Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лесли Поулс Хартли - Посредник
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. «Прошлое - это другая страна: там все иначе». По прошествии полувека стареющий холостяк-джентльмен Лионель Колстон вспоминает о девятнадцати днях, которые он провел двенадцатилетним мальчиком в июле 1900 года у родных своего школьного приятеля в поместье Брэндем-Холл, куда приехал полным радужных надежд и откуда возвратился с душевной травмой, искалечившей всю его дальнейшую жизнь. Случайно обнаруженный дневник той далекой поры помогает герою восстановить и заново пережить приобретенный им тогда сладостный и горький опыт; фактически дневник - это и есть ткань повествования, однако с предуведомлением и послесловием, а также отступлениями, поправками, комментариями и самооценками взрослого человека, на половину столетия пережившего тогдашнего наивного и восторженного подростка. (из предисловия к книге В. Скороденко)

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

И средой, в которой изменилось мое мироощущение, стала жара. Освобождающая сила, действующая по своим законам, — такой я ее раньше не знал. От жары менялась природа самых обыденных предметов. Стены, деревья, сама земля, по которой ступаешь — вместо прохладного все оказывалось теплым на ощупь. А ведь осязание более всех чувств меняет наше отношение к окружающему. Любимые горячие блюда и напитки сейчас отвергались именно потому, что они горячие. Без льда таяло масло. Жара изменяла или усиливала все запахи, мало того, у нее был собственный запах — я называл его садовым, он объединял ароматы многих цветов, и исходившее от земли благовоние, и еще что-то особенное, необъяснимое. Звуков стало меньше, они приходили откуда-то издалека, словно природа берегла силы. Жара переплавляла чувства, разум, сердце, тело. Ты ощущал себя другим человеком. Нет, становился другим. Машинально я огляделся в поисках Маркуса. Но Маркуса не было. Придется проводить день одному: остальные, кавалеры ордена Зодиака, витали где-то в высших сферах. Искать их я не стану. Былой боязни уже нет — если подойду, они встретят меня приветливо; но я буду им мешать. К тому же мне очень, очень хотелось побыть одному. Как лучше постичь жару, вот в чем вопрос: как лучше почувствовать ее силу, слиться с нею? В послеобеденное время мы с Маркусом обычно слонялись по усадьбе — нас привлекали ее отдаленные ответвления. Но сегодня я этим не ограничусь. Кроме дороги для экипажа я знал только одну — дорогу к реке. Ее я и выбрал. Даже по сравнению со вчерашним днем заливной луг еще больше подсох. Ржавые лужицы вдоль насыпной дорожки помелели, сквозь сероватую дымку поблескивали ивы. А вдруг на реке я снова встречу фермера? Но его не было, не было вообще никого, никто не кричал, не смеялся, не плескался, и тишина эта, как и в первый раз, испугала меня — наверное, мыслью об утопленниках. Я взобрался на черный эшафот — горячо, как на сковородке, — и глянул вниз на зеркало, расколовшееся после прыжка фермера. Сейчас оно снова было безупречным; в нем плыло потемневшее отражение неба. Я перебрался через шлюз и пошел по тропке между высокими, в мой рост, камышами. Скоро встретился второй шлюз, поменьше, но с двумя шлюзовыми воротами вместо одних. Перебравшись и через него, я оказался в поле. Оно было недавно убрано; на земле лежали валки скошенных колосьев, рядом стояли готовые снопы. Их очертания слегка отличались от уилтширских — лишнее подтверждение тому, что я попал в другой мир. Впервые я пожалел, что на ногах у меня полуботинки — жнивье кололо лодыжки. Но эти жесткие и резкие уколы особой боли не причиняли. В дальнем углу поля показались ворота, и я, внимательно глядя под ноги, пошел к ним. За забором начиналась изрытая глубокими колеями дорога. В некоторых местах узкие рытвины запеклись от жары, и, когда я ступал в них (мне казалось, что так надо), ногу с трудом удавалось вытащить. А вдруг я застряну, буду здесь корчиться и извиваться, словно попавший в ловушку горностай, — когда-то придет помощь! За полями дорога упиралась в холм и, казалось, исчезала — во всяком случае, на серо-зеленом склоне ее видно не было. Но вскоре я обнаружил, что она поворачивает налево и, петляя между полезащитными полосами, доходит до двора фермы и дома. Там дорога прерывалась. Для мальчишки моего поколения ферма означала приключение. Она символизировала романтику, как индейский вигвам. Здесь столько неожиданного: и злая овчарка — попробуй-ка не испугайся ее, и скирда сена, с которой можно съехать, а не можешь — значит, трус. Вокруг не было ни души. Я отворил ворота и вошел. Прямо передо мной стояла большая скирда, вдоль нее маняще поднималась лестница. Я втянул голову в плечи и, мягко ступая и оглядываясь по сторонам, начал осмотр местности. Скирда была старая, половину сена уже срезали. Но съехать с нее все равно можно, еще как! Особым желанием прокатиться я не горел, но деваться некуда — так можно и уважение к себе потерять. Мне вдруг почудилось, что на меня смотрит вся школа, я ощутил легкий озноб. Захотелось с этим катанием поскорее разделаться, и я упустил из виду, что опытные в этом деле люди никогда не забывали об одной практической предосторожности, ничуть не унизительной: подстелить солому, чтобы смягчить падение. Соломы вокруг было навалом, но я пренебрег ею, слишком торопился. Дикий прыжок по воздуху, почти полет, оказался восхитительным: меня обдало волной прохлады; я, конечно, почитатель жары, но временами отдохнуть от нее тоже не грех — тут все логично. Я уже собрался прокатиться еще несколько раз, как вдруг бац! — колено мое столкнулось с чем-то твердым. Это, как потом выяснилось, был чурбан для колки дров, он стоял под стогом, укрытый соломой; но в ту секунду мне было не до размышлений, я застонал — из длинной ссадины ниже колена засочилась кровь. Блеснула мысль о судьбе Дженкинса и Строуда. Что у меня: перелом ноги или сотрясение мозга? Не знаю, что бы я предпринял, но решать мне не пришлось. Через двор широкими шагами шел фермер, в каждой руке — ведро с водой. Я узнал его — это был Тед Берджес с реки, но он явно не узнал меня. — Какого дьявола... — начал он, и в его рыжевато-карих глазах заискрились недобрые огоньки. — Ты как, черт тебя дери, сюда попал? Вот сейчас выпорю тебя, на всю жизнь запомнишь. Как ни странно, я ничуть на него не обиделся: именно так, по моему мнению, и должен был разговаривать сердитый фермер; пожалуй, выскажись он менее грубо, я был бы разочарован. Но мне стало до жути страшно — из закатанных рукавов его рубахи торчали руки, которые мне очень хорошо запомнились, и я знал: он в состоянии выполнить угрозу. — А я вас знаю! — выдохнул я, в надежде отвести его гнев. — Мы... мы встречались! — Где? — недоверчиво спросил он. — Где? — У реки, — ответил я. — Вы там купались... а я пришел с остальными. — А-а! — воскликнул он; его голос и отношение ко мне полностью изменилось. — Значит, вы из Холла. Я кивнул с достоинством, на какое был способен в моем положении — я полулежал, скрючив спину, стебли соломы щекотали мне шею, и чувствовал себя невероятно маленьким, да и выглядел, без сомнения, таковым. Главная физическая опасность миновала, и сразу вернулась острая боль в колене. Я легонько коснулся места ушиба и поморщился. — Пожалуй, надо перевязать, — сказал он. — Идемте. Сами идти можете? Он подал руку и потянул меня. Колено болело и отказывалось гнуться; я заковылял. — Счастье, что сегодня воскресенье, — заметил он. — А то меня здесь нипочем бы не было. Я поил лошадей и вдруг слышу: крик. — Разве я кричал? — удрученно поинтересовался я. — Было дело. Но многие на вашем месте ревели бы белугой. Я оценил комплимент, и мне захотелось сказать ему что-нибудь приятное. — А я видел, как вы ныряли, — нашелся я. — Очень здорово. Мои слова ему и вправду понравились; потом он проговорил: — Не сердитесь, если я сказал пару ласковых. Такой уж я человек, а тут еще четырехногие дьяволы житья не дают. Я и не подумал презирать его за то, что он изменил тон, как только узнал, откуда я: это казалось мне естественным, верным и правильным; я и сам изменил тон, когда понял, что Тримингем — виконт. Мои иерархические построения стали моей моралью, я сознательно воспринимал людей в зависимости от их положения. Мы вошли в дом — жалкое жилище, — и дверь привела нас прямо в кухню. — Больше всего я живу здесь, — объявил он, как бы оправдываясь. — Есть фермеры, которые только командуют, а я все делаю сам. Садитесь, сейчас найдем что-нибудь для перевязки. Я сел и только тогда понял, как сильно расшиб колено. Он вернулся с бутылкой карболки и какими-то тряпками. Потом вытащил из раковины белый эмалированный кувшин и промыл ссадину, уже переставшую кровоточить. — Повезло вам, — заметил он, — что бриджи с гетрами целы остались. А то плакал бы ваш зеленый костюмчик. Я почувствовал облегчение — действительно повезло. — Его подарила мисс Мариан, — сообщил я. — Мисс Мариан Модсли, из Холла. — Правда? — спросил он, вытирая мне колено. — Я с этими господами почти не знаюсь. Потерпите, сейчас будет больно. — Он обмакнул тряпку в карболку и приложил к ране. В глазах встали слезы, но я даже не поморщился. — Да вы спартанец, — похвалил он, и лучшей награды мне не требовалось. — А теперь перевяжем вот этим. — Он достал старый носовой платок. — А вам он не понадобится? — встревожился я. — У меня их хватает. — Мой вопрос его немного озадачил. Он сильно затянул повязку. — Не туго? Мне