Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ален Роб-Грийе - В лабиринте
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. Лидер «нового романа» Ален Роб-Грийе известен также своими работами в кино. Он написал сценарий знаменитого фильма «Прошлым летом в Мариенбаде» и поставил как режиссер «Трансъевропейский экспресс», «Человек, который лжет», «Рай и после», «Игра с огнем» идругие фильмы. Литература и кино в творчестве Роб - Грийе словно переходят друг в друга: в своих романах он использовал элементы кинематографического мышления, а его кино является продолжением литературных экспериментов.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Ответив кивком головы, солдат собирается продолжить свой путь, но человек делает свободной рукой какое-то движение, и солдат догадывается, что тот хочет ему что-то сказать. Он оборачивается и, приподняв брови, останавливается, будто выжидая. Человек с зонтиком словно не предвидел такого оборота дела, он стоит, опустив глаза и разглядывая конец своей трости, косо упирающейся в твердый, пожелтевший снег. Его левая, согнутая в локте, рука слегка приподнята, ладонь раскрыта, большой палец смотрит вверх. На безымянном – перстень с большим серым камнем-печаткой. – Мерзкая погода, не правда ли? – произносит он наконец и оборачивается к солдату. Тот видит, что ожидания его оправдываются: смутное чувство подсказывает ему, что эта незначительная фраза – только прелюдия к более доверительной беседе. Солдат довольствуется тем, что в знак согласия издает какое-то невнятное бормотание. Он ждет, что же последует дальше. Проходит, однако, еще значительный промежуток времени, прежде чем человек с зонтиком-тростью и в пальто на меху отваживается спросить: «Вы что-нибудь ищете?» – это что, подан знак? – У меня должна быть встреча… – начинает солдат. Продолжение слишком запаздывает, и человек с зонтом сам заканчивает фразу: – С кем-то, кого вы упустили? – Да. Это вчера… Нет, позавчера… Надо было в полдень… – И вы опоздали? – Да… Нет, сначала я, должно быть, ошибся местом. На перекрестке… – Как тут? Под фонарем? Фонарный столб – черный, у основания окруженный гирляндой стилизованного плюща, рисунок которого подчеркнут снегом… Солдат сразу же отвечает утвердительно и дает более подробные пояснения; но едва он вступает в беседу, его охватывают такие сомнения, что из осторожности он предпочитает ограничиться отрывочными и бессвязными репликами, оборванными на полуслове и, во всяком случае, весьма туманными, в которых, впрочем, он и сам с каждой фразой все более запутывается; собеседник, однако, невозмутимо слушает с вежливо-заинтересованным видом, слегка прищурившись и склонив голову на левый бок, не обнаруживая ни сочувствия, ни удивления. Солдат никак не может остановиться. Вынув из кармана правую руку, он высунул ее вперед и загибает пальцы, словно опасаясь упустить какую-либо подробность, которая, как ему кажется, еще хранится в его памяти, либо ожидая, чтобы его подбодрили, либо опасаясь, что ему не удастся убедить собеседника. И он без конца говорит, путаясь из-за обилия туманных подробностей, и, внезапно отдавая себе в этом отчет, то и дело спотыкается, пробует начать с другого конца, убедившись, хотя и слишком поздно, что с самого начала сбился, и не видит способа выпутаться, не возбуждая еще более серьезных подозрений у этого безвестного прохожего, попросту предполагавшего потолковать с ним о погоде или о чем-нибудь совсем невинном в атом роде, – прохожего, который ни о чем его даже не расспрашивал и упорно продолжает молчать. Солдат бьется в им же сотканных тенетах, пытаясь сообразить, что же произошло: у него создалось впечатление (сейчас это кажется ему невероятным), что человек, которого он разыскивал с момента своего появления в городе, и есть, может быть, этот самый прохожий – с зонтиком в шелковом чехле, в пальто на меху и с крупным перстнем на пальце. Солдат хотел намекнуть, что ему от него нужно, не раскрывая возложенного на него поручения и все же позволяя этому человеку обо всем догадаться, – если он действительно тот, кому надлежит вручить коробку в коричневой бумажной упаковке, или, по крайней мере, тот, кто должен сказать, как с нею поступить. Но человек в коротких серых гетрах и черных начищенных до блеска туфлях не проявлял больше ни малейших признаков поощрения. Кончилось тем, что рука с перстнем, опустившись, скрылась в кармане пальто. На правой руке, той, что держит головку зонтика-трости, темно-серая кожаная перчатка. У солдата мелькнула мысль: этот человек умышленно хранит молчание, в действительности это и есть адресат, которого он разыскивает, но тот не хочет быть раскрытым, и, узнав все, что хотел узнать, он затаился… Мысль явно нелепая. Либо дело никак этого человека не касалось, либо он все еще не догадался о том, что ему давали понять и что должно было его занимать в первую очередь. Поскольку тот не ухватился, с первых же слов, за протянутую ему руку помощи, солдату приходилось выбирать между двумя решениями: заговорить в открытую или дать задний ход. Но у него не было времени выбирать, и он упрямо метался, кидаясь то в ту, то в другую сторону и рискуя, кроме всего прочего, обескуражить собеседника, если тот, несмотря ни на что, и т. д. Солдат вынужден был в конце концов оборвать беседу, и вот они молча стоят друг против друга, застыв в тех же позах, что и вначале: солдат, засунув обе руки в карманы шинели, искоса поглядывает на человека в пальто на меху, слегка протянувшего вперед левую руку без перчатки, так что на безымянном пальце виден перстень с большим серым камнем, в то время как вытянутой правой он наклонно держит зонтик-трость, упираясь им в твердый снег тротуара. Метрах в двух позади него возвышается чугунный столб с обветшалыми украшениями, оставшийся от бывшего газового фонаря и снабженный теперь электрической лампочкой, которая своим желтоватым сиянием озаряет тусклый день. Между тем человек в пальто, видимо, извлек кое-какие сведения из отрывочного и противоречивого бормотания солдата, и после некоторого, несомненно, достаточно продолжительного раздумья он спрашивает: – Кто-то должен был вас встретить, где-то здесь, неподалеку! – И минуту спустя добавляет, словно про себя: – Был тут на этих днях человек… Затем, не дожидаясь подтверждения своей догадки, не задавая дополнительных вопросов, он рассказывает, что, по всей вероятности, видел того, о ком идет речь: в нескольких кварталах отсюда на одном из ближайших углов, почти перед самым входом в дом, у подножья фонарного столба стоял человек среднего роста с непокрытой головой, в длинном коричневом пальто. Он встречал этого человека в тех краях по меньшей мере дважды: сегодня утром и накануне, да, пожалуй, еще и позавчера, тот стоял одиноко в каком-то темно-коричневом плаще: судя по его позе, человек уже давно поджидал кого-то, примостившись прямо на снегу, и, устав от длительного стояния, прислонился бедром и плечом к чугунному столбу; да, он прекрасно помнит, он его приметил. – Сколько ему лет? – спрашивает солдат. – Около тридцати… или сорока. – Нет, это не он, – говорит солдат. – Ему должно быть за пятьдесят, и он – в черном… И с чего бы это он приходил так, несколько дней кряду? Он отдает себе отчет, что последний довод не очень убедителен: ведь он и сам многократно возвращался – еще только сегодня утром – на место, которое, впрочем предположительно, считал условленным местом встречи. К тому же его собеседник полагает, что человек, возможно, был вынужден сменить предусмотренную ранее одежду из-за сильного снегопада; что же до возраста, он в нем не уверен, так как силуэт виднелся на некотором расстоянии, в особенности во второй раз. – Так это вы, надо думать, меня и видели, – говорит солдат. Человек заверяет, однако, что не мог спутать пехотную форму со штатской одеждой. Он настойчиво приглашает солдата пройтись до указанного места и хотя бы взглянуть на него: это так близко, что стоит потрудиться, в особенности если дело важное. – Вы сказали, что эта коробка у вас под мышкой… – Она не имеет никакого отношения, – прерывает солдат. Поскольку ничего другого не остается, он решает, несмотря на свою уверенность в бесполезности такого поступка, все же отправиться к упомянутому собеседником перекрестку: на третьем углу надо свернуть вправо, потом дойти до конца квартала или даже до следующей улицы. Солдат уходит не оглядываясь, оставив позади незнакомца, опирающегося на трость. Из-за этой длительной задержки солдат окоченел. Все суставы у него онемели от усталости, да и от лихорадки, и он испытывает какое-то облегчение оттого, что снова шагает, тем более что перед ним определенная цель и не слишком далекое расстояние. Когда он убедится в тщетности этой последней надежды, хотя он, собственно, ни на что уже не рассчитывает, ему останется только избавиться от этого обременительного свертка. Очевидно, лучше всего было бы его уничтожить, во всяком случае – его содержимое, потому что сама коробка – из металла. Но если легко сжечь или разорвать на мелкие клочки находящиеся в ней бумаги, то другие предметы, которые там содержатся, труднее поддаются уничтожению, а впрочем, он не проверил досконально, что внутри. Необходимо будет отделаться от всего вместе взятого. С любой точки зрения проще всего выбросить сверток, не распаковывая. Переходя поперечную улицу, солдат как раз замечает перед собой на углу, где закругляется тротуар, отверстие сточной канавы. Он подходит ближе и, превозмогая ломоту, наклоняется, пытаясь проверить, не слишком ли высока коробка – пройдет ли она сквозь арочное отверстие в каменной закраине мостовой. К счастью, снег лежит не очень толстым слоем и не может помешать этой операции. Отверстие в самый раз по коробке. Надо лишь сунуть ее туда горизонтально и опрокинуть вниз. Почему бы не бросить ее сию же минуту? В последний момент солдат не может на это решиться. После двукратной пробы, удостоверившись, что это легко проделать в любое время, он выпрямляется и, повинуясь своему обязательству, продолжает путь, чтобы убедиться, нет ли там случайно… Но он так изнурен затраченными усилиями, что уже одна только необходимость подняться на край тротуара высотою сантиметров двадцать заставляет его чуть ли не с минуту выжидать. Стоит ему, однако, остановиться, его пронизывает невыносимый холод. Перешагнув через канаву, он делает еще шаг-другой. Внезапно его охватывает такое изнеможение, что он не в состоянии двинуться дальше. Он