Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Кэндзабуро Оэ - Футбол 1860 года [1967]
Язык оригинала: JAP
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В двадцать три года Кэндзабуро Оэ получил спою первую литературную премию, а с ней и признание. Свыше шестидесяти произведений Оэ переведено на многие языки мира, и том числе и на русский. Наиболее известны его романы «Футбол 1860 года», «Объяли меня воды до души моей», «Игры современников» и другие. Сейчас Оэ, лауреат Нобелевской премии 1994 года, - самый известный и титулованный писатель Страны восходящего солнца. Его произведениям, повествование в которых порой разворачивается в нескольких временных пластах, присуще смешение мифа и реальности, а также пронзительная острота нравственного звучания. Не является в этом смысле исключением и и представленный в настоящем издании роман Оэ «Футбол 1860 года». Герои романа Мину и Такаси Нэдокоро. эти японские «братья Карамазовы», - люди, страстно ищущие смысл жизни и в своих порывах совершающие саморазрушительные поступки, ведущие к духовной и физической смерти.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

— У тебя, Мицу, такое же чувство? — спросила жена, но я не ответил. Мы стояли у каменной ограды, и до нас долетали угрожающе громкие выхлопы «ситроена», голоса Такаси и его приятелей; наконец, оставив после себя разнесшееся по всей долине эхо, они растаяли в очерченном высоким лесом прямоугольнике неба. А после того как растаял внезапно, точно эхо, и сам «ситроен», над замерзшей в неподвижности утренней долиной взвился удивительно яркий, желтый треугольный флаг. Это был великолепный флаг, развевавшийся на флагштоке винного склада, принадлежащего семье Дзёдзо, роду такому же древнему, как и наш: во время восстания 1860 года только две усадьбы — их и наша — подверглись нападению. Теперь Дзёдзо уехали из деревни, и склад, который они продали, превращен в универмаг самообслуживания. — На флаге вышито три S и два D, — сказал я, заинтересовавшись, — что это за сокращение, хотел бы я знать. — Self service discount dynamic store — вот это что. Прочла вчера в рекламе, вложенной в местную газету. Метод торговли, заимствованный, видимо, в Америке ездившим туда владельцем универмагов самообслуживания. А если даже эта английская фраза изобретена самими японцами, все равно прекрасные слова, обладающие огромной притягательной силой, — сказала жена каким-то странным тоном. — Ты действительно поражена? — спросил я, роясь в уголках своей памяти, слабо запечатлевающей все происходящее в деревне, силясь вспомнить, поднимают ли этот флаг каждое утро. — Мне кажется, этот флаг я вижу впервые. — Сегодня распродажа — потому, наверное, и вывесили. Дзин говорит, что в дни распродажи сюда стекаются покупатели не только из горных деревушек, но даже приезжают на автобусе из дальних деревень. — Во всяком случае, король супермаркета — человек, видимо, весьма оборотистый, — сказал я, вдруг устрашившись развевающегося на ветру треугольника флага. — Безусловно, — согласилась жена, но я почувствовал, что она поглощена какой-то другой мыслью. — Если все деревья в лесу, пораженные морозом, будут гнить на корню, смогут ли жители деревни вечно противостоять этому запаху? Заинтересованный ее словами, я стал оглядывать подступающий со всех сторон лес и, сраженный предчувствием, что вот-вот на меня нахлынет страшное воспоминание, поспешно перевел взгляд на землю, где начали крошиться кристаллики льда. Мое замерзшее дыхание устремлялось вниз и потом, замерев, еще долго, не тая, растекалось в стороны. И я почувствовал, как воскресает воспоминание об отвратительном, удушливом запахе от груды мясистых деревьев и декоративных растений, гниющих оттого, что их побил мороз. Дрожа всем телом, я стал торопить жену: — Ну ладно, пойдем спокойно позавтракаем. Но не успела жена, повернувшись, сделать и шага, как ледяная корка под ее ногами хрустнула, и, потеряв равновесие, она упала, выпачкав руки и колени. После долгого ночного пьянства у нее, видимо, нарушилось чувство равновесия — ей изменили силы не только физические, но и духовные. Может быть, жена тоже вспомнила отвратительный запах, и это еще больше притупило чувство равновесия. Ее повалило на землю привидение, принявшее вид пожухлых листьев декоративных растений у нас дома, в Токио. Выйдя замуж, жена устроила у выходящего на юг окна в кухне, служившей нам и столовой, застекленную теплицу площадью три с половиной метра и разводила там пальмы, разные виды папоротника, орхидеи. Когда зимой предсказывали похолодание, она на всю ночь зажигала газовую плиту и каждый час вставала, чтобы впустить согретый воздух в свою крохотную теплицу. Я предлагал ей компромиссное решение: либо оставлять щель в стеклянной раме, отгораживающей теплицу, либо ставить туда жаровню, но жена, с детских лет запуганная ворами и пожарами, и слушать об этом не хотела. Благодаря стараниям жены теплица с пола до низкого потолка была буквально погребена в пышной, густой зелени. Но этой зимой жена, засыпавшая лишь после обильной выпивки, не могла всю ночь следить за теплицей, да и я сам боялся подпускать ее, пьяную, к газовой плите. И вот однажды радио сообщило о надвигающихся массах холодного воздуха. Мы ждали этого с трепетом, как маленькое слабое племя ждет приближения могучей армии вра^а. Рано утром после невыносимо холодной ночи я заглянул через стекло в теплицу и увидел, что все листья на растениях покрыты черными пятнами. Они совсем не выглядели уродливыми. Листья были поражены, но еще не увяли. Отодвинув дверь, я вошел внутрь и был потрясен, только там осознав истинные размеры бедствия, постигшего растения. Я был потрясен резким запахам, похожим на запах мокрой псины, распространившимся по всей теплице. В моем сознании, угнетенном этим запахом, пальмы справа и слева от меня с расплывчатыми темно-зелеными пятнами на листьях были похожи на умирающих стоя могучих исполинов, а склонившиеся к моим ногам темные груды орхидей казались больными пушистыми животными. Собравшись с духом, я вернулся в спальню и снова заснул, но и во сне меня преследовал запах псины, точно облепивший всего меня. Когда я снова встал около полудня, от жены, молча евшей свой поздний завтрак, тоже исходил уже знакомый мне запах псины, и я подумал, что она, видимо, провела немало горьких минут в теплице. С тех пор как жена стала все глубже погружаться в пьянство, симптомов запустения в нашем доме появлялось все больше, но такого угнетающего, убийственного запустения еще не было. Преодолев отвращение, я заглянул через стеклянную дверь теплицы — в лучах разгоревшегося солнца черные пятна уже поглотили листья целиком, и они поникли на ветвях, как ладонь на сломанном запястье, — растения на глазах умирали. Действительно, если все деревья в лесу, окружающем долину, будут поражены морозом, то жителям деревни покажется, что их обволакивает запах псины, исходящий от десятков миллионов собак, и тогда люди, приноровившись к этому запаху, ставшему для них обыденным, будут не в силах освободиться от него. Задумавшись, я тоже чуть было не потерял равновесие на корке разламывающегося льда. Погрузившись в свои горестные мысли, мы молча возвратились в дом и в атмосфере совсем иной, чем когда с нами был Такаси, закончили свой унылый завтрак. После полудня почтальон принес письмо для Момоко и сказал, что на почте есть для нас посылка. В ней находилось удобное приспособление для уборной, которое жена увидела в журнальной рекламе и попросила отца прислать. Судя по каталогу, оно представляло собой стул без сиденья. Жена предназначала его для Дзин (которую непомерный вес вынуждал в определенные моменты к колоссальному напряжению), надеясь облегчить жизнь «самой крупной женщине Японии». Правда, неизвестно, выдержит ли сделанное из тонких металлических трубок «удобное приспособление для уборной» стотридцатидвухкилограммовую тушу, вопрос также, удастся ли уговорить консервативную Дзин воспользоваться этим приспособлением. Но прибытие «удобного приспособления для уборной» подстегнуло наше любопытство, и мы, уже не в силах выносить тоску в опустевшем доме, сразу же стали спускаться по выложенной камнем дорожке. Необычайное оживление возле универмага заставило нас остановиться. В моих воспоминаниях о деревне такое оживление всегда ассоциировалось с праздничной суетой. Несколько поодаль от толпы, запрудившей вход и выход в магазин, нарядные дети увлечены старинной игрой в классы, и это тоже вызывает воспоминание о празднике. Одна из девочек — в праздничном кимоно с вытканной по пурпурной основе золотом и зеленью птицей феникс и подпоясанная серебряным оби — наряд этот, несомненно, попал к ее родителям в период трудностей с продовольствием в обмен на рис; на спине у нее прикреплен серебряный колокольчик, а короткую шею прикрывает меховой воротник под лисицу. Каждый раз, когда девочка подбивает ногой камень, колокольчик пронзительно звенит, пугая остальных детей. На ярко-красном полотнище, свисающем с навеса бывшего винного склада, в котором сняты внутренние перегородки и стены облицованы пластиком, зеленой краской написаны зазывные фразы: Ассортимент изумителен, Подобно взрыву, вскипает восхищение, Все отвечает популярности три S два D, Небывалая распродажа, последняя распродажа в этом году! Весь универмаг отапливается! — Весь универмаг отапливается — это здорово, верно? — Здесь много печей — это специально для бедняков, Мицу, — сказала жена, несколько раз вместе с Момоко ходившая за покупками. Женщины, сделавшие покупки, толпятся у окна, между входом и выходом (на нем белой краской написаны цены поступивших в распродажу многочисленных товаров, и оттуда, где мы стоим, увидеть, что делается в магазине, невозможно), и не собираются уходить. Несколько женщин, прильнув лбом к стеклу, смотрят на улицу сквозь лабиринт белых цифр. Наконец одна из крестьянок, неся бумажный пакет, наполненный покупками, с ярким одеялом, накинутым на голову, как у индианки, выходит из магазина, взметнув среди толпящихся женщин вихрь завистливых вздохов. Они со всех сторон тянутся к ней, ощупывают одеяло, а крестьянка, скорчившись, возбужденно смеется тонким голоском, точно ее щекочут… Я давно не был в деревне, и эти женщины представляются мне пришельцами из других миров, но это, разумеется, не так. Нужно просто признать, что среди жителей деревни появился такой обычай, вот и все. Не сговариваясь, мы с женой собрались уже было уходить, но вдруг сквозь толпу женщин заметили, как из магазина выходит настоятель, прижимая к груди пакет. Его добродушное лицо, когда он, увидев нас, направляется в нашу сторону, краснеет, он смущенно улыбается. Рано поседевшие короткие волосы тщательно промыты и отливают серебром, красноватые веки и розовые щечки — точь-в-точь новорожденный зайчонок. — Пришел купить рисовых лепешек на Новый год, — смущаясь, объяснил настоятель. — Рисовых лепешек? Разве уже исчез здешний обычай и их не приносят прихожане? — Видите ли, теперь здесь никто не готовит дома рисовых лепешек. Все либо в обмен на рис, либо за деньги покупают их в универмаге. Так что основные жизненные стереотипы в деревне один за другим теряют свой первоначальный вид. Разрушаются, видимо, клетки листьев и травинок. Вам приходилось, Нацуко-сан, рассматривать в микроскоп листья и травинки? — Да. — Каждая клетка в листе имеет определенную форму, верно? И когда, разрушаясь, она теряет свою форму, значит, одно из двух: клетка либо повреждена, либо погибла. Если преобладают бесформенные клетки, лист или травинка начинает гнить. Видимо, представляет опасность и то, что в жизни деревни основные элементы теряют свою форму, вы согласны? Но я бы не смог заставить жителей деревни до седьмого пота толочь рис для лепешек в каменной ступе древним пестиком, перешедшим в наследство от предков. Любой заподозрил бы меня в желании получать рисовые лепешки! Ха-ха! Его аллегория нам очень понравилась. Присоединяясь к настоятелю, весело заулыбалась и жена. Из магазина выходят еще несколько женщин, которых дожидаются снаружи приятельницы, а одна из них кричит нарочито грубым, хриплым голосом: «Мура!» Это средних лет женщина с бронзово-красным лицом, она размахивает игрушечной клюшкой для гольфа, сделанной из голубой пластмассы. Хмурит брови и смеется, точно кудахчет. — Мура — это значит ерундовая, ненужная вещь, — объясняю я жене, переведя «муру» на понятный ей язык. — Клюшка для гольфа здесь, в деревне, даже как игрушка действительно совершенно не нужна, — говорит жена. — Но зачем же тогда она ее купила? — Она ее не покупала: вещи, которые эти женщины несут, не пряча в сумки, — и одеяло, и игрушечная клюшка — премии. Рядом с выходом лотерея, и в ней разыгрываются разные, правда никому не нужные, вещи — там и толпятся женщины, уже сделавшие покупки, и наблюдают за скудным счастьем других, — сказал, не глядя на нас, настоятель. По дороге на почту мы с настоятелем — жена шла между нами — говорили о бедствии, постигшем молодежную группу. Настоятель уже слышал о гибели кур, но, узнав, что Такаси уехал в город, чтобы вместе с королем супермаркета найти какой-нибудь выход после проигранного сражения, начал возмущаться: — Вот теперь они обратились к Такаси, а что бы им раньше связаться с королем супермаркета, до того, как все куры подохли. Все-то у них идет вкривь и вкось, всегда и во всем они опаздывают. — Но ведь молодежная группа старалась, насколько это возможно, оставаться независимой от короля супермаркета? Хотя тот своими универмагами и поставил их в безвыходное положение, вынудив к капитуляции, — высказал я мнение человека нейтрального. — Они все время тянули с соглашением о сбыте яиц непосредственно через универмаги, стремясь самостоятельно продавать их на рынках и в мелких лавках, и в результате сами, своими руками подготовили сегодняшнее поражение. С самого начала это была пустая затея. Пойми, Мицу-тян, и земля, на которой разводят кур, и все постройки принадлежат королю супермаркета. После войны эту землю деревня продала корейцам, согнанным сюда на лесоразработки, и один из них постепенно скупил ее у своих односельчан, монопольно завладев всей землей корейского поселка, и, умножая свои богатства, в конце концов превратился в нынешнего короля супермаркета. Я был глубоко потрясен. Ни Дзин и ее домочадцы, ни старые деревенские знакомые, зная, что мы с Такаси собираемся продавать один из принадлежащих нам домов владельцу универмагов самообслуживания, ни слова не сказали нам о прошлом этого самого короля. — Така рассказывал, что начал переговоры с королем супермаркета, лишь вникнув во все обстоятельства дела. Я, правда, не знаю, насколько подробно информировала его молодежная группа, — как обычно, тихим голосом, безразлично сказала жена, откровенно сомневаясь в том парне, который разговаривал с Такаси. Но по зрелом размышлении я все же пришел к выводу, что Такаси интересовало только одно — сблизиться с молодежью, и разговор между ними шел лишь о поломке грузовика. Нежелание жителей деревни рассказать мне о том, что за человек король супермаркета, глубоко ранило мое самолюбие, оставило неприятный осадок. — Даже если этот человек натурализовался в Японии, назвать его, корейца, королем — в этом поступке жителей деревни скрыто глубокое пренебрежение. Но почему все-таки никто мне не рассказал, что он собой представляет? — Очень просто, Мицу-тян. Местные жители не хотят даже себе признаваться в том, что до сих пор находятся в экономической зависимости от корейца, которого двадцать лет назад пригнали сюда на лесозаготовки. Это подсознательное чувство, но именно оно послужило причиной того, что этого человека назвали королем. Болезнь деревни вступила в критическую фазу! — Видимо, это так — болезнь вступила в критическую фазу, — согласился я мрачно. В этом действительно проявляется то, что глубоко укоренившаяся болезнь вступила в критическую фазу. Чувствуется, что нечто странное, мрачное и злое прокралось в отношения между жителями деревни и королем супермаркета. — И тем не менее все, что я слышал, все, что видел, возвратившись в деревню, не указывало на то, что положение столь уж критическое. — Жители деревни уже давно привыкли к тому, что болезнь вступила в критическую фазу. Но они научились искусно скрывать это от посторонних, приезжающих сюда, — сказал настоятель таким тоном, будто разглашал тайну. — Но все-таки что за человек этот король супермаркета? — Плохой он или хороший — это тебя интересует? Ничего плохого сказать о нем не могу, Мицу-тян. Если же говорить о его торговых делах, то, скорее, плох не он, а как раз деревенские. И уж если кто и достоин порицания, так именно они. Хотя бы тот же случай с курами. Иногда я начинал опасаться, не замышляет ли он зла против деревни, но в данный момент ничего плохого сказать о нем не могу. — Тем не менее он вызывает у вас неприязнь. И я все-таки думаю, что в его действиях есть что-то плохое для деревни в целом. — Мы испытываем нечто большее, чем просто неприязнь, — грустно сказал настоятель, строго взглянув на меня. — Это трудно объяснить, Мицу-тян. Ясно одно — болезнь вступила в критическую фазу! И настоятель, чтобы избежать следующего вопроса, взял поудобнее пакет с рисовыми лепешками и ушел. Получив на почте «удобное приспособление для уборной», мы направились домой. По дороге жена зашла в универмаг и купила рисовых лепешек для нас и для семейства Дзин. Хотя жена, для которой деревня была чужой, и не могла оставаться равнодушной к неприязни, даже чувству протеста против превращения винного склада в универмаг самообслуживания, тем не менее для нее это не могло послужить препятствием, чтобы войти в него. Выйдя из универмага с покупками и полученной в качестве премии зеленой виниловой лягушкой, жена недовольно сказала: — Это первый мой выигрыш после замужества. Когда мы распаковали «удобное приспособление для уборной», оказалось, что это примитивное устройство, состоящее из двух — верхнего и нижнего — U-образных перилец, соединенных стойками. Я представил себе, что объяснить Дзин, как пользоваться этим приспособлением, дело совсем не легкое. Она, гораздо язвительнее любой из женщин, толпившихся перед универмагом, скорее всего, отвергнет его, заявив: «Мура!» А может быть, еще и заподозрит, что все это я специально придумал, чтобы посмеяться над ней. Я поручил жене объяснить Дзин, как пользоваться «удобным приспособлением для уборной», а сам позвал во двор ее детей и, уничтожая один за другим ростки беспокойных мыслей о короле супермаркета, собрал целую охапку обрывков веревки и рифленого картона и развел небольшой костер. Дети уже знали о гибели кур. По их словам, молодежь, чтобы не воровали сдохших кур, охраняет птицеферму. Бывший корейский поселок, застроенный многоярусными курятниками, похожими на грязные ульи, разгороженные сетчатыми перекрытиями, чтобы просыхал куриный помет, окутан сейчас густым облаком вони. Сегодня утром последние куры подохли в своих тесных курятниках. Дети Дзин с приятелями побежали туда, но сторожа прогнали их. — Молодые ребята, а злые-презлые! Мы-то чем виноваты! — рассказывал старший мальчик, спокойно и в то же время с хитринкой: мол, не поймешь, чего они привязываются. — Кто станет воровать их дохлых кур? Разве только они сами, эти злыдни! Отощавшие дети Дзин дружно рассмеялись. Их смех явно свидетельствовал о высокомерии и отчужденности старших по отношению к молодежной группе, потерпевшей провал с разведением кур. И тогда я впервые ощутил жалость и к королю супермаркета, которого воспринимают как оборотня, и к молодежной группе, которую старшие атакуют со всех сторон. Позиция, занятая по отношению к молодежи этими людьми, как раз теми, кто использовал в своих целях демобилизованных и заставил их сыграть определенную роль — кульминацией этих хулиганских действий явилась гибель брата S, — строилась на глубоко укоренившихся недоверии и пренебрежении. Я смог осознать это лишь теперь, став старше покойного брата, когда вырвался из деревни и получил возможность объективно взглянуть на ее повседневную жизнь. Раньше деревенские дети, не в пример взрослым, как идолам поклонялись бунтующей молодежи, а теперешние — так же равнодушны к молодежной группе, как и взрослые. Костер погас, и на земле остался черно-грязный купол сгоревшей бумаги. Дети стали топтать его, хотя это было и ни к чему. Жена, вернувшись из флигеля, сказала детям: — Бегите скорее домой, там есть рисовые лепешки. Но они пропустили ее слова мимо ушей и продолжали затаптывать остатки костра. Разговоры о еде задевали их не по-детски развитые щепетильность и самолюбие. А может быть, они так отощали потому, что, глядя на мать, проклинающую свой непомерный аппетит, причину всех ее горестей, возненавидели еду. — Дзин довольна, Мицу, — сказала жена. — Она не удивилась? — Сначала, взглянув на приспособление, она сказала: «Мицу, видно, решил подурачить меня», но я ей объяснила, что сама его заказывала. Дзин так и сказала: «подурачить». . — Вот оно что. Когда я был маленьким, здесь, в деревне, слово это было самым распространенным. Мать, стоило нам пошутить, всегда сердилась и говорила: «Мать хотите подурачить?» Ну а как ты думаешь, пригодится Дзин наша новинка? — Думаю, пригодится. Нужно, правда, следить, чтобы она не свалилась с этого сооружения, но первый эксперимент прошел успешно, — сообщила жена, не вдаваясь в подробности при детях, которые замерли, прислушиваясь к нашему разговору, и неожиданно: — Дзин спросила, и я рассказала ей о нашем ребенке. — Ну что ж. Когда приносишь такую вещь, естественно, хочется, поделившись сокровенным, сгладить испытываемую собеседником неловкость. — Но если бы ты, Мицу, услышал, что сказала об этом Дзин, твоя доброта к ней моментально бы испарилась. Я, правда, не согласна с ее мнением, но все же… — сказала жена, преодолевая внутреннее сопротивление. — Дзин сказала, что ненормальность ребенка, возможно, результат твоей наследственности. Я вздрогнул, точно обжегшись. Такое способно было вмиг вымести из моего мозга засевшего там короля супермаркета. Покраснев от тревоги, нависшей черной тучей, тревоги, будто на меня обрушился неведомый враг, я постарался собрать силы для самозащиты. — Оснований для такого умозаключения