нравилось, как он, словно через силу, заботился обо мне. — Попробуйте походить, — велел он. Я заковылял по каменным плитам кухонного пола: повязка держала, и стало легче. Как приятно сознавать, что у истории с плохим началом — отличный конец! Вот уж будет о чем рассказать! Вдруг меня словно током ударило: с ним надо как-то рассчитаться! Разумеется, как и все дети, я привык, что взрослые делают для меня то и это, но я был уже не ребенок и понимал, что значит «оказать услугу». Предложить ему деньги? Неудобно, да у меня их и нет. Как же быть? Может, что-то подарить ему? О подарках я задумывался нередко. Я оглядел кухню — здесь не было никаких украшений, разве что календарь скотовода, и все разительно отличалось от моего теперешнего обиталища — и напыщенно произнес: — Большое вам спасибо, мистер Берджес. (Здорово я всунул «мистера».) Могу ли быть вам чем-нибудь полезен? Я не сомневался, что он откажется, но он как-то строго посмотрел на меня и сказал: — Может, и так. Я вмиг навострил уши. — Передадите кое-что для меня? — Разумеется, — разочарованно ответил я — подумаешь, просьба! Я вспомнил поручение Тримингема и какой из этого вышел толк. — Что нужно передать и кому? Он ответил не сразу, взял кувшин с помутневшей водой и выплеснул ее в раковину. Вернулся и встал надо мной. — Вы не очень торопитесь? — спросил он. — Можете подождать несколько минут? — Он всегда говорил как бы всем телом, и слова его звучали удивительно весомо. Я глянул на часы, прикинул. — Чай у нас только в пять часов, — объяснил я. — Поздновато, да? Дома мы чаевничаем раньше. Так что могу подождать... ну, десять, пятнадцать минут. Он улыбнулся и сказал: — К чаю опаздывать не стоит. — Что-то его беспокоило, весь он будто переменился. — Хотите взглянуть на лошадей? — Да, конечно. — Я постарался выказать интерес. Мы подошли к длинному кирпичному сараю с четырьмя дверьми, в каждой — оконце, за которым виднелась голова лошади. — Это Брайтон, — начал представлять он. — Мой главный ломовик, но в пару ни с кем впрягаться не хочет, только сам. Чудной, да? А эта гнедая кобыла — Улыбка — хороша, работу любит, но вот урожай соберем, ей время жеребиться; этого серого звать Боксер, ничего, только зубы малость длинноваты. А на этом я езжу по делам, иногда на охоту. Смотрите, какой красавец, а? Он пригнулся и поцеловал бархатный нос, и лошадь благодарно повела ноздрями и сильно втянула ими воздух. — А как его зовут? — спросил я. — Дикий Злак, — ответил он с ухмылкой, и я ухмыльнулся в ответ, не ведая чему. Казалось, вся полуденная жара сосредоточилась вокруг нас, она усиливала запах лошадей, навоза, все запахи фермы. Мне стало как-то неуютно, слегка закружилась голова, и все-таки жара бодрила меня. И когда, покончив с осмотром лошадей, мы направились к дому, я и огорчился, и обрадовался. У входа в кухню фермер вдруг резко спросил: — Сколько вам лет? — В этом месяце, двадцать седьмого, будет тринадцать, — солидно ответил я, надеясь услышать что-то вроде: «Вот это здорово!» — взрослые редко пропускают мимо ушей новость о чьем-то дне рождения. Но он сказал: — А я думал, вам чуть больше. На вид вы старше своих лет. Услышать это было лестно, тем более от человека столь внушительных размеров. — Не знаю, надежный ли вы человек, — добавил он затем. Я изумился, даже немного обиделся: но только немного — ведь это прелюдия, он, должно быть, хочет мне довериться. Все же я негодующе произнес: — Конечно, надежный. В моем табеле так и написано: «заслуживающий доверия». И директор то же самое сказал. — И все-таки, — с сомнением произнес он, пристально оглядывая меня, — откуда я знаю, что вы будете держать язык за зубами? Задавать такой вопрос школьнику — это просто глупо. Все мы клялись хранить тайну. Я взглянул на него чуть ли не с жалостью. — Вы хотите, чтобы я перекрестился? — Делайте что угодно, — ответил он. — Но если проболтаетесь... — Он не закончил фразу, но в воздухе повисла физическая угроза, столь естественная в присутствии этого человека. — О нашей встрече? — спросил я. — Клянусь, я бы ни за что не сказал, но они увидят разбитое колено. Он словно не слышал. — Там есть мальчик, — спросил он, — паренек вашего возраста? — Да, мой приятель Маркус, — согласился я. — Но он сейчас болеет. — Ах, вот что, болеет, — задумчиво повторил фермер. — Значит, вы вроде сам себе хозяин. Я объяснил: обычно после обеда мы играем вместе, но сегодня я пошел прогуляться один. Он слушал вполуха, потом сказал: — У них там большой дом, да, здоровенный дом и полно комнат? — Если считать спальни, — ответил я, — даже и не знаю, сколько. — И, наверное, всегда кругом люди, болтают друг с другом и так далее? Все у всех на виду, наедине с кем-то и не останешься? Я терялся в догадках: куда он клонит? — Ну, со мной-то мало кто разговаривает, — пояснил я. — Они же взрослые, играют во взрослые игры — вист, теннис, ну, и болтают просто так, болтовни ради (мне это казалось очень странным занятием). Но иногда я кое с кем разговариваю, сегодня, например, с виконтом Тримингемом после церкви, а однажды я провел целый день с Мариан — вы ее знаете, она сестра Маркуса, не девушка, а загляденье — мы с ней ездили в Норидж. — Вон что, провели вместе целый день? — переспросил фермер. — Так вы с ней небось добрые приятели? Я задумался. В отношении Мариан мне не хотелось брать на себя больше, чем было в самом деле. — Сегодня утром мы снова разговаривали, — сообщил я ему, — по дороге в церковь, хотя она вполне могла предпочесть мне виконта Тримингема. — Я попытался вспомнить, когда она еще ко мне обращалась. — Она часто подходит ко мне, даже когда вокруг взрослые — пожалуй, только она, больше никто. Да они мне и не особенно нужны. А ее брат Дэнис сказал, что я — возлюбленный Мариан. Несколько раз говорил. — Вот оно что? — отозвался фермер. — Значит, вы иногда остаетесь наедине? Ну, то есть сидите в комнате вдвоем, а больше никого нет? Он говорил с большим нажимом, выделяя слова, будто сцена представала у него перед глазами. — Ну, иногда, — признался я, — мы сидим вместе на диване. — На хозяйском диване? — переспросил он. Надо было его просветить. Дома у нас и то было два дивана. Здесь, кажется, ни одного. Ну, а в Брэндем-Холле... — Видите ли, — пояснил я, — у них там много диванов. Он понял. — Но когда вы сидите вместе и болтаете... Я кивнул — мы сидели и болтали. — Вы сидите близко от нее? — Близко от нее? — повторил я. — Ну, вообще-то, ее платье... — Да, да, — закивал он, уловив с полуслова. — Эти платья занимают столько места! Но все же достаточно близко... чтобы передать ей что-то? — Передать ей что-то? Ну, конечно, я могу ей что-то передать. — Как будто речь шла о болезни; я еще не совсем забыл о кори. Он быстро сказал: — К примеру, письмо. Но так, чтобы никто не видел. Я едва сдержал смех — такой пустяк, а он вон до чего разволновался. — Конечно, — сказал я. — Для этого — достаточно близко. — Тогда я напишу ей, — заявил он, — если подождете. Он отошел, но тут мне пришла в голову одна мысль. — Как же вы ей напишете, если не знаете ее? — Кто сказал, что я ее не знаю? — почти свирепо возразил он. — Вы. Сказали, что никого в Холле не знаете. А она мне сказала, что не знает вас, — я спрашивал. Он на мгновение задумался, в глазах появилось напряженное выражение — такое же было, когда он плыл. — Она сказала, что не знает меня? — переспросил он. — Ну, сказала, может, вы и встречались, но она не помнит. Он глубоко вздохнул. — Она знает меня, только по-особому, — произнес он. — Я, можно сказать, ее друг, но не такой, с какими она ходит. Это, наверное, она и имела в виду... — Он помолчал. — У нас с ней дела. — Это секрет? — жадно спросил я. — Еще какой, — ответил он. На меня вдруг накатила слабость, будто псалмы перевалили за пятьдесят стихов; как ни странно (обычно взрослые насчет таких вещей ужасно тупы), он это заметил и тут же сказал: — У вас вид — совсем никуда. Сядьте и поднимите ногу. Вон табурет. Диванов у меня нет, что поделаешь. — Он усадил меня на стул. — Я недолго, — добавил он. Но вышло долго. Он достал бутылку черно-синих чернил «Стивенс» (у него даже не было чернильницы), лист писчей линованной бумаги и принялся старательно писать. Ручка терялась в его больших пальцах. — Может, лучше передать на словах? — предложил я. Он с прищуром глянул на меня. — Вы не поймете, — сказал он. Наконец письмо было готово. Он сунул его в конверт, лизнул края клапана и прижал его кулаком, словно утюгом. Я протянул руку, но письма не получил. — Только наедине, — напомнил он. — Иначе вообще не передавайте. — Что же тогда с ним делать? — Суньте туда, где дергают за цепочку. С одной стороны эта фраза вызвала у меня отвращение — ведь я уже видел свою миссию в романтическом свете; но с другой — я оценил практичность фермера, осторожность не помешает. Интриги — это была моя стихия. — Все будет сделано, как надо, — заверил его я. Ну, теперь-то он отдаст мне письмо? Но он все держал его под стиснутым кулаком, словно лев, охранявший что-то сильной лапой. — Так, вы меня не подведете, без обмана? — снова засомневался он. — Конечно, без обмана. — Я даже обиделся. — Потому что, — медленно произнес он, — если это письмо попадет в чужие руки, придется худо ей, мне, а может, и вам: Слова его попали точно в цель — во мне пробудилось неслыханное рвение. — Буду беречь как зеницу ока, — заверил я. Тут он улыбнулся, поднял скрывавшую письмо руку и подтолкнул его ко мне. — Но вы не написали адрес, — воскликнул я. — Нет, — согласился он и тут же