1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Он живет не совсем так, как полагается жить мальчику в его возрасте и в его положении. Поэтому он и не совсем похож на других детей.
Очень рано он выучился читать. Он пришел к отцу, сдвинул брови и сказал:
— Папаша, купите мне буквы!
Отец засмеялся, но обещал купить. На другой день он где-то раздобыл черные вырезные буквы, какие употребляются для афиш и аншлагов. Эти буквы наклеили на стену в детской, у изголовья Ленькиной постели. На следующее утро Ленька знал уже всю азбуку. А через несколько дней, во время прогулки с нянькой, он уже читал вывески: «пиво и раки», «зеленная», «булочная», «аптека», «участок».
Книг у него было немного. Единственную детскую книгу, которая ему попала, он через месяц зачитал до дыр. Называлась она «Рассказ про Гошу Долгие Руки». Некоторые слова в этой книге отец затушевал чернилами, но так как Ленька был любопытен, он разглядел проступавшие сквозь чернила печатные буквы. Зачеркнутые слова были «дурак» и «дура» — самые деликатные слова, которые употреблял отец, когда бывал пьян.
В кабинете отца стоял большой книжный шкаф. Из-за стеклянных дверок его выглядывали аппетитные кожаные корешки. Ленька давно с вожделением поглядывал на эти запретные богатства. Однажды, когда отец на несколько дней уехал в Шлиссельбург по торговым делам, он забрался в кабинет, разыскал ключи и открыл шкаф. Его постигло страшное разочарование. Толстые книги в кожаных переплетах были написаны на славянском языке, которого Ленька не знал. Это были старые раскольничьи книги, доставшиеся отцу по наследству, никогда им не читанные и стоявшие в кабинете «для мебели».
Но там же в шкафу он наткнулся на целую кучу тоненьких книжечек в голубовато-серых бумажных обложках. Это было полное собрание сочинений Марка Твена и Чарлза Диккенса — бесплатное приложение к журналу «Природа и люди». Книг этих никто не читал, — только «Том Сойер» был до половины разрезан. Ленька унес эти книги в детскую и читал украдкой в отсутствие отца. Разрезать книги он боялся — пробовал читать не разрезая. С опасностью испортить глаза и вывихнуть шею, он прочел таким образом «Повесть о двух городах» Диккенса. Но уже на «Давиде Копперфильде» он махнул рукой, принес из столовой нож и за полчаса разрезал всего Диккенса и всего Твена. Долгое время после этого он трепетал, ожидая расправы. Но отец не заметил исчезновения книг. Не заметил он и перемены, которая с ними произошла после возвращения в шкаф. Скорее всего, он даже и не помнил об их существовании.
Первые книги попались Леньке хорошие. Но дальше он читал уже без разбора, что попадется. Почти все книги, которые читала в это время мать, перечитывал потихоньку и Ленька. Таким образом, когда на восьмом году он пошел в приготовительные классы, он уже познакомился не только с Достоевским, Тургеневым и Мопассаном, но и с такими авторами, как Мережковский, Писемский, Амфитеатров, Леонид Андреев…
Читал он много, запоем. Брат и сестра называли его за глаза — Книжный шкаф.
Но паинькой Ленька никогда не был. Характерец у него был такой, что больше двух месяцев ни одна гувернантка не уживалась в доме. Где бы он ни был, куда бы ни шел, всегда с ним случалась какая-нибудь история: то сломает в магазине дорогую хрупкую вещь, за которую матери приходится расплачиваться из своего кошелька; то свалится на даче в яму с известью; или заблудится в лесу; или разобьет у соседей шар над цветочной клумбой…
Первый сын, любимец матери и отца, он еще в пеленках отличался характером, который называли «несносным», «ужасным», «деспотическим», а чаще всего «отцовским».
Даже отца пугало его упрямство. А о матери и говорить нечего. Когда на Леньку «нападал стих», она убегала в спальню, запиралась на ключ и плакала, уткнувшись в подушки.
Особенно трудно ей стало, когда отец окончательно покинул семью, оставив на ее руках всю троицу: и Леньку, и Васю, и Лялю. Расставшись с мужем, Александра Сергеевна не почувствовала свободы. Здоровье не улучшалось. Денег никогда не хватало. А тут еще Лешенька подрастал — непутевый, дикий, неукротимый… С каждым днем все больше и больше сказывался в нем отцовский характер. И все чаще и чаще восклицала измученная, отчаявшаяся мать:
— Вторым Иваном Адриановичем наградил меня господь!..
Глава II
Ленька уже давно спал. И слезы подсыхали на его угрюмом скуластом лице.
Сквозь черную, засыпанную снегом решетку смотрела в камеру холодная петроградская луна. Было тихо. Только мыши скреблись да погукивал ветер в большой, давно не топленной железной печке.
Сколько раз приходилось Леньке вот так же, согнувшись калачиком и прикрывшись рваной солдатского сукна шубейкой, ночевать на деревянных узеньких лавках — в железнодорожных чека, в отделениях милиции, в пикетах, в комендатурах!..
Давно уже распрощался он и с мягкими перинами, и с коротенькими штанишками, и с матросскими блузками. Как далеко это все! Как не похож этот грязный, оборванный парень на чистенького первоклассника-реалиста, который читал еженедельный журнал «Задушевное слово», учил закон божий, ездил с мамашей в гости, шаркал ножкой и целовал ручки у тетушек…
Разве не целая вечность отделяет его от того памятного дня, когда пришла в гости нянька, уже не служившая в доме, уже не нянька, а «бывшая нянька», — пришла заплаканная, развязала ситцевый в крапинку узелок с орехами и зелеными недозрелыми сливами и, поклонившись, сказала:
— Вот, прими, Лешенька, гостинчика — на сиротскую долю.
Ленька не сразу понял, что это значит — «гостинчик на сиротскую долю».
Еще совсем недавно он писал под диктовку матери письмо отцу, который работал во Владимире, на лесных заготовках у лесопромышленника Громова.
«Дорогой папаша, — писал он. — Поздравляю Вас с днем Вашего Ангела и желаю Вам всего наилучшего. Я учусь хорошо, по русскому языку имею пятерку с плюсом. Мы все здоровы. Ждем Вас к себе в гости. Мамаша Вам кланяется и желает здоровья…»
И вот говорят, что отца уже нет, что он умер.
Он умер где-то далеко, на чужбине. Не было ни похорон, ни поминок, ни семейного траура. Он уехал и не вернулся. И Леньке долго думалось, что, может быть, это ошибка, что когда-нибудь звякнет в прихожей звонок, он выбежит на этот звонок и в облаке пара увидит знакомую, чуть сгорбленную фигуру — в серых высоких валенках, в заснеженном полушубке и в светло-коричневом мохнатом сибирском башлыке с серебряной кисточкой на макушке…
Осенью он перешел во второй класс приготовительного училища. Это был третий год войны. Война уже перестала быть интересной, и Леньке уже давно расхотелось бежать на фронт. В начале войны он пробовал это сделать: собрался, насушил сухарей, достал из «казачьего сундука» саблю и кожаный подсумок, даже написал домашним письмо. Но убежать ему удалось очень недалеко, — поймали его на лестнице, на второй площадке.
Теперь даже играть в войну было скучно. Еще год тому назад Ленька писал стихи:
Бомба, как с неба упала,
Тут вот она и летит.
Бедный, о бедный солдатик —
Тот, в кого будут палить…
Теперь ему даже вспомнить было стыдно, что он занимался такими пустяками. Всю эту осень он писал приключенческие рассказы и большой авантюрный роман, в котором участвовали цыгане, разбойники, контрабандисты и сыщики и который назывался таинственно и страшно — «Кинжал спасения».
Но зима выдалась веселая.
Первую весть о надвигающихся переменах принес Леньке крестный брат его Сережа Крылов, по прозванию Бутылочка. Мальчик этот принадлежал к числу тех «бедных», которые особенно щедро одаривались перед праздниками подержанными вещами из казачьего и других сундуков. Родная мать Бутылочки — пожилая поденщица Аннушка — с незапамятных времен ходила в дом мыть полы и убирать квартиру. Ленькиным же братом Сережа считался потому, что Александра Сергеевна когда-то крестила его, была его восприемницей. Бутылочка был года на полтора старше Леньки и выше его на голову, однако умудрялся каким-то образом очень долго донашивать Ленькины штаны и матросские куртки. Застиранные, выцветшие, с потеками синьки в самых неподобающих местах, эти старые вещи плотно облегали сухопарую фигурку мальчика, который и сам казался Леньке каким-то застиранным и выцветшим. Даже на лице его, очень бледном и некрасивом, то тут, то там проступали синие пятна. Это не мешало Леньке любить Сережу и радоваться, когда тот нежданно-негаданно, раза два-три в год, появлялся — откуда-то издалека, из-за Обводного канала, с таинственной Везенбергской* улицы…
Когда-то давно, когда ребята были еще совсем маленькие, Аннушка привела Сережу поздравить крестную мать с днем ангела. Мальчики весь день просидели на подоконнике в детской, с увлечением играя в неизвестно кем выдуманную игру: натаскали откуда-то склянок и пузырьков и изображали аптеку. До вечера они по очереди продавали друг другу пластыри, горчичники и касторку, а вечером на парадной заверещал звонок и через минуту послышался ликующий вопль маленького Васи:
— Гости приехали!..