прислоняется бедром и плечом к чугунной опоре фонаря. Не здесь ли он должен свернуть вправо? Солдат оглядывается, пытаясь увидеть, нет ли на прежнем месте человека с серой печаткой, склонившегося на трость и делающего ему издали знак, куда следует повернуть. В двадцати шагах от него, по его следам идет мальчуган. Солдат сразу же отворачивается и снова пускается в путь. Спустя пять-шесть шагов он озирается снова. Мальчик идет следом за ним. Если бы солдат был в силах, он бросился бы бежать. Но он истомлен вконец. И конечно, ребенок не желает ему зла. Солдат останавливается и оглядывается еще раз. Мальчик тоже остановился и глядит на него своими задумчивыми глазами. Берета у него на голове уже нет, он не запахивает так плотно, как прежде, накидку. Солдат медленно, словно в оцепенении, направляется к мальчугану. Тот и не думает отступать. – Ты хочешь мне что-нибудь сказать? – спрашивает солдат, желая придать голосу оттенок угрозы; но он с трудом цедит слова. – Да, – отвечает мальчуган. И умолкает. Солдат глядит на заснеженную ступеньку, слева, метрах в двух от него, у порога закрытой двери. Забившись в угол, он бы не так дрожал от холода. Он делает шаг. Он бормочет: – Ладно, я присяду. Он подсаживается к двери, в самый уголок, прислонясь спиной наполовину к деревянной створке, наполовину к каменной стене. Не отрывая от него глаз, мальчик повернулся вокруг собственной оси. Приоткрыв рот, он глядит на заросшее темной щетиной лицо, на привалившееся к стене обмякшее тело, на сверток, на растопыренные ноги в грубых башмаках, виднеющиеся в самом низу, у приступки. Солдат незаметно соскальзывает ближе к двери, колени у него подкашиваются, и он уже сидит на снегу, скопившемся на узкой ступеньке, в правом углу дверной ниши. – Ты почему хотел бросить коробку? – спрашивает мальчуган. – Да нет… Я не хотел ее бросать. – Тогда что же ты делал? В его низком голосе сейчас не слышно недоверия, в его вопросах не чувствуется злонамеренности. – Я хотел посмотреть, – говорит солдат. – Посмотреть?.. Что посмотреть? – Проходит ли она в отверстие. Но, видно, мальчика это не убедило. Он уцепился обеими руками за полы своей распахнутой накидки – по одной в каждой руке – и ритмично раскачивает их – вперед-назад, вперед-назад. Холод его как будто не тревожит. И в то же время, оставаясь на месте, он продолжает свои наблюдения: коричневый сверток на коленях, под грудью, ворот шинели защитного цвета со споротыми нашивками, согнутые ноги и выпирающие из-под полы колени. – Шинель у тебя не та, что вчера, – наконец говорит мальчик. – Вчера… Ты видел меня вчера? – Конечно. Я тебя каждый день вижу. Твоя шинель была грязная… Тебе вывели пятна? – Нет… Да, пожалуй. Мальчик оставляет ответ без всякого внимания. – Ты не умеешь навертывать обмотки. – Ладно… Научишь меня. Мальчик пожимает плечами. Солдата этот разговор выводит из себя, но еще хуже, если его спутник сбежит и бросит его на этой пустынной улице одного; к тому же скоро стемнеет. Не этот ли мальчуган уже водил его в кафе и в казарму? Сделав усилие, солдат старается спросить полюбезнее: – Ты это и хотел мне сказать? – Нет, не это, – отвечает мальчуган. Тут они услышали отдаленный шум мотоцикла. Нет. То было нечто иное. Темно. Снова атака; неподалеку, за перелеском, сухой, отрывистый треск автоматов; порой сквозь какой-то невнятный грохот он доносится с другой стороны. Тропинка взрыхлена, словно после пахоты. Раненый все тяжелеет, он волочит башмаки по земле, он почти не в силах идти. Приходится поддерживать его и тащить одновременно. Они оба побросали свои ранцы. Раненый бросил и винтовку. Но он свою сохранил, только ремень оборвался, и приходится нести ее в руке. Лучше бы он ваял другую: этого-то добра хватает. Он предпочел сохранить свою, привычную; впрочем, сейчас она ни к чему – только помеха. Он несет винтовку в левой руке, держа ее горизонтально за середину. Правой рукой он схватил в охапку, поперек туловища, раненого товарища – тот левой рукой цепляется за его шею. Во мраке, то тут то там бледнеющем от беглых вспышек, они на каждом шагу оступаются, скользя по рыхлой земле, перерезанной колеями и поперечными бороздами. Потом он шагает один. С ним нет уже ни ранца, ни винтовки, ни товарища, которого надо поддерживать. Он несет под мышкой, слева, коробку, завернутую в коричневую бумагу. Он шагает во тьме по свежему снегу, ровным слоем укрывшему землю, и его башмаки, мерно стуча, подобно метроному, один за другим оставляют отпечатки на тонкой пелене снега. Дойдя до перекрестка, залитого желтым светом газового фонаря, солдат подходит к канаве и склоняется над ней: одна нога – на краю тротуара, другая – на мостовой. Между его недвижно расставленных ног зияет в камне отверстие сточной канавы, он склоняет плечи еще ниже, протягивает коробку к черной дыре, где она сразу же исчезает, поглощенная пустотой. Следующая картина изображает людей в казарме или, скорее, в военном госпитале. На полке для вещей, по соседству с алюминиевым стаканчиком, солдатским котелком, аккуратно сложенной одеждой защитного цвета и всякой прочей мелочью, лежит прямоугольная коробка, по форме и размерам напоминающая коробку для обуви. Под этой полкой, на металлической, окрашенной в белый цвет кровати, покоится на спине человек. Глаза у него закрыты, его веки серы, как серы его виски и лоб, зато на скулах горит румянец; на впалых щеках, вокруг полуоткрытого рта, на подбородке – черная щетина по крайней мере четырех– или пятидневной давности. Хриплое дыхание раненого равномерно приподымает натянутую по самую шею простыню. Высунувшаяся из-под коричневого одеяла багровая рука свисает с матраса. Справа и слева лежат другие, на других таких же койках, выстроившихся в ряд у голой стены, вдоль которой, на высоте одного метра над головами лежащих, прибита полка, нагруженная ранцами, деревянными сундучками, сложенной одеждой защитного или зеленоватого цвета, а также алюминиевой посудой. Чуть подальше, среди туалетных принадлежностей, виднеется большой круглый будильник – он, вероятно, остановился и показывает без четверти четыре. В соседней комнате собралась внушительная толпа: все стоят – сбившись кучками, большинство в штатском – и, усиленно жестикулируя, о чем-то беседуют. Солдат пытается пробиться сквозь толпу, но это ему не удается. Внезапно кто-то из стоящих к нему спиной и загораживающих путь оборачивается, замирает и, чуть прищурившись, с пристальным вниманием начинает его разглядывать. Мало-помалу оборачиваются и его соседи и, внезапно застывая, молча, щуря глаза, смотрят на него. Вскоре солдат оказывается в центре круга, который постепенно ширится, силуэты людей отдаляются, и уже тускло белеют только призрачные лица, отступающие все дальше и дальше, с равными промежутками, словно вереница фонарей, уходящих вдоль совершенно прямой улицы. Цепочка медленно раскачивается, исчезая в убегающей дали. На снегу отчетливо вырисовываются черные столбы фонарей. У ближайшего – стоит мальчуган и таращит глаза на солдата. – Ты почему тут сидишь? Заболел? – говорит он. Солдат с усилием отвечает: – Мне уже лучше. – Ты что, совсем ушел из казармы? – Нет… Я сейчас вернусь. – А где твоя пилотка? У всех солдат на голове пилотка… или каска-После небольшой паузы мальчик говорит еще тише: – У моего отца есть каска. – А где он, твой отец? – Не знаю. – Потом убежденно, отчетливо выговаривая каждое слово: – Это неправда, что он дезертир! Солдат приподымает голову и вопросительно смотрит на мальчика. Вместо ответа тот, прихрамывая, делает несколько шагов – нога у него не сгибается, рука повисла вдоль туловища и опирается на костыль. До дверей остался какой-нибудь метр. Мальчик продолжает: – Нет, это неправда. А он говорит, что ты шпион. Ты не настоящий солдат: ты шпион. У тебя в свертке – бомба. – Ну, это тоже неправда, – говорит солдат. Тут они услышали отдаленный грохот мотоцикла. Мальчуган первый навострил уши: слегка приоткрыв рот, он медленно поворачивает голову от фонаря к фонарю и глядит в глубь улицы, сереющей в неверном свете вечерних сумерек. Мальчик озирается то на солдата, то снова на дальний конец переулка, а грохот все нарастает, слышится все ближе и ближе. Конечно, это содрогается двухтактный мотор мотоцикла. Мальчик прячется в дверную нишу. Но грохот становится глуше, и вскоре он уже почти неслышим. – Пора домой, – говорит мальчуган. Поглядев на солдата, он повторяет: «Пора возвращаться домой». Он подходит к солдату и протягивает ему руку. После минутного колебания тот, ухватившись за протянутую руку и плечом упираясь в дверь, с трудом подымается. В тишине улицы снова раздается грохот мотора, на этот раз он звучит все громче и явственней. Мужчина и ребенок в едином порыве успевают отпрянуть к двери. Шум слышится уже так близко, что оба вскакивают на приступку и, плечо к плечу, прижимаются к дверям. Грохот отбойного молотка, многократно отраженный фасадами, доносится – можно угадать безошибочно – с боковой улицы, из-за перекрестка, в десяти метрах от их укрытия. Они еще плотнее втискиваются в глубину ниши. На углу, у их дома, появляется мотоцикл с коляской. В нем два солдата в касках. Мотоцикл медленно приближается по нетронутому снегу мостовой. Солдаты видны в профиль. Водитель, сидящий впереди, слегка возвышается над своим спутником, расположившимся на боковом сиденье. В лице у них заметное сходство: правильные черты, напряженность, худоба, вызванная, быть может, усталостью, провалившиеся глаза, сжатые губы, серая кожа. Шинели покроем и цветом похожи на свои, французские, но каска, более громоздкая, тяжелая, низко надвинута на уши и затылок. А сама машина, перепачканная, до половины заляпанная высохшей грязью, видимо, довольно старого образца. Водитель словно окаменел на сиденье, руки в перчатках сжимают головки руля. Второй, не поворачивая головы, почти не шевелясь, озирается то вправо, то влево. На коленях у него черный автомат, чей ствол высовывается из металлического кузова коляски. Мотоциклисты, не оборачиваясь, проскочили перекресток и проехали напрямик. Пролетев метров Двадцать, мотоцикл скрылся за углом здания, на противоположной стороне. Спустя несколько секунд тарахтение внезапно прекратилось. По всей видимости, мотоцикл остановился. Наступила полная тишина. В поле зрения, между двумя каменными вертикалями на углу, остались только две параллельные колеи, прорытые в снегу трехколесной тележкой. Все это тянулось слишком долго, и мальчик, потеряв терпение, вышел из своего