доверительно, к моей радости, добавил: — И не подписал тоже. — Она будет рада его получить? — спросил я. — Думаю, да, — коротко бросил он. Мне нужно было все разложить по полочкам. — А ответ будет? — Неизвестно, — ответил он. — Не задавайте слишком много вопросов. Незачем вам всего знать. Тем и пришлось довольствоваться. В душе наступил штиль, как на море после отшумевшего шторма, и я вдруг понял — уже поздно. Взглянул на часы. — Ого! — вскричал я. — Мне пора. — Как вы себя чувствуете? — заботливо спросил он. — Колено как? — Лучше не бывает, — похвастался я, сгибая и разгибая его. — Кровь сквозь платок даже не просочилась, — добавил я не без сожаления. — Просочится, когда пойдете. — Он строго, испытующе посмотрел на меня. — Все же вид у вас не очень, — заметил он. — Может, подвезти немножко, а? Телега на месте, лошадку запрягу — глазом моргнуть не успеете. — Спасибо, — поблагодарил я. — Дойду и так. — Прокатиться было бы здорово, но вдруг возникло желание побыть одному. По молодости лет я не знал, как уйти: стоял и мялся. К тому же мне очень хотелось что-то сказать. — Эй, а письмо-то забыли, — напомнил он. — Куда положите? — В карман бриджей, — сказал я и тут же подтвердил слово делом. — В этом костюме карманов много, — я показал, — но один человек, у которого был знакомый полицейский, как-то сказал мне: самый надежный карман — это карман брюк. Он одобрительно взглянул на меня, и я впервые заметил, что он вспотел: рубашка темными пятнами прилипла к телу. — Вы парень что надо, — сказал он и пожал мне руку. — А теперь марш домой, да смотрите, не обижайте себя. — Я засмеялся — кто же это будет себя обижать? — и тут вспомнил, что хотел сказать. — А можно, я еще приду покататься со скирды? — Валяйте, я ее немножко подгребу и приграблю, — ответил он. — А сейчас одна нога здесь, другая — там. Тед проводил меня до ворот, и когда, пройдя десяток-другой шагов, я обернулся, он все еще стоял на месте. Я махнул рукой, и он помахал в ответ. Все сидели за чаем. Казалось, я не был здесь много месяцев, настолько иной была обстановка на ферме, настолько случившееся со мной не вязалось с жизнью в Брэндем-Холе. При виде моего колена все заохали и заахали, а я рассказал, с какой добротой ко мне отнесся Тед Берджес. — А-а, этот парень с Черной фермы, — вспомнил мистер Модсли. — Видный малый и, я слышал, неплохо ездит верхом. — Он-то мне и нужен, — сказал лорд Тримингем. — В субботу матч, он обязательно будет играть. Тогда и поговорим. Неужели Теду Берджесу грозят какие-то неприятности? Я взглянул на Мариан, надеясь, что и она что-то скажет, но она словно не слышала; лицо ее носило отрешенное, ястребиное выражение, совсем ей несвойственное. В кармане моем похрустывало письмо, уж не торчит ли оно? Вдруг Мариан поднялась и сказала: — Давай я перевяжу тебе колено, Лео. Повязка совсем сбилась. Я был рад улизнуть из-за стола и пошел за ней. Она провела меня в ванную комнату, кажется, единственную во всем доме. Я сюда раньше не заходил: в нашей с Маркусом комнате стояла круглая ванна. — Подожди здесь, — приказала она, — я сейчас принесу все, что нужно. Комната была большая, помимо ванны, здесь помещался еще и умывальник, совсем, казалось бы, неуместный: если человек принимает ванну, зачем ему умывальник? Ванна была в облицовке из красного дерева и с такой же крышкой. Она походила на усыпальницу. Мариан вернулась, сняла крышку и велела мне сесть на край ванны, потом стала снимать с меня ботинок и носок, будто я не справился бы сам. — Теперь подставь колено под кран, — распорядилась она. — По ноге заструилась божественная прохлада. — Господи! — воскликнула она. — Здорово же ты брякнулся! К моему удивлению, она ни словом не обмолвилась о Теде Берджесе. И лишь когда наложила новую повязку и обратила внимание на старую, всю смятую и в пятнах крови, лежавшую на краю ванны, — лишь тогда Мариан спросила: — Это его платок? — Да, — ответил я. — Он сказал, что платок можно не отдавать, так я выброшу его? Я знаю, где мусорная свалка... Я вовсе не думал лезть не в свое дело, просто хотел уберечь ее от хлопот. А заодно и еще раз сбегать на свалку — этот чудесный сгусток грязи на фоне общего великолепия. — Пожалуй, я его выстираю, — возразила она. — Жалко, совсем хороший платок. Тут я вспомнил о письме — оно совершенно вылетело у меня из головы; когда я был с Мариан, я мог думать только о ней. — Он просил передать вам это, — сказал я, вытаскивая письмо из кармана. — Извините, немного помялось. Она почти выхватила его из моей руки и стала оглядываться, куда бы его спрятать. — Ох, эти платья! Подожди минутку. — Она исчезла с письмом и платком. Через секунду вернулась и спросила: — Ну, что будем делать с повязкой? — Так вы уже все сделали. — И я показал ей колено. — Боже ты мой, ну конечно. Давай помогу тебе надеть носок. Я стал было возражать, но она ничего не хотела слушать, и пришлось смириться. — А ответ будет? — спросил я — уж слишком неинтересно для меня все закончилось. Но она лишь покачала головой. — Никому не говори об этом... письме, — попросила она, глядя в сторону. — Совсем никому, даже Маркусу. Ну что за скучные люди! Теперь и она с предписанием хранить тайну. Взрослые не понимали, что для меня, да и для большинства школьников, легче промолчать, чем что-то выболтать. По природе своей я был улиткой. Я терпеливо объяснил Мариан, что рассказать Маркусу ничего не могу при всем желании — он лежит в постели и заходить к нему нельзя. — Да, ты прав, — согласилась она. — Я все на свете позабыла. Но все равно — никому ни слова, не то я на тебя ужасно рассержусь. — Тут она увидела, что я очень обижен и, того и гляди, заплачу, тотчас оттаяла и сказала: — Не рассержусь, не рассержусь, но учти — нам всем тогда несдобровать. ГЛАВА 8 Воспоминания бывают самого разного свойства. По сей день я отчетливо помню перемену, происшедшую с приездом Тримингема, хотя в чем именно она состояла, сказать трудно. Раньше все в усадьбе жило самостоятельно, двигалось в произвольном направлении, хотя миссис Модсли и держала в руках поводья. Теперь же домочадцы Брэндем-Холла как-то подобрались и прямо-таки ходили на цыпочках, будто перед испытанием — так чувствуют себя школьники в последние недели перед экзаменами. Слова и поступки приобрели большую значимость, будто был еще какой-то второй план и все работало на некое предстоящее событие. Я здесь был ни при чем, это ясно: вспыхивавшие как по сигналу улыбки, скрытое волнение не имели ко мне отношения; в разговорах, которым никогда не позволяли иссякнуть, я почти не участвовал. Пикники, поездки или вылазки планировались почти каждый день. Миссис Модсли объявляла программу после завтрака; для всех это был приказ, но ее глаз-луч тут же посылал вопрос Тримингему, словно он был гудком, без которого нельзя отправить поезд. — Устраивает меня целиком и полностью, — обычно говорил он, или: — Именно этим я и хотел заняться. Помню, мы сидели у какого-то ручья и наблюдали, как распаковывают корзины, расстилают коврики, а лакей наклонился и меняет наши тарелки. Взрослые пьют янтарное вино из высоких на конус бутылок; мне дают шипучий лимонад, а у бутылки вместо пробки — кругляш из граненого стекла. Я ем что-то вкусное; неуютно мне стало потом, когда с едой было покончено и завязался разговор. Я старался приткнуться как можно ближе к Мариан, но она даже не смотрела в мою сторону; казалось, она не замечала вообще никого, кроме сидевшего рядом лорда Тримингема. Я не слышал, что они говорили друг другу, а хоть бы и слышал, едва ли что-то понял. То есть слова, конечно, понял бы, но не то, что за ними стояло. Наконец лорд Тримингем поднял голову и воскликнул: — А вот и Меркурий! — Почему Меркурий? — спросила Мариан. — Потому что он выполняет поручения, — объяснил лорд Тримингем. — Ты знаешь, кто такой Меркурий? — спросил он меня. — По-моему, Меркурий — это самая маленькая планета. — Я был доволен, что знаю ответ, но не на рост ли он намекает? — Ты совершенно прав, но до этого он был посланцем богов. Без него они не могли общаться. Посланец богов! Вот это да! Мои боги недолго баловали меня вниманием, но как после этих слов возрос мой статус! Я представил, как мчусь сквозь колесо Зодиака от звезды к звезде: прямо сладостный сон наяву! Скоро сон и вправду сморил меня — я сидел, мечтал, жевал длинную сочную травинку, а потом взял и заснул. Когда проснулся, открыл глаза не сразу: вдруг сейчас все начнут надо мной смеяться, — вот так соня! — и я изо всех сил хотел оттянуть эту минуту; тут раздался голос Мариан: — Мама, он, наверное, совсем измучился, ну что мы таскаем его за собой? Дадим ему волю, пусть резвится на здоровье! — Ты считаешь? — спросила миссис Модсли. — Он предан тебе, как барашек из песенки. — Он прелесть, — согласилась Мариан. — Но пойми, ведь он ребенок, долго выдерживать общество взрослых ему просто не под силу. — Ладно, я спрошу, что он об этом думает, — сказала миссис Модлси. — Сейчас вместе с ним нас тринадцать — впрочем, это ерунда. С Маркусом не повезло — вот что плохо. — Если у Маркуса корь, — беззаботно проговорила Мариан, — бал, наверное, придется отменить. — Не вижу причин. — В голосе миссис Модсли звучала решимость. — Столько народу огорчится. Да ведь и ты не хочешь его отменять, верно, Мариан? Ответ Мариан я не расслышал, но понял: нашла коса на камень. Попритворявшись еще немного, я осторожно открыл глаза. Мариан с матерью куда-то ушли; гости стояли неподалеку и разговаривали; в тени ждали своего часа два экипажа; лошади