Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фёдор Сологуб - Творимая легенда [1905—1912]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, Роман

Аннотация. Федор Сологуб не только один из значительнейших русских лириков XX века, но и создатель интересной, прочитываемой ныне по-новому прозы, занимающей свое место в отечественной романистике. В книгу вошел роман «Творимая легенда», в котором писатель исследует, философские, биологические и даже космические вопросы человеческого бытия. Вступительная статья и примечания А.И. Михайлова. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Мы много о вас слышали. Рады вас видеть. Триродов улыбался, и улыбка его казалась слегка насмешливою. Елисавета спросила: — Вам кажется, что слова об удовольствии видеть — только фраза? Как-то резко прозвучали эти слова. Елисавета заметила это и покраснела. Рамеев глянул на нее с удивлением. Триродов сказал: — Нет, я этого не думаю. Есть радость встреч. — Так по привычке говорят, принято, — тихо сказал Петр. Триродов с улыбкою глянул на него и обратился к Рамееву: — Говорю это совершенно искренно, — я рад, что познакомился с вами. Я живу очень уединенно и потому тем более рад счастливому случаю, — тому, что дело привело меня к вам. — Дело? — с удивлением спросил Рамеев. — О, только два слова, предварительно, — сказал Триродов. — Хочу расширить свое хозяйство. С легкою печалью в звуке голоса Рамеев сказал: — Вы купили лучшую половину Просяных Полян. Триродов говорил: — Она мне немного мала. Купил бы и остальное — для моей колонии. — Это — часть Петра и Миши, — сказал Рамеев. — Не хотелось бы продавать остальное. — Что касается меня, — сказал Петр, — я бы с удовольствием продал, пока «товарищи» не отобрали даром. Миша молчал, но видно было, что ему противна и неприятна мысль о продаже родной земли. Казалось, что он сейчас заплачет. Рамеев сказал: — По-моему, продавать не надо. Я бы не советовал этого делать. Мишиной части до его совершеннолетия не продам, да и тебе, Петр, не советую. И обрадовался Миша, благодарно глянул на Рамеева. Рамеев продолжал: — Я лучше укажу вам другой участок. Он тоже продается и будет вам, может быть, удобен. Триродов поблагодарил. Разговор перешел на его учебное заведение. Рамеев сказал: — По этой школе вам приходится иметь дело с директором народных училищ. Как вы с ним ладите? Триродов презрительно усмехнулся. — Да никак, — сказал он. — Тяжелый человек этот господин с дамским голосом, — сказал Рамеев. — Холодный карьерист. Он вам постарается повредить. Триродов спокойно ответил: — Я привык. Мы все к этому привыкли. — Могут закрыть школу, — насмешливо и резко сказал Петр. — Могут и не закрыть, — возразил Триродов. — Ну, а если? — настаивал Петр. — Будем надеяться на лучшее, — сказал Рамеев. Елисавета ласково глянула на отца. Триродов спокойно говорил: — Можно закрыть школу, но довольно трудно помешать людям жить на земле и вести хозяйство. Если школа станет не только школою, но и образовательным хозяйством, то она с успехом заменит крупные хозяйства землевладельцев. — Ну, это утопия, — досадливо сказал Петр. — Осуществим утопию, — так же спокойно возразил Триродов. — А для начала разорим то, что есть? — спросил Петр. — Почему? — с удивлением спросил Триродов. Странно волнуясь, говорил Петр: — «Товарищеский» раздел чужой земли на дармовщинку поведет к страшному падению культуры и науки. Триродов спокойно возразил: — Не понимаю этой боязни за науку и культуру. И та, и другая достаточно сильны, и обе за себя постоят. — Однако, — спросил Петр, — культурные памятники разрушаются довольно охотно тем хамом, который идет нам на замену. — Культурные памятники не у нас одних погибают, — спокойно возражал Триродов. — Конечно, это печально, и надо принять меры. Но страдания народа так велики… Цена человеческой жизни больше цены культурных памятников. И так разговор быстро, по русской привычке, перешел на общие темы. Говорил больше Триродов, спокойно и уверенно. Его слушали с большим вниманием. Из всех пятерых только один Петр не был увлечен гостем. Враждебное, чувство к Триродову все более мучило его. Он посматривал на Триродова с подозрением и с ненавистью. Его раздражал уверенный тон Триродова, его «учительная» манера говорить. Весь разговор Петра с Триродовым был рядом колкостей и даже явных грубостей. Рамеев с плохо скрываемою досадою посматривал на Петра, но Триродов словно не замечал его выходок и был спокоен, прост и любезен. И под конец Петр принужден был смириться и оставить резкий тон. Тогда он замолчал. Сразу же после того, как Триродов простился, Петр ушел куда-то, очевидно избегая разговора о госте.  Глава восьмая   День был жаркий, душный, безветренный. Бессильно распластался он под злыми очами-стрелами свирепого Дракона. Кое-кто из горожан искал прохлады на поплавке — так называли в Скородоже буфет на пароходной пристани. На этом поплавке под полотняным навесом было не так знойно и порывами от воды веяло прохладою. Петр и Миша были в городе — что-то покупали. Зашли на поплавок и они — выпить лимонаду. Только что пришел пароход, снизу, из большой реки, от торговых городов. Он разгружался, — выше река становилась мелка, пароходы не ходят. На поплавке стало на короткое время суетливо и шумно. За столиками сидело несколько горожан и приезжих — чиновники, помещики. Они пили вино и беседовали громко, но мирно, кричали по деревенской привычке, — и потому слышно было, что многие разговоры так или иначе касались политических тем. За одним столом разговаривали двое, согласно, а все-таки яростно. Это были отставной прокурор Кербах и отставной полковник Жербенев, оба — крупные землевладельцы, патриоты, члены союза русского народа. Речи обоих были громки и пылки. Слышались странные слова: — измена, — крамола, — перевешать, — истребить, — драть. Николай Ильич Кербах был человечек маленького роста, худенький, хилый. На бритом лице длинные, обвислые усы казались демонстративно вырощенными, такое было на лице неожиданно-свирепое выражение. Он, небрежно развалясь, покачивался на стуле. Его широкий вестон сидел мешком, пестрый жилет был расстегнут, галстук веревочкой мотался полуразвязанный. Вообще, вид человека, не желающего стесняться. Перед ним на стуле вертелся сын, мальчишка лет восьми, слюнявый, чернозубый, с отвислою карминно-красною нижнею губою. Андрей Лаврентьевич Жербенев, длинный, натянутый, важный, сидел прямо и неподвижно, как будто его пригвоздили, и строго посматривал вокруг. Китель, застегнутый на все пуговицы, сидел на нем, как на бронзовом идоле. — Во всем, скажу, родители виноваты, — все тем же свирепым голосом, как и раньше, продолжал Кербах. — Надо с детства внушать. Вот мои… И он крикнул сыну ненужно громко, — хотя сын егозил на стуле рядом с отцом: — Сергей! — Сто? — откликнулся шепелявый и слюнявый мальчишка. — Встань передо мной и отвечай, — приказал отец. Мальчишка сполз со стула, вытянулся молодцевато перед отцом, опять спросил: — Сто? И оглядел быстрым и хитрым взглядом сидевших за соседними столиками. — Что надо делать с врагами царя и отечества? — спросил его Кербах. — Их надо истреблять! — бойко ответил мальчишка. — А потом? — допрашивал отец. Мальчик быстро проговорил заученные слова: — А потом смрадные трупы подлых врагов отечества бросать в помойку. Кербах и Жербенев радостно хохотали. — Вот уж именно, падаль поганая! — хриплым голосом сказал Жербенев. За соседний столик сел и