укрытия. Солдат не сразу это заметил, потому что ребенок прятался, прикорнув у него за спиной; внезапно солдат увидел его посреди тротуара и сделал ему знак вернуться. Но мальчуган позволил себе продвинуться еще на три шага вперед и прислонился к фонарю, полагая, что тот его укроет. Стояла тишина. Мальчуган мало-помалу осмелел и еще на несколько метров приблизился к перекрестку. Опасаясь привлечь внимание невидимых мотоциклистов, солдат не решался его окликнуть, чтобы помешать ему двигаться дальше. Мальчик дошел до места, откуда можно было увидеть всю поперечную улицу; высунув голову, он отважился заглянуть в ту сторону, куда укатил мотоцикл с коляской. Где-то неподалеку, в этом же секторе, прокричал мужской голос, отдавая короткое приказание. Разом отскочив, мальчик круто повернул и бросился бежать; он пронесся мимо солдата, а полы накидки развевались у него за спиной. Еще сам не отдавая себе отчета, солдат приготовился последовать за ним, когда, наполняя окрестности трескотней выхлопов, внезапно снова включился двухтактный мотор. Мальчик уже был у перекрестка и заворачивал за угол, когда солдат побежал, тяжело переваливаясь с ноги на ногу. Оглушительный грохот гнался за ним по пятам. Раздался продолжительный скрежет: проделав крутой вираж, мотоцикл забуксовал на снегу. Мотор снова остановился. Резкий голос, без малейшего выражения, дважды крикнул: «Halte!» Солдат уже почти достиг перекрестка, куда несколькими секундами ранее свернул мальчуган. Снова загрохотал мотоцикл, перекрывая мощное «Halte!», повторенное в третий раз. И сразу же солдат услышал, как в неразбериху звуков ворвалось знакомое сухое, отрывистое потрескивание автомата. Внезапно его сильно толкнуло в правый каблук. Он продолжал бежать. Пули ударялись о камень рядом с ним. Он уже достиг поворота, когда затрещала новая очередь. Острая боль пронзила его левый бок. Стрельба вдруг прекратилась. Укрытый стеной, он был недосягаем. Потрескиванье автомата оборвалось. Минутой раньше замолчал мотор. Уже не чувствуя боли, солдат продолжал бежать вдоль каменной стены. Дверь дома оказалась не заперта, стоило ее толкнуть, и она сама распахнулась. Он вошел. Тихонько прикрыл дверь; едва лязгнув, защелкнулся язычок замка. Солдат лег на пол и скрючился во мраке, прижав коробку к животу. Ощупал башмак. Вдоль задника и сбоку каблука шла глубокая косая зарубка. Нога затронута не была. С улицы послышались тяжелые шаги и шумные голоса. Шаги приближались. Деревянная дверь содрогнулась от глухого удара, снова послышались грубые, но скорее жизнерадостные голоса, говорящие на непонятном, тягучем языке. Звук одиноких шагов удалялся. Два голоса, один совсем рядом, другой – подальше, перебросились двумя-тремя короткими фразами. Раздался стук – должно быть, стучали еще в какую-то дверь, потом снова в эту, стучали кулаком, раз за разом, но как-то неуверенно. Какой-то далекий голос прокричал незнакомые слова, и тот, кто был вблизи, громко захохотал. Потом захохотали оба, в два голоса. И двое, грузно шагая, удалились, громко разговаривая и смеясь. В наступившей тишине снова раздалась трескотня мотоцикла, потом, постепенно затихая, вовсе заглохла. Солдат попытался переменить положение: острая боль в боку пронзила его, боль очень сильная, но все же терпимая. Его донимала главным образом усталость. И сильно тошнило. И тут, совсем рядом, из мрака, донесся низкий голос мальчугана, но что тот говорил, солдат не разобрал. Он почувствовал, что теряет сознание. В зале собралась внушительная толпа: люди – большинство в штатском – стоят, сбившись небольшими кучками, сильно жестикулируя, о чем-то беседуют. Солдат пытается пробиться сквозь толпу. Он находит наконец более свободное местечко, где, сидя за столиками, люди распивают вино и, размахивая руками, о чем-то громко спорят. Столы тесно сдвинуты, и проход между скамьями, стульями и спинами сидящих очень затруднен, но как-никак видно, куда идешь. На беду, все места как будто заняты. Со всех сторон беспорядочно расставлены столики – круглые, квадратные, прямоугольные. За некоторыми сидят всего по три-четыре человека: самые большие столы – длинные, со скамьями вокруг, позволяют обслужить человек пятнадцать. Над стойкой склонился хозяин – высокий толстяк, особенно приметный потому, что стоит на возвышении. В узком промежутке между стойкой и последними столиками толпится кучка посетителей, одетых более нарядно – в короткие пальто городского покроя или шубы с меховым воротником; стаканы для них приготовлены рядом с хозяином – стоит протянуть руку, чтобы взять, – они виднеются в промежутке между фигурами стоящих, которые, энергично жестикулируя, о чем-то беседуют. Один из посетителей остается немного в стороне, справа, он не вмешивается в беседу своих друзей, но, прислонясь к стойке спиной, смотрит в залу, на сидящих там людей, на солдата. Тот замечает наконец неподалеку столик – к нему сравнительно удобно подойти, и сидят за ним только двое военных: капрал-пехотинец и сержант. Оба неподвижные и молчаливые, они своими сдержанными повадками резко отличаются от всех окружающих. За их столиком есть свободный стул. Солдату удается без особого труда пробраться к этому столику, и, положив руку на спинку стула, он спрашивает, можно ли присесть. Капрал отвечает: с ними был еще товарищ, но он на минутку отлучился и все не возвращается; похоже – он встретил кого-то из знакомых; можно пока что занять его место. Солдат так и поступает, весьма довольный тем, что удается присесть и отдохнуть. Двое других молчат. Они и не пьют, перед ними даже нет стаканов. Шум в зале словно не достигает их ушей, окружающая суета не тревожит их взоров, устремленных в ничто, словно они спят с открытыми глазами. Если это и не так, во всяком случае зрелище, которое тот и другой неотрывно созерцают, перед каждым из них разное, поскольку тот, что сидит справа, повернулся лицом к совершенно голой стене – белые листы объявлений висят дальше, – а второй смотрит в противоположную сторону, туда, где расположена трактирная стойка. На полдороге от стойки, над которой, расставив руки в упор, склонил свое тучное тело хозяин, между столиками проходит с нагруженным подносом молодая служанка. Она ищет глазами, соображая, куда направиться: вот она приостановилась, круто повернулась и оглядывается. Она не шевелится, не делает ни шага, только бедра под широкой сборчатой юбкой слегка покачнулись, шевельнулась голова с тяжелым узлом черных волос да слегка дрогнуло туловище; на вытянутых руках она, вровень с лицом, неподвижно держит поднос, а сама изогнулась, обернувшись в другую сторону, и довольно долго остается в таком положении. Судя по направлению ее взгляда, солдат думает, что она заметила его присутствие и подойдет, чтобы принять у него заказ или даже сразу его обслужить, поскольку у нее на подносе бутылка красного вина, которую она, совершенно не заботясь о ее вертикальном положении, угрожающе наклонила, с риском ее обронить. Пониже бутылки, на траектории неминуемого падения – лысая голова старого рабочего, а тот, видимо ничего не подозревая, продолжает то ли в чем-то упрекать своего соседа слева, то ли увещевать его или призывать в свидетели своей правоты; при этом он потрясает правой рукой с переполненным стаканом, содержимое которого угрожает вот-вот пролиться. Тут солдату приходит в голову, что на его столе нет ни одного стакана. На подносе – только бутылка и ничего больше, что позволило бы утолить жажду нового клиента. К тому же подавальщица, видимо, не обнаружила в его углу ничего такого, что привлекло бы ее внимание, и продолжает шарить глазами по зале: минуя солдата и двух его соседей, взгляд ее скользит поверх других столов, вдоль стены, где четырьмя кнопками прикреплены белые листки объявлений; вдоль окна витрины со сборчатой занавеской, загораживающей залу от глаз прохожих, окна с тремя выпуклыми эмалевыми шарами снаружи; вдоль входной двери, также частично занавешенной и украшенной надписью «Кафе», которая читается навыворот; вдоль стойки с пятью-шестью прилично одетыми посетителями перед нею, а также того, крайнего справа, что все еще смотрит на столик, за которым сидит солдат. Тот переводит взгляд в сторону своего стула. Сержант пристально разглядывает ворот его шинели, то место, где пришиты два зеленых ромба, – суконных, с армейским номером. – Так вы были под Рейхенфельсом? – говорит он. При этом его подбородок едва заметно, но стремительно выдвигается вперед. Солдат подтверждает: – Да, был я в этой переделке. – Были, – уточняет сержант, для доказательности повторяя то же движение подбородком и кивая на отчетливые следы армейского номера. – И он тоже, – говорит капрал, – тот, что сидел тут, на вашем месте… – Ну, он-то дрался, – прерывает сержант. И, не получив ответа, добавляет: – А то, сдается мне, найдутся и такие, что не выстояли. Он оборачивается к капралу, и тот делает неопределенный жест в знак то ли неведения, то ли согласия. – Никто не выстоял, – говорит солдат. Но сержант протестует: – Как бы не так! Вы спросите у парнишки, что сидел тут, на вашем месте. – Ладно, пусть так, – соглашается солдат. – Все дело в том, как понимать это «выстояли». – Я так и понимаю, как оно есть: были такие, что дрались, а другие – нет. – А кончилось тем, что все отступили. – Согласно приказу. Не надо путать. – Все отступили согласно приказу, – говорит солдат. Сержант пожимает плечами. Он смотрит на капрала, словно ища поддержки. Потом, отвернувшись к стеклянной витрине, глядящей на улицу, бормочет: – Разложившееся офицерье! И помолчав: – Разложившееся офицерье, вот это кто! – Это верно, – подтверждает капрал. Озираясь вокруг, солдат выискивает глазами молодую официантку, которая все никак не соберется к ним подойти. Но сколько он ни приподнимается на стуле, глядя поверх голов, он нигде не может ее обнаружить. – Не беспокойтесь, вы увидите сразу, когда он вернется, – говорит капрал. Он приветливо улыбается и, полагая, что солдат оглядывается в поисках их ушедшего товарища, добавляет: – Он должен быть рядом, в бильярдной, верно, приятеля повстречал. – Вы можете у него спросить, – продолжает, покачивая головой, сержант, – он-то дрался, можете у него спросить. – Ладно, а все же как-никак нынче он тут, – говорит солдат. – Хочешь не хочешь, а пришел к тому же, что и остальные. – Согласно приказу, я вам говорю. – И после минутного молчаливого размышления он, словно про себя, заключает: – Разложившееся офицерье, вот они кто! – Вот это