1 2 3 4 5 6 7 8
Глаза и лицевые мускулы капрала Трима находились в полной гармонии с прочими частями его тела; — взгляд его был открытый, непринужденный, — достаточно уверенный, — но отнюдь не заносчивый.
Пусть критики не спрашивают, каким образом капрал Трим мог дойти до таких тонкостей; ведь я уже сказал им, что все это получит объяснение. — Во всяком случае, так стоял он перед моим отцом, дядей Тоби и доктором Слопом, — так наклонив туловище, так расставив ноги и настолько придав себе вид оратора, — что мог бы послужить отличной моделью для скульптора; — — больше того, я сомневаюсь, чтобы самый ученый кандидат богословия — и даже профессор еврейского языка — способны были внести тут сколько-нибудь существенные поправки.
Трим поклонился и прочитал следующее:
Проповедь[110]
Послание к евреям, XIII, 18
— — — Ибо мы уверены, что имеем добрую совесть. — — — «Уверены! — Уверены, что имеем добрую совесть!»
— Честное слово, Трим, — сказал отец, прерывая капрала, — ты придаешь этой фразе крайне неподходящее выражение; ты морщишь нос, любезный, и произносишь ее таким насмешливым тоном, как если бы проповедник намеревался издеваться над апостолом.
— Он и намеревается, с позволения вашей милости, — отвечал Трим. — Фу! — воскликнул, улыбнувшись, отец,
— Сэр, — сказал доктор Слоп, — Трим несомненно прав; ибо автор проповеди (который, я вижу, протестант) своей колкой манерой разрывать текст апостола ясно показывает, что он намерен издеваться над ним, — если только сама эта манера не есть уже издевательство. — Но из чего же, — удивился отец, — вы так быстро заключили, доктор Слоп, что автор проповеди принадлежит к нашей церкви? — насколько я могу судить на основании сказанного, — он может принадлежать к любой церкви. — — Из того, — отвечал доктор Слоп, — что если бы он принадлежал к нашей, — — он бы не посмел позволить себе такую вольность, — как не посмел бы схватить медведя за бороду. — — Если бы в нашей церкви, сэр, кто-нибудь вздумал оскорбить апостола, — — святого, — — или хотя бы только отрезанный ноготь святого, — ему бы глаза выцарапали. — — Неужто сам святой? — спросил дядя Тоби. — Нет, — отвечал доктор Слоп, — его бы поместили в один старый дом. — А скажите, пожалуйста, — спросил дядя Тоби, — инквизиция — это старая постройка или же в нынешнем вкусе? — В архитектуре я ничего не понимаю, — отвечал доктор Слоп. — С позволения ваших милостей, — сказал Трим, — инквизиция — это мерзейшая… — — Пожалуйста, избавь нас от ее описания, Трим, мне противно само имя ее, — сказал отец. — Это ничего не значит, — отвечал доктор Слоп, — у нее есть свои достоинства; я хоть не большой ее защитник, а все-таки в случае, о котором мы говорим, провинившийся скоро научился бы лучше вести себя; и я ему могу сказать, что если он не уймется, так будет предан инквизиции за свои художества. — Помоги ему боже! — сказал дядя Тоби. — — Аминь, — прибавил Трим; — ибо господь знает, что у меня есть бедняга брат, который четырнадцать лет томится в ее тюрьмах. — — Первый раз слышу, — живо проговорил дядя Тоби. — Как он туда попал, Трим? — — Ах, сэр, у вас сердце кровью обольется, когда вы услышите эту печальную повесть, — как оно уже тысячу раз обливалось у меня; — но повесть эта слишком длинна для того, чтобы рассказывать ее сейчас; — ваша милость услышит ее как-нибудь от начала до конца, когда я буду работать возле вас над нашими укреплениями; — — в коротких словах: — — брат мой Том отправился в должности служителя в Лиссабон — и там женился на одной вдове еврея, державшей лавочку и торговавшей колбасой, что и было, не знаю уж как, причиной того, что его подняли среди ночи с постели, где он спал с женой и двумя маленькими детьми, и потащили прямо в инквизицию, где, помоги ему боже, — продолжал Трим со вздохом, — вырвавшимся из глубины его сердца, — бедный, ни в чем не повинный парень томится по сей день; — честнее его, — прибавил Трим (доставая носовой платок), — человека на свете не было.
— — — Слезы так обильно полились по щекам Трима, что он не успевал их утирать. — Несколько минут в комнате стояла мертвая тишина. — Верное доказательство сострадания!
— Полно, Трим, — проговорил отец, когда увидел, что у бедного парня немного отлегло от сердца, — читай дальше, — и выкинь из головы эту печальную историю; — не обижайся, что я тебя перебил; — только начни, пожалуйста, проповедь сначала: — если ее первая фраза, как ты говоришь, содержит издевательство, то мне бы очень хотелось знать, какой для этого повод подал апостол.
Капрал Трим утер лицо, положил платок в карман и, поклонившись, — начал снова.
Проповедь
Послание к евреям, XIII, 18
— — — Ибо мы уверены, что имеем добрую совесть. — — «Уверены! уверены, что имеем добрую совесть! Разумеется, если в нашей жизни есть что-нибудь, на что мы можем положиться и познания чего способны достигнуть на основе самых бесспорных показаний, так именно то, — имеем ли мы добрую совесть или нет».
— Положительно, я прав, — сказал доктор Слоп.
«Если мы вообще мыслим, у нас не может быть никаких сомнений на этот счет; мы не можем не сознавать наших мыслей и наших желаний; — — мы не можем не помнить прошлых наших поступков и не обладать достоверным знанием истинных пружин и мотивов, управлявших обычно нашими поступками».
— Ну, уж это пусть он оставит, я его разобью без чьей-либо помощи, — сказал доктор Слоп.
«В других вещах мы можем быть обмануты ложной видимостью; ибо, как жалуется мудрец, с трудом строим мы правильные предположения о том, что существует на земле, и с усилием находим то, что лежит перед нами. Но здесь ум в себе самом содержит все факты и все данные, могущие служить доказательством; — сознает ткань, которую он соткал; — ему известны ее плотность и чистота, а также точная доля участия каждой страсти в вышивании различных узоров, нарисованных перед ним добродетелью или пороком».
— Язык хороший, и Трим, по-моему, читает превосходно, — сказал отец.
«А так как совесть есть не что иное, как присущее уму знание всего этого в соединении с одобрительным или порицающим суждением, которое он неизбежно выносит обо всех последовательно совершавшихся нами поступках, — то ясно, скажете вы, из самых наших предпосылок ясно, что всякий раз, когда это внутреннее свидетельство показывает против нас и мы выступаем самообвинителями, — мы непременно должны быть виноваты. — И, наоборот, когда показания эти для нас благоприятны и сердце наше не осуждает нас, — то мы не просто уверены, как утверждает апостол, — а знаем достоверно, как непререкаемый факт, что совесть у нас добрая и сердце, следовательно, тоже доброе».
— В таком случае, апостол совершенно неправ, я так думаю, — сказал доктор Слоп, — а прав протестантский богослов. — Имейте терпение, сэр, — отвечал ему отец, — ибо, я думаю, вскоре окажется, что апостол Павел и протестантский богослов держатся одного и того же мнения. — Они так же далеки друг от друга, как восток и запад, — сказал доктор Слоп; — всему виною тут, — продолжал он, воздев руки, — свобода печати.
— В худшем случае, — возразил дядя Тоби, — всего только свобода проповеди; ведь эта проповедь, по-видимому, не напечатана, да вряд ли когда и будет напечатана.
— Продолжай, Трим, — сказал отец.
«С первого взгляда может показаться, что таково и есть истинное положение дела; и я не сомневаюсь, что познание добра и зла так крепко запечатлено в нашем уме, — что если бы совести нашей никогда не случалось незаметно грубеть от долгой привычки к греху (как о том свидетельствует Писание) — и, подобно некоторым нежным частям нашего тела, постепенно утрачивать от крайнего напряжения и постоянной тяжелой работы ту тонкую чувствительность и восприимчивость, которой ее наделили бог и природа; — если бы этого никогда не случалось; — или если бы верно было то, что себялюбие никогда не оказывает ни малейшего влияния на наши суждения; — или что мелкие низменные интересы никогда не всплывают наверх, не сбивают с толку наши высшие способности и не окутывают их туманом и густым мраком; — — — если бы таким чувствам, как благосклонность и расположение, закрыт был доступ в этот священный трибунал; — если бы остроумие гнушалось там взятками — или стыдилось выступать защитником непозволительных наслаждений; если бы, наконец, мы были уверены, что во время разбора дела корысть всегда стоит в стороне — и страсть никогда не садится на судейское кресло и не выносит приговора вместо разума, которому всегда подобает быть руководителем и вершителем дела; — — если бы все это было действительно так, как мы должны предположить в своем возражении, — то религиозные и нравственные качества наши были бы, без сомнения, в точности такими, как мы сами их себе представляем; — и для оценки виновности или невинности каждого из нас не было бы, в общем, лучшего мерила, нежели степень нашего самоодобрения или самоосуждения.
«Я согласен, что в одном случае, а именно, когда совесть нас обличает (ибо в этом отношении она заблуждается редко), мы действительно виновны, и, если только тут не замешаны ипохондрия и меланхолия, мы можем с уверенностью сказать, что в таких случаях обвинение всегда достаточно обосновано.
«Но предложение обратное не будет истинным, — — именно: каждый раз, как совершена вина, совесть непременно выступает обличителем; если же она молчит, значит, мы невиновны. — Это неверно. — Вот почему излюбленное утешение, к которому ежечасно прибегают иные добрые христиане, — говоря, что они, слава богу, чужды опасений, что, следовательно, совесть у них чиста, так как она спокойна, — в высшей степени обманчиво; — и хотя умозаключение это в большом ходу, хотя правило это кажется с первого взгляда непогрешимым, все-таки, когда вы присмотритесь к нему ближе и проверите его истину обыденными фактами, — вы увидите, к каким серьезным ошибкам приводит неосновательное его применение; — как часто извращается принцип, на котором оно покоится, — как бесследно утрачивается, порой даже истребляется все его значение, да вдобавок еще таким недостойным образом, что в подтверждение этой мысли больно приводить примеры из окружающей жизни.
«Возьмем человека порочного, насквозь развращенного в своих убеждениях; — ведущего себя в обществе самым предосудительным образом; человека, забывшего стыд и открыто предающегося греху, для которого нет никаких разумных оправданий; — греху, посредством которого, наперекор всем естественным побуждениям, он навсегда губит обманутую сообщницу своего преступления; — похищает лучшую часть ее приданого, и не только ей лично наносит бесчестье, но вместе с ней повергает в горе и срамит всю ее добродетельную семью. — Разумеется, вы подумаете, что совесть отравит жизнь такому человеку, — что ее упреки не дадут ему покоя ни днем, ни ночью.
«Увы! Совесть имела все это время довольно других хлопот, ей некогда было нарушать его покой (как упрекал Илия бога Ваала) — — этот домашний бог, может быть, задумался, или занят был чем-либо, или находился в дороге, а может быть, спал и не мог проснуться.
«Может быть, она выходила в обществе Чести драться на дуэли, — заплатить какой-нибудь карточный долг; — — или внести наложнице грязные деньги, обещанные Похотью. А может быть, все это время Совесть его занята была дома, распинаясь против мелких краж и громя жалкие преступления, поскольку своим богатством и общественным положением сам он застрахован от всякого соблазна покуситься на них; вот почему живет он так же весело (Ну, принадлежи он к нашей церкви, — сказал доктор Слоп, — он не стал бы особенно веселиться), — спит у себя в постели так же крепко, — и в заключение встречает смерть так же безмятежно, — как дай бог человеку самому добродетельному».
— Все это у нас невозможно, — сказал доктор Слоп, оборачиваясь к моему отцу; — такие вещи не могли бы случиться в нашей церкви. — — Ну, а в нашей, — отвечал отец, — случаются сплошь и рядом. — Положим, — сказал доктор Слоп (немного пристыженный откровенным признанием отца), — человек может жить так же дурно и в римской церкви; — зато он не может так спокойно умереть. — Ну, что за важность, — возразил отец с равнодушным видом, — как умирает мерзавец. — Я имею в виду, — отвечал доктор Слоп, — что ему будет отказано в благодетельной помощи последних таинств. — Скажите, пожалуйста, сколько их всех у вас, — задал вопрос дядя Тоби, — вечно я забываю. — Семь, — отвечал доктор Слоп. — Гм! — произнес дядя Тоби, — но не соглашающимся тоном, — а придав своему междометию то особенное выражение удивления, какое бывает нам свойственно, когда, заглянув в ящик комода, мы находим там больше вещей, чем ожидали. — Гм! — произнес в ответ дядя Тоби. Доктор Слоп, слух у которого был тонкий, понял моего дядю так же хорошо, как если бы тот написал целую книгу против семи таинств. — — — Гм! — произнес, в свою очередь, доктор Слоп (применяя довод дяди Тоби против него же), — — что ж тут особенного, сэр? Есть ведь семь основных добродетелей? — — Семь смертных грехов? — — Семь золотых подсвечников? — — Семь небес? — — — Этого я не знаю, — возразил дядя Тоби. — — Есть семь чудес света? — Семь дней творения? — Семь планет? — Семь казней? — Да, есть, — сказал отец с напускной серьезностью. — Но, пожалуйста, Трим, — продолжал он, — читай дальше твои характеристики.
«А вот вам корыстный, безжалостный» (тут Трим взмахнул правой рукой), «бессердечный себялюбец, не способный к дружбе, ни к товарищеским чувствам. Обратите внимание, как он проходит мимо убитых горем вдовы и сироты и смотрит на все бедствия, которым подвержена жизнь человека, без единого вздоха, без единой молитвы». — С позволения ваших милостей, — воскликнул Трим, — я думаю, что этот негодяй хуже, нежели первый.
«Ужели Совесть не проснется и не начнет его мучить в таких случаях? — Нет; слава богу, для этого нет повода. — Я плачý каждому все, что ему полагается, — нет у меня на совести никакого прелюбодеяния, — неповинен я в нарушениях слова и в клятвопреступлениях, — я не совратил ничьей жены или дочери. — Благодарение богу, я не таков, как прочие люди, прелюбодеи, обидчики или даже как этот распутник, который стоит передо мной.
«Третий — хитрец и интриган по природе своей. Рассмотрим всю его жизнь, — вся она лишь ловкое плетение темных козней и обманных уловок в расчете на то, чтобы низким образом обойти истинный смысл законов — и не дать нам честно владеть и спокойно наслаждаться различными видами нашей собственности. — — Вы увидите, как такой пролаза раскидывает свои сети для уловления неведения и беспомощности бедняков и нуждающихся; как он сколачивает себе состояние, пользуясь неопытностью юнца или беспечностью приятеля, готового доверить ему даже жизнь.
«Когда же приходит старость и Раскаяние призывает его оглянуться на этот черный счет и снова отчитаться перед своей Совестью, — — Совесть бегло справляется со Сводом законов, — не находит там ни одного закона, который явно нарушался бы его поступками, — убеждается, что ему не грозят никакие штрафы или конфискации движимого и недвижимого имущества, — не видит ни бича, поднятого над его головой, ни темницы, отворяющей перед ним свои ворота. — Так чего же страшиться его Совести? — Она прочно окопалась за Буквой закона и сидит себе неуязвимая, со всех сторон настолько огражденная прецедентами и решениями, — что никакая проповедь не в состоянии выбить ее оттуда».
Тут капрал Трим и дядя Тоби переглянулись между собой. — Да, — да, Трим! — проговорил дядя Тоби, покачав головой, — жалкие это укрепления, Трим. — — — О, совсем дрянная работа, — отвечал Трим, — по сравнению с тем, что ваша милость и я умеем сооружать. — — — Характер этого последнего человека, — сказал доктор Слоп, перебивая Трима, — более отвратителен, нежели характеры обоих предыдущих, — — — он как будто списан с одного из ваших кляузников, которые бегают по судам. — — У нас совесть человека не могла бы так долго пребывать в ослеплении, — ведь по крайней мере три раза в году каждый из нас должен ходить к исповеди. — Разве это возвращает человеку зрение? — спросил дядя Тоби. — Продолжай, Трим, — сказал отец, — иначе Обадия вернется раньше, чем ты дойдешь до конца проповеди. — Она очень короткая, — возразил Трим. — Мне бы хотелось, чтобы она была подлиннее, — сказал дядя Тоби, — потому что она мне ужасно нравится. — Трим продолжал:
«Четвертый лишен даже такого прибежища, — он отбрасывает прочь все эти формальности медленного крючкотворства, — — презирает сомнительные махинации секретных происков и осторожных ходов для осуществления своих целей. — Поглядите на этого развязного наглеца, как он плутует, врет, приносит ложные клятвы, грабит, убивает! — — Ужасно! — — Но ничего лучшего и нельзя было ожидать в настоящем случае: — бедняга жил в темноте! — Совесть этого человека взял на свое попечение его священник; — а все наставления последнего ограничивались тем, что надо верить в папу; — ходить к обедне; — креститься; — почитывать молитвы, перебирая четки; — — — быть хорошим католиком, — и что этого за глаза довольно, чтобы попасть на небо. Как? — даже преступая клятвы? — Что ж, — ведь они сопровождались мысленными оговорками. — Но если это такой отъявленный негодяй, как вы его изображаете, — если он грабит, — если он убивает, — ужели при каждом из таких преступлений не наносит он раны своей Совести? — Разумеется, — но ведь он приводил ее на исповедь; — рана там нарывает, очищается и в короткое время совершенно вылечивается при помощи отпущения. — Ах, папизм! какую несешь ты ответственность! — Не довольствуясь тем, что человеческое сердце каждый день и на каждом шагу невольно роковым образом действует предательски по отношению к самому себе, — ты еще умышленно распахнул настежь широкие ворота обмана перед этим неосмотрительным путником, — и без того, прости господи, легко сбивающимся с пути, — и уверенно обещаешь мир душе его там, где нет никакого мира.
«Примеры, взятые мной из обыденной жизни для иллюстрации сказанного, слишком общеизвестны, чтобы требовались дальнейшие доказательства. Если же кто-нибудь в них сомневается или считает невероятным, чтобы человек мог в такой степени стать жертвой самообмана, — я попрошу такого скептика минуточку поразмыслить, после чего отважусь доверить решение его собственному сердцу.
«Пусть он только примет во внимание, как различны степени его отвращения к ряду безнравственных поступков, по природе своей одинаково дурных и порочных, — и для него скоро станет ясно, что те из них, к которым его побуждали сильное влечение или привычка, бывают обыкновенно разукрашены всяческой мишурой, какую только в состоянии надеть на них снисходительная и льстивая рука; — другие же, к которым он не чувствует никакого расположения, выступают вдруг голыми и безобразными, окруженными всеми атрибутами безрассудства и бесчестия.
«Когда Давид застал Саула спящим в пещере и отрезал край от его верхней одежды, — сердцу его, читаем мы, стало больно, что он это сделал. — Но в истории с Урией, когда верный и храбрый слуга его, которого он должен бы любить и почитать, пал, чтобы освободить место его похоти, — когда совесть имела гораздо больше оснований поднять тревогу, — сердцу его не было больно. — Прошел почти год после этого преступления до того дня, как Натан был послан укорить его; и мы ниоткуда не видим, чтобы за все это время он хоть раз опечалился или сокрушался сердцем по поводу содеянного.
«Таким образом, совесть, этот первоначально толковый советчик, — — которого творец назначил на высокую должность нашего справедливого и нелицеприятного судьи, в силу несчастного стечения причин и помех часто так плохо замечает происходящее, — исправляет свою должность так нерадиво, — порой даже так нечисто, — что доверяться ей одной невозможно; и мы считаем необходимым, совершенно необходимым, присоединить к ней другой принцип, чтобы он ей помогал и даже ею руководил в ее решениях.
«Вот почему, если вы желаете составить себе правильное суждение о том, насчет чего для вас чрезвычайно важно не ошибиться, — — — а именно, как обстоит дело с вашей подлинной ценностью, как честного человека, как полезного гражданина, как верного подданного нашего короля или как искреннего слуги вашего бога, — зовите себе на помощь религию и нравственность. — — Посмотри, — что написано в законе божием? — — Что ты читаешь там? — Обратись за советом к спокойному разуму и нерушимым положениям правды и истины; — что они говорят?
«Пусть совесть выносит свое решение на основании этих показаний; — и тогда, если сердце твое тебя не осуждает, — этот случай и предполагает апостол, — а правило твое непогрешимо» (тут доктор Слоп заснул), — «ты можешь иметь упование на бога, — то есть иметь достаточные основания для веры в то, что суждение твое о себе есть суждение божие и представляет не что иное, как предвосхищение того праведного приговора, который будет некогда произнесен над тобой существом, которому ты должен будешь напоследок дать отчет в твоих поступках.
«Тогда действительно, как говорит автор Книги Иисуса, сына Сирахова: Блажен человек, которому не докучает множество грехов его. — Блажен человек, сердце которого не осуждает его. Богат ли он или беден, — если у него сердце доброе (сердце таким образом руководимое и вразумляемое), во всякое время на лице его будет радость, — ум его скажет ему больше, нежели семь стражей, сидящих на вершине башни». — — — Башня не имеет никакой силы, — сказал дядя Тоби, — если она не фланкирована. — «Из самых темных сомнений выведет он его увереннее, чем тысяча казуистов, и представит государству, в котором он живет, лучшее ручательство за его поведение, чем все оговорки и ограничения, которые наши законодатели вынуждены множить без конца, — — вынуждены, говорю я, при нынешнем положении вещей; ведь человеческие законы не являются с самого начала делом свободного выбора, но порождены были необходимостью защиты против злонамеренных действий людей, совесть которых не носит в себе никакого закона; они ставят себе целью, путем многочисленных предупредительных мер — во всех таких случаях распущенности и уклонений с пути истины, когда правила и запреты совести не в состоянии нас удержать, — придать им силу и заставить нас им подчиняться угрозами тюрем и виселиц».