вскидывали головы и помахивали хвостами, отгоняя мух. Почти надо мной, распрямившись на козлах, маячили кучера; их шелковые шляпы с кокардами почти касались густой листвы, и темные тона в тени казались еще более глубокими. Я немного последил за игрой теней — здорово! Потом как можно незаметнее поднялся, в надежде избежать изобличения; но лорд Тримингем меня увидел. — Ага! — воскликнул он. — В свободное от работы время Меркурий решил прикорнуть. Я улыбнулся ему. Было в нем что-то надежное, незыблемое. С ним было спокойно, я чувствовал: что я ни скажу, что ни сделаю, его мнение обо мне все равно не изменится. Его шутки и подковырки никогда не казались мне докучливыми: отчасти потому, конечно, что он все-таки был виконт, но уважение вызывала и его самодисциплина. Поводов для смеха у него, как я считал, было не так много — и все-таки он смеялся. За его веселостью стояла больница и поле битвы. Я чувствовал в нем огромную силу, способную выдержать любые удары судьбы. И все-таки, трясясь на козлах (рядом сидел лакей) по дороге домой, я заметил (хотя не желал себе в этом признаться), что простой и бесхитростный разговор с кучером был мне более по душе, чем пустяковая, бессмысленная и бесконечная болтовня, под которую я благополучно заснул на пикнике. Мне нравилось давать и получать сведения, и кучер поставлял их, подобно дорожным указателям и каменным столбикам с цифрами-милями, возникавшими каждые несколько минут, — я ждал их, словно манны небесной. Иногда он не мог ответить на мой вопрос. — Почему в Норфолке так много объездных дорог? — спросил я. — В наших краях их вовсе нет. Тут он спасовал, но вообще-то у него почти на все был ответ, и я чувствовал — от разговора с кучером есть хоть какой-то толк. А с ними мне не за что было ухватиться: тонюсенькие призрачные нити то и дело обрывались, и мой мозг уставал. Разговор богов! — что ж, я не понимал его, но не переживал из-за этого, не злился. Я был самой маленькой планетой, и вполне нормально, что, выполняя поручения богов, не все понимал: ведь боги говорили на незнакомом языке — языке звезд. Ниже меня, под мозаичной крышей из зонтиков скрывалось и несколько мужских канотье. До моего слуха донесся гул разговора, — этот костер никогда не гас! — но я считал, что не обязан поддерживать его. Поначалу я немного огорчился, когда Мариан предложила впредь не брать меня в такие поездки, но теперь понял — это она для моей же пользы, то и дело в мозгу вспыхивало: «Он прелесть», я ощущал эти слова сладким привкусом во рту. Конечно, ездить с ними — это было престижно; мне нравилась наша триумфальная процессия: прохожие останавливаются поглазеть на коляски, дети бегут открывать ворота, а потом ползают на четвереньках по земле, подбирая пенсы, небрежно брошенные кучером. Но живые фигуры Зодиака и весь сопутствовавший им блеск возникали в моем сознании не менее (а то и более) ярко, когда я был вдали от них; тогда со мной оставалась самая суть впечатлений — не нужно было следить за собой и делать заинтересованное лицо по любому поводу. Зато в моем распоряжении были сараи на задворках усадьбы, место для купания, скирда, с которой теперь я мог съезжать сколько душе угодно, — и даже мусорная свалка. Эти места теребили во мне какие-то струны, и хотелось оказаться там снова. — А вы знаете Теда Берджеса? — спросил я кучера. — Ну, как же, — ответил он. — Мы все здесь его знаем. Что-то в его тоне заставило меня спросить: — А он вам нравится? — Мы же все соседи, — уклонился кучер от прямого ответа. — Мистер Берджес — малый неплохой. Я отметил про себя «мистера», но расплывчатый конец фразы меня разочаровал. Менее всего Тед Берджес казался мне «малым». Наконец мы добрались до места, которого я ждал с особым нетерпением, — перед нами был овраг, настоящий овраг, единственная достопримечательность дороги. Неясными очертаниями возник предупреждающий знак, но вот он надвинулся на нас, и я прочитал: Велосипедист Будь осторожен Мне это показалось забавным. Один велосипедист, значит, пусть будет осторожен, а если их несколько, могут ехать хоть задом наперед. Я попытался объяснить это кучеру, но он был занят торможением. Мы катились вниз, вихлявшие крупы потных лошадей терлись о щиток коляски. Я оглянулся — сзади таким же манером сползал второй экипаж. Тормоза нагревались, и распространялся едкий запах гари, но Бог знает по какой причине для моих ноздрей это был настоящий фимиам. Все вокруг напряглось, приближалась критическая минута — ощущения обострились до предела. Наконец мы добрались до дна оврага, и обе коляски остановились. Теперь предстоял подъем — процесс менее волнующий, менее чреватый опасностью, но почти столь же зрелищный; кучера ослабили поводья, а мужчины спрыгнули на землю, чтобы лошадям было легче. Во мне всколыхнулась волна человечности: я тоже запросился сойти. — Да что с вами, что без вас — какая разница? — небрежно заметил кучер, к моей досаде, но все равно помог мне сойти по крохотным подрагивающим ступенькам, на которых, того и гляди, поскользнешься. Я оказался в одной шеренге с мужчинами и пошел, стараясь подладиться под их длинные шаги. — А тебе, я смотрю, жара нипочем, честное слово! — воскликнул лорд Тримингем, прикладывая к лицу шелковый платок. Он был в белом полотняном костюме, а на голове, в отличие от остальных, красовалась панама, прикрепленная к пиджаку черным шнурком с пуговичкой — исключительно элегантная, как и вся его одежда; возможно, это бросалось в глаза по контрасту с его лицом. — По-моему, такой жары еще не было. Я прошел несколько шагов с напыщенным видом — для меня, мол, это сущие пустяки; но его слова запомнил, и, когда мы снова заняли свои места, а лошади затряслись обычной неспешной рысью, моя любовь к жаре проснулась. А вдруг температура сегодня побьет рекорд? Ну, что ей стоит? Вот было бы здорово. Я обожал явления исключительные, ради них был готов поступиться всем привычным и обыденным. Первым делом по возвращении я намеревался сбегать к домику для дичи; но мне помешали. Во-первых, нас уже ждал чай, во-вторых, с дневной почтой пришло письмо от мамы. «Норидж, Брэндем-Холл, миссис Модсли, для Лео Колстона». Я с гордостью взглянул на адрес: да, вот где я нахожусь. Читать мамино письмо мне хотелось в полном уединении: даже домик для такого дела был слишком на виду. Иногда я прятался в туалете, но сейчас это ни к чему — в отдельной комнате никто не застанет меня врасплох. Туда я и направил стопы — так спешит в конуру собака, разжившаяся костью, — но оказалось, что мамино письмо не очень интересует меня; такое было в первый раз. Я читал о мелких домашних заботах, однако они совсем не захватывали меня, не приближали к родным местам — наоборот, оставались мелкими и далекими. Они были словно картинки волшебного фонаря, но не хватало самого фонаря, и они не оживали. Я чувствовал, что место мое не там, оно здесь, это здесь я был пусть маленькой, но планетой, и передавал послания для других планет. Мамины причитания насчет жары казались пустячными и даже немного раздражали меня; как же она не понимает, что жара — это мое счастье и не может причинить мне страданий, вообще ничто не может причинить мне страданий... С собой мама дала мне черный кожаный несессер для письменных принадлежностей, в его верхний правый угол была вделана чернильница. Я взялся сочинять ответ, но, оказалось, душа моя порхает где-то далеко. Когда я писал из школы, все было иначе: свои письма я так редактировал и сокращал, что в конце концов почти ничего не оставалось, кроме сообщения о том, что я здоров, чего и ей желаю. Сейчас мне хотелось рассказать о моем новом положении, о том, до каких высот я здесь поднялся, каким божественным воздухом дышу. Увы, усилия оказались бесплодными. Виконт Тримингем сказал, что я подобен Меркурию — выполняю поручения, — сестра Маркуса Мариан все так же очень добра ко мне, пожалуй, она нравится мне больше остальных — жаль, что она собирается замуж, зато она станет виконтессой; что же это значит для нее и что — для меня, почему из-за этого я расту в собственных глазах? Обо всем этом я так или иначе написал, сообщил и о болезни Маркуса (но не сказал, что подозревают корь); рассказал обо всех празднествах, прошедших и предстоящих — пикники, крикетный матч, день рождения, бал; поблагодарил за полученное разрешение купаться и обещал не лазить в воду, если поблизости нет взрослых; и остался ее любящим сыном. Но даже это последнее звучало фальшиво, с какой-то нотой снисходительности, будто избранник богов соглашался признать, что родственные узы связывают его с простым смертным. На это вялое письмо ушло, однако, много времени, и было уже больше шести, когда я со всех ног понесся к домику для дичи. Что ж, я не зря надеялся на сенсацию. Ртуть уже опустилась до восьмидесяти пяти, но указатель держался почти на полдюйма выше и показывал девяносто четыре. Девяносто четыре! Это же почти рекорд, по крайней мере, для Англии — температура в тени здесь, по-моему, никогда не превышала ста градусов. А мне этого так хотелось! Ну, всего каких-то шесть градусов! Пустяк, неужто солнцу это не по плечу? Так, может, завтра? Я стоял, размышляя над этим, и, казалось, самим нутром ощущал, как тужится целый мир, стремясь выбраться на новый метеорологический уровень, перейти в недостижимую ранее область бытия. Я и сам был ртутью (ведь Меркурий — это ртуть) и рвался к новым высотам; а Брэндем-Холл с его неисследованными вершинами блаженства был горой, подъем на которую сулил столько