В прихожей уже слышался смех и голоса Ленькиных двоюродных братьев и сестер. Пора было кончать игру. Сережа, который до этого был весел и оживлен, замолчал, заскучал, глаза его наполнились слезами, и, склонив по-старушечьи голову, он жалобно и как-то нараспев протянул:
— Гости придут — все бутылочки побьют…
С тех пор и осталось за ним это прозвище — Бутылочка.
Теперь Бутылочка учился уже во втором классе городского четырехклассного училища, ходил в фуражке, говорил хрипловатым голосом и, когда, здороваясь, целовался с Ленькой, от него попахивало чем-то очень взрослым и очень знакомым; так пахло когда-то в кабинете отца и в дачных вагонах с надписью «для курящих».
На святках Бутылочка был у Леньки в гостях. Мальчики пошумели, поиграли, потом забрались с ногами на стулья и долго разглядывали картинки в журналах. В одном из журналов была напечатана фотография: Николай II на фронте награждает группу солдат георгиевскими крестами. Сережа прочитал подпись под картинкой, помолчал, усмехнулся и сказал:
— Скоро ему полный каюк будет.
— Кому? — не понял Ленька.
— А вот этому, — ответил Бутылочка и не очень почтительно потыкал пальцем в самую физиономию царя.
— Почему каюк? — опешил Ленька.
— А вот потому…
Худенькое лицо Бутылочки стало серьезным и даже зловещим.
— Побожись, что никому не скажешь.
— Ну?
— Что «ну»? Ты не нукай, а ты побожись.
— Божиться грех, — сказал, поколебавшись, Ленька.
— Ну ладно, можешь не божиться. Скажи тогда: «честное слово».
— Честное слово.
— «Никому не скажу»…
— Никому не скажу.
— И крёстненькой не скажешь?
— И крёстненькой…
Тогда Бутылочка оглянулся, вытаращил глаза и зашипел:
— Царица у нас шпионка. Не веришь? Какая? А вот такая — Александра. Она через Распутина* все военные тайны своим немцам передавала…
— А цагь? — прошептал Ленька, бледнея от одного сознания, какую страшную тайну он на себя берет.
— И царь тоже хорош. Вот увидишь, скоро они все полетят кверх кармашками… Только ты, Леша, смотри никому не говори.
— Я не скажу, — пробормотал Ленька.
Однако беречь Сережину тайну Леньке пришлось очень недолго. В феврале застучали в городе пулеметы, замелькали красные флаги, банты. Новое слово — «революция» ворвалось в Ленькину жизнь.
Свергнутого царя ему не было жаль. В первый же день, отправляясь в училище, он нацепил на фуражку красную ленточку.
Царя не стало, появилось правительство, которое называлось Временным, но в Ленькиной жизни и в жизни его семьи мало что изменилось.
Мать бегала по урокам. Как и прежде, к ней приходили ученики — большей частью маленькие девочки с огромными черными папками «Мюзик». Девочки без конца разучивали гаммы и упражнения, — мешали заниматься, читать, учить уроки. Зубы у матери по-прежнему болели. И по-прежнему в комнатах пахло чесноком и ландышем.
А в городе и в стране уже ни на минуту не утихал свежий ветер. Конечно, Ленька не понимал и не мог понять всего, что происходит в мире. Ему в то время не было еще девяти лет. Он видел, что начавшаяся в феврале веселая жизнь — со стрельбой, флагами, пением «Марсельезы» и «Варшавянки» — продолжается. А разобраться во всем этом — почему стреляют, почему поют, почему шумят и ходят под окнами с красными флагами — он не мог, хотя жадно прислушивался ко всем разговорам и давно уже с увлечением читал газеты, которые в тот год плодились, как грибы после хорошего дождя. Газеты были с самыми удивительными названиями. Была газета «Копейка», которая и стоила всего одну копейку. Была газета «Черное знамя». Выходила даже газета, которая называлась «Кузькина мать».
В газетах и в разговорах взрослых то и дело мелькали новые, не знакомые Леньке слова: «манифестация», «милиция», «пролетариат», «оратор»…
Летом Ленька впервые услышал слово «большевик».
В городе готовились к выборам в Учредительное собрание*. Стены домов, заборы, фонарные столбы, афишные тумбы, ворота — все, на чем можно было наклеить клочок бумаги, было сверху донизу залеплено предвыборными плакатами разных партий. Партий этих было так много, что не только Ленька, но и не каждый взрослый мог без усилий разобраться в их направлениях и программах. И все-таки нашлась одна партия, которая сразу же, уже одним названием своим завоевала Ленькино сердце. Эта скромная партия, шедшая в предвыборных списках под номером 19, именовалась «партией казаков». Весьма вероятно, что где-нибудь на Дону или Кубани, в казачьих станицах, у этой партии были и вожди и последователи, но можно поручиться, что в столичном городе Петрограде не было у нее более ярого приверженца и более страстного пропагандиста, чем этот вихрастый и низкорослый ученик второго приготовительного класса. Может быть, Ленька вспомнил, что отец его был хорунжим сибирского казачьего полка; может быть, сыграло тут роль очарование «казачьего сундука», может быть, самое слово «казак», знакомое по «Тарасу Бульбе», по мальчишеской игре в «казаки-разбойники», покорило и вдохновило его… Как бы то ни было, но этот мальчик, в жилах которого не было ни одной капли казачьей крови, вдруг самочинно объявил себя казаком и членом казачьей партии. Сам он голосовать еще не мог, зато делал все, чтобы увеличить число голосующих за «свою» партию. Он приставал ко всем взрослым с просьбой отдавать голоса за список № 19. Он написал от руки несколько десятков плакатиков: «Голосуйте за партию казаков № 19» — и мужественно, побеждая стыд и застенчивость, развесил эти воззвания с помощью кнопок и гуммиарабика на стенах и заборах соседних домов. Обнаружив, что у казачьей партии нет своего печатного органа, он задумал издание газеты, которая называлась «Казачья быль» и под заглавием которой стояло: «Орган партии казаков № 19». Он даже вывесил на Фонтанке, у Английского пешеходного мостика*, объявление, в котором сообщалось, что принимается подписка на «Казачью быль», орган партии казаков № 19… Два дня после этого Ленька с трепетом прислушивался к звонкам, ожидая наплыва подписчиков… На его счастье, подписчиков почему-то не оказалось.
…Однажды он зашел в «темненькую», в комнату, где жила Стеша, уже второй год служившая у Александры Сергеевны «за горничную и кухарку».
Стеша сидела на кровати и штопала чулок.
— Стеша, скажите, пожалуйста, — сказал Ленька, — вы в Учгедительное собгание голосовать будете?
— А что ж… Почему? И буду, — засмеялась Стеша. — Все будут, и я буду.
— А вы за кого будете голосовать?
— А это, Лешенька, мое дело. Об этом не спрашивают. Это называется — тайна избирателя.
— Хотите, я скажу, за кого вам голосовать? — сказал Ленька. И, оглянувшись, шепотом договорил: — Вы за девятнадцатый номер, за партию казаков голосуйте.
— Вот еще! — усмехнулась Стеша. И, так же оглянувшись, таким же таинственным шепотом сказала: — А если я, представьте, за четвертый хочу?
— Какой это четвертый?
— Не знаете? Это партия большевиков называется.
— Как?.. Большевиков? Каких большевиков?
— А вот таких. Не слыхали? Это наша партия. Рабочая.
И, выдвинув из-под кровати свой маленький деревенский сундучок, где хранилось все ее небогатое имущество — ситцевые платья, платки, башмаки, банки с помадой, пустые коробки из-под конфет, пастилы и мармелада, — Стеша порылась в нем и достала сложенный вчетверо плакат, на котором был изображен усатый широкоплечий человек в черной кепке, державший в поднятой мускулистой руке белый конверт с надписью «№ 4».
«Эх, жалко я не нарисовал ничего на своих плакатах», — подумал Ленька. Он представил, какого замечательного, усатого и чубатого казака с пикой наперевес можно было бы изобразить на плакате. Но теперь было поздно этим заниматься.
Укладывая на место вещи, Стеша уронила на пол какую-то фотографию. Ленька поднял ее. На толстой пожелтевшей, с обломанными углами карточке довольно большого, «кабинетного» размера был изображен высокий усатый человек в черной, похожей на круглый пирог барашковой шапке и в длинном, наглухо застегнутом зимнем пальто с таким же барашковым воротником.
— Кто это? — спросил Ленька.
— Да это ж мой брат, Лешенька, — с улыбкой ответила Стеша.