верно, – подтверждает капрал. Солдат спрашивает: – А вы-то под Рейхенфельсом были? – Ну нет, мы оба западнее были, – отвечает капрал. – Как они линию обороны прорвали и нас обошли, мы и отступили, чтобы не попасться. – Согласно приказу, вот как! Не надо путать, – уточняет сержант. – Быстро смотались, тянуть было некогда, – говорит капрал. – А то, из двадцать восьмой у нас на левом фланге, замешкались, так они словно ребятня малая влипли. – Сейчас, как ни верти, все к тому же идет. Не нынче – так завтра посадят в мешок, – говорит солдат. Сержант бросает на него быстрый взгляд, но предпочитает обратиться к воображаемому собеседнику, сидящему напротив: – Ну, это еще надо доказать, мы еще последнего слова не сказали. Теперь очередь солдата пожать плечами. Он встает со стула, пытаясь привлечь внимание официантки и надеясь, что наконец-то ему принесут выпить. Из-за соседнего стола доносится фраза, случайно произнесенная громче других, – обрывок какой-то беседы: «Шпионы, ну, их-то повсюду хватает!» За этим заявлением следует непродолжительное молчание. На другом конце стола кто-то дает подробные пояснения, но слышится только глагол «расстрелять», остальное тонет в сумятице голосов. И когда солдат снова усаживается на свой стул, среди общего гула слышится другая формулировка: – Есть такие, что дрались, а другие вот нет. Сержант разглядывает при этом зеленые ромбы на вороте шинели. Он повторяет: – Мы еще последнего слова не сказали. – Потом, склонившись к капралу, доверительно сообщает: – Мне говорили, вражеским агентам платят, чтоб разлагали морально. Капрал не реагирует. Сержант, который, перегнувшись над столом, покрытым клеенкой в красно-белую клетку, тщетно ждал ответа, снова решительно опускается на стул. Немного погодя он добавляет: «Надо было видеть», но произносит это едва слышно и к тому же не поясняет свою мысль. Оба молчат, и тот и другой замерли, уставившись в пространство прямо перед собой. Солдат оставляет их, с намерением выяснить, куда же запропастилась молодая женщина с тяжелой темной шевелюрой. Но, стоя среди нагромождения столов, он подумал, что в конечном счете не так уж ему хочется пить. Почти у самого выхода, уже дойдя до стойки, которую обступила кучка прилично одетых людей, он вдруг подумал о том солдате, что был под Рейхен-фельсом и так доблестно там сражался. Важно непременно его разыскать, поговорить с ним, выведать у него, как это все было. Солдат немедля возвращается и пересекает залу в обратном направлении, пробираясь между скамьями, стульями и спинами выпивающих за столиками посетителей. Те двое сидят по-прежнему в одиночестве, в той же позиции, в какой он их оставил. Вместо того чтобы направиться к ним, он идет напрямик в глубь залы, туда, где толпа мужчин, создавая давку и толкотню, устремилась влево, но из-за тесноты прохода движется очень медленно, мало-помалу, однако, протискиваясь между выступом стены и тремя большими круглыми вешалками, нагруженными одеждой, которые возвышаются в конце стойки. Пока, подхваченный течением, солдат также приближается к выходу – правда, медленнее прочих, поскольку он оказался у края потока, – ему приходит в голову, а почему, собственно, так уж важно побеседовать с этим человеком, который сможет ему рассказать лишь то, что ему уже известно. Еще не успев дойти до следующей залы, где, кроме новых посетителей, должны находиться: укрытый чехлом бильярд, черноволосая официантка и герой Рейхенфельса, – солдат отказывается от своей затеи. Именно тут, должно быть, и разыгрывается немая сцена, когда толпа, окружающая солдата, раздвигается, оставляя его посреди огромного круга, по сторонам которого чьи-то призрачные лица… Эта сцена, впрочем, ни к чему не ведет. И наконец толпа – ни немая, ни говорливая – уже не окружает его: он вышел из кафе и шагает по улице. Это обычная улица: длинная, прямая, обставленная совершенно одинаковыми домами с плоскими фасадами и похожими одна на другую дверьми. Как всегда, медленно, мелкими густыми хлопьями сыплется снег. Белеют тротуары, мостовые, подоконники, приступки подъездов. За ночь в нишу намело кучу снега, он проник в узкую вертикальную щель неплотно прикрытой двери, и, когда солдат распахивает створку, налипший по ее краю снег в несколько сантиметров толщиной сохраняет продолговатую форму. Немного снега скопилось даже в коридоре, и он образовал на полу длинную дорожку, которая чем дальше от двери, тем становится уже, – вначале она широка, затем сужается и, частично уже подтаяв, оставляет на пыльном деревянном полу влажную черную кромку. Коридор испещрен черными следами, отстоящими друг от друга сантиметров на пятьдесят и все менее отчетливыми по мере приближения к лестнице, нижние ступеньки которой угадываются в глубине. И хотя пятна эти неопределенной, изменчивой формы, с бахромчатыми краями и проталинами, есть все основания полагать, что это отпечатки, оставленные башмаками небольшого размера. Справа и слева по коридору, на равном расстоянии друг от друга, правильно чередуясь, расположены двери – одна справа, другая слева, одна справа и т. д. Эта вереница тянется, сколько хватает глаз или почти столько, а в самой глубине, где освещение ярче, еще можно различить нижние ступени лестницы. Рядом – невысокая фигура женщины или ребенка, которую дальность расстояния делает совсем крохотной; одной рукой она опирается на крупный белый шар, которым заканчиваются перила. Чем ближе солдат к ней подходит, тем явственней у него ощущение, что эта фигура отступает вглубь. По правую сторону коридора одна из дверей открылась. Здесь, впрочем, и обрываются следы. Щелк. Мрак. Щелк. Желтый свет озаряет тесную переднюю. Щелк. Мрак. Щелк. Солдат снова оказывается в квадратной комнате, где стоят комод, стол и диван-кровать. На столе клетчатая клеенка. К стене над комодом прикреплена фотография военного в походной форме. Вместо того чтобы, сидя за столом, попивать вино и не спеша разжевывать хлеб, солдат вытянулся на постели; глаза у него закрыты, видимо, он спит. Вокруг него, стоя, замерли трое: мужчина, женщина и ребенок, – они молча его разглядывают. В изголовье, почти к самому лицу спящего склонилась женщина – она всматривается в его искаженные черты, прислушивается к затрудненному дыханию. В стороне, у стола, как всегда, в черной накидке и с беретом на голове, стоит мальчуган. Третий, в ногах кровати, не инвалид с деревянным костылем, но более пожилой человек, с залысиной над лбом, одетый в короткое пальто на меху, начищенные ботинки и короткие гетры. Он не снимает серых лайковых перчаток; на левой руке, у безымянного пальца, там, где приходится перстень, небольшая припухлость. Зонтик с ручкой из слоновой кости, облеченный в шелковый футляр, оставлен, видимо, в передней, где косо прислонен к вешалке. Солдат, в полном обмундировании, в обмотках и грубых башмаках, лежит на спине. Руки вытянуты вдоль тела. Шинель расстегнута, военная гимнастерка под нею – слева, у поясницы – в пятнах крови. Нет. В действительности на сцене другой раненый, все происходит при выходе из переполненного кафе. Солдат едва успевает закрыть за собой двери, как к нему подходит рядовой прошлогоднего призыва, которого он не раз встречал по возвращении – и даже этим же утром в госпитале, – тот как раз собирается войти в кафе. На мгновение солдату приходит в голову мысль, что перед ним тот самый отважный вояка, чью храбрость только что превозносил сержант. Но он тут же осознает невозможность подобного совпадения; юноша действительно во время вражеской атаки был под Рейхенфельсом, но в том же полку, где служил и сам солдат, о чем свидетельствовали зеленые ромбы на его обмундировании; однако, если верить тому, на что так прозрачно намекал сержант, в их части не числилось героев. Поэтому, встретив товарища, солдат ограничился кивком головы, но тот остановился и заговорил: – Вашему приятелю, тому, что этим утром вы навещали в хирургии, плохо. Он вас несколько раз спрашивал. – Ладно, – сказал солдат, – приду еще. – Да поскорей. Он недолго протянет. Молодой человек уже ваялся было за медную ручку, но снова обернулся и добавил: – Он говорит, что должен вам что-то вручить. – И после короткого размышления: – Может быть, это в бреду. – Я приду. Увидим, – сказал солдат. Выбрав наикратчайший путь, он сразу же, быстрым шагом отправляется в госпиталь. Перед ним проходит декорация, вовсе не похожая на симметричные, однообразные очертания большого города с вычерченными рейсфедером, пересеченными под прямым углом улицами. Нет также и снега. Для этого времени года, пожалуй, тепло. Низкие, старомодные, несколько вычурные дома, перегруженные завитушками орнаментов, барельефами карнизов, резными капителями колонн, обрамляющих двери, скульптурными консолями балконов, сложным переплетом пузатых металлических решеток. С этим ансамблем хорошо сочетаются уличные фонари на углах, некогда оснащенные газовыми горелками, тогда как теперь чугунный столб, расширяющийся у основания, поддерживает на высоте трех метров некое сооружение в виде лиры с закругленными рожками и подвешенным к ним шаром с большой электрической лампой внутри. Самый столб не однороден по форме – он опоясан множеством колец, различных по конструкции и размерам, что подчеркивает изменение его калибров на разной высоте: кольца то раздаются вширь, то сужаются, то раздуваются наподобие шара, то напоминают веретено; особенно много этих колец у верхушки конуса, служащего основанием всему сооружению; вокруг конуса змеится металлическая гирлянда стилизованного плюща, и такая же стилизованная гирлянда повторяется на каждом столбе. Но госпиталь всего лишь классическое здание военного образца, стоящее в глубине обширного голого двора, посыпанного гравием и отделенного от бульвара с обнаженными деревьями очень высокой решеткой, двухстворчатые ворота которой распахнуты настежь. Будки часовых – по обе стороны ворот – пусты. Посередине огромного двора одиноко стоит какой-то воинский чин в перепоясанном френче и с кепи на голове; он о чем-то размышляет; на белый гравий у его ног легла черная тень. Что до помещения, где находится раненый, это обычная комната с металлическими, окрашенными в белый цвет кроватями – обстановка, которая также ни о чем не говорила бы, если б не завернутая в коричневую бумагу коробка на полке для вещей. С этой-то коробкой солдат и шагает по заснеженным улицам, вдоль высоких плоских фасадов, в поисках места условленной встречи, и, учитывая неудовлетворительность описания, им