Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шарль Сорель - Правдивое комическое жизнеописание Франсиона [1623]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Низкая
Метки: antique_european

Аннотация. «Правдивое комическое жизнеописание Франсиона» французского писателя Шарля Сореля (1602 — 1674) — первый плутовской роман во французской литературе, открывший дорогу другим романам того же типа (например, «Жиль Блаз» Лесажа). Ш. Сорель умело использовал форму испанского романа, наполнив ее французским содержанием. Автор запечатлел в нем живую, подлинную действительность своего времени — Францию первой четверти XVII века. Среди современников писателя «Жизнеописание Фран-сиона» имело невероятную популярность. И для современного читателя книга представляет несомненный интерес: повествование развивается динамично, сюжет весьма занимателен, детали сочно и остро подмечены.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

— Между тем он похвалялся, что один только обладает достаточно острыми когтями, чтоб взобраться на гребень Парнаса, — заметил Клерант. — Государь мой, — отвечал я, — когда мы, едим хлебную корку, нам кажется, будто мы производим великий шум, однако никто нас не слышит. Так же обстоит дело и с этим бедным рифмоплетом: его произведения шумят только для его ушей; рассмотрим его вирши независимо от их содержания, каковое мы уже осудили. Затем я показал Клеранту все ошибки сатиры и обещал на нее ответить, дабы изгладить дурное впечатление, быть может, произведенное ею на придворных; с другой стороны, он сам постарался превратить в лжецов всех тех, кому впредь пришла бы охота обвинить его в невежестве, и уделял часа два в день на беседу со мной с глазу на глаз, дабы научиться рассуждать в обществе на всякие темы иначе, чем большинство царедворцев, суесловящих без всякой последовательности, изысканности и смысла. По правде сказать, он до этого несколько презирал литературу и даже осуждал некоторых лиц, посвящавших ей свои досуги, почитая ее занятием, недостойным дворянина. Но я рассеял в нем это предубеждение, доказав ему деликатно, что те, кто хочет повелевать другими, должны опираться больше на разум, нежели на силу, и не уподобляться диким животным. Кроме того, он пожелал до некоторой степени свести счеты с оклеветавшим его поэтом и велел накостылять ему спину палками. Я с каждым днем все больше и больше завоевывал его расположение, а потому он полюбопытствовал спросить, как мне живется; я прикинулся еще более бедным, нежели был на самом деле, дабы побудить его к щедротам, и он тотчас же попросил меня переселиться к нему. Мой покровитель предложил мне пристойное вознаграждение, на каковое я согласился с условием пользоваться всегда полной свободой и не быть на положений челядинца, хотя бы мне случилось оказывать ему услуги, на которые он едва ли мог рассчитывать со стороны кого-нибудь другого. Клерант обещал, что будет обращаться со мной не иначе, как с другом, и, таким образом, я переехал в палаты этого вельможи, где испытал на себе бесчисленные доказательства его щедрости и окончательно удовлетворил свою склонность к великолепным нарядам. Я обычно гарцевал на коне ценою в сто пистолей, пришпоривая его так, что казалось, будто земля дрожит, а за мной постоянно следовало трое или четверо лакеев. Мать моя несказанно радовалась моим успехам, о коих я сообщал в письмах. Я отомстил тем, кто относился ко мне высокомерно, платя им тою же монетой. Из прежних своих приятелей я считался только с двумя или тремя; с остальными же, к коим прежде притворно выказывал любовь ради получаемых от них выгод (к чему иногда позволительно прибегать, не опасаясь справедливых нареканий), я уже не обращался запанибрата, желая показать, что они мне в подметки не годятся и своими недостатками вызывают к себе неприязнь. Шайка «Удалых и Щедрых» тогда окончательно распалась, ибо уже не было никого, кто бы обладал достаточным умом и мужеством, чтобы поддерживать ее в цветущем состоянии. Хорошенькие прелестницы, прежде выказывавшие мне презрение, теперь были не прочь снискать мою благоприязнь, но я натянул им нос. Обычное мое занятие заключалось в том, чтобы карать людские дурачества, унижать спесь и издеваться над невежеством. Судейские, откупщики и торгаши каждодневно проходили через мои руки, и вы не можете себе представить, с каким удовольствием я заставлял свою палку гулять по черному атласу [153]. Так же и те, кто выдавал себя за дворян, не будучи таковыми, не могли уклониться от справедливых последствий моего гнева. Я учил их, что недостаточно скакать на лошади, владеть шпагой, разгуливать гоголем в богатых нарядах, чтоб называться дворянином, — надо еще уметь отражать удары рока и не допускать ничего низменного в своих поступках. Можно было подумать, что я, как Геркулес, родился только для того, чтоб очистить землю от чудовищ, но, говоря по правде, мне было бы трудно справиться с этой задачей, ибо в таком случае пришлось бы уничтожить всех людей, раз в наши дни у них не осталось ничего человеческого, кроме наружности. Я походил также на Геркулеса Галльского [154], тянувшего к себе людей за уши с помощью цепей, которые он выпускал изо рта; могу утверждать это без всякого бахвальства, а равно и то, что лица, коим случалось слышать мои речи, иногда не лишенные скромности, принуждены были относиться ко мне благожелательно. Когда же Клерант совершал какой-нибудь поступок, заслуживавший, по моему мнению, порицания, то критика моя была так деликатна, что нисколько его не обижала, тем более что происходило это только с глазу на глаз. Говорят, что Диоген, выставленный на продажу вместе с другими рабами, приказал выкликать, не хочет ли кто купить себе господина, и действительно, тот, кто его приобрел, терпел над собой его господство, слушая философские наставления, которые тот ему давал; находясь на службе у господина, на полном довольствии и хорошем окладе, я точно так же пользовался у него авторитетом и советовал ему от многого воздерживаться; прибегал я при этом к таким приемам, которые не были ему неприятны, и всякий другой на моем месте едва ли добился бы столь вожделенного успеха. Однажды поутру, когда я был во дворе, явился какой-то весьма скромно одетый человек и пожелал переговорить с нашим вельможей. Слуги, знавшие мое влияние на Клеранта, послали пришельца ко мне наведаться, сможет ли он в этот час получить к нему доступ. Человеку этому было лет около тридцати пяти, и так как рассуждал он весьма толково и обладал степенными манерами, то и произвел на меня впечатление разумной личности. Доведя его до сеней Клерантова покоя, я сказал ему, что он может смело войти, а сам вернулся к своим делам. Он же отвешивает Клеранту почтительнейший поклон и говорит: — Монсеньор, чрезмерное желание вам служить, вкупе со стремлением избавиться от преследований некоторых своих родственников, привело меня сюда, и я умоляю вас взять меня под крыло своего покровительства, зачислив в штат вашей милости. Я не прошу у вас ни жалованья, ни наград и буду доволен, если мне хватит на жизнь; с своей же стороны обещаю оказывать вам услуги, на которые вы сможете рассчитывать не от всякого. Я — лиценциат прав и ношу звание адвоката королевского суда, а кроме того, у меня имеются удостоверения на все случаи жизни. Вообще же я человек храбрый, и если понадобится пустить в ход шпагу, то справлюсь с этим делом не хуже любого дворянина вашей свиты. — У меня нет сейчас досуга, чтоб беседовать с вами, — возразил Клерант; — благодарю вас за ваше доброе желание мне служить; если б мой штат не был набран и заполнен всеми чинами, какие мне требуются, я сделал бы для вас все, что было бы возможно. Тогда этот человек ответил с блуждающим взором: — Если бы вы знали мои достоинства, то не только не отказались бы взять меня к себе, но, напротив, сами пришли бы просить, чтоб я поступил в вашу свиту; вижу, что вы недостойны такого служителя, как я. Эти оскорбительные слова рассердили Клеранта, и он приказал тем, кто был при нем, выгнать пришельца вон; они взяли его за руки, дабы вывести из горницы, но не смогли с ним совладать, после чего Клерант сказал им, чтоб они оставили его тут, раз ему это нравится. Очутившись на свободе, он уселся в кресло и после некоторого молчания заговорил, жестикулируя, как безумный: — Обращаюсь к тебе, вельможнейший сеньор, и хочу сказать твоей милости три слова, столь же длинных, сколь путь от Орлеана до Парижа: ты знаешь, что огонь, небооблетающий и рыгающий в высях, окружает голову антиперистасы твоей славы [155] и что змей Пифон, покрывавший собой всю землю и не оставивший места для жилья человеческого, был убит Аполлоном-Стрелометателем. О великий подвиг! Вороны упоения плясали буре [156] под звуки деревянного бердыша, и трое чирят в качестве дирижеров играли тем временем на похоронных кимвалах, дабы сколько-нибудь понравиться зайцам по ту сторону гор. Что же касается тебя, мой прославленный, то антропофаги сугубо тебя обидели, и никогда огонь первоначальный не утолит твоей жажды, хотя бы твой лекарь, с носом красным, как рак, приказал тебе ободрать угря не с того конца и удержать ветер тылом волчка, несущегося прямо в Германию, дабы заверить всех маловерных протестантов, что колбасы летают, как черепахи и что в прошлом году будут продавать сенскую воду дороже, нежели бычачью кровь. Закончив сию великолепную тираду, он принялся хохотать изо всех сил, и можете поверить, что его слушатели не преминули учинить того же. Камердинер Клеранта смеялся громче прочих и так раскатисто, что привлек внимание адвоката, который, пихнув его два-три раза кулаком, сказал: — Замолчишь ли ты, неуч? Или ты воображаешь, будто я пришел сюда для того, чтоб тебя потешать? — Прошу всех умолкнуть, — сказал Клерант, восстанавливая всеобщий мир, — этот человек, видимо, желает сообщить мне нечто важное. — Я хочу рассказать вам коротенькую басню, вышедшую исключительно из передней мастерской моего мозга, — продолжал он, — чудак Эзоп не принимал тут никакого участия. Орел [157], более жадный до добычи, нежели до славы, покинул однажды перуны, которые хромоногий Вулкан выковал для всемогущего Юпитера так уродливо, словно делал их по своему образцу. Очевидно, орел был дураком неповитым, коль скоро совершил такое безумство, ибо перед тем всякий чтил его, как носителя оружия, коим великий победитель карал злодеяния; ему же больше нравилось быть свободным и охотиться за обитателями воздуха; тем временем Юпитер, пренебрегши им, назначил на его место двух голубок. Этим, господа, я хочу сказать следующее: двор, коли ему будет благоугодно, признает, что дружба вполне законна, когда основана на ипотеке. Сам Сатурн наложил запрещение на мою долю в те времена, когда был судебным приставом. Грянул превеликий гром, от коего все полетело вверх тормашками. Солнце плюхнулось в море вместе с пятьюдесятью звездами, служившими ему пажами; столько было выпито, что во мгновение ока они оказались сухенькими на песке, и из этого-то места с той поры исходит свет. А на сем и сказке конец, и я не знаю, что сталось со Вселенной. Он продолжал молоть еще много всякой чепухи, свидетельствовавшей о том, насколько помутился его рассудок. Клерант, зная, что я впустил к нему адвоката, вообразил, будто мне вздумалось сделать это для его потехи, но когда послали за мной, то выяснилась моя полная неосведомленность о безумии этого молодца. Желая подзудить нашего гостя к болтовне, я отгоняю шутников, раздражающих его нелепыми вопросами, говорю с ним только об удовольствиях и приятной жизни и, притворившись очарованным его речами, оказываю ему всяческое почтение, а это подстрекает его нести такую околесину, что надо было обладать бог весть какой деликатной выдержкой, чтоб не расхохотаться. В тот же день пришли его спрашивать какие-то люди, которых проводили к Клеранту; они заявили, что адвокат — их родственник, помешавшийся под впечатлением проигранной тяжбы, которая поглотила все его имущество, и что они приютили его у себя из милосердия, хотя он причиняет им немало хлопот, когда доходит до высших пределов безумия. — Готов освободить вас от этой заботы, — отвечал им Клерант. — Он предложил мне свои услуги, а потому я хочу удержать его при себе и положу ему хорошее содержание. Тогда родственники, довольные тем, что избавились от обузы, оставили безумца у Клеранта, который тут же окрестил его Колине и приказал одеть, как дворянина. Проходили иногда целые месяцы, когда с ним не случалось никаких припадков помешательства, и тогда выражался он весьма искусно и даже порой красноречиво, хотя, говоря по правде, речи его всегда отличались несуразностью. Приказ, данный всем домочадцам, не раздражать Колине оскорбительными проказами оберегал его от острых приступов болезни и от того буйного состояния, в которое впадают некоторые. Во всяком случае, присутствие Колине не казалось никому тягостным, и не было такого вельможи, который не испытывал бы удовольствия, слушая его речи и глядя на забавные его поступки. Он подчинялся мне во всем и даже называл меня своим добрым наставником, а Клеранта своим добрым сеньором. Когда мне хотелось задеть кого-либо за живое, я обучал Колине какой-нибудь штуке, уличавшей мою жертву в тех или иных пороках, и многие, слыша, как здраво он порой рассуждает, воображали, что наш адвокат вовсе не рехнулся, а только притворяется. В молодости он обладал блестящим умом, от коего не могло не уцелеть кое-каких следов, так что иной раз ответы его и без всякой моей указки бывали весьма замечательны. Однажды в его присутствии заговорили о некоем вельможе, слывшем самым набитым дураком во всем сословии, и так как ему все же приписывали такие качества, как обходительность и куртуазность, то Колине стал утверждать противное, а именно, что он самый неучтивый человек на свете. Когда же у него потребовали доказательств, о«отвечал, что сам накануне видел, как этот вельможа совершил невежливый поступок, не посторонившись на улице и не уступив дороги брату своему, каковой, по мнению Колине, был и старше его и почтеннее. — Но у этого вельможи нет брата: ты ошибаешься, — возразили ему. — А я знаю, — заявил он, — что у него их несколько и что прохожий приходился ему братом, ибо то был осел, да еще такой большой, какого не всегда встретишь. В другой раз, когда речь зашла о том, чтоб засесть за брелан [158], он сказал, что не хочет играть с этим вельможей, так как не любит играть с «болваном». Однажды даже, встретив его в Лувре, он подошел к нему и сунул ему сена в карман. Вельможа обернулся и спросил его, что это означает. — Это ваш рацион, — возразил Колине, — берегите его получше на случай, если проголодаетесь. Сердиться на такого безумца значило бы уронить свое достоинство, а потому вельможа обратил все это в шутку; но, желая тем не менее досадить ему чем-нибудь в отместку, он по прошествии некоторого времени призвал его к себе и попросил показать тесачок, который тот носил на боку. Колине вынул его из ножен и передал вельможе, а тот наступил на клинок, словно намереваясь его переломить. Тогда наш чудак воскликнул: — Эй, господа, подойдите взглянуть, какое чудо совершают над моей шпагой: у меня был клинок с ручкой, а стал с копытом! На его крик сбежалось несколько вельмож, так что обидчику пришлось вернуть оружие, и он удалился, пристыженный, с намерением никогда более не задирать этого человека, умеющего отпускать такие ядовитые насмешки. Когда при нем как-то заговорили об одной женщине, ежедневно наставлявшей рога своему мужу, Колине разразился целой кучей потешных острот. Так, по его словам, ей следовало опасаться, как бы рогач в сердцах не ударил ее надлобным своим оружием; а про мужа Колине сказал, что ему трудно будет найти шляпу по мерке, и не мешало бы понизить порог своего дома, дабы входить туда не наклоняясь. — Актеон, — добавил он весьма метко, — нажил рога тем, что взглянул на обнаженную Диану, а сему рогоносцу достались они за то, что он редко любопытствовал посмотреть на свою супругу, когда та раздевалась. Ему передали, что одна девушка нашего околотка прижила ребенка, отец которого был неизвестен. По этому поводу он сказал: — Должно быть, ее водили на расстрел, и все стрельцы палили в нее залпом; а кто попал, этого сам черт не знает. Он сравнил ее также с особой, которая уколола руки об шипы и не может разобрать, какой из них ее поранил. Как-то ему рассказали про другую девицу, оказавшуюся в марьяжном интересе, но кто ее замарьяжил, было неизвестно. — Да это же Прекрасная Елена, — воскликнул он, — но только ночевал с ней не Парис, а Париж. Когда однажды мы разговорились при нем о поллюции, он промолвил: — Не понимаю вас, господа привереды: лучше иметь пол-Люции, чем никакой. Однажды Клерант состязался в карусели с кольцами [159] на Королевской площади, и кто-то, желая похвалить быстрый ход его лошади, сказал, что она опережает ветер. — Без моего объяснения это покажется вам невероятным, — отозвался Колине; — просто лошадь монсеньора, скача по ристалищу, пускала ветры, которые, конечно, оставались позади. Иногда случалось ему браться за стихоплетство, ибо вы знаете, каким важным преимуществом является для поэта сумасшествие. Он продекламировал свои дивные стишки одному дворянину, посещавшему Клеранта, и, узнав, что тот намеревается жениться, предложил сочинить для него эпиталаму. Дворянин, встретив его по прошествии некоторого времени, спросил: — Ну-с, Колине, как поживает мой брачный гимн? — Ничего, слава богу, — отвечал тот, — ваши рога, моя музыка: вместе — отличная роговая музыка. Дворянин, обвенчавшийся за каких-нибудь три дня до этого, весьма рассердился на то, что его уже обзывают рогоносцем, и был несказанно сконфужен. Я уже говорил вам о Мелибее, любившем прелестную Диану. Он также хаживал к Клеранту и всячески добивался моего расположения; но я не мог его полюбить, вспоминая, как он в пору моей молодости перебил у меня возлюбленную, непрестанно рисовавшуюся моей фантазии в сопровождении многих сладостных грез: ибо, как вам известно, первые впечатления никогда не изглаживаются. Итак, я зачастую дурно отзывался о нем в присутствии Колине, который привязывался к нему предпочтительно перед другими, чем весьма забавлял Клеранта; Мелибея же почитали при дворе не иначе, как за шута, и он вынужден был против воли огрызаться от нашего безумца, а не то его осыпали бы насмешками. Их диалоги были полны несуразнейшими оскорблениями и попреками, менявшимися в зависимости от обстоятельств, так что я не в силах всех их упомнить. Приведу вам только самый потешный и глупый эпизод, произошедший между сими двумя особами, по уму стоившими друг друга. Однажды Мелибей обедал у Клеранта, и для того, чтоб стравить его с Колине, последнего также позвали к столу. Колине выложил против него все, что подвернулось ему на язык, но тот отвечал весьма хладнокровно, будучи на сей раз в более серьезном настроении, нежели обычно. Заметив, что тот не желает с ним препираться, Колине по окончании обеда покинул общество и удалился в свою светелку, где принужден был в наказание просидеть весь день (кроме того времени, когда господин его бывал в зале), ибо, спустившись накануне в кухню, избил маленького пажа, любимца Клеранта. Тогда Мелибей, передумав, решил рассчитаться с Колине за прежние нападки и для этого поднялся в его светелку, помещавшуюся над залом. Щипая его и награждая щелчками в нос, он наговорил ему всяческих вещей, от коих тот пришел в такой раж, что схватил палку и принялся его дубасить. Мелибей, не найдя никакого орудия для защиты, счел за благо пуститься наутек: он поспешно выбежал из светлицы и бросился вниз по лестнице, перескакивая через три ступеньки, а Колине погнался за ним, лупя его по чем зря, но, поравнявшись с залом, остановился и, отвесив ему со шляпой в руке глубокий поклон, сказал: — Государь мой, умоляю извинить меня, если я не провожаю вас до самого низу, но мне запрещено переступать порог: иначе я не преминул бы исполнить свой долг. После этих слов он вернулся в свою горницу, а Мелибей спустился вниз с прежней торопливостью, не обращая внимания на учтивое приветствие Колине. Все, кто находился в зале при Клеранте, сбежались на учиненный ими шум, так что нам довелось взглянуть на забавный способ провожать людей, изобретенный нашим безумцем. Урок, данный Мелибею, был мне весьма непротивен, и, заметив после его ухода, что Колине находится в добром расположении духа, я заставил его выучить наизусть любовные комплименты, коими Мели-бей в свое время улещал Диану. Колине запомнил их и в первый же раз, как тот к нам зашел, приказал маленькому пажу Клеранта усесться в кресло и изображать девицу, а сам стал держать ему те же речи. Когда он сбивался или путал, по своему обыкновению, то я его поправлял, а иногда и сам исполнял его роль. Мелибей задыхался от досады, глядя, как я вышучиваю его старую любовь, но не смел ничего мне сказать, ибо Клерант находил это весьма забавным. Наконец, будучи не в силах выносить все эти насмешки, он мало-помалу отдалился от нашего общества и перестал нас посещать. Вот каким образом я с помощью Колине отомстил человеку, некогда действительно уязвившему меня в самое чувствительное место души. Этот безумец в минуты просветления бывал нам полезен во многих случаях, а иной раз держал такие речи, которые служили нам советами в самых важных делах: ведь говорят же, что мудрые научаются от безумных большему, нежели безумные от мудрых. Кто посмеет отрицать вещий смысл этих слов, когда узнает то, что я вам сейчас расскажу! В некий день, будучи в господских покоях, Колине увидал одного льстивого царедворца, досаждавшего Клеранту униженными просьбами о чем-то, зависевшем от этого вельможи. Колине вынимает из кармашка сухарик и показывает его вертевшейся тут же собачонке; та прыгает на него передними лапками, ластится и юлит, виляя хвостом, как бы выпрашивая кусочек, который тот держит. Он поднимает руку как можно выше и то и дело восклицает на самые чудаковые лады: — Без толку подлизываешься: ничего не получишь. — Отдайте ей сухарь, Колине, она заслужила его своими ласками, — сказал Клерант, поглядев на своего шута. — Подражаю вам, мой добрый сеньор, подражаю вам, — отвечал тот. — В чем же это ты мне подражаешь? — спросил Клерант. — А в том, что вы заставляете себя долго просить и улещать, прежде чем исполнить просьбу того человека, который с вами говорит, — возразил Колине. — Что может быть сладостнее, нежели видеть, как за нами увиваются? По-моему, не стоит слишком скоро лишать себя такого удовольствия: единственное средство его продлить — это как можно дольше не делать того, о чем нас просят; не успеваем мы уступить, как за нами перестают ухаживать: вы это сейчас увидите. С этими словами он бросил сухарь собачке, которая убежала с ним под кровать и, сожрав его, вернулась обратно, как бы для того, чтоб попросить еще кусок. — Она опять к тебе ласкается, — сказал Клерант, — ты напрасно обвинял ее в неблагодарности. — Узнав, что мне нечего ей больше дать, она тотчас же меня бросит, — возразил Колине. Тут он вместо сухаря угостил ее пинком, и собака убежала, не выражая никакого намерения лебезить перед ним, сколько он ни приманивал ее ласкою. — Присмотритесь ко всем этим людям, которые к вам ходят, — сказал он затем Клеранту, — у них такой же нрав, как у вашей собаки, а посему берегитесь. Проситель едва ли был благодарен Колине, ибо Клерант, коему было известно, что сумасшедшие обычно обладают даром предвидения, отнесся с большим вниманием к его предостережению и стал с тех пор весьма расчетливым домохозяином. В то время поднялась во Франции смута; Клерант был одним из главных вождей партии, составленной несколькими недовольными. Война, на которую прихватили с собой и Колине, была не по душе нашему безумцу; он высказал свое мнение об этом Клеранту, когда тот выходил из залы, где только что закончилось совещание государственных деятелей. — Мой добрый сеньор, — отнесся он к нему, — эти советники — невоенные люди и знают о сражениях только по картинкам да по книгам; участвуй они лично в каком-нибудь бою, то не посоветовали бы вам избегать мира; они ведали бы ужасы битв: одному отсекают руку, другому разбивают голову, некоторых топчут кони, и почти все идут на смерть, как оголтелые. Я рисую вам все это потому, что, насколько мне известно, вы принимали не большее участие в подобных делах, чем они; но осуждать вас тут не за что: ибо какую честь приносит нам война? Нередко величайший храбрец на свете падает, пораженный мушкетной пулей какого-нибудь трусишки, стреляющего в первый раз. Если б Цезарь, Александр, Амадис и Карл Великий были живы, они не пошли бы в бой с такою же охотой, как ходили в свое время. Да и подданнные, дорожа их жизнью, не позволили бы им подвергать себя столь великой опасности. Что касается меня, то я предпочитаю убитым людям убитых цыплят; вернемся в Париж наслаждаться радостями вкусного стола: приятнее глядеть на вертела, чем на пики, на кастрюлю, чем на шишаки, и вообще на орудия кухни, чем на орудия войны. Ваше занятие заключается здесь в том, чтоб проверять, хорошо ли расставлены пушки и расположены войска, тогда как в городе вы ходили бы к дамам, с коими проводили бы время с гораздо большей приятностью. Хотя о ту пору Клерант обратил в шутку всю его речь, однако же впоследствии извлек из нее пользу, как ив тайного предупреждения, ниспосланного ему небом через человека, который, несмотря на свое безумие, приводил доводы, не менее убедительные, чем рассуждения глубочайших философов. По заключении мира вернулись мы в Париж, где Клерант, навестив прелестную и красноречивую Люцию, ощутил более, чем когда-либо, силу ее чар; а так как находился он тогда в настроении, весьма восприимчивом для нежной страсти, то и влюбился в нее без памяти, так что почти не выходил из ее палат. Однажды привел он к ней Колине, коего подпоил, угостив двумя-тремя чарками веселящего вина. Тот посматривал то на красавицу, очень ему приглянувшуюся, то на своего господина, который любовался ею не менее его; он заметил, что Клерант запускает глаза в декольте Люции, стараясь увидать ее перси под косынкой, каковая очень его раздражала. Убедившись в этом, Колине берет ножницы у горничной девушки, тихохонько подкрадывается к Люции и срывает косынку, подрезав тесемку, на коей она держалась. Люция оборачивается, намереваясь пожурить его за дерзость, но он тотчас же говорит ей: — Вы не правы, сударыня, скрывая от моего сеньора то, что ему так хочется видеть; пусть любуется, сколько душе угодно, а если бы вы соизволили меня послушать, то разрешили бы ему и дотронуться. — Вы видите, — промолвил Клерант, — у меня нет недостатка в адвокатах, ибо тяжба моя столь справедлива, что всякий рвется ее защищать; все же я не уверен в выигрыше, ибо вы являетесь одновременно и судьей и стороной. — И вы не ошибаетесь, — возразила Люция, — ибо ваш адвокат прибегает к грубой силе рук вместо сладостной убедительности речей. Клерант, заметив, что Люция недовольна выходкой Колине, шепнул ей на ухо, что за персона этот безумный, коему принцы крови прощали и не такие дерзости. Она тотчас же успокоилась и была весьма рада побеседовать с добрым Колине, о коем уже слыхала от нескольких лиц. Клерант, желая доставить ей удовольствие, приказал ему развлечь своими речами тамошнее общество, знавшее понаслышке об его красноречии. Усевшись на стул, Колине с места в карьер пустился в разглагольствования, вращая глазами и жестикулируя самым удивительным образом: — Сударыня, ваши достоинства, светящиеся как фонарь вафельщика [160], настолько грозят затмить затмение зари, восходящей на полушарии Ликантропии [161], что не найдется при дворе такого вельможи, который не пожелал бы завиться а ла Борелиз, дабы вам понравиться; цвет вашей кожи превосходит пурпур луковицы, волосы ваши желты, как испражнения младенца, зубы ваши, отнюдь не купленные в лавочке Кармелина [162], кажутся, тем не менее, сделанными из рога обувного совка моего государя; рот ваш, иногда раскрывающийся, похож на отверстие благотворительной кружки для сбора в пользу заключенных; словом, Феб, обедая у Куафье [163] по шесть пистолей с персоны, не едал лучшего паштета из петушьих гребешков, нежели тот, который я только что отведал; а кроме того, говорят, что, подобно тому как Ахилл таскал тело Приамова сына [164] вокруг стен Троянских, так иной царедворец, чтоб войти в милость, метет шляпой землю перед такими людьми, которые заслуживали хороших плетей. — Не понимаю, что вы этим хотите сказать, Колине, — заметил Клерант; — ведь вы как будто собирались описать совершенства госпожи Люции? Почему вы не довели до конца своего намерения? — Я это сейчас сделаю, — ответил тот. — Итак, прекрасная нимфа, раз необходимо вас восхвалять, то скажу, что вы меня пленили, и этого довольно; ибо вы не пленили бы меня, если б обладали меньшим числом чар, нежели водится в Нормандии яблок. Увы, я могу сознаться во всем, ибо я умираю. Пусть, сударыня, черт заберет вас в счет наследства, которое от меня останется, если я влюблен в вашу милость меньше, нежели нищий в свою суму: когда я гляжу на вас, то радуюсь, как свинья, мочащаяся в отруби. Коли вы захотите, то не поможет тут ни Роланд, ни Сакрипант, и вы будете моей Анджеликой, а я вашим Медором [165], ибо нет никакого сомнения, что большинство вельмож ослистее ослов. Они не упражняются ни в каких доблестях, а только мечут по столу тремя костяшками; и я еще всего не рассказываю. Намедни я смотрел в амстердамскую трубу [166] на остров, куда отправляют души всех этих бездельников, превращенных в страшных чудовищ. Что касается мещаночек, они позволяют тискать себя, не помышляя о покаянии; их катают и валяют в прихожих и на чердаках, не считаясь с тем, что пол твердый, и суют им бог весть что под юбку, я хотел сказать — за корсаж. Закончил он сию прелестную речь песенкой «Ты такая ласковая, Гильомета», а затем «Вы мне ее портите» и «Пенпало», каковые он прогорланил во всю глотку и так оглушил Клеранта, что тот приказал ему перестать и позабавить общество чем-нибудь более пристойным. Тогда Колине снова принялся нести свою несусветную белиберду, постоянно вкрапливая в нее разные истины по адресу придворных, весьма всех насмешившие. В сей день зашел туда также некий горожанин, одетый в черный атлас, и остался весьма недоволен издевками Колине, который, между прочим, сказал про него Люции, что он похож на античную медаль рогоносца и что у него нос закорючкой; а потому горожанин отвел его в сторону и прошептал ему тихонько, опасаясь, как бы Клерант того не услышал и не рассердился: — Вот что, господин шут, вы притворяетесь сумасшедшим; если б вы имели дело со мной, то я вернул бы вам рассудок плеткой. Ему пришлось тотчас же убраться, а не то Колине, бывший в раже, задал бы ему преизрядную таску. Вернувшись домой, наш безумец поведал мне о своем приключении, и хотя было в речах его немало нескладицы, однако же я сразу его понял. Я дал ему слово, что помогу отомстить врагу, несмотря на то, что лицо, с коим он не поладил, было мне неизвестно. Случилось так, что однажды вечером, идя по улице в сопровождении своих людей и Колине, я увидал некоего казначея, удержавшего в свою пользу половину суммы, которую должен был мне выплатить. Желая отделать по заслугам этого мерзавца, я указываю на него Колине и говорю ему, что это, безусловно, его оскорбитель. Тот, доверяя мне, незамедлительно готовится к бою и, взяв у подвернувшейся зеленщицы два яйца, бросает их ему в лицо и пачкает его внушительный воротник, топорщащийся наподобие павлиньего хвоста, а вдобавок отпускает ему полштофа тумаков, так что у того хлещет кровь из носу, как у зарезанною быка. Я прошел мимо, даже не обернувшись, чтобы меня не приняли за соучастника этой безрассудной выходки. Но мои лакеи не преминули от меня отстать, ибо предпочли поддержать Колине против казначея, вознамерившегося отплатить обидчику. Они бросаются на него с палками, а наш безумец, отдыхая в сторонке, наблюдает за расправой и говорит: — Эге, господин мерзавец, вы уже не грозитесь меня отстегать, как намедни. Горожане, знавшие казначея, собираются в кучу и готовятся напасть на лакеев, а те, желая увильнуть от дикой ярости этих людей, прихвативших с собой ржавые алебарды, говорят им: — Господа, этот негодяй обидел вот того дворянина из свиты Клеранта. — Да, да, — подтверждает Колине, — я дворянин из свиты Клеранта. При имени этого весьма уважаемого вельможи происходит некоторая заминка, и мои люди незаметно испаряются, оставляя на поле брани своего окровавленного врага. Колине помог мне, таким образом, наказать нескольких наглецов, которые тщетно жаловались на него Клеранту, ибо тот неизменно отвечал, что не надо обращать внимания на поступки сумасшедшего. Нашелся, впрочем, человек, который как бы назидания ради сказал однажды нашему вельможе, что ему следовало бы запереть Колине в своем доме, дабы он не оскорблял людей на улицах; мне случилось быть при сем разговоре, и, видя, что Клерант им недоволен и раздумывает над ответом, я сказал ему: — Государь мой, что бы вам ни говорили, но не запирайте вашего безумца до тех пор, пока все не образумятся: он отлично клеймит высокомерие презренных душонок, коих немало во Франции, и умеет их распознавать благодаря особому дару, отпущенному ему природой. Клерант, согласившись с моими доводами, пренебрег мнением того человека, и Колине стал еще чаще, чем прежде, разгуливать по улицам в богатейших нарядах, в которых принимали его чуть ли не за барона. А потому все очень дивились, когда на него нападали острые приступы безумия. В ту пору чары Люции, все более покорявшие Клеранта, принудили его искать какого-нибудь средства для достижения желанной цели, и, зная, что я весьма сведущ в амурных делах, он решил откровенно посвятить меня в свою тайну, о коей мне и без того было достаточно известно. По его словам, он вознамерился прибегнуть в сем случае именно к моему содействию, ибо уважал меня больше всех прочих людей на свете и не желал подражать тем придворным, которые поручают подобные дела гнусным и невежественным лицам; к этому он присовокупил, что ему отлично известно, каким острым умом надлежало обладать для таких предприятий, и что любовники должны почитать за богов-покровителей тех, кто помогает им добиться вожделенных успехов. Эти речи, от коих ожидал я себе пользы, побудили меня обещать ему свое пособничество везде и во всем, ибо сам я вздыхал о тех же сладостных восторгах, по коим томился и Клерант, к вящему моему удовольствию. Надобно вам сказать, что при Люции состояла одна особа, по имени Флеранса, красавица из красавиц, в которую я смертельно влюбился, а потому находил приятным бывать в этом доме как можно чаще. Наперсница обладала, на мой взгляд, гораздо большими чарами, нежели госпожа, которая была по сравнению с ней просто девкой-чернавкой. Не знаю, почему Люция ее держала: разве только полагалась она на остроту своего ума, ибо надеялась с его помощью оградить себя от того предпочтения, которое могли оказать Флерансе лица, знавшие их обеих. Я посоветовал Клеранту не ходить к этой даме до той поры, пока она не склонится к оказанию ему милостей, коих он добивался, тем более что для поддержания доброй своей славы в обществе надлежало ему не выдавать ничем своей любви, ибо люди, по присущей им глупости, обычно судят обо всем шиворот-навыворот и принимают самые явные свойства хорошей души за признаки порочной. Клерант не стал со мной спорить, ибо я был единственным его оракулом, да и вообще он постоянно следовал моим советам, невзирая на мнения всех прочих людей. Решившись, как я вам уже докладывал, воздержаться на некоторое время от встреч с Люцией, Клерант стал помышлять о том, как бы ему выказать ей свою любовь более открыто, нежели прежде. Он счел за лучшее послать любовное письмо и поручил мне его составить, ибо, говоря без лести, не обладал он достаточно изысканным слогом, чтоб переписываться с Люцией, слывшей образцом изысканности; я надумал смастерить сию цидулку таким образом, чтоб его милость, обращаясь к своей возлюбленной, не уронила своего достоинства и проявила скорее шутливые, нежели серьезные чувствования, ибо ей не пристало унижаться до выражения восторгов, обычных в устах настоящих любовников. Перескажу вам содержание письма. «Если б Ваши прелести не были столь совершенны, Вы не смогли бы меня пленить, поскольку я дал клятву сохранить навеки свою свободу. Узнайте же, чудо из чудес, об одержанной Вами победе и отнесите ее за счет своих достоинств. Но подумайте также и о том, что боги не даровали Вам привилегии зажигать сердца любовью, оберегая собственное от малейшей искры. Беру на себя смелость сказать, что они были бы неправы, если бы так поступили. Ибо для какой цели наградили бы они Вас столькими совершенствами, если бы не указали способа, как ими насладиться? Разве только для того, чтоб обречь смертных на муки геенские, показав им мастерское произведение рук своих и отняв у них одновременно надежду обладать им, сколь великие желания оно бы в них ни вселяло. Не будьте жестокой по отношению к самой себе, теряя время, которое могли бы использовать отменнейшим образом. До сей поры Вы упражнялись в любви только на словах; займитесь же ею со мной на деле, ибо я вздыхаю о часе, когда Вы на это решитесь. Вы вкусите новые наслаждения, коих не цените, может быть, потому, что их еще не испытали. Мы станем проводить время в ласках, объятиях и поцелуях, и я постараюсь выказать Вам такие знаки внимания, которые преисполнят Вас гордостью и упоением. С такой поспешностью и страстью окажу я Вам те услуги, которые сулят любовники, что Вы останетесь довольны превыше всякого описания. Последуйте этому совету, светоч мой, дорогая Люция; решитесь, как я Вам уже сказал, изведать пыл любви и не храните втуне даров природы. Если Вы хоть сколько-нибудь представляете себе, как велико мое расположение к Вам, то, несомненно, изберете меня перед прочими, дабы испытать те услады, о коих я Вам пишу». Помимо письма, сочинил я для Люции вирши, в коих с такой непосредственностью живописал любовные утехи, что даже величайшая в мире святоша почувствовала бы иглы вожделения. Предоставляю вам судить, подействовали ли стихи на сию чувствительную и галантную особу: она кусала губы, шепча вирши про себя, она то и дело улыбалась, и глаза ее сверкали от упоения. Я с радостью следил за этими переживаниями, рассчитывая, что Люция не преминет черкнуть Клеранту благоприятный ответ; но ничуть не бывало: она обратила все в шутку и не подумала взяться за перо, дабы отписать своему поклоннику. Тем не менее она отозвалась с величайшей похвалой о присланных им стихах и письме, как о весьма искусных произведениях, и, догадавшись по стилю, ей небезызвестному, а также по многим другим признакам, что я являюсь их автором, прониклась расположением ко мне, вместо того чтоб осчастливить им своего вздыхателя. «Поскольку у Клеранта не хватает умения самому описать утехи любви, — размышляла она про себя, — то едва ли он будет в состоянии их мне доставить; Франсион же изложил их весьма пылко, а потому полагаю, что он большой искусник в таких делах; те доказательства его мастерства, которые я видела, совершенно меня очаровали». Судя по воспоследовавшим затем событиям, думаю, что рассуждала она именно так. Однако свои намерения Люция открыла мне лишь во время другой беседы, когда я ратовал перед ней за Клеранта. — Как, Франсион? — воскликнула она, смеясь. — Неужели вы дали клятву никогда не выступать от себя, а хлопотать только о благе ближнего? — Отнюдь нет, сударыня, могу вас в том заверить, — ответствовал я, — но было бы безумием с моей стороны стремиться к цели, которой мешают мне достигнуть мои несовершенства. — Как бы высоки ни были ваши притязания, вы добьетесь вожделенного успеха, если только захотите, — сказала она. — А если б я притязал на вашу благосклонность, — спросил я, — удалось ли бы мне достигнуть цели? — Ах, господи, — возразила она, — не будем говорить обо мне: я не пример, ибо не принадлежу к числу несравненных красавиц, достойных ранить вас своими чарами. Хотя Люция и утаила от меня свое желание, однако я понял, куда она метит, и повел самую усиленную осаду, заставившую ее сдаться и признать, что она питает ко мне то благоволение, которого я добивался у нее для другого. Я не испытывал к ней такой страсти, как к Флерансе, но, найдя случай отведать весьма лакомого удовольствия, я дал волю своему воображению, убедил себя, что она прекраснее, нежели мне до того представлялась, и, таким образом, сам ранил себя ее стрелой. Я преследовал ее с такой настойчивостью, что, когда мы как-то вечером очутились с глазу на глаз в ее горнице, она позволила мне поцеловать себя и приголубить, словом, доказать, сколь прозорливо она поступила, избрав меня своим поклонником. Когда нам представился случай возобновить сии сладостные упражнения, мы использовали его до конца с истой жадностью. Если б меня слышал какой-нибудь реформат [167], то сказал бы, что я предатель и что мне не следовало наслаждаться ласками той, которую я обещал склонить в пользу Клеранта; но какую бы глупость я совершил, если бы упустил столь редкостную оказию! Я стал бы всеобщим посмешищем. И разве мое удовольствие не было мне ближе, нежели чужое? Вы, вероятно, думаете, что победа над Люцией помешала мне впредь помышлять об ее прелестной наперснице; но вы сильно заблуждаетесь: я питал к Флерансе совершенно неописуемую страсть, каковую продолжал выказывать всякий раз, как мне случалось ее встретить. Ее упорство было сломлено моими обхаживаниями и подарками. Тем не менее ни она, ни я не могли найти удобного случая доставить мне желанное блаженство, ибо Флеранса не отходила от своей госпожи. На мое счастье, небу было угодно, чтоб однажды Люция завязала беседу в своей горнице с несколькими родственницами, предполагавшими пробыть у нее довольно долго. Я вошел в дом и встретил на лестнице Флерансу, которая повела меня в гардеробную [168], где я принялся целовать ее в полное свое удовольствие. Затем я бросил ее на постель и так потрудился, что довел дело до успешного конца; но тут счастье нам изменило, и Фортуна внезапно обратилась в нашего врага. Люция вышла из своей горницы за малой нуждой и, направившись в гардеробную, где мы находились, отперла дверь собственным ключом. Тут она увидала свою компаньонку, которая, оправив юбку, соскочила с постели; щеки ее покрывал естественный румянец, вызванный как усиленными нашими упражнениями, так и охватившим ее стыдом; к тому же прическа ее была в полном беспорядке. Люция, взглянув на Флерансу, осведомилась, не разбудила ли она ее. Затем она отдергивает полог постели, чтоб достать ночной горшок, и застает меня там подвязывающим штаны; она спрашивает, зачем я туда попал, а я невозмутимо отвечаю, что просил ее компаньонку пришить мне складку на штанах. — Вы могли бы выбрать более освещенное место, — возразила она. — Пойте это другим; нашли кого морочить. Тут ей бросается в глаза, что у камеристки воротник сбился и шея обнажена, ибо я целовал ее в перси; и это окончательно убеждает Люцию в нашем студодеяние. — Как, негодница? — воскликнула она. — Вы позволяете себе водить сюда мужчин, чтоб устраивать свои шашни? Вы позорите мой дом? Вас надо бы отстегать как следует. — Если карать за такие грехи, — решительно отвечала Флеранса, очутившись в сем крайнем положении, — то вы заслуживаете не меньшего наказания, чем я; и если они позорят дом, в коем происходят, то вы уже опозорили свой собственный; не стану, впрочем, толковать об этом, поскольку дом не мой и мне нет дела до того, что тут происходит. Во всяком случае, я не сделала ничего такого, в чем бы вы не подали мне примера. Да и что вы можете сказать на худой конец? Разве только, что, не будучи столь высокого звания, как вы, я не должна позволять себе таких же вольностей. От этого смелого ответа Люция застыдилась пуще той, которой сама собиралась сделать выговор. Окинув меня недружелюбным взглядом, вышла она из гардеробной и сердито захлопнула за собой дверь. Несмотря на ее ревность, я не преминул как следует использовать время и покинул Флерансу не прежде чем через час: я доказал ей, что надлежит завершить начатое дело и что, будь мы даже ни в чем не повинны, нас все равно бы заподозрили при сложившихся обстоятельствах. Ее госпожа и впредь не осмеливалась ее журить, боясь, как бы не открылось, что Люция сама грешна в том, в чем упрекает других. Клерант, пристававший ко мне пуще прежнего, чтоб я каким бы то ни было способом умолил ее утолить его страсть, заставил меня написать ей еще более пылкое письмо, нежели первое; но я не посмел самолично передать это послание Люции, а вручил его через третье лицо. Думая, что мстит мне наичувствительнейшим образом, она ответила Клеранту в учтивейших выражениях, соглашаясь вознаградить его любовь существенными милостями; и действительно, когда спустя несколько дней он зашел навестить Люцию, то насладился ею по своему желанию, чему я был более рад, нежели она предполагала. Я не мог всецело отдать свое сердце какой-нибудь одной даме, ибо не находил такой, которая была бы достойна столь совершенной любви; а между тем я был очарован всеми, кого ни встречал, хотя по общему мнению они вовсе не были красавицами. Когда какой-нибудь приятель, заметив, что я загляделся на ту или иную особу, говорил мне: «Да ты в нее влюблен!» — я по большей части тут же в нее влюблялся, хотя за минуту до того не знал, соблазнительна ли она или нет; однако все мои увлечения длились недолго, и одно вытесняло другое. Всегда находилась какая-нибудь покладистая особа, с которой я удовлетворял свои желания. В ту пору попалась мне мещаночка из города Тура, приехавшая в Париж ради какой-то тяжбы: зная ее за женщину хитрую и решительную, подагрик-муж послал ее хлопотать по его делу. Один мой приятель познакомил меня с ней, и так как она мне приглянулась, то, желая заслужить ее благосклонность, я настроил всех своих друзей, чтоб они добились для нее справедливого и быстрого решения. Благодаря такой любезности, сопровождавшейся всяческими ухаживаниями, дело мое пошло на лад, и я поступил с ней по своему желанию, причем мне даже не пришлось особенно раскошелиться. Право, она была очень мила; но, узнав затем, что моя красотка не довольствуется одним дружком, а начала путаться и с другими, помимо меня, я перестал ею интересоваться и постепенно совсем от нее отстранился, не думая больше о том, довела ли она до конца свою тяжбу и собиралась или не собиралась вскоре возвратиться восвояси. Прошло уже три месяца, как я о ней не слыхал. и вот однажды поутру, когда я лежал еще в постели, входит она в мою горницу в сопровождении двух горожанок, смахивавших на старейших жриц Венусова храма. Жил я тогда близ палат Клеранта в маленьком флигельке с лестницей на улицу, так что она безбоязненно поднялась ко мне наверх. Я принял своих посетитель весьма учтиво и, приказав пододвинуть для них кресла поближе к постели, спросил, какое неотложное дело вынудило их прийти ко мне в столь ранний час, тогда как им стоило только послать за мной, если они нуждались в моих услугах. Моя бывшая подружка с присущей ей развязностью взяла слово первой и сказала: — Причина, приведшая меня сюда, государь мой, заключается в том, что я собираюсь вернуться в Тур, и так как вы выказали мне столько знаков внимания, то я не хотела уехать, не простившись с вами. Я вынуждена была сама прийти к вам, коль скоро вы перестали у меня бывать и, по-видимому, забыли ту, которую некогда удостаивали своей любви; а если я привела с собой двух знакомых мне почтенных дам, то лишь для того, чтоб чувствовать себя безопаснее в этом доме, где можно встретить всякого сорта людей. Я всячески поблагодарил ее за выказанную мне благосклонность и, дабы оправдать чем-либо прекращение своих посещений, постарался ее уверить, что долгое время был болен; но тут она переменила разговор и, оставив учтивости, заговорила так: — Дабы избавиться поскорее от гнетущего меня беспокойства, дозвольте, государь мой, сказать вам в двух словах то, что лежит у меня на сердце: как вы помните, мы сдружились с вами в первые же дни после моего приезда в этот город; я подарила вас такими милостями, каких только может пожелать мужчина, а если б он был в состоянии вообразить себе еще что-либо большее, то вы бы легко этого добились. Между тем вы ничего для меня не сделали, если не считать кое-каких шагов и хлопот, предпринятых вами по поводу моей тяжбы, которую я выиграла лишь наполовину. Где это вы думали найти женщин по такой дешевке? Мало того: вместо того, чтоб чем-нибудь от вас поживиться, я еще сама на вас расходовалась. Вы ни разу не приходили ко мне, чтобы я не приготовила для вас угощения; а если я тратилась на наряды, то только для того, чтоб вам понравиться. Все это побудило меня зайти к вам и попросить, чтобы вы сразу возместили мне все эти траты теперь, когда я нахожусь накануне отъезда. Муж мой знает, сколько он дал мне денег и сколько я должна прожить. Что скажет он, когда увидит, что я издержалась сверх своих надобностей и задолжала налево и направо? Тут-то он и заподозрит, что я вела себя дурно, и мне от него житья не будет. Ради вас я нарушила клятву, данную другому, и вы были причиной моей безрассудной расточительности: неужели это не обязывает вас рассчитаться с моими заимодавцами? А кроме того, не говоря уже о выполнении всех моих справедливых требований, вы могли бы дать мне какое-нибудь пристойное вознаграждение за то, что я к вам так благоволила. Это было бы вашим долгом даже в том случае, если б вы имели дело с одной из тех срамниц, которые путаются с первым встречным. Неужели вы поскупитесь на подарок женщине, отдавшейся только вам и безупречной во всем, кроме тех грехов, коих вы были причиной? А в отношении того, как вам надлежит поступить, я сошлюсь на этих дам: они так рассудительны, что не дадут вам несправедливого совета. Не успела сия дошлая особа закончить свою рацию, как та из горожанок, что была постарше, отнеслась ко мне: — Сударыня совершенно права, вам следует исполнить ее просьбу: вознаградите ее за удовольствия, которые она вам доставила, и, хотя бы вы не были обязаны это сделать, примите к сердцу удовлетворение ее нужды. Ей необходимо перед отъездом расплатиться с долгами; вы навещали ее ежедневно по меньшей мере в течение полугода. Какой награды не заслуживает такой срок? Дайте ей каких-нибудь три тысячи франков, и она этим удовольствуется. Видя, что эти продувные бестии пришли, чтоб нагло меня облапошить, я решил посмеяться над ними и, продолжая тем не менее сохранять серьезность, сказал: — Признаюсь, что многим обязан этой даме; все же я мог бы получить от нее больше милостей, нежели получил: вот уже три месяца, как я ее не видал, и, может статься, завела она за это время и другие знакомства; но это безразлично: она не виновата в том, что мы не встречались, и я не стану уклоняться от награды за оказанные мне любезности. Я готов удовольствовать ее, если вы согласитесь кое-что скинуть с той суммы, которую запросили. — Ну что же, — отвечала тогда младшая горожанка, — мне известно, что эта дама вовсе не хочет вас тиранить. Она даже не посмеет вторично заикнуться о награде, которую у вас просила; вы вполне удовлетворите ее, если предложите ей две тысячи франков. — Две тысячи? — вскричал я. — Да статочное ли это дело? Или вы принимаете меня за казначея, зарабатывающего деньги росчерком пера? Не забывайте, что я только бедный дворянин, у которого нет ничего, кроме плаща и шпаги, и если сударыня согласна внять голосу разума, то пусть умерит таксу. — В таком случае, — заговорила первая, — дайте тысячу франков, но, честное благородное слово, дешевле вы не отделаетесь. — Ах, боже мой, — возопил я, — это все равно, что меня разорить! Взываю к вашему благоразумию. Тогда моя бывшая подружка сказала: — Раз вы прикидываетесь таким бедняком, то мне придется удовольствоваться пятьюстами франками; но я хочу получить их немедленно; мы даже не позволим вам выйти из этой горницы: у вас и здесь найдется чем нам заплатить. Видя, что эти милашки хотят меня прижать, я решил от них отделаться, и так как они не желали ничего скинуть с пятисот франков, то я сказал им: — Ну, хорошо, вам уплатят незамедлительно. Затем, позвав своего пажа, я крикнул ему: — Эй, Баск [169], иди сюда и рассчитайся со мной сейчас же. Какая была у тебя получка и какой расход? Сколько я дал тебе намедни? — Вы дали мне пистоль, сударь, — отвечал он. — Я истратил четыре четверти экю, которые уплатил вашей портомойнице; затем я дал восемь су лютенщику, к коему бегал за полдюжиной струн для вашей лютни; и еще пришлось мне отдать десять су башмачнику за надставку носков на моих башмаках, да, кроме того, три тестона вашей крахмальщице. — Итак, — сказал я, — сколько же у тебя остается? Сосчитай точно. Вытащив деньги из кармашка, Баск отвечал: — У меня остается, сударь, монета в пять су да полтестона с монетой в три бланка, один каролюс и еще несколько медяков. — Вы видите, сударыни, — заявил я тогда, — вот все деньги, каковые имеются у меня и у моего лакея: они к вашим услугам, если вы согласны ими удовольствоваться; больше, к сожалению, я не могу ничего для вас сделать. Видя, что я над ними насмехаюсь, мои прелестницы принялись величать меня голоштанником, висельником и негодяем и осыпать всеми ругательствами, какие вертелись у них на языке; я тоже обозвал их шлюхами и сводницами и уже было собрался выставить совсем, но они не стали того дожидаться, опасаясь, как бы ни приключилось с ними чего-либо похуже. А потому вышли они из горницы, спустились по лестнице и удалились; но не так спокойно, как пришли: Баск преследовал этих дам вместе с лакеями Клеранта, донимавшими их по дороге всякими обидными выходками. С тех пор я ничего о них не слыхал, продолжая развлекаться любовью налево и направо. Особливо выбирал я женщин, имевших мало дела с мужчинами, так как боялся заразиться дурной болезнью. Что касается ??????'