— У вас разве есть бгат? — удивился Ленька.
— Есть, детка.
— А где же он?
Стеша вздохнула.
— Далеко, Лешенька. Он до войны шесть лет в Сормове жил, на паровозном заводе работал. А сейчас — на войне, на фронте.
Человек на фотографии был чем-то похож на рабочего с плаката: такие же усы, такие же сильные широкие плечи.
— Он тоже большевик? — спросил Ленька.
Стеша не ответила.
Ленька еще раз посмотрел на карточку, посмотрел на Стешу.
— Вы не похожи, — сказал он.
— Ну вот, — обиделась девушка, отнимая у Леньки фотографию. — Очень даже похожи. Только что разве усов у меня нету…
Предвыборная борьба, в которую так неожиданно включился Ленька, отвлекла его от занятий, более подобающих его возрасту и положению. Осенью он должен был держать вступительные экзамены в реальное училище. Готовился он кое-как, наспех, в середине лета захворал коклюшем и месяц с лишним провалялся в постели. Неудивительно, что, когда пришла пора идти на Восьмую роту в мрачное казенное здание 2-го Петроградского реального училища, Ленька чувствовал себя не очень уверенно. Русский язык и закон божий он знал лучше, волновался главным образом за арифметику. Но именно здесь, на этом нелюбимом предмете ожидал его триумф, к которому он никак не был подготовлен.
Маленький, похожий на чижика человек (впоследствии оказалось, что фамилия его Чижов, а прозвище Чиж), подергал козлиную бородку, ехидно посмотрел на мальчика из-под золотых очков и сказал:
— А нуте-с, молодой человек. Подойдите ближе. Руки из карманов выньте. Так. Скажите: что будет тяжелее — пуд сена или пуд железа?
На Ленькино счастье, он слыхал когда-то эту шуточную задачу. Но как она решается, он забыл.
«Железо, конечно, тяжелее, — подумал он. — Но тут какой-то подвох, тут что-то наоборот…»
И, собираясь перехитрить экзаменатора, он уже хотел сказать: «Конечно, пуд сена тяжелее». Но взглянул на Чижика, который смотрел на него посмеиваясь и накручивая жидкую бороденку на блестящую пуговицу вицмундира, вовремя спохватился и хриплым голосом, громко, по-солдатски ответил:
— Пуд пудом и будет.
— Молодец. Соображаешь, — осклабился Чиж, показывая прокуренные зубы. — Можешь идти. Выдержал.
На следующее утро, явившись с матерью к подъезду реального училища. Ленька увидел свою фамилию второй в списке выдержавших приемные испытания в первый класс. Впоследствии он узнал, что эту задачу про сено и железо Чиж задает на экзаменах почти всем поступающим. И даже самые способные и сообразительные редко отвечали правильно. Где же тут, в самом деле, сообразить, что сено и железо весят одинаково, если в эту минуту у тебя все поджилки трясутся, если перед носом твоим страшно блестят очки экзаменатора, сверкают пуговицы и ордена на его парадном мундире, если ты чувствуешь себя таким маленьким и потерянным в этой огромной зале, с высокими казенными окнами и с пустой золоченой рамой на стене, в которой еще совсем недавно стоял во весь свой невысокий рост самодержец всероссийский, государь император Николай II.
Первого сентября, облачившись в новенькую черную шинель и в черную с оранжевыми кантами фуражку, затянувшись кожаным поясом, на мельхиоровой пряжке которого были вытиснены буквы «2 ПРУ», Ленька отправился на молебен и на первый урок в училище.
Он плохо запомнил, как и чему учили его в реальном училище. Запомнился ему небольшой полутемный класс, высокая желтая учительская кафедра, сосед его по парте — сын книготорговца Тузова, которого учителя почему-то называли Тузов-второй; моложавый красивый священник-законоучитель, на каждом шагу говоривший «конечно» и «так сказать»; учитель словесности Бодров, которого почтительно именовали писателем, потому что у Бодрова была своя книга — собрание пословиц и поговорок; инспектор Чиж и директор Дуб… Но вспомнить себя сидящим в классе, отвечающим урок или стоящим у доски или у карты Ленька не может. Гораздо лучше помнятся ему перемены. Перемен было даже как будто больше, чем уроков. Запомнились ему длинные училищные коридоры, по которым с криками «ура» носятся ученики младших классов; запомнилась большая уборная, где в клубах табачного дыма с утра до окончания уроков шумят реалисты-старшеклассники.
Спорят, ругаются, чуть не дерутся. Только и слышно:
— Большевики… Меньшевики… Эсеры… Мир без аннексий и контрибуций… Предатели… Оборонцы… Вешать вас надо!..
Ленька ничего не понимает, но стоит, слушает, хотя от папиросного дыма его давно тошнит и голова кружится.
Распахивается дверь, и в туалетную врывается еще одна партия реалистов. Большеголовый, стриженный под машинку пятиклассник Дембо, любимец малышей, вскакивает на самое возвышенное место и, размахивая, как митинговый оратор, руками, кричит, перекрывая своим басовитым голосом остальные голоса:
— Товарищи, внимание! На нас идет Германия! Устроимте по этому случаю собрание…
Его с хохотом стаскивают с «трибуны», начинается потасовка.
Давно уже прозвенел звонок, но на уроки никто не спешит. Леньке кажется, что старшеклассники вообще не занимаются. Как ни войдешь в туалетную, — они всегда тут, всегда шумят и спорят.
Эти споры и потасовки продолжаются и на улице. Здесь самое интересное — драки с гимназистами, воспитанниками казенной мужской гимназии, помещавшейся рядом, в одной из соседних рот. Гимназисты — старые, вековечные враги реалистов, — «аристократы», «серошинельники», «мышиные хвостики», как зовут их презрительно реалисты.
Побоища происходят на широком Троицком проспекте* перед казармами Измайловского полка, где по утрам маршируют солдаты-призывники и обучаются езде на мотоциклетах молодые подпрапорщики из автороты…
Домой Ленька возвращается поздно. Идет он мимо разбитого и сожженного здания полицейского участка, мимо немецкой булочной Венцеля, у дверей которой с утра до вечера стоят теперь длинные очереди женщин, мимо кинематографа «София», мимо аптекарского магазина Васильевой, зеркальная витрина которого еще в феврале пробита шальными винтовочными пулями…
А дома все то же. Из комнаты матери доносятся жиденькие звуки рояля. Очередная девочка с косичками разучивает гаммы и экзерсисы. Мать лениво отбивает такт и скучным, усталым голосом отсчитывает:
— И раз, и два, и три… И раз, и два, и три…
В детской комнате Вася и Ляля играют в цыган. Устроили из табуреток и стульев фургон, завесились старым маминым шерстяным платком, притаились в этом таинственном полумраке и, покрикивая «гэй, гэй», едут, кочуют по степным просторам…
«Тоже! Нашли развлечение», — с презрительной усмешкой думает Ленька. Он проходит к своему столу, бросает ранец. Надо бы отдохнуть и садиться за уроки, но на свете есть вещи и поинтереснее уроков. Книги!..
До вечера он сидит, согнувшись над толстым томом и заложив пальцами уши, жадно пожирает страницу за страницей, половины не понимая или понимая по-своему, замирая от ужаса и восторга, глотая слезы, всем существом своим растворяясь в этом созданном чужой фантазией мире.
А Вася и Ляля давно уже кончили играть, давно стоят за Ленькиной спиной и, переглядываясь, прижимая к губам пальчики, набираются храбрости, готовятся к излюбленной своей шалости.
Им и страшно и весело, и хочется и боязно. И вот, наконец, кто-нибудь из них — или оба вместе — осторожно, кончиками указательных пальцев дотрагиваются до Ленькиного затылка. Ленька вскакивает, словно в него электрический ток пустили. На лице его — ярость. Вася и Ляля уже кинулись наутек. Они уже и сами не рады, что позволили себе эту невинную шутку. Через минуту из детской доносится пронзительный рев. Мать и Стеша вбегают в комнату и видят, как вся троица кубарем катается по полу. Визжит Ляля, басом ревет толстощекий Вася и хрипит, задыхается позеленевший от бешенства Ленька.
…Ленькины товарищи по классу, как и большинство ребят того времени, увлекались так называемой приключенческой, «сыщицкой» литературой. Читали и зачитывали до дыр аляповато-пестрые выпуски «Ната Пинкертона», «Ника Картера», «Шерлока Холмса»…* После Февральской революции этих книжек развелось еще больше. Ленька никогда не был поклонником этой копеечной уличной литературы, хотя, поддавшись моде, пробовал и сам писать приключенческие рассказы. Его тянуло к более серьезным книгам. На этой почве он подружился в училище с реалистом Волковым.
Это был худенький, бледнолицый и черноглазый мальчик, серьезный, неразговорчивый, даже высокомерный. Единственный в классе, он носил под суконным воротником казенной тужурки белый полотняный. В первый же день занятий Волков подошел к Леньке и спросил:
— Ты любишь учиться?