фактически нет почти никаких. Когда я учился еще в начальной школе, однажды тело мое свела судорога — вот и все. — Жена, тоже покрасневшая после того, как лицо мое залила краска, тут же меня раскусила. — Тело мое свела судорога, и я потерял сознание на школьном вечере, — продолжал я, погружаясь в глубокий покой, вернувшийся ко мне после первого потрясения, и в то же время ощущая буквально на вкус непереносимый жар злобы, разлившийся по всему телу. Дети Дзин пронзительно расхохотались. Своим смехом они без зазрения совести обливали презрением меня и жену, восстановив в свою пользу психологический баланс; когда же я сердито глянул на них, они, продолжая смеяться, убежали к своей разжиревшей матери и рисовым лепешкам. А мы с женой вернулись к очагу. Опасаясь, что в ее душе — она ведь будет пить и сегодня вечером — разрастется подозрение, я почувствовал необходимость подробно рассказать ей правду о злом духе, внезапно вселившемся в меня тогда, в детстве, на школьном вечере. В то же время мои воспоминания не должны были явиться толчком, который сбросит жену под еще более крутой откос пьянства. И я стал осторожно рассказывать, внимательно следя за тем, чтобы этого не произошло. Случилось это на вечере, скорее всего осенью в тот год, когда началась война, потому что после войны, пока вечера не возобновились, о нем часто вспоминали как о последнем школьном вечере. В то время отец был на северо-востоке Китая и выполнял там какую-то работу, загадочную, непостижимую не только для нас, детей, но и для еще жившей тогда бабушки и даже для матери. Ради этого он продал землю, на вырученные деньги переправился через пролив и с тех пор по полгода проводил в Китае. Самый старший брат и брат S учились: один — в университете в Токио, другой — в средней школе в городе, а дома оставались только бабушка с матерью и Дзин, ну и мы, дети — я, Такаси и еще совсем маленькая сестра. Вот почему по пригласительному билету, присланному на имя отца, пошли Дзин и трое детей. Я могу сейчас совершенно явственно, будто у меня был третий глаз, сверху наблюдавший за происходящим, восстановить картину, как в самом большом классе школы, посредине первого ряда, с двух сторон от Дзин, державшей на руках сестру, сидим мы с братом на деревянных стульях, задрав ноги вверх. В метре от нас из двух возвышений для преподавателя сооружена сцена, на которой выступают старшеклассники. Вначале, повязав головы скрученными платками (судя по количеству старшеклассников в нашей школе, их должно быть не больше четырнадцати-пятнадцати, но для меня, ребенка, это огромная толпа), они обрабатывают поле, изображая крестьян в старину. Потом, отбросив мотыги и вооружившись топорами и серпами, затевают военную игру. Появляется их предводитель. Это юноша из деревни, красавец даже в глазах ребенка. Под его руководством вооруженные крестьяне обучаются бою, чтобы суметь обезглавить правителя княжества. Его голову заматывают черным покрывалом, а крестьяне, разделившись на два лагеря, начинают игру. Во втором акте появляется богато одетый человек, он уговаривает крестьян отказаться от своего намерения, но разъяренные крестьяне не слушают его. Тогда человек заявляет, что он сам обезглавит правителя. В наступившей тьме перед замершими в ожидании крестьянами проходит кто-то в маске, на него бросается богато одетый человек и отрубает ему голову. Роль человека в маске исполняет, видимо, ученик в черном балахоне; к балахону прикреплен черный шар, и поэтому он кажется немного выше остальных детей. Когда его отрубленная «настоящая голова» с тяжелым стуком падает и катится по сцене, человек, обезглавивший правителя, провозглашает, обращаясь к попрятавшимся крестьянам: «Это голова моего брата!» Крестьяне снимают с отрубленной головы маску и, узнав своего молодого предводителя, навзрыд плачут… Содержание пьесы нам заранее рассказала Дзин, кроме того, я не раз видел этот спектакль на репетициях, поэтому все уловки были мне прекрасно известны, но тем не менее в тот ли момент, когда скатилась «настоящая голова» — набитая камнями бамбуковая корзина, — в тот ли момент, когда меня напугал вопль: «Это голова моего брата!», а может быть, в тот критический момент, когда в моем воображении и то и другое слилось воедино, меня охватил безумный страх, с плачем и криками я упал на пол, у меня начались судороги, и я потерял сознание. Очнулся я уже дома, около меня была бабушка, я услышал ее слова: «Как это ужасно — дурная кровь доходит даже до правнуков», — и от страха снова закрыл глаза и замер, сделав вид, что все еще нахожусь в беспамятстве. — Помнишь, после выхода моего первого перевода я получил письмо от учителя нашей деревенской школы, ушедшего на пенсию? Когда был тот школьный вечер, он еще работал старшим преподавателем, его специальностью была математика, но он самостоятельно изучал историю родного края и даже написал этот самый сценарий для спектакля. Но в ту зиму началась война, в следующем году была изменена система народных школ, сценарий его подвергся критике, и учителя понизили в младшие преподаватели. Обо всем этом он рассказал в своем письме. Я ему тоже написал и спросил, действительно ли мой прадед убил своего младшего брата. Он мне ответил, что эти сведения, видимо, ошибочны. Я теперь присоединяюсь к тем, писал он, кто считает исторически достоверным тот факт, что твой прадед отправил своего младшего брата — руководителя восстания — в Коти. Я спросил его также, известны ли ему подробности смерти отца, и он ответил, что только моей матери кое-что было, безусловно, известно, но она не хотела, чтобы узнали правду, стараясь изо всех сил, чтобы о смерти отца забыли, и поэтому сейчас в деревне нет уже никого, кто мог бы слышать хоть что-либо достоверное о его смерти. — А не кажется ли тебе, что Така следует встретиться с этим пенсионером-учителем? — спросила жена. — Така действительно интересуется различными таинственными фактами об умерших членах нашей семьи, но я сомневаюсь, удовлетворит ли этот историк родного края героические бредни Така, — сказал я, прекращая разговор. Когда началась война на Тихом океане, отец сообщил, что бросил все свои дела в Китае и скоро возвратится домой, но так и не приехал, а через три месяца симоносекская полиция выдала матери его тело. Отец умер загадочной смертью, и это вызвало самые разные толки: то ли от разрыва сердца на пароходе, то ли покончил с собой, бросившись в море, до того как пароход вошел в порт, то ли, наконец, умер в полиции во время допроса, но мать, ездившая за телом, по возвращении в деревню ни словом не обмолвилась о причине его смерти. После войны брат S пытался выспросить у матери подробности смерти отца и, натолкнувшись на ее категорический отказ, рассердился — это, собственно, и побудило его отвезти мать для освидетельствования в психиатрическую больницу. Вечером со стороны въезда в долину неожиданно подул ветер. Он принес с собой странный запах паленого мяса, вызывающий физическую боль, чуть ли не рвоту. Прикрыв платком нос и рот, мы с женой вышли во двор и стали смотреть в ту сторону, откуда доносился запах, но увидели лишь вьющийся белый дымок; смешиваясь с клубящимся туманом, он был едва различим. И лишь высоко в багряном небе было видно, как, оторвавшись от тяжелого тумана, расплывающиеся остатки дыма поднимаются все выше и выше, сверкая серебром на фоне черного леса. Из флигеля вышел муж Дзин с детьми, остановился в нескольких шагах от нас, они тоже стали смотреть вниз в долину. Дети старательно принюхивались, пытаясь определить, что это за странный запах. В сгущающихся сумерках их маленькие носы казались темными пальцами, но, издавая звуки, они утверждали свое существование как носы. На площади перед сельской управой тоже появилось несколько темных фигур, смотревших в небо. Уже почти наступила ночь, когда вернулся Такаси со своей «гвардией». Они приехали усталые и грязные, Такаси и Момоко были возбуждены, а Хосио — молчалив. Такаси, как и обещал, привез моей жене полдюжины виски, она даже опешила, увидев батарею бутылок, Хосио он купил кожаную куртку, Момоко — свитер. В своей новой одежде они, точно плотной защитной пленкой, были окутаны странным запахом, пропитавшим вечернюю долину. — Почему у вас такие удивленные лица — и у тебя, Мицу, и у тебя, Нацу-тян? — забежал вперед Такаси, предвидя наше недоумение из-за исходившего от них запаха. — Мы не привидения, восставшие после дорожной катастрофы в лесу. По обледеневшей дороге, да еще в тумане, мы мчались на готовой каждую минуту развалиться машине и не сломали себе шею только благодаря Хосио, виртуозному водителю. Хосио мчится в машине по темному лесу, точно собака, которая свободно бежит по льду, постукивая когтями. В век машинной цивилизации появляется племя, способное заставить машину вести себя подобно животному. Такаси явно старался польстить Хосио, поднять его настроение, но юный механик никак не реагировал на его слова. Измотал ли он свои нервы, мчась по лесной дороге, где на каждом шагу их подстерегали опасности, или растратил свою молодую энергию еще на какое-то горькое испытание? — Ты, Така, действительно не привидение, но очень уж от тебя пахнет, — сказал я напрямик. — Это потому, что мы сожгли несколько тысяч дохлых кур, ха-ха! Растащили на доски курятники и сожгли все — и закоченевших кур, и мягкий помет. Запах и в самом деле ужасный! Он, мне кажется, проник даже в кровеносные сосуды. — А жители деревни протестовать не могли? — Могли, конечно! Но не хотели связываться. В конце концов пришел полицейский, да и то потому лишь, что пламя было слишком уж велико. Но у моста дорогу ему преградили ребята, и он молча повернул обратно. Молодежь нашла в себе силы воспротивиться полиции. Все были до крайности возбуждены. Тысячи кур погибли и были уничтожены без всякой пользы — это ребят кое-чему научило. Так что какой-то урожай есть. — Не было никакой нужды связываться с полицейским. Это было просто бессмысленно — подумаешь, одержали победу над одним полицейским, да и победа вся пошла бы прахом, если б ему прислали подмогу, — вмешался в разговор Хосио, видимо все время думавший об этом. Он был из тех людей, которые отстаивают собственное мнение не только во имя своего ангела-хранителя, но и вопреки ему. — Конечно, Хоси, иметь дело с полицейским очень просто, когда начинаются снегопады и связь с окрестными городами прерывается. Ты принадлежишь к типу людей, которые с детства усвоили мораль: будешь себя плохо вести — позову полицейского. — Я совсем не говорю, что с полицией не нужно драться. Тогда, в июне, разве я не помогал тебе, Така, во всем? — упорно защищался Хосио. — Просто я не понимаю, зачем тебе распинаться ради этих куроводов и даже ссориться с полицией. Вот о чем я говорю. Момоко, до этого в сторонке читавшая письмо из дому, подняла голову и насмешливо, покровительственно, точно обращаясь с ребенком, заявила: — Ты, Хоси, говоришь так потому, что хочешь безраздельно владеть Такаси. И пожалуйста, не спорь. Ты все время ворчишь, как старуха. Давайте ужинать — и спать. Нацуко-сан приготовила нам угощение. Хосио сердито посмотрел на Момоко и даже побледнел, но, видимо, от волнения не нашелся что ответить, и спор прекратился. — Ну а как переговоры с королем супермаркета? — спросил я, уверенный в неблагоприятном исходе, поскольку Такаси всячески избегал разговора о главной цели своей поездки. — Хуже некуда. Молодежной группе предстоит трудная борьба, чтобы заставить короля супермаркета пойти на серьезные уступки. Он выдвинул одно-единственное конкретное требование — сжечь всех кур до единой. Видимо, опасается, что, если в деревне начнут есть дохлых кур, он потеряет покупателей. Когда я, вернувшись, сказал, что нужно сжигать кур, и увидел голодные глаза ребят, их досаду, я понял, что опасения короля не беспочвенны. Но мне хочется верить, что удручающая работа — обливать тысячи кур бензином и сжигать их — принесет свои плоды и ребята, которые были до этого просто избалованными, капризными детьми, почувствуют горечь настоящей злобы. — Представляешь, какой хэппи-энд предвкушала молодежная группа, когда посылала тебя в город? — сказал я неодобрительно. — Ничего они не предвкушали. Они ведь начисто лишены воображения и, видимо, надеялись, что я пущу в ход свое. Только я поехал в город совсем не для того, чтобы привезти им сладкие плоды моего воображения, а лишь с одной целью — сбросить пелену с их затуманенного взора, показать, что их ждет самый настоящий голод, ха-ха! — Ты знал, что король супермаркета — выходец из корейского поселка? — Он сегодня сам об этом рассказал. Рассказал даже, что был в поселке в тот день, когда убили нашего брата. Так что у меня есть и личные мотивы выступать против него вместе с молодежной группой. — Однако, Така, мотивов, чтобы издеваться над молодежной группой и бедным полицейским, у тебя нет ни личных, ни общественных — ты их придумал сам. Разве нет? Мне кажется, позиция Хосио гораздо справедливее, — перевел я снова разговор на спор с Хосио, уловив в словах Такаси стремление подавить растущую тревогу, вызванную поведением короля супермаркета. — Справедливее? И ты, Мицу, еще употребляешь такое слово? — Произнеся это с мрачным видом, Такаси неожиданно умолк и больше не обращал на меня внимания, будто я вообще не существую. Через некоторое время раздалось: — Ужин подан, ужин подан. — Это Момоко приглашала нас приступить к еде и, улучив момент, заговорила с Такаси: — Мы дома все вместе читали книгу о гориллах в переводе Мицу, и вот теперь сознание, что я живу под одной крышей с этим уважаемым Мицу, вселяет в меня гордость, Така. Ведь Мицу — человек, уважаемый в обществе! — говорила она, явно притворяясь, что почитает меня. — Мицу совершенно отошел от общества, и тем не менее общество уважает его, — заявила жена, допивая первый стакан виски. — Така — полная ему противоположность, это ясно? — Да, конечно. Совершенно ясно, — ответил жене Такаси, стараясь не смотреть на меня. — И прадед, и дед, и их жены принадлежали к тому же типу людей, что и Мицу. В нашем роду почти все, кто отличался от них, умирали насильственной смертью, а сами они спокойно наслаждались долгой жизнью. Нацу-тян, в девяносто лет Мицу заболеет раком, причем раком в легкой форме. — Пытаясь выявить характерные типы, существовавшие в нашем роду, ты, Така, делаешь чересчур поспешные выводы, — возразил я нерешительно, но никто, кроме Хосио, на мои слова не обратил внимания. — Если сам не причислишь себя к тому или иному типу, все старания бесцельны, верно? После ужкна Такаси отдал нам с женой половину задатка, полученного у короля супермаркета, но уже опьяневшая жена не проявила к деньгам никакого интереса, и я стал засовывать их в карман, но тут услышал: — Мицу, ты мне не дашь пятьдесят тысяч иен, чтобы организовать футбольную команду и тренировать ребят из молодежной группы? В машине лежат десять мячей, которые я привез из города, — расходов масса. — Мячи такие дорогие? — робко спросил я у Такаси, игравшего в футбольной команде университета. — Мячи я купил на свои деньги. Но среди кандидатов в команду есть ребята, которые каждый день ходят на земляные работы в соседний город, — они не коснутся мяча, пока мы не возместим им дневной заработок, хотя бы в первое время. 6. Футбол через сто лет В кромешной тьме, поглотившей мое темное тело, еще во сне я услышат звук потрескивающего на морозе бамбука. Звук, словно острыми стальными когтями, впивался в мою сонную горячую голову. Я вижу сон — сон о восстании крестьян, он восходит к воспоминаниям о том дне, когда в конце войны от каждого дома в деревне брали на рубку бамбука одного взрослого, потом сон возвращает меня к событиям I860 года. Снова погружаясь в глубокий сон, я ощутил всю свою беспомощность и нерешительность; отвратительный, но уже привычный, ставший мне близким сон я предпочитал тревожной встрече наяву с пышущим здоровьем, неприятным на вид корейцем — королем супермаркета, которая несла мне новые волнения и заботы… В новом сне крестьяне, живущие в обобщенном времени, в котором слились 1860 год и период конца войны, в полувоенной, защитного цвета одежде, с болтающимися за плечами стальными шлемами, подвязав на макушке волосы, старательно работают, заготовляя огромное количество бамбуковых пик. Это те люди, кто, вооружившись бамбуковыми пиками, умело ведут сражения в 1860 году, те люди, кто самоотверженно бросается в атаку на самолеты и бронированные десантные суда. Моя мать, размахивая топором, тоже рубит бамбук, но она боится острых предметов и от одного лишь сознания, что в руках у нее топор, побледнела, безжизненное лицо покрылось капельками пота, глаза плотно закрыты, и она не глядя ударяет по бамбуку. Бамбук растет очень густо, и беды не избежать. Размахнувшись, мать заносит топор над головой, и топорище, стукнувшись о росший сзади бамбук, ломается. Сорвавшийся топор с треском ударяет ее по голове. Мать вяло опускает топорище в густые заросли глицинии, медленно прикладывает ладонь к затылку, показывает ее мне, и я вижу, что ладонь испачкана кровью и напоминает ярко-красное печенье для панихиды. Я холодею от пронизывающего меня страха и отвращения. А мать, наоборот, воспрянув духом, победоносно восклицает: «Ушиблась. Теперь меня освободят от учений!» Потом она оставляет топор и нарубленный бамбук и скользит вниз по склону, заросшему глициниями. Как только мы запираемся с матерью в амбаре, по мощенной камнем дорожке поднимается к нам отряд местных жителей, вооруженных бамбуковыми пиками. Их ведет Такаси, возраст которого невозможно определить. Он единственный здесь, в деревне, кто по-настоящему видел Америку и американцев, и потому в глазах местных жителей, встретивших с бамбуковыми пиками в руках высадившуюся в прибрежном городе и пришедшую сюда американскую армию, больше кого-либо достоин быть предводителем. И вот вооруженный пиками отряд начинает приближаться к амбару, где укрылись мы с матерью. «Если они и сожгут главный дом, амбар устоит, он не сгорел и в тысяча восемьсот шестидесятом году! — говорит мать. На ее выпачканном кровью, широкоскулом, с выпуклым лбом лице застыла враждебность. — Твой прадед стрелял из бойниц этого дома и обратил в бегство бандитов!» Потом мать начинает меня торопить, но я и понятия не имею, как обращаться со старинным ружьем, которое держу в руках. В мгновение ока сгорел главный дом, огонь охватывает и флигель, и в свете пламени видно, как растолстевшая, совершенно обессилевшая, но все же пытающаяся спастись Дзин, истекая потом, бежит вперевалку, как жук. Такаси, предводительствующий нападающими, точно слившись с братом прадеда, гневно обличает меня и мать, спрятавшихся в амбаре, обличает духов наших предков. Его окружают плотным кольцом члены молодежной группы, которых он обучил на футбольных тренировках. Молодежь одета в старомодные пижамы — в поперечную полоску, черные волосы собраны на макушке в большие пучки. Бандиты вопят: «Ты точно крыса!» Во сне мое сознание, будто стремясь охватить всю картину, витает высоко над долиной, оно туго наматывает нервы на крохотную катушку, какая бывает в телефонной трубке. Но, сидя в амбаре со старинным ружьем на коленях, я пришиблен доносящейся снаружи руганью. Застонав, я просыпаюсь. Испытанное во сне волнение не исчезает и наяву, напротив, оттого, что сон уже улетучился, меня еще сильнее охватывают тревога и уныние. Непреодолимо захотелось снова укрыться где-то, и я с признательностью вспоминаю четырехугольную выгребную яму, прикрытую бетонной крышкой. Рядом со мной спит жена, разогретая алкоголем и сном, теплая, как ребенок, а я проснулся, и мне холодно. Если подняться на одну из возвышенностей, окружающих долину, оттого, что река скрывается в лесу, подступающем к ней с двух сторон, она кажется замкнутой. Дно реки каменистое, берега покрыты густыми зарослями бамбука, а дорога отдаляется от берега и резко идет вверх. Людей, селящихся вдоль этой горной дороги, жители долины называют окрестными. Веретенообразная долина вдается в лес, и заросли бамбука под прямым углом перерезают этот клин, образуя широкий пояс, отделяющий жителей низины от окрестных. Однажды жители нашей деревни вооружились пиками из бамбука, собрались во дворе школы, и чиновник из префектуры, приехавший проверить, как идет обучение владению пиками, заявил: «Мы решили провести учения потому, что жители деревни Окубо привыкли обращаться с пиками!», чем привел в негодование старосту деревни и всю деревенскую знать. В результате староста отправился в город, заявил протест и мелкий чиновник был уволен. Неожиданное возмущение тихих деревенских жителей, выступивших против властей префектуры, удивительно обернувшееся их победой, для нас, детей, было непостижимой загадкой. И каждый раз, когда вместе со взрослыми я по утрам углублялся в бамбуковую чащу, сопровождая мать, которая, как и в моем сне, боялась топора и вообще острых предметов, раздававшееся вокруг потрескивание бамбука воскрешало в моей памяти негодование, охватившее деревню. Я, тогда еще ребенок, ощущал неизъяснимую робость. После войны на лекциях по истории я впервые услышал о восстании крестьян в 1860 году, и лектор подчеркивал, что оружием крестьянам служили пики из палок, нарубленных в бамбуковых зарослях. Тогда только я осмыслил причину возмущения старосты. Ведь в годы войны о восстании деревня вспоминала как о позоре, а бамбуковые заросли были самым явным свидетельством восстания 1860 года. Туда снова загоняли крестьян, и они должны были рубить все тот же бамбук и так же затачивать его. Поэтому и не могли они безразлично отнестись к словам чиновника, разбередившим воспоминания о позоре. Староста, деревенская знать и их прихлебатели, стыдившиеся своих предков, рубивших бамбук, чтобы выступить против властей, страстно желали смыть позор 1860 года с себя и с тех, кто сегодня затачивал пики, чтобы служить государству. И слова матери в моем сне — это то, что я давным-давно слышал на самом деле и что всплыло вновь более чем через двадцать лет. После смерти отца, когда старший брат, окончив университет, был призван в армию, а брат S добровольно пошел в военную школу морских летчиков, мать, которая от постигшего ее горя начала страдать манией преследования, часто повторяла, что