полученного, путается среди множества сходных перекрестков, пытаясь в этом большом, чересчур геометрично расположенном городе точно определить указанное место. И наконец, толкнув приоткрытую дверь, он снова попадает в необитаемое с виду здание. В коридоре, до половины выкрашенном в темно-коричневый цвет, так же пустынно, как и на улицах: ни циновки перед дверью, ни пришпиленной визитной карточки, ни каких-либо хозяйственных мелочей, случайно брошенных то тут то там, – ничего, что обычно выдает характер жилого дома, за исключением инструкции по противопожарной обороне, одни лишь голые стены. И тут-то боковая дверь открывается в тесную переднюю, где к обычного типа вешалке прислонился зонтик в черном шелковом чехле. Однако, если кто-то подстерегает вас у входа, другая дверь позволяет покинуть дом незамеченным: находится она в конце второго коридора, перпендикулярного к первому, налево от расположенной в его глубине лестницы, и выходит на поперечную улицу. Улица точь-в-точь похожа на предыдущую; и мальчуган стоит на посту под фонарем в ожидании солдата, чтобы проводить того в канцелярию военного округа – здание, которое служит одновременно и казармой и госпиталем. Оба, во всяком случае, отправились в путь с таким намерением. Но перекрестки все множатся, улицы внезапно меняют направление и поворачивают вспять. И нескончаемый ночной поход продолжается. Мальчуган шагает все быстрей и быстрей, солдат не поспевает за ним и вскоре снова остается в одиночестве; единственный выход для него – разыскать хоть какое-нибудь убежище, где бы он мог поспать. У него нет никакого выбора, и он вынужден удовольствоваться первой же раскрытой дверью, какая ему попалась. Это снова жилище молодой женщины в сером переднике – светлоглазой и черноволосой, с таким низким голосом. Солдат не заметил, однако, прежде, что в комнате, где его угощали вином и хлебом, под черной рамой с фотографией мужа, одетого в походную форму, висящей на стене над комодом, кроме прямоугольного стола, накрытого клетчатой клеенкой, стоял и диван-кровать. На противоположной стене, вверху, почти в самом углу под потолком, чернеет черточка, очень тонкая, извилистая, длиной сантиметров в десять или чуть побольше, – возможно, трещина в штукатурке, возможно, запылившаяся паутинка, а возможно, и попросту дефект белого покрытия, подчеркнутый резким светом электрической лампы, свисающей на голом шнуре и медленно, подобно маятнику, раскачивающейся на этом шнуре. И в такт ей, но в обратном направлении колеблется тень человека со споротыми нашивками и в штатских брюках (не его ли инвалид называл лейтенантом?) – тень, упирающаяся в пол, раскачивается вправо и влево на полотнище запертой двери, уходя то в одну, то в другую сторону от неподвижного тела человека. Этот псевдолейтенант (но следы отсутствовавших на его гимнастерке знаков различия, видневшиеся на коричневой ткани, говорили о звании капрала) – человек, подбиравший одиноких раненых или больных, – должно быть, предварительно выглядывал из окна нижнего этажа, предпочтительно из того, что приходилось как раз над дверью, пытаясь в полумраке разглядеть тех, кто хотел войти. Это, однако, не решает главного вопроса: как он мог узнать, что кто-то стоит на пороге? Стучался ли мальчуган в закрытую дверь? Солдат, со значительным опозданием догнав наконец своего проводника, – потому что уже давно потерял его из вида и шагал наугад по его следам, – не подозревал, что о его прибытии уже было доложено. И пока, взгромоздившись на узкую приступку, он тщетно пытался разобрать выгравированную на полированной табличке надпись, снова и снова водя по ней кончиками пальцев, в трех метрах над его головой хозяин подробно изучал выступающий из дверной ниши бок шинели: плечо, руку в запачканном рукаве, обхватившую сверток, по форме и размерам напоминающий коробку для обуви. Между тем в окнах было темно, и солдат полагал, что этот дом, как и прочие, покинут обитателями. Толкнув дверь, он сразу же обнаружил, что заблуждался: в доме оставалось множество жильцов (как, впрочем, наверное, и во всех других домах), и они, один за другим, появлялись повсюду: какая-то молодая женщина забилась в самый угол лестницы в глубине коридора, другая случайно открыла дверь по левую его сторону, наконец, третья – по правую, и, после минутного колебания, она впускает солдата в переднюю, откуда он – в который раз – попадает в квадратную комнату, где теперь и лежит. Он покоится на спине. Глаза у него закрыты. Серые веки, серый лоб и серые виски, но скулы помечены ярким румянцем. На впалых щеках, вокруг приоткрытого рта, на подбородке – темная щетина по крайней мере четырех-, пятидневной давности. Его сиплое дыхание ритмично вздымает натянутую по самую шею простыню. Багровая кисть с чернотой на суставах пальцев высунулась наружу и свисает с кровати. В комнате уже нет ни человека с зонтом, ни мальчика. Только женщина – она сидит за столом чуть боком, обернувшись к солдату. Она вяжет из черной шерсти, видимо, какую-то одежду, но работа еще только начата. Большой клубок лежит рядом с ней на красно-белой клетчатой клеенке, края которой ниспадают вокруг стола, образуя по углам широкие жесткие складки, напоминающие опрокинутый кулек. В остальном комната не совсем такова, какой она запомнилась солдату: не считая дивана-кровати, который он едва заметил во время первого посещения, здесь есть по крайней мере одна вещь, которую важно упомянуть, – высокое окно, совершенно скрытое сейчас огромными красными занавесями, ниспадающими с потолка и до пола. Диван, хотя и широкий, легко мог остаться незамеченным, потому что расположен в углу, и, когда дверь распахнута, она скрывает его от взоров того, кто переступает порог; к тому же солдат пил и ел за столом, повернувшись к дивану спиной; кроме того, внимание его было притуплено усталостью, голодом и стужей, и он мало обращал внимания на обстановку квартиры. Его удивляет, однако, что он проглядел тогда то, что в ту пору, как и теперь, находилось как раз у него перед глазами: окно, или, во всяком случае, красные занавеси из тонкой глянцевитой ткани, напоминающей атлас. Должно быть, эти занавеси не были тогда закрыты, потому что сейчас, при ярком свете, когда они развернуты во всю ширь, нельзя остаться равнодушным к их цвету. Наверно, при слабом освещении, проникавшем в незашторенное окно меж двух вертикальных, очень узких красных полотнищ, сами занавеси становились менее приметными. Но если дело было днем, то куда же выходило окно? Рисовалась ли в прямоугольнике стекла панорама улицы? При таком однообразии квартала это зрелище не заключало бы в себе ничего примечательного. Либо сквозь стекло виделось нечто иное: двор, возможно, столь тесный, а внизу, на уровне первого этажа, настолько темный, что свет почти не проникал в окно и ничто не привлекало к нему внимания, в особенности если густая снежная пелена мешала различить предметы, находящиеся в комнате. Невзирая на эти рассуждения, солдат по-прежнему смущен таким пробелом в своих воспоминаниях. Он задает себе вопрос, не могло ли еще что-нибудь из окружающих предметов ускользнуть от его наблюдения и не продолжает ли ускользать и сейчас. Ему вдруг начинает казаться, что необходимо срочно составить полный реестр всех вещей, находящихся в комнате. Вот камин, о котором у него не сохранилось почти никакого представления, обычный камин из черного мрамора, над ним большое прямоугольное зеркало; железная заслонка приподнята, но подставки для дров не видно, а внутри – лишь кучка серой, почти невесомой золы; на мраморе доски лежит продолговатый, плоский предмет – самое большое в один-два сантиметра толщины, но лежит он слишком далеко от края, и под таким углом зрения определить, что это за предмет, нельзя (возможно даже, в ширину – он простирается много больше, чем это кажется); в зеркале отражаются красные шторы – гладкие, атласные, – их складки сверкают вертикальными бликами… Солдату все это кажется пустяками: следует в этой комнате отметить какие-то иные, куда более важные детали, в частности, что-то, смутно осознанное им, что привиделось в тот раз, когда его угостили здесь красным вином и ломтем хлеба… Он уже не помнит, что это было. Он хочет обернуться, внимательней поглядеть в сторону комода, но едва может пошевельнуться: какое-то оцепенение сковало его тело. Лишь предплечья и кисти рук еще движутся. – Вам что-нибудь нужно? – доносится до него низкий голос молодой женщины. Она прервала работу, но осталась в том же положении: все еще держит вязанье перед грудью, пальцы – один указательный поднят, другой все еще согнут пополам, таким образом они как бы тоже образуют петлю, голова еще старательно склонилась над работой, но глаза устремлены к изголовью кровати. Лицо женщины озабоченно, сурово, черты напряжены – то ли от усердия, то ли от тревоги за раненого, неожиданно на нее свалившегося, то ли вследствие какой-то иной, ему неведомой причины. – Нет, – отвечает он, – ничего. Говорит он медленно, и, что удивляет его самого, слова помимо его воли вылетают неестественно отрывисто. – Вам больно? – Нет, – говорит он. – Я не могу… пошевелиться… – Не двигайтесь. Если что нужно, скажите мне. Это от укола, который вам сделал врач. Он попытается проникнуть сюда вечером – сделает второй. – Она снова опустила глаза и принялась за вязанье. – Если ему удастся. Теперь ни в чем нельзя быть уверенным, – добавила она. Должно быть, тошнота, которую он ощущает с тех пор, как проснулся, тоже вызвана уколом. У него жажда, но ему не хочется подыматься, чтобы пойти напиться из крана в умывальной, которая находится в конце коридора. Лучше он подождет, когда вернется фельдшер в брезентовой куртке и охотничьих сапогах. Нет, не то: ведь о нем заботится тут женщина с таким низким грудным голосом. И только сейчас он с удивлением соображает, что снова находится в той же комнате, где действие происходило когда-то. Ему отчетливо вспоминается мотоцикл, темный коридор, где он растянулся под дверью, оказавшейся надежным укрытием. Потом… он не знает, что было потом. Конечно, ни госпиталь, ни переполненное кафе, ни длительные скитания по пустынным улицам в его состоянии не были возможны. Он спрашивает: – Рана серьезная? Женщина, видимо, не слышит и продолжает вязать. Он повторяет: – Ранение серьезное? Но тут он соображает, что говорит слишком тихо, – совсем беззвучно шевелит губами. На этот раз, однако, молодая женщина приподняла голову. Она откладывает вязанье на стол, рядом с