— Нет… не очень, — честно ответил Ленька.
— Но ведь ты выдержал экзамен вторым?
— Ну и что ж, — сказал Ленька.
— Значит, ты способный.
— Ну, почему… Пгосто повезло, — скромно ответил Ленька и рассказал про историю с сеном и железом.
Волков помолчал, сдвинул к переносице тонкие брови и сказал:
— Я выдержал одиннадцатым. И то я счастлив. А если бы я был первым или вторым, я бы витал, вероятно, на седьмом небе.
Леньке почему-то понравилось это «седьмое небо». Все чаще и чаще он стал заговаривать с Волковым. Оказалось, что и тот «терпеть не может» уличной литературы. Он читал Плутарха и сказки Топелиуса*.
— Кто твой отец? — спросил однажды Волков.
— У меня нет отца, — ответил Ленька.
— А кем он был?
Ленька почему-то постеснялся сказать, что отец его умер приказчиком.
— Он был офицером, — сказал он и покраснел, хотя сказал правду. — А твой отец кто? — спросил он из вежливости. Он был уверен почему-то, что Волков ответит: князь или барон. Но Волков сказал, что отец его инженер, владелец технической конторы «Дизель».
— Знаешь что? — сказал он через несколько дней. — Приезжай ко мне в воскресенье в гости. Я уже говорил с мамой. Она позволила.
— Ладно, пгиеду, — сказал Ленька.
— Не «ладно», а «хорошо», — поправил его Волков.
Ленька и сам знал, что говорить «ладно» некрасиво. Так его учили когда-то мама и гувернантки. Но в реальном все говорили «ладно», это было и ловчее и как-то больше по-мальчишески. Кроме того, в слове «ладно» не было буквы «р», употреблять которую Ленька всячески избегал.
— Хогошо, пгиеду, — мрачно повторил он.
— Я заеду за тобой.
— Ладно… хорошо, — сбился Ленька.
Волков ему нравился, но вместе с тем было в этом серьезном, никогда не улыбающемся мальчике что-то такое, что пугало и отталкивало Леньку. В присутствии Волкова он немножко стеснялся и робел.
И уже совсем оробел он, когда в ближайшее воскресенье, после обеда, раздался звонок и почти тотчас в детскую вкатился румянощекий Вася и, задыхаясь от смеха, прокричал:
— Леша… Леша… тебя какой-то господинчик спрашивает!
— Какой господинчик? — удивился Ленька.
Вася не мог говорить от хохота.
— Там… в передней… стоит…
Ленька захлопнул книгу и побежал в прихожую.
У парадной двери в прихожей стоял Волков.
Но что это был за Волков! Он был не в шинели, а в сером демисезонном пальто-реглан. В руках он держал шляпу и тросточку. Пальто его было распахнуто, и оттуда выглядывали крахмальный воротничок, галстук и перламутровые пуговицы жилета.
Это был джентльмен, дэнди, рисунок из модного журнала, а не девятилетний мальчик.
Ленька смотрел на него с открытым ртом.
— Ты готов? — спросил у него Волков.
Ленька молча кивнул. За спиной его жались и давились от смеха Вася и Ляля.
— Это что за мелюзга? — спросил Волков.
Ленька, случалось, и сам называл Васю и Лялю мелюзгой, но тут он почему-то обиделся.
— Это мои бгат и сестга, — ответил он, нахмурясь.
Александра Сергеевна, сдерживая улыбку, смотрела на маленького господина.
— Вы где живете, голубчик? — спросила она Волкова.
— На Екатерингофском*, сударыня, — ответил он.
— Ну, это недалеко. На каком же номере вы с Лешей поедете?
— На трамвае? — удивился Волков. — Я на трамвае никогда не ездил. Меня ждет экипаж.
— У вас свой выезд?!
— Да, мадам, — ответил по-французски Волков и шаркнул ножкой.
Никогда еще Ленька не чувствовал такой связанности и скованности, как в этот раз. Почему-то ему вдруг стало стыдно смотреть в глаза матери, брату и сестре. Ему вдруг неудобно стало называть Волкова «на ты».
Застегивая на ходу шинель, он спускался вслед за Волковым по узенькой темной лестнице, мрачно и односложно отвечал на вопросы товарища, а сам думал: стоит ли ехать? не вернуться ли?
На улице, у ворот, дожидался Волкова шикарный экипаж. Английский рысак, начищенный до зеркального блеска, высокий, статный, с забинтованными для пущего шика ногами, нетерпеливо бил копытом. Толстый кучер в цилиндре, натягивая синие вожжи, не шелохнувшись, сидел на козлах.
— Прошу, — сказал Волков, открывая лакированную дверцу.
Леньке приходилось ездить на конках, в трамваях, на извозчиках. Один раз, в раннем детстве, он ездил — на крестины двоюродного брата — в наемной карете. Но ехать в «собственном» экипаже, на запятках которого не было никакой жестянки с номером, — об этом он никогда и мечтать не мог. И вот теперь, когда представился случай, он не почувствовал никакой радости. Усевшись на мягкое кожаное сиденье, он мрачно уставился в широченную спину кучера и всю дорогу молчал или отделывался короткими ответами, удивляясь, как это Волков может говорить о заданных на завтра уроках, о неверном ответе в задачнике Евтушевского, о погоде и о прочих будничных делах. Ему все казалось, что вот-вот Волков откинет полу своего модного реглана, достанет серебряный портсигар и закурит сигару.
Но все-таки ехать в коляске было очень приятно. Дутые резиновые шины мягко, пружинисто подкидывали. Широкозадый кучер властным командирским голосом покрикивал на прохожих:
— Пади!..
И прохожие испуганно шарахались, оглядывались, отряхивали забрызганные грязью пальто. Наемные извозчики и ломовики придерживали своих кляч и безропотно пропускали «собственного».
На Садовой у Крюкова канала на мостовой перед лабазом стояла толпа женщин.
— Пади! — крикнул кучер.
Но женщины не успели разбежаться. Лакированное крыло коляски задело кого-то. В толпе послышались гневные голоса:
— Эй вы, барчуки! Осторожнее!
— Буржуазия проклятая!
— А ну, поддай им, бабы!
— Поездили! Хватит! Вышло ихнее времечко…
Кучер даже плечом не повел. Коляска, не убыстряя хода, мягко вкатывалась на деревянный настил моста.
Что-то ударило в стенку экипажа. Ленька привстал и оглянулся.
Женщина в сером платке, кинувшая камень, стояла с поднятой рукой и кричала:
— Да, да! Это я! Мало? Еще получите… Живоглоты!
— Гони! — крикнул кучеру Волков. И, стиснув Ленькину руку, сквозь зубы прохрипел:
— Хамы!..
«Сами же мы виноваты. Не извинились даже», — подумал Ленька, но вслух ничего не сказал.
…Чувство неловкости, скованности и немоты не оставляло его и позже, когда экипаж въехал на асфальтированную площадку маленького двора, в центре которого жиденькой струйкой бил крохотный игрушечный фонтанчик; когда поднимался он вслед за Волковым по широкой мраморной лестнице, устланной мягким ковром с жарко начищенными медными прутьями; когда высокую парадную дверь распахнул перед ними настоящий лакей, с бакенбардами, в чулках, похожий на какую-то иллюстрацию к английской детской книжке…
— Пройдем ко мне, — сказал Волков, когда нарядная, как артистка, горничная помогла им снять пальто. — У папы деловое совещание. После я тебя представлю ему.
Эти слова еще больше смутили Леньку. Никогда раньше его не «представляли» чужим родителям. Ему казалось, что он пришел на экзамен или к директору училища, а не к товарищу в гости. И комната, куда его привел Волков, действительно больше походила на директорский или даже министерский кабинет, чем на детскую девятилетнего мальчика. Письменный стол с бронзовым чернильным прибором. Огромные книжные шкафы, от пола до потолка заставленные книгами. Пушистый ковер. Камин, перед которым распласталась леопардовая шкура.
— Это твоя комната? — спросил Ленька, не зная, что сказать.
— Моя, — просто, без всякого хвастовства ответил Волков. — Ну, чем же мы займемся? Хочешь, я покажу тебе свои игрушки?..
И, усадив Леньку на ковер, он стал доставать и показывать товарищу богатства, каких Ленька не видел даже в витринах игрушечного магазина Дойникова в Гостином дворе.
Настоящая паровая машина. Электрический поезд, который бегал по рельсам через всю комнату. Кинематографический аппарат Патэ. Ружье во «монтекристо». Заводной солдат-шотландец в клетчатой юбочке, который не катался на колесиках, а ходил, переставляя одну за другой длинные голенастые ноги и делая еще при этом артикул ружьем…
Ленька с тупым удивлением смотрел на эти хитроумные дорогие игрушки и не мог почему-то ни радоваться, ни удивляться. Даже зависти к Волкову у него не было.