радости. Я чувствовал опьянение, голова немного кружилась, будто на меня свалилось какое-то невиданное благо — горизонт раздвинулся, я поднялся над самим собой. Между тем мое состояние вовсе не было исключительным, ибо и окружавшие меня люди жили в предвкушении чего-то. Нас всех связывала общая цель, и этапы восхождения к ней я видел так же четко, как ступеньки лестницы: крикетный матч, мой день рождения и бал. А что же потом? Потом двое соединятся в браке. С колебаниями, неохотно мой разум привыкал к тому, что эти двое — Мариан и лорд Тримингем. Однако эта мысль не была совсем безрадостной: ведь я принесу в жертву ту частицу своей души, которая расцвела благодаря Мариан. — Хорошо отдыхаешь? — раздалось за моей спиной. Это был мистер Модсли, его тоже интересовали причуды погоды. Чуть съежившись (я ничего не мог с собой поделать — ежился каждый раз, как он обращался ко мне), я ответил, что да. — Жарковато сегодня, — заметил он. — А может, это рекорд? — с волнением спросил я. — Ничуть не удивлюсь, — сказал он. — Надо будет проверить. Тебя жаркая погода устраивает? — Да. Он протянул руку к магниту. Я не хотел видеть, как уничтожается свидетельство дневной жары, поэтому пробормотал что-то и смылся. Встреча выбила меня из колеи — я даже забыл, что собирался делать дальше; вдруг оказалось, что рядом лужайка, по ней бесцельно, как и я, прохаживались люди в белом. У меня и в мыслях не было искать их общества, я хотел побыть наедине со своими чувствами и потому направился к изгороди, отделявшей лужайку от сада. Она высокая и надежно спрячет меня. Но было поздно: меня заметили. — Привет! — раздался голос лорда Тримингема. — Иди сюда. Ты нам нужен! Он подошел к изгороди и посмотрел на меня сверху вниз. — Пытаешься проскользнуть через мертвое пространство? — спросил он. Военного термина я не понял, но общий смысл обвинения уловил. — Раз уж ты все равно бегаешь вокруг, — сказал он, — найди, пожалуйста, Мариан и позови сюда — нам для крокета не хватает четвертого. Крокет — единственное, на что мы способны. Мы уже сами искали ее, но без толку, а ты, наверное, можешь вытащить ее из кармана. Мои руки непроизвольно потянулись к карманам, и он засмеялся. — Так что твоя задача — доставить ее сюда живой или мертвой. Я засеменил прочь. Я понятия не имел, где ее искать, но ни секунды не сомневался, что найду. Ноги сами понесли меня за дом, подальше от солидного и впечатляющего фасада, так мало значившего для меня, мимо горстки домиков на заднем дворе, столь дорогих моему сердцу, по усыпанной гравием дорожке к заброшенным сараям. Там я и столкнулся с ней — она шла довольно быстро, высоко вскинув голову. Она заметила меня не сразу; в глазах я прочел холодное безразличие. — Что ты здесь делаешь? — спросила она. Я смутился — так часто бывает с детьми, когда взрослые задают этот вопрос; но у меня был готов ответ, и он не мог ей не понравиться. — Хью просил передать, что приглашает вас поиграть в крокет. Я ждал, что лицо ее тотчас засияет. Но нет; глаза забегали, в них мелькнула досада. — Который час? — спросила она. — Около семи. — А обед не раньше половины девятого. Хорошо, я пойду. Мы снова были друзьями и вместе зашагали к лужайке. — Он сказал, чтобы я доставил вас живой или мертвой, — осмелился я. — Так и сказал? Ну, и какая же я? Это показалось мне очень смешным. Мы немного пошутили, потом она сказала: — Завтра мы приглашены на обед к соседям. Там одни взрослые, все замшелые, один старее другого, мама считает, что ты там завянешь от скуки. Может, лучше останешься здесь? — Конечно, — откликнулся я. Это она, а не ее мать, считала, что я завяну от скуки; но я не стал мелочиться; ее слова, слетая с губ, превращались в жемчуг, как у той девочки из сказки. — Чем будешь заниматься? — спросила она. — Ну, — я попробовал выиграть время, — найдутся кое-какие дела. Прозвучало, кажется, впечатляюще. — Например? Ее заинтересованность мне польстила, но с ходу я мог придумать лишь один ответ. — Пойду пройдусь. Совершенно бескрылая идея, я сам понял. — И куда же? Тут в голове мелькнуло: ведь она направляет разговор в определенную сторону! И я прозорливо клюнул на эту удочку. — Ну, к скирде, чтобы покататься с нее. — А чья скирда? — Ну, может, Теда Берджеса. — Ах, его? — В голосе было чрезмерное удивление. — Лео, если ты пойдешь туда, выполнишь мою просьбу? — Конечно. Какую? Ответ я знал заранее. — Передай это письмо. — Я так и ждал, что вы это скажете! — воскликнул я. Она взглянула на меня, что-то про себя взвесила и сказала: — Почему? Он тебе нравится? — Д-да. Но вообще-то не так, как Хью. — А почему Хью нравится тебе больше? Потому что он виконт? — И это тоже, — согласился я без ложного стыда. Уважение к титулам было у меня в крови, и я не считал это снобизмом. — Но, главное, он такой приветливый. Не помыкает мной, не командует. Я думал, все лорды гордые. Она обдумала мои слова. — А мистер Берджес, — продолжал я, — всего лишь простой фермер. — Я вспомнил, как он встретил меня, пока не понял, откуда я. — И он немного грубоват. — Правда? — спросила она, но так, будто не видела в этом ничего плохого. — Видишь ли, я не очень хорошо его знаю. Иногда мы пишем друг другу... по делу. Ведь ты сам сказал, что носить письма тебе приятно. — Очень даже, — восторженно подтвердил я. — Потому что Т... мистер Берджес тебе нравится? Я знал: она хочет, чтобы я сказал «да», так почему не обрадовать ее? К тому же меня распирало от желания ей кое в чем признаться, и я видел, что сейчас самая подходящая минута. — Да. Но есть и другая причина. — Какая же? Никогда не думал, что эти слова дадутся мне с таким трудом; наконец я выдавил из себя: — Потому что мне нравитесь вы. Она одарила меня чарующей улыбкой и сказала: — Очень приятно это слышать. Она остановилась. Мы дошли до развилки. Одна тропка, неухоженная, вела на задворки дома; другая, много шире — по ней я почти не ходил — к главному входу. — Тебе в какую сторону? — спросила она. — Вообще-то я собирался отвести вас — на площадку для крокета. На лицо ее легла тень. — Пожалуй, я все-таки не пойду. — В ее голосе послышалось раздражение. — Что-то я устала. Скажи им, что у меня болит голова. Нет, лучше скажи, что не нашел меня. Почва заколебалась у меня под ногами. — Но как же! — воскликнул я. — Ведь Хью огорчится! Дело было не только в этом: огорчусь я, у меня хотят отнять добычу, лишить триумфа — мне велено ее доставить живой или мертвой! — Что же, наверное, придется идти, — согласилась она. — Погоняла безжалостный, вот ты кто! Только я пойду одна, если ты не против. Я был против, еще как против! — Ну хоть скажите им, что это я вас послал, ладно? — взмолился я. Она оглянулась и хитро посмотрела на меня. — Может, и скажу. ГЛАВА 9 Со вторника по субботу — день крикетного матча — я трижды выполнял роль связного между Мариан и Тедом Берджесом: три записки от нее, одну от него и еще два устных сообщения от него. — Скажите ей, что годится, — передал он в первый раз; а в другой: — Скажите, что ничего не выйдет. Найти его не составляло труда: он всегда работал в полях, где поспел урожай, на том берегу реки; его было видно с мостков возле шлюза. В первый раз Тед ехал на жатке, новомодной машине, которая срезала пшеницу, но не вязала ее в снопы; кажется, она называлась «Скачущий маятник». Я пошел рядом, и когда между нами и тремя-четырьмя работниками, вязавшими снопы, оказалась неубранная пшеница, он остановил лошадь, и я передал ему письмо. На следующий день неубранный участок заметно уменьшился: Тед с ружьем в руках стоял у края нескошенной пшеницы и ждал: сейчас из нее выскочат кролики или другие зверьки, обычно они цепляются за свои жилища до последней секунды. Я так увлекся этим зрелищем, что даже забыл о письме, а Тед стоял, сощурив глаза, тоже захваченный азартом. Ведь этот последний оплот наверняка набит дичью! Однако я ошибся: упали последние стебли, но никакая живность не появилась. Один из работников отогнал жатку к воротам, которые вели на другое поле. Остальные, повернувшись к нам спиной, потянулись к изгороди за своими куртками и плетеными корзинами. Мы с Тедом Берджесом остались одни. Обработанное поле выглядело совершенно плоским, возвышалась над ним лишь фигура фермера. Он был одного оттенка с пшеницей — рыже-золотистые тона, — и я на миг представил, что это стоит сноп, сейчас вернется жатка и скосит его. Я передал ему конверт, и он тотчас его надорвал; тут я понял, что перед моим приходом он какую-то зверушку убил — к моему ужасу, на конверте, а потом и на письме появились вязкие пятна крови. — Ой, не надо! — воскликнул я, но он даже не повернул головы, весь ушел в чтение. В мой третий приход в поле его не было, он оказался на ферме, тогда и дал письменный ответ. — На сей раз обойдемся без крови, — пошутил он, и я засмеялся, ибо вид крови помимо страха вызвал у меня какой-то трепетный восторг, я понимал, что это часть мужской жизни, которая неизбежно придет ко мне. Я вдоволь накатался со скирды; собственно, со скирды я катался все три раза, что носил письма. Катанье было кульминацией, и, возвращаясь к чаю, я с чистой совестью говорил собравшимся, что именно этим и занимался после обеда. Это были во многих отношениях золотые денечки, и лишь когда в четверг после завтрака миссис Модсли, зазвав меня в «штаб» (кто-то дал этой комнате такое прозвище), сообщила: сегодня они едут обедать в дом, где есть дети, поэтому я поеду с ними — лишь побывав на этом обеде, я понял, как была права Мариан, говоря, что в