Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Захар Прилепин - Патологии [2005]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_rus_classic

Аннотация. Главный герой романа «Патологии» Егор Ташевский - не бесстрашный воин. Он попал на чеченскую войну - и поражен ее бесчеловечностью и нелогичностью, она не вписывается в представления о жизни, в которой добро торжествует, зло должно быть наказано, враг повержен, а дома ждет любимая... Роман о войне, которую не показывают в новостях, потряс литературную Россию и открыл Прилепина-прозаика. Выдержав десять изданий, книга остается бестселлером.

Аннотация. Четвертое, дополненное и исправленное издание романа молодого писателя из Нижнего Новгорода. В 2005 году роман вошел в шорт-лист премии «Национальный бестселлер» и собрал массу восторженных отзывов как профессиональных лит-критиков, так и простых читателей. И хотя формально «Патологии» - книга о Чеченской войне, мастерство автора выводит роман за пределы военной прозы. Прямой наследник традиций русской классической литературы, Прилепин создал целый мир, в котором есть боль, кровь и смерть, но есть и любовь, и вещие сны, и надежда на будущее.

Аннотация. Отряд спецназа работает в Чечне... Эта книга - не боевик, а предельно откровенный рассказ о реальной военной работе, суть которой составляет взаимоуничтожение сражающихся людей. Еще до выхода романа, его рукопись читали ветераны, воевавшие в Чечне в разных родах войск и в разных должностях. Прочитав, они повторяли почти дословно: «Будто снова попадаешь туда. Все оживает в памяти: конкретные события, образы, звуки, запахи, вкусы &» И удивительно органично в это повествование вплетается такая же откровенная повесть о неистовой, сумасшедшей любви. Как же так получается, что ни яростный выпад юного героя против Бога, ни жестокие военные эпизоды, ни безумные поступки влюбленного ревнивца не превращают эту книгу в сгусток надоевшей чернухи? Почему этот роман после пережитого читателем потрясения оставляет ощущение просветления?...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

Открываем дверь, вглядываемся в слаборазбавленную темень. Идем к воротам с таким ощущением, словно за воротами – обрыв. И мы туда сейчас попадаем. За воротами расходимся по трое в разные стороны дороги, поближе к деревьям, растущим вдоль нее. Двое саперов остаются стоять посреди дороги возле за ночь наполнившихся водой канав и выбоин. Лениво поводят миноискателями. Филя, получив команду, дважды обегает вокруг самой большой лужи, но в воду, конечно, не лезет. Прижимаюсь спиной к дереву, поглядывая то на саперов, то в сторону «хрущевок». «Что я буду делать, если сейчас начнут стрелять?.. Лягу около дерева…» Дальше не думаю. Не думается. Один из саперов, подозвав Скворца, отдает ему свои веревки и крюки и, шепотом выругавшись, медленно вступает в лужу. Внимательно смотрю на происходящее. Ей-богу, это забавляет. Сапер ходит по луже, нагоняя мягкие волны. Тихонько передвигаюсь, прячусь за дерево. Сделав несколько кругов по луже, сапер, хлюпая ботинками, выходит из воды и вступает в следующую лужу. Касаюсь ладонью ствола дерева, чуть поглаживаю, поцарапываю его. Слабо веет растревоженной корой. Пацаны стоят возле деревьев, словно пристывшие. Саперы, еле слышно плеская густо-грязной водой, ходят в темноте по лужам, как тихо помешанные мороки. Противотанковые мины таким вот образом, шляясь по лужам, найти можно, и они не взорвутся: вес человека слишком мал. Что касается противопехотных мин, то даже не знаю, что по этому поводу думают саперы. Наверное, стараются не думать. Мы уходим все дальше от ворот школы, и с каждым шагом становится все более жутко. Может быть, мы все передвигаемся в пределах прицелов людей, с удивлением наблюдающих за нами? Последние лужи возле начинающегося асфальта саперы осматривают спешно, несколько нервозно. – Все! – говорит кто-то из них, и мы возвращаемся. Скрипят ворота, шмыгаем в проем. Переводим дух, улыбаясь. Тискаем очень довольного Филю. Блаженно выкуриваем в школе по сигарете. Пацаны уже поднялись и собираются. Переталкиваясь, получаем пищу, завтракаем. Подтягиваем берцы и разгрузки. Черная Метка подгоняет нас. Плохиш, похожий одновременно на бодрого пенсионера и на третьеклассника-второгодника, сидя на лавочке у школы, дурит. – Саня! – зовет он выходящего Скворцова. – Может, исповедуешься Монаху? – Я безгрешен, – буркает Скворец. – Ну конечно… – строго смотрит Плохиш. – А кто рукоблудием ночью занимался? Ну-ка быстро руки покажи! – Да пошел ты… – Ладно, брат, до встречи! – примирительно говорит Плохиш. Следом за Саней выходит Дима Астахов. – До встречи, брат! – говорит Плохиш и ему. За Димкой топают братья-близнецы Чертковы – Степан и Валентин. – Давайте, братки, аккуратней. Смотрите, не перепутайтесь… – Берегите спирт, дядя Юр! – напутствует Плохиш и нашего доктора, и всех идущих за ним, говорит, улыбаясь: – До встречи! До свидания, братки!.. А ты, Семеныч, – прощай… – Тьфу, дурак! – говорит Семеныч без особого зла и три раза плюет через плечо. …Машины прогревают моторы, водители суетятся, поправляют броники, висящие на дверях. Наши пацаны рассаживаются по одному в кабины, оставшиеся – на броню пригнанных бэтээров. Выбираю себе место на броне ровно посередине, спиной к башне. «Если расположиться полулежа, то сидящие с боков в случае чего прикроют меня», – цинично думаю я. Приходит Шея, сгоняет меня, усаживается на мое место. Огрызаясь, перемещаюсь к краю. Солнышко начинает пригревать, хорошее такое солнышко. Семеныч лезет на наш бэтээр, мы пойдем замыкающими. На первом бэтээре сидит Черная Метка, его, как выяснилось, Андрей Георгиевич зовут, смотрит на пацанов внимательно. Открываются ворота, бойцы, стоящие на воротах, салютуют нам, нежно ухмыляясь. Урча, выползает первый бэтээр, следом выруливают машины. Мягко ухая в лужи, колонна выбирается на трассу… Я уже люблю этот город. Не видел более красивого города, чем Грозный. «Первые руины Третьей мировой источают тепло…» – констатирую я, впав в лирическое замешательство. Птиц в самом городе нет. Наверное, здесь очень чистые памятники. Если они еще остались. Ближе к выезду из Грозного начинаются сельские постройки. За деревянными некрашеными заборами стоят деревья, подрагивают ветки. Как, интересно, чувствуют себя деревья во время войны? Задумываюсь о чем-то… Прихожу в себя, обнаружив, что я неотрывно смотрю на Монаха, сидящего неподалеку. Так неприятно, что он едет с нами!.. Вот Саня Скворец рядом, это хорошо. Андрюха Конь держит в лапах пулемет. Женя Кизяков, Степка Чертков – один из братьев-близнецов (Шея до сих пор Степку путает с Валькой, поэтому отправил Валю в кабину одной из машин), Слава Тельман – охранник Семеныча, Кеша Фистов косит себе, Дима Астахов «Муху» гладит… все такие родные. Семеныч опять же, доктор дядя Юра… и тут Монах. На кой хрен он поехал в командировку? «А чего я взъелся на него? – думаю тут же. – Может, он… может, он меня от смерти спасет». Ну чего я еще могу подумать. Трасса лежит посреди полей. Поля вызывают умиротворенные чувства – здесь негде спрятаться тем, кому вздумалось бы стрелять в нас. Какое-то время я смотрю на одинокое дерево посреди поля, почему-то мне кажется, что там, на дереве, сидит снайпер. Пытаюсь его высмотреть. «Что за дурь, – смеюсь про себя. – Так вот он и сидит в чистом поле на дереве, как Соловей-разбойник…» Хочу прикурить, но колонна идет быстро, ветер тушит первую спичку, и я откладываю перекур на потом. Поля сменяются холмами. Мы выезжаем на мост. – Это Терек? – спрашивает у Хасана Женя Кизяков. – Сунжа, – отвечает Хасан. – Терек далеко, – и неопределенно машет рукой. Сунжа медленно и мутно течет. До воды не доплюнуть. Повертев слюну во рту, сплевываю на дорогу. Плевок уносит ветром. «Еще будет высыхать моя слюна на дороге, а я уже буду мертв и холоден», – думаю я. Постоянно такие глупости приходят в голову. Неприятно дергаюсь от своих размышлений, хочется провести рукой по голове, по лицу, как-то смахнуть эту ересь… Морщу лоб, хочу еще раз плюнуть, но передумываю. Солнце стоит слева. Кончается асфальт, начинается пыльная проселочная дорога, выложенная по краям щебнем. Скворец толкает меня в плечо: впереди горы. Надвигаются на нас, смурных, поглаживающих оружие. Даже не горы, а очень большие холмы, жухлой травкой покрытые. Наверху одного из холмов вырыты окопы, они видны отсюда, с дороги. Кто вырыл их? Наши? Чичи? Для чего? Чтобы контролировать дорогу, наверное. Все эти вопросы могут свестись к одному: был ли здесь бой, убивали ли здесь людей, вот из тех, видных нам окопов, – таких же людей, как мы, так же проезжавших мимо. «Нет, вряд ли засада может выглядеть так, – решаю про себя, – окопы на самом виду… А с другой стороны, – ну сидят в тех окопах человек пять, сейчас они дадут каждый по несколько очередей и убегут. Что, мы на холм полезем за ними? До этих окопов метров двести…» Окопы между тем исчезают за поворотом. Все пристально глядят на горы. Каждый хочет первым увидеть того, кто будет целиться в нас, блеснет прицелом снайперской винтовки, выстрелит… К общему удивлению горы вскоре кончаются, сходят на нет. Снова начинаются равнины. Иногда проезжаем тихие малолюдные села. Дорога однообразна. Становится теплей. Спустя пару часов проезжаем знак «Чечня», перечеркнутый красным. Пацаны оживляются. Останавливаемся у рыночка, покупаем пиво, я еще и воблу. Здесь такая хорошая сладкая вобла. Измазываясь пахучим маслом, рву рыбу на части, отделяю от нее большой красный кус икры, сочащиеся ребра, голову выбрасываю. Заливаю в глотку половину бутылки пива. Еще не отняв пузырь ото рта понимаю, что бутылки мне будет мало, разворачиваюсь, иду к лотку с пивом, покупаю еще бутылку. Наскоро куснув мясца с рыбьего хвоста и пригубив икры, допиваю первую бутылку и открываю вторую. Уж вот ее-то потяну, понежусь с ней. Лезем на броню. Нет, на ходу пить будет неудобно. Допиваю и вторую, отбрасываю. Хорошо, что мочевой пузырь крепкий, до следующего перекура досижу. Рыба остается в кармане. Не брезгую ни карманом, могущим испачкать рыбу, ни рыбой, пачкающей карман. …Во Владикавказе, куда мы благополучно прибыли, доедаю рыбу. Разглядываю город… Похож на все российские города, только горбоносых много. Идем в кафе. Суетимся возле меню – все голодные. Хасану очень хочется показать, какая кухня на Кавказе, – он рекомендует выбор блюд. Покупаем суп харчо, манты. Хасан перешептывается с Семенычем, тот кивает. В итоге на столах каждого взвода появляется еще и по бутылке водки. – Как суп? – спрашивает Хасан щурясь. – Чудесный суп, – отвечаю, отдуваясь обожженным специями ртом. Разгрузкой и загрузкой машин занимаемся сами. В машинах – мешки. Что в мешках – неясно. Пацаны, скинув куртки, оставшись в тельниках, работают. Красивые, добрые тела. Закатанные рукава, вздувающиеся мышцами и жилами руки. Хасан опять куда-то убрел. Выхожу на улицу, перекурить. По двору складов прохаживается незнакомый хмурый подполковник. Выбредает откуда-то Хасан, хитро щурясь, громко спрашивает у Семеныча, стоящего неподалеку от меня: – Разрешите обратиться, товарищ полковник! На Семеныче надет серый рабочий бушлат без знаков различия. Семеныч довольно улыбается одними глазами. Хмурый подполковник, услышав обращение Хасана, тут же куда-то уходит. Семеныч довольно смеется. Умеет Хасан подольститься. Заканчиваем разгрузку, ночевать едем в вагончики, размещенные на краю города. Перед сном как следует выпили. Пацаны полночи пели поганые кабацкие бабьи песни. Семеныч подпевал. Тьфу на них. Я лежал на верхней полке, разглядывал полированный в трещинах потолок. Даша… Разбудил меня Женя Кизяков – моя очередь идти на улицу, дежурить. Ночь теплая, мягкая. Посмотрел на звезды, закурил. «Хоть бы завтра что-нибудь случилось, и мы бы в Грозный не поехали…» – подумал. Три раза обошел поезд, еще, с неприязнью, покурил. Разбудил смену и снова улегся. «Даша, Дашенька…» – Вылезай, конечная! Выход через переднюю дверь – проверка билетов! Открываю глаза, утро. Язва идет с полотенцем, перекинутым через сухое плечо, голосит неприятным скрипучим голосом. Пацаны жмурят похмельные рожи – солнечно. Умылись, похмелиться Семеныч не дал. Хмуро загрузились в машины, на бэтээры. Где-то посередине города зачем-то остановились. И здесь мы впервые увидели вблизи девушку, в юбке чуть ниже колен, в короткой курточке, беленькую, очень миловидную, с черной папочкой. Так все и застыли, на нее глядя. – Я бы ее сейчас облизал всю, – сказал тихо, но все услышали, Дима Астахов. Честное слово, в его словах не было ни грамма пошлости… Девушка обернулась и взмахнула нам, русским парням, красивой ручкой с изящными пальчиками. Некоторое время я физически чувствовал, как ее взмах осеняет нас, сидящих на броне. За городом подул ветер, и все пропало. Дорога немного развлекла. Когда долго едешь и ничего не случается, это успокаивает. Как же что-то может случиться, если все так хорошо? Солнышко… Остановились на том же рыночке, что и по дороге во Владикавказ. Пацаны разбрелись. Я иду на запах шашлыков. Девушка торгует, сонные глаза, пухлые ненакрашенные губы. «Поесть шашлычков?» – думаю. – Сколько стоят?.. Дорого… Закуриваю, решаю философский вопрос: «С одной стороны, дорого. С другой – может, меня сейчас убьют на перевале, и я шашлыков не поем. С третьей – если меня убьют, чего тратиться на шашлыки? С четвертой…» – Чего смотришь? – спрашивает девушка-продавец. – Скоро твои глаза не будут смотреть… Дада, не будут, – речь ее серьезна. Улыбаюсь, достаю деньги, покупаю порцию шашлыка. Не верю ей. Совершенно ей не верю. Вкусный шашлык, свинина. Хватаю здоровый горячий кусок зубами, одновременно отдуваюсь, чтоб не обжечься. Жадно ем. В середине шампура попадается особенной большой кус. Попробовал откусить – он какой-то жилистый. Сдвинул его к краю шомпола, изловчившись, весь цапнул, начал жевать. Долго жую, жилу никак не могу раскусить. Скулы начинают ныть. Решаю заглотить кусок, делаю глотательное движение, и мясо застревает у меня в горле. Пытаюсь усилием горловых мышц втянуть его в себя, не могу. Смотрю обезумевшими глазами вокруг: что делать? В голове начинает душно, дурно мутиться. Сейчас сдохну, а… Лезу пальцами в рот, хватаю торчащую из глотки, не проглоченную до конца мясную жилистую мякоть, тащу. Спустя мгновенье держу в руке изжеванное мясо, длинный, изукрашенный голыми жилами ломоть. Отбрасываю его в пыль. На глазах – слезы. Покупаю пива, пью. Так дышать хорошо. Очень приятно дышать. Какой славный воздух. Как славно чадит бэтээр, как чудесно пахнут выхлопные газы машин. Забравшись на броню, пою про себя вчерашнюю кабацкую ересь, под которую заснул… На подъезде к горам настигаем автобус, везущий детей. Автобус еле едет. Чеченята смотрят в заднее стекло и, кажется, кривляются. – Семеныч, давай за автобусом держаться? – предлагает кто-то. Семеныч хмуро молчит, жадно смотрит на автобус. Но по рации с первым бэтээром не связывается. «Надо в заложники их взять! – думаю я. – Что же Семеныч…» Я смотрю на автобус, еле тянущийся впереди первого бэтээра. Пацаны тоже смотрят. Горы уже близко. Уже началась песчаная, выложенная по краям щебнем дорога. В этом щебне легко прятать мины. Мы будем спрыгивать с горящего бэтээра, кувыркаясь лететь на обочину, и там из-под наших ног, упрятанных в берцы, будут рваться клочья огня. А сверху нас будут бить в бритые русые головы, в сухие кричащие рты, в безумные, голубые, звереющие глаза. Мы въехали в опасную зону. По обеим сторонам дороги вновь расползлись апокалиптически освещенные холмы. Пацаны вперили взоры в овражки и неровности холмов, но в самом краю зрачка многих из нас благословенно белел, как путеводная звезда, автобус. «Все…» – подумал я, когда автобус свернул вправо, на одну из проселочных веток. Оглядываю пацанов, кто-то смотрит автобусу вслед, Семеныч смотрит на первый бэтээр, Женя Кизяков – на горы, причем с таким видом, будто никакого автобуса и не было. Солнце печет. Я задираю черную шапочку, открывая чуть вспотевший лоб. Несмотря на то, что автобус свернул, освободил дорогу, колонна все равно еле тянется. Одна из машин едет очень медленно. Из-за нее первые машины колонны – бэтээр и один грузовичок – уходят метров на тридцать вперед. – «Восемьсот первый»! – раздраженно кричит Семеныч по рации, вызывая Черную Метку. – Назад посмотри! Первый бэтээр сбавляет ход. Дышим пылью, взметаемой впереди идущими. Слышно, как натужно ревет мотор третьей, замедляющей ход колонны, машины. Переношу руку на предохранитель, аккуратно щелкаю, перевожу вниз; еще щелчок, упор – теперь, если я нажму на спусковой крючок своего «калаша», он даст злую и, скорей всего, бестолковую очередь. Кладу палец на скобу, чтобы на ухабе случайно не выстрелить. Упираюсь левой ногой в железный изгиб бэтээра, чтобы было легче спрыгнуть. Как долго… Едем долго как… Хочется слезть с бэтээра и веселой шумной мускулистой оравой затолкать машину на холм. Хочется петь и кричать, чтобы отпугнуть, рассмешить духов смерти. Кому вздумается стрелять в нас – таких веселых и живых? Третья машина, наконец, взбирается на пригорок, вниз катится полегче. Уже виден мост. А окопы-то я просмотрел… С другой стороны ехал потому что. В Грозном всем становится легко и весело. – Не расслабляйтесь, ребята! – говорит Семеныч, хотя по нему видно, что он сам повеселел. Въезжаем на какую-то разгрузочную базу, грузовички там остаются, мы на бэтээрах с ветерком катим домой. Петь хочется… Подъезжаем к базе, а там сюрприз – маленький рыночек открылся, прямо возле школы. Дородные чеченки, числом около десяти, шашлыки жарят, золотишко разложили на лотках, пиво баночное розовыми боками на солнце отсвечивает. – Мужики, мир! Торговля началась! – возвестил кто-то из бойцов. Бэтээры притормозили. – Водка! Вобла! Во, бля! – шумят пацаны. Возле торговок начштаба шляется с двумя бойцами, виновато на Семеныча смотрит, переживает, что не успел в школу спрятаться до нашего приезда, засветился на рынке. Солдатики подъехали, наверное с Заводской комендатуры, водку покупают. – На рынок пока никто не идет! – приказывает Семеныч на базе. Занимались только друг другом. Возросший вне женщин, я воспринимал ее как яркое и редкое новогоднее украшение, трепетно держал ее в руках. И помыслить не мог – как бывает с избалованными чадами, легко разламывающими в глупой любознательности игрушки – о внутреннем устройстве этого украшения, воспринимал ее как целостную, дарованную мне благость. Вели себя беззаботно. Беззаботность раздражает окружающих. Нас, бестолковых, порицали прохожие тетушки, когда мы целовались на трамвайных остановках, впрочем, целовались мы не нарочито, а всегда где-нибудь в уголке, таясь. Трогали, пощипывали, покусывали друг