ей, то я их всегда ненавидел, и действительно, надо обладать собачьей похотливостью, чтоб искать удовольствия с первой попавшейся девкой, которую вы никогда не видали и, может статься, никогда не увидите. Тем не менее я иногда туда захаживал, как с друзьями ради компании, так и время от времени один, чтоб взглянуть, что там делается, и доставить себе некоторое разнообразие в развлечениях. Однажды под вечер, не зная, что предпринять, отправился я к некоей своднице, которая не преминула меня спросить: «А какую бы вы хотели?», хотя у нее в доме не было ни одной девицы; после того послала она служанку за какой-то прелестницей, слывшей, по ее словам, перлом среди ей подобных. Стояли в то время суровые холода, а у сей милейшей особы не было ни дров, ни свечей; она обогревалась воспоминаниями о пламени своих первых любовных делишек. Я же предпочитал зажечь обыкновенный огонь, а посему дал денег своему лакею и послал его купить вязанку хвороста и дров. Тем временем хозяйка занимала меня всевозможными приятными разговорами: она клялась чисто-сердечнейшим образом, что с начала поста не заработала ни единого гроша; затем она спросила меня, не угодно ли мне в какой-нибудь день встретиться у нее с одной из красивейших горожанок Парижа. Я отвечал, что буду не прочь, и осведомился, когда именно сможет она это устроить. — Право слово, мне будет нелегко исполнить свое обещание, — сказала она, — но так и быть, вы достойный кавалер, и надо вас удовольствовать. Муж помянутой дамы — превеликий ревнивец и выпускает ее из дому только по праздникам и воскресеньям; я переговорю с ней по поводу вас, и, может статься, согласится она как-нибудь на днях заглянуть сюда, вместо того чтобы (да простит мне господь, коли захочет) пойти к обедне или вечерне. Я весьма изумился, услыхав такие речи от женщины, которая хотела выказать себя одновременно и благочестивой и распутной, и это столь сильно возмутило мою душу, что я даже отказался от встречи с горожанкой. Уверяю вас, ничто так не исправляет порочного человека, как отвращение к собственному пороку [170], иногда им испытываемое, и в непотребных домах нередко натыкаешься на картины, которые скорее отталкивают вас от греха, нежели привлекают к нему; поэтому, когда на меня нападает благочестие, я даже не всегда раскаиваюсь в том, что побывал в таких местах. Я мог бы еще многое сообщить вам на эту тему, если б мне не нужно было кончить свой рассказец, а он далеко не из худших. По возвращении моего лакея с дровами я приказал не затапливать, пока не придет та, за которой послали, дабы и ей можно было принять участие в моих удовольствиях. Но пришлось мне ждать не менее двух часов: хозяйка дома уже не знала, какой побасенкой меня развлечь. Наконец, заметив приближение ночи, я не пожелал торчать там из-за такой малости и, сожалея только о деньгах, потраченных на дрова, оказал, что вовсе не хочу, чтоб шлюшка, заставившая меня так долго дожидаться, грелась на мой счет после своего прихода; а потому приказал я своему лакею забрать вязанку и удалился сильно рассерженный. На первом же углу я заставил его скинуть наземь и хворост и дрова, хотя по той улице еще ходили разные знатные особы; затем я велел Баску подпалить поленья с помощью факела, который он бегал зажигать в соседнюю харчевню, и принялся греться тут же сам-третей, в обществе своего лакея и какого-то присоседившегося к нам мазурика. Я должен был поведать вам сию побасенку, коль скоро пришла она мне на память, но я расскажу вам еще много других, в коих опишу подобные же проделки, совершенные много ради единого удовольствия смело похвастаться тем, что я их выкинул; но пускался я на них не только в злачных местах, и могу вас даже заверить, что с тех пор не возвращался в академии любви, ибо можно найти достаточно случаев для приятного времяпровождения и помимо сих заведений. КОНЕЦ ШЕСТОЙ КНИГИ КНИГА VII В ЭТОМ МЕСТЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ ФРАНСИОНА было прервано появлением дворецкого, принесшего завтрак. Сеньор замка воспротивился тому, чтоб гость его продолжал свой рассказ, не подкрепившись едой; а тем временем они вдосталь побеседовали о разнообразии человеческих характеров и о желании одних блистать исключительно своими нарядами, а других — вычурными речами. Поговорили они также о сильных мира сего, предпочитающих внимать безумцам, вместо того чтоб слушать рассудительных людей, и о тех, кто выглядит скромником, а на самом деле таит в груди распутные страсти и недозволенные любовные чувства. Мы уже слышали здесь подобный рассказ, каковой должен внушить нам отвращение к пороку, ибо, как ни бравировал Франсион, он тем не менее отлично сознавал, что удовольствие соблазнить госпожу и служанку не может сравниться с радостями чистой и целомудренной жизни. Он признает, как мы уже слышали, общение с падшими женщинами величайшей мерзостью, и коль скоро сам говорит, что нигде не кажутся они столь отвратительными, как в гнусных своих обиталищах, то почли и мы нелишним поместить здесь кое-какие описания их богомерзкого житья, ибо это только усилит презрение к ним и побудит тех,, кто о сем прочитает, избегать их еще старательнее, чем Франсион. По окончании легкой своей трапезы он продолжал так, как вы увидите из нижеследующего рассказа. — Хотя юношеский пыл толкал меня, как уже говорилось, к распутной жизни, однако же я не переставал помышлять о карьере. Я решил втереться в милость к одному королевскому фавориту, который мог продвинуть меня вперед с большим успехом, нежели Клерант. Сведя знакомство с тремя или четырьмя ближайшими его родственниками, я выразил им живейшее желание служить всему их роду. Сперва, как бы в награду за усиленные мои ласкательства, они обещали всенепременно выхлопотать мне некую прельстившую меня должность, каковая всецело зависела от Праксителя; а был он тогда, как вам известно, в большой чести у короля; но как только я напомнил им об исполнении посулов, то встретил такой прием, какого холоднее и быть не могло. По-видимому, обладали они бесчувственными душами, ибо сколько бы вы ни докучали им просьбами или упреками, все оставалось втуне. Я даже, по правде говоря, думаю, что выпавшее им счастье сделало их полусумасшедшими или что они притворялись таковыми. Если я начинал разговор о каком-нибудь предмете, они переводили его на другой, а когда им волей-неволей приходилось отвечать мне по поводу моего дела, то выходило так, будто оно связано бог весть с какими препятствиями. Я написал панегирик Праксителю, в коем пытался доказать, что его достоинства соответствуют его благополучию; но они запретили мне показывать кому бы то ни было свое произведение, якобы из государственных соображений и из боязни, чтоб люди не стали еще больше завидовать их богатству. Кто после этого не подумает, что они считали своего родственника недостойным тех восхвалений, которые я ему расточал, и опасались, как бы моя слишком явная лесть не побудила народ отнестись к нему скорее с насмешкой, нежели с уважением? С тех пор я весьма раскаивался в чести, которую оказал ему своим панегириком, и, вероятно, небо не благоприятствовало моим замыслам в наказание за то, что я превозносил лицо, не стоящее похвал. Интересовавшая меня должность была передана другому, который, может статься, вовсе ее не добивался; но скажу вам, что убыток был одинаков для обеих сторон, ибо они теряли в моем лице друга и верного слугу, собиравшегося помочь им в весьма важных делах, и меняли меня на глупца, не отличавшегося ни умом, ни преданностью. Я просил Клеранта замолвить за меня словечко, но он отказался, сказав, что в данном случае авторитет его равен нулю, ибо эти мерзавцы, будучи самого подлого происхождения, находят удовольствие в том, чтоб презирать знатных вельмож, а посему он не желает унижаться перед ними до каких бы то ни было просьб. Ввиду этого я воспользовался утешениями, рекомендуемыми древними мудрецами на случай разных превратностей, и если не благоденствовал подобно некоторым другим, то зато и не был таким рабом, как они. Мне представлялось совершенно достоверным, что для достижения каких-либо благ в обществе надлежит меньше всего рассчитывать на свои заслуги, а для снискания к себе уважения вернее прибегнуть к шутовству, нежели к мудрости. Я не умел ни подражать органу, ни свистеть, ни гримасничать, а это таланты далеко не маловажные; но если б даже я и владел ими, то душа моя не позволила бы мне делать карьеру таким низким способом. У меня всегда была склонность к издевкам и удачным словечкам, свидетельствующим об остроумии, но не к штукарским выходкам фигляров и блюдолизов, столь любезным сердцу глупых вельмож; а кроме того, когда я хочу сказать что-нибудь приятное, то делаю это главным образом для того, чтоб доставить удовольствие себе самому или лицам, мне равным, а не тем, кто мнит себя выше меня. Отчаявшись войти в милость к особам, пользовавшимся фавором, я сблизился с теми, кто помышлял только о забавах и любви, и если общение с ними приносило меньше выгод, то зато доставляло больше удовольствия. Тем не менее я не переставал думать о загубленной своей молодости, ибо почитал возможным использовать ее как на благо тех, кому собирался оказать услуги, так и в своих интересах. А потому бывая в обществе, где я, подобно остальным, вставлял шутливое словцо в беседу, мне иногда случалось внезапно умолкнуть и погрузиться в глубокую задумчивость, отчего казалось, что я перестал быть тем, кем был прежде, и совершенно переменил свою Натуру. Эта метаморфоза очень меня огорчала, и я держал себя в руках, насколько позволяли силы. Но что пользы? Причину моей грусти не так легко было устранить, ибо у меня перед глазами постоянно находились предметы, усиливавшие мои муки; помочь мне могло только развлечение или добровольное изгнание. Клерант, знавший о моей болезни и ее происхождении, пытается всячески меня утешить и увозит в прекрасный загородный дом, ему принадлежащий. — Куда девалось ваше прекрасное настроение? — говорил он мне. — Уважение, которое возбуждали во мне ваши достоинства, безусловно, уменьшится, если вы не приложите всех усилий, чтобы развлечься; вы негодуете на безобразия, присущие миру; но не стоит об этом беспокоиться, ибо тут ничем не поможешь. Давайте в пику прочим людям жить не так, как они. Не будем следовать дурацким их обычаям; я лично навсегда покидаю двор, где не ведал покоя. Если нам захочется проводить свои дни в любовных утехах, мы найдем в здешних местах юных красавиц, которые превосходят дородством придворных дам, сплошь покрытых румянами и белилами и прибегающих ко всяким уловкам, чтоб приподнять свои дряблые груди. Мне приходилось ночевать с такими худышками, что я предпочел бы попасть прямо в геенну. Да вот, кстати, недавно: помните Люцию? Оказалось, что она обязана своей красотой не столько природе, сколько искусству, и что тело у нее — кожа да кости. Открытый характер сего вельможи так мне полюбился, что я уступил всем его настояниям. Он оставил при дворе всю свою важность, не сохранив о ней даже воспоминания, и так опростился, что по воскресеньям плясал под вязом вместе с кумом Пиаром и сьером Люкреном. Его забавляло играть с ними в шары на ужин и смотреть, как они допивались до того, что начинали нести всякие небылицы. Когда же он бывал в более серьезном настроении, то призывал к себе добрых старцев и просил их рассказывать ему все воспоминания, сохранившиеся у них о днях молодости. И какое удовольствие испытывал он, когда они начинали рассуждать о делах государственных сообразно с собственными и дедовскими мнениями, постоянно осуждая в чем-нибудь вельмож, близко стоявших к королевским особам! Я лично по своей природе не вижу никакой прелести в подобных забавах, ибо не выношу общения с глупыми и невежественными людьми. Тем не менее, желая ему угодить, я всячески пытался находить в этом удовольствие и, пожалуй, до некоторой степени достиг цели хотя бы тем, что видел, как он радуется, ибо почитал главной своей заботой услаждать его существование. Я даже вознамерился оказать ему любезность, на которую редко кто соглашается. Нам передали, будто в трех милях от нашего дома жила на мызе мещаночка редкостной красоты. Я надумал перерядиться крестьянином и, захватив с собой скрипицу, на которой умел играть, проникнуть с ее помощью в обиталище сей прелестницы. На эту мысль навело меня то обстоятельство, что наша милашка была, по слухам, большой охотницей похохотать и не лезла в карман за острым словцом. А потому надеялся я завести с ней веселую беседу, которая могла бы доставить слушателям немалое удовольствие. По счастью, должна была праздноваться на деревне свадьба в тот самый день, когда я положил туда отправиться. Клерант, желая повеселиться, запасся цимбалами, дабы мне аккомпанировать, ибо играть на сем инструменте нетрудно: надо только ударять железным прутом в такт песни. Итак, выезжаем мы как-то поутру в обычных своих одеждах, сказав, что отправляемся куда-то за двенадцать миль, и берем с собой только моего камердинера, превратившегося под руководством своего барина в тонкую шельму. В трех милях от дома мы вошли в пустынный лес и переоделись в принесенное с собой отрепье. Клерант приказал забинтовать себе половину лица и почернить русую бороду, боясь, как бы кто-либо его не узнал. Я же только прикрыл глаз пластырем и напялил на голову старую шляпу, поля коей мог опускать или подымать по желанию, как забрало шлема, ибо были они раздвоены по бокам. В таком виде дошли мы до деревни, где происходила свадьба, и мой камердинер оставил лошадей на постоялом дворе до тех пор, покуда они нам не понадобятся. Мы направились прямо к отцу невесты, деревенскому пентюху, которому я предложил свои услуги. Он отвечал мне, что уже нанял музыканта и дал ему в задаток шестнадцать су, обещав ефимок за день работы. — А я возьму с вас только пол-ефимка за себя и своего сотоварища, — сказал я, — и к тому же берусь стряпать на кухне, в чем мы большие мастера, ибо служили первыми ложкомоями в гостинице «Оборот» [171]. Услыхав про такую дешевку, он согласился взять нас, по совету жены, не желавшей лишних расходов. Вскоре заявился второй музыкант, и дело не обошлось между мной и им без маленькой ссоры. Он говорил, что его наняли накануне вечером и что пришел он за версту, я утверждал, что пришел нарочито для свадьбы за восемь верст и что подрядил меня две недели тому назад такой-то человек, заходивший в мою деревню; на сем основании резоны мои были признаны более вескими, а музыкант хоть и удержал свой задаток, но удалился весьма недовольный. Мы принялись хлопотать на кухне, и Клерант, который иногда расспрашивал своих людей, как готовят для него всевозможные лакомые блюда, состряпал бы отличные соуса, если б было из чего; но на сей раз мы удовольствовались тем, что смастерили все на грубый манер по совету некоего господина эконома, заходившего к нам время от времени. Как только отошла обедня, накрыли на стол, и вся компания, разместившись, принялась за еду. Наша мещаночка сидела на одном из почетных мест, так как невеста была дочерью ее виноградаря; мне удалось ее рассмотреть, и признаюсь вам, что никогда не видал более красивой женщины. По окончании трапезы молодожены стали у стола, на коем возвышался прекрасный медный таз: после каждой монеты, которую гости опускали туда в виде подношения, они благодарили великолепным реверансом, склонив голову набок. Те, кто давал две серебряные монеты, были так падки до славы, что бросали их одну за другой^ дабы обратить на себя внимание. Мещаночка поднесла две серебряные вилки; какая-то селянка две железные для доставания мяса из горшка, с уполовником вместо ручки; другая — щипцы и клещи, — таким образом, все подарки носили форму рогов, что было дурным предзнаменованием для бедного простофили. После этих гостинцев он простоял со своей молодой с добрых четверть часа, дожидаясь, не поднесут ли ему еще чего-нибудь. Затем они удалились и принялись считать расходы, но, увидав, что свадьба принесла им только убыток, разревелись самым отчаянным образом, а так как я оказался неподалеку, то пришлось мне всячески их утешать. Тут подошел к ним отец новобрачной и объявил, что сеньор разрешает всей компании потанцевать в замке, а посему пусть они идут впереди шествия вместе со скрипачом. Я настроил свой инструмент и, заиграв первый пришедший мне на память мотив, двинулся в качестве предводителя всего сборища. Звуки цимбал были многим не по вкусу, а поэтому Клеранту пришлось оставить их в бездействии. Но, шествуя передо мной, он откалывал такие ловкие па и коленца, что, не будь я с ним знаком, наверное, счел бы его лучшим скоморохом на свете. По приходе во двор замка я заиграл хороводную, и почти вся компания пустилась танцевать. Затем я перешел на плясовую и на куранты, каковые мои пентюхи исполнили преуморительным образом, чем немало меня позабавили, так что я не пожалел о своей замечательной метаморфозе. Кроме того, мне было любопытно послушать пересуды нескольких старух, сидевших подле меня; они обзывали родителей молодоженов сквалыгами за то, что те наняли одну только скрипку и поскупились на порядочное угощение. — Ей-ей, — говорила одна из них, — когда я выдавала старшую свою дочь, Жанету, то осталось столько мяса, что на другой день — а было то в четверток — пришлось позвать священника доедать: не то бы все протухло до воскресенья; да еще к вечеру одарили всех бедняков на деревне. А что до музыки, так мы подрядили на свадьбу всю банду трубачей, вот как! Остальные судачили в том же духе, не обращая на танцы никакого внимания. Особливо занимали меня разговоры одного юного простофили с господской служанкой. Он увязался за ней с игривым хохотком и, отвешивая ей поклоны, вихлял задом и мял поля шляпы. — Как живете-можете, Робэночка? — обратился он к ней, — С чего это вы строите из себя сахарную святошу? Сдается мне, засела в вас какая-нибудь хворь. — Не вы ли сглазили, — огрызнулась та. — Да-с, милочка, вы теперь уже девица на выданье, — продолжал паренек, — скоро ли кто-нибудь вас прихватит, как всех прочих? Морозец-то в нынешнем году знатный: все посевы хватило. Может, и вас схватит. — Тех хватает, кто не улетает, — отбрехалась служанка. — Посмотрите-ка на этого молодца: откуда что берется! С чего это он раскудахтался, как теткина наседка; не видать ему моего проса, как своего носа. Тут мой пентюх присмирел, так как весьма чтил сию девицу, да и серебряный полукушак, надетый на ней, был могучей цепью, притягивавшей его сердце! ибо надобно вам знать, что как только какая-нибудь служанка опояшет чресла этим дивным украшением, так не найдется такого лакея или бедного поселянина, который не бросил бы на нее столько же умильных взглядов, сколько кот на говядину, подвешенную на крючке. А потому заговорил он с ней таким несуразным голосом, что я не мог разобрать, плачет он или смеется: — Н-да, старуха моя мне про вас говорила. Но так как она ему ничего на это не ответила, то он повторил ей те же слова раза четыре или пять и дергал ее при этом за руку, чтоб обратить на себя ее внимание, полагая, что она дремлет или не думает о нем. — Я не глухая и отлично все слышу, — отозвалась служанка. — Для вас прицепил к шляпе шнур аквамалиновый, — продолжал крестьянин, — ибо моя крестная сказывала, что вы очинно этот цвет уважаете и износили аж с три таких исподницы. Намедни, идучи к винограднику, нарочно сделал крюк шагов на сто проселком, чтобы на вас поглядеть, да так и не поглядел; и кажинную ночь только о вас думаю-с, так уж мы в вас втюримшись; ей-ей, сто раз хотел биться о заклад со свояком нашим, с Мишо Купьером, что хоть целый день скакать на его большой кляче, а не найдешь девки такого приятного вида, потому как вы бричка во языцех во всей нашей округе по скромности и мягкости нрава. — Что же это вы насмешничаете? — возразила служанка. — Вам бы только языком трепать. — Ей-богу же нет, — поклялся парень. — Брешете, — отвечала та. — Н-да, — заладил он снова, — старуха моя, н-да; старуха мне про вас говорила, как я вам уже сказывал; коли вы хотите под венец, так только слово скажите. Никогда еще не признавался он служанке так откровенно в своих намерениях, после чего, желая доказать, как сильно он ее любит, прошелся с ней в плясовой, задирая ноги и трепыхаясь руками и всем телом с такими выкрутасами, что его можно было принять за полоумного, бесноватого или одержимого падучей болезнью. Я нагляделся еще на многие всякие дурачества, но пришлось бы слишком долго их описывать. Довольно будет сказать, что я видел там совсем другие приемы любовного искусства, нежели те, о коих повествует нам сладостный Овидий. Клерант внимательно следил за всеми происшествиями, а по прибытии большой толпы дворян, проследовавшей в залу замка, не глядя на свадьбу, он отправился за ними или, вернее, за мещаночкой, которая тоже туда вошла. — Эй, кум, — обратился к нему сеньор, заметив его забинтовую голову, — кто это проломил тебе футляр твоего рассудка? — Человечица, у которой его нет, — возразил Клерант, изменив голос, насколько мог. — У меня такая злая жена, что, вероятно, сам дьявол вселился в ее тело. Ах, господа, сердце мое разрывается — так я от нее страдаю! Один бог ведает, сколько раз я пытался ее образумить, колотя смертным боем, но ничего из этого не вышло, хоть и говорят, будто особы ее пола одного нрава с ослами и орехами, от которых не получишь никакой пользы, Пока не ударишь по ним как следует. Я по ремеслу своему — бочар и играю на цимбалах только по праздничным дням. Намедни, выбившись из сил, чтоб прекратить ее брань, я засадил ее (с помощью работника) в огромную бочку и прикрыл отверстие доской, так что могла она дышать только через дыру для затычки; после того взял я свои кладки и спустил по ним сосуд в погреб, а затем вытащил его наверх и снова спустил как можно быстрее, дабы жена там помучилась и раскаялась в нанесенной мне обиде. Но, в противность всем моим чаяниям, прикладывала она губы к окошку своей конуры всякий раз, как ей это удавалось, и говорила мне невыносимые пакости. В конце всех концов я был вынужден оставить ее там, пока ее гнев не поостынет. Под вечер обуяло меня проклятое желание получить с ней обычное свое удовольствие, к коему я настолько привык, что не могу обойтись без него ни одной ночи, ибо испытываю такие страдания, словно меня жгут на медленном огне. Тем не менее я не хотел выпускать ее из бочки, боясь, как бы не учинила она мне какой-либо гадости, что делала уже не раз по меньшим поводам. — Поцелуй меня, милочка, сквозь дырку, — сказал я, — а затем мы с тобою помиримся. — Ни-ни, — отвечала она, — я предпочту дружить с адским дьяволом, нежели с тобой. — Ничего тебе дурного не будет, — возразил я, — а кроме того, муж должен исполнять свои обязанности Дай мне шесть поцелуев из бочки, и, как только ты это исполнишь, я выпущу тебя на свободу. Это предложение проняло ее; она согласилась исполнить мое желание и, полагаю, приблизила рот к дырке, насколько могла, но мне не удалось вытянуть губы так, чтоб ее поцеловать. В конце концов, распаленный страстью, я был вынужден выпустить ее из заточения, но не успел я несколько с ней потешиться, как она снова принялась меня поносить и обвинять в том, что я любился с одной из наших соседок, о чем-де ей доподлинно известно. Не знаю, как она об этом догадалась, ибо ласкал я ее и на сей раз с обычной своей ретивостью; однако она взъелась, как бешеная. Заря застала нас за перебранкой и была свидетельницей того, как жена запустила мне в голову ночной посудиной и поранила меня, как вы изволите видеть; но уверяю вас, что случилось это не по моей вине. Побасенка Клеранта рассмешила все общество, а также и мещаночку, каковая задала ему несколько шутливых вопросов. Какой-то дворянин из числа гостей приказал ему спеть песенку. Он тотчас же заиграл на цимбалах и исполнил одну из самых вольных. Тогда его попросили спеть еще, но так как он исчерпал этим весь свой запас, то заявил, что надо позвать меня и что я знаю самые забавные куплетцы на свете. Таким образом, свадьба осталась без скрипача, ради удовольствия сеньора, к коему я незамедлительно отправился. Согласовав голос с инструментом, я спел несколько песенок, сочиненных мною за стаканом вина во время пирушек и таких игривых, какие редко кому приходилось слышать; я сопровождал их гримасами, жестами и ужимками, так что скоморохи всей Европы были бы не прочь раздобыть такую таблатуру, чтобы заработать на жизнь. Тем временем Клерант подошел к двум старцам, не обращавшим никакого внимания на мою музыку и беседовавшим серьезно о предмете, интересовавшем его не как цимбалиста, а как знатного вельможу. Он притворился, будто их не слушает, дабы они продолжали громко разговаривать, и даже не смотрел на них, хотя ему и нечего было опасаться, чтоб они воздержались от высказывания всех своих мыслей, ибо принимали его за балясника и не считали способным понять их рассуждения. — Как мне передавали, Клерант провел несколько дней в здешних местах, — говорил один из них, — но сегодня утром он уже уехал; это очень меня радует; пусть будет хоть у черта на куличках, но только не здесь; я ненавижу его с того самого дня, как с ним познакомился. Он ужасный развратник и только помышляет, что о вине и женщинах, а иногда позволяет себе поступки, которые далеко не соответствуют его рангу. Я больше уважаю своего мызника, ведущего жизнь простого и честного крестьянина, каким и создал его бог, чем Клеранта, который живет не так, как подобает вельможе, хоть и родился в знатности. — Он недолго будет вам докучать, — возразил другой. — Поведаю вам по дружбе и с просьбой хранить в секрете, что некоторые лица, пользующиеся ныне большим влиянием в государстве, решили избавиться от него без шума именно теперь, когда он удалился от двора. Они подослали сюда одного человечка, но он не смог выполнить их поручения. Не знаю, повезет ли ему больше на дорогах, где он разыскивает Клеранта. Хотя сии слова и были сказаны тише, нежели все предыдущее, однако Клерант их отлично расслышал и, дабы рассеять досаду, которую вызывали в нем злые козни, затеянные против него, попросил лакея налить ему вина, сославшись на то, что надсадил горло пением и что неминуемо погибнет, если не увлажнит изрядным потоком всего пищевода вплоть до вместилища кишок. Ему предоставили выпить, сколько душе было угодно, после чего, отойдя в сторону, он извлек из котомки остатки свадебного пиршества, но я с жадностью отобрал у него несколько добрых кусков и отправился поедать их подле окна, в каковое увидал преуморительное зрелище, происходившее на дворе. Стряпая к обеду похлебку и сладкое мясо, я подсыпал туда некое принесенное с собой слабительное средство. Сие снадобье произвело к тому времени свое действие, и все участники свадьбы были вынуждены, не уходя далеко, облегчиться от ноши, каковую труднее таскать, нежели всякую другую, хотя и весит она немного. Одни бежали к конюшням, сжимая ягодицы, другие, не будучи в силах сдвинуться, опорожняли желудки на навозе, не сходя с места. В мое отсутствие молодежь вздумала поплясать под пение, но большинство было принуждено прекратить танцы, повинуясь несносному тирану, их угнетавшему; бедная же новобрачная, съевшая слишком много мяса и испытывавшая поэтому такие же острые рези, как и другие, была в превеликом затруднении. Как виновница торжества, почла она для себя неприличным покинуть партнеров, державших ее за руки, и упустила некую зловонную жидкость, а так как танцующие, наступив на нее несколько раз, учуяли, наконец, зловоние, то взглянули на землю и затеяли меж собой жаркий спор по сему щекотливому поводу, сиречь о том, кто виновник этого непотребства. Мужчины тотчас же оправдались, сославшись на то, что им незачем пачкать землю в присутствии стольких почтенных лиц, коль скоро широченные их штаны способны вместить испражнения за две недели и более. Но так как всякому уже становилось невмоготу и не хотелось грязнить во дворе у сеньора, которого я подозвал к окну вместе с остальным обществом, дабы могли они полюбоваться на сие забавное происшествие, то все свадебные гости один за другим разошлись по домам, осыпаемые насмешками зрителей, смотревших, как они отплясывали совсем другие куранты, чем прежде, под звуки моей ребеки [172]. Каждый высказался по сему поводу, и почти все сочли причиной поноса то, что крестьяне обычно едят один только хлеб. Даже наша мещаночка не составила исключения, и болезнь схватила ее неожиданно, в то самое время, как она потешалась над другими страдальцами. Боясь впасть в такой же грех, как и новобрачная, она тотчас же покинула зал и; не зная, куда направиться, стала метаться из стороны в сторону. Наконец она повстречала лакея и, притворившись сильно взволнованной, спросила у него, где находится отхожее место; он указал ей на него пальцем, но не успела она задрать юбки, как какой-то мальчик, торопившийся не меньше ее, пожаловал туда за той же нуждой. Они поспорили, кому садиться первым, а тем временем мать новобрачной, особа толстая и решительная, расположилась там сама, так что им пришлось оправляться в том месте, где они стояли. Мещаночка, вернувшись в зал, получила новый вызов для личной явки в то же помещение, где спроворила свое дело с большими удобствами, нежели в первый раз. Как только попалась она мне на глаза, я сказал дворянам, что, по-видимому, их общество не доставляет ей удовольствия, ибо она то и дело выходит и ищет случая совсем их покинуть. Заметив, что я хочу над ней посмеяться, она попыталась меня атаковать и, чтоб испытать изворотливость моего ума, спросила: — Скажи-ка, музыкант, какую из всех твоих струн труднее настроить? Не квинту ли? — Ни-ни, сударыня, — отвечал я, — напротив, самую толстую: иной раз бьюсь с ней добрых два часа и без всякого толку. Но, поверьте, стоит вам только тронуть ее пальцем, и она натянется так, что лучше не надо: попробуйте, когда захотите; а если возьмете ее с собой в постель, то эта струнка и вас приструнит. Смех, вызванный этой шуткой, еще больше подзудил мещаночку отплатить мне острым словцом, но тут Клерант, поднявшись с чаркой в руке и вращая белками, принялся подражать пьянице с величайшей естественностью, и я бы сам поверил в его опьянение, если б не знал, сколько он в состоянии выпить и что хлебнул он не более половины той порции, которая могла помутить его разум. Но прочие гости были совсем иного мнения. Клерант то и дело покачивается, запинается на каждом слове и несет какой-то бред. Он притворяется, будто хочет испытать вкус вина, и, обмакнув мизинец в чарку, обсасывает вместо него большой палец. Поднося чарку к губам, он проливает половину на себя и, чтобы вытереть рот, вытаскивает из гульфика рубаху; при этом он раскорячивает ноги и показывает мещаночке все, что носит при себе. Та, желая разыграть из себя скромницу, вскрикивает и поспешно закрывает глаза рукой, но, как и подобает лицемерке, потихоньку раздвигает пальцы и подглядывает так, чтоб другие не заметили. Клерант, продолжая выкидывать несуразности, направляется на середину залы к мещаночке, чтоб пустить струю, словно была она стенкой или статуей: держа руку в штанах, он уже было собрался упереться в нее головой, но она отступила назад, и мне посоветовали увести его и дать ему проспаться. Я отвел его в дом мещаночки, где собралась вся свадьба. Вернувшись, она приказала уложить его в боковушке подле входа и спросила меня, скоро ли, по-моему, к нему вернется сознание; а так как, судя по ее тону, ей не нравилось сонное его состояние и она предпочла бы, чтоб был он пободрее, то я отвечал ей, что через час он встанет, как встрепанный. Она успела увидать почти все части его тела, так как заходила в светелку, где он лежал, и после этого не переставала превозносить мне его дородность и приятное лицо, каковое можно было разглядеть, хотя и было оно наполовину забинтовано; а по этим признакам я заключил, что была она весьма склонна оказать ему величайшие благодеяния. Я поведал обо всем Клеранту, который остался этим весьма доволен. И действительно, я не ошибся: ибо, после того как все разошлись и мне отвели отдельную горницу, мещаночка, обуреваемая сильнейшими желаниями, вошла без свечи к Клеранту и проскользнула в его кровать, полагая, что сможет насладиться без чьего-либо ведома, так как сам он за отсутствием света не узнает, с кем ночевал, и, не будучи еще окончательно трезв, может статься, сочтет на другой день все происшествие за сон. Не успела она его поцеловать, как он узнал свою гостью и, не проронив ни слова, накормил ее досыта тем, по чем она так томилась. Около одиннадцати часов постучали в двери; мещаночка тотчас же вскочила и отправилась туда. Она спрашивает, кто там; отвечает ее собственный муж и просит открыть поскорее, так как, скача из города без передышки, очень устал. — Ах ты, господи! — воскликнула она, открывая дверь, — только что ушел от нас человек, который повсюду вас разыскивает: я сказала ему, что вы в городе, и он туда отправился; ему необходимо переговорить с вами о спешном деле, которое, судя по его словам, очень для вас важно. Вы его не встретили? — Нет, — отвечал муж, — я ехал окольным путем. — В таком случае, умоляю вас, возвращайтесь обратно по большой дороге, и вы его наверняка нагоните, — возразила жена. Не подозревая ее намерений, муж пришпоривает лошадь и скачет назад. Мещаночка, весьма довольная успехом обманной своей выдумки, возвращается к Клеранту, у коего остается сколь можно дольше. Когда окончательно ободняло, муж вернулся домой и сказал, что не нашел искавшего его человека, хотя и расспрашивал о нем на всех дорогах и в городе, где принужден был провести остаток ночи, отчего очень измучился. Простившись с мещаночкой, мы удалились, довольные и веселые, и прошли мимо постоялого двора, где дожидался мой камердинер. Как только он нас заметил, то незамедлительно тронулся в путь, следуя за нами издали. Мы вспоминали все, что с нами случилось. Клерант рассказал мне про подслушанный им разговор стариков, из чего я заключил, что какой-то добрый гений надоумил его перерядиться, дабы раскрыть столь злостное предательство. Я немало порадовался сему обстоятельству, а также тому, что Клеранту довелось ночевать с красоткой, ради которой, если б понадобилось, я прошел бы сто миль пешком и перерядился бы как угодно. Пусть те, кто почтет за надувательство сей поступок Клеранта, памятуют о том, что ему не подобало любиться с мещанкой в обычном платье, ибо он тем унизил бы свое достоинство: лучше было поступить так, как он поступил. Клерант прибег к хитрой уловке, рассказав вымышленную историю про свою жену, ибо да будет всем ведомо, что не успела мещаночка узнать о том, как он, поамурившись с соседкой, ретиво приласкал свою супружницу, как у нее потекли слюнки и она распалилась желаниями; да и при прочих всех обстоятельствах соблюдал он также превеликую предусмотрительность. Особливо же позабавило его переодевание: во-первых, потому, что помогло ознакомиться с крестьянскими нравами, каковые смог бы он наблюдать не иначе, как с большим трудом, а кроме того, ему доставило удовольствие переменить на короткое время образ жизни и узнать, как стали бы с ним обращаться, будь он цимбалистом или рылейщиком. Когда вельможи желают потешить себя соучастием в комедийном действе, то выбирают обычно роли простолюдинов. Их прельщает испытать, хотя бы в воображении, как живется людям низкого звания, столь отличного от их собственного. Да и зачем нам так упорно придерживаться величия высокого ранга и не отступать от него ни на шаг? Разве Фортуна не лишает нас зачастую, в противность нашей воле, привычной нам королевской пышности и не низвергает в нищету, заставляя жить в жалких лачугах? Надлежит посему привыкнуть заблаговременно к убогому существованию. В Нероне была какая-то изысканность, что бы ни говорила о нем чернь. Он учился играть на систре, дабы заработать на жизнь, если его когда-нибудь низвергнут с трона. С другой стороны, знатным вельможам не мешает узнать, как вынужден жить бедный люд, ибо сие внедряет в них сочувствие к простому народу и побуждает их к человеколюбию, отчего становятся они достойными всяческого почтения. Правда, совершая все эти поступки, каковые могут быть учинены с добрым намерением и без всякой примеси непотребства, сей вельможа отпустил узду своему распутству; но нет человека столь совершенного, у коего не было бы своих недостатков. Прилепимся же мыслью к добру и презрим зло. К тому же надлежит отметить, что Клерант выполнил и такие деяния, которые могли послужить к немалой для него пользе. Мы занимались всеми этими размышлениями по дороге, а когда пришли в лес, где накануне перерядились в лохмотья, то сменили их на обычные свои наряды, каковые мой камердинер вручил нам, как только нас нагнал. По прибытии домой Клерант вызвал к себе одного советника, своего приятеля, и рассказал ему, что, по словам некоего старца из местных дворян, в окрестностях замка бродит человек, намеревающийся его убить. Советник отправляется к старцу, названному Клерантом, и старается его убедить, чтоб он сообщил все имеющиеся у него сведения, так как о нем уже говорят как о лице, посвященном в это предприятие. Но это не приводит ни к чему, ибо старец утверждает, что все сказанное им накануне основано на простых слухах. Его допрашивают с большей настойчивостью и узнают в конце концов место, где должен находиться убийца, а также описание его внешности, роста и одежды. Тотчас же посылают туда, но тщетно: не найдя случая осуществить свое намерение, он, отчаявшись, неожиданно удалился. Советник высказался за то, чтоб Клерант отомстил старцу, оказавшемуся таким злодеем и не предупредившему его о замышляемом покушении, но наш вельможа не захотел ничего предпринять, подозревая, что оба его недоброжелателя претерпели из-за него какую-нибудь обиду, в чем он нисколько не ошибся, ибо, как он узнал от своего секретаря, его мызники самовольно оттягали у них обманным и сутяжническим путем некую незначительную сумму, что ввиду убогого состояния стариков было для них весьма чувствительно. Он тотчас же приказал взять из собственной казны следуемые им деньги и послал их своим врагам с просьбой впредь питать к нему дружеские чувства. Этот куртуазный поступок окончательно покорил их сердца, и с тех пор они проявляли к сему славному вельможе всяческое расположение. Успокоившись на этот счет, он вспомнил о прекрасной Эме (так звали нашу мещаночку), коей хотел еще раз насладиться. А так как любовь властвовала над ним весьма сурово, то был он вынужден прибегнуть к любому способу, дабы ее повидать. Перерядиться казалось ему нежелательным, а посему выезжаем мы из замка в сопровождении небольшой кучки слуг с соколами на руках; они отпускают птиц там, где попадается добыча, и, охотясь таким образом, мы добираемся до желанного дома. Клерант посылает своего слугу постучаться в садовую калитку, якобы для того, чтоб выловить залетевшего туда сокола. При имени вельможи слуге любезно отпирают, но говорят, что не заметили никакой хищной птицы; он долго кличет ее и, несмотря на все уверения, упорно ищет повсюду. Наконец Клерант сходит с лошади, и я вместе с ним; мы направляемся в то место, где находится слуга, и спрашиваем, не попадался ли ему сокол. Тем временем мещаночка, увидав в своем доме нашего вельможу, выходит, чтоб оказать ему внимание, и приглашает его отдохнуть в зале, пока не разыщут пропажи. Желая воспользоваться представившимся случаем, он отвечал ей, что такая учтивость не допускает отказа и что к тому же он очень устал. Мы говорили совсем другими голосами, чем на свадьбе, а лица наши были совершенно неузнаваемы; но если б даже, изображая музыкантов, мы не постарались их изменить, то все же Эме никогда бы не поверила, что мы те же самые личности, коих видела она за несколько дней до того в лохмотьях, и предпочла бы опровергнуть свидетельство собственных глаз: ибо кто мог быть настолько прозорлив, чтоб угадать истину в таком деле? Когда мы уселись, и она также, то Клерант стал жаловаться на норов своего сокола, самой ветреной и непостоянной птицы, когда-либо водившейся на белом свете. Я возразил, что не будет большой беды, если он пропадет, и что нетрудно будет найти лучшего; таким образом, мы разговорились о соколиной охоте, не преминув отпустить несколько легких шпилек по адресу дам, весьма искусных в уловлении добычи, и тем навели мещаночку на мысль, что мы — веселые малые. Однако же она не посмела вставить острое словцо, дожидаясь, пока мы сами вызовем ее на это. — Сударыня, — сказал Клерант, прекращая беседу со мной, — не стану скрывать от вас, что меня привлекли сюда не столько поиски сокола, сколько желание вас увидать. Она возразила, что просит ее извинить, однако же не может поверить, чтоб он стал затрудняться по такому ничтожному поводу. — Вы, по-видимому, думаете, — продолжал он, — что я сильнее дорожу своим соколом, нежели вами. Но это заблуждение: у меня больше оснований любить вас, чем его, ибо, по всей вероятности, вы не окажетесь такой злой, чтоб лишить своего охотника пойманной вами добычи. — К тому же, государь мой, — прервал я его, — между соколами и дамами наблюдается большая разница, которую вы не изволили принять во внимание. — Какая же? — спросил Клерант. — А та, что соколы, набрасываются на добычу, тогда как дамы только ее подстерегают, — отозвался я. Эме, увидав такую рьяную атаку, возразила в свою защиту, что поистине недостаточно ценят доблесть особ ее пола и что оную ничего не стоило бы доказать самым неоспоримым образом, если б в победе над столь слабым врагом могла быть хоть какая-нибудь заслуга. — А как же иначе? — сказал я. — Вы обладаете, сударыня, волшебным и зачарованным оружием, вроде того, которым Урганда наделяла своих избранников из числа странствующих рыцарей. У нас же нет такого оружия, которое вы не смогли бы притупить, и сколько на вас ни нападай, все равно не нанесешь вам никакого урона, а только потеряешь свою силу. — Вот обычные отговорки побежденных, воображающих, будто победители прибегли к обману, — отвечала Эме. — Вы надеетесь скрыть свою трусость, но из этого ничего не выходит. Ах, бедные ратники, что сталось бы с вами, если б мы пускали в ход боевые орудия, а не одни только оборонительные, коими довольствуемся, чтобы унижать вашу гордость. — А, быть может, мы все-таки остались бы победителями, — возразил Клерант, — ибо, стараясь поразить нас с одной стороны, вы не приняли бы должных мер, чтоб защититься с другой, и, таким образом, проиграли бы битву. Но и при теперешнем положении мы все равно одержали бы победу, если б захотели и если б стоило напрягать силы, чтоб побороть ваше упрямство, к коему вы прибегаете гораздо чаще, нежели к благородной храбрости. Да и пример налицо, поскольку вы так настойчиво стараетесь дать отпор в словесном поединке двум бойцам, которым ничего не стоит вас одолеть благодаря справедливости своих притязаний, хотя вы и превосходите их цветистостью своего красноречия. Что касается меня, то я не люблю сражаться на словах, а предпочитаю драться добрым оружием и совершать настоящие подвиги. С вашего дозволения, я готов бросить вам перчатку по старому рыцарскому обычаю и обещаюсь явиться, куда прикажете, чтоб помериться с вами доблестью, а Франсиона выбираю в маршалы поля. — Вы сделали промах, любезный рыцарь Любви, — отвечала Эме, — и недостойны своего ордена, поскольку не умеете блюсти его статут. Король, посвятивший вас в это звание, карает за такие поступки; разве вам не известно, что при подобных поединках не полагается маршала поля и что надлежит им происходить в тайности? А по состоянию, в коем вы из него вернетесь, можно будет судить, победитель ли вы или побежденный. — Вы рассуждаете чрезвычайно разумно, — вмешался я, — бейтесь сколько вам будет угодно; я не стану вмешиваться и судить удары; час кажется мне весьма подходящим для встречи. Прощайте, пойду взглянуть, не нашелся ли сокол. Начинайте, когда захотите, и пусть черт возьмет того, кто вздумает вас разнимать. С этими словами я отпускаю им шутовской поклон и, закрыв за собой дверь, возвращаюсь к нашим людям, с коими забавляюсь охотой. Тем временем Клерант, последовав моему совету, принялся ласкать свою поединщицу и спросил ее, согласна ли она начать схватку. Эме, говорившая все это из одной только учтивости, весьма удивилась, узнав, что на нее действительно покушаются. — Нет, нет, — сказала она, — я не предвижу для себя сейчас никакой чести от победы: у вас не было времени вооружиться. — Простите, — возразил Клерант, — но я не стал бы говорить о поединке, если б не был к нему готов. После этого он ведет Эме в соседнюю светелку и готовится доказать ей свою доблесть. Но она, притворившись обиженной, грозится поднять крик и позвать мужа, если Клерант осмелится до нее дотронуться. — Ах, сударыня, — отвечал он, — разве вы сами только что не сказали, что в таких поединках маршал поля не нужен? — Я не думала ничего дурного, а вы хитрили, — возразила она. — Это уже дело прошлого, не стоит о нем говорить, — продолжал Клерант, — но подумайте сами, ведь те, кто сюда войдет и застанет нас взаперти, сочтут все это за явное коварство с вашей стороны и решат, что грех уже совершен и что вы кричите только для того, чтоб себя обелить и показать, будто еще ничего не было; таким образом вы окончательно себя опозорите и стяжаете славу лицемерки, а кроме того, испытаете немало огорчений, не вкусив никакого удовольствия. К тому же я отлично знаю, что вашего мужа нет дома, так как мне сказали об этом, когда я сюда пришел. — Увы, — воскликнула она, — вы ужасный человек; я только шутила, чтоб скоротать вам время, а вы поступили со мной предательски. — Ах ты, господи, — сказал Клерант, — по-видимому, статуты, о коих вы недавно говорили, ничего не стоят и при всяком поединке нужен судья, ибо, будь у нас таковой, он бы подтвердил, что я не прибегаю ни к предательству, ни к обману в нашем единоборстве. Нет, милочка, — продолжал он, лаская ей грудь, — нельзя говорить о предательстве, когда на вас нападают спереди, да еще атакуют такое место. Но Эме, невзирая на его слова, продолжала сопротивляться, а потому он сказал ей, что она напрасно лишает его своих милостей, в коих, как ему доподлинно известно, не отказала намедни одному цимбалисту. — Вы не станете этого отрицать, — продолжал он. — Добрый гений принес мне сию весточку и поведал также причину, побудившую вас так поступить: по его словам, вы надеялись сохранить это дело в полной тайне. Поистине, странная блажь! Вам нравятся такие игры, и вы, без всякого сомнения, не считаете зазорным ими развлекаться, а между тем хотите проделать все так келейно, чтоб даже ваш партнер ничего не знал; это очень трудно; а посему удовольствуйтесь моим обещанием не разглашать никогда того, что произойдет между нами. Эме весьма подивилась осведомленности Клеранта об ее любовных шашнях и решила, что беспременно нашептал ему о них его ангел-хранитель. Приняв затем во внимание его приятную внешность, знатность и подарки, которых можно было от него ожидать, она положила оставить свою суровость, однако же сказала ему: — Вы обвиняете меня в грехе, коего я не совершила и не намерена теперь совершить; ибо то, чего вы от меня требуете, принадлежит моему мужу, и я обещалась это беречь. — Вы получите от меня больше, чем я унесу от вас, — отвечал Клерант. — Да и вправе ли мы негодовать, когда кто-либо обсеменяет нашу землю своими семенами? — Мой муж — человек совестливый, — возразила Эме, — он не пожелает пожинать чужие плоды. — В таком случае, дорогая моя, — сказал Клерант, — пошлите их мне: они будут в хороших руках. После сих слов он уже не встретил никакого сопротивления и поступил с нею так, как ему хотелось; они провели вместе с добрых два часа, а я тем временем следил за полетом наших птиц на большом лугу. Наконец раскрылась садовая калитка, и, устремившись к этому месту, я поспел к прощанию любовников. — Итак, сударыня, — спросил я, — убедились ли вы в доблести своего рыцаря? — Безусловно, — отвечала она, — однако победа всегда будет колебаться между нами по мере того, как мы будем набираться свежих сил, так что преимущество окажется то на одной, то на другой стороне. После этого остроумного заключения мы распростились с ней и не переставали всю дорогу восхищаться ее умом, в пользу коего Клерант привел мне еще много других доказательств, пересказав то, о чем она говорила в мое отсутствие. Я возблагодарил Любовь за выпавшее ему счастье. По прошествии некоторого времени ему прислали письма, вызывавшие его ко двору; он был вынужден поехать, несмотря на клятвы никогда туда не возвращаться, и, видя неизбежность его пребывания там, я сделал все от меня зависящее, чтоб примирить его с этим. Клерант от природы весьма честолюбив, и намерение вести приватную жизнь происходило от того, что он не мог принять участия в государственных делах. Вот почему, заручившись такими королевскими милостями, какими не пользовался никто, он перестал помышлять об уединении и, стремясь только к высоким должностям, полюбил двор сильнее, нежели прежде его ненавидел, и избавил меня тем от заботы изображать ему тамошнюю жизнь в розовом свете. Он всячески способствовал моему повышению и снискал мне благоволение короля, коему я был уже давно известен. Со своей стороны, и я не бездействовал, обычно высказывая перед монархом различные суждения, в коих замечал он некую остроту мысли, доставлявшую ему изрядное удовольствие. Вы, вероятно, думаете, что я стал кичливее и возымел о себе более высокое мнение, оттого что каждодневно пребывал подле августейшей особы государя. Но клянусь вам, это было мне почти что безразлично. У меня не такой склад характера, как у тех кавалеров доброго старого времени, из коих один хвастался, будто во время какой-то церемонии так близко подошел к своему королю, что тот коснулся концом шпаги его штанов; не похожу я также и на того, который с превеликой гордостью показывал всем и всякому плевок, коим его величество, проходя по улице, наградил плащ этого молодца. Такое подобострастие не в моем духе: я предпочитаю грубость того крестьянина, которому кум крикнул, чтоб он бросил пахоту, если хочет взглянуть на короля, проезжающего по их селению, и который на это отвечал, что и шага не сделает, ибо увидит только такого же человека, как он сам. Удостаиваясь королевских милостей, я не менял своего обычного состояния духа и не заносился ни с того ни с сего. Мне приходилось нередко отпускать в присутствии его величества колкие замечания по адресу некоторых дворян, того заслуживших. Но, будучи крайне невежественными, они их обычно не понимали, а потому по большей части не почитали себя обиженными, а иногда даже смеялись вместе с другими, воображая, по своей глупости, будто я говорил это для того, чтоб их позабавить, а не для того, чтоб отвратить от пороков, коими были они заражены. Правда, нашелся некто, но имени Бажамон, который оказался щепетильнее, но не умнее прочих. Был он глуп и чванлив и не умел обратить в шутку направленные на него шпильки, но тем не менее, выслушивая обвинения, не пытался воздерживаться от дурных поступков, в коих его упрекали. Все сатиры, сочиняемые при дворе, метили почти исключительно в него, ибо он каждый день подавал поэтам до-статочно поводов для упражнения в злословии. А потому он поклялся, что жестоко накажет того обличителя, который первый попадется ему в руки. В некий день, находясь во дворе Лувра, я беседовал о разных предметах с несколькими друзьями, и мы разговорились о плюмажах: одни одобряли, другие, более строгие, порицали эту моду; я отозвался о ней с большой похвалой, как об обычае, способствующем украшению дворян, но находил смехотворной прихоть некоторых дурачливых царедворцев, которые кичились тем, что носили, словно для защиты от солнца, такие же огромные плюмажи, как вьючные мулы, и не переставали проверять по своей тени, хорошо ли они торчат, надеясь заворожить этим оперением сердца строптивейших девиц. — Намедни, — сказал я, — мне сообщили историю одного влюбленного, тратившего на это украшение столько же, сколько на все свои наряды, вместе взятые, но не сумевшего тем не менее смягчить надменность одной красавицы. Не успели слова эти слететь с моих уст, как вся компания, зная, что я никогда не рассказываю пресных историй, единодушно пристала ко мне, чтоб поведал я им ту, о которой только что говорил. И тогда я сказал: — В таком случае, господа, я позабавлю вас рассказом небольшого параграфчика из жизни одного графчика, которого я так разграфлю, что ему не поздоровится. Бажамон, находившийся позади меня и постоянно носивший большой плюмаж, а также владевший крохотным графством, тотчас же вообразил, будто я намерен перемыть ему косточки, а потому подошел ближе, что! послушать рассказ, к коему я приступил так: — Герой сего происшествия влюбился недавно в дочь одного здешнего медика, ибо у него никогда не хватало духа посягать на особ более высокого звания. Ища случая на нее поглядеть, он всякий день заходил в церковь, где она слушала обедни и вечерни, и обычно прогуливался перед ее домом. Наконец, дабы удовольствовать себя еще больше, додумался он снять меблированную комнату против ее жилища. Один из его лакеев получил от него приказание пристать к ее служанке и притвориться, будто в нее влюблен; он выполнил наказ своего барина и в короткое время добился милостей субретки, так что граф поручил ему поведать ей о своих чувствах к лекарской дочке и заручиться ее содействием. Дело это возымело вожделенный успех, и служанка, бывшая в самых непринужденных отношениях со своей хозяйкой, каковая по смерти матери заправляла всем домом, поведала ей про любовь соседа. Но госпожа накричала на нее так, как она того и не ожидала, и особливо обиделась на то, что та споспешествует