— Мне совершенно ясно, — сказал отец, — что проповедь эта предназначалась для произнесения в Темпле[111], — — или на выездной сессии суда присяжных. — — Мне нравится в ней аргументация, — — и жаль, что доктор Слоп заснул раньше, чем она доказала ему ошибочность его предположения; — — — ведь теперь ясно, что священник, как я и думал с самого начала, не наносил апостолу Павлу ни малейшего оскорбления; — — и что между ними, братец, не было ни малейшего разногласия. — — — Велика важность, если бы даже они и разошлись во мнениях, — возразил дядя Тоби; — — наилучшие друзья в мире могут иногда повздорить. — — Твоя правда, брат Тоби, — сказал отец, пожав ему руку, — мы набьем себе трубки, братец, а потом Трим может читать дальше.
— Ну, а ты что об этом думаешь? — сказал отец, обращаясь к капралу Триму, после того как достал свою табакерку.
— Я думаю, — отвечал капрал, — что семь стражей на башне, которые, верно, у них там часовые, — — это больше, с позволения вашей милости, чем было надобно; — ведь если продолжать в таком роде, то можно растрепать весь полк, чего никогда не сделает командир, любящий своих солдат, если он может без этого обойтись; ведь двое часовых, — прибавил капрал, — вполне заменяют двадцать. — Я сам раз сто разводил караулы, — продолжал Трим, выросши на целый дюйм при этих словах, — но за все время, как я имел честь служить его величеству королю Вильгельму, хотя мне приходилось сменять самые ответственные посты, ни разу не поставил я больше двух человек. — Совершенно правильно, Трим, — сказал дядя Тоби, — — но ты не принимаешь в расчет, Трим, что башни в дни Соломона были не такие, как наши бастионы, фланкированные и защищенные другими укреплениями; — все это, Трим, изобретено было уже после смерти Соломона, а в его время не было ни горнверков, ни равелинов перед куртиной, — ни таких рвов, как мы прокладываем, с кюветом посредине и с прикрытыми путями и обнесенными палисадом контрэскарпами по всей их длине, чтобы обезопасить себя против неожиданных нападений; таким образом, семь человек на башне были, вероятно, караульным отрядом, поставленным там не только для дозора, но и для защиты башни. — С позволения вашей милости, отряд этот все-таки не мог быть больше нежели капральским постом. — Отец про себя улыбнулся, — но не подал виду: — тема разговора между дядей Тоби и Тримом, принимая во внимание случившееся, была слишком серьезна и не допускала никаких шуток. — Вот почему, сунув в рот только что закуренную трубку, — он ограничился приказанием Триму продолжать чтение. Тот прочитал следующее:
«Иметь всегда страх божий и всегда руководиться в наших взаимных отношениях вечными мерилами добра и зла — вот две скрижали, первая из которых заключает религиозные обязанности, а вторая — нравственные; они так тесно между собой связаны, что их невозможно разделить, даже мысленно (а тем более в действительности, несмотря на многочисленные попытки, которые делались в этом направлении), не разбив их и не нанеся ущерба как одной, так и другой.
«Я сказал, что такие попытки делались много раз, — и это правда; — — в самом деле, что может быть зауряднее человека, лишенного всякого чувства религии — и настолько при этом честного, чтобы не делать вид, будто оно у него есть, который, однако, принял бы за жесточайшее оскорбление, если бы вы вздумали хоть сколько-нибудь заподозрить его нравственные качества, — или предположить в нем хоть малейшую недобросовестность или неразборчивость.
«Когда у нас есть какой-нибудь повод для подобного предположения, — то как ни неприятно относиться с недоверием к столь милой добродетели, как нравственная честность, — все-таки, если бы в настоящем случае нам пришлось добраться до ее корней, я убежден, что мы бы нашли мало причин завидовать благородству побуждений такого человека…
«Как бы высокопарно ни ораторствовал он на эту тему, все-таки напоследок окажется, что они сводятся всего лишь к его выгодам, его гордости, его благополучию или какой-нибудь мимолетной страстишке, которая способна дать нам лишь слабую уверенность, что он останется на высоте в случае серьезных испытаний.
«Я поясню мою мысль примером.
«Мне известно, что ни банкир, с которым я имею дело, ни врач, к которому я обыкновенно обращаюсь» (Нет никакой надобности, — воскликнул, проснувшись, доктор Слоп, — обращаться в таких случаях к врачу), — «не являются людьми набожными: их насмешки над религией и презрительные отзывы о всех ее предписаниях, которые я слышу каждый день, не оставляют на этот счет никаких сомнений. Тем не менее я вручаю мое состояние первому, — и доверяю мою жизнь, еще более драгоценное мое достояние, честному искусству второго.
«Теперь позвольте мне разобрать причины моего неограниченного доверия к этим людям. — Во-первых, я считаю невероятным, чтобы кто-нибудь из них употребил мне во вред власть, которую я им препоручаю; — на мой взгляд, честность есть недурное средство для достижения практических целей в свете; — я знаю, что успех человека в жизни зависит от незапятнанности его репутации. — Словом, я убежден, что они не могут мне повредить, не причинив себе самим еще большего вреда.
«Но допустим, что дело обстоит иначе, именно, что их выгода заключалась бы в противоположном образе действий; что при известных обстоятельствах банкир мог бы, не портя своей репутации, присвоить мое состояние и пустить меня по миру, — а врач мог бы даже отправить на тот свет и после моей смерти завладеть моим имуществом, не пороча ни себя, ни своего ремесла. — На что же в них могу я в таких случаях положиться? — Религия, самый мощный из всех двигателей, отпадает. — Личная выгода, второе по силе побуждение, действует решительно против меня. — Что же остается мне бросить на другую чашку весов, чтобы перетянуть это искушение? — Увы! У меня нет ничего, — ничего, кроме вещи, которая легче мыльного пузыря, — я должен положиться на милость чести или другого подобного ей непостоянного чувства. — Слабая порука за два драгоценнейшие мои блага: — собственность мою и мою жизнь!
«Если, следовательно, мы не можем положиться на нравственность, не подкрепленную религией, — то, с другой стороны, ничего лучшего нельзя ожидать от религии, не связанной с нравственностью. Тем не менее совсем не редкость увидеть человека, стоящего на очень низком нравственном уровне, который все-таки чрезвычайно высокого мнения о себе как о человеке религиозном.
«Он не только алчен, мстителен, неумолим, — но оставляет даже желать лучшего по части простой честности. — Однако, поскольку он громит неверие нашего времени, — ревностно исполняет некоторые религиозные обязанности, — по два раза в день ходит в церковь, — чтит таинства — и развлекается некоторыми вспомогательными средствами религии, — он обманывает свою совесть, считая себя на этом основании человеком религиозным, исполняющим все свои обязанности по отношению к богу. Благодаря этому самообману такой человек в духовной своей гордости смотрит обыкновенно сверху вниз на других людей, у которых меньше показной набожности, — хотя, может быть, в десять раз больше моральной честности, нежели у него.
«Это тоже тяжкий грех под солнцем, и я думаю, что ни одно ошибочное убеждение не наделало в свое время больше зла. — В доказательство рассмотрите историю римской церкви». ( — Что вы под этим разумеете? — вскричал доктор Слоп.) — «Припомните, сколько жестокости, убийств, грабежей, кровопролития» ( — Пусть винят собственное упрямство, — вскричал доктор Слоп) — «освящено было религией, не руководимой строгими требованиями нравственности.
«В каких только странах на свете…» (При этих словах Трим начал делать правой рукой колебательные движения, то приближая ее к проповеди, то протягивая во всю длину, и остановился только по окончании фразы.)
«В каких только странах на свете не производил опустошений крестоносный меч сбитого с толку странствующего рыцаря, не щадившего ни возраста, ни заслуг, ни пола, ни общественного положения; сражаясь под знаменами религии, освобождавшей его от подчинения законам справедливости и человеколюбия, он не проявлял ни той, ни другого, безжалостно попирал их ногами, — не внемля крикам несчастных и не зная сострадания к их бедствиям».
— Я бывал во многих сражениях, с позволения вашей милости, — сказал со вздохом Трим, — но в таких ужасных, как это, мне быть не доводилось. — У меня рука не поднялась бы навести ружье на беззащитных людей, — хотя бы меня произвели в генералы. — Да что вы смыслите в таких делах? — сказал доктор Слоп, посмотрев на Трима с презрением, которого вовсе не заслуживало честное сердце капрала. — Что вы понимаете, приятель, в сражении, о котором говорите? — Я знаю то, — отвечал Трим, — что никогда в жизни не отказывал в пощаде людям, которые меня о ней просили; — а что до женщин и детей, — продолжал Трим, — то прежде чем в них прицелиться, я бы тысячу раз лишился жизни. — Вот тебе крона, Трим, можешь выпить сегодня с Обадией, — сказал дядя Тоби, — а Обадия получит от меня другую крону. — Бог да благословит вашу милость, — отвечал Трим, — а я бы предпочел отдать свою крону этим бедным женщинам и детям. — — Ты у меня молодчина, Трим, — сказал дядя Тоби. — — — Отец кивнул головой, — как бы желая сказать — — да, он молодец. — — —
— А теперь, Трим, — сказал отец, — кончай, — я вижу, что у тебя остался всего лист или два.
Капрал Трим продолжал:
«Если свидетельства прошедших веков недостаточно, — посмотрите, как приверженцы этой религии в настоящее время думают служить и угождать богу, совершая каждый день дела, покрывающие их бесчестием и позором.
«Чтобы в этом убедиться, войдите на минуту со мной в тюрьмы инквизиции». (Да поможет бог моему бедному брату Тому.) — «Взгляните на эту Религию, с закованными в цепи у ног ее Милосердием и Справедливостью, — страшная, как привидение, восседает она в черном судейском кресле, подпертом дыбами и орудиями пытки. — Слушайте! — Слышите этот жалобный стон?» (Тут лицо Трима сделалось пепельно-серым.) — «Взгляните на бедного страдальца, который его издает», — (тут слезы покатились у него) — «его только что привели, чтобы подвергнуть муке этого лжесудилища и самым утонченным пыткам, какие в состоянии была изобрести обдуманная система жестокости». — (Будь они все прокляты! — воскликнул Трим, лицо которого теперь побагровело.) — «Взгляните на эту беззащитную жертву, выданную палачам, — тело ее так измучено скорбью и заточением…» (— Ах, это брат мой! — воскликнул бедный Трим в крайнем возбуждении, уронив на пол проповедь и всплеснув руками, — боюсь, что это бедняга Том. — Отец и дядя Тоби исполнились сочувствием к горю бедного парня, — даже Слоп выказал к нему жалость. — Полно, Трим, — сказал отец, — ты читаешь совсем не историю, а только проповедь; — пожалуйста, начни — фразу снова.) — «Взгляните на эту беззащитную жертву, выданную палачам, — тело ее так измучено скорбью и заточением, что каждый нерв и каждый мускул внятно говорит, как он страдает.
«Наблюдайте последнее движение этой страшной машины!» — ( — Я бы скорее заглянул в жерло пушки, — сказал Трим, топнув ногой.) — — — «Смотрите, в какие судороги она его бросила! — — Разглядите положение, в котором он теперь простерт, — каким утонченным пыткам он подвергается!» — — (— Надеюсь, что это не в Португалии.) — «Больших мук природа не в состоянии вынести! — Боже милосердный! Смотрите, как измученная душа его едва держится на трепещущих устах!» — (— Ни за что на свете не прочитаю дальше ни строчки, — проговорил Трим. — Боюсь, с позволения вашей милости, что все это происходит в Португалии, где теперь мой бедный брат Том. — Повторяю тебе, Трим, — сказал отец, — это не описание действительного события, — а вымысел. — Это только вымысел, почтенный, — сказал Слоп, — в нем нет ни слова правды. — Ну, нет, я не то хотел сказать, — возразил отец. — Однако чтение так волнует Трима, — жестоко было бы принуждать его читать дальше. — Дай-ка сюда проповедь, Трим, — я дочитаю ее за тебя, а ты можешь идти. — Нет, я бы желал остаться и дослушать, — отвечал Трим, — если ваша милость позволит, — но сам не соглашусь читать даже за жалованье полковника. — Бедный Трим! — сказал дядя Тоби. Отец продолжал:)
« — Разглядите положение, в котором он теперь простерт, — каким утонченным пыткам он подвергается! — Больших мук природа не в состоянии вынести! — Боже милосердный! Смотрите, как измученная душа его едва держится на трепещущих устах, — готовая отлететь, — — но не получающая на это позволения! — — Взгляните, как несчастного страдальца отводят назад в его темницу!» ( — Ну, слава богу, — сказал Трим, — они его не убили.) — «Смотрите, как его снова достают оттуда, чтобы бросить в огонь и в предсмертную минуту осыпать оскорблениями, порожденными тем предрассудком, — — тем страшным предрассудком, что может существовать религия без милосердия». — (Ну, слава богу, — он умер, — сказал Трим, — теперь он уже для них недосягаем, — худшее для него уже осталось позади. — Ах, господа! — Замолчи, Трим, — сказал отец, продолжая проповедь, чтобы помешать Триму сердить доктора Слопа, — иначе мы никогда не кончим.)
«Самый верный способ определить цену какого-нибудь спорного положения — рассмотреть, насколько согласуются с духом христианства вытекающие из него следствия. — Это простое и решающее правило, оставленное нам Спасителем нашим, стоит тысячи каких угодно доводов. — По плодам их узнаете их.
«На этом я и заканчиваю мою проповедь, прибавив только два или три коротеньких самостоятельных правила, которые из нее вытекают.
«Во-первых. Когда кто-нибудь распинается против религии, — всегда следует подозревать, что не разум, а страсти одержали верх над его Верой. — Дурная жизнь и добрая вера неуживчивые и сварливые соседи, и когда они разлучаются, поверьте, что это делается единственно ради спокойствия.
«Во-вторых. Когда вот такой человек говорит вам по какому-нибудь частному поводу, что такая-то вещь противна его совести, — вы можете всегда быть уверены, что это совершенно все равно как если бы он сказал, что такая-то вещь противна ему на вкус: — в обоих случаях истинной причиной его отвращения обыкновенно является отсутствие аппетита.
«Словом, — ни в чем не доверяйте человеку, который не руководится совестью в каждом деле своем.
«А вам самим я скажу: помните простую истину, непонимание которой погубило тысячи людей, — что совесть ваша не есть закон. — Нет, закон создан богом и разумом, которые вселили в вас совесть, чтобы она выносила решения, — не так, как азиатский кади, в зависимости от прилива и отлива страстей своих, — — а как британский судья в нашей стране свободы и здравомыслия, который не сочиняет новых законов, а лишь честно применяет существующие».
Finis.[112]
— Ты читал проповедь превосходно, Трим, — сказал отец. — Он бы читал гораздо лучше, — возразил доктор Слоп, — если бы воздержался от своих замечаний. — Я бы читал в десять раз лучше, сэр, — отвечал Трим, — если бы сердце мое не было так переполнено. — Как раз по этой причине, Трим, — возразил отец, — ты читал проповедь так хорошо. Если бы духовенство нашей церкви, — продолжал отец, обращаясь к доктору Слопу, — вкладывало столько чувства в произносимые им проповеди, как этот бедный парень, — то, так как проповеди эти составлены прекрасно, — (— Я это отрицаю, — сказал доктор Слоп) — я утверждаю, что наше церковное красноречие, да еще на такие волнующие темы, — сделалось бы образцом для всего мира. — Но, увы! — продолжал отец, — с огорчением должен признаться, сэр, что в этом отношении оно похоже на французских политиков, которые выигранное ими в кабинете обыкновенно теряют на поле сражения. — — Жалко было бы, — сказал дядя, — если бы проповедь эта затерялась. — Мне она очень нравится, — сказал отец, — — она драматична, — — и в этом литературном жанре, по крайней мере в искусных его образцах, есть что-то захватывающее. — — — У нас часто проповедуют в этом роде, — сказал доктор Слоп. — Да, да, я знаю, — сказал отец, — но его тон и выражение лица при этом настолько же не понравились доктору Слопу, насколько приятно ему было бы простое согласие отца. — — Но наши проповеди, — продолжал немного задетый доктор Слоп, — — очень выгодно отличаются тем, что если уж мы вводим в них действующих лиц, то только таких, как патриархи, или жены патриархов, или мученики, или святые. — В проповеди, которую мы только что прослушали, есть несколько очень дурных характеров, — сказал отец, — но они, по-моему, нисколько ее не портят. — — — Однако чья бы она могла быть? — спросил дядя Тоби. — Как могла она попасть в моего Стевина? — Чтобы ответить на второй вопрос, — сказал отец, — надо быть таким же великим волшебником, как Стевин. — Первый же, — по-моему, — не так труден: — ведь если мне не слишком изменяет моя сообразительность, — — я знаю автора: конечно, проповедь эта написана нашим приходским священником.
Основанием для этого предположения было сходство прочитанной проповеди по стилю и манере с проповедями, которые отец постоянно слышал в своей приходской церкви, — — оно доказывало так неоспоримо, как только вообще априорный довод способен доказать такую вещь философскому уму, — что автором ее был Йорик и никто другой. — — — Догадка эта получила также и апостериорное доказательство, когда на другой день Йорик прислал за ней к дяде Тоби слугу своего.
По-видимому, Йорик, интересовавшийся всеми видами знания, когда-то брал Стевина у дяди Тоби; по рассеянности он сунул в книгу свою проповедь, когда написал ее, и, по свойственной ему забывчивости, отослал Стевина по принадлежности, а заодно с ним и свою проповедь.
— Злосчастная проповедь! После того как тебя нашли, ты была вторично потеряна, проскользнув через незамеченную прореху в кармане твоего сочинителя за изодранную предательскую подкладку, — ты глубоко была втоптана в грязь левой задней ногой его Росинанта, бесчеловечно наступившего на тебя, когда ты упала; — пролежав таким образом десять дней, — ты была подобрана нищим, продана за полпенни одному деревенскому причетнику, — уступлена им своему приходскому священнику, — навсегда потеряна для ее сочинителя — и возвращена беспокойным его манам[113] только в эту минуту, когда я рассказываю миру ее историю.
Поверит ли читатель, что эта проповедь Йорика произнесена была во время сессии суда присяжных в Йоркском соборе перед тысячей свидетелей, готовых клятвенно это подтвердить, одним пребендарием названного собора, который не постеснялся потом ее напечатать, — — и это произошло всего лишь через два года и три месяца после смерти Йорика! — Правда, с ним и при жизни никогда лучше не обращались! — — а все-таки было немного бесцеремонно этак его ограбить, когда он уже лежал в могиле.
Тем не менее, уверяю вас, я бы не стал предавать анекдот этот гласности, — ибо поступивший таким образом джентльмен был в наилучших отношениях с Йориком — и, руководясь духом справедливости, напечатал лишь небольшое количество экземпляров, назначенных для бесплатной раздачи, — а кроме того, мне говорили, мог бы и сам сочинить проповедь не хуже, если бы счел это нужным; — — и рассказываю я об этом вовсе не с целью повредить репутации упомянутого джентльмена или его церковной карьере; — предоставляю это другим; — нет, мной движут два соображения, которым я не в силах противиться.
Первое заключается в том, что, исправляя несправедливость, я, может быть, принесу покой тени Йорика, — которая, как думают деревенские — и другие — люди, — — до сих пор блуждает по земле.
Второе мое соображение то, что огласка этой истории служит мне удобным поводом сообщить: ежели бы характер священника Йорика и этот образец его проповедей пришлись кому-нибудь по вкусу, — что в распоряжении семейства Шенди есть и другие его проповеди, которые могли бы составить порядочный том к услугам публики — — и принести ей великую пользу.
Глава XVIII
Обадия бесспорно заслужил две обещанные ему кроны; ибо в ту самую минуту, когда капрал Трим выходил из комнаты, явился он, гремя инструментами, заключенными в упомянутом уже зеленом байковом мешке, который висел у него через плечо.
— Теперь, когда мы в состоянии оказать некоторые услуги миссис Шенди, — сказал (просияв) доктор Слоп, — было бы не худо, я думаю, узнать о ее здоровье.
— Я приказал старой повитухе, — отвечал отец, — сойти к нам при малейшем затруднении; — — ибо надо вам сказать, доктор Слоп, — продолжал отец со смущенной улыбкой, — что в силу особого договора, торжественно заключенного между мной и моей женой, вам принадлежит в этом деле только подсобная роль, да и то лишь в том случае, если эта сухопарая старуха не управится без вашей помощи. — — У женщин бывают странные причуды, и в случаях такого рода, — продолжал отец, — когда они несут всю тяжесть и терпят жестокие мучения для блага наших семей и всего человеческого рода, — они требуют себе права решать en souveraines[114], в чьих руках и каким образом они предпочитали бы их вынести.
— Они совершенно правы, — сказал дядя Тоби. — Однако, сэр, — заявил доктор Слоп, не придавая никакого значения мнению дяди Тоби и обращаясь к отцу, — лучше бы они распоряжались другими вещами; и отцу семейства, желающему продолжения своего рода, лучше, по-моему, поменяться с ними прерогативами и уступить им другие права вместо этого. — Не знаю, — отвечал отец с некоторой резкостью, показывавшей, что он недостаточно взвешивает свои слова, — не знаю, — сказал он, — какими еще правами могли бы мы поступиться за право выбора того, кто будет принимать наших детей при появлении их на свет, — разве только правом производить их. — — Можно поступиться чем угодно, — заметил доктор Слоп. — — Извините, пожалуйста, — отвечал дядя Тоби. — — Вы будете поражены, сэр, — продолжал доктор Слоп, — узнав, каких усовершенствований добились мы за последние годы во всех отраслях акушерского искусства, в особенности же по части скорого и безопасного извлечения плода, — на одну эту операцию пролито теперь столько нового света, что я (тут он поднял руки) положительно удивляюсь, как это до сих пор… — Желал бы я, — сказал дядя Тоби, — чтобы вы видели, какие громадные армии были у нас во Фландрии.
Глава XIX
Я опускаю на минуту занавес над этой сценой, — чтобы кое-что вам напомнить — и кое-что сообщить.