друга беспрестанно, пробуждая обезьянью прапамять. Стоя на нижней подножке автобуса, спиной к раздолбанным, позвякивающим и покряхтывающим дверям, я гладил Дашу, стоящую выше, ко мне лицом, огромными грудями касаясь моего лица, – гладил мою девочку, скажем так, по белым брючкам. Она задумчиво, как ни в чем не бывало, смотрела через мое плечо – на тяжелые крылья витрин, пролетающих мимо, на храм в лесах, на строительные краны, на набережную, на реку, на белые пароходы, еще оставшиеся на причалах Святого Спаса. Покачиваясь во время переключения скоростей, я видел мужчину, сидевшего у противоположного окна, напротив нас, он держал в руках газету. В газету он не смотрел, он мучительно и предельно недовольно косился на мои руки или, скорей, на то, чего эти руки касались. Время блаженного эгоизма… Занимались, да, только друг другом. Сидели в парках на траве, покупали на рынке ягоды, просили рыбаков на пляже фотографировать нас. И потом, проявив в ателье, разглядывали эти фотографии, удивляясь неизвестно чему, – своей молодости, юности своей. Любящие – дикари, если судить по тому, как они радуются всем амулетам, побрякушкам и милым знакам. Дикари, знающие и берегущие свое дикарство, – мы не ходили в кинотеатры, телек не включали, не читали газет. Мы обучались в некоем университете, на последних курсах, но и занятия посещали крайне редко. Дурашливо гуляли и возвращались домой. Выходили из квартиры, держась за руки, а обратно возвращались бегом, – нагулявшие жадность друг к другу. Ее уютный дом, с тихим двориком, где не сидели шумные и гадкие пьяницы и не валялись, пуская розовую пену передозировки, наркоманы; с булочной на востоке и с громыхающими железными костями трамваями на западе; на запад выходили окна на кухне, и когда я курил там весенними и летними утрами, мне часто казалось, что трамвай въезжает к нам в окно. Иногда от грохота начинали тихо осыпаться комочки побелки за обоями. В некоторых местах обои были исцарапаны редкого обаяния котенком, являвшим собой помесь сиамского кота нашего соседа сверху с рыжей беспородной кошкой соседки снизу. Он появился в доме Даши вместе со мной. Котенка Даша назвала Тоша, в честь меня. Часто мы лежали поперек кровати и смотрели на то, как Тоша забавляется с привязанной к ножке кресла резинкой, увенчанной пластмассовым шариком. Иногда он отвлекался от шарика и с самыми злостными намерениями бежал к углу стены возле батареи, где лохмотьями свисали обои. – Брысь! – кричала Даша. – Брысь, стервец! Я стучал по полу уже разлинованной когтями котенка рукой, чтобы спугнуть Тошу. Он оборачивался и с удовольствием отвлекался на то, чтобы полизать свой розовый живот. – Обрати внимание, – говорила мне Даша, притулившись тяжеловатыми грудками у меня на спине и проводя ладонью мне по темени, – кошки и собаки могут лизать свои половые органы. А человеки – нет. Выходит, что Бог специально подталкивает людей к запретным ласкам… – Едва ли, имея возможность, я стал бы забавляться сам с собой подобным образом, – отвечал я, блаженно ежась всем телом. Даша при мне иногда читала, вечерами, – мне всегда казалось, что из хулиганства. Я старался отвлечь ее. – Как книга? – спрашивал я Дашу. – Мысли короче, чем предложения. Мысли одеты не по росту, рукава причастных оборотов висят, как у Пьеро. И снова начинала читать. Ложилась на животик. Она так играла. Ждала, что я ей помешаю. Я подлезал ладонями под ее животик, находил верхнюю пуговицу джинсиков, медленно расстегивал молнию. Крепко цеплял пальцами джинсы, тянул на себя, и она приподнимала задик, помогая мне. Я снимал с нее сразу все и чувствовал, что ее одежда, черный кружевной невесомый лоскут, и даже внутренность джинсиков чуть-чуть уже пропитались ею, ее желанием и готовностью. Поднимал ее, просунув ей ладонь между ножек, поддерживал под животик, чувствуя мякотью ладони горячие завитки. Мне открывалась прекраснейшая из земных картин, упоительная география, разрезанный сладкий плод цвета мокрого персика, мякоти киви… или причудливая морская раковина. Засыпая, я чувствовал, как во мне продолжает колыхаться и подрагивать все то, что произошло в течение дня. Я помню, как она просыпалась, очень многие утра, – и совсем не помню, как она засыпала. Наверное, я всегда засыпал первым. Лишь однажды, уже заснув, я открыл глаза – и сразу встретился с ней глазами. Она смотрела на меня. В полной темноте ее глаза жили как два зверька. Что-то было в этом темное, тайное, удивительное, словно я на мгновенье стал незваным соглядатаем, проник в нору, где встретилось мне теплое мохнатое существо. Впрочем, удивленье быстро замешалось с сонной вялостью, и я заснул. – Мне иногда кажется, что жизнь – это как качели, – сказала она мне утром. – Потому что то взлет, то… – Не знаю… – задумчиво сказала Даша и засмеялась. – Может, потому, что тошнит и захватывает дух одновременно? Я внимательно смотрел на нее, вспоминая ночное выраженье ее существа, ее зрения, почему-то не решаясь спросить, почему, зачем она смотрела на меня. – Нет, правда, я, когда что-то вспоминаю, пытаюсь вспомнить, чувствую, будто я на качелях: все мелькает, такое разноцветное… и бестолковое. Счастье… – еще неопределенней добавила она. Утром мы выходили на кухню – выпить горячего чая, Даша – с вареньем моего изготовления, она ела его из гордости за то, что варенье приготовил я, а я – с закупленными Дашей впрок лазурными печеньями, потому что варенье я уже ел, а такого печенья еще не пробовал. Я сметал крошки в ладонь и засыпал их в рот. В «козелке» по городу ездить безопаснее, чем, скажем, в сопровождении двух бэтээров. На «козелок», в котором непонятно кто едет, чичи, возможно, и внимания не обратят. Обстрелять, конечно, могут, мы на себе эту вероятность опробовали, но все-таки бэтээры обстреливают чаще. Чины из главного штаба уже пересели на «козелки» и катают по городу на больших скоростях в полном одиночестве, ну с охраной, конечно, – из таких же белолобых молодцов, как мы, но безо всяких украшенных крупнокалиберными инструментами кортежей. Главный штаб – законодатель, так сказать, мод. Наш капитан Кашкин, взяв водителем Васю Лебедева, добродушного бугая, периодически куда-то катается по поручениям Семеныча, – в основном, в штаб округа. Поначалу с ним ездил Хасан, – как знающий город, но потом Вася быстро сориентировался, что да как, да где ловчее проскочить, кроме того, начштаба где-то карту города раздобыл, так что кататься стали все подряд – кого Семеныч пошлет, а посылал он обычно кого-то из командиров отделений плюс один боец. В первую же поездку я с собой Саню позвал, Скворца. В отделении моем есть пацаны боевые, возможно, посильнее Сани, позлее, тот же Женя Кизяков – хронически невозмутимый боец, или Андрюха Суханов, пулеметчик, громило белотелое. Все пацаны отличные, разве что Монах… да что Монах, тоже человек… но мне вот с Саней хочется ехать, и даже не хочу разбираться, почему. На переднее сиденье сажусь, честно сознаюсь, – не без удовольствия, это из детства, наверное. Вася Лебедев хлопает капотом, ветошью руки протирает, садится, ухмыляясь. Вот тоже чудо-человек, с хорошим настроением по жизни. Из школы выходит начштаба с черной папкой, маленький, сутулый. Усаживается на заднее сиденье рядом со Скворцом. Чувствуется, что весит капитан Кашкин не больше чем среднестатистический восьмиклассник. «Зачем таких в спецназ берут?» – думаю, имея в виду не только физические данные начштаба, но и его слабохарактерность. Это Семеныч мутит: специально таких замов себе подбирает, чтоб не подсидели. – Открывай калитку, служивый! – кричит, приоткрыв дверь и высунувшись, Вася пригорюнившемуся на воротах Монаху. – Вот фрукт… – без зла добавляет он, хлопнув дверью, и, усевшись уже в машине, выруливая в ворота, спрашивает у меня: – Ну вы там выяснили, за кого Бог-то? – Бог, – говорю, – за всех. Он всех любит. – Ага. Ну вроде как арбитр, – смеется Вася. Солнце высвечивает размытые грязные потеки на лобовом стекле, в зеркальце заднего вида я вижу бесцветное лицо Монаха, захлопывающего ворота. Прилаживаю на колени автомат, поглаживаю два рожка, перепоясанные синей изолентой, один вставленный в автомат, другой, ясное дело, запасной. Вася аккуратно объезжает лужи у ворот, проезжая правыми колесами по тому месту, где был и местами сохранился тротуар. Чеченки потихоньку собираются на рынок, лотки свои раскладывают. Семеныч разрешил пацанам на рынок выходить. «Внимание, внимание и еще раз внимание», – предупредил Куцый. Водку, конечно, запретил пить. «Только пиво». Выяснилось, что уличная торговля – обычное в Грозном дело, признак некоторого спокойствия в городе. Возле ГУОШа уже неделю рынок работает. Никого пока не отравили. Чеченкам тоже жить хочется – их же перестреляют потом. Пацаны соскучились по сладкому да по мясистому – Плохиш всех достал макаронами и тушенкой, – на рынке постоянно кто-то из наших крутится, иногда из соседних комендатур приезжают ребятки, «собры» изредка бухают у нас – от большого начальства подальше. …Выруливаем налево, поднимаемся на трассу, еще один поворот налево. Вася, притормозив, по привычке наклонившись корпусом к рулю, взглядывает направо – нет ли транспорта. Пусто… – Пусто, – говорю. Едем в аэропорт, как начштаба попросил – язык не поворачивается сказать о нем «велел» или «приказал». В лучшем случае – порекомендовал. Вася жмет педаль на полную, поворачивает на такой скорости, что меня на дверь валит. Начштаба покашливает – по кашлю слышно, что он беспокоится насчет быстрой скорости, но замечаний Васе не делает. Вася спокойно держит тяжелые руки на руле, кажется, если он их напряжет да ухватится покрепче, он сможет руль вырвать с корнем. В километре от аэропорта город заканчивается, трасса идет меж полянок и негустой посадки. На подъезде к аэропорту стоит блок-пост. Вася гонит машину, из блок-поста выскакивает офицер, сердито машет рукой. Солдатик с грязным лицом в грязном бушлате и в грязных сапогах лениво вскидывает автомат. Вася жмет на тормоз, машина останавливается в метре от офицера, тот, неприязненно глядя на лобовуху «козелка», в самую последнюю секунду делает шаг назад. Видимо, оттого что не выдержал характер, отшатнулся, офицер приходит в раздражение. Подойдя со стороны начштаба, он откровенно грубо спрашивает у него документы. «Корочки», которые капитан Кашкин торопливо извлек из внутреннего кармана «комка», в порядке. – У нас есть способ останавливать таких вот… гонщиков… – говорит офицер, отдавая документы, глядя мимо Кашкина на Васю. Вася смотрит в лобовуху, чувствует взгляд, но головы не поворачивает и спокойно улыбается. Я знаю, что его добродушный вид обманчив. Скажи офицер что лишнее, Васе будет не в падлу выйти и дать ему в лицо. Хотя офицер, конечно, прав. Солнышко блаженно распекает, я даже прикладываю руки к потеплевшей лобовухе и незаметно для себя улыбаюсь. Вася, набравший было скорость, на подъезде к аэропорту начинает притормаживать и, увидев что-то, произносит нараспев: – Е-ба-ный в рот! Сквозь растопыренные на теплой и грязноватой лобовухе пальцы я вижу людей, лежащих на асфальте… и мне не хочется отнимать рук. Вася резко бьет по тормозу, глушит недовольно буркающую машину и выходит первый, даже не закрыв дверь. От толчка во время торможенья я стукаюсь лбом о горбушку левой руки, распластанной на стекле и, не отнимая головы, продолжаю сквозь пальцы и мутно-белесое стекло смотреть. Боже ты мой… На заасфальтированной площадке возле аэропорта суетятся военные, врачи. По краю площадки ровно в ряд уложены несколько десятков тел. Солдатики… Посмертное построение. Парад по горизонтали. Лицом к небесам. Команда «смирно» понята буквально. Только вот руки у мертвых по швам не опущены… Как же набраться сил выйти… Может, закурить сначала? При мысли о сигаретах меня начинает тошнить. Отталкиваюсь руками от стекла. Нащупываю теплой рукой ледяную ручку двери, гну вниз. Первый же лежащий с краю труп тянет ко мне корявые пальцы, я иду на эти пальцы, видя только их. Ногтей нет или пальцы обгорели так? Нет, не обгорели – руки розовые на солнце. Колечко «неделька» на безымянном. Два ногтя стойком стоят, не оторвавшиеся, вмерзшие в мясцо подноготное. Куда ты, парень, хотел закопаться? За чью глотку хватался… Рукав драный колышется на ветру, на шее ссохшаяся корка вокруг грязной дыры. Ухо, грязью забитое, скулы, намертво запечатавшие сизые губы, истончившиеся от смерти, глаза открытые засыпаны пылью, волосы дыбом. Голова зависла над землей – как раз под затылком парня кончается асфальт, начинается травка, но на травку голова не ложится, вмерзла в плечи. Никак не вижу мертвого целиком, ухо вижу его, забитое грязью, пальцы с вздыбившимися ногтями, драный рукав, волосы дыбом, ширинку расстегнутую, одного сапога нет, белые пальцы ноги с катышками грязи между. Глаза боятся объять его целиком, скользят суетно. Родной ты мой, как же тебя домой повезут?.. Где рука-то твоя вторая?.. Делаю осторожный шаг вбок, на травку, с трудом ступаю на мягкую землю и, проверив ногой ее подозрительную мягкость, переношу вторую ногу на траву, обхожу убитого. Забываю найти, высмотреть его левую руку, смотрю на следующий труп. Рот раскрыт, и лошадиные жадные зубы оскалены животно, будто мертвый просит кусочек сахару, готов взять его губами. Глаза его словно покрыты слоем жира, подобного тому, что остается на невымытой и оставленной на ночь сковороде. Руки мертвеца вцеплены в пах, где лоскутья гимнастерки и штанов вздыбились и затвердели ссохшейся кровью. Третий поднял, как на уроке, согнув в локте, руку с дырой в ладони, в которую можно вставить палец. Лоб, как салфетка, в грязно-алых потеках, сморщен, смят, наверное, от ужаса, рот квадратно, как у готовящегося заплакать ребенка, открыт, и во рту, как пенек, стоит язык с откушенным кончиком. Наверное, этот откушенный кончик уже утащили в свой муравейник придорожные муравьи, а парень вот лежит здесь, и куда его убили, я никак не найду. Четвертого убили, кажется, в лоб. Лицо разворочено, словно кто-то с маху пытался разрубить его топором. Обе руки его уперты локтями в землю, и ладони, окруженные частоколом растопыренных пальцев, подставлены небу. В ладонях хранятся полные горсти не разлитой, сохлой крови. И пятого угробили в лоб. И шестого, с неровно отрезанными ушами, с изразцами ушных раковин, делающих мертвую, лишенную ушей голову беззащитной и странной. Да нет, Егорушка, не в лоб они убиты… В лоб их добивали. Скрюченный юный мальчик лежит на боку, поджав острые колени к животу. И хилый беззащитный зад его гол, штанов на мертвом нет. Кто-то, не выдержав, накидывает на худые белые бедра мертвого ветошь. Обгоревшее лицо еще одного мертвеца смотрит спокойно. Так, наверное, смотрит в мир дерево. И нагота мертвеца спокойна, не терзает никого, не требует одежды. И не догоревшие сапоги на черном теле смотрятся вполне уместно. И железная бляха ремня, впечатанная в расплавившийся живот… – Уголовное дело надо заводить! – орет полковник, проходя мимо мертвого строя. – Ах, мрази! Дембелей отправили безоружной колонной, на восемьдесят человек четыре снаряженных автомата – они же патроны уже сдали! Без прикрытия! Их же подставили! Их же в упор убивали пять часов! Ах, мать моя женщина! Полковник пьян. Его уводят какие-то офицеры. Появляется еще один полковник, трезвый. – Какого хуя вы их тут разложили? – орет он. – Телевидения дожидаетесь? Немедленно всех убрать! – Восемьдесят шесть, – говорит Вася Лебедев. Он шел мне навстречу с другой стороны. Я разворачиваюсь и иду к машине. В затылок будто вцеплены пальцы мертвого солдатика, лежащего с краю. – Пахнет… – беспомощно говорит Скворец, так и не отошедший от «козелка». Влезаем с Васей в машину, одновременно хлопнув дверьми. – Вась, может, развернешь машину? – просит Скворец. – Они колонной шли… в тот же день, когда мы с Владика возвращались, только с восточной стороны города, – говорит мне Вася, будто не слыша Скворца. – Дембеля… Их уже разоружили. Дали бэтээры в прикрытие… Снаряженные автоматы были только у офицеров… Слышал, что «полкан» говорит? Подставили, говорит. Стуканул кто-то… – Вась, разверни машину, – еще раз просит Скворец. – А ты глазыньки закрой. – Не закрываются, – отвечает Саня. VII Первый день мы ходили на рыночек минимум по трое: пока один покупал что-нибудь, двое глазели по сторонам, чтоб никакая вражина врасплох не застала. И второй тоже. Закупились сразу пивом и воблой, шашлыку отведали, хоть и дорогой, зелени южной. На третий день, конечно, расслабились, стали себя посвободнее вести. На сельские постройки, да на дома у дороги, да на далекие «хрущевки» никто уже не смотрел. Дома как дома, чего на них смотреть. Тем более что на крыше школы четыре поста. Смуглые грузные чеченки спокойно стоят за прилавками, расставленными вдоль дороги. Не шумят, не торгуются, называют цену и ни рубля не сбавляют. Нимало не похожи они на жертв российской военщины – не испуганные, сытые, усатые. К слову сказать, красивого лица не встретишь. Есть одна девушка на рынке, вроде ничего, миловидная, да и то, скорей, полукровка, с русским вливанием. Это Хасан нам сказал, ему видней. Возле этой девушки постоянно стоят наши пацаны, говорят что-то, смеются. У девушки лицо при этом брезгливое. Хасан, как-то отправившись на рынок (мы называем это «в город»), попал в дурную ситуацию: купил пивка, побрел неспешно на базу и тут услышал, как за спиной торговка с соседкой переговаривается по-чеченски: – А это ведь наш парень. Он в школе с моим учился… Хасан сказал об этом Семенычу. Командир запретил Хасану в город выходить. – Теперь твои яйца стоят по тысяче долларов! – кричит Хасану, внося чан с супом, Плохиш. – Все твои одноклассники соберутся… – кряхтит Плохиш, устанавливая чан на скамейку, – с бо-о-ольшими кинжалами… Хасан хитро улыбается. – Я бы за две штуки себе яйца сам отрезал, – задумчиво говорит Вася Лебедев. У него вечно грязные, будто проржавевшие, руки. Белые, атласные, новые карты, которые он держит в своих заскорузлых лапах, смотрятся беззащитно и трогательно. Такое ощущение, что дама, на груди которой лежит окаймленный черной полоской ноготь Васи, сейчас взвизгнет. Вместе с Васей играют Саня Скворцов и Слава Тельман. Слава их постоянно обыгрывает. Вася матерится, Скворец улыбается и, похоже, думает о другом. – Есть маза прокрутить выгодную сделку, – задумчиво продолжает поднятую Плохишом тему Язва. – Хасан! Говорят, это совершенно безболезненно… Хасан все ухмыляется. – Я беру на себя самую тяжелую часть операции, – продолжает Язва. – Собственно, прости за тавтологию, операцию. Покупателя ты сам найдешь. Позвони по старым телефонам, может, среди твоих друзей по двору есть какой-нибудь завалящийся полевой командир. Торговаться пойдет Тельман. И – две