проемы под самым потолком комнат, да и те были застеклены на манер какой-то зебры – этаж тонированными стеклами, этаж матовыми, снова тонированными. Выше шли уже нормальные окна, надо думать, квартиры тут дороже. Двадцатый этаж он миновал, внимательно оглядев пластиковые рамы. Закрыты, конечно, но в одном из карманов уютно устроился набор специальных открывашек. Еще совсем не пыльная листва колыхалась внизу, окутывая зелеными прозрачными облаками старые крыши. А если представить себе на минуту, что все это – дурацкий сон, что сам он – просто нормальный рабочий парень, работает, напевая себе на свежем воздухе, а потом преспокойно пойдет на какую-нибудь дискотеку с девушкой, похожей на Жанну. Там будут разряды музыкального грома в разноцветной темноте, будет хохот над самыми дурацкими шутками, будет ликование счастливой юной глупости, на которую имеешь полное право. Как бы хотелось во все это суметь поверить, а не выходит. Во-первых никак не получается представить себя в нормальные времена строителем. Учился бы сейчас в Сорбонне, на самом что ни на есть респектабельном факультете. Во-вторых, раньше, лет сорок пять назад, когда казалось еще, что привычному укладу жизни ничего не может грозить, не могло вырасти девушки, похожей на Жанну Сентвиль. Такие, как Жанна, рождаются только под грозовыми небесами. А ему, пожалуй что, совсем не хочется идти с девушкой, которая не похожа на Жанну, даже на дискотеку. Жаль, хотелось помечтать, а не вышло. Этот самый отец Лотар наверняка сказал бы, что с христианской точки зрения всякие там мечтания вредная фигня, на которую только впустую уходят силы души. Ну и ладно. Эжен-Оливье зафиксировал люльку между двадцать первым и двадцать вторым этажами. Самый раз. Тут каталка висит, там рабочий лезет. Самая что ни на есть непримечательная картина. По стене вниз он шел осторожно, навык-то есть, но не тренировался давненько. Оконный замок щелкнул, легко уступая отмычке. Эжен-Оливье отцепился от троса и скользнул в отворившуюся створку. Целлофановые бахилы на ноги надо было, пожалуй, надевать снаружи. Упершись об пол, заляпанные известкой башмаки сразу оставили след на ковре. Роскошным ковром, вернее натуральным ковровым покрытием, большая, метров в тридцать, комната была застелена сплошь. Персидский он там или туркменский, фиг знает. Шикарные апартаменты, ничего не скажешь. Нежно-зеленая кожаная мебель такая мягкая даже на вид, хоть спи в любом кресле. Какие-то немыслимые растения в антикварных кадках и вазах. Мягко скользят в петлях резные двери. В спальне еще и белые шкуры на полу, ковра ему мало. А это и есть кабинет, с исполинским дубовым столом посреди комнаты, на нем и пристроился монитор. Что-то тут все-таки не так, что-то здорово настораживает. Какой-то этот достопочтеннейший Ахмад ибн Салих уж слишком того… правильный. На чем он фильмы смотрит, музыку слушает? Понятно, что не положено, но ведь эти образованные мусульмане все втихую балуются. Коллаборационисты-то побаиваются, а эти нет. А может, он свои развлечения в комп запихал? Комп даже не запаролен, смотрите, кто хочет. Нет, нету. Ни музыки нету, ни кино. Эжен-Оливье принялся копировать файлы, с раздражением ощущая, что тратит время впустую. Чего бы там ни хотело найти командование, этого он не знает и знать не хочет, но пари держать может, что этого чего-то нету в таком вот слишком аккуратном, слишком послушном ординаторе. А что, если это, как называлось в старину, дурацкая защита? Что, если на необъятном столе, среди аккуратных папок с распечатками и научных журналов, в одном ли из доброй дюжины ящиков, полеживает настоящий комп – ноутбук, с вовсе не такими аккуратными каталогами? Задаваясь этими неприятными вопросами, Эжен-Оливье не забывал укладывать записанные диски в нагрудный карман. Времени еще вагон, да и в его дешевых электронных часах есть на самом деле устройство для приема сигнала тревоги. Если Ахмад ибн Салих вдруг надумает вернуться в неурочное время домой, ребята, что караулят у подъезда, успеют сообщить. Можно сказать, он ну в полной безопасности. Что, если попробовать, только попробовать? Эжен-Оливье уселся в удобном кожаном кресле-вертушке, откинул голову на высокий подголовник, положил руки на подлокотники, прикрыл глаза. Итак, если он – преуспевающий, быть может, чуть ленивый глава исследовательской лаборатории, куда он положит свой ноутбук так, чтоб было не на виду, но под рукой? Он правша, судя по мыши. Левой рукой тянуться неудобно, значит, справа и так, чтоб не пришлось подыматься с кресла. (Если, конечно, отбросить такое приятное предположение, что настоящее рабочее место вообще где-нибудь на кухоньке, рядышком с забытой на столе банкой абрикосового варенья…) Что у нас справа? Стопка книг на столе и тумба снизу. Цветная пачка оттисков по-английски, ну да, не по арабски же следить за наукой, несколько, что тоже весьма понятно, русских журналов с вложенными в них подстрочниками гадкой вязью, не во всех статьях, только на помеченных красным маркером. По-английски знаем, по-русски нет, по-японски, следующая пачка, надо думать тоже нет, ага! Блокнот для записей от руки, еще один… Есть! У Эжена-Оливье ни в коем случае не было опасной привычки говорить с самим собой, поэтому даже в момент торжества своей интуиции он сдержал победный возглас. То, что показалось, было еще одним блокнотом, вышло на поверку искомым ноутбуком в корпусе малинового пластика. Недурная беспроводная штучка парижской фирмы «Фархад», хотя на самом деле последнему дебилу известно, что «Фархаду» тут принадлежит только дизайн корпуса, ну еще вроде бы парочка мелких примочек в устройстве клавиатуры. Начинка вся китайская, до последнего чипа. Китай не торгует голой начинкой, поэтому компы «Фархада» стоят в полтора раза дороже: покупатель оплачивает весь макияж. Однако фирма весьма процветает, поскольку поддерживать «своих производителей» считается у чиновников и руководителей высшего ранга хорошим тоном. Эжен-Оливье промедлил, взвешивая компьютер в руке, словно пытаясь определить количество содержащихся в нем гадостей. Даже если он как-то мудрено запаролен, то ему всего лишь не удастся ничего скопировать. А открывать отчего-то не хочется. А, была не была! Ординатор включился мгновенно, едва поднялась крышка. Загружался он стремительно, не требуя никаких паролей, и теперь было видно, насколько эта безделица мощнее стационара. Мелькнули картинки меню, но машина отчего-то не предоставила Эжену-Оливье возможность выбрать, а сама себя куда-то кликнула, погнала дальше. Что за фигня, на мониторе прорисовывался какой-то дурацкий чат. Простой, без привата, и пустой, нет, уже не пустой. На английском языке, верней на том англо-арабском жаргоне, что сейчас принят в Англии, монитор сообщил, что в чат вошел Посторонний. Ладно, вышла ерунда, видно, у Ахмада ибн Салиха этот комп заточен специально под виртуальное общение. Хорошо бы, конечно, почитать, кто там у них в чате отирается и о чем эта компания болтает, но лучше сматываться. Информация, выходит, все же скачана правильно, а все прочее – его домыслы самого идиотского свойства. К тому же этот ник сейчас уйдет, не с самим же собой ему трепаться. «Посторонний: Незваный Гость, заходи», – ярко оранжевым цветом выплюнул монитор. Нет, все-таки слишком занятно чуть-чуть глянуть. Видно, у них стрелка по часам, потому, что в чате еще никого второго нет. «Посторонний: Незваный Гость, заходи». Второго ника по-прежнему не появлялось. «Посторонний: Незваный Гость, я знаю, что ты здесь». Кто это тут с кем затеял в прятки играть? А, скорей всего это какие-нибудь любовные шашни. Тогда нечего тратить время. Ага! И привата нет потому, что чат только на двоих. Гость, надо думать, как раз ник Ахмата ибн Салиха, а на другом конце принят сигнал, что чат открыт. Эжен-Оливье взялся за крышку монитора, чтобы захлопнуть весь дурацкий чат. Надо надеяться, что не наследил. «Посторонний: Незваный Гость, ты сидишь за моим столом и ты еще не отключился. Не делай этого». Эжен-Оливье уронил ноутбук на колени. Безделушка удержалась, не только не упала на пол, но еще и выбросила новую оранжевую строчку. «Посторонний: Незваный Гость, это глупо. Я не предполагаю, я знаю». Похоже, что да, знает. Наследил-таки. Но файлы все равно при нем, а раз так, нечего теперь и осторожничать. «Незваный Гость входит в чат», – сообщила синяя надпись. «Незваный Гость: Посторонний, а пошел ты…» – Эжен-Оливье понимал, что валяет несусветного дурака, но пальцы сами забегали по удобной клавиатуре. «Посторонний: Незваный Гость, тебя не должно слишком волновать, куда пойду я. Вот ты сейчас никуда не можешь уйти». Тут ты, голубчик, ошибаешься. Что б у тебя ни стояло на дверях, а с окошками ты слишком понадеялся на высоту. Будь на них датчики, они бы давно сработали. «Посторонний: Незваный Гость, посмотри сам». Что-то щелкнуло, но не в компе. Прочнейшая даже на вид тонкая стальная решетка упала из крепления жалюзи. Отшвырнув ноутбук, Эжен-Оливье метнулся к другим окнам – тоже самое, а еще на входной двери и на дверке черного хода. Идиот, ну надо же быть таким идиотом! Весь этот ноутбук – всего лишь сигнализация с фокусом. И оттуда, скорей всего из рабочего офиса, как раз управляются окна-двери. Небольшой изящный капкан. Не на вора, нет, только на того, кто ищет информацию. Тончайшие пластиковые перчатки словно наполнились водой, отчего так мокро рукам? Холодный пот тек по щекам, волосы на лбу взмокли. Ноутбук на ковровом полу продолжал высвечивать строки. «Посторонний: Незваный Гость, мне нужно с тобой поговорить». Кто б сомневался. «Незваный Гость: Посторонний, перетопчешься». Яркие строчки утратили всякий смысл – так, мельканье каких-то букв. Краем глаза Эжен-Оливье заметил, что оно продолжается, но скользнул глазами не читая. Чего жалко, так это файлов. А ты, сволочь, со мной не поговоришь, хрен тебе. Ни резать по кусочку, ни глаза выжигать сигаретами, как вы это обычно делаете, тебе не обломится. Ладно, сам виноват. Эжен-Оливье прошелся по просторной квартире, зашел на кухню. Плита электрическая. Это зря. Эх, ну надо же, один из кухонных ящиков тоже закрылся решеточкой. Надо думать, там колющее и режущее. Боимся сопротивления. А если бы у меня с собой был пистолет? Засекли бы из какой-нибудь камеры и пшикнули газом. Но пистолета нет. Сюда через минут пять, надо думать, вломится целая банда. Нет, не секьюрити, что сидят внизу, те были бы уже здесь, подъедет автомобиль с каким-нибудь привилегированным подразделением благочестивой стражи. Надо спешить. Что у нас тут найдется для обеда на скорую руку? А вот что. Эжен-Оливье поднял легонький тостер. Кретин ты, Ахмад ибн Салих. Хотя нет, ты не кретин, ты просто не понимаешь. Ванная комната оказалась отделана сиенским мрамором, янтарным, искрящимся. Огромная ванна со всякими гидромассажами и раковины цвета шампань забраны в обшивку черного дерева. Как же вы любите, сволочи, сладко жить. Будем надеяться, по такому поводу рядом с умывальником найдется розетка. Из высокого зеркала выплыло бледное лицо с проступившими под глазами кругами синяков. Серые глаза почему-то кажутся черными. Только волосы такие же, как всегда – русые, совсем светлые сверху, более темные внутри. Норманнский тип, так, кажется, сказал отец Лотар, вот кому хуже, чем ему, сейчас пришлось бы. Да он радоваться должен. Эжен-Оливье заткнул раковину. Вода забила мощной светло-голубой струей, запенившейся пузырьками. Что сейчас делает Жанна? Ну да теперь уже неважно. Оторванная пуговичка ковбойки на одной нитке, веселые изгибы пушистых волос, маленький рот цвета барбариса. Часы на запястье пронзительно запищали. Тьфу ты, скорей! Ох, как потом пожалеешь, если сейчас не успеть! Вилка не сразу попала в розетку. Эжен-Оливье, обеими руками сжав тостер, запихнул его в воду. Ничего не случилось. Так его, он что, неисправный, что ли?! Эжен-Оливье коротко засмеялся. Это ж надо забыть про эти дурацкие перчатки! Часы пищали. Эжен-Оливье торопливо стягивал, срывал перчатки с рук. Последнее, что он расслышал прежде, чем сползти на пол, было несомненное ругательство на незнамо каком языке, персидском, что ли. Лицо крупного холеного мужчины с подбритыми усиками наклонилось над ним, и Эжен-Оливье с отчаянным бешенством понял, что не успел умереть. Удара током не было, вместо него был удар по голове, слева в висок, и от этого удара все плыло перед глазами и страшно звенело в ушах. Карие светлые глаза Ахмада ибн Салиха, встретившись с его взглядом, метнули стрелами не меньшую ненависть. Араб, убедившись в чем-то, тут же выпрямился, скрипнул зубами, вырывая из розетки шнур, с силой швырнул тостер на зазвеневший кафельный пол. Да провались все пропадом, ну не мог какой-то ленивый араб-технарь по воздуху, что ли, перелететь от двери через просторную ванную комнату, успеть ударить его, солдата Маки! Ах ты, задница, чтоб тебе пусто было! Эжен-Оливье медленно подымался на ноги, вжимаясь спиной в стену. Хоть бы что-нибудь острое, нет, не для гада, бессмысленно, он же не один. – Хоть бы ты дочитал, что ли, сопляк, – араб говорил с одышкой, его широкая грудь вздымалась, как кузнечные меха. – Я же сказал, что не собираюсь тебя сдавать благочестивым или полиции. – А я поверил на слово, – огрызнулся Эжен-Оливье. – Ты не видишь, что я один? Разуй глаза, зачем мне это? – Ахмад ибн Салих вытащил батистовый платок и, грубо скомкав невесомую безделушку в кулаке, принялся промакивать лицо. Эжен-Оливье со смутным удовлетворением отметил, что ловкий удар дался ученому недешево. Но все-таки как он сумел, чтоб ему лопнуть! Хозяин вышел из ванной, преспокойно показав гостю спину, уверенный, что тот последует за ним. Один, значит? Или шуточка? Посмотрим. Что-то ты слишком уж в себе уверен, досточтимый эфенди[43]. – У меня ничего не прослушивается, – Ахмад ибн Салих тяжело опустился в кожаное кресло. Высокий рост здорово его выручал, иначе он был бы толстяком. Мягчайшее сиденье сразу приблизилось к полу сантиметров на пятнадцать. – По-моему, это не моя проблема, – Эжен-Оливье усмехнулся. От удара он до сих пор еле держался на ногах, но Ахмада ибн Салиха это, кажется, не слишком беспокоило, равно как и то, останется ли «Незваный Гость» на этих самых ногах стоять или сам найдет, куда сесть в этой маленькой гостиной с тремя черными стенами и подсвеченным аквариумом вместо четвертой. Не дожидаясь уж слишком запаздывающего приглашения, Эжен-Оливье сел на диван. – Ты так думаешь? Это касается Софии Севазмиу. – Араб сидел напротив, не отрывая от него тяжелого внимательного взгляда, источавшего теперь холодную неприязнь и что-то вроде брезгливости. – Кого-кого? – Сердце бухнуло, но Эжен-Оливье знал, что лицо не выдаст. – Ты слышал. Есть адрес, Пантенское гетто, пересечение Седьмой и Одиннадцатой улиц… Эжена-Оливье вновь скрутила ненависть, отчаянно, до невозможности думать. Всего два года, как мэр Парижа вдруг распорядился заменить названия улиц внутри всех гетто порядковыми номерами. Французы, конечно, называли между собой улицы по-прежнему. Если и произносили номер, то с понятной собеседнику гримасой отвращения. С таким вот стерильным равнодушием сказать о номере улицы мог только враг, но за все восемнадцать лет своей жизни Эжен-Оливье разговаривал с врагом впервые – сидя напротив, утонув в мягких кожаных подушках. Ну нет, спокойно! Черт знает, что происходит, но слушать и смотреть надо в оба. Господи, сейчас бы чего холодного приложить ко лбу или хоть выпить, сразу бы удалось собраться, но не просить же этого гада. – Ты едва ли его знаешь, но другие, они знают. Итак, Пантенское гетто, дом 7/11, квартира №5. София Севазмиу живет там уже неделю и намерена оставаться еще несколько дней. Вот теперь уже стало действительно не до эмоций. Когда слушают так, как слушал Эжен-Оливье, можно просто забыть выдыхать и вдыхать. И даже не заметить, что не дышишь. Откуда? Или гад блефует? – Когда ты об этом скажешь, она, конечно, тут же сменит адрес. Излишние, надо сказать, хлопоты. Можно преспокойно там оставаться. Дело в том, что благочестивые не имеют этой информации. Хотя на вашем месте я был бы осторожен с этими явками в гетто. Сейчас прорабатывается новая методика. Из каждой двадцатой семьи будут по пустяковым обвинениям задерживать подростков, молодежь, но сами семьи трогать не станут. Арестованных станут судить, ну и отправлять в тюрьмы для неверных – в Компьени, например, думаю, ты слыхал, каково там сидеть. Нет ничего необычного, что парня лет пятнадцати поймали на каком-нибудь непочтительном жесте во время призывов на молитву, судили и посадили. Но