…Часа два он просидел на ковре — и чем дольше сидел, тем сильнее чувствовал под ложечкой томление, какое испытываешь на затянувшемся неинтересном уроке. Он уже набрался храбрости и хотел заявить, что ему пора домой, когда открылась дверь и в комнату, шурша шелковым платьем, не вошла, а вплыла молодая красивая женщина, очень похожая на Волкова — с такими же хрупкими чертами лица и с такими же тонкими черными бровями.
— Моя мама, — с гордостью объявил Волков.
Ленька вскочил, шаркнул ногой, споткнулся о паровую машину и, увидев возле своего носа тонкую бледную руку с розовыми миндалинами ногтей, ткнулся губами в эту хрупкую, крепко надушенную руку и назвал себя по фамилии.
— Очень приятно, — проворковала мадам Волкова. — Вовик мне о вас говорил. Чувствуйте себя, пожалуйста, у нас, как дома.
«Да! Ничего себе — как дома», — со вздохом подумал Ленька.
— А сейчас, пожалуйста, обедать. Вас ждут.
— Я не хочу, — забормотал Ленька. — Благодагю вас. Мне пога ехать. Я еще угоков не выучил.
— Не спешите. Успеете. Вовик вас отвезет… А уроки можете вместе учить.
Ленька понял, что погиб, и покорно поплелся вслед за Волковым — сначала в туалетную, мыть руки, потом — в столовую, где за большим обеденным столом уже сидело человек десять мужчин и среди них — высокий чернобородый господин с засунутой за воротник салфеткой, в котором Ленька почему-то сразу признал Волкова-отца. Так оно и оказалось. Волков подвел Леньку к чернобородому и сказал:
— Папа, разреши представить тебе. Мой товарищ, о котором я тебе говорил…
— А-а! Да, да, — веселым басом проговорил Волков-отец, показывая необыкновенно белые, ослепительные зубы и протягивая Леньке руку. — Приятно… Садитесь, юноша. Милости просим. Водку пьете?
Ленька понял, что хозяин шутит, сделал понимающую улыбку и, поклонившись гостям, сел рядом с Волковым-сыном.
— Представь, папа, — сказал Волков-сын, к удивлению Леньки, тоже засовывая за воротник крахмальную салфетку. — Когда мы ехали домой, нас на Пиколовом мосту какие-то хамки забросали камнями.
— Вовик, — остановила его мать. — Откуда эти выражения?! «Хамки»!..
— Виноват, Елена Павловна, — бархатным голосом перебил ее какой-то бритый человек в полувоенном френче, лицо которого показалось Леньке знакомым: портрет его он видел недавно в газете. — Не те времена, голубушка, чтобы обращать внимание на этакие тонкости. Пора называть вещи своими именами.
— И детям тоже?
— Увы, и детям тоже.
— Вовик, милый, ты не ушибся?
— Мы ускакали, — сказал Вовик.
За столом продолжался разговор, прерванный появлением мальчиков.
— Боже мой! Надвигается какой-то ужас.
— Ничего, ничего, Елена Павловна. Есть еще порох в пороховницах. Не с такими справлялись.
— В Учредительное они не пролезут во всяком случае. Будьте уверены. Задавим.
— Скажите, это правда, что генералы Корнилов и Деникин освобождены из-под ареста?
— Истинная правда, о которой не следует говорить громко.
— Вчера в Пассаже на моих глазах опять сорвали погоны с какого-то офицера…
— Пришьет. Невелика беда. Была бы голова на плечах.
— Папа, я тебе говорил, что Лешин отец был офицером?
— Говорил, Вовочка. Помню. Приятно… В каком же чине был ваш… гм… гм… родитель?
Ленька подумал, что на такое общество меньше чем полковником не угодишь. Но покраснел, кашлянул и сказал правду:
— Хогунжий.
Ему показалось, что гости и хозяева переглянулись насмешливо.
— Н-да. Это что же выходит — корнет или вроде этого? Значит, вы казак?
— Да, — гордо ответил Ленька. Он покосился на Волкова и увидел, что щеки того залились румянцем.
«Это он за меня стыдится», — понял Ленька.
Без всякого аппетита он ел горячую янтарную уху с рассыпчатыми слоеными пирожками. Пирожки застревали в горле, а мадам Волкова накладывала ему на тарелку все новые и новые порции и, улыбаясь, приговаривала:
— Кушайте, голубчик, кушайте…
На другом конце стола кто-то жиденьким голосом говорил:
— Не будем забывать, господа, что судьба России, а следовательно, и всех нас, решается в Учредительном собрании. Именно поэтому всеми силами, правдами и неправдами необходимо добиваться большинства…
— К сожалению, Оскар Осипович, правдами многого не добьешься, — показывая ослепительные зубы, весело пробасил Волков-отец. — Неправдами оно как-то сподручнее, как выражаются у нас на работах десятники.
— Миша, расскажи про Пелагею, — перебила его жена.
— А-а, да!.. Пелагея! Это, имею честь доложить, наша оберкухмистерша, кухарка. Третьего дня я спрашиваю у этой особы: «Пелагеюшка, матушка, вы за кого, собственно, имеете намерение голосовать на предстоящих выборах?» А она: «Мне, — говорит, — Михаил Васильевич, все равно, за кого… Мне бы только чтобы телятина на рынке подешевше стала». — «Ах, так? — я говорю. — Великолепно! В таком случае вам, почтеннейшая, следует голосовать за „Партию народной свободы“. Не забудьте — избирательный список номер два».
За столом дружно захохотали.
— Вот это называется агитация! Чудесно! Правильно! Так и надо.
Ленька положил ложку, кашлянул и вдруг неожиданно для самого себя громко сказал:
— Ей бы надо за большевиков голосовать.
За столом сразу стало тихо. Все переглядывались и с удивлением смотрели на мальчика. Особенно страшно и даже зловеще, как показалось Леньке, смотрел на него бородатый Волков-отец.
— Почему-с? — тихо спросил он, подняв над тарелкой вилку.
— Потому, — смутился Ленька. — Потому что это их партия… рабочая…
Вокруг зашумели. Кто-то засмеялся. Кто-то неодобрительно крякнул.
— Позвольте, позвольте, — сказал хозяин, строго рассматривая Леньку. — Собственно говоря… я не совсем понимаю… Вы с кем живете, юноша?
— Я… с мамой, — пробормотал Ленька.
— Вот как? А кто ваша мама?
— Она учительница музыки.
— Тэк-с.
Волков-отец посмотрел на Волкова-сына.
— А вы знаете, молодой человек, кто такие большевики?
— Нет, — краснея, ответил Ленька.
— Не знаете? Так знайте!
И, постукивая вилкой по краешку тарелки, хозяин строгим учительским голосом заговорил, обращаясь к одному Леньке:
— Большевики, милостивый государь, это тевтонские наемники, шпионы, заброшенные в наш тыл неприятельским штабом. За немецкие деньги эти бунтовщики сеют смуту в нашем отечестве, призывают рабочих к забастовкам, солдат к неповиновению. Это враги, которых надо ловить и расстреливать на месте без суда и следствия.
Ленька побледнел. Он вдруг вспомнил Стешу, ее сундучок в «темненькой», большевистский плакат, фотографию усатого человека в черном пальто…
Что же это? Неужели это правда? Неужели их горничная — тоже германская шпионка? От одной этой мысли куриная кость встала у него поперек горла.
Он уже не слушал больше Волкова-отца. Он думал о Стеше.
Как ему раньше не пришла в голову эта страшная догадка?! Ведь он столько раз читал в газетах о шпионах, он помнит, что в некоторых газетах называли шпионами большевиков. Почему же он не подумал до сих пор о Стеше?! Ведь горничная сама призналась, что она за большевиков…
Он с трудом досидел до конца обеда и решительно заявил, что должен идти домой. К удивлению его, ни родители Волкова, ни сам Волков не стали уговаривать его остаться.
— Иди, что ж, — сказал, позевывая, Волков, провожая Леньку в прихожую. — А у меня, ты знаешь, голова что-то разболелась. Я тебя проводить не могу. Дойдешь?
— Конечно, дойду, — сказал Ленька, всовывая руки в рукава шинели, которую ему подавала горничная.
На Крюковом канале он минут десять стоял у чугунной решетки, смотрел на черную сентябрьскую воду и с ужасом думал: что же это такое? Нет, нет, не может быть. Он вспомнил, что еще совсем недавно, на прошлой неделе, Стеша получила письмо с извещением, что брат ее тяжело ранен и лежит в госпитале под Могилевом. Он помнит, как страшно рыдала девушка, получив это извещение. Значит, она притворялась? Но ведь брат ее действительно ранен. Или, может быть, письмо было вовсе не от него?.. Может быть, у нее и брата никакого нет?..
