Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лью Уоллес - Бен-Гур [1888]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. "Бен-Гур» Л. Уоллеса - американского писателя, боевого генерала времен Гражданской войны и дипломата - наверное, самый знаменитый исторический роман за последние сто лет. Его действие происходит в первом веке нашей эры. На долю молодого вельможи Бен-Гура - главного героя романа - выпало немало тяжелых испытаний: он был и галерным рабом, и знатным римлянином, и возничим колесницы, и обладателем несметных сокровищ. Но знакомство с Христом в корне изменило его жизнь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Царь кивнул, не отводя злых глаз от мудреца. — Я спрашивал об этом. — Ныне, о царь, говоря от себя и всех моих братьев, собравшихся здесь, я отвечаю: в Вифлееме Иудейском. Гилель взглянул на пергамент и, указывая дрожащим пальцем, продолжал: — В Вифлееме Иудейском, ибо так написано пророком: «И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных; ибо из тебя произойдет Вождь, Который спасет народ мой Израиля». Лицо Ирода приняло обеспокоенное выражение, и глаза опустились в задумчивости. Глядящие на него затаили дыхание, они не издавали ни звука, молчал и он. Наконец царь повернулся и вышел. — Братья, — сказал Гилель, — мы свободны. Все встали и, разбившись на группы, покинули комнату. — Симон, — позвал Гилель. Пятидесятилетний человек в расцвете жизненных сил подошел к нему. — Возьми священный пергамент, сын мой, сверни его бережно. Приказание было выполнено. — А теперь дай мне твою руку, я пойду к носилкам. Сильный склонился и подал руку старому, который, воспользовавшись помощью, встал и неверными шагами пошел к двери. Так ушли знаменитый ректор и Симон, его сын, который должен был унаследовать и мудрость, и ученость, и должность. * * * Еще позже вечером мудрецы без сна лежали под галереей караван-сарая. Камни, служившие подушками, поднимали их головы так, что можно было видеть бездонное небо через открытую арку; и они смотрели на мерцающие звезды и думали о будущем откровении. Как оно будет явлено? Что будет в нем? Они, наконец, в Иерусалиме, они спросили у ворот о Том, Кого искали, они принесли свидетельство о Его рождении и сделали все это, доверясь Духу. Люди, слушающие голос Бога или ждущие знака Небес, не могут спать. Под арку вошел человек, заслонивший слабый свет. — Проснитесь! — сказал он. — Я принес вам поручение, которое не терпит отлагательств. Мудрецы сели. — От кого? — спросил египтянин. — От царя Ирода. Каждый почувствовал, как затрепетал его дух. — Не распорядитель ли ты караван-сарая? — спросил Балтазар. — Да, это я. — Что хочет от нас царь? — Его гонец ждет снаружи, он ответит. — Скажи, чтобы подождал, пока мы выйдем. Они встали, надели сандалии, подпоясались и вышли. — Приветствую вас и прошу простить, но мой господин, царь, послал пригласить вас во дворец, где он будет говорить с вами. Так изложил свое поручение гонец. При свете висевшей в проходе лампы они взглянули друг на друга и поняли, что Дух с ними. Тогда египтянин отошел к распорядителю и сказал так, чтобы не слышали остальные: — Ты знаешь, где наша поклажа и где отдыхают верблюды. Пока нас не будет, приготовь все для отъезда, если он понадобится. — Положитесь на меня и будьте спокойны, — ответил распорядитель. — Воля царя — наша воля, — сказал Балтазар гонцу. — Мы следуем за тобой. Как и сейчас, улицы Святого Города были тогда узкими, но отнюдь не такими грубыми и грязными, ибо великий строитель, не ограничиваясь красотой, позаботился о чистоте и удобстве. Идя за проводником, братья молча двигались в слабом свете звезд, еще более ослабленном тесно сдвинутыми стенами, а временами совсем закрываемом перекинутым между домами мостом; и так они поднялись на холм. Наконец, дорогу загородил величественный портал. Огни, горевшие в жаровнях, осветили дворец и стоявших опершись на оружие часовых. Мудрецов пропустили, ни о чем не спрашивая. Они долго шли по коридорам и сводчатым залам, через внутренние дворы и колоннады, не всегда освещенные, по длинным лестницам, мимо бесчисленных комнат и поднялись на высокую башню. Внезапно проводник остановился и, указывая на открытую дверь, сказал: — Входите. Там царь. Воздух в помещении был тяжелым от благовония сандала, и все ее убранство было необычайно богатым. На полу простирался ковер с бахромой, а на нем стоял трон. Гости едва успели бегло осмотреть резные позолоченные диваны, опахала и кувшины, музыкальные инструменты, золотые канделябры, мерцающие в свете собственных свечей, стены, расписанные в таком чувственном греческом стиле, что один взгляд на эти картины поверг бы фарисея в священный ужас. Ирод, сидящий на троне, привлек их взгляды и мысли. У края ковра, .к которому они приблизились, не дождавшись приглашения, мудрецы простерлись ниц. Царь прикоснулся к колокольчику. Вошел придворный и поставил перед троном три табурета. — Садитесь, — милостиво сказал монарх. — От Северных ворот, — продолжал он, когда они сели, — я получил сегодня сообщение о прибытии трех чужестранцев, приехавших на странных животных и, по-видимому, из дальних краев. Вы ли эти люди? Египтянин, получив знаки от грека и индуса, ответил с почтительнейшим поклоном: — Не будь мы теми, кем являемся, могущественный Ирод, чья слава заполнила весь мир, не послал бы за нами. Мы несомненно чужестранцы. Ирод поднял руку. — Кто вы? Откуда приехали? — спросил он, добавив значительно. — Пусть каждый говорит за себя. В ответ они просто назвали города своего рождения и пути, которыми приехали в Иерусалим. Несколько обескураженный, Ирод спросил прямо: — Какой вопрос вы задали офицеру у ворот? — Мы спросили его, где родившийся Царь Иудейский. — Теперь я понимаю, почему так удивились люди. Меня вы удивили не меньше. Разве есть другой Царь Иудейский? Египтянин не дрогнул лицом. — Есть, и он только родился. Судорога боли исказила мрачное лицо монарха, как будто пораженного ужасными воспоминаниями. — Не я, не я? — воскликнул он. Вероятно, перед ним возникли обвиняющие образы убитых детей; однако он справился со своими чувствами и снова спросил: — Где же новый Царь? — Об этом, о царь, мы и хотели спросить. — Вы задали мне загадку, превосходящую Соломоновы. Видите, я нахожусь в той поре жизни, когда любопытство столь же необозримо, как в детстве, и не снизойти к нему — жестоко. Дайте ответ, и я воздам вам почести, какие цари воздают царям. Расскажите все, что знаете о младенце, и я присоединюсь к вашим поискам, а когда мы найдем его, сделаю все, что вы пожелаете. Я привезу его в Иерусалим и подготовлю к царствованию, я использую благоволение ко мне цезаря ради возвеличения его. Клянусь, что не будет ревности между ним и мною. Но скажите сначала, как вы, отделенные столькими морями и пустынями, услышали о нем? — Я отвечу тебе правдиво, о царь. — Говори, — сказал Ирод. Балтазар выпрямился и торжественно произнес: — Есть Всемогущий Бог. Ирод был явно изумлен. — Он повелел нам прийти сюда, пообещав, что мы найдем Спасителя Мира, чтобы увидеть Его и поклониться Ему, и понести свидетельство о Его приходе, а знаком было то, что каждому из нас дано было увидеть звезду. Дух Его с нами. О царь, Дух Его с нами сейчас! Всевластное чувство овладело тремя. Грек с трудом сдержал восклицание. Взгляд Ирода быстро перебегал с одного на другого — он был еще более подозрителен и недоволен, чем прежде. — Вы смеетесь надо мной, — сказал он. — Если нет, скажите больше. Что последует за приходом нового царя? — Спасение людей. — От чего? — От их пороков. — Как? — Посредством трех божественных путей: Веры, Любви и Праведных Трудов. — Значит, — Ирод помолчал, и по его виду никто не смог бы заключить, с каким чувством он продолжил, — вы — провозвестники Христа. Это все? Балтазар низко поклонился. — Мы слуги твои, о царь. Монарх прикоснулся к колокольчику, и появился придворный. — Принеси дары, — сказал господин. Придворный вышел, но вскоре вернулся и, опустившись на колени перед гостями, подал каждому из них ало-голубую мантию и золотой пояс. Они поблагодарили за честь с восточной церемонностью. — Еще одно слово, — сказал Ирод, когда процедура была закончена. — Офицеру у ворот и мне сейчас вы говорили о звезде, увиденной на востоке. — Да, — отвечал Балтазар, — Его звезде, звезде только что родившегося. — Когда она появилась? — Когда нам велено было прийти сюда. Ирод встал, давая понять, что аудиенция закончена. Шагнув к ним, он сказал самым милостивым тоном: — Если, как я верю, о удивительные люди, вы воистину провозвестники родившегося Христа, знайте, что сегодня вечером я советовался с мудрейшими из евреев, и они в один голос сказали, что Он должен родиться в Вифлееме Иудейском. Говорю вам, идите туда, идите и ищите прилежно, а когда найдете его, пришлите мне весть, чтобы и я мог прийти и поклониться ему. В путешествии вам не будет никаких препятствий. Мир вам! И, запахнув мантию, он вышел. Тут же явился проводник и провел их обратно на улицу, а потом и в караван-сарай, у входа в который грек порывисто сказал: — В Вифлеем, братья, как советовал нам царь. — Да, — воскликнул индус. — Дух пылает во мне. — Да будет так, — сказал Балтазар с тем же жаром. — Верблюды готовы. Они одарили распорядителя, сели в седла, узнали дорогу до Иоффских ворот и отправились. Стоило им приблизиться, как тяжелые створки распахнулись, и путники выехали на дорогу, по которой так недавно шел Иосиф с Марией. Выехав из Хинном на равнину Рефаим, они увидели свет, сначала слабый и ровный. Сердца их забились быстрее. Свет становился все ярче, они закрыли глаза, не выдерживая сияния, а когда смогли взглянуть снова, звезда, как те, что освещают небеса, но гораздо более близкая, медленно двигалась перед ними. Они воздели руки и закричали, ликуя: — С нами Бог! С нами Бог! Они повторяли эти слова всю дорогу, пока звезда, поднявшись над долиной за Мар Елиас, не встала над домом на склоне холма близ города. КНИГА ВТОРАЯ … Огнем души, чьи крылья ввысь манят, Ее презренья к нормам закоснелым, К поставленным природою пределам, Раз возгорясь, горит всю жизнь она, Гоня