жители деревни обязательно нападут на нас, разрушат и сожгут наш дом. Она уговаривала нас, как только заметим нападающих, сразу же бежать в амбар и там запереться и настаивала, чтобы уже сейчас мы готовились к этому, а когда я противился, она, чтобы вселить в малолетнего сына часть своих страхов, начинала рассказывать о жестоких насилиях, которые совершались над нашей семьей в 1860 году. Мать все время твердила, что восстание 1860 года произошло из-за жадности крестьян, из-за чрезмерного желания поживиться за чужой счет. Все началось с того, что крестьяне обратились с просьбой о денежном займе к князю, владения которого находились в пойменных землях, там, где протекавшая по долине река впадала во Внутреннее Японское море, и давали 70 тысяч коку[8] риса, но получили отказ. Тогда требуемую сумму одолжил им владелец крупного поместья Нэдокоро, но крестьяне, заявив, что проценты, и в деньгах и в рисе, под которые они получили ссуду, слишком высоки, нарубили в бамбуковых зарослях пики и, напав на поместье Нэдокоро, разрушили и сожгли главный дом. Потом они разгромили винный склад, принадлежавший Дзёдзо, перепились, начали нападать на дома зажиточных людей и, обрастая все новыми мятежниками, докатились до замка князя на побережье. Такова была версия матери. По ее мнению, если бы прадед, в одиночестве запершись в амбаре, не оказал им решительного сопротивления, стреляя из ружья, привезенного из Коти, мятежники захватили бы и амбар тоже. А брат прадеда — как главарь молодежи, подстрекаемой хитрыми и коварными крестьянами, он узурпировал титул «предводителя» и не только отправился на переговоры о «денежном займе», но и стал вожаком мятежников, когда переговоры провалились, — с точки зрения семьи Нэдокоро, к которой он принадлежал, был опасным безумцем, разрушившим и спалившим свой собственный дом, и мой отец, потерявший состояние и жизнь, занимаясь какими-то таинственными делами в Китае, безусловно, унаследовал эту кровь безумца. «Не могу ничего сказать о твоем старшем брате, — говорила мать, — он окончил юридический факультет и уже поступил на службу — сам, по своей воле он бы в армию ни за что не пошел, а вот у брата S, добровольно поступившего в военную школу, в жилах уж точно текла передавшаяся ему через отца кровь брата прадеда, он совсем не мой сын. Но твой прадед все-таки был выдающимся человеком! Бандиты имели только пики, а прадед запасся ружьем! Кто же из вас вырастет похожим на прадеда — ты, Мицусабуро, или Такаси?» Если я не отвечал на этот вопрос, задававшийся в воспитательных целях, мать упорно не отставала от меня, если же, чтобы отделаться, отвечал, что на деда буду похож я, мать, наградив меня недоверчивой улыбкой, замолкала. Переписывавшийся со мной старый школьный учитель — историк родного края — не отрицал, но и не особенно поддерживал версию матери о причине восстания. Он стоял на научных позициях и серьезно рассматривал тот факт, что в шестидесятые годы не только в нашей деревне, но и во всем районе Эхимэ вспыхивали восстания и вектор этих разрозненных сил указывал на революцию. Специфику обстановки в нашем княжестве он видел лишь в том, что примерно за десять лет до событий 1860 года глава княжества, временно назначенный управляющим храмами, произвел серьезные реформы. Горожан он обложил денежным налогом, назвав его народной данью, а крестьян обязал выплачивать, кроме того, предварительный налог рисом, названный позже «дополнительным предварительным налогом». В конце письма учитель приводил отрывок из одного документа: «Когда они в темноте и нищете — они тянутся к свету, когда они в свете и достатке, темнота исчезает. В жизни все взаимосвязано — то, что уходит, возвращается. Человек — господин всего, но достижимо ли благосостояние народа при плохом правлении?!» Это революционное просветительство обладает силой, способной поднять дух не столько у меня, сколько у Такаси. Как говорит жена, если этот историк-пенсионер не умер от рака или инфаркта, Такаси стоило бы встретиться с ним. Ни во сне, ни наяву я был не способен примкнуть к толпам бунтовщиков и еще менее способен к тому, чтобы, укрывшись в амбаре, стрелять в них из ружья. Человек с моим психическим складом далек от всего связанного с восстанием. А Такаси стремится к тому, что свойственно человеку противоположного характера, во всяком случае в моих снах он достигал своей цели… Со стороны флигеля слышны какие-то звуки — наверное, это немолодая женщина, страдающая обжорством, пробудившись от страшного сна, в темноте набивает желудок. Еще глубокая ночь. Я протягиваю руку и начинаю шарить в поисках бутылки, в которой должно было остаться виски. Неожиданно рука натыкается на что-то холодное, как панцирь краба. Зажигаю карманный фонарик, лежащий у изголовья, — пустая банка от сардин. Боясь осветить лицо спящей жены, я, шаря маленьким кружком света, нахожу наконец бутылку и при свете фонарика пью виски. Пытаюсь, но так и не могу вспомнить, ела ли она сардины, когда пила вчера вечером. Привычка жены пить действительно стала частью моей жизни. Видя, как она начинает напиваться, я обращаю на это внимания не больше, чем если бы она курила. Потягивая виски, я пристально смотрю на пустую банку от сардин. В центре прорезанного окошка под точно найденным углом лежит маленькая вилка. Наружная сторона жестяной банки отливает белым, а внутренняя, покрытая золотистой пленкой, тепло поблескивает сквозь масло и остатки сардин. Когда жена, вставив уголок крышки в тонкий ключ, начала наматывать на него слой за слоем упругую трубку жести, она увидела, как появились аккуратно уложенные маленькие хвостики, и, несомненно, испытала первобытную радость, будто, обдирая губы, вытаскивает из раковины устрицу, чтобы проглотить ее. Она съедает сардины, прикладывается губами, испачканными маслом и остатками рыбы, к бутылке и облизывает три пальца, которыми брала сардины. Раньше пальцы у жены были слабые и, если нужно было открыть банку сардин, она всегда просила меня. Но с тех пор как она привыкла пить в одиночестве, пальцы у нее стали крепкими, и мне почему-то это неприятно. Чтобы утопить в той самой яме переполняющую меня жалость и какую-то непонятную злобу к жене, я, закрыв глаза, отхлебнул большой глоток виски. Жидкость, раскалившая горло, раскалила желудок, раскатила тьму в голове — я заснул. И больше не видел ни одного сна… Когда Такаси и его «гвардия» отправились на школьную спортивную площадку, свободную в зимние каникулы, чтобы собрать там молодежь и провести с ними первую тренировку, мы с женой почувствовали непереносимую пустоту, почувствовали, что нам необходимо чем-то заняться. Это чувство все росло, и я, воспользовавшись помощью детей Дзин, отнес из главного дома в амбар циновки и переносную печку и снова взялся за перевод, который мы начали еще с покойным товарищем. Это была книга воспоминаний английского зверолова о счастливых детских годах, проведенных на Эгейском море; ее нашел и с наслаждением прочел покойный товарищ. Когда я приступил к работе, жена, вместе со мной искавшая в кладовке переносную печь, достала оттуда старое издание собрания сочинений Сосэки[9] и решила перечитать его — так что мы оба нашли, как убить время. Мужественная бабка товарища сказала, что соберет и отдаст мне черновики законченной им части перевода и его заметки, но после похорон родственники почему-то воспротивились этому, и, в конце концов, все его бумаги были сожжены. Они, по-видимому, боялись, что из черновиков и заметок выскочит обнаженное привидение с головой, выкрашенной в красный цвет, и будет угрожать оставшимся в живых. Я не стану скрывать, что маленькое пламя, охватившее черновики и заметки, вселило в меня глубокий покой. Но все равно я не до конца освободился от привидения. Перелистывая текст пингвиновского издания с пометками товарища — это была его часть, которую пришлось теперь переводить заново, — я неожиданно наткнулся на множество подстерегавших меня ловушек. Например, срисованная им из зоологического атласа черепаха в три квадратных сантиметра, которую он изобразил на белом поле страницы, открывающей главу о черепахе, с наслаждением поедающей землянику, была воспроизведена во всех впечатляющих, самых детски-юмористических деталях. Или такая подчеркнутая им фраза, будто посланная мне весточка, в которой звучит его голос. «Итак, попрощаемся, — начал он, но голос его задрожал, и по морщинистым щекам побежали слезы. — Бог свидетель, я не плачу, — всхлипывал он, и грудь его высоко вздымалась, — но мне кажется, я прощаюсь с родными, вы мне стали такими близкими». Жена молчала, углубившись в чтение Сосэки; временами я замечал, что какие-то места ее волнуют. Потом она взяла у меня словарь и, посмотрев в нем английские слова, употребленные Сосэки, сказала: — В дневнике Сосэки, который он вел в монастыре Сюдзэндзи, когда лежал там с язвой желудка, есть несколько английских слов, ты знал об этом? Мне кажется, они очень подходят к тебе, Мицу, каким ты стал сейчас. Например: languid, stillness, weak state, painless, passivity, goodness, peace, calmness[10]. — Что, painless? Ты считаешь, что я совсем нечувствителен к боли? Я так выбился из сил, что не способен совершить зло, я превратился в добрячка — может быть, это и так. Но неужели ты и впрямь считаешь, что я пребываю в peace? — Во всяком случае, мои глаза, Мицу, видят именно это. С тех пор как мы поженились, ты никогда не был таким мирным, как эти несколько месяцев, — упорствовала жена с подчеркнутым спокойствием трезвого алкоголика. Я с трудом подавлял в себе желание погрузиться в нирвану, стать мирным, совсем мирным, как животное, превратиться в нечто абсолютно мирное, подобное овощу. Я читал об одном старом монахе периода Муромати[11], который, решив превратить себя в мумию, поучал, что, если до предела сократить питание, а перед тем, как сойти в могилу, перестать и дышать, тело, безусловно, начнет ссыхаться. В своей стоминутной жизни в яме осенним рассветом я, изображая античеловека, человека-животное, пытался, насколько это было в моих силах, накликать на себя смерть. Но, испытав отчаянный страх, я все же верил, что, выбравшись из ямы, смогу снова начать нормальную жизнь, а в глазах жены я, видно, по-прежнему тихо сижу в луже, на дне выгребной ямы, обняв горячую собаку. Стыд проникает в мельчайшие капилляры моего тела, тела крысы, и вызывает жар. Если это ясно даже жене, замкнувшейся в пьянстве, то насколько же трудно будет мне вернуть себе чувство надежды. Новая жизнь, соломенная хижина? Для меня это недостижимо. — Ты чувствуешь, что начала новую жизнь? — Новая жизнь! Ты ведь знаешь, что я по-прежнему пью? А достать здесь можно только дешевое и вонючее виски, поэтому выпить тайком не удается. — Жена вызывающе бросает мне эти колючие слова, поняв мой вопрос как издевку, рассчитанную на то, чтобы причинить ей боль. — Собственно, когда Така говорил о новой жизни, он имел в виду тебя, Мицу, а совсем не меня. — Это верно. Но дело-то ведь во мне самом, — подтвердил я, весь сжавшись. — И единственное, что я хотел, это уточнить, испытываешь ли ты и сейчас пристрастие к алкоголю. — Как я смотрю на алкоголизм? Считаю ли я его увлечением молодости, которое пройдет само собой, или же, наоборот, первым признаком прогрессирующего с годами крушения молодости и, значит, до самой смерти буду привержена ему? Это тебя интересует? Основная причина моего алкоголизма — сознание, что я не могу быть матерью. Сейчас я уже не в том возрасте, чтобы каждое утро испытывать упадок, как вчера, и поэтому правильно второе. В моем возрасте начинаешь понимать, что с каждой новой морщиной на лице приближаешься к смерти. — Ты сейчас нарочно, точно капризный ребенок, наговариваешь на себя. Все это совсем не так. Действительно, ты уже не так молода — здесь ничего не скажешь. И если все начать сначала и заводить ребенка, то решить это нужно в самое ближайшее время. Через год уже будет слишком поздно. Я тут же жестоко раскаялся в своих словах. Яд их оказался слишком сильным даже для меня. Помолчав, жена, глаза которой стали красными, как сливы, но не от виски, а от слез, враждебно глянула на меня и сказала: — Несомненно, наступит день, когда уже будет слишком поздно, и, возможно, тогда, Мицу, мы станем добрее друг к другу. — Может, пойдем посмотрим, как там Така с приятелями тренируется? — придумал я маневр, испытывая к себе отвращение. — Тогда я, пожалуй, приготовлю еду для футбольной команды. Может быть, эта работа даст какой-то проблеск надежды на новую жизнь и хотя бы чуть-чуть рассеет туман скандала, назревающего здесь, в деревне, — сказала жена, будто насмехаясь над собой И надо мной, и пошла в главный дом. То, что она называла скандалом, были широко распространившиеся по деревне слухи о том, что жена третьего сына из семьи Нэдокоро ни на что не способная алкоголичка. Это она слышала в универмаге своими ушами. По тому, как жена реагировала на мои слова, я понял, что ее собственное стремление противиться падению в пропасть, возникшую в ней самой, еще не уничтожено окончательно разрушительной силой алкоголя. Но сам я, обязанный протянуть ей руку помощи, сам я начинаю катиться в страшную пропасть, разверзшуюся у моих ног. «Ты точно крыса!» — чтобы не слышать, как кричат это населяющие амбар духи, я с головой ухожу в перевод. Мне кажется, даже сюда доносятся далекие удары по мячу и крики, но, может быть, у меня просто звенит в ушах. После полудня пришел младший сын Дзин и сказал, что меня хочет видеть настоятель. Кухня главного дома полна густого пара, пахнущего бамбуком. Жена только что вынула из котла, стоявшего на очаге, старую бамбуковую корзину, и двое детей Дзин, окутанные паром с головой, и настоятель, которому пар доходил до груди, наблюдали за ее действиями. Мальчик, бегавший за мной, тяжело дыша, присоединился к братьям и тоже скрылся в пару. Жена с пылающим лицом попыталась достать содержимое корзины, но дети в один голос предостерегающе закричали: — Горячо, горячо! — А потом добродушно посмеялись над женой, поспешно схватившейся пальцами за мочку красного уха. — Что ты приготовила? — спросил я, втискиваясь в теплую компанию, окружившую жену, которая спокойно стояла в облаке пара. — Тимаки. Дзин научила. Ребята принесли из лесу листьев молодого бамбука, — ответила жена звонким, веселым голосом, совсем не похожим на тот, каким она разговаривала со мной в амбаре. — Кажется, удались, а? Ты помнишь, Мицу, тимаки? — Их здесь с давних времен брали с собой, когда шли в лес валить деревья. А отец Дзин был лесорубом, так что, если ты приготовила по рецепту Дзин, значит, все правильно. Жена дала нам по огромной «правильной» тимаки величиной в сложенные ладони. Мы с настоятелем, не зная, куда деваться с горячей массой бамбуковых листьев, с которых капала вода, положили на тарелку и, разломив, стали есть. Дети Дзин, перекатывая тимаки на ладонях, стараясь не нарушить форму, обкусывали их с краев. Они приготовляются из клейкой рисовой массы, сдобренной соей, и начиняются фаршем из свинины и грибов. Листья молодого бамбука, в которые завернуты сегодняшние тимаки, суховатые, белесые на концах, но все равно, чтобы собрать их в такое время года, ребятам, конечно же, пришлось здорово потрудиться, да, наверное, и страху они натерпелись. Я смотрю, как ловко они управляются с тимаки, и думаю, что и сейчас не изменились привычки деревенских ребят, хоть они не любят ходить зимой в лес. — Очень вкусные, но пахнут чесноком. Когда я жил в деревне, чеснок в еду вообще не клали, о тимаки и говорить нечего, — высказал я свое мнение жене, перекладывавшей их из бамбуковой корзины в длинную деревянную коробку, которую я помню еще с детства. И бамбуковая корзина, и деревянная коробка были, видимо, по указанию Дзин извлечены из кладовки. — Что? — с сомнением спросила жена. — Дзин сказала, что нужно положить чеснок, и я специально ходила в магазин за мясом и чесноком. — Вот, Мицу, классический пример того, как обычаи в деревне меняются! — сказал настоятель, держа в руке кусок тимаки. — До войны деревня не знала чеснока. Но когда началась война и корейцы, которых пригнали на лесоразработки, обосновались в долине, чеснок вошел в сознание жителей деревни как атрибут презрения: вот, мол, корейцы едят какие-то вонючие корешки, называемые чесноком. Ты, конечно, это знаешь, Мицу? Жители деревни, когда корейцев пригнали сюда, желая доказать свое превосходство, язвили по их адресу: как можно идти в лес, не запасшись тимаки. И корейцы постепенно тоже начали готовить их; но, сообразуясь со своим вкусом, внесли новшество — стали добавлять в них чеснок. Это, в свою очередь, повлияло на способ изготовления, принятый в деревне, — так проникла в деревню чесночная приправа. Вот как пустое бахвальство и беспринципность жителей деревни привели к изменению обычая. И хотя раньше никому бы в голову не пришло использовать как приправу чеснок, сейчас это самый ходкий товар в универмаге, и король имеет все основания смеяться над нами. — Если эта беспринципность принесла успех моим тимаки, тогда все в порядке, — сердито возразила жена. — Даже если это и нарушение традиции! — Успех полный. Отбросив сантименты, я должен сказать: твои тимаки вкуснее тех, что готовила мать. — Правда, правда! — присоединил настоятель свой голос к моим похвалам, но жена с недоверием мельком взглянула на нас, сохраняя суровый вид. Настоятель с озабоченным видом повернул ко мне свое маленькое круглое лицо, которое могло бы служить наглядным пособием добродушия, и сказал: — Ну что ж, спасибо за угощение, перейдем теперь к делу. Я нашел записки вашего старшего брата, которые незадолго до смерти передал мне S-сан. Я их принес, но, может быть, не вовремя… — Пойдемте в амбар и там, на втором этаже, немного поговорим. Футболом я не интересуюсь, и делать мне нечего, — предложил я настоятелю, не только чтобы подбодрить его, но действительно из желания поговорить с ним. — Вы никогда не интересовались восстанием восемьсот шестидесятого года? — Почему же, я изучал восстание и даже кое-что написал о нем. Дело в том, что в восстании, так же как и твои, Мицу, предки, важную роль играл основатель нашего храма, хотя он и не был с ними в кровном родстве! — с энтузиазмом воскликнул настоятель, радуясь, что вышел из затруднительного положения. Жена, игнорируя растерянность деликатного настоятеля, энергично командовала детьми Дзин, распорядилась отнести тимаки матери, а потом передать Хосио, который был на спортивной площадке, чтобы приехал за тимаки на своем «ситроене». — Во второй половине дня я, Мицу, тоже пойду посмотреть на тренировку. Хочу услышать мнение о тимаки с чесноком, — ядовито бросила она вслед. Смущенный настоятель и я, распространяя вокруг себя чесночный запах, как изрыгают пламя чудовища в фантастических фильмах, направились в амбар. Принесенные настоятелем записки старшего брата представляли собой небольшую тетрадь в светло-зеленом переплете. Для меня старший брат был кровным, но далеким родственником, который либо жил в общежитии в нашем городке, либо снимал комнату в Токио и даже на каникулы почти никогда не приезжал домой. У меня осталось лишь одно четкое воспоминание об испытанной горечи, когда меньше чем через два года после окончания университета он погиб на фронте, и я услыхал однажды рассуждения взрослых: не напрасное ли помещение капитала — давать сыновьям образование. Взяв записки, я положил их на книгу издания «Пингвин», оставшуюся от покойного товарища. Настоятель ожидал, что я тут же при нем начну читать записки, я это почувствовал, но, честно говоря, вместо того чтобы испытать живой интерес к написанному старшим братом, я ощутил, как похолодело сердце от тревожного, дурного предчувствия, пока еще смутного. И, сделав вид, будто я совершенно равнодушен к запискам, начал расспрашивать настоятеля: — Мать рассказывала, что прадед стрелял из окна второго этажа и не подпустил к дому бандитов. Если посмотреть на эти окна, похожие, скорее, на бойницы, рассказ вполне правдоподобный, но у меня тем не менее возникли сомнения. Как вы считаете? Мать говорила, что прадед ездил в Коти и ружье привез оттуда. Чтобы крестьянин из Эхимэ в восемьсот шестидесятом имел ружье — это, конечно, возможно, но все же… — Твой прадед, Мицу, был владельцем одного из самых крупных поместий, и назвать его крестьянином никак нельзя, следовательно, нет ничего удивительного в том, что у него оказалось ружье. Но, я думаю, он не сам ездил покупать его в Коти — оружием снабдил его посланец из Коти, приехавший в деревню перед самым восстанием, — сказал настоятель. — Человек из Коти, рассказывал мне отец, остановился в монастыре и не без участия тогдашнего настоятеля столковался с твоим прадедом и его младшим братом и уговорил их поднять восстание. Сказать с уверенностью, что он был самураем из княжества Тоса, нельзя, но то, что он пришел из-за леса, это точно. С помощью настоятеля он встретился с твоим прадедом и его младшим братом, может быть, ради этого он и пришел, переодевшись бродячим монахом. Тревожная обстановка, способствовавшая подрыву власти местных правителей путем восстания и благоприятствовавшая действиям человека, подосланного какими-то внешними силами, сложилась не только в нашей деревне, но и во всем княжестве. И настоятеля, и твоего прадеда, видимо, объединяла идея необходимости восстания для спасения крестьян. Настоятель, я думаю, придерживался нейтралитета, а уж владелец крупного поместья, конечно же, был на стороне правителей, но разорение крестьян означало и их гибель. Видимо, центральный вопрос, который они всесторонне обсуждали, был срок начала восстания и его масштабы. Они считали, что до того, как обстановка ухудшится и острие атаки обратится против прадеда, владельца крупного поместья, самое разумное — дать выход растущей взрывной энергии восстания, но при этом свести к минимуму число восставших в деревне, направив основную их массу в город, где стоял замок князя. Чтобы поднять народ на восстание, требовались руководители, но, каким бы успешным ни было восстание, этих людей непременно потом арестовывали и подвергали наказаниям — так бывало всегда, судьба их была предрешена. Но где найти людей, в руках которых в период восстания сосредоточилось бы руководство