Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айн Рэнд - Атлант расправил плечи [1957]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, sf_social

Аннотация. «Атлант расправил плечи» - центральное произведение русской писательницы зарубежья Айн Рэнд, переведенное на множество языков и оказавшее огромное влияние на умы нескольких поколений читателей. Своеобразно сочетая фантастику и реализм, утопию и антиутопию, романтическую героику и испепеляющий гротеск, автор очень по-новому ставит извечные не только в русской литературе «проклятые вопросы» и предлагает свои варианты ответов - острые, парадоксальные, во многом спорные. Перевод с английского Д. В. Костыгина. ..."Что за чепуха?! - возмутится читатель. - Какой-то Голт, Атлант & Да и Рэнд эта - откуда взялась?" Когда три года назад я впервые услышал это имя, то подумал точно так же. Тем более что услышал его в невероятном контексте: Библиотека Конгресса США провела обширный социологический опрос, пытаясь определить, какая книга оказывает самое глубокое влияние на американцев. Первое место, разумеется, заняла Библия, а вот второе & «Атлант расправил плечи»! Глазам своим не поверил. Что же это делается?! Вроде бы дипломированный филолог, да чего уж там - кандидат наук, и специализация подходящая - современная романная поэтика, а ни о какой Айн Рэнд за сорок лет жизни слыхом не слыхивал. Что за наваждение?... Who is John Galt? Сергей Голубицкий. Опубликовано в журнале «Бизнес-журнал» №16 от 17 августа 2004 года. http://offline.business-magazine.ru/2004/52/111381/

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Расплавленная масса заполнила ковш и начала обильно переливаться через край. Затем ослепительно-белые струйки побагровели и через мгновение превратились в серые железные сосульки, которые одна за другой начали крошиться и падать на землю. Поверхность остывавшего в ковше металла начала затягиваться бугристой, похожей на земную кору коркой шлака. Она становилась все толще и толще, в нескольких местах образовывались кратеры, в которых вес еще кипела расплавленная масса. Высоко над головой в воздухе проплыла кабина крана, в которой сидел рабочий. Одной рукой он небрежно переключил рычаг, и огромные стальные крюки, свисавшие с цепей, поползли вниз, зацепили дужки ковша и легко, словно бидон с молоком, подняли его вверх. Двести тонн расплавленного металла легко плыли по воздуху по направлению к литейным формам. Хэнк Реардэн откинул голову назад и закрыл глаза. Он чувствовал, как от грохота крана дрожит колонна. «Дело сделано», — подумал он. Рабочий увидел его и понимающе улыбнулся; это была улыбка собрата по великому торжеству, который знал, почему этот высокий светловолосый человек должен был быть здесь сегодня вечером. Реардэн улыбнулся в ответ. Улыбка рабочего была единственным поздравлением, которое он получил. Он повернулся и пошел обратно в свой кабинет. Лицо его вновь ничего не выражало. Было уже очень поздно, когда он вышел из кабинета и пошел домой. Дом был довольно далеко от завода, и ему предстояло пройти несколько миль по безлюдной, пустынной местности, но, сам не зная почему, он решил пойти пешком. Он шел, сунув одну руку в карман и сжимая в пальцах браслет в форме цепочки, сделанный из своего сплава. Время от времени он шевелил пальцами, перебирая звенья браслета. Ему потребовалось десять лет, чтобы сделать его. Десять лет, думал он, это долгий срок. Дорога была темная, с обеих сторон поросшая деревьями. Глядя вверх, он увидел на фоне звездного неба несколько высохших, свернувшихся листочков, которые вот-вот должны были опасть. Впереди в окнах домов, стоявших поодаль друг от друга, горел свет, и от этого дорога казалась еще более безлюдной и затерянной в темноте. Ему никогда не было одиноко, за исключением тех минут, когда он чувствовал себя счастливым. Время от времени он оборачивался, чтобы взглянуть на разливавшееся в небе над заводом зарево. Он не думал о прошедших десяти годах. К этому дню от них осталось лишь чувство, которому он сам не мог дать точного определения, оно было спокойным и торжественным. Это чувство было итогом, и ему незачем было вновь пересчитывать составлявшие его слагаемые. Но слагаемые, хотя он и не вспоминал о них, оставались с ним. Это были ночи, проведенные у огнедышащих печей в исследовательских лабораториях, ночи, проведенные в трудах над листами бумаги, которые он исписывал формулами и рвал в клочья, доведенный до отчаяния очередной неудачей. Это были дни, когда небольшая группа молодых исследователей, которых он отобрал себе в помощь, ждала его указаний, как солдаты, готовые к безнадежному сражению, истощившие все силы, но по-прежнему рвущиеся в бой, только уже молча; и в их молчании слышались непроизнесенные слова: «Мистер Реардэн, это невозможно». Это были минуты, когда он вскакивал, не закончив еду, из-за стола, внезапно озаренный новой идеей, которой нельзя было дать ускользнуть, которую нужно было осуществить и проверить, над которой он затем работал долгие месяцы, чтобы в конце концов отвергнуть как очередную неудачу. Это были минуты, которые он пытался урвать от совещаний и деловых встреч, которые он, будучи человеком чрезвычайно занятым, человеком, которому принадлежали лучшие сталелитейные заводы в стране, пытался выкроить всеми способами, при этом почти чувствуя вину, словно он спешил на тайное свидание. Все эти десять лет, что бы он ни делал и что бы ни видел, он был одержим одной мыслью. Эта мысль не давала ему покоя, когда он смотрел на городские здания, на железную дорогу, на отдаленные огни в окнах фермерских домов, на нож в руке безупречной светской женщины, отрезавшей кусочек фрукта во время банкета. Все это время, всегда и везде, он думал о металлическом сплаве, который превзошел бы сталь во всех отношениях, о сплаве, который по отношению к стали стал бы тем, чем стала сталь по отношению к чугуну. Это был длительный процесс самоистязания, когда он, потеряв всякую надежду и выбросив очередной забракованный образец, не позволял себе признаться в том, что устал, не давал себе времени чувствовать, а подвергая себя мучительным поискам, твердил: «Не то... все еще не то», — и продолжал работать, движимый лишь твердой верой в то, что может это сделать. Потом настал день, когда это свершилось, — результат был назван металлом Реардэна. Все это, доведенное до белого каления, растеклось и переплавилось в его душе — и сплавом стало странное спокойное чувство, которое заставляло его улыбаться, идя по темной, пустынной дороге, и изумляться тому, что счастье может причинять боль. Он вдруг осознал, что думает о прошлом так, словно некоторые из минувших дней разворачивались перед ним, требуя, чтобы на них взглянули вновь. Ему не хотелось этого делать. Он презирал воспоминания, видя в них лишь бессмысленное потворство своим слабостям. Но он позволил себе оглянуться назад, на прожитые годы, вдруг поняв, что вспоминает о них из-за того браслета, который лежал сейчас у него в кармане. Ему вспомнился день, когда, стоя на выступе скалы, он чувствовал, как струйки пота стекают по виску вниз, к шее. Ему было тогда четырнадцать лет, и это был его первый трудовой день на руднике в Миннесоте. Ему было тяжело дышать из-за жгучей боли в груди, и он стоял, ругая себя за то, что устал. Постояв так с минуту, он снова принялся за дело, решив, что боль не является достаточно веской причиной, чтобы прекратить работу. Он вспомнил день, когда, стоя у окна своего кабинета, смотрел на рудник, с того утра принадлежащий ему. Тогда ему было тридцать. То, что произошло с ним за шестнадцать лет, разделявших эти два дня, не имело никакого значения, так же как когда-то для него ничего не значила боль. Все это время он работал на рудниках и сталелитейных заводах севера страны, упорно продвигаясь к избранной цели. Единственным запомнившимся ему за время работы во всех этих местах было то, что люди вокруг, казалось, никогда не знали, что нужно делать, в то время как он знал это всегда. Он вспомнил, что задавался вопросом, почему по всей стране закрывалось столько рудников, как закрылся бы и этот, если бы он его не купил. Он мысленно взглянул на выступы маячившей в далеком прошлом скалы. Там рабочие укрепляли над воротами новую вывеску: «Рудники Реардэна». Ему вспомнился день, когда он сидел у себя в кабинете, навалившись всем телом на стол. Было уже поздно, служащие разошлись по домам, и он мог лежать так. Он очень устал. Он словно участвовал в изнурительной гонке против собственного тела, и усталость, накопившаяся за эти годы, усталость, в которой он не хотел себе признаться, вдруг навалилась на него всей своей тяжестью и прижала к крышке стола. Он ничего не чувствовал, кроме желания не шевелиться. У него не было сил чувствовать, не было сил даже страдать. Казалось, он сжег всю свою энергию, извел на искры, приведшие в действие великое множество дел, и теперь, когда у него не было сил даже подняться, он спрашивал себя, может ли кто-нибудь вдохнуть в него ту единственную искорку, которая была ему так нужна. Он спрашивал себя, кто привел в движение его самого, кто поддерживает в нем это движение. Потом он поднял голову и медленно, с невероятным усилием поднял туловище и выпрямился в кресле, опершись дрожащей рукой о стол. Никогда больше он не задавал себе этого вопроса. Он вспомнил день, когда, стоя на вершине холма, смотрел на угрюмо-безжизненные строения заброшенного сталелитейного завода, который купил накануне. Дул сильный ветер, и в сумрачном свете, пробивавшемся из-под нависших над головой туч, он видел грязно-красную, словно мертвая кровь, ржавчину на теле гигантских кранов и ярко-зеленые полчища сорняков, разросшихся над кучами битого стекла у подножья зияющих голыми каркасами стен. Вдали у ворот виднелись темные силуэты людей. Это были безработные из когда-то процветавшего, но пришедшего в упадок и теперь неторопливо умиравшего городка. Они молча глядели на роскошную машину, которую он оставил у заводских ворот, и спрашивали себя, действительно ли человек, стоящий на холме, — тот самый Генри Реардэн, о котором так много говорят, и правда ли, что заводы вскоре вновь откроются. В те дни газеты писали: «Очевиден тот факт, что сталелитейное дело в Пенсильвании идет на спад. Эксперты единодушно сходятся в одном — затея Реардэна со сталью обречена на провал. Возможно, вскоре мы станем свидетелями скандального конца скандального Генри Реардэна». Это было десять лет назад. Холодный ветер, дувший сейчас ему в лицо, словно долетел из того далекого дня. Он оглянулся. В небе над заводом полыхало алое зарево. В этом зрелище чувствовалось таинство рождения жизни, подобное восхождению утреннего солнца. Это были этапы его пути — станции, которые оставил позади его поезд. Между этими станциями пролегли годы, но он осознавал их очень смутно и расплывчато — так все расплывается перед глазами от ветра, когда мчишься на огромной скорости. Но все мучения и нечеловеческие усилия, думал он, стоили того, потому что благодаря им настал этот день, день, когда была выплавлена первая партия металла Реардэна, которая станет рельсами для «Таггарт трансконтинентал». Он прикоснулся пальцами к лежавшему в кармане браслету. Этот браслет он сделал для своей жены из первой плавки нового металла. Реардэн вдруг осознал, что подумал о чем-то абстрактном, именуемом «моя жена», а не о женщине, на которой был женат. Он пожалел внезапно, что сделал браслет, и вслед за этим ощутил угрызения совести за это сожаление. Он тряхнул головой. Сейчас не время для былых сомнений. Сейчас он мог бы простить что угодно и кому угодно, потому что счастье облагораживает. Он ощущал уверенность в том, что сегодня каждый человек желал ему только добра. Ему очень хотелось кого-нибудь встретить, встать с распростертыми объятиями перед первым встречным незнакомым человеком