внушительным черным клубком, и замирает – то ли в ожидании, то ли в тревоге, то ли в страхе и молча на него глядит. Наконец она отваживается спросить: – Вы что-то сказали? Он повторяет вопрос. На этот раз из его уст вылетают слабые, но отчетливые звуки, словно ее низкий, грудной голос вернул ему дар речи; разве что она угадала по губам, что он хочет сказать. – Нет, это пустяки. Скоро выздоровеете. – Встану… – Нет, не сегодня. И не завтра. Попозже. Но он не может терять время. Он встанет сегодня же вечером. – А коробка, – говорит он, – где она? Женщина не поняла, и он вынужден повторить вопрос: – Коробка, что была у меня?.. – По напряженному лицу женщины скользнула улыбка. – Не волнуйтесь, она тут. Ее малыш принес. Не надо много разговаривать. Вам вредно. – Нет, ничего… не очень, – говорит солдат. Она оставила вязанье, положила руки на колени и глядит на него. Она похожа на статую. У нее правильные, но резкие черты лица, как у той женщины, что когда-то, давным-давно подавала ему вино. Он говорит с усилием: – Пить. Должно быть, он даже не пошевелил губами, потому что она продолжает сидеть не шелохнувшись и ничего не отвечает. А может быть, ее светлые глаза даже не видят его, может быть, они глядят на других посетителей, расположившихся подальше, за другими столиками, в глубине залы, которую она озирает, минуя взглядом солдата и двух его соседей, минуя другие столы, скользнув взором вдоль стены, где висят, прикрепленные четырьмя кнопками, небольшие белые листочки объявлений с мелко напечатанным текстом, все еще привлекающие плотную кучку читателей, скользнув мимо витрины со сборчатой занавеской, закрывающей стекло вровень с лицами прохожих, – витрины с тремя рельефными шарами снаружи, выписанными эмалевой краской, и снегом, что медленно и мерно, вертикально падает тяжелыми, густыми хлопьями. И свежий снег мало-помалу оседает на оставленных за день следах, округляя углы, заполняя вмятины, выравнивая поверхности, и вскоре исчезают желтые тропки, протоптанные вдоль домов пешеходами, одинокие следы мальчугана, две параллельные борозды, прорытые посреди мостовой мотоциклом с коляской. Но следует прежде всего удостовериться, что все еще падает снег. Солдат хочет спросить у молодой женщины, так ли это. Но может ли она знать, сидя тут, в комнате без окон? Ей придется выйти наружу, шагнуть за приоткрытую дверь, перейти переднюю, где ожидает черный зонтик, длинную вереницу коридоров, узкие лестницы и снова уходящие вбок под прямым углом и пересекающие друг друга коридоры, где она сильно рискует заблудиться, прежде чем выберется на улицу. Вернется она, во всяком случае, очень нескоро, и теперь на ее месте, слегка наискосок от стола, сидит мальчуган. На нем свитер с высоким воротом, короткие штаны, шерстяные носки и фетровые ботики. Он держится прямо, не прислоняясь к спинке стула; руки застыли по бокам, а кистями он ухватился за края соломенного сиденья; мальчик болтает ногами с голыми коленками, ритмично раскачивая их между передними ножками стула в двух параллельных плоскостях, но в обратном направлении: одна – туда, другая – сюда. Заметив, что солдат на него смотрит, он сразу же перестает раскачиваться и, словно он с нетерпением ждал этой минуты, чтобы выяснить заботивший его вопрос, спрашивает своим степенным, недетским голосом: – Ты почему тут? – Не знаю, – отвечает солдат. Возможно, мальчик не слышал ответа, потому что он повторяет вопрос: – Тебя почему в казарму не поместили? Солдат уже не помнит, спрашивал ли он об этом молодую женщину. Очевидно, сюда его доставил кто-то другой – не мальчик и не инвалид. Надо еще спросить, подобрал ли кто-нибудь коробку, завернутую в коричневую бумагу: шнурок распустился, и пакет, наверно, теперь развернут. – Ты здесь умрешь? – говорит ребенок. Солдат не знает, что ответить и на этот вопрос. Он, впрочем, удивлен, что ему такой вопрос задан. Он пробует получить пояснения, но не успевает выказать свое беспокойство, как малыш, сделав пол-оборота, уже уносится со всех ног вдоль совершенно прямой улицы, даже не теряя времени на пируэты вокруг фонарных столбов: он минует их, один за другим, не останавливаясь. Вскоре на нетронутой глади свежего снега остаются лишь отпечатки его подошв с отчетливым, хотя искаженным на бегу рисунком, – отпечатки, делающиеся все более смутными по мере того, как он ускоряет бег, пока наконец, уже едва различимые, они не смешиваются со множеством других следов. Но молодая женщина вовсе не двинулась со стула; и не заставляя себя долго упрашивать, она отвечает, несомненно затем, чтобы успокоить больного: это мальчик пришел и сказал, что солдат, о котором она накануне позаботилась, валяется без сознания, скрючившись в подъезде одного из домов, на расстоянии нескольких кварталов от них, что он нем, глух и недвижим, как труп. Женщина сейчас же решила туда направиться. Около тела уже находился какой-то человек в штатском, случайно, по его словам, проходивший мимо; в действительности же он, видимо, укрывшись в соседней нише, присутствовал при разыгравшейся сцене. Женщина без труда описала его приметы: мужчина неопределенного возраста с очень редкими седыми волосами, хорошо одет, перчатки, гетры, зонтик-трость с набалдашником из слоновой кости. Зонтик лежал поперек порога. Дверь была открыта настежь. Мужчина, стоя на коленях возле раненого, приподнял его безвольную руку и, держа пальцы на запястье, щупал пульс; он, можно сказать, врач, хотя и не работающий по специальности. Он-то и помог перенести солдата сюда. Где в точности находилась коробка для обуви и была ли она там вообще, молодая женщина не заметила; должно быть, она лежала где-то в стороне, отодвинутая врачом, чтобы удобней было обследовать раненого. И хотя диагноз был для него не совсем ясен, врач, невзирая на опасность, связанную с транспортировкой раненого без носилок, посчитал, что в любом случае предпочтительней положить его в более пристойном месте. Но отправились в путь они не сразу, потому что, едва решение было принято, снова послышался грохот мотоцикла. Мужчина поспешил закрыть дверь, и они ждали в темноте, пока не минует опасность. Мотоцикл многократно отъезжал и снова возвращался, на медленном ходу бороздя примыкающие улицы, грохоча то вблизи, то в отдалении, потом снова вблизи, но грохот вскоре затихал, с каждым разом становясь все глуше, – видимо, мотоцикл обследовал все более отдаленные улицы. Наконец грохот превратился в едва слышное гуденье, почти неуловимое даже для настороженного слуха, и тогда мужчина снова открыл дверь. Вокруг было тихо. Отныне никто не отваживался выйти на улицу. В стылом воздухе падали редкие хлопья снега. Вдвоем они подняли тело: мужчина поддерживал свою ношу за бедра, женщина – за плечи, ухватив раненого под мышками. Только тут она заметила большое кровяное пятно на боку шинели; но врач успокоил ее, заверяя, что обилие крови отнюдь не говорит о серьезности ранения, – и он осторожно спустился с приступки, ловко неся свой груз, а за ним, не без натуги, двинулась молодая женщина, стараясь удержать раненого, как ей казалось, в наиболее благоприятном для него положении, хотя она не без труда управлялась со своей тяжелой ношей, всячески пытаясь ухватить раненого получше и этим только усиливая тряску. Мальчуган, опередивший их на несколько шагов, одной рукой держал зонтик в черном шелковом чехле, а другой – коробку от обуви. В ожидании, пока какой-нибудь госпиталь сможет принять раненого (что при существующем хаосе могло случиться не скоро), доктор должен был по приходе отправиться домой и захватить необходимые для оказания первой помощи предметы. Но только успели они добраться до жилища молодой женщины, к счастью находившегося неподалеку, снова послышался гул моторов, правда, более глухой, но зато и более мощный. На этот раз то были не простые мотоциклы, но, очевидно, большие машины, возможно, грузовики. Доктору пришлось еще на какое-то время запастись терпением, прежде чем он осмелился снова выйти на улицу. Все трое оставались в комнате, где на диван-кровати поместили бездыханного солдата. Замерев, они молча на него глядели – женщина, слегка склонившись над раненым, стояла в изголовье, мужчина, не снимая кожаных перчаток и пальто на меху, – в ногах, мальчик – в накидке и берете – у стола. Солдат тоже, как был, так и остался одетым; шинель, обмотки и грубые башмаки. Он лежит на спине, закрыв глаза. Должно быть, он умер, раз те, другие, к нему не прикасаются. Однако в следующей сцене мы видим его на кровати с натянутой по самую шею простыней, вполуха слушающим невнятный рассказ той самой светлоглазой молодой женщины о какой-то размолвке между добровольцем-врачом в серых перчатках и кем-то еще, кого она не называет прямо, должно быть, это инвалид. Тот действительно много позже, после первого укола, вернулся домой и хотел сделать что-то, против чего возражали те оба, в особенности доктор. Хотя разобраться, в чем суть их распри, было нелегко, поведение обоих противников, их весьма красноречивая жестикуляция, театральные позы, утрированная мимика указывали на жестокие разногласия. Инвалид, одной рукой опираясь о стол, другой потрясает в воздухе костылем; врач, распрямив ладонь, вздымает руки к небесам подобно одержимому, проповедующему новую веру, или главе государства, который отвечает на приветственные возгласы толпы. Испуганная женщина, уклоняясь от вспыхнувшей ссоры, отступает в сторону; но, стоя в отдалении, отстранившись от спорщиков, она повернулась к ним всем корпусом и то наблюдает последние перипетии их распри, становящиеся драматичными, то прячет глаза, словно щитком прикрывая лицо ладонями. Мальчуган сидит на полу, возле опрокинутого стула; его вытянутые и широко расставленные ноги образуют букву «V»; в руках он держит, прижимая к груди, коробку, обернутую в коричневую бумагу. Далее следуют сцены еще менее ясные, еще более двойственные, но, возможно, столь же бурные, хотя чаще всего немые. Подмостками служат для них места более неопределенные, менее характерные, достаточно безликие; многократно возникает лестница: кто-то быстро по ней спускается, держась за перила и перепрыгивая через ступеньки, почти спирально перелетая через площадки, – и солдат, опасаясь быть опрокинутым, вынужден забиться куда-то в угол. Затем спускается и он, но более степенным шагом, – пройдя в конец длинного коридора, он снова оказывается на заснеженной улице; а пройдя в конец улицы, снова входит в переполненное людьми кафе. Тут все на своих