То, что я собираюсь сообщить вам, признаться, немного несвоевременно, — ибо должно было быть сказано на сто пятьдесят страниц раньше, но я тогда уже предвидел, что это кстати будет сказать потом, и лучше всего здесь, а не где-нибудь в другом месте. — Писатели непременно должны заглядывать вперед, иначе не будет жизни и связности в том, что они рассказывают.
Когда то и другое будет сделано, — занавес снова поднимется, и дядя Тоби, отец и доктор Слоп будут продолжать начатый разговор, не встречая больше никаких помех.
Итак, скажу сначала о том, что я хочу вам напомнить. — Своеобразие взглядов моего отца, показанное на примере выбора христианских имен и еще раньше на другом примере, — мне кажется, привело вас к заключению (я, право, уже говорил об этом), что отец мой держался таких же необычайных и эксцентричных взглядов на десятки других вещей. Действительно, не было такого события в человеческой жизни, начиная от зачатия — и кончая болтающимися штанами и шлепанцами второго детства, по поводу которого он не составил бы своего любимого мнения, столь же скептического и столь же далекого от избитых путей мысли, как и два рассмотренные выше.
— Мистер Шенди, отец мой, сэр, на все смотрел со своей точки зрения, не так, как другие; — он освещал всякую вещь по-своему; — он ничего не взвешивал на обыкновенных весах; — нет, — он был слишком утонченный исследователь, чтобы поддаться такому грубому обману. — Если желаете получить истинный вес вещи на научном безмене, точка опоры, — говорил он, — должна быть почти невидимой, чтобы избежать всякого трения со стороны ходячих взглядов; — — без этого философские мелочи, которые всегда должны что-нибудь значить, окажутся вовсе не имеющими веса. — Знание, подобно материи, — утверждал он, — делимо до бесконечности; — граны и скрупулы составляют такую же законную часть его, как тяготение целого мира. — Словом, — говорил он, — ошибка есть ошибка, — все равно, где бы она ни случилась, — в золотнике — или в фунте, — и там и здесь она одинаково пагубна для истины, и последняя столь же неизбежно удерживается на дне своего кладезя промахом в отношений пылинки на крыле мотылька, — как и в отношении диска солнца, луны и всех светил небесных, вместе взятых.
Часто плакался он, что единственно от недостатка должного внимания к этому правилу и умелого применения его как к практической жизни, так и к умозрительным истинам на свете столько непорядков, — что государственный корабль дает крен; — и что подрыты самые основы превосходной нашей конституции, церковной и гражданской, как утверждают люди сведущие.
— Вы кричите, — говорил он, — что мы погибший, конченый народ. — Почему? — спрашивал он, пользуясь соритом, или силлогизмом Зенона и Хрисиппа[115], хотя и не зная, что он им принадлежал. — Почему? Почему мы погибший народ? — Потому что мы продажны. — В чем же причина, милостивый государь, того, что мы продажны? — В том, что мы нуждаемся; — не наша воля, а наша бедность соглашается брать взятки. — А отчего же, — продолжал он, — мы нуждаемся? — От пренебрежения, — отвечал он, — к нашим пенсам и полупенсовикам. Наши банковые билеты, сэр, наши гинеи, — даже наши шиллинги сами себя берегут.
— То же самое, — говорил он, — происходит во всем цикле наук; — великие, общепризнанные их положения не подвергаются нападкам. — Законы природы сами за себя постоят; — но ошибка — (прибавлял он, пристально смотря на мою мать) — ошибка, сэр, прокрадывается через мелкие скважины, через узенькие щели, которые человеческая природа оставляет неохраняемыми.
Так вот об этом образе мыслей моего отца я и хотел вам напомнить. — Что же касается того, о чем я хотел вам сообщить и что приберег для этого места, то вот оно: в числе многих превосходных доводов, при помощи которых отец мой убеждал мою мать предпочесть помощь доктора Слопа помощи старухи, — был один очень своеобразный; обсудив с ней вопрос как христианин и собираясь вновь обсудить его с ней как философ, он вложил в этот довод всю свою силу, рассчитывая на него как на якорь спасения. — — Довод подвел его; не потому, что в нем заключался какой-нибудь недостаток; но, как отец ни бился, ему так и не удалось растолковать матери всю его важность. — Вот дурацкое положение! — сказал он себе однажды вечером, выйдя из комнаты после полуторачасовых бесплодных попыток убедить свою жену, — вот дурацкое положение! — сказал он, кусая себе губы, когда затворял дверь, — владеть искусством тончайших рассуждений, — — и иметь при этом жену, которой невозможно вбить в голову простейшего силлогизма, хотя бы от этого зависело спасение души твоей.
Довод этот хотя и не возымел никакого действия на мою мать, — имел, однако, в глазах отца больше силы, чем все его другие доводы, вместе взятые. — Постараюсь поэтому отдать ему должное, — изложив его со всей отчетливостью, на какую я способен.
Отец исходил из двух следующих неоспоримых аксиом:
Во-первых, что одна унция своего ума стоит больше тонны ума чужого, и
Во-вторых (аксиома эта, заметим в скобках, была основой первой, — хотя пришла ему в голову позже), что ум каждого из нас должен брать начало в собственной душе, — а не заимствоваться у других.
А так как отцу ясно было, что все души по природе равны — и что огромное различие между наиболее острыми и наиболее тупыми умами — — отнюдь не обусловлено первоначальной остротой или тупостью одной мыслящей субстанции по сравнению с другой, — а проистекает единственно от удачного или неудачного строения тела в той его части, которую душа преимущественно избрала для своего пребывания, — — то он поставил задачей своих исследований отыскать это место.
На основании лучших работ, какие ему удалось достать по этому предмету, он убедился, что местом этим не может быть верхушка шишковидной железы в мозгу, как думал Декарт; ибо, рассуждал отец, она представляет подушку величиной всего с горошину; хотя, по правде сказать, догадка эта была не плохая, — поскольку в указанном месте заканчивается такое множество нервов; — так что отец, по всей вероятности, впал бы точь-в-точь в такую же ошибку, как и этот великий философ, если бы не дядя Тоби, который ее предотвратил, рассказав ему случай с одним валлонским офицером, лишившимся головного мозга, одна часть которого унесена была мушкетной пулей в сражении при Ландене, — а другая удалена французским хирургом; — и тем не менее он выздоровел и вполне исправно нес службу без мозга.
— Если смерть, — рассуждал про себя отец, — есть не что иное, как отделение души от тела; — и если правда, что люди могут ходить взад и вперед и исполнять свои обязанности без мозга, — то, конечно, седалище души находится не там. Q.E.D.[116]
Что же касается того тонкого, нежного и чрезвычайно пахучего сока, который, как утверждает знаменитый миланский врач Кольонисимо Борри[117] в письме к Бертолини, был им открыт в клетках затылочных частей мозжечка и который, по его же утверждению, является главным седалищем разумной души (ибо вы должны знать, что в последние просвещенные столетия в каждом живом человеке есть две души, — из которых одна, согласно великому Метеглингию, называется animus, а другая anima); — что касается, говорю, этого мнения Борри, — то отец никоим образом не мог к нему присоединиться; одна мысль о том, что столь благородное, столь утонченное, столь бесплотное и столь возвышенное существо, как anima, или даже animus, избирает для своего пребывания и день-деньской, лето и зиму, барахтается, точно головастик, в грязной луже, — или вообще в жидкости, хотя бы самой густой или самой эфирной, — одна эта мысль, — говорил он, — оскорбляет его воображение; он и слышать не хотел о такой нелепости.
Таким образом, меньше всего возражений, казалось ему, вызывает та гипотеза, что главный сенсорий, или главная квартира души, куда поступают все сообщения и откуда исходят все ее распоряжения, — находится внутри мозжечка или поблизости от него, или, вернее, где-нибудь возле medulla oblongata[118], куда, по общему мнению голландских анатомов, сходятся все тончайшие нервы от органов всех семи чувств, как улицы и извилистые переулки на площадь.
До сих пор мнение моего отца не заключало в себе ничего особенного, — он шел рука об руку с лучшими философами всех времен и всех стран. — Но тут он избирал собственный путь, воздвигая на этих краеугольных камнях, заложенных ими для него, свою, Шендиеву гипотезу, — такую гипотезу, которая одинаково оставалась в силе, зависела ли субтильность и тонкость души от состава и чистоты упомянутой жидкости или же от более деликатного строения самого мозжечка; отец мой больше склонялся к этому последнему мнению.
Он утверждал, что после должного внимания, которое следует уделить акту продолжения рода человеческого, требующему величайшей сосредоточенности, поскольку в нем закладывается основание того непостижимого сочетания, в коем совмещены ум, память, фантазия, красноречие и то, что обыкновенно обозначается словами «хорошие природные задатки», — что сейчас же после этого и после выбора христианского имени, каковые две вещи являются основными и самыми действенными причинами всего; — что третьей причиной или, вернее, тем, что в логике называется causa sine qua non[119] и без чего все, что было сделано, не имеет никакого значения, — является предохранение этой нежной и тонкой ткани от повреждений, обыкновенно причиняемых ей сильным сдавливанием и помятием головы новорожденного, которому она неизменно подвергается при нелепом способе выведения нас на свет названным органом вперед.
— — Это требует пояснения.
Отец мой, любивший рыться во всякого рода книгах, заглянув однажды в Lithopaedus Senonensis de partu difficili[120], изданную Адрианом Смельфготом, обнаружил, что мягкость и податливость головы ребенка при родах, когда кости черепа еще не скреплены швами, таковы, — что благодаря потугам роженицы, которые в трудных случаях равняются, средним числом, давлению на горизонтальную плоскость четырехсот семидесяти коммерческих фунтов, — вышеупомянутая голова в сорока девяти случаях из пятидесяти сплющивается и принимает форму продолговатого конического куска теста, вроде тех катышков, из которых кондитеры делают пироги. — — Боже милосердный! — воскликнул отец, — какие ужасные разрушения должно это производить в бесконечно тонкой и нежной ткани мозжечка! Или если существует тот сок, о котором говорит Борри, — разве этого не достаточно, чтобы превратить прозрачнейшую на свете жидкость в мутную бурду?
Но страхи его возросли еще более, когда он узнал, что сила эта, действующая прямо на верхушку головы, не только повреждает самый мозг или cerebrum, — — но необходимо также давит и пихает его по направлению к мозжечку, то есть прямо к седалищу разума. — — Ангелы и силы небесные, обороните нас! — вскричал отец, — разве в состоянии чья-нибудь душа выдержать такую встряску? — Не мудрено, что умственная ткань так разорвана и изодрана, как мы это наблюдаем, и что столько наших лучших голов не лучше спутанных мотков шелка, — такая внутри у них мешанина, — такая неразбериха.
Но когда отец стал читать дальше и узнал, что, перевернув ребенка вверх тормашками, — вещь нетрудная для опытного акушера, — и извлекши его за ноги, — мы создадим условия, при которых уже не мозг будет давить на мозжечок, а наоборот, мозжечок на мозг, отчего вреда не последует, — Господи боже! — воскликнул он, — да никак весь свет в заговоре, чтобы вышибить дарованную нам богом крупицу разума, — в заговор вовлечены даже профессора повивального искусства. — Не все ли равно, каким концом выйдет на свет мой сын, лишь бы потом все шло благополучно и его мозжечок избежал повреждений!
Такова уж природа гипотезы: как только человек ее придумал, она из всего извлекает для себя пищу и с самого своего зарождения обыкновенно укрепляется за счет всего, что мы видим, слышим, читаем или уразумеваем. Вещь великой важности.
Отец вынашивал вышеизложенную гипотезу всего только месяц, а уже почти не было такого проявления глупости или гениальности, которое он не мог бы без затруднения объяснить с ее помощью; — ему стало, например, понятно, почему старшие сыновья бывают обыкновенно самыми тупоголовыми в семье. — Несчастные, — говорил он, — им пришлось прокладывать путь для способностей младших братьев. — Его гипотеза разрешала загадку существования простофиль и уродливых голов, — показывая a priori, что иначе и быть не могло, — если только… не знаю уже что. Она чудесно объясняла остроту азиатского гения, а также большую бойкость ума и большую проницательность, наблюдаемые в более теплых климатах; не при помощи расплывчатых и избитых ссылок на более ясное небо, на большее количество солнечного света и т. п. — ибо все это, почем знать, могло бы своею крайностью вызвать также разжижение и расслабление душевных способностей, низвести их к нулю, — вроде того как в более холодных поясах, вследствие противоположной крайности, способности наши отяжелевают; — нет, отец восходил до первоисточника этого явления; — показывал, что в более теплых климатах природа обошлась ласковее с прекрасной половиной рода человеческого, — Щедрее наградив ее радостями, — и в большей степени избавив от страданий, в результате чего давление и противодействие верхушки черепа бывают там столь ничтожны, что мозжечок остается совершенно неповрежденным; — он даже думал, что при нормальных родах ни одна ниточка в нем не разрывается и не запутывается, — значит, душа может вести себя, как ей нравится.
Когда отец дошел до этих пор, — какой яркий свет пролили на его гипотезы сведения о кесаревом сечении и о великих гениях, благополучно появившихся на свет с его помощью! — Тут вы видите, — говорил он, — совершенно неповрежденный сенсорий; — отсутствие всякого давления таза на голову; — никаких толчков мозга на мозжечок ни со стороны os pubis[121], ни со стороны os coxygis[122], — а теперь, спрашиваю я вас, каковы были счастливые последствия? Чего стоит, сэр, один Юлий Цезарь, давший этой операции свое имя; — или Гермес Трисмегист[123], родившийся таким способом даже раньше, чем она была наименована; — или Сципион Африканский; — или Манлий Торкват; — или наш Эдуард Шестой[124], который, проживи он дольше, сделал бы такую же честь моей гипотезе. — Люди эти, наряду с множеством других, занимающих высокое место в анналах славы, — все появились на свет, сэр, боковым путем.
Надрез брюшной полости или матки шесть недель не выходил из головы моего отца; — он где-то вычитал и проникся убеждением, что раны под ложечку и в матку не смертельны; — таким образом чрево матери отлично может быть вскрыто, чтобы вынуть ребенка. — Однажды он заговорил об этом с моей матерью, — просто так, вообще; — но, увидя, что она побледнела, как полотно, при одном упоминании о подобной вещи, — счел за лучшее прекратить с ней разговор, несмотря на огромные надежды, возлагавшиеся им на эту операцию; — довольно будет, — решил он, — восхищаться втихомолку тем, что бесполезно было, по его мнению, предлагать другим.
Такова была гипотеза мистера Шенди, моего отца; относительно этой гипотезы мне остается только добавить, что братец мой Бобби делал ей столько же чести (я умолчу о том, сколько чести делал он нашей семье), как и любой из только что перечисленных великих героев. — Дело в том, что он не только был крещен, как я вам говорил, но и родился в отсутствие отца, уезжавшего в Эпсом, — к тому же был первенцем у моей матери, — появился на свет головой вперед — и оказался потом мальчиком удивительно непонятливым, — все это не могло не укрепить отца в его мнении; потерпев неудачу при подходе с одного конца, он решил подступиться с другого.
Тут нечего было ожидать помощи от сословия повитух, которые не любят сворачивать с проторенного пути, — не удивительно, что отец склонился в пользу человека науки, с которым ему легче было столковаться.
Из всех людей на свете доктор Слоп был наиболее подходящим для целей моего отца; — ибо хотя испытанным его оружием были недавно изобретенные им щипцы, являвшиеся, по его утверждению, самым надежным инструментом для помощи при родах, — однако он, по-видимому, обронил в своей книге несколько слов в пользу вещи, которая так сильно занимала воображение моего отца; — правда, говоря об извлечении младенца за ноги, он имел в виду не благо души его, которое предусматривала теория моего отца, — а руководился чисто акушерскими соображениями.
Сказанного будет достаточно для объяснения коалиции между отцом и доктором Слопом в дальнейшем разговоре, который довольно резко направлен был против дяди Тоби. — Каким образом неученый человек, руководясь только здравым смыслом, мог устоять против двух объединившихся мужей науки, — почти непостижимо. — Вы можете строить на этот счет догадки, если вам угодно, — и раз уж воображение ваше разыгралось, вы можете еще больше его пришпорить и предоставить ему открыть, в силу каких причин и действий, каких законов природы могло случиться, что дядя Тоби обязан был своей стыдливостью ране в паху. — Вы можете построить какую угодно гипотезу для объяснения потери мной носа по причине брачного договора между моими родителями — и показать миру, как могло случиться, что мне выпало несчастье называться Тристрамом, наперекор гипотезе моего отца и желанию всей нашей семьи, не исключая крестных отцов и матерей. — Все эти еще не распутанные вопросы, наряду с пятью десятками других, вы можете попытаться решить, если у вас есть время; — но я заранее говорю вам, что это будет напрасный труд, — ибо ни мудрый Алкиз, волшебник из Дона Бельяниса Греческого, ни не менее знаменитая Урганда[125], его волшебница жена (если бы они были живы) не могли бы и на милю подойти к истине.
Пусть поэтому читатель соблаговолит подождать полного разъяснения всех этих вопросов до будущего года, — когда откроется ряд вещей, о которых он и не подозревает.
Том третий
Multitudinis imperitae non formido judicia; meis tamen, rogo, parcant opusculis — in quibus fuit propositi semper, a jocis ad seria, a seriis vicissim ad jocos transire.
Ioan. Saresberiensis,
Episcopus Lugdun[126]
Глава I
— Желал бы я, доктор Слоп, — проговорил дядя Тоби (повторяя доктору Слопу свое желание с большим жаром и живостью, чем он его выразил в первый раз)[127], — желал бы я, доктор Слоп, — проговорил дядя Тоби, — чтобы вы видели, какие громадные армии были у нас во Фландрии.
Желание дяди Тоби оказало доктору Слопу дурную услугу, чего никогда и в помыслах не было у моего дяди, — — — оно его смутило, сэр, — мысли доктора сперва смешались, потом обратились в бегство, так что он был совершенно бессилен снова их собрать.
Во всяких спорах, — между мужчинами или между женщинами, — касаются ли они чести, выгоды или любви, — ничего нет опаснее, мадам, желания, приходящего вот так нечаянно откуда-то со стороны. Самый верный, вообще говоря, способ обессилить такое адресованное вам желание состоит в том, чтобы сию же минуту встать на ноги — и, в свою очередь, пожелать желателю что-нибудь равноценное. — — Быстро выравняв таким образом счет, вы остаетесь как были, — подчас даже приобретаете более выгодное положение для нападения.
Это будет полностью мной разъяснено в главе о желаниях. — — — —
Доктору Слопу этот способ защиты был непонятен, — — доктор был поставлен в тупик, и спор приостановился на целые четыре минуты с половиной; пять минут были бы для него гибельны. — Отец заметил опасность, — — — спор этот был одним из интереснейших споров на свете: «С головой или без головы родится младенец, предмет его молитв и забот?» — — — он молчал до последней секунды, ожидая, чтобы доктор Слоп, к которому адресовано было желание, воспользовался своим правом его вернуть; но приметя, повторяю, что доктор смешался и уставился растерянными, пустыми глазами, как это свойственно бывает сбитым с толку людям, — — сначала на дядю Тоби — потом на него самого — — потом вверх — потом вниз — потом на восток — — потом на северо-восток и так далее, — — пробежал взглядом вдоль плинтуса стенной обшивки, пока не достиг противоположного румба компаса, — после чего принялся считать медные гвоздики на ручке своего кресла, — — приметя это, отец рассудил, что нельзя больше терять времени с дядей Тоби, и возобновил беседу следующим образом.
Глава II
« — Какие громадные армии были у нас во Фландрии!»
— Брат Тоби, — возразил отец, снимая с головы парик правой рукой, а левой вытаскивая из правого кармана своего кафтана полосатый индийский платок, чтобы утирать им голову во время обсуждения вопроса с дядей Тоби. — —
— — Образ действий моего отца в этом случае заслуживал, мне кажется, большого порицания; вот вам мои соображения по этому поводу.
Вопросы, с виду не более важные, чем вопрос: «Правой или левой рукой отец должен был снять свой парик?» — — сеяли смуты в величайших государствах и колебали короны на головах монархов, ими управлявших. — Надо ли, однако, говорить вам, сэр, что обстоятельства, коими окружена каждая вещь на этом свете, дают каждой вещи на этом свете величину и форму, — и, сжимая ее или давая ей простор, то так, то этак, делают вещь тем, что она есть, — большой — маленькой — хорошей — дурной — безразличной или не безразличной, как придется?
Так как индийский платок моего отца лежал в правом кармане его кафтана, то он никоим образом не должен был давать какую-либо работу правой своей руке: напротив, вместо того чтобы снимать ею парик, ему бы следовало поручить это левой руке; тогда, если бы вполне понятная потребность вытереть себе голову побудила его взять платок, ему стоило бы только опустить правую руку в правый карман кафтана и вынуть платок; — он это мог бы сделать без всякого усилия, без малейшего уродливого напряжения каких-либо сухожилий или мускулов на лице своем и на всем теле.
В этом случае (разве только отец мой вздумал бы поставить себя в смешное положение, судорожно зажав парик в левой руке — — или делая локтем или под предплечьем какой-нибудь нелепый угол) — вся его поза была бы спокойной — естественной — непринужденной: сам Рейнольдс[128], который так сильно и приятно пишет, мог бы его написать в таком виде.
Ну, а так, как распорядился собой мой отец, — — — вы только поглядите, как дьявольски перекосил всю свою фигуру мой отец.
— В конце царствования королевы Анны[129], в начале царствования короля Георга Первого — «карманы прорезывались очень низко на полах кафтанов». — — Мне нечего к этому добавить — сам отец зла, хотя бы он потрудился целый месяц, и тот не мог бы придумать худшей моды для человека в положении моего отца.
Глава III
Не легкое это дело в царствование какого угодно короля (разве только вы такой же тощий подданный, как и я) добраться левой рукой по диагонали через все ваше тело до дна вашего правого кафтанного кармана. — А в тысяча семьсот восемнадцатом году, когда это случилось, сделать это было чрезвычайно трудно; так что дяде Тоби, когда он заметил косые зигзаги апрошей моего отца по направлению к карману, мгновенно пришли на ум зигзаги, которые сам он проделывал, по долгу службы, перед воротами Святого Николая. — — Мысль эта до такой степени отвлекла его внимание от предмета спора, что он протянул уже правую руку к колокольчику, чтобы вызвать Трима и послать его за картой Намюра, а также обыкновенным и пропорциональным циркулем, так ему захотелось измерить входящие углы траверсов этой атаки, — в особенности же тот, у которого он получил свою рану в паху.