и сказать: «Посмотри на меня». Он думал о том, что людям так не хватает радости и они жаждут малейшего ее проявления, чтобы хоть на мгновение освободиться от мрачного бремени страдания, которое казалось ему, сполна изведавшему эту жажду, таким необъяснимым и ненужным. Он так и не смог понять, почему люди должны быть несчастны. Погруженный в свои мысли, он не заметил, как дошел до вершины холма. Он остановился и обернулся. Далеко на востоке узкой полоской полыхало зарево, а над ним на фоне ночного неба висели казавшиеся отсюда маленькими неоновые буквы: «Сталь Реардэна». Он стоял выпрямившись, как перед судом, и думал о том, что в разных концах страны в темноте этой ночи полыхают неоном слова: «Рудники Реардэна», «Угольные шахты Реардэна», «Каменоломни Реардэна». Он подумал о прожитых годах, и ему вдруг захотелось зажечь над ними слова «Жизнь Реардэна». Он резко повернулся и пошел дальше. Он заметил, что по мере того, как он приближался к дому, его шаги становились медленнее, а радостное настроение постепенно улетучивалось. Он ощутил смутное нежелание входить в дом. Он вовсе не хотел его чувствовать. Нет, думал он, не сегодня; сегодня они поймут. Но он не знал и никогда не мог точно определить, какого именно понимания он ожидал от них. Подойдя к дому, он увидел свет в окнах гостиной. Дом стоял на холме, возвышаясь над ним белой громадой. Его украшали лишь несколько псевдоколониальных пилястр, и то как бы неохотно. Дом представал в безрадостной наготе, лишенной какой бы то ни было привлекательности. Реардэн не был уверен, что жена заметила его, когда он вошел в комнату. Она говорила, сидя у камина и грациозно жестикулируя, пытаясь придать особую выразительность своим словам. Он услышал, как она на мгновение запнулась, и решил было, что она его увидела, но, не поворачивая головы, она продолжала говорить. — ... дело в том, что человеку искусства совершенно неинтересны так называемые чудеса технической изобретательности, — говорила она. — Он попросту не желает восторгаться канализацией. — Тут она повернула голову, посмотрела на стоявшего в тени Реардэна и, всплеснув изящными, как лебединая шея, руками, спросила с нарочито веселым изумлением: — О, дорогой. Не рановато ли ты сегодня? Неужели не возникло необходимости замести шлак или надраить заслонки? Все повернулись к нему: мать, его брат Филипп и Пол Ларкин — давний друг их семьи. — Извините. Я знаю, что уже поздно, — сказал он. — Я не хочу слышать никаких извинений, — сказала его мать. — Ты мог хотя бы позвонить. Он посмотрел на нее, смутно пытаясь что-то вспомнить. — Ты обещал быть сегодня к ужину. — Да, действительно обещал. Извини, мама, но сегодня на заводе мы выплавили... — Он вдруг замолчал не договорив. Он не знал, что помешало ему выговорить то, что он так хотел сказать. Лишь добавил: — Я просто... просто забыл. — Именно это мама и имела в виду, — сказал Филипп. — Ой, да дайте же ему прийти в себя. Он мыслями все еще на своем заводе, — весело сказала его жена. — Да сними же пальто, Генри. Пол Ларкин сидел, глядя на него по-собачьи преданными глазами. — Привет, Пол. Ты давно ждешь? — спросил Реардэн. Пол улыбнулся в благодарность за проявленное к нему внимание: — Да нет. Мне удалось вскочить в пятичасовой из Нью-Йорка. — Что, какие-нибудь проблемы? — А у кого в наши дни нет проблем? — На его лице появилась покорная улыбка, дававшая понять, что замечание чисто философского характера. — Нет, на этот раз никаких проблем. Просто решил повидаться с тобой. Жена рассмеялась: — Ты разочаровал его, Пол. — Она повернулась к Peaрдэну: — Генри, это что, комплекс неполноценности собственного превосходства? Ты полагаешь, что с тобой никто не желает повидаться просто так, или считаешь, что никто не может обойтись без твоей помощи? Он хотел было сердито возразить, но она улыбнулась ему так, словно это всего лишь шутка, а у него уже просто не осталось сил на несерьезную болтовню, поэтому он ничего не ответил. Он стоял, глядя на нее, и размышлял о том, чего никогда не мог понять. Лилиан Реардэн все считали красивой женщиной. Она была высокого роста, и у нее была очень грациозная фигура, казавшаяся особенно привлекательной в платьях стиля ампир, с высокой талией, которые она любила. У нее был изысканный профиль, его чистые, гордые линии и блестящие пряди светло-каштановых волос, уложенных с классической простотой, создавали впечатление строгой аристократической красоты. Но когда она поворачивалась в фас, люди обычно испытывали легкое разочарование. Ее лицо нельзя было назвать красивым, особенно глаза — какие-то водянисто-бледные, не серые и не карие, они казались безжизненно-пустыми, лишенными всякого выражения. Реардэна всегда удивляло, почему на ее лице никогда не было выражения радости, ведь она так часто смеялась. — Дорогой, мы с тобой уже встречались раньше, — сказала она в ответ на его пристальный взгляд. — Хотя, кажется, ты в этом не уверен. — Генри, ты ужинал сегодня? — спросила его мать укоризненно-раздраженным голосом, словно то, что он был голоден, являлось для нее личным оскорблением. — Да... Нет... я не был голоден. — Я скажу прислуге, чтобы... — Нет, мама, не сейчас. Это неважно. — Вот оттого-то мне с тобой так трудно. — Она не смотрела на него и говорила в пустоту. — О тебе бесполезно заботиться, ты все равно этого не ценишь. Я никогда не могла заставить тебя правильно питаться. — Генри, ты слишком много работаешь, — сказал Филипп, — нельзя так. Реардэн рассмеялся: — Но мне это нравится. — Ты просто убеждаешь себя в этом. Это у тебя что-то вроде нервного расстройства. Когда человек с головой уходит в работу, он делает это, чтобы найти спасение от чего-то, что мучит его. Тебе следует найти себе какое-нибудь хобби. — Перестань ради Бога, Фил, — сказал Реардэн и пожалел, что его голос прозвучал так раздраженно. Филипп никогда не мог похвалиться крепким здоровьем, хотя доктора не находили никаких особых дефектов в его долговязо-нескладном теле. Ему было тридцать восемь лет, но из-за хронического выражения усталости на лице иногда казалось, что он старше своего брата. — Ты должен научиться как-то развлекаться, — продолжал Филипп, — иначе ты станешь скучным, ограниченным человеком. Зациклишься. Пора тебе выбраться из своей норы и взглянуть на мир. Ты же не хочешь вот так загубить свою жизнь. Подавляя гнев, Реардэн старался убедить себя, что Филипп пытается проявить заботу о нем. Он говорил себе, что с его стороны несправедливо негодовать: они все хотели показать, что беспокоятся о нем, но ему не хотелось, чтобы его работа была причиной их беспокойства. — Я сегодня прекрасно развлекся, Фил, — сказал он улыбаясь и удивился, почему тот не спросил его, чем именно. Ему очень хотелось, чтобы кто-нибудь задал ему этот вопрос. Ему было трудно сосредоточиться. Белая струя металла все еще стояла у него перед глазами, целиком заполняя сознание и не оставляя места ни для чего другого. — Вообще-то мог бы и извиниться, но я слишком хорошо тебя знаю и на извинения не рассчитываю. Голос принадлежал его матери. Он обернулся. Она смотрела на него обиженным взглядом беззащитного, а потому обреченного на смирение человека. — Сегодня у нас ужинала мисс Бичмен. — Кто? — Мисс Бичмен, моя подруга. — Да? — Я тебе много раз рассказывала о ней, но ты никогда ничего не помнишь из того, что я говорю. Она так хотела познакомиться с тобой, но должна была уйти сразу после ужина. Мисс Бичмен очень занятой человек. Ей хотелось рассказать тебе о том, что мы делаем в приходской школе, о занятиях слесарным делом и о резных дверных ручках, которые детишки делают своими руками. Ему потребовалось все самообладание, чтобы из уважения к матери ответить спокойным голосом: — Извини, мама. Мне очень жаль, что я расстроил тебя. — Да ничего тебе не жаль. Ты вполне мог бы прийти, если бы захотел. Но разве ты хоть раз сделал что-то для кого-нибудь, кроме себя? Мы все тебе глубоко безразличны, тебя не интересует, что мы делаем. Ты считаешь, что раз ты оплачиваешь счета, то этого вполне достаточно. Деньги! Ты только это и знаешь. И ничего, кроме денег, мы от тебя не видим. Ты хоть раз уделил кому-нибудь из нас хоть капельку внимания? Если она хотела сказать, что скучает по нему, это означало, что она его любит; а раз она его любит, с его стороны несправедливо испытывать тяжелое, мрачное чувство, которое вынуждало его молчать, чтобы его голос не выдал, что это чувство — отвращение. — Тебе на все наплевать, — продолжала она умоляюще язвительным тоном. — Ты сегодня был нужен Лилиан по очень важному делу, но я сразу сказала, что бесполезно тебя дожидаться. — Мама, это не имеет никакого значения. Во всяком случае, для Генри, — сказала Лилиан. Он повернулся к ней. Он стоял посреди комнаты, так и не сняв пальто, словно все вокруг него было нереальным и далеким от действительности. — Это не имеет совершенно никакого значения, — весело повторила Лилиан. Он не мог определить, каким тоном она говорила — оправдывающимся или самодовольным. — Это некоммерческий вопрос. Он не имеет никакого отношения к бизнесу. — И что же это? — Просто я хочу устроить прием. — Прием? — О, не пугайся, дорогой, не завтра. Я знаю, что ты очень занят, но я планирую его через три месяца и хочу, чтобы это было большим, особым событием, поэтому не мог бы ты мне пообещать, что будешь в этот вечер дома, а не где-то в Миннесоте, Колорадо или Калифорнии? Она как-то странно смотрела на него. Ее слова звучали легко, беспечно и в то же время многозначительно, ее улыбка, казавшаяся подчеркнуто простодушной, таила какой-то подвох. — Через три месяца? Но ты же прекрасно понимаешь, что я не знаю наперед, какие неотложные дела могут заставить меня уехать из города. — О, я понимаю. Но могу я назначить тебе деловое свидание, как управляющий железной дорогой, автомобилестроительным заводом или сборщик мусора, э... металлолома? Говорят, о деловых встречах ты не забываешь. Разумеется, ты волен выбрать тот день, который тебя больше устроит. — Она смотрела ему прямо в глаза, слегка наклонив голову, и в ее взгляде, направленном снизу вверх, сквозила какая-то особая женская мольба. Она спросила слегка небрежно и вместе с тем очень осторожно: — Я имела в виду десятое декабря, но может быть, тебя больше устроит девятое или одиннадцатое? — Мне все равно. — Десятое декабря — годовщина нашей свадьбы, Генри, — нежно сказала она. Все смотрели на него, ожидая увидеть на его лице осознание своей вины, но по нему промелькнула лишь едва уловимая улыбка, словно слова жены лишь несколько позабавили его. Нет, думал Реардэн, едва ли она рассчитывала этим уязвить его, ведь ему достаточно отказаться признать за собой какую-либо вину за свою забывчивость, и тогда уязвленной окажется она. Она знает, что может рассчитывать на его чувства к ней. Ее мотивом, думал он, было желание проверить его чувства и признаться в своих. Прием был не его, а ее способом отмечать торжество. Для него прием ровным счетом ничего не значил, в ее же понимании это лучшее, что она могла предложить в знак любви к нему и в память об их браке. Он должен уважать ее намерения, хотя и не разделяет ее представлений и не уверен, что какие бы то ни было знаки внимания с ее стороны ему до сих пор небезразличны. Он вынужден был уступить, потому что она полностью сдалась на его милость. Он искренне и дружелюбно улыбнулся, признавая ее победу. — Хорошо, Лилиан, обещаю быть дома вечером десятого декабря, — сказал он спокойно. — Спасибо, дорогой. Она как-то загадочно улыбнулась, и ему на мгновение показалось, что его ответ всех разочаровал. Если она доверяла ему, если еще сохранила какие-то чувства к нему, то и он готов ответить ей тем же. Он должен был это сказать, потому что хотел сделать это, как только вошел; только об этом он и мог говорить сегодня. — Лилиан, извини, что я вернулся так поздно, но сегодня мы выдали