Он стал припоминать… Вообще-то, если подумать, со Стешей давно уже творится неладное. Раньше она целыми днями сидела дома, не каждое воскресенье и в отпуск уходила. А теперь — чуть вечер, чуть стемнеет, чуть кончилась работа по дому, она уже — платок на голову и бегом со двора. Возвращается поздно, будит всех. Леньке вспоминается подслушанный им недавно разговор между Стешей и матерью.
— Опять вы, Стеша, вчера во втором часу вернулись…
— Да, барыня. Простите, я разбудила вас.
— Не в этом дело. Всё, милая, на танцы бегаете? Смотрите, голубушка, дотанцуетесь.
— Нет, барыня, — негромко отвечает Стеша. — Я не на танцах была…
А где же она была? Куда она так таинственно исчезает по вечерам?
О господи, даже подумать страшно!..
За три года войны Ленька столько наслушался о шпионах, такие невероятные истории ему приходилось и слышать и читать об этих вражеских лазутчиках, которые пролезают во все щели, маскируясь и трубочистами, и точильщиками и швейцарами (и даже царицами, как уверял Сережа Бутылочка), что неудивительно, если этот девятилетний мальчик, которому к тому же очень помогала богатая фантазия, в конце концов поверил, будто их горничная Стеша — тоже шпионка. Во всяком случае, когда он подходил к своему дому, он в этом уже почти не сомневался.
Открыла ему на звонок Александра Сергеевна. Щека ее была подвязана черным платком. На глазах блестели слезы. Опять у нее болели зубы.
— Ну как? Доволен? — сказала она, пробуя улыбнуться.
— Да, — коротко ответил Ленька. И сразу же спросил: — Стеша дома?
— Нет. Ушла.
— Куда?
— Откуда же я знаю? — пожала плечами Александра Сергеевна.
«Ага! Опять», — зловеще усмехнулся Ленька.
Он ничего не сказал матери и прошел в комнаты.
Теперь он уже не колебался. Теперь настало время действовать.
Ему было жаль Стешу. К девушке он привык, любил ее почти как родную, — ведь с тех пор как он помнит себя, она жила у них в доме. Но что же делать! Если бы он знал, что его мать или бабушка — немецкие шпионы, он и их должен был бы безжалостно разоблачить. Это долг патриота, как пишут в газетах.
Он стал наблюдать за девушкой. Он потерял аппетит, плохо спал, хуже стал учиться. Теперь он не ложился спать до тех пор, пока Стеша не возвращалась домой. На цыпочках он подкрадывался к дверям «темненькой» и слушал.
Стеша выдвигала из-под кровати сундучок.
«Ага», — говорил себе Ленька.
Он прижимался глазом к замочной скважине и видел, как Стеша, согнувшись, сидит на кровати и при жиденьком свете керосиновой лампочки что-то пишет в тетрадке, лежащей у нее на коленях.
«Вот… вот, — переставая дышать, думал Ленька. — Записывает… сведения…»
…Наконец он решился на последний шаг. Он решил проследить: куда ходит Стеша по воскресеньям? Он знал, что у горничной в Петрограде нет родных. Значит, она ходит туда, где главные немцы собирают все сведения от своих шпионов. И вот, в ближайшее воскресенье, узнав, что Стеша отпросилась у хозяйки «со двора», Ленька пошел к матери и объявил ей, что ему необходимо сходить к Волкову, взять учебник русской истории Ефименко. Он сказал неправду. Во-первых, учебник этот он взял у Волкова еще на прошлой неделе, а во-вторых, — отношения с Волковым были у него теперь не такие, чтобы ходить друг к дружке в гости. Правда, они не поссорились, продолжали разговаривать, даже прогуливались иногда в перемену по училищным коридорам, но Леньке казалось, что Волков смотрит на него еще более высокомерно, свысока и даже как-то обиженно: будто Ленька в чем-то обманул его.
Получив от матери разрешение и дав ей клятвенное обещание быть осторожным, то есть ни в коем случае не попасть ни под трамвай, ни под автомобиль, ни под извозчика, Ленька оделся, спустился во двор и стал ждать. Минут через пятнадцать наверху хлопнула дверь, и он, как заправский сыщик, притаился за деревом, перестал дышать и навострил уши.
Вот по булыжникам двора застучали кованые каблучки Стешиных башмаков.
Он выглянул из-за дерева.
Помахивая жалким клеенчатым ридикюльчиком, Стеша перебежала двор, свернула под арку ворот и вышла на улицу.
Ленька побежал за ней следом, минуту постоял под воротами и осторожно высунул голову в калитку.
Горничная переходила улицу.
Надвинув на глаза фуражку и прижимаясь к стенам домов, он шел за ней, выдерживая расстояние, замедляя шаги, останавливаясь и снова прибавляя шагу.
Ему было немножко страшно и немножко стыдно, но чувство гордости и сознание, что он выслеживает и вот-вот поймает настоящую немецкую шпионку, подавляло все остальные чувства.
На Покровском рынке, в толпе покупателей и продавцов он на несколько минут потерял девушку из виду, испугался, заспешил — и чуть не столкнулся со Стешей, увидев перед самым носом ее черную кружевную косынку.
На Садовой у кинематографа «Нью-Стар» Стеша ненадолго остановилась, разглядывая картинки за проволочной сеткой витрины. Ленька перешел улицу и, делая вид, что любуется бутафорскими окороками и колбасами в витрине гастрономического магазина Бычкова, искоса посматривал в ее сторону.
У Крюкова канала Стеша свернула за угол. Ленька пошел быстрее и вдруг подумал, что Стеша идет тем самым путем, каким они ехали в прошлое воскресенье с Волковым. Как и в тот раз, на углу у лабаза толпились и шумели женщины. Стеша прошла мимо, потом постояла немного, вернулась и о чем-то недолго поговорила с женщинами.
«О чем это она их выспрашивает?» — подумал Ленька и уже хотел подойти к женщинам и спросить, о чем расспрашивала их эта подозрительная особа в черной косынке, но вспомнил давешнюю историю с камнем, глубже напялил фуражку и быстро перешел вслед за Стешей Пиколов мост.
На высокой колокольне Никольского морского собора гулко ударил большой колокол. Звонили к обедне. Ленька видел, как Стеша посмотрела в сторону церкви, голубовато белевшей за облетевшими деревьями Никольского сада, и прибавила шагу.
Но куда же она идет? Вот уже виден серый красивый дом, где живут Волковы. Неужели она идет к Волкову? Нет, свернула налево. Остановилась. Оглядывается. Ленька отбежал в сторону и спрятался за фонарем. Что это за здание, перед которым остановилась Стеша? Эти места мальчику хорошо знакомы. Еще в раннем детстве нянька водила их сюда гулять. Отлично знает он и этот длинный приземистый двухэтажный старинный дом, на фасаде которого, как на фуражке матроса, ленточкой вытянулись четкие металлические буквы:
ГВАРДЕЙСКIЙ ФЛОТСКIЙ ЭКIПАЖЪ
У Леньки холодеет сердце. Перед казармой стоит группа матросов. У полосатой будки прохаживается часовой, на плече он держит длинное ружье с плоским японским штыком. И вот Ленька видит, как Стеша подходит к матросам, что-то говорит им. Те смеются. Потом она направляется к часовому, показывает ему какую-то бумажку, еще раз воровато оглядывается и проходит во двор казармы.
Зубы у Леньки начинают стучать.
Вот оно что! Значит, он не ошибся. Шпионка! Настоящая шпионка! Ходит по военным казармам и собирает сведения.
А они-то! Матросы эти!.. Простофили этакие… Не знают, кого пропустили в казарму… Еще смеются, дурни!
Ленька хочет бежать и не может: ноги не держат его.
За углом показалась пролетка извозчика.
— Извозчик! — слабым голосом крикнул Ленька.
— Тпру!.. Пожалуйте, ваше благородие. Куда прикажете? Домчу в один миг.
Ленька назвал адрес, взобрался на облезлое сиденье, извозчик зачмокал, задергал вожжами, и пролетка, дребезжа, покатилась по булыжникам набережной…
Через двадцать минут Ленька был дома.
Скинув шинель, он прошел в «темненькую». Комната эта называлась так недаром. Слабый дневной свет едва проникал в нее сквозь одно-единственное окошко, находившееся на потолке.
Руки у Леньки дрожали, когда он выдвигал из-под Стешиной кровати красный, обитый жестяными полосками сундучок.
Он знал, что нехорошо лазать в чужие вещи. Он знал, что это — грех. Но что же делать?
На петельках сундука висел замочек. Ключа не было. Ленька пошарил под Стешиной подушкой. Ключа и там не оказалось.
Тогда он сбегал на кухню, принес тонкий колбасный нож и попробовал этим ножом открыть замок.
Замок не открывался.
Ленька уже сердился. Волосы на лбу у него взмокли.
Уже не думая о том, что он делает, он сунул черенок ножа в замочную дужку и с силой повернул его. Что-то хрустнуло, и маленький медный замочек упал к его ногам.