Отец нахмурил брови, и когда он их нахмурил, вся кровь его тела, казалось, бросилась ему в лицо — — дядя Тоби мгновенно соскочил с коня.
— — А я и не знал, что ваш дядя Тоби сидел верхом. — —
Глава IV
Тело человека и его душа, я это говорю с величайшим к ним уважением, в точности похожи на камзол и подкладку камзола; — изомните камзол, — вы изомнете его подкладку. Есть, однако, одно несомненное исключение из этого правила, а именно, когда вам посчастливилось обзавестись камзолом из проклеенной тафты с подкладкой из тонкого флорентийского или персидского шелка.
Зенон, Клеанф, Диоген Вавилонский, Дионисий Гераклеот, Антипатр, Панэций и Посидоний среди греков; — Катон, Варрон и Сенека среди римлян; — Пантен, Климент Александрийский и Монтень среди христиан[130], да десятка три очень добрых, честных и беспечных шендианцев, имени которых не упомню, — все утверждали, что камзолы их сшиты именно так; — — вы можете мять и измять у них верх, складывать его вдоль и поперек, теребить и растеребить в клочки; — словом, можете над ним измываться сколько вам угодно, подкладка при этом ни капельки не пострадает, что бы вы с ним ни вытворяли.
Я думаю по совести, что и мой камзол сшит как-нибудь в этом роде: — ведь никогда несчастному камзолу столько не доставалось, сколько вытерпел мой за последние девять месяцев; — — а между тем я заявляю, что подкладка его, — — сколько я могу понимать в этом деле, — ни на три пенса не потеряла своей цены; — трахтах, бух-бах, динь-дон, как они мне его отделали спереди и сзади, вкось и вкривь, вдоль и поперек! — будь в моей подкладке хоть чуточку клейкости, — — господи боже! давно бы уже она была протерта и растерзана до нитки.
— — Вы, господа ежемесячные обозреватели! — — Как решились вы настолько изрезать и искромсать мой камзол? — Почем вы знали, что не изрежете также и его подкладки?
От всего сердца и от всей души поручаю я вас и дела ваши покровительству существа, которое никому из нас зла не сделает, — так да благословит вас бог; — — а только если кто-нибудь из вас в ближайшем месяце оскалит зубы и начнет рвать и метать, понося меня, как делали иные в прошедшем мае[131] (когда, помнится, погода была очень жаркая), — не прогневайтесь, если я опять спокойно пройду мимо, — — ибо я твердо решил, пока я жив и пишу (что для меня одно и то же), никогда не обращаться к почтенным джентльменам с более грубыми речами или пожеланиями, нежели те, с какими когда-то дядя Тоби обратился к мухе, жужжавшей у него под носом в течение всего обеда: — — «Ступай, — ступай с богом, бедняжка, — сказал он, — — зачем мне тебя обижать? Свет велик, в нем найдется довольно места и для тебя и для меня».
Глава V
Каждый здраво рассуждающий человек, мадам, заметя чрезвычайный прилив крови к лицу моего отца, — вследствие которого (ибо вся кровь его тела, казалось, как я уже сказал, бросилась ему в лицо) он покраснел, художнически и научно выражаясь, на шесть с половиной тонов, если не на целую октаву, гуще натурального своего цвета; — — каждый человек, мадам, за исключением дяди Тоби, заметя это, а также сурово нахмуренные брови моего отца и причудливо искривленное его тело во время этой операции, — заключил бы, что отец мой взбешен; а придя к такому заключению, — — если он любитель гармонии, которую создают два таких инструмента, настроенные в один тон, — мигом подкрутил бы свои струны; — а когда уже сам черт вырвался бы на волю — — вся пьеса, мадам, была бы сыграна подобно сиксте Авизона-Скарлатти[132] — con furia[133] — в исступлении. — — Помилосердствуйте! — — Какое может иметь отношение к гармонии con furia, — — con strepito[134] — — или другая сумятица, как бы она ни называлась?
Каждый человек, повторяю, мадам, за исключением дяди Тоби, который по доброте сердечной толковал каждое телодвижение в самом благоприятном смысле, какой только оно допускало, заключил бы, что отец мой разгневан, и вдобавок осудил бы его. Дядя Тоби осудил только портного, сделавшего так низко карман; — — вот почему он спокойно сидел, пока отцу моему не удалось достать платок, и все время с невыразимым доброжелательством смотрел ему в лицо, — мой отец наконец заговорил, продолжая свою речь.
Глава VI
«Какие громадные армии были у вас во Фландрии!»
— — Брат Тоби, — сказал мой отец, — я считаю тебя честнейшим человеком, добрее и прямодушнее которого бог еще не создавал; — — и не твоя вина, что все дети, которые были, будут, могут быть или должны быть зачаты, появляются на свет головой вперед; — но поверь мне, дорогой Тоби, случайностей, кои неминуемо их подстерегают в минуту зачатия, — хотя они, по-моему, вполне заслуживают внимательного отношения, — — а также опасностей и помех, коими бывают окружены наши дети после того, как они вышли на свет, более чем достаточно, — незачем поэтому подвергать их ненужным опасностям еще и в то время, когда они туда выходят. — — Разве эти опасности, — сказал дядя Тоби, кладя отцу руку на колено и пытливо смотря ему в глаза в ожидании ответа, — — разве эти опасности нынче увеличились, брат, по сравнению с прошлым временем? — — Братец Тоби, — отвечал отец, — лишь бы ребенок был честно зачат, родился живым и здоровым и мать оправилась после родов, — — а дальше предки наши никогда не заглядывали. — — Дядя Тоби мгновенно убрал руку с колена моего отца, мягко откинулся на спинку кресла, задрал голову настолько, чтобы видеть карниз у потолка, после чего, приказав ланитным своим мышцам вдоль щек и кольцевой мышце вокруг губ исполнить их обязанность, — стал насвистывать Лиллибуллиро.
Глава VII
Пока дядя Тоби насвистывал моему отцу Лиллибуллиро, доктор Слоп неистово топал ногами, на чем свет браня и проклиная Обадию. — — Вам было бы очень полезно его послушать, сэр, это навсегда бы вас вылечило от дрянной привычки ругаться. — Вот почему я решил рассказать вам все, как было.
Служанка доктора Слопа, вручая Обадии зеленый байковый мешок с инструментами своего господина, очень настоятельно просила просунуть голову и одну руку через веревки, так, чтобы в дороге мешок висел у него через плечо; для этого, развязав петлю, чтобы удлинить веревки, она без дальнейших хлопот помогла его приладить. Однако отверстие мешка оказалось тогда в какой-то степени незащищенным; опасаясь, как бы при той скорости, которую Обадия грозил развить, скача обратно, что-нибудь не выпало из мешка, они решили снова его снять и с великой тщательностью и добросовестностью крепко связали оба конца веревки (стянув ими сначала отверстие мешка) при помощи полудюжины тугих узлов, каждый из которых Обадия для большей надежности закрутил и затянул изо всей силы.
Цель, которую себе поставили Обадия и служанка, была таким образом достигнута, но это не помогло против других зол, ни им, ни ею не предусмотренных. Как ни туго завязан был сверху мешок, однако (благодаря его конической форме) для инструментов оставалось на дне его довольно места, чтобы двигаться взад и вперед, и едва только Обадия пустился с ним рысью, как tire-tête, щипцы и шприц так отчаянно затарахтели, что, наверно, перепугали бы и обратили в бегство Гименея, если бы тот вздумал прогуляться в этих краях; а когда Обадия прибавил ходу и попробовал поднять упряжную лошадь с рыси на полный галоп, — боже ты мой, сэр, какой невероятный поднялся трезвон!
Так как Обадия был женат и имел трех детей — мерзость блуда и многие другие дурные политические следствия этого дребезжания ни разу не пришли ему в голову, — — однако у него было свое возражение, личного характера, которое он считал особенно веским, как это часто бывает с величайшими патриотами, — — «Бедный парень, сэр, не в состоянии был слышать собственный свист».
Глава VIII
Всей инструментальной музыке, которую он с собой вез, Обадия предпочитал музыку духовую, — поэтому ему пришлось основательно пораскинуть умом, придумывая, как бы поставить себя в такие условия, чтобы можно было ею наслаждаться.
Во всех затруднениях (за исключением музыкальных), из которых можно выпутаться с помощью куска веревки, — ничто не приходит нам на ум с такой легкостью, как шнурок на нашей шляпе: — — философия этого явления вполне очевидна — я не считаю нужным в нее углубляться.
Так как случай Обадии был смешанный, — — заметьте, господа, — я говорю: смешанный; ибо он был гинекологический, — кошель-кический, клистирический, папистический и — поскольку в деле участвовала упряжная лошадь — кабал-истический[135] — и лишь отчасти мелодический, — Обадия без всякого колебания воспользовался первым представившимся ему средством: — схватив одной рукой мешок с инструментами и крепко его зажав в ней, он вложил в зубы большим и указательным пальцами другой руки кончик шнурка со своей шляпы и спустил эту руку до середины шнурка, — после чего крепко перевязал мешок крест-накрест с одного конца до другого (как мы увязываем сундук) таким множеством перепутанных во все стороны оборотов с тугими узлами везде, где шнурки скрещивались, — что доктору Слопу понадобилось бы, по крайней мере, три пятых терпения Иова, чтобы все это размотать. — Я по совести думаю, что если бы только Природа обнаружила, как с ней это бывает, проворство и расположена была к такому соревнованию — — и доктор Слоп честно начал бы его вместе с ней, — нет на свете человека, который, видев мешок и все, что с ним проделал Обадия, — а также зная, какую огромную скорость способна развить, когда она находит нужным, эта богиня, — сохранил бы в уме своем малейшее сомнение — — кто из них выйдет победителем. Моя мать, мадам, безусловно разрешилась бы скорее, чем зеленый мешок, — на двадцать узлов по крайней мере. — — Игрушка ничтожных случайностей — вот кто ты, Тристрам Шенди! и всегда таким будешь! Если бы соревнование это для блага твоего состоялось, а было пятьдесят шансов против одного, что оно состоится, — — дела твои не были бы так придавлены (по крайней мере, вследствие придавленности твоего носа), как вышло в действительности; равным образом благополучие дома твоего и возможности его добиться, так часто тебе представлявшиеся в течение твоей жизни, не были бы так часто, так досадно, так постыдно, так безвозвратно упущены, — как ты вынужден был их упустить; — но все это кончено, — все, кроме отчета о них, который, однако, не может быть сделан любознательным читателям, пока я не появлюсь на свет.
Глава IX
Великие умы сходятся: едва только доктор Слоп бросил взгляд на свой мешок (что он сделал не прежде, чем спор с дядей Тоби о повивальном искусстве ему о нем напомнил) — как эта самая мысль пришла ему в голову. — — Слава богу, — сказал он (про себя), — что миссис Шенди так трудно приходится, — иначе она успела бы семь раз родить раньше, чем половина этих узлов могла быть развязана. — — Но тут надо различать — — — — мысль эта только плавала в уме доктора Слопа, без парусов и без балласта, как простое предположение, миллионы таких мыслей, как известно вашей милости, каждый день спокойно плавают в тонкой жидкости человеческого разумения, не выносясь ни вперед, ни назад, пока какой-нибудь легкий порыв страсти или корысти не пригонит их к тому или иному краю.
Внезапный топот в комнате наверху, возле кровати моей матери, оказал предположению доктора услугу, о которой я говорю. — Вот несчастье, — промолвил доктор Слоп; — если я не потороплюсь, со мной действительно так и случится, как я предположил.
Глава X
В случае узлов, — — я прежде всего не желал бы быть понятым так, будто я под ними разумею затяжные петли, — — потому что на протяжении «моей жизни и мнений» — — мнения мои о них уместнее будет высказать, когда я коснусь катастрофы с моим двоюродным дедом, мистером Гаммондом Шенди, — — маленьким человеком, — — но с богатой фантазией: — — он впутался в заговор герцога Монмута[136]; — — я также не имею здесь, в виду узлов того особенного вида, которые называются бантами; — — для их развязывания требуется так мало ловкости, искусства или терпения, что говорить о них было бы ниже моего достоинства. — — Нет, под узлами, о которых я веду речь, поверьте мне, ваши преподобия, я разумею добротные, честные, дьявольски тугие, крепкие узлы, затянутые bona fide[137], как это сделал Обадия, — узлы, в которых нет никакой хитрости, вроде сдвоения веревки и продевания обоих ее концов через annulus[138] или петлю, образованную вторичным их сплетением, — дабы их можно было спустить и развязать посредством — — — — Надеюсь, вы меня понимаете.
Итак, в случае этих узлов и различных помех, которые, с позволения ваших преподобий, они бросают нам под ноги на жизненном пути, — — каждый нетерпеливый человек может выхватить свой перочинный нож и их разрезать. — — Это неправильно. Поверьте, господа, самый безукоризненный способ, предписываемый нам и разумом и совестью, — приложить к ним наши зубы или наши пальцы. — — Доктор Слоп потерял свои зубы, — любимый его инструмент, когда он однажды, при трудных родах, вытягивая его, неверно направил или плохо приладил, — любимый его инструмент, неудачно скользнув, выбил доктору рукояткой три лучших зуба; — он попробовал было пустить в ход пальцы — увы! ногти на его указательных и больших пальцах были коротко обстрижены. — Черт бы его побрал! Я никак не могу с ним сладить, — вскричал доктор Слоп. — — Топот над головой возле постели моей матери усилился. — Чума его порази, этого бездельника! В жизнь мне не распутать этих узлов. — Моя мать застонала. — Одолжите мне ваш перочинный нож — надо же мне наконец разрезать эти узлы — — фу! — — тьфу! — Господи, я разрезал себе большой палец до самой кости! — Проклятие этому остолопу — — если нет другого акушера на пятьдесят миль кругом — я приведен в негодность на этот раз — — чтоб этого мерзавца повесили — чтоб его расстреляли — — чтоб все черти в аду принялись за этого болвана. — —
Мой отец относился к Обадии с большим уважением и терпеть не мог слушать, когда его честили таким образом, — — он, сверх того, относился с некоторым уважением к самому себе — — и тоже не выносил, когда с ним обращались оскорбительно.
Обрежь себе доктор Слоп что-нибудь другое, только не большой палец — — отец оставил бы это без внимания — — восторжествовало бы его благоразумие; но при создавшемся положении он решил взять реванш.
— Малые проклятия, доктор Слоп, при больших неудачах, — сказал отец (выразив сперва доктору соболезнование по случаю постигшего его несчастья), — лишь пустая трата наших сил и душевного здоровья. — Я с вами согласен, — отвечал доктор Слоп. — — — Это все равно что стрелять бекасинником по бастиону, — заметил дядя Тоби (перестав насвистывать). — — Такие проклятия, — продолжал отец, — только волнуют вашу кровь — не принося нам никакого облегчения; — что касается меня, то я редко бранюсь или проклинаю — — я считаю, что это дурно, — — но если уж ненароком это со мной случается, я обыкновенно настолько сохраняю присутствие духа (— Правильно, — сказал дядя Тоби), что заставляю брань служить моим целям — то есть я бранюсь, пока не почувствую облегчения. Впрочем, человек мудрый и справедливый всегда будет пытаться соразмерять количество желчи, которой он дает таким образом выход, не только со степенью своего возбуждения — но также с величиной и злонамеренностью оскорбления, на которое желчь его должна вылиться. — — Только преднамеренные обиды оскорбительны, — — заметил дядя Тоби. — По этой причине, — продолжал отец с истинно сервантесовской важностью, — я исполнен величайшего уважения к одному джентльмену, который, не полагаясь на свою умеренность в этом деле, сел и сочинил (на досуге, конечно) формулы проклятий, подходящих для любого случая, с каким мог он встретиться, начиная от самых пустых и до тягчайших из оскорблений, — формулы эти были им тщательно взвешены, и он мог на них положиться, почему и держал всегда под рукой на камине, готовыми к употреблению. — — Я никогда не предполагал, — проговорил доктор Слоп, — чтобы подобная вещь могла кому-нибудь прийти в голову, — — а еще менее, чтобы она была кем-нибудь осуществлена. — Извините, пожалуйста, — отвечал отец: — еще сегодня утром я читал одно из таких произведений брату Тоби, когда он разливал чай, — правда, я им не воспользовался — — оно лежит вон там на полке над моей головой; — — но если намять мне не изменяет, вещь эта слишком сильная для пореза пальца. — Вовсе нет, — сказал доктор Слоп, — черт бы побрал этого бездельника. — В таком случае, — отвечал отец, — документ весь к вашим услугам, доктор Слоп, — — при условии, что вы его прочитаете вслух. — — — С этими словами он поднялся и достал формулу отлучения римской церкви (отцу моему, любителю коллекционировать курьезы, удалось достать копию с нее из церковной книги Рочестерского собора), написанную епископом Эрнульфом[139]. — — С выражением крайней серьезности во взгляде и в голосе, способным умилить самого Эрнульфа, — он вручил ее доктору Слопу. — Доктор Слоп обмотал свой палец уголком носового платка и с перекошенным лицом, но ни о чем не подозревая, прочитал вслух следующее — дядя Тоби тем временем изо всей силы насвистывал Лиллибуллиро.
Глава XI
Textus de Ecclesia Roffensi, per Ernulfum Episcopum
CAPUT XI
Excommunicatio[140]
Ex auctoritate Dei omnipotentis, Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, et sanctorum canonum, sanctaeque et intemeratae Virginis Dei genetricis Mariae, —
Рочестерский сборник, составленный епископом Эрнульфом
Отлучение[141]
«Властию всемогущего бога, отца, сына и духа святого, и всех святых, святой и непорочной богородицы девы Марии». Я думаю, нет необходимости читать вслух, — сказал доктор Слоп, опуская бумагу себе на колени и обращаясь к моему отцу, — ведь вы ее совсем недавно читали, сэр, — а капитан Шенди, по-видимому, не очень расположен слушать — — я спокойно могу поэтому прочитать ее про себя. — Это противно нашему уговору, — возразил отец, — — а кроме того, там есть нечто настолько сумасбродное, особенно в последней части, что мне было бы жаль лишиться удовольствия прослушать вторично. — Доктору Слопу это совсем не нравилось, — но так как дядя Тоби выразил в эту минуту готовность прекратить свист и прочитать документ сам, — то доктор Слоп решил, что лучше уж он будет читать под прикрытием свиста дяди Тоби — чем предоставит это дяде Тоби без такого сопровождения; — — и вот, подняв бумагу повыше и держа ее на уровне лица, чтобы скрыть свою досаду, — он прочитал вслух следующее — а дядя Тоби продолжал насвистывать Лиллибуллиро, хотя и не так громко, как раньше.
— — — Atque omnium coelestium virtutum, angelorum, archangelorum, thronorum, dominationum, potestatuum, cherubin ac seraphin, et sanctorum patriarchum, prophetarum, et omnium apostolorum et evangelistarum, et sanctorum innocentum, qui in conspectu Agni soli digni inventi sunt canticum cantare novum, et sanctorum martyrum, et sanctorum confessorum, et sanctarum virginum, atque omnium simul sanctorum et electorum Dei, — Excommunicamus, et anathematizamus(vel) hunc(os) furem(s), vel(vel) hunc(os) malefactorem(s), N. N. et a liminibus sanctae Dei ecclesiae sequestramus, et aeternis suppliciis excruciandus(vel)(i), mancipetur(n), cum Dathan et Abiram, et cum his qui dixerunt Domino Deo, Recede a nobis, scientiam viarum tuarum nolumus: et sicut aqua ignis extinguitur, sic extinguatur lucerna(vel) ejus(eorum) in secula seculorum nisi resipuerit(n), et ad satisfactionem venerit(n). Amen.
«Властию всемогущего бога, отца, сына и духа святого, и непорочной богородицы девы Марии, и всех небесных сил, ангелов, архангелов, престолов, господств, владычеств, херувимов и серафимов, и всех святых патриархов, пророков, и всех святых апостолов и евангелистов, и святых праведников, кои одни только удостоены петь перед лицом Агнца новую песнь, и святых мучеников, и святых исповедников, и святых дев, и всех святых и избранников божиих, — да будет он (Обадия) проклят (за то, что завязал эти узлы). — Отлучаем злодея и грешника и предаем анафеме и изгоняем за порог святой церкви всемогущего бога, дабы он предан был на вечные муки с Дафаном и Авироном и со всеми, кто говорит господу богу: отыди от нас, ибо мы не хотим знать путей твоих. И как огонь угашается водой, так да угаснет свет его до скончания веков, если он (Обадия) не покается (в том, что завязал узлы) и не загладит (вины своей). Аминь.
Maledicat illum(os) Deus Pater qui hominem creavit. Maledicat illum Dei Filius qui pro homine passus est. Maledicat illum Spiritus Sanctus qui in baptismo effusus est. Maledicat illum(os) sancta crux, quam Christus pro nostra salute hostem triumphans ascendit.
«Да проклянет его бог отец, сотворивший человека! — Да проклянет его сын божий, пострадавший за нас! — Да проклянет его (Обадию) дух святой, ниспосланный нам во святом крещении! — Да проклянет его святой крест, на который взошел ради нашего спасения Христос, восторжествовав над врагом своим!
Maledicat illum(os) sancta Dei genetrix et perpetua Virgo Maria. Maledicat illum(os) sanctus Michael animarum susceptor sacrarum. Maledicant illum omnes angeli et archangeli, principatus et potestates, omnisque militia coelestis.
«Да проклянет его святая богородица и приснодева Мария! — Да проклянет его святой Михаил, заступник святых душ! — Да проклянут его все ангелы и архангелы, начала и власти и все воинства небесные». (Наши воинства во Фландрии были куда как горазды на проклятия, — воскликнул дядя Тоби, — но их проклятия ничто по сравнению с этим. — У меня бы не хватило духу проклясть таким образом даже собаку.)