много чем готовы поступиться родители, лишь бы хоть капельку смягчить своему ребенку пребывание в Компьени. Даже не за то, чтобы освободить его, конечно, нет. За то, чтоб передать коробку шоколада, избавить от карцера, устроенного под отхожим местом, спасти от сексуального обслуживания надзирателей. Десятки жизней чужих людей – вполне приемлемая за это цена. Что угодно было в ровном, хорошо модулированном голосе Ахмада ибн Салиха, только не жалость к людям, понужденным к недостойному, но страшному выбору. А ведь он не врет, быстро подметил Эжен-Оливье, скорей всего не врет, подростков вправду стали хватать чаще. Он не слишком об этом прежде задумывался, ему-то тюрьма в любом случае не грозила. Компьень – для мелких нарушителей. В этом араб не врет, а в другом? – Ну и смысл мне все это рассказывать? Я дальше в такие кошки-мышки играть не стану. Что нужно от меня и какого черта? – В самом деле, какой смысл говорить о явках Маки с человеком, забравшимся в мой дом мирно воровать ложки? – Ахмад ибн Салих усмехнулся, на мгновение переведя взгляд на уткнувшуюся в стекло карликовую черепашку. А что, уж не сказать ли, будто впрямь за антиквариатом влез, только бес попутал в бродилку поиграть. Да нет, смешно, хрен поверит. Черепашка, которой Ахмад ибн Салих потыкал пальцем, разевала рот, не понимая, отчего не может ухватить ничего, кроме гладкой поверхности. – Мне нужно встретиться с Софией Севазмиу. Я уже понял, ты не знаешь, кто это такая. Но гарантией моей заинтересованности в этой встрече пусть послужит то, что мне известно неизвестное благочестивым, и я молчу. Да он идиот, ничего больше! Ни одному из них Севазмиу никогда не поверит на слово, ни в чем не поверит, ни одному из них не позволит навязывать себе правила игры. – Ты можешь ей кое-что передать, – Ахмад ибн Салих резко поднялся, вышел из комнаты. За своими людьми? К телефону? Эжен-Оливье бесшумно скользнул к дверям. Слышалось только нетерпеливое постукиванье, словно выдвигались один за другим ящики комода. – Свои записи, надо думать, ты слизнул весь мой хард, тоже, конечно, можешь передать кому хочешь, – громко продолжил из другой комнаты ученый. – Но думаю, это более интересно для мадам Севазмиу. Я должен предупредить, мои файлы едва ли вообще способны вызвать ее интерес. Они абсолютно дистиллированные. С этими словами Ахмад ибн Салих, который, оказывается, при всей своей грузности тоже умел двигаться бесшумно, возник в дверном проеме, оказавшись тем самым в одном шаге от Эжена-Оливье. В руке у него был целлофановый чехольчик с какой-то коробочкой внутри. Араб вытряхнул коробочку на ладонь, скорей это была не коробочка, а шкатулочка, чуть больше пачки сигарет, из грушевого дерева, с полустершимся узором на выдвижной крышке. – Вот, – араб протягивал коробочку Эжену-Оливье. – Раскройте, – Эжен-Оливье отступил на шаг. Кивнув, Ахмад ибн Салих осторожно выдвинул крышку, продемонстрировал содержимое, верней его отсутствие, потому что шкатулочка была пуста. Затем, уже по собственному почину, наклонился и понюхал маленькую деревянную емкость. – Запах действительно довольно резкий, но он не опасен. Темное теплое дерево сильно пахло какими-то пряными духами. Эжен-Оливье с недоумением повертел безделушку в руках. Очень старая безделушка, когда-то была украшена узором из янтаря, но камешки почти все осыпались. Ну и что? Ох, и неприятны же такие игры втемную. Перед ним враг, несомненный враг, который даже не умеет скрыть этого. – Можно, конечно, и выбросить это на улице в самую ближайшую урну, – Ахмад ибн Салих вышел в коридор, несомненно демонстрируя, что разговор завершен. – Но на твоем месте я бы так делать не стал. А то, конечно, позарез необходимо знать, как бы поступил ты. Как поступать на своем месте мне, вот это важно на самом деле. Что, если все это – какая-то адски хитрая ловушка, ведь легко можно пожертвовать пешкой ради того, чтобы взять ферзя. Верней сказать, королеву. Так что спасибо за совет насчет урны, только, пожалуй, не самой ближней. – Знаешь что, – Ахмад ибн Салих, идущий впереди к дверям прихожей, вдруг резко остановился, словно нюхом учуял чужую мысль, развернулся. – Если сегодня вечером София Севазмиу на самом деле будет по этому адресу, то червяки на крючок мне, пожалуй, без надобности? Проверь сам, будет она там или нет? По адресу, названному арабом, оказалась маленькая антикварная лавчонка, хотя подобный антиквариат вернее было бы называть попросту старьем, а лавку барахолкой. По стенам громоздились отягощенные одеждой вешалки, и это была одежда, сохранившаяся с прежних времен. Женские блузки без рукавов и с короткими рукавами шьют и теперь, для семейного, так сказать, круга, но они подчеркнуто сексуальны, никому из мусульманских модельеров не пришло бы в голову сочинить вот такую кофту из ткани в скромную клетку, с удобными карманами или вон ту, гладкую, цвета беж. На полках теснились фаянсовые чайные кружки, среди них – с потешными изображениями зверей, одетых по-людски и занятых человеческими делами. Сколько ж их делали на рубеже веков: благочестивые колотят-колотят, а все не перебили. Потерявшие смысл металлические и резные рамки для фотографий. Больше бросалось в глаза, конечно, вполне нейтральных вещей: помятые джезвы, надбитые вазы, подносы, шкатулки. Поэтому, когда София вертела в руках сомнительную посылку, со стороны показалось бы, что она попросту приценивается к одному из выставленных на продажу предметов. Да и выражение ее лица вполне подходило человеку, лениво размышляющему над ерундовой покупкой. – Я действительно знаю эту вещь, – София качнулась в старом кресле-качалке, где уселась в дальнем углу захламленной комнаты. – В этой коробочке мой свекор хранил красную смирну. Забудь я эти полуосыпавшиеся янтарики, думаю, запах бы напомнил. Это была его причуда, он больше любил смирну, чем ладан. Ничего не скажешь, удобно иметь в запасе письмецо, которое может прочесть только адресат. Значит, все это затевалось не вчера. Эжен-Оливье промолчал. Не дело солдата задавать вопросы генералу, даже если тот с ним вроде бы что-то обсуждает. На самом-то деле София Севазмиу просто думает сейчас вслух, не может же ее впрямь интересовать мнение человека, умудрившегося дважды лажануться до полудня. Рекорд, да и только! Провалился во-первых, не сумел устранить себя, а значит подверг опасности кучу народа, во-вторых. И еще неизвестно, не был ли третий поступок третьей глупостью, самой большой. – Не бери в голову, парень, для такого ореха у тебя еще зубы молочные. Как видишь, ничего худого не вышло из того, что ты остался живой. – София уронила шкатулочку в карман, а из другого вытащила неизменные папиросы. – Не убежден, – у Эжена-Оливье хватило смелости поднять глаза. – Ты хочешь знать, не осталось ли у меня кого в живых по мужней линии? – София усмехнулась, затягиваясь. – Передай, будь любезен, пепельницу, с меня станется стряхнуть пепел на пол, а у старика Жоржа горничных нету. Никого не осталось, насколько мне вообще известно. Во всяком случае, в Еврабии. Да и, кроме того, все знают, что от меня ничего невозможно получить шантажом. Знать наверное Эжен-Оливье не знал, но кое-какие зловещие слухи до него доходили. Была история, пытались. Заложники погибли, хотя и были отомщены так страшно, что новых попыток ваххабиты не предпринимали. Поговаривали, мщение заняло почти год, но последний из замешанных в гибели тех людей остался в живых. Он просто тронулся умом, ожидая, когда же доведется разделить участь предшественников. Теперь забивается под больничную кровать при виде незнакомого санитара. Впрочем, быть может, это и сказочка, одна из многих, что волочатся шлейфом за такими, как София Севазмиу. – Это единственное, что мне пришло в голову, – проговорил он одними губами. – Он враг, а что, кроме шантажа, может быть у врага в рукаве? – Да много чего там на самом деле может быть, – София качнулась в качалке. – Знаешь, почему они так и не захватили всей планеты? Ты помнить не можешь, но был момент, могли. Эжен-Оливье молчал. Вина грызла его, устроившись за пазухой, как лисенок грыз спартанского мальчика, о котором рассказывала в детстве мать. Оставалось только терпеть и не подавать виду, он же не просит, чтобы его прощали или оправдывали. – Да сядь ты вон на ящик, не маячь перед глазами, – как всегда, самая безобидная реплика Софии звучала невольным приказом. – Видишь ли, еще в годы старого мира эти сыны Аллаха любили козырять пропагандистским утверждением, что они-де, в отличие от христиан, разговаривают с высшей инстанцией, так сказать, без посредников. На самом деле полная чушь, но подробней лучше спросить отца Лотара. Кстати, не поленись, врагов надо хорошенько понимать. Но в этой чуши есть курьезная доля правды. Каждый горделивый избранник, «беседующий с Аллахом напрямую», никак не может взять в толк, отчего это другому такому же избраннику Аллах так же напрямую сказал совсем другое. Особенно на предмет материальных претензий. – Они не могут надолго сговориться между собой! – Запах диких русских папирос был лучше любой смирны. Что же в ней такое, какая загадка, что ее присутствие наполняет таким счастьем? Не только ведь его, он сколько раз ловил отблески собственных движений души в других лицах. – Тогда не смогли, а то б нам крышка, и сейчас не могут. Вот какой-то прожженный пройдоха и надумал поставить на кафиров[44] в игре против какого-нибудь правоверного собрата. Сам этот Ахмад или тот, кто за ним, нам без различия. Ну вот, все встало на свои места. Получил, задница? Так и станет София Севазмиу с тобой встречаться, разбежался. – А какое место этот тип предлагал для встречи? – София загасила окурок. Эжен-Оливье вскочил, опрокинув шаткий ящик так стремительно, что из него рассыпалось по полу вовсе несуразное содержимое – бумажные китайские веера. – Картежники из вас, молодняка, никакие, – София засмеялась черными глазами. – Ну допустим, он хочет использовать втемную силы Маки. Под это дело он может кого-то нам сдать из этой агентуры, рассекретить. Самое простое – им может быть нужна парочка особо удачных казней, чтобы не уберегший ценные кадры чиновник слетел с поста. Ради своей выгоды они всегда сдают и подставляют друг дружку, сколько я их знаю. Но ведь и нам есть возможность сыграть с этими картами не в его интересах, а в своих. Кроме того, откуда он знает то, что еще не известно благочестивой страже? А тут мерзавец не соврал, нет таких доводов, чтобы благочестивые могли меня сцапать и замешкались. Это мне не нравится, и не нравится сильно. Тут уж эфенди придется удовлетворить мое любопытство. Да и кроме того… Кроме того есть еще одна странность. Откуда все-таки взялась эта вещица? Дело в том, что все личное имущество священника Димитрия Севазмиоса осталось в России. Глава 6 Цена устрашения Пригород Афин, 2021 год «Если бы ты миссионерствовал вчера, сегодня мне не пришлось бы покупать оружие», – эти слова сына все звучали в ушах иерея Димитрия. Белые, сиенского мрамора ступени склепа были усыпаны лепестками темных роз и казались из-за этого окропленными кровью. Безоблачная высота сверкала той лазурью, которой не знают более холодные небеса. Молодая женщина, отделившаяся от толпы, стояла среди светлых крестов, теснящихся по обеим сторонам узенькой дорожки. Она была неподвижна, абсолютно неподвижна, но ее черные одеяния танцевали на ветру. Отец Димитрий подумал вдруг, что впервые видит невестку такой. Ручное кружево черного шарфа, накинутого на стянутые античным простым узлом волосы, вольный, широкий подол длинной юбки, открывающей лишь щиколотки в черных чулках и изящные туфли на невысоком каблуке, обвивающие ноги тонкими ремешками. В траурном, но таком женственном наряде ее красота вдруг высветилась и заиграла. Сейчас она, такая негреческая, казалась не просто гречанкой, но самим греческим воплощением древней женской скорби, Медеей или Электрой. Жутковатая, но прекрасная, с этим спокойным лицом, уж конечно она не ломала рук и не рвала волос, но откуда тогда это леденящее черное веянье? Видал ли муж, что она так красива? Едва ли. Скорей всего она и на собственное венчание заявилась в кроссовках. Впрочем, наверное тут никто не мог ничего сказать, они обвенчались почти тайком, во всяком случае, мимоходом, страшно разобидев добрую сотню родственников. Обыкновенно ее красота успешно пряталась в ветровках и мужских свитерах, в неизменных джинсах. Царственный изгиб шеи скрывали небрежно распущенные волосы, лицо закрывали невыносимые темные очки. А ведь она могла бы, захоти только, блистать в элитарном кругу, к которому от рождения принадлежал Леонид, запоздало понял отец Димитрий, могла бы, даже вопреки невнятному происхождению, русская, если не хуже, чуть ли не еврейка. Мы не поняли, что она просто не захотела. Маленькое кладбище было старинным, семейным, и потому не возникло нужды в безобразном ритуальном транспорте. Процессия шла к вилле пешком, рассыпавшись на обратном пути среди могил и кипарисов. «Чем я займу такую ораву? Ну, ладно, не гнать же. Вы, двое, разберитесь с унитазом в угловом туалете – шумит по пятнадцать минут после каждого спуска воды. Ты собери по комнатам пустые жестянки, особенно в спальне, под кроватью, должно быть дикое количество, и снеси вниз к контейнеру. Мешки на кухне, под раковиной! Ну а ты пока почисти мне ботинки». Это и были последние слова Леонида Севазмиоса, хотя София еще не знала их, когда шла черной тенью между черными кипарисами. Последние слова, сказанные прежде, чем упасть изрешеченным в глубокое кресло в их небольшой квартирке недалеко от Кифиссо – не самое дорогое место в Афинах, но и вполне приличное. Квартирка, опоясанная утонувшим в цветах и зелени балконом, со стоявшая из спальни, небольшого компьютерного кабинета, еще меньшей комнаты для частых гостей и столовой-гостиной, тоже была не роскошной, но вполне приличной, самый раз подходящей для молодой четы, бездетной, пока еще бездетной, как считали добрые знакомые. Вместо кухни к «столовой» части большой комнаты прилип закуток с мойкой, плитой на две конфорки и холодильником, отделенный матовыми застекленными створками, что были единственным источником дневного света. Спокойно двигаться там мог только один человек. Нельзя сказать, что эти неудобства очень печалили молодую хозяйку. Даже если они ужинали дома, чем, надо сказать, не злоупотребляли, всегда ведь можно было заказать в ближнем ресторанчике что-нибудь в равной степени вредное для фигуры и для желудка. Они объедались в два часа ночи какими-нибудь лепешками с жареным мясом, утонувшим в острой приправе – и оставались тощими и здоровыми. Соня словно сама видела лицо Леонида, когда он это произносил, видела открытую, исполненную бессознательного кастового превосходства улыбку, видела, как он поставил на журнальный столик ногу, обутую в черный ботинок со шнурками, на кожаной тонкой подметке – они ведь собирались в театр, на какую-то модную античную стилизацию. Слова не вполне античные, но он был в них весь – в этой свойственной только ему расчетливой беспечности. Курьезное сочетание, что и говорить. Но ведь в его мальчишеском кураже действительно был точный и мгновенный расчет. Когда вдруг засбоило электричество, а затем механическая часть дверных запоров сдалась бесшумно и мгновенно и в квартиру с намеренным грохотом ввалилось четверо с автоматами, он даже не стал проверять, работает ли телефон. «Ноль смысла», – сказала бы сама Соня. Только ведь одно дело понять, что смысла ноль, а не засуетиться напрасно – совсем другое. В считаные мгновения определить, что выскользнуть нет, не удастся, (они ведь даже оружия дома держать не могли, спасибо доносам либеральной прессы!), вычислить из четверых вожака, оскорбить его чуть больше подчиненных – перед ними. Он же просто спровоцировал тупую марионетку – окатить наглеца с головы до ног длинной очередью, тот и жал, пока было чем палить. Ну и тоже все понятно – слишком много они знали еще тогда. Кому надо, чтоб тебе перед смертью тушили сигареты о гениталии и выковыривали глаза позаимствованной в кухонном закутке открывалкой для бутылок? Блефанул и выиграл легкую смерть. Идя между белыми крестами, она тогда знала только одно – он умер спокойным. Он знал, прекрасно знал, что Соня никогда не войдет в дом, не позвонив с улицы, не услышав в трубке знакомого голоса, если отсутствия не оговорено заранее. Да и этот знакомый голос непременно должен был сказать некоторые слова, а других слов, напротив, не должен был говорить. Полуиграя, очень уж они были еще молоды, они изобретали десятки изощренных предосторожностей, моделировали