местах: хозяин – за стойкой, врач в пальто на меху – среди кучки прилично одетых людей, расположившихся на переднем плане, он держится, однако, несколько в стороне от остальных и не вмешивается в их разговор; малыш сидит на полу, прислонясь к скамье, перегруженной любителями выпивки, рядом с опрокинутым стулом, по-прежнему сжимая в объятиях коробку, тут молодая темноволосая женщина в платье со сборками, с величавой осанкой, вздымающая свой поднос с одной-единственной бутылкой на нем над головами клиентов, сидящих за столами, и, наконец, солдат, присевший за самым маленьким из столиков, меж двух товарищей, таких же простых пехотинцев, как и он, – как и он, в наглухо застегнутой шинели и пилотке, как и он, усталых, как и он, ничего не видящих вокруг, как и он, окаменевших на стуле, молчаливых, как и он. Все трое на одно лицо; единственная разница: один показан слева, второй – спереди, третий – справа; и руки у них сложены одинаково – шесть рук, одинаково покоящихся на столе, накрытом разрисованной в мелкую клетку клеенкой, по углам ниспадающую жесткими коническими складками. Не их ли оцепеневшую группку минует подавальщица, поворачиваясь профилем античной статуи вправо, хотя ее туловище обращено в другую сторону – в сторону прилично одетого мужчины, расположившегося в некотором отдалении от своей компании и видном так же в профиль и с того же бока, с такими же застывшими чертами лица, как у нее, как у них. И еще одно лицо сохраняет полную безучастность среди искаженных запальчивостью физиономий всех прочих – это лицо ребенка, сидящего на переднем плане, прямо на паркетном полу в елочку, таком же, как в комнате, и как бы являющемся продолжением того, поскольку их разграничивают лишь вертикальное полотнище полосатых обоев да, пониже, три ящика комода. Елочки паркета, не прерываясь, достигают тяжелых красных занавесей, над которыми, по белому потолку, продолжает совершать свой круг нитевидная мушиная тень, в эту минуту проползающая неподалеку от трещины, нарушившей целостность его поверхности, в правом углу, у самой стены, как раз перед глазами лежащего на диване солдата, чья голова приподнята на подушке. Надо бы подняться и взглянуть поближе, в чем же заключается дефект: действительно ли это трещина или нечто совсем иное? Придется, конечно, встать на стул либо даже на табуретку. Но, вздумай он подняться, другие мысли тотчас отвлекли бы его от этой затеи: солдат должен был бы прежде всего разыскать коробку от обуви, находящуюся, очевидно, в другой комнате, чтобы вручить ее по назначению. Но поскольку в настоящий момент об этом не может быть и речи, солдату остается только неподвижно лежать на спине и, слегка приподнявшись на подушке, глядеть прямо перед собой. Между тем он чувствует, что сознание у него прояснилось, сонливость почти прошла, хотя тошнит непрестанно и тело все больше немеет, в особенности после второго укола. Солдату кажется, что и молодая женщина, склонившаяся над ним и протянувшая ему питье, глядит на него с возрастающим беспокойством. Она опять толкует что-то об инвалиде, против которого, видимо, затаила злобу, пожалуй даже ненависть. В разговоре она уже не раз по любому поводу возвращалась к этому человеку, который делил с нею кров, возвращалась, всегда что-то недоговаривая, но в то же время, очевидно, испытывая потребность высказаться; казалось, она и стыдилась его присутствия, и в то же время пыталась его оправдать, что-то опровергнуть, что-то заставить позабыть. Молодая женщина никогда между тем не уточняет, какие узы их связывают. Наряду с прочим ей пришлось выдержать борьбу, чтобы помешать инвалиду открыть коробку от обуви: тот считал, что необходимо ознакомиться с ее содержимым. Впрочем, и женщина задавалась вопросом, что с этой коробкой делать… – Ничего, как только встану, ею займусь, – сказал солдат. – Но если это что-нибудь важное, а вы еще долго должны… Ее внезапно охватывает настоящая тревога, тревога написана у нее на лице, и солдат, полагая, что виновником этой тревоги является он, пробует ее успокоить. – Не так уж это важно, – говорит он. – Но что с нею делать? – Не знаю. – Вы кого-то разыскивали, это чтобы ее передать? – Не обязательно ему. Быть может, кому-то, кого он укажет. – А для того это важно? – Возможно. Я не уверен. – Но что там в ней, в конце концов? Она произнесла эти слова с такой горячностью, что, хотя разговор его утомляет, а содержимое коробки оставляет довольно равнодушным, солдат чувствует себя обязанным рассказать ей все, что знает сам, невзирая на опасения, как бы незначительность эпизода не вызвала у нее разочарования. – Думается, ничего особенного, я не посмотрел, наверно, письма, документы, личные вещи. – Вашего друга? – Нет, товарища. Я почти не знал его. – Он умер? – Да, в госпитале, его ранило в живот. – А для него это было важно? – Вероятно. Он меня позвал, я пришел слишком поздно, на несколько минут опоздал. Мне передали от него коробку. Потом кто-то вызвал его по телефону. Я подошел. Должно быть, то был его отец, но не наверняка. Фамилии у них разные. Я спросил, что делать с коробкой. – И он назначил вам встречу. Да, человек, который позвонил, назначил встречу в своем, то есть в этом городе, и поскольку армия была разгромлена и каждый делал, что ему вздумается, солдат решил попробовать добраться до города. По семейным ли обстоятельствам или по чему другому, свидание не могло состояться в доме у этого человека и должно было произойти на улице, так как все кафе, одно за другим, закрывались. Солдату попался военный грузовик, который вез старое обмундирование и направлялся в сторону города. Но часть пути ему пришлось проделать пешком. Города он не знал. Он мог ошибиться местом. Условились встретиться на перекрестке двух перпендикулярных улиц, у газового фонаря. Названия улиц он то ли недослышал, то ли не удержал в памяти. Он положился на полученные им топографические указания, по мере сил следуя предписанному маршруту. Когда ему показалось, что он пришел на место, он стал ждать. Перекресток похож был на тот, что ему описали, однако название не соответствовало тому, что смутно звучало в его памяти. Ждал он долго. Никто не пришел. Он был, во всяком случае, уверен в дне. Что же до времени, то часов у него не было. Возможно, он пришел слишком поздно. Он поискал вокруг. Подождал у другого, такого же перекрестка. Блуждал по всему кварталу. Много раз – в тот день и в последующие – возвращался на первоначальное место, поскольку по крайней мере был способен его распознать. Как бы то ни было, он опоздал. «Всего на несколько минут. Он только-только умер, никто и не заметил. Я задержался в кафе с какими-то унтер-офицерами, незнакомыми. Я ведь не знал. Они сказали, чтоб я подождал еще одного – их приятеля, новобранца. Он был под Рейхенфельсом». – Кто это был под Рейхенфельсом? – спрашивает женщина. Она ниже склоняется над постелью. Комната полнится густыми звуками ее голоса, когда она настойчиво переспрашивает: – Кто? В каком полку? – Не знаю. Тот, другой. Был еще врач, у него кольцо с серым камнем, он прислонился к стойке. И женщина, та, что с инвалидом, она принесла вина. – О чем вы говорите? Ее лицо совсем близко от его лица. Ее светлые глаза в черных подглазьях широко раскрыты и оттого кажутся еще больше. – Надо пойти за коробкой, – говорит он. – Она, верно, в казарме. Я забыл ее… на кровати, под подушкой… – Успокойтесь. Отдохните. Перестаньте разговаривать. Она протягивает руку, чтобы поправить простыню. На ладони и на пальцах, с внутренней стороны, чернота, как от краски или от ружейного масла, которое не удалось смыть. – Кто вы? – спрашивает солдат. – Как вас звать? Ваше имя?.. Но она уже не слушает. Она поправляет простыни и подушку, подтыкает одеяло. – Рука у вас… – говорит солдат. Продолжать он не в силах. – Успокойтесь, – говорит она. – Пустяки. Это когда мы вас несли. Пятна на рукаве шинели были еще совсем свежие. Они идут по рыхлой земле, испещренной рытвинами и поперечными бороздами, на каждом шагу оступаясь во мраке, то тут то там бледнеющем от беглых вспышек огня. Оба побросали свои ранцы. Раненый оставил и винтовку, а он свою сохранил, хотя ремень оторвался и приходится держать ее в руке, горизонтально, наперевес. Мальчуган, идущий впереди, в трех шагах от них, таким же манером несет зонтик. Раненый, все более тяжелея, цепляется за шею солдата, и тому еще труднее двигаться. Вот он уже совсем не в состоянии пошевелить ни рукой, ни даже головой. Он может только глядеть прямо перед собой на ножку стола, с которого сняли клеенку, – ножку, видимую сейчас до самого верха: она заканчивается шаром, а на нем – куб или, скорее, почти кубической формы параллелепипед с квадратным сечением по горизонтали, но слегка вытянутый в высоту; его вертикальная поверхность украшена резьбой по дереву, внутри прямоугольной рамки, повторяющей очертания самой грани, – нечто вроде стилизованного цветка на прямой ножке, несущей два небольших симметричных полукружия, расходящихся в разные стороны и образующих букву «V» с загнутыми книзу ответвлениями, которые несколько короче центральной оси стебля, если считать… Он не может так долго держать глаза опущенными и невольно поднимает их; взгляд его скользит вдоль красных занавесей кверху и вскоре обнаруживает потолок, а на нем тоненькую, с волосок, трещину, чуть-чуть извилистую, но четкую и в то же время загадочную, – надо бы тщательно проследить за ней дюйм за дюймом, за всеми ее изгибами, колебаниями, непостоянством, резкими поворотами, отклонениями, повторами и отходами, однако на это нужно время, совсем немного времени – несколько минут, секунд, но теперь уже слишком поздно. Наступил час моего третьего посещения, но делать укол было уже бесполезно. Раненый солдат умер. Улицы полны вооруженными войсками, они шагают, чеканя маршевые песни, те звучат приглушенно и скорее тоскливо, чем радостно. Часть военных едет в открытых грузовиках – люди сидят, словно окаменев, и держат винтовку обеими руками, зажав вертикально между колен, их разместили спина к спине, двумя рядами, лицом к одной и другой стороне улицы. Повсюду циркулируют патрули, и с наступлением вечера ходить по городу без пропуска запрещается. Надо было, однако, сделать третий укол, и только настоящий врач мог получить разрешение пройти к больному. Улицы, к счастью, освещены были плохо и уж наверняка много хуже, чем в последние дни, когда электричество горело даже в полдень. Но делать укол было уже поздно. Эти уколы только и