Maledicat illum(os) patriarcharum et prophetarum laudabilis numerus. Maledicat illum(os) sanctus Johannes Praecursor et Baptista Christi, et sanctus Petrus, et sanctus Paulus, atque sanctus Andreas, omnesque Christi apostoli, simul et caeteri discipuli, quatuor quoque evangelistae, qui sua praedicatione mundum unios versum converterunt. Maledicat illum(os) cuneus martyrum et confessorum mirificus, qui Deo bonis operibus placitus inventus est.
«Да проклянет его достославный сонм патриархов и пророков! — Да проклянут его святой Иоанн Предтеча и креститель господень, и святые Петр и Павел, и святой Андрей, и все Христовы апостолы, и прочие ученики его, а также четыре евангелиста, проповедью своею обратившие в истинную веру вселенную! — Да проклянет его (Обадию) дивная рать мучеников и исповедников, угодивших богу добрыми своими делами!
Maledicant illum(os) sacrarum virginum chori, quae mundi vana causa honoris Christi respuenda contempserunt. Maledicant illum(os) omnes sancti qui ab initio mundi usque in finem seculi Deo dilecti inveniuntur.
«Да проклянет его хор священных дев, ради славы Христовой презревших суету мирскую! — Да проклянут его все святые, от начала мира и до окончания века снискавшие благоволение божие!
Maledicant illum(os) coeli et terra, et omnia sancta in eis manentia.
«Да проклянут его (Обадию) или ее (или кого бы то ни было, кто приложил руку к завязыванию этих узлов) небеса и земля и все, что на них есть святого!
Maledictus(i) sit(n) ubicunque fuerit(n), sive in domo, sive in agro, sive in via, sive in semita, sive in silva, sive in aqua, sive in ecclesia.
«Да будет он (Обадия) проклят, где бы он ни находился — в доме или в конюшне, в саду или в поле, на большой дороге или на глухой тропинке, в лесу или в воде, или же в храме! —
Maledictus(i) sit(n) vivendo, moriendo, — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — manducando, bibendo, esuriendo, sitiendo, jejunando, dormitando, dormiendo, vigilando, ambulando, stando, sedendo, jacendo, operando, quiescendo, mingendo, cacando, flebotamando.
«Да будет он проклят при жизни и в минуту смерти!» (Здесь дядя Тоби, воспользовавшись половинной нотой во втором такте своей арии, держал ее непрерывно до самого конца фразы, — — между тем как доктор Слоп все это время выводил густым басом свою руладу проклятий.) «Да будет он проклят за едой и за питьем, голодный, жаждущий, постящийся, засыпающий, спящий, бодрствующий, ходящий, стоящий, сидящий, лежащий, работающий, отдыхающий, мочащийся, испражняющийся и кровоточащий!
Maledictus(i) sit(n) in totis viribus corporis.
«Да будет он (Обадия) проклят во всех способностях своего тела!
Maledictus(i) sit(n) intus et exterius.
«Да будет он проклят снаружи и внутри!
Maledictus(i) sit(n) in capillis; maledictus(i) sit(n) in cerebro. Maledictus(i) sit(n) in vertice, in temporibus, in fronte, in auriculis, in superciliis, in oculis, in genis, in maxillis, in naribus, in dentibus, mordacibus, sive molaribus, in labiis, in guttere, in humeris, in harnis, in brachiis, in manubus, in digitis, in pectore, in corde, et in omnibus interioribus stomacho tenus, in renibus, in inguinibus, in femore, in genitalibus, in coxis, in genubus, in cruribus, in pedibus, et in unguibus.
«Да будет он проклят в волосах главы своей! — Да будет он проклят в мозгу своем и в темени» (— Это тяжелое проклятие, — заметил мой отец), «в висках, во лбу, в ушах, в бровях, в глазах, в щеках, в челюстях, в ноздрях, в зубах, как передних, так и коренных, в губах, в гортани, в плечах, в запястьях, в руках и в кистях рук, в пальцах!
«Да будет он проклят в устах своих, в груди, в сердце и во всех внутренностях до самого желудка!
«Да будет он проклят в чреслах своих и в паху!» (— Боже избави! — воскликнул дядя Тоби) «в лядвеях, в половых органах» (отец покачал головой), «в бедрах, в коленях, в голенях, в ногах и в ногтях на пальцах ног!
Maledictus sit in totis compagibus membrorum, a vertice capitis, usque ad plantam pedis — non sit in eo sanitas.
«Да будет он проклят во всех суставах и соединениях членов своих от верхушки головы до ступней ног! Да не будет в нем ничего здорового!
Maledicat illum Christus Filius Dei vivi toto suae majestatis imperio —
«Да проклянет его Христос, сын бога живого, во всей славе величия своего» — — (Тут дядя Тоби, откинув назад голову, пустил чудовищное, оглушительное фьюю-ю — — нечто среднее между свистом и восклицанием Тю-тю! — —
— Клянусь золотой бородой Юпитера — и Юноны (если только ее величество носила бороду), а также бородами остальных ваших языческих светлостей, которых, к слову сказать, наберется не мало, если счесть бороды ваших небесных богов, богов воздуха и богов водяных — не говоря уже о бородах богов городских и богов сельских или о бородах небесных богинь, ваших жен, и богинь преисподней, ваших любовниц и наложниц (опять-таки, если они носили бороды) — — каковые все бороды, — говорит мне Варрон, честью ручаясь за свои слова, — собранные вместе, составляли не менее тридцати тысяч наличных бород в языческом хозяйстве, — — причем каждая такая борода требовала, как законного своего права, чтобы ее гладили и ею клялись, — — итак, всеми этими бородами, вместе взятыми, — — клянусь и торжественно обещаю, что из двух худых сутан, составляющих все мое достояние на свете, я бы отдал лучшую с такой же готовностью, как Сид Ахмет[142] предлагал свою, — — только за то, чтобы присутствовать при этой сцене и слышать аккомпанемент дяди Тоби.)
— — — et insurgat adversus illum coelum cum omnibus virtutibus quae in eo moventur ad damnandum eum, nisi penituerit et ad satisfactionem venerit. Amen. Fiat, fiat. Amen.
— — «во всей славе величия своего!» — продолжал доктор Слоп, — — «и да восстанут против него небеса, со всеми силами, на них движущимися, да проклянут и осудят его (Обадию), если он не покается и не загладит вины своей! Аминь. Да будет так, — да будет так. Аминь».
— Признаюсь, — сказал дядя Тоби, — у меня не хватило бы духу проклясть с такой злобой самого дьявола. — — Он ведь отец проклятий, — возразил доктор Слоп. — — А я нет, — возразил дядя. — — Но он ведь уже проклят и осужден на веки вечные, — возразил доктор Слоп.
— Жалею об этом, — сказал дядя Тоби.
Доктор Слоп вытянул губы и собрался было вернуть дяде Тоби комплимент в виде его «фью-ю-ю» — — или восклицательного свиста — — как поспешно отворившаяся в следующей главе дверь — положила конец этому делу.
Глава XII
Нечего нам напускать на себя важность и делать вид, будто ругательства, которые мы себе позволяем в нашей хваленой стране свободы, — наши собственные, — и на том основании, что у нас хватает духу произносить их вслух, — — воображать, будто у нас достало бы также ума их придумать.
Я берусь сию же минуту доказать это всем на свете, за исключением знатоков, — хотя я объявляю, что возражения мои против знатоков ругани только такие — какие я бы сделал против знатоков живописи и т. д. и т. д. — вся эта компания настолько обвешана кругом и офетишена побрякушками и безделушками критических замечаний, — — или же, оставляя эту метафору, которой, кстати сказать, мне жаль, — — ибо я ее раздобыл в таких далеких краях, как берега Гвинеи, — — головы их, сэр, настолько загружены линейками и циркулями и чувствуют такую непреодолимую наклонность прилагать их по всякому поводу, что для гениального произведения лучше сразу отправиться к черту, чем ждать, пока они его растерзают и замучат до смерти.
— — — А как вчера в театре Гаррик произнес свой монолог? — О, против всяких правил, милорд, — совсем не считаясь с грамматикой! Между существительным и прилагательным, которые должны согласоваться в числе, падеже и роде, он сделал разрыв вот так, — остановившись, как если бы это еще требовалось выяснить, — а между именительным падежом, который, как известно вашей светлости, должен управлять глаголом, он двенадцать раз делал в эпилоге паузу в три и три пятых секунды каждый раз, по секундомеру, милорд. — — Замечательная грамматика! — — Но, разрывая свою речь, — — разрывал ли он также и смысл? Разве жесты его и мимика не заполняли пустот? — — — Разве глаза его молчали? Вы смотрели внимательно? — — Я смотрел только на часы, милорд. — Замечательный наблюдатель!
— А что вы скажете об этой новой книге, которая производит столько шума везде? — Ах, милорд, она вся перекошена, — — вне всяких правил! — ни один из ее четырех углов нельзя назвать прямым. — — У меня были в кармане линейка, и циркуль, милорд. — — — Замечательный критик!
— А что касается эпической поэмы, которую ваша светлость велели мне рассмотреть, — то, смерив ее длину, ширину, высоту и глубину и сличив данные у себя дома с точной шкалой Боссю[143], — я нашел, милорд, что она во всех направлениях превышает норму. — — Удивительный знаток!
— А зашли вы посмотреть на большую картину, когда возвращались домой? — — Жалкая мазня, милорд! Ни одна группа не написана по принципу пирамиды! — — а какая цена! — — Ведь в ней нет и признаков колорита Тициана — — выразительности Рубенса — — грации Рафаэля — — чистоты Доменикино — корреджистости Корреджо — познаний Пуссена — пластичности Гвидо — — вкуса Каррачи — — или смелого рисунка Анджело. — — Помилосердствуйте, бога ради! — Из всех жаргонов, на которых жаргонят в этом жаргонящем мире, — жаргон ханжей хоть и можно считать наихудшим — самым изводящим, однако, является жаргон критиков!
— Я готов пройти пятьдесят миль пешком (потому что не имею годной верховой лошади), чтобы поцеловать руку человека, благородное сердце которого охотно передает вожжи своего воображения в руки любимого писателя — — и который наслаждается чтением, не зная отчего и не спрашивая почему.
Великий Аполлон! если ты расположен дарить — — даруй мне — большего я не прошу — лишь чуточку природного юмора с искоркой собственного твоего огня в нем — — и пошли Меркурия с его линейками и циркулями, если у него найдется время, передать мои поздравления — — не важно кому.
Так вот, я берусь доказать каждому, кроме знатоков, что все ругательства и проклятия, которыми мы оглашали воздух в течение последних двухсот пятидесяти лет в качестве самобытных, — — за исключением большого пальца апостола Павла — — — — божьего мяса и божьей рыбы — ругательств монархических и притом, принимая во внимание тех, кто к ним прибегал, совсем неплохих: ведь при королевских ругательствах не важно, рыба они или мясо; — — за этим исключением, я утверждаю, между ними нет ни одного ругательства или, по крайней мере, проклятия, которое не было бы тысячу раз скопировано и перекопировано с Эрнульфа; однако, подобно прочим копиям, как все они по силе и выразительности бесконечно далеки от оригинала! — «Прокляни тебя боже» — считается неплохим проклятием — — и само по себе вполне приемлемо. — — Но сопоставьте его с Эрнульфовым — — «Да проклянет тебя всемогущий бог отец — да проклянет тебя бог сын — да проклянет тебя бог дух святой», — — и вы увидите все его ничтожество. — В Эрнульфовых проклятиях есть нечто восточное, до чего нам ни за что не дотянуться; кроме того, Эрнульф куда изобретательнее — — он был богаче одарен качествами богохульника — и обладал таким основательным знанием человеческого тела с его перепонками, нервами, связками, суставами и сочленениями — что, когда он проклинал, — от него не ускользал ни один орган. — Правда, в манере его есть некоторая жесткость — у него, как у Микеланджело, недостает изящества — — но зато сколько gusto![144]
Отец мой, который, вообще говоря, на все смотрел совсем иначе, нежели другие люди, ни за что не хотел допустить, чтобы документ этот был оригиналом. — — Он рассматривал скорее Эрнульфову анафему как некий кодекс проклятий, в котором, по его предположению, после упадка проклинательного искусства под более мягким управлением одного из пап, Эрнульф, по приказанию его преемника, с великой ученостию и прилежанием собрал вместе все законы проклятия: — — по этим самым соображениям Юстиниан, в эпоху упадка империи, приказал своему канцлеру Трибониану собрать все римские или гражданские законы в один кодекс, или дигесты, — — дабы, подвергнувшись ржавчине времени — и роковой участи всего, что предоставлено устной традиции, — они не погибли навсегда для мира.
По этой причине отец часто утверждал, что нет такого ругательства, от величественной и потрясающей божбы Вильгельма Завоевателя (блеском божиим) до самой низкой ругани мусорщика (лопни твои глаза), которого нельзя было бы найти у Эрнульфа. — — — Словом, — прибавлял он, — желал бы я видеть человека, который переругал бы его.
Гипотеза эта, подобно большинству гипотез моего отца, своеобразна, а также остроумна; — — единственное мое возражение против нее то, что она опрокидывает мою собственную гипотезу.
Глава XIII
— — Боже милостивый! — — бедная госпожа моя вот-вот лишится чувств — — и боли ее утихли — и капли кончились — — и склянка с лекарством разбилась — и сиделка порезала себе руку — — (— А я — большой палец! — вскричал доктор Слоп) — и ребенок там, где он был, — продолжала Сузанна, — — и повитуха упала навзничь на ребро подставки у камина и так зашибла себе ляжку, что она у нее черная, как ваша шляпа. — Пойду погляжу, — сказал доктор Слоп. — — Она этого не стоит, — возразила Сузанна, — — вы бы лучше поглядели на мою госпожу; — — но повитухе очень бы хотелось сперва вам рассказать, как обстоит дело, почему она и просит вас пожаловать сию минуту наверх и поговорить с ней.
Природа человеческая во всех профессиях одинакова.
Повивальная бабка только что была превознесена над доктором Слопом. — — Он этого не вынес. — Нет, — возразил доктор Слоп, — приличнее было бы, если бы эта повитуха спустилась ко мне. — — Люблю субординацию, — сказал дядя Тоби, — — не будь ее, не знаю, что сталось бы после взятия Лилля с гарнизоном Гента во время голодного мятежа в десятом году[145]. — — Я тоже, — подхватил доктор Слоп (пародируя замечание дяди Тоби, вскочившего на своего конька, хотя и его конек, не хуже дядиного, закусил удила), — не знаю, капитан Шенди, что сталось бы с нашим гарнизоном наверху посреди мятежа и кутерьмы, поднявшихся, кажется, там сейчас, если б не субординация моих пальцев по отношению к ****** — применение которых, сэр, при постигшем меня несчастье, приходится так a propos[146], что, не будь их, порез моего большого пальца, пожалуй, ощущался бы семейством Шенди до тех пор, пока семейство Шенди существует на свете.
Глава XIV
Вернемся теперь к ****** — — в предыдущей главе. Замечательная уловка красноречия состоит (по крайней мере, состояла в то время, когда красноречие процветало в Афинах и в Риме, и состояла бы доныне, если бы ораторы носили мантии) в том, чтобы не называть вещь, если вещь эту вы держите при себе in petto[147] и готовы вдруг предъявить ее, когда понадобится. Шрам, топор, меч, продырявленную нижнюю одежду, заржавленный шлем, полтора фунта золы в урне или трехкопеечный горшочек рассола — но превыше всего по-царски разодетого грудного ребенка. — Впрочем, если ребенок бывал слишком юн, а речь такой длины, как вторая филиппика Туллия, — он, разумеется, пачкал мантию оратора. — — А с другой стороны, будучи переростком, — — оказывался слишком громоздким и стеснял движения оратора — — так что последний почти столько же терял от него, сколько выигрывал. — — Когда же государственный муж нападал на нужный возраст точка в точку — — когда он так ловко запрятывал своего Bambino в складках мантии, что ни один смертный не мог его учуять, — предъявлял его так своевременно, что ни одна душа не могла сказать, появился ли он головой и плечами… — — О государи мои, это делало чудеса! — — — Это открывало шлюзы, кружило головы, потрясало основы и сворачивало с налаженных путей политику половины нации.
Такие штуки можно, однако, проделывать только в тех государствах, повторяю, и в те эпохи, когда ораторы носят мантии — и притом довольно просторные, братья мои, требующие ярдов двадцать или двадцать пять хорошего пурпура, отменно тонкого и вполне доброкачественного — — с широкими развевающимися складками, образующими рисунок благородного стиля. — — — Все это ясно показывает, с позволения ваших милостей, что нынешний упадок красноречия и малая от него польза как в частной, так и в общественной жизни проистекают не от чего иного, как от короткого платья и выхода из употребления просторных штанов. — — Ведь под нашими нельзя спрятать, мадам, ничего, что стоило бы показать.
Глава XV
Доктор Слоп едва не оказался исключением во всей этой цепи доказательств: зеленый байковый мешок, лежавший у него на коленях, когда он начал пародировать дядю Тоби, — — был для него все равно что лучшая мантия на свете. Вот почему, предвидя, что фраза его кончится недавно им изобретенными щипцами, он запустил в мешок руку, чтобы иметь их наготове и выложить, когда ваши преподобия сосредоточили столько внимания на ******. Если бы ему это удалось — дядя Тоби был бы, конечно, посрамлен: фраза его и вещественный довод сходились в данном случае точка в точку, как две линии, образующие исходящий угол равелина, — доктор Слоп ни за что бы не поступился своим инструментом — — — и дяде Тоби пришлось бы или обратиться в бегство, или брать щипцы приступом. Но доктор Слоп действовал так неуклюже, вытаскивая их из мешка, что погубил весь эффект, и, что было еще в десять раз хуже (ведь в жизни беда редко приходит одна), извлекая щипцы, он, к несчастью, вытащил вместе с ними также и шприц.
Когда предположение можно понять в двух смыслах — — — то так уж водится в спорах, что противник может возражать, взяв его в том смысле, какой ему нравится или какой он находит для себя более удобным. — — Это обстоятельство отдало все преимущества в споре дяде Тоби. — — — Господи боже! — воскликнул дядя Тоби, — неужели детей выводят на свет с помощью шприца?
Глава XVI
— Честное слово, сэр, вы содрали мне вашими щипцами всю кожу с обеих рук, — вскричал дядя Тоби, — да еще в придачу расплющили в студень суставы всех моих пальцев. — Вы сами виноваты, — сказал доктор Слоп, — — вам надо было плотно сжать вместе ваши кулаки в форме головы ребенка, как я вам сказал, и сидеть неподвижно. — — Я так и сделал, — отвечал дядя Тоби. — — — Стало быть, концы моих щипцов недостаточно оснащены, или заклепка ослабла, — или же от пореза большого пальца я действовал немного неловко — или, может быть — — Как хорошо, однако, — проговорил мой отец, прерывая это перечисление возможностей, — что ваш опыт сперва проделан был не над головой моего ребенка. — — — Она бы не пострадала ни на вишневую косточку, — отвечал Доктор Слоп. — А я утверждаю, — сказал дядя Тоби, — что вы бы ему расплющили мозжечок (разве только череп у него крепок, как граната) и обратили все его содержимое в жижицу. — Чушь! — возразил доктор Слоп, — голова у новорожденного от природы нежная, как мякоть яблока, — — швы легко расходятся — — и, кроме того, я мог бы его вытащить и за ноги. — — Неправда, — сказала она. — Я бы предпочел, чтобы вы с этого начали, — проговорил мой отец.
— Да, пожалуйста, — прибавил дядя Тоби.
Глава XVII
— — Да на каком же, в конце концов, основании, бабушка, возьметесь вы утверждать, что это не бедро, а голова ребенка? — — Ну, разумеется, голова, — возразила повивальная бабка. — Ведь, как ни решительны утверждения этих старых дам, — продолжал доктор Слоп (обращаясь к моему отцу), — — определить это очень трудно — — хотя и чрезвычайно важно, — — потому, сэр, что если по ошибке примешь бедро за голову — то легко может случиться (если ребенок — мальчик), что щипцы *********************.
— — — Что именно может случиться, — доктор Слоп тихонько прошептал на ухо сначала моему отцу, а потом дяде Тоби. — — Голове же, — продолжал он, — такая опасность не угрожает. — Разумеется, не угрожает, — проговорил отец, — а только если это может случиться с бедром — — вы свободно можете снести также и голову.
— Читателю решительно невозможно тут что-нибудь понять — — довольно того, что понял доктор Слоп. — — Взяв в руку свой зеленый байковый мешок, он с помощью туфель Обадии, весьма проворно для человека его сложения, зашагал через комнату к дверям — — а от дверей добрая повитуха проводила его в комнаты моей матери.
Глава XVIII
— Всего два часа и десять минут — не больше, — — воскликнул мой отец, взглянув на свои часы, — как прибыли сюда доктор Слоп и Обадия. — — — Не знаю, как это случается, брат Тоби, — — — а только моему воображению кажется, что прошел почти целый век.
— — Тут — — сэр, возьмите, пожалуйста, мой колпак — — да прихватите заодно колокольчик, а также мои ночные туфли.
Так вот, сэр, все это к вашим услугам, и я от всего сердца дарю это вам при условии, если вы уделите настоящей главе все ваше внимание.
Хотя отец мой сказал: «не знаю, как это случается», — однако он отлично это знал, — — и в ту самую минуту, когда он говорил это, уже принял про себя решение подробно объяснить дяде Тоби, в чем тут дело, при помощи метафизического рассуждения на тему о длительности и ее простых модусах, чтобы показать дяде Тоби, в силу какого механизма и каких выкладок в мозгу вышло так, что быстрая смена их мыслей после появления в комнате доктора Слопа и постоянные переходы разговора с одного предмета на другой растянули такой короткий промежуток времени до таких непостижимых размеров. — — «Не знаю, как это случается, — — воскликнул мой отец, — — а только мне кажется, что прошел целый век».
— Все это объясняется, — проговорил дядя Тоби, — сменой наших идей.