крестьянами всего княжества? Тут-то и обратили внимание на молодежь, которую обучал брат твоего прадеда. Хотя в их числе были и старшие сыновья — наследники имущества, но большинство все-таки составляли вторые и третьи сыновья — лишние рты, которым никогда не видать собственной земли. И если пожертвовать этими лишними ртами, этими юношами, деревня не только не пострадает, но даже, наоборот, выгадает, избавившись от дополнительных хлопот. Предусмотрительно, не правда ли? — Значит, и человек, пришедший из-за леса, и настоятель, и сам прадед заранее решили принести в жертву брата прадеда и вообще всех руководителей восстания? — Наверное. Только брат прадеда получил тайное обещание, что после восстания он сможет бежать в Коти, а оттуда переправиться в Осака или Токио. Человек, пришедший из-за леса, гарантировал ему безопасность. Ты, Мицу, может быть, слышал, будто брат прадеда бежал через лес, а потом, переменив имя, стал крупным правительственным чиновником после революции Мэйдзи? — Значит, брат прадеда с самого начала перешел на сторону предателей? Собственно, в любом случае я потомок предателей. — Нет, Мицу-тян, разве можно так говорить? Видишь ли, тот факт, что на твоего прадеда напали крестьяне, предводительствуемые его собственным братом, и он вынужден был обороняться, даже стрелять из ружья, заставил его задуматься над тем, собирается ли брат действительно соблюдать их договор не сжигать амбара. Хоть он и понимал, что усадьба Нэдокоро должна была подвергнуться нападению, иначе власти княжества начали бы преследовать и его самого, он все же считал, что главный дом придется сжечь. Подобное сомнение, видимо, имело место, поэтому твой прадед и оставил у себя полученное оружие, а не передал его молодежи. Действительно, в результате восстания, длившегося пять дней и пять ночей, не только было удовлетворено требование крестьян и ликвидирована система предварительного налога, но и казнен ученый-конфуцианец, посоветовавший князю ввести такую систему, но после этого брат твоего прадеда и окружающая его молодежь отказались выбрать из своей среды жертву, чтобы смирить гнев князя, заперлись в амбаре и стали сопротивляться — вот как было дело. В ходе восстания среди руководителей, объединившихся вокруг брата твоего прадеда, несомненно, родилось чувство солидарности. После того как восстание закончилось, брат прадеда и его товарищи, запершись в амбаре, оказали сопротивление людям князя. Бесчисленные зарубки на плинтусах и наличниках, которые оставили эти вооруженные люди, сидевшие взаперти, волновали в детстве мое воображение. Оказывается, крестьяне не приносили своим вчерашним предводителям ни пищи, ни воды, и в конце концов, оставшись без поддержки, они вынуждены были капитулировать; их выманили из амбара и на взгорке, где теперь площадь перед сельской управой, отрубили головы. Именно прадед придумал, как обманом выманить юношей, погибавших от голода и жажды. Он предложил нарядить девушек, которые должны были прийти к амбару с угощением для молодежи, а когда те захмелеют и заснут, неожиданно напасть на них. Об этом эпизоде самодовольно рассказывала бабка, гордившаяся тем, что предок рода Нэдокоро оказался таким сообразительным. Я помню и рассказ, что к тому времени, когда мать, выйдя замуж, приехала в деревню, в живых еще оставалась одна из тех, кто участвовал в хитроумном плане прадеда. Лишь брат прадеда избежал казни и скрылся в лесу. Хотя он, по словам настоятеля, и был солидарен со своими товарищами по восстанию, в конце концов, видно, изменил им, и поэтому я, связанный с этим родом кровными узами, не мог спокойно утешаться тем, что сказал мне настоятель. Не пережил ли брат прадеда такой минуты, когда он, единственный, кому удатось бежать в лес, поднявшись на гору, глянул назад и увидел своих бедных товарищей, пьяный сон которых прервали и на взгорке рубят им головы? Л прадед? Присутствовал ли он на казни или смотрел на нее издали, упершись ногой в ограду? — Вопрос еще вот какой: зачем брат прадеда занимался обучением молодежи? Поводом, наверное, послужило отплытие в Америку «Канрин-мару»?[12] — перевел разговор настоятель, чутко уловив мое настроение. Судя по всему, он был человеком, остро реагирующим на происходящее, но все же нашел в себе силы стойко переносить грязные, ядовитые сплетни, что он якобы импотент, которые поползли по деревне после того, как от него сбежала жена. — Брат твоего прадеда прослышал, что Джон Мандзиро, с которым прадед встретился однажды в Коти, снова отправляется в Америку на «Канрин-мару». И конечно же, он подумал с болью: как же так, в век, когда сын простого рыбака живет полной приключений жизнью в новом безбрежном мире, я заперт в крохотном горном мирке. И в начале лета того же года, получив сообщение, что правительство разрешает выходцам из их княжества поступать в школу матросов военных судов, он через настоятеля храма стал добиваться, чтобы его послали туда учиться. Мне отец говорил, что читал копию прошения; если поискать в храме, можно, наверное, и сейчас найти ее. Тогда уже не существовало препятствий к тому, чтобы второй сын местного самурая, владельца крупного поместья, стал простым воином самого низкого звания. Ведь это был век, когда дети местных самураев активно участвовали в движении за почитание императора и изгнание варваров![13] И тем не менее попытка брата прадеда окончилась ничем. Не из-за его бездарности, а потому, что сам князь не решился послать сына самурая в школу матросов военных судов. Горя негодованием, брат прадеда стал действовать против князя как вожак деревенской молодежи, занялся ее обучением и от имени крестьян обратился к князю с просьбой о займе. Этого-то опасного молодого человека, за которым стояла реальная сила, заметили и использовали посланец из Коти, настоятель и прадед. Таковы результаты моего исследования. — Во всяком случае, это самая привлекательная версия о причинах восстания восемьсот шестидесятого года из всех слышанных мною до сих пор, — признал я. — Если еще рассмотреть все это в связи с убийством в корейском поселке брата S, то удастся понять в общей цепи событий роль деревенской молодежи, а это многое могло бы объяснить. — Да, если говорить честно, — согласился настоятель. — Действительно, оценив происшедшее в корейском поселке, взглянув на все глазами стороннего наблюдателя, я и истолковывал события тысяча восемьсот шестидесятого года. В поступках S-сан нашло, конечно, отражение его понимание этих событий. Связь между восемьсот шестидесятым и девятьсот сорок пятым годами нельзя считать случайной или, того хуже, притянутой за уши. — Брату S не давала покоя мысль, что из всех зачинщиков восстания лишь брат прадеда избежал казни, и сам он, как один из участников налета на корейский поселок, решил заплатить за это своей жизнью — грустное, но, пожалуй, единственно верное объяснение его поступка. — Все это из-за товарищей, — робко заметил настоятель, и его маленькое лицо под шапкой рано поседевших волос покраснело. — Из-за никуда не годных товарищей. — Такаси, так же как брат S, находится под влиянием событий тысяча восемьсот шестидесятого года. Тренировки футбольной команды, которые он стал проводить с сегодняшнего дня, собрав деревенскую молодежь, тоже результат его увлечения рассказами о том, как брат прадеда на учебном плацу — участке, расчищенном от леса, — обучал молодежь военному делу. — Но сейчас не поднимешь восстания, как в восемьсот шестидесятом году, да и не такое время, чтобы совершить убийство, избежав вмешательства полиции, как это было сразу же после войны, когда произошла драка между корейским поселком и деревней, — снова лучезарно заулыбался настоятель. — Кстати, в этих записках не содержится чего-нибудь неподходящего для эпохи, когда наблюдается стремление к миру? — забросил я удочку, воспользовавшись улыбкой настоятеля. — Если содержится, то лучше, наверное, отдать их Такаси. Среди представителей рода Нэдокоро я унаследовал кровь тех, кто не ищет в событиях восемьсот шестидесятого года признаков героизма. Вместо того чтобы хоть в мечтах отождествить себя с героем-братом прадеда, мне снятся лишь отвратительные сны, будто я, дрожа от страха, запираюсь в амбаре и трусливо выглядываю оттуда, даже не пытаясь, как прадед, стрелять из ружья. — Может быть, и правда согласиться с тобой и отдать записки Такаси? — сказал настоятель, на лице которого застыла неуверенная улыбка. Я взял зеленоватую тетрадь, лежавшую на книге издания «Пингвин», которая досталась мне от покойного товарища, положил ее в карман пальто, и мы с настоятелем пошли на школьную спортивную площадку, где Такаси тренировал свою футбольную команду. Над деревней расстилается безоблачное небо, дует сильный ветер, беспрерывно меняя направление, ребята молча, сосредоточенно гоняют мяч. Особенно отчаянно носится парень, похожий на морского ежа, с коротким туловищем и непомерно большой головой, перехваченной скрученным платком; он беспрерывно падает, и странно, что никто не смеется. Замершие вокруг площадки деревенские ребятишки стоят молча, с мрачной серьезностью, совсем не похожей на веселое оживление городских детей на спортивных соревнованиях. Такаси и Хосио, стоящие посреди бегающих ребят руководящие тренировкой, сделали нам с настоятелем знак подождать, но тренировку не остановили. Момоко и моя жена в «ситроене», далеко объезжая гоняющих мяч, подъехали к нам. — Ужасное зрелище, а? На вид никто из них не получает удовольствия, почему же они так увлечены? — Эти ребята, чем бы ни занимались, все делают с увлечением. Нам с Момо такое серьезное отношение к футболу нравится. Мы собираемся каждый день приходить сюда смотреть, — сказала жена, отказываясь поддержать мое мнение о тренировке. Я хотел ударить по мячу, вырвавшемуся из круга ребят и катившемуся ко мне, но нога пнула воздух, едва задев мяч, и он, завертевшись волчком, остановился, взметнув пыль. Женщины в машине, бесстрастно наблюдавшие за моими упражнениями с мячом, даже не улыбнулись. Чтобы вывести меня из замешательства, настоятель изобразил на лице свою неизменную улыбку, но мое подавленное настроение от этого лишь усилилось. Вечером после ужина, когда я лежал возле очага, ко мне подошел Такаси. — Мицу, в записках есть потрясающие вещи, — мрачно сказат он тихим, невыразительным голосом, чтобы не услышала пьяная жена. Я смотрел во тьму, стараясь не встречаться с ним глазами. И прежде чем я услышал его следующие слова, во мне уже вскипело отвращение. — Наш старший брат в университете изучал немецкий язык. Употребляя слово Zusammengeschaft[14], он пишет, что армия — сборище отвратительных типов! Ударят такого, нарушившего строй на ротных учениях, и он, оставив письмо командиру роты, кончает с собой. А командир роты — брат. «Какова ты, сегодняшняя Япония? Ты в хаосе, ты антинаучна, неподготовленна. К тому же и нерешительна. Сейчас в Германии существует карточная система, а печатать карточки начали еще с того дня, как Гитлер пришел к власти. Прошу, Советский Союз, полей нас дождем бомб. Японцы отравлены мирными снами и, дойдя до нынешней критической точки, как обезумевшие бросаются то вправо, то влево» — вот что он пишет. И как о достижении, которого он добился в армии, говорит: «Хоть немного закалил свою волю. Окреп физически». Он пишет, что читать нужно широко, глубоко, целенаправленно, пишет об искусстве глубокого дыхания Бэйхо Такасима. «В отряде X на острове Кайнандзима сам командир говорит, что можно обесчестить Virgin-Fraulein[15], но потом сделай все, как полагается. Конечно, „сделать все, как полагается“, означает to kill[16]», — пишет он и тут же приводит моральную заповедь: «Чтобы достичь вершины горы Фудзи, нужно сделать первый шаг». Он подробно описывает и свои чувства, когда рассказывает о шпионе, местном жителе острова Лейте: «Командир отряда сказал, чтобы задержанного заколол кто-нибудь из солдат-первогодков, но я перехватил его и впервые в жизни, размахнувшись японским мечом, отрубил голову туземцу». Ты будешь их читать, Мицу? — Меня эти записки не интересуют, и я не собираюсь их читать, — наотрез отказался я. — Я предполагал, что там написано что-то в этом роде, и поэтому отдал их тебе, Така. Надеюсь, этим все и ограничивается? Обычная милитаристская песня? — Нет, для меня этим не ограничивается. Я нашел родного себе человека, Мицу, который на бой смотрел как на свою обычную жизнь, был активным творцом зла. Живи я во времена старшего брата, этот дневник мог бы оказаться моим собственным, верно? А если так, то мне кажется, облик моего мира обретает новые черты, — резко заявил Такаси, игнорируя мое возмущение. Голос его на мгновение пробудил сознание пьяной жены. Когда я отвернулся от него, я увидел, как жена, подняв голову, вся подалась в сторону брата, сродни преступнику, полному скрытой, необузданной силы. 7. Снова танцы во славу Будды Проснувшись на следующее утро, я сразу же обнаружил, что, как и в Токио, сплю один; и хотя ныли все клетки моего истерзанного тела и мучила внутренняя опустошенность, но зато теперь не нужно было позорно дрожать, чувствуя на себе уничтожающий взгляд лежавшей рядом жены. Я испытал чувство освобождения. И как обычно, когда я сплю один, принял такую позу, которую не мог увидеть никто посторонний. Раньше я избегал, даже мысленно, уточнять, какие обстоятельства вынуждают меня принимать именно такое положение. Но теперь я осознал, что это поза недоразвитого существа, лежавшего в деревянной кроватке, на которое растерянно смотрели мы с женой, приехав в клинику, чтобы забрать его. Врач высказал опасение, что перемена обстановки может привести к смертельному шоку. Но оставили мы нашего ребенка в клинике скорее потому, что брезгливая жалость к этому несчастному существу и нас самих могла привести к смертельному шоку. Это, конечно, не оправдание. Если бы наш ребенок умер и, превратившись в бесплотного духа, прилетел, чтобы покарать нас, во всяком случае, я не стал бы, наверное, бежать его. Прошлой ночью жена, не желая идти в нашу комнату, улеглась спать у очага вместе с Такаси и его «гвардией». Перед сном она снова завела разговор о новой жизни, о внутренней опустошенности и смерти, который мы уже вели на втором этаже амбара, разговор, всплывший в ее воспаленном алкоголем сознании, и доказать ей что-либо было совершенно невозможно. — Ладно, пойдем спать. Будем пить виски под одеялом! — Когда я предложил это, сильно опьяневшая жена отказалась, стараясь говорить тихо, и не потому, что боялась быть услышанной Такаси и его друзьями, а из-за интимности самой темы. — Начать сначала и родить ребенка — ты говоришь так, будто тебя это не касается. Но ведь, если вдуматься, и ты, Мицу, сам должен все начать сначала. А у тебя нет такого желания. Почему же я, подчинившись твоему приказу, безропотно, как послушная собачонка, должна лезть под одеяло? И тогда я, пожалуй даже с чувством облегчения, оставил жену и ушел. Такаси не вмешивался в наше небольшое столкновение. Поддерживаемый незнакомым голосом брата, звучавшим из зеленоватой тетради, он, точно винт с острой нарезкой, пытался ввинтить себя в мрачную глубину своих собственных проблем. А я не хотел, чтобы призрак брата довлел надо мной, да и не испытывал особого волнения. Я отвернулся от его записок, считая их обычной милитаристской песней. Чем вызывать трагический образ окровавленного брата, лежащего на неведомом поле боя, куда лучше уснуть, открыв окно в мир фантазии… Я уже давно лежу, укрывшись одеялом с головой, и вдыхаю запах своего разогревшегося тела. Мне кажется, что я различаю запах всех своих внутренностей. Как червяк длиной в 172 сантиметра, я влез головой в самого себя, замкнув своим собственным телом кольцо. Я чувствую, как и острая боль, пронизывающая все мое тело, и чувство опустошенности превращаются в тихое, тайное наслаждение. Наслаждение от сознания, что я свободен от посторонних взглядов, что боль и опустошенность — мое собственное достояние. Я, чреватый болью и опустошенностью, видимо, могу, точно самое низкоорганизованное существо, размножаться простым делением. Я «тихий человек». С трудом дыша, я лежу под одеялом в теплой, пахучей тьме. Выкрасив голову в красный цвет, я во тьме под темным одеялом вдыхаю запах своего тела и пытаюсь представить себе, как я умираю от удушья. Постепенно вместе с удивительной реальностью существования отчетливо всплывает этот мой облик. Кровь жарко приливает к лицу, оно отекает, и я, чуть было не задохнувшись, поспешно высовываю голову из-под одеяла на холодный воздух, и тут я слышу, что за перегородкой тихо разговаривают Такаси и моя жена. Голос Такаси выдает подъем, который он испытывает со вчерашнего вечера. Я хочу, чтобы жена слушала, забившись в темный угол и наклонив голову. И не потому, что стремлюсь скрыть следы разрушения, явно проступающие на лице только что проснувшейся жены, нет, только из чувства собственного достоинства, противясь тому, чтобы брат так просто топтал нашу семью. Такаси делится какими-то воспоминаниями или рассказывает сон. Смысл того, что я уловил, напомнил мне разговор в «ситроене». — …и когда он сказал, что я искажаю факты, я действительно ничего не мог возразить. Правда? Я совсем растерялся, меня самого начали терзать сомнения, но от ребят из футбольной команды… Я прямо воспрянул, Нацу-тян. — …твои воспоминания, Така… чем воспоминания Мицу, — еле слышно сказала жена. Этот ее тихий голос указывал не на невнимание, а, наоборот, на то, что трезвая — она прекрасный слушатель и сейчас поглощена разговором. — Нет, я не утверждаю, что мои воспоминания абсолютно достоверны. Но это отнюдь не сознательное их искажение. Во всяком случае, своим прошлым, корнями своими я ухожу в эту деревню, поэтому следовать горячему желанию, объединяющему всех местных жителей, совсем не значит заниматься произвольным извращением фактов, правда? После того как я оставил деревню, выращенной во мне чистой культурой как раз и были воспоминания, питаемые этими мечтами. Я, тогда еще мальчик, в самом деле видел, как «дух» брата S, одетый в зимнюю куртку курсанта военной школы морских летчиков, во время танцев во славу Будды в день поминовения усопших, возглавляя деревенскую молодежь, сражался с парнями из корейского поселка, а потом, когда его убили, лежал без куртки, только в белой рубахе и брюках. Мертвый брат застыл в позе, будто продолжал размахивать руками и бежать вприпрыжку, я об этом говорил? Он точно запечатлел внезапную остановку в танце во славу Будды, полном невообразимых прыжков. Танцы во славу Будды исполняются в разгар лета, в полдень, и поэтому яркий солнечный свет, сверкающий в моей памяти, — свидетельство того, что все это действительно произошло в день поминовения усопших. И это не подлинные воспоминания о налете на корейский поселок, а то, что я испытал в день, когда исполнялись танцы во славу Будды, воплотившие в себе чувства всех жителей деревни. Ребята из футбольной команды говорят, что и после того как я уехал, каждый год в день поминовения усопших они видели, как «дух» брата танцевал точно так же, как в моих воспоминаниях. В механизме моей памяти просто перемешались танцы во славу Будды и налет на корейский поселок. Разве это не говорит о том, что я сохранил корни, связывающие меня общностью чувств со всеми жителями деревни? Я верю в это. Мицу со мной, тогда еще ребенком, ходил, конечно, смотреть танцы во славу Будды и, поскольку он старше меня, должен отчетливее, чем я, помнить их, и тем не менее в нашем споре в «ситроене» он сознательно умалчивал об этом, приводя только выгодные ему доказательства и факты. Мицу все-таки очень хитрый. — А что, Така, представляют собой танцы во славу Будды в день поминовения усопших? «Дух» — это ты имеешь в виду душу покойного, да? — спросила жена. Но, я думаю, она действительно почувствовала истинный смысл рассказа Такаси, прекрасно поняв, что Такаси гордится корнями, связывающими его, пусть хоть в мечтах, общностью чувств с жителями деревни. — Спроси лучше об этом у Мицу. А то он еще будет ревновать: что это Така, мол, все рассказывает Нацу-тян о деревне! Может, и сегодня приготовишь еду для членов футбольной команды? Я думаю предложить ребятам поселиться всем у нас. На Новый год молодежь собирается и вместе проводит время — это наш деревенский обычай, и я должен ему следовать. Помоги мне в этом, Нацу-тян. Ответа жены я, правда, не разобрал, но понял, что с этого момента она присоединилась к «гвардии» Такаси. Днем она потребовала, чтобы я рассказал ей о местном обряде празднования дня поминовения усопших. Жена, естественно, не упомянула слова «ревность», употребленного братом, поэтому и я, сделав вид, что не слышал их утреннего разговора, объяснил, что представляют собой танцы во славу Будды. Образ злодея, ворвавшегося в долину и принесшего несчастья, воплощен в Тёсокабэ — это враг, решительно отвергаемый местными жителями, но долину посещают и другие злодеи, вернее, существа, которые могут творить зло. Причем от них невозможно избавиться, отвергнув их или изгнав из долины. Дело в том, что в прошлом они тоже были жителями долины. И вот раз в год, в день поминовения усопших, они гуськом спускаются с лесистых гор в долину, и живые почтительно встречают их. Прочитав Синобу Оригути[17], я узнал, что «возвращающиеся из леса» — это злые «духи», приходящие из леса, потустороннего мира, в долину — на этот свет. Когда на долину обрушивается жестокое наводнение или случается неурожай, винят «духов», и, чтобы их умилостивить, люди с особым рвением празднуют день поминовения усопших. Во время эпидемии тифа, случившейся в конце войны, устроили особенно пышные танцы, поклоняясь «духам» в день поминовения усопших. В тот день шествие, в котором участвовал человек, наряженный огромной белой каракатицей, сползло с гор, пугая детей. Это был жестокий «дух» вши. Конечно, не «дух», в который превратилась подохшая вошь. Просто считалось, что в тот год возродились, как «духи» вши, души наших предков — людей жестоких или хороших, но умерших насильственной смертью, и несут они с собой бедствия. В деревне жил человек, специалист по танцам во славу Будды, руководивший подготовкой шествия в день поминовения усопших. В обычное время он занимался плетением циновок, но каждый