спросил себе бутылку пива не известный никому господин, среднего роста и средних лет, в довольно изношенном платье, дородный, вернее, обрюзглый, с маленькими, сверкающими глазами. Кербах и Жербенев осмотрели его мельком, но недружелюбно. Словно предполагая в незнакомце человека противных взглядов, они усиливали пылкость своих речей и все яростнее говорили о крамольниках, о матушке-России, называли имена здешних неблагонадежных, заговорили о Триродове. Новый человек долго присматривался к собеседникам. Очевидно было, что имя Триродова, которое стало часто повторяться в разговоре Кербаха и Жербенева, возбудило большое внимание нового человека, даже волнение. Он уставился на собеседников так, что те заметили и переглянулись досадливо. Наконец незнакомец вмешался в их разговор. — Извините, — сказал он, — позвольте спросить, изволите вы упоминать господина Триродова, если я не ошибаюсь? — Вы, милостивый государь… — начал Кербах. Новый человек тотчас же вскочил и принялся кланяться. — Простите великодушно мое невежливое любопытство. Я — Остров, артист, трагик. Изволили слышать? — Первый раз, — угрюмо сказал Кербах. — Никогда не слышал, — сказал Жербенев. Незнакомец приятно улыбнулся, словно услышал похвалу, и, не обнаруживая ни малейшего смущения, продолжал: — Как же-с, во многих городах играл. Проездом здесь. Еду по своим делам в Рубанскую губернию. И вот сейчас вы изволили упомянуть одну фамилию, очень мне знакомую. Кербах и Жербенев переглянулись. Дурные мысли о Триродове опять зароились в их головах. Остров продолжал: — Я не подозревал, что Триродов живет здесь. Он — мой давнишний и близкий знакомый. Приятели, можно сказать. — Так-с, — строго сказал Жербенев, неодобрительно посматривая на Острова. Что-то в тоне голоса и в манерах Острова скоро вооружило против него собеседников. Несомненно, что взор его был нахален. Во всем его поведении и в словах его было что-то раздражающее, дерзкое. Но нельзя было ни к чему придраться. Слова были корректны в достаточной мере. — Мы уже несколько лет не встречались, — говорил Остров. — Ну, и как же он здесь живет? — Да, господин Триродов, по-видимому, богат, — неохотно сказал Кербах. — Богат? Очень это приятно. Богатство это самое у господина Триродова не весьма давнего происхождения. Это мне доподлинно известно. Недавнего-с происхождения, — повторил Остров, хитро подмигивая. — И не весьма чистого? — спросил Кербах. Он подмигнул Жербеневу. Тот крякнул и насупился. Остров осторожно глянул на Кербаха. — Почему вы так полагаете? — спросил он. — Нет-с, этого я бы не сказал. Вполне чисто. Вот уж именно можно сказать, что чисто, — повторил он с особенном выражением. Миша с любопытством смотрел на разговаривающих. Хотелось услышать что-то о Триродове. Но Петр поспешно расплатился и встал. Кербах задержал было его. — Вот приятель вашего приятеля Триродова, — сказал он. — Я еще не успел подружиться с Триродовым, — резко ответил Петр, — да и не собираюсь, а что до его приятелей, так у каждого бывают более или менее странные знакомства. И ушел вместе с Мишею. Остров, ухмыляясь, посмотрел вслед за ним и сказал: — Серьезный молодой человек. — Их с братом земельку изволил приобрести господин Триродов, — пояснил Кербах.   Неприязнь Петра Матова к Триродову коренилась в том, по-видимому, случайном, обстоятельстве, что Триродов купил дом и часть имения Просяные Поляны, которое принадлежало прежде Матову-отцу. Многие в городе Скородоже хорошо еще помнили Дмитрия Александровича Матова, отца Петра и Михаила Матовых. Он был один срок членом уездной земской управы. Второй раз его не выбрали. Он не сумел скрыть своих отношений и своих дел, — и репутация его погибла, хотя дело обошлось без скандала: времена еще были тихие. Во время своей земской службы он более часто, чем надо, бывал у губернатора. В это же время председатель земской управы по чьему-то доносу был выслан административным порядком в Олонецкую губернию. О Матове ходили темные слухи. При вторичных выборах несколько голосов было за него подано, — но мало. Уже он не попал в земскую управу. Денежные дела Дмитрия Александровича Матова были плохи. Он вел жизнь рассеянную, кутил, скитался по свету. Смелый, своевольный, необузданный, он жил только в свое удовольствие. Ему не раз случалось прокутиться и остаться без гроша. Вдруг неизвестно откуда опять появлялись средства, и опять он кутил, веселился, вел разгульную жизнь. Имение было заложено и перезаложено. Отношения к крестьянам установились ужасные. Чересполосица и придирчивость Матова вели к постоянным ссорам. Тянулась обычная тяжелая канитель — потравы, загон скота, поджоги, тюрьма. Просяные Поляны постоянно переходили от периода богатства и расточительности в полосу полного безденежья и оскудения. Это было оттого, что Матов счастливо получил несколько наследств. Говорили, что не только счастье везло ему, — говорили о подделанных завещаниях, задушенных тетках, отравленных детях. Какие-то темные авантюры то обогащали, то разоряли Матова, — азартная, не всегда чистая игра, — фантастические концессии… В дни оскудения затейливые постройки в имении не ремонтировались, скот убывал, хлеб сбывали спешно и дешево, лес за бесценок продавался на сруб, рабочие не могли добиться уплаты зажитых денег. Зато в веселые дни, после смерти какого-нибудь родственника, в имении все оживало. Являлись артели плотников, каменщиков, кровельщиков, маляров. Энергично и быстро осуществлялись фантастические затеи. Деньги тратились щедро, без расчета. Дмитрию Александровичу Матову было уже более сорока лет, и за плечами его тяготело много темных и безумных деяний, когда он женился, неожиданно для всех и даже, кажется, для себя самого, на молодой девице с хорошим состоянием и с темным прошлым. Говорили, что она была любовницею какого-то сановника, надоела ему, но сохранила связи и приобрела капитал. Она была бы очень красива, если бы странное пятно, как будто от обжога, на левой щеке не безобразило ее. Это пятно бросалось в глаза и совершенно заслоняло все красоты ее лица. Между супругами скоро возникла жестокая вражда, никто не знал из-за чего. Сплетничали так: он обманулся в своих ожиданиях, она узнала о его любовницах, кутежах, темных слухах про наследства. Ссоры учащались. Нередко Матов уезжал, и всегда внезапно. Однажды он забрал все ценное и скрылся, а жене оставил заложенное имение, долги и двух сыновей. Сначала доходили о нем кое-какие слухи. Говорили, что видели его, кто в Одессе, кто в Маньчжурии. Потом и слухов о нем не было. Пришло неожиданно известие о его погибели в дальнем южном городе. Причины смерти остались нераскрытыми. Даже тело его не было найдено. Выяснилось только, что его заманили в пустой, необитаемый дом, — и там следы его были потеряны. Вдова Матова скоро умерла от случайной острой болезни. Сыновья остались в доме Рамеева, их опекуна.   — Агитатор и крамольник, — резко сказал Жербенев. Остров улыбался и говорил: — А все-таки я должен заступиться за моего приятеля. Нет ли здесь, извините, патриотической клеветы? Из самых, конечно, благородных побуждений! — Клеветами не занимаюсь, — сухо сказал Жербенев. — Извините. Однако не смею задерживать. Очень благодарен за любезную беседу и за интересные сведения. Остров ушел. Кербах и Жербенев тихо говорили о нем. — Какая у него наружность! совершенно зверский взгляд. — Да, субъект! Не желал бы я с ним встретиться где-нибудь в лесу. — Хороши приятели у нашего поэта и доктора химии!  