покой, живя великим делом, Неистребимым пламенем полна, Для смертных роковым в любые времена. Джордж Гордон Байрон. Чайльд-Гаролъд, кн. 3, 42. ГЛАВА I Иерусалим под римлянами Теперь мы переносим читателя на двадцать один год вперед, к началу управления Валерия Гратуса, четвертого имперского прокуратора Иудеи, — период, который останется в истории как предшествующий политическим волнениям в Иерусалиме, если не как само начало последнего этапа борьбы между евреями и римлянами. В это время Иудея подверглась изменениям во многих отношениях, но более всего в политическом статусе. Ирод Великий умер в течение года, последовавшего за рождением Младенца, — при таких прискорбных обстоятельствах, что у христианского мира есть все причины видеть в этом Божью кару. Как все великие правители, отдавшие жизнь совершенствованию созданной ими власти, он мечтал о передаче трона и короны, об основании династии. По его завещанию, страна делилась между тремя сыновьями: Антипусом, Филиппом и Архелаем, последний из которых должен был унаследовать титул. Император Август признал завещание за одним только исключением: он отложил передачу титула Архелаю до тех пор, пока тот не подтвердит свои способности и лояльность, а тем временем назначал его этнархом и в этом качестве позволил править девять лет, после чего за неспособность подавить политические волнения сослал в Галлию. Цезарь не удовлетворился удалением Архелая, но сумел самым чувствительным образом уязвить гордость народа и надменность обитателей Храма. Он понизил Иудею до римской провинции и присоединил к сирийской префектуре. Таким образом, от царя город перешел в руки второстепенного чиновника — прокуратора, который мог обращаться к римскому двору только через легата Сирии, чья резиденция находилась в Антиохе. Чтобы сделать удар еще более чувствительным, прокуратору не было позволено жить в Иерусалиме — местом его правления стала Цезария. Однако самым унизительным, самым изощренным ходом было то, что более всего на свете презираемую Самарию присоединили к Иудее как часть той же провинции! Сколь жалки были фанатики-сепаратисты или фарисеи, когда их толкали локтями и насмехались над ними при прокураторе последователи Геризима! Под этим дождем несчастий одно, только одно утешение оставалось униженному народу: первосвященник жил во дворце Ирода на площади Рынка и держал там подобие двора. Нетрудно оценить, к чему на самом деле сводилась его власть. Решение вопросов жизни и смерти подданных было передано прокуратору. Правосудие осуществлялось именем и в согласии с декреталиями Рима. Но еще более знаменательно то, что часть царского дворца была отведена для размещения имперского сборщика налогов, его помощников, регистраторов, мытарей, информаторов и шпионов. Мечтателям о будущей свободе оставалось только успокаивать себя тем, что главным владельцем дворца был все-таки еврей. Само его присутствие напоминало о заветах и обещаниях пророков, о временах, когда Иегова правил племенами через сынов Аарона; это помогало им терпеливо ждать, когда придет сын Иуды, который станет править Израилем. Иудея была римской провинцией более восьмидесяти лет — время более чем достаточное для изучения цезарями идиосинкразий этого народа — достаточное, по крайней мере, для осознания, что евреями, при всей их гордости, можно спокойно управлять, если уважать их религию. Но Гратус избрал иной курс: чуть ли не первым его официальным актом было смещение Анны с поста первосвященника и назначение Шмуеля, сына Фабуса. Анна, идол своей партии, честно пользовался властью в интересах римского патрона. Римский гарнизон размещался в Башне Антония, римские караулы охраняли ворота дворца, римские судьи осуществляли правосудие, гражданское и уголовное, римская система налогообложения, проводимая самым безжалостным образом, равно разоряла город и деревню; каждый день, каждый час, тысячами способов уязвлялся народ, постигая разницу между независимостью и чужой властью; и тем не менее Анне удавалось поддерживать относительное спокойствие. У Рима не было более искреннего друга, потеря его почувствовалась немедленно. Передав свое облачение Шмуелю, он направился из дворца в Храм, на совет сепаратистов, и стал главой объединения вефуситов и сефитов. Таким образом, прокуратор Гратус увидел, как разгорается тлевший годами огонь. Через месяц после вступления Шмуеля в должность римлянин счел необходимым навестить его в Иерусалиме. Когда осыпаемый со стен ругательствами прокуратор вошел в город, евреи поняли настоящую цель визита: к прежнему гарнизону добавилась целая когорта, что позволяло теперь безнаказанно затягивать ярмо на их шее. Что ж, если прокуратору угодно подать пример, то горе начавшему. ГЛАВА II Бен-Гур и Мессала Вооруженный приведенными пояснениями, читатель приглашается в один из садов дворца на горе Сион. Время — полдень середины июля, пик летнего зноя. Сад с двух сторон ограничен зданиями, местами двухэтажными, с верандами, затеняющими двери и окна первого этажа, и галереями, украшающими второй. То здесь, то там сплошные стены прерываются низкими колоннадами, впускающими случайные ветерки и открывающими взгляду другие части дома, что позволяет лучше оценить его красоту и роскошь. Не менее приятна для глаза земля. По ней проложены дорожки, обсаженные травой и кустами, растет несколько больших деревьев, среди них — редкие экземпляры пальм, окруженных рожковыми деревьями, абрикосами и орехами. В высшей точке сада расположен глубокий мраморный бассейн с несколькими шлюзами, через которые вода может быть направлена в бегущие вдоль дорожек канавки — хитроумное изобретение, спасающее растительность от столь частых здесь засух. Недалеко от бассейна — крошечный пруд, питающий клумбу канн и олеандров. Между клумбой и прудом, не обращая внимания на солнце, обрушивающее свои лучи в неподвижном воздухе, сидят два юноши; одному из них лет девятнадцать, другому — семнадцать. Оба красивы и с первого взгляда могут быть приняты за братьев. У обоих черные волосы и глаза, загорелые лица, и сейчас, когда они сидят, кажется, что разница в росте точно соответствует разнице в возрасте. Голова старшего обнажена. Свободная туника, спадающая до колен, составляет всю его одежду, если не считать сандалий и голубого плаща, брошенного на скамью; обнаженные руки и ноги так же загорелы, как лицо, однако определенное изящество манер, изысканность черт и культура речи позволяют определить происхождение. Туника из тончайшей серой шерсти, подбитая красным по вороту, рукавам и подолу, подпоясана витым шелковым шнуром — одежда римлянина. И если взгляды, бросаемые на товарища ее владельцем, выражают надменность, а в речи слышится превосходство, это почти можно извинить, поскольку он принадлежит к фамилии, считающейся благородной даже в самом Риме — обстоятельство, которое в те времена оправдывало все, что угодно. В ужасных войнах первого Цезаря с его великими противниками Мессала был другом Брута. После он, не жертвуя честью, примирился с победителем, однако позже, когда Октаван высказал претензии на престол, Мессала поддержал его. Став императором Августом, Октавий вспомнил службу и осыпал род почестями. Среди прочего он послал распорядителем налогов в пониженную до провинции Иудею сына своего старого клиента; на каковой службе тот и пребывал сейчас, деля дворец с первосвященником. Только что описанный юноша был его сыном, ни на минуту не забывающим об отношениях своего деда с великими римлянами прежних дней. Товарищ Мессалы обладал более легким сложением, а одежда его — одежда обитателя Иерусалима — была сшита из тонкого белого полотна; голову покрывал перехваченный желтым шнуром платок. Сведущий в национальных признаках наблюдатель, уделив больше внимания его лицу, нежели костюму, скоро определил бы еврейское происхождение. Лоб римлянина высок и узок, нос тонок и крючковат, губы тонки и прямы, а глаза холодны и близко посажены. У израильтянина, напротив, лоб широк и низок, нос длинный, с широкими ноздрями, верхняя губа чуть нависает над нижней, короткой и изогнутой, как купидонов лук; черты, эти в соединении с крепкой шеей, большими глазами и пухлыми щеками, покрытыми румянцем, придают лицу нежность, силу и миловидность, свойственные этой расе. Красота римлянина сурова и аскетична, еврея же — богата и чувственна. — Ты, кажется, говорил, что новый прокуратор должен прибыть завтра? Вопрос младшего из друзей был задан по-гречески, на языке, преобладавшем в те времена среди высших классов Иудеи, перейдя из дворца в школу, оттуда — неизвестно, когда и как, — в сам Храм, и затем распространившись повсюду. — Да, завтра, — ответил Мессала. — Кто тебе сказал? — Я слышал от Шмуеля, нового хозяина дворца. Новость заслуживала бы большего доверия, — уверяю тебя — будь она получена от египтянина, чья раса забыла, что такое правда, или даже идумеянина, чей народ никогда ее не знал, но я уточнил, сходив в Крепость к центуриону, который сказал, что идут приготовления к приему: оружейники чистят шлемы и щиты, обновляют позолоту на орлах и жезлах, а кроме того чистятся и проветриваются помещения, давно стоявшие пустыми, как будто ожидается увеличение гарнизона — за счет телохранителей прокуратора, по-видимому. Перо не может передать настоящего впечатления от этого ответа. Читателю следует вспомнить, что в те времена почтительность как черта римского сознания если не исчезала, то быстро выходила из моды. Старая религия едва ли не перестала быть верой, оставаясь лишь привычкой мысли и выражения, поддерживаемой преимущественно жрецами, которые находили свою службу в храмах достаточно выгодной, и поэтами, которые в своих стихах не могли обойтись без знакомых божеств. Поскольку философия занимала место религии, сатира быстро вытесняла почтительность и преуспела уже настолько, что латинянин считал ее для любой речи тем же, что соль для еды и аромат для вина. Юный Мессала, только вернувшийся из Рима, где получал образование, вполне воспринял новые привычки, манеру легкого прищура глаз и подрагивания ноздрей, а также ленивую речь, что наилучшим образом выражало пренебрежительное