десятки положений – обессилев от другой игры, любовной, раскинувшись среди черного шелка простыней, на матрасе из природной губки, на новенькой кровати под старину. Леонид любил роскошь, и Соня, когда надоедало шокировать драными джинсами родню мужа, иногда ему уступала. Не часто, конечно, но в тот день, когда не ответил телефон, она три часа просидела в салоне, терпеливо снося парикмахерские попытки соорудить из ее непокорно прямых волос замысловатую вечернюю прическу с большими и маленькими локонами. Им удалось тогда скрыться, всем четверым, хотя они и дождались полицию вместо Сони. Отсчитывая от этого дня, ей суждено было узнать последние слова мужа только через три с половиной года. Третий боевик из четверых (двоих не удалось взять живьем) раскололся почти мгновенно. Револьвер, скользящий по лицу, хорошо стимулировал его память. Она проверяла. Сходилось все – он вспомнил, что Леонид был в белой рубашке со стоячими воротничками, но еще без бабочки, вспомнил еще множество всяких мелочей, свидетельствующих, что не сочиняет. Да и откуда бы этой твари такое сочинить? Когда он произнес самую полную фразу трижды без новых добавлений, Соня, торопясь, чтоб эта недостойная пасть, донесшая до нее последние слова мужа, не сумела ничего больше прибавить своего, запихнула в нее ствол. Но выстрелила она не сразу. С минуту она смотрела в молодое, похоже, их ровесника, лицо, разделенное как бы надвое: покрытые темным загаром лоб, нос и верхняя часть щек, а снизу все белое, даже густая щетина не может скрыть этой синеватой белизны. Боевик поспешил расстаться со своей «моджахедской» бородой в тщетной надежде сбить со следу, обмануть смерть. Но Смерть смотрела на него, улыбаясь углами губ, улыбаясь глазами, в которых плясали маленькие огоньки. У Смерти была девчоночья густая челка, ее волосы были собраны в конский хвост широкой деревянной заколкой, она была одета в рубашку из голубой джинсовки. Бесполезно было подскуливать, ощущая этот соленый холод металла во рту, лицо Смерти дробилось над ним из-за заливающих глаза слез, самых искренних, обильных, стекавших по щекам. Не надо, нет, не надо, не надо![45] Это был последний раз, когда она убивала их с хоть какими-то эмоциями. До этого было еще много дней, много кропотливых дорогостоящих усилий. – София, погоди, – отец Димитрий наконец решился нарушить ее одиночество. Она замедлила шаг, остановилась, поправила отогнутый ветром шарф, улыбнулась одними губами, но спокойно. – Я хотел поговорить с тобой, – негромко сказал отец Димитрий. – Нет, не думай, не о Леониде. Едва ли есть еще что-то, чего бы мы могли друг другу о нем сказать. Мне хочется просто по-стариковски поболтать с тобой немножко. В доме будет неудобно, народу собралось так много… – Давайте поболтаем, отец, – ее спокойствие было невыносимо. Ему было бы легче, если бы она плакала. Господи, пошли ей дар слез, бедняжке! – О чем? – О России. Я ведь верно понял, София, что ты не намерена теперь воротиться на родину? – Быть может, на полгода, еще не знаю, как все сложится. Но жить я не собираюсь ни в России, ни в Греции. Скорее всего просто потому, что мне вообще больше не нужен свой дом. Даже если он размером со страну. – Только поэтому ты не хочешь жить и в Греции? – А есть еще какая-то причина? – Ты ведь превосходно поняла, о чем я. Твой муж осуждал соотечественников. – Он много кого осуждал. Что ж мне теперь, на Марс, что ли, переезжать? Так там, говорят, воздуха нет. – Соотечественников он осуждал больше других, – отец Димитрий говорил со странной одышкой, словно ему-то воздуха не доставало как раз здесь, на этом пронизанном остриями кипарисов благовонном просторе, на ветру, несущем слабый привкус морской соли, – Даже я не могу сейчас здесь остаться. – Уж будто? Разве не Греция – «единственная страна в этом безумном мире, которая спасет себя», отец? – молодая женщина попыталась смягчить голосом интонацию. Она не язвила нарочно, просто не умела иначе. – Я не отказываюсь от своих слов и сейчас, – отец Димитрий не обратил внимания на непроизвольный выпад невестки. – Греция спасет себя, но других не спасет. А Россия спасет других, если только ей самой удастся спастись. Лет пятнадцать назад, даже больше, я ведь ездил по России в составе совокупной делегации Православных Церквей. Ты едва ли знаешь, София, но тогда шли мощные объединительные процессы. Не все вышло, как хотелось, но многое. Это, конечно, усилило православный мир. Многое, тем не менее, неприятно поразило меня в России тогда. Огромная страна, церковные иерархи слишком высоко стоят. Неестественная высота поднимает их над народом. Закрытые резиденции, представительские автомобили, десятки референтов и секретарей на интернете и телефонных проводах, фильтрующих допуск простых смертных к владыке. Архиепископ служит в праздник в соборе, видит толпы верующих, среди них – молодежь, женщины с детьми на руках, посещает наполненные студентами семинарии, посещает поднимаемые деятельным монашеством из руин обители. Он видит свежеизданные в церковных издательствах книги, читает богословские журналы. И ему начинает казаться, что он – архиерей православной страны. Опаснейшая иллюзия! Дитя мое, я смотрел тогда статистику. Ужас, бред! Тех, кто заявляет себя православными, больше, чем тех, кто верует в Бога. Подумай, дочка, они свели Православие к национальному колориту! К крашеным яичкам и куличам. Процент людей, соблюдающих посты, почти не увеличился, каким был при коммунистах, при гонениях, таким и остался[46]. А священники на приходах жаловались на проблему «захожан». Это люди, считающие себя воцерковленными, но на самом деле они не таковы. Для «захожанина» нормально покрестить ребенка, но не думать о его религиозном воспитании, венчаться в церкви, а потом разводиться, ходить в храм раза два-три в год. Многие верующие рассказывали мне тогда, что недавно Страстная Седмица пришлась на эти невнятные послекоммунистические майские праздники. И что же? По всем телевизионным каналам шли развлекательные программы, кривлялись паяцы, шуты. Где хоть тень уважения к скорби православных? Разве у нас в Греции такое бы потерпели? А эти нелепые новогодние балы в разгар Рождественского поста? Оставим сейчас мучительный спор о календаре. Скажем одно – христианское государство приспосабливается к календарю Церкви, не наоборот! Россия должна понять – в отличие от Греции, православная ее часть – это меньшинство общества. Только потому, что храмов не так много, возникает иллюзия православного большинства. – Но почему Вы всеми мыслями сейчас в России, отец? – София отметила про себя, что эта длинная взволнованная тирада говорит о том, что свекор жив еще не только внешне. А ведь потеря непутевого любимого сына могла смертельно иссушить душу, оставя плоть лишь тащиться до могилы сколько положено еще лет. Хорошо, что этого не случилось. – Потому, что мысли всего лишь опережают меня самого. – Что Вы хотите сказать?! – То, что сказал. Мои слезы промыли мне глаза, дочка, но я не могу преодолеть своего отторжения от соотечественников. Я многое понял, немыслимо дорогой ценой, а они, они остались прежними. Лучше мне покинуть Грецию, чтобы не искушать Господа гневом слабого сердца. Я нашел иную ниву для миссионерства. Я нашел место, где нужен. Пусть князья Церкви витают в облаках иллюзий, Бог им судия, но в скромной массе среднего духовенства лишних иереев нет. В России я приму монашество, и Димитрий Севазмиос исчезнет навсегда с его виной. – Когда Вы едете, отец? – На грядущей неделе. Дела с банковскими счетами и недвижимостью я переложил на братьев. Думаю, я найду там применение своим деньгам. Родственники позаботятся и о твоей доле. Согласно завещанию Леонида, они рассредоточат твои средства по различным счетам, так, чтобы ты могла снимать деньги при любых обстоятельствах. Не беспокойся, наша семья собаку съела в финансовых хитростях. Знаю, что эти деньги тебе нужны, и приблизительно догадываюсь, как ты станешь их использовать. Я тебя не сужу, София, я не вправе никого судить не только как христианин, но как человек, наделавший слишком горестных ошибок. Хочу сказать лишь одно. Благодаря деньгам Севазмиосов твои возможности удесятерятся. Пусть же Господь поможет тебе удесятерить ответственность. Знаю, ты не веруешь, хотя мы никогда об этом не говорили. Ты лишь соблюдала правила, чтобы не огорчать мужа и его семью. Думаю, это было только уздою для твоей непокорной души, думаю, сейчас ты сбросишь эту узду, ты разорвешь даже пустую оболочку церковности. Не меняйся в лице, дитя, в национальном характере греков заложен реалистический взгляд на вещи. Я был бы удивлен, узнав, что ты переступишь по своему желанию порог храма хоть раз в ближайшие десять лет. Но именно лишенным иллюзий взглядом я вижу сейчас, что ты еще придешь к Богу, София. Еще не скоро, но придешь. Прости за все. Знай, что я молюсь о тебе. – Отец… Только теперь я поняла, в кого мой муж был таким необычным, таким особенным. Право, наследственность великая штука. Простите меня за внуков, которых нет, прежде всего за них. «Откуда, в самом деле, у него вещь отца Димитрия?» – в который раз подумала София, спускаясь в авторемонтную мастерскую. Подземная мастерская была недостроена, так же, как и здание супермаркета над ней, но по случаю пятницы никаких работ не велось. Мешки цемента, мотки кабеля, голый бетон стен, какие-то слегка фантасмагорические очертания домкрата. В старых фильмах такие места служили чем-то вроде городской сублимации дремучего леса. Именно в них на героев чаще всего нападали чудовища – гангстеры, инопланетяне или монстры. Сколько ж лет она не смотрела самых обычных фильмов? – А что, неплохое место, Софи? И выходов много, и легко было расставить ребят на подступах. София кивнула своему спутнику. Узкие окна под потолком, уже покрытые густой строительной пылью, давали не слишком много света, но когда молодой человек отодвинул кусок толя, закрывавший недостроенный автомобильный въезд, выявились все подробности неприглядной обстановки. От отдыха рабочих остались складной стул, старая обычная табуретка в пятнах краски и несколько ящиков из-под марокканских апельсинов. Послышались шаги: в проем спускался высокий человек в весьма уместном здесь комбинезоне рабочего. Впрочем, счесть рабочим его можно было только не приглядываясь: высокий лоб, круги усталости под глазами и бледноватое лицо изобличали не физический род занятий. Военная осанка и скупость движений вовсе сбивали с толку. – Я как раз заплутал было, но тут услышал, как вы расчищали этот проход, – сказал он вместо приветствия. – Не в обиду будь Вам сказано, не могу взять в толк, для чего нужно, чтоб Вы здесь были, – Нахмурилась София. – Пожалуй, жалею, что обмолвилась давеча об этой истории. – Да бросьте, я не помешаю. Посижу себе, послушаю. Для чего, сам не умею пока сказать, но ведь не только у Вас, Софи, бывают интуитивные ощущения. София не успела ответить, напряженно вскинув руку в приказе хранить тишину. Было заметно, что новые шаги, еще еле слышные из глубины здания, понравились ей куда меньше. Лицо ее вдруг осунулось. Человек, вышедший шагах в тридцати из-за фанерной обшивки не установленного оборудования, был несомненным арабом – высокий, полноватый, как и свойственно обыкновенно арабам средних лет, живущим в телесной лени, с каштановыми волнистыми волосами и полными, чувственными губами. В светлом летнем костюме, щеголяющий обилием тяжелого золота – перстень-печатка, запонки, булавка, и все это утыкано рубинами. – Вы уже убедились, что я не привел за собой хвостов? – Он опустился напротив Софии на пыльный ящик с небрежностью человека, имеющего много одежды, о которой заботятся наемные руки. – Добрый вечер, госпожа Севазмиу. – Не убеждена, что даже вечер может быть одновременно добрым для обеих сторон, – София улыбнулась жесткой улыбкой. – Перейдем к делу, ради которого Вы меня побеспокоили. – Спорный вопрос, кто кого побеспокоил первым, – собеседник вежливо склонил голову. – Вчера у меня был обыск, не говоря уже о незаконном вторжении. – Право? Надо думать Вы, как подобает достойному гражданину, попытались задержать преступника и, во всяком случае, тут же уведомили властей? – Неужели мою беседу с Софией Севазмиу уже запечатлел фотограф? – Нет, ничего не пишется и не снимается. А может, и снимается и пишется, с какой стати Вам верить мне на слово? – В любом случае это не имеет уже ни малейшего значения. Итак, вчера была сделана попытка залезть в мой компьютер. А содержимое моего компьютера вас всех так заинтересовало потому, что я – руководитель Парижской лаборатории ядерных исследований, – Ахмад ибн Салих двусмысленно усмехнулся. – Уж, во всяком случае, ядерной дрянью интересуюсь не я, – София напряженно вглядывалась в араба, ее глаза ощупывали лицо собеседника, словно пальцы слепца. – Пусть на эту тему в Москве головы болят. Или в Токио. Еще Тель-Авив есть, чтобы дергаться на сей предмет. – Софи, никто Вас и не подозревал в чрезмерном любопытстве к ядерным разработкам, – двадцатичетырехлетний красавец Ларошжаклен[47], один из семи предводителей подполья, тряхнул светлыми кудрями. В условиях конспирации давно сделался дурным тоном чрезмерный интерес к чужим биографиям, поэтому уже мало кто знал наверное, настоящее это имя или некогда удачно налепленное кем-то прозвище. – Идея была моя, надо признаться, неудачная. – Неудачная, но только не потому, что я подстраховался от такого любопытства, – парировал Ахмад ибн Салих. – Надо сказать, вы попали пальцем в небо. Пусто не у меня в компе. Пусто в лаборатории. На самом деле никакой лаборатории нет. Это пустышка. Нечто наподобие разрисованных плоских обманок голландской школы, тех, что ставились на стол изображать объемные предметы. – В России сказали бы Потемкинские деревни, – заметила София, не отрывая от собеседника взгляда. От нее, в отличие от мужчин, слишком удивленных самой информацией, не укрылась несуразность того, что мусульманин упоминает о голландской школе. Конечно, те времена, когда ваххабиты шерстили мусульманские же кварталы, рвали картины и ломали музыкальные инструменты, уже миновали. Из мусульманской европеизированной интеллигенции кое-кто позволяет себе иметь дома рояль, «бесфигурные» картины. Но все же слышать от араба упоминание о живописи как-то неестественно. – Это слишком хорошо, чтобы можно было поверить, – резко бросил Ларошжаклен. – Можете верить, потому, что это совсем не хорошо, – холодно отозвался Ахмад ибн Салих. – Напротив, это очень даже плохо. – Объяснитесь. – Охотно, – Ахмад ибн Салих выдержал паузу, словно желая усилить и без того напряженное внимание Софии Севазмиу, Ларошжаклена и одетого рабочим человека, что до сих пор не вмешался в разговор. – Однако начать придется издалека. Известно, что еще до того, как евроисламский блок принял нынешние свои очертания, в мусульманском мире существовали ядерные разработки. Самой серьезной была, да и осталась, ядерная база Пакистана. Надо понимать, конечно, что пакистанские специалисты обучались в свое время отнюдь не у себя дома. Да уж, учили мы их на свою голову сами, подумала София. Своих мозгов у них никогда не было, они не способны ни на что, кроме убийства. Прожили двадцатый век нефтяными пиявками, не производили, не изобретали. – Когда неисламские страны опустили «зеленый занавес», – продолжил Ахмад ибн Салих, – ядерная ситуация в Европе сделалась, как следствие, непрозрачной. «Государства-Кафиры» знают, конечно, что сеть научно-исследовательских учреждений функционирует. Однако даже сотруднику этой сети не в один День можно разобраться, что на самом деле ядерного оружия давно нет. Даже механические устройства изнашиваются без квалифицированной поддержки, что уж говорить… Особенно, если учесть историческое Соглашение в Киото. Ларошжаклен коротко кивнул. Киотское Соглашение 2029 года, подписанное Россией, Японией, Китаем, Австралией и с большой неохотой Америкой, подробно фиксировало технологии и области знания, не подлежащие экспорту в страны евроислама и старомусульманские страны. Только благодаря Киотскому Соглашению удалось законсервировать Еврабию на техническом уровне 2010-х годов. – Допустим, но что тут можно счесть огорчительным? Во всяком случае – огорчительным для нас? – Немного терпения. Как я уже сказал, самой дееспособной осталась ядерная школа Пакистана. До недавнего времени была надежда, что все подсобные работы, а все ядерные лаборатории Еврабии не что иное, как чернорабочие при пакистанской школе, не напрасны. Но эта надежда испарилась окончательно. Пакистан не смог второй