штуки наши. Или четыре, а, Тельман? Язву внезапно увлекает новая, назревшая в его голове шутка. Он подходит к играющим. – Парни, смотрите, какой непорядок. Саня у нас Скворцов, Вася – Лебедев, а Слава – какой-то Тельман. Слава, давай ты будешь… Вальдшнеп? Вася Лебедев довольно смеется. Саня смотрит на Язву удивленно, такое ощущение, что он даже не понял, о чем речь. Слава недовольно молчит. – Отстань, Гриша, я уже говорил, что я русский, – выговаривает он. – А я тувинец! – хуже прежнего смеется грязно-рыжий Вася, щуря южно-русские глаза с бесцветными ресницами. Парни рассаживаются обедать. Режут лук. Никогда мужики не едят столько лука и чеснока, как на войне. Семеныча по рации вызывают в штаб. Он кличет Васю Лебедева и Славу Тельмана. Слава сразу встает, сбрасывает с тарелки недоеденные макароны в чан для отходов, берет автомат и выходит. Вася давится, ложку за ложкой набивает рот недоеденным. От выхода возвращается, берет кусок хлеба и луковицу. После обеда мы с Саней выходим на улицу покурить. Бездумно обходя школьный двор, я заглядываю в каморку к Плохишу. Эта скотина там водку в уголке разливает. Астахов и Женя Кизяков стоят со стаканами наготове. – А, сволочи! – кричу. – Тихо! – зло шипит Плохиш. – Шеи там нет? А? А начштаба? – Будешь? – предлагает мне Женя Кизяков. – Ща, я Саньку позову, – я выглядываю на улицу. – Санек! Давай сюда. Мы быстро выпиваем. Закусываем луком. Опять выпиваем. Разливаем остатки… Плохиш засовывает пузырь в щель в полу. Бутылка звякает, видимо, там уже таятся ей подобные. – Плохиш, ты весь энзэ пропьешь! – смеюсь я. Выходим на улицу. Закуриваем. Сладко туманит и одновременно немного тошнит. Санька все никак не развеселится. – Ты чего такой, Сань? – спрашиваю. – А? – Ты где? – Как где? Я смеюсь. – Девочку хочу, – вдруг говорит Саня. – На ужин? – глупо шучу я и, понимая глупость своей шутки, продолжаю: – Чего это вдруг? Только вторая неделя пошла. – Ты представляешь, Егор, – вдруг говорит мне Саня, – я вот что подумал: это ведь ужас, что на земле есть девушки… тонкие, нежные… – Чего ж тут плохого? – спрашиваю, чуть вздрагивая от нежданной Саниной искренности. – Егор, ты пойми, вот ходят все эти существа, на них трусики надеты, тряпочки всякие… грудки свои девочки несут… попки… и у каждой из них, подумай только, у каждой – ни одного исключения нет – между ног вот это розовое… серое… прячется, – Саша сглотнул слюну. – Это ведь божий дар, то, что у них это есть. Не у всех, конечно, божий дар… У многих – так, просто орган… Но у некоторых – это божий дар. А девушки, Егор, все девушки им торгуют. Балуются им – этим даром. Не так торгуют, чтоб блядовать, а просто разменивают… как папуасы… на всякие побрякушки. Я пока пацаном был, в школе пока учился, думал, что нормальные девочки все недотроги. Ну, не так чтоб никогда и никому… но, по крайней мере, серьезно это делают, отчет себе отдают. Со шлюхами все понятно, а вот если есть у девушки голова, она же понимает, что всякие прелести ей не просто так даны. Как думаешь, Егор? – не оставив ни секунды мне на ответ, Саня заговорил дальше: – Я до нашего спецназа три работы сменил. В разных конторах работал, у меня ведь отец буржуй, он меня пристраивал. – Кем работал? – зачем-то спрашиваю я. – Да какая разница, кем… Черт знает кем. Там полно было девушек, самых разных возрастов. Малолетки были – после школы, первый курс какого-нибудь юрфака… лет двадцати – двадцати двух были, которым замуж пора… замужние были, пару-тройку лет в браке… О разведенках вообще молчу… Не скажу, чтоб я там их всех перехапал. Было, конечно. Дело не в этом. Дело в том, что они с самого начала собой торгуют. Устроится такая девочка на работу, улыбается, заигрывает немного, но все красиво… пристойно… А потом, когда поближе познакомимся все… Восьмое марта, скажем, отметим… Вот тут надо только момент уловить, чтоб, как на рыбалке, подсечь. Выпила она чуть больше, развеселилась – ты ее рассмешил, заставил ее хохотать, всех девочек и не девочек тоже заставил смеяться… А потом вы курить выходите, и ты ее, пока она гордится перед подругами, что ты ее, а не их курить позвал, ты ее сразу – цап… Или другой вариант: ее парень обидел. Девочки обычно в этот день задумчивые приходят на работу, раздраженные даже… Главное, с менструацией этот день не перепутать. Вот ее парень обидел, а тут ты наготове. Тютьки-матютьки, заливаешь ей… изображаешь из себя такого внимательного, понимающего, всепрощающего… И веселого. Девушкам ведь надо всего три вещи: чтоб их смешили, чтоб их баловали и чтоб их жалели. Я имею в виду, для того чтобы… они могли поделиться своим даром… Всего ничего им надо. И не дают они некоторым вовсе не из чувства собственного достоинства, а потому, что тот, кто добивается, все условности необходимые не соблюдает. Сделай, как надо, и все будет, как хочешь. Я это десятки раз видел. И сам пробовал. Иногда прямо на работе, в кабинете… Можно домой ее к себе позвать. Можно к ней в гости зайти. Самый гадкий вариант – в гостинице. Туда только законченные твари идут. Гостиница – погостили и ушли. Член погостил в ней и – до свиданья… Я почему-то сразу никогда не понимаю всего бесстыдства происходящего. Зато сейчас очень хорошо понимаю… Ты подумай, Егор, мужики – они лопухи. Но в них, в хороших мужиках, нет этого бесстыдства. Они тоже, конечно, бывают хороши. Но у них, у мужиков, Егор, божьего дара-то нет. Хер себе и хер. Висит. Какой это божий дар? И самое главное, это не парни девочек снимают, а наоборот. Всегда наоборот. Есть, конечно, кобели. Но их мало. А все остальные мужики – простые существа. Не мудрые. Их самих девушки снимают. Я серьезно… Импульсы от них исходят, от девочек: рассмеши меня, покатай меня на машине, купи мне что-нибудь… чулочки… пожалей меня, когда мне грустно… и все!.. Ты представь, Егор! – Саня повернулся ко мне. – Он ведь совершенно чужой ей человек, этот мужик, парень, пацан. Никто ей. Она его едва знает. И она, девочка, совсем голенькая, ложится с ним вместе. В рот себе берет его… мясо. Из любопытства, что ли? Никогда не поверю, что случайному человеку это приятно делать! Ножки забрасывает ему… Куролесит, как заполошная… Он ее мнет всю, тонкую… В троллейбусах, в трамваях все девочки сидят как подобает, никто на голове не стоит. Попробуй тронь там, в троллейбусе, девушку. Погладь ее. Получишь сразу. А вот если ты сделал какой-то набор действий, самый примитивный, – она сразу на все готова. Она знает-то тебя на одну пару чулочков и на четыре глупые шутки больше, чем соседа в трамвае. И уже готова от тебя зачать ребенка! Даже если у нее сто спиралей стоит, она все равно готова зачать! Чего они такие дуры? Я молчу. – Ты как думаешь, Егор, их Бог наказывает? – Наверное, Бог всех наказывает. Всех без исключения. Мы бросили бычки в урну. – Чего-то меня мутит, – говорит Сашка. – Надо еще выпить, – предлагаю я. – Надо, – соглашается Сашка. Мы отпрашиваемся у начштаба и отправляемся на рынок. Саня сразу прется к девушке-полукровке. – Куда ты, Сань? У нее водки нет! – смеюсь я. Саня меня не слышит. Я думаю о том, что Саня сказал. «Не буду об этом разговаривать», – решаю для себя. За раздумьями не замечаю, как покупаю водку. Понимаю, что купил, уже отойдя от прилавка. Оборачиваюсь, вроде, думаю, я денег много дал торговке, а сдачи она дала мало. Смотрю на торговку, она копошится в своем товаре. «Чего я ей скажу? – думаю. – „Где моя сдача?“ А с чего сдача? Сколько я денег-то ей дал?» Саня все около девушки топчется. Смотрю на него и понимаю, что в том, как они стоят друг напротив друга – Саня и торговка, – есть что-то неестественное. Подхожу к ним и вижу: Саня уперто смотрит на девушку, в лицо ей. А она на него и что-то говорит при этом зло. – Зачем вы приехали? – спрашивает она Саню, когда я подхожу. – Кто вас звал? Вы моих детей убили. Ваши дети будут наказаны за это. – Пойдем, Санек, – я тронул его за рукав. На рыночке уже кто-то состроил столик, две лавочки рядом поставлены. – Давай посидим здесь, покурим? – предлагает он мне. – Чего ты на нее смотрел? Саня неопределенно машет рукой. Подъезжает БТР. На броне сидят десанты. – Здорово, парни! – кричат нам с брони. – Вы откуда? – Со Святого Спаса! – откликаюсь я. Прямо на броне у десантов расстелен персидский ковер. Весь затоптанный, в черных иероглифах берцовских подошв, но все равно красивый. На башне – красный флаг, советский. Я любуюсь пацанами, их бэтээром, ковром, знаменем. Случайно цепляю взглядом торговку, на которую Саня смотрел. – Саня, глянь, как она ненавидит, – говорю, откупоривая пузырь. Торговка смотрит на БТР, глаза ее источают животное презрение. Так смотрит собака, сука, если ее ударишь в живот. Саня не оборачивается. Торговка ему больше не интересна. Десанты идут к прилавкам, но деньгами они явно не богаты. Смотрят на товары, держа руки в карманах. На рынок подъезжают грузовичок и «козелок» с солдатиками – с пехотой. Грязная пацанва в замызганной форме. Они вообще не вылезают из машин, только разглядывают пиво и консервы. Пока десанты выглядывают товар на рынке и лениво, но постепенно озлобляясь, торгуются с чеченками, их БТР начинает разворачиваться. Он плавно въезжает передними колесами в огромную лужу метрах в десяти от ворот нашей базы, я смотрю, как черные густые волны с шумом занимают сухие пространства вокруг дороги. Снова перевожу взгляд на молодую торговку на другой стороне улочки и вижу, как в лицо ей бьют черные жесткие брызги. Санька летит со скамейки. Десанты крутят головами, кто-то присел и сдергивает с плеча автомат. Раздаются длинные и какие-то далекие автоматные очереди… БТР наехал на мину в луже – вот что случилось. Кувыркаюсь с лавки, в ужасе оглядывая окрестность: куда себя деть. «Мамочка! – зову я про себя женщину, которую не помню. – Куда мне спрятаться?!» Нет, это не дикий страх, это что-то другое – некая ошпаренная суматошность. Ползу куда-то в кусты, оборачиваюсь и вижу, что десанты вообще никуда не прячутся, а сидят на корточках возле бэтээра. Некоторые даже курят. Обстрелянные пацаны, сразу видно. У бэтээра одно колесо смотрит вбок, шина висит лохмотьями. Солдатики повыпрыгивали из «козелка» и грузовичка и, не теряя времени даром, тащат в машины пиво и консервы с прилавков. Торговки не сопротивляются – спешно убирают под одежды лоточки с пришпиленным к черному бархату золотишком – кольцами, серьгами, цепочками. Очереди раздаются все ближе. Такое ощущение, что сначала кто-то стрелял вверх (за горелыми постройками? или со стороны асфальтовой дороги?), после начал палить по-над головами, а теперь уже норовит проредить рыночек. Чеченские бабы, покидав в баулы оставшийся товар, побежали в сторону «хрущевок». Девушка-полукровка, как-то уродливо хромая, побежала за ними, оставив товар на прилавке. Потом передумала, вернулась. С ее лотка два солдатика сгребают пиво, засовывая банки за шиворот. Подбежав, она берет банку шпрот и бьет ближайшего из солдат по лицу. Тот, весело взглянув на девушку, хватает ее за руку; я жду, что он ее сейчас ударит или вывернет руку, но солдат аккуратно и быстро извлекает из пальцев девушки шпроты и бегом возвращается к машине. Глупо зыркаю по сторонам. Слышу, как меня окликают по имени, оборачиваюсь на голос так резко, что кажется – шея слетает с резьбы, – Семеныч присел возле дороги, у поваленных прилавков. Рядом Вася Лебедев. – Егор, давай на базу! Я привстаю, но медлю. Семеныч подбегает ко мне, хватает меня чуть ли не за шиворот, толкает впереди себя: – Давай, Егор, быстрей! Подбегаю к бэтээру, сажусь у колеса, с левой стороны, так чтоб меня не было видно с асфальтовой дороги. Десанты, почувствовав, что запахло паленым, сгрудились у бэтээра, влезли под него, прямо в лужу. Стреляют куда-то – кто куда. – Какого вы здесь лежите? – кричит на десантов Семеныч, и тут же мне: – Егор, открой ворота! Ты с кем был? Вдруг вспоминаю, что со мной был Скворец. Не знаю, что сказать. Семеныч имеет полное право застрелить меня здесь же – я потерял подчиненного. – Со мной! – отзывается Скворец из-под бэтээра. – Ворота откройте! – кричит Семеныч. Привстаю и теменем чувствую, как над головой пролетают пули, они действительно свистят. «Если бы я был выше, я бы уже умер», – понимаю я. И снова, дергаясь, присаживаюсь, опускаю зад, как баба, присевшая помочиться. Я не в силах бежать к воротам. Но Саня уже сорвался, он уже у ворот, уже открывает их. Утопая в луже, я плюхаю – медленно! медленно! медленно! едва не плача, – к воротам. Подбегая, падаю на железо ворот, толкаю. Во двор базы сразу влетают объехавшие БТР «козелок» и грузовик. Бегут десанты. Я, наконец, вспоминаю, что у меня есть автомат, присаживаюсь у ворот, стреляю – вперед стрелять страшно, там, вроде, наши бегают, да и не видно из-за бэтээра – бью влево, через низину, в сторону асфальтовой дороги, где стоят нежилые здания. Представления не имею, откуда по нам стреляют. Осматриваю опустевший рыночек, ежесекундно ожидая, что увижу чей-нибудь труп. Но нет, трупов нет. Вообще никого нет. На земле валяется банка консервов, оброненная одним из солдатиков. А вот и наш пузырь, я его выронил, сам не заметил как. Половина уже вытекла. У меня возникает сожаление. Наверное, это исключительно русское чувство – смертельно тосковать по поводу разлитого спиртного. – Егор, не стреляй! – слышу. Из кустов вылезает Слава Тельман. – На базу все! – орет Семеныч. Рядом с ним сидит Вася Лебедев, по рации запрашивает пост на крыше, просит, чтобы они нас прикрыли как следует. – Пусть повнимательнее работают! – говорит Васе Семеныч. Кто-то открывает двери школы настежь, туда устремляются десанты и солдатики, пригибаясь, бежит Саня Скворец. У ворот остаются Семеныч с Васей и мы с Тельманом, несколько десантов. Семеныч замечает Тельмана: – Ты здесь? – говорит он недовольно. – Давай на базу. Слава, упершись автоматом в бок, бежит к школе, давая длинные очереди в сторону асфальтовой дороги. В один прыжок через пять ступеней влетает в двери школы. Я бегу следом за ним. Мне хочется сделать все так же красиво, как Слава: автомат в бок, длинные очереди на бегу. Но автомат у меня почему-то стоит на одиночных (когда я успел переставить предохранитель?), и поэтому вместо роскошных трелей своего «калаша» я слышу редкие хлопки, сопровождающиеся ощутимой отдачей приклада в живот. Бежать и стрелять одиночными неудобно, я перестаю дергать спусковой крючок и, прижав автомат к груди, со счастливой улыбкой вбегаю в школу. В коридоре стоят наши и солдатики, встречают. Лица у всех возбужденные. Я даже с кем-то обнялся, вбежав, и пожал руку кому-то, и улыбнулся. За мной вбегает десант. У дверей школы, вижу я, остановился еще один десант и самозабвенно палит в сторону асфальтовой дороги. Кто-то из стоящих рядом позвал его по имени – хорош, мол, давай двигай в школу, но тот, взбрыкнув, падает. В голове его, будто сделанной из розового пластилина, выше надбровья образовалась вмятина. Такое ощущение, что кто-то ткнул туда пальцем и палец вошел почти целиком. Все оцепенели. К десанту подбежали Семеныч с Васей, схватили его за руки – за ноги и втащили в школу. – Док где? – орет Семеныч. Подбегает наш док, дядя Юра. Садится возле парня, берет его руку за запястье… – Мужики, у него дочка вчера родилась! – говорит кто-то из десантов, будто прося: ну давайте, делайте что-нибудь, оживляйте парня, он ведь свою дочку еще не видел. Пощупав пульс, потрогав шею десанта, док делает едва заметный жест, как бы бессильно раскрывая ладони; смысл движения этого прост и ясен – парень убит. Семеныч сгоняет всех в «почивальню», приказав никому не высовываться. Сам, взяв Кашкина, собирается идти на крышу. Уже переступая порог, разворачивается, увидев Славу Тельмана, обтирающего грязные штаны. – Ты чего же меня бросил, боевик херов? – спрашивает Семеныч у Славы. – Почему меня Вася Лебедев прикрывал? – Семеныч, я в другую сторону из машины выпрыгнул… – начинает рассказывать Слава, но Семеныч уже вышел, долбанув дверью. – «Каждая Божия тварь печальна после соития, – цитировала мне Даша слова одного русского страдальца; мы лежали в ее комнатке с синими обоями, и она гладила мою бритую голову, – каждая Божия тварь печальна после соития», а ты печален и до, и после. – Я люблю тебя, – говорил я. – И я тебя, – легко отвечала она. – Нет… Я люблю тебя патологически. Я истерически тебя люблю… – Там, где кончается равнодушие, начинается патология, – улыбалась она. Ей нравилось, что кровоточит. В те дни у меня начались припадки. Я заболел. Я шел к ее дому, и мне очень нравилась эта дорога. С улицы, где чадили разномастные авто, я сворачивал во дворик. В подвальчике с торца дома, мимо которого я проходил, располагалась какая-то база, и туда с подъезжавшей «Газели» ежеутренне сгружали лотки с фруктами и овощами. «Газель» подъезжала ко входу в подвальчик. В кузове стоял водитель, подающий лотки. Из подвальчика выбегал юноша в распахнутой куртке, расстегнутой рубахе, потный, ребристый, на голове ежик. Он хватал лоток и топал по ступеням вниз. Тем временем водитель пододвигал к краю кузова еще один лоток и шел в дальний конец кузова за следующим. Я как раз проходил мимо, в узкий прогал между «газелью» и входом в подвальчик, и не упускал случая прихватить в горсть три-четыре сливы или пару помидорок. Так, из баловства. Во дворе дома стояла клетка метра два высотой, достаточно широкая. Там жили колли, мальчик и девочка. Кобель и сучка, если вам угодно. Их легко было различить – сучечку и кобеля. Он был поджар, в его осанке было что-то бойцовское, гордое, львиное. Она была грациозна и чуть ленива. Он всегда первым подскакивал к прутьям клетки, завидев меня, и раза два незлобно глухо тявкал. Она тоже привставала, смотрела на меня строго, но спокойно, глубоко уверенная в своей безопасности. Изредка она все-таки лаяла, и что-то было в их лае семейное; они звучали в одной октаве, только его голос был ниже. Но однажды сучка пропала. В очередной раз я повернул за угол дома, вытирая персик о рукав, слыша за спиной невнятный, небогатый мат водителя, и увидел, что кобель в клетке один. Он метался возле прутьев и, увидев меня, залаял злобно и немелодично. – Ма-альчик мой, – протянул я и тихо направился к клетке, – а где твоя принцесса? – спросил я его, подойдя в упор. Он заливался лаем, у него начиналась истерика. Зайдя сбоку, я заглянул в их как бы двухместную, широкую конуру и там сучки не обнаружил. – Ну, тихо-тихо! – сказал я ему и пошел дальше, удивленный. Они были хорошей парой. Следующим домом была общага, из ее раскрытых до первых заморозков окон доносились звуки музыки, дурной, пошлой, отвратительной. Возле нашего дома стояли два мусорных контейнера, в которых мирно, как колорадский жук, копошился бомж. Приметив меня, он обычно