проискам человека, который ввиду высокого своего звания добивается ее благосклонности без намерения на ней жениться. Помимо того, служанка получила запрещение принимать впредь подобные комиссии. Невозможность помочь тому, кто посулил ей щедрейшие награды, весьма ее огорчила. Однако же, желая выудить у графа хоть сколько-нибудь денег, она уверила его, что ее госпожа страстно в него влюблена. Ей не пришлось прибегать к каким-либо чрезвычайным клятвам, дабы внедрить эту мысль в его воображение, ибо был он самонадеян, как никто на свете. Проходя по улице, он то и дело оборачивался, дабы взглянуть, не смотрят ли на него, и если кто-либо обращал внимание на его неприглядное лицо, то он воображал, будто тот восхищается стройностью его стана или роскошью его наряда; а когда до него долетали чьи-либо слова по какому-либо поводу, то, расслышав на ходу только половину, он принимал их на свой счет и истолковывал в лестном для себя смысле. Стоило какой-нибудь девице на него покоситься, он сейчас же проникался уверенностью, что она от него без ума. Мне передавали, будто, зайдя однажды к знакомой даме и застав там своего приятеля, который на ней ухаживал, он незамедлительно удалился; приятель, встретив его спустя несколько дней, спросил, чем он его так прогневил, что тот гнушается его обществом. На это граф отвечал: — Вы дурно истолковываете мой поступок; я удалился от вашей возлюбленной только для того, чтоб доставить вам удовольствие, ибо по похвале, которую она тотчас же наградила мои дивно завитые волосы, я убедился, что она питает ко мне больше расположения, нежели к вам; мне не хотелось, чтоб мое присутствие помешало ей оказать вам те милости, которых вы, вероятно, жаждали. Лица, хорошо знавшие сего тщеславного молодчика и сообщившие мне его историю, рассказывали также при кучу других дурачеств, им учиненных. Лекарская дочка, не вступая с ним в знакомство, вскоре поняла, какого склада это был человек. Предпринимая что-либо у себя в горнице, он растворял окна настежь, дабы удивить всех своею роскошью, например, когда ему примеряли новый наряд; а пока он трапезовал, блюда обязательно должны были стоять некоторое время на окне и свидетельствовать о том, какой у него пышный стол. Все это заставило ее скорее возненавидеть его, нежели полюбить, и она поведала о его шутовских повадках нескольким самым закадычным своим подружкам, а те однажды под вечер явились в ее горницу, дабы позабавиться над; обезьяньими штучками дурачливого ее поклонника, который, увидав ее у окна, тотчас же подошел к своему.) Случайно находился у него в то время некий дворянин, слывший за отличного лютниста; граф попросил его взять лютню и, спрятавшись за его спиной, сыграть какую-нибудь песенку, а сам взял другую и притворился, будто тоже музицирует, надеясь продвинуться в благоволении своей избранницы, если та узнает, что он одарен сим любезным талантом. Но, на его несчастье, одна из подружек лекарской дочки была большой мастерицей по этой части и, увидав, как он впустую водит пальцами по ладам, догадалась, что музыка исходит не от него. Она окончательно в том убедилась, когда, поднявшись этажом выше, увидала оттуда второго музыканта. Тогда, желая посмеяться над его сиятельством, она принялась отпускать насчет нашего ферта разные замечания: то, по ее мнению, он плохо настроил лютню, то он слишком нажимал на струны, то у него лопнула квинта. Тем не менее это музицирование продолжалось, еще долго. Когда оно кончилось, граф, вспомнив, что в некоторых романах любовники падают в, обморок при вида своей возлюбленной, и намереваясь показать, сколы страстно он влюблен, решил притвориться, будто испытывает превеликую слабость, а посему закрыл глаза и слегка раскрыл рот, словно для вздоха, поле чего медленно опустился на стул, стоявший позади него. Затем окна закрылись. Увидав такое дурачество и желая потешиться над графом, его дама тотчас же послала к нему лакея, дабы осведомиться из учтивости, какая болезнь так внезапно приключилась с ее соседом, который, по-видимому, чувствовал себя отлично, когда перед тем играл на лютне у своего окна. — Друг мой, — сказал он слабым голосом лакею, которого впустили к нему в горницу, — передайте своей госпоже, что я не испытываю никаких болей, кроме тех, которые она мне причиняет. Услыхав такой ответ, она еще раз получила отличный повод посмеяться над своим поклонником. Служанка, желая чем-нибудь услужить нашему графу, обнадежила его спустя несколько дней, что предоставит ему возможность побеседовать с госпожой и даже, быть может, пойти и дальше, если лекарю, державшему дочку в строгости, случится как-нибудь отлучиться за город. Графу, однако, представилось, что если он не поторопит этого дела какой-нибудь уловкой, то лекарь, может статься, никогда не уедет и что, таким образом, ему придется дожидаться бесконечное время, а посему надумал он разыскать в Париже какого-нибудь заболевшего нищего и отправить его в одно из принадлежащих ему поместий, дабы, выдав этого молодца за любимого своего камердинера, попросить соседа, чтоб тот его навестил. Он нашел достаточно бродяг, соглашавшихся полечиться, и выбрал среди них одного, который приглянулся ему больше других. Все произошло так, как он предполагал: надежда на заработок и желание подышать воздухом побудили лекаря отправиться за город. Теперь оставалось только служанке сыграть свою рольку. А посему сказала она хозяйке: — Напрасно, сударыня, вы не обращаете внимания на того красивого кавалера, который так умильно на вас поглядывает. Почем знать, не согласится ли он на свадебку, хотя вы и беднее его? Может статься, он хочет взять невесту грязненькой и сам подтереть ей гузно. Дозвольте ему поговорить с вами, пока нет барина; вы увидите, что у него внутри. Хозяйка, задумав позабавиться над графом, не выругала на сей раз служанки, а, напротив, сказала, что не прочь побеседовать со своим поклонником. Та передала ему это через его лакея, и он во мгновение ока очутился в доме своей дамы, каковую застал в обществе тех же подружек, видевших, как он падал в обморок. Обменявшись с ним учтивостями, девицы завели другие речи, совсем не понравившиеся кавалеру, ибо отпускали они на его счет остроты, на которые он не умел ответить. А надобно вам сказать, что, отправляясь в гости, заучивал он наизусть целые тирады из какой-нибудь книги и повторял их, хотя бы речь Шла совсем о другом предмете, чем немало докучал собеседникам. Будьте уверены, что перечитал он для извлечения ораторских цветочков все любовные книги, имеющиеся во Франции, и заглядывал в Нервеза [173], о чем нетрудно было судить по его разговорам. Но тем не менее граф становился в тупик почти всякий раз, как касались темы, к которой он заранее не готовился. Что же касается его нежных чувств, то ему так и не удалось поговорить о них попространнее со своей возлюбленной, и он не добился от нее ничего, кроме весьма холодных ответов, так что все его старания удалить отца пропали почти что даром. По прошествии некоторого времени лекарь отвез дочь в маленький домик, купленный им в полумиле от Парижа, но так как обязанности не позволяли ему долго там прохлаждаться, то он на другой же день вернулся в город. Служанка, также поехавшая в деревню и жаждавшая более, чем когда-либо, угодить графу, спросила хозяйку, не будет ли ей приятно повидаться с поклонником в теперешнем своем уединении. Та отвечала утвердительно, имея в виду одного славного молодого человека, также невысокого звания, который за ней ухаживал; но служанка повернула дело иначе и, не обинуясь, уведомила нашего отвергнутого любовника, что особа, одержавшая над ним победу, страстно жаждет его видеть. Он не преминул в тот же вечер отправиться в деревню, и служанка, отворив садовую калитку, провела его на чердак; там она посоветовала ему притулиться под дрянными одеялами, дабы его не заметили, и обещала с наступлением ночи прийти за ним и отвести его к своей госпоже. После этого она отправилась к ней и сказала, смеясь: — Ну-с, он пришел; я спрятала его наверху под одеялами. Молодая хозяйка отлично догадалась, о ком она ведет речь, и решила отомстить графу за то, что тот осмелился проникнуть к ней тайком, видимо, с намерением похитить ее честь. Дабы, однако, служанка не воспрепятствовала ее намерениям, она ответила только кивком головы на полученное известие и отослала ее с каким-то поручением на другой конец деревни. По ее уходе она позвала виноградаря и его сына и, приказав обоим взять по доброй дубинке, отвела их на чердак. Граф, желая дышать посвободнее, все время высовывал голову, но при шуме приближавшихся шагов спрятал ее как можно глубже. Придя наверх, лекарская дочка велела своим людям бить по одеялам вовсю, дабы выколотить из них пыль. Виноградарь предложил убрать их оттуда, снести во двор и там встряхнуть. Но хозяйка запретила прикасаться к одеялам иначе как палками и с этими словами вернулась в свою горницу. Тем временем крестьяне принялись что было мочи колотить по одеялам, каковые оказались слишком тонкими, чтобы граф не ощутил ударов, сыпавшихся на него градом. Игра эта ему не понравилась, и он решил положить ей конец, а посему, выскочив из-под прикрытия и сбив кулаком с ног сына виноградаря, спустился по лестнице и добежал быстрее преследуемого оленя к месту, где оставил своих лакеев, Не зная, винить ли госпожу или служанку, и видя себя осмеянным, сменил он с тех пор любовь на ненависть, переселился подальше от неблагодарной своей возлюбленной и избегал ее улицы пуще дороги на эшафот. Мне даже передавали, будто намедни, находясь в свите короля, собиравшегося проследовать по этой улице, он покинул одного принца, которого обещался сопровождать до места сбора, и тем заслужил себе славу величайшего невежи, ибо никто не знал об его приключении. Но это еще далеко не лучшая из его выходок. Надобно вам знать, что восхотел он изведать ремесло Маоса, как изведал ремесло Амура. Поупражнявшись некоторое время в фехтовальной школе, граф воспылал желанием испытать свою доблесть. Он видел, что дворянин не пользуется почетом, если не дрался на дуэли, а потому чуть что был готов затеять ссору без всякой причины, лишь бы послать кому-нибудь вызов. Но когда к нему возвращался здравый смысл, то он рассуждал, что мог быть не только победителем, но и побежденным, и это ему не улыбалось, да и игра была опасная. Ему хотелось драться, как Бельроз в комедии [174], или вовсе не выходить к барьеру, и чтоб дело было уже в прошлом или чтоб какое-нибудь пользующееся доверием лицо, будучи введено в заблуждение, распространило слух, будто само видело, как он участвовал во многих поединках, хотя бы это и не соответствовало действительности. В ту пору оказался при дворе некий гасконский барон де Буатайн, который, сведя знакомство с графом, сошелся с ним характером по всем статьям. Неоднократно беседуя между собой о дуэлях и доблести нашего века, они додумались до такой штуки, которая останется памятной на веки веков. Так как все бились, то хотели биться и они, однако не подвергая себя опасности подобно прочим молодым безумцам. А посему положили они для виду крепко поссориться в присутствии многочисленного общества и затем разойтись, дабы встретиться после в каком-нибудь месте за городом, прихватив с собой никуда не годные шпаги, коими собирались они биться, пока кто-либо их не разнимет, хотя бы даже их собственные лакеи, которые, не будучи посвящены в обман, стали бы затем трубить по всему городу о достославном их поединке. Граф, стараясь оправдать их затею, говорил: — Что тут дурного? Разве мы согрешим против устоев добродетели? Напротив, нехорошо впадать в ярость и гнев, как поступают большинство дворян, и нам незачем им подражать; но, тем не менее, поскольку честь кавалера зависит теперь от поединков, в коих он участвовал, и нет другого способа заслужить славу, то надлежит и нам притворно учинить то же. Представим себе, что целое королевство дается в награду за злодеяние: будет ли человек, только притворившийся, но не совершивший этого преступления, чувствовать себя внутренне более достойным похвалы, чем если бы поступил иначе? Давайте приспосабливаться к веку и исправлять его печальные стороны, если уж не можем их устранить. Так как гасконец весьма одобрил его резоны, то они в присутствии нескольких дворян поссорились в Тюильри по какому-то вздорному поводу; ничтожность же оного, по словам графа, не имела значения, ибо те, кто дерется из-за пустяков, пользуются особливым уважением как люди храбрые и, видимо, не дорожащие жизнью, раз они рискуют ею ни за что ни про что. Итак, граф и барон, повздорив, покинули общество и разошлись в разные стороны, а под вечер, переехав Новый Мост, очутились одновременно на конце Пре-о-Клерк [175], где спешились и обнажили шпаги. Они выбрали место, на котором их можно было видеть со всех сторон, так что не успели они приступить к поединку, как сбежались солдаты и горожане, чтоб их разнимать. Один человек клятвенно меня уверял, что, подойдя к ним, сам слышал, как граф еще говорил барону: «Да не наступайте же так! Делайте выпады только для виду, чтоб я мог их отбить». А кроме того, было заметно, что дерутся они так, словно пляшут танец комических латников [176], где исполнители только звенят мечами о мечи в подражание воинским пляскам древних. Однако на это не стали обращать внимания и попросили их примириться. Они оказались весьма послушными и вложили шпаги в ножны, ограничившись заявлением, что в присутствии такой толпы невозможно драться. Тут подоспело несколько человек из числа их приятелей, которые следовали за ними, предполагая, что они действительно будут биться. Затем вся компания вернулась в город, где врагов примирили, и весть о дуэли разнеслась повсюду к обоюдной их славе. Чем не героическая затея? А случись им в детстве упасть и получить рану, то разве не выдали бы они ее за рубец от прежнего поединка? Полагаю также, что им надлежало прицепить себе на время боя по свиному пузырю, наполненному кровью, дабы разыграть раненых. Однако и без сей уловки слава их с тех пор распространилась при дворе, впрочем, как и молва о некоторых других лицах, которые не храбрее их, и я сам бы никогда не узнал об этом обмане, если б один лакей, который притаился в горнице графа, когда они составляли свой заговор, не разгласил его впоследствии. Но так или иначе, а граф стал столь грозной особой, что сам был ослеплен собственной доблестью. Намедни он даже вознамерился всерьез вызвать на дуэль одного молодого откупщика за то, что встречал его слишком часто у некоей дамы, в которую влюбился. Но, будьте уверены, он отлично знал, что откупщик не примет вызова, хотя и носил цветное платье, словно какой-нибудь вояка. Он написал ему картель, заимствовав образец из «Амадиса», и послал его со своим камердинером. Прочитав послание, откупщик сказал так: — Передай своему господину, что я вовсе не хочу биться; мне всего дороже миролюбие, и я готов удовлетворить графа во всем: пусть вообразит, что я вышел против него со шпагой в руках и что он меня уложил; он может затем разгласить об этом повсюду: я подтвержу его слова. Заранее признаю себя побежденным и, не дравшись, прошу сохранить мне жизнь; лучше поступить так и предупредить несчастье, нежели его дождаться. Будет уже поздно молить о пощаде, когда он меня ранит. Неизвестно, говорил ли это откупщик в шутку или всерьез, но граф в самом деле остался доволен ответом и стал трубить по всему городу, как он сразил молодца, который корчил из себя страшного бретера; при этом он даже воображал, будто заслуживает за мнимую свою победу чуть ли не таких же пышных триумфов, как те, которые устраивали римляне. Вот какова была моя история, и не успел я ее кончить, как все слушатели стали приставать, чтоб я открыл им имя графа; но я этого не сделал, ибо клянусь вам, что лица, сообщившие мне эти вести, не сказали, как его зовут. Граф Бажамон бросал на меня во время рассказа строгие взгляды, причина коих была мне непонятна, и, не дослушав до конца, удалился. Один из собеседников заметил это и, зная графа за такого же тщеславного человека, как и герой моей побасенки, высказал со смехом предположение, что это, быть может, он и есть. Под конец я пришел к той же мысли, но не обмолвился о графе ни словом. Мы, впрочем, и не ошиблись, ибо Бажамон действительно имел какое-то касательство к моему рассказу. Он вскоре доказал это своей попыткой мне отомстить, полагая, что я не должен был разглашать историю, его затрагивавшую. Возвращаясь однажды под вечер от некоей дамы, повстречал я человека, оказавшегося, как впоследствии выяснилось, его камердинером; он обратился ко мне и сказал, что на углу соседней улицы меня поджидает один дворянин, мой приятель, который хочет со мной поговорить. Посудите сами, как этот злодей ловко выбрал время: я шел пешком из такого места, куда не хотел брать с собой большой свиты, дабы не быть узнанным, и сопровождал меня только маленький Баск, который не мог служить мне защитой. Я не питал к своему спутнику недоверия и шагал рядом с ним, разговаривая о разных предметах и все больше убеждаясь в его добродушии. Проходя по перекрестку, освещенному, как заведено у нас в городе, фонарем, он взглянул на мою шпагу и сказал: — Какая прекрасная чашка для защиты! Так же ли хорош клинок для нападения? Пожалуйста, разрешите мне взять его в руки. Не успел мой спутник вымолвить эти слова, как я передал ему шпагу, а он, вынув ее из ножен, дабы посмотреть, не слишком ли она тяжела, стал высказывать свое мнение; тем временем мы вошли в очень темную уличку, где я увидал каких-то прятавшихся в подворотнях людей, коим мой лукавец крикнул: — Эй, приятели, вот он, валяйте смело! Они тотчас же схватились за шпаги, чтоб на меня напасть, а так как у меня уже таковой не было и я не мог отразить их ударов, то выстрелил из находившегося при мне пистолета, но не попал и, не имея времени зарядить, поручил ногам заботу о моей жизни. Я бежал так быстро, что эти люди не смогли за мной угнаться, и спасся в лавке пирожника, оказавшейся открытой. Что касается моего пажа, то он помчался прямо к Клеранту, где поднял на ноги дворян, камердинеров и лакеев, чтоб прийти мне на помощь,· но им не удалось разыскать ни меня, ни моих преследователей. Опасаясь, как бы враги меня не узнали, я запасся всеми принадлежностями вафельщика и зашагал по улицам крича: «Где он?» Когда я поравнялся с домом, который всегда принимал за ??????, меня позвали из окна, и тотчас же вышли на улицу пять или шесть мужчин, которые заставили меня войти внутрь, чтоб сыграть с ними. Я выиграл у каждого по тестону и из учтивости не преминул высыпать им на стол все свое лукошко, хотя выигрыш Мон составлял только шесть пригоршней [177] облаток; они поклялись, что я обязан за их деньги спеть им песенку, и я исполнил отменнейший куплетец, которого они никогда не слыхали. После этого один из них спросил меня, не угодно ли мне рискнуть выигранными деньгами, на что я согласился. Пока мы перетряхивали кости, я услыхал, как какой-то удалец говорил шлюшке: — Не выгорело у нас сегодня одно дельце: граф Бажамон поручил нам расправиться с каким-то человеком, которого мы не знаем, а он возьми да удери, на наше несчастье, как только его привел тот честный малый, что сейчас отсюда вышел. Из этих слов я заключил, что нахожусь в обществе своих убийц, профессиональных душегубов, хладнокровно убивавших людей за деньги. Я был весьма доволен тем, что узнал имя человека, пытавшегося лишить меня жизни таким предательским способом, недостойным титулованной особы. Не следя за игрой и прислушиваясь к тому, что говорилось вокруг, я проиграл свои деньги, после чего вышел из этого дома и направился в палаты Клеранта, коего хотел позабавить своим разносчичьим видом и рассказом об опасности, коей избег чудодейственным образом. Я громко постучался в двери, оказавшиеся запертыми, так как те, кто меня разыскивал, уже разошлись; подошел полупьяный и полусонный швейцарец и спросил, кто там; я отвечал на это здоровенными ударами стукольца. — Парыня приказать не делать шум; парыня полит голофа, — сказал он; — фи сейчас прекратить, или я пуду пить со своей алепарда по фаш машонка. Черт фосьми, что тепе нужно? Парыня не может спать, а он тут играть свой маленький мужика. Фи — мужикант? Если фи мужикант, то показал свей дутка. Окончив сию прекрасную речь, он приотворил дверь, а я отнесся к нему: — Пустите, я — Франсион. Но он не узнал меня и, подумав, что я спрашиваю Франсиона, ответил: — На черт Франсион фаш фафля; он нет дома. С этими словами привратник захлопнул дверь и удалился, не желая больше меня слушать. Мне же не хотелось производить слишком много шума из-за болезни Клерантовой супруги, а потому я задул свой фонарь и принялся бродить по улицам, размышляя над тем, в каком бы доме пристроиться на ночь, ибо опасался попасться на глаза целому ряду лиц, которые, безусловно, вообразили бы, что я перерядился ради какой-нибудь плутни, и не преминули бы придумать и разгласить при дворе кучу басен. Я шел глубоко погруженный в эти мысли, когда меня остановили стражники дозора и осведомились, куда я иду и кто я такой. — Вы видите по моему лукошку, что я разносчик, а направляюсь я к себе, после того как проиграл в зернь все свои вафли. Мы находились неподалеку от уличного фонаря, который светил мне в лицо, и стражники заметили в моих чертах нечто такое, что не пахло вафельщиком. Вот почему они заподозрили меня в совершении какого-нибудь злодеяния, а к тому же и фонарь мой оказался потушенным. Они обыскали мои карманы и, найдя там пистолет, уже окончательно возымели обо мне дурное мнение. — Вы — мошенник и перерядились для того, чтоб совершить какое-нибудь убийство, — заявили они. — Нам приказали следить за людьми, прибегающими к таким уловкам. В тюрьму его! С этими словами они окружили меня и повели по направлению к Большому Шатле. Мне не хотелось говорить им, что меня зовут Франсионом, хотя, услыхав это, они, несомненно, отпустили бы меня; но я предполагал освободиться из их рук другим способом. Свой кошелек я сунул под рубашку: вот почему они еще не успели его найти, хотя первым делом ищут именно этот предмет. Я попросил у них разрешения вынуть его и разделить между ними все содержимое; они поблагодарили меня за щедрость и, не разведывая далее о моих делах, согласились отпустить своего пленника на все четыре стороны. Я рассудил за благо вернуться к пирожнику, а посему направился в его лавку, где переоделся в обычное свое платье, уже не опасаясь врагов, которые больше меня не подстерегали. Затем я снова пошел к палатам Клеранта, и не успел постучать и двух раз, как привратник, по счастью, проснулся и, разразившись проклятьями, отпер дверь; на сей раз он узнал меня, ибо винные пары уже испарились из его головы. Я вошел и, видя, что он очень сердит за причиненное ему беспокойство, спросил его, который час. — Теперь завтра, — отвечал он мне, чему я очень смеялся, ибо он хотел сказать, что время за полночь. После этого я отправился в свое обиталище, и преданные слуги, которые, беспокоясь о моем злоключении, не смогли сомкнуть глаз, помогли мне улечься в постель, где я заснул, не нуждаясь в том, чтоб меня убаюкали. Наутро я пошел приветствовать Клеранта и рассказал ему все, что со мной случилось. Он страшно возненавидел за это Бажамона и спросил, не желаю ли я, чтоб по его ходатайству король за меня заступился. Я поблагодарил его за добрые намерения, но попросил приберечь их для другого случая, не желая, чтоб его величество было осведомлено о моих ссорах; однако же я положил держаться настороже и выходить не иначе, как с большой свитой, коль скоро Бажамон подрядил против меня целую шайку. Я был весьма раздосадован тем, что ввязался в эту распрю из-за слишком откровенной болтовни, ибо нет такого ничтожного и бессильного человека, который не мог бы крепко нам навредить, если обладает злобным и предательским нравом; а посему я пришел к убеждению, что всякому, кто не желает тревожить свою душу, надлежит обходиться со всеми кротко и не задирать никого, особливо же при дворе, где встречается немало упрямых людей, не выносящих, когда говорят про них правду. Тем не менее я желал выйти с честью из этого дела я, встретив по прошествии некоторого времени Бажамона, сказал ему: — Скажите, граф, разве вам неизвестно, к чему обязывают правила чести такого человека, как вы, кичащегося своим благородным происхождением? Как? Вы нанимаете разбойников, чтоб по ночам убивать врагов? А разве вы не знаете, кто я и что со мной надо обращаться иначе? Вам не следовало поступить так, будь я даже распоследним человеком. Если между нами возникли какие-нибудь разногласия, то мы можем уладить их без посторонней помощи. Бажамон обиделся на меня за упрек в совершенном им злодеянии и, вознамерившись доказать свою храбрость, отвечал, чтоб я назначил час поединка, ибо он хочет рассчитаться со мной как за теперешнее оскорбление, так и за худшее, нанесенное раньше. Я сказал, что готов встретиться с ним на другой день за городом, и указал место. Мне было до крайности досадно драться с этим вероломным человеком, обнаружившим подлую и трусливую душонку, и я не ждал для себя большой чести от победы над ним. Тем не менее я отправился после полудня за Сент-Антуанские ворота, торопясь покончить с этим делом. Наконец явился и он в сопровождении некоего дворянина, который был мне таким же приятелем, как и ему; но этот человек не приложил никаких усилий, чтобы нас помирить, ибо, обладая весьма воинственной душой, был не прочь взглянуть на наше сражение и узнать, кто из двух храбрее. Бажамон привел его, полагая, что и я возьму с собой кого-нибудь, чтоб поддержать меня в поединке [178]; но, не видя при мне никого, он был вынужден попросить своего спутника быть только свидетелем нашего боя. Мы находились на Шарантон-ской дороге и продвигались вперед в поисках какого-нибудь уединенного места, пригодного для осуществления нашего намерения, когда с нами поравнялась карета, в которой сидел Леронт. Сей вельможа, любивший предаваться мечтаниям, ехал, по своему обыкновению, совершенно один. Мы были вынуждены из учтивости раскланяться с ним и вступить в разговор, а он, заметив дуэльные шпаги, догадался, к чему клонится дело, и, дабы помешать нашему предприятию, решил нас задержать, о чем, однако, не обмолвился ни словом. Он сослался на зной и заявил, что ехать верхом жарко и что в карете нам будет прохладнее. Опасаясь, как бы он не обиделся, если мы откажем ему в своем обществе, и не находя никаких извинений, чтоб уклониться, мы уселись с ним в экипаж. Пока наши лакеи держали лошадей, Леронт рассматривал мою и, залюбовавшись ею, сказал: — Ах, право, господа, хотя солнце и палит, но мне хочется испробовать на этой лошади, не забыл ли я старых уроков. Прошу вас, не выходите из кареты. С этими словами он сел в седло и проделал все, что полагается доброму всаднику. Тем временем карета продолжала катиться, а Бажамон, по-дурацки разыгрывая храбреца, то и дело повторял: — И нужно же было ему наткнуться на нас! Что касается меня, то я горю от нетерпения; если б можно было драться в карете, я охотно дрался бы сейчас, пока он на нас не смотрит. Вскоре после этого Леронт увидал, что мы находимся неподалеку от Конфлана, и пожелал там прогуляться. А посему мы вышли из кареты и отправились с ним в тамошний сад, где я не переставал занимать его разговорами, не выдававшими никакого волнения. Заметив, что становится уже поздно, он осведомился, не хотим ли мы вернуться вместе с ним в Париж, и попросил нас откровенно поведать ему о цели нашей прогулки. — Цель у нас амурная, — отвечал я ему; — мы собирались навестить даму, живущую в сих местах. — В таком случае не стану отвращать вас от этого дела, — возразил он, после чего мы с ним распрощались. Как только Леронт уехал, Бажамон спросил меня, не желаю ли я тотчас же с ним биться, но его приятель сказал, что уже поздно и что того гляди настанет ночь. Он стал спорить и заявил, что времени еще достаточно, с чем я охотно согласился. Тем не менее мы ничего не предприняли, решив отложить поединок до первого удобного дня, а пока вернуться в город. Тут Бажамон выкинул одно из своих чудачеств; он затеял ехать в лодке, чтоб насладиться по дороге прохладой, а мы отправились вместе с ним, приказав лакеям отвести лошадей в Париж. На полпути он встал в лодке во весь рост и воскликнул: — Ах, как я жалею, что так долго дожидался сатисфакции за обиду, которую вы мне нанесли! Но я не потерплю больше никакой отсрочки: давайте драться, здесь достаточно места; тот, кого убьют, будет брошен в воду, и дело останется в тайне. Это самый удобный способ избежать преследований правосудия. С этими словами он выхватил шпагу из ножен, полагая, что и я должен последовать его примеру; но Монтеспен — так звали нашего спутника — удержал его за руку и сказал: — Что вы, друг мой? Статочное ли это дело? Если б узнали о вашем поведении, то сочли бы вас сумасшедшим. Успокойтесь, здесь не место для дуэлей. После этих слов он присмирел, но не перестал заявлять о своем желании драться; однако же я отлично видел, что ему этого вовсе не так хотелось, как могло показаться на вид. Он принадлежал к числу тех современных дуэлянтов, у которых много ярости на словах и очень мало решимости в душе. За последние два года на сто поединщиков, из коих большинство было убито, не найдется и четырех, проявивших на дуэльном поле истинное мужество. Я назову вам многих, которые, отправляясь на поединок, плясали, пели и вытворяли тысячи проказ, однако же не обладали ни малейшей храбростью. Они поступали так, чтоб отвлечься и не думать о грозящей опасности. Бажамон был из того же теста, и когда мы по прибытии в Париж разыскали своих лошадей подле Арсенала [179], то он предложил нам поужинать у Монтеспена. За столом он выкидывал тысячи дурачеств, пил за мое здоровье и распевал песни; но, без всякого сомнения, походил он на тех детей, которые поют в темных комнатах, чтоб рассеять страх. Наконец, дабы проявить совсем необыкновенную храбрость и показать, что проделает он в один день такие подвиги, какие никогда не снились первейшим придворным храбрецам, впал он снова в свои чудачества и, взяв шпагу, сказал мне: — Если вы обладаете мужеством, то докажите это; покончим сейчас же с нашим спором; мы можем пойти во двор этого дома: он достаточно просторен для поединка. — Я сделаю все, что вам будет угодно, — отвечал я. — Не думайте, пожалуйста, что я отказываюсь драться, будь то ночью, будь то днем; шансы — одинаковы; прикажите зажечь факелы. Но тут Монтеспен заявил, что не позволит нам драться в такой час, что храбрые люди должны брать солнце в свидетели своих доблестных деяний, что только злодеи хватаются за шпагу по ночам и что, кроме того, света факелов недостаточно для такого предприятия. Бажамон с этим не согласился: по его словам, он был как-то вечером в одном обществе, где два дворянина затеяли партию в жёдепом и разыграли оную при факелах в заведении «Сфера», а посему и поединщики пользуются правом проявлять не меньшее нетерпение. Но Монтеспен возразил, что хотя мы находимся у него, однако же должны опасаться предательства, что лакеи, державшие факелы, способны потушить их или перенести все сразу на одну сторону, светя только тому, кто будет им больше по сердцу, и что, кроме того, одного из нас могли непредвиденным для него образом поразить сзади. Эти резоны смирили без всякого труда задор Бажамона, ибо все его поведение было чистейшим притворством, и знай он, что ему позволят драться при такой обстановке, то никогда бы о том и не заикнулся. А пускался он в такое бахвальство в силу некоей привычки, усвоенной им с недавних пор в фехтовальной школе, и говорил он особливо громко тогда, когда у него сильнее всего трепетало сердце. На самом же деле он старался удивить меня мнимой своей самоуверенностью и разглагольствовал о поединке только потому, что был к нему вынужден. Под конец всех концов Монтеспен предоставил нам выспаться на постелях, постланных по его приказанию, а наутро вздумал нас мирить, сказав, что было бы обидно убивать друг друга по столь пустому поводу. Но я вовсе не хотел, чтоб это так кончилось, а потому, уходя, сказал Бажамону: — Пойдемте разыскивать того человека: он рассудит наш спор. Граф, не поняв смысла моих слов, последовал за мной; тут я предложил ему вернуться в то место, где мы были накануне, и приступить к поединку. Мы помчались с такой поспешностью, что вскоре прибыли туда и тотчас же принялись доказывать свое умение в фехтовальном искусстве. Я теснил своего противника изо всех сил и сделал столько выпадов, что защита далась ему нелегко; но при последнем штосе лошадь его вздыбилась, и удар пришелся ей по глазам; кровь тотчас же ослепила ее, и она, придя в исступление, перестала слушаться и шпор, и узды. Как седок ни ловчился, а она отнесла его в илистое место, где я подъехал к нему так близко, что мог его убить, если б пожелал; но мне не хотелось поражать врага сзади. Я кричу, чтоб он повернул. Наконец ему удается совладать с лошадью, он подъезжает и тут же прокалывает мне руку. Вслед за этим ударом лошадь неожиданно встряхнула его с такой силой, что он полетел в грязный ров, где, будь у меня охота, я мог нанести ему сто смертельных ран в отместку за свою; но я только приставил острие шпаги к его горлу и потребовал признания, что его жизнь всецело зависит от меня. Не будучи в состоянии выкарабкаться оттуда, он был вынужден согласиться на все, после чего я помог ему подняться и сказал: — Если б вы получили надо мной такое же преимущество, как я над вами, то, вероятно, воспользовались бы им. Но дабы вы не говорили потом, что я вас не победил, и не сваливали бы вины за свое бегство на лошадь, а также для того, чтобы спор наш не остался неразрешенным, прошу вас продолжать поединок, поскольку от падения пострадало только ваше платье. В то время как я договаривал эти слова, подъехал Монтеспен, следовавший за нами на довольно близком расстоянии, и сказал мне: — Нет, нет, вы предъявили достаточно доказательств своей доблести; вовсе не желательно, чтоб это дело кончилось смертью. Довольно и того, что от вас зависело убить Бажамона, чему я свидетель. Хотя граф под давлением необходимости сам это признал, однако же бесился, что судил его другой, и был, как я полагаю, не прочь снова начать поединок, если бы пропитавшаяся грязью одежда не мешала ему пошевельнуться. Наш приятель отвел его в маленькую деревушку, дабы ему помогли там снять платье, а я тем временем вернулся в Париж перевязывать свою рану. Я передал о поединке Клеранту, который разгласил это к позору Бажамона и в доказательство моей правоты даже рассказал о том, как граф покушался убить меня самым предательским образом по пустячному поводу. Слух об этом дошел до короля, и он сделал Бажамону строгий выговор. Все, вплоть до нашего безумца Колине, говорили графу, что он глубоко неправ. С другой стороны, я снискал себе всеобщее уважение: могу сказать это без всякого хвастовства; меня хвалили за куртуазность, проявленную по отношению к врагу, коего я не захотел убивать, хотя мог это сделать и хотя побуждало меня к тому нанесенное мне оскорбление; действительно, нужно было обладать большой властью над собственной душой, чтоб не очутиться на поводу у неистового гнева. Отчасти в связи с данным случаем я заслужил благоволение Протогена, одного из достойнейших европейских принцев; он ценил речи, которые я держал в его присутствии, и разрешал мне поминать добром или злом кого угодно, зная, что я не стану хулить тех, кто этого не заслуживал. Однажды я распространил сатиру, написанную мною на некоего вельможу, без обозначения звания и имени. Нашелся такой, который отнес ее на свой счет и пожаловался на меня Протогену, а тот, смеясь, рассказал мне об этом. — Монсеньор, — отвечал я, будучи с ним наедине, — нетрудно догадаться, что человек, обидевшийся на меня за злословие, чрезвычайно порочен; ибо иначе он не подумал бы, что эти едкие стихи направлены против него; сочиняя свою сатиру, я даже не знал об его существовании, но коль скоро он один обладает пороками всех остальных людей, то мне трудно было не высмеять такого недостатка, который не был бы ему свойствен. Вот причина его негодования, каковое надлежало бы ему скрыть в интересах своей чести, ибо он будет сам виноват, если двор узнает об его образе жизни. Кроме того, будь он человек разумный, то не должен был бы выдавать своего волнения, даже если б моя сатира метила именно в него. Мне помнится, что другой вельможа приказал недавно побить бедного поэта, ославившего его в стихах. Что же из этого вышло, как вы думаете? А вышло гораздо хуже, чем было раньше, так как разнеслась молва, будто рифмоплета отбарабанили по спине под такт и размер его виршей. Всем хотелось знать причину; она вскоре обнаружилась, и выяснилось, что, по-видимому, вельможа действительно был повинен в тех грехах, которые тот ему приписал; ведь не станет же обижаться солнце, если кто-нибудь назовет его темным. Во всех гостиных только и говорили, что о вельможе и поэте, и всякий, кто не читал сатиры, сгорал от любопытства ее узнать. Мой высокородный принц согласился с этими доводами и признал, что у вельможи не было оснований на меня жаловаться. Действительно, при первой же их встрече Протоген пересказал ему часть моего ответа, после чего тот вполне удовлетворился и проникся ко мне особливой дружбой. В другой раз случилось мне привести Протогену рассуждения, которые ему чрезвычайно понравились. В его присутствии беседовали о любезности, куртуазности и скромности. Он спросил, кто из придворных слывет самым скромным. Один стихоплет, принадлежавший к числу его приближенных, назвал некоего вельможу, отличавшегося, по его словам, бесподобной учтивостью, которую он так ловко проявлял, что никто не мог превзойти его в самоуничижении. — Вы правы, — сказал Протоген, — я это не раз замечал; что вы об этом думаете, Франсион? — Найдется ли столь смелый человек, монсеньор, — возразил я, — кто осмелится не разделять ваших взглядов, коль скоро вы обладаете разумом, достойным вашего высокого положения? — Вижу, — отвечал принц, — что вы держитесь другого мнения; разрешаю вам его высказать. — В таком случае, — продолжал я, — вы узнаете, что тот смиренник, о коем сейчас упоминали, представляется мне самым тщеславным человеком на свете, и вот почему: панегирики, которые он поет своим собеседникам, происходят не от сознания собственных несовершенств, а от смертельного желания прослыть красноречивым; в душе же он тщеславен выше всякой меры, и происходит это оттого, что его самомнение, сдерживаемое крепкой уздой, становится еще больше, чем оно было бы, если бы могло найти себе выход в его речах. Будь нам дано читать в его душе, мы увидели бы, как он смеется над тем, перед кем проявляет самоуничижение, и какими самовосхвалениями убеждает себя, что достоин почета за свое витийство. Кроме того, нетрудно заметить, что он осыпает похвалами только тех, кто с ним беседует, и принижает себя лишь для того, чтоб они платили ему тем же и превозносили его до небес, отчего он испытывает величайшее удовольствие. Кто сможет отрицать, что это чистейшее тщеславие? Некоторые было вздумали мне возразить, но принц заставил их умолкнуть и объявил бесполезным спорить против столь очевидного факта, предпочтя мои доводы всем прочим, к немалой для меня чести. Я провел счастливо много месяцев, постоянно удостаиваясь от принца каких-либо милостей, и не удалялся от его особы на столь долгое время, как теперь, когда влюбился в Лорету. Вот, государь мой, главнейшие из моих приключений. Мне хотелось бы также узнать ваши, но боюсь затруднить вас их пересказом, а потому не осмеливаюсь на подобную просьбу. — Можно считать аксиомой, государь мой, — отвечал бургонский сеньор, — что интересные приключения случаются только с великими личностями, которые своей доблестью и умом способствуют смене многих выдающихся событий. Заурядные же люди вроде меня не обладают этой способностью. Со мной никогда не бывало ничего такого, что стоило бы рассказать; будьте в этом уверены и не думайте, что я говорю только с целью избавить себя от затруднения, ибо нет такого тягостного дела, которого я не предпринял бы ради вас., — Не сомневаюсь в ваших словах и охотно верю, что с вами не случалось ничего необыкновенного, — возразил Франсион, — однако же почитаю это за милость неба, освободившую вас от злоключений, подобных моим, а также — за признак вашего благоразумия, которое не позволило вам пускаться в опасные и малопохвальные предприятия. Обладай я надлежащим УМОМ, то не стал бы забавляться теми чудачествами, о коих вам поведал, а предпринял бы что-нибудь получше; я не переряжался бы крестьянином, не разоблачал бы чужих дурачеств, отчего чуть было не лишился жизни, и, наконец, добился бы большей удачи, чем теперь, что может служить отличным примером для всех людей на свете. Тогда сеньор замка заявил Франсиону, что ему незачем жаловаться на свое прошлое, ибо он избег всевозможных напастей с необычайной ловкостью. Затем он вкратце перебрал все, о чем рассказывал ему Франсион, в том числе даже историю его молодости, и, дойдя до Ремона, похитившего у него деньги, сообщил, что узнал от своих слуг, кто этот человек и где он живет, и что за недальностью расстояния им нетрудно будет его навестить, если они захотят. — Не говорите мне о нем, — возразил Франсион, — я отнюдь не намерен навещать этого человека: раз он с молодости привык воровать, то у него должен быть от природы прегнусный характер; черт с ним и с его знакомством. — Ремон — это я! — воскликнул сеньор и, приподнявшись в ярости, выругался артистически. — Вы раскаетесь в своих словах! Вслед за тем он вышел из горницы и резко хлопнул дверью. Франсион, который его не узнал, подосадовал на себя за опрометчивые речи, однако же весьма подивился, как мог тот разгневаться по столь незначительному поводу. Дворецкий принес ему обед лишь много времени спустя и сказал, что сеньор рвет и мечет против своего гостя и что так как он обладает весьма свирепым нравом, то Франсиону, о пребывании коего в замке никто не знает, надлежит опасаться, как бы Ремон жестоко не отомстил ему за нанесенные обиды. Франсион не переставал размышлять об этом в течение всего дня и ждал с величайшим нетерпением, какое решение примет Ремон относительно него. Дворецкий обещал ему доставить на другой день достоверные вести. Он действительно не преминул явиться согласно своему обещанию и сообщил, что сеньор воспылал к нему со вчерашнего дня еще большей ненавистью в связи с какими-то неожиданно полученными предостережениями, а потому, должно быть, намеревается его убить. Франсион долго раздумывал над тем, какую обиду мог нанести Ремону, и, не найдя никакой, пребывал в крайнем недоумении. Рана на его голове окончательно зажила, и страдала одна только душа. Он положил встать, дабы пойти к Ремону и спросить, чем он перед ним провинился, а также сказать ему, что готов выйти в поле и принять поединок, если тот хочет посчитаться с ним, как подобает бравому кавалеру. Но он не нашел в горнице своей одежды, а вдобавок ему сообщили, что приказано его не выпускать. Таким образом, он был вынужден провести еще день в постели, а наутро явился дворецкий в сопровождении Ремонова камердинера, который должен был помочь Франсиону при одевании. Франсион предложил ему не утруждать себя, а кликнуть его собственного лакея. Но ему отвечали, что Ремон запретил пускать к нему этого слугу. КОНЕЦ СЕДЬМОЙ КНИГИ КНИГА VIII ПРИКЛЮЧЕНИЯ, ЗА КОИМИ ГОНЯЛСЯ Франсион в ранней своей юности, и те, что выпали на его долю, были изложены в предшествовавших книгах, где я постоянно заставлял его разглагольствовать так, чтоб он о них поведал. Теперь настало время взять слово самому историку, дабы незамедлительно досказать остальное. А коль скоро я сие предпринял, то и намерен учинить без дальних забот о чем бы то ни было и ограничусь особливым по сему поводу предуведомлением. Дело в том, что я не нашел ни более легкого, ни более благотворного средства против скуки, одолевавшей меня несколько времени тому назад, как позабавиться сочинением истории, которая походила бы более на шутливое, нежели на серьезное произведение; и, таким образом, грустная причина возымела веселые последствия. Однако же я не думаю, чтоб нашлись столь глупые люди, которые осудили бы меня за сие предприятие, коль скоро величайшие умы, когда-либо существовавшие, не гнушались этим заниматься, а кроме того, бывают такие времена, когда жизнь показалась бы нам весьма скучной, если б мы не прибегали к подобным развлечениям. Только ипохондрик может воображать, что человек, мнящий себя добродетельным, должен отказаться от увеселений. Пусть современный Гераклит поступает, как ему благоугодно, а я предпочитаю быть Демокритом и хочу, чтоб самые серьезные дела на сей земле представлялись мне чистейшими фарсами. Коль скоро из всех животных смех свойствен одному только человеку, то я не думаю, чтоб он был дан ему без причины и чтоб не разрешалось ни самому смеяться, ни смешить других. Правда, в первоначальное мое намерение вовсе не входило ни сделать сие увеселение всенародным, ни доставлять удовольствие множеству незнакомых мне лиц, кои могут прочесть мое «Смехотворное жизнеописание» теперь, когда оно напечатано, а предназначалось оно только для того, чтоб понравиться моим друзьям; ибо, по моему разумению, большинство презирает шутки, не ведая, что нет ничего труднее, как преуспеть в сем деле, а кроме того, я весьма досадовал на то, что, в то время как ученые люди интересуются только серьезными сочинениями, смешные повести читают главным образом невежды и что нет такого сидельца, из самых последних, который не гонялся бы за ними. Тем не менее столь рассудительные люди посоветовали мне выпустить в свет это сочинение, что я в конце концов уступил их уговорам, а поскольку моя книга была одобрена такими страстными поклонниками мудрости, то и может она, как мне кажется, понравиться не только народу, но и мудрецам сего мира, хотя взгляды у тех и других обычно расходятся. Мне пришлось признать вместе со своими советниками, что я смешал приятное с полезным [180] и что, посмеявшись над порочными людьми, обличил их надлежащим образом, благодаря чему пожелают они, быть может, исправиться, устыдившись прежних своих поступков. Но возможно также, что мы обольщались и возымели слишком хорошее мнение о моей книге и о человеческой природе. Обе они слишком слабы: первая не обладает достаточной силой, чтоб поучать, вторая — достаточной силой, чтоб следовать поучениям, и я знаю очень глупых людей, которые не извлекут из моего сочинения никакой пользы и вообразят, что я писал это только для их развлечения, а не для того, чтоб исправить их дурные нравы. Вот почему мне скажут, что для предотвращения всего этого я мог бы прохватить пороки похлестче и тем самым побудить греховодников не столько к веселью, сколько к раскаянию; но есть причина, мешающая мне избрать этот путь, и заключается она в том, что внимание публики можно привлечь только какой-нибудь приманкой. Я принужден подражать аптекарям, которые подслащивают сверху горькие пойла, чтоб легче было их глотать. Сатира, кажущаяся суровой, отвратила бы читателей одним своим заглавием. Выражаясь аллегорически, я показываю прекрасный дворец, полный безмятежности и услад, внутри коего неожиданно натыкаешься на строгую цензуру безупречных обвинителей и суровых судей. Мы видели здесь побасенки и сновидения, в коих невежды, не умеющие проникать вглубь, без сомнения, усмотрят одни только нелепости. Но, как бы то ни было, сии сны содержат высказывания, на которые никто еще не решался. Я умалчиваю также о дурных поступках влиятельных персон, ибо в наше время не любят голой правды, и почитаю за аксиому, что надлежит иногда попридержать язык, дабы говорить подольше, сиречь, что бывают такие эпохи, когда полезно умерить злословие из опасения, как бы сильные мира сего не причинили вам неприятностей и не приказали приговорить вас к вечному молчанию. Я предпочитаю поступиться своими остротами, нежели своими друзьями, и хотя питаю склонность к сатире, однако же стараюсь облечь ее в столь приятную форму, чтоб даже те, кого я задеваю, не могли на меня обидеться. Но по более зрелому обсуждению своего труда я спрашиваю себя: будут ли в конечном счете оценены мои старания? Я уже подозревал, что бесполезно исправлять порочных людей; не следует ли мне усомниться и в том, доставит ли моя книга им удовольствие? Из всех, кого я знаю, лишь очень немногие обладают достаточно здравым умом, чтоб об этом судить, прочие же только забавляются порицанием вещей, прелесть коих они неспособны понять. Когда предаешь книгу гласности, то следует поставить в книжной лавке швейцарцев, дабы они защищали ее своими алебардами, ибо всегда найдутся бездельники, готовые критиковать всякое печатное слово и желающие, чтоб их почитали знатоками за то, что они говорят: «Это никуда не годится», хотя и не могут привести никаких доводов. Ныне всякий хочет корчить из себя любомудра, несмотря на то, что невежество никогда так не процветало, как в наше время, и не успевает школьник почувствовать себя в безопасности от розг, как, одолев три-четыре французские книжки, он берется писать сам и почитает себя способным превзойти остальных. Все это было бы ничего, если б не унижали ближнего, для того чтоб доставить себе почет, а к тому же не отбрасывали всякую стыдливость и не силились найти недостатки там, где их нет. Если б я лично оказался настолько неудачлив, что допустил бы ошибки против законов сочинительства, то пусть всякий знает, что это нисколько не умалило бы моего самоуважения, ибо я не обладаю столь низкой душонкой, чтоб вкладывать все свои силы в искусство, коим нельзя заниматься, не становясь рабом. Я только изложил в небрежных речах презрение, которое испытываю к порочным людям, и полагаю, что этого довольно. Но как бы ни изощрялась зависть, а я беру на себя смелость думать, что не совершил ошибок, которые заставили бы меня краснеть. Если бы меня все же вздумали хулить, то потеряли бы время, желая критиковать того, кто является критиком других: стоит ли тупить зубы о напильник? А посему бросьте сие дурное намерение и дозвольте мне вернуться к моему приятному повествованию. Надобно нам знать, что Франсиону пришлось согласиться на то, чтобы камердинер Ремона облачил его в богатые античные одежды, принесенные им с собой. На вопрос, почему не одевают его во французское платье, ему ответили только, что таков приказ сеньора. По прошествии некоторого времени дворецкий снова сообщил о безусловном намерении Ремона лишить его жизни, а потому Франсион пришел к заключению, что бургундец прислал ему театральный костюм для того, чтоб он исполнил в трагедии роль какого-нибудь лица, убитого в древности, после чего его действительно отправят к праотцам. — Мне неизвестно, как именно он намеревается поступить, — продолжал дворецкий, — ибо я лишь с трудом получил те немногие сведения, которые в точности передал вам из христианского сострадания, дабы вы приготовились покинуть сей мир, вообще же, сударь, вы напрасно посмеиваетесь, ибо никогда не были ближе к смерти, нежели теперь. — Я не имею привычек менять свое настроение, какое бы несчастье со мной ни стряслось, — отвечал Франсион, — и могу вас заверить, что нисколько не страшусь перехода от жизни к смерти, с коим давно уже свыкся, поскольку рано или поздно его придется совершить. Я досадую лишь на то, что меня собираются убить так, как убивают негодяя. Если, с божьего дозволения, король мой узнает об этом злодействе, то не оставит его безнаказанным. Когда он договорил эти слова, ему надели на шею алмазную цепь, а на голову шляпу со шнуром, усыпанным драгоценнейшими каменьями. — По-видимому, — заметил он, — здесь намереваются соблюсти обычай древних римлян, которые украшали прекрасными гирляндами жертвы, предназначенные для заклания; вы облачили меня в богатые одежды, чтобы вести на смерть: к чему мне вся эта пышность? Как только с одеванием было покончено, ему сказали, чтоб он шел туда, куда его отведут. Он выразил свое согласие, собираясь схватить первый пригодный для защиты предмет, какой попадется под руку, дабы оказать сопротивление тем, кто вздумает причинить ему какое-либо зло, ибо вовсе не намеревался принять смерть от убийц, не дав им достаточных доказательств выдающейся своей храбрости. С этим намерением покинул Франсион горницу, причем лицо его обличало не большее возбуждение, чем если б он шел на пиршество. Не думаю, чтоб Сократ, будучи в таком же положении, намного превзошел его душевной стойкостью. Проходя вместе со своими проводниками по галереям и покоям, Франсион напряг слух, чтоб расслышать песенку, которую распевали где-то неподалеку. Она оказалась его собственного сочинения, и припев ее был таков: Хоть рок Белизу не обидел Обильем сладостных красот И Франсион ее увидел, — Но все ж боюсь… он не умрет. Это показалось ему хорошим предзнаменованием, и, почитая смерть свою не такой уж близкой, он задумался над доносившимся до него голосом и пришел к убеждению, что он уже часто его слышал, но только не мог вспомнить, где именно. Наконец перед ним вырастает шут Клеранта, который направляется к нему, мурлыча песенку, и обнимает его с выражением сердечнейшей привязанности и почтения. — Мой добрый наставник, — воскликнул он, — где это вы были все время? Я уже давно вас ищу; впредь мы будем веселиться вместе. Франсион весьма подивился, кто бы это мог привести сюда Колине, но не стал смеяться его шутовским выходкам, а велел ему скромно удалиться и сказал, что они побеседуют в другой раз. Дойдя до дверей большой залы, он увидал над ними табличку, обрамленную венком из цветов, и прочел на ней следующие слова, начертанные золотыми литерами: «Да не переступит сего порога тот, кто не обладает поистине храброй душой, кто не