раз создать бомбу. – Ну и? – Ларошжаклен, что давно знала за ним София, по молодости выходил из терпения слишком быстро. – Газават, как метастазы, не останавливается сам по себе! – Карие глаза Ахмада ибн Салиха стали какими-то пепельными, как земля после пожара. – Для его продолжения ждали бомбы. Но если бомбы, настоящей бомбы, не только нет, но и не будет, значит… – Грязная бомба?! – Ларошжаклен ударил себя ладонью по лбу. – Черт побери, неужели грязная бомба? – Да. – Быть может, кто-нибудь объяснит невежественной старухе, что такое грязная бомба и где она так запачкалась? – София чему-то улыбнулась. Она больше не сверлила взглядом араба. – Собственно, это и не бомба, Софи, – негромко сказал человек в рабочем комбинезоне. Что-то в выразительных модуляциях его голоса стянуло лицо странного араба в гримасу неприязни. – Просто отходы, продукт ядерного распада. Он не нуждается ни в ракетах, ни в ракетоносителях. Контейнер может пронести на себе и раскупорить обычный диверсант, вопрос чисто технический, многоразовый или смертник. – А диверсантов или даже смертников может быть сколько угодно, это дешевый ресурс, – продолжил, справившись с собой, ученый. – Для ислама нет ничего дешевле людей. – Вы не русский, – София вновь столкнулась взглядом с Ахмадом ибн Салихом, но это был уже совсем иной взгляд. – Вы не русский, хотя и жили в России. Ладно, не дергайтесь, но не только же Вам знать чужие секреты. Впрочем, только с моим навыком можно разглядеть, что углы губ почти дрогнули при упоминании о Потемкинских деревнях. Для европейцев это выражение лишено смысла. – Софи, быть не может! – Теперь уже Ларошжаклен впился глазами в собеседника. – Лицо… – Ну, лицо, – София усмехнулась. – Это только в годы моей юности хирурги оставляли всякие там рубчики за ушами. Сейчас уже через год нельзя определить вмешательства скальпеля. Абсолютно безопасный фокус. Да и работы-то немного. Контур губ, конечно, чуть-чуть разрез глаз, чуть-чуть нос. Вот только с чего Вам вдруг взбрело в голову расшифроваться, господин резидент? Ядерные причины не все объясняют, во всяком случае мне. – Кое-что, тем не менее. – Человек, которого уже никак нельзя было назвать Ахмадом ибн Салихом, улыбнулся Софии – без враждебности. – Ликвидация такой масштабной диверсии окупает мой провал, а провал неизбежен. «Еще как окупают, с лихвой. Сто сорок диверсантов, завербованных, ведь остерегали же умные люди, из российских мусульман, единовременно пробирающихся с радиоактивной заразой к водоемам Москвы, Санкт-Петербурга, Самары, Екатеринбурга, Царицына, Владивостока… Кого-то, конечно, поймают, но результат все равно запредельный. Но они будут взяты до „часа X“ и удар на опережение будет столь же многоруким». – Но с этими проблемами я справлюсь худо бедно и сам, – продолжил Слободан. – Я вышел на контакт не за этим. События, надо сказать, развиваются стремительно, еще позавчера вечером я не знал о новом витке джихада. Они ведь знают, что ядерные государства не настолько суицидальны, чтобы использовать это оружие первыми. В такой войне нет проигравших. Они же не погнушаются ничем, им хоть всю планету превратить в пустыню, где бродят верблюды, не только двугорбые, но и двухголовые, с маленькими оазисами чистых территорий, на которых расселятся их князьки, самые потомственные потомки Пророка. По-этому, наступление сейчас пойдет массированное, по разным фронтам. Одновременно с использованием грязной бомбы, которое, надо сказать, едва ли состоится, планируется акция устрашения. И вот это уже касается всех вас. – Что они затевают? – голос Ларошжаклена сделался хриплым от напряжения. – Полное уничтожение гетто. Начиная с Парижа. Повисла тягостная тишина. Слова казались слишком просты, они не вмещали своего страшного смысла. – Они бросят в пять Парижских гетто все городское отребье, так сказать, добровольных помощников благочестивой стражи, – продолжил, наконец, Слободан. – Они пройдут по улицам как лавина дерьма, немедля «обращая» тех, кто дрогнет, и разделывая заживо последних свободных людей. В подвале ощутимо и мгновенно похолодало. София зябко передернула плечами: на какое-то мгновение улетучилась ее странная молодость, сделалось ясно, что кровь уже плохо греет. Ларошжаклен очень побледнел. – Тут, думается, мало для кого секрет, что телевидение у евроислама есть, – продолжил в одиночестве Слободан. – Только оно транслирует за занавес. Эту идею они слизнули с времен холодной войны с Советским Союзом. Но тогда радиосигналы несли с Запада скрываемую от советских людей информацию, а теперь отсюда крутятся в основном рекламные ролики в стиле агитационной практики Третьего Рейха. Всякие там агитки о радостях новых мусульман, щебет красивых девушек о том, как нравится им носить хиджаб… В свободном мире есть любители ловить эту муть по спутнику, на потеху. Особенно, конечно, развлекается молодежь. Но только скоро телезрителям сделается не до смеха. С погромщиками пойдут телеоператоры. – Да, – глаза Софии были как черный лед, лед озера Коцит. – Узнаю манеру. Это они любили проделывать еще в Чечне. Считалось, конечно, что они пользуются видеокамерой для отчетности, иначе им и платить не станут. Наши спецслужбисты не могли взять в толк, отчего зеленые придурки сами лепят на себя улики. Даже лиц не прятали, снимая, что выделывают с людьми. Сначала, при Ельцине, понятно, от безнаказанности. Но потом, когда уже ясно стало, что ловят, что устанавливают личность по этим сволочным кассетам… Вот и решили: подставляются потому, что иначе денег не видать. Это было так, но и не так. Денег не получил бы тот, кто захотел бы выбиться из всеобщей практики. А практика такая возникла только потому, что они сами без этого почти не могли. Они – тщеславные истероиды, все актеры, в большей или меньшей степени актеры. Взгляд Софии затуманился, обратившись внутрь, к застывшему в черном льду воспоминанию, одному из многих таких же воспоминаний. Не слишком удачливый актер, yдачливый бизнесмен на крови. В шикарном нежно-голубом халате, в домашних туфлях крокодиловой кожи, он, уже подстреленный в ногу, с расплывающимся по стеганому шелку темным пятном, ползал по ковру, плача, унижаясь перед двадцатилетней девчонкой. Он каялся и умолял. Почему бы нет, ведь видеокамеры не было, не было и свидетелей позора, разве что в глубине апартаментов визжала запертая в ванной любовница, престарелая кинозвезда. Интересно, задавалась потом праздным вопросом Соня, а если бы камера была? Устоял бы, сумел бы достойно умереть? На подобные вопросы надо отвечать честно, и приходится дать не меньше двадцати процентов вероятности. Ведь это их нравственный критерий: не пойман – не вор. У них нет внутреннего суда, суда своей совести, его заменяет, надо сказать иногда вполне успешно, желание сохранить лицо перед другими. Все эти психологические тонкости Соня Гринберг несколько лет выискивала в книгах, просеивая информацию как в решете кустаря-золотоискателя, с тою только разницей, что искала отнюдь не золото. А затем, осиротевшая, достаточно обеспеченная для своих своеобразных нужд, она переступила грань, за которой ненависть оборачивается местью. Несколько лет, до встречи с Леонидом, она упивалась ролью мстителя-одиночки. Он сумел не остановить ее, конечно, это было невозможно, но перетащить на иной уровень, втянуть в общее дело Сопротивления, дело, имеющее практический смысл. За это она и любила его. Что поделать, любить просто так она не умела. Сколько минут все молчали, погрузившись каждый в свои мысли? Не было больше нужды обсуждать то, как телеэкраны понесут по всему миру кадры, запечатлевшие, стотысячекратно множащие то, как избитый, пропитанный ужасом человек, между истерзанным трупом одного ребенка и еще живым другим, задыхаясь, выплевывает, как в астматическом приступе «ашхаду… алля… иляхаилляллах…»[48], а затем, сопровождаемый одобрительным гоготом, подталкиваемый прикладами, уже сам идет в чужой дом – «свидетельствовать кровью» – и будет влечься своими мучителями от порога к порогу до тех пор, покуда не сыщется горло для вложенного в его руку ножа. – Что же, я Вас не благодарю. – Ларошжаклен поднялся. – Ведь вы, русские, не заинтересованы в панике за занавесом. Наши интересы совпали, только и всего. – Я не русский, но благодарить меня в самом деле не за что, – отчеканил Слободан. – Как Вы сами же подметили, только ради спасения жизни французов я не шевельнул бы пальцем. Но сейчас нам надлежит действовать сообща. Я хотел бы принять участие в разработке плана ответных действий и мог бы предложить по ходу кое-какую помощь. – Мы это решим, – Ларошжаклен переглянулся с Софией. – Но все же кто Вы такой, за что нас ненавидите и как Вас называть хотя бы для удобства? – Он серб, – веско уронила София. – Второе объясняется первым, хотя Вы слишком молоды, Анри, чтобы как следует понять причины его к нам ненависти. – Не к Вам, София Севазмиу, – возразил Слободан, исподлобья взглянув в сторону самого немногословного собеседника. – Вы русская и православная. – Я в одной лодке с католиками, потому из уважения ко мне благоволите не кидать таких взглядов в сторону священника, он еще на свет не родился, когда другие священники благословляли в Боснии хорватов на убийства. Оставим эмоции и вернемся к делу. – Хорошо, – Слободан ощутимо сделал над собой усилие, но черты его лица тем не менее смягчились. – Быть может, не так все и дрянно обстоит, – медленно проговорил Ларошжаклен. – Катакомбы под Парижем огромны. Временно они вместят всех жителей гетто, плевать, пусть даже вместе с тайными осведомителями. Обратной-то дороги нет. Только надо уводить людей тут же. Постепенно мы рассредоточим это огромное скопление народа. Кого-то по стране, кому-то поможем перебраться через границы. – Человеку свойственно не верить в близкую катастрофу, – возразил отец Лотар. – Жители гетто привыкли жить на минном поле. Многие, очень многие не захотят спускаться в подземелья, бросать дома. – Его Преподобие прав, – с горечью сказала София. – Большинство просто не поверит в такую масштабную резню. Они не будут верить до тех пор, пока не увидят озверелых толп на своих улицах. – Ну а что нам делать тогда? Спасать своих, а остальных пусть перережут как цыплят? – Сбавьте скорость, – София остановила Ларошжаклена властным движением руки. – Каковы сроки? – Не больше недели, – Слободан что-то прикидывал в уме. – Да, похоже, так. Они скорей всего приурочат это к очередной годовщине захвата Константинополя. Любят они такие мероприятия к праздникам подгонять, хлебом не корми. – Не густо. – Это не решает дело, но христиане ведь покинут гетто? – обернулся к отцу Лотару Ларошжаклен. – Уж они-то поверят в резню? – Поверят, но не думаю, что покинут. То есть детей и прочих, конечно, все христиане постараются отправить в подполье. Но уж из немолодых людей наверное останутся многие. Они сочтут это подходящим часом свидетельствовать истину. Ведь по сути чудовищная резня, которая теперь затевается, еще одна веха в Скончании Дней. Теперь опустившаяся тишина казалась наэлектризованной. Мысли четырех человек стремительно мчались, расшибались о стены тупиков, ходили по кругу, метались, пересекаясь в своих невидимых траекториях. Стоявшим снаружи на часах Эжену-Оливье, Левеку и Полю Берто казалось, что время стоит на месте, но внутри никто не замечал его хода. – А между прочим, господин резидент, Вы так и не представились, – София подняла голову, и все с неосознанным облегчением отметили, что в углах ее губ затаилась улыбка. – Давайте-ка, называйтесь! – Ну, пусть будет Кнежевич. – Назначения этой шпильки вряд ли кто поймет уже, – София рассмеялась. – Кнежевич так Кнежевич. – Ну, Софи, это бессовестно, – без тени возмущения возмутился Ларошжаклен. – Что у Вас на уме? София Севазмиу, казалось, вовсе и не услышала нетерпеливого вопроса. – Кстати, удовлетворите все же мое любопытство, – она опять смотрела на Слободана. – Относительно коробочки для смирны. – Да все проще простого, – Слободан улыбнулся. Теперь уже вправду невозможно было не заметить, что сам взгляд его менялся, когда он смотрел на Софию. С лица сходило свойственное ему брезгливо замкнутое выражение – Десять лет назад ГРУ все же решилось побеспокоить иеромонаха Дионисия в его уединении – Десять лет назад?! – Ну да, он дожил на Соловках до глубочайшей старости. При этом в ясном уме и твердой памяти. Он отреагировал на это обращение с глубоким пониманием. Тогда и была высказана просьба о каком-либо тайном знаке доверия, совершенно закрытом при том, чтобы иметь возможность при необходимости подать сигнал Софии Севазмиу. Отец иеромонах и отдал тогда эту маленькую вещицу, пошутив заодно, что сотрудники разведки помогают ему изживать грех мшелоимства. Удачно, конечно, что на коробочке нет даже никакой христианской символики. С другой стороны, были и сомнения. Предметы быта стираются в памяти за столько лет. Вы могли попросту не узнать этой вещи. – Исключено! – София расхохоталась, как-то по-мальчишески тряхнув головой. – Он знал, что делает. Этой штукой свекор как-то раз в меня швырнул, да так удачно, что засветил прямо в лоб. Думаю, до сих пор метинка осталась. А кусочки янтаря я потом вычесывала из волос. Обозвал криминальной авантюристкой и запустил коробочкой для смирны. Честно говоря, «криминальная авантюристка» не вполне точная цитата, хотя общий смысл и передан. Только не надо делать таких квадратных глаз, греки нация весьма экспрессивная. У них даже церковь в праздничный день – в своем роде продолжение базара. Ходят во время службы по храму, кто куда горазд, знакомцев примечают. Вам этого не понять, отче, с этой казарменной регламентацией западного обряда. Своя прелесть в этом колорите есть, в меру, конечно. – Ладно, Софи, имейте все же совесть, – в свою очередь не утерпел отец Лотар. – Резню можно предотвратить, – София встретилась глазами со Слободаном, встретилась глазами с Ларошжакленом, встретилась глазами с отцом Лотаром. – Правда, ценой почти таких же потерь, как если бы она состоялась. Но в этом случае погибнут не невинные жертвы, а солдаты, погибнут с оружием в руках. И это надолго окоротит тех. – Что Вы предлагаете? Никто не заметил, кем был задан вопрос. – Нужен опережающий акт устрашения. И не менее крупный. Глава 7 Пробуждение Анетты Салатовый сааб мчал имама Абдольвахида от Аустерлицкого гетто к Ботаническому Саду. Шофер Абдулла, молодой парень из обращенных, опасливо косился на «патрона», как он называл имама про себя. Невооруженным глазом видно, что настроение у патрона хуже некуда, того гляди прицепится к мелочи и спишет с жалованья десятка три евро. – Еще одна пробка, и у меня подскочит давление. Нет, ты подумай только, Абдулла, сейчас ведь не какой-нибудь тысяча четыреста пятый год[49], когда у каждого голодранца было свое авто! Только за последние десять лет личный транспорт, слава Аллаху, сократился на треть! Ну откуда, я просто хочу понять, откуда тогда эти вечные проблемы с парковкой, эта теснота на дорогах?! – Так ведь статистика-то штука кривая, достопочтенный Абдольвахид! На нее откуда посмотреть. С одной стороны, да, автомобиль теперь только у каждой десятой семьи. Но ведь насколько больше стало семей за те же десять лет? – Ты мне поумничай! Вот именно, что это ваши женщины, из франкских, как раз плохо рожают! – невпопад возмутился имам. – Думаешь, никому не известно, что вы вытворяете? Берете в дом какую-нибудь старую девку, сестру или подругу жены, якобы во вторые жены, а на самом деле она только по хозяйству помогает да нянчит! Притворяетесь, застите глаза честным людям! Нету в вас приверженности к нормальному порядку! А я бы проверял, проверял, спит ли мужчина со всеми женами! Возьми вас под настоящий контроль, так столько всего в ваших семьях вскроется! Абдулла промолчал. Невзирая на склочный характер имама, он дорожил местом, а особенно терпеливым делался после каждого посещения гетто. Слишком живо помнились ему такие недавние голодноватые годы, дрянные сигареты, старье с плеча старшего брата, пятиметровая комнатенка под крышей. И ведь что самое обидное, сколько по соседству жило всякого дурачья, которое начинали обращать. А им вовсе и не хотелось, одни произносили шахаду со слезами, словно ничего страшней и на свете нет, а другие вообще предпочитали отправиться в могильник. А за него благочестивые никак не брались, уж он и ждать устал. Иной раз казалось, так и пролетят все лучшие годы за колючей проволокой. С другой стороны, опять же тонкость, сам не попросишься. То есть можно, конечно. Но продешевишь, ох, продешевишь. Когда имам Абдольвахид