Глава девятая   Елисавета и Елена опять шли по тропинке близ дороги между Просяными Полянами и имением Рамеева. Радовало сестер, что все тихо вокруг и пустынно, и шумная людская жизнь казалась такою далекою от этих мест. Такою далекою, что в некий мечтательный рай претворялась земная долина, и райскою рощею являлся наивно-веселый лес и бедной и грешной земли. Далекою казалась жизнь со всем ее суетливым бытом, и радостно было сестрам отрешаться от ее условностей и приличий и по мягкой идти земле, по пескам, глинам и травам обнаженными стопами, веселя сердце детскою невинною радостью простой, непорочной жизни. Обе сестры были одеты одинаково — короткие платья с высоко поднятым поясом, с перекрещенными на груди запашными полами и с короткими у плеч рукавами. Они шли все дальше, веселыми, влюбленными всматриваясь глазами в полузамкнутые дали долин, лесов и перелесков. Простодушная влюбленность в эту милую природу владела ими, — сладкая, нежная влюбленность! Она зачиналась в Елисавете и ждала для себя только объединяющего предмета, лика, чтобы поставить его в пересечении всех земных и небесных путей и поклониться ему. Сладкая, нежная влюбленность! Она бродила и в Елене вешним девическим хмелем, и уже была влюблена Елена. Не в кого-нибудь, а вообще. Как влюблен воздух по весне, радостно целующий всех. Как влюблены струи потока, покорно лобзающие розовые колени отроков и дев, — струи этой маленькой речки, впадающей в Скородень и извивающейся в зеленых берегах перед сестрами. Мост был далек. Сестры перешли речку вброд. Так сладко плеснули холодные струйки под коленки. Сестры постояли на берегу, полюбовались на ежи зеленых сползней, обросшие травою, на обточенные водою гладкие камешки на песке. Еще долго оставалось в похолодевших ногах ощущение влюбленных лобзаний. Как влюбляются эти струйки во всякую красоту, которая в них окунется, так влюблялась Елена во все милое, что представало ее очам. Чаще всего ее влюбленность направлялась на Петра. Его любовь к Елисавете сладко и больно ранила Елену. Сестры спустились в овраг около Триродовской колонии, поднялись, прошли уже знакомою тропинкою, открыли калитку, — на этот раз она легко поддалась их рукам, — и вошли. Скоро перед ними открылось озеро. Там плавали дети и учительницы. Такая веселая была в веселой и звучной воде нагота загорелых тел, и веселы были брызги, и смех, и крики! Дети и учительницы выходили на берег, бегали по песку нагие. Голые, загорелые, но все же на зелени белые ноги были как вырастающие из земли стволики березок. Сестер увидели, окружили их буйною радостью нагих, влажных и прекрасных тел и закружили в неистовом хороводе. Такою чуждою и ненужною вдруг сестрам показалась сброшенная на берег одежда — эти грубые ткани, это грубое плетение! Что краше и милее тебя, милое, вечное тело! Потом сестры узнали, что здесь чаще бывают нагими, чем в одежде! Светло опечаленная Надежда сказала сестрам: — Усыпить зверя и разбудить человека — вот для чего здесь наша нагота. И смуглая, черноволосая, горящая восторгом Мария говорила: — Мы сняли обувь с ног, и к родной приникли земле, и стали веселы и просты, как люди в первом саду. И тогда мы сбросили наши одежды и к родным приникли стихиям. Обласканные ими, облелеянные огнем лучей нашего прекрасного солнца, мы нашли в себе человека. Это — ни грубый зверь, жаждущий крови, ни расчетливый горожанин, — это — чистою плотью и любовью живущий человек. Такою законною, необходимою и неизбежною являлась здесь нагота прекрасных и юных тел, что неохотно потом надета была скучная одежда. Но еще долго сестры кружились нагие, и входили в воду, и лежали на траве в тени. Приятно было чувствовать красоту, гибкость и ловкость своих тел в этом окружении тел нагих, сильных и стройных. Для наблюдательного взгляда Елисаветы эти обнаженные, веселые девушки-учительницы легко различались на два типа. Одни были восторженные, другие лицемерные. Восторженные воспитательницы Триродовской колонии с вакхическим упоением отдавались жизни, брошенной в объятия непорочной природы, ревностно исполняли весь обряд, установленный в колонии, радостно совлекали с себя стыд и страх, поднимали труды, подвергались лишениям, и смеялись, и пламенели, и страстною томились жаждою подвига и любви, жаждою, которую не утолят воды этой бедной земли. И были в их числе опечаленная Надежда и горящая восторгом Мария. Другие лицемерные были девушки, которые продали свое время и поступились своими привычками, склонностями и приличностями за деньги. Они притворялись, что любят детей, простую жизнь и телесную красоту. Притворяться им было нетрудно, потому что другие были им верными образцами. Сегодня сестер провели и в здания колонии. Показали все, что успели показать в один час: вещи, сделанные детьми, — книги и картины, — предметы, принадлежащие тому или другому из детей. Показали сад с фруктовыми деревьями, с грядами и с клумбами, с пчелиным гудением, с медвяным запахом цветов и с нежною мягкостью густых трав. Но уже торопились сестры и скоро ушли. Они хотели идти домой, но как-то запутались в дорожках и вышли к дому Триродова. Увидела Елисавета над белою стеною высокие башни, вспомнила некрасивое и немолодое лицо Триродова, и сладкая влюбленность, как острое опьянение, жутко охватила ее. Незаметно подошли совсем близко к усадьбе Триродова. Идти бы им домой. Нет, остановились под белою стеною, у тяжелых запертых ворот. Калитка была приоткрыта. Кто-то тихий и белый смотрел в ее отверстие на сестер зовущим взглядом. Сестры нерешительно переглянулись. — Войдем, Веточка? — тихо спросила Елена. — Войдем, — сказала Елисавета. Сестры вошли, — и попали прямо в сад. У входа они встретили старую Еликониду. Она сидела на скамье близ калитки и говорила что-то неторопливо и невнятно. Не видно было, кто ее слушал. Может быть, сама с собою говорила старая. Старая Еликонида прежде нянчила Киршу. Теперь она исполняла обязанности экономки. Она всегда была угрюма и в разговорах с людьми не любила тратить лишних слов. Сестры попытались было поговорить с нею, спросить ее кое о чем — о порядках в доме, о привычках Триродова, — любопытные девушки! Больше спрашивала Елена. Елисавета даже унимала ее. Да все равно, ничего не удалось узнать. Старуха смотрела мимо сестер и бормотала в ответ на все вопросы: — Я знаю, что знаю. Я видела, что видела. Подошли тихие дети. Под тенью старых деревьев стояли они неподвижно, как неживые, и смотрели на сестер безвыразительным, прямым взором. Жутко стало сестрам, и они поспешили уйти. Вслед им слышалось угрюмое бормотание Еликониды: — Я видела, что видела. И тихим-тихим смехом засмеялись тихие дети, словно зашелестела, осыпаясь, листва по осени. Молча шли сестры домой. Теперь они вспомнили дорогу и уже не сбивались. Вечерело. Сестры торопились. Влажная и теплая липла к их ногам земля, точно мешала идти скоро. Уже сестры были недалеко от своего дома, как вдруг в лесу встретили Острова. Казалось, что он ходит и что-то высматривает. Завидевши сестер, он метнулся в сторону, постоял за деревьями и вдруг быстро и неожиданно подошел к сестрам, так неожиданно, что Елена вздрогнула, а Елисавета гневно нахмурила брови. Остров поклонился с насмешливою вежливостью и заговорил: — Могу я вас спросить кое о чем, прелестные девицы? Елисавета спокойно поглядела на него и неторопливо сказала: — Спросите. Елена пугливо молчала. — Гуляете? — опять спросил Остров. И опять