С трепетом он поднял крышку сундука. Первое, что он увидел, была книжка. На бледно-розовой обложке ее крупными буквами было напечатано: Карлъ Марксъ и Фридрихъ Энгельсъ. «Коммунистическiй Манифестъ». Под книжкой лежал уже знакомый ему плакат, под плакатом пожелтевшая фотография усатого человека, еще какие-то фотографии, деревенский кремовый платок с бахромой, отрез материи, коробки, банки, пустые пузырьки из-под маминых духов.
Пересиливая стыд, страх и брезгливость, Ленька рылся в этом жалком девичьем приданом, как вдруг услышал за дверью шаги матери.
Он едва успел захлопнуть крышку сундука и кое-как запихал его под кровать, когда Александра Сергеевна вошла в «темненькую».
— Кто это? Это ты, Леша?! Ты что тут делаешь?
— Ничего, — ответил Ленька, засовывая руки в карманы и пробуя улыбнуться. — Зашел, думал, что тут Стеша.
— Как думал? Ты же знаешь, что она ушла со двора. И что тебе, скажи, пожалуйста, далась эта Стеша.
«Сказать или не сказать?» — подумал Ленька.
— Иди сию же минуту в детскую, — строго сказала мать. — Тебе здесь не место.
Выходя из «темненькой», Ленька спросил у матери:
— Мама, скажи, пожалуйста… Кто такой Карл Маркс?
— Кто? Карл Маркс? Что за странный вопрос? Это… Ну, в общем… как тебе сказать? Впрочем, ты еще маленький. Вырастешь, тогда узнаешь.
Ленька заметил, что щеки у матери покраснели.
— Нет, правда, мама. Скажи…
— Ах, оставь, сделай милость! У меня и без того мучительно болят зубы.
«Сама не знает», — подумал Ленька.
Он прошел в детскую. Вася и Ляля сидели на полу у печки, играли в «военно-морскую игру». Ленька присел на корточки за Лялиной спиной, попробовал принять участие в игре, но мысли его разбегались.
«Нехорошо, — думал он. — Разворошил сундук и даже не закрыл его».
И кто такой этот Карл Маркс, которого читает Стеша?
Он вспомнил, что среди книг, оставшихся от отца, имеется многотомный энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Не один раз он прибегал к помощи этого словаря, когда в книге, которую он читал, встречалось незнакомое слово, вроде «идеал», «гармония», «фатальный», «инквизитор» или «брыжи».
В кабинете он застал мать. Александра Сергеевна стояла у раскрытого книжного шкафа и перелистывала большую толстую книгу в темно-зеленом коленкоровом переплете.
— Тебе что? — сказала она, оглянувшись и быстро захлопнув книгу.
— Ничего, — сказал Ленька. — Я только хотел посмотреть в словарь: кто такой Маркс?
Щеки матери опять залились румянцем.
— О господи? Какой ты, в самом деле, неугомонный! Ну, хорошо, отстань, пожалуйста! Маркс — это немецкий ученый. Экономист.
«Немецкий?! Ага! Вот оно… Все понятно».
— Что с тобой, мальчик? Ты побледнел… Тебе нездровится?
— Ничего, — сказал Ленька, опуская голову. Но он и в самом деле чувствовал, что внутри у него делается что-то нехорошее: в висках противно шумит, горло пересохло.
— И зачем тебе вдруг понадобилось знать, кто такой Маркс? Ты что — уж не в большевики ли хочешь записываться?..
«Маркс… немцы… большевики… шпионы» — все перемешалось в Ленькиной голове.
— Ну как? Был у Волкова?
— Был. Да… — хрипло ответил Ленька.
В это время в прихожей затрещал звонок. Александра Сергеевна пошла отворять. Ленька машинально взял книгу, которую она не успела поставить на место. Как он и думал, это был энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, том восемнадцатый — на букву М.
«Малолетство — Мейшагола», — прочел он на корешке книги.
Он стал перелистывать книгу, разыскивая слово «Маркс», и не заметил, как в комнату вернулась мать.
— Послушай, Леша! Что это значит? — негромко сказала она.
Ленька захлопнул книгу и оглянулся. Такого сердитого лица он еще никогда не видел у своей доброй матери.
— Я говорю: что это значит? Ты сказал мне неправду?
— Что? Какую неправду?
Мать посмотрела на дверь и еще тише сказала:
— К тебе пришел Волков.
У Леньки запылали уши.
— Оказывается, ты и не думал ходить к нему!
— Как не думал? Я был… Но мы разошлись. То есть я не застал его…
— Не лги! Фу! Какая гадость!..
Александра Сергеевна брезгливо поморщилась.
«Знала бы она, куда и зачем я ходил!» — подумал Ленька.
— Мамочка, милая, — зашептал он, схватив за руку мать. — Я… я после все тебе расскажу. Только, пожалуйста, не выдавай меня сейчас!
— Не выдавать? — усмехнулась Александра Сергеевна. — Увы, я, кажется, уже невольно выдала тебя. Впрочем, идем!..
Малолетний джентльмен в гордой позе стоял в прихожей у вешалки, прижимая к животу шляпу, тросточку и перчатки.
— Я к тебе на минуту, — сказал он, поздоровавшись с Ленькой. И, бросив усмешку в сторону Александры Сергеевны, добавил: — Ты, я слышал, был у меня?
— Да… то есть нет, — пробормотал Ленька.
— Оказывается, это я напутала, — улыбнулась Александра Сергеевна. — Леша только собирался к вам…
Ленька предложил Волкову раздеться.
— Нет, благодарю, мне некогда. Я только хотел взять у тебя своего Ефименко. Ведь завтра у нас история. Ты не забыл?
— Я уже выучил, — унылым голосом промямлил Ленька и, покосившись в сторону матери, увидел, что на лице ее опять появилось гневное и огорченное выражение. Он принес книгу и, когда Волков попросил проводить его, быстро и охотно согласился. Объясняться с матерью ему сейчас не хотелось.
Когда они вышли на улицу, Волков оглянулся и сказал:
— Послушай, в чем дело? Зачем ты наврал своей маме, будто был у меня?
— Я не врал. Это она ошиблась, — мрачно ответил Ленька.
— Да? А ведь я знаю, где ты был.
— Где?
— Я видел тебя из окна. Я сам думал, что ты ко мне идешь.
— Ну?
— Ты был у матросов. А? Что, неправда? Покраснел?
— И не думал краснеть, — сказал Ленька, трогая рукой щеку. Почему-то ему было противно объяснять Волкову, зачем он ходил в экипаж.
— Был?
— Ну, и был.
Волков с усмешкой посмотрел на него.
— А ты, кажется, и в самом деле большевик?
— Я?! Ты что — с ума сошел?
— Неизвестно еще, кто сошел.
— Так чего ж ты ругаешься?
— А зачем же ты ходил к матросам?
— Ну, и ходил. Ну, и что?
— А то, что матросы все поголовно большевики. Может быть, ты этого не знаешь?..
Нет, Ленька этого не знал. Он остановился и испуганно посмотрел на товарища:
— Шпионы? Все?!
Волков громко расхохотался.
Ленька вдруг почувствовал, что у него стучат зубы. Его знобило.
— Что с тобой? — спросил Волков, переставая смеяться.
— Мне нездоровится. Я пойду домой. Извини, пожалуйста, — сказал Ленька.
Но домой он не пошел. От объяснений с матерью он ничего хорошего не ждал. Да и стыдно ему было: никогда в жизни он столько не врал и вообще не совершал столько проступков, как в этот день.
Часа полтора он слонялся по окрестным улицам, читал афиши и плакаты на стенах, останавливался у витрин магазинов, смотрел, как работает землечерпалка на Фонтанке…
У ворот Усачевских бань сидели и стояли, дожидаясь очереди, человек двадцать матросов. Эти веселые загорелые парни в черных коротких бушлатах и в серых парусиновых штанах ничем не напоминали шпионов. Под мышками у них торчали свертки с бельем, веники и мочалки.
Ленька подошел ближе, чтобы послушать, о чем говорят моряки. В это время из ворот бань вышел толстый, раскрасневшийся офицер с маленьким и тоже очень толстым и румяным мальчиком, которого он вел за руку. Два или три матроса поднялись и отдали офицеру честь, остальные продолжали сидеть. Молодой парень в надвинутой на нос бескозырке что-то сказал вдогонку офицеру. Товарищи его засмеялись. Офицер прошел мимо Леньки, и тот слышал, как толстяк заскрипел зубами и вполголоса сказал:
— Погодите, большевистские морды!..
Леньке вдруг захотелось в баню. Захотелось — на самую верхнюю полку, в самую горячую воду.
По спине его бегали мурашки, голова кружилась, зубы стучали.
…Было уже темно и на улице зажигались фонари, когда он вернулся домой.
Дверь ему открыл Вася. Глаза у малыша были круглые, как у филина, и сияли восторгом и ужасом.
— У нас воры были! — раскатисто на букве «р» объявил он, еще не успев как следует снять цепочку с двери.
— Что? Когда? Где? — оживился Ленька.