отношение ко всему на свете. Такая вот остановка и последовала за аллюзией о египтянах и идумеянах. Цвет щек еврея стал гуще, и неизвестно, слышал ли он конец реплики, ибо молчал, с отсутствующим видом глядя в глубину пруда. — Мы прощались в этом же саду. «Да пребудет с тобой мир Господа!» — были твои последние слова. «Да хранят тебя боги!» — сказал я. Ты помнишь? Сколько лет прошло? — Пять, — ответил еврей, продолжая глядеть в воду. — Ну, тебе есть за что благодарить… кого только? Богов? Не важно. Ты стал красив, грек назвал бы тебя прекрасным. Если бы Юпитеру показалось мало одного Ганимеда, ты послужил бы ему прекрасным виночерпием. Но скажи, Иуда, почему тебя так интересует прибытие прокуратора? Иуда перевел свои большие глаза на спрашивающего — серьезный и задумчивый взгляд встретился со взглядом римлянина. — Да, пять лет. Я помню наше расставание. Ты уезжал в Рим, я смотрел, как ты удаляешься и плакал, потому что любил тебя. Годы прошли, ты вернулся настоящим мужчиной аристократом — я не шучу — и все же… все же я жалею, о Мессале, который уехал тогда. Тонкие ноздри сатирика вздрогнули, и он ответил, растягивая слова: — При звуке этого серьезного голоса пифия склонится перед тобой. В самом деле, друг мой, чем же я не тот Мессала, который уезжал? Мне пришлось как-то слушать величайшего логика в мире. Его темой было ведение спора. Одно высказывание я запомнил очень хорошо: «Пойми своего противника прежде, чем начнешь отвечать». Дай же мне понять тебя. Парнишка покраснел под направленным на него циничным взглядом, но отвечал твердо: — Я вижу, что ты воспользовался всеми предоставившимися тебе возможностями, ты приобрел у своих учителей много знаний и множество достоинств. Ты говоришь с легкостью мастера, однако речь твоя язвит. У моего Мессалы, когда он уезжал, не было яда, и за все сокровища мира он не стал бы оскорблять чувства друга. Римлянин улыбнулся, будто от комплимента, и чуть выше поднял патрицианскую голову. — О мой торжественный Иуда, мы не у Dodona или Pytho. Оставь свой оракульский тон и говори просто. Чем я тебя обидел? Собеседник глубоко вздохнул и сказал, теребя шнур на поясе: — За пять лет я тоже кое-чему научился. Гиллель, может быть, не сравнится с логиком, которого ты слушал, а Симон и Шаммай, без сомнений, ниже твоего закаленного на Форуме мастера. Их знание не ходит запрещенными тропами; те, кто сидит у их ног, получают только знание о Боге, законе и Израиле, что порождает в них почтение ко всему, относящемуся к этим предметам. Я узнал там, что Иудея сейчас не та, какой была прежде. Я знаю, какая разница между независимым царством и мелкой провинцией. Я был бы подлее и порочнее самаритянина, если бы не признал падения моей страны. Шмуель — не законный первосвященник и не может быть таковым, пока жив благородный Анна, и все же он — левит, один из тех, кто тысячи лет служит Господу Богу наших отцов. Его… Мессала разразился отрывистым смехом. — А, теперь я понимаю. Шмуель, говоришь ты, — узурпатор, и тем не менее верить идумеянину больше, чем Шмуелю, значит жалить, как гадюка. Клянусь пьяным сыном Семелы, что такое быть евреем! Все люди, все вещи, даже земля и небо меняются, но еврей — никогда. Для него нет «вперед» и «назад», он таков же, каким был его первый предок. Смотри, я рисую круг на песке — вот! Теперь скажи мне, чем отличается от него жизнь еврея? Все в пределах круга: здесь Авраам, там Исаак и Иаков, Бог посередине. И круг этот — клянусь хозяином громов! — круг этот еще слишком велик. Я нарисую его снова… Он упер большой палец в песок и обвел круг остальными. — Смотри, точка от большого пальца — Храм, а кольцо — Иудея. Неужели за пределами этот кружка нет ничего достойного внимания? Искусства? Ирод был строителем, и вы прокляли его. Живопись, скульптура! Взглянуть на них — грех. Поэзия обращает вас в бегство к своим алтарям. Кто из вас пробовал упражняться в элоквенции за пределами синагоги? На войне все, что завоевано за шесть дней, вы теряете в седьмой. Такова ваша жизнь, и таковы ее пределы; кто скажет, что я неправ, смеясь над вами? Что ваш Бог, удовлетворяющийся поклонением такого народа, по сравнению с нашим римским Юпитером, который дал нам своих орлов, чтобы мы объяли весь мир? Гиллель, Симон, Шаммай, Абталион — кто они по сравнению с мастерами, которые учат, что все, достойное познания, может быть познано? Еврей вскочил с пылающим лицом. — Нет, нет, сиди, Иуда, сиди, — воскликнул Мессала, протягивая руку. — Ты издеваешься надо мной. — Послушай еще немного. Вот уже, — римлянин презрительно улыбнулся, — вот уже Юпитер со всей своей семьей, греческой и римской, идут ко мне, как это у них водится, чтобы положить конец серьезным разговорам. Я ценю добрые чувства, приведшие тебя из дома отцов, чтобы поздравить меня с возвращением и возобновить любовь нашего детства, — если это возможно. «Иди, — сказал мне учитель на последнем уроке, — иди и, чтобы твоя жизнь была великой, помни, что Марс правит, а Эрос обрел глаза». Он хотел сказать, что любовь ничто, а война — все. Таков теперь Рим. Женитьба — первый шаг к разводу. Добродетель — гиря торговца. Клеопатра, умирая, завещала свое искусство, и теперь она отомщена: ее наследница в каждом римском доме. Весь мир идет тем же путем, и значит долой Эроса, да здравствует Марс! Я должен стать солдатом, а ты, мой Иуда, мне жаль тебя, кем ты можешь быть? Еврей подвинулся ближе к пруду, Мессала еще старательнее растягивал слова. — Да, мне жаль тебя, мой славный Иуда. Из школы в синагогу, потом в Храм, потом — о венец славы! — место в синедрионе. Жизнь, лишенная возможностей, да помогут тебе боги. Я же… Иуда взглянул как раз вовремя, чтобы заметить румянец гордости на надменном лице. — Я же — о, еще не весь мир завоеван. В море — неведомые острова. На севере — невиданные народы. Слава завершения Александрова похода на Дальнем Востоке ждет своего завоевателя. Видишь, какие возможности лежат перед римлянином? В следующее мгновение он вспомнил, что слова надо растягивать. — Кампания в Африке, другая в Скифии и — легион. Большинство карьер на этом заканчиваются, но не моя. Я — клянусь Юпитером! — я сменю легион на префектуру. Подумай о жизни в Риме при деньгах: деньги, вино, женщины, игры; поэты на банкетах, интриги при дворе и кости круглый год. Такой может быть жизнь, когда имеешь жирную префектуру, а я буду ее иметь. О мой Иуда, вот она, Сирия! Иудея богата, Антиох — столица богов. Я сменю Кирена, и ты разделишь мою судьбу. Избранная Мессалой манера превосходства с самого начала была оскорбительной, затем она начала раздражать и наконец — больно ранить Иуду. Каждый из нас на своем опыте знает, что за этой чертой лежит гнев. Для еврея времен Ирода патриотизм был неугасающей страстью и настолько тесно связывался с его историей, религией и Богом, что едва ли не прямо происходил от них. Поэтому мы не преувеличим, сказав, что вся речь Мессалы вплоть до последней паузы была для слушателя непрекращаюoейся пыткой, и теперь gоследний сказал, принужденно улыбаясь: — Немногие, как я слышал, осмеливаются шутить со своим будущим, и ты, Мессала, дал мне случай убедиться, что я не принадлежу к ним. Римлянин, вглядевшись, ответил: — Почему в шутке не может быть такой же правды, как в притче? Как-то Фульвия пошла удить рыбу и поймала больше, чем все, кто рыбачил рядом. Говорят, так получилось потому, что кончик ее крючка был позолочен. — Значит, ты не шутишь? — Мой Иуда, похоже, я предложил тебе недостаточно, — быстро ответил римлянин, блеснув глазами. — Став префектом, я сделаю тебя первосвященником. Еврей, встал с сердитым видом. — Не оставляй меня, — сказал Мессала. Тот остановился в нерешительности. — Боги, Иуда, как же палит солнце! — воскликнул патриций, видя замешательство юноши. — Давай уйдем в тень. Иуда отвечал холодно: — Лучше нам расстаться. Лучше бы я и не приходил. Я думал встретить друга, а увидел… — Римлянина, — быстро закончил Мессала. Руки еврея сжались, но, снова овладев собой, он двинулся прочь. Мессала поднялся, накинул на плечо плащ, а затем догнал своего гостя и пошел рядом, обняв его одной рукой. — Вот так, моя рука на твоем плече, мы бродили, когда были детьми. Давай же сохраним это обыкновение хотя бы до ворот. Мессала явно старался быть серьезным и добрым, хотя и не мог согнать с лица обычного иронического выражения. Иуда стерпел фамильярность. — Ты мальчик, а я — мужчина, позволь мне говорить по-мужски. В просьбе римлянина слышалось превосходство. Ментор, преподносящий урок юному Телемаку, не мог бы чувствовать себя более непринужденно. — Ты веришь в парок? Ах да, я забыл, что ты саддукей и близок к Эссенцам; они верят. Я тоже. Как же неизменно становятся эти три сестрички на пути наших удовольствий! Я строю планы. Я открываю новые пути. ~Регро1! Едва я протягиваю руку, чтобы ухватить весь мир, за спиной раздается лязганье ножниц. Я оглядываюсь, и вот она, проклятая Атропос! Но, мой Иуда, почему ты выходишь из себя, стоит мне заговорить о наследовании Кирену? Ты думаешь, я собираюсь обогатиться, грабя твою Иудею? Допустим так, но какой-нибудь римлянин все равно сделает это. Почему же не я? Иуда замедлил шаг. — Чужестранцы владели Иудеей и до римлян, — сказал он, поднимая руку. — Где они, Мессала? Она пережила их всех. Как было, так и будет. Мессала снова начал тянуть. — В парок верят не только эссенцы. Поздравляю, Иуда, поздравляю тебя с этой верой. — Нет, Мессала, не причисляй меня к ним. Моя вера покоится на скале, которая была основанием веры моих отцов задолго до Авраама, — на завете Господа Бога с Израилем. — Слишком много чувства, Иуда. Как удивился бы мой учитель, позволь я себе такой жар в его присутствии! Я должен был сказать тебе еще многое, но теперь боюсь. Они прошли несколько ярдов, и римлянин заговорил снова. — Думаю, сейчас ты сможешь слушать хотя бы потому, что это касается тебя. Я хотел бы помочь тебе, о прекрасный, как Ганимед; помочь, по-настоящему желая добра. Я люблю тебя. Я говорил, что собираюсь стать солдатом. Почему тебе не заняться тем же? Почему не выйти за пределы круга? Они были уже у ворот. Иуда остановился и