Отец, который, подобно всякому философу, испытывал зуд рассуждать обо всем, что ни случается, а также давать всему объяснение, — ожидал для себя величайшего удовольствия от беседы на тему о смене идей, нисколько не опасаясь, что она будет выхвачена у него из рук дядей Тоби, который (честнейшая душа!) обыкновенно все принимал так, как оно происходило, — — и меньше всего на свете утруждал свои мозги путаными мыслями. — — Идеи времени и пространства — — или как мы доходим до этих идей — или из какого материала они образованы — родятся ли они с нами — — или мы их потом уже подбираем по дороге — еще в юбочке — — или когда уже надели штаны — вместе с тысячей других изысканий и пререканий о бесконечности, предвидении, свободе и необходимости и так далее, на безнадежных и недоступных теориях которых свихнулось и погибло уже столько умных голов, — никогда не причиняли ни малейшего вреда голове дяди Тоби; отец мой это знал — — и был крайне поражен и раздосадован нечаянным решением вопроса моим дядей.
— А понимаете ли вы теорию этого дела? — спросил отец.
— Ни капельки, — отвечал дядя.
— — Но есть же у вас какие-то идеи относительно того, что вы говорите? — сказал отец.
— Не больше, чем у моей лошади, — отвечал дядя Тоби.
— Боже милостивый! — воскликнул отец, возведя глаза к небу и всплеснув руками, — в твоем простодушном невежестве столько достоинства, брат Тоби, — что прямо жаль заменять его знанием. — — — Но я тебе расскажу. — —
— Чтобы правильно понять, что такое время, без чего для нас навсегда останется непостижимой бесконечность, поскольку одно составляет часть другой, — — мы должны сесть и внимательно рассмотреть, какова наша идея длительности, чтобы толком уяснить себе, как мы до нее дошли. — Кому и зачем это нужно? — спросил дядя Тоби. — Ведь если вы устремите взор внутрь, на вашу душу, — продолжал отец, — и будете наблюдать внимательно, то вы заметите, братец, что когда мы с вами разговариваем, размышляем и курим трубки или когда мы последовательно воспринимаем идеи в нашей душе, мы знаем, что мы существуем, и таким образом существование или непрерывность существования нас самих или чего-нибудь другого, соразмерные с последовательностью каких-либо идей в нашей душе, мы считаем нашей собственной длительностью или длительностью чего-нибудь другого, сосуществующего с нашим мышлением, — — и таким образом, соответственно этой предпосылке[148] — — Вы меня совсем сбили с толку, — воскликнул дядя Тоби.
— — Это объясняется тем, — возразил мой отец, — что при наших вычислениях времени мы так привыкли к минутам, часам, неделям и месяцам[149] — — — а при счете часов (провалиться бы всем часам в нашем королевстве) так привыкли вымерять для себя и для наших домашних различные их части — — — что впредь смена наших идей вряд ли будет иметь для нас какое-нибудь значение или приносить нам какую-нибудь пользу.
— Однако, наблюдаем мы это или нет, — продолжал отец, — в голове каждого здорового человека происходит регулярная смена тех или иных идей, которые следуют вереницей одна за другой, точь-в-точь как… — Артиллерийский обоз? — сказал дядя Тоби. — Как вереница бредней! — продолжал отец, — которые сменяют одна другую в наших умах и следуют одна за другой на определенных расстояниях, совсем как изображения на внутренней стороне фонаря, вращающегося от тепла свечи[150]. — А у меня, — проговорил дядя Тоби, — они, право, больше похожи на вертушку, приводимую в движение дымом из очага. — — В таком случае, братец Тоби, — отвечал отец, — мне нечего больше сказать вам по этому предмету.
Глава XIX
— — Какое удачное стечение обстоятельств пропало даром! — — Отец мой на редкость в ударе давать философские объяснения — готовый энергично преследовать любое метафизическое положение до самых областей, где его вмиг окутывают тучи и густой мрак; — — — Дядя Тоби в отличнейшем расположении его слушать; — голова у него как дымовая вертушка: — — дымоход не прочищен, и мысли в нем кружатся да кружатся, сплошь закоптелые и зачерненные сажей! — — Клянусь надгробным камнем Лукиана — если он существует — — а если нет, так его прахом! Клянусь прахом моего дорогого Рабле и еще более дорогого Сервантеса! — — разговор моего отца и дяди Тоби о времени и вечности — был такой, что только пальчики облизать! и отец мой, сгоряча его оборвавший, похитил из онтологической сокровищницы такую драгоценность, которую, вероятно, не способны туда вернуть никакое стечение благоприятных случайностей и никакое собрание великих людей.
Глава XX
Хотя отец мой упорно не желал продолжать начатый разговор — а все не мог выкинуть из головы дымовую вертушку дяди Тоби; — сперва он, правда, почувствовал себя задетым, — однако сравнение это заключало в себе нечто, подстрекавшее его фантазию; вот почему, облокотясь на стол и склонив на ладонь правую сторону головы, — он пристально посмотрел на огонь — — и начал мысленно беседовать и философствовать по поводу этой вертушки. Но жизненные его духи настолько утомлены были трудной работой исследования новых областей и беспрерывными усилиями осмыслить разнообразные темы, следовавшие одна за другой в их разговоре, — — что образ дымовой вертушки вскоре завертел все его мысли, опрокинув их вверх тормашками, — и он уснул прежде, чем осознал, что с ним делается.
Что же касается дяди Тоби, то не успела его дымовая вертушка сделать десяток оборотов, как он тоже уснул. — Оставим же их в покое! — — Доктор Слоп сражается наверху с повивальной бабкой и моей матерью. — Трим занят превращением пары старых ботфортов в две мортиры, которые будущим летом должны быть употреблены в дело при осаде Мессины, — — и в настоящую минуту протыкает в них запалы концом раскаленной кочерги. — Всех моих героев сбыл я с рук: — — в первый раз выпала мне свободная минута, — так воспользуюсь ею и напишу предисловие.
Предисловие автора
Нет, я ни слова не скажу о ней — вот вам она! — — Издавая ее — я обращаюсь к свету — и свету ее завещаю: — пусть она сама говорит за себя.
Я знаю только то — что когда я сел за стол, намерением моим было написать хорошую книгу и, поскольку это по силам слабого моего разумения, — книгу мудрую и скромную — я только всячески старался, когда писал, вложить в нее все остроумие и всю рассудительность (сколько бы их ни было), которые почел нужным отпустить мне великий их творец и податель, — — так что, как видите, милостивые государи, — тут все обстоит так, как угодно господу богу.
И вот Агеласт (раскритиковав меня) говорит, что если в ней есть, пожалуй, несколько остроумия — — то рассудительности нет никакой. А Триптолем и Футаторий, соглашаясь с ним, спрашивают: да и может ли она там быть? Ведь остроумие и рассудительность никогда не идут рука об руку на этом свете[151], поскольку две эти умственные операции так же далеко отстоят одна от другой, как восток от запада. — Да, — говорит Локк, — как выпускание газов от икания, — говорю я. Но в ответ на это Дидий, великий знаток церковного права, в своем кодексе de fartendi et illustrandi fallaciis[152] утверждает и ясно показывает, что пояснение примером не есть доказательство, — и я, в свою очередь, не утверждаю, что протирание зеркала дочиста есть силлогизм, — но от этого все вы, позвольте доложить вашим милостям, видите лучше — так что главнейшая польза от вещей подобного рода заключается только в прочистке ума перед применением доказательства в подлинном смысле, дабы освободить его от малейших пылинок и пятнышек мутной материи, которые, оставь мы их там плавать, могли бы затруднить понимание и все испортить.
Так вот, дорогие мои антишендианцы и трижды искушенные критики и соратники (ведь для вас пишу я это предисловие) — — и для вас, хитроумнейшие государственные мужи и благоразумнейшие доктора (ну-ка — прочь ваши бороды), прославленные своей важностью и мудростью: — Монопол, мой политик, — Дидий, мой адвокат, — Кисарций, мой друг, — Футаторий, мой руководитель, — Гастрифер, хранитель моей жизни, — Сомноленций, бальзам и покой ее, — — и все прочие, как мирно спящие, так и бодрствующие, как церковники, так и миряне, которых я для краткости, а совсем не по злобе, валю в одну кучу. — Верьте мне, достопочтенные.
Самое горячее мое желание и пламеннейшая за вас и за себя молитва, если это еще для нас не сделано, — — состоят в том, чтобы великие дары и сокровища как остроумия, так и рассудительности, со всем, что им обыкновенно сопутствует, — вроде памяти, фантазии, гения, красноречия, сообразительности и так далее — пролились на нас в эту драгоценную минуту без ограничения и меры, без помех и препятствий, полные огня, насколько каждый из нас в силах вынести, — с пеной, осадком и всем прочим (ибо я не хочу, чтобы даже капля пропала): — в различные вместилища, клетки, клеточки, жилые помещения, спальни, столовые и все свободные места нашего мозга — да так, чтобы их можно было еще туда впрыскивать и вливать, согласно истинному смыслу и значению моего желания, пока каждый такой сосуд, как большой, так и маленький, не наполнится, не напитается и не насытится ими в такой степени, что больше уже нельзя будет ни прибавить, ни убавить, хотя бы речь шла о спасении жизни человеческой.
Боже ты мой! — как бы мы прекрасно тогда поработали! — — какие чудеса я бы совершил! — — и сколько воодушевления нашел бы я в себе, принявшись писать для таких читателей! — А вы — праведное небо! — с каким восторгом засели бы вы за чтение. — — Но увы! — это чересчур — — мне худо — — при этой мысли я от упоения лишаюсь чувств! — — это больше, чем силы человеческие могут снести! — — поддержите меня — у меня голова закружилась — в глазах потемнело — — я умираю — — меня уж нет. — — На помощь! На помощь! На помощь! — Но постойте — мне опять стало лучше: я начинаю предвидеть, что когда это пройдет, все мы останемся по-прежнему великими остроумцами — и, стало быть, дня не проведем в согласии друг с другом: — — будет столько сатир и сарказмов — — издевательства и злых шуток, насмешек и колкостей — — столько выпадов из-за угла и ответных ударов, — — что ничего, кроме раздоров, у нас не выйдет. — Непорочные светила! как мы перегрыземся и перецарапаемся, какой поднимем шум и крик, сколько переломаем голов, как усердно будем бить друг друга по рукам и попадать в самые больные места — — где нам ужиться между собой!
Но ведь, с другой стороны, все мы будем также людьми чрезвычайно рассудительными и без труда будем улаживать дела, как только они начнут расстраиваться; хотя бы мы опротивели друг другу в десять раз больше, чем столько же чертей и чертовок, все-таки мы будем, дорогие мои ближние, олицетворением учтивости и доброжелательства — молока и меда — — у нас будет вторая обетованная земля — — рай на земле, если только подобная вещь возможна, — так что, в общем, мы выпутаемся довольно сносно.
Все, из-за чего я волнуюсь и о чем беспокоюсь и что особенно мучит мое воображение в настоящее время, это — как мне приняться за свое дело; ведь вашим милостям хорошо известно, что упомянутых небесных даров — остроумия и рассудительности, которые я бы желал видеть щедро отпущенными вашим милостям и мне самому, — припасено на нас всех лишь определенное количество на потребу и на пользу всего человеческого рода; они ниспосылаются нашей обширной вселенной такими крохотными дозами, раскиданными там и здесь по разным укромным уголкам, — изливаются такими жиденькими струйками и на таких огромных расстояниях друг от друга, что диву даешься, как они еще не выдохлись или как их хватает для нужд и экстренных потребностей всех больших государств и густо населенных империй.
Правда, тут надо принимать в расчет то обстоятельство, что на Новой Земле, в северной Лапландии и во всех холодных и мрачных областях земного шара, расположенных в непосредственной близости от Арктики и Антарктики, — где все заботы человека в течение почти девяти месяцев кряду ограничены узкими пределами его берлоги — где духовная жизнь придавлена и низведена почти к нулю — и где человеческие страсти и все, что с ними связано, заморожены, как и сами те края, — там, в тех краях, вполне достаточно ничтожнейших зачатков рассудительности — а что касается остроумия — то без него обходятся совсем и совершенно — ибо поскольку ни искры его там не требуется — — то ни искры его и не отпущено. Да охранят нас ангелы господни![153] Какое там, должно быть, унылое занятие управлять королевством, вести сражение, или заключать договор, или состязаться в ристании, или писать книгу, или зачинать ребенка, или руководить заседанием провинциального капитула, при таком изобильном недостатке остроумия и рассудительности! Помилосердствуйте, не будем больше думать об этом, а отправимся как можно скорее на юг, в Норвегию — — пересечем, если вам угодно, Швецию через маленькую треугольную провинцию Ангерманию до Ботнического озера; поедем вдоль его берегов по западной и восточной Ботнии в Карелию и дальше, по государствам и провинциям, прилегающим к северной стороне Финского залива и северо-восточной части Балтики, до Петербурга и вступим в Ингрию; — — а оттуда отправимся напрямик через северные части Российской империи — оставляя Сибирь немного влево — пока не попадем в самое сердце русской и азиатской Татарии.
И вот, во время этого долгого путешествия, в которое я вас отправил, вы наблюдаете, что у местных жителей дела обстоят куда лучше, чем в только что покинутых нами полярных странах; — в самом деле, если вы приставите щитком руку к глазам и вглядитесь повнимательнее, то можете приметить кое-какие слабые искорки (так сказать) остроумия наряду с солидным запасом доброго простого домашнего разума, с помощью которого, учитывая его количество и качество, они отлично управляются, — будь у них того и другого побольше, нарушилось бы должное равновесие, и я убежден вдобавок, что им не представилось бы случая пускать эти излишки в ход.
А теперь, сэр, если я отведу вас снова домой, на наш более благодатный и более изобильный остров, вы сразу приметите, как высоко взметает прилив нашей крови и наших чудачеств — и насколько у нас больше честолюбия, гордости, зависти, сластолюбия и других постыдных страстей, с которыми мы должны справляться, подчиняя их нашему разуму. — Высота нашего остроумия и глубина нашего суждения, как вы можете видеть, в точности соответствуют длине и ширине наших потребностей — и, таким образом, они нам источаются в столь пристойном и похвальном изобилии, что никто не почитает себя вправе жаловаться.
Надо, однако, заметить по этому поводу, что так как погода наша по десяти раз на день меняется: то жарко, то холодно — — то мокро, то сухо, — никаких правил и порядка в распределении названных способностей у нас нет; — — таким образом, у нас иногда по пятидесяти лет сряду почти вовсе не видно и не слышно ни остроумия, ни здравомыслия: — — их тощие ручейки кажутся совсем пересохшими — потом вдруг шлюзы открываются, и они вновь бегут бурными потоками — вы готовы думать, что они никогда больше не остановятся: — — вот тогда-то ни один народ за нами не угонится в писании книг, в драчливости и в двадцати других похвальных вещах.
Пользуясь этими наблюдениями и осторожными умозаключениями по аналогии, образующими процесс доказательства, который назван был Свидой[154] диалектической индукцией, — я набрасываю и выставляю, как наиболее верное и истинное положение,
— что от названных двух светильников на нас падает время от времени столько лучей, сколько полагает необходимым отпустить их для освещения пути нашего во мраке неведения тот, чья бесконечная мудрость точно отвешивает и отмеривает всякую вещь; таким образом, вашим преподобиям и вашим милостям ясно теперь и я больше ни минуты не в силах скрывать от вас, что горячее мое пожелание относительно вас, с которого я начал, было не более чем первая вкрадчивая фраза льстивого сочинителя предисловия, принуждающего своего читателя к молчанию, как любовник иногда принуждает к нему застенчивую возлюбленную. О, если бы светлый этот дар так легко доставался, как я выражал желание во вступлении! — Я трепещу при мысли о тысячах застигнутых тьмою путешественников (по просторам научного знания по крайней мере), которым, за отсутствием этого дара, приходится брести ощупью и сбиваться с пути в потемках каждую ночь своей жизни — стукаться головой о столбы и вышибать себе мозги, так и не достигнув никогда цели своего путешествия; — иные вертикально падают носами в клоаку — а другие горизонтально опрокидываются задами в сточные канавы. Тут одна половина ученого сословия с оружием наперевес бросается на другую его половину, после чего все смешиваются в кучу и валяются в грязи, как свиньи. — — Там, напротив, собратья по другому ремеслу, которым следовало бы выступать розно друг против друга, несутся вереницей в одну сторону, подобно стае диких гусей. — Какая бестолковщина! — какие промахи! — Скрипачи в своих суждениях обращаются к зрению, а живописцы к слуху — чудесно! — доверяясь пробужденным чувствам — внимая в исполняемых ариях и изображаемых на полотне сценах голосу сердца — — вместо того чтобы вымерять их квадрантом.
На переднем плане этой картины государственный муж вертит, как идиот, колесо политики в обратную сторону — против потока развращенности — о боже! — вместо того чтобы следовать за ним.
В правом углу сын божественного Эскулапа пишет книгу против предопределения или, еще хуже, — щупает пульс у своего пациента, вместо того чтобы щупать его у своего аптекаря, — а на заднем плане его собрат по профессии на коленях, в слезах, — раздвинув полог кровати своей искалеченной жертвы, просит у нее прощения, — предлагает ей деньги — вместо того чтобы их брать.
А в том просторном зале собрание судейских разных корпораций изо всей силы и против всяких правил отталкивает от себя гнусное, грязное, кляузное дело — — и вышвыривает его за двери, вместо того чтобы загнать к себе, — — пиная его с такой бешеной ненавистью во взорах и с таким ожесточением, как если бы законы первоначально установлены были для мира и охраны человечества; — или совершен, пожалуй, еще более крупный промах: — какой-нибудь честно отложенный спорный вопрос — — например, мог ли бы нос Джона о’Нокса поместиться на лице Тома о’Снайлса без нарушения прав чужой собственности или не мог бы — поспешно решен в двадцать пять минут, между тем как при тщательном учете всех pro и contra[155], требующемся в таком запутанном деле, он мог бы занять столько же месяцев, — а если вести процесс по-военному, как и подобает вести процессы, вашим милостям это известно, со всеми применяемыми на войне хитростями, — как-то: ложными атаками, — форсированными маршами, — внезапными нападениями, — засадами, — прикрытыми батареями и с тысячами других стратегических уловок, при помощи которых обе стороны стремятся захватить преимущество, — — то оно по всем расчетам длилось бы столько же лет, кормя собой и одевая весь этот срок целую коллегию мастеров судебного дела.
Что же касается духовенства… — — Нет — — Пусть меня расстреляют, а я не скажу ни слова против него. — У меня нет никакого желания — да если бы оно и было — — я ни за что на свете не посмел бы затронуть этот предмет — — при слабости моих нервов и подавленном состоянии, в котором я сейчас нахожусь, я рисковал бы жизнью, расстраивая себя и огорчая докладом о таких неприятных и грустных вещах — — так, стало быть, безопаснее будет задернуть поскорее занавес и поспешить к основному и главному вопросу, который я взялся осветить, — — а именно: каким образом выходит, что люди, вовсе лишенные остроумия, слывут у нас людьми наиболее рассудительными? — — Но заметьте — я говорю: слывут — ибо это, милостивые государи, всего только слух, который, подобно двадцати другим слухам, ежедневно принимаемым на веру, вдобавок является, могу вас уверить, дурным и злонамеренным слухом.
С помощью вышеприведенных замечаний, уже, надеюсь, взвешенных и обсужденных вашими преподобиями и вашими милостями, я это сейчас покажу.
Терпеть не могу ученых диссертаций — и верхом нелепости считаю, когда автор затемняет в них свой тезис, помещая между собственной мыслью и мыслью своих читателей одно за другим, прямыми рядами, множество высокопарных, трудно понятных слов, — — тогда как, осмотревшись кругом, он почти наверно мог бы увидеть поблизости какой-нибудь стоящий или висящий предмет, который сразу пролил бы свет на занимающий его вопрос — «в самом деле, какие затруднения, вред или зло причиняет кому-либо похвальная жажда знания, если ее возбуждают мешок, горшок, дурак, колпак, рукавица, колесико блока, покрышка плавильного тигля, бутылка масла, старая туфля или плетеный стул?» — — Как раз на таком стуле я сейчас сижу. Вы мне позволите пояснить вопрос об остроумии и рассудительности посредством двух шишек на верхушке его спинки? — — Они прикреплены, извольте видеть, двумя шпеньками, неплотно всаженными в просверленные для них дырочки, и прольют на то, что я собираюсь сказать, достаточно света, чтобы смысл и намерение всего моего предисловия стали для вас настолько прозрачными, как если бы каждая его точка и каждая частица состояли из солнечных лучей. Теперь я приступаю прямо к сути.
— — Вот тут помещается остроумие — — а вот тут, рядышком с ним, рассудительность, совсем как две шишки, о которых я веду речь, на спинке того самого стула, на котором я сижу.
— — Вы видите, они являются самыми высокими частями и служат наилучшим украшением его остова — — как остроумие и рассудительность нашего — — и, подобно последним, также, несомненно, сделаны и прилажены с таким расчетом, чтобы, как говорится во всех таких случаях двойных украшений, — — быть под пару друг другу.
Теперь, в виде опыта и для более наглядного уяснения дела, — давайте снимем на минуту одно из этих курьезных украшений (безразлично какое) с того места, то есть с верхушки стула, где оно сейчас находится, — — нет, не смейтесь — — но видели ли вы когда-нибудь в своей жизни такую забавную штуку, как та, что у нас получилась? — — Ох, какой жалкий вид, совсем как одноухая свинья — в обоих случаях столько же смысла и симметрии. — Пожалуйста — — прошу вас, встаньте и поглядите. — — Ну разве какой-нибудь столяр, мало-мальски дорожащий своей репутацией, выпустил бы из рук свое изделие в подобном состоянии? — — Нет, вы ответьте мне, положа руку на сердце, на следующий простой вопрос: разве вот эта одинокая шишка, которая так глупо торчит здесь, годится на что-нибудь, кроме того, чтобы напоминать вам об отсутствии другой шишки? — — Позвольте мне также спросить вас: принадлежи этот стул вам, разве вы про себя не подумали бы, что, чем оставаться таким, ему в десять раз лучше быть вовсе без шишек?