раз, когда вспыхивала эпидемия и инфекционная больница, стоявшая в чаще бамбукового леса, переполнялась, он с весны погружался в мысли о праздновании предстоящего дня поминовения и, продолжая работать в своей мастерской, громким, возбужденным голосом переговаривался с каждым прохожим. Ежегодно в день поминовения усопших участники шествия, спускавшиеся гуськом из леса, доходили до нашего двора и, образовав круг, танцевали, а потом заходили в амбар, и там их угощали, так что как зритель, наслаждающийся зрелищем шествия, я находился в привилегированном положении по сравнению с остальными деревенскими детьми. Из всех шествий в день поминовения усопших, которые я наблюдал, в памяти осталось, как совершенно отличное от прошлых, то, в котором неожиданно появились «духи» в солдатской форме. Это были «духи» жителей деревни, мобилизованных в армию и погибших на войне. С каждым годом «духов» в солдатской форме становилось все больше. «Дух» юноши, погибшего от бомбардировки в Хиросиме, где он работал по трудовой повинности, спустился из леса в виде черной головешки. На следующий год после смерти брата S, перед днем поминовения, плетельщик циновок пришел к нам одолжить курсантскую форму, и я в тайне от матери отдал ему зимнюю куртку брата. На следующий день среди спускавшихся из леса был одетый в нее «дух», стремительно кружившийся в танце. — Это нечестно, Мицу, что ты не рассказал об этом Така в «ситроене». — Да нет, я промолчал об этом без всякого умысла. Я совершенно точно знаю, что брат S не был вожаком деревенской молодежи, а кроме того, у меня еще слишком свежо впечатление, которое произвел на меня мертвый брат, когда я увидел его лежащим ничком на дороге. Я просто не мог в своем сознании совместить того красивого, героического на вид «духа» с убитым братом S. — Значит, у тебя, Мицу, сейчас нет общности чувств с жителями деревни и ты далек от того, к чему зовет Така. — Если я человек, действительно отторгнутый от деревни, то, принеси ей «духи» бедствия, помочь я бессилен, — сразу же вырвал я ростки нападения, бездарно упрятанные в словах жены. — Если бы ты видела танцы во славу Будды, о которых я рассказывал, сама бы все поняла: хотя «дух» в форме курсанта танцевал действительно мастерски, в шествии спускавшихся из леса он шел в самом хвосте, так как считался «духом» низшего ранга. Блестящей центральной фигурой, стоявшей во главе шествия, которой оказывали всяческие знаки уважения и зрители, и его товарищи, изображавшие «духов», был наряженный в старинные одежды «дух» предводителя восстания восемьсот шестидесятого года. А именно — «дух» брата прадеда. — Танцы во славу Будды стали обычаем после восстания восемьсот шестидесятого? — Нет, это не так. Танцы во славу Будды исполнялись и до этого, а «духи» существуют, наверное, с тех нор, как люди поселились здесь. В течение нескольких лет, а может быть, даже нескольких десятилетий после восстания «дух» брата прадеда, так же как и «дух» брата S, был в самом хвосте шествия и делал первые, робкие шаги. Синобу Оригути называет таких новых «духов» неофитами и их обучение в процессии танцам во славу Будды определяет как тренировку. Танцы во славу Будды, требующие грима и огромного темперамента, — это тяжелый труд, и поэтому, отвлекаясь от обучения самих «духов», деревенская молодежь, соответствующим образом переодетая, обучаясь, действительно набирается сил. Когда в жизни местных жителей возникают трудности, в темпераменте, с каким исполняются танцы, появляется нечто устрашающее. — Я хочу хоть раз увидеть танцы во славу Будды, — сказала жена простодушно. — Ты же собираешься каждый день ходить смотреть на футбольные тренировки. Если Така занимается своей футбольной командой, действительно проникшись общим чувством с местными жителями, — это тоже один из видов танцев во славу Будды. Если даже в его ребят и не вселятся «духи», они прекрасно закалятся и отлично потренируются, что позволит достигнуть по меньшей мере половины эффекта, получаемого от танцев во славу Будды. Ребята, набравшись сил благодаря футбольным тренировкам, смогут, не задыхаясь, исполнять летом ритуальные танцы. Я надеюсь, что Така ведет футбольные тренировки в мирных целях, а не в тех, которые преследовал брат прадеда, обучая молодежь на расчищенном от леса плацу. Накануне Нового года я действительно убедился, что тренировки Такаси оказывают значительное влияние на жизнь деревни. В тот день разогретый воздух, проникая через узкие окна амбара, ласкал меня как теплая ванна, растапливая заледенелые комки в голове, плечах, боках, и я, превратившись в словарь, в книгу издания «Пингвин», в карандаш, развеял в дым себя, совсем иного, чем тот, кто продолжал перевод. И я переводил, смутно ощущая, что, если работа и дальше так пойдет, я, не испытывая горечи труда, смогу выносить ее до самой смерти, не стремясь совершить что-либо более значительное. Вдруг в мое полусонное сознание ворвался крик: «Человека несет!» Перескакивая через несколько ступенек, я стремглав сбежал по лестнице, будто мой воображаемый крючок зацепил размокшее от воды тело, как иногда он зацепляет дохлого морского черта. Странно, что я не упал. На нижней ступеньке, в полумраке, я оглянулся на то, что проделал я, одноглазый, и запоздалый страх вскипел во мне и заставил на миг замереть. И одновременно вспыхивает мысль, что обмелевшая зимняя река не должна бы нести человека. Однако теперь уже совсем близко до моих ушей переливчатым эхо донеслись крики детей Дзин: «Человека несет!» Я вышел во двор и проводил взглядом детей Дзин, которые, точно собаки, травившие зверя, с криками мчались вниз и наконец скрылись из виду. Поразительное искусство, с каким они бежали, подпрыгивая, по узкой крутой дороге, в которой протоптано углубление наподобие днища судна, всколыхнуло во мне воспоминание о людях, которых несет река в стремительном беге. С конца лета и до осени, в период наводнений, особенно после начала лесоразработок во время войны, ежегодно появлялся несчастный, которого несла полноводная река. Первый, кто видел его, громко кричал: «Человека несет!» Все, кто это слышал, тоже начинали кричать и толпой мчались по дороге вдоль реки. Но у них не было средств спасти уносимую рекой жертву. Напрасно надеясь угнаться за стремительным потоком полноводной реки, люди мчались по главной дороге, ее ответвлениям, перебегали через мост и снова бежали. Они мчались, издавая крики, пока хватало сил, и наконец падали в изнеможении, но никто из них даже не пытался принять меры к спасению. На следующий день к берегам реки, с которых уже сошла вода, взрослые, одетые как пожарные дружинники, уже без всякого подъема, с таким видом, что, мол, напрасно убивают время, отправлялись в свое трудное и сомнительное путешествие, из которого они не возвращались до тех пор, пока, прощупывая бамбуковыми шестами жидкую грязь, покрывшую прибрежные кусты и заросли ивняка, не обнаруживали тело утопленника. Я уже готов был признать, что крик мне послышался, но в вызванном этим криком моем рефлекторном порыве, будто я тоже был членом деревенской общины, во мне, слабом, мягком комке мяса, на втором этаже амбара, погруженном в работу, не имеющую никакого отношения к жизни деревни, в нем самом, в этом порыве, было нечто пробуждающее подъем. Стараясь отогнать от себя этот затухающий крик, я снова услыхал: «Человека несет!» Я решил делать то, что делают все деревенские, когда слышат этот крик. Но у меня еще есть время. И, вспомнив детство, когда мне было столько же лет, сколько сейчас детям Дзин, я, упираясь каблуками в крутую ложбину в форме днища судна и балансируя руками, чтобы сохранить равновесие, сбежал вниз по дороге. Когда я добежал до площади перед сельской управой, в глазах у меня потемнело, я тяжело дышал, колени подгибались. Пока я бежал, мое разжиревшее тело сотрясалось и издавало неприятный звук, все время стоявший в ушах. И все же я, упрямо выставив вперед подбородок, как выбившийся из сил бегун на дальнюю дистанцию, глубоко вздохнул и, чувствуя, как сердце ударяет по ребрам, быстрым шагом направился к мосту. Провожая глазами обгонявших меня детей и женщин, я подумал, что вот уже несколько лет я ни разу не бегал. У моста я увидел пеструю взволнованную толпу людей. В прошлом толпа деревенских жителей представляла собой сплошное черное пятно, как косяк сельди, и казалась впадиной или даже ямой, но разнообразная недорогая одежда, потоком хлынувшая из универмага, совершенно изменила краски толпы. Люди напряженно смотрели вперед. Мрачное, настороженное молчание покрыло их всех, точно сетью. Я, как и бежавшие сюда дети, шагая по зарослям сухой травы у дороги, подошел к обрыву и увидел, что у разрушенного моста ведутся какие-то работы. Под напором воды центральная опора моста упала, и на стыке, будто растопыренные пальцы, торчат в разные стороны сочленения. Каждый из этих разрушенных железобетонных «пальцев» представляет собой тяжеленный брус, крепящийся на стальных шарнирах и способный свободно двигаться. Если приложить усилие к одному концу, возникает опасное вращательное движение — оно может быть самым неожиданным, и предсказать его направление практически невозможно. На одном из этих брусьев удивительно тихо, — скрючившись сидит мальчик в надвинутой на самые глаза фуражке. Кажется, что он без сознания — так тихо он сидит. Мальчик упал, провалившись между досками временного моста, и удержался на брусе, но даже и его тяжести достаточно, чтобы железобетонный брус начал вращаться, и поэтому испуганному ребенку не оставалось ничего иного, как, прильнув к брусу, дрожать от страха. Молодые ребята взялись спасти мальчика, попавшего в отчаянное положение. С временного моста к опоре, на которой укреплен брус, где сидит мальчик, на веревках опускают два скрепленных бревна. Чтобы они не бились о центральную опору, к их середине привязана еще одна веревка, которую оттягивает один из парней, стоя в почти пересохшей реке. Двое других по бревнам медленно приближаются к железобетонному брусу, на котором сидит ребенок. Выкрикивая что-то, похоже слова, которыми обычно успокаивают животных, парни ползком продвигаются по бревнам. Когда передний достигает точки, над которой находится ребенок, задний крепко обнимает его за бедра и, чтобы не потерять равновесия, обхватывает ногами бревно. Передний осторожно снимает мальчика с бруса, как снимают с рукава кузнечика. Раздается победный клич. И в то же мгновение брус, где сидел ребенок, от прикосновения начинает вращаться и, столкнувшись с остовом разрушенного моста, издает скрежещущий звук, прокатившийся по всей долине и взметнувшийся к горам, покрытым лесом. Такаси, лежавший ничком на временном мосту как раз над железобетонным брусом и руководивший действиями парней, вскакивает и дает новые указания тем, кто держит веревки, на которых они должны поднять на уровень временного моста троих, сидящих на бревнах. Звук от столкновения железобетонного бруса с мостом заставляет меня вздрогнуть. Это, видимо, потому, что я испытал глубокое облегчение, такое сильное, даже до тошноты, облегчение оттого, что мой родной брат вышел из опасной, критической ситуации, и стоило мне подумать, что было бы, если бы ему не удалось выйти из этой критической ситуации, как меня охватывало отчаяние при мысли, что мне пришлось бы прикоснуться к грубой, жестокой стороне жизни. Если бы ребенка не удалось спасти и его тело вместе с железобетонным брусом, столкнувшись с мостом, разбилось в лепешку, то и виновника этой смерти, Такаси, сбросили бы вниз, на раскачивающийся железобетонный брус, и голова его разлетелась бы вдребезги. Нет, его постигла бы еще более жестокая кара — как чужака, убившего юного члена деревенской общины. Я пытаюсь успокоить себя: Такаси ведь добился успеха, но все равно во рту вкус страха, кислый, как желудочный сок. И я думаю с бессильным возмущением: ну зачем Такаси сам подверг себя такой опасности? И, повернувшись спиной к толпе, подступившей к спасенному ребенку, я возвращаюсь в деревню. До этого сдерживали толпу, эффективно помогая ведению спасательных работ, ребята из футбольной команды. И тут мне вспомнилось напряженно-мрачное, жалкое лицо Такаси, готового потерять сознание при виде капельки крови на пораненном пальце, хоть он и хвастал, что не боится никакого насилия, физического страдания и даже смерти. А что если бы, лежа на временном мосту, Такаси увидел в полуметре под ним раздавленное тело ребенка и кровавое месиво вместе с кусками бетона и мяса ударило бы ему в лицо — его, наверное бы, стошнило и он бежал бы без оглядки из этого грубого мира действительности. За моей спиной послышался возбужденный смех и новый победный клич, как на празднике. Подгоняемый ими, я быстро шел, тяжело дыша от возбуждения, но совсем другого, чем это. «Человека несет!» На самом деле несет Такаси — именно его сносит сейчас самый опасный поток. Но благодаря этому событию Такаси и его футбольная команда, видимо, обретут в деревне определенный вес. Такаси, добившись веры в себя, почувствует, конечно, что его корни прочно вросли в деревенскую почву. Реальность того, что пускает в нем ростки, сразу же обретет определенность в глазах жены, и это сыграет непосредственную роль в том, чтобы жена вновь ощутила, что ничто новое мне уже недоступно. Я впервые наполнил конкретным содержанием слово «ревность», сказанное ей братом. Перед тем как уйти, я успел заметить в самой гуще толпы «ситроен». Если бы я, растолкав возбужденных людей, подошел к нему, то смог бы присоединиться к жене и ее друзьям. Но я, не обращая внимания на «ситроен», снова повернулся спиной к толпе. Внезапно вспыхнувшее фейерверком слово «ревность», получившее заряд нового значения, сказало мне, что я не хочу присутствовать вместе с женой на триумфе брата… Не спеша, будто тренируясь в технике медленной езды, меня обгоняет неестественно долговязый человек на древнем велосипеде, потом, без всякого усилия опустив ногу на землю, оборачивается ко мне. — Мицусабуро-сан, а ваш Такаси здоров командовать! — произносит он безразличным тоном. Так принято разговаривать здесь, в деревне, у людей с положением. Очень осторожные, они надевают маску ледяного спокойствия, чтобы хитростью выведать позицию собеседника. Когда я уезжал из деревни, он был помощником старосты в сельской управе. Разжиревший, с серым лицом, стараясь угадать, почему я ухожу, он продолжал сидеть на велосипеде, принадлежащем сельской управе. — Если бы это сорвалось, над Такаси учинили бы самосуд, — сказал я, все еще испытывая отвращение к холодному, спокойному голосу помощника старосты. Он, конечно, понял, что я не новичок в уловках, на которые пускаются местные жители в разговоре. Он что-то промычал, и, хотя нельзя сказать с уверенностью, что это было «да», в голосе его звучало с трудом скрываемое презрение. — Если бы Такаси постоянно жил в деревне, он не стал бы так легкомысленно вести себя, кружась у самого края опасной ловушки. Просто он по-настоящему не знает здешних людей. — Нет, нет! — сказал он с неопределенной улыбкой, в которой проглядывали осторожность и недоверчивость. — Чтобы все жители деревни, все до одного, были такие злодеи — нет, конечно! — Почему мост до сих пор не починен? — спросил я, поравнявшись с ним. — Мост, да, — произнес он и надолго замолчал. Потом сказал с видом, будто подсмеивается над собой, что было обычной манерой разговора деревенских жителей себе на уме: — В следующую весну нас сольют с соседним городом, зачем же деревне чинить мост! — Сольют, а что будет с сельской управой? — Ну что ж, помощник старосты станет ненужным! — Он впервые сразу же отреагировал на мои слова. — Да и сейчас сельская управа почти ничего не делает. Ассоциация владельцев леса давно уже объединяет пять городов и деревень. Зато Ассоциация сельских коопераций развалилась, и потому в сельской управе тишина и покой! У старосты пропала всякая охота работать, и он целыми днями сидит дома и с утра смотрит телевизор, вот так-то! — Телевизор? — Универмаг установил на горе в лесу общую антенну и торгует телевизорами. За пользование антенной надо платить тридцать тысяч! И все равно десять домов купили телевизоры, вот так-то! — сказал помощник старосты. Хотя деревня, во всяком случае большинство ее жителей, явно находилась в экономически тяжелом положении, по крайней мере десять зажиточных семей не были разорены универмагом и наслаждались жизнью. Но если верить пессимистической точке зрения настоятеля, то, возможно, и эти десять семей право пользоваться антенной и телевизоры купили в кредит. — Объявлено, что антенна универмага не ловит передач NHK[18] и поэтому никто не платит за пользование телевизорами. — Смотрят передачи коммерческого вещания из районного города? — Нет, лучше всех показывает именно NHK! — пояснил помощник старосты со смаком. — А танцы во славу Будды сейчас устраивают? — Нет, вот уже пять лет как не было. Взять хоть ваш дом, Мицусабуро-сан, — в нем остались только те, кто за ним присматривает, да и плетельщик циновок тайком ушел из деревни! Если сейчас в деревне и строят новые дома, то больше европейские, циновки не нужны, вот ему и пришлось бежать! Да, — заключил помощник старосты, опасаясь новой темы. — Интересно, почему танцы во славу Будды исполнялись в нашем дворе? Была, наверное, какая-то договоренность? Ведь можно было бы выбрать, например, двор старосты или двор помещика Ямахаяси. Может быть, потому, что наш дом расположен на середине дороги между лесом и долиной? — Наверное, потому, Мицусабуро-сан, что ваш дом — дом Нэдокоро! То есть место, где находятся корни души жителей деревни![19] — сказал помощник старосты. — Ваш отец как-то рассказывал в школе на лекции, что на Окинаве, где он работал перед отъездом в Маньчжурию, есть рюкюское слово «нэндокору», имеющее то же значение, что и «нэдокоро». Потом еще он пожертвовал деревне двадцать бочек сахара-сырца! — Моя мать высмеивала и ни во что не ставила теорию отца о «нэндокору» и говорила, что пожертвование сахара-сырца сделало его посмешищем всей деревни. Смешнее всего было, по-видимому, то, что пожертвование исходило от человека, хозяйство которого катилось под уклон, верно? — Нет, нет, ничего подобного! — И помощник старосты, сам того не замечая, проглотил ядовитую наживку, приготовленную им же самим. Теория «нэдокоро-нэндокору» имела хождение лишь как ехидная шутка. Она всплывала каждый раз, когда жители деревни, собравшись поболтать, перебирали бесчисленные неудачи, всю жизнь преследовавшие моего отца, любившего похваляться. Над отцом долго потешались за то, что с помощью двадцати бочек сахара-сырца он надеялся завладеть душами жителей деревни. Если бы я, клюнув на приманку помощника старосты, поддержал теорию «нэдокоро-нэндокору», он бы со своими приятелями сварганил новую шутку, вроде того, что сын Нэдокоро унаследовал кровь отца. — Вы, Мицусабуро-сан, говорят, продали амбар и землю. Выгодная, наверное, сделка, а? — Сделка еще не оформлена. Существует семья Дзин, и не исключено, что землю мы вообще не будем продавать. — Бросьте темнить, Мицусабуро-сан! Условия-то, наверное, выгодные! — упорствовал помощник старосты. — Такаси-сан и владелец универмага уже зарегистрировали в управе купчую и на землю, и на дом. Я все, все знаю! Спокойно улыбаясь, я медленно шел, изо всех сил стараясь контролировать себя. Внезапно под подошвами мощеная дорога превратилась в сплошные рытвины, точно противясь тому, чтоб по ней шли. Глаза стариков и женщин, смотревшие на нас из темноты сквозь мутные стекла в дверях, забрызганные застарелой грязью, как глаза чужих мне людей, выделяют лишь мое существование. Шагавший рядом со мной помощник старосты — представитель этих чужих мне людей. Окружающий лес темен и молчалив, по небу видно, что вот-вот начнется снегопад. Все вокруг представляется мне пейзажем, родным для чужих людей, не связанных со мной ни кровинкой. Я пытаюсь спокойно сохранять невозмутимую улыбку, такую же, как абсолютно спокойный, невозмутимый взгляд нашего ребенка, полностью лишенного способности воспринимать окружающий мир. Отторгнув себя от всех, я не интересуюсь никем в деревне, и никто из них не в силах вывести меня из равновесия. В глазах этих чужих мне людей я не существую на мощеной дороге, по которой мы сейчас идем… — Ну что ж, да, — сказал помощник старосты, снова оседлав велосипед. Обнаружив в моей позиции какую-то странность жителя нездешних мест, он приводит в действие унаследованную от предков мудрость держаться подальше от таких людей. Но замеченная им странность не была вызвана потрясением старшего брата, от которого младший тайком продал дом и землю. В деревенской же общине не может быть события, которое привело бы к более грандиозному скандалу, чем это, и если помощник старосты учуял зачатки такого скандала, то, уж конечно, хотел проворно прошмыгнуть в яму моего потрясения, как проникает в ухо охотничьей собаки малейший звук в лесу, и сидеть там тихо, не шелохнувшись. Но то, что он обнаружил во мне, оказалось призраком, абсолютно безразличным к жизни деревни, и к его в том числе. Тогда помощник старосты оседлал велосипед и с недовольным видом — мол, не с привидением ли разговаривал я все это время — с такой силой нажал на педали, что спина его заходила ходуном. Неожиданно я превратился для него в почти нереальную сплетню с дальней улицы. — Ну что ж, помощник старосты, прощайте, — ответил я на его кивок спокойным голосом, ласкающим и мой собственный слух, а он, даже не обернувшись на восклицание привидения, удалился, опустив голову и с трудом преодолевая подъем. Улыбаясь, я медленно шел, как человек-невидимка идет по чужой улице. Детишки, которым не удалось добежать до моста, смотрели на меня, подняв головы, а я не испытывал ни малейшего волнения, видя в их перепачканных землей лицах выражение, похожее на мое много лет назад, не испытал я и особого потрясения, проходя мимо принадлежавшего в прошлом Дзёдзо винного склада, превращенного в универмаг. Сегодня в нем затишье, и, когда я прохожу мимо, скучающая молодая девушка, сидящая за кассовым аппаратом, провожает меня тупым, затуманенным взглядом. Если вспомнить, то деревня впервые вернулась ко мне как нечто реальное больше чем через десять лет, когда, не успел я как следует