наконец зашел в их дом с «Поучением для приверженцев сунны» под мышкой, радость его была неподдельной. Мать и брат молча выходили из комнаты, угрюмые, настороженные, а он оставался и слушал. Слушал, кивал, соглашался, не в силах сдержать иногда лучезарной ухмылки, особенно когда прикидывал, во сколько раз больше оклады у правоверных. И вышло как в сказке: имам счел его обращение собственным триумфом, сам xлопотал по бюрократической части о многообещающем юноше. И в конце концов взял к себе личным водителем. Не всякому турку достанется такая работенка, иной и араб не побрезгует! – Да и потомственные правоверные иной раз не лучше вас, – продолжал брюзжать имам. – Учат детей тешиться этими изобретениями шайтана – роялями, как их там, контрабасами, скрипками… Хорошо хоть, ни одной в городе не осталось из этих мерзких огромных штук с десятками труб! А то б и на них играли! Лучше б глядели, не проспал ли их ребенок ранней молитвы! Так нет, намаз по боку, пусть лучше на роялях тренькают! Кто поспорит, немножко музыки и праведному человеку не во вред – на свадьбе там или просто для застолья! Но ноты эти все, от шайтана да, от шайтана! Да, Абдулла, ты мне напомни, чтоб послать помощников сжечь все эти пачки нот в дому этой кафирки, с которой мы сегодня разобрались! А то ведь растащат да попрячут, знаю я это отребье в гетто… Лето обещало быть знойным, уже и сейчас после полудня начинало парить. Имам устал в гетто, устал взбираться по лестницам домов, в которых давно уже нет никаких лифтов, устал от пребывания в жалких пыльных квартирках без кондиционеров. Когда б ни это естественное для столь высокого лица раздражение, он, быть может, и не стал бы немедля вызывать полицию – арестовывать пожилую учительницу музыки, скудно жившую на свои уроки в Аустерлицком гетто. Учительница, некая Маргарита, тьфу, имечко-то, Маргарита Тейс, давно была на заметке, но могла бы спокойно прожить в своей лачуге еще лет пять, такие случаи бывают сплошь и рядом. – Но с кафирами-то легко разобраться, а вот поди вот так, запросто, арестуй правоверного за музыку! – все не унимался имам Абдольвахид. Пот тек по его лицу из-под ярко-зеленого тюрбана из блестящей парчи – а ведь в салоне кондиционер работал, дорогой кондиционер, под стать автомобилю! – Такой шум подымется, что хоть самому в могильник лезь! Ох, ну как я и знал, сейчас застрянем, право слово, застрянем! Сааб на самом деле еще не стоял, а все же медленно двигался в автомобильной лавине. Но так до улицы Катрфаж можно добираться добрый час. А имаму Абдольвахиду уже хотелось поскорей войти в Старую Парижскую мечеть, хотелось погрузиться на часок в мраморную паровую ванну, а после вдоволь напиться горячего мятного чаю в Мозаичной комнате мечети. Мятный чай с медовыми пирожными! Какое там. Автомобиль теперь уже шел медленней пешехода, а между ним и соседним ситроенчиком все сужалось, еще мгновение, и нельзя будет даже дверцы отворить! Имам невольно позавидовал полненькому мальчишке, ловко скользящему между автомобилями на своем сверкающем «Харлее-Лайт». А вот не успеешь проскочить, негодник, тоже придется тут торчать! Но мальчишка уже вогнал переднее колесо между бортами. Сколько ж ему, между прочим, лет, что родители позволяют гонять по проезжей части, да еще купили какой дорогой мотоцикл! Судя по росту, ну никак не больше двенадцати! Ну, времена! Негодный мальчишка между тем поравнялся с передней дверцей. Приподнялся на сиденье и вдруг шмякнул чем-то металлическим по обшивке, прямо над головой имама! По обшивке новенького сааба, ах, мерзавец! И ведь знает, что его не ухватишь, дверцу-то можно приоткрыть самую малость! Малолетний наглец уже вновь опускался на сиденье: в окне, совсем рядом, ах жаль, что закрыто, не успеть, промелькнуло лицо в слишком тяжелом для тонкой шеи шлеме. Что-то в линии этой шеи заставило имама впиться глазами в лицо, полускрытое прозрачным бликующим забралом. Серые светлые глаза столкнулись с его взглядом сквозь барьеры пуленепробиваемого стекла и пластика. Девка! Девка в мужском наряде, с открытым лицом, среди бела дня! Девушка беззвучно произнесла что-то, исказившее ее нежно-розовые губы в жесткой гримаске. Но если это не двенадцатилетний хулиган, а взрослая девка-кафирка, посмевшая мчаться в непристойном виде по Парижу среди бела дня, то это никак не порча обшивки озорства ради, пронеслась недоумевающая мысль в голове имама. Вот дичь, что же тогда? В следующее мгновение Абдольвахид понял. Понял вслед петляющему в потоке мотоциклу, после которого сааб еще плотней притиснуло к ситроену, глядя на удаляющуюся спину в кожаной куртке, на красный затылок шлема. Будь такая возможность, автомобиль врезался бы в фонарный столб. Имам, не иначе, спятил, громко вопя, пытаясь перетащить Абдуллу на свое место. В тесном пространстве передней части салона все вдруг заполнилось этой странной возней. Тучный Абдольвахид, оторвав все же от руля одну руку юношески тощего Абдуллы, пытался одновременно закинуть его на себя и пролезть под ним на водительское сиденье, даже, уронив тюрбан, протиснул уже голову под его бок. Автомобиль вилял, задел фару переднего «Шевроле». Вокруг гневно били ладонями по гудкам, и механические пронзительные звуки хоть отчасти глушили неожиданно высокие, какие-то булькающие вопли имама. Но в следующее мгновение стало очень тихо. Абдулла не сразу понял, что то ли оглох со всем, то ли попросту оглушен. Попытка имама поменяться местами со своим водителем оказалась не вовсе безрезультатной. Пробив потолок, «пришлепка», как называлось на молодежном жаргоне устройство локального действия на магните, вместо почтенной головы Абдольвахида, прежде чем врезаться уже в асфальт, прошла вдоль позвоночного столба, через поясницу имама и вышла где-то в области паха. Голова же, с привычными тонкими усиками и непривычно лысая, осталась цела, совершенно цела. Она долго еще беззвучно разевала рот, как, быть может, делают это огромные сомы в плотной воде, пучила глаза, а потом, наконец, дернулась и упала на колено отчаянно жмущемуся к противоположной дверце Абдулле. Меховые белые чехлы сидений как вата впитывали кровь, но это уже не могло огорчить имама, так всегда пекшегося об их чистоте. Ничто в нем уже не подавало признаков жизни. Разве что унизанные перстнями пальцы продолжали еще конвульсивно сжиматься, словно все хотели кого-нибудь зацепить, заставить занять вместо себя опасное место. Щеки Жанны горели. Конечно, стыдиться ей не приходилось, вышло все ювелирно, лучше не надо. Да и уходит она преспокойно. Шофер скорей всего жив, но уж едва ли сумеет воспользоваться мобильником. В соседних автомобилях даже если и наберут быстро полицию, едва ли свяжут взрыв с проскочившим перед тем мотоциклом. А уж пока полиция проберется к саабу через пробку, пока начнет расспрашивать, они с харлеем наверное напрочь забудутся. А все-таки позорище. Может, и не признаваться никому, а? Ага, доставить семь «пришлепок» вместо восьми, одну, мол, мыши съели. Нет, серьезно, паскудство врать своим. Придется отвечать. Ох, как неохота. Ведь к гадалке не ходи отстранят от всего месяца на два, сиди салфеточки крючком вывязывай. Свернув с улицы Бюффон к Арене Лютеции, Жанна, вырвавшаяся на свободное пространство, прибавила скорость. Встречный поток воздуха охлаждал пылающее лицо. А за остальными «пришлепками» придется опять-таки возвращаться в гетто, будь оно неладно, это гетто, будь оно неладно! Господи, ну не могла она по-другому, когда, взбежав по деревянной старой лестнице на третий этаж с давно припасенным в подарок куском канифоли в кармане, застала на площадке, перед опечатанной дверью, одиннадцатилетнюю Мари-Роз, баюкавшую, плача, скрипку, словно заболевшую куклу. Мадемуазель Тейс не была, собственно, профессиональным преподавателем, в лучшие времена музицировала для себя, а за частные уроки принялась только после потери своего небольшого состояния из-за прихода к власти ваххабитов. Но преподавание полюбила очень, сразу, обучала и фортепьяно, и скрипке, и гитаре, объясняя с застенчивой улыбкой, что «умеет так много потому, что ничего не умеет толком». Взглянув когда-то на крохотные ладошки семилетней Жанны, мадемуазель Тейс, как сама признавалась много позже, вздохнула и согласилась заниматься с девочкой, только «чтобы у ребенка не развился комплекс неполноценности». Однако вскоре выяснилось, что у младенческих, с ямочками вместо костяшек, ручонок поразительный охват. Вскоре мадемуазель Тейс только сокрушалась о недостаточном прилежании ученицы. А вот теперь ее везут к могильнику, уже везут, кое-как запихнув беззащитное тело в набитый до отказа оцинкованный кузов труповозки. Уж Жанна знала, как они обращаются с телами жертв. Несколько минут пришлось биться, пытаясь вытянуть из заходящейся в плаче Мари-Роз, что приказал «обычный» имам, ну тот, что всегда тут ходит, что из гетто он даже еще не выехал, направился теперь в книжную лавку. Что мадемуазель, она как раз поправляла ошибку Мари-Роз, когда зеленый вошёл, вдруг рассердилась, ответила на его обычные гадости, что «и будет учить детей музыке, покуда жива». А тот ответил на гадком французском: «Ну и недолго же тебе, старой дуре, этим тогда заниматься!» Вырвал у Мари-Роз скрипку, швырнул на пол, ударил по щеке, тут же вытащил мобильник и принялся тыкать кнопки. А мадемуазель только шепнула тогда: «Беги домой, детка! Прости, что я тебя не доучила, но запомни: во всяком унижении наступает предел, когда терпеть больше нельзя». А дальше все вышло как-то само собой. До того само собой, что Жанна вроде бы и не виновата. Дел-то, заначить лишние «пришлепки», сесть гаду на хвост, довести до подходящей пробки… Ладно, надо постараться как-нибудь поправить дело хоть теперь. Жанна притормозила у ворот маленькой авторемонтной мастерской. Здесь, у хозяина-турка, работали двое из гетто – Поль Герми и Стефан Дюрталь. Первым на глаза попался Герми, копавшийся в капоте настоящей редкости – двудверного ситроена, снятого с производства еще в девяностых годах прошлого столетия. Лет тридцати, в сильных очках, некрасиво уменьшавших глаза, с ранними залысинами, худощавый и тонколицый, Герми меньше всего походил на рабочего, которым бы и не стал в нормальные времена. Двадцатилетний Дюрталь, еще не так уставший жить, возился в глубине со вмятиной на крыле вольво. Герми приглашающе махнул рукой: турка, стало быть, нет. – Ух ты, кто-то прадедушкину «Пару гнедых» выволок пахать! – восхитилась Жанна, спрыгивая на бетонный пол. – А моего коня перекуете, ребята? – Мы не успеваем для тебя номера набивать, имей же все-таки совесть, – проворчал Герми. На самом деле одной только ребячески задорной барбарисовой улыбки Жанны всегда хватало, чтобы добиться от него чего угодно. Герми прекрасно понимал, что девочка вьет из него, взрослого человека, веревки, что следовало бы ей хоть изредка говорить старшим «Вы», что в конце концов такое пособничество выйдет боком. Но ничего не мог поделать, бесконечно в душе благодарный девочке уже только за то, что разговаривает с ним, что шутит, что не презирает. Шестнадцатилетняя пигалица, по меркам прошлых десятилетий – ребенок, нуждающийся во всяческой опеке и защите, с легкостью делала то, на что не был способен Поль Герми. Она боролась, он плыл по течению. Не оправдывая себя, Герми понимал, что подросткам в каком-то смысле легче теперь жить достойно. Они ведь сейчас вроде каких-нибудь фермерских ребятишек в дикой Америке – с колыбели привыкли к боевым кличам индейцев за огородом. Растут, подтаскивая отцу патроны на кукурузное поле, а свой первый выстрел делают, едва осилят поднять карабин. Убийство человека для них – не Рубикон. Никакой гамлетовщины рубежа веков: решения они принимают на бегу. А его воспитывали родители, родившиеся в конце семидесятых годов. Но все же – до чего же боялся Герми поймать брезгливую жалость к нему, взрослому слабаку, в этом дымчато-сером взгляде. Дюрталь между тем уже заводил харлей в мастерскую. – Прямо сразу никак, а, Стефан? – умильно спрашивала Жанна. – Я бы уж тут и подождала! – То-то гад будет счастлив с тобой познакомиться, – ухмыльнулся Дюрталь. – Вот-вот будет, уж с дороги звонил. Так что подваливай завтра к утру, утром будет спокойно. – Погоди, куда ж она пойдет пешком? – забеспокоился Герми. – Жанна, подожди минуту, я тут пороюсь в ветоши. Вроде Фатима давала на днях старую паранджу на тряпки, я еще не рвал. А ты, Стефан? – Черт, все одно ведь заляпали, вонища от нее не женская, – недовольно отозвался Дюрталь. – Лучше, конечно, чем ничего… – На фиг, терпеть я не могу эти маскарады, – беспечно отмахнулась Жанна. – Я тут переночую поблизости, а с утра пораньше за харлеем прибегу. – Ну, не раньше девяти только, – уточнил Стефан. – Ладно! – Жанна выбежала на улицу. Ночлег вправду светил ей через квартал: знакомая уборщица Люсиль из антикварной лавки иногда предоставляла ей, уходя на ночь в гетто, каморку для швабр и химикатов. Ну, кто туда ночью полезет? Обидно все-таки, думала Жанна, летя по тротуару. Мадлен Мешен и младше-то всего на год, преспокойно разгуливает по всему Парижу сколько душеньке угодно. Ну еще бы, с ее-то бедрами тридцать шестого номера! Бейсболку на лоб козырьком, куртку свободную и вперед. Везет же некоторым. Жанна, конечно, превосходно отдавала себе отчет, что сама может сойти за мальчишку только верхом на мотоцикле, да желательно на неплохой скорости. Ах ты, нелегкая! Навстречу полз по улице полицейский автомобиль, полз улитой, чтобы сидевший рядом с водителем сержант сверялся, кажется, с номерами домов. А может, с чем еще, у Жанны не было времени разбираться. Озираясь в поисках подходящей подворотни, она приметила вместо нее вход в общественный туалет. Тоже годится! Вообще Жанна брезговала городскими уборными с этими их пластмассовыми кувшинами вместо туалетной бумаги. Брр, гадость, в который раз подумала она, захлопывая за собой дверь. Но зато сюда, небось, не припретесь. В низком подвальчике была всего одна женщина. Отложив разноцветные свертки только что сделанных покупок, она стояла спиной к Жанне, перед зеркалом поправляя губы вишневым карандашиком. Какой смысл красить губы, если все равно нахлобучишь паранджу, усмехнулась Жанна. Карандашик дрогнул в руке. Глаза женщины расширились. Жанна оцепенела, больше, пожалуй, от изумления, чем от испуга. Застыв на месте, она рассматривала свое отражение за спиной светловолосой мусульманки: бледная до синевы, в ковбойке, в ветровке и джинсах, без головного убора, шлем и тот она оставила за ненадобностью Стефану. Да как же она могла не сообразить, как же она могла зайти в туалет в «мужском» наряде! Эта тетка не зря уставилась на нее как на привидение, привидения бы испугалась меньше, чем такого харама, такого аурата среди бела дня! А ведь она не верила, когда люди говорили, что дикая, немыслимая глупость раз в жизни приключается с каждым. Что чаще всего, в каких случаях почему-то вывозит удача. Ну а те, кому она не улыбнулась, похоже, не смогут уже ничего рассказать о том, как именно прокололись. Светловолосая женщина с дрожащим в руке карандашиком и Жанна не отрываясь глядели в зеркало, словно оно демонстрировало тайны на сеансе гадания или вообще было монитором старинной штуки под названием телевизор. Станет орать, вырублю, решила Жанна. Пожалуй, все и обойдется как-нибудь. В коридорчике, объединявшем туалеты, послышались шаги. – А я повторю, не нравится мне это, – голос, говоривший на лингва-франка, принадлежал турку и изобличал хамовато-властными интонациями полицейского. – Какой-то сопляк заходит прямо перед нами в сортир, а в сортире пусто. – Ты, Али, даже отлить не можешь, чтобы не сделать проблемы, – отозвался другой голос, другой, впрочем, только по тембру. – За этим мы, что ли, тут? – Да никуда не денется этот контрабандный кофе. Небось не протухнет. Пойми ты, в сортире-то даже окон нету. А вдруг он в женский залез, хулиган или что похуже? – Ну и чего нам, по-твоему, делать? – Второй турок-полицейский начинал лениво соглашаться. Это было несомненно. Вот теперь Жанна похолодела, похолодела от корней волос до подогнувшихся коленок. Она влипла, ох, как влипла. Господи, хоть бы револьвер с собой был, так нет, помнила, как паинька, что без прямой необходимости лучше оружия по шариатской зоне не таскать! – Да подождем немного, проверим у женщин на выходе документы, а после и помещение. Зеркало показало, как бледнеет в синеву ее лицо, а застывший в воздухе золоченый карандашик женщины казался вложенным в руку манекена. – Да у женщин-то зачем? – А я слыхал на днях, в убийстве кади шестнадцатого