ответила Елисавета коротким: — Да. И опять промолчала Елена. Остров сказал полувопросительно: — Близко здесь дом господина Триродова, если не ошибаюсь. — Да, близко. Вот по той дороге, откуда мы пришли, — сказала Елена. Ей захотелось победить свой страх. Остров прищурился, подмигнул ей нахально и сказал: — Благодарим покорно. А вы сами кто же будете? — Может быть, вам не очень необходимо знать это? — полувопросом ответила Елисавета. Остров захохотал и сказал с неприятною развязностью: — Не то что необходимо, а очень любопытно. Сестры шли торопливо, но он не отставал. Неприятен был он сестрам. Было что-то пугающее в его навязчивости. — Так вот, милые девицы, — продолжал Остров, — вы, по-видимому, здешние, так уж дозвольте вас поспрошать, что вы знаете о господине Триродове, которым я весьма интересуюсь. Елена засмеялась, может быть, несколько притворно, чтобы скрыть смущение и боязнь. — Мы, может быть, и не здешние, — сказала она. Остров засвистал. — Едва ли, — крикнул он, — не из Москвы же вы сюда припожаловали босыми ножками. Елисавета холодно сказала: — Мы не можем сообщить вам ничего интересного. Вы бы к нему самому обратились. Это было бы правильнее. Остров опять захохотал саркастически и воскликнул: — Правильно, что и говорить, прелестная босоножка. Ну, а если он сам очень занят, а? Как тогда прикажете поступить для получения интересующих меня сведений? Сестры молчали и шли все быстрее. Остров спрашивал: — А вы не из его колонии? Если не ошибаюсь, вы — тамошние учительницы. Насколько можно судить по вашим легким платьицам и по презрению к обуви, думаю, что я не ошибаюсь. Ась? Скажите, занятно там жить? — Нет, — сказала Елисавета, — мы не учительницы, и мы не живем в этой колонии. — Жаль-с! — с видом недоверчивости сказал Остров. — А я бы мог порассказать кое-что о господине Триродове. Остров внимательно посмотрел на сестер. Они молчали. Он продолжал: — Я таки пособрал кое-какие сведения и здесь, и в иных прочих местах. Любопытные вещи рассказывают, очень-с любопытные. Откуда у него деньги? Вообще, очень много подозрительного. — Кому подозрительно? — спросила Елена. — И нам-то что за дело? — Что за дело вам-то, милые красотки? — переспросил Остров. — Я имею основательное подозрение, что вы знакомы с господином Триродовым, а потому и надеюсь, что вы мне о нем порасскажете. — Лучше не надейтесь, — сказала Елисавета. — Разве? — развязным тоном возразил Остров. — А я его знаю давненько. В былые годы живали вместе, пивали, кучивали. И вдруг потерял я его из виду, а теперь вдруг опять нашел. Вот и любопытствую. Друзьями были! — Послушайте, — сказала Елисавета, — нам не хочется с вами разговаривать. Вы бы шли, куда вам надо. Мы не знаем ничего любопытного для вас и не скажем. Остров, нахально ухмыляясь, сказал: — Вот как! Ну, это вы, прелестная девица, напрасно и неосторожно так выражаетесь. А ежели я вдруг свистну, а? — Зачем? — с удивлением спросила Елисавета. — Зачем-с? А может быть, дожидаются и на свист выдут. — Так что же? — спросила Елисавета. Остров помолчал и сказал потом, стараясь придать своему голосу пугающую внушительность: — Попросят честью рассказать побольше подробностей о том, что господин Триродов делает за своими оградами. — Глупости! — с досадою сказала Елисавета. — А впрочем, я только шучу, — сказал Остров, меняя тон. Он прислушивался. Кто-то шел навстречу. Сестры узнали Петра и быстро пошли к нему. По их торопливости и смущению Петр понял, что этот идущий за сестрами человек неприятен им. Он всмотрелся, вспомнил, где его видел, нахмурился и спросил у сестер: — Кто это? — Человек очень любопытный, — сказала Елисавета с улыбкою, — почему-то вздумал, что мы расскажем ему много интересного о Триродове. Остров приподнял шляпу и сказал: — Имел честь видеть вас на поплавке. — Ну, так что же? — резко спросил Петр. — Так-с, имею честь напомнить, — с преувеличенною вежливостью сказал Остров. — А здесь вы зачем? — спрашивал Петр. — Имел удовольствие встретить этих прелестных девиц, — начал объяснять Остров. Петр резко перебил его: — А теперь оставьте этих девиц, моих сестер, и идите прочь отсюда. — Почему же я не мог обратиться к этим благородным девицам с вежливым вопросом и с интересным рассказом? — спросил Остров. Петр, ничего не отвечая ему, обратился к сестрам: — А вы, девочки, — охота вам вступать в беседу со всяким бродягою. На лице Острова изобразилось горькое выражение. Может быть, это была только игра, но очень искусная, — Петр смутился. Остров спросил: — Бродяга? А что значит бродяга? — Что значит бродяга? — повторил Петр в замешательстве. — Странный вопрос! — Ну, да, вы изволили употребить это слово, а я интересуюсь, в каком смысле вы его теперь употребляете, применяя ко мне. Петр, чувствуя досаду на то, что вопрос его смущает, резко сказал: — Бродяга — это вот тот, кто шатается без крова и без денег и пристает к порядочным людям вместо того, чтобы заняться делом. — Благодарю за разъяснение, — сказал с поклоном Остров, — денег у меня, точно, немного, и скитаться мне приходится — такая уж моя профессия. — Какая ваша профессия? — спросил Петр. Остров с достоинством поклонился и сказал: — Актер! — Сомневаюсь, — резко ответил Петр. — Вы больше на сыщика похожи. — Ошибаетесь, — смущенно сказал Остров. Петр отвернулся от него. — Пойдемте скорее домой — сказал он сестрам.  Глава десятая   Опять вечерело. Остров приближался к воротам усадьбы Триродова. Его лицо выдавало сильное волнение. Теперь еще яснее, чем днем, видно было, что он помят жизнью и что он с жалкою робостью надеется на что-то, идя к Триродову. Прежде чем Остров решился позвонить у ворот, он прошел вдоль всей длинной каменной стены, отделявшей усадьбу Триродова, и внимательно осмотрел ее, но увидел все же мало. Только высокая каменная стена, от берега до берега, была перед его глазами. Было уже совсем темно, когда Остров остановился наконец у главных ворот. Полустертые цифры и старые геральдические эмблемы только мгновенно и неглубоко задели его внимание. Уже он взялся за медную ручку от звонка, осторожно, словно по привычке передумывать в последнюю минуту, и вдруг вздрогнул. Звонкий детский голос за его спиною сказал тихо, но очень внятно: — Не здесь. Остров оглянулся по сторонам, робко и сторожко, слегка сгибаясь и втягивая голову в плечи. Поодаль тихо стоял и внимательно смотрел на него мальчик в белой одежде, синеглазый и бледный. — Здесь не услышат. Ушли, — говорил он. — Куда же идти? — грубым голосом спросил Остров. Мальчик показал рукою влево, — плавный, неторопливый жест. — Там, у калитки позвоните. Он убежал быстро и тихо, точно его и не было. Остров пошел в ту сторону, куда показывал мальчик. Он увидел калитку, высокую, узкую. Рядом, в деревянном темном ободке белела кнопка электрического звонка. Остров позвонил и прислушался. Где-то продребезжал торопливо и отчетливо резкий звон колокольчика. Остров ждал. Дверь не отворялась. Остров позвонил еще раз. Тихо было за дверью. — Долго ли ждать? — проворчал Остров и крикнул: — Эй вы, там! Какой-то неясный звук дрогнул во влажном воздухе, словно хихикнул кто-то. Остров хватился за медную тягу калитки. Калитка легко и беззвучно открылась наружу. Остров вошел, так же осторожно, осмотрелся и нарочно оставил калитку открытою. Он очутился в маленьком дворике, обнесенном с боков невысокими стенами. Позади него с металлическим звяканием захлопнулась калитка. Сам ли он поспешно захлопнул ее? — не