отходил от контейнера, делал вид, что кого-то ждет или просто травку ковыряет стоптанным ботинком. В нашем дворе водились на удивление мирные и предупредительные бомжи. От них исходил спокойный, умиротворенный запах затхлости, в сумках нежно позвякивали бутылки. Возле квартирки моей Дашеньки стоял большой деревянный ящик, почти сундук, невесть откуда взявшийся. Подходя к ее квартире, я каждый раз не в силах был нажать звонок и присаживался на ящик. Я говорил слова, подобные тем, что произносила мне воспитательница в интернате: «Ра-аз, два-а, три-и… – затем торжественно, – больше! – с понижением на полтона, – не! – и, наконец, иронично-нежно, – пла-ачем!» Сидя на ящике, я повторял себе: «Раз! Два! Три! Думаем о другом!» О другом не получалось. Я бежал вниз по лестнице и, вспугнув грохотом железной двери по-прежнему копошащегося в помойке бомжа, выходил из подъезда. «Ну зачем она? А? Зачем она так? Что она? Что она, не могла, что ли, как-нибудь по-другому? Господи мой, не могу я! Дай мне что-нибудь мое! Только мое!» Я бормотал и плавил лбом стекло маршрутки, уезжая от ее дома, я брел по привокзальной площади и сдерживал слезы безобразной мужской ревности. Мне было стыдно, тошно, дурно. «Истерик, успокойся! – орал я на себя. – Придурок! Урод!» Ругая себя, я отгонял духов ее прошлого, преследовавших меня. Мужчин, бывших с моей девочкой. Я сам развел этих духов, как нерадивые хозяева разводят мух, не убирая со стола вчерашний арбуз, очистки, скорлупу… Я вызвал их бесконечными размышлениями о ее, моей Даши, прошлом. К тому времени, когда мой разум заселили духи, я досконально изучил ее тело. Духи слетались на тело моей любимой, тем самым терзая меня, совершенно беззащитного… Печаль свою, лелеемую и раскормленную, до дома своего, находившегося в пригороде Святого Спаса, я не довозил. По ошибке я садился в электричку, мчавшуюся в противоположную сторону. Остановки через две я замечал совершенно неожиданные пейзажи, роскошные особняки за окном. «Когда их успели понастроить? – удивлялся я. – Почему я их не видел? Может быть, я все время в другую сторону смотрел? Скажем, в Святой Спас я ехал слева, а обратно – справа? И в итоге всегда видел одну сторону… Чушь…» – Куда электричка едет, не скажете?.. «Ну вот, я так и думал… Ну что за мудак, а?» Я вставал и направлялся к выходу, и тут, конечно же, навстречу мне заходили контролеры. Строгие лица, синие одежды. Несколько минут я с ними препирался, доказывая, что сел не в ту сторону, потом отдавал все деньги, которых все равно не хватало на штраф, в итоге квитанцию я не получал и выдворялся на пустынный полустанок, стылый, продуваемый, лишенный лавочек, как и все полустанки России. Подъезжала еще одна электричка, но там (о, постоянство невезенья!) контролеры стояли прямо на входе и проверяли билеты у всех пассажиров. Опережая полубомжового вида мужчину с подростком лет семи, я подходил к дверям вагона, хватал подростка под руки, якобы помогая ему забраться, и под прикрытием своей ноши проникал в вагон. – Билетик где? – шумела проводница-контролер, злобная тетка лет сорока пяти, похожая на замороженную рыбу. – Дайте ребенка-то внести! – огрызался я, обходил ее, ставил лицом к ней мальца, и пока она брезгливо разглядывала корочки мужика полубомжового вида, я бежал в другой вагон. Я выходил на вокзале Святого Спаса отчего-то повеселевший и пешком добирался до Дашиного дома. Заходил в ее квартиру и ничего ей не говорил. Семеныч еще не успокоился после вчерашнего – Слава Тельман сидит на своей койке хмурый: Семеныч уезжал вместе с десантами, убитого отвозил, Славу с собой не взял, а тут еще одно злоключение: Вася Лебедев гранату кинул в окно. Семеныч как раз вернулся. Мы стоим возле входа в школу, обсуждаем случившееся. При появлении командира, конечно, все замолчали. – Проверяйте посты, чтоб внимательней работали, – мимоходом говорит Семеныч Шее и Столяру. – Поменьше тут мельтешите. Сидите в здании. Шея заходит за Семенычем, кивает из-за плеча командира дневальному – докладывай, мол. – Товарищ майор, за время вашего отсутствия произошло чрезвычайное происшествие: боец Лебедев бросил гранату в окно. – Пострадавшие есть? – быстро спрашивает Семеныч. – Нет. – Лебедева ко мне. Лебедев, впрочем, вовсе не виноват. Старичков, сапер наш, когда-то вытащил чеку из эргээнки, наверное, на одной из зачисток, но бросать гранату не стал. Обкрутил, прижав рычаг, гранату клейкой лентой и так и носил в кармане разгрузки. Сегодня утром, пока Семеныча не было, Старичков хорошо выпил – Плохиш, поганец, наверное, поднес. Пьяный Старичков пришел в спортзал и со словами: «На! Твоя…» – дал Васе Лебедеву гранату. Лебедев взял гранату, сел на кровати, повертел эргээнку в руках и стал снимать с нее клейкую ленту. Когда лента кончилась, раздался щелчок – сработал запал. У Васи было полторы секунды. В спортзале на кроватях валялись пацаны, никто, к слову, даже не заметил, что произошло. Я видел Васю краем зрения, я читал в это время; Вася двумя легкими шагами достиг бойницы и кинул гранату. Ниже этажом ухнуло. – Вася, ты что, охренел? – закричал Костя Столяр, подбегая к Лебедеву, все еще стоящему у окна. В общем, обошлось. – Вы представляете, что такое ехать с гробом к матери? – Семеныч зло смотрит на нас, собравшихся в актовом зале, и совершенно не смотрит на Старичкова, который понуро, как ученик, стоит перед парнями справа от Семеныча. Рядом с Семенычем сидит неизменно строгий Андрей Георгиевич – Черная Метка. «Кто он такой?» – думаю. – Вы представляете, что такое приехать и сказать матери, что ее сын погиб не героем в бою, а его угробил какой-то мудак? Ты знал, что граната без чеки? – Знал. – Зачем ты дал ее Лебедеву? – Я не думал, что он будет ее раскручивать. – Федь, ну как я мог подумать, что ты мне гранату дашь без чеки и ничего не скажешь, – сказал Лебедев с места. – Я готов искупить кровью, – тихо говорит Старичков. – «Готов искупить»? – передразнивает его Семеныч. – Вы еще войны не видели! – обращается он ко всем. – Это я вам говорю. Не ви-де-ли! Бах-бахбах – постреляли из автоматиков, боевики, вашу мать! Вот когда, на хрен, клюнет жареный петух, – Семеныч снова обращается к Старичкову, но не смотрит на него, – я посмотрю, как ты будешь «искупать»! – Домой поедешь! – безо всякого перехода говорит Семеныч и впервые брезгливо оборачивается к провинившемуся. – А здесь пацаны будут за тебя искупать. Собирай вещи. – Сергей Семеныч… – говорит Старичков. – Все, свободен. Сопровождать Старичкова в аэропорт поехали начштаба и мы со Скворцом. Вася Лебедев напросился в водилы. По дороге я избегал со Старичковым разговаривать, да и у него желания с нами общаться явно не было. Вася все порывался его развеселить, но он не откликался. «Странно, – думал я, – Вася, который чуть не взорвался и к тому же остается здесь, успокаивает Старичкова, который вечером будет у жены под мышками руки греть… или Старичков не женат?» Федя, как казалось, равнодушно смотрел в окно, но уже в аэропорту, выходя из машины, я увидел, что он плачет. «Повезло ему или нет? – думаю я. – Вот если бы меня отправили, я бы огорчился? Все-таки домой бы приехал, к Даше…» Я понимаю, что мне не хотелось бы, чтобы меня отправили домой. Это было бы неправильно – уехать и парней оставить. Мне кажется, все наши бойцы именно так рассуждают. Со Старичковым даже никто не попрощался. Не потому, что вот его все вдруг запрезирали, просто потому, что он отныне отчужден. Да и сам Федя только Филю, пса своего, обнял. Филя и не понял, что хозяин уезжает. Начштаба пошел в аэропорт. На крыше аэропорта стоят буквы: «Г», «Р», «О», «З», «Н», «Ы», «Й». Слева от аэропорта плац, маршируют солдатики. «Им, может, умирать завтра, а их маршировать заставляют. Что-то тут неправильно…» – думаю. Старичков следом за начштаба выходит из «козелка», вытаскивает свой рюкзак. Взяв за лямки, волочит его по асфальту в сторону автовокзала. Вася выскакивает, окликает Старичкова – куда, мол, но тот не отзывается. Вася, пожав плечами, садится в машину. Проходящий мимо усатый майор строго смотрит на Старичкова. Тот останавливается, не дойдя до аэропорта. – Санек, хочешь домой? – спрашиваю я Скворца. – Нет, – отвечает. Появляется наш начштаба, молча проходит мимо Старичкова, идет к «козелку». – Рейс отменили, – говорит начштаба. – Чего делать-то? «Тоже мне, капитан, – думаю, – совета спрашивает». – Давай его до Рязани подбросим? – весело предлагает Вася и в знак полной готовности хватает обеими руками руль. – До Рязани далеко… – говорит начштаба серьезно. «Интересно, – думаю, – он действительно тупой или просто такой вот человек?» Начштаба явно раздумывает, вызвать ли ему Семеныча по рации, на запасной волне, чтобы спросить, что делать, и сомневается – не покажется ли он при этом слишком бестолковым. – Поехали на базу, – насмешливо говорит Лебедев, – завтра отвезем. Начштаба неопределенно кивает, и Лебедев, как мне кажется, даже не заметив этого кивка, высовывается из машины и зовет Старичкова. Тот оборачивается, кивком спрашивает, что надо, но Вася не отвечает, заводит машину. Старичков нехотя идет к «козелку». Он открывает дверь и молча смотрит на нас. Такое его поведение начинает раздражать. «Он что, презирает нас всех теперь?» – думаю я. – Садись, – говорит Вася. – Твой самолет улетел. – Чего такое? – цедит сквозь зубы Старичков. – Садись, говорю. На базе Старичков хмуро вытащил рюкзак и прошел мимо курящих пацанов в спортзал. Те посмотрели на него иронично, как на новичка. Я, улыбаясь, прошел за Старичковым в «почивальню». – Не раздевайся, – говорит мне Шея. – А чего? Шея не отвечает на вопрос, выкликивает поименно, приглядывается к пацанам, собирает, кроме меня, Хасана, Диму Астахова и Женю Кизякова. Отправляемся в кабинет Черной Метки. – Чего случилось, взводный? – интересуется Астахов по дороге. – Попросили собрать пять надежных ребят. За неимением надежных остановился на вас, – говорит Шея серьезно, открывая дверь в кабинет. Нас молча ждут Андрей Георгиевич и Семеныч. – Хасан, знаешь дом шесть по улице Советской? – спрашивает Черная Метка, когда мы рассаживаемся. – Знаю, – говорит Хасан. – Точно помнишь, где он? Ты ведь давно в Грозном не был? – спрашивает Семеныч. – Я здесь жил. Я помню, – отвечает Хасан. Черная Метка пишет на листочке цифры – «6» и «36». – Это номер дома и номер квартиры. Здесь живет Аслан Рамзаев. По оперативным данным, он находится в городе, приходит ночью домой. Надо его аккуратно взять и привести сюда. Ночью или утром. Выбирайте, когда удобней. «Во, бля…» – думаю я ошалело. – Насколько аккуратно? – спрашивает Шея. – Без пулевых ранений в голову, – говорит Семеныч. Мне кажется, что Семеныч заговорил только для того, чтобы показать, что и он тоже начальник. Черная Метка подробно говорит о том, что работать надо предельно аккуратно и лучше даже синяков не оставлять. Решаем выйти вечером, в 20.00. Город начинают обстреливать ближе к полуночи, есть смысл выйти пораньше. А обратно – уж как получится. «Ну почему вот я стесняюсь забиться под кровать и сказать, что у меня живот болит? – думаю я в „почивальне“. – Что это за стыд такой глупый? Ведь убьют, и все… Откуда они могут знать, что этот Рамзаев один придет? А вдруг он с целой бандой приходит? А мы будем в подъезде сидеть, как идиоты. Кому это только в голову пришло…» Не найдя ответа ни на один из своих вопросов, я думать об этом перестал. Взял книгу, но ничего в ней не понял. «Как можно какие-то книги писать, когда вот так вот живого человека могут убить. Меня. Да и какой смысл их читать? Глупость. Бумага». Я ушел курить и курил целый час. Вернулся – Шея носок зашивает. «Видимо, он намеревается вернуться», – подумал я презрительно. Послонялся между кроватей, пацаны предложили мне в карты поиграть, я неприятно содрогнулся. «В карты, бляха-муха…» – передразнил мысленно. Хасан лежал на койке с закрытыми глазами. Я опять вышел на улицу. По дороге встретил Женю Кизякова. – Последний раз посрал, – сообщил мне Женя, улыбаясь. – Да ладно! – ответил я Кизе. Это меня немного успокоило. Хоть один нормальный человек есть. А то носки зашивают. Тоже мне. Ну, естественно, пока я одевался, Плохиш предложил мне помыться, чтобы потом возни было меньше с трупом. – Вы куда? – спрашивают у нас пацаны с поста на воротах. – За грибами, – говорит Астахов. Выходим, бежим, пригибаясь, от дома, почти родного, от теплой «почивальни»… «Куда мы? Куда нас?..» Присели, дышим. – Хасан, может, ты адрес забыл? – улыбаясь, шепотом спрашивает Кизя, в смысле «хорошо бы, если б ты дорогу забыл», и, не дождавшись ответа, обращается к Шее: – Взводный, давай в кустах пересидим, а сами скажем, что он не пришел? Я по голосу слышу, что Кизя придуряется. Если бы мне вздумалось сказать то же самое, это прозвучало бы слишком искренне. Кизя смелый. «Наверное, смелее меня», – с огорчением решаю я. Шея молчит. Отойдя метров на сто от школы, сбавляем ход. «Куда нам теперь торопиться?» – думаю иронично. Хасан идет первым. Договорились, что, если кто окликнет, он ответит сначала по-русски, а потом и по-чеченски. Мы одеты в черные вязаные шапочки, разгрузки забиты гранатами, броников, естественно, нет. Смотрю по сторонам. Мягко обходим лужи. Шея тихонько догоняет Хасана, останавливает его, делает шепотом замечание. Хасан подтягивает разгрузку – видимо, что-то звякало, я не слышал. Начинаются сельские дома, заглядываю в то окно, где мы видели труп на первой зачистке. «Если этот труп по ночам ходит и ловит случайных путников, это для меня не страшней, чем сидеть в подъезде…» – думаю. Вытаскиваю из кармана упаковку жвачки, кидаю пару пропитанных ароматной кислотой кубиков в рот. Сбоку тянется рука нагнавшего меня Кизи. Поленившись выдавливать кубики жвачки, кидаю на ладонь ему всю пачку. Из темноты встает полуразрушенная «хрущевка», сереет боком. Неожиданно вспыхивает огонек в одном из окон на втором этаже. Мы присаживаемся, я, чертыхнувшись, падаю чуть ли не на четвереньки. Огонек тут же гаснет. Шея машет рукой: пошли, мол. Кизя трогает ладонью землю – жвачку мою потерял. Медленно отходим, огибаем дом с другой стороны. Идем вдоль стены по асфальтовой дорожке. Хрустит под ногами битое стекло. Хасан поднимает руку, останавливаемся. Прижимаюсь спиной к стене, чувствую бритым теплым затылком холод кирпича. Оборачиваюсь на Кизю, он жует – нашел-таки. Кизя делает шаг вбок, на землю возле асфальта, видимо, пытаясь обойти стекло, и, резко отдернув ногу, произносит: – Ебс! Смотрю на него. – Говно! – произносит Кизя с необычайным отвращением. Слышится резкий запах. Видимо, канализацию прорвало в доме. Астахов, идущий позади Кизи, хмыкает. Кизя бьет каблуком по асфальту. Шея недовольно оборачивается: – Женя, ты что, танцуешь? – В дерьмо вляпался, – поясняю я. Идем дворами мимо то деревянных, то железных заборчиков, лавочек у подъездов, мусорных куч. Лицо задевают ветви дворовых деревьев. Останавливаемся на углах, перебегаем промежутки между домами, осматриваемся, идем дальше. Хасан уверенно ведет нас. Как все-таки здесь все похоже на российские городки, на пыльные дворики Святого Спаса. Сейчас вот подойдем к этой трехэтажке, а там Даша половички вытрясает – в белых кроссовочках, в голубеньких брючках, в короткой маечке, и виден открытый загорелый пупок, и тяжелые грудки встряхиваются, когда она половичком взмахивает… Ага, Даша… Хасан, повернув за угол, лоб в лоб сталкивается с женщиной, здоровой чернявой бабой в платке, в кожаной расстегнутой на груди куртке, в юбке, в резиновых сапогах. Некоторое время все молчат. – Напугалась… – говорит она спокойно и чуть улыбаясь – это слышно по голосу. Хасан отвечает что-то нечленораздельное, но по-русски. Приветливый набор звуков, произнесенный Хасаном, должен, по его замыслу, выразить то, что мы тоже немного напугались, но все, как видим, обошлось благополучно, мы вот тут прогуливаемся с ребятами и сейчас разойдемся мирно по сторонам. Чуть склонив голову, женщина тихо проходит мимо нас, мы стоим недвижимо, как манекены, глядя вперед. Обойдя замыкающего Астахова, женщина заходит в подъезд, дверь громко и неприятно скрипит и зависает в полуоткрытом состоянии. Шея оборачивается на нас, Астахов коротко и многозначительно кивает вслед женщине. Шея раздумывает секунду, потом говорит: – Идем! Чувствую, что Астахов недоволен. А я? Не знаю. Чего, убить ее, что ли, надо было? Взять бабу и зарезать? Как корову… Ну что за дурь. «Сейчас она позовет своих абреков, – думаю, – и они нас самих перережут. Как телят». Покрепче перехватываю ствол. Сжимаю зубы. «С-с-час, перережут. Хрен им». Останавливаемся у корявых кустов. Присаживаемся на корточки. Смотрим назад, на тот дом, от которого отошли. Ломаю веточку, верчу в руках, бросаю. Где-то далеко раздаются автоматные очереди. Здесь вокруг нас тихо. Встаем, двигаемся дальше. Совсем уже стемнело. Как мы пружинисто и цепко идем, какие мы молодые и здоровые… Все, наш дом, приплыли. Пятиэтажное здание серого цвета, «хрущевка», второй подъезд. Напротив дома, видимо, была детская площадка. В темноте виднеется заборчик, качели, похожие на скелет динозавра, беседка, как черепашка… Шея тычет в меня пальцем и затем указывает на дальний угол дома. – Глянь и вернись, – говорит он тихо, когда я прохожу мимо него. Как все-таки плохо идти одному. Чувствую себя неуютно и нервно. Неприязненно кошусь на окна: разбитое, целое, разбитое, потрескавшееся… Вот было бы замечательно увидеть там лицо, прижавшееся к стеклу, расплывшиеся губы, нос, бесноватые глаза. Даже вздрагиваю от представленного. Угол. Заглядываю за. Помойка, мусор, тряпки, битое стекло. Вглядываюсь в темноту. Опять где-то раздаются выстрелы. Дергаюсь, прячусь за угол. «Ну чего ты дергаешься, – думаю, – чего? Черт знает, где стреляют, а ты дергаешься». Возвращаюсь к своим, не глядя на окна. Хасан и Шея уже зашли в подъезд, Астахов держит дверь, ждет меня. Вхожу, Астахов медленно, по сантиметру, прикрывает дверь, но она все равно выдает такой длинный, витиеватый скрип, что у меня начинается резь в животе. Поднимаемся на второй этаж. Смотрю вверх, в узкий пролет. Естественно, ничего не вижу. Шея щелкает зажигалкой перед одной из дверей – только на секунду, прикрыв ее ладонью, при вспышке озаряется цифра «36». «Надо же, – думаю, – номер сохранился. А чего бы ему не сохраниться. Кому он нужен…» Мы быстро, стараясь не шуметь, поднимаемся выше этажом. Прислушиваемся. «Бля, куда мы забрели», – думаю. Чувствую внутри мутный страх, странную душевную духоту, словно все сдавлено в грудной клетке. – Чего будем делать? – спрашивает Астахов. – Попробуем выбить любую дверь, – отвечает Шея. – Может быть, через окна удастся уйти. Распределяемся: Женя Кизяков, Дима Астахов и я усаживаемся возле окна на площадке