первую плавку металла Реардэна. На минуту воцарилась тишина. Затем Филипп сказал: — Что ж, очень мило. Другие промолчали. Он сунул руку в карман. Прикоснувшись пальцами к браслету, он словно вернулся в реальный мир и опять ощутил чувство, охватившее его, когда он смотрел на поток расплавленного металла. — Лилиан, я принес тебе подарок, — сказал он, протягивая ей браслет. Он не знал, что, опуская на ее ладонь браслет, стоит навытяжку, что его рука повторяет жест крестоносца, вручающего любимой свои трофеи. Лилиан взяла браслет кончиками пальцев и подняла вверх, к свету. Звенья цепочки были тяжело-грубоватыми, какого-то странного зеленовато-голубого оттенка. — Что это? — Это первая вещь, сделанная из капель первой плавки металла Реардэна. — Ты хочешь сказать, что это по ценности не уступает куску железнодорожной рельсы? Он посмотрел на нее несколько озадаченно. Она стояла, позвякивая блестевшим в ярком свете браслетом. — Генри, это просто очаровательно! Как оригинально! Я произведу фурор, появившись в Нью-Йорке в украшениях, сделанных из того же металла, что и опоры мостов, моторы грузовиков, кухонные духовки, пишущие машинки и — что ты мне еще говорил? — а... суповые кастрюли. — О Господи, Генри, какое тщеславие! — сказал Филипп. — Он просто сентиментален, как все мужчины. Спасибо, дорогой, я оценила его. Я понимаю, что это не просто подарок. — А я считаю, что это чистой воды эгоизм, — сказала мать. — Другой на твоем месте принес бы браслет с бриллиантами, потому что хотел бы доставить подарком удовольствие своей жене, а не себе. Но ты считаешь, что если изобрел очередную железку, то она для всех дороже бриллиантов только потому, что ее изобрел ты. Ты уже в пять лет был таким, и я всегда знала, что ты вырастешь самым эгоистичным созданием на земле. — Ну что вы, мама, это просто очаровательно. Спасибо, дорогой. Лилиан положила браслет на стол, встала на цыпочки и поцеловала Реардэна в щеку. Он не пошевелился и не наклонился к ней. Постояв так с минуту, он повернулся, снял пальто и сел у камина, в стороне от остальных. Он ничего не чувствовал, кроме невероятной усталости. Он не слушал, о чем они говорят, едва различая голос Лилиан, которая, защищая его, спорила с его матерью. — Я знаю его лучше, чем ты, — говорила мать. — Его никто и ничто не интересует, если это не касается его работы. Его интересует только работа. Я всю жизнь пыталась воспитать в нем хоть чуточку человечности, но все было бесполезно. Реардэн предоставил матери неограниченные средства, так что она могла жить, где и как захочет. Он спрашивал себя, почему она настояла на том, чтобы жить с ним. Он думал, что его успех, возможно, кое-что значит для нее, и если так, что-то их все же связывает, что-то такое, чего он не может не признать. Если она хочет жить в доме своего добившегося успеха сына, он не станет ей в этом отказывать. — Бесполезно делать из Генри святого, мама. Это ему не дано, — сказал Филипп. — Ты не прав, Фил. Ох, как ты не прав, — сказала Лилиан. — Беда как раз в том, что у Генри есть все задатки святого. Чего они от меня хотят? — думал Реардэн. Чего добиваются? Ему от них никогда ничего не было нужно. Это они все время что-то требовали от него, и, хотя это выглядело любовью и привязанностью, выносить это было намного тяжелее, чем любую ненависть. Он презирал беспричинную любовь, как презирал незаработанное собственным трудом богатство. Они любили его по каким-то непонятным причинам и игнорировали все то, за что он хотел быть любимым. Он спрашивал себя, каких ответных чувств они от него добиваются, — если только им нужны его чувства. А хотели они именно его чувств. В противном случае не было бы постоянных обвинений в его безразличии к ним, не было бы хронической атмосферы подозрительности, как будто они на каждом шагу ожидали, что он причинит им боль. У него никогда не было такого желания, но он всегда чувствовал их недоверчивость и настороженность. Казалось, все, что он говорил, задевало их за живое; дело было даже не в его словах и поступках. Можно было подумать, что их ранило само его существование. «Перестань воображать всякую чепуху», — приказал он себе, пытаясь разобраться в головоломке со всем присущим ему чувством справедливости. Он не мог осудить их не поняв, а понять их он не мог. Любит ли он их? Нет, подумал он, он всегда лишь хотел любить их, что не одно и то же. Он хотел любить их во имя неких скрытых ценностей, которые прежде пытался распознать в каждом человеке. Сейчас он не испытывал к ним ничего, кроме равнодушия. Не было даже сожаления об утрате. Нужен ли ему кто-нибудь в личной жизни? Ощущает ли он в самом себе нехватку некоего очень желанного чувства? Нет, думал он. Был ли в его жизни период, когда он ощущал это? Да, думал он, в молодости, но не теперь. Чувство усталости все нарастало. Он вдруг понял, что это от скуки. Он всячески пытался скрыть это от них и сидел неподвижно, борясь с желанием уснуть, которое постепенно перерастало в невыносимую физическую боль. Глаза у него уже слипались, когда он почувствовал мягкие влажные пальцы, коснувшиеся его руки. Пол Ларкин придвинулся к нему для доверительного разговора. — Мне плевать, что там об этом говорят, Хэнк, но твой сплав — стоящая вещь. Ты сделаешь на нем состояние, как и на всем, за что берешься. — Да, — сказал Реардэн. — Я знаю. — Я просто... просто надеюсь, что у тебя не будет неприятностей. — Каких неприятностей? — Ну, я не знаю... ты же знаешь, как все обстоит сейчас... есть люди, которые... не знаю... всякое может случиться. — Что может случиться? Ларкин сидел, сгорбившись, глядя на него нежно-молящими глазами. Его короткое пухловатое тело казалось каким-то незащищенным и незавершенным, будто ему не хватало раковины, в которой он, как улитка, мог бы спрятаться при малейшей опасности. Грустные глаза и потерянная, беспомощная, обезоруживающая улыбка заменяли ему раковину. Его улыбка была открытой, как у мальчика, окончательно сдавшегося на милость непостижимой вселенной. Ему было пятьдесят три года. — Народ тебя не очень жалует, Хэнк. В прессе ни одного доброго слова. — Ну и что? — Ты непопулярен, Хэнк. — Я не получал никаких жалоб от моих клиентов. — Я не о том. Тебе нужен хороший импресарио, который продавал бы публике тебя. — Зачем мне продавать себя? Я продаю сталь. — Тебе надо, чтобы все были настроены против тебя? Общественное мнение — это, знаешь ли, штука важная. — Не думаю, что все настроены против меня. Во всяком случае мне на это наплевать. — Газеты против тебя. — Им делать нечего. В отличие от меня. — Мне это не нравится, Хэнк. Это нехорошо. — Что? — То, что о тебе пишут. — А что обо мне пишут? — Ну, всякое. Что ты несговорчивый. Что ты беспощадный. Что ты всегда все делаешь по-своему и не считаешься ни с чьим мнением. Что твоя единственная цель — делать сталь и делать деньги. — Но это действительно моя единственная цель. — Но не надо говорить этого. — А почему бы и нет? Что же мне говорить? — Ну, не знаю... Но твои заводы... — Но это же мои заводы, не так ли? — Да, но не надо слишком громко напоминать об этом. Ты же знаешь, как все сейчас обстоит... Они считают, что твоя позиция антиобщественна. — А мне наплевать, что там они считают. Пол Ларкин вздохнул. — В чем дело, Пол? К чему ты клонишь? — Ни к чему конкретно. Только в наше время всякое может случиться. Нужна осторожность. Реардэн усмехнулся: — Ты что, волнуешься за меня? — Просто я твой друг, Хэнк. Ты же знаешь, как я восхищаюсь тобой. Полу Ларкину всегда не везло. За что бы он ни брался, все у него не ладилось. Не то чтобы он прогорал, скорее не преуспевал. Он был бизнесменом, но не мог удержаться подолгу ни в одной сфере бизнеса. Сейчас у него был небольшой завод по производству шахтного оборудования. Он просто боготворил Реардэна. Он приходил к нему за советом, изредка брал небольшие займы, которые неизменно выплачивал, хотя и не всегда вовремя. Казалось, основой их дружеских отношений было то, что он, глядя на Реардэна, будто заряжался и черпал энергию, которой Генри обладал в избытке. Когда Реардэн смотрел на Ларкина, у него возникало чувство, которое он ощущал при виде муравья, с невероятными усилиями волочившего спичку. Это так трудно для него, думал он тогда, и так просто для меня. Поэтому он всегда, когда мог, давал Ларкину советы, проявлял внимание, такт и терпеливый интерес к его делам. — Я твой друг, Хэнк. Реардэн пристально посмотрел на него. Ларкин сидел, глядя в сторону, молча обдумывая что-то. — Как твой человек в Вашингтоне? — спросил он через некоторое время. — По-моему, в порядке. — Ты должен быть в этом уверен. Это важно, Хэнк. Это очень важно. — Да, пожалуй, ты прав. — Я вообще-то именно это и пришел тебе сказать. — Для этого есть особые причины? — Нет. Реардэну не нравился предмет разговора. Он понимал, что ему нужен человек, который отстаивал бы его интересы перед законодателями. Все предприниматели вынуждены были содержать таких людей, но он никогда не придавал этой стороне дела особого значения, не мог убедить себя, что это так уж необходимо. Какое-то необъяснимое отвращение — смесь брезгливости и скуки — всегда останавливало его при мысли об этом. — Проблема в том, Пол, что для этих дел приходится подбирать таких гнусных людишек, — сказал Реардэн, думая вслух. — Ничего не поделаешь. Такова жизнь, — сказал Ларкин, глядя в сторону. — Но почему, черт возьми, так происходит? Ты можешь мне это объяснить? Что происходит с миром? Ларкин грустно пожал плечами: — Зачем задавать вопросы, на которые никто не может ответить? Насколько глубок океан? Насколько высоко небо? Кто такой Джон Галт? Реардэн встал. — Нет, — сказал он резко. — Нет никаких оснований для подобных чувств. Усталость исчезла, когда он заговорил о деле. Он ощутил внезапный прилив сил и острую потребность четко сформулировать для самого себя собственное понимание жизни и утвердиться в этом понимании, которое он столь ясно ощутил по дороге домой и которому сейчас угрожало что-то непонятное и необъяснимое. Он энергично ходил взад-вперед по комнате. Он смотрел на свою семью. Они были похожи на несчастных, сбитых с толку детей, даже мать, и глупо негодовать по поводу их убожества, порожденного не злобой, а беспомощностью. Он должен научиться понимать их, раз уж вынужден так много им давать и раз они не могут разделить его чувство радостной, безграничной мощи. Он посмотрел на них. Мать и Филипп о чем-то оживленно разговаривали, но он заметил, что они выглядят какими-то нервными и взвинченными. Филипп сидел в низком кресле, выпятив живот и слегка ссутулившись, словно неудобство его позы должно было служить укором смотревшим на него. — Что случилось, Фил? — спросил Реардэн подходя. — У тебя такой пришибленный вид. — У меня был тяжелый день, — ответил тот неохотно. — Не ты один много работаешь, — сказала Реардэну мать. — У других тоже есть проблемы, даже если это не миллиардные супертрансконтинентальные проблемы, как у тебя. — Ну почему же, это очень хорошо. Я всегда думал, что Филиппу нужно найти занятие по душе. — Очень хорошо? Ты хочешь сказать, что тебе нравится наблюдать, как твой брат надрывается на работе? Похоже, тебя это забавляет, не так ли? — Почему, мама, нет. Я просто хотел бы помочь. — Ты не обязан ему помогать. Ты вообще не обязан ничего чувствовать по отношению к нам. Реардэн никогда толком не знал, чем занимается его брат или чем он хотел бы заниматься. Он оплатил обучение Филиппа в колледже, но тот так и не решил, чему посвятить себя. По понятиям Реардэна было ненормально, что человек не стремится получить какую-нибудь высокооплачиваемую работу, но он не хотел заставлять Филиппа жить по своим правилам; он мог позволить себе содержать брата и не замечать тех расходов, которые нес. Все эти годы он думал, что Филипп сам должен избрать карьеру по душе, не будучи вынужденным бороться за