Холле мне будет лучше. Растопить лед между детьми — дело не простое, сходятся они трудно, каждый живет в своем маленьком мирке, у каждого свои игры и тайны. Я даже не мог толком запомнить правила игры — все думал о том, какую важную работу оставил недоделанной. Выдумки других детей казались мне какими-то пресными, кровопролитием здесь и не пахло. Ибо к своим обязанностям Меркурия я относился очень серьезно, все-таки мне доверили тайну, но главное даже не в этом — я чувствовал, что сослужить Мариан эту службу могу только я, и никто другой. Со своими взрослыми друзьями она болтала для времяпрепровождения; она улыбалась лорду Тримингему, сидела рядом с ним за столом и прогуливалась по террасе; но лишь когда она передавала мне записки, в ней вспыхивала заинтересованность, не проявлявшаяся с другими, даже с самим лордом Тримингемом — несмотря на молодость, я это замечал. Приносить ей пользу было для меня бесконечным счастьем, и я не задумывался, что за всем этим стоит. Правда, своей курьерской деятельности я давал собственное объяснение, и даже не одно, потому что остановиться на каком-то одном не мог. Даже в мире моего воображения не рождалось четкой гипотезы о том, почему Мариан и Тед Берджес что-то передают друг другу. «Дела», — вот было их слово, и для меня за ним крылось нечто весьма серьезное, почти священное; мама всегда произносила его с благоговением: оно было связано с пребыванием отца на службе, с его заработком. Мариан в заработке не нуждалась, зато Тед — да; возможно, она ему помогает; возможно, каким-то таинственным способом записки эти обращаются в деньги и попадают к нему в карман. А может, в конвертах и есть деньги: чеки или банкноты, поэтому он и сказал: «Годится», то есть деньги получил. Я дрожал от возбуждения при мысли о том, что ношу деньги, словно инкассатор, что на меня могут устроить засаду и ограбить; значит, я пользуюсь безграничным доверием Мариан, коли она доверяет мне такие ценные бумаги! Но во все это я верил лишь наполовину, потому что банкнотов в конверте ни разу не видел. Может, она сообщает ему что-то полезное для работы на ферме? Трудно было такое представить, но ведь я ничего не смыслил в сельском хозяйстве. Или делится с ним какими-то сведениями, к примеру, о температуре, у нее есть возможность каждый день смотреть на термометр, а у него — нет. Последние дни температура хоть и была ниже, чем в понедельник, но держалась на достойном уровне: во вторник — восемьдесят три, в среду — восемьдесят пять, в четверг и пятницу — около девяноста двух. (Любопытство заставило меня сверить мои цифры с официальными источниками, и разница оказалась совсем небольшая.) Если дело не в температуре, значит, в чем-то другом, интересном для взрослых, но вполне доступном моему сознанию — лишь бы объяснили. Может, они делают какие-то ставки: я знал, что взрослые это любят. Может, они спорили, когда будет убрано какое-нибудь поле. А вдруг он попал в беду, и она пытается вызволить его? Допустим, его разыскивает полиция, и она хочет спасти ему жизнь? Что, если он совершил убийство (тут передо мной возникали его руки в пятнах крови)? Кроме нее, об этом никто не знает, и она сообщает ему о действиях полиции. Последний вариант устраивал меня больше всего — тут попахивало сенсацией. Но и не устраивал, ибо, когда я наблюдал за ним или за ней в минуту отправления или получения записки, становилось ясно, что эта догадка ничуть не лучше других. Мне казалось, что в придуманных мною обстоятельствах люди ведут себя иначе. За инстинктивным желанием найти удовлетворительное объяснение крылось разъедающее душу любопытство, которого я наполовину стыдился: а какова же все-таки правда? Но искать ее я не пытался. Мне вовсе не хотелось играть в шпиона; мне не требовались мелкие доказательства моей даровитости, я уважал себя в десять раз больше прежнего уже за то, что связан с движением небесных тел. Подспудно смущало меня и другое: а вдруг истинная причина меня разочарует? Так оно и вышло. В пятницу, за день до крикетного матча, произошли два события, в некотором смысле связанные друг с другом. Прежде всего слухи о кори оказались несостоятельными, с Маркуса сняли все обвинения, и он сошел вниз. Выходить на воздух ему не разрешили, но дали понять, что пойти на крикет он сможет. Я, конечно, знал, что ему стало лучше, и все же его появление было для меня неожиданностью: в то утро температура у него упала до нормальной в первый раз, меня мама обязательно подержала бы в постели еще день-два. Я считал, что все врачи лечат по одной системе. Но, увидев Маркуса, я очень обрадовался, мы не были близкими друзьями, однако с ним я чувствовал себя в своей тарелке, а это стоит многого. С ним можно было поделиться сокровенными мыслями на понятном нам языке; слова мои не нуждались в переводе, да и мне не приходилось барахтаться в мудреных высказываниях взрослых. Во всяком случае, так мне казалось. Мы сидели рядом и бойко болтали, не замечая никого вокруг; и вдруг где-то в середине обеда до меня дошло, каковы будут последствия его возвращения к обычной жизни. Доставлять записки я больше не смогу. Заниматься подпольными делами, когда ты предоставлен самому себе, — это одно. Идешь куда хочешь, если тебя о чем и спрашивают, то больше для вида, и когда на вопрос: «Что сегодня делал?» — я отвечал, что катался со скирды, все были довольны. А вот Маркуса на мякине не проведешь — эти серые невыразительные глаза подмечали гораздо больше, чем казалось. Ко всякого рода придумкам он по сравнению со мной не проявлял особого интереса, почти не жил в воображаемом мире; он играл со мной в лорда Робертса или Китченера, Крюгера или Де Вета[17], но только недолго и при условии, что победа будет на стороне англичан: он был рьяный патриот, к тому же не любил поддерживать слабую сторону. Я мог поделиться с ним многим, но уж никак не фантазией, что я — это Робин Гуд, а его сестра — дева Марианна. Раз-другой он, может, и прокатится со скирды, но превращать это в каждодневную привычку не станет — видно, как он отнесся к моему рассказу. Околпачить нескольких крестьян, которым до меня нет дела, — куда ни шло; а как передашь Теду Берджесу письмо, как получишь от него ответ, даже устный, если рядом не дремлет Маркус? Трудности наслаивались одна на другую — да Маркус вообще не захочет разговаривать с фермером, самое лучшее — выцедит слово-другое, и мне толком поговорить не даст; сословные различия значили для него много, хотя, в отличие от меня, до неба со своим снобизмом он не добирался. И, уж конечно, он не станет заходить в кухню и болтаться там, пока Тед будет корпеть над письмом. Я думал о походах на ферму в обществе Маркуса и все больше убеждался — ничего из них не выйдет, мысль о них уже не приносила радости. Я поднаторел в школьных интригах и нисколько этим не терзался, но обманывать Маркуса не хотелось — не по моральным соображениям, ведь об этике, если не считать неписаных законов школы, я имел самое смутное представление; просто чувствовал — наши отношения могут испортиться. Все это — с одной стороны. С другой — душа была все так же настроена на приключение и твердила мне, что без него краски жизни померкнут. Однако мои благоразумные советчики ничего не хотели знать; их не интересовало, как обнищают мои чувства (мысль о предстоящих страданиях постепенно просыпалась во мне, как первые признаки голода), если я лишусь возможности служить Мариан. Я только теперь ощутил, как изменился смысл моей жизни в Брэндем-Холле, пока не было Маркуса. Как же я скажу Мариан, что не могу больше выполнять свои обязанности, что Робин Гуд не оправдал доверия? Поначалу мы с Маркусом не могли наговориться и обсуждали наши дела с таким жаром, какой доктору Ливингстону и Стэнли[18] даже не снился, но вскоре запал иссяк; я стал ждать конца обеда, то ли с надеждой, то ли со страхом. Наконец мы встали из-за стола, и надежда вперемежку со страхом снова охватила меня — удастся ли выполнить задание? Вскоре после завтрака, вернее, после того, как миссис Модсли объявила распорядок дня, Мариан дала мне письмо. Мы с Маркусом уже собирались смыться, как меня окликнула Мариан. Вдруг он увяжется следом? — Минутку терпения, старый идиот, — бросил я. — Леди Мариан хочет мне что-то сообщить. Вернусь в мгновение ока! Пока он стоял и раздумывал, я убежал и нашел ее за письменным столом, не помню, в какой комнате, потому что письменными столами был заставлен весь дом, но помню другое — я вошел и прикрыл за собой дверь. — Мариан, — начал я и уже готов был сказать, что с появлением Маркуса наша отлаженная система может рухнуть, но в эту секунду раздался щелчок — кто-то поворачивал дверную ручку. Мариан молнией метнулась ко мне, и в руке моей очутился конверт; я молниеносно убрал его в карман. Дверь открылась, и на пороге возник лорд Тримингем. — О-о, любовная сцена, — пошутил он. — Я услышал твой голос, — сказал он Мариан, — и решил, что ты зовешь меня, а счастливчик, оказывается, вон кто. Позволь, я на минутку украду тебя у него? На губах ее порхнула улыбка, она поднялась и подошла к нему, бросив на меня мимолетный взгляд. Они вышли из комнаты, и я сунул руку в карман — убедиться, что письмо надежно спрятано. Карманы были неглубокие, и письма имели обыкновение высовываться наружу, поэтому по дороге я десять раз проверял, все ли в порядке. Сегодня, однако, ощущение было не совсем такое, как всегда, и через секунду я понял, в чем дело. Конверт не был запечатан. Я нашел Маркуса и сказал ему, куда