отрекся от пошлых мнений и не предан удовольствиям любви». Франсион входит, вполне уверенный, что имеет на это право, и застает там четырех дворян и пять дам, сидящих на стульях в одном из углов и неподвижных, как статуи. Наконец одна из женщин внушительным тоном приказывает ему расположиться на принесенном для него табурете. — Итак, друг мой, — сказала она, — вы обидели Ремона; мы собрались здесь, чтобы вас судить. — Я хотел бы услышать, — отвечал Франсион, удивленный этой необычной процедурой, — в чем состоит мое преступление. — Вы притворяетесь, будто ничего не знаете, — возразил ему один из дворян, — а потому с вами вовсе не будут об этом говорить. Тогда все девять судей принялись совещаться, как бы обдумывая, какое им вынести решение, после чего дама, первой взявшая слово, вернулась на свое место и провозгласила: — Рассмотрев обиды, которые Франсион, самый неблагородный и вероломный из всех странствующих рыцарей, нанес Ремону, почтившему его искренним дружеством, мы повелеваем: передать Франсиона в руки суровейшей дамы, дабы наказала она его так, как он того заслуживает, По оглашении этого приговора из соседней боковушки появилась Лорета, которой передали Франсиона в полное ее распоряжение. Удивление его было неописуемо: он не знал, радоваться ли ему или печалиться. Тотчас же выходит Ремон, который, обняв своего гостя, освобождает его душу от недоумения и говорит: — Вот теперь, любезный друг, я предъявлю вам доказательства искренней своей приязни, угостив вас всеми наслаждениями, какие смог придумать: я послал за вашей Лоретой, дабы ее присутствие доставило вам удовольствие, если вы продолжаете ее любить, а кроме того, пригласил еще пять дам, из коих одна — моя Елена, так что у вас есть, кого выбрать. Эти четверо дворян — отменнейшие кавалеры нашего края и вполне достойны вашего общества. Один из них, сеньор Дорини, итальянец, о коем я вам уже говорил, а остальных вы сами ближе узнаете. Нам следует всем вместе устроить знатное пиршество. Проявленная мною ненависть служила лишь для того, чтоб плоды дружбы, которую я к вам питаю, показались вам теперь более сладостными. Я был весьма высокого мнения о стойкости вашей души и знал наверняка, что сообщение об угрожающей вам смерти не отразится на вашем здоровье. Кроме того, я был вынужден так поступить, ибо хотел уклониться от встречи с вами и продержать вас еще немного в постели, намереваясь с большим удобством подготовить без вашего ведома все необходимое, чтоб вы могли провести некоторое время наиприятнейшим образом. На это Франсион отвечал, что, несмотря на полученные км донесения, не верил в дурные намерения Ремона, после чего они обменялись еще несколькими комплиментами, заверяя друг друга в вечной дружбе, Вот что произошло между Ремоном и Франсионом, и действительно, бургундец был прав, обещая устроить потрясающее пиршество, ибо мир не знал подобной затеи, и их вакханалия превзошла даже его собственные ожидания. Вот почему, о девочки и мальчики, сохранившие еще остатки девственной стыдливости, предостерегаю вас своевременно: остановитесь здесь или перешагните через сию главу, в коей повествуется о вещах, непривычных для вашего слуха. Мне скажут, что надлежало их опустить; но да будет вам ведомо: без этого повесть была бы несовершенной, ибо такие сатирические книги, как эта, подобны телам людей, которые становятся мишенью злобы и насмешек, когда их холостят. Я уже заявлял, что, взявшись бичевать всевозможные пороки людей и потешаться над их дурачествами, должен был представить многие факты во всей наготе, дабы их смехотворность вытекала из них самих. Впрочем, здесь не встретится никаких таких непристойностей, каких не позволяли бы себе светские люди в гораздо большей мере. Вот почему мы будем продолжать наудачу и полагаем, что делается все это без какого-либо дурного намерения, а лишь для того, чтоб провести весело несколько часов. А посему скажем, что Франсион перестал удивляться своему облачению, ибо Ремон и прочие дворяне были наряжены почти таким же образом. Даже дам, одетых запросто и по-будничному, отвели в горницу, где для них были уготовлены античные одежды, ибо ничто так не красит женщин и не придает им такой величественности, как это платье. Тем временем Агата пришла приветствовать Франсиона и рассказала ему, как она ездила в замок Валентина и уговорила его отпустить с ней племянницу в паломничество к некоей святыне, находящейся в десяти милях оттуда, и как благодаря этой уловке она привезла Лорету к Ремону согласно заговору, составленному ими на постоялом дворе. Тут Агате сказали, чтоб и она шла переодеваться вместе с другими, а так как ей смертельно хотелось хотя бы еще раз в жизни выглядеть авантажной, то она весьма этому обрадовалась и рассталась с Франсионом. Вскоре она вернулась, сияя от радости, и объявила мужчинам, чтоб они незамедлительно следовали за ней, ибо она покажет им нечто интересное. Одна из дам покинула горницу, где находились остальные, и перешла в другую, расположенную по фасаду дабы без помехи заняться самой своим туалетом. Она была в одной сорочке, каковую сняла, чтоб вытряхнуть блох, и принялась оттирать ляжки от грязи и стричь ногти на ногах. Агата внезапно раскрыла дверь, от которой у нее был ключ, и бедняжка, услыхав голоса подошедших мужчин, стала искать, чем бы ей прикрыть наготу; но старуха забрала всю ее одежду. Она сидела на постели, на которой не было ни балдахина, ни полога, а лежал один только соломенный тюфяк да подушка, каковую сия особа догадалась схватить и напялить на голову для защиты от любопытных глаз, так что ее нельзя было узнать. Находясь в алькове, она уцепилась за одну из колонн у изголовья постели, и можно было видеть ее только сзади. Все расхохотались при лицезрении сего прекрасного предмета и спросили у Агаты, как зовут даму. Но Агата отвечала, что этого не скажет, поскольку та сумела так ловко спрятаться. — Все же, — возразил Ремон, — она прячется, как некоторые птицы, которые, сунув куда-нибудь голову, думают, что их тельце никому не видно. — Нет, — возразил Дорини, — она не походит на этих птиц, ибо их нетрудно узнать по оперению, которого не скроешь, тогда как никто из нас не может догадаться, кто эта дама, если прежде не видал ее голой. Тут Франсион подошел к ней и, потрогав ее повсюду, поцеловал в спину, насупротив пупа, а затем потянул ее изо всех сил, дабы перестала она держаться и ее можно было бы повернуть лицом. Но она уцепилась так крепко, что все его усилия пропали втуне, а так как выставляла она напоказ в этом своем положении два толстых и ядреных полушария, то нашелся какой-то дворянин, который воскликнул: — Тьфу, господа, что это такое? Но Ремон, услыхавший такие слова, тотчас же ему возразил: — Как? Вы питаете отвращение к одной из любезнейших частей нашего тела? Что в ней такого безобразного, по вашему мнению, чтоб не следовало показывать ее всенародно? Ведь это же только оконечности ляжек, соединенные вместе; мне так же приятно смотреть на них, как и на всякую другую часть тела; только чернь видит в них нечто неподобающее, но она очутилась бы в большом затруднении, если б ее заставили объяснить, почему; сошлюсь на Шарона [181], он говорит об этом в своей книге «Мудрость». Право, вы большой привереда; пусть всякий почтит это место, и вы пойдете первым. Скандальная хроника повествует, что Ремон, сказав три слова, вздумал их осуществить и что Франсион, коему пришлись они по вкусу, произнес торжественную речь в честь сих прелестных полушарий, а это побудило остальных мужчин приложиться к ним по очереди, причем Дорини, оказавшийся последним, ощутил некий южный ветер, щелкнувший его в нос. Не стану распространяться относительно всех этих подробностей, которые могут не всякому понравиться, и не буду также вас уверять, что все слышанное мною несколько времени тому назад действительно произошло, а именно, будто Ремон, желая превзойти тех распутников, которые щегольства ради пьют в кабаках из стоптанного башмака, куда кладут сыр, свечное сало и другие благородные ингредиенты, приказал принести вина и, полив им сие прекрасное, совершенно обнаженное тело вдоль позвоночника, приказал гостям пить его на краю ложбинки, как из родника. Отстранимся от сей забавы, почитающейся весьма непристойной, и представим себе только, дабы не умалить доброй славы храбрых сих кавалеров, что не поскупились они на веселые шуточки по поводу этих миловидных полушарий и что один назвал их принцессами и королевами всех прочих ягодиц, а другой пожелал, чтоб суждено им было всегда сидеть только на мягких подушках, а не на крапиве. Своею скромностью мы избегнем негодования щепетильных душ, а кроме того, не думаем, чтоб все рассказанные здесь веселости могли бы кого-либо оскорбить, ибо большая часть нашего повествования написана с целью посмешить, а посему позволительно привести несколько потешных происшествий, случившихся с лицами, ведущими дурную жизнь, тем более что нет ничего предосудительного в том, чтоб позабавиться на их счет. К тому же все эти распутства действительно имели место, и я передаю их как таковые, а посему меня не станут порицать за обнародование упомянутых приключений; ибо сторонники серьезного стиля, особливо вознамерившиеся их осудить, рассказывают точно такие же, и я твердо убежден, что не помещаю здесь никаких рассуждений, более способных вызвать к ним любовь, нежели ненависть, а кроме того, могу вас заверить, что не одобряю поступков, противных добродетели. Вот почему надлежит без всякого страха довести до конца наше повествование. А посему скажем, что, проведя отлично время с означенной особой, не пожелавшей себя обнаружить, наши затейники вздумали отправиться в другую горницу, где находились прочие женщины; но те не открыли дверей. По этой причине им не удалось их увидать и установить, которая из дам уединилась. Ничего не добившись, вернулись они обратно. Франсион же, вспомнив о Колине, опросил у Ремона, какими судьбами тот попал в замок. — Ваши люди привели мне его из той деревни, где вы их оставили и куда я посылал за ними, — отвечал Ремон. — Но я уехал из Парижа без него, — заметил тот. Тут Франсионовы слуги явились приветствовать своего господина и рассказали, что безумец Колине, лишившись его общества, каковое ценил больше, нежели Клерантово, ухитрился разузнать дорогу, по которой Франсион отправился из Парижа, и, следуя за ним короткими перегонами, добрался до деревни, где они находились. — Расскажу вам про шутку, которую Колине выкинул сегодня утром, — сказал тогда Ремон. — Увидав Елену, выходившую из кареты, он отправился в этот зал и принялся расхаживать взад и вперед с такой величавостью, словно был здесь важной персоной, а когда Елена вошла, то он прикоснулся к краю своей шляпы и обратился к ней: «Здравствуйте, здравствуйте, сударыня, что вам угодно?» Она скромно отвечала, что приехала ко мне, и, вняв его просьбе, уселась на стул рядом с ним. Разговор их вертелся вокруг обыденных предметов, причем Колине показал, что не лишен рассудительности; он осведомился, откуда она приехала, из какого она края, замужем ли и сколько дом ее приносит дохода, и расспрашивал ее так степенно, что Елена, видя на нем прекрасное платье, приняла его за знатного вельможу и, хотя она обычно держит себя весьма непринужденно, не посмела даже поднять на него глаз. Но он не смог долго оставаться в границах пристойности и здравого смысла; ему пришлось показать свою настоящую натуру. «Вы, значит, приехали повидаться с Ремоном? — сказал он. — Весьма этому рад, ибо он лучший из моих кузенов; как только я прибыл сюда вчера вечером, он угостил меня ужином и велел подать такой суп с зеленым горохом, какого я в жизни своей не едал». — «Иисусе! — воскликнула Елена, — вы, сударь, необычайно великодушны, если любите своих родственников только за то, что они кормят вас супом». — «Поговорим о другом, сударыня, — отвечал Колине. — Любите ли вы затылком наволочки стирать? Ибо, честное слово принца, с вами это случится. Мы иногда занимаемся чадорождением и продлением своего рода, хотя по лицу нас можно принять за Катона-старшего [182]». — «Ах, как вы неучтивы! — сказала она, — никогда бы этого не подумала». — «Как? Вы заставляете себя просить? Нашли перед кем кобениться», — заявил Колине. После этого он попытался ее схватить, дабы исполнить свое намерение, а она принялась так громко кричать, что я был вынужден спуститься вниз и прийти к ней на помощь. Она спросила меня, послал ли я за ней для того, чтоб ее третировали как последнюю распутницу, но я успокоил ее, объяснив, что за персона сьер Колине. Однако не тревожьтесь, любезный Франсион: ни она, ни все ее подруги не откажут нам в ласках, как вы в этом сейчас убедитесь; если обращаться с ними учтиво, то они всегда проявляют большую покладистость; предоставьте это дело мне, я намерен стократно возместить вам деньги, которые некогда у вас взял. Поблагодарив Ремона за куртуазность, Франсион принялся беседовать о Колине и сказал, что ставит его гораздо выше всех тех многочисленных личностей, которые пыжатся, почитая себя мудрецами, а на самом деле худшие безумцы, чем он. — То, что обычно принимают за величайшую мудрость на свете, — продолжал Франсион, — есть не что иное, как глупость, заблуждение и отсутствие здравого смысла; я докажу это, когда понадобится. Даже мы, почитающие, что целесообразно использовали время, посвященное любви, пиршествам и маскарадам, бываем в конце концов обмануты и оказываемся безумцами. Нас будут мучить болезни, и дряхлость членов наступит прежде, чем нам стукнет пятьдесят лет. — Оставим, прошу вас, эту тему, — заявил Ремон, — я не в настроении слушать проповеди; не знаю, в настроении ли вы их читать. С этими словами он направился навстречу целой толпе достойных персон, прибывших из окрестных городов и селений и приглашенных им к обеденному столу; в том числе было и несколько красивых женщин поскромнее тех, которые уже прибыли раньше и теперь вышли в залу в полном туалете. Франсион спросил у этих дам, которая из них показала им свои полушария, и стал смотреть, не покраснеет ли какая-нибудь, дабы ее узнать; но не нашлось ни одной, которая оказалась бы стыдливее других, ни такой, которая бы ему ответила, ибо виновница кутерьмы попросила своих подруг ее не выдавать, так что загадка все еще продолжала оставаться для него неразгаданной. Вскоре после того принялись убирать к обеду длинный стол, каковой быстро уставили столькими разнообразными яствами, словно собрали всех животных на земле, чтобы съесть их в один день. Как только гости заморили червячка, Ремон сказал им, что надлежит соблюдать законы, вывешенные над дверью, сиречь отогнать от себя всякий стыд и предаться такому распутству, какого еще мир не видал. Закрыли все оконные ставни и зажгли свечи, ибо при свете дня пирующие не получили бы такого удовольствия от этих развлечений. Всякий с бокалом в руке спел песенку и намолол такого вздора, что для его описания потребовался бы отдельный том. Женщины, откинув стыдливость, рассказывали самые смелые побасенки, какие подвернулись им на язык. Один дворянин заявил по какому-то поводу, что хочет поведать наикомичнейшее приключение, и начал так: — Был у нас на деревне священник, который с такой же охотой проводил время в обществе одной тамошней молодки, как и своего требника. — Прошу вас, государь мой, не продолжать далее, — сказал Ремон, — не надо говорить об этих людях: когда они грешат, то дело епископа осуждать их, а не наше. Если вы будете злословить на их счет, то вас отлучат от церкви и включат в число тех современных вольнодумцев, на коих уже столько раз обрушивались. Не дерзайте возвращаться к этой теме. Дворянин умолк, и все общество нашло запрещение затрагивать священников вполне резонным, поскольку о них уже столько говорено, что нельзя сказать больше, чем было сказано, а посему положили даже не думать об их существовании; к тому же найдется для порицания достаточно других сословий, от коих исходит современное распутство. При возникновении ересей всякий почитал себя вправе разглагольствовать о духовенстве: ни одна побасенка не казалась смешной, если в ней не говорилось о священнике. Эразм, Рабле, королева Наваррская, Маро и еще несколько других находили удовольствие в подобных насмешках, а до них занимались тем же некоторые итальянцы. Однако надобно признать, что все это не в силах совратить добрую душу со стези благочестия, и, хотя бы мы убедились в необычайной порочности духовных пастырей, это еще не доказывало бы неправоты нашей религии; ведь и Боккаччо, обладавший умом здравым и блестящим, обиняком оправдывает в одной своей новелле все прочие новеллы [183], повествующие о духовенстве, что, быть может, заметили лишь немногие. Так, он рассказывает про некоего еврея, который, насмотревшись в Риме на дурную жизнь священников и монахов, не преминул стать христианином, заявив, что, по-видимому, наша религия самая лучшая и что господь, должно быть, к ней особливо благоволит, раз она продолжает существовать и каждодневно укрепляться, несмотря на весь этот разврат. Ремон принимал во внимание все эти доводы, но, кроме того, указал на склонность слабых душ верить во всякие утверждения, не углубляясь в их суть, а также на то, что во избежание соблазна всегда лучше воздержаться от дурных отзывов о служителях культа. Я постоянно держался того же мнения, и всякий заметит, что я в сем повествовании ни в какой мере не задеваю священников. Исчерпав таким образом эту тему, общество перешло к другим. Некий вельможа, сидевший подле Франсиона, сказал ему шепотом, указывая на Агату, которая поместилась на конце стола: — Не знаете ли вы, государь мой, для чего Ремон пригласил эту старуху, которая походит на антикварный экспонат из кунсткамеры? Он хочет, чтоб мы предавались всем видам сластолюбия, и в то же время скорее отвращает нас от любви, нежели привлекает к ней, показывая нам это отвратительное тело, внушающее один только ужас. Конечно, тут присутствуют также наипрекраснейшие дамы, безусловно, способные доставить нам наслаждение в полной мере, но ему незачем было примешивать к ним эту Кумскую Сивиллу [184]. — Знайте же, — отвечал Франсион, — что наш приятель слишком умный человек, чтоб предпринимать что-либо бессмысленное; по его мнению, это зрелище должно приохотить нас ко всем земным радостям. Как вам, вероятно, известно, в стародавние времена египтяне клали на пиршественный стол человеческий скелет, дабы мысль о том, что они могут умереть завтра, побуждала их использовать жизнь сколь можно лучше. Этим зрелищем Ремон хочет деликатно предварить нас о том же, а равно и наших прекрасных дам, дабы они не обуздывали своих желаний, пока не достигнут возраста, влекущего за собой одни только невзгоды. — Не знаю, какой именно скелет показывает нам здесь Ремон, — возразил вельможа, — но, как вы видите, она ест и пьет за четверых живых. Если прочие мертвецы обладают такой же прожорливостью, то Плутону [185] трудненько их прокормить. — Вот почему, — сказал Франсион, — многие люди очень не хотят умирать: они боятся отправиться в обитель, где царит голод. За столом говорили еще и о разных других вещах, а когда все встали, то Франсион, коему все еще не удалось побеседовать с Лоретой, постарался к ней подойти и поведать ей о том, как он, к превеликой своей досаде, был вынужден упустить благоприятный случай, который она ему предоставила. Дабы отклонить его от расспросов о причинах, воспрепятствовавших осуществлению их намерений, Лорета переменила разговор, обещав вознаградить Франсиона за потерянное время и за пережитые им превратности Фортуны, чем он остался весьма доволен. Тут Ремон, прервав их беседу, отвел его в сторону и спросил, ощущает ли он величайшее блаженство от присутствия возлюбленной. — Не стану ничего скрывать от вас, — отвечал Франсион, — я испытываю больше желаний, чем есть песчинок на дне морском; вот почему я очень боюсь, что у меня никогда не будет покоя. Я крепко люблю Лорету и страстно жажду насладиться ею, но в такой же мере меня прельщает множество других женщин, коих я обожаю не меньше ее. Прекрасная Диана, безупречная Флора, привлекательная Белиза, милая Жантина, несравненная Марфиза и много-много других постоянно всплывают в моем воображении со всеми чарами, им присущими, а быть может, вовсе и не присущими. — Если б, однако, вас заперли в одной горнице со всеми этими дамами, — сказал Ремон, — то, может статься, вы смогли бы удовольствовать всего-навсего одну из них. — Согласен с вами, — отвечал Франсион, — однако мне хотелось бы насладиться ими по очереди, сегодня одной, завтра другой. Но, буде они не удовлетворятся моими усилиями, то пусть поищут, если угодно, кого-нибудь другого, кто утолит их аппетит. Агата, стоявшая позади них, услышала этот разговор и, прервав Франсиона, сказала: — Ах, дитя мое, каким славным и похвальным нравом вы обладаете! Вижу, что если б все походили на вас, то брака бы вовсе не существовало и никто не соблюдал бы его законов. — Вы правы, — отвечал Франсион, — действительно, большинство человеческих страданий происходит от несносных уз брака и правил чести, этого тирана наших желаний. Если мы берем красивую жену, то ее ласкает всякий, причем у нас нет никакой возможности этому воспрепятствовать: народ, весьма склонный к подозрительности и готовый придраться к любому внешнему поводу, ославит вас рогоносцем и осыплет оскорблениями, хотя бы ваша супруга была образцом добродетели, ибо, увидав ее беседующей с кем-либо на улице, он обвинит ее в том, что она позволяет себе дома гораздо худшие вольности. Если во избежание этого зла вы женитесь на безобразной женщине, то, надеясь обойти одну пропасть, попадете в другую, еще более опасную: вы не получаете ни блага, ни радости и приходите в отчаяние, так как за столом и в кровати вам служит подругой фурия. Было бы лучше, если б все были свободны: мы бы соединялись без всяких обязательств с тем, кто был бы нам больше по сердцу, а пресытившись, пользовались бы правом расходиться. Если бы женщина, отдавшись вам, тем не менее осквернила свое тело с кем-нибудь другим, то, узнав об этом, вы бы нисколько не обиделись, ибо химера чести не преследовала бы вашей души и вам не было бы запрещено ласкать чужих подружек. На свете существовали бы одни только незаконнорожденные, и, следовательно, на них смотрели бы как на вполне приличных людей. Внебрачные дети всегда чем-нибудь возвышаются над посредственностью. Все герои древности были таковыми: Геркулес, Тезей, Ромул, Александр и многие другие. Вы возразите, что если б женщины стали у нас общими, как в республике Платона, то было бы неизвестно, какому мужчине приписать рождающихся детей. Но какая в том беда? Вот Лорета не знает ни отца, ни матери и не тщится наводить о них справки: может ли это причинить ей какие-либо неприятности, если только сюда не примешается чье-либо глупое любопытство? Но такое любопытство не имело бы места, ибо его сочли бы тщетным; а только безумцы желают невозможного. Это привело бы к великому благу, так как мы принуждены были бы уничтожить превосходство и знатность: люди стали бы равными, а земные плоды — общим достоянием. Тогда уважали бы одни только естественные законы, и мы жили бы как во времена золотого века. Можно еще многое сказать по сему поводу, но я оставлю это до другого раза. После того как Франсион кончил свою речь, сказанную им, быть может, в шутку, а быть может, и всерьез, Ремон и Агата заявили ему, что он должен на сей раз удовольствоваться одной только Лоретой. Он выразил согласие, а в этом месте их беседы в залу вошли скрипачи, которые принялись играть всевозможные танцы. В замок прибыли все красивейшие женщины окрестных городов и деревень, а с ними также много девушек, исполненных всяких совершенств, и мужчин, слывших отменными танцорами. Ритмы, па и движения курант, сарабанд [186] и вольтов [187] разжигали сластолюбивые вожделения всех и всякого. Повсюду только и видны были целующиеся да обнимающиеся. Когда окончательно наступила ночь, на стол поставили роскошное угощение, стоившее доброго ужина, ибо на первое было сервировано множество отличнейших жарких, коими насытились те, кто был голоден. Сладости оказались в таком изобилии, что, после того как все набили ими животы и карманы, их оставалась еще немалая куча, и гости устроили конфектную войну, швыряя ими друг в друга. Тут заиграли во дворе барабаны, трубы и гобои, а скрипицы — в горнице по соседству с залой, так что вместе с голосами присутствующих они создавали ни с чем не сравнимый шум. Суматоха была так велика и забавна, что не сумею вам ее описать. Затрудняюсь также перечислить, сколько было перепорчено девушек и сколько мужей превращено в рогоносцев. Среди сутолоки столь многолюдной ассамблеи, мешавшей замечать отсутствующих, многие уединились со своими возлюбленными, дабы удовлетворить распаленные желания. Некоторые назначили там свидание своим ласкателям, почитая это место самым подходящим и более безопасным, нежели их собственные дома. Ремон, желая всецело посвятить замок Амуру, приказал оставить открытыми несколько обитых прекрасными шпалерами горниц, дабы служили они убежищем для влюбленных, и горницы эти не пустовали. Что касается шести кавалеров и их дам, то они не покидали залы, обладая достаточным досугом, чтоб отложить свои совместные увеселения на другой час. Каждый из них искал приключений налево и направо, предаваясь бесчисленному множеству всяких удовольствий. Франсион тискал по углам всех женщин, какие ему попадались под руку. Он взял одну из шести красавиц замка, по имени Тереза, и, опрокинув ее на длинную скамью, над которой горели свечи, задрал ей сзади юбку и поцеловал ее в афедрон, на котором заметил черную родинку; но не успел он ее увидеть, как воскликнул: — Ого, Тереза! Вы отличная притворщица. Теперь я знаю, кого мы застали голой сегодня утром; родинка вас выдала. Тотчас же он отправился поведать всему обществу, как ему удалось узнать собственницу полушарий, удостоившихся знаков почитания, и всякий от души похохотал. Тереза, никогда не сердившаяся, отвечала в том же духе, вполне соответствовавшем месту, где она находилась: — Итак, вы видели мои ягодицы. Ну и что же? Хотите еще раз посмотреть? Я не поскуплюсь их показать. Кто из нас более достоин насмешек, я или вы? Я показала их, подчиняясь насилию, а вы целовали их добровольно. После этих речей Ремон, находивший удовольствие в битве стаканов, приказал принести лучшего в мире вина, дабы повеселиться с несколькими добрыми собутыльниками, вызвавшими его на состязание. — Ничто не может сравниться с этим напитком, — сказал Ремон, — он наполняет пьющих чем-то божественным. Необходимо рассеять трусливые мысли, навеваемые заблуждением и глупостью. Благодаря действию вина оратор не боится высказать в речах много рискованных вещей, а любовник — смело поведать о своих страданиях той, которая их причинила. Победа в битвах дается тем, кому это зелье внушает мужество. Давайте же, давайте пить вечно и пожелаем друг другу умереть, как Джордж, граф Клеренсский [188], который, будучи вынужден по приказу короля покончить с собой, велел посадить себя в бочку с вином и пил его до тех пор, пока не лопнул. Итак, Франсион, выпьем! — Ни за что, — отвечал тот, — я предпочитаю истратить свои силы, тешась с Лоретой, нежели с Бахусом. Если я перепьюсь, то мое тело впадет в грубую сонливость, и удовольствие, получаемое мною от женщин, будет вялым и, смею сказать, даже мучительным. — Хорошо, — сказал Ремон, — здесь всякий свободен в своих поступках; предавайтесь тому наслаждению, которое вам более всего по вкусу. Тут появились музыканты и принялись исполнять множество песен, сочетая звуки лютен и виол со своими голосами. — Ах, — сказал Франсион, склонивши голову на грудь Лореты, — после лицезрения красоты нет такого удовольствия, которым бы я упивался больше, нежели музыкой. Сердце мое трепещет при каждом звуке; я сам не свой. Вибрация голосов заставляет сладостно вибрировать мою душу; но в этом нет ничего удивительного, ибо я от природы склонен к движению и постоянно пребываю в приятной ажитации. Дух мой и тело непрестанно вздрагивают от мелких толчков; это можно было только что видеть на примере: я с трудом удержал стакан, так дрожала моя рука. Удачнее всего выходят у меня на лютне тремоло. Да и к этим прекрасным персям я прикасаюсь не иначе, как с дрожью. Лучшее удовольствие для меня — это трепетать; я божествен с ног до головы и хочу находиться в постоянном движении, как небо. С этими словами Франсион взял лютню у одного из музыкантов и, после того как дамы попросили его показать свое умение, принялся перебирать струны и спел песенку, слова коей я не премину здесь привести. Будучи историком отменно правдивым, я, право, не знаю, что удерживает меня от того, чтоб напечатать здесь и ноты, дабы не упустить ни единой подробности и осведомить читателя обо всем. Это не составило бы для меня никакого труда, ибо я не помещаю в своих книгах стихов, не положенных на музыку, и не похожу на тех, кто приводит сонеты вместо куплетов, не ведая, можно ли их петь или нет. Итак, будьте уверены, что если б завелась мода включать в романы музыку и лютенную табулатуру для помещенных там песенок, то это изобретение послужило бы им в не меньшую пользу, нежели те прекрасные картинки, коими украшают их теперь издатели для увеличения сбыта. Но в ожидании того, пока мне придет фантазия подать пример другим, постарайтесь узнать с живого голоса мотив Франсионовой песенки и удовольствуйтесь на сей раз следующими словами; Учитесь, нежные души, Не слушать мерзостной чуши Оголтелых дураков, Всякой радости врагов. За грех почесть они рады Тончайшей страсти услады, Избегают сладких пут И при жизни не живут. Не верьте дури их вздорной (Все зло — от желчи их черной) И минут ищите тех, Что полны для вас утех. Пускай вас нежные глазки, Лобзания, смехи и ласки И любовная игра Тешат с ночи до утра. безумье взяв эа основу, Всяк должен снова, о, снова Этих нимф ласкать соски, Чтоб вовек не знать тоски. У них повадки не грубы, И разожмут они губы Не затем, чтоб вас корить, А попросят повторить. Вы к ним ступайте без страха И после первого «аха» Тут за все свои труды Сразу вы дождетесь мзды, Когда такую усладу Дарят за муки в награду, Счастьем дух наш так согрет, Что желаний больше нет, Тогда томленья, и мленья, И бурной страсти горенья, И миражи нежных дум Вечно нам волнуют ум. Пусть буду взыскан судьбою, Чтоб средь любовного боя Мудрый рок мне дни пресек И, смеясь, скончал я век. Эта песенка, которую музыканты подхватили на своих лютнях после первого куплета, исполненного Франсионом, обворожила сердца присутствующих; ритм ее (да и слова в достаточной мере) отличались Такой игривостью и похотливостью, что соблазнили всех искать утех любви. Все, что было в зале, вздыхало по чувственным наслаждениям; даже свечи, колеблемые не знаю каким ветром, казалось, двигались, как люди, и были обуреваемы каким-то страстным желанием. Сладостное неистовство обуяло души; грянули звуки сарабанды, которую большинство плясало, беспорядочно перемешавшись и принимая самые соблазнительные и самые забавные позы. Некоторые дамы, еще сохранившие стыдливость, приспособлялись к прочим и брали с них пример, так что вернулись они далеко не такими целомудренными, какими пришли. Ремон уже давно оставил битву стаканов, чтоб баловаться с женщинами, и в беседе с ними держал такие непристойные речи, которые я не смог бы передать иначе, как народными выражениями, сиречь называя все своими именами. Услыхав это, Франсион сказал ему: — Честное слово, граф, я порицаю и вас и всех, кто произносит подобные слова. Почему, дружище, — отвечал Ремон, — что дурного в том, если мы смело говорим о вещах, которые осмеливаемся делать? Почитаете ли вы случку занятием столь священным и почтенным, что не следует ее зря поминать? — Вовсе не то, — возразил Франсион, — вам разрешается говорить обо всем и называть что угодно, оставаясь в пределах благопристойности; мне хотелось бы только, чтоб вы выбирали более красивые и менее вульгарные названия, чем те, которые вы употребляете. Пристойно ли изящным людям, вздумавшим поухаживать, пользоваться в этом особливо деликатном случае теми самыми выражениями, которыми так и сыплют крючники, лакеи и прочая сволочь, не имеющая в своем распоряжении других слов? Я лично выхожу из себя, когда вижу поэта, гордящегося своим сонетом только потому, что в нем насквернословил. Многие, поместившие свои вирши в новом сборнике французской поэзии [189], внесли туда и эту пакость; они не только напечатали дурацкие песенки, распеваемые кабацкими слугами и луврскими ложкомоями, но еще показывают встречному и поперечному свои непристойные стихи, в коих нет ничего замечательного, помимо того, что они повсюду открыто называют срамные части тела и естественные акты. Подумаешь, скажете вы, какое великое усовершенствование по сравнению с описанием рук, ног, ляжек и пищеварения! Тем не менее идиоты смеются, как только это слышат. Я хотел бы, чтоб такие люди, как мы, выражались несколько иначе, в отличие от простонародья, и придумали какие-нибудь нежные названия для предметов, о коих так часто и охотно ведем беседу. — Вот так рассуждения, честное слово! — воскликнул Ремон. — Разве мы не любимся точно так же, как крестьяне? Почему же нам пользоваться другими выражениями, чем они? — Вы ошибаетесь, Ремон, — продолжал его гость, — мы любимся, но совсем другим манером. Где им до нашей деликатности? У них нет другого желания, как только насытить свои грубые вожделения, ничем не отличающиеся от скотских: они любятся только телом, а мы и телом и душой одновременно, и это — факт. Выслушайте мои философствования об этом предмете. Все приемы и ласки, заметите вы, несущественны, поскольку мы стремимся к той же цели. Готов согласиться, ибо это совершенно верно. Следовательно, возразите вы, я не прав, и нам следует употреблять для этих вещей такие же выражения, как и простолюдины. Но вот что я отвечу вам на это, — продолжал Франсион. — Коль скоро как у нас, так и у них совокупляются те же части тела, то мы должны (когда хотим высказаться) так же ворочать языком, так же раскрывать рот и разжимать зубы, как они; но хотя их соитие ничем не отличается от нашего, однако же они не знают ни тех же нежностей, ни тех же душевных восторгов, а посему, несмотря на то, что наши тела проделывают такие же движения, наш ум, рассуждая о сей игре, должен проявить свою изысканность и выбирать другие термины: отсюда надлежит заключить, что в нас есть нечто божественное и небесное, а они погрязли во всем грубом и земном. Все пришли в восторг от искусной аргументации Франсиона, не знающей себе равных на свете, не в обиду будь сказано логикам. Особливо женщины одобрили его доводы; они сочувствовали введению новых слов для определения предметов, пользующихся их любовью превыше всего остального; им хотелось отбросить старые слова, каковые согласно обывательским предрассудкам почитались неприличными в их устах, и свободно говорить обо всем, не страшась порицания, тем паче что людская злоба едва ли бы успела так скоро заклеймить эти выражения. А посему Франсиона стали просить, чтоб он переименовал все предметы, названные, по его мнению, неудачно, и, дабы побудить его к тому, посулили, что его слава распространится по всей Франции еще больше, чем прежде, ибо всякий захочет узнать автора этих нововведений, о коих будут говорить не иначе, как в связи с его именем. Франсион отказался взяться тут же за это предприятие и заявил, что, быть может, такое постановление будет вынесено на каком-нибудь большом собрании удальцов, в коем и он примет участие. Кроме того, он поклялся, как только у него будет досуг, сочинить книгу о том, как упражняться в изящнейших играх любви. По окончании этой беседы некоторые мужчины и женщины, не пожелавшие ночевать в замке Ремона, простились с ним и вернулись домой. Те, кто остался, разошлись вскоре парами по горницам: Франсион пошел с Лоретой, Ремон с Еленой, остальные с теми, кто им больше нравился. Не берусь передать их бесчисленных забав: такому описанию не предвиделось бы конца. После того шесть суток кряду предавались они всем увеселениям, какие можно вообразить. Франсион, расставшись как-то на мгновение с Лоретой и поглядев на портрет Наис, подаренный ему Ремоном, испытал душевное волнение. Он вспомнил, что хотел спросить у Дорини, где совершил тот столь прекрасное приобретение и является ли это безукоризненное лицо фантазией художника или воспроизведением существа, созданного природой. Дорини сообщил ему, что это портрет одной из красивейших дам Италии, которая еще жива, и добавил: — Эта юная особа живет на границе Романьи, и зовут ее Наис; она овдовела с год тому назад, пробыв в замужестве с одним достойным маркизом не более полугода; можете себе поэтому представить, что ее совершенства и богатства привлекают к ней кучу поклонников. У нее их такое множество, что она, право, может и продавать их, и одалживать, и дарить. Но ни один из ее ухаживателей не добился еще никаких существенных милостей. Из итальянцев она не смогла полюбить никого, кроме своего покойного супруга. Ее вкусы побуждают ее предпочитать французов, а потому, увидав портрет одного молодого вельможи из здешних мест, по имени Флориандр, обладающего прекрасными чертами лица, она воспылала к нему такой страстью, словно видела его в натуре, тем более что ей расписали во всех подробностях его доблесть, отличный характер и изысканный ум. Ища средства от этого недуга, она поведала о нем мне, как своему родственнику и доброму приятелю. Я внушил ей бодрость и надежду, и она приказала по моему совету написать с себя этот портрет, который я должен был отвезти к Флориандру, дабы возгорелся он желанием просить ее руки. Мне давно хотелось повидать здешнее королевство; вот почему я охотно предложил ей свои услуги в этом деле, в коем никто не мог помочь ей лучше меня. Как только я прибыл ко двору, то свел знакомство со своим молодчиком, который оказался весьма ласкового и влюбчивого нрава, а это позволяло надеяться, что мне легко удастся склонить его в пользу Наис. Я решил показать ему портрет и, описав ее богатство и знатность ее рода, сообщить о пылких чувствах, которые она к нему питала, несмотря на дальность расстояния. Но я несколько изменил свое намерение, узнав о том, что ему слегка нездоровится и что врачи посылают его лечиться на воды в одну деревушку, расположенную на трети пути от нашей страны. Я уведомил свою родственницу, чтоб она постаралась туда отправиться, ибо ей представлялся отличный случай завлечь его в свои сети; не знаю, сочла ли она нужным пуститься в это странствие, но если она так поступила, то старания ее пропадут даром, ибо Флориандр умер несколько времени тому назад. Я оповестил ее об этом, но не ведаю, получила ли она мое письмо и не выехала ли прежде, чем его доставили в обычное ее местопребывание. Мне придется вскоре вернуться на родину, чтобы ее утешить. — Ах, уверяю вас, — воскликнул тут Франсион, — я готов разыскать ее повсюду, где бы она ни находилась: стоит предпринять любое путешествие, чтоб взглянуть на столь исключительную красавицу; я всегда влюблялся во всех привлекательных женщин, какие мне попадались, и даже в тех, о коих я только слыхал. Не стану отступать от своего похвального обыкновения. Кроме того, я давно собирался посетить Италию, этот прекрасный сад Вселенной; вот мне и представляется отличный случай туда отправиться. Прежде всего я поеду на воды и попытаюсь встретиться там с Наис. Не хотите ли, Дорини, мне сопутствовать? — Если вы желаете застать Наис на водах, — отвечал его собеседник, — то должны выехать завтра и дорог гой весьма поторопиться. Что касается меня, то я собирался для осуществления одного намерения пробыть здесь у Ремона месяц-другой; вот почему я не смогу вам сотовариществовать; мы встретимся с вами в Риме, куда вы вернетесь вместе с Наис, которая, без сомнения, увлечется вашими достоинствами, как только вас увидит. Между прочим, если б при ней не оказалось портрета покойного Флориандра, то я посоветовал бы вам в начале вашего знакомства принять на несколько дней его имя. — На это я не смогу решиться, — возразил Франсион, — ибо присвоить себе чужое имя равносильно, по-моему, признанию в том, что в вас нет тех качеств, которые присущи его владельцу. Услыхав их беседу, Ремон заявил, что он тоже хочет ехать в Италию, ибо соскучился во Франции и двор ему надоел; но так как неотложное дело задерживало его еще на несколько дней, то он положил пуститься в путь уже вместе с Дорини. Решившись на означенное путешествие, Франсион тотчас же приказал одному из людей Ремона отвезти Колине к Клеранту и передать этому вельможе письма, в коих сообщал, что вознамерился поразвлечься несколько времени в чужих землях, о каковом желании уже прежде ему говорил. Кроме того, он написал матери, дабы уведомить ее о своем решении. Кто-то спросил, не жаль ли ему расстаться с Лоретой; но он отвечал, что добыча находится в его власти, что он насладился ею, сколько ему было угодно, и что теперь надлежит поохотиться за другою. В этом месте их беседы они увидали из окон одной горницы, как в замок въехал какой-то старец верхом на дрянной кляче, уже непригодной для пахоты, на которую истратила она лучшие свои силы. Всадник, восседавший на ней, был в черном плаще, скрепленном у шеи тесемкой, в прекрасных модных наголенниках и со старинным тесаком на боку. Сей достопочтенный муж был не кто иной, как Валентин, который, видя, что его супруга медлит возвращением из паломничества, искренно не знал, каких мыслей ему о том держаться, и принялся рыскать повсюду, пока один проклятый мужик, приносивший живность Ремону, не сообщил ему, где он ее видел. Въехав во двор, Валентин заметил Лорету, стоявшую на пороге вместе с Еленой; он тотчас же спешился, что, впрочем, далось ему не без труда; но супруга, узрев своего благоверного, взяла подружку за руку и ушла с нею в замок, где заперлась в одной из горниц. Он с яростью преследовал ее до этого места и, наткнувшись на запертую дверь, стал изрыгать свою злобу в поносных словах. — Что это еще за чертово паломничество, в которое ты ездила? — воскликнул он. — Ах, сука! Меня предупредили, какую чудную жизнь ты здесь ведешь. Клянусь богом, если я тебя изловлю, то вздрючу так, как тебе еще не снилось: ты хороводилась тут с мужчинами до жадной души, и я уверен, что нет такого конюха, который бы не погрелся на твоем животе. Но досадуй сколько угодно, а отныне ты у меня попостишься и не получишь обычного своего рациона. Как? Из-за тебя я теряю всеобщее уважение! Всякий называет меня олухом и рогоносцем и говорит, что у меня нет храбрости, если я спускаю тебе все твои шашни! Словом, я вконец обесчещен! Ах, боже, какая это несправедливость: честь мужчины зависит от бабьего передка! Но ты заплатишь за разбитую посуду, и я тебе в том порукой. На учиненный им шум прибежали Ремон и еще несколько человек, а так как Лорета не подавала голоса, то они принялись его уговаривать, что ее вовсе нет в замке и что ему просто померещилось. После этого они всячески постарались увести его в глубь сада, где заставили сначала сыграть маленькую партию в кегли, а затем пополдничать в беседке, увитой виноградом, и запить досаду несколькими стаканами вина. Заметьте, что как за игрой, так и за полдником Валентин не снял ни плаща, ни тесака, почитая нужным держать себя с важностью перед этой знатью. Он представлял во всех этих атрибутах весьма забавное зрелище, ибо повесил перевязь на шею наподобие орденской ленты и не продел левой руки, так что шпага все время болталась у него спереди и сильно ему мешала. Он не переставал отпихивать ее назад и откидывать плащ, который причинял ему не меньшее неудобство. После полдника он то и дело засекал на ходу шпору о шпору и только по чистой случайности не падал на каждом шагу. Ремон вздумал отвести его обратно в замок; но так как Валентин слишком много выпил и был уже не в состоянии передвигаться с прежней легкостью, то, очутившись у дверей, никак не смог в них войти; шпага, висевшая у него поперек тела, задевала за обе стороны входа и преграждала ему дорогу, как рогатка. Он то отступал, то напирал изо всех сил, но толку от этого не получалось никакого, а только шпага его слегка сгибалась. — Ой, ой! — восклицал он, — здесь какое-то наваждение: мне никак не пройти. Дворяне, услыхав это, пришли в неописуемый восторг и не стали ему мешать; но наконец шпага повернулась вбок и позволила ему пройти. Тогда он последовал за остальными и сказал в свое извинение: — Господа, я не большой мастер в ратном деле и, как видите, не умею носить на себе все это железо. Когда при отъезде нужно было напяливать доспехи, наша служанка взялась мне помочь: она смыслит в этом больше меня; я не привык ими пользоваться, а шпоры, которые вы на мне видите, валялись на чердаке и ржавели среди тряпья; вместо того, чтоб надеть их на каблук, я прицепил их к носку, где они гораздо уместнее, хотя меня уверяли, что это не по моде; но когда хочешь пихнуть кого-нибудь ногой, то ведь бьешь вперед. Только лошади лягают сзади; я лично не обладаю никакой силой в пятках: разве мне не было бы удобнее пришпоривать свою скотину, если б шпоры были спереди? Несмотря на эти доводы, служанка надела их мне так, как вы видите; предоставляю вам судить, насколько это хорошо; что касается шпаги, то я приладил ее, как пришлось, а также и все остальное. По окончании сей забавной речи нашего славного галла ввели в зал, где намеревались немного задержать. Франсион же тем временем, распрощавшись со своей возлюбленной, приказал заложить карету шестеркой лошадей и отвезти эту даму поспешно домой вместе с Агатой, дабы муж застал ее там по своем возвращении. Валентин, откланявшись, также отправился восвояси, но не повстречал по дороге кареты, так как возвращался другим путем. Красавица же легла в постель и притворилась больной. Как только он сказал, что уехал из дому трое суток тому назад, чтоб ее разыскивать, то она заявила ему, что уже -два дня, как вернулась; тогда он перестал сердиться и решил, что не видал ее в замке Ремона. Тем временем Франсион помышлял о приготовлениях к отъезду и, высказав своему хозяину сожаление по поводу предстоящей им короткой разлуки, простился с ним и на другое утро пустился в путь со всей своей свитой, каковую увеличил с помощью этого доброго друга, так что состояла она из камердинера, трех лакеев и нескольких конюхов. Останавливаясь на постоялых дворах, Франсион проводил время исключительно в созерцании портрета той, которая была причиной его путешествия. Иногда даже вынимал он его из кармашка в открытом поле и любовался им, пока карета продвигалась вперед. Он поклонялся ему во все часы и приносил в жертву бесчисленное множество вздохов и слез. В первый день с ним не произошло ничего особливого, но зато во второй случилось происшествие, которое заслуживает быть рассказанным. Около полудня довелось ему остановиться на отдых в какой-то деревне. Он заходит в лучшую харчевню и, пока ставят его лошадей на конюшню, отправляется в кухню посмотреть, не найдется ли там чего-либо вкусного на обед; он обнаруживает там достаточно запасов для утоления своего голода, но ни одного человека, с кем бы можно было поговорить, а только слышит какой-то шум в верхней горнице и, дабы узнать о его причине, тотчас же поднимается по лестнице. Дверь оказалась отворенной настежь, и он увидал на постели человека, прикрытого одним только саваном и осыпавшего бранью женщину, которая сидела несколько поодаль на сундуке. Ярость его была так велика, что он тут же поднялся голый, как был, для того чтоб избить женщину палкой, оказавшейся подле него. Франсион, не зная даже справедлива ли причина его гнева, удержал его и принудил снова лечь в постель. — Ах, государь мой, — отнесся к нему этот человек, — помогите мне справиться с врагами: моя жена хуже змеи и такая дрянь, что осмеливается творить свои мерзости прямо у меня на глазах. — Умоляю вас, сударь, уйдемте отсюда поскорее, — сказала женщина, повернувшись к Франсиону. — Я в таком страхе, что не могу долее здесь оставаться: это говорит вовсе не мой муж, а лукавый бес, вошедший в его тело на место души, которая вышла из него уже более шести часов тому назад. — Ах ты господи! — воскликнул муж, — видал ли кто подобное коварство? Она хочет уверить вас, будто я умер, дабы завладеть моими пожитками и благоденствовать со своим потаскуном. Тут из соседней светелки вышел молодой человек довольно приятной наружности и с ним женщина, уже убеленная сединами, которые решительно заявили, что гостиник помер и что его надо похоронить. — Как, распутник? — набросился тот на юношу. — Ты еще осмеливаешься показываться мне на глаза? Не беспокойся, я еще доживу до того, чтоб посмотреть, как тебя будут вешать; клянусь всеми святыми, что тебе не избежать наказания: ты совершил худшее преступление, чем если б собирался всадить мне нож в тело, ибо ты хотел похоронить меня живьем; а кроме того, ты прелюбодей, который осквернил мое ложе с этой шкурой. Ссора показалась Франсиону весьма серьезной, а потому он пожелал узнать ее причину и, заставив умолкнуть крикунов, попросил гостиника изложить ему свое дело, а тот рассказал следующее: — Государь мой, вот уже около трех лет, как я женился на этой чертовке, которую вы видите перед собой; лучше бы мне просто броситься в реку, ибо с тех пор, как я живу с ней, у меня не было ни минуты покоя: она не перестает затевать со мной ссоры по самым пустым поводам и кричит так громко, что однажды, не будучи в состоянии убежать на улицу из-за проливного дождя, я был вынужден заткнуть уши тряпками и обернуть голову, не знаю уж чем, дабы по крайней мере ее не слушать, коль скоро приходилось мне там оставаться. Тотчас же заметив эту уловку и желая, чтоб я слышал брань, сыпавшуюся на меня, она набросилась на мои повязки и не угомонилась до тех пор, пока их не размотала; затем, приблизив свой рот к моим ушам, она принялась так громко орать, что я оглох на целую неделю. Но все это еще цветочки: послушайте, до чего дошла ее наглость. Как-то раз жена увидала, что я беседую с одной деревенской молодкой; тотчас же она замышляет пакость и, захватив вечером нож в постель, говорит мне, что с соизволения господня хочет меня охолостить, дабы я не плодил детей на стороне. В этот час я был настроен кротко и терпеливо, а потому сказал ей с улыбкой: «Не делайте ничего сгоряча, милочка, а то впоследствии раскаетесь». — «Не беспокойся об этом, мерзавец, — отвечала она, — очень ты мне нужен, я не останусь без мужчин и найду их сколько угодно, да еще гораздо посильнее». Скажите, сударь, видали ль вы когда-нибудь подобное бесстыдство? Между тем я стерпел это, не избив ее, и полагаю, что если б ее гнев не утих, то быть бы мне теперь евнухом. Много раз грозилась она завести себе дружка и наконец исполнила свою угрозу: приспособила вот этого шематона для тайных услуг. Но слыхал ли кто о такой напасти? Мне же еще приходится платить за разбитую посуду! В то время как любовники обычно одаривают своих дам, этот голодранец требует от моей жены всяких гостинцев в уплату за те удовольствия, которые она от него получает. Она дает ему и на харчи и на одежду; я даже видел на нем несколько раз свои обноски. Чуть только в моей кухне заведется вкусный кусочек, который я берегу для гостей, как ее полюбовник закладывает его целиком за щеку, словно я обязан выдавать ему жалованье за то, что он наяривает эту паскуду, и платить, как батраку, сдельно или поденно за необходимую по дому работу. Когда закралось у меня подозрение, что он навещает ее неспроста, то захотел я в этом убедиться и, притворившись, будто уезжаю в поле, тайно вернулся через черный ход; услыхав, что они в этой горнице, я спрятался тут же.