А так как две эти шишки — — или верхушечные украшения человеческого ума, увенчивающие все здание, — иными словами, остроумие и рассудительность, — являются, как было мной доказано, вещами самонужнейшими — выше всего ценимыми — — — лишение которых в высшей степени бедственно, а приобретение, стало быть, чрезвычайно трудно, — — — по всем этим причинам, вместе взятым, нет среди нас ни одного смертного, настолько равнодушного к доброй славе и преуспеянию в жизни — или настолько не понимающего, какие в них заключены для него блага, — чтобы не желать и не принять мысленно твердого решения быть, или по крайней мере слыть, обладателем того или другого украшения, а лучше всего обоих разом, если это представляется тем или иным способом достижимым или с каким-либо вероятием осуществимым.
Поскольку, однако, у важных наших господ мало или вовсе нет надежды на приобретение одного из них — если они не являются обладателями другого, — — скажите на милость, что, по-вашему, должно с ними статься? — Увы, милостивые государи, несмотря на всю их важность, им надо примириться с положением людей внутренне голых, — а это выносимо лишь при некотором философском усилии, коего нельзя предполагать в данном случае, — — таким образом, никто бы не вправе был на них сердиться, если бы они удовлетворялись тем немногим, что они могли бы подцепить и спрятать себе под плащи, не поднимая крика держи! караул! против законных собственников.
Мне нет надобности говорить вашим милостям, что это проделывалось с такой хитростью и ловкостью — что даже великий Локк, которого редко удавалось провести фальшивыми звуками, — — был тут одурачен. Травля бедных остроумцев велась, очевидно, такими густыми и торжественными голосами и при содействии больших париков, важных физиономий и других орудий обмана стала такой всеобщей, что ввела и философа в обман. — Локк стяжал себе славу очисткой мира от мусорной кучи ходячих ошибочных мнений, — — но это заблуждение не принадлежало к их числу; таким образом, вместо того чтобы хладнокровно, как подобает истинному философу, исследовать положение вещей, перед тем как о нем философствовать, — — он, напротив, принял его на веру, присоединился к улюлюканью и вопил так же неистово, как и остальные.
С тех пор это стало Magna charta[156] глупости — — но, как вы ясно видите, ваши преподобия, она была добыта таким образом, что право на нее гроша медного не стоит; — кстати сказать, это одна из многочисленных грязных плутней, за которую важным людям, со всей их важностью, придется держать ответ на том свете.
Что же касается больших париков, о которых я, может показаться, говорил слишком вольно, — — то разрешите мне смягчить все неосторожно сказанное во вред и в осуждение им заявлением общего характера. — — — Я не питаю никакого отвращения, никакой ненависти и никакого предубеждения ни против больших париков, ни против длинных бород — до тех пор, пока не обнаруживаю, что парики эти заказываются и бороды отращиваются для прикрытия упомянутого плутовства — — какова бы ни была его цель. — Бог с ними! Заметьте только — — я пишу не для них.
Глава XXI
Каждый день в течение, по крайней мере, десяти лет отец принимал решение поправить их — — они не поправлены до сих пор; — — ни в одном доме, кроме нашего, их так не оставили бы и часу, — и что всего удивительнее, не было на свете предмета, о котором отец говорил бы с таким красноречием, как о дверных петлях. — — И все же он был, конечно, оставлен ими в величайших дураках, каких только свет производил: красноречие отца и его поступки вечно были не в ладах между собой. — — Каждый раз, когда двери в гостиную отворялись, — философия его и его принципы падали их жертвой; — — три капли масла на перышке и крепкий удар молотком спасли бы его честь навсегда.
— — Какое непоследовательное существо человек! — Изнемогает от ран, которые имеет возможность вылечить! — Вся жизнь его в противоречии с его убеждениями! — Его разум, этот драгоценный божий дар, — вместо того чтобы проливать елей на его чувствительность, только ее раздражает — — умножая его страдания и повергая его в уныние и беспокойство под их бременем! — Жалкое, несчастное создание, бессильное уйти от своей судьбы! — Разве мало в этой жизни неизбежных поводов для горя, зачем же добровольно прибавлять к ним новые, увеличивая число наших бедствий, — — зачем бороться против зол, которых нам не одолеть, и покоряться другим, которые можно было бы навсегда изгнать из нашего сердца с помощью десятой части причиняемых ими хлопот?
Клянусь всем, что есть доброго и благородного! если мне удастся достать три капли масла и сыскать молоток на расстоянии десяти миль от Шенди-Холла — петли двери в гостиную будут исправлены еще в нынешнее царствование.
Глава XXII
Смастерив наконец две мортиры, капрал Трим пришел от своего изделия в неописуемый восторг; зная, какая радость будет для его господина посмотреть на эти мортиры, он не мог устоять против искушения немедленно снести их в гостиную.
Кроме урока, который я хотел преподать, рассказывая о дверных петлях, я намерен предложить умозрительное рассуждение, из него вытекающее. Вот оно:
если бы дверь в гостиную отворялась и ходила на своих петлях, как подобает исправной двери — —
— или, например, так ловко, как вертелось на своих петлях наше правительство, — (иначе говоря, когда его мероприятия вполне согласовались с желанием ваших милостей — в противном случае я беру назад свое сравнение), — в этом случае, говорю я, ни для господина, ни для слуги не было бы никакой опасности в том, что капрал Трим украдкой приотворил дверь: увидев отца моего и дядю Тоби крепко спящими — — капрал, по свойственной ему глубокой почтительности, тихохонько удалился бы, и оба брата продолжали бы так же мирно почивать в своих креслах, как и при его появлении; но вещь эта была, по совести говоря, совершенно неисполнима, ибо к ежечасным неудовольствиям, причинявшимся отцу в течение многих лет неисправными дверными петлями, — относилось также и следующее: едва только мой родитель складывал руки, готовясь вздремнуть после обеда, как мысль, что он непременно будет разбужен первым же, кто отворит дверь, неизменно завладевала его воображением и так упорно становилась между ним и первыми ласковыми прикосновениями надвигающейся дремоты, что похищала у него, как он часто жаловался, всю ее сладость.
Может ли быть иначе, с позволения ваших милостей, если двери ходят на негодных петлях?
— В чем дело? Кто там? — закричал отец, проснувшись, когда дверь начала скрипеть. — — Непременно надо, чтобы слесарь осмотрел эти проклятые петли. — — Это я, с позволения вашей милости, — сказал Трим, — несу две ступы[157]. — — Нечего поднимать с ними шум здесь, — вспылил отец. — — Если доктору Слопу надо истолочь какое-нибудь снадобье, пусть делает это в кухне. — — С позволения вашей милости, — воскликнул Трим, — это только две осадные мортиры для будущей летней кампании, я их сделал из пары ботфортов, которые ваша милость изволили бросить, как сказал мне Обадия. — — Фу, черт! — вскричал отец, вскакивая с кресла, — из всего моего гардероба я ничем так не дорожу, как этими ботфортами — — они принадлежали нашему прадеду, братец Тоби, — — — они у нас были наследственные. — Так я боюсь, — проговорил дядя Тоби, — что Трим отрезал возможность наследственной передачи. — Я отрезал только отвороты, с позволения вашей милости, — воскликнул Трим. — Терпеть не могу никаких неотчуждаемостей, — воскликнул отец, — — но эти ботфорты, — продолжал он (улыбнувшись, хотя и был очень сердит), — хранились в нашей семье, братец, со времени гражданской войны; — сэр Роджер Шенди был в них в сражении при Марстон-Муре[158]. — Право, я их не отдал бы и за десять фунтов. — Я заплачу вам эти деньги, брат Шенди, — сказал дядя Тоби, с невыразимым наслаждением глядя на мортиры и опуская при этом руку в карман своих штанов, — — сию минуту я с превеликой готовностью заплачу вам десять фунтов. — — —
— Брат Тоби, — отвечал отец, — переменив тон, — как же вы, однако, беззаботно сорите и швыряетесь деньгами, ничего не жалея для какой-нибудь осады. — Разве у меня нет ста двадцати фунтов годового дохода, не считая половинного оклада? — воскликнул дядя Тоби. — Что все это, — с горячностью возразил отец, — если вы отдаете десять фунтов за пару ботфортов? — двенадцать гиней за ваши понтоны? — — в полтора раза больше за ваш голландский подъемный мост? — не говоря уже о медном игрушечном артиллерийском обозе, который вы заказали на прошлой неделе вместе с двадцатью другими приспособлениями для осады Мессины! Поверьте мне, дорогой братец Тоби, — продолжал отец, дружески беря его за руку, — все эти ваши военные операции вам не по средствам; — намерения у вас хорошие, братец, — но они вовлекают вас в большие расходы, чем вы первоначально рассчитывали; — попомните мое слово, дорогой Тоби, они в конце концов совсем расстроят ваше состояние и превратят вас в нищего. — Не беда, братец, — возразил дядя Тоби, — ведь я же это делаю для блага родины! —
Отец не мог удержаться от добродушной улыбки — гнев его в самом худшем случае бывал не больше чем вспышкой; — усердие и простота Трима — и благородная (хотя и чудаческая) щедрость дяди Тоби моментально привели его в превосходнейшее расположение духа.
— Благородные души! — Бог да благословит вас и мортиры ваши! — мысленно проговорил мой отец.
Глава XXIII
— Все тихо и спокойно, — воскликнул отец, — по крайней мере, наверху: — не слышно, чтобы кто-нибудь двигался. — Скажи, пожалуйста, Трим, кто там в кухне? — В кухне нет ни души, — с низким поклоном отвечал Трим, — кроме доктора Слопа. — Экий сумбур! — вскричал отец (вторично вскакивая с места), — сегодня все пошло шиворот-навыворот! Если бы я верил в астрологию, братец (а кстати сказать, отец в нее верил), я голову дал бы на отсечение, что какая-нибудь двинувшаяся вспять планета остановилась над моим несчастным домом и переворачивает в нем каждую вещь вверх дном. — Помилуйте, я считал, что доктор Слоп наверху, с моей женой, и вы мне так сказали. — Каким же дьяволом этот чурбан может быть занят на кухне? — Он занят, с позволения вашей милости, — отвечал Трим, — изготовлением моста[159]. — Как это любезно с его стороны, — заметил дядя Тоби, — передай, пожалуйста, мое нижайшее почтение доктору Слопу, Трим, и скажи, что я сердечно его благодарю.
Надо вам сказать, что дядя Тоби совершил такую же грубую ошибку насчет моста — как отец мой насчет мортир; — — но чтобы вы поняли, каким образом дядя Тоби мог ошибиться насчет моста, — боюсь, мне придется подробно описать вам весь путь, который привел его к нему; — — или, если опустить мою метафору (ведь нет ничего более неправомерного, чем пользование метафорами в истории), — — — чтобы вы правильно поняли всю естественность этой ошибки дяди Тоби, мне придется, хотя и сильно против моего желания, рассказать вам об одном приключении Трима. Говорю: сильно против моего желания — только потому, что история эта в некотором роде здесь, конечно, не у места; законное ее место — или между анекдотов о любовных похождениях дяди Тоби с вдовой Водмен, в которых капралу Триму принадлежит немаловажная роль, — или посреди его и дяди Тоби кампаний на зеленой лужайке — ибо и здесь и там она пришлась бы в самую пору; — но если я ее приберегу для одной из этих частей моего рассказа — я испорчу мой теперешний рассказ; — если же я расскажу ее сейчас — мне придется забежать вперед и испортить дальнейшее.
— Что же прикажете мне делать в этом положении, милостивые государи?
— Расскажите ее сейчас, мистер Шенди, непременно расскажите. — Дурак вы, Тристрам, если вы это сделаете.
О невидимые силы (ведь вы — силы, и притом могущественные) — наделяющие смертного уменьем рассказывать истории, которые стоило бы послушать, — любезно показывающие ему, с чего их начинать — и чем кончать — — что туда вставлять — и что выпускать — и что оставлять в тени — и что поярче освещать! — — О владыки обширной державы литературных мародеров, видящие множество затруднений и несчастий, в которые ежечасно попадают ваши подданные, — придете вы мне на выручку?
Прошу вас и умоляю (в случае, если вы не пожелаете сделать для нас ничего лучше), каждый раз, когда в какой-нибудь части ваших владений случится, как вот сейчас, сойтись в одной точке трем разным дорогам, — ставьте вы, по крайней мере, на их пересечении указательный столб, просто из сострадания к растерявшимся рассказчикам, чтобы они знали, какой из трех дорог им надо держаться.
Глава XXIV
Хотя афронт, который потерпел дядя Тоби через год после разрушения Дюнкерка в деле с вдовой Водмен, укрепил его в решимости никогда больше не думать о прекрасном поле — — и обо всем, что к нему относится, — однако капрал Трим такого соглашения с собой не заключал. Действительно, в случае с дядей Тоби странное и необъяснимое столкновение обстоятельств неприметно вовлекло его в осаду сей прекрасной и сильной крепости. — В случае же с Тримом никакие обстоятельства не сталкивались, а только сам он столкнулся на кухне с Бригиттой; — — правда, любовь и почтение к своему господину были так велики у Трима и он так усердно старался подражать ему во всех своих действиях, что, употреби дядя Тоби свое время и способности на прилаживание металлических наконечников к шнуркам, — — честный капрал, я уверен, сложил бы свое оружие и с радостью последовал бы его примеру. Вот почему, когда дядя Тоби предпринял осаду госпожи, — капрал Трим немедленно занял позицию перед ее служанкой.
Признайтесь, дорогой мой друг Гаррик, которого я имею столько поводов уважать и почитать, — (а какие это поводы, знать не важно) — от вашей проницательности ведь не укрылось, какое множество драмоделов и сочинителей пьесок неизменно пользуются в последнее время в качестве образца моими Тримом и дядей Тоби. — — Мне дела нет, что говорят Аристотель, или Пакувий, или Боссю, или Риккобони[160] — — (хотя я ни одного из них никогда не читал) — — но я убежден, что между простой одноколкой и vis-à-vis[161] мадам Помпадур меньше различия, чем между одиночной любовной интригой и интригой двойной, которая пышно развернута и разъезжает четверкой, гарцующей с начала до конца большой драмы. — Простая, одиночная, незамысловатая интрига, сэр, — — совершенно теряется в пяти действиях; — — но от этого мне ни тепло, ни холодно.
После ряда отраженных атак, которые дядя Тоби предпринимал в течение девяти месяцев и о которых дан будет в свое время самый подробный отчет, дядя Тоби, честнейший человек! счел необходимым отвести свои силы и не без некоторого возмущения снять осаду.
Капрал Трим, как уже сказано, не заключал такого соглашения ни с собой — — ни с кем-либо другим; — но так как верное сердце не позволяло ему ходить в дом, с негодованием покинутый его господином, — — он ограничился превращением своей части осады в блокаду, — — иными словами, не давал неприятелю прохода; — правда, он никогда больше не приближался к оставленному дому, однако, встречая Бригитту в деревне, он каждый раз или кивал ей, или подмигивал, или улыбался, или ласково смотрел на нее — или (когда допускали обстоятельства) пожимал ей руку — или дружески спрашивал ее, как она поживает, — или дарил ей ленту — — а время от времени, но только в тех случаях, когда это можно было сделать с соблюдением приличий, давал Бригитте… —
Точь-в-точь в таком положении вещи оставались пять лет, то есть от разрушения Дюнкерка в тринадцатом году до самого окончания дядиной кампании восемнадцатого года, недель за шесть или за семь перед событиями, о которых я рассказываю. — В одну лунную ночь Трим, уложив дядю в постель, вышел, по обыкновению, посмотреть, все ли благополучно в его укреплениях, — — и на дороге, отделенной от лужайки цветущими кустами и остролистом, — — заметил свою Бригитту.
Полагая, что на всем свете нет ничего более любопытного, чем великолепные сооружения, воздвигнутые им и дядей Тоби, капрал Трим вежливо и галантно взял свою даму за руку и провел ее на лужайку. Сделано это было не настолько скрытно, чтобы злоязычная труба Молвы не разнесла слух об этом из ушей в уши, пока он не достиг моего отца вместе с еще одной досадной подробностью, а именно, что в ту же ночь перекинутый через ров замечательный подъемный мост дяди Тоби, сооруженный и окрашенный на голландский манер, — был сломан и каким-то образом разлетелся на куски.
Отец мой, как вы заметили, не питал большого уважения к коньку дяди Тоби — он считал его самой смешной лошадью, на которую когда-нибудь садился джентльмен, и если только дядя Тоби не раздражал его своей слабостью, не мог без улыбки думать о нем, — — так что каждый раз, когда дядиному коньку случалось захромать или попасть в какую-нибудь беду, отец веселился и хохотал до упаду; но теперешнее злоключение было ему особенно по сердцу, оно сделалось для него неисчерпаемым источником веселых шуток. — — — Нет, серьезно, дорогой Тоби, — говорил отец, — расскажите мне толком, как случилась эта история с мостом? — Что вы ко мне так пристаете с ним? — отвечал дядя Тоби. — Я ведь уже двадцать раз вам рассказывал слово в слово так, как мне рассказал Трим. — Ну-ка, капрал, как это произошло? — кричал отец, обращаясь к Триму. — Сущее это было несчастье, с позволения вашей милости: — — я показывал наши укрепления миссис Бригитте и, находясь у самого края рва, оступился и соскользнул туда — Так, так, Трим! — восклицал отец — (загадочно улыбаясь и кивая головой — — но не перебивая его), — — — — и так как, с позволения вашей милости, я был крепко сцеплен с миссис Бригиттой, идя с ней под руку, то потащил ее за собой, вследствие чего она шлепнулась задом на мост. — — И так как нога Трима (кричал дядя Тоби, выхватывая рассказ изо рта у капрала) попала в кювет, он тоже повалился всей своей тяжестью на мост. — Была тысяча шансов против одного, — прибавлял дядя Тоби, — что бедняга сломает ногу. — Да, это верно! — подтверждал отец, — — недолго, и шею себе сломать, братец; Тоби, при таких оказиях. — — И тогда, с позволения вашей милости, мост — он ведь, как известно вашей милости, был очень легкий — сломался под нашей тяжестью и рассыпался на куски.
В других случаях, особенно же когда дядя Тоби имел несчастье обмолвиться хотя бы словечком о пушках, бомбах или петардах, — отец истощал все запасы своего красноречия (а они у него были не маленькие) в панегирике таранам древних — винее[162], которой пользовался Александр при осаде Тира. — — Он рассказывал дяде Тоби о катапультах сирийцев, метавших чудовищные камни на несколько сот футов и потрясавших до основания самые сильные укрепления; — описывал замечательный механизм баллисты, который так расхваливает Марцелин; — страшное действие пиробол, метавших огонь; — опасность теребры и скорпиона, метавших копья. — Но что все это, — говорил он, — по сравнению с разрушительными сооружениями капрала Трима? — Поверьте мне, братец Тоби, никакой мост, никакой бастион, никакие укрепленные ворота на свете не устоят против такой артиллерии.
Дядя Тоби никогда не пытался защищаться против этих насмешек, иначе, как удвоенным усердием в курении своей трубки; однажды вечером после ужина он напустил столько густого дыма в комнате, что отец мой, немного расположенный к чахотке, задохнулся в жестоком припадке кашля. Дядя Тоби тотчас вскочил, не чувствуя боли в паху, — и с превеликим состраданием стал возле стула брата, одной рукой поколачивая его по спине, а другой поддерживая ему голову и время от времени вытирая ему глаза чистым батистовым платком, который он тут же достал из кармана. — — Заботливость и участие дяди Тоби при оказании этих маленьких услуг — — были как нож в сердце моему отцу, он устыдился только что нанесенного брату огорчения. — — Пусть таран, катапульта или какое-либо другое орудие вышибут мне мозг, — сказал про себя отец, — — если я еще раз обижу этого достойнейшего человека!
Глава XXV
Оказалось, что починить подъемный мост невозможно, и Трим получил приказание немедленно приступить к постройке нового моста — — но уже по другой модели: дело в том, что как раз в то время открылись происки кардинала Альберони[163], и дядя Тоби, справедливо предвидя неизбежность возникновения войны между Испанией и Империей и вероятность перенесения операций будущей кампании в Неаполь или в Сицилию, — — решил остановить выбор на итальянском мосте — — (дядя Тоби, кстати сказать, был недалек от истины в своих предположениях) — — но отец, который был несравненно более искусным политиком и настолько же превосходил дядю Тоби в делах государственных насколько дядя Тоби был выше его на полях сражений, — убедил брата, что если испанский король и император вцепятся друг другу в волосы, то Англия, Франция и Голландия в силу ранее принятых обязательств тоже принуждены будут принять участие в драке; — а в таком случае, — говорил он, — воюющие стороны, братец Тоби, — это так же верно, как то, что мы с вами живы, — снова бросятся врассыпную на прежнюю арену борьбы, во Фландрию; — тогда что вы будете делать с вашим итальянским мостом?
— — Тогда мы его доделаем по старой модели, — воскликнул дядя Тоби.
Когда капрал Трим уже наполовину закончил мост в этом стиле — — дядя Тоби обнаружил в нем один существенный недостаток, о котором никогда раньше серьезно не думал. Мост этот подвешен был с обеих сторон на петлях и растворялся посередине, так что одна его половина отводилась по одну сторону рва, а другая — по другую. Выгода тут заключалась в том, что тяжесть моста разделялась на две равные части, и дядя Тоби мог, таким образом, поднимать его и опускать концом своего костыля одной рукой, а при слабости его гарнизона это было все, чем он мог располагать, — но были также неустранимые неудобства; — — ведь при таком устройстве, — говорил дядя, — я оставляю половину моего моста во власти неприятеля — — какой же мне тогда прок, скажите на милость, от другой его части?
Самым простым лекарством против этого было бы, конечно, укрепить мост на петлях только с одного конца, так, чтобы он поднимался весь сразу и торчал, как столб, — — — но это было отвергнуто по вышеуказанной причине.