мягко снял руку со своего плеча, в глазах его дрожали слезы. — Я понимаю тебя, потому что ты — римлянин, а ты не понимаешь меня, потому что я израильтянин. Ты причинил мне боль сегодня, показав, что мы не можем быть друзьями, какими были раньше — никогда! Теперь мы расстаемся. Да пребудет с тобой мир Бога моих отцов! Мессала протянул руку, еврей вышел из ворот. Когда он скрылся, римлянин помолчал, затем тоже прошел в ворота, говоря самому себе: — Да будет так! Эрос мертв, Марс на царстве! И он вскинул голову. ГЛАВА III Иудейский дом Вскоре после того, как юный еврей расстался с римлянином у дворца на площади Рынка, он остановился перед воротами двухэтажного здания крепостного типа и постучал. В створке открылась небольшая дверь. Он торопливо вошел, не обратив внимания на почтительный поклон привратника. Принявший его проход имел вид узкого тоннеля с облицованными стенами и неровным потолком. По обеим его сторонам находились отполированные долгим употреблением каменные скамьи. Пройдя двенадцать-пятнадцать шагов, наш знакомый очутился в вытянутом с севера на юг внутреннем дворике, с трех сторон ограниченном фасадами двухэтажных домов. Слуги, снующие по террасам второго этажа, звук мельничных жерновов, белье на веревках, цыплята и голуби на земле, козы, коровы, ослы и лошади в открытых стойлах, массивная колода с водой — все говорило о том, что это — хозяйственный двор. На востоке он упирался в стену с проходом, абсолютно идентичным описанному выше. Второй проход привел молодого человека в просторный, квадратный двор, усаженный кустами и виноградом, свежими, благодаря воде из поднятого на уровень второго этажа бассейна. Между рядами высоких колонн, поддерживающих террасу висели полосатые, красно-белые пологи. На террасу вела лестница в южной части двора, другая лестница поднималась с террасы на крышу, край которой по всему периметру ограждал лепной карниз и облицованный шестигранной черепицей парапет. Повсюду здесь в глаза бросалась самая скрупулезная аккуратность, не допускающая ни пыли в углах, ни даже желтого листка в кустарнике, что, не менее прочего, вносило вклад в прекрасный общий эффект, и стоило гостю вдохнуть здешний чистый воздух, как он, еще не будучи представлен хозяевам, знал уже, что семья принадлежит к самым изысканным. Парнишка поднялся на террасу, прошел под натянутым над ней тентом к дверному проему на северной стороне и шагнул в комнату, которая, когда за ним закрылся полог, снова погрузилась в темноту. Он, однако, уверенно направился к дивану и бросился лицом вниз, положив лоб на скрещенные руки. Ближе к ночи к дверям подошла женщина и окликнула его. Иуда отозвался, и она вошла. — Ужин закончился, и уже ночь. Мой сын не голоден? — спросила она. — Нет. — Ты болен? — Я хочу спать. — Мать спрашивала о тебе. — Где она? — В летнем доме на крыше. Он встрепенулся и сел. — Ладно. Принеси мне поесть. — Чего ты хочешь? — На твое усмотрение, Амра. Я не болен, но мне все безразлично. Жизнь не кажется такой приятной, какой была с утра. Вот такая новая хворь, моя Амра, а ты так хорошо меня знаешь, что сумеешь придумать что-нибудь, что послужит не только едой, но и лекарством. Вопросы Амры и голос, которым они были заданы, — тихий, сочувствующий и встревоженный — свидетельствовали о близких отношениях Она положила руку на лоб мальчика и, удовлетворенная, вышла, сказав: — Посмотрю что-нибудь. Вскоре она вернулась, неся на деревянном подносе кувшин молока, несколько тонких лепешек белого хлеба, паштет из толченой пшеницы, жареную птицу, мед и соль. На одном конце подноса стоял кубок с вином, на другом — зажженный бронзовый светильник. Теперь мы можем разглядеть женщину. Подвинув к дивану табурет, она поставила на него поднос и опустилась на колени, готовая прислуживать. Пятидесятилетнее лицо, темнокожее и темноглазое, в эту минугу смягчалось выражением почти материнской нежности. Белый тюрбан оставлял открытыми мочки ушей и навсегда запечатленный в них знак ее положения: дыры пробитые толстым шилом. Она была рабыней египетского происхождения, для которой даже священный пятидесятый год не принесет свободу, которую, впрочем, она бы и не приняла, потому что мальчик стал частью ее жизни. Она нянчила его младенцем, баловала ребенком и не могла прервать службу. Для ее любви он никогда не станет взрослым. За едой он прервал молчание только однажды. — Ты помнишь, моя Амра, Мессалу, который гащивал здесь по нескольку дней. — Помню. — Он уезжал в Рим несколько лет назад, а теперь вернулся. Я был у него сегодня. Судорога отвращения пробежала по лицу парнишки. — Я знала: что-то случилось, — сказала она, глубоко заинтересованная. — Мессала мне никогда не нравился. Расскажи все. Но он впал в задумчивость и на повторный вопрос ответил только: — Он очень изменился, и мне больше нет до него дела. Когда Амра унесла поднос, он тоже вышел и поднялся с террасы на крышу. Читатель, наверное, имеет некоторое представление о том, как используются крыши на Востоке. В вопросе обычаев климат — универсальный законодатель. Сирийский летний день загоняет искателей комфорта под террасы, ночь же зовет их оттуда, и тени, сгущающиеся на склонах гор, кажутся покрывалами певцов Цирцеи; но горы далеко, а крыша близко, открытая ветеркам и приподнятая к звездам, по крайней мере настолько, чтобы их сияние казалось ярче. Крыша становится местом отдыха: площадкой для игр, спальней, будуаром, местом сбора семьи, местом музыки, танцев, разговоров, ленивой дремы и молитв. Те же мотивы, которые заставляют обитателей более холодного климата любой ценой украшать внутренние помещения, побуждают людей Востока роскошно обставлять свои крыши. Парапет Моисея стал триумфом гончаров, позже над ним поднялись башни, простые или фантастические, еще позже цари и князья увенчали свои крыши летними домами из мрамора и золота. Когда вавилонянин поднял в воздух сады, предел экстравагантности был достигнут. Парнишка, за которым мы следуем, медленно пересек крышу и подошел к башенке на ее северо-западном углу. Будь он здесь впервые, его взгляд обвел бы сооружение и, насколько позволяла темнота, различил темную массу, низкую, решетчатую, поддерживаемую колоннами и завершающуюся куполом. Он вошел. Внутри не было никакого освещения за исключением звездного света, проникающего через четыре дверных проема, в одном из которых, облокотившись на диванные подушки, лежала женщина, едва видимая, несмотря даже на белые одежды. При звуке шагов ее опахало остановилось, мерцая там, где лучи звезд падали на украшавшие его рукоятку драгоценные камни. Женщина села и окликнула: — Иуда, сын мой! — Это я, матушка, — ответил он, ускоряя шаг. Подойдя, он опустился на колени, мать обняла Иуду и, целуя, прижала к груди. ГЛАВА IV Странные вопросы Бен-Гура Мать снова откинулась на подушки, а сын лег на диван, положив голову ей на колени. — Амра говорит, с тобой что-то случилось, — сказала она, гладя его щеку. — Когда мой Иуда был ребенком, я позволяла ему огорчаться из-за пустяков, но теперь он мужчина. Он помнит, — голос ее был очень нежен, — что однажды должен стать моим героем. Она говорила на языке, почти забытом в этой стране, но хранимом немногими — все они были столь же знатны, сколь и богаты — в чистоте, чтобы тем вернее отличаться от язычников — на том языке, которым влюбленные Ревекка и Рахиль пели Вениамину. Он взял ласкавшую руку и сказал: — Сегодня, матушка, мне пришлось задуматься о многих вещах, которые прежде не приходили в голову. Но скажи сначала, кем я должен быть? — Разве я только что не сказала? Ты должен стать моим героем. Он не видел лица, но знал, что она играет, и стал еще серьезнее. — Ты очень добра, мама, никто не будет любить меня, как ты. Он покрыл руку поцелуями. — Думаю, я понимаю, почему ты не хочешь отвечать. До сих пор моя жизнь принадлежала тебе. Как нежен, как сладок был твой контроль! Я хотел бы, чтобы он продолжался вечно. Но это невозможно. Господня воля требует, чтобы однажды я стал хозяином своей жизни, — это будет день нашего разделения — ужасный день для тебя. Будем же смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но укажи мне путь. Ты знаешь закон: каждый сын Израиля должен выбрать себе занятие. Я не исключение, и теперь спрашиваю, должен ли я пасти стада, пахать землю, работать на мельнице, быть чиновником или законником? Кем я должен стать? Милая, добрая мама, помоги мне найти ответ. — Гамалиель читал сегодня, — промолвила она в задумчивости. — Может быть. Я не был там. — Значит, ты бродил с Симоном, который, как говорят, унаследовал гений своей семьи. — Нет, я не видел его. Я был на площади Рынка, а не в Храме. Я ходил в гости к молодому Мессале. Легкое изменение голоса привлекло внимание матери. Предчувствие заставило ее сердце биться быстрее, а опахало снова замерло. — Этот Мессала! — сказала она. — Что он сказал такого, что так встревожило тебя? — Он очень изменился. — Ты хочешь сказать, он вернулся римлянином? — Да. — Римлянин! — продолжала она, как будто про себя. — Для всего мира это слово значит «хозяин». Сколько его не было? — Пять лет. Она подняла голову и стала смотреть вверх, в ночное небо. Сын заговорил первым. — То, что говорил Мессала, было неприятно само по себе, но если учесть его манеру, кое-что из сказанного становилось просто невыносимым. — Думаю, я понимаю тебя. Рим, его поэты, ораторы, сенаторы, придворные помешались на том, что они называют сатирой. — Наверное, все великие народы тщеславны, — продолжал он, едва ли заметив, что был перебит, — но гордыня этих людей не похожа ни на что; в последнее время она выросла настолько, что щадит только богов. — Богов? — быстро сказала мать. — А сколько римлян принимало божественные почести? — Что ж, Мессала никогда не был свободен от этого недостатка. Я видел, как он еще ребенком издевался над чужестранцами, до почтительности с которыми снисходил даже Ирод, однако раньше он щадил Иудею. В сегодняшнем разговоре он впервые смеялся над нашими обычаями и Богом. В конце концов я расстался с ним, но теперь хочу знать, есть ли какие-то основания для римского самомнения. Почему — пусть даже в