существование и зарабатывать себе на жизнь. — Что ты делал сегодня, Фил? — спросил он покорно. — Тебе это неинтересно. — Мне это очень интересно, поэтому я и спрашиваю. — Я сегодня носился по всему штату от Реддинга до Уилмингтона и разговаривал с множеством разных людей. — Зачем тебе нужно было встречаться с ними? — Я пытаюсь найти спонсоров для общества «Друзья всемирного прогресса». Реардэн не мог уследить за множеством организаций, в которых состоял его брат, и не имел четкого представления о характере их деятельности. Он смутно помнил, что последние полгода Филипп изредка упоминал это общество. Кажется, они устраивали бесплатные лекции по психологии, народной музыке и коллективному сельскому хозяйству. Реардэн презирал подобные организации и не видел никакого смысла вникать в характер их деятельности. Он молчал. — Нам нужно десять тысяч долларов на очень важную программу, — продолжал Филипп, — но выбить на это деньги — поистине мученическая задача. В людях не осталось ни капли сознательности. Когда я думаю о тех денежных мешках, с которыми сегодня разговаривал... Они тратят намного больше на любой свой каприз, но я не смог вытрясти из них даже жалкой сотни с носа. У них нет никакого чувства морального долга, никакого... Ты чего смеешься? — спросил он резко. Реардэн стоял перед ним улыбаясь. Это было так по-детски, так очевидно и грубо — в одной фразе намек и оскорбление! Что ж, совсем нетрудно ответить Филиппу оскорблением, тем более убийственным, что оно было бы чистой правдой. Но именно из-за этой простоты он не мог раскрыть рта. Конечно же, думал Реардэн, бедняга знает, что он в моей власти, что он сам себя подставил, а я вот возьму и промолчу — такой ответ поймет даже он. До чего же он все-таки докатился! Реардэн вдруг подумал, что мог бы пробиться сквозь броню убожества, сковавшую брата, приятно ошеломить его, удовлетворив его безнадежное желание. Он думал — какая разница, в чем оно заключается? Это его желание; как мой металл, который значит для меня столько же, сколько для него эти десять тысяч долларов; пусть он хоть раз почувствует себя счастливым, может быть, это его чему-нибудь научит, разве не я говорил, что счастье облагораживает? У меня сегодня праздник, пусть он будет и у него — для меня это так мало, а для него это может означать так много. — Филипп, — сказал он улыбаясь, — позвони завтра мисс Айвз в мой офис, она выдаст тебе чек на десять тысяч долларов. Филипп озадаченно посмотрел на него. В его взгляде не было ни удивления, ни радости. Он просто смотрел пустыми, словно стеклянными, глазами. — О, очень мило с твоей стороны, — сказал он. В его голосе не было никаких эмоций, даже обычной жадности. Реардэн не мог разобраться в возникшем чувстве. Он ощутил странную пустоту, словно что-то рушилось внутри него, и вместе с тем необъяснимо обременительную тяжесть. Он знал, что это разочарование, но спрашивал себя, почему оно такое мрачное и уродливое. — Очень мило с твоей стороны, Генри, — сухо повторил Филипп. — Я удивлен. Не ожидал этого от тебя. — Неужели ты не понимаешь, Фил? — весело сказала Лилиан. — Генри сегодня выплавил свой металл. — Она повернулась к Реардэну: — Дорогой, может, объявить по этому поводу национальный праздник? — Ты добр, Генри, — сказала мать, — но не так часто, как хотелось бы. Реардэн стоял, глядя на Филиппа и будто ожидая чего-то. Филипп посмотрел в сторону, затем поднял голову и взглянул ему прямо в глаза: — Ты ведь не очень-то беспокоишься об обездоленных? — спросил он, и Реардэн, с трудом веря в это, услышал в его голосе укоризненные нотки. — Нет, Филипп, не очень. Я просто хочу, чтобы ты был счастлив. — Но эти деньги — не для меня. Я собираю их не в личных целях. У меня нет абсолютно никаких корыстных интересов. — Он говорил холодно, с сознанием собственной добродетели. Реардэн отвернулся. Он вдруг почувствовал сильное отвращение; не потому, что Филипп лицемерил, а потому, что он говорил правду. Реардэн знал, что Филипп именно так и думает. — Кстати, Генри, ты не возражаешь, если я попрошу тебя распорядиться, чтобы мисс Айвз выдала мне сумму наличными? Реардэн обернулся и удивленно посмотрел на него. — Видишь ли, «Друзья всемирного прогресса» — очень прогрессивная организация, и они всегда утверждали, что ты представляешь собой наиболее реакционный общественный элемент в стране; нам неловко вносить твое имя в список благотворителей — нас могут обвинить в том, что мы тебе продались. Он хотел влепить Филиппу пощечину. Но почти невыносимое презрение заставило его лишь закрыть глаза. — Хорошо, — сказал он тихо, — ты получишь деньги наличными. Он отошел к окну в дальнем конце комнаты и стоял, глядя на зарево, полыхавшее в небе над заводами. Он услышал, как Ларкин выкрикнул ему в спину: — Черт побери, Хэнк, тебе не следовало давать ему эти деньги! Затем он услышал холодно-веселый голос Лилиан: — Ты не прав, Пол. Ох как не прав! Что бы случилось с его тщеславием, если бы он время от времени не давал нам подачек? Что стало бы с его силой, если бы он не подчинял себе людей послабее? Что бы с ним стало, если бы он не содержал нас? Это совершенно нормально, я его ни в чем не обвиняю. Такова человеческая природа. — Она взяла браслет и вытянула руку вверх, показав, как сверкает металл в свете лампы. — Цепь, — сказала она. — Красивая, правда? Это цепь, на которой он всех нас держит. Глава 3. Вершина и дно Потолок был низким и тяжелым — как в подвале, и, проходя по комнатам, люди невольно пригибали голову, словно тяжесть нависавшего сверху панельного свода давила на плечи. Круглые обитые темно-красной кожей кабины были встроены в каменные стены, выглядевшие так, словно их разъели время и сырость. Окон не было, лишь полоски голубоватого света, напоминавшего о светомаскировке при военном положении, пробивались сквозь проемы в каменной кладке. Узкая, длинная лестница вела вниз, словно спускаясь глубоко под землю. Это был самый дорогой бар Нью-Йорка, и находился он на крыше небоскреба. За столом сидели четверо мужчин. Находясь на высоте шестидесяти этажей над городом, они разговаривали негромко, не так, как человек обычно говорит на большой высоте, охваченный чувством свободы при виде простирающегося перед ним пространства; их голоса звучали приглушенно, под стать подвальной обстановке. — Условия и обстоятельства, Джим, — сказал Орен Бойл, — условия и обстоятельства, абсолютно непредвиденные. У нас все было готово для производства этих рельсов, но произошел непредвиденный поворот событий, который никто не в силах был предотвратить. Если бы ты дал нам хоть какой-то шанс, Джим. — По-моему, разобщенность является главной причиной всех социальных проблем, — медленно, растягивая слова, сказал Таггарт. — Моя сестра имеет некоторое влияние в определенных кругах наших акционеров, и мне не всегда удается противостоять их разрушительным действиям. — Точно, Джим. Разобщенность — вот в чем проблема. Я абсолютно уверен, что в нашем сложном индустриальном обществе ни одна сфера бизнеса не может развиваться успешно, не взяв на себя часть проблем других отраслей. Таггарт сделал глоток из своей рюмки и поставил ее обратно на стол. — На их месте я бы уволил бармена, — сказал он. — Возьмем, к примеру, «Ассошиэйтед стал». У нас самые современные заводы в стране и самая лучшая организация производства. Это неоспоримый факт — в прошлом году журнал «Глоб» присудил нам премию за эффективность производства. Поэтому мы можем утверждать, что сделали все, что в наших силах, и никто не имеет права нас в чем-либо обвинять. Но что же поделаешь, если дефицит железной руды — национальная проблема. Мы не могли получить руду, Джим. Таггарт ничего не ответил. Он сидел за столом, широко расставив локти, хотя стол и без того был маленьким и неудобным. Троим его собеседникам пришлось потесниться, но они, казалось, воспринимали это как само собой разумеющееся. — Сейчас никто не может получить руду, — продолжал Бойл. — Природные запасы исчерпаны, оборудование изношено, материалов не хватает, с транспортом перебои... имеются и другие неизбежные трудности. — Горнодобывающая промышленность разваливается. Отсюда и крах горного машиностроения, — сказал Пол Ларкин. — Общеизвестно, что все сферы экономики взаимосвязаны и взаимозависимы, — сказал Орен Бойл. — Поэтому каждый обязан брать на себя часть бремени всех остальных. — По-моему, так оно и есть, — сказал Висли Мауч, но на него никто никогда не обращал внимания. — Моей целью, — продолжал Бойл, — является сохранение свободной рыночной экономики, которая, по всеобщему мнению, проходит сейчас своего рода проверку. Если она не докажет своей социальной значимости и не примет на себя ответственности за судьбу всего общества, народ такую экономику не поддержит. Она просто рухнет, если не выработает в себе дух коллективизма, в этом нет никакого сомнения. Орен Бойл возник неизвестно откуда пять лет назад, и с тех пор его портрет систематически появлялся на обложках всех журналов страны. Он начал свое дело, имея всего сто тысяч личного капитала и получив займ в двести миллионов от государства. В настоящее время он возглавлял огромный концерн, поглотивший множество компаний поменьше. Как он любил повторять, его пример наглядно доказывал, что у человека все еще есть шанс преуспеть в этом мире благодаря личным способностям. — Единственным оправданием частной собственности — сказал Бойл, — является ее служение обществу. — По-моему, так оно и есть, — сказал Висли Мауч. Орен Бойл шумно отхлебнул ликер из своей рюмки. Он был крупным мужчиной, и у него была привычка, разговаривая, сильно и размашисто жестикулировать. Все в его внешности говорило о том, что он полон жизни, за исключением маленьких и узких, как щелочки, глаз. — Джим, — сказал он, — похоже, что сплав Реардэна — сплошное надувательство. Я слышал, что ни один из экспертов не дал ему положительной оценки. — Да, ни один. — Мы долгие годы усиленно работали над проблемой улучшения качества стальных рельсов, но при этом увеличивается и их вес. Это правда, что рельсы из сплава Реардэна легче, чем рельсы, изготовленные из самой дешевой марки стали? — Да, правда, — сказал Таггарт. — Легче. — Но это же просто смешно, Джим. Это же невозможно. Физически. И ты собираешься поставить их на такую загруженную, скоростную, важную линию? — Да. — Ты же сам себе создаешь проблемы. — Не я, моя сестра. — Таггарт сидел, медленно вращая двумя пальцами ножку рюмки. На мгновение воцарилась тишина. — Национальный совет по вопросам металлургической промышленности принял резолюцию об организации комитета с целью изучения металла Реардэна. Ввиду того, что его практическое применение может представлять опасность для общества. — По-моему, мудрое решение, — сказал Висли Мауч. — Когда все сходятся в одном, — голос Таггарта вдруг стал хриплым, — когда все абсолютно единодушны, как смеет один человек пренебрегать общим мнением и выражать несогласие? По какому праву? Вот что я хочу понять — по какому праву? Взгляд Бойла был устремлен прямо на Таггарта, но в полумраке, царившем в баре, было невозможно отчетливо рассмотреть лицо: он различил лишь расплывчато-водянистое голубоватое пятно. — Если задуматься о природных ресурсах, недостаток которых мы ощущаем столь остро; если задуматься о жизненно важном сырье, которое отдельные частные лица изводят на безответственные эксперименты; если задуматься о руде... — Бойл не договорил и снова посмотрел на Таггарта. Но Таггарт, казалось, знал, что Бойл ждет ответа, и с удовольствием растягивал паузу. — Общество, Джим, жизненно заинтересовано в природных ресурсах, таких, как железная руда, — продолжал Бойл. — И оно не может оставаться равнодушным к бездумному расточительству какого-то антиобщественного индивидуума. Ведь частная собственность есть лишь доверительное пользование имуществом во имя благосостояния