могли, впрочем, облегчить последние часы умирающему. И это все. Тело оставалось в квартире мнимого инвалида, который сделает признание по всей форме, рассказав все так, как было на самом деле: как они подобрали на улице раненого, чье имя и то им неизвестно, потому что никаких документов при нем не оказалось. Если же у инвалида возникнут опасения, что в таком случае вздумают обследовать его ногу и обнаружат обман, хлопоты сможет взять на себя жена; ему же останется только не показываться никому на глаза, когда придут за телом: прятаться от посетителей ему уже не впервой. Жена, видимо, ему не доверяет. Во всяком случае, она не пожелала, чтобы он занялся свертком в коричневой бумаге, который ему очень хотелось вскрыть. Он полагал, что в свертке какое-нибудь секретное оружие или по крайней мере его проект. Теперь же коробка в надежной сохранности – на потрескавшемся черном мраморе комода, – она снова закрыта, вновь запакована и перевязана. Но возвращение ее из квартиры инвалида при наличии патрулей было нелегким. К счастью, путь оказался не слишком длинным. Они были уже почти у цели, когда неподалеку, у них за спиной, раздался резкий окрик: «Halte!» Коробка сама по себе, как можно было предполагать, не слишком их компрометировала; конечно же, выдумки мнимого калеки на этот счет были нелепостью, но женщина все же опасалась, что письма, о которых ей говорил солдат, могут содержать какие-нибудь сведения отнюдь не частного характера, представляющие, например, военный или политический интерес, поскольку сам солдат во многих случаях проявлял, на ее взгляд, чрезмерную скрытность. Как бы то ни было, лучше уж не попадаться, тем более что кинжальный штык, положенный женщиной на прежнее место, мог вызвать серьезные подозрения. Отсутствие пропуска еще более усложняло положение. Громкий, властный окрик «Halte!» раздался во второй, затем в третий раз, и сразу же затрещали короткие автоматные очереди. Но стрелявший был слишком далеко, чтобы целиться, да и место было очень темное. Возможно даже, стреляли в воздух. За углом опасность миновала. Двери дома, разумеется, приоткрыты не были. Но ключ бесшумно повернулся в замке, петли поддались без скрежета, и створка снова тихо захлопнулась. В письмах на первый взгляд не заключается ничего секретного и никоим образом ничего существенного – ни в общем, ни в личном плане. Это обычные послания, какие еженедельно шлет из деревни своему нареченному его невеста, сообщая местные новости – о ферме или соседях – и твердя одни и те же канонические фразы, что она тоскует и ждет. В коробке находятся, кроме того, не представляющие большой ценности старые золотые часы с облезшей, когда-то позолоченной медной цепочкой; на внутренней стороне крышки, закрывающей циферблат, имя владельца не выгравировано; есть еще кольцо с печаткой, с инициалами «А. М.» – медное или из лигатуры, – такое, какие обычно мастерят себе рабочие на предприятии, и, наконец, кинжальный штык обычного образца, в частности идентичный тому, какой молодая женщина сдала одновременно со свертком и происхождение которого она не пожелала открыть, сказав лишь, что, после новых приказов относительно сдачи оружия, боится держать его у себя, но что тем не менее ей не хотелось с ним расставаться (несомненно, это мнимый инвалид принудил ее от него избавиться). В свертке оказывается коробка от печенья, а не от обуви, – она такого же размера, но жестяная. Самое существенное из всего этого – конверты от писем: они адресованы солдату Анри Мартену – указан и номер полевой почты. На обороте значатся имя и адрес посылавшей эти письма девушки. Ел-то и надо будет их переотправить, когда снова начнет работать почта, потому что отыскать отца погибшего уже невозможно, к тому же тот носит фамилию не Мартен, а какую-то другую. Возможно, впрочем, этот человек и предложил-то себя в качестве посредника лишь из соображений удобства: если даже ему было известно содержимое коробки, он посчитал, вероятно, что по условиям территориальным ее легче вручить ему, чем невесте. Правда, письма были предназначены для возвращения ей, но кинжал, часы и кольцо по справедливости принадлежали отцу. Легко себе представить, что и письма не должны были вернуться к отправительнице: в защиту этого тезиса можно было бы выстроить ряд доводов. Вместо того чтобы отправлять сверток по почте, несомненно предпочтительней было передать его с обычными предосторожностями в собственные руки адресата. Девушка еще, может быть, не была предупреждена о смерти жениха. Только отца, позвонившего в госпиталь, поставили в известность об этом; однако, если он не настоящий отец, или если он не отец юридически, либо так или иначе вообще не является отцом солдата, он вовсе не обязан поддерживать отношения с его девушкой и может даже не знать о ее существовании; поэтому нельзя предположить, что он ей напишет, даже если почта начнет работать. Женщина, которая ухаживала за раненым солдатом, так ничего и не узнала о его умершем товарище. Раненый под конец много разговаривал, но уже позабыл недавние события; впрочем, по большей части он вообще бредил. Женщина утверждает, что он и до ранения был уже болен: его лихорадило, и порой он вел себя как невменяемый. Ее сын, десятилетний мальчуган с задумчивым лицом, и раньше встречал его на улице – и, возможно, не раз, если, конечно, в каждом из этих случаев мы имеем дело с одним и тем же мальчуганом, как это, вероятно, и было, невзирая на незначительные расхождения в приметах. Мальчик играет тут первостепенную роль, потому что из-за него, по его неосторожности, были развязаны действия оккупантов с мотоциклом, но не все его поступки являются в равной мере определяющими. Зато инвалид практически не играет никакой роли. Его присутствие утром на улице Буве, в казарме, превращенной в госпиталь или в приемный пункт, не должно удивлять, если учесть легкость, с какой он передвигался, когда никто не наблюдал за его походкой. К тому же солдат, видимо, не очень-то обращал внимание на его слова. Что касается хозяина кафе, он то ли загадка, то ли пустое место. Он не произносит ни единого слова, не делает ни единого жеста; этот лысый толстяк с равным успехом может быть шпионом или полицейским агентом, определить, какого рода размышления им владеют, невозможно. Третьестепенные лица, так оживленно дискутирующие в его присутствии, во всяком случае не сообщат ему ничего такого, о чем бы он мог доложить своему вероятному начальству: это всего лишь трактирные стратеги, которые на свой лад перекраивают Историю, критикуют министров, поправляют генералов и придумывают вымышленные ситуации, которые позволили бы, наряду с другими, выиграть битву при Рей-хенфельсе. Солдат, сидящий в глубине направо, за предпоследним столиком, располагает, конечно, более реалистическим взглядом на сражения, а потому ему нечего сказать на этот счет; присев меж двух товарищей, чьи лица почти не видны, так как один сидит боком, а второй на три четверти повернулся спиной, солдат, должно быть, попросту ждет, когда ему подадут выпивку. Всеобщее и, безусловно, неоправданное презрение, какое преследовало его полк со времени разгрома, объясняет, почему он тогда, в первый раз, сменил обмундирование; предпринимая свое путешествие, он предпочел менее приметные армейские знаки. Таким образом он может, не привлекая внимания и смешавшись с толпой, спокойно попивать в этом кафе вино, которое ему подносит подавальщица. Тем временем он глядит перед собой сквозь широкое стекло витрины. Снегопад прекратился. За день постепенно потеплело. На тротуарах еще бело, но мостовые, где часами непрестанно носятся грузовики, снова почернели вдоль всей медианы, и груды подтаявшего снега отброшены к канавам по обе стороны проезжей части; всякий раз, что солдат пересекает поперечную улицу, он по самые обмотки погружается в податливый, губчатый снег, а мелкий дождик уже роняет в вечернем воздухе редкие капли вперемешку с влажными хлопьями, которые, еще не достигнув земли, превращаются в воду. Солдат зашел на минутку отдохнуть в переполненное людьми кафе и не решается оттуда выйти. Стоя по другую сторону огромного стекла с тремя выпуклыми бильярдными шарами, позади сборчатой занавески, он созерцает дождь. Глядит на дождь и ребенок, сидящий на полу у самого окна, и это позволяет ему видеть, что делается за тонкой занавеской. Дождь льет с удвоенной силой. Зонтик-трость в черном шелковом чехле прислонен к вешалке, рядом с пальто на меху. Однако на картине столько всякой одежды понавешено одна поверх другой, что среди этого нагромождения трудно что бы то ни было разобрать. Как раз под картиной находится комод с тремя ящиками – их блистающая лицевая сторона украшена двумя большими потускневшими медными шишками. В нижнем ящике – бисквитная коробка, завернутая в коричневую бумагу. В остальном – комната без перемен: зола в камине, разрозненные листы бумаги на столе, переполненная окурками стеклянная пепельница, горящая настольная лампа, тяжелые, наглухо закрытые красные шторы. За стеной – дождь. За стеной кто-то шагает под дождем, пригнув голову, загородив ладонью глаза и все же глядя прямо перед собой, глядя на мокрый асфальт, несколько метров мокрого асфальта. Сюда не проникает ни дождь, ни снег, ни ветер; и легкая пыль, замутившая сиянье горизонтальных поверхностей – полированного стола, лощеного паркета, мраморного камина, потрескавшийся мрамор комода, – эта пыль возникает в самой же комнате, возможно, от щелей в полу, от кровати, от золы в камине или от бархатных штор, вертикальные складки которых тянутся от пола до потолка, где мушиная тень, напоминающая нить накаливания электрической лампочки, скрытой усеченным конусом абажура, проползает сейчас вблизи тоненькой темной черточки, различимой весьма условно, потому что она находится вне светового круга; в полумраке, на расстоянии четырех-пяти метров от пола, виден сначала короткий прямой сегмент длиною менее сантиметра, за ним – мелкие, зубчатые извилины… но все расплывается в глазах, когда хочешь уточнить очертания этих извилин, так же как и очертания мельчайшего рисунка, украсившего обои на стенах, или нечеткие границы лоснящихся дорожек, проложенных в пыли войлочными тапочками, или, за дверью комнаты, очертания темной передней, где к вешалке искоса прислонился зонтик-трость, или – за входной дверью – вереницы длинных коридоров, спиральной лестницы, подъезда с каменной приступкой и города в целом – у меня за спиной.

The script ran 0.004 seconds.