проснуться от собственного крика, увидев страшный сон, возвратившийся из Америки Такаси неожиданно набросился на меня: «Нужно начинать новую жизнь, Мицу. Брось все дела в Токио и поедем со мной на Сикоку, а? Как начало новой жизни это неплохо, Мицу!» И вот я вернулся в деревню в поисках своей соломенной хижины. Просто я по горло полон невыразимой тоски, как Такаси с ног до головы покрыт пылью от своей бродячей жизни в Америке. А что до моей «новой жизни» в деревне, так это просто маневр Такаси, чтобы заранее предупредить мой отказ и беспрепятственно продать бревенчатый дом и землю ради чего-то неуловимого, что должно воспламенить наши чувства. С самого начала я не верил, что наше путешествие принесет реальные плоды. У меня не осталось никаких корней в деревне, и новые я не собирался пускать, а это равносильно тому, что мое родовое владение домом и землей нереально. Брат мог без всяких хитростей и махинаций получить у меня такое право. Сейчас я с опаской, осторожно поднимался по каменистой дорожке, имеющей форму днища корабля, по которой недавно сбежал вниз, возродив в памяти чувство равновесия, каким я обладал в детстве. Неясное беспокойство я испытываю, конечно, потому, что вся деревня, включая и эту каменистую дорожку, кажется мне чужой, не имеющей ко мне никакого отношения, но, с другой стороны, я наконец освободился от чувства вины, владевшего мною с момента возвращения в деревню, вины в том, что я теряю identity[20] себе настоящему, каким был в детстве. «Ты точно крыса!» — пусть хоть вся деревня клеймит меня так. Теперь я могу ответить: зачем вы лезете не в свое дело, зачем говорите это человеку чужому, ничем с вами не связанному? Для этой деревни я лишь одноглазый, располневший с годами прохожий, и, что бы ни происходило в деревне, ничто не в силах всколыхнуть воспоминания или создать иллюзию обо мне подлинном, ином, чем я сегодняшний. Я могу настаивать лишь на identity с прохожим. Крыса обладает identity с крысой. И потому, что я крыса, когда мне скажут: «Ты точно крыса!», я не лишусь чувств. Я — жалкая крыса, бегущая без оглядки в свою нору. Мне стало смешно. Я собрал лежавшие вокруг меня вещи, чтобы вернуться в дом, ни на минуту не забывая, что амбар продан братом королю супермаркета и теперь не принадлежит ни мне, ни кому-либо из моей семьи. Если Такаси продал не только амбар, но и землю, то получил, наверное, во много раз больше, чем сумма, которую он назвал нам с женой как задаток. Да к тому же еще половину моей доли — псевдозадатка — он отобрал в качестве пожертвования на футбольную команду. Я стал припоминать, как Такаси для членов своей футбольной команды отнял у меня дом и землю, с каким простодушным бахвальством описывал он создавшееся положение, чтобы вынудить меня к пожертвованию денег из псевдозадатка. По всей вероятности, мое пожертвование было призвано создать юмористический эффект в комедии, где брат, играя роль хитрого злодея, обводит вокруг пальца меня, исполняющего роль простака. Я принес из амбара книжку издания «Пингвин», словари, записки, бумагу, уложил все это в чемодан и стал ждать возвращения брата и его «гвардии», в рядах которой теперь находилась и жена. Я вернусь в Токио, и снова потекут дни, когда я буду просыпаться на рассвете и всеми клетками своего тела ощущать тупую непреходящую боль. Лицо и голос постепенно заострятся, и мой рот, действительно точно у крысы, начнет издавать звуки наподобие тоненького крысиного писка. На заднем дворе я теперь специально вырою себе яму, чтобы залезать в нее на рассвете. Я буду владельцем личной ямы для самосозерцания, как жители городов Америки владеют личными убежищами на случай атомной войны. И хотя благодаря этому личному убежищу я получу шанс более спокойно приблизиться к смерти, я не стремлюсь обеспечивать себя опорным пунктом, чтобы преодолеть смерть вообще и продлить свою жизнь, поэтому и соседи, и разносчик молока не проникнутся, надеюсь, ненавистью к этой странной моей прихоти. Такое решение начисто перечеркивает мое будущее, где можно найти соломенную хижину, но зато возвращает в прошлое и дает возможность глубже постичь сокровенный смысл и слов, и поступков покойного товарища. Когда Такаси и его друзья вернулись, я спал у очага. Поза, в которой я лежал, несомненно, источала ленивую умиротворенность. Уже просыпаясь, я услыхал, как Момоко проезжается по моему адресу: — Така и его товарищи бешеную деятельность развивают, а этот человек, уважаемый в обществе, нежится себе в тепле, точно старая облезлая кошка. — Или точно старая облезлая кошка, или точно крыса? Твои сравнения противоречивы, — сказал я, поднимаясь. — Така и его товарищи… — Момоко, покрасневшая, как помидор, в замешательстве готова была еще ожесточеннее напасть на меня. Но жена, стремясь предотвратить ссору, сказала: — Мицу стоял в толпе и прекрасно видел, как действовал Така со своими товарищами, Момо. Потом он убежал, вместо того чтобы поздравить футбольную команду. Очень уж спать ему захотелось. Я заметил, что Такаси обратил внимание на мой чемодан на веранде, примыкающей к кухне. Глядя на чемодан, он стал дотошно выспрашивать меня: — Я видел, как тебя догонял на велосипеде помощник старосты. Да и другие тоже обратили на это внимание, потому что из всех, кто следил за нашим рискованным предприятием, только двое — ты, Мицу, и помощник старосты — ушли, не взглянув на спасенного ребенка, — сказал он. — Помощник старосты хотел выведать у меня, как прошла сделка по продаже амбара и земли. Она была выгодной, Така? — спросил я, вновь испытывая чувство, как в детстве, когда я часто своими злыми вопросами ставил кого-нибудь в тупик. Такаси, точно дикая разозленная птица, вскинул голову и в упор глянул на меня. Но я спокойно посмотрел на него, и брат, не выдержав, опустил глаза, его маленькое лицо, точно так же как у Момоко, потемнело от прилившей крови, он покачал головой, будто обиженный ребенок, и сказал грустно: — Поэтому, Мицу, ты и уезжаешь в Токио? — Да, я решил. Я ведь свою миссию уже выполнил? — Я остаюсь, Мицу, — решительно заявила жена. — Хочу помочь Такаси и его товарищам наладить совместную жизнь. Мы с Такаси от неожиданности одновременно уставились на нее. По правде говоря, упаковывая чемодан, я просто не подумал об отъезде жены. Но все же не мог даже представить себе, что она захочет остаться в деревне с Такаси и его товарищами, причем заявит об этом так категорически. — Во всяком случае, прямо сейчас уехать из деревни ты, Мицу, не можешь. Начался снегопад, — сказал Такаси. И когда он после этого легко тронул чемодан носком спортивной туфли, я понял маневр брата, и впервые за этот вечер злость, подобная раскаленной докрасна капле металла, из головы скатилась вниз, в сердце. Но она, разумеется, быстро испарилась. — Пусть я заперт снегом, все равно отделюсь от вас и буду жить один в амбаре. А в главном доме вы можете свободно поселиться всей футбольной командой и жить вместе, — великодушно пошел я на уступку, поддавшись обычной слабости, охватывающей человека после того, как испарится злость. — Затворнику амбара мы будем доставлять еду, Мицу. — Под утро в амбаре становится, наверное, холодно, — посочувствовал один только Хосио. Он внимательно прислушивался к нашему разговору, своим унылым видом создавая впечатление, будто он скептически относится даже к сегодняшнему триумфу Такаси. — Среди товаров, выставленных в универмаге, есть импортные керосиновые печи, и король супермаркета жаловался, что еще ни одна не продана. Давай купим, — сказал Такаси, к которому вновь вернулось самообладание, и добавил, сверкнув обезоруживающей улыбкой: — Деньги есть, Мицу, можешь не беспокоиться. Уже давно со двора доносились какие-то звуки и голоса ребят, которые что-то там делали. Увидев, что у очага чужой им человек, они, видно, стеснялись войти в кухню. Слышался звук ударов по металлу. Когда я, направляясь в амбар, с чемоданом в руках вышел во двор, ребята, сидевшие на корточках вокруг наковальни, лишь слегка повернув головы, посмотрели на меня, их лица были лишены всякого выражения, так что прочесть на них я ничего не мог. Они изо всех сил ударяли молотком по зубилу, приставив его к небольшому металлическому агрегату, именуемому в этой местности «обдирочная машина» для мицумата[21]. На земле стоят в ряд несколько таких «машин», напоминающих клюв коршуна. Верхняя часть «машины» по конструкции похожа на ножницы, в нижней части расположены захватчики, а между ними заостренные на конусах и повернутые под прямым углом ножи. Этот агрегат укрепляют перпендикулярно стволу мицумата и обдирают кору — работа так и называется «обдирание мицумата». Стоящие в ряд на земле «машины», напоминающие клювы коршуна — и захватчиками, и заостренными ножами, — походили на орудия пыток. С инстинктивным чувством самосохранения, не вдаваясь в их назначение как орудий пыток, я поспешил к амбару. Что бы ни возникло сейчас в деревне, меня это не касается. И жители долины, и окрестные производили с мицумата три операции. Вначале «черные кругляки» — бревна мицумата, с которых после вымачивания содрана кора, — увязывали и хранили в специальном складе, принадлежавшем нашей семье. Потом их развязывали, снова вымачивали в реке и «обдирочной машиной» счищали темный слой, высушивали и превращали в «белые кругляки». Их сортировали, клали под пресс и в виде четырехугольных брусков, служивших сырьем для производства бумаги, поставляли управлению печати кабинета министров — вот это-то в течение многих лет и было занятием рода Нэдокоро. А очистка черного слоя — дополнительный промысел местных крестьян. Повозка, в которой я вез тело покойного брата, как раз и служила для того, чтобы развозить по крестьянским дворам «черные кругляки» и привозить от них «белые». Семьи, подрядившиеся на эту работу, получали специально изготовленные деревенским кузнецом «обдирочные машины». На рукоятках выбивались фамильные знаки. Количество «обдирочных машин» было строго ограничено, чтобы защитить интересы семей, занимающихся этим промыслом, и поэтому, во всяком случае, до какого-то периода после войны владение такими машинами с фамильными знаками служило указанием на принадлежность к определенному слою в сельской общине. Помню, как крестьяне, у которых отобрали «машины» в связи со слабым спросом на «белые кругляки», толпились в нашем доме, уговаривая мать вернуть им «машины». Перед самой смертью мать передала крестьянской ассоциации все права на поставку мицумата управлению печати кабинета министров. Сейчас ребята вытащили из подвала «обдирочные машины», хранившиеся с тех пор. Наверное, они обнаружили на них фамильные знаки своих отцов. Они и не мыслят использовать эти напоминающие клюв коршуна агрегаты иначе как оружие, и теперь все будут вооружены металлическими палками с фамильными знаками их предков. Такаси, раздав каждому из ребят агрегаты, превратит их в удостоверение личности члена футбольной команды, но интересно, сохранит ли он существовавший еще при деде и отце обычай отбирать палки у изгоняемых из нового сообщества? Впрочем, и это меня не касается. Если даже обнаружится агрегат, напоминающий клюв коршуна, на котором будет выбито «Мицу», у меня не возникнет никакого желания получить его. Из узкого окна амбара виден бескрайний, погруженный во тьму лес, и небо над ним, обожженное закатом, выглядит бледно-розовой стеной, а выше — далекое сероватое небо, и оно кажется гораздо светлее, чем то, готовое разразиться снегом, которое я видел днем. А снег вот-вот должен пойти. Чтобы ребятам во дворе было светлее работать, Хосио чинит давно испорченный фонарь над входом. Непрерывно слышны удары по металлу. Неожиданно краски леса линяют. Весь лес выцветшего темно-сиреневатого цвета колеблется. Над ним начинает кружиться снег, он наступает на деревню. И тут я действительно прихожу в глубокое уныние. Новая жизнь, соломенная хижина — они не ждали меня в этой деревне. Я снова одинок и беспомощен, не вижу и проблеска надежды и испытываю уныние несравненно более глубокое, чем до придуманного братом возвращения на родину. И я понимаю все значение того, что испытываю сейчас. 8. Сказать правду? Сюнтаро Таникава[22] Крылья птицы Такаси и Хосио принесли в амбар керосиновую печь, похожую на ящик, цвета, не имеющего ничего общего с идеей тепла, и я сразу обратил внимание, что их плечи и спины засыпаны сухой, как песок, снежной крупой. Жена и Момоко, взбудораженные первым снегом, не успели вовремя приготовить еду. Когда я шел ужинать в главный дом, снег уже засыпал весь двор. Но покров еще тонкий, непрочный. Падающий снег и тьма до предела сузили кругозор, а когда снег ударял в лицо, возникало ощущение, что в метель плывешь в лодке по бескрайнему морю и очень трудно сохранять равновесие. Мелкая снежная крупа бьет по глазам, вызывая слезы. Мне кажется, что раньше в деревне снег падал крупными, мягкими хлопьями величиной с подушечку большого пальца. Я попытался воскресить в памяти несколько снегопадов, но воспоминания о деревенских снегопадах были расплывчатыми и растворялись в воспоминаниях о других снегопадах, которые я пережил уже в городе. Снежная крупа, бьющая сейчас меня по лицу, воспринимается как что-то далекое, как снег, падающий где-то на чужбине, где живут незнакомые мне люди. Я иду, равнодушно загребая ногами снег. В детстве я старался сразу же поесть выпавшего в деревне первого снега. Казалось, он вобрал в себя вкус всех минералов, содержащихся в атмосфере между бескрайним небом и землей, по которой я бегал. Такаси и его друзья, распахнув дверь, смотрели, как в свете фонаря над входом снег разрезает тьму. Все они уже начали хмелеть от снега, а я трезв. — Ну, как керосиновая печь POD? Другой, которая бы по цвету так подходила к амбару, не было, — сказала жена. Сегодня вечером она еще не пила виски и была пьяна только от снега. — Я не собираюсь навсегда поселиться в амбаре. Как только кончится снегопад, хоть завтра, я уезжаю, и у меня просто не хватит времени обдумать, подходит печка по цвету к амбару или нет. — Тебя, Така, не удивляет, что керосиновую печь, импортированную из Северной Европы, довезли до нашей деревни? — Теперь жена обратилась к брату, видя, что я не проявляю к печи никакого интереса. — Король супермаркета нарочно старается вызвать деревню на провокацию тем, что завозит в свой магазин очень дорогие товары, которые здесь никто не в состоянии купить, — сказал Такаси. Я вдруг подумал, что Такаси может воспользоваться тем же методом, агитируя ребят из футбольной команды, но я отогнал от себя эту мысль, не позволив ей укорениться в моем сознании. Я потерял желание думать обо всем, что касается Такаси и деревни. Я ел молча, точно меня не было здесь, у очага. Мне представилось, что «гвардия» Такаси начала наконец осмысливать происшедшую во мне качественную перемену. Разговор шел, обтекая меня, будто стараясь миновать опасность захлебнуться и утонуть, не встречая с моей стороны ни сопротивления, ни препятствия. Один Такаси, слегка задетый моим молчанием, казавшимся ему демонстративным, делал иногда попытки втянуть меня в разговор, но я не поддавался. Я отказывался поддержать разговор не потому, что у меня были какие-то скрытые мотивы, просто он меня абсолютно не интересовал. И протест против искаженных воспоминаний Такаси, когда мы в «ситроене» везли останки брата S и я не мог смолчать, был вызван тем, что в то время я еще надеялся отыскать связь между конкретным прошлым — всем происходившим в нашей деревне — и живущим во мне настоящим, что дало бы возможность ухватиться за путеводную нить, которая привела бы меня к новой жизни. Теперь же, утеряв этот стимул, я впервые в состоянии объективно оценить обстановку. Такаси вел беседу, будто разговор строился в треугольнике, в котором две стороны — его и мою жену — связывала вершина, где был я. Но мне совсем не хотелось, чтобы точка, в которой я находился, помогала им сохранять равновесие сил; в полном одиночестве я погружаюсь в безысходное уныние, не в состоянии шевельнуть ни рукой, ни ногой, как это бывает, когда противишься дурному сну. — Ты, Мицу, как будто говорил, что вечером того дня, когда был убит брат S, я тихо стоял в темной кухне и сосал тянучку? — Я молчу, не обращая внимания на призывный взгляд Такаси, и тогда он, трусливо отведя глаза, взывает к жене. Мне начинает даже казаться, что Такаси очень стыдно и он чувствует себя преступником из-за того, что проделал со мной такую махинацию. На самом же деле мои чувства совершенно не связаны с тем, что испытывает брат. Меня не задел его поступок. Наоборот, я обрел возможность увидеть все вокруг, а не только то, что сосредоточено во мне самом; и эту возможность я получил благодаря брату. — Нацу-тян, теперь я отчетливо вспомнил, что происходило тогда во мне и вокруг меня. Я стоял в кухне и сосал тянучку, но я не просто сосал, наслаждаясь тянучкой, я ее жевал, энергично двигая языком и осушая пространство между зубами и губами, чтобы коричневатая от растаявшей тянучки слюна не закапала с уголков рта. Так что и Мицу сможет, призвав на помощь воображение, кое-что исправить в своих воспоминаниях. Мицу утверждал, что изо рта у меня, будто струйка крови, бежала слюна, смешанная с растаявшей тянучкой, но этого не могло быть. Я ведь выработал собственную технику сосания тянучек и все время следил за тем, чтобы слюна не текла. Почему? Да потому, что примета такая у меня была. Тогда уже наступил вечер, но, глядя из темной кухни в открытую дверь, я видел, как ярко сверкала земля во дворе, еще ярче, чем от выпавшего сейчас снега. В это время вернулся Мицу и привез труп брата. В комнате сидела безумная мать. Время от времени она открывала дверь и ругала призраки арендаторов, как ей казалось собравшихся во дворе. Ведь она сидела в той комнате, из которой хозяин, не сходя с места, может отдавать распоряжения людям, находящимся во дворе, верно? Я, тогда еще совсем ребенок, был загнан в тупик, из которого не вырваться, как бы ни старался. И труп брата, и безумие матери — все это крайние проявления насилия. Потому-то, осторожно облизывая тянучку, я хотел, чтобы таким образом мое сознание проникло в плоть и плоть затянула рану, хотел полностью отрешиться от внешнего насилия. И вот я задумал, что, если ни одна капля слюны, смешанная с растаявшей тянучкой, не упадет на пол, мне удастся избежать решения, бродившего где-то совсем рядом. Все было предельно просто, но, когда я думал о насилии, мНе казалось странным, что предки находили в себе силы жить, сопротивляясь окружавшему их насилию; мало того, им удалось передать жизнь мне, правнуку. Ведь они жили в век ужасающих насилий. Я буквально лишался чувств, стоило мне подумать, сколько насилий вынуждены были пережить люди, которым я обязан жизнью, люди, связанные со мной. — Хорошо, если бы и ты, Така, сопротивляясь насилию, смог бы замкнуть этот круг жизни, — сказала жена, и в голосе ее звучало одобрение честному, откровенному рассказу Такаси. — Пока я сегодня лежал ничком на временном мосту, не сводя глаз с ребенка, которого вот-вот могло расплющить, меня ни на минуту не покидала мысль о насилии, и я вспомнил тот день, когда в кухне сосал тянучку. Это не новая фантазия! — сказал Такаси и вопросительно посмотрел на меня. Сквозь пургу я вернулся в амбар и, внутренне иронизируя над тем, что печь, изготовленная в Северной Европе, впервые будет зажжена в этой деревне, скорчился перед ней, как обезьяна, и заглянул в круглую дверцу, прорезанную в черном цилиндре. В глубине непрерывно бушует пламя цвета моря в ясный день. Неожиданно муха нацелилась на мой нос, столкнулась с ним, упала мне на колено и замерла. Воздух, согретый печкой, устремился к потолку — он, видно, и поднял муху, которой следовало пребывать в спячке до весны за огромными вязовыми балками. Таких жирных мух раньше в домах никто не встречал. В конюшнях такой величины мухи, возможно, попадались, но эта не принадлежала к их виду — она обладала всеми особенностями мухи, донимающей людей, и к тому же необычно большая. Сантиметрах в десяти от мухи я косанул ладонью и поймал ее. Должен сказать, не хвастая, что ловить мух я мастер. Несчастный случай, после которого я потерял правый глаз, произошел в разгар лета, и, пока я лежал в больнице, меня изводили бесчисленные мухи. Там я научился единственным глазом определять расстояние и, выработав технику ловли мух, взял реванш. Я внимательно рассматривал муху, бившуюся, точно пульс, о кончики моих пальцев. И пришел к выводу, что эта муха такая же плотная, как иероглиф «муха». Стоило мне чуть придавить ее пальцами, как она разлезлась и пальцы мои стали мокрыми. Такое ощущение, что их теперь не отмыть. Точно тепло от печки, меня обволакивает, а потом проникает и внутрь какое-то отупение. А я все тру и тру пальцы о колено. Я сижу неподвижно на корточках, и тело мое — как парализованное, будто раздавленная муха была для моих нервов тем же, чем свеча для мотора. Я отождествил свое сознание с пламенем, плясавшим в круглом окошке, прорезанном в цилиндре. Следовательно, мое тело по эту сторону окошка лишено материальности. И как приятно проводить время, избавившись от ответственности телесной. В горле пересохло, оно горит. Думая о том, что нужно поставить налитый водой чайник на плоский верх печи, я почувствовал, что внутренне готовлю себя не только к тому, чтобы уехать завтра утром в Токио, но и к тому, чтобы жить и дальше, много дней, на втором этаже амбара. Это, наверное, потому, что снег, падение которого улавливали мои уши, я наконец воспринял по-настоящему. Если глубокой ночью в окруженной лесом долине напрячь слух, привыкший к полной тишине и реагирующий на малейший шорох, то можно встретиться с множеством звуков. Однако сейчас в долине полная тишина. И в долине, и в окружающих ее бескрайних лесах все звуки поглощены падающим снегом. Отшельник Ги, до сих пор одиноко живущий в лесу, казалось бы, привык к постоянно нависшей над ним тишине, но даже и он в этом полном безмолвии замкнутой снегом глубокой ночи не может не испытывать тревогу. Когда отшельник Ги умрет, замерзнув в занесенном снегом лесу, интересно, попадется его труп на глаза жителям деревни? О чем будет думать, столкнувшись лицом к лицу с такой антисоциальной, жестокой смертью, отшельник