всего общества в целом. Таггарт взглянул на Бойла и многозначительно улыбнулся. Эта улыбка, казалось, говорила, что те слова, которые он сейчас произнесет, послужат, в какой-то мере, ответом на рассуждения Бойла. — Это не выпивка, а какие-то помои. Наверное, такова цена, которую вынужден платить интеллигентный человек, чтобы не тереться бок о бок со всяким сбродом. Но все же им следовало бы знать, что они имеют дело с людьми, которые знают, что такое хорошее спиртное. Раз уж я плачу, мне хотелось бы получить все сполна и в свое удовольствие. Бойл ничего не ответил. Его лицо вдруг стало мрачным и угрюмым. — Послушай, Джим... — начал он медленно. Таггарт улыбнулся: — Что? Я тебя слушаю. — Джим, я уверен, ты согласен с тем, что нет ничего страшнее монополизации рынка. — Да, это так, — сказал Таггарт. — С одной стороны. Но с другой стороны, есть еще и ничем не сбалансированная, наносящая огромный ущерб конкуренция. — Ты прав. Ты абсолютно прав. Нет ничего лучше золотой середины. Поэтому я считаю, что долг общества состоит именно в том, чтобы устранять крайности, ты согласен? — Да, согласен. — Давай теперь рассмотрим, как обстоят дела в горнодобывающей промышленности. Валовой объем добычи руды катастрофически падает. Это ставит под угрозу существование сталелитейной промышленности как таковой. Сталелитейные заводы закрываются один за другим по всей стране. Остался только один, который по удачному стечению обстоятельств всеобщий кризис обошел стороной. Там вроде бы добывают много руды и всегда поставляют в срок. Но кто получает прибыль? Никто, кроме владельца. Как по-твоему, это справедливо? — Нет, не справедливо. — Большинство из нас не является владельцами рудников. Как же мы можем конкурировать с человеком, заполучившим чуть ли не монопольное право на природные ресурсы, принадлежащие, в конечном счете, всем? Ничего удивительного, что ему всегда удается вовремя поставлять сталь, в то время как нам приходится бороться за каждый килограмм руды, ждать, терять клиентов и в конце концов разоряться. Разве это в интересах общества — позволить одному человеку уничтожить целую отрасль? — Конечно же, нет, — ответил Таггарт. — Мне кажется, что национальная политика должна быть направлена на то, чтобы каждый получал по праву причитающуюся ему долю рудных ресурсов с целью сохранения всей отрасли в целом. Как ты считаешь, это справедливо? — Справедливо. Бойл вздохнул и осторожно сказал: — Но, наверное, в Вашингтоне не так много людей, которые могли бы понять социально-прогрессивную политику? — Такие люди есть, их, конечно, немного, и к ним требуется особый подход, но они есть. Может быть, я поговорю с ними. Бойл взял свою рюмку и залпом опустошил ее — так, будто он уже услышал все, что хотел услышать. — Раз уж мы заговорили о прогрессивной политике, Орен, — сказал Таггарт, — ты мог бы задать себе следующий вопрос: сейчас, в период острого кризиса в сфере транспортных услуг, когда десятки железных дорог становятся банкротами и огромные территории остаются без железнодорожного сообщения, отвечают ли интересам общества совершенно ненужное чрезмерное скопление железных дорог в одном районе и хищническая конкуренция со стороны новичков на территориях, где давно обосновавшиеся компании имеют исторически сложившийся приоритет? — Ну что ж, — сказал Бойл довольным голосом, — мне кажется, это очень интересный вопрос и его стоит рассмотреть более детально. Я мог бы поговорить об этом кое с кем из моих друзей в Национальном железнодорожном союзе. — Не имей сто монет в облигациях, а имей сто друзей в организациях, — лениво промолвил Таггарт. Он неожиданно повернулся к Ларкину: — Ты согласен, Пол? — Что? А, да. Да, конечно, — ответил тот удивленно. — Я рассчитываю на тебя, Пол. — Гм? — Я рассчитываю на твои обширные дружеские связи. Казалось, все прекрасно знали, почему Ларкин ответил не сразу. Он как-то сник и, съежившись, придвинулся к столу. — Если все объединятся во имя общей цели, никто же не пострадает! — выкрикнул он вдруг полным отчаяния голосом. Он заметил, что Таггарт пристально смотрит на него, и умоляюще добавил: — Мне бы очень не хотелось, чтобы из-за нас кто-нибудь пострадал. — Это совершенно антиобщественная позиция, — медленно растягивая слова, сказал Таггарт. — Тот, кто боится признать необходимость определенных жертв, не имеет никакого права говорить об общей цели. — Я прекрасно знаю историю, выпалил Ларкин, — и признаю существование исторической необходимости. — Вот и хорошо, — сказал Таггарт. — Я ведь не могу выступать против общемировой тенденции? — взмолился Ларкин. — Конечно же, нет, — сказал Висли Мауч. — Нас с вами никто не упрекнет, если мы... При звуке его голоса Пол вздрогнул и отпрянул от стола. Его словно покоробило. Он органически не выносил Мауча. — Надеюсь, ты хорошо провел время в Мексике, Орен? — вдруг громко-непринужденным тоном спросил Таггарт. Казалось, все понимали, что цель сегодняшней встречи достигнута и они получили ответы на все интересовавшие их вопросы. — Мексика — прекрасная страна, — бодро ответил Бойл, — она вдохновляет и дает обильную пищу для размышлений. Продуктовые пайки у них, правда, не ахти. Я даже приболел немного. Но они там вовсю стараются поставить страну на ноги. — И как у них идут дела? — По-моему, прекрасно, просто прекрасно. Правда, сейчас там... Но в конце концов, они ведь нацелены на будущее. У Народной Республики Мексика большое будущее, это я вам точно говорю. Через пару лет они всех нас заткнут за пояс. — Ты был на рудниках Сан-Себастьян? Все четверо за столом сразу выпрямились и внутренне напряглись. Каждый из них вложил уйму денег в акции этих рудников. Бойл ответил не сразу, и от этого его голос неожиданно прозвучал неестественно громко, когда он выпалил: — О да, конечно. Именно за этим я и ездил в Мексику. — И?.. — Что «и»? — Как там у них дела? — Великолепно. Просто великолепно. Это бесспорно самое богатое месторождение меди в мире. — Ну и как они — работают? — Еще бы. Я в жизни не видел такой бурной деятельности. — И чем конкретно они занимаются? — Знаешь, у них там управляющий мексикашка какой-то, я не понял и половины из того, что он мне говорил. Но работают они много, это точно. — Какие-нибудь проблемы? — Проблемы? Где угодно, только не там. Рудники Сан-Себастьян — последнее оставшееся в Мексике частное предприятие, и это многое меняет. Именно поэтому там кипит работа. — Орен, — осторожно произнес Таггарт, — а как насчет слухов, что рудники Сан-Себастьян собираются национализировать? — Клевета, — ответил Бойл. — Просто грязные слухи. Уж я-то знаю. Я ужинал с министром культуры Мексики и обедал с прочими шишками. — Вообще-то следовало бы издать закон об ответственности за распространение слухов и сплетен, — угрюмо проронил Таггарт. — Давайте выпьем еще. Он раздраженно махнул рукой, подавая знак официанту. В темном углу зала была небольшая стойка, за которой стоял старый, с изрезанным морщинами лицом бармен. Он подолгу стоял неподвижно и, когда его подзывали, передвигался с высокомерной медлительностью. Его обязанностью было так обслуживать посетителей, чтобы, находясь в этом баре, они получали максимум удовольствия, но он вел себя как издерганный фельдшер на приеме венерических больных. Все четверо молча сидели за столом, пока официант не принес очередную порцию выпивки. Он поставил бокалы на стол — в полутьме они напоминали четыре бледно-голубых язычка слабого пламени. Таггарт взял свой бокал и вдруг улыбнулся. — Давайте выпьем за жертвы во имя исторической необходимости, — сказал он, глядя на Ларкина. На мгновение наступила тишина. В освещенной комнате это было бы состязанием людей, смотрящих в глаза друг другу, но здесь, в полумраке, каждый видел лишь темные провалы глазниц других. Затем Пол Ларкин поднял бокал. — Плачу за всех, ребята, — сказал Таггарт. Никто не нашелся, что ответить, пока Бойл с вежливым любопытством не заговорил: — Послушай, Джим, я хотел у тебя спросить, что, черт побери, творится на твоей линии Сан-Себастьян? — Что ты хочешь сказать? Что там не так? — Ну, не знаю, но мне кажется, что пускать по такой линии всего один пассажирский поезд в день — это... — Один поезд в день?! — ...это просто курам на смех, к тому же еще какой поезд. Ты, наверное, унаследовал эти доисторические вагоны от своего прапрадедушки, да и он, должно быть, гонял их нещадно. А где ты откопал паровоз? — Паровоз? — Вот именно. Я, кроме как на фотографиях, раньше такого не видел. В каком музее ты его раздобыл? Ну-ну, не делай вид, будто ничего не знаешь, скажи, что ты затеял? — Да, конечно, я знаю, — поспешно сказал Таггарт. — Это всего лишь... Ты случайно оказался там именно на той неделе, когда у нас возникла небольшая заминка с локомотивами — давно заказали новые, но вышла заминка, — ты ведь знаешь, какие у нас проблемы с вагоностроителями, но это временно. — Конечно, — сказал Бойл, — заминки неизбежны. Тем не менее на таком ужасном поезде я еще не ездил. Чуть душу из меня не вытряс. Через несколько минут все заметили, что Таггарт замолчал. Казалось, он был поглощен собственными проблемами. Когда он резко, без извинений поднялся, остальные тоже встали, восприняв это как приказ. — Было очень приятно, Джим. Очень приятно. Вот так и рождаются великие проекты — за бокалом вина с друзьями, — пробормотал Ларкин, напряженно улыбаясь. — Преобразования в обществе происходят медленно, — холодно сказал Таггарт, — нужно набраться терпения и быть осторожными. — Впервые за весь вечер он повернулся к Висли Маучу: — Что мне в тебе нравится, Мауч, так это то, что ты не болтлив. Висли Мауч был человеком Реардэна в Вашингтоне. В небе еще виднелись отблески заката, когда Таггарт и Бойл вышли на улицу. Резкая перемена обстановки слегка шокировала их — сумрачный бар невольно нагонял чувство, что и весь город погружен в непроглядную темень. Огромное здание тянулось к небу, возвышаясь над ними, прямое и острое, как занесенный над головой меч. Вдалеке наверху зависло табло гигантского календаря. На улице было прохладно; Таггарт нервно, раздраженным жестом поднял воротник и застегнул пуговицы пальто. Он не собирался возвращаться вечером на службу, но пришлось. Ему нужно было переговорить с сестрой. — ...