между вторым и третьим этажом – смотрим на улицы, поглядываем на двери, чтобы кто-нибудь нежданный не выскочил с гранатометом. Хасан и Шея стоят-сидят на лесенке чуть ниже нас. Вижу качели на детской площадке. При слабом порыве ветра дзенькает стекло ниже этажом… Дерево… Крона как будто бурлит на слабом огне… кто-то когда-то сидел под деревом, целовался на скамеечке. Чеченский парень с чеченской девушкой… Или у них это не принято – так себя вести? У Хасана надо спросить: принято у них под деревьями в детских садах целоваться было или это вообще немыслимо для чеченцев. Куда все-таки нас, меня занесло? Сидим посреди чужого города, совсем одни, как на дне океана. Что бы Даша подумала, узнай она, где я сейчас?.. На какое-то время в подъезде воцаряется тишина. Потом Дима тихонько кашляет в кулак. Чувствую, что у меня затекла нога, меняю положение тела, громко шаркая берцем. От ботинок Кизи веет тяжелым, едким запахом… – Кизя, может, ты снимешь ботинок и положишь его за пазуху? – предлагает Астахов шепотом. – Я сейчас в обморок упаду. Я чувствую, как Кизя улыбается в темноте. Он необидчивый. Даже как-то радостно реагирует, когда над ним шутят. И от этого сарказм и едкость шутки совершенно растворяются. Хасан поправляет ремень, что-то звякает о ствол. Шея стоит недвижимо, спиной к стене, полузакрыв глаза. Вдалеке раздаются автоматные очереди. «А что если я сейчас заору дурным голосом: „Темна-я ночь! Только пули свистят по степи…“ – что будет?» – думаю я. И сам неприязненно подергиваюсь. Какое-то время не могу отвязаться от этой шальной мысли. Чтобы отогнать беса сумасшествия, тихонько, одними губами напеваю эту песню. – Ташевский молится, – констатирует Астахов. – Цыть! – говорит Шея. Замолкаем. Все время хочется сесть иначе, ноги затекают. Терплю. Смотрю на пацанов, никто не шевелится. Терплю. Наконец Астахов пересаживается иначе, следом Кизя, сидящий на лестнице, вытягивает ногу в обгаженном ботинке и ставит ее на каблук рядом с Астаховым, под шумок и я пересаживаюсь. – Как куры, бля, – говорит без зла Шея. – Кизя, тварь такая, убери ботинок, – просит Астахов. Кизя молчит. Астахов наклоняется над берцем Кизи, пускает длинную слюну – сейчас, мол, плюну прямо на ногу. – Ага, и платочком протри, – советует Кизя. Астахов сплевывает в сторону и отворачивается к окну. Смотрим вместе в темноту. Качели иногда скрипят. Крона все бурлит. – Пойдем, на качелях покачаемся? – предлагаю я Димке, пытаясь разогнать муторную тоску. Молчит. «Забавно было бы… Выйти, гогоча, и громко отталкиваясь берцами от земли, высоко раскачаться… Чеченцы удивились бы…» Оттого что я вспоминаю чеченцев, произношу мысленно имя этого народа, мне становится еще хуже. «Они ведь близко… Где-то здесь, вокруг нас. Может быть, в этом подъезде… Мама моя родная…» Метрах в тридцати раздается пистолетный выстрел. Бессмысленно перехватываю автомат. «О, наш идет, – думаю иронично, пытаясь себя отвлечь, – возвращается домой и от страха в воздух палит». Начинаю мелко дрожать. «От холода…» – успокаиваю себя. Дую на озябшие руки. Резко скрипит входная дверь, и меня окатывает тошнотворная волна. Разум дергается, как пойманная рыба. Не знаю, что делать. Кизя медленно встает. Астахов уже стоит. Шея поднимает руку с открытой ладонью – «Тихо!» Слышны спокойные шаги. Один человек будто бы… Да, один. «Один, один, один, один…» – повторяю я в такт сердцу, быстро. Медленно снимаю предохранитель, встаю на колено, направляю ствол между прутьев поручня. Появляется мужская голова, спина, зад. – Аслан Рамзаев? – спрашивает Шея, шагнув навстречу поднимающемуся мужчине. Мужчина делает еще один, последний шаг и встает на площадке напротив Шеи. Автомат Шеи висит сбоку, дулом вниз, отмечаю я. Шея стоит вполоборота к подошедшему, расслабленно опустив руки. – Да, – слышу я ответ чечена, чувствуя мякотью согнутого пальца холод спускового крючка. Шея очень легким, почти не зафиксированным моим глазом движением бьет чечена боковым ударом в висок. В падении чечен ударяется головой о каменный выступ возле двери собственной квартиры. Я смотрю на его тело. Тело недвижимо. Шея хлопает чечена по карманам. Подбегает Хасан, помогает Шее… Я расслабляю палец, тупо зависший над спусковым крючком. Кошусь на Кизякова, тот смотрит на двери третьего этажа, держа ствол наперевес. Астахова не вижу, он у меня за спиной. – Как там на улице? – спрашивает Шея тихо, глядя поверх меня. Какой у него голос спокойный, а! – Пусто, – отвечает Астахов. Шея рывком переворачивает чечена, ловко связывает припасенной веревкой руки. Извлекает из разгрузки пластырь и нож. Отрезав сантиметров двадцать ленты, залепляет чеченцу рот. Перевешивает автомат на левое плечо. Взяв чечена за брюки и за шиворот, вскидывает на правое плечо, головой назад. – Хасан, Егор, посмотрите… – просит Шея на первом этаже. Выходим, обойдя взводного с его поклажей, на улицу. Вглядываемся в темноту детской площадки. Расходимся в разные стороны. Я добегаю до конца дома, заглядываю за угол. Сдерживаю дыхание, прислушиваюсь. Луна необыкновенно ясная стоит над городом Грозным. Помойка, расположившаяся за домом, источает слабые запахи тлена. Возвращаюсь, нагоняю уже вышедших из подъезда своих. Хасан чуть торопится. Постоянно уходит вперед, потом, присев и оглядываясь на нас, поджидает. «До-мой, до-мой, до-мой…» – повторяю я ритмично и лихорадочно. – Гэй! – кричит кто-то рядом. Останавливаемся. «Сейчас начнется!» – понимаю я. – Гэй-гэй-гэй! – повторяют явно нам – то ли с крыши, то ли из одного из окон, неясно… Все присаживаются. Шея сбрасывает чечена с плеча, тот внезапно вскакивает, Шея хватает его за горло, валит на землю, прижимает головой к земле. Несколько мгновений мы всматриваемся в темноту, ища источник крика. – Я тебе, сука, голову отрежу, – говорит Шея внятным шепотом своей оклемавшейся ноше. – Понял? Я не вижу, отвечает ли чечен. – Пошли! Бегом! – командует Шея. Вскакиваем, я сразу догоняю Шею, потому что чеченец впереди него бежит не очень быстро. Шея хватает его за шиворот, дергает так, что трещит и рвется куртка. Подбегаем к дому, жмемся к стенам, сворачиваем за угол. – Еще бросок! Добегаем до следующего дома. Чеченец крутит головой, таращит глаза, смотрит назад. – Давай, порезвей работай клешнями… – говорит Шея чечену, пропуская его вперед. – Егор, веди его, – приказывает мне взводный; отходит назад к углу дома и вместе с Астаховым начинает вглядываться и вслушиваться в темноту, которую мы миновали. Я толкаю чечена, он делает несколько шагов, споткнувшись, падает, я подцепляю его за ремень, он смешно встает на четыре конечности и от того, что я все еще судорожно тяну его за ремень вверх, не может никак подняться. Нас догоняет Шея, хватает чечена за волосы, дергает его, наш пленник делает длинный прыжок вперед и набирает скорость. «Почему никак не стреляют?» – думаю я. Пробегаем еще квартал. Садимся с Астаховым к стене, пускаем длинную, тягучую слюну. Чеченец быстро дышит носом. Он морщит скулы и мышцы лица, я понимаю, что ему хочется отлепить пластырь. Я мягко бью ему пальцами левой руки по лбу, чтоб перестал. Шея стоит на углу дома. – Тихо… – говорит он, подойдя к нам. – Вроде тихо. Мы бежим дальше, чеченец часто спотыкается. Шея связывается с базой, предупреждает, что мы близко. Метров за пятьдесят до базы становится легко. Уже дома. Почти уже дома. Совсем уже дома. Мы входим во двор и начинаем смеяться. – «Гэй-гэй-гэй!» – пародирует неизвестного, окликавшего нас, Астахов, заливаясь. Я тоже хохочу. – «Гэй!» – повторяю я. – «Гэй-гэй-гэй!» В ночном Грозном раздается наш смех. – Кизя, мы не скажем парням, что ты боты обгадил от страха! – смеется Астахов, и Кизя тоже смеется. – Ну что, аксакал, поскакали дальше? – спрашивает гыгыкающий Шея у чеченца, хмуро смотрящего куда-то вбок. И мы снова хохочем. Нас встречают улыбающийся Семеныч и начштаба. Семеныч кажется родным, хочется броситься ему на шею. «И начштаба – отличный мужик!» – думаю я. Чеченца сразу уводят в кабинет Черной Метки. Мы входим в «почивальню» посмеиваясь. Пацаны дрыхнут. «Гэй-гэй-гэй!» – повторяем мы, улыбаясь, уже на исходе здорового мужского хохота. Скворец поднимает заспанную голову, улыбается нежно, щурит глаза. «Гэй-гэй-гэй…» Что может быть забавнее. VIII Потихоньку излечившись от расстройства желудков, пацаны начали разъедаться. После завтрака, сопровождаемого добродушными напутствиями от Плохиша, уже в полдень мы собираемся душевной компашкой: Хасан, Скворец, Димка Астахов, Андрюха Конь, Кизя. Порой, конечно, кто-то из нас дежурит на крыше или на воротах. Ну вот, в этом или в усеченном составе собираемся, открываем каждый по банке кильки в томатном соусе, каждый режет себе по луковичке и за милую душу все это уминаем. Спустя пару часов подходит время обеда, все с отличным аппетитом отведывают супчику, порой опять рыбного, из кильки (ничего страшного, рыба – штука полезная), иногда щей, иногда горохового. Однажды Костя Столяр, все время поругивающий Плохиша за разгильдяйское отношение к поварским обязанностям, самолично изготовил украинский борщ, выгнав поваренка из его кухоньки, чтоб не мешал. Борщ получился бесподобный, Вася Лебедев не постеснялся хлебушком протереть чан, что послужило побуждением Плохишу предложить Васе отведать из ведра для отходов на кухоньке: «Там такие славные очистки и хлебушек размякший», – посулил Плохиш. Ближе к ужину мы встречаемся за столом еще разок, на этот раз почаевничать. Все скромно, разве что между делом банку тушенки съедим. Пацаны, конечно же, были бы не прочь выпить пива, но Семеныч запретил пить пиво до 21.00. Причем после наступления заветного срока могут выпить только те, кто не заступает на посты. Ну, естественно, чаем сыт не будешь, так что к ужину опять все голодные. В полвосьмого Плохиша, привычно дремлющего на койке, на втором ярусе, все уже гонят из «почивальни» – иди, поваренок, обед грей. – Холодное пожрете, скоты ненасытные, – отругивается Плохиш и накрывается одеялом с головой. – Ударь его копытом, – просит Язва нашего Коня: у Андрюхи Суханова койка расположена ярусом ниже лежанки Плохиша. Андрюха Конь послушно бьет ногой в то место, где сетка кровати особенно провисает под телом Плохиша – предположительно по заду поваренка. – А-а, по почкам! – блажит Плохиш. Андрюха бьет еще раз. – А-а, по придаткам! – еще громче завывает поваренок и слезает-таки вниз, попутно желая Андрюхе всяческих благ: сена на завтрак, золотых подков и бантика на хвост. «Как я их люблю всех… – думаю я. – И ведь не скажешь этим уродам ничего… Как я боюсь за них. За нас боюсь…» – еще думаю я. «Как погиб этот пацан? – думаю следом, вспоминая десантника. – Отчего он погиб? Может, смерть приходила к кому-то из нас, искала кого-то, а зацепила его? Как это нелепо… Приехал на рыночек, глазел на чеченок, приценивался к консервам… Стрельба началась – даже не очень испугался, привычно присматривался – оценивал обстановку на глаз, как мужики прицениваются, оставаться ли в баре или другой искать… Даже покурил – дымку глотнул напоследок. Не собирался ведь умирать. Потом побежал и упал. И нет его. Зачем он тогда приценивался? Консервы, что ли, ему были нужны? Чего курил? Мог бы и не курить. Мог бы и не жить совсем… Дочь у него родилась – за этим жил? Одна будет расти девочка, без отца». Семеныч приехал из ГУОШа, серьезный, озабоченный. И даже поддатый. Отозвав Шею и Столяра, тихо распорядился выставить на стол спиртное. По две бутылки на взвод. У нас на такие приказы слух наметанный, все сразу приятно оживились. – Вчера было некогда… – говорит Семеныч за столом. – Сначала… – тут он смотрит на Федю Старичкова, который так и не уехал, – никуда не поедешь, – обрывает Семеныч начатое предложение, потому что и так все поняли, что речь шла об эксцессе с гранатой, – будешь тут искупать, – жестко заканчивает он, и у меня сразу появляются неприятные предчувствия. – Потом вот ребятки ушли… за добычей, – Семеныч смотрит на Шею, на Хасана, мне хочется, чтобы Семеныч посмотрел и на меня, и он останавливается взглядом на мне и даже кивает, вот, мол, и Шея, и Хасан, и Кизяков, и Астахов, и Егор – эти ребятки ходили за добычей. – Знатную птицу поймали, – продолжает Семеныч. – От лица комсостава вам… – здесь Семеныч снова обрывает начатое, но мы и так понимаем, что нам «от лица комсостава» благодарность. – Вчера было недосуг, – говорит Семеныч, – а сегодня надо помянуть пацана, десантничка. Смерть к нам заглянула. Мы должны помнить о ней. Первую пьем за наше здоровье. Вторую – за тех, кто нас ждет. Третью – молча и не чокаясь. «Давай браток… Пусть пухом…» После третьей глаза заблестели и даже от души отлегло – все-таки нехорошо, когда душа человеческая не помянута. Но особенно развеселиться нам Семеныч не дал. – Так, ребятки, – сказал он, – томиться я один не хочу, скрывать от вас ничего не желаю. Завтра мы выезжаем за город, будем брать селение Пионерское. Или Комсомольское… Без разницы, какое… Главное – вот что. В селе, согласно данным разведки, находится группа боевиков… Будет большой удачей, если каждый второй из нас вернется раненым. Так все и онемели. Ну, Семеныч, мать твою, видно, ты немало выпил… – Всем привести себя в порядок, – продолжает Семеныч. – Больные есть? Я смотрю на пацанов. Многие сидят, чуть прикрыв глаза, будто смотрят внутрь себя, перебирая, как на базаре, органы: так, печенка… нет, печенка не болит; селезенка… и селезенка работает; желчный пузырь… в порядке; сердечко… сердечко что-то пошаливает… да и в желудке неспокойно… Но в общем здоровья хоть отбавляй, будь оно неладно. – Больных нет, – заключает Семеныч. – Командиры взводов могут по своему усмотрению изменить график заступления дневальных или заменить кого-то из дежурящих на крыше, на тот случай, если больные все-таки обнаружатся. Вопросы есть? – Мы что, одни будем штурмовать? – спрашивает Хасан. – Нет, скорей всего, не одни. Точно ничего не знаю. Не докладываются генералы. Все детали на месте. Пацаны еще вяло пожевали. Что делать теперь? Курить, конечно. – Ни хера себе «детали», – говорит Хасан. – Одно дело – мы одни побежим деревню брать, а другое… – А другое дело – туда сначала ядерную бомбу кинут, – заканчивает его мысль Плохиш. Хасан не отвечает. Все молчат. – Ну дела… – произносит кто-то. Бычкуем по очереди сигареты в умывальнике, лениво бредем по ступеням в «почивальню». «Ну что, сейчас начнешь думать, как тебе жить хочется? – ерничаю я сам над собой, пытаясь отогнать тоску. – Ну и что? – отвечаю сам себе: – Хочется. Очень хочется». «Все, что было до сегодняшнего дня, – все ерунда, – думаю я. – Ну зачистки, подумаешь… А завтра кого-нибудь убьют наверняка. Мама родная, может, меня завтра не станет? Чего я делать-то буду?» Доели ужин, бодрясь, допили початое и спать пошли. Анвар Амалиев повертелся-повертелся на кровати, поохал и, вижу, к доктору пошел; сейчас скажет, что ему таблетки нужны «от сердца». Получил таблетки, пьет, зубами стучит о стакан. Переворачиваюсь на бок, лбом к стене прижимаюсь, как же мне тошно. «Завтра бой». Где-то я слышал эти слова. Ничего в них особенного никогда не находил. А каким они смыслом наполнены неиссякаемым. Сколько сотен лет лежали так ребятишки на боку, слушая тяжелое уханье собственного сердца, помня о том, что завтра бой, и в этих словах заключались все детские, беспорядочные, смешные воспоминания, старые хвостатые мягкие игрушки с висящими на длинных нитях, оторванными в забавах конечностями, майские утра, лай собаки, родительские руки, блаженство дышать и думать… Даша… – и все это как бульдозером задавливало, задавливает, вминает во тьму то, что завтра. «Может быть, лежать и думать всю ночь? Жизнь будет длиннее – на сколько там? – на восемь часов, наверное, уже не на восемь, остается все меньше и меньше, вот сейчас уже несколько секунд прошло, а пока думал, что прошло несколько секунд, – еще несколько, и пока говорил „еще несколько“ – еще… Может, что-то надо сделать? Может, выйти сейчас из „почивальни“, будто помочиться захотел, стукнуть дневального по плечу, дескать, сиди, браток, слушай рацию, схожу вот, помочусь… На улицу выйти и направиться к воротам… На воротах у нас ночью поста нет. Выйти за ворота, делая вид, что не слышишь, как тебя с крыши кличут, и пойти, пойти, потом побежать через город, до самой Сунжи, до моста… Прячась в подъездах, таясь, подрагивая всем телом, кому я нужен – один, без оружия, беззащитный дезертир. Через мост переберусь, там нет блокпоста, и ночью пойду, побегу, может быть, заплачу от стыда, это ничего, от этого не умирают… Так до самой границы и добегу… А в Дагестане сяду на электричку и буду ехать, пока меня контролеры не снимут с вагона. Тогда сяду на следующую электричку. А потом еще на одну. И приеду в деревню деда Сергея, сниму там домишко какой-нибудь, заведу собаку… Устроюсь сторожем в… чего там осталось-то – колхоз или совхоз?.. ни того, ни другого, вроде, уже не осталось… устроюсь сторожить чего-нибудь… пугалом устроюсь на огород… буду в шляпе стоять и в старом пальто, руки расставив… в зубы мне вставят милицейский свисток, буду свистеть, когда вороны слетятся… Приедет комиссия: „Нет ли у вас тут дезертира Ташевского?“ Надвину шляпу на глаза – никто не узнает… Да никто и не приедет… Так и буду всю жизнь стоять на огороде… Блаженство какое – дыши, думай, никто не мешает. Совсем не будет скучно. Кто вообще эту глупость придумал – что бывает скучно? Ерунда какая. Ничего нет скучнее, чем умирать. А жить так весело… Из сельсовета Даше позвоню, она приедет в деревню… Не узнает меня сначала. „Что это за пугало?