рядом в отхожем месте и слышал большую часть их болтовни, которая становилась все страстнее и начинала мне сильно не нравиться. Я послушал бы и дальше, для того чтоб окончательно удостовериться, но со мной приключилась ужасная беда: мне прохватило легкие, и я так простудился, что был вынужден то и дело кашлять, словно проглотил целый четверик перьев. Меня одолело непоборимое желание отхаркать, но, не зная, как помочь беде, я только изо всех сил сдерживал дыхание. Наконец я решил сунуть голову в отверстие нужника и кашлянуть внутрь, для того чтоб меня не было слышно. Когда голова моя очутилась в этой бездне, то я отхаркал раз восемь из глубины желудка в полное свое удовольствие и принялся кашлять еще, чтоб выплюнуть сразу всю харкотину, ибо накопил много мокроты (этому слову научил меня наш аптекарь). Должен вам, между прочим, сказать, что это доставляло мне удовольствие, так как голос мой отдавался в подземных пространствах, и хотя попадал в весьма топкое место, однако же я слышал такое же эхо, как подле горы, что отстоит отвода на четверть мили. Но, боже, какое ужасающее несчастье! Когда я вздумал вынуть голову из дыры, это оказалось невозможным. Я всунул ее туда силой и теперь не знал, как вытащить; подбородок задерживал ее, словно крюк, и это было сущей пыткой. Ах, если б кто-нибудь вошел туда, он мог бы причинить мне немало страданий, прежде чем мне удалось бы защититься. Право, было бы недурно применить этот способ при порке злоумышленников. Я дергал изо всей силы; но вместо того, чтоб высвободить голову, сорвал своими здоровенными толчками все сиденье. Таким образом, я очутился на свободе или по крайней мере не был прикован к этому месту, но зато носил с собою свою тюрьму. Я попытался руками снять доску, окружавшую мне шею, но из этого ничего не вышло, и я с трудом удерживался от смеха при мысли о своих новомодных испанских брыжах. Тем не менее я очень боялся, как бы негодяйка жена не застала меня в таком виде и не подняла насмех. Видя, что мне самому не удастся высвободиться, я решил поспешно и без шума выйти оттуда и отправиться к своему куму столяру, живущему в конце нашей улицы, дабы он распилил доску. И случись же такая невезуха, что повстречались мне на улице крестьяне, которые побежали за мной, как за сумасшедшим, и не отстали до тех пор, пока я не добрался до места назначения. Тут только избавили меня от арестантского ошейника; но слух об этом разнесся по всей округе, ибо кум мой не удержал язычка, так что и поныне еще судачат о моем злоключении. Досаднее же всего было то, что я не дослушал до конца разглагольствований этого девичура и не знал, произвел ли он меня в рогоносцы или нет; но сомнения мои окончательно рассеялись, когда я как-то в другой раз вернулся с поля и застал его здесь вместе со своей потаскухой в то время, как он лизал ей сопатку. Бог свидетель, как вздурилось у меня сердце; я остановил этого шатуна, когда он уходил, и сказал ему; «Тысяча смертей! Зачем ты сюда шляешься? Чтоб ноги твоей здесь больше не было, а не то я превращу тебя в окрошку. Я вижу, что ты ходишь к моей жене. Неужто ты думаешь удовольствовать ее лучше меня? Ну-ка, положи, что у тебя есть, на эту тарелку, посмотрим, кого природа щедрее наделила». С этими словами я показал ему то, что надо было показать; но он не посмел последовать моему примеру, зная, что справедливость на моей стороне. Он удалился с конфузом, что, впрочем, не помешало ему прийти сюда после этого еще несколько раз, однако не настолько тайно, чтоб я этого не узнал. В некий день я застал его с моей женой вот на этой самой кровати; я ограничился бранью и опять выпустил его целым и невредимым. Но, боже, как я в этом каялся, когда потом вспоминал. Надо было вышвырнуть его шляпу в окошко и разорвать ему башмаки. Да что! Я был сам не свой при этом случае. Все это так меня рассердило, что я поклялся этой шлюхе умереть еще до конца года, дабы избавиться от таких терзаний; но она стала еще злее, ибо ей смертельно хотелось, чтоб вынесли меня отсюда ногами вперед. Всякий раз, как мы ссорились, она говорила: «Ну, Ровен, что же ты не исполняешь своего обещания? Отчего не умираешь, жалкий дурачина? Разве ты не видишь, что только зря небо коптишь? Виноградник не перестанет цвести, если тебя зароют; только всего и будет разницы, что ты не полакомишься его плодами». Год уже истек, она начала обращаться со мной еще хуже прежнего и, по-видимому, решила про себя довести меня до отчаяния; но я догадался об ее умысле и, дабы узнать, как она ко мне относится, а также что она учинит и скажет, когда меня не станет, задумал притвориться мертвым. В этом много помог мне мой двоюродный брат; пока я вчера вечером сидел у него, он явился сюда и сказал моей жене, что я растворил что-то в стакане белого вина и, выпив его, бросился на кровать, где теперь нахожусь при последнем издыхании. Эта весть не смягчила ее сердца; она отвечала, что ей безумно хочется спать и что она не может подняться без большого ущерба для своего здоровья. По этой причине мы дождались сегодняшнего утра, чтоб закончить свое предприятие. Он перенес меня сюда с помощью своего слуги и положил на эту постель, где я пролежал все время неподвижно, как покойник. «Вот вам тело вашего скончавшегося мужа, — сказал он моей жене, — я очень жалею, что вас не было при том, как он отдал богу душу; вы узнали бы его последнюю волю и видели бы, как старательно я пытался его напутствовать». «Ах ты господи! Неужели он умер, сердешный? — отвечала она ему, причитая. — Трудно найти человека, который сравнился бы с ним по кротости характера. Расскажите мне, что он говорил вам перед своей кончиной; не скрывайте ничего: это послужит мне утешением». — «Вы сильно заблуждаетесь, — отвечал он, — вам придется угрызаться всю вашу жизнь, если вы обладаете жалостливой душой, пекущейся об его спасении: мой добрый братец сказал мне, что вы причина его смерти и что он прибег к ней как к средству избавиться от огорчений, которые причиняла ему жизнь с вами». — «Ах, господи, какая я несчастная! — заскулила она, — что я ему такое сделала? И надо же было ему умереть в сердцах. Он не будет молить за меня бога на том свете. Пресвятая дева! Наши соседи знают, как хорошо я с ним обращалась; вот уж больше месяца, как мы не ссорились. Сын Давидов! Я так торопилась исполнять все его приказания, что намедни чуть было шеи себе не сломала, спускаясь по лестнице, чтоб принести ему вина на сон грядущий. Увы, бедняга, он с того дня не пил со мной и никогда уже больше не выпьет». Мой двоюродный брат предоставил ей сетовать вволю, а сам ушел отсюда, дабы могла она учинить без притворства то, что было у нее на уме. Как только он удалился, то послала она за этой женщиной, которая ничуть не лучше ее, а также за своим полюбовником. «Муж мой умер, кума», — сказала она ей. «Есть о чем плакать! — отвечала та. — С ума вы, что ли, сошли? Разве вы не помните пожеланий, которые сами не раз высказывали?» — «Конечно, милая моя, — отозвалась жена, — но что скажут люди, если я не буду плакать, раз уж завелся такой обычай? К тому же я умею это делать, когда угодно, даже если меня разбирает смех: стоит только взять лук в платочек и поднести его к глазам; я вовсе не намерена нанимать плакальщиков, как это водится в городах». После этого жена перестала проливать слезы, если только она вообще их проливала. «Право слово, он отлично сделал, что умер, — продолжала она, — ибо я уже собиралась подать на него в суд: ведь он давно обещал мне перебраться на тот свет, и я уверена, что его бы осудили, если только наши судьи справедливые люди. Чем я не счастливая женщина? Все, что находится здесь, принадлежит мне! Он сам оговорил это в брачном договоре. Но, клянусь Иоанном Крестителем, я заслужила такой подарок за мытарства, которые претерпела из-за него. Всю ночь он лежал подле меня неподвижный, как колода; сдается мне, что одна часть его тела была совсем мертва и что ее поразил гром». — «Так вот и утешьтесь, — отвечала приятельница, — отныне вы познаете со своим дружком полное счастье». Так как полог был затянут и меня не было видно, то я слегка приподнял голову и, заглянув в маленькую щель, находившуюся в ногах кровати, заметил, как этот бабник обнимает и целует мою жену. Усилие, которое я сделал при этом движении, заставило меня испустить некий весьма громкий звук, от коего они пришли в изумление: «Боже мой! — воскликнула жена, — да он вовсе не умер: вы слышали, как он громыхает?». — «Дура вы непроворотная, — отвечала кума, — да что же, по-вашему, мертвецы не могут пускать, ветры? Это бывает даже с бездушными вещами: разве не трещит все, что хоть сколько-нибудь лопается? Возможно, что у него разошлись какие-нибудь кости или что ветры, оставшиеся в его теле, найдя выход закрытым, разомкнули его силой. К тому же у нас есть основания думать, что под тяжестью трупа могла затрещать кровать: дерево у нее больно хрупкое». — «Ах, проклятая вонючка, — сказала жена, — у него не было большего удовольствия при жизни, как портить воздух; и, подумайте только, он продолжает забавляться этим и после смерти. Ветры были у него под командой: как захочет, так и пустит; право, жаль, что он не сделался кормчим. По большей части он бился об заклад, что выпалит столько-то раз, и метал громы без осечки; это была его любимая игра при всяких сборищах, ибо он всегда выигрывал кучу денег. Но, дорогая моя, я не в силах больше этого выносить; лучше похоронить его раньше, чем позже; итак, примемся за дело, лам отпустят за это пять-шесть фунтов грехов: вот иголка и нитка». С этими словами жена моя отдернула полог; а как только она наклонилась, чтоб на меня взглянуть, то, усмотрев из ее поведения, сколь мало она мной дорожит, я решил, что настало для меня время выступить на сцену, и, подняв руку, закатил ей такую оплеушину, что она затряслась от испуга. «Нет, я не умер, мерзавка! — вскричал я, — и если господу будет угодно, то он еще позволит мне когда-нибудь тебя похоронить, хотя бы за то, что ты предательски желала сжить меня со свету; небо, чтоб тебя побесить и наказать, продлит мое здешнее пребывание на долгие годы». Тогда они все втроем окружили постель и, не желая поверить, что я жив (ибо им этого не хотелось), принялись раздевать меня и заворачивать в этот саван. Я сопротивлялся, насколько было сил, кричал: «Убивают! Помогите!» — и говорил им, что я не умер. Полагаю, что они намеревались меня удавить и задушить и что они так бы и поступили, если б по доброте своей ваша милость, вероятно привлеченная моими воплями, не пришла мне на выручку. Ах, государь мой, вы видите мою правоту: умоляю вас, окажите мне помощь; не позволяйте им терзать меня, как было до вашего прихода! Будьте покровителем несчастных! Когда он кончил эту речь, то Франсион, видя справедливость его жалоб, пожелал восстановить полный мир. Блудодей и его спутница улизнули, убоявшись побоев; жена, сконфуженная и рассерженная, узнав, что приезжий дворянин хочет у них отобедать, отправилась на кухню готовить кушанья. Тем временем гостиник одевался, не отходя от Франсиона, с коим беседовал о разных предметах. После обеда Франсион подозвал жену и сказал обоим супругам, чтоб они заключили прочный мир. Муж, не желавший ничего, кроме любви и добрых отношений, сейчас же согласился, да и жена учинила то же, будучи к тому вынуждена и не имея возможности проявить свою злобу. — В таком случае, — заявил Франсион, — пусть Робей тут же докажет свою доблесть и удовольствует свою жену так, чтоб ей не приходилось искать ему подмогу на стороне. Я знаю, о прекрасные дамы, не могущие слышать без краски стыда о предметах, особливо любезных вашему сердцу, что если вы бросите свои взоры на это, да и на многие другие места в сей книге, то тотчас же отстраните ее от себя и, может статься, возненавидите меня или, по крайней мере, притворитесь, что возненавидели, дабы выказать себя целомудренными и скромными. Тем не менее я сильно люблю истину и, несмотря на ваш несносный нрав, не хочу ни о чем умалчивать, и особливо о том, что полезнее огласить, нежели утаить. Итак, Робен после некоторого сопротивления согласился на желание Франсиона, будучи весьма рад заполучить в качестве безупречных свидетелей своих доблестных подвигов глаза столь важной персоны; но жена его прикидывалась недотрогой и говорила, что скорее умрет, нежели позволит себе на людях такую срамоту. — Как? — сказал Франсион, — разве неизвестно, чем вы занимаетесь, когда остаетесь наедине, или вы надеетесь это скрыть? А какая в том польза? Проделай вы при мне свои делишки, и будь я даже самым болтливым человеком на свете, то все же не мог бы рассказать ничего другого, кроме того, что вы этим занимались. Но ведь тут нет ничего нового: я и сейчас могу утверждать это самое, раз это правда. Кроме того, неужели вы думаете, что я менее сведущ в таких вещах, нежели какой-нибудь лекарь, и не способен вынести такого справедливого решения, чтоб вам не пришлось обращаться в церковный суд, где вы потратите много трудов и денег? Несмотря на все эти доводы, хозяйка продолжала упорствовать, а потому Франсион добавил, что если она не покорится, то он прикажет своим людям поочередно держать ее за руки, пока Робен будет исполнять его требование. И действительно, он сам схватил ее и, повалив на постель, приказал мужу приступить к делу. Тот и не замедлил ему повиноваться, как только кавалер прогнал своих служителей и остался наедине с супругами. Однако передают, будто Франсион тотчас же повелел ему приостановить атаку и пожелал убедиться, запасся ли он добрым оружием. Злословцы даже уверяют, что он после того заставил их продолжать поединок и давал им советы по любовной части. Верьте из всего этого лишь тому, чему захотите: достаточно будет, если вы узнаете, что, согласно решению Франсиона, у них не было никаких оснований для недовольства друг другом, а посему я воздержусь от таких терминов, как эрекция, интромиссия и эякуляция, которые больше попахивают судебной палатой, нежели королевскими палатами. У хозяйки была младшая сестра на выданье, и крестьяне ходили по деревне, распевая, что ей надо взять мужа на пробу, чтоб не попасть впросак, как это случилось со старшей. Но не следует верить всякому злословию. Вот и все вольности, о коих намеревались мы трактовать в сей книге; неужели, господа читатели, вы негодуете на то, что вам случилось их прочитать? Помещенные здесь побасенки не так уж зловредны, чтоб усмотрели вы в них желание приохотить вас к порокам, напротив, мы стремились отвратить вас от них, показав вам дурные последствия порочных затей. Во всяком случае, всем известно, что сия книга писалась вовсе не для того, чтоб служить предметом благочестивых размышлений для монахов, а для того, чтоб научить жить тех, кто пребывает в миру, где каждодневно приходится слышать о многих гораздо худших вещах, ибо какие только студодеяния не доходят до сведения судейских, и как можно помешать, чтоб о них не говорили во всех обществах! Если же мои извинения останутся тщетными и вы не найдете в книге ничего такого, что бы вам понравилось, то, кто бы вы ни были, читатель, не перелистывайте ее вторично, тем более что писал я ее не для вас, а для личного своего удовольствия. Не покупайте ее, если не хотите, ибо никто вас к тому не понуждает. А коли она у вас есть и очень вам претит, то сожгите ее; если же вы не одобряете только одного какого-нибудь раздела, то разорвите его или вычеркните и пользуйтесь остальным. Может также случиться, что вам окажутся не по сердцу отдельные слова; в таком случае разрешаю вам надписать над ними любые другие, и я их одобрю. Полагаю, что найдется не много авторов, которые сказали бы вам нечто подобное, и еще меньше таких, которые бы этого желали; но все они одинаковые спесивцы и привержены к пустой суете. Я лично хочу только дать себе волю и развлечься, не заботясь ни о чем. Увеселяйтесь и вы по моему примеру, если можете. А теперь продолжим наше приятное повествование. Примирив хозяина с хозяйкой, Франсион сошел вниз, дабы рассчитаться с хозяином и хозяйкой, которые также последовали за ним. Они подытожили произведенные им издержки, и он тут же уплатил деньги. Затем он подарил им еще два или три пистоля, для того чтоб они о нем не забывали и прекратили свою старую вражду из уважения к нему, а кроме того, обещал сделать им со временем еще какой-нибудь подарок, если до него дойдут слухи, что они не возвращались к прежним неладам. Зато он пригрозил, что если узнает о каких-либо новых ссорах, то вернется и накажет их жесточайшим образом. Передают, будто эти увещевания оказались весьма плодотворными и что с тех пор супруги поддерживали между собой доброе согласие и прижили ребенка. Некий человек, обедавший на том же постоялом дворе и заметивший щедролюбие Франсиона, проникся к нему большим уважением. Видя, что тот сел на лошадь, он последовал его примеру, и так как им было по пути, то предложил ему себя в сотоварищи. Он начал свою речь с похвалы Франсионовой щедрости, а с этой темы перешел на скупость вообще и сказал, что не знает в этом отношении более разительного примера, нежели некоего дворянина, живущего в деревеньке, где им предстояло остановиться на другой день. — Это самый скаредный человек, которого когда-либо носила земля, — продолжал он, — тяжело приходится крестьянам с таким сеньором: он грабит их на тысячи ладов. В прошлом году он наговорил им, будто собирается служить его величеству и едет на войну; этим славным людям пришлось дать ему двух добрых коней; но он туда и не думал ездить, а прожил целый месяц при дворе. Чтоб утолить свою ненависть к ним, он, пожалуй, наслал бы на них латников из отряда какого-нибудь приятеля, но, памятуя о своей пользе, предпочел обирать их сам и испугался, как бы солдаты не превратили их в таких бедняков, что ему нечего будет с них взять. Вы не поверите, как он их бьет и сколько высасывает из них денег, если они подберут немного валежника на опушке его леса. Когда он нанимает поденщиков, то переводит назад куранты, насколько ему вздумается, так что им приходится работать по меньшей мере на два часа больше, чем в других домах. Слуги живут у него впроголодь. Если варят на кухне горох или чечевицу, то он пересчитывает зерно за зерном и нарочно изучил геометрию для того, чтоб измерять циркулем хлеб и определять, сколько его поели. Говорят, что он жалеет воду для птиц своей дочери, а когда вытаскивают ведро из колодца для мытья стаканов, то, он покушается вылить его обратно, боясь, чтоб вода не иссякла. Никто не может похвастаться, что хоть раз у него пообедал. Когда кто-либо из друзей (если только у него есть таковые) приходит к нему с парадного крыльца, то, не желая тратиться на угощение, он удаляется с черного хода и разгуливает по самым уединенным местам, где его невозможно сыскать. Таким образом его столовые расходы остаются всегда неизменными; лакеев же он выбирает флегматичного и меланхоличного нрава, та.; как холерики едят слишком много. Однажды к нему нанялся кухарь, но вскоре уволился, сказав, что если пробудет дольше в его доме, то разучится своему ремеслу. Этот скупец, заметив, что дети его подросли, как-то пожаловался на это, в противность всем прочим людям, которые радуются на своих взрослых детей, ибо надеются получить от них много удовольствий, когда те женятся или добьются именитой должности или прославятся выдающейся доблестью. Он же досадовал на то, что на них уходит слишком много материи. Сам он наряжается только в праздничные и воскресные дни, когда ходит в сельскую церковь, да и то, вернувшись домой, одевает поверх платья холщовый балахон и боится в нем повернуться, дабы, упаси боже, его не потрепать. Говорят, что его лучшие наряды это те, которые достались ему от деда; он любит иногда в них пощеголять и бережно хранит это добро, рассчитывая завещать его потомкам вместе со своим благословением. В будние же дни он ходит в лохмотьях. — Мне показалось, — сказал Франсион, — что вы назвали эту личность дворянином; полагаете ли вы, что он в самом деле заслуживает носить столь почетное звание, раз он ведет такой гнусный образ жизни? Один из основных признаков знатности — это щедрость. — Государь мой, — ответствовал его спутник, — я действительно оговорился, назвав его дворянином, хотя он и владеет несколькими вотчинами; ибо он не является таковым даже по происхождению. Отец его был одним из крупнейших откупщиков во Франции и занимался только тем, что потакал в Совете введению новых налогов и набирал всякие подряды. Тем не менее дети нашего скопидома, сын двадцати лет и дочь восемнадцати, ни в чем не сходствуют со своими родичами. У них довольно щедрый нрав. Жаль, что господь не дал им такого отца, который позаботился бы об их благополучии. Девица весьма из себя пригожа и обладает многими совершенствами, способными привлечь к ней поклонников; но к чему ей все это? Никто не решится за ней поухаживать; она находится неотступно при своей матери, а та не менее скупа, чем отец, и запрещает ей выезжать на пышные собрания, так как не хочет тратиться на богатые наряды. Хуже того: господин дю Бюисон — так зовут сквалыгу-отца — настолько боится раскошелиться, что не желает даже слышать об ее замужестве. Сын живет таким же затворником, отчасти по своей охоте, отчасти поневоле, ибо не может выходить и общаться с молодыми людьми своего круга за неимением подобающей свиты, а также денег на игру и кутежи. На днях он выкинул недурную штуку со своим скаредом папашей; тот заболел и не мог сам отвезти в город изрядную сумму денег, причитавшуюся с него одному купцу, который докучал ему ежедневно. Он был вынужден, к величайшему своему сожалению, поручить это дело сыну, ибо еле доверяет свое добро даже самому себе. Молодчик, соблазненный сим благостным металлом, который ему так редко попадался в руки, решил его прикарманить. Вместо того, чтоб отвезти деньги по назначению, он зарыл их в поле, продал лошадь и плащ, а затем вернулся к отцу и рассказал, что повстречался с грабителями, которые ссадили его с лошади и отняли у него кошелек и плащ. Можете себе представить, как взбеленился дю Бюисон; он не знал, на ком сорвать злобу; наконец гнев побудил его свалить всю вину на сына и крепко его избить, обозвав предварительно негодяем и попрекнув тем, что он выехал в поздний час и отправился не по людной дороге, где, наверно, нашелся бы человек, который оказал бы ему помощь. Он поручил начальнику объездной команды разыскать лиц, его обокравших. Один из стражников, знавший масть и рост лошади, так постарался, что нашел ее, опознав в городе неподалеку отсюда, когда ее вели на водопой. Он выследил ее до самого дома и спросил у хозяина, кто ему продал лошадь. Тот сказал, что купил ее у молодого человека, ни имя, ни звание коего ему неизвестно, но что легко может узнать его, если встретит. На несчастье юного дю Бюисона, случилось ему проходить мимо них, и горожанин тотчас же сказал стражнику: «Да вот же он, задержите его». — «Остерегитесь ошибиться, — отвечал стражник, — это сын того, кому принадлежит лошадь». — «Тем не менее он мне ее продал», — повторил горожанин. Стражник удовольствовался полученными сведениями и пошел рассказать об этом дю Бюисону, который устроил очную ставку между горожанином и сыном. Последнего тут же уличили, и он, опасаясь отцовского гнева, тайно исчез из замка и отправился, представьте себе, выкапывать свои деньги, с коими ухитрился так ловко скрыться, что его здесь с тех пор не видали; в конце концов ему все-таки придется вернуться, хотя бы за получением своей доли наследства от старого скупца, которому его богатства не помешают когда-нибудь умереть. Что дудкой заработано, то уйдет на сопелку. Дурно нажитое добро, безусловно, будет дурно истрачено. Когда оно попадет в руки этого молодого человека, то нетрудно себе представить, как он его порастрясет; отсюда явствует, что не стоит сгребать ефимки кучами, чтоб лишиться их, когда меньше всего этого ожидаешь. Я лично не знаю, кого из них осуждать, отца или сына; оба попрали свой долг; не могу, однако, не признать, что вина исходит от отца, поскольку он как бы вынудил сына похитить у него деньги, которые не хотел дать ему добровольно. Господь послал ему такого же нравственного отпрыска, как он сам, для того чтоб наказать его за скупость. — Весьма возможно, — отозвался Франсион, — и я думаю, что небо и меня послало на землю, чтоб его наказать. Клянусь не пощадить для этого своих сил, или мозг мой лишился всякой изобретательности. Скажите мне только, хорошо ли вам известна его жизнь. — Достаточно, государь мой, — отвечал тот, — ибо я живу на мызе в расстоянии мили от замка, а узнал я всю его генеалогию и все его повадки от одного служившего там мальца, который теперь часто ко мне захаживает. — Расскажите же мне об этом, ничего не опуская, — возразил Франсион, после чего спутник сообщил ему все, что знал о дю Бюисоне. Тогда Франсион продолжал: — Я попотчую его всласть, это дело решенное. Но не тщеславен ли он вдобавок ко всем прочим порокам? Не любит ли он, чтоб его считали знатнейшим человеком с влиятельным родством? — Вы попали в точку, — отвечал тот, — даже съевши с ним мешок соли, вы не знали бы его лучше. Он хочет во что бы то ни стало, чтоб его почитали благородным, и как-то избил палками нескольких крестьян, сказавших, что он не дворянин и должен платить оброк. — Ах, негодяй, — возмутился Франсион, — вовсе не так надо за него приниматься: я сделаю его дворянином, и вопреки ему самому, ибо знаю, что он сначала не одобрит моего способа. За этими рассуждениями доехали они до рощицы, из-за которой долетел до них шум, похожий на то, словно несколько человек нападали на одного. Наш любитель приключений, коему надо все разузнать и воздать сторицею за все злодеяния, попадающиеся ему на глаза, пришпоривает коня, летит в сопровождении своих людей к месту происшествия и обнаруживает четырех рослых мерзавцев, держащих за шиворот молодого дворянина, которого они стащили с лошади. Несмотря на приближение Франсиона, они не выпустили своего пленника, и так как он не хотел идти туда, куда им было желательно, то они изо всех сил волокли его по земле. — Эй, висельники, что вы собираетесь учинить с этим кавалером? — крикнул им Франсион. — Не ваше дело, — отвечал один из них, — знайте, что мы служители правосудия и тащим этого человека и тюрьму за долги. — Только за это? — возразил Франсион. — Клянусь, что он туда не пойдет. С этими словами он обнажил шпагу, и все его люди поступили так же; затем они начали теснить судебных приставов и так успешно, что те были вынуждены бросить свою добычу и показать пятки врагам. Сосед скопидома подошел к Франсиону и сказал: — Государь мой, вы выручили не кого иного, как юного дю Бюисона. — Отлично, — ответил Франсион, — очень рад этой встрече. Тут молодой человек подошел к нему и высказал свою благодарность в выражениях, свидетельствовавших об его рассудительности, что побудило Франсиона оказать ему благосклонный прием. Он спросил, действительно ли его вели в тюрьму за долги. Дю Бюисон подтвердил это и сказал, что отец вовсе не давал ему денег, а потому он был вынужден занять их у некоего банкира, каковой, желая получить назад свое добро, настойчиво добивался возврата долга. Беседуя таким образом, доехали наши всадники до одного городишки, где намеревались ужинать и ночевать. Они остановились на постоялом дворе и увидали там двух каких-то людей, распивавших вино. Один из них, с носом красным как рак, поглядел на дю Бюисона и подмигнул своему сотоварищу, после чего они еще усерднее принялись за выпивку, возбуждая жажду ломтями ветчины, лежавшей перед ними. — Ну-с, повытчик тюрьмы моего желудка, — сказал он, поднимая стакан, — приготовьтесь занести в списки заключенных сего храброго поединщика, которого я хочу посадить под замок; вот и еще стакан, избравший своим жилищем мой живот, — добавил он, снова выпивая. — Приятель, — продолжал он, утолив жажду, — вызываю вас повесткой к трону Бахуса для дачи показаний по делу о том, почему вы не пьете в надлежащее время и в надлежащем месте, когда друзья вас о том интерпеллируют. — Я не являюсь на вызов, — отвечал тот, — хотя бы вы запротоколировали неявку стороны, что повлечет для меня уплату судебных издержек и заочное осуждение; но я апеллирую с ссылкой на неподсудность и потребую переноса дела к районному судье по месту своего жительства, как полагается по искам об исполнении личных обязательств. — Для этого нет данных, — возразил тог, — я настаиваю на выдаче мне акта, надлежаще составленного и надлежаще подписанного здешним слугой, каковым бы удостоверялось, что я выпил больше тебя. — Вот пинта, которая, по-моему, не соответствует законной городской мерке, — сказал его сотоварищ, — она, как мне кажется, слишком мала, и к тому же вино плохое. Я желаю истребовать грамоту, скрепленную большой печатью, на предмет снятия с меня повинности об уплате пяти су, каковые я обязался внести за сига пинту: она не стоит и четырех. Кстати, приятель: ты съедаешь весь хлеб, который я режу; я подам на тебя челобитную за самоуправство и вчиню иск о нарушении владения. Франсион, подслушав их беседу, продолжавшуюся еще некоторое время в том же духе, поклялся, что это — судебные пристава, о чем свидетельствовали их облик и специфические термины, ими то и дело употребляемые, а также замеченное им недоброжелательное отношение к дю Бюисону. Чтоб проверить справедливость своих подозрений, он оставляет дю Бюисона одного в соседней горнице, а сам уходит вместе со своими людьми, притворившись, будто хочет посмотреть достопримечательности тамошнего города. Тотчас же судейские, действительно намеревавшиеся задержать молодого человека, направились к нему и, предъявив ордер, приготовились исполнить свои обязанности. Но Франсион, вернувшийся тут же вместе со свитой, помешал им продолжать и, заперев за собой дверь, заявил, что они находятся в его власти и что от него зависит их прикончить. Бедные ищейки правосудия взмолились к Франсиону и дю Бюисону о пощаде, ссылаясь на то, что намеревались только выполнить данный им приказ. — Вы — мерзавцы, не знающие своего ремесла, — отвечал Франсион, — и я вас ему поучу. Какой же толковый пристав станет выражаться судейскими терминами в присутствии друзей человека, которого собирается изловить? Неужели вы не понимаете, что сами себя выдали? Вы по своей вине проморгали дело, и я весьма рад за этого достойного дворянина. Но скажите, кстати по чьему иску хотели вы его арестовать? — По иску одного здешнего купца, государь мой, — отвечал один из них. — Я его хорошо знаю, — вмешался тут дю Бюисон, — это наглый плут: он продавал мне дрянные ткани втридорога и подсылал затем человека, который скупал их у меня задаром на его же деньги. Бьюсь об заклад, что весь товар опять вернулся в его лавку. Но мне тогда было наплевать, лишь бы получить деньги, в которых я нуждался, а о будущем я не помышлял. Все наперебой старались меня ссудить, так как возлагают большие надежды на богатство моего отца. Франсион, пошептавшись с дю Бюисоном, приказал трактирному слуге отправиться на дом к купцу и передать от имени приставов, что его должник согласен с ним расплатиться и чтоб он поторопился явиться на постоялый двор. По приходе купца накрыли на стол, и ему пришлось усесться вместе с приставами и остальными, ибо платеж отложили на после ужина. Он и его приятели выпили весьма основательно, так что винные пары начали туманить им рассудок. Франсион передал одному из лакеев некий порошок, каковой возил с собой среди прочих любопытных вещиц, и тот всыпал его в вино, выпитое ими напоследок, отчего они так осовели, что скорее походили на скотов, нежели на людей. Речи их были лишены всякого смысла, и с ними можно было проделать все, что угодно, незаметно для них самих. Франсион, увидав, в каком они состоянии, обшаривает их карманы, забирает векселя, принесенные купцом, а также бывшие при приставах заявление челобитчика и приказ о личном задержании, а затем сжигает все это в присутствии дю Бюисона, который благодарит его за оказанное одолжение. Вслед за тем Франсион призывает гостиника и жалуется ему на вино, якобы оказавшееся таким мутным, что эти бедные горожане, не привыкшие пить так, как его свита, совершенно очумели, хотя выпили не больше прочих. — Все они — кутилы, сударь, — отвечал гостиник, — по крайней мере те двое приставов. Они уже были пьяны, когда вы усадили их за свой стол. Разве вы не заметили, когда вошли, какая у них шла попойка? Надо сообщить их женам; пусть они придут за ними. Что же касается этого человека, — продолжал гостиник, имея в виду купца, — то я сам отведу его домой немного погодя. С этими словами он приказал своим слугам сбегать за женами приставов. Те вскоре явились и учинили преизрядный шум на удивление всем присутствовавшим: уводя своих мужей, они честили их на чем свет стоит, но особливо сердило их то, что не могли они извлечь из них ни одного разумного слова. Что касается купчины, то, придя домой, наткнулся он на свою благоверную, каковая спросила его, получил ли он следуемые ему деньги; но, будучи не так одурманен, как те двое, он вздумал сказать ей, что она суется не в свое дело, и, схватив палку, набросился на нее как полтора черта. Тем не менее он не задумался над тем, получил ли он долг или нет, и не заметил пропажи векселей. На другой день, убедившись в своей потере, он со всех ног помчался на постоялый двор, но не застал там вчерашних постояльцев. Предвидя последствия, они убрались оттуда с самого раннего утра; таким образом, он научился на собственной шкуре не обманывать молодежи и не ссужать ей ничего на бесполезные кутежи. Тем не менее Франсион посоветовал должнику уплатить купчине со временем такую сумму, какую подскажет ему совесть. Когда они очутились в открытом поле, наш кавалер «просил у дю Бюисона, по какой дороге тот намеревается ехать. — Во всяком случае, не по вашей, — отвечал молодой дворянин, — ибо вы направляетесь в замок моего отца, а я боюсь ему показаться. Я похитил у него деньги и недавно прожил их при дворе, а теперь хочу навестить одного здешнего вельможу, который примет меня любезно, так как приходится мне крестным отцом. — Вот и прекрасно, — сказал Франсион, — раз вы ведете такую бродячую жизнь, то постарайтесь пробраться в Рим через несколько месяцев: вы, вероятно, застанете меня там и проведете время лучше, чем где-либо на свете. Ваш нрав настолько пришелся мне по вкусу, что я хотел бы побыть с вами подольше, нежели в сей раз. С этими словами он дружески его обнял и предоставил ему выбрать себе дорогу по своему усмотрению. Тот, кто рассказал ему про старика дю Бюисона, находился еще при нем и расстался с ним лишь тогда, когда они приблизились к месту, откуда был виден замок этого скупердяя. При прощании Франсион обещал вскоре известить своего спутника о том, что предпримет, после чего двинулся дальше, принарядившись и выбрав лучший из плащей, находившихся в его поклаже, так как хотел выступить в роли именитейшего вельможи. Мы далее увидим, как он вел войну со скупостью, которую надлежит считать одним из величайших грехов, и тем самым убедимся, что сие «комическое жизнеописание» заключает в себе много сатирического, благодаря чему приобретает оно особливую полезность, ибо недостаточно описывать пороки, а надо также бичевать их самым суровым образом. КОНЕЦ ВОСЬМОЙ КНИГИ КНИГА IX НАШ СЛАВНЫЙ КАВАЛЕР, ЗА ПОХОЖДЕНИЯМИ коего мы идем следом, прибыл наконец к воротам замка; он бы выслал вперед кого-нибудь из лакеев, дабы предуведомить о своем приезде, если б не боялся, что скряга тотчас же улизнет и тем самым избежит с ним встречи. Посему прошел он прямо в зал, где сидел сам достопочтенный сеньор и выискивал в земледельческой книге, какие бы ему еще предпринять меры для увеличения доходов с своих земель. — Государь мой, — сказал Франсион, — искреннее желание вас повидать и засвидетельствовать, сколь ревностно я готов вам служить, побудило меня свернуть с пути, по коему надлежало мне ехать за своей надобностью, и я дерзнул явиться сюда. — Соблаговолите сказать мне, кто вы, — возразил господин дю Бюисон, — ибо я вас не знаю. — Зато я вас отлично знаю, — отвечал Франсион, — вы пользуетесь большой известностью. Меня же зовут Франсион, маркиз де Ла-Порт; я ваш ближайший родственник и сейчас объясню каким образом. Тут он сочинил целую генеалогию на основании той, которую сообщил его спутник, и хотя дю Бюисон заметил разные промахи, однако же убедил себя в ее подлинности, будучи весьма доволен, что маркиз, окруженный пышной свитой, называл себя по собственному почину его кузеном, и надеясь извлечь из этого данные для опровержения злословцев, отрицавших его благородное происхождение. Засвидетельствовав Франсиону на словах, сколь много удовольствия и чести доставило ему это знакомство, он начал со следующего акта учтивости: — Ни вы, ни ваши служители никогда не были и нашей стороне, — сказал он, — а потому вам, вероятно, неизвестно, где здесь можно пристать. Необходимо указать им харчевню; они отведут туда лошадей и там переночуют. Мой слуга их проводит. Франсион, предвидя, что дю Бюисон намеревается выкинуть одну из своих обычных скопидомских штучек, решил этому воспрепятствовать и сказал: — Я постоянно нуждаюсь в своих лакеях, любезный брат, а потому запрещаю им меня покидать; лошадей же моих нельзя оставить в харчевне без присмотра, а кроме того, разрешите вас заверить, что они совершенно запарились и что у них не хватит силы туда добраться. Таким образом, Франсион отпарировал первый удар. — Вам придется удовольствоваться весьма плохим ужином, — заметил сьер дю Бюисон, когда его люди расставляли на столе овечью лопатку и салаты, — это лишь то, что подается у нас в обычные дни; к сожалению, меня не предупредили о вашем приезде, а то бы вам приготовили что-нибудь получше; вдобавок жена моя нездорова и лежит в постели, а только она одна понимает здесь толк в кухне и распоряжается там. — Ради бога, не торопитесь, — отвечал Франсион, — нам нетрудно и обождать: предоставляю вам сколько угодно времени, для того чтоб приготовить все, что вы захотите. Кстати, если у вас есть какая-нибудь говядина понежнее той, которую принесли, то не откажите приказать, чтоб ее подали, так как эту я, право, не смогу есть. Кроме того, я мимоходом видел ваш птичий двор: это один из богатейших во всей Франции. Если б я не знал, что у вас все в изобилии, то не посмел бы докучать вам просьбами о своих желаниях. Да вот еще: мне вспомнилось, что один местный житель, встреченный мною по пути, рассказывал о каком-то человеке из вашей деревни, который исключительно занимается охотой и продает свою добычу кому угодно: недурно было бы послать к нему, чтоб раздобыть куропаток и крупной дичины. Скупец был вынужден исполнить все, о чем просил Франсион; он не смел ему отказать, надеясь, что будет терпеть эту обузу не более одного вечера и что его гость продолжит предпринятое им путешествие; но он неприятно изумился, когда расчет его оказался ошибочным, так как Франсион сказал ему: — Любезный братец, вы, как я вижу, напрасно расстраиваетесь из-за невозможности угостить меня так, как вам бы хотелось; но в грядущие дни мы лучше попируем: у вас будет больше досуга, чтоб раздобыть дичь; я так полюбил ваши беседы, что мне будет трудно отсюда уехать. «Вот так проклятье! — промолвил про себя дю Бюисон. — Неужели мне придется столько времени кормить этого человека со всей его свитой? Но нет! Этому не бывать, честное слово! К тому же он рассчитывает еще на лучшее угощение, чем сегодня. А откуда его взять? Разорить, что ли, он меня собирается? Его лакей, затесавшийся на кухне, потребовал столько масла, мозгов, пряностей и приправ, что на один только этот ужин ушли все мои запасы». После этих размышлений он обратился к Франсиону и посоветовал ему отправиться в путь на другой день поутру для завершения своего путешествия и не упускать установившейся хорошей погоды, так как если он задержится на неделю, то дожди испортят дороги, согласно предсказаниям Альманаха мильмонтского священника, каковой никогда не лжет. — Ах, любезный братец, надо мною не каплет, — отвечал Франсион. — Если на той неделе погода испортится, то я не уеду и подожду до следующей. — Но через две недели, братец, у нас начнутся грозы, — возразил дю Бюисон. — Ну что ж, — отозвался Франсион, — повременю здесь с месяц; мне наплевать: спешного ничего нет. Да пот, кстати, когда дело до этого дойдет, то вам придется одолжить мне четырех лошадей; они потащат маленькую тележку, которую я прикажу завтра же здесь (мастерить, для перевозки пожитков, слишком тяжелых для моего вьючного животного; кроме того, эти лошади повезут моих лакеев, так как им тяжело идти дальше пешком. Вы будете также столь любезны одолжить мне тысячу триста или четыреста ливров, в которых я сейчас очень нуждаюсь, ибо, выехав из дому, не думал забираться так далеко и не захватил с собой достаточно денег. Все эти слова раздирали сердце сьера дю Бюисона, как удары кинжала. При каждом предложении Франсиона он оборачивался к самому верному из своих лакеев и шептал ему: — Герен, Герен, какое бесцеремонное обращение у этого человека! По окончании ужина он проводил Франсиона до опочивальни и отвел помещение всем его слугам; затем он отправился к своей жене, которую не показал гостю, полагая, что она уже давно находится в объятиях сна. Застав ее бодрствующей, он рассказал ей о вновь открытом им родстве и как дорого оно уже ему обошлось. — Ах, голубка моя, — добавил он, — я, право, не знаю, что это за чертов маркиз, но он самый наглый человек, какого мне приходилось встречать. По его фамильярному обращению можно подумать, что он мне родной брат и всю жизнь отсюда не выходил. Он высказывает свои желания и требует, чтобы их выполняли. Все, что ему здесь не по вкусу, необходимо тотчас же изменить. Он вводит меня в излишние расходы и распоряжается моими лакеями так, словно я дал ему власть над ними. Если он останется здесь дольше, то я боюсь, как бы ему не вздумалось стать полным хозяином и в конце концов выгнать нас из дому. — Какая вам корысть от такого знакомства? — отвечала жена. — Зачем вы позволили ему остаться? Я не сомневаюсь, что это какой-нибудь любитель поживиться на чужой счет; он, вероятно, забрался сюда, чтоб нас обокрасть. — Если б вы видели, какая у него пристойная наружность, то не возымели бы такого мнения, — сказал скупец. — Его свита состоит из приближенного дворянина и лакеев, одетых по придворной моде. Вся эта пышность скроена не наспех, как у людей, которые сразу вздумали прикинуться вельможами, чтоб осуществить какую-нибудь преступную затею. Тем не менее я не позволю ему пробыть здесь больше одной ночи, будь он мне хоть раздвоюродным братом. Мне ничего не Прибавится, если люди узнают о том, что он прожил у нас долго и что я с ним в родстве: напротив, значительная часть моего имущества пойдет прахом. Побольше прибыли и поменьше почета — таков девиз моего отца. От кровного родства с маркизом еще не наживешь палат каменных; но как бы то ни было, а я не стану ему более близким родственником оттого, что угостил его хорошо, как не сделаюсь ему более дальним, если угощу плохо. Конечно, я не посмею выставить его отсюда взашей, но прибегну для этого к более мягкому способу; так, чтоб он не мог на меня досадовать. Завтра же скажу, что у меня крупная тяжба, требующая моего присутствия в городе; а вы притворитесь еще более больной, чем на самом деле, и когда у вас попросят каких-нибудь припасов для него, то прикиньтесь, будто вы бредите и вовсе перестали соображать; увидав, что мое отсутствие затягивается и что ни я, ни вы не составляем ему компании, он непременно будет вынужден уехать. Но надо строжайше наказать слугам, чтоб они не позволили ему увести наших лошадей, как он, по-видимому, собирается. Госпожа дю Бюисон одобрила доводы и намерения своего супруга, который, покинув ее, отправился спать в другую горницу. Тем временем их дочь, за коей ухаживал один красивый молодой дворянин, оповестила его письмом, что представляется отличный случай осуществить их желания, так как мать ее больна и не будет следить за ней с обычной бдительностью, а кроме того, в доме царит суматоха по случаю приезда некоего вельможи, который у них пристал. Любовник действительно явился, причем ему очень повезло, ибо один из челядинцев замка, повстречавшись с ним, принял его по росту за дворянина из свиты Франсиона. Красавица укрылась с ним в горнице, помещавшейся между покоями мнимого маркиза и се отца. Любовная война пришлась им весьма по сердцу, и они' возобновляли ее всякий раз, как только позволяли силы. Постель так дрожала под ними, что шум этот мог долететь до почтенного родителя. В продолжение всей ночи дю Бюисону не удалось сомкнуть глаз: слишком много тревог обуревало его душу. Он не переставал думать о словах своей жены, и иногда подозрения терзали его так сильно, что он уже почитал Франсиона за вора, собирающегося дочиста ограбить его дом. «Завтра же не премину послать за начальником объездной команды и всеми его стражниками, чтоб забрали они сего благоприятеля, — размышлял дю Бюисон и порыве волнения, — он попадется, как воробей в силки. Но боже мой, не глупо ли воображать, что я сумею перехитрить эту продувную бестию: он, может статься, успел уже сделать свое дело и удрал. Горе мне! Я разорен и не знаю, чем себе помочь». Когда сьер дю Бюисон подходил к концу сих размышлений, дочка и верный ее рыцарь, увлекшись объятиями, принялись так усердно трясти свое ложе, что треск этот долетел до него. Он не знал, что дочь ночует рядом, ибо нарочито отвел эту горницу камердинеру Франсиона, исполнявшему при нем роль приближенного дворянина, а так как там стоял сундук, в коем хранились лучшие его наряды, то, услыхав шум, он подумал, не принялись ли гости взламывать или отпирать это хранилище, чтоб его пообчистить. Он стал внимательно прислушиваться, но тут все стихло. Тогда, не знаю уж в силу какого хода фантазии, он отбросил прежние мысли и обвинил себя в излишней подозрительности; сочтя все это за игру воображения, он внутренне обозвал себя дурным человеком за то, что счел именитого вельможу мазуриком. Тем не менее он не смог вкусить покоя и, выйдя тихонько из своей горницы, пошел взглянуть, заперты ли двери замка и ночуют ли все дома. Однако, очутившись во дворе, он, несмотря ни на что, испытал тысячи всяких страхов: сперва ему показалось, будто какие-то люди спускаются из окна, и он то и дело оборачивался, чтоб посмотреть, нет ли позади какого-нибудь человека, покушающегося его убить. Под конец всех концов, признав, что разум его впал в заблуждение, он пустился в обратный путь, но, придя в свою горницу, услыхал прежний шум. Убедившись тогда, что он вовсе не обманулся и что ему не померещилось, дю Бюисон прильнул к стенке и принялся тщательно прислушиваться, желая узнать, какие дела творятся в соседнем покое. Юный полюбовник, будучи весьма игривого нрава, говорил в то время своей даме: — Да-с, существует ли на свете такое препятствие которого бы настойчивость была не в силах преодолеть Я нашел способ отпереть то, что было заперто крепко накрепко: теперь уже поддастся и все остальное. Когда человек, исполненный самомнения, услышит какие-нибудь двусмысленные слова, то он толкует их в свою пользу; тот же, кто мнит себя предметом всеобщей ненависти, относит все себе в ущерб и в поношение. Таким образом, людская фантазия приспособляется к наклонностям и рисует нам обычно те предметы, которых мы боимся или жаждем. Сие особливо касается скупцов: не успеют они заметить, как двое беседуют между собой, так сейчас же воображают, что те сговариваются похитить их добро. Сьер дю Бюисон, величайший из всех земных скаредов, отличался этим похвальным нравом, а потому, услыхав слова полюбовника своей дочери, объяснил их соответственно питаемым им подозрениям. Он тотчас же решил, что кто-то силится взломать его скрыню, и гнев окончательно овладел его душой, когда молодой дворянин произнес следующее: — Впредь мне уже нечего печалиться: я завладел самой драгоценной вещью, какая здесь хранилась. Но мы забыли, что день понемногу приближается: боюсь, как бы меня не застали с поличным, если я тотчас же не удалюсь. Ах, господи, удастся ли мне перелезть через стену? Право, не знаю. «Честное слово, твоя правда, — говорил про себя сьер дю Бюисон, — ты действительно завладел лучшей пещью в моем доме, раз взял то, что я запер в своей скрыне; но не думай, тебе не удастся это унести: ты сейчас нарвешься у меня на помеху». Предприняв тогда отважное решение, он взял шпагу и направился к горнице, где попытался высадить дверь ударом ноги. Франсион, проспавший всю ночь, как убитый, и не слыхавший скрипа постели, вскочил при этом шуме и вышел, чтоб осведомиться о причине. Узнав по голосу дю Бюисона, он спросил, что его так рассердило. — Помилуйте, — отвечал тот, — есть от чего выйти из себя. Там внутри находится кто-то из ваших служи-клей и взламывает мой сундук. — Не думаю, — возразил Франсион, — я не держу людей, которых не считаю честными. Впрочем, посмотрим; быть может, вы правы; тогда я сам произведу экзекуцию и такую, от которой им не поздоровится. Пока Франсион говорил эти слова, хозяин кликнул лакея, и тот принес свечу, а дочь, спрятавшая тем временем своего ласкателя под постелью, накинула юбку и отперла дверь, протирая глаза, словно только что проснулась. Отец удивляется, почему она оказалась там, и спрашивает, не слыхала ли она шума в своей горнице. Дочь отрицает; тем не менее он ищет повсюду и наконец заглядывает под постель, где видит ее соратника и узнает в нем своего соседа. Он скорее Подумал бы, что тот собирался похитить пожитки, находившиеся в скрыне, нежели честь его дочери, если бы молодой человек не открыл своих намерений, сочтя это необходимым. — Государь мой, — сказал он, — умоляю вас простить мне прегрешение, на которое толкнула меня любовь; вы знаете, что я принадлежу не к такому уж презренному роду, чтоб вам нельзя было взять меня в зятья; сударыня дочь ваша мною не брезгует; прошу и вас оказать мне ту же честь и почтить меня своим благоволением. Дю Бюисон не стал дожидаться конца этой речи; он был в таком бешенстве, что если бы не Франсион, удержавший его за руку, то проткнул бы юношу насквозь своею шпагой. — Как, — воскликнул он, — вы осмелились забраться сюда, чтоб обесчестить мой дом? Но, будьте спокойны, я заставлю вас в этом раскаяться. Ах, сударь, — обратился он к Франсиону, — не удерживайте меня, если хотите доказать свою дружбу. Дайте мне отомстить негодяю, который должен умереть не иначе, как от моей руки. Я убью также это проклятое отродье, порожденное мною к великой моей досаде. — Любезный брат, — возразил Франсион, — пока я здесь, вы не причините им никакого зла: я хочу быть ходатаем в их справедливом деле. Выхватив с этими словами шпагу из рук более слабого дю Бюисона, он доказал ему, что единственное средство исправить зло — это его узаконить и что если он поступит иначе, то сам навлечет на свой дом позор, коего так опасается. Дю Бюисон, вняв несколько его доводам, умерил первые порывы своего гнева и уселся на стул рядом с Франсионом, который дружески взял его за руки и промолвил следующее: — Любезный мой брат, я так вас люблю, что везде и повсюду буду искать случая это проявить. Лучшим доказательством является то, что я не собираюсь льстить вам ни в какой мере, хотя при испорченности нашего века люди весьма склонны прислушиваться к лести. А посему я буду говорить вам о ваших недостатках не для того, чтоб попрекнуть вас ими из недружелюбия и увеличить вашу досаду, а для того, чтобы сделать вас отныне приятным для всех тех, кто к вам не благоволит. Не стану лгать, вы — большой скупердяй, а скупой человек ненавистен всем, так как прячет в потайном месте добро, до которого всякому есть дело и на которое все зарятся. Он не дает ему никакого применения. От него невозможно заработать, так как он ничего не покупает и нанимает работников лишь тогда, когда уже не может без них обойтись. Он не вознаграждает тех, кто служит ему верой и правдой. Друзья никогда не встречают гостеприимства в его доме. Он угощает весьма скудно, показывая тем, что не желает их больше у себя видеть. Не скрою от вас, вы обладаете всеми этими пороками. Отнеситесь к ним со всей строгостью, какая подобает человеку, судящему самого себя: вы признаете, что я обвиняю вас не напрасно. А теперь подумайте о том, что вы самым досадным образом лишаете себя величайшего удовольствия на свете, а именно — возможности обзавестись множеством друзей. Разве вы не причиняете себе ужасного вреда? Ведь вы зачастую умираете от голода, сидя на своих богатствах, и не решаетесь купить вещь, в коей испытываете крайнюю нужду. Но хуже всего то, что вы побуждаете к неповиновению тех, кто обязан вам уважением и чья воля должна всецело зависеть от вашей. Вы даже принуждаете к этому собственных своих детей: у вас есть сын н таком возрасте, когда ему пора вращаться в свете, а вы, дозвольте вам сказать, лишаете его того, что полагалось бы этому молодому кавалеру по вашим достаткам. Ваша дочь столь же способна внушать любовь, как и ее чувствовать, а между тем вы и не заикаетесь о том, чтоб пристроить эту миловидную девушку, так что она должна была сама о себе позаботиться. — Не знаю, кто вам это сказал, — прервал его сьер дю Бюисон, — но я всегда хотел выдать ее замуж за сына одного богатого купца, мне хорошо известного. — Вот она, ваша болезнь! — продолжал Франсион. — вы гонитесь только за богатствами и не спрашиваете, приятен ли ей тот, кого вы для нее избрали; но не будем говорить об этом: она нашла свою судьбу. Главным же образом умоляю вас бросить свои скопидомские привычки, ради чего я сюда и приехал. По моим вчерашним словам вы решили, что я намерен остаться здесь долго и ввести вас в огромные расходы, но на самом деле я собирался отправиться в путь сегодня утром, и все мои речи клонили лишь к тому, чтоб узнать, так ли велика ваша жадность, как мне ее описывали. Затем Франсион доказал ему еще откровеннее гнусность скупости, так что тот проникся к ней отвращением и решил ее бросить, заменив этот порок противоположной добродетелью, от коей сулили ему все блага мира, особливо же почет и уважение со стороны многих лиц, им обласканных, а также признание за ним отныне подлинного благородства. Дю Бюисон обещал также выдать дочь за того, кого она выбрала себе в поклонники, так что с наступлением дня Франсион расстался с ним в добром согласии и, покинув его дом, отправился туда, куда столь страстно стремился. Он делал все от него зависевшее, дабы его путешествие приносило пользу одновременно в нескольких отношениях, и, как мы видели до сего момента, походил на странствующих рыцарей, описанных в стольких историях и переезжавших из страны в страну, чтоб наказывать обидчиков, водворять везде справедливость и исправлять пороки. Правда, его подвиги были менее кровавыми, но зато более достойными. Тем не менее жизнь его в дальнейшем не была свободна от заблуждения, и самые заядлые реформаты, пожалуй, скажут, что она не всегда годилась для отвлечения других от порока; но кто умеет жить лучше, — пусть живет. Наша повесть нисколько тому не препятствует. Надо познать и добро и зло, чтоб прилепиться к одному и отвергнуть другое. Перед нами пройдут здесь приключения, которые лучшие души не осудят и почтут сущими любовными безделками, да к тому же и ничего не значащими. Время приближалось к полудню, когда Франсион, поравнявшись с прекрасной рощицей, в глубине коей протекал источник, вздумал отдохнуть в тени деревьев. Он отослал всех своих людей в соседнюю деревню, дабы позаботились они там о приготовлении обеда, и удержал при себе только своего камердинера, который несколько от него удалился, в то время как сам он, растянувшись на траве, извлек из кармана портрет Наис. Передают, будто, дав тогда волю своему поэтическому воображению, он изрек следующую жалобу, весьма сходную с теми, которые мы находим в романах: — Ах, любезный портрет, сколько чудес заключено в вас на таком малом пространстве! Как возможно, что сочетание столь немногих красок создает такое множество чар? Увы, вы только картинка, а между тем порождаете во мне вполне подлинную страсть! Сколько ни трогай вас и ни целуй, не ощутишь ничего, кроме дерева, но когда любуешься вами, то испытываешь неописуемые восторги: что же станется со мной в тот день, когда я буду держать в своих объятиях ту, чью красу вы отображаете? Чрезмерность страсти будет так велика, что я по меньшей мере лишусь жизни, если при виде портрета лишился свободы. Прекрасная моя Наис, я хотел бы, чтоб уже наступила минута, когда я буду умирать у ваших ног. В той же рощице оказался некий дворянин из тамошних мест, который, находясь позади Франсиона, слышал его жалобы. Желая познакомиться с нашим кавалером, он приблизился к месту, где тот лежал, и спросил его, что за портрет у него в руках, к коему обращается он со столь жалостливыми речами. — Государь мой, — отвечал Франсион, — я весьма сожалею, что вам случилось слышать мои слова, ибо если вы не испытали силы любви, то почтете все это за величайшее безумство на свете. Тот возразил, что ему отлично известно, каким могуществом обладает эта страсть над сердцами, и пожелал увидать портрет дамы, а также умудрился выведать нею правду у Франсиона, который признался в намерении разыскать Наис. — Радуйтесь, — сказал ему дворянин, — она уже прибыла туда, где вы надеетесь ее встретить. Готов вам поклясться, что сам ее видел и считаю красивейшей женщиной в мире. Тогда Франсион осведомился у дворянина, какова ее свита. — Такая, как подобает особе ее ранга, — отвечал тот. — Впрочем, состоит при ней некий молодой вельможа по имени Валерий, влюбленный в нее не меньше нашего. Оба они притворяются больными и якобы хотят пользоваться водами для своего исцеления; но, по-моему, они и не думают глотать ту, которую им приносят, и приказывают выливать ее тайком; да и вовсе не это им надобно. — Вы правы, — возразил Франсион, — ибо Наис нуждается только в воде из реки любовного рая, каковую я могу ей предложить, если она того пожелает; Валерию же крайне нужна вода, доставляемая рекой забвения, дабы вырвать из памяти эту бесподобную красавицу, которая не склонна относиться к нему благожелательно и сведет его в могилу, если он не перестанет думать о ней. Побеседовав еще некоторое время об этом предмете, Франсион поблагодарил дворянина за сообщенные ему вести и отправился обедать туда, где его поджидали, после чего он не дал себе ни отдыха ни срока, пока не добрался до деревни с источником, к которому съезжалось столько больных для питья воды. Прибыв туда на рассвете, он узнал, что Наис и Валерий действительно находятся там, как его уже о том уведомили. Ему сообщили дом, где остановилась эта дама, и он проехал мимо с блестящей свитой, в то время как она подошла к окну, чтоб подышать воздухом. Он увидал красавицу и нашел ее столь же необыкновенной, как и на портрете; ему даже показалось, что художник упустил многие из ее прелестей. Наис также заметила его и не преминула спросить, кто он, тем более что ей никогда не приходилось видеть вельможу, который пускался бы в такое путешествие со столь отменно разодетыми челядинцами. Но так как никто из ее приближенных этого не знал, то ей пришлось послать гайдука, дабы он справился у Франсионовых людей об имени их господина; он обратился к лакею, коему, как и остальным, было приказано отвечать, что барина зовут Флориандр, ибо Франсион, в противность своему первому решению, вздумал последовать на всякий случай совету Дорини, дабы попытать счастья с места в карьер. Сердце Наис затрепетало при этом известии: она вообразила, что предмет ее вздохов действительно приехал на воды, как ей о том писали. Ей не удалось надлежащим образом разглядеть Франсиона, когда он проскакал мимо, а потому она не знала, похож ли он или нет на имевшееся у нее изображение Флориандра. Она сгорала от желания его увидать, но не знала, как за это приняться. Самое худшее, по ее мнению, было отсутствие Дорини. Ее охватило отчаяние, ибо она не знала никого, кто мог бы помочь ей в этом деле; сама же она не надеялась справиться с ним, будучи иностранкой и к тому же недостаточно сведущей во французских обычаях. Наконец она все же решилась удовлетворить свои желания, сделав все, чтоб Флориандр был вынужден в силу обычных правил учтивости ее навестить. Валерий был у нее на поводу, и хотя он взял на себя труд ее сопровождать, однако почитала она себя вправе воспользоваться женскою вольностью и по своему усмотрению предоставить другому то место в своем сердце, на которое рассчитывал этот итальянец. За этими размышлениями застал ее гонец с письмом, распечатав каковое, она узнала то, о чем писал ей Дорини. — Сударыня, — сказал гонец, до того как она успела прочитать послание, — не удивляйтесь, если из Италии сочли нужным переправить сюда письмо, присланное вам из Франции; но нас уверили, что сообщенные там известия крайне для вас важны, а потому мы не преминули отправить его вам со всей поспешностью, боясь, как бы вы не остались в неведении, хотя и находитесь здесь ближе к Дорини, нежели на своей родине. После этих его слов она заглянула в письмо и узнала, что любимый ею кавалер скончался. Поистине душа ее должна была обладать тогда большой силой, чтобы не ослабеть и не допустить ее до обморока. Прекращению ее терзаний немало способствовало появление Франсионова лакея, который доложил, что Флориандр, узнав об ее пребывании в этой деревне, мечтал о счастье ее увидать и просил осведомиться, в каком часу он меньше всего обеспокоит ее своим посещением. Она отвечала, что, в какое бы время он ни пожелал заглянуть, это доставит ей величайшее удовольствие. Получив это уведомление, Франсион отправился к ней, в то время как она пребывала в тяжелых сомнениях, ибо, с одной стороны, ее уведомляли о смерти Флориандра, а с другой — он сам собирался ее навестить. Она прибегла к помощи портрета и, разглядев его внимательно, убедилась, что Франсион вовсе не тот Флориандр, от любви к коему она умирала. Все же Наис приняла своего гостя так, как подобало его званию, и с менее грустным лицом, Нежели следовало ожидать при постигшей ее печали. После того как они обменялись первыми учтивостями, Наис спросила его: — Государь мой, не дадите ли вы мне некоторых разъяснений по поводу того, что я вам сейчас скажу. Во Франции есть еще другой Флориандр, помимо вас; правда ли, что он умер, как меня о том извещают? Франсион, убедившись в бесполезности выдавать себя за другое лицо, сказал, что Флориандр действительно скончался, но что он не понимает, почему она и его называет Флориандром. Наис ответствовала, что узнала это имя от его лакея. Тогда Франсион возразил без всякого удивления: — Мне теперь ясно, как это случилось: дело в том, что он служил у Флориандра и состоит при мне лишь недавно, а потому имя его прежнего господина вертится у него на губах гораздо чаще, чем мое. После этого Наис спросила, какое недомогание побудило его поехать на воды, а он, не будучи в состоянии скрыть своих терзаний в присутствии той, которая могла положить им конец, заговорил так: — Вы окажете мне несправедливость, сударыня, если подумаете, что меня привела сюда какая-либо другая причина, кроме желания видеть вас. Не лишайте моей любви одного из самых ярких ее доказательств; поверьте, что я не испытываю никаких других страданий, помимо тех, которые причинили мне ваши совершенства. Но, увы, это — болезнь, не знающая себе равных по мучительности и которая была бы невыносима, если б ей не сопутствовала надежда. О, сколько чудес вы творите, прекраснейшая богиня! Только те, кто видит солнце, чувствуют теплоту его лучей; изображение этого светила никогда не греет, тогда как я весь в огне от одного только лицезрения вашего портрета. Какой рок препятствует тому, что, глядя теперь на вас, я не превращаюсь в пепел? Не сохраняет ли меня небо из милости в этом первичном состоянии только для того, чтоб я вечно мучился? Но так или иначе, а в вашей власти, несмотря на веления судьбы, вернуть мне здоровье и погасить жгучее пламя, которое меня терзает. Приехал же я сюда не для того, чтоб пить воду из источника, исцеляющего некоторые телесные недомогания, а для того, чтоб раздобыть гораздо более существенную воду, лечащую души; ваше благоволение и ваши милости в состоянии смягчить мою страсть, если они оросят ее своей влагой. — Простите меня, — отвечала Наис, — если, несмотря на все ваши доводы, я скажу, что, по-моему, вы прибыли сюда только для того, чтоб распространить и здесь славу о чудесах своих совершенств; вы проявляете их довольно явственно во всем, хотя бы выставляя напоказ по всякому поводу свое красноречие. Их беседа продолжалась бы дольше, если б Валерий, поселившийся в другом доме, не заехал в это самое время навестить свою даму. Тогда Франсион откланялся, лишившись возможности разговаривать с ней откровенно. Валерий, не знавший, что Наис отправилась во Францию только для того, чтоб приобрести нового возлюбленного, продолжал поклоняться ей с прежней почтительностью. Несмотря, однако, на смерть того, кто покорил ее сердце, она не подарила Валерия своей благосклонностью: ее симпатий к французам еще не выветрились, а в Франсионе она нашла чары, способные ее восхитить не менее, нежели портрет Флориандра и слухи об его достоинствах. «Как глупо было с моей стороны любить до сих пор какой-то рисунок, — размышляла она про себя. — Ведь могло случиться, что тот, кого я обожала заочно, обладал гораздо меньшими совершенствами, чем ему приписывали. Теперь я уже не обманусь, ибо вижу беспрепятственно перед своими глазами предмет, достойный восхищения. Это — вельможа высшего полета, с прекрасной наружностью и выдающимся умом, влюбленный в меня, по-видимому, с чрезмерной страстью, так что я покорю его без тех усилий, которые бы мне пришлось затратить на Флориандра». Пока Наис тешилась этими размышлениями, Франсион предавался другим, направленным исключительно на то, чтоб любить ее вечно, как самую совершенную даму, какую он когда-либо встречал. На другой день ему случилось отправиться с ней на прогулку, и он вел ее под руку, тогда как Валерий сопровождал некую французскую девицу, оказавшуюся в их обществе. Франсион решил воспользоваться своим знакомством с Дорини и рассказал Наис про то, как этот итальянец подарил ему ее портрет после смерти Флориандра, считая, что не было такого лица, коему он мог бы отдать его с большим правом, чем ему, как человеку, способному любить ее сильнее всех прочих людей на свете; затем, построив свою речь по правилам высшего придворного вежества, он спросил, не соблаговолит ли она в конечном счете сделать ему более ценный подарок, а именно — почтить его своим благоволением. — Государь мой, — отвечала она с притворным простодушием, — по-видимому, вы обладаете таким дурным характером, что вас трудно удовольствовать. Поскольку вам мало такого подарка, как мой портрет, то боюсь, как бы вы не потребовали еще и оригинала; не будьте так жадны, если хотите жить в спокойствии. — Я еще не покушаюсь завладеть вами, — возразил Франсион, — мне хотелось бы только удостоиться от вас признания, что вы завладели мной. Затем по просьбе Наис он показал ей портрет, который вынул из кармана. — Это тот самый, который я дала Дорини, — сказала она, — он ничуть не изменился, разве только как будто слегка поблек и выцвел. — Не удивляйтесь этому, — промолвил Франсион, — слезы, которые я пролил над ним в разгар своих терзаний, заставили сильно потускнеть его яркие краски. — Бьюсь о заклад, — заметила Наис, — что вы целуете его денно и нощно. — Вы не ошиблись, — отвечал Франсион. - — Но это мне весьма неприятно, — возразила Наис. — Почему? — расхохотался Франсион. — Вы предпочли бы, чтоб я по-настоящему целовал ваше лицо? — Я не хочу, чтоб меня целовали ни так, ни этак, — отвечала она, — ибо, во-первых, если б увидали, как вы на самом деле целуете мое лицо, то разгласили бы повсюду, что я наедине позволяю вам гораздо больше; а если б заметили, как вы в одиночестве прикладываетесь к моему портрету, то сказали бы, что, будучи со мной, вы целуете меня прямо в губы, после чего перешли бы к другим, более опасным заключениям. — Но что может случиться дурного, если я поцелую этот портрет без свидетелей? — Полагаю, что ничего, — сказала Наис. — Отсюда вытекает, — продолжал Франсион, — что если я и вас поцелую в губы без свидетелей, то это не грозит никакими опасностями. Не пойду дальше и не стану говорить о других, более важных делах, которые я мог бы с вами предпринять. Предоставляю вам сулить, сопряжены ли они с какими-либо неприятностями, если мы тем не менее осуществим их в тайности. — Оставим этот разговор, — сказала Наис, — ваши доводы для меня слишком хитроумны. Они еще побеседовали некоторое время на подобные темы, после чего увидали большую кавалькаду, во главе которой Наис узнала некоего Эргаста, венецианского синьора, который за ней ухаживал. Он прослышал об ее отъезде из Италии и, опасаясь, как бы его соперник Валерий не отбил у него предмета, ценимого им превыше всего на свете, и не женился бы на этой даме в чужих краях, пустился в путь со всей возможной поспешностью, дабы захватить добычу. Наис оказала ему лучший прием, нежели можно было ожидать, судя по отвращению, которое к нему испытывала. Но она обладала столь учтивым и сдержанным нравом, что посовестилась дурно отнестись к человеку, так старавшемуся ради нее. В деревне было очень мало хороших помещений, так что приезда Наис, Франсиона и Валерия с их свитами было вполне достаточно, чтоб все занять. Эргаст не смог найти такого поместительного жилья, какое было ему необходимо; он поселился в местечке, отстоявшем оттуда на милю. Оба любовника, не отходившие от Наис, были весьма рады удалению соперника, наиболее докучливого и настойчивого из всех остальных в своих преследованиях, ибо, не уступая по богатству своей даме, он рассчитывал благодаря этому удостоиться предпочтения и стать ее супругом. Франсион, желая рассеять досаду, которую навевали на него мысли о немалых препятствиях, угрожавших его любви, отправился к источнику, где распивали целебные воды. Ему представилось весьма любопытное зрелище, на время разогнавшее его дурное настроение. С одной стороны, он видел людей, глотавших каждые четверть часа по большой полной кружке; другие же только то и делали, что отливали. Были также дамы, которым время от времени приходилось облегчать мочевой пузырь. Среди всех этих лиц только очень немногие страдали тяжелой и заметной болезнью, большинство же поехало на воды из любопытства или по изнеженности; встречались даже женщины, которые отправлялись туда для того, чтобы найти случай орогатить своих мужей. Тем не менее Франсион сказал сам себе: «Мы напрасно отнимаем место у стольких страждущих людей, которые не знают, куда им деваться, так как все лучшие заезжие дома заняты нами; надо освободить для них помещение: это будет вполне правильно. Зачем мы здесь торчим: Если заметят, что мы не пьем воду, то заподозрят нас в каких-нибудь смехотворных намерениях. Наис должна меня послушать и ехать обратно, раз уж ей нечего дожидаться Флориандра; а мы не преминем последовать за ней». Произнеся про себя эту речь, Франсион отправился к Наис, дабы разведать о ее желаниях, и нашел ее вполне расположенной покинуть страну, в коей ее больше ничего не удерживало. По сему поводу спросила она его, куда он сам собирается направиться, на что Франсион отвечал! — Столь же неразумно спрашивать, по какому пути я поеду, сколь неразумно осведомляться, в какую сторону повернется подсолнечник: известно, что он от природы всегда поворачивается к солнцу; а потому незачем сомневаться, что я последую за вашими прекрасными очами, солнцами моей души, в любое место, где они пожелают светить. Если вы отправитесь в Италию, то я отправлюсь за вами; если вы останетесь во Франции, то и я останусь. Наис с удовольствием выслушала рассуждения сего славного кавалера, чье общество было ей много приятнее, нежели общество Эргаста и Валерия. На другой день вздумала она пуститься в обратный путь, и все трое поклонников, будучи о том предупреждены, снарядили свою свиту и явились, чтоб ей сопутствовать, а потому ехала она в столь пышном окружении, что ее можно было принять за могущественную королеву. Не обошлось и без сильной ревности со стороны итальянцев к французу, ибо Наис благоволила к нему и весьма мало обращала внимание на остальных. Нередко разрешала она Франсиону пересесть в ее карету и забавлялась с ним беседами, каковые вращались вокруг разных предметов и позволяли ему узнать всю живость ее ума, защищенного от мрака невежества чтением хороших книг. Он испытывал величайшую радость, думая о том, что в столь прекрасной тюрьме ему незачем сетовать на потерю свободы. Тем временем соперники, негодуя на оказываемое ему благоволение, скакали то спереди, то сзади, а по большей части и весьма далеко от кареты своей дамы, дабы некоторым образом ответить презрением на презрение; тем не менее в деревнях, где случалось им проезжать, не придерживались они столь непреклонно своей холодности и селились возможно ближе к Наис. Франсион страстно желал сыграть с ними какую-нибудь штуку, дабы наказать их за то, что они осмелились избрать предметом своего поклонения его даму. А посему поведал он о своем намерении одному из лакеев Наис, дружбу коего приобрел, и попросил его оказать ему помощь. Этот весьма услужливый человек обещал сделать все, что будет в его силах; затем, следуя указаниям Франсиона, он отправился к Валерию и сказал ему, что Наис побеждена его стараниями ей услужить и только спит и видит, как бы ей поудобнее с ним побеседовать, но что не может сего учинить, так как ей мешают в том двое других назойливых поклонников, а особливо француз, коего надлежит опасаться, пока он находится на землях своей родины, где у него есть друзья и влияние, но что тем не менее она решила уделить Валерию несколько часов, для чего он должен прийти к ней тайком под вечер, перерядившись в такое платье, какое носят ее гайдуки. Рассказав все это Валерию, он отправился с теми же речами к Эргасту; таким образом, оба они оделись согласно его указаниям, полагая, что это крайне необходимо для того, чтобы их не узнали. Валерий первый подошел к дому Наис, а пока он стучался, прибыл Эргаст, каковой, приняв его за лакея, спросил, легла ли уже его госпожа. Тот отвечал довольно надменно, что ему ничего об этом не известно. Эргаст не стерпел такого обращения и наградил его несколькими ругательствами, от коих Валерий так рассвирепел, что они вступили в кулачный бой. Тем временем слуги подошли к дверям со свечами, при свете каковых оба соперника узнали друг друга, что повергло их в неописуемое изумление, после чего, весьма пристыженные, они разошлись по домам разными дорогами. Встретившись на следующий день, они полюбопытствовали узнать, почему и тот и другой перерядились, тем более что им невозможно было скрывать далее свою отчаянную страсть к Наис и старания добиться ее благосклонности; они поведали друг другу все сказанное лакеем и поняли, что над ними хотели посмеяться; тогда они послали за тем, кто передал им поручение, и попросили его объяснить, почему он рассказал обоим одно и то же. Не будучи в состоянии вытянуть из него ничего, кроме маловразумительных ответов, они обещали ему преогромную награду, и он, подстрекаемый вдобавок сочувствием к своим единоплеменникам, признался, что поступил так по наущению Франсиона. При этой вести они решили отомстить и показать нашему французу образчик своей хитрости при первой же оказии, какая представится. Оба кавалера подружились, дабы успешнее вредить общему врагу, и положили между собой не думать о своей любви, пока не отделаются от его особы. Наис, догадавшись об их злобных намерениях по отношению к ее избраннику и боясь, как бы не стряслось несчастья, перестала оказывать ему какие бы то ни было знаки внимания и разговаривала с ним только тогда, когда вынуждала ее к тому необходимость. Франсион окончательно выходит из себя, вообразив, что она его презирает, и забрасывает ее кучей цидулек через ее прислужниц, каковые в конце концов передают ему от имени госпожи, чтоб он впредь не посылал подобных посланий, ибо ей это не угодно. Тогда он в некий день приступает по-приятельски к той из служанок, которая питала к нему особливое расположение, и умоляет ее объяснить ему причину холодности, проявленной Наис. Та соглашается открыть все, если он обещает сохранить тайну. Заставив его поклясться всеми клятвами, какие ей вздумалось, она рассказала, что Наис, опасаясь гибельных козней его соперников, не желает выказывать ему свое расположение, пока не выедет из этой чужой страны и не прибудет в свои земли, где сможет оградить его от всяких напастей. Эта сладостная весть обрадовала его так, как нетрудно себе представить, и он в утешение принялся упиваться самыми радужными надеждами наперекор своей возлюбленной, собиравшейся несколько его потомить, дабы ее милости показались ему затем еще намного ценнее. Когда наши путешественники очутились в самой Италии, Валерий и Эргаст стали искать случая обмануть Франсиона, что им, действительно, и удалось учинить без особого труда. Они ласкались к нему всячески и осыпали его величайшими учтивостями. Если б рассудок его в ту пору не был всецело погружен в любовные мечтания, мешавшие ему помышлять о чем-либо другом, он, разумеется, сообразил бы, что это необычайное обхождение было вызвано желанием завлечь его в какую-нибудь западню. А посему, не будучи в состоянии использовать обычную свою осторожность, он вовсе их не остерегался и верил, что они питают к нему такое же доброжелательство, какое притворно выражали на словах. Не смея больше приблизиться к Наис, он часто составляет им компанию развлечения ради и даже навещает их в тех местах, где они останавливаются на ночлег. Однажды поутру он встретился с ними перед домом, в коем пристала Наис; тут какой-то дворянин подошел к Эргасту с восторженными приветствиями, словно давно с ним не видался, а затем шепнул ему на ухо несколько слов, на что тот отвечал кивком головы. — Господа, — сказал Эргаст, обращаясь к Валерию и Франсиону, — вам представляется великолепный случай поразвлечься. Сеньор этого дворянина состоит комендантом крепости в двух милях отсюда; он узнал о моем приезде и прислал просить, чтоб я не уезжал, не побывав у него со всем своим обществом; сделайте милость, не отказывайтесь от его приглашения. Валерий тотчас же отвечает, что не имеет счастья знать этого сеньора и не думает, чтоб тот желал его видеть, а потому не считает возможным отягощать его своим присутствием. Франсион с еще большим основанием дает ответ такого же характера. Но Эргаст, вторично взяв слово, сказал: — Поверьте мне, не упускайте случая взглянуть на весьма интересные предметы. В том месте, куда вас приглашают, хранятся величайшие редкости. Там есть подлинные человеческие кости сказочной величины. Затем — всякого рода оружие и античные медали. Бесподобнейшие вещи на свете собраны в этой крепости, как бы в образцах; пожалуйста, поедемте, ибо без вас я не посмею туда явиться. Мне не хочется потерять расположение своего друга, а он непременно на меня вознегодует, если я не привезу с собою лиц, достоинства коих он не преминул бы оценить. Франсион, будучи чужеземцем, не усомнился ни в речах Эргаста, ни в наличии множества диковин в том месте, куда тот собирался их вести, а посему, увидав, что Валерий наконец соглашается, был и сам весьма рад туда поехать, не усматривая во всем этом давно задуманного заговора, направленного на то, чтоб от него отделаться. Он сидел на лошади, подобно всем прочим, а позади — его приближенный дворянин; ему хотелось взять его с собой вместе с остальной своей свитой, за которой он собирался послать, но Эргаст сказал, что этого не надо делать, так как не полагается въезжать в крепость со столь многочисленным отрядом. — Ни я, ни Валерий не берем с собой своих людей; пусть они останутся с челядинцами Наис, а мы нагоним ее после обеда. С нас достаточно будет и одного из лакеев маркизы, коего я предпочитаю остальным. С этими словами он послал за означенным человеком, а это оказался тот самый, который служил Франсиону с такой преданностью. В несколько часов доехали они до крепости, где были радушно приняты тамошним комендантом. Франсион, видя, что затеваются разговоры, грозившие отнять много времени, был этим весьма недоволен, так как сгорал от желания увидать чудеса, о коих ему рассказывали. Он тихонько шепнул об этом Валерию, который перевел разговор на означенную тему. Тотчас же комендант, посвященный в заговор, берет связку ключей и после долгих переходов вводит своих гостей в крепкую башню, где, по его словам, хранятся ценнейшие из собранных там редкостей. Он показывает им огромное, совершенно круглое и весьма древнее кресло с приступком и уверяет, что, в какое бы время на него ни сесть, слышишь некие гармоничные звуки, которые исходят как будто из-под пола, но не поддаются никакому объяснению, если только не приписать их духам, обитающим в башне. Эргаст смеется над этим и, почитая все за фантастический вымысел, отказывается верить столь необычным вещам, а присутствующие вторят ему. — Испытайте, — сказал комендант, — и вы убедитесь, что это правда. Тогда оба итальянца уселись в кресло по очереди, а затем, поднявшись, с превеликим изумлением заявили, что действительно слышали сладчайшую в мире музыку. Франсион, будучи последним и потешаясь над этими баснями, также присел из любезности; но тут комендант, находившийся поблизости, повернул рычажок, сдерживавший пружину, после чего кресло и сидевший на нем опустились в тюремное подземелье, где Франсион долгое время не мог сдвинуться с места от удивления. Эргаст и Валерий, увидав, что им удалось так удачно захватить врага, поблагодарили коменданта за любезное содействие, им оказанное, и попросили довершить его, умертвив своего пленника, когда он сочтет наиболее подходящим. Оттуда они вернулись к Наис, остановившейся на обед в небольшом поселке. Она осведомилась, куда девался Франсион, так как ей доложили, что этого кавалера нет в том месте, где пристала его свита. Лакей, о коем мы уже упоминали, подошел к ней и сказал: — Сударыня, Франсион тайком повернул обратно во Францию и, встретив меня перед отъездом, поручил передать вам, что, куда бы ни занесла его судьба, он всегда будет титуловать себя вашим слугой. Кстати, не удивляйтесь, если ему вздумалось отбыть без свиты: он не хотел, чтобы вы узнали об его намерении разлучиться с вами, опасаясь, быть может, Как бы ему не пришлось задержаться здесь в ущерб своим делам. Это весьма вероятно, ибо он настойчиво просил меня передать слугам, чтоб они возвращались на родину без огласки. Сообщив эту ложь Наис, он повторил ее конюшему Франсиона и отправил всех служителей вдогонку за господином. Наис пришла в превеликое расстройство от внезапного бегства того, кто был столь мил ее сердцу. Ах! Сколько раз раскаивалась она в своей суровости, считая ее причиной удаления Франсиона! — О проклятые люди, — говорила она, имея в виду Валерия и Эргаста, — если б вы не докучали мне своими преследованиями, я не была бы вынуждена обходиться столь беспощадно с тем, чьи малейшие поступки заслуживали высшей награды! Да накажет вас небо за муки, которые я терплю по вашей вине. Не обольщайтесь надеждой на мое благоволение: впредь я буду относиться к вам с такой надменностью, какой свет не видал. Наис поступила так, как сказала; но если бы ведала она о предательстве обоих вельмож, то не преминула бы обойтись с ними еще суровее. Наконец прибывает она домой, где ее негодование растет с каждым часом; она велит своему неверному лакею разыскать Франсиона, где бы он ни находился, и передать ему письмо, в коем сообщает причину, почему не обращалась с ним по его заслугам, и просит тайно приехать в то место, куда он прежде намеревался отправиться. Гонец пускается в путь для исполнения ее приказаний и едет во Францию, где, как ему отлично известно, он не может найти Франсиона. Поблуждав некоторое время, он возвращается и сворачивает к дому Эргаста, у которого просит дальнейших распоряжений. Эргаст, полагая, что Наис никогда не видала почерка Франсиона, велит написать ей письмо, как бы исходящее от сего кавалера, в коем тот, между прочим, сообщает о прелестях Франции, заставивших его забыть чары Италии, и о том, чтоб не льстилась она увидать его когда-либо на своей родине, ибо ничто его больше туда не притягивает. Наис, получив это послание, тысячекратно обзывает Франсиона неблагодарным и неучтивым человеком за то, что написал он ей такие слова, но по прошествии первой вспышки испытывает к нему прежнюю любовь и сердится на природу, одарившую ее недостаточной красотой, чтоб пленить презревшего ее кавалера. Страсть ее была так сильна, что она решила скорее всю жизнь оставаться вдовицей, нежели выйти замуж не за того, кого обожала; таким образом, Эргаст и Валерий тщетно пытались, каждый со своей стороны, доказывать ей свою преданность, которая способна была бы смягчить любую другую душу. Люди Франсиона ехали и ехали, разыскивая своего господина, о коем не было ни слуху, ни духу, ни послушания. Тем временем Франсион сидел в тюремном подземелье, куда в первый же вечер заглянул к нему человек, который через дверной глазок передал ему пищу. Он пожелал узнать, по какой причине его заточили, и сильно негодовал на учиненное над ним предательство. — Вы не первый, кого при мне заманили сюда обманом, — сказал тюремщик, — во время последних войн это кресло послужило западней для многих храбрых кавалеров, которых завлекли на него всякими хитростями. Франсион отвечал, что это слабое утешение, после чего его оставили в одиночестве до другого утра, когда пришел тот же человек, который затем в течение целой недели не переставал носить ему пищу два раза в день. Тем временем Франсион предавался некоторым размышлениям, к коим прибегал, чтоб смягчать досаду. Ему представлялось, что сидеть в тюрьме, как он, было ничуть не хуже, чем пользоваться свободой в миру, где надежда обрести покой может почитаться чистым безумием. По крайней мере здесь он был избавлен от зрелища современной развращенности и пользовался достаточным досугом, чтоб питать свой ум разнообразными мыслями и глубоким философствованием. Комендант, не отличавшийся такой жестокостью, чтоб уморить Франсиона голодом или дать ему какой-нибудь быстродействующий яд, решил отпустить своего пленника на свободу, особливо в рассуждении того, что Эргаст был далеко и, может статься, больше о нем не думал. Как-то ночью послал он в темницу несколько человек, которые силой сняли с Франсиона одежду и облачили его в крестьянское платье, после чего, завязав ему глаза и скрутив ноги и руки веревкой, отнесли к маленькой речушке, протекавшей подле замка. У берега стоял челнок, в каковой они положили пленника, а затем пустили его по течению, предоставив ему проделать немалый путь. Франсион никак не мог понять, где он находится, и при попытке повернуться предположил, что лежит в гробу. Он еще долго плавал в это утро, ибо на реке никого не было. Наконец ему повстречалась барка С людьми. Они тотчас же остановили челнок и, притянув его к берегу, извлекли оттуда Франсиона; затем развязали ему глаза и спросили, кто его туда посадил. Он удовлетворил их любопытство, насколько мог, не открывая, однако, своего звания, так что они приняли его за бедного человека. Мучимый голодом, он был вынужден разделить обед этих людей, живших в соседней деревне. Денег у него не было, и никто не соглашался дать ему в долг. Если б он даже себя назвал, то, глядя на жалкую его одежду, едва ли бы ему поверили, что он тот, за кого себя выдает. Франсион не знал, где его свита, и ему невозможно было ее разыскать, не прося по дороге милостыни, на что он не мог решиться; к тому же он не был уверен, найдет ли кого-либо из своих людей, и боялся встретить знакомых, которые, увидав его в таком состоянии, могли возыметь о нем дурное мнение. Самое верное было дождаться, пока Ремон и Дорини не прибудут в Италию согласно своему обещанию. Он надеялся получить от них всяческую помощь и рассчитывал известить их о себе, где бы они ни находились. Впрочем, он был весьма рад побыть некоторое время в таком месте, где его никто не знал и где он мог привести в порядок множество прекрасных мыслей, осенивших его в тюрьме. Тот, у кого он обедал, заметив приятную его наружность, спросил, не желает ли он остаться у него, чтоб пасти баранье стадо, пастух коего недавно умер, на что Франсион охотно согласился. Не следует удивляться тому, что он принял сию службу: он не совершил этим ничего такого, что не соответствовало бы его достоинствам. Величайшие мужи на свете некогда посвящали себя этому занятию, чтоб проводить жизнь с большим душевным спокойствием. Приняв на себя попечение о стаде, он ежедневно выгонял его на пастбище и, пока оно паслось, занимался писанием разных безделок. Он сочинил множество стихов, воспевая Наис и страсть, которую к ней питал. Где бы ему ни приходилось бывать, он не переставал думать о ней, и хотя вначале сильно негодовал на то, что у него вместе с платьем отняли также и портрет, однако под конец стал терпеливо относиться к этой потере, ибо Лик ее был запечатлей в его сердце, которое представляло ему милые черты так же отчетливо и даже Отчетливее во мраке, нежели при свете. В некий день случилось ему зайти к одному дворянину, где он нашел маленькую лютню, на которой никто не умел играть. Он выпросил ее себе, заверив хозяина, что несколько владеет этим инструментом, а когда получил его в подарок, то ухитрился достать изрядные струны, каковые натянул, и сделался с тех пор Орфеем деревни. Дворянин, коего уговорил он своими настойчивыми просьбами, перестал жалеть о подарке, — как только послушал Франсиона. При этом пастух пел столь прелестные песенки, что его общества стали весьма домогаться. По праздничным и воскресным дням он пиршествовал то у одного, то у другого, где пил и ел с таким же аппетитом, как при дворе, и хохотал с не меньшей охотой. Приятнее же всего было то, что ему нечего было опасаться завистников, которые выслеживали бы его поступки, дабы пересуживать их и порочить своим злословием. Некому было обидеться за то, что он не оказывает ему достаточно почета и не возвращает комплиментов сторицею. Свобода царила повсюду, где бы ему ни приходилось бывать, и он признавался в душе, что никогда не чувствовал себя таким счастливым, а потому охотно остался бы навсегда в этом положении, если бы не сильные приступы любовной лихорадки, зачастую его беспокоившие и вызывавшие в нем желание снова увидать Наис. Однако же, когда ему иной раз представлялся случай отведать сладостных утех естества, не проявлял он излишней совестливости, полагая, что не оскорбит своей возлюбленной, если насладится ими. Нередко брал он с собой лютню на лоно природы, и прелестнейшие девушки в округе покидали свои стада, чтоб послушать его под сенью кустарника или в каком-нибудь гроте. Будучи наедине с той или иной, он не упускал никаких ухищрений, чтоб ее покорить. Была среди них одна брюнетка, которая особливо ему нравилась, но он не преуспел бы в своем намерении насладиться ею, если б однажды, сыграв на лютне, не додумался сказать ей, что умеет играть на другом инструменте, еще более приятном, но не желает услаждать всех без разбора гармоничными звуками. Будучи большой охотницей до его песен, она стала настойчиво просить, чтоб разрешил он ей послушать как-нибудь эту редкостную музыку. — Охотно, — отвечал он, — если вы обещаете никому об этом не говорить, так как я не хочу еще показывать всего, что умею. Приходите завтра в Пещеру Ив: вы обязательно застанете меня там с моим инструментом, который я не забуду принести. Брюнетка, обрадовавшаяся так, словно ей предложили бесценные сокровища, не преминула отправиться по его указанию в помянутое место, наименее посещаемое во всей округе. — Ну, как? — спросила она. — Сдержите ли вы свое обещание? — Всенепременно, — сказал он, — я вполне готов. Усевшись рядом с ним, она попросила его показать ей инструмент и сыграть на нем, на что он отвечал так: — Дорогая моя, вы в жизни своей не видали таких чудес, какие я сейчас проделаю, чтоб воспроизвести свою мелодию. Дабы ничего от вас не скрывать, скажу, что мой инструмент сделан не из дерева и не из рога: гармония исходит из членов моего тела, каковые производят ее общими усилиями. Тогда девица вообразила, что он при помощи каких-нибудь поз или движений заставляет хрустеть кости, отчего возникают звуки, или хлопает руками по телу, чтоб нащелкать мотив. Но вскоре она узнала, что дело совсем не в том, ибо он сказал ей: — Раз вы хотите испытать удовольствие, то должно также немного потрудиться. Без вашей помощи я не сумею усладить вас своим искусством. — Научите же, что же мне надо делать, — попросила брюнетка. Франсион тотчас же обнимает и целует ее в полное свое удовольствие, после чего пытается довершить остальное. — Ах, господи, — воскликнула девица, — вы делаете мне больно; перестаньте, ради бога. — Терпение, — отвечал Франсион, — докончим, раз мы начали: выход будет приятнее входа. Она млеет от восторга, испытывая бог весть какое чудесное блаженство. Затем, заметив, что Франсион от нее отстранился, она спрашивает его: — Как? Уже кончено? Да ведь вы только что начали. — Я же говорил вам, душечка, что вы не поскучаете и захотите, чтоб эта мелодия звучала вечно. — Что верно, то верно, — ответила девчурка, — ваша музыка такая ласковая, что не производит почти никакого шума: честное слово, это — настоящее чудо; ее не слышишь, а чувствуешь. Нельзя ли нам повторить? — Ах, милочка, — возразил он, — все прекрасные вещи редки и трудно досягаемы; они повторяются не часто, а эта реже других. Но скажите: вы, значит, признаете, что чувствовали большое удовольствие от моих манипуляций? — У меня не насморк, чтоб этого не почуять, — сказала брюнетка, — я не отрекаюсь от своих слов. Спустя несколько времени после этого забавного разговора возобновили они бесподобную музыку, каковая и на сей раз звучала не менее приятно, нежели в первый. С тех пор брюнетка постоянно навещала своего музыканта, как только ей удавалось ускользнуть от отца; но была она так словоохотлива, что выболтала свой секрет одной подружке, каковая, желая принять участие в сем удовольствии, пришла вместе с ней к нашему пастуху в Пещеру Ив. Брюнетка обратилась к Франсиону с ходатайством за приятельницу, но он сперва отнекивался и пожурил ее основательно за то, что не соблюла она тайны, которую обещалась хранить. Тем не менее он смягчился и сказал, что готов удовольствовать подружку, если брюнетка обязуется не приставать к нему в течение всего дня, чтоб доставил он и ей то же развлечение. Та согласилась отказаться от забавы в пользу другой и тем немало одолжила своего менестреля, который не мог бы в тот же день попотчевать досыта обеих. Итак, подружка осталась с ним и, притворившись сперва, будто не допустит того, что хотел он с ней учинить, поломалась немного, а затем отведала его музыкальных услад. Вернувшись, брюнетка спросила ее, как она себя чувствует и можно ли представить себе большее упоение. — Право, вы наговорили мне невесть каких чудес, — отвечала та, — а не дали попробовать ничего нового: давно уже один батрак, работавший у отца, научил меня этому. Ваш пастух не совершил ничего такого, чего бы не делали все люди; он не ученее других. — Так-то так, — возразила брюнетка, — но я предпочитаю, чтоб именно он, а не кто-либо другой из моих знакомых заставлял меня испытывать это удовольствие, ибо он уж очень пригож с лица, и мне было бы противно, если б какой-нибудь из тех пентюхов, которых я знаю, прижался ко мне так, как он, губами к губам. — Если вы так на это смотрите, то я не возражаю, — заявила подружка, — правда на вашей стороне, и у вас самый искусный музыкант на свете. Но знайте, что музыка его очень опасна, ибо, может статься, месяцев через девять вы поразитесь, услыхав, как из вашего живота выходит совсем другая мелодия; это будет ребенок, и он не перестанет пищать, пока вы не дадите ему пососать грудь, которую так ретиво целовал ваш пастух; вот почему советую вам по возможности воздержаться от дальнейших посещений мелодичной пещеры. Брюнетка вняла предостережению подруги, но Франсион не терпел недостатка в дичинке. У него были другие клиентки помимо нее, так что его можно было назвать племенным быком этой деревни и всех близлежащих мест. Если попадалась ему девица понесговорчивее прочих, то прибегал он к разным уловкам, чтоб ее покорить. «Сдается мне, — размышлял он про себя, — что вовсе не важно, какой образ жизни мы ведем, лишь бы он приносил нам удовольствие; при этом безразлично, откуда оно исходит, если только соответствует нашим желаниям. Имею ли я право жаловаться на то, что из дворянина превратился в пастуха, раз на мою долю выпадают величайшие наслаждения? И могу ли сетовать на средства, к коим мне приходится прибегать для выполнения своих намерений, раз я осуществляю их с неизменным успехом?» Вот как он рассуждал о своей судьбе, и многие сластолюбцы придерживаются тех же мыслей, не помышляя о бедах, могущих произойти от столь дурной жизни. Некоторые, отяжелив девушек, бывают вынуждены жениться на них по суду, или пойти на виселицу, или дать своим жертвам крупную сумму денег, чтоб обвенчать их с другими. Случается также, что родные, желая отомстить за бесчестье, нанесенное их роду, подсылают убийц к коварному соблазнителю. Франсион жил среди мелких людишек, не пользовавшихся никакой властью, и к тому же не намеревался остаться у них навсегда; вот почему поступал он весьма дерзко, из чего, однако, не следует, что надлежит пускаться в подобные авантюры; что же касается девиц, позволявших себя так легко обманывать, то доказывали они этим только превеликую свою глупость и простоту. Правда, Франсион был с лица пригожее деревенских парней, но это и должно было внушать им особливые опасения. Тем не менее надо признать, что любви подвластны всякого рода души. Не было такой деревенской бабенки, которая, несмотря на тупость своего ума, не пленилась бы столь же красотой, сколь и вежеством сего славного пастушка. Жена хлебопашца, у коего он жил, также влюбилась в него до зарезу и старалась показать ему это всеми доступными ей способами. Она отпускала его спозаранку на пастбище с пустой котомкой, дабы, воспользовавшись этим, самой отнести ему обед. Ей доставляло удовольствие вырвать у него из рук ломоть, который он надкусил, и доесть его. Она не переставала дурачиться, когда Франсион был подле нее, и поглядывала на него, заливаясь особливым смехом, в коем явственно слышалось: «Я умираю от любви к тебе». Он отлично видел это, но притворялся, будто не догадывается об ее страсти, ибо эта женщина была ему так противна из-за некоторых подмеченных им недостатков, что он не мог бы поцеловать ее без отвращения. В некий день, желая узнать его намерения, она сказала ему, смеясь: — Ты, верно, не знаешь, но, как мне передавали, по деревне ходят глухие слухи, будто ты в меня влюблен и мог бы не заниматься пастушеством, ибо смыслишь и в других ремеслах, но что ты держишься за него только для того, чтоб жить здесь. — Ну и пусть себе болтуны чешут языками, — возразил Франсион, — они только насмешничают; я-то отлично знаю, что все это неправда. — Что же тут такого невозможного? — спросила она. — Невозможного тут нет ничего, — отвечал он, — но то, чего мы желаем, не всегда исполняется, даже когда это в нашей власти. Таким образом, жена хлебопашца очутилась дальше от своей цели, нежели предполагала, а он притворился, будто не замечает ее сверкающих глаз, блестевших от похоти всякий раз, как она думала о бесподобных наслаждениях. На другой день муж ее отправился в путешествие, а потому решила она воспользоваться этой оказией и, пока пастух был на пастбище, припрятала его тюфяк, простыни и одеяло, так что когда он собрался отдохнуть, то застал обиталище свое опустошенным и пошел спросить хозяйку, где она намерена его положить. — Ах, господи, — сказала она, — я только что отнесла весь скарб на чердак, чтоб его проветрить: придется оставить его там на два-три дня; но если вы обещаете ничего себе не позволять, то я уступлю вам половину своей постели. Франсион, зная, куда она клонит, отказался от ее предложения и сказал, что переночует в овине на снопах. Убедившись, что первая ее уловка ни к чему не привела, она придумала другую и отнесла обратно его постельные принадлежности. Среди ночи она уселась на стул совершенно голая и принялась стонать и звать своего пастуха. Он спал в соседней каморке, откуда все было отлично слышно, и, захватив свечу, отправился спросить, что с ней случилось. — Ах, я шла из нужного места, и меня охватила такая слабость, что я не смогла дойти до кровати и принуждена была здесь присесть. Поднимите меня и отнесите на постель: я не в силах переступать ногами. Она проговорила это с томным видом, запинаясь на каждом слове и склонив голову набок, а потому Франсион подумал, что ей действительно нездоровится. Он поднимает ее так, что она еле касается пола пальцами ног, и, таща ее к постели, отворачивает голову, чтоб не ощущать вони, исходившей, как ему казалось, из всего ее тела. Тут она крепко обнимает его и, вытянув по возможности шею, ухитряется поцеловать своего пастуха в щеку. Ласка эта пришлась ему не по вкусу, а потому он тотчас же оставил хозяйку подле постели и сказал: — Ложитесь, если вам угодно; меня так клонит ко сну, что я не могу дольше оставаться. — Не уходи, — отвечала она, — я найду завтра кого-нибудь, кто постережет стадо, пока ты будешь отсыпаться, чтоб наверстать бессонную ночь. — Да что вам от меня нужно? — спросил он. — Ах, составь мне компанию хоть на некоторое время, — возразила она, — какой ты жестокий; подойди поближе. Тогда он сделал три шага в ее направлении, а крестьянка, приблизившись к нему, снова его поцеловала; но так как ее тело не могло пробудить в нем никаких вожделений, то он оттолкнул ее, смеясь. — Вы не так больны, как прикидываетесь, — сказал он, — если у вас есть какие-нибудь боли, то происходят они от воображения, а потому я ухожу. В отсутствие вашего мужа вам не нужно никакой другой компании, кроме подушки. Она бесилась от таких его слов, но это презрение все же оказалось недостаточно сильным, чтоб превратить в ненависть любовь, которую она к нему питала. А посему обращалась она с ним так же хорошо, как прежде, и старалась по возможности завоевать его расположение. В конце концов, желая избавиться от ее назойливости, Франсион притворился, будто относится к ней с большим благоволением, а так как хозяин к тому времени вернулся, то пришлось ей отважиться на то, чтоб самой пойти как-нибудь ночью к Франсиону, когда он уляжется, дабы провести несколько времени в его обществе. И вот они договорились, и она — на седьмом небе, ибо надеется наверняка исполнить свое желание. Франсион, будучи иного мнения, сказал под вечер свинопасу и скотнику, служившим у того же хозяина и спавшим каждый над своим хлевом, чтоб пришли они ночью в его каморку, где они увидят привидение, которое не перестает ему докучать. Те решительно отказались, заявив, что слишком боятся таких зверей. — Приходите смело, — возразил Франсион, — с вами не случится никакой беды: я думаю, что это служанка, которая недавно от нас ушла и теперь хочет меня попугать. Надо только запастись добрыми розгами, чтоб отхлестать ее как следует и отбить у нее раз навсегда охоту приходить снова. Оба молодца, узнав об этом, так обрадовались, словно их на свадьбу позвали; они засели тихохонько в каморке, держа в руках необходимые орудия. Бедная возлюбленная, увидав, что муж ее по своему обыкновению крепко заснул, поднялась бесшумно с постели, а затем вышла из горницы и плотно заперла дверь, рассчитывая в случае его пробуждения своевременно уйти от Франсиона, дабы не застал ок ее с поличным и подумал, что она в отхожем месте. Франсион, заслышав ее шаги, сказал своим сотоварищам, чтоб собрались они с силами, так как мнимое привидение приближается. Они не остались глухи к его предупреждению, и не успела хозяйка войти, как они задрали ей рубашку и принялись хлестать ее сильнее, нежели самый жестокий палач на свете сечет вора, поскупившегося посулить ему денег за ослабление порки. Чувствуя, что ее истязуют этаким образом несколько человек, не посмела она подать голоса при людях, боясь быть узнанной и стыдясь, как бы не застали ее врасплох на месте непотребной ее затеи; но так как ее не переставали обрабатывать тем же манером и беспощадно исполосовали ей все тело, то она не смогла удержаться, чтобы не завопить: «Помогите, убивают!» Муж, разбуженный этим криком, не разбирая спросонок, откуда раздается голос, выходит из другой двери, ею не запертой, и направляется во двор посмотреть, что там происходит. Тем временем Франсион, сжалившись над хозяйкой, тянет свинопаса за рукав, чтоб тот прекратил экзекуцию. Свинопас, а затем и его сотоварищ выпускают крестьянку. Она отпирает двери своей горницы и снова ложится на постель. Муж, не найдя никого во дворе, возвращается в дом и, предполагая, что слышанный им шум исходит из каморки, идет тихонько туда, чтобы проверить, спит ли пастух. Оба приятеля, державшие еще в руках розги, решили, что это новое привидение, и, схватив его за руки, принялись стегать самым основательным образом, отчего он пришел в ярость и, высвободив руки, закатил каждому из них кулаком по несколько здоровенных ударов. Они вообразили, что такой опасный партнер может быть только духом, а не смертным человеком; поэтому они попытались избежать с ним встречи и спрятались за постель, где бы этих простаков непременно обнаружили, если б им действительно пришлось иметь дело с духом. — Где вы? — спросил крестьянин Франсиона. — Ах, господи! — отвечал тот со своего ложа. — Уходите поскорее: здесь духи, которые не перестают меня мучить. Поверив пастуху, хозяин незамедлительно удалился и крепко-накрепко заложил дверь на засов; затем он улегся подле своей жены, которая притворилась спящей и якобы ничего не слыхала. Он рассказал, как его пороли духи, испарившиеся в мгновение ока. Жена была довольна тем, что и он получил свою долю, и это послужило ей некоторого рода утешением. Крестьянин очень жалел своего пастуха, подвергавшегося истязанию злых демонов, и на другой день особливо расспрашивал его, какие мучения тот претерпел. Франсион наплел их целую кучу, чем почти вызвал слезы у всего семейства. Что же касается его возлюбленной, то она сомневалась, секли ли ее духи или живые существа по его наущению. В конце концов она отнесла все на счет его коварства, ибо заметила, что он изменил свое доброе отношение к ней, которое проявлял перед тем, обещая ее осчастливить. Он не переставал проповедовать ей целомудрие и правила чести и увещевал строже, нежели до сих пор, хранить верность мужу. Пришлось ей следовать его предписаниям, хотя она не испытывала недостатка в желании их нарушить. С той поры, а также ввиду общераспространенного мнения о пастухах, разнеслась молва, что Франсион — кудесник и находится в общении с демонами. Крестьяне много раз заставали его в то время, как он громко говорил сам с собой, сочиняя стихи, а так как изрекал он разные поэтические слова, в коих они не смыслили ни бельмеса, то мужики вообразили, будто беседует он с каким-нибудь невидимым духом. Он редко разговаривал с этими неотесанными людьми, да и то только тогда, когда хотел посмеяться; а потому эту нелюдимость связывали с его пагубным ремеслом. У него замечали многие такие познания, которые были необычны в деревне. Однажды, услыхав, как священники беседуют о каких-то высших материях, он высказал откровенно свое мнение; это крайне всех изумило и навело на мысль, что его учителем был сам дьявол. С помощью натуральной магии он проделывал много фокусов и чудодейственно исцелял всяких больных, что трудно было объяснить иначе, как колдовством. Помимо того, считали, что он владеет искусством предсказывать будущее и угадывать все на свете. Как-то, будучи в компании деревенских девок и пентюхов и проделав несколько пустяковых фокус-покусов для поддержания своего авторитета, он сказал: — Бьюсь об заклад, что угадаю среди вас ту, которая уже лишилась девственности. Нашлась такая, которая на это ответила: — Вам незачем прибегать к своему искусству; что бы вы ни говорили, а здесь нет ни одной, которая бы потеряла свою честь. При этих словах крестьянка слегка изменилась в лице, что не ускользнуло от Франсиона, а кроме того, поспешность, с которой она стала его убеждать, чтоб он не разыскивал оплошавшей девицы, заставила его заподозрить ее самое. Поэтому он сказал, что осуществит свое намерение, но во избежание скандала не огласит перед всеми имени той, которая утратила свое девство, а сообщит его одному приятелю, находившемуся тут же. Подойдя к этому человеку, Франсион шепнул ему на ухо: — Благодаря своему искусству я обнаружил, которая из этих девиц согрешила блудодеянием: это та, что говорила со мной последней. — Не думаю, — отвечал приятель. — Только она и тот, кто согрешил с ней, в состоянии вас в этом убедить, — продолжал Франсион, — но можете мне верить не меньше, чем им. Остальная компания не знала, что он ему сказал, пока не прошла неделя и девушка не вышла замуж за деревенского садовника. Лежа в постели, новобрачная почувствовала сперва легкие рези, а когда они дошли до своего апогея, то она родила прелестного малютку. Приятель, знавший про предсказание Франсиона, огласил его как чудо, и с этого момента авторитет нашего кавалера окончательно упрочился. Нетрудно поверить, что все столь же восхищались его познаниями, сколь и его шутками над приключением молодоженов. Но дело оказалось