Целую неделю потом дядя склонялся к мысли построить такой мост, который двигался бы горизонтально, так чтобы, оттягивая его назад, препятствовать переправе, а толкая вперед, ее восстанавливать, — — три знаменитых моста такого рода ваши милости, может быть, видели в Шпейере, перед тем как они были разрушены, — и один в Брейзахе, который, если не ошибаюсь, существует и поныне; — но так как отец мой с большой настойчивостью советовал дяде Тоби не иметь никакого дела с поворотными мостами — и дядя, кроме того, предвидел, что такой мост только увековечит память о злоключении капрала, — — то он переменил решение в пользу моста, изобретенного маркизом де Лопиталем, который так обстоятельно и научно описан Бернулли-младшим[164], как ваши милости могут убедиться, заглянув в Act. Erud. Lips. an. 1695, — такие мосты удерживаются в устойчивом равновесии свинцовым грузом, который их охраняет не хуже двух часовых, если мост выведен в форме кривой линии, как можно больше приближающейся к циклоиде. Дядя Тоби понимал природу параболы не хуже других в Англии — но он не был таким же знатоком циклоиды; — он, правда, толковал о ней каждый день, — — мост вперед не подвигался. — — Мы расспросим кого-нибудь о ней, — сказал дядя Тоби Триму.
Глава XXVI
Когда вошел Трим и сказал отцу, что доктор Слоп занят на кухне изготовлением моста, — дядя Тоби — в мозгу которого история с ботфортами вызвала целую вереницу военных представлений — — тотчас забрал себе в голову, что доктор Слоп мастерит модель моста маркиза де Лопиталя. — — Это очень любезно с его стороны, — сказал дядя Тоби, — — передай, пожалуйста, мое нижайшее почтение доктору Слопу, Трим, и скажи, что я сердечно его благодарю.
Если бы голова дяди Тоби была ящиком с панорамой, а отец мой все время в него смотрел, — — он не мог бы иметь более отчетливого представления о работе дядиной фантазии, чем то, которое у него было; вот почему, несмотря на катапульту, тараны и свои проклятия им, он уже начинал торжествовать.
— Как вдруг ответ Трима мигом сорвал лавры с чела его и изорвал их в клочки.
Глава XXVII
— — Этот ваш злополучный подъемный мост… — проговорил отец. — Сохрани боже вашу милость, — воскликнул Трим, — это мост для носа молодого барина. — — Вытаскивая его на свет своими гадкими инструментами, доктор, говорит Сузанна; расплющил ему нос в лепешку, вот он и мастерит теперь что-то вроде моста с помощью ваты и кусочка китового уса из Сузанниного корсета, чтобы его выпрямить.
— — Проводите меня поскорее, братец Тоби, — вскричал отец, — в мою комнату.
Глава XXVIII
С первой же минуты, как я сел писать мою жизнь для забавы света и мои мнения в назидание ему, туча нечувствительно собиралась над моим отцом. — — Поток мелких неприятностей и огорчений устремился на него. — — Все пошло вкривь, по его собственному выражению; теперь гроза собралась и каждую минуту готова была разразиться и хлынуть ему прямо на голову.
Я приступаю к этой части моей истории в самом подавленном и меланхолическом настроении, какое когда-либо стесняло грудь, преисполненную дружеских чувств к людям. — — — Нервы мои все больше сдают во время этого рассказа. — С каждой написанной строчкой я чувствую, как пульс мой бьется все слабее, как исчезает беспечная веселость, каждый день побуждающая меня говорить и писать тысячу вещей, о которых мне следовало бы молчать. — — И даже сию минуту, макая перо в чернила, я невольно подметил, с какой осмотрительностью, с каким безжизненным спокойствием и торжественностью это было мной сделано. — — Господи, как это непохоже на порывистые движения и необдуманные жесты, которые так в твоих привычках, Тристрам, когда ты садишься писать в другом настроении — — роняешь перо — проливаешь чернила на стол и на книги — — как будто перо, чернила, книги и мебель тебе ничего не стоят!
Глава XXIX
— — Я не намерен пускаться с вами в спор по этому вопросу — да, да, — но я совершенно убежден, мадам, в том, что как мужчина, так и женщина лучше всего переносят боль и горе (а также и удовольствие, насколько я знаю) в горизонтальном положении.
Едва войдя к себе в комнату, отец мой рухнул в изнеможении поперек кровати в самой беспорядочной, но в то же время в самой жалостной позе человека, сраженного горем, какая когда-либо вызывала слезы на сострадательных глазах. — — — Ладонь его правой руки, когда он упал на кровать, легла ему на лоб и, покрыв большую часть глаз, скользнула вместе с головой вниз (вслед за откинувшимся назад локтем), так что он уткнулся носом в одеяло; — левая его рука бессильно свесилась с кровати и сгибами пальцев коснулась торчавшей из-под кровати ручки ночного горшка; — — его правая нога (левую он подобрал к туловищу) наполовину вывалилась из кровати, край которой резал ему берцовую кость. — — — Он этого не чувствовал. Застывшее, окаменелое горе завладело каждой чертой его лица. — Раз он вздохнул — грудь его все время тяжело колыхалась — но не промолвил ни слова.
У изголовья кровати, с той стороны, куда отец мой повернулся спиной, стояло старое штофное кресло, обитое кругом материей в оборку и бахромой с разноцветными шерстяными помпончиками. — — Дядя Тоби сел в него.
Пока горе нами не переварено — — всякое утешение преждевременно; — — а когда мы его переварили — — утешать слишком поздно; таким образом, вы видите, мадам, как метко должен целить утешитель между двумя этими крайностями, ведь мишень его тоненькая, как волосок. Дядя Тоби брал всегда или слишком влево, или слишком вправо и часто говорил, что, по его искреннему убеждению, он скорее мог бы попасть в географическую долготу; вот почему, усевшись в кресло, он слегка подтянул полог, достал батистовый платок — слеза у него была к услугам каждого — — глубоко вздохнул — — но не нарушил молчания.
Глава XXX
— — «Не все то барыш, что попало в кошелек». — — Несмотря на то что мой отец имел счастье прочитать курьезнейшие книги на свете и сам вдобавок отличался самым курьезным образом мыслей, каким когда-либо наделен был человек, все-таки ему в конечном итоге приходилось попадать впросак — — — ибо этот умственный склад подвергал его прекурьезным и престранным горестям; превосходным их примером может служить сразившее его теперь несчастье.
Разумеется, повреждение переносицы новорожденного акушерскими щипцами — — хотя бы даже пущенными в дело по всем правилам науки — — огорчило бы каждого, кому ребенок стоил такого труда, как моему отцу; — — — все-таки оно не объясняет размеров его горя и не оправдывает его малодушной и нехристианской покорности ему.
Чтоб это объяснить, мне придется оставить отца на полчаса в постели — — а доброго дядю Тоби в старом, обитом бахромой кресле возле него.
Глава XXXI
— — Я считаю это требование чрезмерным, — — воскликнул мой прадед, скомкав бумагу и швырнув ее на стол. — — По этому документу, мадам, у вас всего-навсего две тысячи фунтов, ни шиллинга больше — — а вы настаиваете на выплате вам по триста фунтов вдовьей пенсии в год. — —
— Потому что, — отвечала моя прабабка, — у вас мало или совсем нет носа, сэр. — —
Но прежде чем я решусь употребить слово нос еще раз — — во избежание всякой путаницы в том, что будет сказано по этому предмету в этой интересной части моей истории, было бы, может быть, недурно пояснить, что я под ним разумею, и определить со всей возможной тщательностью и точностью желательное мне значение этого термина; ибо, по моему убеждению, единственно небрежностью писателей и их упорным нежеланием соблюдать эту предосторожность объясняется тот факт — — что ни одно богословское полемическое сочинение не является таким ясным и доказательным, как сочинения о Блуждающих огнях или других столь же солидных материях философии и естествознания. В таком случае, если мы не расположены блуждать наобум до Страшного суда, что же нам остается перед выступлением в путь — — — как не дать читателям хорошее определение главного слова, с которым мы больше всего имеем дело, — и твердо держаться этого определения, разменивая его, как гинею, на мелкую монету? — Когда это сделано — пусть-ка сам отец всякой путаницы попробует нас запутать — или вложить в голову нам или нашим читателям иной смысл!
В книгах безупречной нравственности и железной логики, вроде той, что лежит перед вами, — такая небрежность непростительна; небо свидетель, как жестоко пришлось мне поплатиться за то, что я дал столько поводов для двусмысленных толкований — и чересчур полагался все время на чистоту воображения моих читателей.
— — Здесь два смысла, — воскликнул Евгений во время нашей прогулки, тыкая указательным пальцем правой руки в слово расщелина на сто тринадцатой странице этой несравненной книги, — здесь два смысла, — — сказал он. — А здесь две дороги, — возразил я, обрывая его, — — грязная и чистая — — по какой же мы пойдем? — — По чистой, разумеется, по чистой, — отвечал Евгений. — Евгений, — сказал я, останавливаясь перед ним и кладя ему руку на грудь, — — определять — значит не доверять. — — Так посрамил я Евгения; но посрамил, по своему обыкновению, как дурак. — — Утешает меня только то, что я не упрямый дурак; и вот почему.
Я определяю нос следующим образом — — но предварительно прошу и умоляю моих читателей, как мужеского, так и женского пола, какого угодно возраста, вида и звания, ради бога и спасения души своей, остерегаться искушений и наущений диавола и не допускать, чтобы он каким-нибудь обманом или хитростью вкладывал в умы их другие мысли, чем те, что я вкладываю в свое определение. — — Ибо под словом нос на всем протяжении этой длинной главы о носах и во всех других частях моего произведения, где встречается слово нос, — под этим словом, торжественно всем объявляю, я разумею нос, и только нос.
Глава XXXII
— — Потому что, — еще раз повторила моя прабабка, — — У вас мало или совсем нет носа, сэр. — — —
— Фу ты, дьявол! — воскликнул мой прадед, хлопнув себя рукой по носу, — он вовсе не такой уж маленький — на целый дюйм длиннее, чем нос моего отца. — — А надо сказать, что нос моего прадеда был во всех отношениях похож на носы мужчин, женщин и детей, которых Пантагрюэль нашел на острове Энназин[165]. — — Мимоходом замечу, если вы желаете узнать диковинный способ родниться, существующий у такого плосконосого народа, — — вам надо прочитать книгу Рабле: — самостоятельно вы до этого никогда не додумаетесь. — —
— — Он имел форму трефового туза, сэр.
— — На целый дюйм, — продолжал мой прадед, приподняв кверху кончик своего носа большим и указательным пальцами и повторяя свое утверждение, — — на целый дюйм длиннее, чем нос моего отца, мадам. — Вы, должно быть, хотите сказать — вашего дяди, — возразила моя прабабка.
— — Мой прадед признал себя побежденным. — Он расправил бумагу и подписал условие.
Глава XXXIII
— — Какую незаконную вдовью пенсию, дорогой мой, выплачиваем мы из нашего маленького состояния! — проговорила моя бабушка, обращаясь к дедушке.
— У отца моего, — отвечал дедушка, — нос был не больше, с вашего позволения, дорогая моя, чем вот этот бугорок на моей руке. — —
А надо вам сказать, что моя прабабка пережила моего дедушку на двенадцать лет; таким образом, в продолжение всего этого времени отцу моему каждые полгода — (в Михайлов день и в Благовещенье) — приходилось выплачивать по сто пятьдесят фунтов вдовьей пенсии.
Не было на свете человека, который выполнял бы свои денежные обязательства с большей готовностью, чем мой отец.
— — — Отсчитывая первые сто фунтов, он бросал на стол одну гинею за другой теми бойкими швырками искреннего доброжелательства, какими способны бросать деньги щедрые, и только щедрые души; но переходя к остальным пяти десяткам — он обыкновенно немедля издавал громкое «Гм!» — озабоченно потирал себе нос внутренней стороной указательного пальца — — осторожно просовывал руку за подкладку своего парика — разглядывал каждую гинею с обеих сторон, когда разлучался с ней, — и редко доходил до конца пятидесяти фунтов, не прибегая к помощи носового платка, которым он вытирал себе виски.
Избавь меня, о милостивое небо, от несносных людей, которые совершенно не считаются со всеми этими импульсивными движениями! — Пусть, никогда — о, никогда — не доведется мне отдыхать под шатрами таких людей, неспособных затормозить свою машину и пожалеть всякого, кто порабощен властью привычек, привитых воспитанием, и предубеждений, унаследованных от предков!
В течение, по крайней мере, трех поколений этот догмат о преимуществе длинных носов постепенно укоренялся в нашем семействе. — Традиция была все время за него, и каждое полугодие укреплению его содействовал Карман; таким образом, эксцентричность ума моего отца в настоящем случае не могла притязать на всю честь его изобретения, как в случае почти всех других его странных суждений. — Догмат о носах он, можно сказать, в значительной степени всосал с молоком матери. Однако он привнес и свою долю. — Если ошибочное мнение (допустим, что оно было действительно ошибочным) посажено было в нем воспитанием, отец мой его поливал и вырастил до полной зрелости.
Высказывая свои мысли по этому предмету, он часто объявлял, что не понимает, каким образом самый могущественный род в Англии мог бы устоять против непрерывного следования шести или семи коротких носов. — И обратно, — продолжал он обыкновенно, — было бы одной из величайших загадок гражданской жизни, если бы то же самое число длинных и крупных носов, следуя один за другим по прямой линии, не вознесло их обладателей на самые важные посты в королевстве. — Он часто хвастался, что семейство Шенди занимало весьма высокое положение при короле Гарри VIII, но обязано оно было своим возвышением не какой-нибудь политической интриге, — говорил он, — а только указанному обстоятельству; — однако, подобно другим семействам, — прибавлял он, — оно испытало на себе превратности судьбы и никогда уже не оправилось от удара, нанесенного ему носом моего прадеда. — Подлинно был он трефовым тузом, — восклицал отец, качая головой, — настолько же никчемным для его несчастного семейства, как карточный туз, вышедший в козыри.
— — Тихонько, тихонько, друг читатель! — — куда это тебя уносит фантазия? — — Даю честное слово, под носом моего прадеда я разумею наружный орган обоняния или ту часть человека, которая торчит на его лице — и которая, по словам художников, в хороших крупных носах и на правильно очерченных лицах должна составлять полную треть последних — если мерить сверху вниз, начиная от корней волос. — —
— — Как тяжело приходится писателю в таких положениях!
Глава XXXIV
Великое счастье, что природа наделила человеческий ум такой же благодетельной глухотой и неподатливостью к убеждениям, какая наблюдается у старых собак — — «к выучиванию новых фокусов».
В какого мотылька мгновенно превратился бы величайший на свете философ, если бы читаемые им книги, наблюдаемые факты и собственные мысли заставляли его непрестанно менять убеждения!
Отец мой, как я вам говорил в прошлом году[166], был не таков, он этого терпеть не мог. — Он подбирал какое-нибудь мнение, сэр, как первобытный человек подбирает яблоко. — Она становится его собственностью — и если он не лишен мужества, то скорее расстанется с жизнью, чем от него откажется. — —
Я знаю, что Дидий, великий цивилист, будет это оспаривать и возразит мне: откуда у вашего первобытного человека право на это яблоко? Ex confesso[167], скажет он, — — все находилось тогда в естественном состоянии — и потому яблоко принадлежит столько же Франку, сколько и Джону. Скажите, пожалуйста, мистер Шенди, какую грамоту может он предъявить на него? с какого момента яблоко это сделалось его собственностью? когда он остановил на нем свой выбор? или когда сорвал его? или когда разжевал? или когда испек? или когда очистил? или когда принес домой? или когда переварил? — — или когда — — —? — — Ибо ясно, сэр, что если захват яблока не сделал его собственностью первобытного человека — — то и никакое последующее его действие не могло этого сделать.
— Брат Дидий, — скажет в ответ Трибоний — (а так как борода цивилиста и знатока церковного права Трибония на три с половиной и три восьмых дюйма длиннее бороды Дидия, — я рад, что он за меня заступается и больше не буду утруждать себя ответом), — ведь дело решенное, как вы можете в этом убедиться на основании отрывков из кодексов Григория и Гермогена[168] и всех кодексов от Юстиниана и до Луи и Дезо, — что пот нашего лица и выделения нашего мозга такая же наша собственность, как и штаны, которые на нас надеты; — — поскольку же названный пот и т. д. каплет на названное яблоко в результате трудов, потраченных на его поиски и срывание; поскольку, сверх того, он расточается и нерасторжимо присоединяется человеком, сорвавшим яблоко, к этому яблоку, им сорванному, принесенному домой, испеченному, очищенному, съеденному, переваренному и так далее, — — то очевидно, что сорвавший яблоко своим действием примешал нечто свое к яблоку, ему не принадлежавшему, и тем самым приобрел его в собственность; — или, иными словами, яблоко является яблоком Джона.
При помощи такой же ученой цепи рассуждений отец мой отстаивал все свои суждения; он не щадил трудов на их раздобывание, и чем дальше лежали они от проторенных путей, тем бесспорнее было его право на них. — Ни один смертный на них не претендовал; вдобавок, ему стоило таких же усилий состряпать их и переварить, как и вышерассмотренное яблоко, так что они с полным правом могли называться его неотъемлемой собственностью. — — Потому-то он так крепко и держался за них зубами и когтями — бросался на все, за что только мог ухватиться, — — словом, окапывал и укреплял их кругом таким же количеством валов и брустверов, как дядя Тоби свои цитадели.
Но ему приходилось считаться с одной досадной помехой — — скудостью необходимых для защиты материалов в случае энергичного нападения, поскольку лишь немногие великие умы употребили свои способности на сочинение книг о больших носах. Клянусь аллюром моей клячонки, это вещь невероятная! и я диву даюсь, когда раздумываю, сколько драгоценного времени и талантов расточено было на куда более ничтожные темы — — и сколько миллионов книг напечатано было на всех языках самыми различными шрифтами и выпущено в самых различных переплетах по вопросам и наполовину столько не содействующим объединению и умиротворению рода человеческого. Тем большее значение придавал отец тому, что можно было еще раздобыть; и хотя он часто потешался над библиотекой дяди Тоби — — — которая, к слову сказать, была действительно забавна — но это не мешало ему самому собирать все книги и научные исследования о носах с такой же старательностью, как добрый мой дядя Тоби собирал все, что мог найти по фортификации. — — Правдам коллекция отца могла бы уместиться на гораздо меньшем столе — но не по твоей вине, милый мой дядя. — — —
Здесь — — но почему именно здесь — — — скорее, чем в какой-нибудь другой части моей истории, — — я не в состоянии сказать; — — а только здесь — — — сердце меня останавливает, чтобы раз навсегда заплатить тебе, милый мой дядя Тоби, дань, к которой меня обязывает твоя доброта. — — Позволь же мне здесь отодвинуть в сторону стул и, опустившись на колени, излить самые горячие чувства любви к тебе и глубочайшего уважения к твоему превосходному характеру, какие добродетель и искренний порыв когда-либо воспламеняли в груди племянника. — — — Мир и покой да осенят навеки главу твою! — Ты не завидовал ничьим радостям — — не задевал ничьих мнений. — — Ты не очернил ничьей репутации — — ни у кого не отнял куска хлеба: тихонечко, в сопровождении верного Трима, обежал ты рысцой маленький круг твоих удовольствий, никого не толкнув по дороге; — для каждого человека в горе находилась у тебя слеза — для каждого нуждающегося находился шиллинг.
Пока у меня будет чем заплатить садовнику — дорожка от твоей двери на лужайку не зарастет травой. — Пока у семейства Шенди будет хоть четверть акра земли, твои укрепления, милый дядя Тоби, останутся нетронутыми.
Глава XXXV
Коллекция моего отца была невелика, но зато она состояла из редких книг, и это показывало, что он затратил не мало времени на ее составление; отцу, правда, очень посчастливилось сделать удачный почин: достать почти за бесценок пролог Брюскамбиля[169] о длинных носах — ибо он заплатил за своего Брюскамбиля всего три полукроны, да и то только благодаря острому зрению букиниста, заметившего, с какой жадностью отец схватил эту книгу. — Во всем христианском мире, — сказал букинист, — — не сыщется и трех Брюскамбилей, если не считать тех, что прикованы цепями в библиотеках любителей. — Отец швырнул деньги с быстротой молнии — сунул Брюскамбиля за пазуху — — и помчался с ним домой с Пикадилли на Кольмен-стрит, точно он уносил сокровище, всю дорогу крепко прижимая Брюскамбиля к груди.
Для тех, кто еще не знает, какого пола Брюскамбиль, — — ведь пролог о длинных носах легко мог быть написан и мужчиной и женщиной, — — не лишнее будет, прибегнув к сравнению, — сказать, что по возвращении домой отец мой утешался с Брюскамбилем совершенно так же, ставлю десять против одного, как ваша милость утешалась с вашей первой любовницей — — то есть с утра до вечера — что, в скобках замечу, может быть, и чрезвычайно приятно влюбленному — но доставляет мало или вовсе не доставляет развлечения посторонним. — Заметьте, я не провожу моего сравнения дальше — глаза у отца были больше, чем аппетит, — рвение больше, чем познания, — он остыл — его увлечения разделились — — он раздобыл Пригница — приобрел Скродера, Андреа, Парея, «Вечерние беседы» Буше[170] и, главное, великого и ученого Гафена Слокенбергия, о котором мне предстоит еще столько говорить — — что сейчас я не скажу о нем ничего.
Глава XXXVI
Ни одна из книжек, которые отец мой с таким трудом раздобывал и изучал для подкрепления своей гипотезы, не принесла ему на первых порах более жестокого разочарования, чем знаменитый диалог между Памфагом и Коклесом, написанный целомудренным пером великого и досточтимого Эразма[171], относительно различного употребления и подходящего применения длинных носов. — — Только, пожалуйста, голубушка, если у вас есть хоть малейшая возможность, ни пяди не уступайте Сатане, не давайте ему оседлать в этой главе ваше воображение; а если он все-таки изловчится и вскочит на него — — будьте, заклинаю вас, необъезженной кобылицей: скачите, гарцуйте, прыгайте, становитесь на дыбы — лягайтесь и брыкайтесь, пока не порвете подпруги или подхвостника, как Скотинка-хворостинка, и не сбросите его милость в грязь. — — Вам нет надобности его убивать. — —
|
The script ran 0.03 seconds.