Как и любой другой мальчик на свете, он не мог не испытать радости при этом сообщении. Кто бы ни пострадал от воров — знакомые, родственники, родной отец или родная мать, — все равно сердце мальчика не может не дрогнуть от предвкушения тех ни с чем не сравнимых блаженств, которые сопутствуют обычно этому печальному происшествию. В квартире появляются дворники, околоточный, может быть, приедет настоящий сыщик, может быть, даже вызовут полицейскую собаку-ищейку.
Скинув шинель, Ленька уже собирался бежать в комнаты, но тут услышал за дверью «темненькой» Стешин голос, и сразу весь его пыл ушел, вместе с душой, в пятки. Стеша горько плакала и, всхлипывая, сквозь слезы говорила:
— Александра Сергеевна! Барыня! Да что же это! Кто же это мог! Вы посмотрите: все, все перерыто, перекомкано… И замок сломан… И петельки сдернуты…
Ленька заметался, кинулся обратно к вешалке, схватил в охапку шинель, но в эту минуту из «темненькой» быстрыми шагами вышла мать. Лицо ее под черной повязкой пылало. Увидев Леньку, она остановилась в дверях и тихим, дрогнувшим голосом проговорила:
— Боже мой! Создатель! Только этого и недоставало! Вор!
— Кто вор? — опешил Ленька.
— Вор! Вор! — повторила она, схватившись за голову. — В собственном доме — вор!
— Врет она! — закричал Ленька. — Притворяется… Изменница!..
Но мать не дала договорить ему.
— Идем за мной! — крикнула она и, схватив Леньку за руку, поволокла его в свою комнату.
— Уйди! — отбивался и руками и ногами Ленька. — Оставь меня! Я не вор… Отстань! Отпусти!..
Мать волокла его, приговаривая:
— Позор! Позор! Боже мой! Мерзость!.. Какая мерзость!..
— Отпусти меня! — закричал Ленька и, извернувшись, укусил мать за руку. Она вскрикнула, выпустила его и заплакала. Он тоже закричал на всю квартиру, повалился на кушетку и, уткнувшись лицом в подушки, зарыдал, забился в истерике…
Через минуту Александра Сергеевна уже сидела с ним рядом на низенькой кушетке, целовала мальчика в стриженый затылок и уговаривала:
— Леша! Ну, Лешенька! Ну, хватит, ну, успокойся, мое золотко. Ну, что с тобой, мой маленький?..
— Уйди! — бормотал он, стуча зубами. — Оставь меня! Ты же не знаешь! Ты ничего не знаешь…
Потом быстро поднял голову и, глядя матери прямо в глаза, прокричал:
— Ссте-те-те-ша… у нас… шпионка!
— Господи! — сквозь слезы рассмеялась Александра Сергеевна. — Какие глупости! С чего ты взял?
— Да? Глупости? Ты думаешь — глупости?
И, приподнявшись над подушкой, всхлипывая, глотая слезы, он рассказал матери все.
Терпеливо выслушав его, Александра Сергеевна грустно усмехнулась и покачала головой.
— Боже мой!.. И откуда у этого ребенка столько фантазии?
Потом подумала минутку, нахмурилась и сказала:
— Я не знала, что Стеша — большевичка. Но это, мой дорогой, вовсе не значит, что она шпионка.
— Как не значит? Ведь большевики — шпионы?
Александра Сергеевна еще раз поцеловала сына.
— Дурашка ты мой! Это только так говорят…
— Как «только говорят»?
— Ну… ты этого еще не поймешь. Вырастешь — тогда узнаешь.
В голове у Леньки стучало, как будто туда повесили тяжелый железный маятник. Что же это такое? Что значит «только говорят»? Значит, взрослые врут? Значит, инженер Волков наврал, когда говорил, что большевики — шпионы? Значит, и все его гости — эти почтенные, богатые, интеллигентные люди — тоже вруны и обманщики?!
Перед глазами у него все поплыло; замелькали, как бабочки, золотистые цветы на розовых обоях, потом эти бабочки стали темнеть, стали черными, стали расти, стали махать крыльями… Он почувствовал, как на лоб ему легла холодная рука матери, и услыхал ее громкий испуганный голос:
— Лешенька! Сынок! Что с тобой? У тебя жар! Ты весь горишь!..
Ленька хотел сказать: «Да, горю». Но губы его не разжимались. Плечи и горло сводило судорогой. В голове стучали железные молотки.
— Стеша! Стеша! Скорей! Принесите градусник! Он в детской, в комоде, во втором ящике…
Это были последние слова, которые услышал Ленька.
Глава III
Он проболел сорок восемь дней. Три недели из них он пролежал в бреду, без сознания, в борьбе между жизнью и смертью. А это были как раз те великие дни, которые потрясли мир и перевернули его, как землетрясение переворачивает горы.
Это был октябрь семнадцатого года.
Ленька лежал с температурой 39,9 в тот день, когда крейсер «Аврора» вошел в Неву и бросил якоря у Николаевского моста.
В Смольный прибыл Ленин.
Красная гвардия занимала вокзалы, телеграф, государственный банк.
Зимний дворец, цитадель буржуазного правительства, осаждали революционные войска и рабочие.
А маленький мальчик, разметав подушки и простыни, стонал и задыхался в постели, отгороженной от остальной комнаты и от всего внешнего мира шелковой японской ширмой.
Он ничего не видел и не слышал. Но когда помутненное сознание ненадолго возвращалось к нему, начинались бред и кошмары. Безотчетный страх нападал в эти минуты на мальчика. Кто-то преследовал его, от чего-то нужно было спасаться, что-то страшное, большеглазое, чернобородое, похожее на Волкова-отца, надвигалось на него. И одно спасение было, один выход из этого ужаса — нужно было связать из шерстяных ниток красный крест. Ему казалось, что это так просто и так легко — связать крючком, каким вяжут варежки и чулки, красный крест, сделав его полым, в виде мешка, вроде тех, что напяливают на чайники и кофейники…
Иногда ночью он открывал воспаленные глаза, видел над собой похудевшее лицо матери и, облизав пересохшие губы, шептал:
— Мамочка… миленькая… свяжи мне красный крест!..
Уронив голову ему на грудь, мать тихо плакала. И он не понимал, чего она плачет и почему не хочет исполнить его просьбу, такую несложную и такую важную.
…Но вот организм мальчика справился с болезнью, наступил перелом, и постепенно сознание стало возвращаться к Леньке. Правда, оно возвращалось медленно, клочками, урывками, как будто он тонул, захлебывался, шел ко дну, и лишь на минуту страшная тяжесть воды отпускала его, и он с усилиями всплывал на поверхность — чтобы глотнуть воздуха, увидеть солнечный свет, почувствовать себя живым. Но и в эти минуты он не всегда понимал, где сон и где явь, где бред и где действительность…
Он открывает глаза и видит возле своей постели тучного человека с черными усиками. Он узнаёт его: это доктор Тувим из Морского госпиталя, их старый домашний врач. Но почему он не в форме, почему на плечах его не видно серебряных погон с якорями и золотыми полосками?
Доктор Тувим держит Леньку за руку, наклоняется к его лицу и, улыбаясь широкой дружелюбной улыбкой, говорит:
— Ого! Мы очнулись? Ну, как мы себя чувствуем?
Леньку и раньше смешила эта манера доктора Тувима говорить о других «мы»… Почему-то он никогда не скажет: «выпей касторки» или «поставьте горчичник», а всегда — «выпьем-ка мы касторки» или «поставим-ка мы горчичничек», — хотя сам при этом горчичников себе не ставит и касторку не пьет.
— Мы не имеем намерения покушать? — спрашивает он, поглаживая Ленькину руку.
Ленька хочет ответить, пробует улыбнуться, но у него хватает сил лишь на то, чтобы пошевелить губами. Голова его кружится, доктор Тувим расплывается, и Ленька опять проваливается, уходит с головой в воду. Последнее, что он слышит, это незнакомый мужской голос, который говорит:
— На Лермонтовском опять стреляют.
Однажды ночью он проснулся от страшного звона. В темную комнату с ураганной силой дул холодный уличный ветер.
Он услышал голос матери:
— Стеша! Стеша! Да где же вы? Дайте что-нибудь… Подушку или одеяло…
— Барыня! Да барыня! Отойдите же от окна! — кричала Стеша.
Он хотел спросить: «что? в чем дело?», хотел поднять голову, но голос его не слушался, и голова бессильно упала на подушку.
…Но теперь он просыпался все чаще и чаще.
Он не мог еще говорить, но мог слушать.
Он слышал, как на улице стучал пулемет. Он слышал, как с грохотом проносились по мостовой броневые автомобили, и видел, как свет их фар грозно и быстро пробегал по белому кафелю печки.
Он начинал понимать, что что-то случилось.
Один раз, когда Стеша поила его холодным клюквенным морсом, он набрался сил и шепотом спросил у нее:
|
The script ran 0.013 seconds.