“ А это герой чеченской войны Егор Ташевский. Да уж, герой… Разнюнился… Занюнился… Вынюнился…» Что поделаешь с этим человеком, а? Плохиш даже в это утро заорал, в четыре часа утра. Невроз, накопленный в невыспавшихся головушках бойцов, размышлявших и ворочавшихся до полуночи, мог вылиться в крайние формы, проще говоря, Плохиша могли забить ногами, но он, прокричавшись, говорит: – Не ссыте, пацаны. Я с вами пойду. Всю ночь думал, веришь, Семеныч? Я разлепляю глаза и понимаю, что Плохиш врет про свою бессонницу, рожа его – розовая и выспавшаяся. – Решился, – продолжает Плохиш. – Первым пойду. Шашка наголо и на коне. Конь! – Плохиш берет подушку и бьет ею по голове Андрюху Суханова. – Слышишь меня? Я на тебе поеду, – здесь Плохиш обрывает себя. – Серьезно, Семеныч! Вон, сердечник жратву приготовит, – Плохиш кивает на Амалиева, и я вижу лежащего будто при смерти Амалиева с обмотанной полотенцем головой. Я начинаю смеяться, и те, кто поднимают хмурые головы от подушек, тоже начинают смеяться, видя Амалиева. Анвар, наконец поняв, в чем дело, снимает полотенце и засовывает его под матрас. Вот Анвар-то уж точно не спал. «Ну как, Егор, чувствуете себя? – интересуюсь я мысленно. – Нормально, – несколько грубо отвечаю своему второму „я“, – не беспокойся…» Спрыгиваю с кровати, накидываю тапки, беру мыльно-рыльные принадлежности, помещающиеся в волглом полиэтиленовом пакете, и бреду к умывальникам неспешным шагом спокойного, даже вроде напевающего что-то молодого человека. Возле умывальника извлекаю из пакета зубную щетку, она сырая, в мыле, держать в руках ее неприятно. Рефлекторно провожу языком по зубам, и тут же мое выпестованное сном настроение сходит на нет. Я вижу зубы того парня, одного из убитых, виденных мной возле аэропорта – оскаленные, мертвые, белые зубы, частоколом торчащие из разодранной пасти. Сжимаю свою щетку, глядя на себя в зеркало. Я даже боюсь открыть рот, ощерить зубы, потому что на лице моем, кажется, сразу проступят костяные щеки и околелый подбородок того парня. Длинно плюю кислой ночной слюной в рукомойник, и слюна виснет на моих почему-то холодных губах. Меня оттискивают от умывальника, я, не осознавая, что делаю, выдавливаю из тюбика пасту, но не могу попасть на щетку, и белая субстанция с резким неживым мятным запахом сочно падает на сырой и грязный пол. Кое-как почистив зубы, тяну себя, хватаясь за железные прутья перил, на второй этаж. До выхода еще полчаса. Чем заняться-то все это время? «Может, завещание написать?» – пытаюсь я рассмешить самого себя. Если бы та моя часть, что так шутит, на мгновенье отделилась от меня, я бы в рожу ей плюнул. Заглядываю в «почивальню» и вижу, как пацаны собираются, суетятся. «Куда собираемся?» – хочется мне крикнуть. Вместо этого я бочком прохожу к своей кровати, вытаскиваю из рюкзака сигареты и снова спускаюсь вниз, на ходу прикуривая. Дохожу до умывальни, затягиваюсь, глядя на конец сигареты, мягко обвисающий пеплом. «Нет, покурить я еще успею, – думаю я, – покурить время будет». Бросаю непотушенную сигарету на пол, задумываюсь, куда идти. Из туалета слышны громкие, желудочного происхождения звуки. «Жизнь», – думаю я. Вижу, как Плохиш с Амалиевым несут наверх чан с дымящимся супом. Иду за ними, как собака, привлеченная запахом. С радостью замечаю, что я голоден. «Вот что надо сделать, – думаю, – надо супчику покушать». Поедаю суп, не замечая его вкуса, старательно жую большими ломтями откусываемый хлеб – мне кажется, что двигая скулами я не думаю, не думаю, ни о чем не думаю. Доев суп, я понимаю, что абсолютно не голоден, вообще не хотел есть, не знаю, зачем ел. Присаживаюсь на кровать Сани Скворца, скидываю тапки, вытаскиваю из-под кровати свои берцы, надеваю, старательно и крепко зашнуровывая. С самого начала командировки я сплю в одежде, поэтому надевать мне больше нечего, кроме разгрузки, но ее пока рано. Покачиваюсь на кровати Саньки, смотрю на затылки парней, приступивших к поеданию макарон. «Нет, макарон не хочу. Тушенки не хочу. Хочу чая. Чая нет. Хочу компота». Иду с кружкой к Плохишу, он наливает мне компот. С бульканием падает в стакан какой-то склизкий фрукт, похожий на выдавленный глаз. Молча выливаю содержимое стакана обратно в чан. – Чего, стаканчик всполоснул? – совершенно спокойно спрашивает Плохиш. – Ниче-ниче, можешь еще ручки там помыть. – Мне без фруктов, – говорю я. Залпом выпиваю компот, снова иду курить. Привалившись спиной к мешкам с песком, наваленным у окон, курю в туалете. Все уже опорожнились, туалет пуст. – Ташевский! – кричит Шея. – Построение! Отделение будешь свое собирать? «Бля, у меня еще и отделение. На хер бы оно мне нужно, это отделение», – думаю я, не двигаясь с места и пытаясь увидеть кончик уже докуриваемой сигареты. Держа сигарету в зубах, я щелкаю по ней указательным пальцем, привычным движением, именуемым в народе «щелобан»: когда согнутый указательный палец мгновенье придерживается большим и затем с разгоном выскальзывает из-под него. Сигарета, к моему удивлению, не взлетает, сделав под потолком нужника красивый круг, а аккуратно бьет мне в глаз еще дымящимся концом. Господи, как больно! Мамочки, я выжег себе глаз! Какой стыд! Что я скажу Семенычу? Натыкаясь на стены, я бегу к умывальнику, глаз щиплет, будто его посыпали перцем или солью и все это залили водкой. Врубаю воду, набираю в горсть и начинаю омывать свой сощуренный от боли и ужаса зрак. – Ташевский! – орет Шея. После шестой горсти воды, прижатой к лицу и растекшейся по рукам, за рукав и дальше к локтям, глаз начинает разлепляться. «Видит!» – радуюсь я. Ресницы будто вымазаны клеем. «Я успел его закрыть, мой глазик, – понимаю я. – Как же я успел его закрыть? А? Сигарета летела сотую долю секунды, а он успел закрыться! Что было бы, если бы она впилась мне прямо в глаз горящим кончиком? Ослеп бы?» Еще немного умываюсь, пальцами раздираю ресницы и спешу на второй этаж. Радость, что я не ослеп, настолько сильна, что я бодро пихаю в бока идущих мне навстречу товарищей. Накидываю разгрузку, надеваю на бритый череп вязаную шапочку, цепляю на плечо автомат, с радостью чувствую его славную привычную тяжесть. Несколько раз подпрыгиваю на месте: все ли нормально лежит в разгрузке, не вываливаются ли гранаты из кармашков. Пацаны почти все уже вышли, только Монах копошится в рюкзаке. – Давай, Монах, не тяни, – говорю я грубовато. Он не реагирует. Толкаясь, строимся на улице. Смотрю на свое отделение: все на месте, стоят в два рядка, ломцы хмурые. Встаю в строй – мне оставили место. Выходит Семеныч. Недовольно провожает взглядом неспешно выбредающего из школы Монаха, взгляд профессионального военного автоматически оценивает начищенность его ботинок, недовольство в глазах Семеныча сменяет брезгливость, но и она тут же исчезает – не до этого… Смотрю на Семеныча с надеждой. Мне кажется, что все так смотрят на командира. Семеныч, отец родной… – Я не знаю, что там будет, что нас ждет, – говорит он. – Надеюсь, нам дадут время, чтобы мы определились, как будем работать. Мне очень нравится это слово – «работать». Хорошо, что он так говорит. – Первый зарок: поддерживать связь. Рации у всех заряжены? Не будет связи – все. Слушайте рацию! Второй зарок: бойцы смотрят на командиров, командиры делают то, что говорю я. Никакого геройства, никаких «За мной, в атаку!» Третий зарок: не кучковаться. Толпой не так страшно, но стреляют всегда по толпе. От слова «стреляют» по строю пробегает легкий озноб. Так все-таки мы будем «работать», а по нам будут стрелять. – Кто первый обнаруживает огневые точки противника – немедленно связывайтесь со мной. Командиры взводов всегда должны знать, где у них гранатометчики и пулеметчики, чтобы координировать огонь. Рядом с Семенычем стоит начштаба, но он не пойдет с нами. «И хорошо, что не пойдет», – думаю я. У капитана Кашкина вид виноватый. Чуть поодаль стоит дядя Юра, взгляд его задумчив и бестолков одновременно, как у пингвина. «Дядя Юра, – думаю с нежностью, – может быть, будешь меня вытаскивать с поля боя… Легкораненого. В мякоть ноги… „Кость не задета“… И – домой». – Лопатки все взяли?.. Через пятнадцать минут по трассе пойдет колонна, мы загружаемся в грузовики, – заканчивает Семеныч. Выходим за ворота. Оглядываюсь на школу. Из кухоньки выглядывает Амалиев, но тут же прячется. – Удачи, мужики! – слышу я в рации голос кого-то из пацанов, оставшихся на крыше. Выбредаем к трассе. Все курящие сразу закуривают. С минуту все стоят, выглядывают, не едет ли колонна. Потом бойцы по одному начинают присаживаться на корточки, а кто и прямо на зад. – Не расслабляйтесь! – говорит Семеныч. – Поглядывайте по сторонам. Костя! Сынок! Организуйте наблюдение… «Чего тут может быть страшного? – думаю я о городе, который еще недавно пугал меня всем своим видом, каждым домом, любым окном. – Такие тихие места…» Докуриваю и только сейчас вспоминаю, что я себе глаз едва не сжег. Трогаю его аккуратными, недоверяющими пальцами, как слепой. Глаз на месте, не гноится, не косит, все в порядке, смотрит по сторонам, как настоящий; второй, здоровый, за ним поспевает. Еще издалека слышим колонну. Все встают с мест, хотя машины еще не появились. – А танков нет… – говорит Язва задумчиво, определяя машины по звуку. Мы ждем еще и, наконец, видим колонну – три бэтээра, три грузовичка. У пацанов заметно портится настроение. На первом бэтээре среди нескольких солдат сидит Черная Метка. Колонна подъезжает, Черная Метка спрыгивает с бэтээра, отряхивается и, подождав пока водитель заглушит БТР, говорит: – Здорово, мужики! Бойцы молчат. Только Саня Скворец отвечает: «Здорово», – и это его приветствие в наступившей тишине кажется особенно нелепым. Черная Метка, будто не заметив ничего, отводит Семеныча в сторону, говорит ему что-то. – А где танки? – интересуется кто-то из парней. Ему шепотом отвечают где. Очень далеко… – Итак. По данным разведки, в селе находится группа боевиков, от десяти до пятидесяти человек, – объясняет вернувшийся Семеныч. – Чего, пятьдесят на пятьдесят? – спрашивает Плохиш, но даже его веселость исчезает на глазах; вопрос начинается как: «Эх, блин, веселуха», – а заканчивается, как: «Ну, трандец». – Будет сопровождение, – говорит Семеныч, но как бы не отвечая Плохишу, а продолжая фразу. – Два танка. Мы следом за танками входим в деревню. Ну и бэтээры… – Семеныч оглядывает машины с солдатиками. Солдатики смотрят на нас, ищут в нас, более взрослых, чистых, здоровых, успокоение. – Живем! – говорит Шея и весьма ощутимо хлопает Монаха по спине. – Не дрейфь, архимандрит! – смеется он своей нелепой шутке. Никто, кроме Шеи, особенно не радуется. Ну и что, что танки? В танках, наверное, не страшно, зато на каждого из нас хватит одной маленькой пульки. «Неужели нельзя взять село усилиями одних танков? – думаю я. – Подъехать на танке и сказать: „Сдавайтесь!“ Чего они сделают, ироды, против танков? А, убегут… Мы для того, чтоб их ловить». Я снова закуриваю, мне не хочется, но я курю, и во рту создается ощущение, будто пожевал ваты. И еще будто этой ватой обложили все внутренности головы – ярко-розовый мозг, мишуру артерий, – как елочные игрушки. Дают команду грузиться. Пацаны легко взлетают в крытые брезентом кузова. «Какие у меня крепкие, жесткие мышцы», – думаю я с горечью, запрыгнув в кузов. Меня немного лихорадит. «Истерика», – определяю я мысленно. Кажется, кто-то высасывает внутренности – паук с волосатыми ножками и бесцветными рыбьими глазами, постепенно наливающимися кровью. Моей кровью. Трогается машина. «Нас везут на убой». Пытаюсь отвлечься на что-то, смотрю на бойцов, но взгляд никак не может закрепиться на чем-либо. Небритые скулы, чей-то почему-то вспотевший лоб, ствол автомата, берцы с разлохматившимся охвостьем шнурка, потерявшего наконечник. Мысленно я засовываю это охвостье в дырочку для шнурков в берцах – обычно из разлохматившегося шнурка извлекается одна нитка, эту нитку нужно просунуть в дырочку, а с другой стороны прихватить ее двумя пальцами и потянуть – так вытаскивается шнурок. Начинают ныть ногти, мне кажется, я их давно не стриг, я даже ощущаю, как они отвратительно скользнут друг по другу, когда нитка выскочит из пальцев. Меня начинает мутить. Закрываю глаза. Во рту блуждает язык, напуганный, дряблый, то складывающийся лодочкой, собирающей слюну, то снова распрямляющийся, выгибающийся, тыкающийся в изнанку щеки, где так и не зажила со вчерашнего дня ранка, когда я, вернувшись с поста, жадно ел и цапнул зубами мягкую и болезненную кожу, мгновенно раскровенившуюся и пропитавшую соленым вкусом хлеб, кильку в томатном соусе, только луку было ничего не страшно, его вкус даже кровь не перебивала, разве что щипало от него во рту, в том месте, где, как мне казалось, дряблыми лохмотками свисала закушенная щека. «Странно, что вчера вечером я, когда мы поминали десантничка, эту ранку не замечал. Наверное, сегодня язык ее растревожил…» Наконец, и язык успокоился и повалился лягушачьим брюшком на дно рта, ткнувшись кончиком в зубы и рефлекторно проехавшись напоследок по черному от курева налету на зубах. Пытаюсь задремать. На брезентовое покрытие кузова голову не положишь – трясет. Расставляю ноги, с силой упираюсь в ляжки локтями, кладу лоб на горизонтально сложенные руки. Так тоже качает. И еще сильнее тошнит. Сажусь прямо, закрываю глаза. На десятую долю секунды открываю их, «фотографирую» пацанов и разглядываю их лица, уже закрыв глаза. Успеваю рассмотреть только нескольких – задумчивого Шею; бледного Кешу Фистова с эсвэдэшкой между ног; с силой сжавшего зубы, так что выступили скулы, будто сдерживающего злой мат Диму Астахова… Остальные расплываются. Еще раз открывать глаза мне лень, тяжело, не хочется, неинтересно – из перечисленных причин можно выбрать любую, и каждая подойдет. Чтобы отвлечься, начинаю считать. «Один, два, три, четыре…» Мне почему-то кажется, что я считаю наших пацанов, отсчитываю их жизни, как на счетах, и поэтому я испуганно прекращаю этот счет и снова начинаю – уже с пятидесяти. «Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три, пятьдесят четыре…» Язык лежит, как полудохлая лягва в иле. «Сто сорок один, сто сорок два…» На ухабах зрачки дергаются под веками, как мелкие глупые птички. «Четыреста одиннадцать, четыреста двенадцать…» Пахнет деревьями, ветками, землей. Значит, выехали из города. Нет, не буду глаза открывать. «Тысяча семьсот девяносто пять… Тысяча семьсот девяносто… Может, я не о том думаю? Может, нужно что-то решить с этой жизнью? А чего ты можешь решить? И кому ты скажешь о своем решении? И кому оно интересно? Тысяча семьсот девяносто семь… или шесть? Или семь?» Машины останавливаются. Открываю глаза. Минимум пейзажа – голая земля, почему-то отсыревшая. Кто-то из сидящих ближе к краю высовывается из кузова. – Чего там? Чего? – спрашивают сразу несколько человек. Ответа нет, и пацаны поднимают со скамеек отсиженные зады, толпятся и пытаются, согнувшись, подойти к краю кузова, но Семеныч уже вызвал по рации Шею и Столяра и, даже не дождавшись их ответов, приказывает всем оставаться на местах. – Курить-то можно? – спрашивает кто-то у Шеи. Шея молчит, я закуриваю; после первой затяжки сладостно жую – будто ем дым. Сладкий, вкусный дым, нравится… Опять нравится… Шея смотрит на меня недовольно. Не только потому, что я закурил без разрешения, но потому, что он дым не любит – некурящий у нас взводный. А машина, хоть и кузов, – все-таки помещение, надо и честь знать. Делаю несколько жадных затяжек и бычкую сигаретку о пятку берца. Машина трогается. Смотрю, куда бросить окурок, и, не найдя места, бросаю его на пол. Некоторое время смотрю, как он катается по полу, пачкая изящные бока мухоморного окраса пенечка фильтра. На ухабах машины переваливаются, едва не заваливаясь на бок, пацаны с трудом держатся, кто за что может. «… Какая тягомотина, скорей бы уж…» Смотрю на улицу, там появляются деревья, не знаю их названия. Какие-то деревья, из тех, что растут только в Чечне. По крайней мере, в Святом Спасе они точно не растут. Впрочем, я и тех деревьев, что растут в Святом Спасе, по названиям не знаю. Береза, дуб, клен – и все. А еще рябина… «Ой, рябина кудря-я-вая…» И калина. «Калина – это дерево?» Я не успеваю додумать. Машины снова останавливаются, моторы глушатся; какое-то время гудит БТР – тот, что шел первым, но вскоре и его глушат. Все сидят молча. Смотрю на улицу, вижу кабину машины, шедшей за нами, лицо шофера. Не могу понять его настроения, черты лица шофера расплываются. Зато появляется лицо Семеныча – он подошел к борту нашего кузова, заглядывает внутрь, командирским чутьем, нюхом оценивая состояние коллектива. – Разомните косточки, ребятки… – говорит Куцый, видимо, оценивший наше состояние как нормальное. Все с готовностью вскакивают с мест и поэтому долго приходится стоять согнувшись, дожидаясь, пока ближние к краю спрыгнут с машины; карманы разгрузки, отягощенные гранатами, тяжело свисают, мышцы спины и шея начинают ныть. Наконец подходит моя очередь. Спрыгиваю не очень удачно, потому что приземляюсь на пятки («Чему тебя учили?» – злюсь), боль бьет в мозг и теряется в нем. Осматриваюсь по сторонам. Бродят люди, каждый о своем молится. Вижу нескольких мужиков в танкистской форме, а где танки? А, вот стоят… Холмистая местность, никаких признаков жилья. Быть может, за тем холмом? – За тем холмом… – доносится обрывок разговора. Я оборачиваюсь. Стоят: Черная Метка, Семеныч и танкист без знаков отличия, но сразу видно – служивый никак не меньше капитана. Вояка указывает на холм рукой. Мне по-детски хочется их подслушать. Мне кажется, они говорят друг другу правду, какую нам постесняются сказать. Что-то вроде: «Пятью-шестью бойцами придется пожертвовать, а что делать…» Но я не двигаюсь с места. Даже отворачиваюсь от командиров. Семеныч объявляет построение. – Вот за тем холмом находится село… Совершаем марш-бросок. Рассредоточиваемся на холме, у взгорья, выше не забираемся, не светимся. Как только мы достигнем обозначенного рубежа, двинутся танки в объезд холма. Дожидаемся, когда они выйдут напрямую, и делаем рывок следом. До села триста или чуть более метров. «А почему сначала мы побежим, а танки потом? – думаю я. – Танки быстро пойдут, и мы за ними не поспеем – километра полтора жилы рвать, поэтому сначала мы, – отвечаю сам себе. – Тем более что они вверх не полезут, а за ними бежать – круг давать… На полянке же наши чудо-машины в полный дух попрут. И мы за ними. Остается только уповать, чтобы танки не разбудили чичей, пока не выйдут на прямую. Если чичи, конечно, уже не проснулись. Наверняка уже проснулись и еще вчера вечером пристрелялись к полянке. И мин там понаставили. Бляха-муха, какой ужас… Может, разбежаться и вдариться головой о кузов? Потом скажу, что у меня было минутное помешательство…» – В нескольких, предположительно четырех ближних к поляне, домах и амбарах располагаются боевики, – продолжает Семеныч. – Возможно, они есть и в селе, но в селе есть и мирные люди, поэтому… – Поэтому аккуратно, – вставляет Черная Метка. – Ну щас, «аккуратно», – передразнивает его шепотом Астахов, – надо было с «вертушек» расхерачить это село… – Что мы, пехота? – буркает кто-то недовольно неподалеку от меня. – А что, спецназ? – спрашивает Астахов. – Да, спецназ. – Хотел, чтобы солдатики село взяли, а ты там зачисткой занимался? – зло говорит Астахов. – Разговорчики, – обрываю я парней. – При подходе, если не начнется бой, блокируем дворы, где предположительно находятся боевики, и дальше – по обстоятельствам. Если бой начнется раньше, окапываемся, подавляем огневые точки противника. Повторяю самое главное: поддерживать связь, командирам слушать рацию, бойцам слушать командиров – это раз. Идя за техникой, не кучкуемся – это два. Окапываться резво, чем глубже закопаемся, тем лучше. – Может быть, лучше подкоп под село сделать? – говорит Язва тихо. – Вылезем, как кроты, из подпола… «А вот и мы!» – Выходим