впереди у нас трудное дело, Джим, — говорил Бойл, — трудное дело, в котором так много опасностей и осложнений, в котором так много поставлено на карту... — Все зависит от знакомства с теми, от кого все зависит. Осталось только выяснить, от кого именно все зависит, — медленно произнес Таггарт. *** Дэгни Таггарт было девять лет, когда она решила, что когда-нибудь будет управлять «Таггарт трансконтинентал». В тот день она стояла посреди железнодорожного полотна, глядя на две ровные линии стальных рельсов, которые, устремившись вперед, сливались где-то вдали в одну точку. Дорога прорезала лес и совсем не гармонировала с окружавшими ее вековыми деревьями, ветви которых опускались на зеленые шапки кустарников и росшие то тут, то там полевые цветы. Глядя на нее, Дэгни испытывала гордую радость. Стальные рельсы блестели на солнце, а черные шпалы напоминали ступени лестницы, по которым ей предстояло подняться. Ее решение не было внезапным — в словах запечатлелось то, что она знала давным-давно. С молчаливого согласия, словно связанные клятвой, давать которую не было никакой необходимости, она и Эдди посвятили себя железной дороге с детства, едва начав что-то понимать в окружающем мире. Она испытывала полное безразличие к миру, непосредственно окружавшему ее, — и к взрослым, и к детям. Она воспринимала то, что ей пришлось оказаться в окружении тупых, серых людей, как некое печальное недоразумение, которое надо перетерпеть. Она замечала вокруг проблески иного мира и знала, что он существует, мир, в котором строились поезда и возводились мосты, мир, который создал телеграфную связь и семафоры, мигающие в ночной темноте зелеными и красными огнями. Дэгни никогда не задумывалась, почему она так любит железную дорогу, — она знала, что это чувство невозможно с чем-то сравнить или объяснить. Она испытывала подобное в школе на уроках математики. Это был единственный предмет, который ей действительно нравился. Решая задачи, она ощущала необыкновенное волнение, дерзкое чувство восторга от того, что приняла брошенный вызов и без труда победила, и страстное желание и решимость идти дальше, справиться с очередным, куда более трудным испытанием. Хотя математика давалась ей очень легко, она испытывала растущее чувство уважения к этой точной, предельно рациональной науке. Она часто думала: «Как хорошо, что люди дошли до этого, и как хорошо, что я в этом сильна». Два чувства росли и крепли в ней: искреннее восхищение этой царицей наук и радость от осознания собственных способностей. То же самое она ощущала по отношению к железной дороге: преклонение перед гением человеческого разума, благодаря которому это стало возможным, но преклонение со скрытой улыбкой, словно она хотела сказать, что знает, как сделать железную дорогу еще лучше, и когда-нибудь сделает. Она смиренно бродила вокруг железнодорожного полотна и паровозных депо, но в этом смирении чувствовался оттенок гордости и величия — величия, которого ей предстояло добиться собственным трудом. С детства она постоянно слышала в свой адрес две фразы. «Ты невыносимо заносчива», — часто говорили ей, хотя Дэгни никогда не пыталась доказать, что она умнее других, и «Ты эгоистична», — хотя, когда она спрашивала, что это значит, ей ничего не отвечали. Она смотрела на взрослых, удивляясь, как они могут предполагать, что она почувствует вину, если сами обвинения не сформулированы. Ей было двенадцать лет, когда она сказала Эдди Виллерсу, что будет управлять железной дорогой, когда вырастет. В пятнадцать лет она впервые задумалась над тем, женщины железными дорогами не управляют и что кое-кому это может не понравиться. Ну и черт с ним, подумала она и больше не переживала по этому поводу. Ей было шестнадцать лет, когда она начала работать в «Таггарт трансконтинентал». Ее отец ничего не имел против, это лишь несколько позабавило и удивило его. Сначала она работала ночным диспетчером на небольшой загородной станции. Несколько лет она работала по ночам, а днем училась в машиностроительном колледже. Джеймс Таггарт, которому был двадцать один год, начал карьеру одновременно с ней — в отделе рекламы. Дэгни быстро продвигалась по служебной лестнице «Таггарт трансконтинентал». Она занимала одну ответственную должность за другой, потому что, кроме нее, занять их было некому. Она заметила, что талантливых работников в компании немного и с каждым годом становится все меньше и меньше. Ее непосредственные начальники, от которых зависело принятие окончательных решений, всеми способами избегали ответственности; она же просто отдавала распоряжения, и распоряжения эти выполнялись. И на каждой ступеньке своего продвижения она вела всю реальную работу задолго до того, как получала соответствующую должность. Она словно переходила из одной пустой комнаты в другую. Никто не препятствовал ей, но никто и не одобрял ее продвижения. Ее отец, казалось, был удивлен и в то же время гордился ею, но он ничего не говорил, и она замечала на его лице выражение грусти, когда он смотрел на нее. Он умер, когда ей было двадцать девять лет. «Всегда найдется Таггарт, способный управлять компанией» — это были последние слова, которые он сказал ей. И при этом как-то странно посмотрел на нее. Взгляд выражал и поздравление, и сочувствие. Контрольный пакет акций перешел к Джеймсу Таггарту. В тридцать четыре года он стал президентом компании. Дэгни предвидела, что совет директоров выберет именно его, но так и не смогла понять, почему они сделали это так охотно. Они говорили что-то о традициях, о том, что президентом компании всегда был старший из сыновей Таггартов. Казалось, выбирая Таггарта президентом компании, они руководствовались тем же чувством, которое заставляло их сворачивать, если дорогу им перебегала черная кошка, — страхом. Они говорили о его особом даре «создавать железным дорогам солидную репутацию», о благосклонности к нему прессы, о его «связях в Вашингтоне». Он был необычайно искусен в снискании благосклонности у законодателей. Дэгни ничего толком не знала о том, что называли связями в Вашингтоне и что эти связи могли означать. Но похоже, это было необходимо, поэтому она выбросила это из головы и не возвращалась больше к этому вопросу, полагая, что в мире существует множество различных работ, которые малоприятны, но тем не менее необходимы, такие, к примеру, как очистка сточных канав. Кто-то же должен этим заниматься, а Джиму, похоже, это нравилось. Она никогда не стремилась к президентскому креслу; отдел грузовых и пассажирских перевозок был ее единственной заботой, больше ее ничто не волновало. Однажды, когда она выехала с очередной проверкой на линию, старые работники «Таггарт трансконтинентал», которые терпеть не могли Джима, сказали ей: «Всегда найдется Таггарт, способный управлять компанией». При этом она заметила на их лицах то же выражение, которое видела на лице отца незадолго до смерти. Она была уверена, что Джим не настолько умен, чтобы причинить большой вред компании, и что она всегда сможет выправить положение, что бы он ни натворил. В шестнадцать лет, сидя за диспетчерским пультом и глядя на освещенные окна проезжавших мимо поездов, она думала, что наконец-то нашла свой мир. Годы спустя она поняла, что это не так. Она вдруг обнаружила, что вынуждена бороться с тем, на что не стоило затрачивать ни малейших усилий. Она сочла бы за честь противопоставить себя сильному противнику и оспаривать свое превосходство в беспощадном поединке, но вместо этого ей приходилось бороться с серостью, заурядностью и полным отсутствием профессионализма. Словно огромный комок ваты, мягкий и бесформенный, который никому и ничему не мог оказать ни малейшего сопротивления, непреодолимым препятствием встал на ее пути. Дэгни была обескуражена и сбита с толку этим загадочным явлением. Она спрашивала себя, как такое могло случиться и в чем причина, но не находила ответа. Первые несколько лет ей иногда до боли хотелось увидеть хотя бы проблеск способностей, хоть намек на умение работать. Она мучилась от жажды встретить друга или врага, который оказался бы умнее ее. Но со временем это прошло. Она должна была работать, у нее просто не было времени чувствовать боль, во всяком случае, такие минуты выдавались нечасто. Первым решением, которое принял Джеймс Таггарт, став президентом компании, был запуск строительства линии Сан-Себастьян. На это решение повлияло множество людей, но для Дэгни имя одного человека затмило собой все остальные. С этим именем было связано затянувшееся на пять лет строительство многомильной абсолютно бесполезной железнодорожной ветки, с этим именем были связаны огромные убытки ее компании — цифры, которые перетекали со страницы на страницу отчетов, словно струйка крови из незатягивающейся раны. Это имя можно было увидеть на лентах телетайпных сообщений, поступающих со всех еще уцелевших бирж мира, и на дымовых трубах заводов, освещенных алым заревом, вырывавшимся из медеплавильных печей. Это имя мелькало в скандальных газетных заголовках и на пергаментных страницах старинных дворянских альманахов; это имя стояло на карточках, прикрепленных к букетам цветов в будуарах женщин, живших в разных местах и на разных континентах. Этим человеком был Франциско Д'Анкония. В двадцать три года, унаследовав состояние своего отца, Франциско Д'Анкония стал известен как медный король мира. Сейчас, в тридцать шесть, он был известен как самый богатый человек и самый скандальный, никчемный плейбой на земле. Он был последним потомком одного из самых знатных семейств Аргентины. Ему принадлежали множество пастбищ, на которых разводили скот, кофейные плантации и большая часть медных рудников в Чили. Фактически он был хозяином доброй половины Южной Америки и владельцем множества рудников, рассыпанных по всем Соединенным Штатам, словно горсть медных монет. Когда Франциско Д'Анкония купил огромный участок пустынных гор на территории Мексики, прошел слух, что он обнаружил там огромные залежи меди. Он без малейшего труда распродал акции своего предприятия, не было отбоя от желающих их приобрести, и он просто выбрал среди подавших заявку тех, кого хотел. Он был гением финансовых операций, его талант называли феноменальным. Ни один человек не сумел превзойти его ни в одном предприятии, и любое дело, до которого он снисходил, увеличивало его и без того баснословное богатство. Те, кто громче всего поносил его, первыми пытались ухватиться за любую возможность погреть руки за счет его таланта и урвать кусок его нового приобретения. Джеймс Таггарт, Орен Бойл и их друзья были в числе основных акционеров проекта, который Франциско Д'Анкония назвал «Рудники Сан-Себастьян». Дэгни так и не смогла понять, что заставило Джеймса Таггарта построить железную дорогу из Техаса в пустынные районы Сан-Себастьян. Похоже, он и сам этого толком не понимал. Он был как поле, не защищенное от ветра лесополосой, открытое всем порывам ветра, им вертели как хотели, а результат получался совершенно случайно. Лишь немногие из совета директоров проголосовали против этого проекта. Компании нужны были все свободные средства на реконструкцию Рио-Норт, она не могла позволить себе и то и другое. Но Джеймс Таггарт был новым президентом компании. Это был первый год его правления. Он победил. Правительство Мексики с чрезвычайной радостью подписало контракт, гарантировавший «Таггарт трансконтинентал» право собственности на железнодорожную линию в течение двухсот лет — в стране, где не признавали никаких прав собственности. Франциско Д'Анкония получил аналогичную гарантию на свои рудники. Дэгни всячески пыталась воспрепятствовать строительству этой железной дороги. Но она была слишком молода и, будучи в ту пору рядовым сотрудником отдела перевозок, не обладала достаточной властью. Ее никто не послушал. Она никак не могла понять — ни тогда, ни сейчас, — какими мотивами руководствовались те, кто решил построить эту линию. Сидя беспомощным зрителем на одном из заседаний совета, она вдруг почувствовала, что в кабинете царит какая-то странная атмосфера уклончивости. Эта уклончивость чувствовалась в каждом слове, в каждом доводе, словно так и не сформулированная истинная причина решения была предельно ясна всем — всем, кроме нее. Они говорили о важности будущих торговых связей с Мексикой, о будущем огромном потоке грузовых перевозок, о неимоверных доходах, которые гарантированы эксклюзивному перевозчику неисчерпаемых запасов меди. Они приводили в качестве основного довода былые достижения Франциско Д'Анкония, но никто не упомянул результатов минералогического исследования рудников Сан-Себастьян. Фактических данных почти не было. Та информация, которую обнародовал Франциско Д'Анкония, конкретностью не отличалась. Но казалось, факты никого не интересовали. Они много говорили о том, в каком бедственном положении находится Мексика и как отчаянно она нуждается в железных дорогах: — У них никогда не было возможности сбросить вековую отсталость... Я считаю нашим долгом помочь отсталой стране развить собственную индустрию. Мне кажется, мы не имеем права оставаться безучастными к трудностям наших ближайших соседей. Она сидела, слушала и думала о тех ветках, которые компания вынуждена была бросить на произвол судьбы. В течение многих лет доходы «Таггарт трансконтинентал» медленно, но неуклонно снижались. Она думала о жизненной необходимости ремонтных работ, которыми с преступной безответственностью пренебрегали на всех линиях огромной железнодорожной системы. У компании