присутствии цезаря — я должен дрожать, как раб? А главное, скажи мне, почему, если такова моя склонность и таков выбор, я не могу искать славы в любой области? Почему я не могу взять меч и утолить свою страсть к войне? А есл и стану поэтом, почему не все темы открыты для меня? Я могу работать с металлами, пасти стада, быть купцом, но почему не художником, как грек? Скажи мне, мама, — и в этом основа моего беспокойства — почему сын Израиля не может делать все, что открыто римлянину? Мать села и голосом быстрым и высоким, как у сына, ответила: — Я понимаю, понимаю. Живя здесь, Мессала в детстве был почти евреем. Останься в Иерусалиме, он мог бы даже принять нашу веру — так сильно влияет окружение; однако годы в Риме сделали свое дело. Меня не удивляет перемена, но, — голос ее упал, — он мог пощадить хотя бы тебя. Только жестокая натура способна еще в юности забывать о своих первых привязанностях. Ее рука легко опустилась на лоб Иуды, и пальцы нежно теребили волосы, но глаза были направлены высоко к звездам. Ее самолюбие заговорило вслед за его, и не эхом, а в унисон. Она хотела ответить, но ни за что на свете не простила бы себе ошибки. Если согласиться с превосходством римлян, это может ослабить его волю к жизни. Она колебалась, неуверенная в собственных силах. — Твои вопросы, Иуда, нужно обсуждать не с женщинами. Позволь мне отложить ответ до завтра, когда мудрый Симон… — Не отсылай меня к ректору, — перебил он. — Я приглашу его к нам. — Нет. Мне нужна не только информация, которой у него больше. Ты, мама, можешь дать мне куда большее: решимость, а это — душа души человека. Она обвела небо быстрым взглядом, стараясь охватить весь смысл его вопросов. — Требуя справедливости для себя, мудрый не отказывает в ней другим. Умалять достоинства побежденного врага значит принижать собственную победу; если же враг оказался настолько силен, что устоял перед нами и даже победил, — она поколебалась, — самоуважение требует от нас иных тому объяснений, нежели его недостатки. И говоря скорее с собой, чем с ним, она начала: — Слушай, сын мой. Мессала происходит из высокого рода, его семья была знаменита на протяжении многих поколений. В дни республиканского Рима они прославились на гражданском и военном поприщах. Я не помню ни одного консула, носящего это имя, — они были сенаторами, и их патронажа всегда искали, потому что они всегда были богаты. Но если сегодня твой друг хвастал происхождением, ты можешь посрамить его, обратясь к своему. Основание Рима была их началом, и лучшие из римлян не смогут проследить свой происхождение дальше — некоторые пробуют, но подтверждением их притязаний могут служить только легенды. Что же мы можем сказать о себе? Новая мысль смягчила ее голос. — Твой отец, Иуда, упокоился со своими отцами, однако я помню, будто это было нынче вечером, как мы с ним и многими друзьями шли в Храм, чтобы представить тебя Господу. Мы принесли в жертву голубок, и я назвала священнику твое имя, которое он записал в моем присутствии: «Иуда, сын Ифамара из дома Гуров». Это имя занесли в книгу. Не могу сказать, когда начался обычай таких записей. Мы знаем, что он существовал еще до бегства из Египта. Я слышала, как Гилель говорил, что записи начал Авраам, открыв их своим именем и именами своих сыновей, когда Господь обещал отделить его и их от других рас, сделать их высшими и благороднейшими, избраннейшими на земле. Потом мудрые, предвидя необходимость справедливого раздела земли обетованной, дабы знать, кому надлежит получить свою долю, начали Книгу Поколений. Но не только для этого. Обещанное через патриарха благословение для всей земли направлено в далекое будущее. Лишь одно имя было названо в связи с благословением — благодетель может быть смиреннейшим из избранного рода, ибо Господь Бог наш не знает различения в знатности и богатстве. А потому, чтобы подтвердить право принесшего его для поколения, которое будет свидетелем, нужно было содержать записи в абсолютной точности. Выполнено ли это? Она долго молчала, занятая опахалом, пока сын в нетерпении не повторил вопрос: — Вполне ли достоверны записи? — Гилель утверждает так, а никто из живущих не сведущ здесь более, чем он. Наш народ временами нарушал многие заповеди, но эту — никогда. Славный ректор сам проследил Книги Поколений на протяжении трех периодов: от завета до основания Храма; оттуда до пленения и от пленения до наших Дней. Лишь однажды записи были нарушены, и это случилось в конце второго периода, но когда народ вернулся из долгого изгнания, как первый долг перед Богом Израиля, Зераббабель восстановил Книги, позволив нам снова проследить линии еврейского происхождения на протяжении двух тысяч лет. И вот… Она помолчала, будто позволяя слушателю измерить время, о котором говорила. — И вот, — продолжала она, — что сказать о хвастовстве римской кровью, обогащенной веками? Если считать так, сыны Израиля, пасущие стада на старом Рефаиме, благороднее благороднейших из Марциев. — А я, мама, кто я по книгам? — Ты происходишь от Гура, который был с Иашувом. Если происхождение освящается временем, не благородно ли твое? Ты хочешь проследить дальше? Возьми Тору и прочитай Книгу Чисел, тогда в семьдесят втором поколении от Адама найдешь основателя своего дома. Некоторое время в комнате стояла полная тишина. — Благодарю тебя, мама, — сказал затем Иуда, сжимая ее руку. — Благодарю от всего сердца. Я был прав, не обращаясь к славному ректору, — он не дал бы мне больше, чем ты. И все же, достаточно ли только времени, чтобы сделать род по-настоящему высоким? — Ты забываешь, что наше утверждение основывается не просто на времени — наша слава в избрании Божием. — Ты говоришь о расе, а я, мама, о семье — нашей семье. Чего достигли мои предки за годы, прошедшие от времен Авраама? Что они совершили? Какие подвиги поднимают их над собратьями? Она колебалась, думая, что могла все это время заблуждаться относительно цели его вопросов. Быть может, он не просто желал удовлетворить уязвленное тщеславие. Юноша — это пестрая раковина, в которой растет чудесная вещь — дух мужчины, ожидающий момента своего восхода, который у одних бывает раньше, чем у других. Когда мальчик спрашивает: «Кто я? Кем я должен быть?», нужно быть очень осторожным. Каждое слово ответа может оказаться для его жизни тем же, что прикосновение пальцев художника к хрупкой глиняной модели. — Я чувствую, мой Иуда, — сказала она, похлопывая его по щеке, — что сражаюсь не с воображаемым противником. Если мой враг — Мессала, не заставляй же сражаться в темноте. Расскажи, что он говорил. ГЛАВА V Рим и Израиль — сравнение Юный израильтянин повторил свой разговор с Мессалой, подробно останавливаясь на презрительных словах о евреях, их обычаях и ограниченном круге жизни. Боясь проронить звук, мать слушала, просто запоминая сказанное. Иуда ушел во дворец на площади Рынка, ведомый любовью к товарищу детских игр, которого думал найти точно таким же, каким тот уезжал годы назад, а встретил мужчину; вместо смеха и воспоминаний о былых забавах мужчина был полон будущим, говорил о славе, которую предстоит завоевать, богатстве и власти. Сам того не сознавая, гость унес пробудившуюся и уязвленную гордость, а думал, что задето только его самолюбие; она же, мать, видела все и, не зная, какой оборот могут принять его чувства, была тут же объята еврейским страхом: что, если он отойдет от веры отцов? В ее распоряжении имелся только один способ избежать этого, и она взялась за дело, причем все способности ее натуры оказались настолько возбуждены, что речь приобрела мужскую силу, а временами поднималась даже до поэтического жара. — Не было народа, — начала она, — который не считал бы себя по крайней мере равным другим; и ни одной великой нации, которая не полагала бы, что она выше всех. Когда римлянин смеется, глядя на Израиль свысока, он просто повторяет глупость египтянина, ассирийца и македонца, а так как смех этот не угоден Богу, результат будет тем же. Голос ее окреп. — Нет закона, который позволил бы определить превосходство нации, — отсюда тщета претензий и бесплодность споров. Народ поднимается, проходит свой путь и погибает либо сам собой, либо от рук другого, который наследует власть и место на земле — такова история. Если бы мне предложили избрать символы для Бога и человека в самой простой возможной форме, я нарисовала бы прямую линию и круг, о линии сказала бы: «Это Бог, ибо он один вечно движется вперед», а о круге: «Это человек, и таково его движение». Я не говорю, что нет разницы между путями наций — среди них нет двух одинаковых. Разница, однако, относится не к размерам окружности, как думают некоторые, но к сфере движения, высочайшая из которых ближе всего к Богу. Есть знаки, позволяющие измерить высоту круга, проходимого каждой нацией. Сравним по этим знакам евреев и римлян. Простейший из всех — это обычная жизнь народа. Я могу сказать о нем только то, что Израиль иногда забывал Бога, Рим же не знал его никогда; значит, сравнивать тут нечего. Твой друг — или твой бывший друг — сказал, если я правильно поняла тебя, что у нас нет поэтов, художников и воинов, вероятно, желая доказать, что у нас нет великих людей, — а это второй из важнейших признаков. Но чтобы разобраться, сын мой, нужно точно определить предмет. Великий человек — тот, чья жизнь показывает, что он отмечен, если не вдохновлен, Богом. Не забывай этого определения, слушая меня. Думают, что война — самое благородное занятие для мужчины и что высочайшая слава растет на полях брани. Не впадай же в заблуждение из-за того, что мир принял эту идею. Человек всегда поклонялся чему-то, и это закон, который будет существовать до тех пор, пока остается что-то вне нашего понимания. Молитва варвара — это плач страха перед Силой, единственным божественным качеством, открытым ему, поэтому он верит в героев. Что есть Юпитер, если не римский герой? Величайшая же слава греков в том, что они поставили Разум превыше Силы. В Афинах оратор и философ почитаются более, нежели воин. Победители в гонках колесниц или лучшие бегуны остаются идолами арены, однако иммортели хранят для сладчайшего