через пять минут, – заканчивает Семеныч. Пацаны вяло расходятся. – Сергей! – говорит Язва, столкнувшись лицом к лицу с Монахом. – Чего? – отзывается Монах неприязненно. – Держи хрен бодрей, – зло отвечает Язва. «Помолиться, что ли? – думаю. – Ни одной молитвы не знаю. Господи-Господи-Господи-Господи…» Подхожу к машине, прислоняюсь плечом к борту. Хочется лечь. Внутренности уже высосаны, пустое нутро ноет, где-то на дне живота, как холодец, подрагивает недоеденный пауком, отвалившийся откуда-то ломоть мяса. «Мое тело, славное мое тело…» – я пытаюсь почувствовать свои руки и сначала чувствую автомат, его холод, а потом, кажется, еще более холодные свои пальцы; еще я хочу почувствовать свою кожу, свои соски, и узнаю их, болезненные, сморщенные, как у старика, потершись о тельник. «Мое тело», – еще раз повторяю я. Пытаюсь согнуть и разогнуть пальцы, окоченелые, они не поддаются. – Егор, строй своих. «Чей это голос? Кажется, взводный что-то сказал…» Выискиваю взглядом Кизю… Монаха… Степку Черткова… Скворца… Андрюха Конь стоит, расставив ноги, держит пулемет наперевес… «Надо же, я еще людей узнаю…» – удивляюсь я. Открываю рот, хочу что-то сказать, но раздается нечленораздельный, сипло-писклявый звук. Оборачиваюсь по сторонам: не заметил, не услышал ли кто… Говорю несколько слов шепотом: «Е-гор… из-за леса, из-за гор… Егор… едет дедушка Егор… сам на коровке… детки на лошадках… внучки на козлятах… а жена на сивом мерине…» Нет, дар речи меня еще не покинул. – Строимся, братцы! До того как мы взберемся на холм, нас, наверное, не убьют. Построившись повзводно и с интервалом, топчемся нерешительно. – С Богом, родные… – говорит Семеныч по рации. Хватаю ртом воздух, ноги уже бегут, легко бежать, кажется, толкнусь сейчас и взлечу… Рассыпаемся по взгорью, интервал – пять-семь метров. Бегу первым. Пацаны чуть поодаль. Слышится топот и мерная тряска чего-то железного в карманах. В голове ни одной мысли. На голове шапочка, в руках автомат. Все на месте. Подъем становится круче, сбавляем ход. Еще десять шагов, еще пятнадцать, еще пять… Так бы и взбираться на этот холм бесконечно. «Сейчас выползем наверх, а там – море… И в море Дашенька», – неожиданно проносится в голове, как спугнутая птица, одна мысль. – Стоп! – глухо говорит Шея. Падаем на землю: ноги расставлены широко, левая рука, присогнутая в локте, выбрасывается вперед, в правой – ствол; при падении основной упор приходится на левую руку. Семеныч, Шея и Столяр уползают выше, у всех троих бинокли. Замечаю, что они ползут к нескольким людям, уже пришедшим и разместившимся на холме до нас. «Разведка, смотри-ка ты…» Позади раздается ровное мощное гуденье. «Танки». Смотрю в упор на землю. Рация подо мной. «Не услышу». Ложусь на бок. – Выдвигаемся, – слышится тут же чей-то голос в динамике. «Как быстро», – успеваю подумать я. – Пошли! – говорит Язва. Гуденье все ближе. Взлетаем на холм, инстинктивно пригибаясь. Селенье подставляет солнцу бока ладных домишек. Кажется, селение повернулось к нам спиной. Много деревьев. Глаза елозят туда-обратно, ищут те самые четыре дома, которые нам нужны… «Где? Где? Где? Да вот же они!» – понимаю я. Одновременно выезжают, взрыхляя землю, два танка, выворачивают напрямую. А за ними и бэтээры. Солдатики, приехавшие на броне, спрыгивают, спотыкаясь. Мы стремимся к машинам, как цыплята к курицам. Путаемся немного. Шея орет на Хасана: – За бэтээром выстраивайтесь, за бэтээром! «Ага, нам танк достался!» – думаю я. Каждое отделение встает за своей машиной. «А ведь нехерово быть командиром, – думаю я, догоняя чуть сбавивший ход танк и глядя на его изящный монументальный зад, подрагивающий метрах в пятнадцати от меня, – я ближе всех к этой махине…» Выпрыгиваю из колеи танка, беру в беге немного вбок, пытаюсь разглядеть как следует село. «Ну нахрен, – решаю для себя, – вдруг там мины… Приедут, куда надо…» Смотрю направо: Язва сосредоточенно бежит рядом. Его нагоняет Андрюха Суханов с пулеметом. Тяжело такую железяку тащить, наверное. Почему не стреляют? Ну, стреляйте же… Мы по вам из танка шибанем. Узнаете тогда, как в Егорушку целить. Оглядываюсь на пацанов. Лица сосредоточенные, мокрые. Здесь только понимаю, что и по моему лицу течет пот, за воротник течет, горячий… Облизываю губы, касаясь языком щетины над губой, и чувствую соленый и пыльный вкус… Близко, мы все ближе. Концентрируется страх – в дыхании моем и дыхании бегущих рядом, в грохоте танка, в воздухе. Вот сейчас, вот сейчас разрежет напополам очередью воздух, и небо лопнет, и кто-нибудь перепрыгнет через меня и побежит дальше. Ноги, кажется, могут согнуться в любую сторону, настолько они стали безвольными. Или я просто устал? Запыхался? Я кошусь налево, пытаюсь увидеть Шею, где он? Сразу же вижу – он бежит с отделением Хасана, машет мне рукой, держа у лица рацию. Слышу его голос. – Ваш дом – второй справа. Второй справа. – Наш дом – второй справа! – говорю Язве. Он не реагирует. «У него же у самого рация», – догадываюсь я. Танк встает резко, словно уперся в бетонную стену. Обегая его, вижу, что он поводит дулом, как напуганный таракан усом. Слышу, что кто-то за спиной дышит уже со всхлипами, будто плачет. Не хочу смотреть кто. Дом весь расползается перед глазами, у меня никак не получается заглянуть в окно, присмотреться – не видно ли там что-нибудь. Чердак… Чердак закрыт. И забор, где тут калитка в этом отсыревшем частоколе? Перепрыгивать? Андрюха Конь, видимо, тоже не обнаруживший калитки, с разбегу бьет в забор ногой, сразу разломив верхнюю поперечную рейку. Он хватает колья руками и вырывает их, он буквально рвет забор, как сделанный из картона. Затем проходит в ощетинившийся гвоздями и обломками дерева довольно большой пролом, следом, рванув зацепившийся за что-то рукав, вбегаю я, неотрывно и с ужасом глядя на окно, находящееся прямо напротив щели. Окно отражает солнце у нас за спиной. В два прыжка долетаю до стены, встаю у окна. Язва пробегает ко входу в дом, который расположен с правого бока, я успел заметить вход – угадал его по приступкам. Пацаны впрыгивают в пролом один за другим. – Окружаем! – говорю я пацанам и делаю при этом круговое движение указательным пальцем, имея в виду, что нужно окружить дом. – Гранаты приготовьте. Разворачиваюсь к окну, пытаюсь заглянуть в него сбоку и тычу в стекло наискосок нацеленным в нутро дома стволом. Ничего не вижу, отсвечивает… Кусок грязной стены в желтых, кажется, обоях… А вдруг там кто-то стоит посреди комнаты с базукой в руках и целит в окно? Вижу боковым зрением, как Женя Кизяков чуть левей от пролома пытается перелезть через забор, неловко усаживается наверху и прыгает на ноги с двухметровой высоты прямо возле небольшого сарайчика. – Степа! – зову я Черткова. – Давай к Кизе! Степка подбегает к Кизе, тот что-то показывает ему знаками. Степка кивает. Кизя поднимает автомат, упирает приклад в плечо, наводит ствол прямо на закрытую дверь сарайчика. Степа, стоя сбоку, в правой вертикально держа автомат, левой рукой открывает дверь, тут же прячась за косяк. Кизя, не опуская автомата, заглядывает внутрь. Пинает что-то ногой. Раздается звон. Бухает взрыв в соседнем доме, там работает отделение Хасана. Где-то раздается автоматная очередь. Сейчас меня стошнит. Сейчас я осыплюсь, развалюсь на мелкие куски. И язык, как жаба, упрыгает в траву. И мозг свернется ежом и закатится в ямку. «Чего делать? Дом окружили, что делать? Стрелять по нему? Хрен я полезу вовнутрь…» С другой стороны окна встает Степка Чертков. Бегу к Язве, нырнув под окном возле двери, встаю рядом с ним. – Будем гранаты кидать? – спрашиваю у Язвы, глядя на его мокрый затылок – он держит на прицеле дверь. Язва поворачивается ко мне на мгновенье, кивает. Щеки у него совсем серые, но взгляд сосредоточенный, ясный. «Своих угробим, что на той стороне дома, – думаю, – у Скворца есть рация». Вызываю его. – Будем гранаты кидать. Аккуратней, понял? – говорю. – Все понял. Семеныч запрашивает Шею, но я не вникаю в их переговоры, не вслушиваюсь. Вытаскиваю эргээнку. Выдергиваю чеку. Андрюха Конь с размахом бьет локтем в одностворчатое окно. Бросаю гранату в прощелок, отдергивая руку, режусь о край стекла. Перед взрывом успеваю подумать: «Не взрывается», – и испугаться, что гранату сейчас выбросят обратно, прямо нам под ноги. Прыгающими руками достаю еще одну эргээнку. По пальцам обильно течет кровь. Слышу, что Язву вызывает Шея. Бросаю еще гранату, окропив стекло красным. Всю лапу себе распахал… – Как дела? – интересуется взводный бодро, назвав позывной Язвы. – Пока никак, – отвечает Язва. – В доме есть кто? – Еще минуту… – неопределенно говорит Язва. Только сейчас замечаю, что на двери висит замок. – Там нет, наверное, никого, – говорю Язве, кивая на замок. – Отойдем, – говорит он. Метров с десяти даем три длинных очереди по двери, метясь в замок. Подходит, не таясь окон, Кизя, тоже дает очередь по двери. Скворец кличет меня по рации – волнуется, видимо. – Все хорошо, Сань. Дверь открываем. Изуродованный замок отлетел. Толкаем дверь, прячась за косяки. Она мирно и долго скрипит. Заглядываю внутрь – там оседает пыль. Держа палец на спусковом крючке, вхожу, поводя автоматом по углам… Прихожая, ведро воды стоит на столике. Из простреленного ведра бьют два фонтанчика воды, растекаясь на столе, покрытом белой клеенкой. На полу тряпье, валяется кружка. Вхожу в комнату – она пуста, обои висят лохмотьями. Весь потолок выщерблен осколками. По полу вдоль стен лежат матрасы, усыпанные стеклом и известкой. На полу валяется несколько использованных шприцев, кусок кровавого бинта. – Они же тут были… – говорю, хотя это и так понятно Язве, Кизе и Андрюхе Коню, стоящим рядом. – Кололись, что ли? – ни к кому не обращаясь, говорит Кизя. Выглядываю в окошко – Саня, прижавшийся к стене, вздрагивает от неожиданности. Его автомат нацелен мне прямо в рот. Аккуратно отодвигаю ствол двумя пальцами. Улыбаюсь, хочу что-то сказать, но никак не придумаю что. «Как хорошо, что никого здесь нет…» – думаю, стряхивая и слизывая обильную кровь с порезанной руки. С неприязнью плюю красным на землю. Язву снова вызывает Шея. – Пусто… – отвечает Язва. – Видимо, недавно ушли. – Выдвигаемся в селение, – говорит Шея. «Не может быть, что там кто-то есть…» – успокаиваю сам себя, глядя на лежащие чуть в отдалении дома. Извлекаю из кармана бинт (постоянно ношу его в кармане, используя вместо носового платка), обматываю руку. – Сань, завяжи, – прошу подошедшего Скворца. Саня по-девичьи аккуратно завязывает бинт. «Какой он все-таки славный парень», – думаю с нежностью. Смотрю на часы – только семь утра с копейками… Весь день впереди. Я уверен, что ничего больше не произойдет. Ничего. Все будет хорошо. Подходит отделение Хасана, все пружинистые, бодрые. За ними, одноцветные, маячат солдатики. К нам топает Шея. – В селении две параллельные улицы, – говорит он. – Семеныч со взводом Столяра пошел по одной… Мы пойдем туда… – Шея указывает пальцем на ряд домов. – Аккуратно стучим, никому не хамим, спрашиваем, нет ли, случайно у них в доме боевиков. Здесь в обуви не принято в дом входить, разуваться мы, конечно, не будем, но ножки о половички надо вытирать. – Подмываться не надо возле каждого дома? – спрашивает Астахов. – Чего у тебя с рукой? – интересуется Шея, не отвечая. – Порезался, – говорю я, глядя, как неприязненно смотрит Монах на Астахова. – Да, с того края села, оказывается, вояки стоят, – говорит Шея. – Увидите людей в форме – не пальните случайно. – Чего ж они так херово блокировали село? – спрашивает Язва; тон у него такой, что кажется, ответ ему как бы и неинтересен. Может быть, он подсознательно тоже рад, что заблокировали херово. А то бы… Понятно что. Разделяемся на две группы. Шея с Хасаном идут по левой стороне, мы – по правой. В первом же доме никто не открывает. – Чего делать-то? – запрашивает Шею Язва. – Эдак у нас гранат не хватит… – говорит Язва иронично, оглядывая длинную улицу, он ждет ответа. – По своему усмотрению, – отвечает Шея по рации. – Да на хрен он нам нужен, – решает Язва подумав. И в подтверждение своих слов несильно и презрительно пинает ногой дверь. – Пошли. Выходим со двора. Скворец аккуратно закрывает за собой калитку. Где-то на другой стороне деревни бьет очередь. – А хорошо живут… – говорит Кизя, оглядываясь на дом, не обращая внимания на выстрелы. У следующей калитки Язва останавливается, глядя на землю. – Сапогами натоптали, – говорит он. – Кто? – спрашивает Скворец. Язва молчит, глядя по сторонам. Обегаем с двух сторон белый кирпичный дом с красным фасадом. Язва с Кизей остаются у двери. Я, Степка Чертков, Андрюха Конь, Монах, Скворец идем вдоль фронтона. – Открыто, – говорит Андрюха Конь, кивая на окно. Не дойдя двух шагов до белых распахнутых створок, мы слышим неожиданный и резкий шум в комнате, где-то возле окна. Одновременно с другой стороны дома раздается звон, кто-то кричит. Застываю на месте, не зная, что предпринять. Андрюха Конь делает шаг к раскрытому окну, хватает высунувшийся из окна ствол автомата правой рукой, автомат дает очередь, и пули брызжут по каменистой дорожке; запустив левую руку, Андрюха подцепляет кого-то в окне и, рванув, вытаскивает наружу. Бородатый мужчина в кожаной куртке, ухваченный Андрюхиной лапой за шиворот, вертится на земле, цепляясь за вырываемый из его рук «калаш». «Боевик!» – понимаю я и смотрю на него так, будто увидел живого черта. Андрюха Конь вырывает из его рук автомат и несколько раз бьет прикладом этого же автомата в лоб, в нос, в раскрываемый, сразу плеснувший красным рот чеченца. Степа Чертков помогает ногами, слишком часто и поэтому не очень сильно нанося удары в бок лежащему. Опасливо заглядываю внутрь дома, вижу ковры на полу и на стенах, разбитое окно. Мелькает платье – кто-то выбегает из дома, туда, где стоят Язва и Кизя. Бегу к дверям предупредить. Кизя, раздувая бледные тонко выточенные ноздри, уже держит за грудки, пытаясь остановить, женщину, чеченку, дородную бабу – это она была в доме. Кизя коротко бьет ее лбом в переносицу, она, охнув, обвисает у него в руках. – Тяжелая… – говорит Кизя, не в силах удержать женщину, и потихоньку опускает ее, мягкую, будто бескостную, на приступкок. – В дом затащите, – говорит Язва. Мы берем женщину подмышки – они теплые, чувствую я; пытаемся стронуть, но не можем. Перехватываемся, взявшись за пухлые запястья женщины, и затаскиваем ее в прихожую. – Сука, щеку распахала… – говорит Кизя, трогая щеку, на которой разбухают четыре глубокие царапины. Заходим в дом, открываем шкафы, Кизя даже отодвигает незаправленный, с нечистым бельем диван. Андрюха Конь, положив мощные лапы на подоконник, смотрит в дом, на нас. Лицо в розовых пятнах от злости и возбуждения. Выходим на улицу, чеченец лежит скрючившись, в сознании. Смотрит безумными глазами, рот открыт, изо рта, из носа, со лба течет кровь. Голову ему трудно держать, он падает виском на землю, прикрывает глаза. – Чего, потащим его с собой? – спрашивает у Язвы Степка, стоящий рядом с чеченцем. Язва отрицательно качает головой. Кизя щелкает предохранителем. «На одиночные поставил», – понимаю я. Кизя кивком просит Степу отойти. Степа тихо, чуть не на цыпочках отходит от чеченца, словно боясь его разбудить. Кизя, проведя ладонью по изгибу сорокапятизарядного рожка, медленно переносит руку на цевье и сразу нажимает на спусковой крючок. Пуля попадает в грудь лежащего, он, дернувшись, громко хэкает, будто ему в горло попала кость и он хочет ее выплюнуть. Кизя стреляет еще раз, из шеи чеченца, подрагивая, дважды плескает красный фонтанчик. У Кизи до синевы сжаты, словно алюминиевые, покрытые тонкой кожей, скулы. Еще несколько пуль Кизя вгоняет в голый, выдувающий розовые пузырьки живот все слабее дергающегося человека. После шестого или седьмого выстрела чеченец слабо засучил ногами, словно желая помочиться, и затих. Новые пули входили в него, обмякшего и неподвижного. Только голова после нескольких выстрелов начала дробиться, колоться, разваливаться, утеряла очертания, завис на нитке глаз, потом отлетел куда-то с белыми костными брызгами, тошнотворными ляпками разбрызгался мозг, словно пьяный хозяин в дурном запале ударил кулаком по блюду с холодцом… Отворачиваюсь. Хлопаю по карманам в поисках сигарет. Прикуриваю, глядя на большой палец с белой лункой на ровно постриженном ногте. Выстрелы следуют друг за другом ритмично и непрерывно. – Сорок пять, – констатирует Кизя. Я слышу, как он снимает пустой рожок. Поднимаю глаза. Держась за стену, стоит женщина, чеченка, глядя на убитого. По лицу ее течет кровь. Глаза ее спокойны и пусты. Иду со двора молча. За мной Кизя, Степа. Скворец обходит женщину, словно она горячая, раскаленная. Язва медлит. Он подходит к женщине и, наклонив голову, смотрит ей в глаза. Держу калитку открытой, глядя на них. Язва поправляет автомат на плече и выходит. Заворачиваем в следующий двор, равнодушно расходимся – каждый на свое место около дома. Язва стучится. Открывает женщина. – Никого нет, никого, – говорит она. – Все недавно ушли, в окраинных домах были… утром убежали… – Куда? – Я не знаю. Откуда знать. – Тут вот один не убежал… – говорит Язва задумчиво. – Он ненормальный был. Душевнобольной, – отвечает тетка. Язва, Андрюха Конь и Кизя заходят в дом. Слышу их заглушаемое стенами потопывание в доме. Прикуриваю еще одну. Скрипит входная дверь. Одновременно падает пепел с сигареты. За домом начинается длинный забор – дощатый, крепкий, в два метра высотой. За забором лежит пустырь, на пустыре – разрушенные строенья, в которых спрятаться невозможно – просматриваются насквозь, да и стены еле держатся, окривели совсем. Возможно, забор нагородили, чтобы строительство какое-нибудь начать, может, еще зачем. Идем, и в голове каждого, кажется мне, копошатся беспомощные мысли, которые привести в стройность и ясность никто из нас не может. По левую руку вдалеке за домами виднеется мечеть, неестественно чистая на солнце. Андрюха Конь вытащил откуда-то семечки, лузгает, плюется. Все, кроме Монаха, разом тянутся к нему – суют сухие, крепкие, красивые ладони. Процедура раздачи подсолнечного зерна нас объединила. – Ты откуда семечки-то взял? – интересуюсь я, с облегчением разрушая тишину и наше хмурое сопенье. – А из дома привез, – отвечает Андрюха Конь спокойно, и у меня мелькает подозрение, что он и не думал самокопанием заниматься, ну убили чечена и убили, нечего на него смотреть было. Говорят, их из ГУОШа отпускают, плененных на зачистках. То ли чины наши кормятся этим, то ли приказ такой бездарный спущен. – Андрюх, ты как автомат-то заметил? – спрашивает Степка Чертков. – Ловко ты его… – не дожидаясь ответа, засмеялся Степа, – за шиворот… Я тоже улыбаюсь, и Скворец, вижу краем глаза, губы