вообще отсутствовала программа действий в сфере технического обслуживания линий. То, что они делали, напоминало игру с куском резины, которую можно слегка вытянуть, а через какое-то время растянуть еще и еще. — Мне кажется, мексиканцы — очень трудолюбивый народ, но их экономика застряла на пещерном уровне. Как они могут осуществить индустриализацию страны, если им никто не помогает? По-моему, рассматривая вопросы наших инвестиций, мы должны прежде всего принимать во внимание человеческие ценности, а не исходить из чисто материальных соображений. Дэгни думала о локомотиве на Рио-Норт, который сошел с рельсов и сейчас валялся во рву. Она думала о тех пяти днях, когда движение на этой линии остановилось из-за того, что рухнула подпорная стенка и тонны горной породы осыпались на железнодорожное полотно. — Как человек всегда должен думать о благе своего ближнего, а лишь потом о своем собственном, так и страна должна в первую очередь думать о благоденствии своего соседа и лишь потом о собственном благополучии. Дэгни думала об Эллисе Вайете, который недавно появился в Колорадо и за действиями которого все пристально наблюдали, — то, что он делал, было лишь первым слабым ручейком огромного, стремительного потока изобилия, который вот-вот должен хлынуть с некогда пустынных просторов этого штата. Рио-Норт довели до грани краха как раз в тот момент, когда ее полная рабочая мощность так необходима. — Материальное благополучие — это еще далеко не все. Надо подумать и о нематериальном — о принципах. Мне, признаться, становится просто стыдно, когда я думаю о той огромной системе железных дорог, которой мы располагаем, в то время как во всей Мексике существует лишь пара недоразвитых узкоколеек. Старая теория об экономической самодостаточности давно изжила себя. Просто невозможно и недопустимо, чтобы одна отдельно взятая страна процветала, в то время как остальные бедствуют. Дэгни думала, что для того, чтобы возродить былую мощь «Таггарт трансконтинентал», потребуется каждый имеющийся в наличии рельс, гвоздь, доллар — а всего этого осталось катастрофически мало. На том же заседании в той же восторженной манере говорили об организационном уровне мексиканского правительства, которое все держало под контролем. У Мексики большое будущее, говорили они, и через пару лет эта страна превратится в довольно опасного конкурента. У них там дисциплина, неустанно повторяли они с ноткой зависти в голосе. Неопределенными намеками и недоговорками Джеймс Таггарт дал понять, что его друзья в Вашингтоне, имен которых он никогда не называл, очень заинтересованы в строительстве этой линии, потому что это способствовало бы решению определенных дипломатических проблем, и что признательность мировой общественности сторицей окупит все расходы «Таггарт трансконтинентал». Они проголосовали за строительство Сан-Себастьян и выделили на это тридцать миллионов долларов. Когда Дэгни вышла из здания компании и вдохнула чистый холодный воздух улицы, в ее голове многоголосым эхом звучало лишь одно слово: уйти... уйти... уйти... Она ошеломленно слушала. Мысль об уходе из «Таггарт трансконтинентал» была непостижимой, невозможной. Ее охватил ужас — не от того, что она так подумала, а от того, что заставило ее так подумать. Дэгни сердито тряхнула головой и сказала себе, что именно теперь она, как никогда, нужна «Таггарт трансконтинентал». Двое из совета директоров и вице-президент по грузовым и пассажирским перевозкам подали в отставку. На его место Таггарт назначил одного из своих друзей. На просторах Мексиканской пустыни началось строительство новой линии, в то время как на Рио-Норт поступило распоряжение снизить скорость движения поездов, потому что путь очень ненадежен. Огромную железнодорожную станцию с зеркалами и мраморными колоннами построили посреди пыльной незаасфальтированной площади мексиканской деревни — а на Рио-Норт из-за того, что не выдержали рельсы, пошел под откос и взорвался состав с нефтью. Эллис Вайет не стал дожидаться, когда суд определит, было ли это крушение вызвано непреодолимыми обстоятельствами, как поспешно заявил Таггарт. Он передал право на перевозку нефти «Финикс — Дуранго», небольшой и малоизвестной железнодорожной компании, которая упорно и не без успеха цеплялась за жизнь, изо всех сил стараясь встать на ноги. Нефть Вайета стала своего рода катализатором для «Финикс — Дуранго». Компания начала стремительно расти вместе с нефтяными промыслами Вайета, с фабриками и заводами на пустынных просторах Колорадо. А в это время через чахлые маисовые поля Мексики со скоростью пять миль в месяц продвигалась прокладка линии Сан-Себастьян. Дэгни было тридцать два года, когда она заявила Джеймсу Таггарту, что уходит из компании. Последние три года, не занимая соответствующей должности и не имея фактически никакой власти, она руководила работой отдела перевозок. Содрогаясь от омерзения, она тратила драгоценное время на нейтрализацию действий приятеля Джима, который занимал должность вице-президента по грузовым и пассажирским перевозкам. У него не было никакой программы действий, и все решения, которые он принимал, были ее решениями, но принимал он их, лишь предприняв все возможное, чтобы ее решения не прошли. В конце концов она поставила Таггарту ультиматум. — Но, Дэгни, ты же женщина! Женщина — и вдруг вице-президент компании?! Да это просто неслыханно! Совет директоров никогда на это не пойдет. — В таком случае я умываю руки. Она не думала о том, как проведет остаток своей жизни. Решение уйти из «Таггарт трансконтинентал» было для нее таким же мучительным, как ожидание ампутации обеих ног. Но она все же решилась на это и была готова принять любое испытание, которое выпадет на ее долю. Она так и не смогла понять, почему совет директоров единодушно проголосовал за то, чтобы назначить ее вице-президентом компании. Именно она завершила в конце концов строительство Сан-Себастьян. Когда она приняла дела, работы шли уже в течение трех лет. Была проложена лишь треть общей протяженности пути, но затраты уже превысили сметную стоимость всего строительства. Она уволила всех друзей Джима и нашла подрядчика, который в течение года завершил работы. Сан-Себастьян начала функционировать, но ни ожидаемого объема перевозок, ни поездов, груженных медью, так и не последовало, лишь изредка с гор с диким лязгом спускались составы из двух-трех вагонов. Рудники, сказал Франциско Д'Анкония, все еще в стадии разработки. «Таггарт трансконтинентал» продолжала нести убытки. Сейчас, как и много вечеров подряд, Дэгни сидела за столом в своем кабинете, пытаясь определить, какие линии и как скоро смогут спасти компанию. Рио-Норт после реконструкции с лихвой покрыла бы все убытки. Глядя на листы цифр, которые означали убытки и еще раз убытки, Дэгни не думала о затянувшейся бессмысленной агонии их начинания в Мексике. Она думала о телефонном звонке. — Хэнк, только ты в силах спасти нас. Ты можешь в кратчайшие сроки поставить нам рельсы и предоставить максимальную отсрочку платежа? — Могу, — ответил ей ровный, уверенный голос на другом конце линии. Эта уверенность придала ей сил. Она склонилась над листами на столе, обнаружив вдруг, что ей стало легче сосредоточиться. Наконец-то у нее появилось хоть что-то, на что она могла рассчитывать, уверенная, что ее не подведут в решающий момент. Джеймс Таггарт прошел через приемную кабинета Дэгни, все еще сохраняя на лице выражение уверенности, которую он чувствовал, сидя в баре в окружении своих друзей. Когда он открыл дверь кабинета, это выражение моментально исчезло. Он подошел к ее столу словно ребенок, которого куда-то тащат, чтобы наказать. Дэгни сидела, склонившись над листами бумаги, пряди ее растрепанных волос поблескивали в свете настольной лампы, складки белой блузки, спадавшей с плеч, подчеркивали грациозность фигуры. — В чем дело, Джим? — спросила она. — Что ты пытаешься провернуть на Сан-Себастьян? — Провернуть? С чего ты взял? — подняла голову Дэгни. — Что за график движения ты установила на этой линии и какие ты по ней пускаешь поезда? Дэгни рассмеялась. Ее смех звучал весело и чуть устало. — Послушай, Джим, тебе хоть иногда нужно читать отчеты, которые ты получаешь. — Что ты хочешь этим сказать? — То, что мы выдерживаем этот график и пускаем эти поезда уже целых три месяца. — Один пассажирский поезд в день? — Да, по утрам. И один товарный через день. — Боже мой! И это на такой важной линии?! — Твоя важная линия не покрывает расходов даже на эти два поезда. — Но население Мексики ожидает от нас настоящих, качественных транспортных услуг. — Не сомневаюсь. — Им нужны поезда. — Для чего? — Для того, чтобы осуществить индустриализацию страны. Неужели ты ожидаешь, что они будут развиваться экономически, если мы не предоставляем им соответствующих транспортных ресурсов? — А я от них этого и не ожидаю. — Ну, знаешь, это твое личное мнение. Не понимаю, по какому праву ты сократила график движения. Да одна только транспортировка меди с лихвой покроет все расходы. — Когда? Он посмотрел на нее, и на его лице появилось то довольное выражение, которое замечаешь на лице человека, собирающегося сказать что-то, что наверняка причинит боль. — Ну ты же не сомневаешься в успехе медных рудников, раз уж этим занимается сам... Франциско Д'Анкония? — Таггарт произнес это имя с особым ударением и сейчас наблюдал за ее реакцией. — Может быть, он твой друг, но... — начала Дэгни. Таггарт перебил ее: — Мой? Я все время думал, что он твой друг. — Только не последние десять лет, — спокойно возразила Дэгни. — А жаль, правда? Тем не менее он один из самых удачливых предпринимателей в мире. Еще ни разу не бывало, чтобы он потерпел неудачу, я имею в виду бизнес, и он всадил миллионы в эти рудники, поэтому, мне кажется, на него можно положиться. — Когда ты наконец поймешь, что Франциско Д'Анкония превратился в абсолютно никчемного человека? Таггарт рассмеялся: — Что касается его личностных качеств, то я всегда был о нем именно такого мнения. Но в этом ты со мной не соглашалась. Еще как не соглашалась! Ты, конечно же, помнишь наши бесконечные ссоры по этому поводу? Напомнить тебе кое-что из того, что ты о нем говорила! О том, что ты с ним делала, я могу лишь догадываться. — Ты что, пришел обсуждать Франциско Д'Анкония? Ее лицо не выражало абсолютно никаких эмоций, и поэтому на лице Таггарта проступила озлобленность — опять у него ничего не получилось. — Черт возьми, ты прекрасно знаешь, почему я пришел, — огрызнулся он. — То, что я сегодня узнал о нашей линии в Мексике, просто уму непостижимо. — Что? — Какой подвижной состав ты используешь на Сан-Себастьян? — Худшее из того, что смогла найти. — Ты не отрицаешь этого? — Я сообщала тебе об этом в своих отчетах. — Это правда, что ты выпускаешь на линию паровоз? — Эдди нашел этот паровоз по моему указанию в одном из заброшенных депо Луизианы. Он не смог даже узнать, как называлась та железная дорога. — И это старье ты пускаешь на линию как поезд нашей компании? — Да. — Ничего не скажешь, хорошенькая идейка. Что, черт побери, происходит? Слышишь, я хочу знать, что происходит?! Глядя на него в упор, она спокойно ответила: — Если хочешь знать, я не оставила на Сан-Себастьян ничего, кроме металлолома, да и того как можно меньше. Я убрала оттуда все, что можно было убрать: все маневровое и ремонтное оборудование, даже пишущие машинки и зеркала. — Какого черта? Зачем? — Затем, чтобы бандитам как можно меньше досталось, когда они отнимут линию. Таггарт вскочил: — Ну, я этого так не оставлю. На этот раз номер у тебя не пройдет. Это ж надо сотворить такое низкое, такое неслыханное... Да как ты посмела... лишь из-за каких-то грязных слухов, в то время как у нас подписан контракт на двести лет и... — Джим, — медленно произнесла она, — у нас нет ни одного вагона, ни одного локомотива, ни единой тонны