певца. За право называться родиной одного поэта спорили семь городов. Но была ли Эллада первой, отказавшейся от старой варварской веры? Нет. Эта слава, сын мой, наша; против примитивной грубости наши отцы воздвигли Бога, в нашем богослужении место плача страха заняли осанна и псалом. Так еврей и грек повели человечество вперед и вверх. Но увы, мир не может жить без войны, и поэтому выше Разума и превыше Бога римляне поставили трон Цезаря, собравшего всю возможную власть и воспретившего любую другую славу. Господство греков было временем расцвета их гения. Каких мыслителей создал освобожденный Разум! Слава и совершенство их были таковы, что во всем, кроме войны, даже римляне подражают им. Грек — образец для ораторов нынешнего Форума; послушай любую римскую песню, и ты узнаешь греческие ритмы; если римлянин открывает рот, собираясь говорить о морали, абстракциях, чудесах природы, он либо плагиатор, либо ученик одной из школ, основанных греками. Ни в чем, кроме войны, повторяю я, Рим не может претендовать на оригинальность. Его игры и зрелища — греческие изобретения, сдобренные кровью, чтобы удовлетворить жестокость его черни; его религия — если можно называть ее так — создана из верований других народов, причем наиболее почитаемые боги пришли с Олимпа — даже Марс и Юпитер. И получается, сын мой, что во всем мире только Израиль может оспаривать превосходство греков и состязаться с ними за венок оригинального гения. Наша история — это история Бога, который писал руками наших праотцов, говорил их языками и пребывал во всем лучшем, что они творили. О сын мой, может ли быть, чтобы те, с кем пребывал Иегова, не взяли от него ничего, чтобы их гений, даже через века, не сохранил в себе крупицу неба? Некоторое время в комнате слышался только шелест опахала. — Если ограничивать искусство только скульптурой и живописью — правда, — снова заговорила она, — в Израиле нет художников. Признание было сделано с сожалением, потому что она была саддукейкой, чья вера, в отличие от фарисейской, позволяла любить прекрасное в любой форме и независимо от происхождения. — Однако желающий быть справедливым не должен забывать, что наши руки связаны запретом: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения», который Соферим прискорбно распространил за пределы цели и времени. Не следует забывать и о том, что задолго до того, как Дедал появился в Аттике и своими деревянными статуями преобразовал скульптуру, сделав возможными школы Коринфа и Эгины с их высочайшими достижениями и Капитолием, так вот задолго до времен Дедала, говорю я, два израильтянина, Веселиил и Аголиав, создатели первого святилища, о которых сказано, что они владели «всяким искусством», изваяли херувимов над крышкой ковчега. Чеканного золота были эти херувимы, и формы этих статуй были одновременно человеческими и божественными. Кто скажет, что они не были прекрасны? Или что это не были первые статуи? — О, теперь я вижу, почему греки обошли нас, — сказал Иуда, живо заинтересованный. — А ковчег, да будут прокляты вавилоняне, разрушившие его? — Нет, Иуда, верь. Он не разрушен, а лишь потерян, спрятан слишком далеко в горных пещерах. Однажды — Гиллель и Шамай утверждают это в один голос — однажды, когда будет на то воля Божья, его найдут, и Израиль спляшет перед ним, распевая, как в былые времена. И те, кто увидит лица херувимов, даже если они видели лицо Минервы из слоновой кости, готовы будут целовать руки еврея ради его гения, спавшего тысячи лет. Мать в своем воодушевлении говорила быстро и страстно, как оратор, но теперь, чтобы овладеть собой или восстановить ход мысли, замолчала. — Ты несравненна, мама, — благодарно произнес Иуда, — и я никогда не устану повторять это. Шаммай не смог бы сказать лучше, и даже сам Гиллель. Теперь я снова подлинный сын Израиля. — Льстец, — отозвалась она. — Ты не знаешь, что я только повторяю услышанное от Гиллеля, когда он спорил с римским софистом. — Но страстность слов — твоя. К ней вернулась серьезность. — Где я остановилась? Да, я утверждала, что наши отцы создали первые статуи. Скульптура, Иуда, — это не все искусство, как в искусстве не все величие. Я никогда не могу забыть о великих людях, шествующих сквозь века группами, связанными национальностью: индийцы, египтяне, ассирийцы; над ними звучит музыка фанфар и развеваются стяги, а справа и слева от них, как почтительные зрители, стоят бесчисленные поколения от начала времен. Когда они проходят, я думаю о греке, говорящем: «Вот Эллада прокладывает свой путь». Потом римлянин отвечает: «Молчать! Твое место занято мной, я оставлю тебя позади, как пыль, поднятую шагами». Но во все времена над этим шествием струится свет, о котором спорщики могут знать только то, что он ведет их — свет Откровения! Кто несет этот свет? О древняя иудейская кровь! Как играет она при этой мысли! По свету мы узнаем их. Трижды благословенные наши отцы, слуги Бога, хранители его заветов! Мы — вожди людей, живых и умерших. Первый ряд принадлежит тебе, и даже если бы каждый римлянин был Цезарем, ты не утратил бы своего места! Обратимся к лучшим из них. Против Моисея поставь Цезаря, а Тарквиния против Давида; Суллу против Маккавеев, лучших консулов против наших судей; Августа против Соломона — здесь сравнение заканчивается. Но вспомни о наших пророках, величайших из великих. Она горько рассмеялась. — Прости. Я вспомнила о прорицателе, предупреждавшем Гая Юлия о мартовских идах и показывавшем ему дурные предзнаменования на внутренностях цыпленка. Обратись от этой картины к Илие, сидящему на вершине горы по дороге в Самарию среди дымящихся тел предводителей полусотен, предупреждающего сына Ахава о гневе Господнем. Наконец, мой Иуда, — если такие слова не будут богохульством — как судить Иегову и Юпитера, если не по свершенному во имя их? Что же до того, что должен делать ты… Последние слова были произнесены медленно, дрожащим голосом. — Что же до того, что должен делать ты, мальчик мой, — служи Господу, Господу Богу Израиля, а не Риму. Для сына Авраама нет славы кроме той, что лежит на путях Господних, а на них много славы. — Значит, я могу быть солдатом? — спросил Иуда. — Почему же нет? Разве Моисей не называл Бога воином? В комнате наступило долгое молчание. — Я даю тебе свое позволение, — сказала она наконец, — если только ты будешь служить Господу, а не цезарю. Он был согласен с условием и незаметно для себя заснул. Тогда она поднялась и положила подушку под его голову, накрыла его шалью, нежно поцеловала и вышла. ГЛАВА VI Несчастье с Гратусом Когда Иуда проснулся, солнце уже поднялось над горами, голуби стаями летали в небе, наполняя воздух сиянием своих белых крыльев, а на юго-востоке ему был виден Храм, золотое чудо в голубом небе. Все это, однако, было знакомо и удостоено лишь взглядом; у края дивана, совсем рядом с ним, едва достигшая своего пятнадцатилетия девочка пела под аккомпанемент небеля, лежавшего на ее коленях. Он прислушался, и вот что она пела: Любимый, внемля, спи! Твой дух, плывущий в нежном сне, Прошу тебя, склони ко мне. Любимый, внемля, спи! Дар Сна, блаженного царя, Я принесла, тебе даря. Любимый, внемля, спи! На этот раз из мира снов Ты можешь выбрать дар богов — Так выбирай и спи! А впредь не волен будь во сне, Лишь разве — сон твой обо мне. Она положила инструмент и ждала, пока он заговорит. И поскольку необходимо сказать о ней несколько слов, мы воспользуемся случае, и продолжим описание семьи, в чью жизнь вторглись. Милости Ирода невероятно обогатили некоторых переживших его любимцев. Если же такая удача соединялась с несомненным происхождением от знаменитейших сынов одного из колен, особенно Иудиного, счастливец становился князем иерусалимским — отличие, приносившее ему почтение менее удачливых соотечественников и по меньшей мере уважение гоев, с которыми ему приходилось иметь деловые или политические связи. Из этого класса никто не достигал такого успеха, как отец юноши, за которым мы следим. Никогда не забывая о своей национальности, он честно служил царю и дома, и за границей. Некоторые поручения требовали его присутствия в Риме, где сам Август обратил внимание на этого человека и всячески старался завоевать его дружбу. Соответственно в его доме осталось много даров, льстящих тщеславию царей: пурпурные тоги, кресла из слоновой кости, золотые патеры, ценные более всего тем, что были подарены императорской рукой. Такой человек не мог не быть богатым, но богатство его не превосходило бы богатства царственных покровителей. Он же, с удовольствием следуя закону, требующему избрать какое-либо занятие, вместо одного отдавался многим. Многие из пастухов, смотрящих за стадами на долинах и горных склонах до самого Ливана, называли его своим хозяином; в приморских и внутренних городах он основал торговые дома; его суда привозили серебро из Испании, чьи рудники были тогда богатейшими из известных, а его караваны дважды в год приходили с Востока с пряностями и шелком. По вере он был иудеем, скрупулезно соблюдавшим закон, его место в синагоге и Храме не забывало своего хозяина, он превосходно знал Писание, находил удовольствие в обществе учителей из Синедриона, а его почтение к Гиллелю граничило с поклонением. Однако он ни в коем случае не был сепаратистом, его гостеприимство распространялось на чужестранцев из любых земель, давая повод фарисеям утверждать, что за его столом не раз сидели самаритяне. Будь он гоем и будь он жив, мир мог бы услышать о нем как о сопернике Иродов Аттических, но он погиб в море за несколько лет до второго периода нашей истории, оплаканный по всей Иудее. Мы уже знакомы с двумя членами его семьи — вдовой и сыном; осталось познакомиться с последним — дочерью — той, что пела своему брату. Звали ее Тирза, и, когда эти двое сидели рядом, сходство их было разительно. Черты ее лица были столь же правильными, как у него, и принадлежали к тому же еврейскому типу, а кроме того несли очарование детской невинности. Жизнь в пределах домашних стен и наполнявшая ее доверчивая любовь позволяли ей легкое одеяние. Застегнутая на правом плече рубашка едва наполовину закрывала верхнюю часть