Ги, лежа в безмолвной тьме под огромным сугробом? Будет ли он молчать, будет ли что-нибудь шептать самому себе? Возможно, отшельник Ги, вырыв в лесной глуши глубокую четырехугольную яму, подобную той, на заднем дворе моего дома, которой я действительно владел в течение одного утра, спрятался в ней, чтобы переждать снегопад. В мою яму на заднем дворе врыли бочку для сбора нечистот, почему я не уберег ее? Я нарисовал в своем воображении картину: в лесной глуши две ямы рядом, в старой — отшельник Ги, в новой — я, сидим с намокшими задами, обхватив колени, и спокойно ждем. Мне кажется, раньше я употреблял слово «ждать», вкладывая в него позитивное значение, но теперь оно всплыло в моей памяти в негативном смысле. Если подумать, сейчас у меня такое состояние, что я без страха и жалости к себе готов пойти на смерть, погребя себя в яме под землей и галькой, которые выковыряю собственными пальцами. Вынужденный к поездке в деревню, я неуклонно качусь к последней ступеньке своего падения. И если уж я обрек себя на одинокую жизнь на втором этаже амбара, то, захоти я выкрасить голову в красный цвет и накинуть на шею петлю, я думаю, смогу сделать так, чтобы никто мне в этом не помешал. А здесь ведь есть еще и вязовые балки, простоявшие сто лет. Размечтавшись так, я впервые почувствовал настоящий страх и, усилием воли сдержав движение головы, с трудом подавил желание удостовериться в прочности огромных вязовых балок… Среди ночи со двора донесся звук, будто по сырой земле топала лошадь. Топ-топ, доносятся удары по земле, абсолютно не разносясь эхом. Протерев овал, напоминающий формой старинное зеркало, в потускневшем стекле продолговатого окна (частичное усовершенствование амбара, включая и застекление окон, было сделано в конце войны, когда, готовясь к приему эвакуированных, туда провели электричество и оборудовали отдельную уборную, но эвакуированные, видимо наслышавшись о безумии матери, так и не решились здесь поселиться), я увидел, что Такаси, совершенно голый, очертив круг на покрывавшем двор снегу, скачет в нем. Свет фонаря над входом, усиливаясь белизной снега, лежавшего на земле, крыше, кустах, освещает двор гораздо щедрее, чем в тусклые сумерки. Все еще идет сильный снег. Рождается удивительная уверенность, что линии, прочерченные в какое-то мгновение снежинками, сохранятся в воздухе, пока будет идти снег. Мгновенная реальность простирается до бесконечности. Направленность времени, впитанная падающим снегом, исчезла подобно тому, как исчезают звуки в толстом слое снега. Вездесущее время, скачущий голым Такаси — брат прадеда — мой брат. Все мгновения столетия слились в этом одном. Голый Такаси перестал скакать, немного походил, потом, опустившись на колени, стал руками сгребать снег. Мне виден его худой, угловатый зад, его согнутая спина, похожая на членистую спинку насекомого. Потом Такаси, громко выкрикивая «а-а-а», начал кататься по земле. Вывалявшись в снегу, голый Такаси, удрученно свесив непропорционально длинные, как у гориллы, руки, побрел назад, на более освещенное место — к фонарю над входом. Я увидел его возбужденную плоть. Охватывала несказанная жалость при виде силы, стоически сдерживающей возбуждение, как сдерживает она напрягшиеся мускулы спортсмена. И как не скрывают налитые мышцы, Такаси не скрывал своей плоти. Не успел он переступить порог, как женщина, ожидавшая в сенях, шагнув вперед, закутала его голое тело в купальную простыню. Сердце мое сжалось от боли. Но это оказалась не жена, а Момоко. Она не колеблясь приняла в распахнутую купальную простыню дрожащего от холода Такаси, который подошел к ней, не пряча своей плоти. Мне представилась она непорочной сестрой Такаси. Молча они вошли в дом, дверь за ними закрылась, и во дворе, освещенном фонарем, осталось лишь неподвижное движение снега, заключающее столетия в мгновении. И хотя мне все еще было неясно, что означает пропасть, разверзшаяся в брате, я до невообразимой прежде глубины ощутил ее существование. Засыплет ли к утру новый снег следы катавшегося на нем голого Такаси? Никто бы не стал, разве только собака, вот так, бессмысленно демонстрировать свою возбужденную плоть. Такаси, скопив в себе все пережитое им в неведомом мне мире тьмы, как бездомная собака, сделал своей принадлежностью прямоту и непосредственность. И так же как собака не может выразить тоску словами, так и Такаси накопил в своем мозгу нечто такое, о чем невозможно сказать словами, доступными другим людям. Засыпая, я пытался представить себе, каковы были бы мои ощущения, если бы в меня вселилась душа собаки. Нарисовать в темноте огромную рыжую собаку, приросшую телом к моей голове, совсем не трудно. С толстым поджатым хвостом, похожим на кнут, собака всплыла в темном пространстве и вопросительно посмотрела на меня. Она не из тех, что в снежную ночь платят вам беспредельной преданностью. Я вслух гавкнул, прогнал рыжую собаку и заснул. Проснулся я около полудня. Канун Нового года. Из главного дома слышен смех молодежи. Мороз не сильный, продолжает идти снег, и небо темное, но земля сверкает мягким, ярким светом. Утонувшие в долине дома от снега выглядят монотонно, и мне никак не удается извлечь картину, притаившуюся на дне памяти. Окружающий лес тоже утратил от снега свою мрачную, злую реальность. Кажется, что лес отступил и долина раздалась, наполнившись до краев снегом, который все продолжает идти. У меня такое чувство, будто я поселился в каком-то уютном, совершенно незнакомом месте с абстрактным пейзажем. Там, где катался прошлой ночью брат, все осталось нетронутым, лишь вновь выпавший снег сгладил немного впадины и выступы, и теперь это место кажется своей уменьшенной моделью. Глядя на все это, я некоторое время прислушивался к смеху, доносившемуся из главного дома, точно там студенческое общежитие. Когда я вошел в кухню, ребята из футбольной команды, сидевшие вокруг очага, сразу же умолкли. Я растерялся, почувствовав, что они считают меня инородным телом, неожиданно ворвавшимся в тесный круг Такаси. Жена и Момоко хлопочут у печи. В душе надеясь на их поддержку, я подошел к печи и увидел, что они все еще хмельные от первого снега. — Мицу, я купила сапоги. Утром ходила за ними в магазин, — оживленно сообщила добродушная Момоко. — Ожидая, что пойдет снег, туда навезли тьму новых товаров. Грузовик, который привез их, застрял у моста в сугробе. И теперь страдающий ностальгией Мицу никуда, к сожалению, не сможет уехать. — В амбаре тебе не было холодно? Жить там хоть можно? — спросила жена. От снега, бившего, видимо, ей в лицо, глаза ее налились кровью, но не настолько, как это бывает, когда она напьется, — сейчас в глубине ее глаз притаились яркие, живые огоньки. Вчера вечером жена не пила виски, но тем не менее ей, видимо, удалось хорошо выспаться. — Ничего, все в порядке, — ответил я тусклым, тихим голосом. Мне показалось, что сидевшие у очага ребята, с холодным любопытством ожидавшие моего ответа, отнеслись к нему презрительно и в то же время удовлетворенно. Может быть, во всей деревне один я такой бесчувственный, что и в день, когда выпал снег, остаюсь трезвым и холодным. — Поесть чего-нибудь не дадите? Стараясь, чтобы молодежь прониклась ко мне еще большим презрением и совсем перестала обращать внимание на вторгшегося в их тесный круг, я прикинулся бедным голодающим. — Мицу, может, ощиплешь фазанов? Отец мальчика, которого вчера мы спасли на мосту, рано утром настрелял с приятелями и принес нам, — хвастливо сообщил Такаси. Перед членами своей футбольной команды он демонстрировал совсем другого человека — не одержимого, катавшегося, как собака, в снегу, а закованного в броню самоуверенности и авторитета. — Вот только поем и тогда попробую. Ребята наконец не выдержали и начали притворно вздыхать, явно насмехаясь надо мной. Раньше в деревне ни один уважающий себя мужчина ни за что не стал бы участвовать в приготовлении пищи. Видимо, такая точка зрения живет и поныне. И молодежь оказалась свидетелем того, как ее вожак выставил на посмешище своего брата-размазню. Охмелевшие от снега, они оживились и не прочь были поразвлечься. Все жители деревни вот так хмелеют, встречая первый снег, и хмель длится дней десять. В этот период их непреодолимо влечет бродить по глубокому снегу и никакой мороз им не страшен. В них бушует хмельной жар, принесенный снегом. Но потом наступает похмелье, и уже каждый стремится бежать от того же снега. Здешним людям не хватает выдержки, какой обладают жители снежных стран. Жар их остывает, и они становятся беззащитными против холода. И тогда появляются больные. Так происходит встреча жителей деревни со снегом. Втайне я горячо желаю, чтобы жена пребывала в состоянии такого опьянения как можно дольше. Как арендатор, который пришел поздравить с наступающим Новым годом, я, отойдя от очага и усевшись на веранде, примыкающей к кухне, стал есть свой поздний завтрак. — Молодежь — это всё хулиганы, опасные головорезы, которые легко могут и поджог совершить, и ограбить, — такое мнение было широко распространено среди крестьян не только нашей деревни, но и всех соседних, потому-то и удалось поднять восстание. Крестьяне боялись, по-видимому, не столько врагов из замка, сколько своих отчаянных вожаков, — продолжал Такаси рассказ, прерванный моим приходом. Он рассказывал о том, каким представлялось ему восстание 1860 года, разъясняя роль, которую сыграла в нем молодежь, стараясь, чтобы память о восстании укоренилась в головах этих деревенских ребят. — Это они так громко смеялись, слушая рассказ Така о восстании восемьсот шестидесятого года? — тихо спросил я жену, прислуживавшую мне за едой. Смех меня крайне удивил, потому что, насколько мне известно, молодежь в восстании 1860 года отличалась лишь зверствами и насилиями и не было в ее действиях ничего, что могло бы вызвать взрыв веселого смеха. — Така забавно рассказывал смешные эпизоды. Он обладает прекрасным качеством — не окрашивать все восстание в одни лишь унылые, мрачные тона, а у тебя, Мицу, это навязчивая идея. — В восстании восемьсот шестидесятого года можно, ты считаешь, найти смешные эпизоды? — Тебе ли, Мицу, меня об этом спрашивать? — возразила жена, но все же один пример привела. — Когда Така рассказывал о том, как старосты и должностные лица всех деревень стояли на коленях у обочины дороги до самого замка, а крестьяне проходили мимо, ударяя каждого из них по голове, мы, разумеется, все весело смеялись. И в самом деле, в этом зверстве — ударять по голове каждого старосту, каждое должностное лицо — было что-то от придуманного деревенскими головорезами зрелища, дурно пахнущего комизмом. Но ведь все эти старосты и должностные лица, получившие десятки тысяч ударов по голове, умерли: содержимое черепной коробки превратилось у них в кашу. — А Така рассказывал, что, после того как процессия крестьян прошла перед грудами скарба, загаженного испражнениями, остались лежать ничком сотни мертвых стариков? Это, наверно, и вызвало особенно веселый смех юных спортсменов? — упорствовал я не столько из желания осудить Такаси и его новых приятелей, сколько из любопытства. — Да, Мицу, как говорит Така, если даже насилие погребет этот мир, то здоровой, достойной человека реакцией должен быть смех, раз есть хоть капля юмора, и нечего стоять печально, с поникшей головой, — сказала жена и вернулась к плите. — Молодежь действительно была жестокой, но в определенном смысле эта жестокость вселяла в участников восстания, простых крестьян, ощутимое чувство покоя. Когда возникала необходимость опорочить, уничтожить врагов, тогда, чтобы самим не марать рук, использовали жестокость молодежи. Расчет у крестьян был простой — они могли участвовать в восстании, не боясь, что после него подвергнутся наказаниям за поджоги и убийства. Ими не владел постоянный страх перед необходимостью замарать руки убийствами, обычно преследующий участников любого мятежа. Исключая удары по головам старост, все насилия, вся грязная работа пали непосредственно на молодежь. А она обладала необходимым темпераментом, чтобы бестрепетно осуществлять это. Если в деревнях, стоящих на пути к замку, отказывались примкнуть к восстанию, молодежь поджигала первые попавшиеся дома и убивала всех — и тех, кто выбегал из горящих домов, и тех, кто пытался тушить пожар. А жители этих деревень, чудом избежавшие смерти, из страха присоединялись к восстанию. Все это были такие же крестьяне, но казавшиеся безумцами молодые головорезы (я называю их так, как их называли тогда наши крестьяне) силой уводили их с собой — так складывались между ними отношения. Именно насилия и страшились мирные жители. В результате крестьяне, начиная от нашей деревни и до замка, все до единого присоединились к восстанию. Стоило какой-либо деревне примкнуть к нему, как сразу же собирали местных молодых головорезов и создавали из них молодежную группу. Никакого устава у нее не было. Парни лишь клялись в верности молодежной группе нашей деревни — прародительнице всех молодежных групп — и не колеблясь шли на любое насилие. Таким образом, организационная структура восстания была следующей: генеральный штаб составляла молодежная группа нашей деревни, а его подчиненные организации — молодежные группы других деревень, сформированные из местных головорезов. Как только появлялась новая освобожденная деревня, наша молодежь созывала таких головорезов, выпытывала у них, какие зажиточные семьи вели себя недостаточно лояльно, и уничтожала их. А головорезам из деревни любая зажиточная семья представлялась источником зла. Слухи о мятеже распространились настолько быстро, что, когда восставшие подошли к замку, некоторые деревенские старосты успели спрятать в храмах имущество, книги, записи. Доносили об этих фактах руководителям восстания все те же головорезы. Они впервые освободились от опеки взрослых и не питали никаких чувств ни к деревенским старостам, в лице которых честные крестьяне испокон веку почитали власть, ни к храмам, перед которыми их отцы благоговели, когда речь шла о жизни и смерти. И молодежь, врываясь в храмы, сжигала спрятанное там имущество. Эти почти нищие молодые ребята, которых до вчерашнего дня и людьми-то не считали, захватывали власть и создавали всё новые и новые группы в деревнях. Почему восстание опиралось именно на таких отщепенцев? Все дело в том, что эта молодежь прежде не пользовалась в деревне никаким авторитетом. В деревне к ним всегда относились действительно как к отщепенцам. И поэтому в пику старшим, которые в силу своей замкнутости были ограничены рамками родной деревни и не могли избавиться от настороженности к любому пришлому, молодежь охотно объединялась именно с теми, кто являлся из других мест. Когда же они возглавили восстание, то сразу повели себя так, что и после восстания большинство из них уже не имело возможности вернуться в свои деревни. Они не останавливались ни перед поджогами, ни перед убийствами! В отличие от остальных крестьян, они, превратившись в профессиональных вожаков восстания, мечтали, чтобы оно длилось вечно. Им казалось безопаснее объединиться не с жителями своей деревни, а с теми, кто приходил из других деревень, и молодежь нашей деревни действительно их поддерживала. Когда незадолго до конца восстания крестьяне уже покидали город, где стоял замок князя, несколько головорезов, которые остались в городе и пытались изнасиловать дочь торговца, были схвачены, но замок не имел к их аресту никакого отношения. Дело в том, что, проникнув в город, крестьяне подошли лишь к главным воротам замка и вступили в переговоры, даже не пытаясь проникнуть внутрь, поэтому и власти заняли позицию сторонних наблюдателей, лишь дожидаясь, когда мятежники покинут город. Но когда восставшие уже начали уходить, несколько молодых головорезов все еще шатались по городу, не желая покидать его. Они первый раз в жизни очутились в городе, и им захотелось именно здесь получить хоть какую-нибудь женщину. Почему-то на них были надеты женские нижние рубашки. (Ребята смущенно захихикали.) И вот эти головорезы, пока восставшие еще не ушли из города, решили ворваться в какой-нибудь дом и изнасиловать девушку — они проникли в дом торговца хлопком. Однако начальник стражи, видя, что восставшие уходят, приказан своим солдатам арестовать одетых в женские рубахи головорезов. Но одному из них все же удалось бежать, он рассказал о случившемся, и молодежь нашей деревни отдача приказ вновь вступить в город. Идя на большой риск, восставшие вернулись, чтобы спасти неудачливых насильников. Пленники были освобождены. Торговец, виновник происшествия, убит, стражники наказаны, дом начальника стражи, которого звали Аоки-ти, сожжен. По городу было расклеено стихотворение: Своим поступком ты отличился, Ну а добился чего? Теперь ты связан, И дом твой сожжен — У тебя бледный вид, Аокити[23]. Вот какое стихотворение, ха-ха! Вслед за Така рассмеялись и ребята: ха-ха! Когда я, поев, собрал грязную посуду и понес ее к раковине, жена, лицо которой выражало настороженность и неприступность, сказала: — Если у тебя есть возражения, Мицу, то поспорь сейчас с Така и ребятами. — Нет у меня желания вмешиваться в пропагандистскую деятельность Така, — сказал я. — Меня сейчас больше занимает мысль о том, как бы ощипать фазанов. Где они? — Така повесил их в кладовке на большой деревянный крюк. Там шесть штук, жирных, как свиньи! — ответила вместо жены Момоко. Женщины нарезали в бамбуковую корзину огромное количество овощей. Видимо, они приготавливают богатый витаминами обед для жизнерадостных футболистов. — Молодежь нашей деревни вначале создала вокруг себя атмосферу страха, благоразумные крестьяне боялись молодежи, но в ходе восстания прониклись к ней уважением. Насилие, правда, позволило ей добиться лишь внешнего проявления такого уважения. Но так или иначе, молодые ребята считали себя народными героями, причем в масштабах не только нашей деревни, но и всего княжества. Поэтому в течение некоторого времени после восстания, пока они оставались на свободе, бывшие головорезы превратились в деревенскую аристократию. Действительно, на какой-то период сложилась такая обстановка, что молодежь в любой момент могла снова поднять нашу деревню на восстание, то же было и в других деревнях — молодежи удавалось там сохранять еще свои позиции. Когда восстание начало угасать, молодежь нашей деревни взяла клятву с ребят из других деревень в том, что если власти княжества начнут преследования, то они сразу же снова поднимут восстание, а те деревни, которые будут колебаться, тут же сожгут. Такое положение заставило власти повременить с преследованием предводителей восстания. В тот счастливый для них период молодые ребята не только ели и пили награбленное, но, похоже, и соблазняли деревенских девушек и женщин. А может быть, и наоборот, — девушки и женщины сами соблазняли парней! (Ребята громко засмеялись и этой грубой шутке.) Для деревни восстание было смутным временем, когда молодежь, вооружившись и захватив власть, чинила произвол. Молодые головорезы зверски убивали каждого, кто пытался идти против них, а тех из девушек или женщин, которые противились их домогательствам, они просто насиловали. Крестьяне, вернувшиеся к мирной жизни, попали под иго жестоких властителей. И поэтому, когда прибыл княжеский соглядатай, их отношения с жителями деревни были уже безнадежно испорчены, и они оказались в изоляции. В конце концов, запершись в амбаре, молодежь пыталась сопротивляться, но жители деревни предали их — ни один не сдержал обещания и не помог им… Среди сидевших вокруг очага прокатился ропот возмущения. Чувствовалось, что эти ребята неправдоподобно просто и естественно слили себя с молодежью, восставшей в 1860 году. Видимо, Такаси удалось хитро повернуть: руководителем восстания он представил не одного брата прадеда, а всю молодежь нашей деревни. Погревшись немного у плиты, я пошел в кладовую и там на длинной горизонтальной доске, утыканной большими деревянными крючьями, на которые раньше вешали зайцев и другую живность, увидел шесть фазанов. В нашем доме это было самое холодное место. В разгар лета кошки обычно спали прямо под крюками. Такаси старается во всем, до мелочей, соблюдать обычай тех времен, когда мужчины в нашей семье во всем следовали старинным традициям. Даже способ, каким фазаны, перевязанные соломенной веревкой, были подвешены за шеи, представлял собой точную копию того, каким пользовались дед и отец. В зад выпотрошенных фазанов даже воткнуты пучки морской капусты. Такаси уже не застал того времени, когда род Нэдокоро вел по-настоящему полнокровную жизнь, и поэтому теперь старался все тщательно выведать, чтобы вернуться к истокам жизни своего рода и повторить ее снова, во всем. Я положил на снег жирных фазанов и стал ощипывать перья — иссиня-черные и красновато-коричневые. Перья вместе со снежинками подхватывает и уносит ветер, и у моих ног остаются лишь тяжелые перья с хвоста. Ощипанные птицы, холодные и твердые, — упругостью они точно сопротивляются моему прикосновению. В ватном пуху под перьями полно светлых маленьких вшей, кажется, они еще живые. Боясь вдохнуть пух, кишащий насекомыми, я, ощипывая фазанов, стараюсь почти не дышать, а если и дышу, то только носом. Неожиданно тонкая кожица — «гусиная кожа», похожая цветом на масло, прорывается, и непроизвольно пальцы, проскользнувшие внутрь, испытывают неприятное прикосновение. Из разрыва в коже появляется темно-красное израненное мясо с вгрызшимися в него дробинками и проступившими каплями крови. Я выдираю остатки перьев с голой тушки и энергично кручу шею, чтобы оторвать голову. Она уже почти готова оторваться, но последнему усилию воспротивилось вдруг все мое нутро, и я отпустил голову. Скрученная шея, точно упругая пружина, резко вернулась в первоначальное положение, и клюв больно ткнул меня в руку. И тогда я впервые открыл для себя голову фазана как нечто независимое и сосредоточился на том, что пробудило во мне это открытие. Тихие голоса и неожиданный резкий смех за моей спиной растаяли в снежных сугробах, покрывших склоны гор, поднимающихся сразу же за полем тутовника, и вновь поваливший снег, ударяя в мочки ушей, стал издавать звук, будто скребут по тонкому льду, едва уловимый, так что даже начинаешь