угля, чтобы перебросить на ветку в Мексике. — Нет, я этого не допущу, я решительно не позволю предпринимать такие возмутительные действия по отношению к дружественной стране, которой так нужна наша помощь. Погоня за материальными благами — это еще далеко не все. Существуют и определенные моральные обязательства, моральные ценности, хотя тебе этого не понять. Она придвинула к себе блокнот и взяла карандаш: — Хорошо, Джим, сколько поездов ты хочешь пустить по Сан-Себастьян? — Гм? — С какой линии снять поезда, чтобы перевести их в Мексику? — Я не хочу ниоткуда ничего снимать. — Откуда в таком случае я возьму оборудование для линии в Мексике? — А это уже твои проблемы. Это твоя работа. — Здесь я бессильна. Решать придется тебе. — Опять твой обычный грязный трюк — сваливаешь всю ответственность на меня. — Я жду указаний, Джим. — Ничего не выйдет. Я не позволю тебе заманить меня в ловушку. Она бросила карандаш на стол: — В таком случае в Мексике все остается по-старому. — Ну, погоди, дождись только заседания совета директоров в следующем месяце. Я потребую решения раз и навсегда относительно того, как далеко может заходить отдел перевозок в превышении своих полномочий. Ты за это ответишь. — Отвечу. Прежде чем дверь кабинета закрылась за его спиной, она вернулась к работе. Когда она закончила и, отодвинув бумаги в сторону, подняла глаза, за окном царила непроглядная тьма, домов не было видно, и город превратился в бесконечную цепь поблескивающих окон. Она неохотно встала из-за стола. Она не хотела признаться себе, что устала, это было бы равноценно признанию своего, пусть незначительного, поражения. Но сегодня она действительно чувствовала усталость. В здании компании было темно и пусто. Служащие давно разошлись по домам, и лишь Эдди Виллерс все еще сидел за своим столом, отгороженным от остальной части комнаты стеклянной перегородкой. От этого казалось, что он сидит в углу, в квадрате света, окруженный со всех сторон темнотой. Проходя мимо, она махнула ему рукой. Она спустилась на лифте не к парадному входу, а к вестибюлю терминала «Таггарт трансконтинентал». Ей нравилось ходить домой именно этой дорогой. Ей все время казалось, что вестибюль терминала чем-то напоминает храм. Взглянув вверх, на висевший высоко над головой потолок, она увидела его ярко освещенные своды, которые подпирали мощные гранитные колонны, и верхнюю часть широких, словно застекленных ночной темнотой окон. Своды вестибюля, замершие высоко вверху, словно оберегая суетящихся под ними людей, создавали мирно-торжественную атмосферу — как в соборе. На самом видном месте в вестибюле стоял памятник Натаниэлю Таггарту — основателю компании. К нему уже так привыкли, что не обращали на него никакого внимания, воспринимая как неотъемлемую часть интерьера. Дэгни была единственным человеком, который замечал памятник и никогда не считал его присутствие здесь чем-то само собой разумеющимся. Всегда, проходя по вестибюлю терминала, она смотрела на этот памятник, и для нее это было единственной молитвой, которую она знала. Натаниэль Таггарт начинал в свое время рядовым искателем приключений без гроша за душой. Он явился откуда-то из Новой Англии и построил железную дорогу через весь континент в те годы, когда стальные рельсы только-только появились. Его дорога выдержала все выпавшие на ее долю испытания, а ее строительство стало настоящей легендой, потому что в то время люди либо не понимали этого, либо просто не верили, что такое возможно. Он был убежден в том, что никто не может и не имеет права его остановить. Он избрал цель и неуклонно двигался к ней, и путь его был таким же твердым и прямым, как железнодорожные рельсы. Он никогда не пытался заручиться благосклонностью правительства, получить от него ссуду или землю для строительства железной дороги. Он получал деньги от тех, у кого они были; он ходил из дома в дом, его можно было увидеть в роскошных кабинетах богатых банкиров и на приходящих в упадок фермах. Он никогда не говорил об общественном благосостоянии, он просто говорил людям, что они получат огромную прибыль с его железной дороги, объяснял, почему рассчитывает на большие доходы, и приводил свои доводы. А у него были очень веские доводы. В течение всех последующих поколений «Таггарт трансконтинентал» была одной из немногих железнодорожных компаний, которая ни разу не обанкротилась, и единственной компанией, контрольный пакет акций которой, принадлежавший ее основателю, остался в руках его потомков. При жизни имя Нэта Таггарта было известно всем, но не пользовалось особой популярностью: его произносили не с уважением, а с ноткой негодующего любопытства, и если кто-нибудь и восхищался им, то так, как восхищаются удачливым грабителем. Но ни один цент из его состояния не был добыт силой или мошенничеством, за ним не было никакой вины, за исключением того, что он собственным трудом заработал свое состояние и никогда не забывал о том, что оно принадлежит только ему. О нем ходило множество слухов. Поговаривали даже, что в одном из западных штатов он убил местного законодателя, который пытался аннулировать предоставленную ему концессию в то время, как его железная дорога была наполовину проложена через территорию штата. Кое-кто из законодателей хотел, сыграв на понижение, сколотить состояние на акциях Нэта Таггарта. Таггарта обвиняли в убийстве, но его вину так и не доказали. С тех пор у него не было никаких проблем с законодательной властью. Говорили также, что ради строительства железной дороги Нэт Таггарт неоднократно ставил на карту собственную жизнь, а однажды поставил и нечто большее. Отчаянно нуждаясь в средствах, когда строительство его линии было приостановлено, он спустил с лестницы одного высокопоставленного чиновника, который предложил ему правительственный займ. Затем он предоставил собственную жену в залог за займ, полученный от одного миллионера, который ненавидел его, но восхищался красотой его жены. Он выплатил всю сумму в срок, сохранив таким образом право на жену. Эта сделка была заключена с ее согласия. Она была необычайно красива и принадлежала к благородному семейству одного из южных штатов, но ее лишили права на наследство за то, что она сбежала с Нэтом Таггартом, когда тот был еще молодым безвестным оборванцем. Дэгни иногда сожалела о том, что Нэт Таггарт был ее предком. То, что она чувствовала по отношению к нему, не относилось к категории семейной привязанности, когда не приходится выбирать, кого любить. Она не хотела, чтобы ее чувство было сродни тому, что человек должен испытывать к своим родственникам. Она любила лишь то, что хотела любить, и ее всегда возмущало, когда любви от нее требовали. Но если бы можно было выбирать предков, она, не колеблясь, с величайшим почтением и благодарностью выбрала бы Нэта Таггарта. Скульптуру Нэта Таггарта лепили с портрета работы неизвестного художника. Кроме этого портрета, не сохранилось ни одного снимка, ничего запечатлевшего его внешность. Он дожил до глубокой старости, но его можно было представить только молодым и полным сил, каким изобразил его неизвестный художник. Еще в детстве с этой скульптурой накрепко связались ее первые представления о великом. Когда Дэгни слышала это слово в школе или церкви, она думала, что знает его истинное значение, — она вспоминала об этой скульптуре — о высоком молодом человеке со стройным, гибким телом и скуластым лицом. Он стоял, высоко подняв голову, готовый к любым испытаниям, на его лице светилась радость от сознания своей силы. Все, чего Дэгни хотела от жизни, заключалось в желании держать голову так же, как он, — высоко и гордо. Сегодня вечером, проходя по вестибюлю, Дэгни вновь посмотрела на скульптуру. На мгновение она ощутила необычайное облегчение. Словно какое-то неведомое гнетущее бремя вдруг исчезло и она почувствовала, будто слабый поток воздуха нежно одувал ее лицо. В углу, рядом с парадным входом в вестибюль терминала, стоял газетный киоск. Он принадлежал тихому, немногословно вежливому старику, который, будучи одновременно и продавцом, вот уже двадцать лет стоял за прилавком. В свое время у него была табачная фабрика, но он разорился, и у него остался только этот киоск, из которого он изо дня в день наблюдал за водоворотом сновавших мимо незнакомых лиц. Все его родственники и друзья давно умерли, и единственной радостью в его жизни осталось хобби. Он коллекционировал сигареты — все, которые производились в мире. Он знал все марки сигарет, как нынешние, так и те, что когда-либо выпускались. Дэгни любила по пути домой останавливаться у его киоска. Он был неотъемлемой частью терминала «Таггарт трансконтиненталл», как сторожевой пес, слишком старый и слабый, чтобы охранять, но само присутствие которого внушало чувство уверенности. Ему нравилось наблюдать за ней, его забавляла мысль, что он единственный человек, осознающий всю значимость этой молодой женщины в плаще и шляпе набекрень, которая, стараясь не привлекать внимания, все время куда-то спешила, торопливо пробираясь сквозь толпу. Сегодня вечером она как обычно остановилась у киоска, чтобы купить пачку сигарет. — Как ваша коллекция? Появилось что-нибудь новенькое? — спросила она. Нет, мисс Таггарт, — ответил он, грустно улыбаясь и отрицательно качая головой. — Новых сортов сейчас не выпускают вообще, даже старые исчезают один за другим. В продаже осталось лишь пять-шесть видов сигарет, а когда-то их было очень много. Сейчас вообще ничего нового не производят. — Будут производить. Все это лишь временно. Старик посмотрел на нее, но ничего не ответил. Затем он сказал: — Мне нравятся сигареты, мисс Таггарт. Мне нравится думать об огне, который человек держит в своих руках. Огонь, эта могучая, опасная сила, которую человек укротил и держит у кончиков своих пальцев. Я часто думаю о тех минутах, когда человек сидит в полном одиночестве, смотрит на дым своей сигареты и размышляет. Я часто задавал себе вопрос, какие великие свершения выросли из таких минут. Когда человек думает, в его сознании вспыхивает искорка живого огня, и в такие минуты огонек дымящейся сигареты является как бы отражением его личности. — А думают ли люди вообще? — Слова вырвались у нее непроизвольно, и она тут же замолчала. Этот вопрос давно мучил ее, и ей не хотелось обсуждать его. Старик посмотрел на нее так, словно заметил внезапную заминку в ее голосе и понял ее причину. Но он не стал продолжать эту тему, лишь сказал: — Мне не нравится то, что происходит сейчас с людьми, мисс Таггарт. — Что вы имеете в виду? — Не знаю. Но я наблюдаю за людьми вот уже двадцать лет и заметил большие перемены. Я помню, как когда-то они торопливо проходили мимо, и мне нравилось наблюдать за ними. Да, все спешили, но знали, куда именно они спешат, и им очень хотелось туда успеть. Сейчас люди торопятся оттого, что им страшно. Ими движет не целеустремленность, нет. Ими движет страх. Они никуда не спешат, они просто убегают, и я далеко не уверен в том, что они сами знают, от чего бегут. Они не смотрят друг на друга. Да, они часто улыбаются, пожалуй, даже слишком часто, но какой-то скверной улыбкой. Она выражает не радость, а мольбу. Нет, я не понимаю, что происходит с миром. — Он пожал плечами. — Кто такой Джон Галт? — Это всего лишь ничего не значащая фраза. — Дэгни вздрогнула, услышав, как резко прозвучал ее голос, и, словно извиняясь, добавила: — Мне очень не нравится это вульгарно-бессмысленное выражение. Что оно значит? Откуда взялось? — Этого никто не знает, — медленно ответил старик. — Но тогда почему все его повторяют? Похоже, никто не может толком объяснить, в чем его смысл, но тем не менее все произносят его с таким видом, будто знают, что оно означает. — А почему это вас так беспокоит? — спросил он. — Мне не нравится то, что подразумевается, когда произносят эти слова. — Мне тоже, мисс Таггарт.

The script ran 0.003 seconds.