округа как раз и был замешан парень, что накинул паранджу. Уж потом как припустил не по-женски. Пытались задержать, раскидал. И ведь никаких примет. – Ну, что творят, шайтановы дети! Эй!! – перешедший на крик голос наполнился деланной строгостью. – Есть кто внизу? – Да, есть, не заходите сюда, – неожиданно спокойно отозвалась женщина, поворачиваясь к Жанне. Она тоже была бледна, очень бледна. Несколько мгновений обе смотрели друг другу в глаза. Карандашик упал на кафель, слабо звякнув. Женщина прижала палец к губам. – Ну, так поторапливайтесь! Проверка документов! Жанна мотнула головой: спасибо, конечно, но смысла-то никакого. Женщина принялась вдруг с лихорадочной торопливостью перебирать свои свертки. Схватила один, из золоченой бумаги с красно-зелеными узорами, сорвала ленты, разрывая бумагу, высвободила что-то из розовой ткани, встряхнула. В руках женщины была новехонькая паранджа, как раз на рост Жанны. – Скорей! – еще обрывая этикетку, женщина уже протягивала одеяние Жанне. Раздумывать было вправду некогда. Жанна утонула в розовых складках ткани. Когда она выглянула уже через решетку, женщина, еще сама не одетая, ожесточенно комкала нарядную бумагу. Слепив вовсе небольшой мячик, она бросила его в урну, и только потом сама накинула паранджу. – Держи! – Женщина уже совала Жанне в руку еще один из своих нарядных свертков, а в другую руку изо всех сил вцепилась ледяными пальцами. Толстоватые полицейские-турки (а кто, спрашивается, видал стройного турка старше тридцати лет?) достаточно снисходительно взглянули на женщину с невзрослой девушкой, обвешанных, несомненно, дорогими покупками. – Еще кто-то остался в туалете? – спросил один, выразительно раскрывая ладонь для документов. – Нет, вроде бы, не знаю, – спутница Жанны протянула пластиковую карточку. – А на девушку? – Полицейский сканировал маленький четырехугольник карманным прибором. – Проверьте вашу базу, – надменно произнесла женщина. – В данных должно содержаться, что у меня есть четырнадцатилетняя дочь, Иман. – Вообще-то непорядок, уважаемая. Скоро замуж отдавать, а ходит без собственных документов. Проходите. Оказавшись на улице, женщина прибавила шагу, увлекая Жанну, чьей руки по-прежнему не выпускала, к маленькому спортивному автомобилю. – Вы меня здорово выручили, – Жанна, высвободив ладонь, попыталась, было отдать сверток владелице. – Дальше я легко разберусь сама. – Послушай, девочка, я же вижу, ты что-то натворила. Полицейских сегодня в городе втрое больше обыкновенного, а документов у тебя нет, ведь так? Пересидишь несколько часов в безопасном месте. – Так Вы не мусульманка? – улыбнулась Жанна, забыв, что улыбки не видно. – Мусульманка. Жанна отпрянула назад, невольным, но резким движением всего тела. – Я прошу тебя. – С какой это радости Вам мне помогать? – Ты француженка. – Я – да, Вы – нет. Вы – бывшая француженка. – Быть может, – женщина не обиделась. Жанна давно могла бы уже, конечно, дать деру, но ее обуяло любопытство – обычный ее порок, за который уж столько раз ее справедливо ругали. Нет, ну надо же поглядеть, откуда берутся такие своеобразные коллаборационисты? Раз уж случай сам вышел. В конце концов, семь бед – один ответ. – Ладно, – она уселась на переднем сиденье. Вздохнув с облегчением, женщина тут же сорвала свое авто с места: полицейские, что должны были вот-вот показаться из туалета, верно, здорово ее пугали. Через несколько минут они мчали уже мимо Люксембургского сада. – Да, уж кстати, – говорить через вязаную решетку, которая лезла в рот, было препротивно. – Как Вас зовут? Женщина ответила не сразу. Она, казалось, внимательно следила за дорогой. Ее руки, уверенно управляющиеся с рулем, были изысканно узкими, с хрупкими длинными пальцами. Маникюр на овальных, в меру длинных ногтях был неприметный, телесного цвета. Вот только колец на пальцах, пожалуй, ощущался явный перебор, и все тяжеленные, червонного золота. Кольца не шли рукам, никак не шли. – Зови меня Анеттой, – наконец, не поворачивая к Жанне головы, сказала женщина. Глава 8 Путь во тьме – Отец Лотар, можно мне немного Вас проводить? Священник, вышедший один из той двери, у которой стоял Эжен-Оливье, взглянул на молодого человека, не узнавая. Или все же узнал? Кивнул, но рассеянно, без своей доброжелательной улыбки. – Я не очень люблю делиться такой неприятной дорогой, – произнес он наконец. – Сегодня я ночую не у себя в бомбоубежище, а в метрополитене. Ну это ребенку понятно, что нельзя долго ночевать в одном и том же месте. – А на какую Вам надо станцию? – Пляс де Клиши. – А Вам не кажется, отец, что заночевать там получится только завтра? – поинтересовался Эжен-Оливье. – Сегодня Вы доберетесь на Клиши разве что к утру. – Пешком, конечно, – теперь священник взглянул на спутника внимательнее, улыбка наконец скользнула по его губам. Эжен-Оливье ни за что не признался бы себе в том, что очень ждал этой сдержанно-одобрительной улыбки. – Но я воспользуюсь транспортом. – Транспортом в заброшенном метро? Каретой с шестеркой белых лошадей или сразу драконами? – Как же вы, атеисты, все-таки романтичны, – вернул шпильку священник. – Увидишь. Вот что, юный Левек. Ты вправду составь мне компанию, но только в случае, если и сам можешь в том месте переночевать. Тогда я не стану искать никого другого. Мне понадобится на месте некоторая помощь. – К Вашим услугам. Пройдя не больше квартала по улице, они спустились на станцию Бастиль, смешавшись с пестрой толпой рабочих из гетто, безработных, среди которых преобладали негры большие любители сидеть на социальном пособии, рабочих-турков, самых трудолюбивых обитателей шариатской зоны. Парижское метро, еще в лучшие свои времена печально известное неудобством и запутанностью своих линий, теперь, когда половина веток пришла в негодность, сделалось совсем уж грязным. Опасаться проверки документов в нем, конечно, не приходилось, но вот карманы надлежало беречь. Нищие, устроившиеся целыми ордами в переходах и под ржавыми остовами рекламных щитов, мгновенно превращались в грабителей. Грязные ребятишки, клянчившие милостыню, которой, конечно, никто не подавал, шмыгали в толпе, выискивая подходящую жертву. Срезать, походя сумку, было для них сущим пустяком. Указатели обозначали дорогу на действующие направления, пустые тоннели даже не везде были ограждены канатом. Что же, обеспеченные парижане сейчас не пользуются метрополитеном. Наземный транспорт с кондукторами считается более респектабельным. Пробираясь вместе с отцом Лотаром мимо расположившегося прямо под ногами «блошиного рынка», выставляющего прямо на газетных листах амулеты и контрабанду, Эжен-Оливье все ловил себя на опасении – вдруг кто-нибудь в толпе догадается, что видит священника? Мысль идиотская, священник в отце Лотаре угадывался сейчас ничуть не больше, чем в нем самом – макисар. Проехав два перегона, они вынырнули на платформе из течения толпы, свернув в черный рукав пустого тоннеля. – А Вы считаете благоразумным, Ваше Преподобие, бродить по пустым линиям? – Темнота, сменившая тусклый свет фонарей, даже радовала глаз, а упавшая вдруг тишина казалась после толчеи оглушительной. – У Вас ведь, небось, даже револьвера нет. – А зачем он мне нужен? – Ах, ну да, Вам же убивать нельзя! Но все же, ведь говорят, тут скрываются уголовники, воры, наркоторговцы, еще незнамо кто. – А ты сам их видел? – Честно говоря, не приходилось. – Наркоторговцы, сутенеры, воры и убийцы благополучно бездельничают наверху, в шариатской зоне. Процент тех, кого ловит полиция, так ничтожен, что преступникам не из чего забираться в такие неудобные места. Полиция ловит ровно столько преступников, чтобы устраивать показательные казни, ну, вроде отрубания рук ворам. А остальных полиция просто контролирует. Это всех вполне устраивает. – Благочестивые, пожалуй, более трудолюбивы. – У них другие задачи, – отец Лотар что-то вытащил из кармана комбинезона. Послышались несколько тихих щелчков, а затем в черную пасть разверзшихся впереди сводов упала яркая полоса света. – Всякий мегаполис, даже самый противоестественный, должен жить, поддерживая сложный баланс. Когда он нарушается, проносится смертоносный ураган. Под ногами было, конечно, сыро, приходилось перешагивать по шпалам, скорее угадывающимся под ногами. – Я хотел, кстати, спросить, Ваше Преподобие, в чем фигня насчет того, что мусульмане утверждают, будто они лучше христиан, коль скоро «общаются с Богом напрямую»? Если, конечно, сбросить со счетов, что все это фигня от начала и до конца. – Очень здраво, Эжен-Оливье. Для тебя, материалиста, ерунда все, во что мусульмане верят. Но если ты уже начал понимать, что стоит разобраться, как обстоит дело с их стороны и со стороны тех, кто верит иначе, чем они, то ты взрослеешь. Человек, замуровавший себя в стенах собственного мировоззрения, ограничивает маневренность своей мысли. Даже оставаясь материалистом, – отец Лотар легко улыбнулся, – ты получишь над ними преимущество, если будешь видеть их изнутри и взглядом христианина. – Я понимаю. Но меня хвалить не за что, расспросить Вас посоветовала Софи Севазмиу. Так в чем же тут фишка? – Скорее уж, в чем козырь, – снова улыбнулся отец Лотар. – Речь идет об игре крапленой колодой, а туз, к тому же, вытянут из рукава. Эта их «беседа с Аллахом напрямую в отличие от христиан» – всего лишь лишенная смысла трескучая фраза, но сколько народу велось на этот треск на рубеже веков! Итак, разберемся с начала. Обращаться к Богу напрямую превосходно может любой христианин, более того, он это и обязан делать. Обращение христианина к Богу называется молитвой. Бог слышит эти молитвы. В таком случае, быть может, мусульмане подразумевают диалог? Человек обращается к Богу и получает ответ. Но подумаем здраво, всякий ли человек способен адекватно воспринять нечто, обращенное к нему от непостижимого, сокрушительно непостижимого для нашего слабого разума начала? Ведь можно и рехнуться. Пойми, не Господь не хочет отвечать простым смертным, но простые смертные не способны вместить Истины. Случаются и смертные не простые, имеющие, скажем так, чтоб тебе было понятно, некоторую тренировку. Они ведут непрестанную борьбу со своей грешной природой, они направлены к постижению Истины всеми своими помыслами, всеми своими побуждениями. Мы называем их святыми. Так вот, святые иногда получают ответ. Они имеют откровения и видения, им доступно многое, недоступное нам. Мусульмане же полагают, что каждый из них способен к «диалогу без посредников», стоит ему, грешному, разъедаемому всеми страстями, только прочесть свою молитву. – То есть они побормочут, потом вобьют себе в голову, что услышали ответ свыше? – хмыкнул Эжен-Оливье. – В лучшем случае, – быстро возразил отец Лотар. – В очень хорошем случае дело обстоит именно так. Есть, не забывай, еще некая персона, чрезвычайно заинтересованная в диалоге с нетренированными существами. – Это Вы про дьявола? – Разумеется. Но и это еще не вся проблема. Сами противореча себе, они ведь имеют кое-кого, кто все-таки выполняет какие-то функции между ними и, не хотел бы сказать, Богом. Все эти имамы, муллы, шейхи, зачем они тогда? – То есть в этих их всех заявлениях, что они-де лучше, чем мы, потому, что у нас есть духовенство, а они «говорят напрямую», вообще никакого смысла? Раз у них на самом деле духовенство-то есть! Отец Лотар сделал вид, что не заметил слов «мы» и «у нас». – Смысла нет, но и нет и духовенства, – отчеканил он. – Мусульманского имама корректно сравнить только с каким-нибудь протестантским пастором, баптистским проповедником. Но не со священником. Видишь ли, Эжен-Оливье, христианство, настоящее христианство, а не его поздние еретические профанации, религия таинственная. А ислам изначально безтаинствен. – А что это все такое? – Волшебство, как сказали бы дети. Тех функций, для которых христианину нужен на самом деле священник, в исламе просто не существует. – А, хлеб в Плоть, вино в Кровь. – Прежде всего, это. Знаешь, юный Левек, с одной бредовой мыслью разбираться легко. Но вот когда в одном утверждении накручено одно на другое несколько несуразностей, знал бы ты, как сложно это толково разъяснить. Вот эта фраза – «мусульмане говорят с Богом без посредников» – она бредова в несколько слоев. Но еще раз повторю, при полном отсутствии содержания эта трескучая формулировка здорово работала в те времена, когда они еще делали себе труд кого-то убеждать словами. Господи, сколько же раз подобное повторялось в истории человечества! С апломбом повторенная много раз чушь действует лучше любого заклинания. – Никогда б не подумал, что ковыряться в их мозгах довольно интересное занятие. Всегда думал, что не стоит выеденного яйца разбираться, чего там они думают. Луч фонаря в руках отца Лотара то укорачивался, упираясь в близкие преграды, то удлинялся, обозначая расширившееся пространство. В подземельях метро было как всегда душно и сыро. – Строго говоря, их картина мира в чем-то ближе к реальности, чем твоя. – Ну, знаете… – С некоторыми оговорками, разумеется, – священник словно бы не заметил возмущения собеседника. – Кади, которого я давеча подорвал, верил, что тут же после смерти займется сексом с семьюдесятью двумя гуриями. – Не могу поручиться, но, скорее всего, его ожидания сбылись. Эжен-Оливье засмеялся. – Ты напрасно полагаешь, что я шучу, – по голосу священника Эжен-Оливье понял вдруг, что тот, в самом деле, говорит без тени улыбки. – Ты знаешь, что такое гурии? – Сногсшибательные красотки, на которых не ложится пыль и грязь. – Добавь, не имеющие женских месячных отправлений, не стареющие и не беременеющие. Ни в одном из авторитетных исламских источников не сказано, что гурии – это то, во что превратятся после смерти правоверные женщины. Некоторые исламские богословы поздних времен пытались под такое пригнуть, но это чистой воды натяжки. Гурии изначально созданы гуриями. Добавь к этому неустанную способность к сексу. – Грязные бредовые сказки, только и всего. – Средневековье, плохо знакомое с исламом, оставило нам довольно детальные описания демонов, называющихся суккуб и инкуб. Инкуб нас, благодарение Богу, сейчас не интересует. А вот суккуб нам весьма интересен. Это демон в женском обличье, ищущий половой связи с мужчинами. Скажу еще раз – демон в женском обличье, а не женщина. И такая вот половая связь с демоном всегда выходит смертному боком… когда одна черноокая красотка ухватит и пойдет ублажать так, что мало не покажется, а потом перекинет другой, а если не достанет силы развлекаться, придется есть особое мясо тамошних быков, весьма умножающее мужскую силу, да жевать побыстрее, потому что третья красавица уже тянет руки… И так – вечно, постоянное, непрестанное, жуткое совокупление с нечеловеческими существами, хоть умоляй, хоть кричи, ты ведь этого хотел? Ты считал это наградой? Ты пытался ее заслужить? Так получай, получай сполна! – Вы в самом деле в это верите? – Эжен-Оливье споткнулся о разбитую шпалу, но удержался, не упал. – Все, с чем мы сталкиваемся сейчас, давно описано, давно сказано. Вправду ничто не ново под луной. Кстати, о луне. Ты считаешь случайностью, что у нас солнечный календарь, а у них – лунный? Луна – мертвое светило в отличие от животворящего солнца. Все поклонники дьявола, во все времена, чтили луну. – Вы считаете, что они поклоняются дьяволу? – Эжен-Оливье присвистнул было, но этот звук очень уж неприятно отозвался в угольной черноте. – Я не могу это утверждать, коль скоро они сами этого не утверждают, – напряженно ответил отец Лотар. – Но как христианский священник я не могу не обращать внимания на то, что должно меня настораживать. Если мне говорят, что в раю человека встречают существа, весьма подходящие под описание суккубов, я должен спросить себя – а наверное ли это рай? Это больше походит на ад. Если луна выставляется главным символом некоей религии, как я могу не вспомнить о том, что от культа луны неотделим сатанизм? – А я не могу представить себе, как можно всерьез верить в сатану, в ад, да и в рай, строго говоря, тоже. Они, по-моему, просто психи, фанатики со снесенной крышей, а вот Вы… Простите, Ваше Преподобие, но я не хочу врать. – Да ничего. Где-то тут была эта штука? Ага! Сейчас доберемся с комфортом. Фонарь выхватил из темноты тележку с длинным рычагом-палкой, напоминающим детские качели. – Роскошь! Дрезина на ходу! В самом деле, шикарное у Вас средство передвижения, Ваше Преподобие. – Переведем ее на основной путь, – священник, высвобождая руки, прикрепил фонарь к комбинезону. – Погоди, я перевожу стрелку. А теперь взялись! – Уф-ф! – Эжен-Оливье запрыгнул на