менее дурным, нежели предполагали: муж признался, что ребенок был от него и что эта девица не желала вступать в брак без предварительного испытания, дабы, увидав сперва образчик товара, могла она судить, хорош ли он, а в случае, если бы таковой ей не понравился, то свободно от него отказаться, отделавшись одним задатком. К этим рассуждениям добавляли, что она давно уже вошла в возраст, требующий любви, и что девушка — то же дерево, которое нужно трясти еще прежде, чем созреют плоды. А потому Франсион, отчасти догадавшись, как обстояло дело, разгуливал с утра, напевая следующий куплет на водевильный мотив: Румянец свеженькой гвоздики На новобрачной юном лике Зажегся, трепетен и ал. Теперь никак не скрыть плутовке. Что муж ее, садовник ловкий, Ее и раньше поливал. Нашлись такие, которые, шутя, говорили, что, верно, новобрачная отличная работница, раз она в первый же день сработала ребенка; но те, кто рассуждал серьезно, удивлялись, как мало она разбухла и почему они прежде этого не заметили; произошло же это потому, что она прибегла к некоторым ухищрениям, чтоб скрыть свое состояние. На другой день один из самых крупных деревенских толстосумов, считавший, что нет ничего такого, чего бы Франсион не знал, послал за ним, чтоб выяснить, кто из его слуг присвоил полсвиньи, солившейся в кадке, ибо, по его мнению, ее мог украсть только кто-нибудь из своих, но не посторонний. Франсиону не удалось бы сохранить своей репутации, если б ему и тут не помогла хитрая выдумка: он вынул из кармана самую обыкновенную свечу и заявил, что при ее изготовлении примешал к воску специи особого свойства, благодаря которым мог задуть ее пламя только вор, похитивший разыскиваемую вещь. — Пусть всякий из вас войдет по очереди вон в ту горницу, где я буду сидеть один, — добавил Франсион, обращаясь к слугам, — там произойдет испытание. После этого он незамедлительно вошел в означенное помещение, и первый последовавший за ним, будучи неповинен, безбоязненно подул изо всех сил, ибо надеялся себя обелить и вполне доверял словам Франсиона; но фитилек не преминул потухнуть, чему тот немало изумился, а потому принялся клясться в своей невиновности. — Друг мой, — сказал тогда Франсион, — вы видите, на какие мысли может навести меня моя свеча; тем не менее я никому об этом не проговорюсь; выйдите отсюда, не подавая виду, и поторопите своих товарищей, чтоб они шли ко мне. Слуга удаляется, и Франсион тотчас же зажигает свечу с помощью некоего камня, который при трении давал искры. Вошел другой малый, и его постигла та же судьба, что и первого, после чего не миновала она и остальных, ибо свеча не обладала никакими свойствами, которые помогли бы ей устоять против их дыхания. Тем не менее сколько их ни спрашивали по выходе оттуда, они не обмолвились ни словом и ждали конца испытания, таясь друг от друга. Домочадцам очень хотелось присутствовать при тайнодействиях Франсиона, но он запретил кому бы то ни было входить в горницу, куда допускались только допрашиваемые; при этом он ссылался на то, что может осуществить свое предприятие только тайно. Последний вошедший к нему слуга проявил меньше смелости, чем остальные, ибо совесть его была не слишком чиста; он подул так тихо, что пламя еле заколыхалось. Франсион, узнав в нем с несомненностью виновника, отправился к хозяину дома и заявил, что не станет рассказывать, потухала ли свеча или нет, но что тот, кто приходил дуть последним, был безусловно похитителем свинины. Крестьянин послал на дом к жене заподозренного работника, и ее застали в то самое время, когда она опускала в котел кусок краденого добра. Слугу обвинили и уличили в краже, а Франсиона осыпали похвалами за его искусство и наградили несколькими монетами, в коих была у него большая нужда. Он так убедил всех в своем умении ворожить, что, отправляясь по делу в некое место, куда нелегко было найти дорогу, учтиво обратился к одному знакомцу с вопросом, какими путями ему туда пройти, но не добился от него толкового ответа. — Вот еще, — сказал тот, — вздумали смеяться над бедным невеждой! С чего вам спрашивать дорогу? Вы и так все знаете. После этого он удалился, а Франсион, не знавший прямой дороги, долго плутал и был вынужден отдохнуть в лесу, где его застала ночь. Мы уже упоминали, что, сочиняя стихи, он говорил вслух и что слышавшие его принимали это за беседы с каким-нибудь духом, а посему и его хозяйка возымела около этого времени такое же мнение. Не раз размышляла она про себя: «Этот молодой парень по характеру очень добродушен и склонен к любовным делам: не пойму, с чего это он отказался от любезного моего предложения. Будь я даже величайшей уродиной на свете, такой мужчина, как он, должен был бы радоваться, что может утолить со мной пыл своего сластолюбия. В чем тут тайна, что обходится он без меня? Наверное, есть у него подружка, помогающая ему избавиться от приливов крови, которые нарушали бы его покой». Вот как она рассуждала, но ей не удалось обнаружить ни одного из тех гнезд, куда ой прятался, ибо было у него в обычае проделывать свои дела наисекретнейшим образом. В некий вечер подошла она тихонько к ивняку, где он, лежа, сочинял стихи по поводу какой-то любовной удачи, каковые начинались так: О как, Клорис, я близок к раю Теперь, когда тебя лобзаю! Он много раз повторил их вслух, не находя подходящего конца для строфы. Хозяйка, вообразив, что он обращается к девушке, которую держит в своих объятиях, таращила глаза изо всех сил, чтоб узнать, кто эта счастливица, но, видя его в одиночестве и заметив, что он тем не менее протягивает руки при воспоминании о пережитых усладах, она додумалась до мысли, достойной быть отмеченной. В последнее воскресенье слыхала она от своего священника, что существуют такие колдуны, которые блудодействуют с дьяволами, принимающими облик женщины и именуемыми суккубами; тотчас же она представила себе Франсиона в объятиях одной из этих прекрасных любовниц, ибо он продолжал изрекать еще более страстные слова, нежели прежде, высказывая откровенно все, что можно сказать, наслаждаясь с красоткой. С тех пор она перестала доискиваться, с какой женщиной он утолял свою юную страсть, и смотрела на него не иначе как со страхом, полагая, что у него за спиной постоянно находится какой-нибудь демон. Ей даже стало казаться, что высек ее суккуб в ту ночь, которую хотела она провести с Франсионом. Я готов примириться с сими последними проделками, ибо даже совершались они с намерением наказать порок. Франсион хорошо поступил, приказав высечь похотливую крестьянку, которая нарушила обет, данный другому, и соблазняла его на прелюбодеяние. Правда, она ему не нравилась и не отличалась привлекательностью; но не будем так придирчивы: ведь последствия все же оказались благотворны. Что касается хитростей, доставлявших ему славу, то клонились они лишь к тому, чтоб посмеяться над впавшими в грех и заставить их сознаться в своих студодействиях, как это случилось с девушкой, потерявшей честь, и парнем, который обокрал хозяина и был уличен Франсионом. В сем отношении самые строгие цензоры должны будут одобрить его поступки. Впрочем, в остальном я весьма мало беспокоюсь об их гневе и нареканиях, ибо не описываю ни вымышленных пороков, ни несуществующих дурачеств, и всякий может видеть, как здравые умы потешались над ними и обезопасили себя от плутней, на которые хотели их поддеть, и как простофили дались впросак. КОНЕЦ ДЕВЯТОЙ КНИГИ КНИГА Х НЕ ПРАВДА ЛИ, СКОЛЬ МНОГО ПРИЯТНОГО и полезного встречаем мы в комических и сатирических сочинениях? Обо всех предметах там трактуется с полной откровенностью. Поступки изложены без всякого притворства, тогда как серьезные книги пишутся с некоей оглядкой, мешающей говорить прямодушно, а посему многие повествования оказываются несовершенными и изобилующими не столько правдой, сколько ложью. Если кто интересуется языком (как тому надлежало бы быть), то где же, как не здесь, может он с ним познакомиться? Я полагаю, что в сей книге французский язык представлен во всей полноте и что я даже не пропустил слов, употребляемых простонародьем, а это встречается далеко не всюду, ибо скромные произведения не могут себе этого позволить; между тем низменные предметы доставляют нередко больше удовольствия, нежели самые возвышенные. Более того, я описал с нарочитой откровенностью все характеры и поступки лиц, мною выведенных, и изложенные здесь приключения не менее занимательны, нежели многие другие, находящиеся в изрядном почете. Я приношу сию исповедь без всякого смущения, ибо, опираясь на многочисленные доказательства, она должна показаться убедительной; а кроме того, найдется немало людей, которые прочтут ее и даже не поймут ее смысла, так как неизменно полагают, что для сочинения безукоризненной книги достаточно нагромоздить слова на слова, заботясь только о том, чтоб поместить несколько приключений для услаждения идиотов. Между тем я получил довольно всяких замечаний от лиц, именующих себя знатоками хорошего; одним не нравилось одно, другим — другое, так что не найдется ни одного места в моей книге, которого бы не похвалили и не похулили. Если б я захотел, то поступил бы как тот живописец, который спрятался за своей картиной и, выслушав различные мнения толпы, исправил ее согласно тому, что о ней говорили. Но я очутился бы не в лучшем положении, чем он, ибо вместо законченного портрета он создал смехотворное чудовище. Я предпочел сохранить свое сочинение таким, каким оно было, и предоставить его на волю случая: пусть нравится тому, кому удастся понравиться, ибо не может быть, чтобы среди разных побасенок не оказалось хоть половинки одной, которая пришлась бы по вкусу какому-нибудь лицу, даже отличающемуся самыми невообразимыми причудами. Разве мыслимо заслужить универсальное признание? Ведь если ученый муж, побывавший в Сорбонне, любит читать школярские истории, то мелкопоместный дворянин, вскормленный среди собак и лошадей, не найдет в них никакой прелести и обратит свое внимание на то, что более подходит к его нраву и положению. Если людей, падких на амурные дела, занимают всевозможные интрижки и хитрости, к коим прибегают сластолюбцы, то те, кто интересуется исключительно войной и баталиями или только пышными и серьезными сочинениями, назовут все эти любовные повести пустой суетой. Но к чему нам беспокоить себя глупыми бреднями: надо брать удовольствие там, где мы его находим. А посему продолжим наше повествование. Представим себе, что Франсион влюбился в дочь богатого купца, приехавшего со всей семьей пожить некоторое время на своей мызе. И хотя наш кавалер стремился насладиться то той, то другой девицей, но все же он утверждал, что происходило это без ущерба для любви, питаемой им к Наис, и что ему надлежало простить сии маленькие грешки в рассуждении несчастного положения, в коем он очутился, отчего необходимо было ему чем-нибудь разогнать скуку. Фортуне было угодно, чтоб отец Джоконды — так звали ту, которая приглянулась Франсиону, — послал за ним и приказал ему сделать на деревьях особого рода прививки, на каковые был наш пастух изрядным мастером, ибо в свое время читал об этом в садоводческих книжках; для вашего же вразумления скажу, что ум его был подобен неразборчивому на товар купчине, запасающемуся на досуге всякой всячиной, и не было для него ничего слишком трудного или непонятного. Итак, Франсион принялся за свое дело в кулиге, когда хозяйская дочь подошла к нему, чтобы любопытства ради взглянуть на его работу. Он тысячекратно благословил час, когда нарядили его в крестьянское платье, ибо оно позволило ему насладиться столькими девушками, к коим не смог бы он никогда приступиться, а вдобавок давало возможность сблизиться и с этой. Джоконда держала в руках книжку, то читая ее, то поглядывая на трудящегося Франсиона. — Что это за занимательная книга, барышня? — спросил он, не найдя другого предлога, чтоб с ней заговорить. — А какая вам польза, если я скажу? — отвечала она. — Вы услышите незнакомое название, которое будет звучать для вас странно. Вам, крестьянам, во всю жизнь не приходит в голову взяться за чтение, и вы считаете, что на свете нет другой книги, кроме часослова. — Я думаю об этом иначе, чем другие, — возразил Франсион, — мне приходилось видеть всякого рода книги, и нет такого хорошего произведения, которого бы я не читал. — Господи! Да это чудо! — воскликнула Джоконда. — В таком случае скажу в ответ на ваш вопрос, что в этой книге описана любовь пастухов и пастушек. Попадались ли вам такие сочинения? — Как же! — ответствовал Франсион. — И я считаю их весьма занимательными, особливо для тех, кто, как вы, приехал на лоно природы, ибо вам приятно познакомиться с усладами, изображенными в этих произведениях. — О, как вы заблуждаетесь, думая так! — воскликнула она. — Если бы любопытство не подстрекало меня узнать конец описанных здесь приключений, я была бы не в силах перелистать всю книгу, так как ценю превыше всего правдоподобие, а его нельзя найти ни в одной из этих историй. В самом деле: пастухи рассуждают, как философы, и выражают свою любовь, как галантнейшие люди на свете. Что за притча? Почему автор не присвоил своим героям звания благовоспитанных рыцарей? Если б он заставил их при таком общественном положении расточать перлы рассудительности и красноречия, то никто не почел бы это за чудо. Подлинная или вымышленная история должна по возможности приближаться к естественному, иначе это — басня, пригодная лишь на то, чтоб развлекать детей у камелька, а не зрелые умы, умеющие вникать во все. Право, мир представлен здесь шиворот-навыворот. По-моему, надо написать книгу о любовных похождениях рыцарей, говорящих на крестьянском наречии и предающихся деревенским дурачествам. Она была бы ничуть не чуднее этой, в которой описано обратное. Франсион, узнав в Джоконде по этим речам одну из тех умных и образованных особ, общества коих он всегда старательно искал, был весьма рад, что поместил свое сердце столь достойным образом, и, дабы не упустить случая с нею побеседовать, продолжал так: — Надо быть лишенным здравого смысла, чтобы не одобрить приведенные вами доводы. Действительно, чтение этой книги не может доставить удовольствия; но тем не менее должен вас предупредить, что в деревнях иногда встречаются люди, одетые по-крестьянски, но умеющие любить с не меньшей куртуазностью, рассудительностью и скромностью, нежели лица, которые подвизаются при самых блестящих дворах в мире. — Они встречаются так редко, — сказала Джоконда, — что не составляют количества, оправдывающего сочинение пастушечьих романов. — Напротив, — возразил Франсион с улыбкой, — вы найдете даже здесь, смею вас уверить, таких влюбленных пастушков, и сам я, будучи пастухом, могу сказать без хвастовства, что если меня возведут в достоинство такого буколического любовника, то не поступят опрометчиво. — Нисколько не сомневаюсь, — отвечала Джоконда, — но вам будет трудно найти здесь девиц такого же склада: все они какие-то буки. — Вы имеете в виду крестьянок, — сказал Франсион, — я лично не обращаю на них никакого внимания. Здесь есть другие особы, достойные любви не только идеального пастушка, но и самого законченного царедворца. Я вправе утверждать это, поскольку мне выпало счастье вас лицезреть. — Ах, господи! — вскричала Джоконда. — Сколь я обманывалась, полагая, что только при дворе упражняются в ласкательствах! Неужели у вас здесь такой же обычай? — Правду говорят повсюду, — отпарировал Франсион. Тут Джоконда покинула его, чтоб сопровождать свою мать, которая гуляла одна. Она очень дивилась изысканным речам пастуха, и порой ей мерещилось, что это сон. Но восхищение ее еще возросло, когда под вечер, часов в десять, он стал петь и играть на лютне под ее окном. Она узнала его по словам сочиненной им песни, где он умолял ее не презирать пастуха, удостоившегося ее беседы. Ей казалось сущим чудом, что человек его звания сочинял такие хорошие стихи, а к тому же пел и играл на лютне не хуже любого виртуоза. Неотесанные мужики, видевшие все его таланты, не ценили их так, как она, чей острый ум разбирался во всем. Но это были пустяки по сравнению с любовным письмом, которое получила она от пастуха на другой день и где нашла прекраснейшие цветы красноречия. Он не прибег ни к каким особенным хитростям, чтоб вручить Джоконде свою цидулку, а положил ее в тростниковую корзинку, которую девочка отнесла барышне в подарок. Мысли ее были в большом расстройстве, ибо она не знала, как ей отнестись к ухаживаниям нового своего поклонника, чье звание было ей не по душе. Если б его достоинства не смягчили ее гордости, то она сочла бы крайне неуместным любовное письмо, которое он осмелился ей послать. Между тем она сгорала от желания выведать, где он получил такое воспитание, чтоб усвоить все эти приятные повадки. А посему прошла она одна-одинешенька через заднюю калитку кулиги и, повстречав Франсиона неподалеку оттуда в том месте, где он пас свое стадо, позволила ему с собой заговорить. Выслушав его приветствия и выражения радости по поводу столь счастливой встречи, она сказала ему: — Любезный пастушок, вы, по-видимому, вздумали позабавиться и хотите в подтверждение своих слов доказать мне, что в качестве безукоризненного поклонника не уступите никому из городских. — Я делаю это вовсе не для препровождения времени, как вы думаете, — отвечал он, — а потому, что вынужден к тому необходимостью. — Дозвольте не поверить, — отозвалась Джоконда. — Между тем не подлежит никакому сомнению, что ваши прелести обладают исключительным могуществом, способным подвигнуть меня и не на такие поступки, — возразил Франсион. — Я бы весьма досадовал, если б какая-нибудь иная причина, кроме прекраснейшей на свете и состоящей в том, чтоб покориться вашим чарам, внушила мне смелость совершить то, что я совершил. Бесспорно, низкое мое звание сильно мешает мне снискать вашу благосклонность. Вот почему я приложу все силы, дабы исправить этот недостаток сугубыми стараниями, с помощью коих надеюсь одержать над вами победу. Джоконда улыбнулась, как бы в насмешку над его речами, и, переведя разговор на другой предмет, спросила, где он воспитывался в юности. Франсиону не хотелось сразу дать ей ответ, не обсудив перед тем зрело некоторых пунктов, а потому он сказал, что готов подробно поведать ей обо всем, если она потрудится прийти на другой день в то же место и в тот же час. Тем временем она не поленилась навести о нем всевозможные справки. Ей сказали, каким уважением он пользуется во всей округе, и почти убедили ее, что он приобрел свои совершенства при помощи магии. На другой день они сошлись в условленном месте. Джоконда напомнила Франсиону об его обещании, каковое он исполнил, сказав ей следующее: — Если б даже вы не попросили меня поведать вам, кто я, мне все равно пришлось бы это сделать, дабы вы уважили чувства, которые я к вам питаю. А посему объявляю вам, что я — дворянин, принадлежащий к одному из знатнейших французских родов, и что, увидав вас несколько времени тому назад в городе, где вы изволите жить, я был побежден вашими чарами и решил нарядиться в крестьянское платье, дабы по вашем приезде сюда проникнуть к вам, не возбуждая ничьих подозрений. После этих лживых слов, коими он старался усилить ее расположение, ему удалось привести ее в восторг всяческими доказательствами своей пылкой страсти. Не сомневаясь более в знатном происхождении Франсиона, она не стала притворяться, что его старания останутся без должной награды. Он был так чистоплотен, несмотря на скверную свою одежонку, что всегда выглядел прилично, а потому Джоконда прониклась к нему почти такими же чувствами, как если б он был одет по-придворному. Обменявшись взаимными заверениями в любви, они принялись рассуждать о разных разностях. Джоконда поведала Франсиону о том, как ее хотели убедить, будто он занимается черной магией. Не желая обращаться с ней, как с простолюдинками, он объяснил ей большинство обстоятельств, вызвавших в народе такие толки. Его забавный рассказ доставил ей немалое удовольствие. Когда наступил час разлуки, то, перед тем как расстаться, они обсудили способ, к коему надлежало им прибегнуть, чтоб видеться впредь, ибо Джоконда не могла часто выходить из дому ради Франсиона так, чтоб этого в конце концов не заметили и не заподозрили их отношений. А посему надумала она притвориться больной, дабы, воспользовавшись этим, впустить к себе своего возлюбленного, который, согласно народной молве, умел лечить от всякого рода болезней. Остановившись на этом, они распрощались, и каждый отправился к себе. Джоконда принялась в тот же день за осуществление своего намерения, пожаловавшись матери на сильные рези. Ее нежат, ее холят и укладывают в постель. Если б лекари жили не так далеко, их не преминули бы тотчас же вызвать. Прежде чем она успела обмолвиться о Франсионе, подвернулся мызник, посоветовавший послать за пастухом, дабы он прописал больной какое-нибудь снадобье. Отец отвечал, что не желает доверяться подобным шарлатанам. — Чего вы боитесь? — сказал мызник. — Почему бы вашей дочери не исцелиться, как и всем, кого он пользовал? Поверьте мне, это — сущий дьявол; не знаю, право, чего только он не умеет. Он ученее нашего священника и заткнет его за пояс, как хочет. Отец Джоконды, поверив тому, что говорили ему еще многие другие лица о знаниях пастуха, согласился за ним послать. Взглянув на больную и пощупав ей пульс, Франсион вынул из кармана склянку с каким-то маслом, каковое приказал подогреть, а затем обмакнул в него лоскуток и понес к своей возлюбленной, дабы положила она его на живот. Момент оказался для него благоприятный, ибо не случилось в то время быть ни» кому подле постели, так что, притворившись, будто помогает больной прикладывать лекарство, он позволил себе приласкать ее перси. Желая, чтоб его сочли еще большим знатоком в этих делах, Джоконда сказала несколько спустя своей матери, что чувствует себя гораздо лучше и хотела бы развлечься. Затем, обращаясь к Франсиону, она промолвила: — Ах, пастух, меня уверяли, что вы умеете играть на лютне: могу ли я рассчитывать на то, что вы ради меня исполните несколько мотивов? — Ваша власть надо мной безгранична, — ответствовал Франсион, — и хотя я знаю, что неспособен доставить вам удовольствие своей лютней, однако же не премину сыграть, дабы не впасть в ослушание. Франсион хотел было сам сходить за лютней, но хозяева этого не допустили и послали к нему на дом слугу, чтоб тот ее принес. Когда он заиграл на своем инструменте, то все пришли в восторг от его искусства, а особливо Джоконда. Эти нежные родители ни о чем так не пеклись, как о здоровье и удовольствии дочери, а потому, видя, что она наслаждается музыкой пастуха, позволили ему прийти на другой день, чтоб ее развлекать. Они даже оставили их наедине, а сами занялись хозяйством, и тут Франсион доказал своей даме, как сильно он ее любит. Она была им так очарована, что обещала удовольствовать его желания. Им предоставлялось достаточно возможностей усладить себя любовью в полях, но Джоконда в тот же вечер вернулась с родителями в город, и казалось, что все противодействует влюбленным, ибо дом был обнесен со всех сторон высокими стенами, а двери всегда на запоре. Джоконда написала Франсиону о том, в какой строгой тюрьме она находится, но заверила его тем не менее, что если он каким-нибудь способом ухитрится тайно проникнуть к ней вместе с крестьянами из их деревни, то она окажет ему самый лучший прием, на какой он может рассчитывать. Франсион ломает себе голову над тем, как поступить, и наконец прибегает к хитрой выдумке. Один возчик должен был спустя несколько дней отвезти купцу сено; наш пастух решил спрятаться в телеге и сообщил о своем намерении Джоконде. Возчик этот был разумом простоват и несмышлен, а потому Франсиону не стоило большого труда уговорить его на что угодно. — Любезный друг, — сказал он ему, — ты знаешь, как я любопытен; мне расписали всяческие красоты того дома, где живет твой хозяин в городе. Я очень хотел бы на него взглянуть, но никаким образом не могу доставить себе этого удовольствия, а потому мне нужна твоя помощь: отвези-ка меня туда. — Охотно, — отвечал возчик, дружески к нему расположенный, ибо Франсион нередко его поил. — Поезжайте со мной, когда я туда отправлюсь; не думаю, чтоб вам не разрешили войти; ведь вас там хорошо знают. — Слишком хорошо; вот почему мне невозможно поступить так, как ты предлагаешь. Я хочу проникнуть туда не замеченный никем, чтобы узнать расположение всего жилища и начертить его рисунок для некоей цели; твоему хозяину незачем знать об этом. А потому я предполагаю спрятаться в сене, которое ты повезешь: это лучший способ исполнить мое намерение. — Отличная выдумка, — заявил возчик, — и не от меня будет зависеть, если вы ею не воспользуетесь. К тому же назад я повезу кадки для сбора винограда: вы сможете в них спрятаться. — Превосходно, — отвечал Франсион, — лишь бы ты сдержал свое обещание. Возчик заверил его в своей преданности и, когда наступил урочный час, чтоб везти сено, велел ему быть наготове. Франсион, препоручив свое стадо другому и надев лучшее платье, какое у него было, отправился в пустынное место на дороге, где ему удалось спрятаться в возке так, что никто этого не заметил. Под вечер он прибыл в дом Джоконды; возчик, выгрузив телегу самолично, снова скрыл Франсиона в сарае, где сложил сено, Что было большой дерзостью со стороны того и другого, ибо если бы их поймали, то заподозрили бы в покушении на кражу и учинили бы над ними суд быстрый и справедливый. Но что поделаешь: Франсиону хотелось испытать, как далеко зайдут по отношению к нему милости Фортуны. Тем временем Джоконда пребывала в великом беспокойстве, не зная, приехал он или нет, и не имея никакой возможности получить о нем вести, ибо спросить у возчика она не хотела, боясь возбудить подозрение, а к тому же вообще сомневалась, решится ли Франсион спрятаться в сене без ее согласия. Наконец, когда все разошлись, отправилась она в то место, где он находился, предполагая, что ему больше негде было скрыться. Он уже выполз из своего тайника на разведку, когда она вошла к нему в сарай без свечи и узнала его. Незачем спрашивать, приветствовали ли они друг друга поцелуями: объятия их длились более получаса, в продолжение коего неописуемая радость отняла у них дар слова. Пробудившись от экстаза, они задумались над тем, где им провести ночь. Джоконда считала неблагоразумным вести Франсиона в свою горницу из опасения, как бы не услыхали их шагов на лестнице и не приключилось бы какого-нибудь несчастья. А посему остались они там, где были, и Франсион постлал большой чепрак на кучу сена, дабы его возлюбленная, ложась, не перепачкалась бы в нечистотах. Легко поверить, что они испытали не меньше наслаждений, чем если б возлежали на пышной постели. Во время одного из перемирий, заключенного ими для передышки от любовных битв, Франсион рассказал, на какую уловку поддел возчика, который отправился спать в другое место, полагая, что его спутник проводит ночь на дворе в разглядывании здания при свете звезд. В свою очередь, Джоконда сообщила, что, не желая спать, как обычно, в одной горнице с матерью, она притворилась, будто там слишком жарко, дабы ей разрешили переночевать в каморке, выходившей на лестницу, откуда можно было пройти в сарай, не пересекая двора. Затем, помышляя о будущем, они прикинули несколько способов встречаться в дальнейшем, ибо души любовников тароваты на разные выдумки, клонящиеся к продлению Их удовольствий. В конце концов остановились они на одной и положили привести ее в исполнение, а заключалась она в том, чтоб Франсион постарался поступить в услужение к купцу, который, зная его способности, предпочтет всякому другому такого сидельца, как он. Джоконда согласилась на это, в ожидании пока Франсион решится открыть настоящее свое звание; сам же он хотя и смотрел на новую свою должность, как на временную, однако же был не прочь уйти из деревни, ибо ему уже прискучило жить среди неотесанных мужиков. Он поведал своей возлюбленной, что нуждается в деньгах, и она отдала все свои сбережения, будучи не в силах в чем-либо ему отказать. Они изведали все услады, какие можно вообразить, когда полоска света, предвестница дня, подала им сигнал к отступлению. Но в то самое время, как они прощались, раздался сильный стук в ворота, и проснувшийся слуга тотчас же вышел, чтоб отпереть. Какой-то вооруженный человек обратился к нему надменным тоном. — Ну-ка, любезный, предупредите своего хозяина, что в городе беспорядки, и опросите его, не желает ли он послать кого-нибудь из своих людей с мушкетом на главную площадь согласно приказу, который я уполномочен ему передать от имени капитана. Обегайте к нему поживей и не беспокойтесь о том, чтобы кто-нибудь сюда вошел: я постерегу как следует. Слуга поспешил подняться по лестнице к хозяйской горнице и постучал в дверь; но так как там еще не проснулись, то ему никто не отпер. Тем временем капралу, доброму горожанину, гордившемуся не менее Цезаря военным своим снаряжением, столь отличным от обычного его оружия, шила и мясорубной доски, наскучило дожидаться так долго у ворот, тем паче что были у него другие дела. Он рассердился и, заявив, что к нему относятся недостаточно уважительно, принялся браниться, ибо не заимствовал от знати ничего, кроме брани. А так как, несмотря на громкий его зов, никто ему не отвечал, то он удалился в превеликой досаде, пригрозив, что заставит хозяина дома заплатит пеню. Джоконда еще не осмеливалась вернуться в свою горницу, опасаясь встретить на пути слугу или кого-нибудь другого. Она решила, что Франсиону способнее всего выбежать в ворота, пока они были открыты, ибо к каким бы хитростям он ни прибег, ему будет трудно спрятаться в кадках возчика так незаметно, чтоб никто не обратил на это внимания. Он одобрил ее совет и тотчас же принялся пересекать двор. Дойдя до главной аллеи, ведущей к воротам, он так испугался, чтоб слуга не сошел вниз и его не увидал, что пустился бежать изо всей мочи, желая поскорее выбраться из дому. Но, не заметив высокого порога, он не поднял ноги, чтоб его переступить, и растянулся во всю длину на мостовой, отчего чуть было не переломал себе и рук и ног. Джоконда, увидав его падение, весьма огорчилась, но не бросилась ему на помощь, а отправилась высыпаться в свою горницу и притворилась, будто с вечера оттуда не выходила. Франсион поднялся с превеликим трудом, и так как v еле держался на ногах, то стал передвигаться, опираясь о стенку. Он хорошо сделал, что удалился, ибо слуга, посланный своим хозяином на главную площадь, тотчас же вышел из дому в полном вооружении. Итак, плелся он по мере сил и собирался было опуститься на землю, чтоб передохнуть, когда увидал на углу портшез, откуда вылез какой-то человек, который быстро зашагал по улице и вскоре исчез из глаз, несмотря на расслабленную походку. «Право слово, — сказал себе Франсион, — я не буду так привередлив, как ты, и охотно усядусь в эти носилки, если только удастся до них добраться». Промолвив это, он напряг силы и так принатужился, что наконец дотащился до портшеза, где присел на мягкую подушку, каковая подвернулась ему весьма своевременно. Пока Франсион покоится на ней в свое удовольствие, надлежит рассказать.о персоне, чье место он занял. То был старый подагрик, самый злющий человек в городе, а может статься, и во всей округе, несмотря на то, что изобиловала она отъявленнейшими мерзавцами. Единственным его удовольствием было сеять раздор повсюду и даже среди самых именитых лиц. Он злоумышлял против одного вельможи, которого республика за несколько времени до этого назначила туда губернатором. Ему скорее следовало ценить его, ибо никто на него не жаловался; но такой уж был у этого подагрика скверный нрав, что он постоянно злословил о сильных мира сего. Осуждал же он губернатора, очевидно, только по дурному своему обыкновению, ибо даже никогда его не видал и не слыхал ни о добрых, ни о злых его поступках. Он приписывал ему недостатки, которые замечал у его предшественников, полагая, что с одинаковой должностью связаны одинаковые пороки. Между прочим, состоял он в хороших отношениях с одним весьма влиятельным лицом. Дабы поссорить его с губернатором, он как-то сказал своему знакомцу, что этот сановник (как ему за верное передавали) был вероломнейшим человеком на свете, что надлежало всячески его опасаться и что он задумал предать город в руки иноземцев; ему поверили, как оракулу, ибо этот старейший горожанин так ловко скрывал свой злодейский характер, что его считали образцом порядочности. К тому же он ссылался на дошедшие до него слухи о весьма злостном заговоре. Случилось так, что губернатор накануне вечером разъезжал в сопровождении своей охраны по улицам с какой-то особливой, но, во всяком случае, благой целью. Тот, кого предостерегал подагрик, заметил это и без колебаний поверил в дурные намерения губернатора. Вот почему, собрав самых именитых людей в городе и сообщив им про дошедшие до него слухи, он решил вместе с ними призвать горожан к оружию, чтобы предотвратить могущее случиться несчастье. Был дан приказ по околоткам явиться каждому в свою часть, так что все пришло в волнение; Тут выехал губернатор с большим и лучшим отрядом, чем накануне, дабы узнать, чего ради происходят такие собрания без его повеления. Если б не сдержали народной ярости, возбужденной распространившимися слухами об измене, то толпа набросилась бы на губернатора и растерзала его в клочки. Дабы подстрекнуть ее к расправе, подагрик приказал подвести себя к окну и надрывался от крика: — Да здравствует свобода! Повесьте злодея, который хочет нас продать! Но голос разумных людей, обладавших большим весом, чем он, удержал руки наиболее ярых мятежников. Вошли в переговоры с губернатором, который выразил толпе свое расположение. Несмотря на это, капралы, все еще бродившие по своим околоткам, доканчивали призыв горожан к оружию, желая, чтоб каждый нес свою долго бремени. Один из них заходил в дом купца, как мы о том упоминали. Тем временем губернатор, слышавший крамольные речи подагрика и узнавший стороною, что он зажег пламя возмущения, распорядился послать за ним, дабы наказать его по заслугам. Он дал это поручение двум своим людям, каковые отправились к подагрику на дом и сказали, что их господин, будучи наслышан о нем, как о весьма разумном человеке и дельном советнике, приглашает его к себе, дабы помог он успокоить народное волнение. Сперва подагрик не хотел верить, но под конец, убежденный их настойчивой божбой, вообразил, что губернатор ничего не знает о наветах, которые он на него возвел, и, может статься, будет рад выслушать его мнение. Представив себе, какие блага и какая честь могут для него воспоследовать от такого дела, он решил не отказываться от сближения с этим сановником. А посему он согласился, чтоб губернаторские люди усадили его в портшез, принесенный ими для этой цели, и позволил нести себя добровольно в такое место, куда его в противном случае отвели бы только силой. Они проделали уже немалый путь, когда к качалочникам подошел какой-то человек и шепнул одному из них на ухо: — Господин губернатор уже изволил отбыть из прежнего места; он находится в замке: несите туда этого молодца. Обладая лучшим слухом, чем о нем думали, подагрик отлично расслышал их слова и заподозрил какой-то злой умысел, направленный против него. К тому же его несли не так почтительно, как носят государственных мужей, а с большой быстротой, то и дело задевая носилками о тумбы. Это навело его на мысль, что по прибытии в городской замок с ним обойдутся далеко не ласково. Тем не менее он сидел смирно и, зная, что никакие слова в мире не спасут его от несчастья, притворился спящим и начал храпеть. У его носильщиков, не привыкших к столь тяжелой ноше, ломило руки от усталости, и пот струился с них крупным градом, а посему, дойдя до угла той улицы, где жила Джоконда, о ту пору совершенно безлюдной, они вздумали отдохнуть и, дабы освежиться, зашли в питейный дом и хватили там по стаканчику, полагая, что их пленник не проснется, а если бы и проснулся, то не пожелает убежать, а если б и пожелал, то не мог бы этого учинить, ибо ноги его до крайности распухли и ступни скрючились от подагрических болей. Но молодцы изрядно обманулись, ибо не успели они отойти, как, опасаясь губернаторского гнева, он нашел в себе силы удалиться и опростал то место, которое занял Франсион. Оба качалочника, напившись вдосталь, вернулись к своему делу и не заметили, что в портшезе сидит уже другой человек, так как Франсион был закрыт со всех сторон занавесками и торчали наружу только его ступни. Они подняли ношу и двинулись с нею бодро вперед, ибо вино придало им новые силы. Франсион не проронил ни слова, боясь их остановить, а поскольку не мог еще ходить как следует, был весьма рад, что его несут хоть куда-нибудь. «Эти люди, без сомнения, тащат меня в больницу вместо того страдальца, который удрал, — оказал он сам себе. — Наплевать! Мне там будет все же лучше, чем на улице, ибо я так ослабел, что не мог бы сдвинуться с места. По крайней мере если я повредил себе что-нибудь при падении, то костоправ меня перевяжет». Качалочники тем временем продолжали нести Франсиона, не разговаривая с ним и принимая его за старика, которого им не хотелось будить. По прибытии в замок они доставили его в одну из горниц, не заглянув в носилки, и вознамерились тотчас же доложить своему господину об исполнении его поручения из страха, как бы им не влетело за опоздание. Губернатор, переговорив с ними, отправился к Франсиону в сопровождении приближенного дворянина, а так как ему никогда не приходилось видеть подагрика и он не знал, стар ли тот или молод, то не преминул принять за него Франсиона. — Ну-с, достопочтенный, — сказал он ему, сильно дернув его за руку, — что ж это вы так неучтивы, потрудитесь-ка отвесить мне поклон. Франсион, с трудом державшийся на ногах, кивнул ему головой. — Как поживает ваша подагра? — продолжал губернатор. — Право слово, я выкачаю ее из вас до последней капли. — У меня целый поток несчастий, а не одна только подагра, — отвечал Франсион, — и что бы вы ни говорили, а вам едва ли удастся его выкачать, ибо источник, из которого он вытекает, неосушим. — Бросим эти разговоры, — возразил губернатор, — я не за тем послал за тобой, чтоб тратить время на пустяки. Признайся, что ты — вероломный, злобный человек, нарушитель общественного спокойствия. Народ мирно жил под моим управлением и был им вполне доволен; он никогда не возражал против моих распоряжений, а тебе захотелось видеть этот город в огне для удовлетворения беспутных своих желаний, и ты поднял пагубный мятеж. Что же ты скажешь в свое оправдание? Или, быть может, ты не намеревался нарушить покой жителей, а хотел только, чтоб меня убили или прогнали отсюда? Но какая причина побудила тебя к этому? Заметил ли ты за мной какие-либо злоупотребления по должности? Или ты ненавидишь меня за обиду, тебе нанесенную? Да я, кажется, никогда не давал тебе никакого повода для недовольства. Франсион, выслушав эту речь и не понимая, о чем ему толкуют, вообразил под конец, что над ним хотят посмеяться, так как губернатор к тому же совсем не походил на сердящегося человека; душа его, в противность телу, была совсем здорова, и он находился в радостном настроении по случаю своей любовной удачи, а посему решил доставить себе такое же развлечение, как и тот, кто его допрашивал. — В ответ на все ваши пункты, — возразил он, — скажу вам, что хотел поднять восстание в городе, так как ничего не может быть приятнее, как видеть его в таком состоянии: сосед пробирается к соседке, соседка — к соседу; любовники входят в дома, на двери коих они до того не смели даже глаз поднять. Во время этой сумятицы добрым людям представляется возможность устраивать всякие потехи. Не думайте, что я питаю к вам ненависть: я никогда не помышлял об этом, хотя, по правде говоря, у меня есть к тому серьезное основание, ибо вы не издаете одного крайне необходимого распоряжения. — Что еще за распоряжение? — спросил губернатор. — Самое лучшее и справедливое на свете, — отвечал Франсион. — Заключается оно в том, чтобы женщины впредь прогуливались раз в году по городу нагишом, дабы услаждать взоры столь приятным зрелищем, ибо чего ради прячутся они с таким усердием? Разве они таят в себе больше глупости, нежели можно вообразить? Наедине они показываются каждому из нас по очереди, почему бы им не показаться нам, когда мы соберемся все вместе? Понимаю, куда вы гнете: по вашему мнению, разглядывая их, мы скорее заметим присущие им недостатки, ибо двое глаз видят лучше, чем один, и это послужило бы к невыгоде для женщин; или вы хотите сказать, что разумнее любоваться их обнаженными телами по очереди, дабы каждый почитал себя единственным обладателем такого счастья. Других резонов, кроме этих, вы не сможете привести, да и те довольно крючковаты, ибо всякому известно, чем женщины дышат, и хитрости их не служат ни чему. К тому же вам незачем принимать так горячо их сторону в ущерб своим братьям, мужчинам. Губернатор не знал, смеяться ли ему или сердиться на сию дивную речь, сказанную так кстати в ответ на его слова. Тем не менее он ответил Франсиону следующее: — Послушайте-ка, бросьте свои шутки, ибо я вскоре прикажу вас повесить, и говорю вам это серьезно. Тут вошло несколько ратманов [190], которые спросили у губернатора, посылал ли он за подагриком. — Да вот же он, — отвечал тот, — но я думаю, что он либо сошел с ума, либо притворяется, для того чтобы его простили: мне не удалось добиться от него никакого толку. — Кто привел вам этого человека? — осведомился один из вошедших. — Или вы принимаете его за того, которого мы требовали? Этот малый так же похож на него, как я на испанского короля. Губернатор признался, что его здорово обманули и подсунули ему кого-то другого вместо подагрика. Затем он позвал качалочников и спросил их, почему они так поступили и зачем доставили в замок не того, кто был им указан. Они поглядели на Франсиона и отвечали, что привезли глубокого старца, а вовсе не этого человека. — В таком случае подагрика унес сам черт и посадил на его место этого весельчака, — заключил губернатор. Каждый высказал несколько суждений, и в конце концов все пришли к выводу, что только незнакомец может рассеять их сомнения. — Вот вы и попали впросак, — отнесся к ним Франсион, — тот, кто сидел в этом портшезе, удрал, а я, желая отдохнуть, занял его место. Тогда качалочников отчитали за нерадивую охрану и незамедлительно послали людей разыскивать старика, которого отдали в руки правосудия, а затем приговорили к повешению за шею и в тот же день вылечили от подагры и от всех прочих болезней. Что касается Франсиона, то его отпустили на все четыре стороны, не причинив ему никакого зла. Он долго раздумывал, стоит ли ему возвращаться в деревню, и под конец решил туда не ходить, а, вспомнив о Наис, не почел также нужным исполнить обещание, данное Джоконде, ибо наслаждение погасило в нем ту крохотную страсть, которую он к ней питал. Таким образом, сия девица была жестоко наказана за то, что отдалась незнакомому человеку. Ей надлежало быть осторожнее и не вступать в такие вертопрашные связи. Что касается Франсиона, то мы не видим, чтоб приключились с ним несчастья, из коих бы он благополучно не выходил; ибо хотя и совершает он кое-какие дурные поступки, однако же не перестает всей душой стремиться к добру, а кроме того, господу не угодно губить тех, кому суждено когда-нибудь стать отменно добродетельным. Потеряв охоту к сельским удовольствиям, он решил отправиться в Лион и занять там денег, дабы как следует снарядиться и продолжить задуманное предприятие. Первый человек, попавшийся ему на пути, был солдат, с пустыми карманами, одетый в дрянные красные штаны и сильно засаленный кожаный камзол. Франсион предложил ему поменяться платьем и обещал дать денег в придачу. Солдат согласился и за несколько грошей продал свое благородное обличье, взяв себе крестьянскую одежду. Франсион стал любоваться собой в этом прекрасном наряде, каковой предпочитал прежнему, и, купив у сего храброго ратаря также и шпагу, находился в великом затруднении, как ее прицепить, ибо солдат наотрез отказался продать перевязь. Он говорил, что хочет сохранить ее навсегда в доказательство проделанных им походов и что многие его сотоварищи, продав мушкеты, возвращаются домой с одними сошка-ми. Тогда Франсион, вспомнив, что у него имеется толстая свора, на которую он в бытность свою пастухом иногда привязывал собаку, воспользовался ею заместо перевязи для шпаги. Помимо сего, была на нем остроконечная шляпа с узкими полями, так что выглядел он весьма чудно, а этого ему и хотелось. Странствовал он то верхом, то в повозке, в зависимости от оказии, но по возможности с величайшей поспешностью, и тратил притом свои деньги осторожно и бережливо. Не стану вам рассказывать, пересекал ли он реки и горы и проезжал ли города и местечки; я не в настроении останавливаться на всех этих подробностях: вы видите, что я даже не сообщил вам, на каких водах находилась Наис, в Пуге [191] ли или в другом месте, и не поведал названия ни крепости, в коей томился Франсион, ни деревушки, где он был пастухом, ни города, в коем жительствовала Джоконда. Раз я о сем умалчиваю, то, по-видимому, не желаю, чтоб вы об этом знали; а посему не думайте, что если я здесь чего-либо не поместил, то произошло это по моему недомыслию. Удовольствуемся тем, что после нескольких дней пути Франсион, переночевав в некоей деревне поблизости от Лиона, добрался в воскресное утро до другой. Все были у обедни, которая вскоре отошла. Зайдя тем временем в харчевню, Франсион не нашел там никого, кто бы его покормил, а потому уселся на главной площади под вязом, бросавшим приятную тень, и стал дожидаться, чтоб народ вышел из церкви. Какой-то поселянин, более занятый, чем другие, или торопившийся поскорее позавтракать, вышел первым и, проходя мимо Франсиона, счел его за одного из тех трубачей, которые после войны таскаются по деревням, продавая лекарства и показывая фокусы. — Эй, служивый, — сказал он ему, — чем это вы здесь торгуете? — Лучшими снадобьями в мире, — ответствовал Франсион, догадавшись, за кого его принимают. — Они лечат от каких угодно болезней, делают дураков умными и в короткое время превращают последних бедняков в богачей. — Где же ваш товар? — спросил крестьянин. — Я не вижу у вас ни коробка, ни кошницы. — Эх ты, пентюх, — возразил Франсион, — неужели ты думаешь, что я торгую таким же товаром, как и другие? Мой совсем не таков: он невидим, и ношу я его в голове, — каковые слова он произнес вполне серьезным и степенным тоном. Крестьянин поверил ему и, позабыв о своих делах, захотел первым оповестить односельчан о ярмарочном шарлатане, который умел все и вся. Каждый полюбопытствовал на него взглянуть, и не успела обедня отойти, как Франсиона окружили люди всех возрастов. Такое скопище народа и необходимость разыграть шарлатана побудили его не упускать подвернувшегося ему удовольствия, и, придя в хорошее настроение, он принялся молоть всякий вздор для развлечения толпы. Увидав, что слушатели дарят его своим благосклонным вниманием и хотят узнать, куда клонят все эти речи, он сказал им следующее: — Люди добрые, знайте, что я не из тех наглых обманщиков, которые шатаются по стране и продают вам мазь, лечащую от всех болезней и не излечивающую ни от одной. У меня в запасе несколько сортов. Я ученее прославленного Табарена [192], подвизавшегося в лучших городах Франции. Меня скорее можно назвать лекарем, нежели уличным шарлатаном, ибо я прописываю медикаменты в зависимости от болезни и сам их приготовляю. Но, помимо сего, дорогие друзья, я ношу в голове совсем другой товарец. У меня такое изобилие ума, что я могу продавать его налево и направо. Я сбываю осторожность, хитрость и мудрость. Присмотритесь ко мне как следует; кто меня только видит, тот меня еще не знает; я происхожу из такого рода, в коем все мужские особи были прорицателями. Отец мой и дед занимались этим, но они мне в подметки не годятся, ибо я обладаю собственной мудростью, помимо той, которой у них научился. Если б я хотел, то не отходил бы от королей, но свобода дороже всего; а к тому же я достоин большей похвалы и лучше служу богу, переходя из местечка в местечко, дабы милосердно помогать всякого рода людям, чем если б постоянно жил в том же городе. Не стану больше рассказывать вам никаких побасенок, чтоб вас забавлять. Такому ученому мужу, как я, не пристало столь долго строить из себя шута. Пусть те, кто нуждается в совете по своим делам, придут ко мне. Я скажу любовникам, невинны ли их возлюбленные, а мужьям, наставляют ли им жены рога. Что касается болезней, то отложим это на завтра, когда я приду на ту же площадь. Пока он все это выкладывал, крестьяне так густо облепили его со всех сторон, что заяц не проскользнул бы у них между ног. Во время разглагольствований Франсиона они таращили глаза и восторженно жестикулировали, но хотя и придавали веру его словам, однако не осмеливались к нему обратиться, ибо каждый боялся, что если он спросит, верна ли ему жена, то прочие почти наверняка сочтут его рогоносцем и осыплют насмешками. Те, кто собирался об этом осведомиться, предпочитали побеседовать с ним в другой раз с глазу на глаз, а так же поступили и влюбленные, желавшие удостовериться в целомудрии своих возлюбленных. Чтоб проверить познания шарлатана в других областях, ему стали задавать разные вопросы. — Научите меня, сударь, как раз навсегда избавиться от бедности, — сказал один тележник. — Работай только на людей, которые хорошо платят, — отвечал Франсион, — не одалживай ничего тем, кто не собирается отдавать, и всякий день зарывай у себя в погребе по одному су: ты найдешь к концу года триста шестьдесят шесть. — Но коли, сударь, несколько хлебных верен, брошенных на землю, приносят мне столько-то колосьев, то не разумнее ли было бы посеять ефимки? Что из этого получится, если я так поступлю? — продолжал тележник, не желавший уступить шарлатану в зубоскальстве. — Придут воры и заберут их, — возразил Франсион. После этого какой-то -крестьянин спросил: — Я недавно женился на молодой женщине, которая следует за мною повсюду; мне хотелось бы знать, почему. — Оттого что ты идешь впереди, — отпарировал Франсион. На все дурацкие вопросы, которые ему задавали, он отвечал подобным же образом, Чем очень смешил крестьян, ибо эти разговоры были как раз в духе таких людишек. Но так как голод уже давал себя знать, то попросил он, чтоб отпустили они его обедать, и велел им прийти под вечер в харчевню, где обещал удовольствовать все их желания. Шинкарь, находившийся тут же, повел его к себе и, покинув свою жену, уселся обедать вместе с ним. Когда они очутились наедине, он сказал Франсиону: — Как вы видели, у меня довольно пригожая жена; я всегда подозревал, что она наставляет мне рога: избавьте меня, пожалуйста, от этих сомнений. — Охотно, — возразил Франсион, — вы славный малый, а потому я постараюсь выяснить, как обстоит у вас дело. Когда вечерком будете ложиться спать, то скажите ей, что завтра все рогоносцы превратятся в собак и что вы слыхали об этом от меня. Вы увидите, что она после этого скажет и сделает, а там мы обсудим остальное. Шинкарь удовлетворился советом Франсиона и прекратил этот разговор, а тем временем вошло несколько крестьян, чтоб поговорить с шарлатаном о разных сомнительных обстоятельствах, относившихся до их дел. Приходили также парни, желавшие проверить невинность своих— возлюбленных. Франсион спросил, как их зовут и какие имена у девушек, а затем, пораздумав несколько времени, отвечал, как ему приспичило: одним, что их подружки сохранили свое девство, другим, что они его потеряли. Не успели они удалиться, как вошел добрый поселянин, который отвел Франсиона в сторону и поведал ему следующее: — Сударь, я нахожусь в большом затруднении: дочь моя оказала своей матери, что она брюхата, а от кого, сама не знает; когда бы нам удалось это разузнать, то мы выдали бы ее за него, если он порядочный малый и с большими деньгами; а если нет, то заставили бы его наказать. Мы на некоторое время отправились в паломничество, а дочь одна ночевала в нашей горнице и не может объяснить, кто похитил у нее цветок девственности. Тот, который застал ее врасплох, ни за что не хотел обнаружить свой голос. — Может статься, что это кто-либо из ваших работников, — предположил Франсион. — Сам так думал, — отвечал крестьянин, — но у меня их шестеро: двое возчиков, двое молотильщиков, пастух и свинопас; кого из них винить? Скажите, бога ради, что надо делать. — Ночуйте сегодня вместе с женой вне дома, — посоветовал Франсион, — и пусть ваша дочь ляжет на ту же кровать, на которой лишилась она своего девства, и не запирает дверей крепче, чем в прошлый раз. Тот, кто ее обесчестил, придет, и если он опять не пожелает говорить, то пусть она пометит ему лоб неким раствором [193], который я вам дам; метка сойдет не так скоро, так что вы ее увидите на другой день и таким образом узнаете, кто он. Сказав это, Франсион попросил крестьянина оставить его на несколько времени одного для изготовления упомянутого снадобья. Он потребовал черной краски, каковую смешал с маслам, и отдал ее своему собеседнику, сказав, чтоб дочь вымазала этим снадобьем того, кто заявится к ней ночью. Крестьянин вернулся восвояси и сообщил о сем деле дочке, которая согласилась поступить так, как ей предлагали. Затем он удалился вместе с женой и отправился в ближайшую деревню ужинать к своему родственнику, где положил заночевать. Тем временем дочка с наступлением сумерек легла в родительской горнице и не заперла дверей на засов. Шесть отцовских работников находились в соседней светлице; все они спали, за исключением пастуха, который и был тем, кто ею насладился, он страстно любил ее и, видя, что случай поспать