тела, оставляя руки обнаженными. Кушак собирал ее складки и обозначал начало юбки. На голове сидела шелковая шапочка, обвитая полосатым шарфом, подчеркивающим, не увеличивая, форму черепа. Кольца, и серьги, браслеты на запястьях и лодыжках — все было из золота, на шее висело причудливое ожерелье из тонких золотых цепочек с жемчужинами. Края век и кончики пальцев были подкрашены. Волосы двумя длинными косами падали на спину, оставляя по завитому локону перед ушами. — Очаровательна, моя Тирза, очаровательна, — сказал Иуда.. — Песня? — спросила она. — Да, и певица тоже. Она похожа на греческую. Откуда она у тебя? — Помнишь грека, который пел в театре месяц назад? Говорят, раньше он был придворным певцом у Ирода и его сестры Саломеи. Он вышел сразу после состязания борцов, когда еще не улегся шум. Но стоило ему запеть, сразу же стало так тихо, что я слышала каждое слово. Эта песня от него. — Но он пел по-гречески. — А я — по-еврейски. — Я горжусь своей сестричкой. А еще знаешь? — Очень много. Но отложим песни. Амра прислала меня сказать, что принесет завтрак и что ты можешь не спускаться. Она думает, что ты болен — вчера случилось что-то ужасное. О чем это она? Расскажи, и я помогу Амре вылечить тебя. Египтяне всегда были плохими докторами; у меня же много рецептов от арабов, которые… — Еще хуже египтян, — сказал он, тряхнув головой. — Ты думаешь? Ладно, — ответила она почти без паузы, поднося руку к левому уху. — Мы не будем иметь дела ни с теми, ни с другими. У меня здесь средство лучше и надежнее — амулет, который попал к кому-то из наших предков — не знаю когда, но это было очень давно — от персидского мага. Смотри, надпись почти стерлась. Она подала серьгу, он рассмотрел и вернул, смеясь. — Даже при смерти, Тирза, я не стал бы пользоваться чародейством. Это языческий амулет, запрещенный верующим сыновьям и дочерям Авраама. Возьми ее, но не носи больше. — Запрещенный! А вот и нет, — ответила она. — Мать нашего отца носила его уж не знаю сколько Суббот в своей жизни. Он вылечил не знаю сколько людей — во всяком случае, больше, чем трех. Он разрешен — смотри, вот значок раввина. — Я не верю в амулеты. Она в изумлении подняла глаза. — Что скажет Амра? — Мать и отец Амры крутили водоподъемное колесо в нильском саду. — Но Гамалиель! — Он говорит, что это безбожные изобретения неверующих. Тирза с сомнением смотрела на сережку. — Что же мне с ней делать? — Носи ее, сестренка. Она тебе идет, хотя для меня ты хороша сама по себе. Удовлетворенная, она вернула амулет на место как раз в тот момент, когда в летний дом вошла Амра, неся поднос с водой для умывания и салфетками. Не будучи фарисеем, Иуда совершил омовение быстро, после чего служанка ушла, оставив Тирзу заниматься его прической. Когда последний локон лег так, что удовлетворил ее, девочка сняла с кушака зеркальце, висевшее там по тогдашнему обычаю, и подала брату, чтобы он смог убедиться в ее успехе. Все это время они продолжали болтать. — Что ты скажешь, Тирза? Я ведь уезжаю. Изумленная, она уронила руки. — Уезжаешь! Когда? Куда? Зачем? Он рассмеялся. — Три вопроса на одном дыхании! Это же надо! — Затем он стал серьезен. — Ты знаешь, что закон требует от меня избрания профессии. Отец оставил хороший пример. Даже ты презирала бы меня, если бы я праздно тратил плоды его трудов и знаний. Я еду в Рим. — Я поеду с тобой. — Ты должна остаться с мамой. Если уедем мы оба, она умрет. Ее лицо погасло. — Да, да! Но разве тебе обязательно нужно ехать? Здесь, в Иерусалиме ты можешь научиться всему, что нужно для купца — если ты думаешь об этом. — Но я думаю не об этом. Закон не требует, чтобы сын был тем же, что отец. — Кем же еще ты можешь быть? — Солдатом, — ответил он с гордостью. Тирза залилась слезами. — Тебя убьют. — Если будет на то Божья воля. Но, Тирза, не всех солдат убивают. Она обвила руками его шею, как будто стараясь удержать. — Мы так счастливы! Оставайся дома, брат. — Дом не может всегда оставаться тем же. Ты сама скоро уйдешь отсюда. — Никогда! Он улыбнулся серьезности восклицания. — Иудейский князь или кто-нибудь другой скоро придет, заявит права на мою Тирзу и уведет ее светить другому дому. Что тогда будет со мной? Она только всхлипывала в ответ. — Война — это ремесло, — продолжал он более торжественно. — Чтобы изучить его в совершенстве, нужно идти в школу, и нет лучшей школы, чем римский лагерь. — Ты же не будешь сражаться за Рим? — спросила она и затаила дыхание. — И ты, даже ты ненавидишь его. Весь мир его ненавидит. В этом, Тирза, смысл ответа, который я тебе дам: да, я буду воевать за него, а взамен он научит меня тому, как однажды начать войну против него. — Когда ты едешь? Послышались шаги возвращающейся Амры. — Чш-ш! — сказал он. — Ей не надо знать об этом. Верная рабыня принесла завтрак и поставила поднос на табурет перед ними, сама же с белой салфеткой на локте встала рядом. Они ополаскивали в воде кончики пальцев, когда раздался шум, привлекший их внимание. Это были звуки военной музыки, приближавшейся к дому с севера. — Солдаты из Претории! Я должен видеть их, — воскликнул Иуда, вскакивая с дивана. Мгновение спустя он смотрел, перегнувшись через черепичный парапет в северном углу крыши, и был настолько поглощен, что не заметил , как подошла Тирза и положила руку на его плечо. Поскольку дом был выше всех других в округе, с него открывался вид до самой Башни Антония на востоке — огромного неправильного сооружения, в котором, как уже говорилось, размещался римский гарнизон. Улица шириной не более десяти футов во многих местах пересекалась мостиками, на которых, как и на окружающих крышах, начинали собираться мужчины, женщины и дети, привлеченные музыкой. Вряд ли это слово вполне подходит к реву труб, столь приятному для солдатских ушей. Вскоре перед домом Гуров появился строй. Впереди — легко вооруженный авангард, преимущественно пращников и лучников, чьи шеренги и колонны разделялись большими интервалами; за ними шла тяжелая пехота с большими щитами и копьями, точно такими же, какими сражались под Илионом; затем музыканты, а потом скачущий в одиночестве офицер, за которым следовала конная охрана; за ними снова колонна тяжелой пехоты, чей плотный строй занимал всю улицу от стены до стены и, казалось, не имел конца. Загорелые руки и ноги, ритмичное покачивание щитов, блеск начищенных доспехов, плюмажи над шлемами, значки и копья с железными наконечниками, наглый, уверенный шаг, точно выверенный по длине и ритму, торжественное, но настороженное выражение лиц, машиноподобное согласие всей движущейся массы — все это производило впечатление на Иуду, но даже не видом своим, а неким ощущением. Два объекта задержали его внимание: орел перед легионом — позолоченное изображение на высоком древке, поднявшее и соединившее над головой свои крылья (он знал, что эта птица, когда она выносилась из Башни, получала божественные почести) — и скачущий в колонне офицер. Голова его была обнажена — за этим исключением он был в полном вооружении. У левого бедра висел короткий меч, но в руке римлянин держал жезл, похожий на свиток белой бумаги. Под ним вместо седла была пурпурная попона, так же, как шелковые поводья, украшенная длинной бахромой. Прежде чем человек приблизился, Иуда заметил, что его присутствие приводило зрителей в яростное возбуждение. Они потрясали кулаками, сопровождали его громкими выкриками, плевали, когда он проезжал под мостиками, женщины даже швыряли свои сандалии и иногда так метко, что попадали в него. Когда он подъехал ближе, можно было разобрать выкрики: «Злодей, тиран, римская собака! Убирайся вместе со Шмуелем! Верни нам Анну!» Когда человек в венке подъехал, Иуда Бен-Гур увидел, что он не разделяет равнодушия, столь превосходно демонстрируемого легионерами; лицо его было мрачно, а во взглядах, которые он изредка метал на своих недоброжелателей, было столько угрозы, что робкие отшатывались. Парнишка слыхал о традиции, происходившей от обыкновения первого Цезаря, согласно которой старшие командиры появлялись на людях в лавровом венке. Поэтому знаку он догадался, что офицер — ВАЛЕРИЙ ГРАТУС, НОВЫЙ ПРОКУРАТОР ИУДЕИ! По правде говоря, попавший в переплет римлянин вызывал сочувствие молодого еврея, и когда прокуратор доехал до угла, Иуда перегнулся еще дальше, чтобы рассмотреть его, и положил руку на черепицу, которая давно уже треснула и едва держалась на своем месте. Веса руки оказалось достаточно, чтобы внешний кусок отломился и начал падать. Ужас пронзил мальчика. Он попытался схватить обломок. Со стороны это выглядело, как бросок. Попытка не удалась — нет, благодаря ей снаряд отлетел еще дальше от стены. Иуда закричал изо всех сил. Солдаты охраны посмотрели вверх, то же сделал и вельможа, в этот момент обломок ударил его, и он замертво упал с коня. Когорта остановилась; караул, спрыгнув с коней, прикрыл щитами своего командира. В это время люди на крышах, не сомневаясь, что удар нанесен намеренно, приветствовали юношу, остававшегося в прежней позе у парапета на виду у всех, пораженного увиденным и предчувствующего последствия. Мгновенно все крыши наполнились боевым духом. Люди отламывали черепицу и куски необожженной глины со своих парапетов и в слепой ярости осыпали ими легионеров. Завязался бой. Преимущество, конечно, было на стороне дисциплины. Борьба, убийства, искусство одной стороны и отчаяние другой — все это мы опускаем. Посмотрим лучше, что происходило с несчастным инициатором. Он выпрямился с побелевшим лицом. — О Тирза, Тирза! Что будет с нами? Она не видела, что происходит внизу, но слышала крики и видела безумную деятельность на крышах. Творилось что-то ужасное, но что, и в чем причина, и кто из ее близких в опасности — этого девочка не знала. — Что случилось? Что все это значит? — встревожась, спросила она. — Я убил римского правителя. На него упала черепица. Казалось, невидимая рука посыпала пеплом ее лицо. Она приникла к брату и в отчаянии смотрела в его глаза. Его страх передался ей, и увидев это, Иуда мужественно собрался с силами. — Я сделал это не нарочно, Тирза, это несчастный случай, — сказал он более спокойно. — Что они