помнил. Он торопился дальше, но недолго прошел, — какой-нибудь десяток шагов. Перед ним была стена вдвое выше боковых, в ней — массивная дубовая дверь, и сбоку двери ярко белела пуговка от электрического звонка. Остров опять позвонил. Пуговка от звонка была на ощупь очень холодная, точно ледяная. Такая холодная, что острое ощущение холода прошло по всему телу Острова. Над дверью высоко было видно круглое окно, как чей-то внимательный глаз, неподвижный, тусклый, но зоркий. Долго ли Острову пришлось там стоять и ждать, он как-то не мог дать себе отчёта. Было странное ощущение, что он застыл и вышел из тесного времени. Показалось, что целые сутки пронеслись над ним, как одна минута. Лучи яркого света упали на его лицо и погасли. Остров подумал, что это кто-то бросил на его лицо слишком яркий свет из фонаря через окошко над дверью — такой яркий, что глазам больно стало. Он досадливо отвернулся. Ему не хотелось, чтобы его узнали раньше, чем он войдет. Потому и пришел вечером, когда темно. Но, очевидно, уже его узнали. Дверь распахнулась опять так же бесшумно. Он вошел в узкий короткий коридор в толстой стене. За ним был второй двор. На дворе никого не было. Дверь за Островым бесшумно затворилась. — Сколько же тут дворов будет, в этой чертовой трущобе? — сердито проворчал Остров. Узкая плитяная дорожка тянулась перед ним. Она была освещена лампою, горевшею вдали. Рефлектор этой лампы был направлен прямо на Острова, так что он мог видеть только под своими ногами ярко освещенные, серые, гладкие плиты. По обе стороны от дорожки было совсем темно, и не понять было, стена ли там, деревья ли. Острову не оставалось ничего иного, как только идти прямо вперед. Но он все же потоптался, пошарил вокруг и убедился, что по краям дорожки росли колючие кусты, насаженные очень густо. Казалось, что за ними была еще изгородь. — Фокусы, — ворчал Остров. Он медленно подвигался вперед, ощущая неясный и всевозрастающий страх. Решившись быть настороже, он опустил левую руку в карман своих пыльных и лоснящихся на коленях брюк, нащупал там жесткое тело револьвера и переложил его в правый карман. На пороге дома встретил его Триродов. Лицо Триродова ничего не выражало, кроме ясно отпечатленного на нем усилия ничего не выразить. Он сказал холодно и неприветливо: — Не ждал вас видеть. — Да, а вот я все-таки пришел, — сказал Остров. — Хотите не хотите, а принимайте дорогого гостя. В голосе его звучал насмешливый вызов. Глаза глядели с преувеличенною наглостью. Триродов слегка сдвинул брови, глянул прямо в глаза Острова, и они забегали по сторонам. — Войдите, — сказал Триродов. — Отчего вы не написали мне раньше, что хотите меня видеть? — А откуда же мне было знать, что вы здесь? — грубо пробормотал Остров. — Однако узнали, — с досадливою усмешкою сказал Триродов. — Случайно узнал, — говорил Остров, — на пароходной пристани. Был разговор. Впрочем, вам это не интересно знать. Он ухмыльнулся с намекающим выражением. Триродов сказал: — Войдите же. Идите за мною. Они пошли вверх по лестнице, узкой, очень пологой, с широкими и невысокими ступенями и частыми поворотами в разные стороны, под разными углами, с длинными площадками между маршей, — и на каждую площадку выходила какая-нибудь запертая плотно дверь. Ясный и неподвижный был свет. Холодная веселость и злость, неподвижная, полускрытая ирония были в блеске раскаленных добела проволочек, изогнутых в стеклянных грушах. — Да и нет — вот наш свет и ответ, — говорил их неподвижный блеск. Кто-то легкий и осторожный шел сзади очень тихо. Слышалось легкое щелканье выключателей, — пройденные повороты погружались во мрак. Наконец лестница кончилась. Длинным коридором прошли в обширную, мрачную комнату. Буфет у стены, стол посредине, по стенам поставцы с резною посудою, — это были приметы столовой. — Это вы правильно, — проворчал Остров. — Накормить не мешает. Свет распределялся странно, — половина комнаты и половина стола были в тени. Два мальчика в белых одеждах подали на стол. Остров подмигивал нагло. Но они смотрели так спокойно и так просто ушли. Триродов поместился в темной части комнаты. Остров сел у стола. Триродов спросил: — Что же вам от меня надо? — Вопрос деловой, — ответил Остров, хрипло смеясь, — очень деловой. Не столько любезный, сколько деловой. Что надо? Прежде всего, приятно мне вас увидеть. Все же, в некотором роде, узы связывают, детство и прочее. — Очень рад, — сухо сказал Триродов. — Сомневаюсь, — нагло возразил Остров. — Ну-с, и затем, почтеннейший, мне еще кое-что надо. Именно вот вы угадали, что надо. Всегда были психологом. — Чего же? — спросил Триродов. — Сами не догадаетесь? — подмигивая, спросил Остров. — Нет, — сухо сказал Триродов. — Тогда, нечего делать, скажу вам прямо, мне надо денег, — сказал Остров. Он засмеялся хрипло, ненатурально, налил себе вина, выпил его жадно и пробормотал: — Хорошее вино. — Всем надо денег, — холодно ответил Триродов. — Где же вы хотите их достать? Остров завертелся на стуле. Хихикая, пожимаясь, потирая руки, он говорил: — А вот к вам пришел. У вас, видно, денег много, у меня мало. Вывод, как пишут в газетах, напрашивается сам собою. — Так. А если я не дам? — спросил Триродов. Остров пронзительно свистнул и нагло глянул на Триродова. — Ну, почтеннейший, — сказал он грубо, — я рассчитываю, что вы не позволите себе такой самоочевидной глупости. — Почему? — спросил Триродов, усмехаясь. — Почему, — переспросил Остров. — Мне кажется, причины вам так же хорошо известны, как и мне, если еще не лучше, и о них нет нужды распространяться. — Я вам ничего не должен, — тихо сказал Триродов. — И не понимаю, зачем бы я стал давать вам деньги. Все равно, вы истратите их без толку, — прокутите, может быть. — А вы тратите с большим толком? — язвительно улыбаясь, спросил Остров. — Если и не с толком, то с расчетом, — отвечал Триродов. — Впрочем, я готов вам помочь. Только прямо скажу, что свободных денег у меня очень мало, да если бы и были, я вам все равно много не дал бы. Остров хрипло и коротко засмеялся и сказал решительно: — Мало мне ни к чему. Мне надо много. Впрочем, может быть, это, по-вашему, будет мало? — Сколько? — отрывисто спросил Триродов. — Двадцать тысяч, — напряженно решительным тоном сказал Остров. — Столько не дам, — спокойно сказал Триродов. — Да и не могу. Остров наклонился к Триродову и шепнул: — Донесу. — Так что ж? — спокойно возразил Триродов. — Плохо будет. Уголовщина, любезнейший, да еще какая! — угрожающим голосом говорил Остров. — Ваша, голубчик, — так же спокойно возражал Триродов. — Я-то выкручусь, а вас влопаю, — со смехом сказал Остров. Триродов пожал плечами и возразил: — Вы очень заблуждаетесь. Я не имею оснований бояться чего бы то ни было. Остров, казалось, наглел с каждою минутою. Он свистнул и сказал издевающимся тоном: — Скажите, пожалуйста! Точно и не убивали? — Я? Нет, я не убивал, — отвечал Триродов. — А кто же? — насмешливо спросил Остров. — Он жив, — сказал Триродов. — Ерунда! — воскликнул Остров. И засмеялся хрипло, громко и нагло, но казался оторопевшим. Спросил: — А эти призмочки, которые вы изволили сфабриковать? Говорят, они и теперь стоят на столе в вашем кабинете. — Стоят, — сухо сказал Триродов. — Да говорят, что и настоящее ваше не слишком-то чисто, — сказал Остров. — Да? — насмешливо спросил Триродов. — Да-с, — издевающимся голосом говорил Остров. — В вашей-то колонии первое дело — крамола, второе дело — разврат, а