собираюсь. — Что? Снова эта дурацкая скирда? — вяло спросил он. — Да еще в такой день! Знаешь, друг мой, что от тебя останется? Лужица жира, сверху блестящая, а снизу густая и вонючая. Мы немножко попрепирались в том же духе, потом я спросил Маркуса, чем займется он. — Да уж найду, как убить время, — заверил он меня. — Посижу у оконца и погляжу, как они милуются. Мы оба расхохотались, потому что эта сторона взаимоотношений между взрослыми казалась нам на редкость глупой. Но вдруг мне пришла мысль, от которой я сразу посерьезнел. — А твоя сестра Мариан наверняка не милуется, — сказал я. — Она слишком умна для этого. — Не надо ни в чем быть уверенным, — туманно заметил он. — Если уж на то пошло, ваше тупое величество, мадам Сплетня уверяет, что Мариан милуется с тобой. Тут я дал ему тумака, мы схватили друг друга за грудки и начали возиться, пока он не запросил пощады: — Мир! Забыл, что имеешь дело с инвалидом? Довольный победой, я оставил его и побежал к домику для дичи. Было три часа. Термометр показывал девяносто. Возможно, ртуть заберется еще выше. Ах, как мне этого хотелось! Да и сама природа, казалось, молчаливо внимала моей просьбе. Издалека доносились звуки игры в крокет — молоток смачно ударял по шару, шары с треском сталкивались, играющие победно и протестующе восклицали. В остальном ничто не нарушало тишины. Где-то посреди рощицы я машинально сунул руку в карман и наткнулся на острый клапан незапечатанного конверта. Без далеко идущих намерений я вытащил конверт и глянул на него. Адреса (или направления, как по непонятной мне прихоти выражалась миссис Модсли) не было, впрочем, его не было никогда. Но под клапаном просматривался кусочек текста, в данную минуту повернутого ко мне вверх ногами. В школьном своде правил одиннадцатая заповедь[19] занимала весьма почетное место. Но чувство справедливости в нас было развито сильно, и если мы попадались, на снисхождение не рассчитывали. Почти на каждый проступок имелось свое наказание, мы хоть и ворчали, но не обижались, я во всяком случае. Наказание было неизбежно в точном соответствии с законом о причине и следствии. Сунул руку в огонь — обожжешься, застукали со шпаргалкой — будешь наказан: все абсолютно ясно. Насчет того, что хорошо, а что плохо во вселенском смысле, у нас были смутные понятия, но мы знали: наказанию подвергают тех, кто нарушает какие-то правила, если никаких установленных правил ученик не нарушил, а его наказывали за «плохой» поступок, тут мы преисполнялись негодованием и считали товарища жертвой несправедливости. Что касается чтения чужих писем, здесь все было просто. Если ты где-то оставил свое письмо, и его прочли, пеняй на себя, сам растяпа и злиться не на кого. А вот если кто-то выудил письмо у тебя из тумбочки или шкафчика, виноват он, и гнев твой праведный. Даже не шпыняй меня Дженкинс и Строуд, я имел полное право наслать на них проклятья. В школе я часто передавал записки — на уроках и после. Запечатана записка — мне и в голову не придет читать ее, а вот если открыта — можно прочитать, посылающий на это часто и рассчитывал, чтобы посмешить народ. Итак, не запечатана — можешь читать, запечатана — умерь любопытство: проще пареной репы. И с открытками то же самое: они без конверта, ну и читай их на здоровье, а письмо — нельзя. Письмо Мариан было не запечатано, значит, я мог его прочесть. Чего же медлить? Но я медлил — неужели она хотела, чтобы я прочитал письмо? Сомнительно. Ведь другие были запечатаны. А это она сунула мне в спешке; может, и хотела запечатать его, как обычно. Но не запечатала. По нашим законам прежде всего принимались во внимание факты, а намерения — это дело десятое. Либо ты сделал что-то, либо нет, а какие у тебя мотивы — кого это волнует? Случайно так вышло или намеренно — кара одна. Мариан не запечатала письмо случайно? Что же, все равно должна платить по счету. Очень даже логично. Но, к собственному удивлению, втискивать Мариан в рамки наших правил мне было как-то неловко. Я желал ей добра, хотел быть полезным, тянулся к ней всей душой. И не мог не принимать во внимание ее намерений. Какое-то время я бился в дотоле неведомых мне сетях нравственной казуистики. Раньше все было ясно как Божий день, а теперь? Почему передо мной все время возникает Мариан и мысли наталкиваются друг на друга? А откуда я знаю, вдруг она хотела, чтобы я прочитал письмо? Вдруг оставила его открытым нарочно, тогда я узнаю что-то, и это будет выгодно нам обоим? Может, там доказательство ее отношения ко мне? Или даже какие-то слова обо мне — добрые, приятные, от которых я засияю... возрадуюсь... По-моему, именно эта надежда сыграла решающую роль, хотя я перемолол ворох других доводов, чтобы оправдать свой поступок — я делаю это для ее же блага. Один довод состоял в том, что это письмо — последнее; я и сам почти решил, что больше писем носить не буду. Другой довод противоречил первому: узнаю содержание письма, и мне будет легче принять решение; если речь идет о чем-то важном, о жизни и смерти (я на это все-таки надеялся), на карте безопасность Мариан, на нее могут обрушиться кошмарные неприятности... Что ж, тогда я остаюсь на посту — здесь не до Маркуса. Я даже не буду вынимать письмо из конверта, прочитаю только то, что на виду; первое слово — я это видел, хотя текст был перевернут — повторялось три раза. «Любимый, любимый, любимый! Обычное место, обычное время, сегодня вечером. Только смотри, будь... Остальное скрывал конверт. ГЛАВА 10 Едва ли Адам и Ева, отведав злополучного яблока, расстроились сильнее, чем я. Из меня словно выкачали воздух, словно обухом по голове огрели; я был обманут в лучших ожиданиях и надеждах, все мысли перепутались, и, когда я наконец пришел в себя, это было как пробуждение после тяжелого сна. Они были влюблены! Мариан и Тед Берджес были влюблены! Из всех возможных объяснений именно это никогда не приходило мне в голову. Какое разочарование, какое жуткое разочарование! И что же я за дурак такой! Чтобы не упасть окончательно в собственных глазах, я позволил себе неискренне хмыкнуть. Только подумать, попался, как последний простофиля! Мир высоких чувств рухнул, и душа мгновенно освободилась от оков, враз исчезла и огромная физическая тяжесть, давившая на меня все эти дни; казалось, я вот-вот взлечу в воздух. У меня было одно оправдание — ждать такого от Мариан я никак не мог. Мариан, столько сделавшая для меня, такая чуткая и понимающая, Дева из созвездия Зодиака — как она могла пасть так низко? Втюриться, втрескаться — по такому поводу мы в школе не просто хихикали в кулак, мы презирали это больше всего на свете. Мысли мои метались, сменяя одна другую: служанки, глупые влюбленные служанки, выходившие к молитве с заплаканными глазами; открытки, размалеванные, смешные, вульгарные открытки, выставленные напоказ в любом магазине — я и сам посылал такие, пока не разобрался, что к чему. «Мы прекрасно проводим время в Саутдауне» — любовная парочка, два жирных голубка. «Поедем в Саутдаун, помилуемся от души», ничего не скажешь, милашки. У одного голубка не лицо, а блин, у другого — кожа да кости. И с вожделением глядят друг на друга. И всегда или почти всегда кто-то из двух толстый, кто-то тонкий: либо мужчина, либо женщина чудовищно больших или малых размеров; мужчина или женщина, мужчина или женщина... Я стал хохотать, даже захотелось, чтобы рядом оказался Маркус, вдвоем посмеялись бы вволю, и в то же время мне было тошно: я смутно сознавал, что смех — вещь хорошая, но ведь кумира им не заменишь. Почему именно Мариан, неужели мало других людей на свете? Не удивительно, что она хотела держать это в секрете. Машинально, чтобы никто не видел ее позора, я сунул письмо глубже в конверт и запечатал его. А ведь письмо надо доставить. Я взбежал по приступкам, оказался на заливном лугу, и тут же солнце заключило меня в неистовые объятия. Да с какой силой! Лужи-болотца, обрамлявшие дорогу, почти высохли; раньше нижние части стеблей скрывались под водой, а теперь обнажились грязно-желтой полоской — славно поработало солнце! С мостков у шлюза я почти со страхом отметил, как сильно обмелела река. На голубой стороне, где глубже, виднелись лежавшие на дне камни, а раньше их видно не было; на другой стороне, зелено-золотистой, вода вообще почти скрылась под поникшими камышами, они сгрудились в кучу, и возникало удручающее впечатление беспорядка. А лилии, всегда лежавшие на воде, теперь неловко торчали над ней. И все это — солнце; не устоял перед его чарами и я, мысли приобрели другую окраску. Стыд, душивший меня за Мариан в тени деревьев, теперь исчез. Может, я понял, что перед природой природа бессильна, не знаю; но недобрые чувства к Мариан не могли долго гнездиться в моем сердце, оно смягчило критику, которую обрушил на нее мой разум, и получилось, что миловаться применительно к Мариан — это не самое последнее дело, каким может заниматься человек. Но выработать новый взгляд на вещи я не мог, честность не позволяла мне сказать: «Раз она милуется, значит, это хорошо», или «Другим миловаться нельзя, а ей можно». В конце концов, миловаться надо с кем-то, и если у нее есть... Кажется, впервые я вспомнил о Теде Берджесе — ведь она милуется с ним! Эта мысль не доставила мне удовольствия. Кстати, где он? В поле шла уборка, но его там не было, это я определил с одного взгляда. Я пошел к его помощникам. — Мистер Берджес на ферме, — сказали они. — Есть срочная работенка. — Какая? — спросил я. Они заулыбались, но просвещать меня не стали. До