с нею благоприятствует ему, как никогда, задумал этим воспользоваться, а посему он встал и тихохонько открыл дверь крючкам, на что был весьма ловок, после чего направился к постели возлюбленной. Готовясь к выполнению своего замысла, она не смогла заснуть, и как только услыхала его приближение, так сейчас же приготовилась исполнить то, что ей наказали. Когда он захотел ее обнять и поцеловать, то она отпихнула его одной рукой, а большим пальцем другой, вымазанным в черную краску, прикоснулась к его лбу; затем она перестала обороняться с прежним рачением, полагая, что уже сделала достаточно. При первой передышке в любовных ласках, когда наслаждения меньше затуманивали ей мысли, она догадалась обратиться к своему дружку: — Умоляю вас, скажите мне, кто вы, ибо ничего не выиграете, если будете это скрывать. Ведь шарлатан, пришедший в нашу деревню, все равно сообщит мне завтра об этом. Почему вы молчите? Как мне вас полюбить, когда я вас совершенно не знаю? Тогда молодец поведал ей, что он пастух, и изъяснил, как сильно он ее любит. — Ах, господи, — воскликнула она, — что же вы мне раньше этого не сказали? Я бы не стала вас метить: ведь у вас на лбу пятно, которое не сойдет, и отец завтра же обнаружит, что вы спали со мной. Вы знаете, что он к вам не благоволит: ему и в голову не придет нас поженить, и правосудие накажет вас по его заявлению; а я буду в большом горе, так как всегда любила вас превыше всего, хотя и виду не подавала. — Благодарю вас за доброе отношение, — отвечал пастух, — и если вы не откажетесь его продолжить, то дайте сюда снадобье, коим вы натерли мне лоб, и я устрою так, чтоб ваш отец не узнал о моем посещении. Дочь показала ему горшочек с черной краской; он окунул в него палец, а затем отправился в горницу, где спали его сотоварищи, и пометил им всем лбы. Оттуда он снова вернулся к своей возлюбленной, с которой и провел остаток ночи. Не успело ободнять, как возвратился хозяин дома и, дабы узнать того, кто ночевал с дочерью, призвал работников и, поглядев на них, пришел в немалое изумление, оттого что все они были с отметиной. Вне себя от гнева направился он тут же к своей дочке и сказал ей: — Черт возьми! Если все, у кого зачернен лоб, спали с тобой этой ночью, то нет на свете пахарской дочки, которая была бы лучше распахана. Она поклялась, что приходил к ней только один, от коего она всячески оборонялась, но что не смогла его узнать и не ведает, почему отмечены все остальные. Наш добрый поселянин не нашел другого прибежища, как пойти к Франсиону и рассказать ему про случившееся, дабы тот присоветовал, как ему быть в сем случае. Франсион, немного подумав, отвечал: — Ступайте-ка, не мешкая, обратно; созовите работников и поглядите, у кого из них испачкан большой палец; тот и ночевал с вашей дочерью. Крестьянин помчался домой и, осмотрев руки, увидал черный палец пастуха. — Так это ты обесчестил мой дом? — закричал он на него. — Схватите его и тащите в суд: пусть его повесят. Какая наглость посягнуть на дочь хозяина и изнасиловать спящую! С этими словами он взял пастуха за шиворот и приказал остальным слугам схватить его и отвести в тюрьму, но тот сказал: — Ах, дорогой хозяин, не стану отрицать: я действительно ночевал с вашей дочерью; правда и то, что она спала в первый раз, как я к ней пришел, но затем она проснулась и покорно позволила мне орудовать, а потому нельзя говорить об изнасиловании, да еще в ее возрасте. Во время этой речи подошли мать, дядя и тетка девицы, которые, будучи осведомлены обо всем, посоветовали рассерженному родителю успокоиться и указали ему на то, что браки заключаются сначала на небесах, а затем уже на земле, что пастуху, видимо, было суждено свыше жениться на его дочери, что он честный малый и надо их обзаконить, дабы загладить грех, если таковой был. Дело зашло так далеко, что молодых сговорили в тот же день, к немалому удовольствию для всех сторон, и отец, памятуя об удивительном изобретении шарлатана, научившего его обнаружить похитителя дочерней чести, вознамерился поблагодарить и вознаградить своего советчика должным образом. Пока творились такие дела, Франсионова мудрость проявила себя и в другом направлении. Его хозяин, желая убедиться в целомудрии своей благоверной, искал того, что вовсе не хотел найти. Ложась спать, он не преминул последовать наущению шарлатана и сказал жене: — Ах, дорогая моя, вам и невдомек, а я слышал удивительные новости. — Что такое? — отозвалась она. — Нельзя ли узнать? — Ни-ни, — отвечал он, — вы слишком болтливы. — Честное благородное слово, клянусь вам, что ни словечком не обмолвлюсь, — возразила жена. — Да к чему вам скрытничать? Нет, вы меня не любите. — Ах, господи, все это так странно, — продолжал шинкарь, — мне сообщил шарлатан… Да так и быть, скажу вам, но только не говорите никому: завтра все рогоносцы превратятся в собак. — Вам-то какое дело, ведь вы не рогоносец, — отвечала она. — Так-то так, — процедил шинкарь сквозь зубы, — но надо сочувствовать ближнему. Тогда жена, продолжая свою речь, сказала: — Как бы то ни было, незачем верить этому зловредному прорицателю: сулит праздник, когда тот уже на дворе; не тревожьтесь ни о чем и спите спокойно. Что касается меня, то я еще не могу лечь: надо растопить очаг, служанка ничего в этом не смыслит. Она наплела это, дабы уйти под каким-нибудь предлогом из спальни, но отправилась не к своему очагу, а на главную площадь, где ее соседки еще не разошлись. Сдержать язычок было ей не по силам, а потому она разболтала то, что сказал ей муж. Соседки крайне изумились и бросились сообщать эту весть всем, кого знали, так что в мгновение ока она облетела всю деревню. Шинкарка легла подле шинкаря и стала с нетерпением дожидаться утра, дабы узнать, чем все это кончится; а когда оно наступило, то встала она с постели и, приподнявши одеяло над носом мужа, который еще спал, поглядела, таков ли он, как всегда. Увидав, что он сохранил образ человеческий, она оставила его в покое и стала одеваться; но шинкарь, проснувшийся несколько времени спустя, вспомнил про вчерашний разговор и, дабы испытать супругу, вздумал подражать собаке: он залаял, как волкодав, а жена, действительно его любившая, бросилась от этого лая к ножкам кровати и, сложив руки на груди, принялась вопить: — Господи, боже мой! Господи, боже мой! Неужели из-за каких-то двух жалких разочков муж мой должен превратиться в собаку? Тогда он встает и, несмотря на то, что такое простодушие могло растрогать любое сердце, принимается колотить ее и в хвост и в гриву, приговаривая: — Нет, нет и нет! С чего это мне быть собакой: господь не карает мужа за женины грехи. Это ты превратишься в волчицу, уж если кому суждено пострадать. Вот как, ты дважды преступила против своей чести? Ну-ка расскажи: как, где и с кем? — Ах, муженек, — отвечала она, — не скрою от вас ничего: обещайте только меня простить. — Прощаю тебя, — возразил муж, — выкладывай все, но смотри, чтоб это не повторялось. — Спустя неделю после нашей свадьбы, — продолжала жена, — заезжал к нам в деревню сеньор, который был малый не промах; он стал ластиться ко мне и сказал, что горожанки не так неотесаны, как мы, деревенские, и что они не отказывают ни в чем, если их попросить, а так как я молода и красива, то должна следовать их примеру и обращаться учтиво с приличными людьми, если хочу, чтоб меня уважали. Затем он осыпал меня поцелуями и учинил все дальнейшее без всякой с моей стороны помехи, ибо я хотела показать, что уроки его не пропали даром, и почитала невежливым отказать ему в чем бы то ни было. Вот как я перешагнула через запретную черту; но когда спустя несколько времени его камердинер, застав меня в уединенном месте, вздумал ко мне приставать, то я оказалась не такой податливой. Он решил, что случай вора ищет и что, будучи в таком безлюдном уголке, я ему поддамся, но ответ мой был не таков: «Ступайте, ступайте! Вы — не наш сеньор. Не думайте, что коли ему все можно, так и вам тоже». С тех пор я поняла, что не надо позволять ничего ни слугам, ни господам, и моя простота прошла вместе с юностью. Тем не менее в тот день, когда здесь грабили солдаты, а вы были в городе, один из них сказал мне: «Выбирай любое: или я уношу твоих кур, или ты спишь со мной». Я предпочла поспать с ним, боясь, как бы мне от вас не попало; ибо, утащи он наших кур, вы бы хватились, а спала я с ним или нет, вам никак не заметить: ведь при таких кражах ничего не уносят и все остается на месте. Вот, муженек, как я дважды согрешила, но наказывать меня не за что. Говорят, что первый грех заслуживает предостережения, а второй — прощения, отвечают же только за третий и последующие: так я слыхала на проповеди. Вы хорошо поступили, простив меня, ибо я еще не дошла до третьего. — Так-то оно так, — возразил шинкарь, — но достаточно двух раз, чтоб орогатить мужа. Одного мало: кого один рог на лбу, того не называют рогатым, нужно два. — Но знайте, муженек, — отвечала жена, — что не рогач тот, кто не считает себя таковым; а раз я была простушкой, когда преступила против брачного закона, не думала, что украшу вам лоб, то и нельзя назвать ас рогоносцем. А вот что я слыхала о тех, кто похитрее: если женщина вздумает изменить мужу и почему-либо это у нее не вышло, то он все-таки рогач; зато если она потеряет к тому охоту и захочет любить только его одного, то он перестает им считаться. А то что б это было? Все пятна смываются, а это нет? Неужели всякий старикашка продолжает быть рогоносцем, когда его жена так же дряхла и безобразна, как он сам? Шинкарь одобрил эти справедливые резоны и положил жить впредь в добром согласии с такой разумной супругой и не тревожиться ни о чем. Остальные женщины, предупрежденные молниеносно распространившимся слухом о превращении рогоносцев в собак, сильно призадумались, а особливо те, кто погрешил против своей чести. Они не могли сомкнуть глаз во всю ночь и то и дело щупали, не обросли ли мужья повсюду шерстью и не удлинились ли у них уши. Нашлись и такие, которые не удержали тайны и рассказали о слышанном своим мужьям, а те, видя, как женщины перетрусили и боятся, чтоб их благоверные не подверглись вышереченной метаморфозе, заключили из сего, что они не всегда блюли целомудрие, и вздрючили их преизрядно, отчего у этих милашек навек прошла охота ластиться к другим. Тем не менее никто не знал, как отнестись к прорицанию шарлатана, и все нетерпеливо ждали, чтоб наступило уже время и можно было пойти на площадь, куда обещал он явиться, ибо тот день случился быть праздничным. Франсион, желая позабавиться, прободрствовал всю ночь за изготовлением разных мазей из масла, воска, жира, сока некоторых трав и других ингредиентов, ибо намеревался сбыть их за хорошие деньги, в коих была у него большая нужда. Он научился составлению этих снадобий из книг, прочитанных им любопытства ради, и, по правде говоря, должны были они принести скорее пользу, нежели вред, ибо он собирался прописывать их не иначе, как по здравом размышлении. Он не хотел никому причинять зла своими уловками, а, напротив, желал оказать добро и, как мы видели, действительно так и поступал в сей деревне, доставляя больше радостей, нежели огорчений. Когда наступило время показаться народу, Франсион велел мальчику отнести на площадь ларец со всем своим товаром. Ему очень хотелось раздобыть гитару, дабы увеселять слушателей и более походить на шарлатана, но поскольку таковой в деревне не оказалось, то пришлось занять их речами, не уступавшими ни в чем любой музыке; между прочим, он ни словом не обмолвился о рогоносцах, коим предстояло обратиться в собак, так что те, до кого дошла эта весть, превратили все дело в шутку. Не успел Франсион начать речь о пользе своих снадобий, как к ним подъехал верховой, который, послушав его несколько времени и внимательно к нему приглядевшись, спешился, растолкал толпу и, почтительно обняв его, воскликнул: — Ах, дорогой барин, в каком вы ужасном виде! Как я рад, что вас нашел! Франсион сразу узнал своего камердинера, с которым ему, однако, не хотелось вступать в разговор, а потому, поздоровавшись с ним без всяких церемоний, он сказал: — Уходите отсюда: мы после потолкуем; дайте мне поговорить с этими добрыми людьми. Вслед за тем он принялся расхваливать свои лекарства и отпускать их покупателям. Один требовал на су, другой на два. Франсион брал ножом, сколько было нужно, и клал на бумажку, а для того чтоб умаслить клиентов, добавлял кончиком еще по кусочку, каковой давал в придачу. — Вы, как я посмотрю, славный малый, — говорил он, — получайте еще ломтик, и еще один, да вот тот также, и другой; этот наиотменнейший: он с самого донышка; а чем глубже, тем лучше; спросите у вашей жены. Он сыпал всякими прибаутками, которыми пользуются шарлатаны, чтоб завлечь покупателя, и все это сопровождалось жестами, придававшими приятность его речам, так что камердинер Петроний разинул рот от удивления. После того как Франсион обошелся с ним так неласково, он даже стал сомневаться, действительно ли это его барин; но наконец, когда вся мазь была распродана, тот выбрался из толпы и направился к нему с выражением искренней радости. Тем временем сборище крестьян стало расходиться, и они вдвоем пошли отдохнуть в харчевню. Франсион перво-наперво спросил у Петрония, куда девались остальные его люди; тот отвечал, что все они после его исчезновения отправились искать счастья, почитая своего барина погибшим; сам же он не переставал его разыскивать как во Франции, так и в Италии, и если бы не теперешняя их встреча, то поехал бы еще в Рим с той же целью. Тогда Франсион поведал ему вкратце все свои приключения, коим тот немало подивился; затем он сказал, что умирает от желания отправиться в Рим и увидать Наис, и положил, не мешкая, добраться до Лиона, чтоб раздобыть деньги, необходимые для путешествия. Петроний сообщил ему, что, расставшись с ним и не зная, как быть с лошадьми и поклажей, продал все, за исключением одного коня, и сохранил из этой суммы еще добрую половину. Франсион весьма этому обрадовался и, получив от Петрония деньги, купил ему тут же в деревне лошаденку, а сам сел на своего коня, и они двинулись в путь, оставив крестьян вполне удовлетворенными. В Лион они прибыли поздно ночью, так что никто не видал Франсиона в его дивном наряде. Наутро нашелся портной, одевший его с головы до пят, после чего Франсион разыскал знакомого банкира, каковой обещал одолжить ему любую сумму, зная, что не останется внакладе. Наш кавалер попросил у него тратты на Рим, а сам выдал ему другие на свою мать, дабы уплатила она то, что он занял. Управившись с делами, он пустился по дороге в Италию в сопровождении одного только Петрония, коему посулил знатную награду за его верность. Он так спешил, что не интересовался в городах никакими достопримечательностями. Его влекло к одной только Наис, ибо он предпочитал лицезрение этой особы всему, что есть наипрекраснейшего на свете. По пути не случилось с ним никаких приключений, достойных пересказа, ибо у него не было времени приглядываться к происшествиям и балагурить со встречными. Достаточно будет сказать, что Франсион всячески торопился и наконец прибыл в Рим. Он пристал в том околотке, где обычно селятся французы, и не прошло и недели, как его уведомили о приезде Ремона и Дорини. Тотчас же отправился он к ним, и можно утверждать, что ни одно свидание друзей не было более радостным, чем это. Все пришли в восторг, когда Франсион поведал о своих похождениях в роли пастуха и шарлатана. — Господи! — воскликнул Дорини. — Как я жалею, что мы раньше не приехали в Италию! Быть может, до нас дошли бы слухи о вашем несчастье и нам удалось бы выручить вас из столь печального положения. — Вы смеетесь, — возразил Ремон, — я бы весьма досадовал, если б кто-либо избавил Франсиона от этой беды: ведь ему не удалось бы тогда совершить столько редкостных деяний, а они так замечательны, что он, без всякого сомнения, всегда охотно отречется от величия и любославия ради подобных затей. Сколько вреда вы бы причинили ему своей помощью! — Вы правы, — отозвался Франсион, — я не хотел бы прожить это время иначе, чем мне довелось. Тем не менее, по правде говоря, все это только проказы. — Конечно, — согласился Ремон, — но ваши проказы стоят серьезных занятий тех, кто управляет народами. Если б эти люди попали в такие переделки, то едва ли бы перенесли их с такой же стойкостью и стали бы, подобно вам, забавляться злоключениями, ниспосланными им судьбой. — Поговорим о другом, — сказал Франсион, — вовсе не меня следует осыпать похвалами: мы находимся в стране, где их достойна одна только прекрасная Наис. Нет ли у вас, Дорини, каких-нибудь известий о ней? — Она, безусловно, находится здесь, — отвечал Дорини, — меня уведомили об этом, из любви к вам я тотчас же поеду к ней. Дорини подтвердил слова действиями и незамедлительно отправился к кузине, у которой был дом в Риме, где она проживала чаще, нежели в своих поместьях. После обмена приветствиями он завел речь о Флориандре и спросил, дошло ли до нее сообщение об его смерти. Получив утвердительный ответ, он осведомился, видала ли она того, не менее достойного, кавалера, которого он послал ей взамен. Она отвечала, что знает, о ком он говорит, но что это человек крайне непостоянный и неблагородный, ибо, несмотря на ее благоволение, он уехал не простившись и послал ей весьма неучтивое письмо. Дорини пожелал взглянуть на послание и, прочитав его, сказал: — Франсион тут ни при чем; помимо того, что он слишком порядочный человек, чтоб сочинить что-либо подобное, это к тому же и не его рука: у меня в кармане — стихи, написанные им самим; вы увидите, сход ствует ли почерк. Но дело не в этом: откуда мог он вам писать? Вас обманули его ревнивые и мстительные соперники. Вы думаете, что он вас покинул, а на самом деле эти злодеи засадили его в тюрьму. Он впал из за вас в величайшую нужду и принужден был браться за самые низкие ремесла; вы услышите обо всем из собственных его уст; он сейчас здесь и собирается вас приветствовать, как только вы позволите. Наис поверила его словам и, возненавидев Валерия и Эргаста, бросила в огонь письмо, которое они написали ей от имени Франсиона. Она сказала, что с удовольствием его повидает, после чего Дорини отнес нашему кавалеру эту весть, доставившую ему немалую радость. Они поторопились с ужином ради предстоящего посещения, и все втроем отправились к ней. Ремон, никогда ее не видавший, пришел в восторг и нашел, что она гораздо красивее, нежели на показанном ему портрете; те же, кто ее уже знал, решили, что чары ее час от часу расцветают. Дорини сказал Наис: — Сударыня, вот два любезнейших кавалера во Франции, которые покинули родину, чтоб предложить вам свои услуги. Тогда Ремон и Франсион рассыпались в комплиментах, а прелестная маркиза ответила им в выражениях общепринятой учтивости. Франсиону очень хотелось отвести ее в сторону, дабы без утайки поведать ей о любовных терзаниях, пережитых им во время разлуки, но ' невозможно было лишить остальных удовольствия, доставляемого им беседой со столь прекрасной дамой. Дорини тотчас же завел разговор о происшествиях, случившихся с Франсионом после его исчезновения, и тот, видя себя вынужденным рассказать о них своей избраннице, наиболее в этом заинтересованной, повторил все с начала до конца. Он откровенно описал ужасы тюрьмы и нищеты, испытанной им в бытность пастухом, но поостерегся обмолвиться о любовных приключениях, опасаясь, как бы Наис не возымела о нем худого мнения. А посему напустил он тумана на некоторые обстоятельства, насколько это было возможно, и, по правде говоря, добавил от себя кой-какие небылицы, чем придал своему повествованию еще больше приятности. Но особливую славу доставил ему рассказ об его похождениях в роли шарлатана: он изобразил этого персонажа с теми же речами и жестами, к каким прибег в свое время, а это показалось Наис столь забавным, что она, по собственному ее уверению, никогда не слыхала ничего смешнее; таким образом, ему до некоторой степени незачем было негодовать на Валерия и Эргаста, ибо они были причиной многих его блестящих успехов. Вот как философы благодарят Фортуну за злоключения, которые она на них насылает, доставляя им тем самым случай проявить свои дарования, и вот как бедность становится орудием их добродетели. Дорини держался мнения, что Франсиону надлежит отомстить обоим своим соперникам, но тот заявил, что не стоит возобновлять дело, уже ушедшее в песок, и что поскольку Эргаст вернулся в Венецию, а Валерий в свой загородный дом, и оба, следовательно, бросили гоняться за недостижимой целью, то лучше предоставить их угрызениям совести, которые терзают виновных. Невозможно было свести с ними счеты, не огласив прошлого, а Франсиону не хотелось, чтоб узнали о том, как его посадили в тюрьму и как он был вынужден вести жизнь крестьянина. Хотя и почитал он все это за проказы и приятные безделки, однако же не преминул горько пожаловаться на тоску, испытанную им во время разлуки с Наис; но лукавица, и без того догадавшаяся об его муках, притворилась на сей раз, будто это ей совершенно безразлично. После разных разговоров наши славные кавалеры покинули ее и отправились ночевать в тот дом, где они пристали. На другой день поутру во время завтрака им доложили, что у входа дожидаются два французских дворянина, которые хотят переговорить с Франсионом. Он приказал их принять и весьма удивился, увидав юного дю Бюисона и с ним своего земляка Одбера. Поклонившись им учтиво и заметив дю Бюисону, что считает его человеком слова, он спросил у Одбера, как они очутились вместе. Тот отвечал, что познакомились они в Лионе, а затем больше не расставались и свыше месяца тому назад приехали в Рим. — Могу сообщить вам еще и нечто другое, — заявил дю Бюисон, — по-видимому, небо сулило мне собрать здесь всех ваших лучших друзей, дабы стали они свидетелями блестящих приключений Франсиона. Одбер не сказал вам, что я привез сюда милейшего человека, похваляющегося тем, что некогда был вашим учителем; это — оракул нашего века; он то и дело сыплет по-гречески и по-латыни. — Кто же это такой? — опросил Франсион. — Как? — отвечал Одбер. — Вы не знаете несравненного Гортензиуса? — Гортензиус? — с изумлением повторил Франсион. — Ах, господи, я могу воскликнуть, как Филипп Македонский [194], когда он получил одновременно два хороших известия: «О Фортуна! Пошли мне лучше маленькое зло вместо стольких больших благ». Как? Я узнаю о приезде Одбера, которого знаю с детства, и дю Бюисона, очаровавшего меня своим характером, а кроме того, мне говорят, что здесь Гортензиус? Тот самый Гортензиус, который слывет королем остромыслов Парижского университета? Ах, сколь приятная встреча! Но каким образом, дорогие друзья, каким образом попал он сюда? — Ему не нравилось в Париже, — сказал Одбер, — он считал, что его труды недостаточно вознаграждаются, и, услыхав о моем отъезде в Италию, решил меня сопровождать. — Почему же он не зашел меня навестить? — спросил Франсион. — Или он думает, что здесь можно вести себя, как во Франции? В Париже он постоянно от меня прятался, и если случайно встречался со мной на улице, то еле кланялся и не вступал в беседу. Здесь это не годится; все французы бывают друг у друга, а потому и мы должны свидеться. — Он вас всегда боялся, — отвечал Одбер, — по его мнению, вы отличаетесь насмешливым нравом; но я уже наполовину разубедил его, и если он не пришел вместе с нами, то лишь потому, что очень церемонен и считает себя плохо одетым; к тому же, как я полагаю, он вытверживает комплимент, чтоб вас приветствовать: вы не видались столько времени, а потому первая встреча должна быть торжественной. — Вы несправедливы к нему, — возразил Франсион, — у него хватит ума, чтоб говорить со мной без подготовки. Но скажите, каким образом свели вы знакомство со столь прославленной особой? — Это заслуживает того, чтоб быть рассказанным, — заявил Одбер, — и если вам угодно послушать, то я готов вас удовольствовать. Франсион сказал, что будет рад всякому его рассказу, ибо не ждет от этого ничего, кроме приятного, и усадил подле себя своего гостя, после чего все присутствующие последовали их примеру. — Проводя в Париже время со всякого рода людьми, — продолжал Одбер начатую речь, — я постоянно встречался с двумя придворными поэтами, довольно приятными малыми, из коих одного звали Салюстием [195], а другого Эклюзием. Однажды Салюстию пришла охота перевести на французский язык четвертую эклогу Вергилия, но так как он плохо знал латынь и пользовался для своей работы некоторыми старинными переводами, то решил показать ее какому-нибудь ученому мужу. Один книгопечатник из числа его друзей указал ему Гортензиуса и сообщил, что тот не только весьма сведущ по греческой и латинской части, но нередко пишет и по-французски, а также делает много переводов и сочиняет стихи. Салюстий решил его повидать, хотя знал о нем только со слов приятеля, и сообщил Эклюзию, с какой речью намеревался к нему обратиться. Эклюзий весьма ценил все, что тот сочинял, и оставлял себе списки с его творений; он уже успел записать эклогу, но явился ко мне и попросил меня сделать копию, заверив, что она послужит нам для забавной затеи. При этом он сказал, что Салюстий намерен показать ее Гортензиусу и что нам обоим следует по очереди пойти к нему и также назвать себя Салюстиями. Подделаться под этого поэта ничего не стоило, ибо природа, не создающая совершенных людей и обычно отпускающая какой-нибудь телесный недостаток тому, кто обладает прекрасной душой, сотворила Салюстия заикой, а посему писал он лучше, нежели говорил. Так, Гомер был слепцом, а Ронсар глухим, и недостатки этих двух великих мужей искупались превосходством их ума. Эклюзий, узнав, в какой день Салюстий намеревается посетить Гортензиуса, отправился к нему несколькими часами раньше своего приятеля и, застав сего ученого дома, отвесил ему смиреннейший поклон. — Я позволил себе, государь мой, — сказал он, — явиться сюда и добиваюсь чести предложить вам свои услуги; мне не хочется долее лишать себя удовольствия беседы со столь выдающимся умом, от коего жду я себе немалой пользы; так как я несколько времени тому назад написал вирши, то буду счастлив узнать о них ваше суждение; зовут меня, с вашего разрешения, Салюстием, — не знаю, слыхали ли вы обо мне. Гортензиус неоднократно видел стихи, напечатанные под его именем, и хотя не знал поэта лично, но, наслышанный об его заикании, поверил в то, что это действительно он, и, пригласив его присесть, наиучтивейшим образом поблагодарил за оказанную честь. Тогда мнимый Салюстий вытащил из кармана эклогу и прочел ее. Гортензиус, желавший показать остроту своего ума, нашел возражение против каждого стиха, но в конце концов сказал, что для начала это очень хорошо и что автор со временем будет писать лучше. Эклюзий поблагодарил его за принятый на себя труд прослушать вирши, а затем, откланявшись, направился ко мне и сказал, что теперь моя очередь изобразить ту же персону и что мы получим от этого большое удовольствие. Он пересказал мне приветственную речь, с коей обратился к Гортензиусу, а я, придя тотчас же к нему, повторил ее с такими длительными заиканиями, что останавливался по четверть часа на каждом слове, и под конец тоже назвался Салюстием. Он выслушал меня терпеливо, ибо не было ничего невозможного в том, чтоб в Париже нашлось два поэта по имени Салюстий и чтобы оба оказались заиками, но когда я начал читать эклогу, только что им прослушанную, он пришел в недоумение и сказал: — Государь мой, перед вами ушел отсюда дворянин, которого так же, как и вас, зовут Салюстием; он показал мне те же стихи: кто из вас обоих написал их? Возможно ли, чтоб ваши мысли так же совпадали, как и ваши имена, и чтоб вы сочиняли на одинаковую тему и одинаковыми словами? Клянусь честью, тут есть какое-то недоразумение: не знаю, кто из нас обманут, но ищите Себе кого-нибудь другого, чтобы ценить ваши стихи; я уже достаточно их наслушался, и они мне надоели; спросите у другого Салюстия, что я о них сказал. По этим его словам я догадался, что он сильно рассержен, а потому покинул его без дальних церемоний. Настоящий Салюстий прибыл немного спустя и отнесся к нему с приветствием, похожим на наше, по крайней мере по существу, ибо что касается до умения говорить, то он нас превосходил и заикался гораздо искуснее и вообще лучше подражал самому себе, нежели мы ему. Тем не менее, когда он также отрекомендовался Салюстием и попытался продемонстрировать экологу, то Гортензиус насильно вытолкал его из горницы, и, если б наш поэт не удрал, ему пришлось бы пересчитать ступени. — Чтоб ему ни дна ни покрышки! — воскликнул ученый муж. — Да этот будет похуже остальных: он заикается еще больше. До вечера, что ли, не перестанут они шляться! Верно, это какие-нибудь любители легкой наживы, просто мошенники, которые покушаются на мое добро. Кто бы теперь ни пришел, я не отопру дверей, пока он себя не назовет; а если это окажется заика или еще какой-нибудь Салюстий, то ни за что его не пущу. Сказав это, Гортензиус вознамерился послать стражников вдогонку за поэтом, дабы задержать его, как вора, но не нашел в доме, где жил, никого, кто согласился бы за ними сходить. Тем временем Салюстий успел улепетнуть, и мы направились к нему, чтоб узнать, был ли он у Гортензиуса. Тот отвечал, что заходил к нему, но что это какой-то буйный сумасшедший из Пти-Мэзон [196], который не стал его даже слушать и вздумал бить без всякой причины, а потому он был рад-радехонек, когда ускользнул из его рук. Эклюзий не удержался и сообщил ему о нашей плутне, чем так его позабавил, что он предложил всем трем Салюстиям отправиться вместе к Гортензиусу. Это предложение нам понравилось, и мы вернулись к нашему ученому, но, не застав его дома, пошли в печатню, где он правил корректуру. Тут мы заявили ему, чтоб он не гневался за наш поступок, что мы братья и все трое пишем стихи, но что эклогу сочинил на самом деле только старший. — Я обдумал ваш случай, — отвечал он, — и теперь уже не так сержусь. Мне показалось вполне возможным, что вы все трое написали эту эклогу: старший составил начало, второй — середину, а младший — конец. — Так оно и есть, — подтвердили мы, — но у нас не хватило смелости сказать вам об этом. На сей раз Гортензиус поверил, но впоследствии ему открыли наш обман, после чего он перестал благоволить к нам и порочил нас повсюду, где ему случалось быть. Мы решили отомстить ему каким-нибудь забавным образом, а так как он хотя и не ездил верхом, но, корча из себя дворянина, ходил постоянно, как Амадис Галльский, в сапогах со шпорами, то мы несколько раз пользовались этой его слабостью для своих насмешек. Сапоги его были так истрепаны, что, может статься, носил их еще архиепископ Турпин [197], отправляясь против сарацинов вместе со славным королем Карлом. На них много раз обновляли подметки, и, кажется, не было в Париже такого сапожника, который бы их не знал и не поставил на них хотя бы одной заплаты. Голенища были зачинены сверху донизу, и трудно было назвать их теми, которые он некогда приобрел, чем они уподоблялись Тезееву кораблю, стоявшему в Афинской гавани: когда на них образовывалась дыра, Гортензиус прикрывал ее бантиком из тафты, дабы казалось, что это сделано нарочно и украшения ради. В некий день, когда он шел в своих сапогах по городу, мы подпоили как следует нескольких знакомых приставов, которые, будучи полупьяны, схватили его по нашему наущению за шиворот в маленькой уличке, выходящей на Сыромятную набережную. Они стали вопить, что его надо отправить в тюрьму и что он злодей, поранивший сына одного почтенного парижского горожанина. Несмотря на протесты Гортензиуса, пристава потащили его в Фор-л'Эвек в то самое время, когда там заседал судья. Его привели к этому последнему, и некий человек, подосланный нами, подал челобитную и заявил, что Гортензиус сегодня поутру, пустив свою лошадь вскачь, чуть было не убил его ребенка, какового сбил с ног и ранил в голову; поэтому отец просил о предварительном исполнении и требовал возмещения издержек на лечение, а также прочих убытков и проторей с процентами. Желая проверить справедливость жалобы, судья допросил Гортензиуса; тот отрекся от всего, однако, будучи в сапогах, не посмел сознаться, что никогда не ездит верхом; но в конце концов ему все же пришлось сказать следующее: — Ах, государь мой, как мог я ранить этого ребенка, сидя на лошади, когда я в жизни своей не ездил верхом и, отправляясь к себе на родину, всегда пользуюсь почтовой каретой, что готов вам доказать. Когда я был ребенком, государь мой, меня посадили на осла: он оказался таким брыкливым, что свалил меня наземь и вывихнул мне руку; с тех пор я не хотел иметь никакого дела с животными. Судья велел ему привести свидетелей в доказательство того, что он никогда не ездит верхом; Гортензиус попросил отсрочки, каковую ему было согласились предоставить, но в конце концов поверили его клятве, и он вышел из тюрьмы, каким вошел, если не считать кое-каких деньжонок, которые ему пришлось раздать приставам. Будучи оправдан, таким образом, он чуть ли не сердился на то, что его не обвинили в означенном преступлении, ибо ему хотелось убедить всех, будто он хоть иногда садится на лошадь. Мы угадали мысли Гортензиуса и с тех пор не переставали насмехаться над его дивным приключением. Наконец наши издевки навели его на мысль, что лучший способ от них избавиться — это не сердиться и хохотать вместе с нами; а потому, когда мы однажды встретились с ним в книжной лавке и затеяли разговор об обуви, он заявил, что скажет похвальное слово сапогам [198], и, строя из себя балагура, изрек следующее: — О, сколь преступна небрежность авторов, изучавших происхождение предметов и не оставивших нам письменного свидетельства о том, кто изобрел ношение сапог! Сколь неблагорассудительным и тупым разумом обладали наши предки, пользовавшиеся сей прекрасной обувью лишь для ходьбы по полям, а в городе лишь для верховой езды, тогда как мы оказались такими догадливыми, что носим ее не только когда скачем на лошади, но и когда ходим пешком! Ибо нет лучшего способа сберечь шелковые чулки, с которыми грязь ведет постоянную войну, особливо в городе Париже, прозванном за свой lutum Лутецией [199]. Разве не гласит поговорка, что руанские фрянки и парижская грязь сходят только вместе с кожей. И разве не является огромным преимуществом то, что, разгуливая пешком и желая тем не менее прослыть всадником, вам достаточно надеть сапоги, хотя бы у вас и не было лошади, ибо прохожие сейчас же представят себе где-нибудь в стороне лакея, держащего под уздцы вашего коня. Один иностранец даже как-то удивлялся, где это во Франции растет столько травы и овса, чтоб накормить лошадей всех тех господ, которые расхаживают в сапогах по Парижу; но его скоро исцелили от такой невежественности, объяснив, что тем господам, которых он встретил, содержание лошадей не стоит ни единого гроша. А поскольку все порядочные люди ходят ныне в сапогах, это показывает, что сапоги являются основным атрибутом дворянина и что в сем отношении мы следуем примеру благородных римлян, носивших своего рода полусапожки, каковые они именовали котурнами, оставляя смердам открытую обувь, называемую сокком, доходившую только до лодыжки, подобно тому как мы предоставляем башмаки людям низкого происхождения; но у римлян были сапожки, а не настоящие сапоги. Если б они их знали и оценили их полезность, то воздвигли бы им храм, равно как и прочим предметам, коим поклонялись, и в алтаре стояла бы богиня в сапогах и со шпорами, жрецами и первосвященниками коей были бы кожевенники и сапожники, а в жертву ей закалывали бы коров, дабы выделывать сапоги из их кожи. Но зачем воздвигать им храм, раз всякий носит их в сердце и на ногах, а иной три года проходил только в этой обуви, для того чтоб казаться более удалым и выносливым? Рыцари Круглого Стола носили свои доспехи не снимая, словно латы приросли им к спине. Кентавры не слезали с лошади и сидели на ней крепко, как бы составляя одно тело со своим животным, почему поэты и выдумали, будто они полулюди-полулошади. А поскольку и мы не расстаемся с сапогами, то являются они как бы одним из наших членов, и, когда кто-нибудь умирает на войне, мы говорим только: «погиб малый вместе с сапогами», словно были они истинным обиталищем всаднической души и она пребывала там в такой же мере, если не в большей, чем в теле вообще. Да и, по правде говоря, лучше бы человеческому разуму помещаться в сапогах, дабы направлять лошадь при всяких обстоятельствах, ибо от этого зачастую зависит наше спасение. Мне скажут, что некий барон, повстречав в полях любезную его сердцу пастушку, передал лошадь лакею и повел девицу в уединенное место, где намеревался сорвать розу; пастушка же попросила разрешения разуть его перед любовной игрой, дабы не испачкал он ей юбки и башмаков, но стянула сапоги лишь наполовину, а сама убежала, и остался он стреноженным, так что не успел ступить и шага ей вдогонку, как упал в терновник, исцарапавший ему все лицо. Вот действительно печальное происшествие, но в нем надо винить глупость того, кто позволил себя провести, а порицать сапоги ничего. В них шатаемся мы по непотребным местам, в них обделываем дела и в них навещаем возлюбленную. Носить их стало необходимостью для всех приличных людей, которые хотят казаться не тем, что они есть. Когда вы одеты в черное, вас принимают за горожанина; когда вы одеты в цветное, вас принимают за скрипача или за гаера, особливо если на вас чулки разного цвета; но все эти предрассудки отпадают, когда мы в сапогах, придающих пышность любой одежде. Пусть же никто не осуждает меня за ношение сапог, если не хочет прослыть чудаком. Вот суть хвалебной речи, произнесенной Гортензиусом в честь сапог, и я был бы рад вспомнить все латинские цитаты, которыми он ее пересыпал. Мы притворились, будто находим все это великолепным, и Эклюзий при первой же встрече с ним поднес ему стихи на ту же тему: Так поднялся престиж сапог, Когда Гортензий нам помог Познать удобства их при ходе, Что и в богов вселилась прыть Франтить сапожками по моде, Чтоб им на небесах дворянами прослыть. Сама Судьба полна мечты, Отбросив старые коты, Завесть сапог из русской кожи, И Время, что ползет тишком На легких стельках из рогожи, Желает, как и мы, кичиться сапожком. Я ж, новой следуя идее, Занятный план в мозгу лелею: Свой стих по-модному облечь, Дать сапоги всем мерным стопам, Чтоб их от грязи уберечь И чтоб сквозь этот мир они неслись галопом. Ах, сколь приятны были эти вирши Гортензиусу, который вообразил, что Эклюзий проникся к нему величайшим уважением. Он полюбил его с тех пор всей душой, а хитрый плутишка, продолжая притворяться, извлекал из него все, что хотел. Они не расставались друг с другом и, казалось, составляли единое целое. Тем не менее дружба несколько ослабла, когда Эклюзий однажды показал Гортензиусу какие-то свои стихи. Сему ученому мужу они как-то не полюбились, а тот, напротив, утверждал, что они превосходны. Гортензиус заявил, что Эклюзий ничего не смыслит в поэзии и не должен больше пускаться в рассуждения. А надобно вам знать, что он почитал себя достаточно знающим, чтоб поучать нас всех, и мнил себя нашим королем. Хотя сам Эклюзий пожаловал Гортензиусу этот титул, однако же в сем случае не удержался в рамках учтивости и сказал, что не уступит ему в таланте, чем привел в величайшую ярость нашего мудреца, который силой выставил его из горницы и пригрозил побоями, если тот не перестанет рассуждать. Эклюзий пришел ко мне рассказать об их ссоре; я заметил на это, что так не поступают, ибо Гортензиус ссудил его деньгами и оказал ему много других любезностей, и что он должен поддерживать с ним добрые отношения, если не хочет прослыть таким же несносным человеком, как тот; словом, что он, а не кто другой должен проглотить обиду. Эклюзий внял моим уговорам и на другой день отправился с раннего утра к Гортензиусу, чтоб с ним помириться. Тот был еще в постели, но его слуга отпер дверь, и Эклюзий, войдя в горницу, начал так: — Надо признать, господин Гортензиус, что в своих произведениях вы возвышаетесь над смертными, но в своем гневе опускаетесь ниже скота. Тогда Гортензиус, рассвирепев, приподнимается на своем ложе в красном ночном колпаке и таком же балахоне и отмачивает ему следующее: — Если я скотина, то скотина Магометова рая [200], у которой глаза из сапфиров, ноги из изумрудов, тело из червленого золота, а нагрудник унизан двенадцатью драгоценными камнями, каковые суть: сардоникс, топаз, изумруд, карбункул, алмаз, агат, сапфир, яшма, аметист, хризолит, оникс и берилл. — Если у вас имеются все эти драгоценные камни, — отвечал Эклюзий, — то я готов признать, что вы самая милая и богатая скотина на свете. — И скажу вам еще, — продолжал Гортензиус, — что ежели я скотина, то одна из тех небесных скотин, которые дают свет земле, сиречь Медведица, Дракон, Лебедь, Пегас, Рак, Скорпион, Козерог, Кит, Кентавр и Гидра. Он отчетливо отзванивал эти слова и сопровождал их то и дело улыбкой, полагая, что произносит бог весть какую отменную речь. Эклюзий же возразил ему: — Нисколько не сомневаюсь в том, что вы мне говорите, но на кого же из этих скотов вы похожи? Пятитесь ли вы задом, как рак, или отрастили себе рога на лбу, как козерог? Гортензиус отвечал, что уподобляет себя Лебедю, а так как Эклюзию вздумалось поиздеваться над этим, то наш ученый чуть было не распалился великим гневом; но тут я подоспел и помирил их. Все же их отношения с той поры испортились, и Гортензиус, возненавидев Эклюзия, вздумал ненавидеть всех тех, кто водил с ним знакомство, так что и я попал в их число, а это побудило меня придумать какую-нибудь штуку в насмешку над нашим ученым. В некий день, прогуливаясь по Новому Мосту, я увидал всадника, направлявшегося в сторону Августинского монастыря; на нем была накидка, подбитая мехом, поверх нее плащ из тафты, шпага на правом боку, а на шляпе шнур с нанизанными на нем зубами. Лицо у него было такое же чудное, как и наряд, а потому я принялся его внимательно разглядывать. Он остановился в конце моста и, хотя кругом никого не было, изрек следующее, обращаясь к своей лошади, за неимением других собеседников: — Так что же, лошадка, принесло нас сюда? Если б ты умела говорить, то ответила бы, что мы собираемся услужить добрым людям. Но скажут мне: «Чем же ты можешь нам услужить, сеньор итальянец?» — «А тем, господа, что вырву вам зубы без всякой боли и вставлю другие, которыми вы сможете жевать, как своими природными». — «А чем же ты их вырвешь? Острием шпаги, что ли?» — «Стара штучка, господа: не острием шпаги, а тем, что я держу в руке». — «А что же ты держишь в руке, сеньор итальянец?» — «Уздечку своей лошади». Не успел этот зубодер произнести дивную свою речь, как крючник, лакей, торговка вишнями, три сутенера, два мазурика, шлюха и продавец альманахов остановились, чтоб его послушать. Я же, притворившись, будто рассматриваю старые книжки, которые букинисты выставляют на прилавках, также внимал оратору. Обзаведясь столь почтенной аудиторией, он дал Волю велеречию и продолжал так: — Кто рвет зубы принцам и королям? Кармелин? Или англичанин в желтых брыжах? Или мастер Арно [201], который, желая прослыть придворным зубодером всемогущих особ, заказал свой портрет и велел нарисовать вокруг него папу со всей папской консисторией, а каждому из кардиналов по пластырю на виске в знак того, что никто не избавлен от зубной боли? Нет, это не он. Кто же рвет зубы венценосцам? Это тот итальянский дворянин, который перед вами, господа! Да, это я, собственной своей персоной. Он произнес это, указывая на свою особу и ударяя себя в грудь, а затем наговорил еще много всяких дурачеств, не переставая обращаться к самому себе и коверкая итальянский язык, ибо был чистейшим нормандцем. Если его послушать и ему поверить, то никто не пожелал бы сохранить во рту ни одного зуба. И действительно, тут же появился нищий, у коего он выдрал шесть штук подряд с тем большей легкостью, что сам их ему перед тем вставил, и тот, набрав за щеку немного краски, притворился, будто плюется кровью. — Господа, — заявил затем шарлатан, — я лечу солдат из учтивости, бедных, чтоб угодить господу, а богатых за деньги. Знаете ли вы, как опасны испорченные, поврежденные и больные зубы и какой вред они приносят? Скажем, вы отправляетесь к какому-нибудь судье с просьбой отнестись благоприятно к вашей тяжбе; вы начинаете объяснять, он отворачивается и говорит: «Ах, какая вонь! Выйдите отсюда, любезный; от вас ужасно пахнет». Словом, он не станет вас слушать, и вы проиграете дело. Но вы меня спросите: «Нет ли у тебя каких-нибудь других снадобий?» О, разумеется! у меня есть помада для белизны лица; она бела, как снег, и душиста, как мускусный бальзам; вот коробки: большая — восемь су, маленькая — пять вместе с писулькой. Держу я еще отличную мазь от ран; кого царапнули, того из лечу. Я не доктор, не лекарь, не философ; но моя мазь стоит всех философов, докторов и лекарей. Опыт выше науки, практика выше теории. Пока шарлатан разглагольствовал, многие достойные люди находили в том развлечение, а среди них Гортензиус, какового я взял на примету, дабы сыграть с ним забавную штуку, пришедшую мне в голову. Я оставался там недолго, так как зубодер вынужден был удалиться: явился другой, и тоже верхом, который осыпал его насмешками и избил шпагой плашмя. Но коль скоро были они такими искусниками и ловкачами по зубодерству, то почему не повыдрать бы им друг у друга зубы из мести? По крайней мере я этого ждал; но наш итальянец дал тягу и не показывался больше на площади, спасовав перед конкурентом. Однажды утром я отправился к нему на дом вместе с Эклюзием и сказал: — Мой родственник, сударь, так страдает зубами, что мы полагаем необходимым их вырвать; но он очень труслив и никак не может решиться; ему кажется, что вы сделаете ему больно, хотя намедни он сам видел на мосту, с какой легкостью вы это производите. — Очень жаль, государь мой, — отвечал шарлатан, — во всяком случае, ручаюсь вам, что не причиню ему никаких страданий. Если угодно, я сейчас удалю вам один зуб, и вы увидите, какая у меня ловкая рука. — Зачем же? Я верю вам на слово, — возразил я. — Но тут есть еще одно обстоятельство: наш любезный родственник боится, что, лишившись зубов, не сможет жевать и что голос его потеряет свою приятность; а потому соблаговолите припасти искусственные зубы, и вы принесете ему больше пользы, нежели он думает, избавив его от испытываемых им страданий; я знаю наверняка: он жаждет с этим покончить; отправляйтесь же туда и вопреки опасениям больного вырвите ему зубы, которые его мучают. Вы такой мастер, что не успеет он рта открыть, чтоб произнести слово, как вы избавите его от них самым незаметным образом. К тому же он после этого честно расплатится с вами, а если нет, то заплатим мы. Шарлатан поверил нам, и мы указали ему, где живет Гортензиус, а он, будучи человеком предусмотрительным, прихватил на мосту двух проходимцев в подмогу к затеянному предприятию. Гортензиус, не чуждавшийся никакого заработка, содержал у себя в ту пору четырех пансионеров, которые посещали первый класс школы Бонкур. Он репетировал с ними уроки, когда вошли наши люди. — Государь мой, — обратился к нему шарлатан, — ваши родственники сказали мне, что у вас болят зубы; не угодно ли вам будет их вырвать? — Что? — удивился Гортензиус. — Да мои зубы здоровее ваших; вы принимаете меня за другого. — Никоим образом, — возразил шарлатан, — я уже предупрежден, что вы захотите это скрыть, дабы я не вырывал вам зубов. Но мне приказано удалить их, и я так и сделаю. Держите его, ребята, откройте ему рот пошире: я причиню вам такую ничтожную боль, что вы и не заметите. Тогда его соратники попытались схватить Гортензиуса за руки, но он угостил каждого ударом кулака. Шарлатан же сказал школярам: — Пособите, господа; мне сказали, что необходимо удалить зубы вашему учителю; надо это исполнить. Он и сам хочет, да боится, что я причиню ему боль, но это го не будет. Школяры, поверив ему, также набросились на Гортензиуса, и тому стоило больших усилий отбиваться от стольких людей. Наконец он сказал школярам: — Как? Вы против меня? Разве вы не видите, что это наглые обманщики? Если вы меня не защитите, я пожалуюсь вашим родителям. После этих слов они оставили его и обратили свои силы против шарлатана, которого попытались прогнать. Гортензиус, схватив палку, принялся его бить и выставил вон вместе со всеми провожатыми, каковые не посмели оказать сопротивление человеку, более сильному, чем они, и находившемуся у себя дома. Помощники шарлатана, очутившись на улице, потребовали у него плату за свои труды. Он заявил, что сам не получил денег; тогда они стали спорить, а затем перешли к побоям и, пожалуй, проломили бы ему голову, если б их не розняли соседи. Не знаю, чем все дело кончилось для зубодера, но Гортензиуса не переставали с тех пор осыпать насмешками по поводу этого приключения. Он ничего не слыхал о моем участии в этой проделке, а потому, встретив меня как-то в Париже, подошел ко мне и выразил сожаление о том, что мы так давно не видались. Я сказал ему, что совершил небольшое путешествие, но что собираюсь в более далекое и намерен отправиться в Италию. Это его соблазнило, и он пожелал мне сотовариществовать, отказавшись от всех своих притязаний во Франции. Ему казалось, что поскольку здешняя земля кишит прелатами, то любословие должно быть в большем почете, нежели в Париже, и ему скорее окажут уважение. Будучи не таким неуравновешенным человеком, как Эклюзий, я всю дорогу жил в мире с нашим педантом и не издевался над его чудачествами. Напротив, я деликатно указываю Гортензиусу на его недостатки и отучаю его от школярской блажи и коротеньких латинских вставок, которыми он пересыпает свою речь. Когда Одбер закончил таким образом рассказ о Гортензиусе, Франсион попросил его заверить педанта при встрече, что он очень его уважает, дабы тот явился к нему без стеснения и они могли потешиться в свое удовольствие. Ремон и Дорини тоже выразили желание увидать эту редкостную личность, а потому Одберу пришлось обещать, что он приведет его при первой возможности. Всем им хотелось позабавиться над ним, как это случалось уже и раньше, а в этом нет ничего достойного осуждения. Все же дальнейшие обстоятельства, описанные в сей книге, служат лишь для того, чтоб осмеять наглость некоторых глупых и заносящихся людей, и вы не встретите здесь ничего такого, что могло бы неприятно подействовать на щепетильные души. Впредь в нашем повествовании выступят одни только плуты, причем наиболее хитрые, обманув других, будут обмануты сами, дабы научились они не презирать никого и вести жизнь менее беспутную. КОНЕЦ ДЕСЯТОЙ КНИГИ КНИГА ХI ОДБЕР ТАК УСЕРДНО УГОВАРИВАЛ ГОРТЕНЗИУСА, что тот на другой день отправился навестить Франсиона, который встретил его с выражением величайшей радости. Этот достойный педагог вообразил, что найдет в его лице ученика, коего сможет научить многому, а потому, желая показать выдающиеся свои способности, прибег к некоторым цветочкам красноречия, вызубренным наизусть на предмет использования при всяких случаях. — Как, славный Франсион, — изрек Гортензиус, — я думал, что вас труднее вывезти из Парижа, нежели Арсенал или Судебную палату, и что вы так же неотделимы от Лувра, как Парадная лестница и Швейцарский зал! — А я представлял себе, — возразил Франсион, желая отплатить ему той же монетой, — что вас можно будет видеть в квартале Парижского университета до тех пор, пока просуществуют колодец Сертена [202], школы канонического права, кухня Кармелитского монастыря [203] и господин Руайе, этот Диоген нашего века. — Вы видите, — продолжал Гортензиус, — я приехал сюда, чтоб стать в ряды тех, кто носит платье цвета розы и кому предметы, наиболее близкие нашим взорам, не кажутся зловещими. Но не пожаловали ли и вы сами сюда, чтоб подчиниться любви и отказаться от той свободы, которую ценили не менее, чем Веницейская республика? Потеряли ли вы то, за что пятьдесят лет тому назад голландцы вели войну с королем испанским [204]? Вы любите красавицу, которая в разгар боя могла бы выбить оружие из рук герцога Менского. — Готов признать часть сказанного вами, — отвечал Франсион, — однако не то, что я сходствую с веницейцами и голландцами. Эти сравнения слишком отдаленны. Но прошу вас, подымемся в горницу графа Ремона, который будет вам очень рад. Там каждый расскажет о своих делах. После этого дю Бюисон и Одбер, пришедшие вместе с Гортензиусом, поднялись наверх без дальнейших цере моний, он же пожелал во что бы то ни стало уступить дорогу Франсиону: так велика была его учтивость. — Государь мой, — сказал он, — соблаговолите пройти вперед; вам следовало бы обладать чем-то посильнее терпения, чтоб тащиться за мной: я заболел в дороге; ноги мои существуют только для видимости, тело же чувствует себя не лучше, чем тело папы, и в тридцать восемь лет меня можно почитать такой же руиной, как Бисетрский замок [205]; я старше своей бабушки и помят, как корабль, трижды плававший в Индию. — Ах, государь мой, — отвечал Франсион, смеясь, — пожалуй, сходство было бы ближе, если б вы сказали, что так же помяты, как старая кастрюля францисканцев, служащая им вот уже сто двадцать лет. — Не смейтесь, прошу вас, — возразил Гортензиус, — ни в африканской пустыне, ни на Сен-Жерменской ярмарке нет свирепее чудовища, нежели моя болезнь. Ваше тело создано из такого крепкого вещества, что ничто не может его покалечить, разве только гора на вас свалится; вы одни способны создать население целой колонии. — Все это ни к чему, — заявил Франсион, — ваши отговорки бесполезны; если вам трудно подниматься по лестнице, я вам помогу, следуя за вами. Ах, государь мой, разве вам неизвестно, что нет такой чести, которую я не был бы обязан оказать вашим достоинствам?

The script ran 0.084 seconds.