третье дело — жестокость. Триродов нахмурился, строго глянул на Острова и спросил пренебрежительно: — Букет клевет уже успели собрать? Остров злобно говорил: — Собрал-с. Клевет ли, нет ли, не знаю. А только все это на вас похоже. Взять хоть бы садизм этот самый. Припоминаете? Мог бы напомнить кой-какие факты из поры юных лет. — Вы сами знаете, что говорите вздор, — спокойно возразил Триродов. — Говорят, — продолжал Остров, — что все это повторяется в тиши вашего убежища. — Если все это так, — тихо сказал Триродов, — то вы из этого не можете извлечь никакой пользы. Триродов смотрел спокойно. Казалось, что он далек. Голос его звучал спокойно и глухо. Остров крикнул запальчиво: — Вы не воображайте, что я попался в западню. Если я отсюда не выйду, то у меня уже заготовлено кое-что такое, что пошлет вас на каторгу. — Пустяки, — спокойно сказал Триродов, — я этого не боюсь. Что вы можете мне сделать? В крайнем случае, я эмигрирую. Остров злобно захохотал. — Нарядитесь в мантию политического выходца! — злобно воскликнул он. — Напрасно! Наша полиция, осведомляемая благомыслящими людьми, от них же первый есмь аз, — но только первый! заметьте! — достанет везде. Найдут! Выдадут! — Оттуда не выдадут, — сказал Триродов. — Это — место верное, и там вы меня не достанете. — Что же это за место, куда вы собрались? — с язвительною улыбкою спросил Остров. — Или это ваш секрет? — Это — луна, — спокойно и просто ответил Триродов. Остров захохотал. Триродов говорил: — И притом луна, созданная мною. Она стоит перед моими окнами и готова принять меня. Остров в бешенстве вскочил с места, топал ногами и кричал: — Вы вздумали издеваться надо мною! Напрасно! Меня вашими глупыми сказками не проведете. Провинциальных дурочек надувайте этими фантасмагориями. Я — старый воробей, меня на мякине не проведешь. Триродов спокойно сказал ему: — Напрасно вы беснуетесь. Я вам помогу. Я вам денег дам, пожалуй. Но с условием. — Какое еще условие? — с сдержанною яростью спросил Остров. — Вы уедете — очень далеко — и навсегда, — сказал Триродов. — Ну, это еще надо подумать, — злобно сказал Остров. Триродов с улыбкою посмотрел на него и сказал: — В вашем распоряжении неделя. Ровно через неделю вы приедете ко мне и получите деньги. Остров почувствовал вдруг непонятный для него страх. Он испытывал ощущение взятого в чужую власть. Тоска томила его. Лицо Триродова исказилось жестокою усмешкою. Он сказал тихо: — Ваша ценность такова, что я убил бы вас совсем спокойно, как змею. Но я устал и от чужих убийств. — Моя ценность? — хрипло и нелепо бормотал Остров. Триродов гневно говорил: — Какая ваша цена? Наемный убийца, шпион, предатель. Остров сказал упавшим голосом: — Однако вас не предал пока. — Не выгодно, только потому не предали, — возразил Триродов. — А второе, не смеете. — Чего же вы хотите? — смиренно спросил Остров. — Какое ваше условие? Куда мне надо ехать?  Глава одиннадцатая   Триродов оставил в Рамееве приятное впечатление. Рамеев поспешил отдать Триродову визит: поехал к нему вместе с Петром. Не хотелось Петру ехать к Триродову, но все же он не решился отказаться. По дороге Петр хмурился, но в доме Триродова старался быть очень вежлив. Принужденность была в его вежливости. Очень скоро Миша подружился с Киршею, познакомился с другими мальчиками. Между Рамеевым и Триродовым завязывалось близкое знакомство, — настолько близкое, конечно, насколько это позволяла нелюдимость Триродова, его любовь к уединенной жизни. Случилось однажды, что Триродов с Киршею был у Рамеевых, замедлил и остался обедать. К обеду сошлось еще несколько человек из близких Рамееву и к молодым людям. Постарше были кадеты, помоложе — считали себя эсдеками и эсэрами. Сначала говорили, много волнуясь и споря, по поводу новости, принесенной одним из молодых гостей, учителем городского училища Воронком, с.-р. Сегодня днем близ своего дома был убит полицмейстер. Убийцы скрылись. Триродов не принимал почти никакого участия в разговоре. Елисавета смотрела на него тревожно, и желтый цвет ее платья казался цветом печали. Было очень заметно для всех, что Триродов задумчив и мрачен, как будто его томила тайная какая-то забота. В начале обеда он делал заметные усилия над собою, чтобы одолеть рассеянность и волнение. Наконец на него обратилось общее внимание. Особенно после нескольких ответов невпопад на вопросы одной из девиц. Триродов заметил, что на него смотрят. Ему стало неловко и досадно на себя, и это досадливое чувство помогло ему одолеть рассеянность и смущение. Он стал оживленнее, точно стряхнул с себя какой-то гнет, и вдруг разговорился. И голубою радостью поголубели тогда глубокие взоры Елисаветиных глаз. Петр, продолжая начатый разговор, говорил со свойственным ему уверенно-пророческим выражением: — Если бы не было этой дикой ломки при Петре, все пошло бы иначе. Триродов слегка насмешливо улыбался. — Ошибка, не правда ли? — спросил он. — Но уж если искать в русской истории ошибок, то не проще ли искать их еще раньше? — Где же? При сотворении мира? — с грубою насмешливостью спросил Петр. Триродов усмехнулся и сказал сдержанно: — При сотворении мира, конечно, это что и говорить. Но не заходя так далеко, для нас достаточно остановиться хоть на монгольском периоде. — Однако, — сказал Рамеев, — вы далеконько взяли. Триродов продолжал: — Историческая ошибка была в том, что Россия не сплотилась тогда с татарами. — Мало у нас татарщины! — досадливо сказал Петр. — Оттого и много, что не сплотились, — возразил Триродов. — Надобно было иметь смысл основать Монголо-русскую империю. — И перейти в магометанство? — спросил доктор Светилович, человек очень милый, но уж слишком уверенный во всем том, что несомненно. — Нет, зачем! — отвечал Триродов. — Борис Годунов был же христианином. Да и не в этом дело. Все равно, мы и католики Западной Европы смотрели друг на друга, как на еретиков. А тогда наша империя была бы всемирною. И если бы даже нас причисляли к желтой расе, то все же эта желтая раса считалась бы благороднейшею, и желтый цвет кожи казался бы весьма элегантным. — Вы развиваете какой-то странный… монгольский парадокс, — презрительно сказал Петр. Триродов говорил: — Все равно же, на нас и теперь смотрят в Европе почти как на монголов, как на расу, очень смешанную с монгольскими элементами. Говорят: поскоблите русского — откроете татарина. Завязался спор, который продолжался и когда вышли из-за стола. Петр Матов во время всего обеда был сильно не в духе. Он едва находил, что говорить со своею соседкою, молодою девицею, черноглазою, черноволосою, красивою с.-д. И прекрасная с.-д. все чаще стала обращаться к сидевшему рядом с нею по другую сторону священнику Закрасину. Он примыкал к к.