сделают? Он обвел глазами сражение, развернувшееся на крышах и вспомнил угрожающее выражение лица Гратуса. Если он не убит, на кого падет его месть? А если убит, что остановит ярость подвергшихся нападению легионеров? Он снова перегнулся через парапет — как раз вовремя, чтобы увидеть, как караул помогает Гратусу сесть на коня. — Он жив, Тирза, жив! Благословен будь Господь Бог наших отцов! С этим восклицанием и просветлевшим лицом, он обернулся к Тирзе и ответил на ее вопрос. — Не бойся, Тирза. Я объясню, что случилось, они вспомнят, как служил им наш отец и не причинят нам вреда. Он вел девочку в летний дом, когда крыша задрожала у них под ногами, снизу донесся треск ломаемого дерева, а вслед за этим крик удивления и страха. Он остановился и прислушался. Крик повторился; послышался стук многих сандалий по камням двора и яростные голоса, смешавшиеся с голосами жалобными; а потом — женский вопль. Солдаты проломили северные ворота и захватили дом. Ужасное чувство преследуемой дичи охватило Иуду. Первым побуждением было бежать; но куда? Для этого нужны крылья. Тирза с полными ужаса глазами вцепилась в его руку. — Иуда, что это значит? Там избивали слуг — и мать! Не ее ли голос он слышал? Собрав остатки воли, он сказал: — Жди меня здесь, Тирза. Я спущусь, узнаю в чем дело и вернусь к тебе. Голос прозвучал не так уверенно, как хотелось. Сестра прижалась теснее. Яснее, пронзительней, не оставляя места сомнению прозвучал крик матери. Он не колебался более. — Тогда идем вместе. Галерея у подножия лестницы была забита солдатами. Другие солдаты с обнаженными мечами носились по помещениям. В одном месте несколько женщин, сбившись в кучу, на коленях молили о пощаде. В стороне другая женщина в изорванной одежде и с упавшими на лицо длинными волосами вырывалась из рук легионера, который прилагал все силы, чтобы удержать ее. Крики этой жертвы были самыми пронзительными, сквозь весь шум внизу они долетели до крыши. К ней бросился Иуда, и прыжки его были подобны полету. «Мама, мама!», — кричал он. Мать протянула руки, и он почти коснулся их, когда был схвачен и оттащен в сторону. Кто-то громко произнес: — Это он! Иуда обернулся и увидел — Мессалу. — Этот? — удивился высокий легионер в великолепных доспехах. — Да ведь он — мальчишка. — Боги! — ответил Мессала, не забывая тянуть слова. — Новая философия! Что сказал бы Сенека на предположение, что лишь состарившись, можно научиться смертельной ненависти? Ты получил его, мать и сестру — это вся семья. Любовь к ним заставила Иуду забыть о ссоре. — Помоги им, о мой Мессала! Вспомни наше детство, и помоги им. Я, Иуда, молю тебя. Мессала сделал вид, что не слышит. — Больше я здесь не нужен, — сказал он офицеру. — На улице сейчас интереснее. Эрос мертв, Марс на царстве! С этими словами он исчез. Иуда понял и со всей горечью души взмолился: — В час мести твоей, Господи, да будет моей рука, которая ляжет на него! Невероятным усилием ему удалось приблизиться к офицеру. — Господин, женщина, которую ты слышишь, моя мать. Пощади ее, пощади мою сестру. Бог справедлив, он отплатит милосердием за твое милосердие. Казалось, человек был тронут. — Женщин в Крепость! — крикнул он. — Вреда не причинять — я проверю, — потом к державшим Иуду, — связать руки и на улицу. Он не уйдет от наказания. Мать увели. Маленькая Тирза, в домашней одежде, отупевшая от страха, безвольно шла за солдатами. Иуда проводил их последним взглядом и закрыл лицо руками, будто навеки запечатлевая в памяти эту сцену. Быть может, он плакал, но никто не увидел слез. В эти минуты с ним происходило то, что с полным правом может быть названо чудом жизни. Проницательный читатель уже понял, что молодой еврей был чувствителен почти до женственности — обычный результат жизни в любящем и любимом окружении. Если в его натуре и были более грубые элементы, до сих пор ничто не пробуждало их. Временами его тревожили уколы тщеславия, но это были только мимолетные мечты ребенка, гуляющего по морскому берегу и увидевшего красавец-корабль. Теперь же, чтобы понять происходящее в душе Бен-Гура, нужно представить привыкшего к почитанию идола, сброшенного с пьедестала и лежащего среди обломков своего прекрасного мирка. Однако ничто не указывало на перемену, когда он поднял голову и протянул руки, давая связать их; лишь купидонов изгиб покинул его губы. В это мгновение он расстался с детством и стал мужчиной. Во дворе пропела труба. Галереи немедленно очистились от солдат, многие из которых, не решаясь стать в строй с награбленным, бросали на пол свою добычу. Мать, дочь и всю челядь вывели из северных ворот, обломки которых загромождали проход. Когда вывели и лошадей вместе с прочим домашним скотом, Иуда начал понимать масштаб мести прокуратора. Ничто живое не должно было оставаться в обреченном доме. Если в Иудее найдется еще отчаянная душа, чтобы покуситься на римского правителя, кара, обрушившаяся на княжескую фамилию Гуров, послужит ей предостережением, и пустой дом должен напоминать об этой каре. Офицер ждал, пока установят временные ворота. Бой на улице почти прекратился, и только облака пыли над крышами указывали, где еще продолжается сопротивление. Почти вся когорта стояла, отдыхая; вид ее не стал менее блестящим. Не думая уже о себе, Иуда был равнодушен ко всему, за исключением арестованных, среди которых тщетно искал мать и Тирзу. Вдруг с земли поднялась женщина и бросилась к воротам. Охранники попытались схватить ее, но безуспешно. Беглянка подбежала к Иуде и, упав, обхватила его колени. Грубые, покрытые пылью волосы упали ей на лицо. — О Амра, добрая Амра, — сказал он. — Да поможет тебе Бог, а я не могу. Она молчала. Он нагнулся и прошептал: — Живи, Амра. Ради Тирзы и моей матери. Они вернутся и… Солдат оттащил рабыню, но она вырвалась и помчалась через ворота во двор. — Не трогайте ее, — крикнул офицер. — Мы запечатаем ворота, и она умрет от голода. Легионеры продолжили работу, а когда она была закончена, перешли к западным воротам. Они тоже были запечатаны. Когорта промаршировала в Крепость, где прокуратор намеревался пробыть, пока не заживет рана и не будет вынесен приговор над арестованными. ГЛАВА VII Галерный раб На следующий день к опустевшему жилищу прибыл отряд легионеров, которые навсегда закрыли двери, запечатали их воском и прибили объявления на латыни: Собственность ИМПЕРАТОРА. По мнению надменных римлян, такое сообщение делало дом неприкосновенным — впрочем так оно и было на самом деле. Еще день спустя некий декурион со своими десятью всадниками приближался со стороны Иерусалима к Назарету. Назарет представлял собой нищую деревеньку, карабкающуюся по склону холма, столь незначительную, что ее единственной улицей была вытоптанная стадами и отарами тропа. С юга подступала великая Саронская равнина, а с вершины на западе можно было увидеть берега Средиземного моря, область за Иорданом и Ермон. Долина внизу и вся местность вокруг нее были заняты под сады, огороды, винорадники и пастбища. Пальмовые рощицы придавали пейзажу восточный характер. Неправильно расположенные дома имели вид крайне бедный: квадратные, одноэтажные, до плоских крыш увитые виноградом. Засуха, покрывшая трещинами сожженную землю Иудеи, остановилась у границ Галилеи. Звук трубы, когда кавалькада приблизилась к деревне, произвел магическое действие на обитателей. Из каждой двери появилась группа, стремящаяся первой выяснить смысл столь необычного визита. Здесь следует вспомнить, что Назарет не только стоял в стороне от больших дорог, но и находился в сфере влияния Иуды из Гамалы, из чего нетрудно заключить, с какими чувствами встречали легионеров. Но когда отряд одолел подъем и поехал по улице, страх и ненависть уступили место любопытству, повинуясь которому, люди оставили свои пороги и направились вслед за римлянами к общественному колодцу. Объектом любопытства был арестованный, которого сопровождали легионеры. Он шел пешком, простоволосый, полуголый, с руками, связанными за спиной. Веревка, стянувшая его запястья, кончалась петлей на шее одной из лошадей. Поднятая копытами пыль скрывала его желтой пеленой, иногда превращавшейся в плотное облако, однако назаретянам удалось рассмотреть, что он хромает на обе израненные ноги и что он молод. У колодца декурион остановился и — вместе с большинством своих людей — спешился. Арестованный упал в придорожную пыль — видно было, что он едва сознает себя от усталости. Приблизившись, назаретяне разглядели, что перед ними — мальчик, но не решались помочь в страхе перед римлянами. Посреди этого замешательства, когда кувшины обходили солдат, на дороге из Сефориса показался человек, при виде которого одна из женщин воскликнула: — Смотрите! Плотник идет. Сейчас мы что-нибудь узнаем. Тот, о ком шла речь, имел весьма почтенную внешность. Из-под его тюрбана падали тонкие белые локоны, на грубый серый балахон струилась белая борода. Шел он медленно, ибо, помимо груза лет, нес на плечах некоторые орудия своего ремесла: топор, пилу и долото — все очень грубое и тяжелое; а также, очевидно, прошел без остановки немалый путь. Подойдя к толпе, он остановился. — Добрый рабби Иосиф! — воскликнула, подбежав к нему, женщина. — Сюда привели арестованного, спроси у солдат, кто он, что совершил против закона и что с ним собираются делать. Лицо рабби оставалось невозмутимым, однако он взглянул на арестованного и направился к офицеру. — Да пребудет с тобой мир Господа! — сказал он с достоинством. — И мир богов — с тобой, — отвечал декурион. — Вы из Иерусалима? — Да. — Арестованный молод. — Годами — да. — Могу ли я спросить, что он совершил? Сельчане в изумлении повторяли последние слова, но рабби Иосиф продолжал расспросы. — Он сын Израиля? — Он еврей, — сухо ответил римлянин. Поколебленное сочувствие окружающих вернулось к мальчику. — Я не разбираюсь в ваших племенах, — продолжал декурион. — Но ты мог слышать об иерусалимском князе по имени Гур — Бен-Гур, как его называли. Он жил во времена Ирода. — Я видел его, — сказал Иосиф. — Ну вот, это его сын. Все вокруг разразились криками, и декурион поспешил умерить возбуждение:

The script ran 0.005 seconds.