узенькую платформу. – Только как бы Вы добирались, если б отправились одни? Пешком? – Зачем же? Так же бы и добирался. – Вы хотите сказать, что гурия – это и есть этот самый суккуб? – Эжену-Оливье казалось, что отец Лотар занимается все-таки изрядной ерундой. – Я хочу сказать, что дьявол, в общем, довольно часто выполняет свои обещания, – резко сказал священник. – Он говорит – ты получишь возможность иметь сношения с семьюдесятью двумя черноокими красавицами. Превосходно, думает человек, но ему не приходит в голову спросить: а будет ли мне от этого хорошо? Но когда одни из двенадцати врат этого примечательного места отворятся для него, будет уже поздно. Поздно будет кричать. – Вы смогли бы качать дрезину в одиночку? – недоверчиво спросил Эжен-Оливье. – Сколько раз так делал. У нас еще в семинарии уделялось большое внимание спорту. Полезная привычка, как я не устаю убеждаться. Дрезина потихоньку набирала ход. – Ну, так что ты хотел сказать о моей снесенной крыше? – Я так не говорил. – Что поменяется, если ты выберешь в мой адрес более вежливое выражение, чем в адрес мусульман? – Вы правы. Отец Лотар, а Вы не… Вы не играете в игру? Я могу понять, что Вы очень любите мессу, и могу понять, что пока живы, не позволите всяким там запретить Вам ее служить. Могу понять, что христианство – достаточно важная часть нашей культуры, чтобы за нее можно было умереть. Но все-таки эти штуки… дьявол там, демоны, ангелы, рай, ад… Я думал, что даже священники давно уже считали это ну как бы символами. – Поколения католических священников, что считали дьявола риторической фигурой, остались в прошлом! – Резко, в промежутках между качаньями рычага, заговорил отец Лотар. – Думаю, они горят в том самом аду, который также почитали за риторическую фигуру, эти священники двадцатого века! Из-за них Римская Церковь пала, а затем перестала существовать. Именно они сказали, как в дурацком анекдоте, «и вы правы, и вы правы, и вы по-своему правы». Все народы идут к Богу, только каждый своим путем! Незачем и миссионерствовать, коли так! А без сознания того, что является единственным сосудом Истины, Церковь Христова не живет. Это – глаз без зрения, тело без души. Столетиями Римская Церковь говорила – «права только я»! В двадцатом веке ее разъел либерализм, и она сказала – «всяк прав по-своему». На этом католицизм кончился, начался неокатолицизм, то есть слегка театрализованная гуманистическая говорильня. Знаешь, как нас учили в семинарии? Если Святое Причастие упало на пол, священнику надлежит сперва опуститься на колени, вылизать в этом месте камень, а затем взять специальное долото и стесать в порошок слой, которого Причастие коснулось. Ну, этот каменный порошок тоже потом надо собрать, словом, много чего еще надо делать… И все это может не казаться человеку идиотизмом только при одном условии. Он должен верить, что имеет дело с Плотью Христовой. А если он считает, что пресуществленная облатка – это как бы Плоть Христова, символически Плоть Христова, то можно просто поднять и в карман положить, а потом спокойно ходить по этому месту, как и делали уже лет семьдесят неокатолики. Еще интереснее – лишние облатки они после мессы вообще выбрасывали, ты подумай, лишнее Тело Христово! Разве захочется умереть за облатку, которую ты сам вытряхиваешь из Потира в мусорное ведро? И вот, когда настоящий враг, почитающий истиной только себя, а сговорчивых либеральных католиков втихую – дураками, пришел, никто и не захотел умирать. И вместо них умерла Римская Церковь. – Не совсем никто. Мой дед… Он был… Все в нашей семье были министрантами Нотр-Дам. Он был убит, когда ваххабиты пришли захватить собор. Он умер за Нотр-Дам, а священник сбежал. – Так ты – внук мученика? Ты счастлив, он стоит за тебя. – Но ведь дед-то как раз был этим, неокатоликом, как Вы говорите. Он и ходил к нелатинской коротенькой мессе, и Причастие, наверное, в руку брал. – Он мученик, прочее неважно. Пойми, не мирянину решать, как обращаться со Святым Причастием, какой должна быть месса. Неправильно наученного мирянина Господь простит. Вся ответственность – на духовенстве. Вот Господь и послал твоему деду стойкости, а священнику не послал. И все же таких, как твой дед, было мало, очень мало. Неокатолицизм разъел веру. Нетрепетное обращение с Причастием, отсутствие постов, тут слишком много соблазна и для мирян. Дрезина летела в темноте, луч света слишком быстро скользил впереди, чтобы что-то можно было разглядеть в нем. – Погодите-ка, отец Лотар! – вдруг дошло до Эжена-Оливье. – Сколько же Вам лет? – Мне тридцать три года. – Так как же Вы могли учиться в семинарии? Священник засмеялся, ритмично орудуя рычагом. – О, я успел официально проучиться целый год! Только потому, конечно, что семинария не была неокатолической, их-то все позакрывали двумя годами раньше. А я успел застать семинарию Флавиньи, фантастическое место, там был монастырь еще во времена Карла Мартелла[50]. Представь только, я жил в стенах, что помнили времена, когда Франция даже еще не почиталась «возлюбленной дочерью Церкви», а только зарабатывала свое право на этот титул! И камни их помнили, я это чувствовал. Лет мне было, как тебе, в эти годы очень обострен внутренний слух. В конце двадцатого века, понятно, древний монастырь сделался никому не нужен. Стены выставили на продажу. И несколько духовных Детей Монсеньора Марселя Лефевра купили Их для Священнического Братства Святого Пия Десятого. Так же, как и стены семинарии Экон в Швейцарии. Раньше три младших курса семинарии размещались во Флавиньи, а в Эконе учились старшие семинаристы. Но это уже с десятых годов изменилось, во Флавиньи стал преподаваться полный курс. Отец Лотар замолчал, вспомнив вдруг, как вернулся домой на Пасхальные каникулы, семинаристом, уже несколько месяцев как получившим благословение на сутану. В комнате, привычной, но такой уже чужой, сидел на кровати потрепанный плюшевый медвежонок, с которым он спал все детство. Ну, на такое способна только его мама: медвежонок был наряжен в новехонькую сутанку с белым воротничком! Лотар прикрыл сперва дверь, а потом уже взял медвежонка на руки. Да, брат, мы с тобой оба за это время покрутели. Господи, как же он гордился этой первой суконной сутаной до полу, и какая же она была тогда неудобная! Особенно неудобно было играть в футбол. Третьекурсники злорадно пугали, что на летних каникулах, во время общего выезда в Альпы, придется еще и заниматься «в мундире» альпинизмом. «Либо это будет единственное ваше платье, либо вы никогда не будете в нем сами собой!» – приговаривал старенький аббат Флориан, помнивший еще самого Лефевра. Никаких уступок веку сему! Жизнь шла неспешной средневековой чередой. Никаких мобильников, интернет только в библиотеке. Крошечная келья, прескучного вида, невзирая на древность здания. Больше она походила на номер в беззвездочной гостинице, чем на келью. Стен не четыре, а, строго говоря, две. В одном простенке окошко, в другом – дверь. Стол, стул, кровать, шкаф, маленькая раковина в углу. Мыться изволь бежать в общий душ, вместо халата – та же сутана на голое тело. Нельзя держать ничего съестного. Даже баночки кофе или пакетиков чаю. Филиппу Кенберу, его сокурснику, частые чаепития рекомендовал врач. Он получил официальное разрешение, нет, не поставить в келье чайник! Заходить в неположенное время на кухню и там заваривать себе чаи сколько угодно. В келье так тесно, что два человека одновременно постоянно толкали бы друг дружку локтями. Но двух человек одновременно в келье не может быть. Если соученик попросит разрешения покопаться в твоих книгах, ты, конечно, можешь его пригласить. Ты отворишь ему, пропустишь внутрь и останешься дожидаться, стоя в открытых дверях, пока он выберет необходимое. Если поиски затянутся, можешь, конечно, отойти сам за каким-нибудь делом. Но войти внутрь ты не можешь. Правила монашеского общежития, с которых взяты были позднее правила семинарские, сочиняли не дураки. «Нет такой дисциплины, которую вы не одолели бы по книгам, – повторял все тот же аббат Флориан. – Шесть лет в семинарии нужны не ради знаний». Он, конечно, слегка преувеличивал, этот аббат Флориан. Одна дисциплина была все же не такой, чтобы одолеть ее по книгам. Прикладная литургика. Оказавшись в том зальчике в первый раз, Лотар решил было, что попал всего лишь во внутреннюю часовню. Зачем было ее запирать семью замками, печатать семью печатями, Боже упаси пускать в ту дверь мирян! Комната Синей Бороды, да и только. Ну и что? Алтарь, табернакль[51], свечи, все, что нужно для службы. Фальшивый алтарь. Ненастоящий потир. Игрушечная часовня, тренажер. Кадило выше! Кадило ниже! Не туда, сначала вниз! Слишком широкий взмах! Заново! «Oremus»![52] Нет! Сначала! «Oremus»! Заново! «Oremus»! И так по двадцать раз кряду. Все остальное ему ведь и пришлось доучивать потом по книгам: литургику теоретическую и гомилетику[53], богословие догматическое и богословие моральное, латынь, древнегреческие азы. Но никакие книги не отточат жеста рук, взмаха кадила, не выпрямят спины, не выровняют шага. Как же хорошо, что был хотя бы этот, один, год. Солдатский, казарменный год, когда вся сила воли собирается для того, чтобы от собственной воли отказаться. Какая же это монотонная, тяжелая проза – будни хранителей Чаши Грааля. Романтизма достает ненадолго. Говорили, во Флавиньи поступают каждый год человек пятнадцать-двадцать, Экон заканчивают каждый год человек пять-десять. День, начатый до рассвета с мессы. Длинные трапезы под чтение Святых Отцов. За пятнадцать минут до конца обеда, правда, ректор дает знак прекратить чтение. Это означает, что можно поболтать за бокалом красного. Но эти пятнадцать минут – не единственное время для болтовни в течение дня. Сразу после обеда – час, посвященный прогулке по монастырскому саду. Раз-другой ты, конечно, можешь молча побродить по аллеям в одиночестве. Но если ты будешь гулять один каждый день – тебя очень скоро вызовет модератор. «Священник должен быть открыт к людям. Это время отведено общению», скажет все тот же аббат Флориан, убитый, – кстати, в Пикардии пять лет назад. Зато после Комплетория[54], часов с девяти вечера, уже не пообщаешься ни с кем. Наступает «большая тишина», до утра. Говорить запрещено. В Великий Пост иногда объявляются целые дни «большой тишины», даже на кухонном дежурстве надлежит показывать знаками: вертишь в руке картофелину, сжимая другой незримый ножик – где, мол? Кивок головой в ответ – в том ящике. Нет, что там казарма, в казарме нет никому дела до твоей внутренней жизни, до того, проводишь ты досуг один или выделяешь кого-то из прочих, что в семинарии тоже отнюдь не приветствуется. Гордость, оборачиваемая во благо: я избранный, из немногих. Горечь, отравляющая течение дней: нас слишком мало, избранных. От пяти до десяти священников в одном выпуске – и это на всю Европу! А иной раз и с Азией приходится делиться, и каждый раз это вызывает недовольство. Еще бы! «В шесть утра я служу мессу у себя в Сан-Контене, – жаловался один старенький аббат. – Потом прыгаю в автомобиль, благо одно, мне лошадиных сил не занимать, мчу как автогонщик, вторую мессу[55] служу в Гизе. Оттуда гоню в Лаон, и хорошо, если с Божьей помощью успеваю хотя бы начать Литургию до полудня. Уж в Лаоне и завтракаю, хотя, честно говоря, из Гиза до Лаона без чашки кофе за рулем тяжело. Но только при таком вот каторжном образе жизни, молодые люди, не стоит утешать себя сознанием востребованности твоего труда. Это все не от переизбытка верных, а от малого количества нас! Католиков ничтожно мало, а нас, их пастырей, еще меньше». Что же, Лотар был к этому готов. Был готов ко многим скорбям из тех, о которых предупреждал аббат… Господи, как же его звали?… Аббат Белеф!… и ко многим другим. Он был готов к тому, что служить скорее всего придется в каком-нибудь старом амбаре, что по дороге в этот амбар он будет проходить мимо какой-нибудь прелестной барочной церковки, превращенной в туристический центр с музеем и сувенирной лавкой, или, что еще больнее, мимо какого-нибудь псевдоготического ли, классицистического ли храма, «не представляющего архитектурно-исторической ценности» и «по требованиям местного населения» отданного под мечеть[56]. Его готовили, и он был готов. Но к тому, что прервало его обучение, не был готов никто. Правительственные войска оцепили Флавиньи во время мессы, потому никто этого и не заметил. Но что бы изменилось, если бы обитатели семинарии увидели что-то прежде, чем солдаты растеклись по кельям, коридорам и залам? Ну, можно было забаррикадироваться, просидеть несколько суток в осаде. А что толку, пресса бы не отреагировала. Ну, съехались бы верные, встали бы лагерем – с детьми, с крестами, с иконами. Не дай Бог, кто-нибудь бы пострадал. Флавиньи было ликвидировано правительственным распоряжением, а на его закрытие бросили войска, что состояли тогда на две трети из мусульман[57], а на одну треть из неверующих французов. Последние таращились на облаченных в сутаны семинаристов и преподавателей, как на каких-то экзотических дикарей, откровенно развлекались. Когда преподаватели торопливо укладывали литургическую утварь, стремясь предотвратить прикосновение к ней рук непосвящённых, кто-то из дьяконов послал Лотара поискать пустых картонок и шпагата. Вспомнив, что изрядный запас должен быть в кладовке на втором этаже – три дня назад он сам распаковывал доставленные со склада пачки бумаги для принтера, блокноты, ручки, Лотар помчался по лестнице. Двери в Комнату Синей Бороды оказались распахнуты настежь. Там хозяйничали двое парней-французов, несомненных французов. Один, рассевшись на полу, хлебал колу из «потира» – пустая бутылка валялась рядом. Другой с любопытством вертел в руках «табернакль», ухваченный с алтаря-тренажера. Лотар, заходя в зал, еще сам не зная, с какой целью, не сумел сдержать смеха. Вообразили, значит, что разоряют часовенку. Интересно, определят ли их черти на не самую горячую сковородку ввиду несоответствия намеренья результату? «Ты-то чего смеешься, – изумился солдат, невольно поднимаясь на ноги. – Что это тебя разобрало, а, аббат?» «Я еще не аббат, – Лотар с удовольствием направил кулак в слаборазвитую челюсть военнослужащего, – зато ты – уже идиот». Как же все-таки невыносимо мало было этого единственного года во Флавиньи, года и одного сентября, если точнее. – Здесь нам надо слезть и перевести стрелку, – священник перестал раскачивать рычаг. Что ж, уж на что хорошо Эжен-Оливье сам ориентировался в подземельях метрополитена, надлежало честно признать, что у отца Лотара это выходило не хуже. Вскоре путь во тьме продолжился. Но никогда еще Эжену-Оливье Левеку не было до такой степени не по себе, до такой степени жутковато в безопасном и надежном мраке подземелья. Быть может, потому что он занимался сейчас тем, чего также не делал никогда в своей жизни: он представлял себя мусульманином. Даже не нынешним, а из тех, из шахидов, которых так много было в начале столетия, когда они еще только устанавливали свое полумировое господство. Вот он, с бандой таких же, ворвался с огнеметом в детский садик, в разгар какого-нибудь смешного праздника, допустим, Жирного Вторника, когда малыши восторженно калякают друг дружке рожицы углем и акварелью, водят хоровод и лакомятся блинами. И вот эти детишки уже заложники, уже можно объявить, что за каждого раненого повстанца их будут убивать по трое, по пять, цифра зависит от количества, какое удалось захватить. И выставлять условия, за невыполнение которых детей тоже станут убивать. Например, чтобы отменили закон о хиджабе. (Ведь, кстати, так они и добились своего тогда. После двух или трех захватов заложников наши деды и бабки сами потребовали от правительства, чтоб, значит, прекратило подвергать риску жизни их детей. А мусульманки пусть ходят в школу в чем хотят…) Сначала угрозы, потом чтоб испугать побольше, первый ребенок, пристреленный на глазах у других, уже боящихся даже плакать. А полароид с беззащитным трупиком крупным планом отправить на волю с заложником, по какой-то прихоти выбранным жить. Но они знают, что любое заключенное с ними соглашение можно признать недействительным, когда все заложники будут освобождены или перебиты. У них только одна цель – устрашить, сломить. Поэтому они, в общем, готовы умереть. Пусть наширявшись энергетиками, но более менее в своем уме – готовы. Вот, забрызганный невинной кровью, он звонит домой, куда-нибудь в Эмираты, прощается с матерью, сообщает, что идет к Аллаху. Та призывает на него всяческие благословения, сообщает, между