-д. и все же был ближе к ней по убеждениям, чем октябрист Матов. Петру не нравилось, что Елисавета не обращает на него внимания, а смотрит на Триродова и слушает Триродова. Почему-то было ему досадно и то, что Елена иногда подолгу останавливала свой разнеженный взор тоже на Триродове. И в Петре все возрастало жуткое желание наговорить неприятностей Триродову. «Ведь он же гость», — подумал было Петр, сдерживая себя, но в ту же минуту почувствовал, что не может удержаться, что должен как-нибудь, чем бы то ни было, смутить самоуверенность Триродова. Петр подошел к Триродову и, покачиваясь перед ним на своих длинных и тонких ногах, сказал тоном, враждебность которого почти не старался скрыть: — На днях на пристани какой-то проходимец расспрашивал о вас. Кербах и Жербенев пили пиво и говорили глупости, а он подсел к ним и очень вами интересовался. — Лестно, — неохотно сказал Триродов. — Ну, не знаю, насколько лестно, — язвительно сказал Петр. — По-моему, приятного мало. Наружность очень подозрительная — какой-то оборванец. Хоть и уверяет, что он — актер, да что-то не похож. Говорит, что вы с ним старые друзья. Замечательный нахал! Триродов улыбнулся. Елисавета тревожно сказала: — Его же мы встретили на днях около вашего дома. — Место довольно уединенное, — неопределенным тоном сказал Триродов. Петр описал его наружность. — Да, это — актер Остров, — сказал Триродов. Елисавета, чувствуя странное беспокойство, сказала: — Он, кажется, все блуждал здесь по соседству, выспрашивал и высматривал. Не замышляет ли он чего-нибудь? — Очевидно, шпион, — презрительно сказала молодая с.-д. Триродов, не выражая ни малейшего удивления, сказал: — Вы думаете? Может быть. Не знаю. Я не видел его уже лет пять. Молодая с.-д. подумала, что Триродов обиделся на нее за своего знакомого; она сказала несколько натянуто: — Вы его хорошо знаете, тогда извините. — Я не знаю его теперешнего положения, — сказал Триродов. — Все может быть. — Можно ли ручаться за все случайные знакомства! — сказал Рамеев. Триродов спросил Петра: — Что же он говорил обо мне? Но тон его голоса не обнаруживал особенно большого любопытства. Петр сказал, усмехаясь саркастически: — Ну, говорил-то он мало, больше выспрашивал. Говорил, что вы его хорошо знаете. Впрочем, я скоро ушел. Триродов говорил тихо: — Да, я его знаю давно. Может быть, и недостаточно хорошо, но знаю. У меня были с ним кое-какие сношения. — Он у вас был вчера? — спросила Елисавета. Триродов отвечал: — Он заходил ко мне поздно вечером. Вчера. Очень поздно. Не знаю, почему он выбрал такой поздний час. Просил помочь. Требования его были довольно велики. Я дам ему, что смогу. Он отправится дальше. Все это было сказано отрывисто и нехотя. Ни у кого не стало охоты продолжать разговор об этом, но в это время совершенно неожиданно в разговор вмешался Кирша. Он подошел к отцу и сказал тихим, но очень внятным голосом: — Он нарочно пришел так поздно, когда я спал, чтобы я его не видел. Но я его помню. Когда еще я был совсем маленький, он показывал мне страшные фокусы. Теперь уж я не помню, что он делал. Помню только, что мне было очень страшно, и я плакал. Все с удивлением смотрели на Киршу, переглядывались и улыбались. Триродов спокойно сказал: — Ты это во сне видел, Кирша. Мальчики в его возрасте любят фантастические сказки, — продолжал он, обращаясь опять ко взрослым. — Да и мы, — мы любим утопии. Читаем Уэльса. Самая жизнь, которую мы теперь творим, представляется сочетанием элементов реального бытия с элементами фантастическими и утопическими. Возьмите, например, хотя бы это дело… Так прервал Триродов разговор об Острове и перевел его на другой вопрос, из числа волновавших в то время все общество. Вскоре после того он уехал. За ним поднялись и другие. Хозяева остались одни и сразу почувствовали в себе осадок досады и враждебности. Рамеев упрекал Петра: — Послушай, Петя, так, брат, нельзя. Это же негостеприимно. Ты все время так смотрел на Триродова, точно собирался послать его ко всем чертям. Петр ответил со сдержанною угрюмостью: — Вот именно, ко всем чертям. Вы, дядя, угадали мое настроение. Рамеев посмотрел на него с недоумением и спросил: — Да за что же, мой друг? — За что? — пылко, давая волю своему раздражению, заговорил Петр. — Да что он такое? Шарлатан? Мечтатель? Колдун? Не знается ли он с нечистою силою? Как вам кажется? Или уж это не сам ли черт в человеческом образе? Не черный, а серый, Анчутка беспятый, серый, плоский черт? — Ну, полно, Петя, что ты говоришь! — досадливо сказал Рамеев. Елисавета улыбалась неверною улыбкою покорной иронии, золотою и опечаленною, и желтая в ее черных волосах грустила и томилась роза. И широко раскрыты были удивленные глаза Елены. Петр продолжал: — Да подумайте сами, дядя, оглянитесь кругом, — ведь он же совсем околдовал наших девочек. — Если и околдовал, — сказала, весело улыбаясь Елена, — то меня только немножечко. Елисавета покраснела, но сказала спокойно: — Да, любопытно слушать. И не заткнуть же уши. — Вот видите, она сознается! — сердито воскликнул Петр. — В чем? — с удивлением спросила Елисавета. — Из-за этого холодного, тщеславного эгоиста ты всех готова забыть, — горячо говорил Петр. — Не заметила ни его тщеславия, ни его эгоизма, — холодно сказала Елисавета. — Удивляюсь, когда ты успела так хорошо, — или так худо, — с ним познакомиться. Петр продолжал сердито: — Вся эта его жалкая и вздорная болтовня — только из желания порисоваться. Елисавета с непривычною ей резкостью сказала: — Петя, ты ему завидуешь. И сейчас же, почувствовавши свою грубость, сказала краснея: — Извини меня, пожалуйста, Петя, но ты так жестоко нападаешь, что получается впечатление какого-то личного раздражения. — Завидую? Чему? — горячо возразил Петр. — Скажи мне, что он сделал полезного? Вот он напечатал несколько рассказцев, книгу стихов, — но назови мне хоть одно из его сочинений, в стихах ли, в прозе ль, где была бы хоть капля художественного или общественного смысла. — Его стихи, — начала было Елисавета. Петр перебил ее: — Ты мне скажи, где его талант? Чем он известен? Кто его знает? Все, что он пишет, только кажется поэзией. Перекрестись и увидишь, что все это книжно, вымучено, сухо. Бездарное дьявольское наваждение. Рамеев сказал примирительным тоном: — Ну, уж это ты напрасно. Нельзя же так отрицать! — Ну, даже допустим, что там есть кое-что не очень плохое, — продолжал Петр. — В наше время кто же не сумеет слепить звонких стишков! Но все-таки, что я должен в нем уважать? Развратный, плешивый, смешной, подслеповатый, — и Елисавета находит его красавцем! Елисавета сказала с удивлением: — Никогда я не говорила про его красоту. И разврат его — откуда это? Городские сплетни? Елисавета покраснела и нахмурилась. Ее синие глаза странными зажглись зеленоватыми огоньками. Петр гневно вышел из комнаты. — Чем он так раздражен? — с удивлением спросил Рамеев. Елисавета потупилась и с детскою застенчивостью сказала: — Не знаю. Она стыдливо улыбнулась робкому тону своих слов, потому что почувствовала себя девочкою, которая скрывает. Преодолевая стыд, она сказала: — Он — ревнивый.  