кривит довольно. Монах смотрит в сторону. Тонкий рот Кизи, словно с силой выкроенный резцом в листе алюминия, сжат. На лице, на скулах, разгоняя сплошную бледную синеву, иногда появляются розовые пятна. – Не толпитесь… – говорит Язва всем нам, сгрудившимся и бодро плюющимся жареной солоноватой шелухой. Я не грызу семечки по одной – довольно бестолковое это занятие, – а собираю их в ложбинке у щеки. Язык, совсем было отупевший пока ехали сюда, теперь ловко выполняет свою работу, распределяя, хоть и с ошибками порой, шелуху в одну сторону, а съестное в другую. Я все оттягиваю тот момент, когда можно будет начать жевать, сладостно давя семена числом, может, около тридцати, – больше не получится, а меньше не хочется. «Ну вот, последнюю…» – думаю я, совсем уже довольным взглядом озирая местность, проем в заборе, недалекий уже домик, а за ним еще один, слышу лай собаки, приостанавливаюсь, потому что Андрюха мочится на забор и, поводя бедрами, рисует черные, мокрые, дымящиеся и тут же оползающие вниз вензеля на досках. Пересыпаю из правой ладони в левую зерна, выбираю попузастей одну и от неожиданности громко выплевываю все собранные в трудах семечки, и они обвисают у меня на бороде – кто-то из-за ограды, по-над головами нашими дает длинную, в полрожка, очередь. Андрюха, как ошпаренный, отпрыгнул от забора, Степка присел на корточки, Язва и Кизя, мгновенно вскинув автоматы, дают две кривые очереди по забору, в местах прострела, сразу ощетинившегося раздолбанным щепьем. – Вали чеченов, Сидорчук! Рядовой Сидорчук! Я сказал, вали! – орет кто-то за оградой дурным голосом, напрочь лишенным акцента. – Там наши! – кричу я, останавливая и Язву, и Кизю, и Андрюху Коня, всадившего короткую очередь в забор из пэкаэма. – Эй, уроды! – ору я изо всех сил тем, кто стрелял в нас. – Одурели совсем, по своим лупите! Еще ожидая выстрелов, я бегу к проему в заборе, пригнувшись, заглядываю туда и вижу низкорослого хилого солдатика и бугая-прапора. Солдатик держится двумя руками за цевье автомата прапора и увещевает его: – Не стреля… това… пра… Не стреляйте! Я говорю вам, там спецназовцы идут! – Какие нахрен спецназовцы! – ревет, пытаясь высвободить автомат, прапор; он давно бы вырвал у солдатика свой ствол, если б не был дурно пьян, по его широко расставленным ногам и полубезумному взору я определяю его непотребное состояние. Кажется, что это не солдатик держит ствол, а прапор держится за автомат, чтобы не упасть. – Вот он! – увидев меня, прапор жмет на спусковой крючок. Одновременно солдатик с силой давит на автомат, и пули бьют в землю. Дергаюсь, хочется попятиться задом, но я чувствую, что кто-то из пацанов уже стоит позади меня, подталкивает коленом. Выскакиваю, делаю отличное балетное па, потому что очередь проходит прямо у меня под ногами. – Уйди, бля! – орет прапор и с силой толкающим бабьим движением бьет солдатика в лицо. Тот отпускает автомат, но я уже близко. Отработанным механическим движением, предварительно уйдя с линии огня, я бью ногой прапору под колено, одновременно прихватив и чуть потянув на себя правой рукой его ствол. Прапор екает, даже пьяным мозгом своим расчухав боль в коленной чашечке, я дергаю ствол на себя, прапор подается вперед, почти падает на меня, но сразу же получает прямой удар в скулу моей левой раскрытой ладонью, которую я тут же переношу на приклад его автомата и уже двумя руками легко вырываю ствол. Прапор пытается нанести удар мне в лицо, но тут же получает прикладом своего «калаша» в морду и падает. – Вы чего, мужики? – спрашивает он уже с земли, трогая висок и глядя на залитую кровью ладонь. Вместо ответа Андрюха Конь наносит ему удар под ребра ногой. – Ребят, мы свои, не убивайте его… – просит солдатик, боязливо трогая Суханова; малый кажется по пояс Андрюхе, ну, может быть, чуть повыше, чем по пояс, но весит явно килограммов на сто меньше. Прапор тянется рукой к поясу, я вижу на поясе красивые ножны. «Здесь, поди, резак надыбал», – думаю я, делая шаг к прапору, совершенно не боясь его, – что может сделать эта пьянь! Андрюха Конь, опережая меня, наступает прапору на руку и, нагнувшись, легко, как у ребенка, отнимает извлеченный из ножен резак и какое-то время рассматривает его, не убирая ноги с длани прапора, шевелящей в грязи корявыми пальцами. Прапор неожиданно резво поворачивается на бок и вцепляется зубами в лодыжку Андрюхи. – Ах, ты… – ругается Суханов, рванувшись да так и оставив в зубах прапора кусок «комка». Андрюха со злобой бьет ногой в лицо лежащему, и я удивляюсь, как голова прапора не взлетает подобно мячу и не делает красивый круг, помахивая ушами на солнышке… – Хорош, Андрей, – урезонивает Коня Язва, – убьешь… Прапор еще жив и, раскрывая склеенные кровавыми соплями, в которых белеет зубное крошево, скулы, мычит. – Прокусил, гнида! – злится Андрюха Конь. – Может, он бешеный? Эй, как тебя, – зовет он солдатика, – прапор не бешеный? – Не понял, – отзывается солдатик пугливо. – Ну, пену не пускает? Не воет по ночам? – Нет, вроде… – Дай-ка ствол, – просит Язва у меня автомат прапора. Язва отсоединяет рожок у автомата и кладет его в карман. Передергивает затвор, и патрон, сделав сальто, падает на землю. Степка его подбирает. Язва снимает крышку ствольной коробки и, как следует замахнувшись, кидает ее куда-то за ограду. Следом летит возвратная пружина. Куда-то в противоположную сторону улетает затворная рама, газовая трубка и цевье. Пламегаситель дается тяжело. – Грязный какой ствол, а… – ворчит Язва. Пламегаситель улетает в развалины. – Ну-ка, Андрей, ты запусти… – просит Язва Коня, подавая ему голый остов автомата. Андрюха, как сказочный молодец, размахивается, автомат летит неестественно далеко и падает куда-то в кусты за развалинами. – Ну, пойдем? – говорит Язва таким тоном, будто мы только что сделали что-то очень полезное. – Мужики, а как же я? – спрашивает солдатик. – Иди и доложи командиру о произошедшем… – говорит Язва строго и серьезно, хотя я чувствую, что он дурит и вообще очень доволен. Благодушной оравой выбредаем на улицу селения. Впереди маячат наши плечистые товарищи. Гудит БТР. Открываю лоб сентябрьскому чеченскому ветерку. Кажется, нам опять повезло… Когда мы были вместе, Даша спасала меня от моих ужасов. Но, вернувшись к себе домой, один я не справлялся с припадками. Валялся дома, смотрел в потолок. Вскакивал, клал себе на шею пудовую гантель, начинал отжиматься. Отжимался и кричал: – Рраз! Два! Три! Ррраз! Два! Три! Потом снова лежал на диване, руки на сгибах локтей алели – отжимаясь, я рвал капилляры. Потом выпивал стакан водки и снова лежал. Часы прокручивались медленно, как заводимый ручкой мотор заледеневшего автомобиля. Закрывал глаза, и картинки ее прошлого разлетались колодой карт, брошенных в пропасть. Мелькали бесконечные валеты… и еще: ножки, груди, губы, затылок, подрагивающие лопатки. Физиологические бредни оккупировали мозг. Я наливал себе холодную ванну и ложился в нее. Ходил по квартире, оставляя холодные следы, ежился, пьяно косился на зеркало, отстраненно наблюдая, как страдает мой лирический герой. Одевался, снова ехал к Даше. Трезвел в дороге. Бормотал, кривил губы и крутил головой в электричке, выходил на перроне вокзала Святого Спаса, бежал к трамваю. Подходя к ее дому, я пытался посмотреть вокруг глазами моей Даши, возвращающейся домой от другого, – тогда, вне и до меня. В голубых джинсиках, ленивая, между ножек уже подтекает сперма, трусики мокрые и джинсики в паху приторно пахнут. Что она думала тогда? Улыбалась? Шла как ни в чем не бывало? Хотела скорее замочить, посыпав голубым порошком, нежно-белый комочек измазанной ткани, принять ванну и лечь спать? Подходя к дверям ее квартиры, я никогда сразу не звонил. Ящик в углу лестничной площадки, припасенная в недрах ящика для себя, задерганного, сигарета. Затяжки глубокие, как сон солдата, нервные пальцы исследуют поверхность небритой щеки. Ее мужчины не были призраками – они наполняли пространство вокруг меня. Они жили в нашем, завоеванном нашей любовью городе. Они ездили на тех же трамваях, переходили те же улицы. Гуляя с Дашей, мы шли мимо их домов. Домов, где бывала она, позволяла себя целовать, трогать, сжимать, жать, мять, рвать… «Тихо-тихо», – говорила она им, возбужденным. Ее раздевали: свитерок через голову, с трехсекундным отрывом от губ; джинсики сползали с трудом – запрокинувшись на спину, подняв вверх ножки, она любезно предоставляла партнеру право и возможность снять их с нее; трусики, невесомые, падали возле дивана; со второй или с третьей попытки расстегивался лифчик, выпадали огромные, ослепительные груди, белые, как мякоть дыни, с потемневшими от возбуждения сосками, похожими на полюса спелого арбуза. Эти мужчины, они были всюду. Я чувствовал их запах, ощущал их присутствие. Их было слишком много для того, чтобы нам всем хватило места в одном городе. Как я узнал об их существовании? От нее. Как-то мы зашли в кафе, я заказал себе пиво, она заказала себе несколько блюд, названий которых я не знал; пока я курил и разглядывал себя в зеркалах, время от времени довольно косясь на ее строгое лицо, принесли заказ. Осторожно касаясь вилочкой белого мясца сладкого морского зверька, она заявила с присущей ей легкостью: – Знаешь, я сегодня сосчитала всех… – здесь она сбавила скорость разогнавшейся было фразы, – своих… – она еще чуть-чуть помедлила, – мужчин. Если у тебя такое же количество женщин, значит, у нас с тобой начался новый этап. – Ну и сколько их у тебя… получилось? – хрипло, как водится в таких случаях у мужчин, спросил я. – Угадай. – Пятнадцать, – быстро ответил я, решив, что сразу назову оптимальную цифру. Все-таки ей было едва за двадцать, она совсем недавно окончила советскую, исповедующую пуританство и строгие нравы школу. Она отрицательно покрутила головой. – Меньше? Больше? – спросил я нервно. – Больше, – легко ответила она. – Двадцать, – с трудом выдавил я. – Больше. – Тридцать, – уже раздраженно накинул я десятку. – Меньше. – Двадцать пять. – Двадцать шесть, – раздельно сказала она и улыбнулась. – А у тебя? – А у меня ты первая, – сказал я, помолчав. Так и не решив еще, что сказать – правду, неправду? – Врешь, – ответила Даша, и зрачки ее на секунду расширились. – В любом случае – нового этапа не будет. Потом она говорила о чем-то другом, а я думал только о том… да нет, ничего я не думал. Что тут думать? Сидел и повторял: «Двадцать шесть… Двадцать шесть». Потом шел по улице и снова повторял эту цифру. «Двадцать шесть бакинских комиссаров…» – выплыло у меня в голове. «Джапаридзе, иль я ослеп? Посмотри, у рабочих хлеб!» – декламировал я по памяти про себя. – Что такое с тобой? – спросила она. Даша не любила негативных эмоций, замкнутости, мутных настроений… Она совершенно искренне не поняла, в чем дело. Потом мы опять встречались, я хочу сказать, что сказанное ею не убило меня наповал; возможно, мы встречались еще несколько недель, и я вел себя вполне спокойно. До тех пор, пока однажды, впав по обыкновению после двухчасового постижения возможностей наших молодых тел в лиричное настроение, она не сказала: – Мужские половые органы делятся на несколько типов. Тип первый… – Прекрати, поняла? – едва не закричал я. Она улыбнулась и погладила меня: – Прости, Егорушка. Правда, я не хотела. Спустя дня три я не выдержал и задал ей какой-то пошлый вопрос, множество глупых мужских вопросов: «кто был первым», или «кто последним», или «кто был в середине», и «в какой последовательности», и «как с ними со всеми было», и, наконец, «не знаю ли я кого-нибудь из… ее списка». Она посмотрела на меня удивленно, Даша не любила, когда ее дергали, когда ее домогались, однако, я же говорил, она любила, когда – кровоточит. Это был «знак качества» для нее. Признак истинности, всамделишности чувства. Поэтому по ее молчанию я догадался, что кого-то знаю, хотя общих знакомых у нас практически не было. Я задал последний вопрос еще раз. Как бы нехотя и как бы смущаясь, она назвала мне фамилию молодого преподавателя философии в институте, где мы, изредка появляясь, проходили курс неких замечательных наук. – Я с ним училась на одном курсе, – пояснила она, – пока я в академах была, он преподавателем стал, – засмеялась она и посчитала своим долгом добавить: – Это было давно уже. В мои семнадцать. Преподаватель был крепким, чуть пухловатым парнем с уверенными нагловатыми глазами, он обладал совершенно необъятной эрудицией, он был настолько переполнен знаниями, что лекции вел плохо. Стоило ему в рассказе оступиться в причастный оборот («… считавшийся до тех пор…» или «встречавшийся ранее…»), как он уходил от темы и возвращался к ней в лучшем случае через полчаса. Отличницы бросали авторучки, раздраженные непоследовательностью повествования; что касается редких учащихся мужеского пола, то они снисходительно (а на самом деле униженно) улыбались. Я почувствовал, что иду по следу, и спросил у Даши: – Где? Где у вас это происходило? Она с удивительной готовностью, с озорной улыбкой, будто рассказывая о том, как она с товарищем по детсаду мороженое своровала, ответила: – Прямо в институте. После лекций. Там, помнишь, на втором этаже, напротив аудиторий, есть маленький коридорчик, ведущий в бывшую курилку, ее сейчас закрыли… Вот там, в этом коридорчике… Нас тогда декан заметил, – развспоминалась Даша, – мимо проходил и увидел… – Он узнал тебя? – спросил я, не понимая о чем я, собственно. Речевой аппарат неплохо справлялся с вопросами без особого моего участия. – Не знаю. Его узнал. Мы бочком стояли, я лицом к стеночке… Декан голову опустил и шагу прибавил, – засмеялась Даша. Мы допили чай – наш разговор шел за привычным чаем. (Из спальни мы перекочевывали в кухню и, думается, большую половину проведенного вместе времени проводили либо лежа, либо сидя.) Итак, мы допили чай и даже поговорили о чем-то еще. Я проявил редкое хладнокровие. – Будем собираться в институт? – поинтересовался я равнодушно. – Егорушка, я, наверное, не пойду, устала… Честно говоря, я обрадовался. Собрался за три минуты. «Рано придешь, Егор!» Не слыша ее: «Ага…», – выскочил на улицу. Каждые пятнадцать шагов переходя на истеричный бег, я добрался до остановки. В маршрутке я смотрел в лобовое стекло, будто притягивая взглядом, магнитя институт. Я махнул студенческими корочками перед лицом вахрушки и, услышав ее недовольный окрик, вернулся к ней, полный гнетущего бешенства, и ткнул бабуле в лицо свой студенческий, чтобы она разглядела его и сверила юную шестнадцатилетнюю со следами полового созревания физиономию с нынешним моим лицом – серым, небритым (в области скул и бритым в области черепа – помните, да?). Перепрыгивая через две (неудачно стараясь перепрыгнуть через три) ступени, я добежал до второго этажа и повернул в тот самый коридорчик. Я стоял там – здесь стоит написать «тупо стоял» и, что удивительно, только так и можно написать, потому что как еще в этом закутке четыре года спустя (отличное слово! очень к месту!) стоять, как смотреть, о чем думать? Я поозирался немного, посмотрел на пол, будто ожидая увидеть густые капли. «А как тут могло бы капнуть? – подумал я, – они же не раздевались тут донага! Значит, она стояла, приспустив джинсики и трусики до колен. И если капнуло – сразу после – из нее, то упало в трусики, в джинсики… Упало, пока она натягивала свои одежки, чуть-чуть вертя попкой, а он в это время застегивал ширинку, все-таки мазнув членом, отекшим спермой, по черным брюкам – он всегда ходит в брюках». Стыдливо оглянувшись, нет ли кого рядом, я подошел к тому углу, где, как мне казалось, все и должно было происходить. Прижался щекой к стене, посмотрел вбок, на коридор, где тогда прошел декан. Коридор видно хорошо. Узнал ее декан? Не узнал? Какая разница… Я посидел немного на подоконнике. Потом посмотрел в окно. Потом пошел на первый этаж, в туалет. Выворачивая из-за угла к туалету, я увидел преподавателя философии. Стараясь не топать, я побежал к туалету. Ни о чем не думая, просто побежал. Когда я вошел, он еще мочился, я услышал. Он заканчивал мочиться и, наверное, тряс членом, сбрасывая последние капли. Дверь в его кабинку была не закрыта на защелку, чуть-чуть отходила от косяка. Он не посчитал нужным закрыться. По ботинкам я увидел, что он разворачивается. «Нужно скорей!» – я сделал шаг и рванул его дверку на себя. Я даже не знаю, какое у него было выражение лица, кажется, он что-то сказал, вроде: «Вы что, не видите, что занято?» Я смотрел на его член, который он еще не успел упрятать. Я увидел – член был небольшой, пухлый, мышиного цвета, с прилипшим к головке волоском. Это продолжалось меньше секунды. Я извинился и зашел в другую кабинку. – База? – серьезно спрашивает Плохиш, небрежно держа у лица рацию, он вызывал по запасному каналу дневального Анвара Амалиева. Ветер шевелит блондинистые, будто переспелые волосы Плохиша. Он ритмично и нечасто, как пульс здорового сердца, бьет мякотью сжатого кулака по крыше. – База на приеме, – строго отвечает Анвар. – Два кофе на крышу, будьте добры. Пацаны, уютно расположившиеся между мешков и плит поста и прислушивающиеся к переговорам Плохиша, смеются. Я довольно лежу на спине, распластавшись, как до смерти замученная ребятней и высохшая на солнце белопузая жаба. Очень хорошо помню этих жаб, над которыми интернатские дружки изгалялись. Что с ними только ни делали, с безотказными меланхоличными лягвушками. Движение туч предельно увлекательно. Увлекательней разве что кидать камушки в воду, прислушиваясь к булькающему звуку. – Чего на базу не идешь? – спрашивает меня Плохиш, он меня сменил. – Там ваша команда уже кильку пожирает. Блаженно жмурюсь, не отвечая. Облака лишены мышц, но все равно не кажутся вялыми. Мнится, будто они сладкие и невыносимо мягкие. Делая легкое усилие, их можно рвать руками, как ватное нутро вспоротого, источающего мутно-затхлые запахи дивана… Ожидая отца, я часами смотрел в окно на облака. И у меня те же чувства были, что и сейчас. Что же, я с тех пор больше ни разу не смотрел так в небо? Сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать? Времени не было, что ли?.. За столько-то лет!.. – База! Где наше кофе? – не унимается Плохиш. Кажется, я слышу, как смеются пацаны в «почивальне». И даже представляю, как хмурится Анвар, мучаясь от того, что не в силах придумать достойный ответ Плохишу. «Не уймется, пока Семеныч не обматерит, – думаю о Плохише. – Нет, напрасно мне Плохиш напомнил о кильке…» Чувствую ноющий, предвкушающий утоление голод. – Ну ты идешь, нет? – еще раз спрашивает меня Плохиш. «Что-то тут не так, – думаю. – Чего он пристал?..» – Ну, как хочешь… – говорит Плохиш и достает бутылку водки. «Как я сразу не догадался!» – Будешь? – предлагает Плохиш.

The script ran 0.002 seconds.