фермы было идти почти милю. Всякие мысли не давали покоя, и я пытался сосредоточиться на скирде, с каким удовольствием сейчас с нее покатаюсь — единственное, в чем я был твердо уверен. Милующиеся парочки, как на смешных открытках, все еще преследовали меня; картинка возникала передо мной и оскорбляла зрение, а потом и разум. Какая глупость, дурость, клоунада, люди превращаются в шутов, надо им втюриться, втрескаться... В лучшем случае, жалкое зрелище, но кому нужна жалость? Жалеть — значит смотреть на людей сверху вниз, а мне хотелось — снизу вверх. Я открыл ворота во двор фермы и тут же увидел Теда — он выходил из конюшни. Как всегда махнул рукой — в этом жесте и шутка, и игра, и уважение ко мне и Брэндем-Холлу; хорошее приветствие. Рука, я успел заметить, совсем потемнела от загара — тут я ему завидовал. Как-то не вязался он со всей этой глупостью; миловаться — никак на него не похоже. — Как дела, почтальон? — спросил он. Да, он нарек меня почтальоном. Взрослые позволяют с детьми подобные вольности. Но когда с тобой вольничает лорд Тримингем — это приятно, а насчет Теда Берджеса я не был уверен. — Все нормально, спасибо, — с прохладцей ответил я. Он подтянул видавший виды кожаный ремень. — Что-нибудь принесли? — спросил он. Я протянул письмо. Он, как всегда, отвернулся от меня и стал читать, потом убрал листок в карман вельветовых брюк. — Хороший малый, — сказал он. На моем лице появилось удивление, и он добавил: — Не обиделись, что я назвал вас хорошим малым? — Нет, ничего, — с постным лицом ответил я. Наверное, сейчас — самая подходящая минута; и я услышал свой голос: — Боюсь, что больше приносить вам писем не смогу. Рот его приоткрылся, на лоб набежали морщины. — Почему? Я объяснил: выздоровел Маркус, теперь убежать трудно. Он выслушал меня с угрюмым видом, всю его живость как рукой сняло. Против воли я слегка злорадствовал: замешательство, кислая мина — так тебе и надо. — А ей вы об этом сказали? — спросил он. — Кому? — спросил я в ответ, надеясь еще больше его смутить. — Мисс Мариан, кому же еще? Пришлось признать, что нет. — Ведь для нее эти записки очень важны. Что она скажет? Я просто стоял, переминаясь с ноги на ногу, и он продолжал напирать. — Она не будет знать, как быть, да и я тоже. Я помолчал, потом сказал: — А как раньше вы обходились без меня? Тут он засмеялся: — Да вы, я вижу, парень не промах. Трудно было, вот как. Такой ответ меня устроил. — Слушайте, — внезапно добавил он. — Вы ведь ей нравитесь, правда? — Ну... вроде бы. — И вам приятно ей нравиться, так? Я согласился и с этим. — И не хотелось бы разонравиться? — Нет. — А почему? — Он подошел ближе. — Почему вам это будет неприятно? Какая вам разница, нравитесь вы ей или нет? Где вы это почувствуете? Он словно одурманил меня. — Здесь. — И моя рука непроизвольно потянулась к сердцу. — Значит, сердце у вас все-таки есть, — заключил он. — А я уж думал, что нет. Я молчал. — Понимаете, — продолжал он, — если вы перестанете носить письма, ей это не понравится. И к вам она переменится, попомните мое слово. Вы же этого не хотите? — Нет. — Для нее эти письма важны, и для меня тоже. Мы оба ждем их с нетерпением. Это не простые письма. Она будет скучать без них, и я тоже. Может, она даже будет плакать. Не хотите, чтобы она плакала? — Нет. — А заставить ее плакать — много не требуется, — сказал он. — Вы, может, думаете, что она гордая и холодная, но это не так. Раньше, когда вас не было, она часто плакала. — Почему? — спросил я. — Почему? Ни за что не поверите. — Неужели из-за вас? — воскликнул я, но без негодования — просто был поражен. — Из-за меня. Но я не нарочно, честное слово. Вы думаете, я неотесанный мужлан. Что ж, так оно и есть. Но она плакала оттого, что мы не могли встретиться. — Откуда вы знаете? — Потому что плакала и при встрече. Ясно? Полной ясности не было, но суть я, кажется, понял. Во всяком случае, она плакала, и при этой мысли у меня самого на глаза навернулись слезы. Я вдруг заметил, что дрожу, — его страстность вывела меня из равновесия, он пробудил во мне какие-то непривычные ощущения, заставил произнести сокровенные слова. Он это понял и сказал: — Вы долго шли под солнцем. Идемте в дом, там прохладней. Я предпочел бы остаться на воздухе, потому что инстинктивно чувствовал: в темной кухне со скудной мебелью, голыми, суровыми, потрескавшимися стенами, с полным отсутствием женского тепла, которое так любят дети, его преимущество будет чересчур явным. Он сильно взволновал меня, но носить письма я все равно больше не хотел. — Я думал, вы в поле. — Я перешел на менее, как мне казалось, скользкую тему. — Я и был в поле, — кивнул он. — Но пришлось вернуться, поглядеть, как тут Улыбка. — А что, она болеет? — спросил я. — Она в интересном положении. — Как это понять? — спросил я. — Разве она выступает на скачках? — Я знал, что лошади бывают в разных положениях на скачках; может, ее положение как раз было интересным. — Нет, не то, — коротко ответил он. — Она ждет жеребеночка. — А-а, понятно, — закивал я, хотя ничего не понял. Некоторые стороны жизни были для меня тайной за семью печатями, хотя многие одноклассники в эту тайну якобы проникли и не раз предлагали просветить меня. Но эти стороны интересовали меня не сами по себе, а скорее как пища для воображения. Скажем, меня очень захватывала железная дорога, относительная скорость самых быстрых поездов; принципа же парового двигателя я не понимал и понять не стремился. Но сейчас мое любопытство зашевелилось. — А почему она его ждет? — спросил я. — Так решила природа, — последовал ответ. — А она его хочет? Ведь ей же больно? — Ну, теперь у нее нет выбора. — Так чего же она раньше думала? Фермер засмеялся. — Между нами говоря, — сообщил он, — пришла ей охота немного помиловаться. Помиловаться! Меня словно ударили под дых. Значит, лошади могут миловаться, и в результате получается жеребеночек. Нет, это какая-то бессмыслица. Моя рука метнулась ко рту, кажется, в ту минуту я и приобрел этот нервный жест; застыдился своего невежества, будто физического недостатка. — Я не знал, что лошади могут миловаться, — сказал я. — Могут, еще как. — Но миловаться — это же такая глупость! — воскликнул я и несказанно обрадовался. Все равно что вырвал больной зуб. Глупость в моем сознании никак не вязалась с животными. Животные — существа благородные, но уж никак не глупые. — Вот подрастете, станете думать по-другому, — ответил он мягким голосом, каким раньше со мной не говорил. — Миловаться — это не глупость. Просто злые люди этим словом намекают... — Он умолк. — На что? — поторопил я его. — На то, что им самим хочется сделать. Они завидуют, понимаете? Оттого и злятся. — Если вы с кем-то милуетесь, значит, потом поженитесь? — спросил я. — Чаще всего да. — А вы можете миловаться, а потом не жениться? — настаивал я. — Вы это обо мне? — спросил он. — Обо мне лично? — О вас или о ком-то еще. — Я ловко оплетал его сетями. — Пожалуй, да. Тут я на секунду задумался. — А чтобы жениться, обязательно сначала миловаться или не обязательно? — Вообще-то не обязательно, но... — Он смолк. — Что «но»? — наседал я. Он пожал плечами. — Никакой любви не будет и в помине. Я заметил, что слово «любовь» он произнес безо всякого пренебрежения, привычного для меня, скорее наоборот. Подлаживаться под него я не собирался, но разобраться в его мыслях было необходимо. — А если помилуешься, а потом не женишься — это хуже? — спросил я. — Некоторые думают, что да. Я так не думаю, — коротко пояснил он. — А можно любить кого-то и не миловаться? Он покачал головой. — Это было бы против природы. «Природа» — казалось, это слово было для него высшей инстанцией. Мне и в голову не приходило, что им можно все оправдать. Против природы! Стало быть, миловаться — по природе? Неужели? Мне всегда казалось, что это всего лишь игра, в которую играют взрослые. — А если вы с кем-то милуетесь, потом появится ребенок? Этот вопрос застал его врасплох. Румяное лицо пошло пятнами, резко обозначились скулы. Он глубоко вдохнул воздух, задержал его, потом с шумом выдохнул. — Совсем не обязательно, — ответил он. — С чего вы взяли? — Так вы сами сказали. Ваша Улыбка миловалась, а теперь у нее будет жеребенок. — Да вы, я гляжу, смекалистый, — сказал он, подбирая тем временем подходящий ответ. — Понимаете, у лошадей все немножко по-другому. — Почему это «по-другому»? — не отставал я. Ему снова пришлось крепко подумать. — Так распорядилась природа. Опять природа! Ответ меня не удовлетворил, да и вообще не понравилась сама мысль: разве природа распоряжается нами? Он что-то скрывал от меня, и я с жутковатым наслаждением загонял его в угол. — Может, хватит на сегодня вопросов? — не допускающим возражения тоном добавил он. — Так вы же на них не отвечаете! — запротестовал я. — Почти ничего мне не сказали. Он поднялся с деревянного стула и стал бродить по комнате, бросая на меня полные недовольства взгляды. — Не сказал и, скорее всего, не скажу, — как-то обиженно произнес он. — Я не хочу забивать вашу голову чем не надо. Со временем все узнаете. — Но если это что-то приятное... — Да, приятное, — не стал спорить он. — Приятное, когда ты к этому готов. — Так я и готов, — заверил его я. Тут он засмеялся, лицо его смягчилось. — Вы ведь уже большой, верно? Сколько, вы говорили, вам лет? — В пятницу, двадцать седьмого, исполнится тринадцать. — Хорошо, — сказал он. — Заключим сделку. Я расскажу, что значит миловаться, но при одном условии.

The script ran 0.01 seconds.