Глава двенадцатая   Триродов любил быть один. Праздником ему было уединение и молчание. Так значительны казались ему одинокие его переживания, и такая сладкая была влюбленность в мечту. Кто-то приходил, что-то являлось. Не то во сне, не то наяву были дивные явления. Они сожигали тоску. Тоска была привычным состоянием Триродова. Только в писании стихов и прозы знал он самозабвение — удивительное состояние, когда время свивается и сгорает, когда дивное вдохновение награждает избранника светлым восторгом за все тяготы, за всю смуту жизни. Он писал много — печатал мало. Известность его была очень ограниченна, — мало кто читал его стихи и прозу, и из читавших мало было таких, кто признавал его талант. Его сочинения, новеллы и лирические стихи не отличались ни особою непонятностью, ни особыми декадентскими вычурами. Но они носили на себе печать чего-то изысканного и странного. Надо было иметь особый строй души, чтобы любить эту простую с виду, но столь необычную поэзию. Для иных, знавших его, казалась странною его неизвестность. Казалось, что способности его были достаточно велики для того, чтобы привлечь к нему удивление, внимание и признание толпы. Но он несколько презирал людей, — слишком, может быть, уверенный в своей гениальности, — и никогда не сделал движения, чтобы им угодить или понравиться. И потому его сочинений почти нигде не печатали. Да и вообще с людьми сходился Триродов редко и неохотно. Ему тяжело было смотреть с невольною проницательностью во мглу их темных и тяжелых душ. Только с женою ему было легко. Влюбленность роднит души. Но его жена умерла несколько лет назад. Она умерла, когда Кирше было уже лет шесть. Кирша помнил ее — не мог забыть, все вспоминал. Смерть жены Триродов почему-то ставил в связь с рождением сына. Хотя очевидной связи не было, — его жена умерла от случайной острой болезни. Триродов думал: «Она родила и потому должна была умереть. Жить — только невинным». Она умерла, но он всегда ждал ее и думал с отрадою: «Придет. Не обманет. Даст знак. Уведет за собою». И жизнь становилась легкою, как зыблемое видение сладкого сна. Он любил смотреть на портреты жены. На стене его кабинета висел портрет, написанный знаменитым английским художником. Было много фотографических ее изображений. Сладко было ему мечтать и, мечтая, любоваться изображениями прекрасного лица и милого тела. Иногда уединение нарушалось вторжением суетливой внешней жизни и внешней, холодно-чувственной любви. Приходила женщина, с которою у Триродова была с прошлого года связь, странная, нетребовательная, как-то ни с чего взявшаяся и никуда не ведущая. Это была учительница здешней женской гимназии Екатерина Николаевна Алкина, тихая, холодная, спокойная, с темно-рыжими волосами, с тонким, матово-бледным лицом, на котором были неожиданно ярки губы большого рта, как будто вся телесность и красочность лица в эту влилась внезапную яркость губ, такую грешную, такую жуткую. Она была замужем, но разошлась с мужем. У нее был сын: он жил при ней. Она была с.-д. и работала в организации, но в ее жизни это было случайно. С Триродовым она познакомилась из-за партийных дел. Ее товарищи как-то чутьем поняли, что для сношений с Триродовым, стоявшим к ним не очень близко, следует выбрать эту женщину. Вот пришла Алкина и начала, как всегда: — Я к вам по делу. Глубоким и спокойным взглядом смотрел на нее Триродов, отвечая ей обычные слова, обычный свершая обряд любезного гостеприимства. Слегка волнуясь от скрытых желаний, говорила Алкина о «деле». Еще раньше было условлено, что партийный агитатор, которого ждали для предположенной массовки, остановится в доме Триродова: это считалось самым безопасным местом. Сегодня Алкина сообщила, что агитатора ждут к вечеру. Надо было провести его в дом Триродова и сделать это так, чтобы в городе об этом не знали. Условились, где для него будет открыт вход, и Триродов вышел сделать необходимые распоряжения. Приятное ощущение творимой тайны наполняло его радостью. Когда Триродов вернулся, Алкина стояла у стола и перелистывала какую-то новую книгу. Руки ее слегка дрожали. Она посмотрела на Триродова ожидающим взглядом. Казалось, что она хочет сказать что-то значительное и нежное, — но голосом взволнованно-звучным она заговорила опять о деле. Она рассказывала новое в городе, в гимназии, в организации, — о конфискации местной газеты, о высылках из города по распоряжению полиции, о брожении на фабрике. Триродов спросил: — Кто из здешних будет на массовке говорить? — Бодеев, из гимназии, — ответила Алкина. — Я не люблю, что он пищит, — сказал Триродов. Алкина робко улыбнулась и сказала: — Он хороший партийный работник — это надо ценить. — Вы знаете, я не очень партийный, — ответил Триродов. Алкина помолчала, вздрогнула, встала, — и вдруг перестала волноваться. На ее бледном лице, казалось, живы были только губы, яркие, медленно говорящие. Она спросила спокойно: — Георгий Сергеевич, вы меня приласкаете? Триродов улыбнулся. Он сидел спокойно в кресле, смотрел на нее прямо и бесстрастно и немного замедлил ответом. Алкина спросила опять с печалью и кроткою покорностью: — Может быть, вам некогда? или не хочется? Триродов спокойно ответил: — Нет, Катя, я рад вам. Там будет вам удобно, — сказал он, показывая глазами на открытую дверь в маленькую соседнюю комнату, из которой уже не было другого выхода. Алкина, краснея слегка, сказала: — Если позволите, я лучше здесь разденусь. Мне радостно, чтобы вы на меня долго смотрели. Триродов помог ей расстегнуть застежки у ее юбки. Алкина села на стул, наклонилась и принялась расстегивать пуговки башмаков. Потом, медленно и с удовольствием переступая освобожденными от сжатий обуви ногами по полу, подошла к двери наружу, заперла ее на ключ и сказала: — Вы же знаете, у меня только одна радость. Она проворно разделась, стала перед Триродовым, подняла руки, — и была вся длинная, гибкая, как белая змея. Скрестив пальцы вытянутых вверх рук, она потянулась всем телом, такая стройная и гибкая, что казалось, вот-вот совьется белым кольцом. Потом она опустила руки, стала, спокойная и холодная, и сказала: — Прежде всего посмотрите на меня. Я еще не очень постарела? не совсем увяла? Триродов, любуясь ею, сказал тихо: — Катя, вы прекрасны, как всегда. Алкина спросила недоверчиво: — Правда? Измятое одеждою тело и от времени увядающая кожа, как может это тело быть прекрасным? — Вы — такая стройная и гибкая, — говорил Триродов. — Линии вашего тела несколько вытянуты в длину, но они совершенно чисты. Кто захочет измерить вас мерою, тот не найдет ошибок в пропорциях вашего тела. Алкина, внимательно рассматривая свое тело, сказала с тою же недоверчивостью: — Хорошо, линии. Но колорит? Вы как-то говорили, что у русских часто бывает неприятный цвет кожи. Когда я смотрю на белизну моего тела, она мне напоминает гипс, и я плачу оттого, что я так некрасива. — Нет, Катя, — возразил Триродов, — белизна вашего тела — не гипс. Это мрамор, слегка розовый. Это — молоко, влитое в алый хрустальный сосуд. Это — горный снег, озаренный догорающею зарею. Это — белая мечта, пронизанная розовым желанием. Алкина улыбнулась радостно, слегка покраснела и спросила: — Сегодня вы опять сделаете с меня сколько-нибудь снимков, да? Иначе я буду плакать о том, что я такая некрасивая, такая худая, что вы не хотите вспомнить иногда о моем лице и моем теле. — Да, — сказал Триродов, — у меня есть несколько приготовленных пластинок. Алкина засмеялась радостно и сказала: — Сначала поцелуйте меня. Она клонилась, почти упала в объятия Триродова. Поцелуи казались невинными, тихими, — как сестра целовала брата. Такая нежная и упругая под его руками была ее кожа. Алкина прильнула к нему покорным, отдающимся движением. Триродов перенес ее к мягкому, широкому ложу. Покорная и тихая, лежала она в его руках и смотрела прямо в его глаза простым, невинным взглядом. Когда сладкие и глубокие прошли минуты и усталая пришла стыдливость, Алкина лежала неподвижно, с полузакрытыми глазами, — и вдруг сказала: — Я все хотела вас спросить и как-то не решалась. Вы меня не презираете? Может быть, вы считаете меня очень бесстыдною? Она повернула к нему голову и испуганными, стыдливыми глазами смотрела на него. И он ответил ей с обычною своей решительностью: — Нет, Катя. Часто стыд только для того и нужен, чтобы преодолеть его. Алкина опять легла спокойно, нежась, нагая под его взорами, как под лучами высокого Змия. Триродов молчал. Алкина засмеялась тихо и сказала:

The script ran 0.005 seconds.