прочим, что уже пригласила гостей на его «свадьбу с черноокими небесными девами». Вот он, наконец, падает среди тел своих жертв. А потом? Есть ли что-то потом? Хорошо, есть или нет, даже неважно. Главное, он сам верит, что есть. И во что же он верит? Вот ему открываются врата, ведущие в Место, где текут четыре реки. Одна – из молока, одна – из меда, одна – из воды, и одна, между прочим, из вина. Неужели стоило убивать детей ради бесплатного меда? Пусть он думает, что стоило. Ох, как же трудно в это въехать. Вот к нему выходят навстречу эти черноокие, целая толпа, все одинаково красивы, все жаждут заняться с ним любовными утехами… Будут ли они вести какие-то разговоры или сразу, так сказать, к делу? Да и умеют ли они говорить? И о чем? Они же не люди. Это только секс, только алые рты, белые руки, слишком белые, мертвенно-белые, лунные, хваткие, цепкие руки… Они неживые, значит, они мертвые… Ох! Эжен-Оливье тряхнул головой, стряхивая жуткое наваждение. – Ну вот мы и на месте, – сказал отец Лотар. Глава 9 Дом Конвертита В окнах автомобиля промелькнула станция метро «Клюни». – Здесь рядом раньше был Музей Средневековья, – чуть сдавленным голосом сказала Анетта. – Моя бабка водила меня туда, когда я была совсем маленькая, лет четырех. Там был такой гобелен, «Дама с единорогом». До сих пор помню. Потом его, надо думать, сожгли. Знаешь, девочка, мы скажем моим домашним, что ты – моя троюродная племянница из гетто. А зовут тебя, скажем… Николь. Мне всегда нравилось это имя, если бы… Ну да неважно. – Меня зовут Жанна. – Как же все-таки трудно говорить, не встречаясь взглядом. И как-то душно в этой плащ-палатке с непривычки. Конечно, ей и раньше доводилось эту дрянь надевать, но почему-то, стоит ее скинуть, сразу забываешь, какое это сомнительное удовольствие. – Думаю, незачем придумывать другие имена, ведь я не из гетто. – А где же ты живешь? – в голосе женщины послышалось недоверчивое изумление. – Нигде, – Жанна пожала плечами, позабыв вновь, что этого не видно. – Но этого не может быть! – Да еще как может. Я уже года четыре нигде не живу. Мало ли хороших людей, у которых можно переночевать или вещи оставить. Анетта не ответила. За тканью паранджи не было видно, как отнеслась она к словам Жанны. Автомобиль въехал в ограду сада, окружившего двухэтажный особняк под высокой черной крышей, каких много строили в семнадцатом и восемнадцатом веках. Жанна невольно отметила, что прозевала, как зажглись в этом году розовые свечки каштанов. Ведь еще позавчера каштаны не цвели. – Заходи, деточка, – Анетта оставила автомобиль прямо на дорожке, как человек, привыкший к всегдашнему наличию слуг. Давненько никто не называл Жанну «деточкой», при том совершенно искренне. В странный же дом они вошли! Сколько раз доводилось Жанне видеть заложенные окна снаружи, но вот изнутри – никогда. А эти высокие окна в каменных рамах, когда-то начинавшиеся на вершок от пола, как же славно они заливали комнаты солнечными лучами, какой вид открывался на небольшой сад с этими свечками каштанов! Верно, благочестивые и сочли сад уж слишком небольшим. Изнутри каменные наличники давно исчезли под натиском шикарного ремонта – так и казалось, что зашел в подвал, поравнявшийся с землей только самым своим потолком. К подземельям Жанна, понятное дело, давно привыкла, но чтоб вот эдак нарочно отгородить себя от света! Даже в гетто окошки весело сверкают чистыми стеклами, а от благочестивых хозяйки отгораживаются занавесками. Шикарный, конечно, подвал – даже в передней ковры, драпировки, дикое количество дурацкой чеканки по металлу. Резные лестницы наверх, резные двери, резные внутренние арки. Жанна не сразу даже обратила внимание на старую женщину, что открыла им дверь. Очень уж незаметно она это сделала, и сразу скользнула куда-то к бархатной драпировке. – Да никак госпожа Асет с гостьей, вот радость! – Старуха была тучной, а ее слащавый голос спорил с жесткими чертами лица, с хищно очерченным разлетом черных бровей, с колючими глазами, похожими на черносливины, с крючковатым носом, с темным пушком над узкими губами. Она-то, конечно, не была француженкой, это было б ясно, даже говори она по-французски, а не на гадком лингва-франка. – Принеси свертки с заднего сиденья, – отозвалась хозяйка, увлекая Жанну в глубь дома. – Да, Зурайда, эта девочка – дочка моей кузины Берты, которая живет, ну, ты знаешь… – Да неужто госпожа одна ездила в такое место?! – Служанка всплеснула руками. – Конечно, нет, – раздраженно ответила та, что назвалась Анеттой, но голос ее, вроде бы капризный, на самом деле напрягся как струна. – Девочку привез родственник, у которого выправлены документы на передвижение по Парижу. Ну, что ты встала, Зурайда, поторапливайся! Старуха окинула Жанну тяжелым взглядом, отскочившим, впрочем, от паранджи, как пуля от бронежилета. Что она хотела увидеть, кроме небольшого роста? Но можно было не сомневаться, что она еще улучит минуту приглядеться. Пройдя в высокую большую комнату, с которой, судя по всему, начиналась уже женская половина, Анетта, или Асет, небрежно скинула паранджу прямо на ковер. Прежде, чем Жанна успела последовать ее примеру, послышалось звяканье маленьких бубенчиков, и из внутренних покоев выбежала девушка не старше пятнадцати лет. – Ой, мама, а у девочки как раз такое одеяние, как я просила купить! – воскликнула она, бросаясь к Анетте. – Вот видишь, что этот цвет в моде, вот видишь! – Не такое, а то самое, это и есть твоя тряпка, – Жанна выскользнула из паранджи. – Уфф! Большая, конечно, разница, какого цвета эта гадость! – Моя дочь Иман, – спокойно произнесла Анетта. – Иман, нашу гостью зовут Жанна. Проведи ее к себе, займи, я распоряжусь, чтобы вам принесли что-нибудь полакомиться. Иман еле кивнула, совершенно ошеломленная. Не говоря друг дружке ни слова, девушки прошли в две соединенных аркой комнаты, видимо, и принадлежащие Иман. Молчание затягивалось. Жанна уселась на мягкий кожаный пуф. Она не ощущала ни смущения, ни беспокойства от более чем странного положения, в которое угодила. Напротив, ею владело странное чувство, что она вроде бы и вправе войти в этот дом, вроде бы вправе знать правду о его хозяевах. Иман не села, только грациозно оперлась коленом в такое же кожаное сиденье. Она глядела на Жанну во все глаза, которые распахивались все шире. Не оставалась в долгу и Жанна. В отличие от Жанны Иман была идеально сложена, вот только ей не мешало бы скинуть килограммов пять лишних. Обтянутые черными лосинами ляжки и ягодицы были пухленькими, да и голый животик никак нельзя было назвать впалым. На ней было нечто из розового шелка с блестками, скорее удлиненный лифчик, чем короткая кофточка. Браслетики с бубенчиками на запястьях, заколки и булавки в поднятых на затылок волосах. Младше на год или два, Иман была с Жанной одного роста и обещала обогнать – но это, похоже, объяснялось не конституцией, а просто хорошим питанием в детстве. Комнаты были под стать своей обитательнице. Над изголовьем застеленной вишневым шелковым покрывалом кровати красовался розовый атласный полог, бесполезный по конструкции, но очень кокетливый, в лентах и рюшах. Предметы девичьего досуга валялись везде – на коврах, на диванчиках, на столиках. Бисер всех цветов в прозрачных коробках – в таких количествах, что казался крупой из сказочной кухни какой-нибудь колдуньи, мулине и шелк, пяльцы, канва, вовсе детские наборы всяких мозаик. Только кукол не хватало, но их, конечно, и быть не могло. Зато было много сладостей, которым, строго говоря, вообще не место в комнатах, во всяком случае, родителей Жанны в детстве за такое дело ругали. Здесь же очевидно считалось само собой, чтобы под руки то и дело попадались коробочки рахат-лукума и халвы, конфеты, орешки, фисташки, жестянки печенья, вазы с фруктами. – Что тебе показать? – с капризной ужимкой произнесла Иман, выпрямившись, потягиваясь с кошачьей грацией. – Хочешь, посмотрим вместе мои украшения? – Покажи, – усмехнулась Жанна. Иман тут же притащила какую-то огромную чеканную шкатулку, уселась на полу около Жанны, принялась возиться с замком. Как же все-таки странно было на нее смотреть! Голубые глаза – ну точь-в-точь как у Гаэль Мусольтен, округлый подборок – как у Мадлен Мешен. Но какая чужая, уж никак не свойственная подружкам Жанны лень в каждом движении, сколько праздной скуки в каждом жесте, в каждой интонации голоса. – Браслеты мне папа подарил на тринадцатилетие, – Иман, уже откинувшая крышку своего ларца, скинула свои побрякушки с бубенчиками и нацепила на одну руку что-то невероятно тяжелое, в мелких симметричных узорах. – Их два, видишь? Папа, между прочим, заказал эту пару в Восьмом округе, в том бутике заказы принимают за два месяца по записи. Ну, я не буду оба надевать. Этот жемчуг мы с мамой купили, правда, всего-навсего в «Галери Лафайет», но он мне так нравится! Но браслеты, конечно, эксклюзивная вещь. Нет, я все-таки, пожалуй, надену оба! Посмотри, здорово, да? Жанна и без того смотрела на точеные белые руки, отяжеленные золотыми наростами, словно ствол березки – грибом-паразитом. – Ты что, мышцы ими качаешь, что ли? Раз уж у вас гантели запрещены. Жанне вновь вспомнилась Гаэль. В отличие от нее самой и Мадлен, Гаэль Мусольтен любила и умела быть красивой. «Вот Гаэль – настоящая парижанка, – вздыхала мадемуазель Тейс, терпеливо слушая рассуждения о том, что „в туалете должна быть только одна дерзкая деталь, либо уж декольте с длинной юбкой, либо мини с глухим воротом, а иначе это ведь совсем по-другому называется, верно?“, что бриллианты „не живут“ в золоте, и что вообще „золото хуже серебра“. Не так уж много оставалось у Мусольтенов как золота, так и бриллиантов, но как же играл ее единственный сапфир в своих тончайших золотых лапках, не заметных в десяти шагах, словно камень присел на палец отдохнуть и убежит, когда захочет. Вблизи он походил на глаз с золотыми ресницами и действительно смотрел на тебя, сам по себе или так он оживал только на руке Гаэли? – А что такое гантели? – Иман наморщила лоб. – Ну, такие тяжелые штуки, поднимать, чтобы руки были сильнее, – вздохнула Жанна. – Так это же спорт. А спорт – харам. – Вот я и говорю, что твои браслеты вместо спорта. – Тебе не нравится? – Иман надулась. – По-моему, кошмар. Иман обиженно захлопнула шкатулку. Повисла неловкая пауза, которую обе собеседницы решительно не представляли, чем заполнить. – Хочешь козинаков? – Иман протянула Жанне подвернувшуюся под руку глянцевую коробочку. – Спасибо, я их не люблю. – А какие ты сладости любишь? – Произнесла Иман немного увереннее, входя в роль гостеприимной хозяйки. – Да не знаю, – Жанна пожала плечами. – Ну, люблю, например, карамельки со сгущенным кальвадосом. Таких конфет водилась огромная банка у старого месье де Лескюра, министранта катакомбной общины. Он их страшно берег, Жанне никогда не доставалось больше двух штучек разом. В желтеньких обертках с портретиком Вильгельма Завоевателя, белые конфеты, когда-то прозрачные, затуманились изнутри. Но какой сладкой горечью обволакивала небо их янтарная начинка! – Кальвадос – это место, где Ла-Манш, – похоже, слегка обиженный тон вообще был обыкновением Иман. – При чем тут конфеты? – Кальвадос – это еще и яблочная водка, которую в этом месте раньше делали. – Водка?! – Иман словно укололась иголкой одного из своих многочисленных рукоделий. – Ты пробовала водку? В самом деле? И тебя не наказали плетьми? – Чтобы меня бить вашими плетьми, меня еще поймать надо, – пребывание в гостях уже начинало изрядно надоедать Жанне. Пожалуй, пора и честь знать. – Послушай, – Иман многозначительно округлила глаза, – я ведь не маленькая, прекрасно понимаю, что ты из гетто. Но ведь не совсем же ты кафирка, наверное, все-таки ты обращаемая? Или нет? – А ты как думаешь? Кстати, извини, конечно, но это не я кафирка, а ты – сарацинка. Асет металась между тем по кухне, не замечая неодобрительных взглядов кухарки. Поднимая крышки кастрюль и сковородок, заглядывая в духовки и грили, она пыталась угадать, какое из приготовленных к обеду блюд может все-таки понравиться этой девочке, так неожиданно переступившей их порог. Она отдавала себе отчет, что немного покривила душой: не так уж и нужно было Жанне это убежище, по ней было как-то заметно, что есть ей куда пойти в огромном городе и без Анетты. Ей самой, прежде всего ей самой, отчего-то было очень важно, что-бы девочка провела хоть несколько часов в ее доме, безумно хотелось ее хоть чем-то угостить, хоть чем-то одарить. Это напоминало безумие, но Асет казалось, что только если Жанна съест хоть кусочек ее угощения, на душе станет хоть немного легче, хоть чуть-чуть угаснет это невыносимое чувство неприкаянности. Это невыносимое чувство ни на мгновение не оставляло Асет с того часа, когда она так испугалась своей приятельницы Зейнаб. Конечно, Зейнаб всегда была для нее просто амбициозной дурой. Но ведь не в новые времена, не при исламе придумано, что жены должны поддерживать мужей приятельством с супругами нужных деловых знакомых. Всегда это было, это лишь правила игры. Жизнь, включавшая в себя, кроме приятных обязанностей вроде ведения дома и воспитания детей, обязанности обременительные, вроде светских отношений с дурой Зейнаб, текла себе своим чередом. Но отчего вдруг все показалось таким чужим, отчего повеяло таким детским ужасом, словно она заблудилась в лесу с чудовищами, когда безротый тюк рядом с нею закричал среди осколков и ворвавшегося в пассаж уличного шума? Словно это была не Зейнаб в своей парандже, а какое-то привидение, нечисть, у которой что-то невообразимое вместо лица, что-то страшней обвалившихся черт прокаженного, страшней оскала ожившего мертвеца таилось под этой тканью. Она пыталась успокоить себя доводами разума: конечно, неожиданная насильственная смерть кади Малика – все же стресс даже для нее, кому этот кади всегда был глубоко антипатичен. Но не помогало, не отпускало. Чуть легче стало только с появлением этой девочки, Жанны, и хотелось задержать ее еще хоть немного… – А кто это такие – сарацины? – Нельзя было отказать Иман в том, что она уж никак не ленилась задавать вопросы. – Последователи Магомета. Так вас еще называли в те времена, когда Карл Мартелл ваших расколошматил. – Карл Мартелл был разбойник, он был худший из кафиров!! – Иман раздула ноздри в злости и вдруг, как ни странно, сделалась похожа и на Гаэль Мусольтен, и на Мадлен Мешен, и на Женевьеву Бюсси. – Он горит в аду! Он был грязный негодяй! – Он был твой предок, дура! – Жанна не отвесила собеседнице затрещины отнюдь не из соображений приличия. Просто давала себя знать усталость уж очень пестрого дня, в котором смешались гневная боль и азарт погони, мстительное торжество, испуг. А вот теперь еще этот странный дом. Даже для Жанны с ее всегдашней кипучей энергией впечатлений выходило многовато. Но, кроме того, злая, спорящая Иман импонировала ей больше, чем щебечущая над своими безвкусными бирюльками. – Это неважно! Вообще неважно, кто человек родом, важно, чтоб он исповедовал истинную веру. – То-то вы все пятки арабам вылизали, что неважно. – Ну, они все-таки же потомки Пророка, в смысле среди арабов есть его потомки, – неуверенно возразила Иман. – А мы потомки того, кто этих потомков «Пророка» лупил смертным боем, – Жанна вздохнула. – Да предки бы всем скопом ушли в монахи, когда бы знали, что могут породить таких, как ты. – Правда все равно важней! – Вот именно. Только ты-то откуда можешь знать, что такое правда. Ты ж не девчонка, ты кукла ходячая. Тебя наряжают, кормят, холят, вложили тебе в голову полторы коротеньких мысли и те руками трогать не велят. Сейчас ты родителей слушаешь, потом тебе мужа выберут. Не ты, а тебе, бери, что дают. Потом будешь слушаться мужа, нарожаешь детей. Затем состаришься, не вылезая из дому, и помрешь. А потом ничего для тебя не будет. Вообще ничего. Пустота. – Это ты так считаешь! – Иман краснела и бледнела от злости, но в ее глазах скакали мысли, пытаясь выстроиться для атаки. – Вот и ни фига подобного! – Жанна рассмеялась, довольная, что птичка угодила в немудреный силок. – Я считаю совсем другое. Я считаю, что у тебя есть бессмертная душа, и что душа твоя попадет в ад, потому, что это душа вероотступницы, душа служанки гонителей Господа Иисуса Христа. А то, что после смерти для тебя вообще ничего не случится, что ты растворишься в пустоте, так считаешь ты сама. Ты сама думаешь, что твоя жизнь кончится вместе с телом. – Что за глупости! Уж конечно, я не думаю, что моя жизнь кончится вместе с телом. – Ты мусульманка? – Мусульманка!

The script ran 0.006 seconds.