сомневаться: не шуршат ли это трущиеся друг о друга снежинки. Голова фазана аккуратно покрыта короткими перышками, огненно-красными и блестяще-коричневыми. Вокруг глаз, как это бывает у кур, черные пятнышки на красном фоне — ну прямо не птица, а земляника. Глаза сухого белого цвета — но это не глаза, а скопление малюсеньких белых перышек. Настоящие же глаза над ними, и веки, точно черные ниточки, плотно сомкнуты. Я ногтями раздвигаю веки — под ними что-то живое и сочное, готовое потечь, как виноградина, если проткнуть ножом кожицу. Вначале этот глаз, точно пульсирующими ударами, передал мне неприятное чувство, поразил меня, но по мере того, как я в него всматривался, рушились его хрупкие чары. Это всего лишь глаз мертвой птицы. Но воздействие белых «ложных глаз» не было таким хрупким: с самого начала я обратил внимание на голову птицы и все время, пока ощипывал остатки перьев с ее голой тушки, не мог избавиться от чувства, что на меня неотрывно смотрят «ложные глаза». Потому-то я, поленившись сходить за ножом, ухватился за голову, на которой эти «ложные глаза», и стал крутить шею. Мой правый глаз почти полностью утратил способность видеть — этим он напоминает «ложные глаза» фазана, но они еще обладают эффектом отрицания, указывая на неспособность видеть. Если я решу, как мой товарищ, повеситься, выкрасив голову в красный цвет, то, чтобы сделать смерть эффектнее, чем у него, нужно будет заранее на верхних веках нарисовать сверкающие зеленые «ложные глаза». Разложив на снегу шесть ощипанных фазанов, я, как всякий одноглазый, стал вертеть головой во все стороны, чтобы определить, нет ли поблизости собаки или кошки, и, убедившись, что нет, пошел на кухню взять что-нибудь, чтобы развести костер. — …Те, кто собирался предать товарищей, были, естественно, изгнаны из молодежной группы, — продолжал рассказывать Такаси. — Если бы они бежали в город, то были бы немедленно арестованы, если бы остались в деревне, бывшие товарищи уже не встали бы на их защиту, а крестьяне, над которыми они, имея власть, до вчерашнего дня жестоко издевались, отплатили бы им тем же. И единственное, что им оставалось, — попытаться каким-либо образом пересечь лес и добраться до Коти. Удалось им бежать или нет… Когда я вытащил из-под пола пучок старой соломы и взял у жены коробок спичек, брат, прервав свою лекцию, спросил: — Фазаны жирные, Мицу? — Наверно, он излагает факты, в которых сам не особенно уверен. Во всяком случае, мне были известны такие подробности о жизни молодежи после восстания 1860 года. — Да, жирные. Первосортные фазаны. Видно, лес еще не совсем опустел. Я вытоптал в снегу ямку, положил в нее свернутый кольцом пучок соломы и поджег. Оставшийся кое-где на фазанах пух стал гореть, издавая противный запах. По тушкам вдоль и поперек протянулись тонкие темно-коричневые нити, кожа закоптилась, и лишь местами выступили желтые капельки жира. Это сразу же напомнило мне обрывок фразы, произнесенной как-то покойным товарищем: «Фотография негра, похожего на грубо вырезанную деревянную куклу оттого, что все лицо его вспухло, оплыло и черт было не разобрать». Кто-то стоит за моей спиной и не сводит глаз с того, на что смотрю я. Оборачиваюсь — Такаси, такой раскрасневшийся от жара очага или от беседы, что падающие на его лицо снежинки тут же тают. Я уверен, что вид опаленных фазанов вызвал у него те же воспоминания, что и у меня. — Когда покойный товарищ встретил тебя в Нью-Йорке, ты, кажется, дал ему брошюру о гражданских правах. Он говорил, что в ней была фотография сожженного негра. — Да, это верно. Ужасная фотография, олицетворенное насилие. — Товарищ говорил еще, что ты неожиданно спросил: «Сказать правду?» — и этим напугал его. Он забеспокоился: может быть, Така неотступно думает о какой-то правде, а совсем не о том, о чем он говорил, но рассказать о ней откровенно не может. Было такое? Товарищу так и не удалось ответить на этот вопрос; и что же, он так с вопросом и умер? Грустно сощурившись, Такаси смотрит на фазанов, и кажется, что его пылающие щеки излучают не только рассеянный свет снега, но и прорывающийся наружу кипящий в нем жар. И голосом, несомненно напоминающим тот, каким он говорил тогда в Нью-Йорке те слова моему товарищу, он сказал: — Я спросил: «Сказать правду?» Это строка из стихотворения одного молодого поэта. Я тогда все время ее повторял. Я думал об одной абсолютной правде, высказав которую человек становится перед выбором: быть кем-то убитым, покончить с собой, сойти с ума и превратиться в нечеловека, чудовище, на которое невозможно смотреть без ужаса. Эта правда, когда она вертится на языке, все равно что в кармане готовая взорваться бомба, и освободиться от нее невозможно, — вот какая это правда. Ты думаешь, Мицу, человек из плоти и крови найдет когда-нибудь в себе мужество сказать такую правду? — Существует, наверное, человек, который, зайдя в тупик, решится сказать правду. Но и сказав ее, он найдет в себе силы жить дальше — его не убьют, он не покончит с собой, не превратится в чудовище, сойдя с ума, — возразил я, смутно догадываясь о причинах внезапной откровенности Такаси. — Нет, такого быть не может, — решительным тоном Такаси отверг мою точку зрения, явно давая понять, что он много думал над этой проблемой. — Если человек, сказавший правду, может жить дальше не убитый кем-то, не покончив с собой, не превратившись в до крайности несчастное, отвратительное существо, совершенно не похожее на нормального человека, значит, правда, которую он сказал, отличается от готовой вспыхнуть огнем взрывчатой правды, в том смысле, в каком я ее понимаю. Только и всего, Мицу. — Тогда получается, что у человека, сказавшего правду, которую ты имеешь в виду, нет никакого выхода? — отступая, предложил я компромисс. — А как же писатели? Ведь в их произведениях герой, сказав правду, как правило, продолжает жить, верно? — Писатели? Да, действительно, у них встречаются, пожалуй, люди, которые, сказав нечто близкое к правде, продолжают жить, и никто их не убивает, и они не сходят с ума. В рамках романа они способны обманывать. Но поскольку роман огражден рамками, то сам факт, что герой может чувствовать себя в безопасности от всего внушающего страх, от всего опасного, от всего постыдного, по существу, обедняет работу писателя. Какую бы насущную правду ни высказывал сам писатель, сознание, что он может в романе сказать все, что хочет, заранее спасает его от яда, которым он воспользовался. Это в конце концов передается и читателю, и он уже ни во что не ставит все описываемое в романе, считая его лишенным живой, кровоточащей души. И тогда оказывается, что все написанное и отпечатанное не содержит правды, какой она мне представляется. Самое большее, с чем можно встретиться в романе, — это с человеком, который, встав в позу, ворвался во тьму вопроса: «Сказать правду?» Лежащих в ряд жирных опаленных фазанов совсем запорошило снегом. Держа в каждой руке по фазану, я с силой бью их друг о друга, стряхивая налипший снег. Они ударяются со звоном, отдающимся у меня внутри. — Товарищ говорил мне: может быть, в тот день, когда Такаси спросил: «Сказать правду?», он глубоко задумался над фотографией обгоревшего трупа, как раз перед тем, как, заметив его, я подошел сзади и напугал? Товарищ был прав. Можно предположить, что у аптечной стойки ты думал: сказав правду, превратишься в такой вот обгоревший труп. — Да, по-видимому, кое о чем он тогда догадался. Но и я, мне кажется, понимаю, почему он решил так покончить с собой, — прямо заявил Такаси, вновь воскресив во мне чувства, вызванные в аэропорту, когда он скорбел о товарище. — Тебе, видимо, странно, что я говорю с такой уверенностью о твоем, Мицу, товарище, но, расспросив Нацу-тян, я вновь задумался, почему он решил покончить с собой именно так? Когда он, выкрасив голову в красный цвет и раздевшись догола, продел голову в петлю, то, перед тем как отбросить стул, я уверен, воскликнул: «Сказать правду?» Но даже если он и не сделал этого, то в самом поступке, когда его труп, для которого уже не было пути назад, его обнаженный труп с выкрашенной в красный цвет головой бесстрашно раскачивался перед чужими людьми, с первого же мгновения, мне-кажется, уже звучал безысходный возглас: «Сказать правду?» Ты с этим не согласен, Мицу? Разве это не смелое решение — последним самовыражением, с которым столкнутся оставшиеся в живых, избрать обнаженный труп с выкрашенной в красный цвет головой? Своим поступком он сказал правду и умер. Какую правду, не знаю, но абсолютно уверен, что он сказал правду. Когда я услышал от Нацу-тян о его смерти, я мысленно сказал твоему покойному товарищу: «О'кей, правда, о которой ты кричал, услышана». Я понял, что имеет в виду Такаси. — Мой товарищ, заплатив за твои, Така, таблетки, не понес никакого убытка. — Если когда-нибудь для меня придет время сказать такую правду, я бы хотел, чтобы ты, Мицу, ее услышал. Это будет правда, обладающая могуществом правды, которую ты впервые услышишь от меня, — сказал Такаси по-детски простодушно, слегка возбужденный сознанием риска, на который он идет. — Я как твой родственник, да? — Конечно. — Значит, твоя правда касается сестры? Замерший на мгновение Такаси бросил на меня вызывающе-свирепый взгляд, и я подумал, не кинется ли он на меня. Но брат, призвав всю свою осмотрительность, видимо, решил поточнее разведать, что скрывается за моими словами. Расслабив напрягшееся было тело, он с показным равнодушием отвернулся. Мы молча смотрели, как снег засыпает тушки фазанов. Холод пробирал до костей. У брата, как и у его приятеля, легко одетого крепкого парня, посинели губы, и он также мелко дрожал. Мне хотелось поскорее уйти на кухню, но я чувствовал, что наш разговор нужно завершить миром. Выручил Такаси, опередив мои поиски нейтральных, безопасных слов: — Я тебя завлек сюда, в деревню, Мицу, не для того, чтобы хитро использовать в своих интересах: показать в сельской управе при оформлении продажи амбара и земли, что осуществление всех формальностей мне поручил старший брат, который находится здесь, в усадьбе. Я хочу, чтобы ты, Мицу, был свидетелем, когда придет время сказать правду. И было бы хорошо, если бы эта минута наступила, пока мы вместе. — Ладно, оставим землю и дом, — сказал я. — Но я уверен, что ты так никому и не скажешь эту страшную правду. Эту правду ты постараешься спрятать поглубже, так же как и я никогда не найду ни новой жизни, ни соломенной хижины. И, замерзшие, мы вместе пошли в дом. Момоко как раз раскладывала по тарелкам еду для ребят, собравшихся у очага. Это была первая совместная трапеза Такаси и его друзей, воскресившая обычай, по которому молодежь деревни вместе встречает Новый год. Работящий Хосио в уголке, подальше от своих новых товарищей, старательно начищал сапожным кремом футбольные мячи. Я отдал жене шесть фазаньих тушек и, надев новые сапоги, пошел по снегу к себе в амбар. 9. Свобода изгнанного Мои надежды не оправдались — время шло, а снег то крупными хлопьями, как лепестки цветов, то мелкой крупой все падал и падал, и я никак не мог свыкнуться с ним. Я почти не выходил на улицу и, запершись в амбаре, с головой ушел в перевод. Еду мне приносили, так что я ходил в главный дом только за водой для чая. И тогда каждый раз я встречался с Такаси и его приятелями, хрустально чистыми, охмелевшими от снега, но ничем не обнаруживавшими усталость и опустошенность, свойственные похмелью. Симптомы разложения на ранее выпавшем снегу прикрывались новым снегом, создавая иллюзию беспрерывного обновления. Поэтому опьянение снегом у энтузиастов из главного дома было непреходящим. Правда, вскоре я начал использовать для чая талый снег, и поэтому жизнь моя стала еще более оторванной от главного дома. Так, окруженный все падавшим и падавшим враждебным мне снегом, провел я три дня в полном, никем не нарушаемом покое, в положении человека, за которым никто не подсматривает, сам осознавая, насколько я отупел и внешне, и внутренне. С самого утра Нового года Дзин и ее домочадцы дважды врывались в мою отшельническую жизнь. Сначала, еще на рассвете, меня разбудил ее старший сын и передал, что Дзин велела мне как нынешнему главе рода Нэдокоро набрать первой воды Нового года. Суровый, как старик, неуклонно следующий всем обычаям, сын Дзин с серьезным видом протянул мне нарисованный твердым карандашом на обороте сложенной рекламки едва различимый план с указанием, где следует набирать первую воду Нового года. Под тусклой лампочкой у лестницы, чувствуя на себе пристальный взгляд узких черных глаз, я старался запомнить намеченный Дзин маршрут к тому месту, где в этом году положено набрать первую воду, но мне это никак не удавалось. Махнув рукой, я поднялся на второй этаж, надел пальто и поплотнее запахнулся. Жалкий сынишка Дзин — ему, наверное, велели сопровождать меня до того места, где я должен был набрать первую воду, — молча ждал, дрожа всем телом, как вымокшая собака. Я зашел в главный дом — у очага, в котором оставшиеся угли еще излучали слабый красный свет, спали рядом Такаси и жена. Около Такаси спал Хосио, а возле жены под одним с ней одеялом — Момоко, но рука Такаси, и это было отчетливо видно под одеялом, касалась бедра жены — они лежали в такой позе, будто, кроме них двоих, никого вокруг не было. Пока я в замешательстве стоял в дверях кухни, уставившись на них, проворный сынишка Дзин нашел за плитой вместительное ведерко, которое должно было временно выполнить священную миссию, и мы ушли во тьму, пронизанную падающим снегом. Лицо горело огнем, казалось, оно вспухло — я решил, что это от снега, но чувства мои, наоборот, обрели устойчивость, даже застыли. Я с грустью вспомнил о роковой невозможности физической близости между мною и женой, возникшей неожиданно, как рак. Если бы ей удалось вытащить из болота этой невозможности тяжелые, как у измученного бойца, едва передвигаемые ноги — разве не было бы это счастьем? Но я считал немыслимой физическую близость между женой и Такаси. Сильнейший магнетизм подавленной, возбужденной плоти обсыпанного снегом, обнаженного Такаси передастся жене через пальцы, лежавшие на ее бедре, и растопит комок невозможности нашей физической близости — эта тайная надежда мелькнула в моей пустой голове, поглощенной лишь тем, чтобы быстрее спуститься вниз, преодолевая тьму и снегопад. Снег на тропинке, отходящей от дороги к реке, не тронут. Видимо, сын Дзин, пока его мать, ломая голову над календарем и таблицей направлений, вычерчивала маршрут к тому месту, где следовало набрать первую воду, стоя рядом, внимательно следил за тем, что она делает, и теперь уверенно шел, точно плыл, проваливаясь по колено в снег. Когда мы добрались до того места, откуда открывалась река, я замер, пораженный видом водной глади, сжатой снегом в узкую полоску. Осколки сна, всплывшего в моей еще не совсем пробудившейся голове, все до одного замерзли и рухнули. Из черной реки возникло что-то страшное и отвратительное, и, чтобы оборониться от него, я заклинал: я чужой, посторонний этой деревне. Даже если бы мне и удалось не усмотреть в этом никакого знака, зажатая снегом черная река — самое угрожающее из всего, что я видел, вернувшись в деревню. Сын Дзин, видимо объяснивший мою нерешительность тем, что я не лезу в глубокий сугроб, боясь набрать снега, немного подождал, а потом взял у меня из рук ведерко, чуть присел и заскользил вниз по снежному склону к самой воде. Слышится тихий, точно застенчивый всплеск воды, и вот, с трудом преодолевая сугробы, поднимается наверх сын Дзин, неся в руках кроме моего ведерка банку из-под сухого молока — не знаю, когда он ее успел захватить, — тоже наполненную водой. Стоило мне произнести: «Я сам разделю первую воду!» — как он, стараясь защитить от меня свою банку, прикрыл ее обеими руками. И тогда я понял, какая мысль только что оформилась в его маленькой головке. Моя первая вода зачерпнута вместо меня сыном Дзин, и поэтому она не настоящая, а первая вода, которой он наполнил свою банку, — настоящая. Семья Дзин всегда пользовалась первой водой семьи Нэдокоро, и поэтому, если бы я сам спустился к берегу и набрал первой воды, он удовлетворился бы своей долей из нее. Но, когда я остался наверху, тем самым превратив первую воду, связанную с моим именем, в ненастоящую, сын Дзин решил набрать в банку своей собственной воды и принести ее своей безмерно растолстевшей матери. Когда сын безнадежно разжиревшей матери становится эгоистичным мистиком, к тому есть серьезные основания. Окончательно проснувшись, я почувствовал всю глупость и бессмысленность того, что на рассвете пошел к реке, и, расстроенный, вернулся домой. Набирать первую воду следовало, скорее, Такаси. Чтобы второй раз не увидеть спящих, я, не входя в главный дом, отдал ведерко сыну Дзин и, сказав, чтобы он отнес его на кухню, направился в амбар. Я замерз и устал, и это определило сон, который я увидел, заснув снова: в этом страшном сне торчащие из воды огромные ладони человека, обладающего ужасающей силой, когтями впились мне в плечи, я весь дрожал. Утром мальчик снова позвал меня вниз: Дзин в сопровождении своих изможденных домочадцев пришла поздравить меня с Новым годом. Я остановился на лестнице: Дзин, неправдоподобно толстая, похожая на гигантский шар, прикатившийся неведомо откуда, сидела на пороге, глядя на продолжавший падать снег. Представив себе, какая огромная сила потребовалась бы, чтобы повернуть Дзин лицом ко мне, я спустился вниз и стал рядом с ее домочадцами, почти напротив нее. На удивительно моложавом, круглом, как таз, лице Дзин, освещенном рассеянным от снега светом, слегка подрагивала туго натянутая, без единой морщинки кожа; она тяжело дышала, не произнося ни слова и неотрывно глядя на меня. Расстояние в несколько метров от флигеля до моего дома превратило Дзин в полуживого дельфина, задыхающегося на дне пустого водоема. Молчала Дзин, молчали ее домочадцы, и мне, хотя я и бодро спустился вниз, стало удивительно тоскливо. Исключая Дзин, которая была спереди и сзади, сверху и снизу закутана в какой-то невообразимый черный мешок, все ее домочадцы принарядились по случаю праздника, а я был в вельветовых брюках и свитере, которые не снимал даже на ночь, волосы не причесаны. Я с беспокойством подумал, не осудит ли меня Дзин, не сочтет ли это неуважением к ней, пришедшей поздравить меня с Новым годом. Но Дзин, откашлявшись и справившись наконец со своим дыханием, без всякого предубеждения приветливо сказала: — Поздравляю вас с Новым годом, Мицусабуро-сан! — Поздравляю и тебя, Дзин! — Нет, нет, ну что вы, я недостойна ваших поздравлений! — сразу же запротестовала Дзин. — Если бы пришлось бежать к другому помещику, я бы не смогла, и меня или собаки сожрали бы, или с голоду бы померла! — Вытаскиваешь старые истории. Бегство к другому помещику — такое могло быть лишь до восстания восемьсот шестидесятого года. — Нет, нет, я сама видела бегство! Когда в войну нас побили и на джипах приехали оккупационные войска, в деревне остались только старики и калеки, а все здоровые, кто только мог передвигаться, бежали в лес. Разве это не то же самое, что бегство от помещика?! — сказала Дзин решительно, с глупой самоуверенностью. — Дзин, этого же не было. Когда появился первый джип, я еще жил в деревне и все помню. Американские солдаты дали мне банку спаржи, но никто из взрослых не знал, едят ли это, и в конце концов я отнес банку в школу. — Нет, все бежали! — хладнокровно стояла на своем Дзин. — Мицусабуро-сан, у Дзин плохо с головой! — вмешался ее молчаливый муж. Услышав его слова, дети явно забеспокоились — это было видно и постороннему. Я не мог не вспомнить, что в том самом сне о нападении на амбар я ощутил, что Дзин такой человек, который «ни за что не сможет бежать». И сейчас чувствовалось, что Дзин, похожая на полную луну с приделанными к ней короткими ручками, которая смотрела на снег, щуря и без того узкие, как щелочки, заплывшие жиром глаза, поджав губы и выставив грязное, точно покрытое чешуей ухо, в противовес диспропорции своего тела, продолжает сохранять полную ясность ума. И разыгрываемое ею слабоумие было, видимо, новой тактикой, призванной воспрепятствовать продаже флигеля. Правда, свою хитрость Дзин следовало бы проделать не со мной, а с Такаси — ведь именно Такаси продал все права на землю и постройки, включая и жилище Дзин. И если усматривать в Такаси черты творца зла, то они заключались именно в том, что он был способен легко обмануть непомерно растолстевшую, отчаявшуюся деревенскую женщину средних лет. — Наша деревня Окубо разоряется! Люди становятся все хуже! — сказала Дзин. — Новый год, а вчера вечером в доме, где есть телевизоры, набилось полным-полно и деревенских, и окрестных, и к Новому году так никто и не приготовился. Стыдно даже об этом рассказывать! — Вы тоже ходили смотреть телевизор? — спросил я детей. — Да, ходили смотреть «Поэтический турнир красных и белых». Да только нам все попадались дома, в которых были закрыты ставни, чтобы чужие телевизор не смотрели. Ну, мы все разозлились и давай в ставни колотить! — гордо ответил второй сын Дзин. — И пока в этих домах не выключили телевизоры, все наши ребята ходили от одного к другому и даже не думали домой возвращаться! Когда я поднялся на второй этаж, в свое логово, Дзин и ее домочадцы, шаг за шагом пробираясь по снегу, направились в главный дом. Пошли поздравлять с Новым годом Такаси и его друзей. Сверху, из окна, Дзин кажется колышущейся снежной бабой с круглой макушкой посредине. Из своего окна я видел, как потом несколько парней волокли Дзин обратно во флигель. «Творец, зла», вздымая снег, прыгал вокруг носильщиков и резким голосом отдавал команды, а потом, не в силах больше сдерживаться, вместе с детьми Дзин простодушно смеялся. Утром четвертого января я впервые спустился в деревню, чтобы позвонить по междугородному телефону. По узкой дороге, ведущей к площади перед сельской управой, идти не трудно даже после того, как в течение нескольких дней шел снег. Под тонким слоем нового снега лежит утоптанная основа. Несколько десятков часов, которые мужчины деревни посвятили новогоднему пьянству, ребята из футбольной команды усиленно тренировались, без конца бегая вверх и вниз по дороге и утаптывая снег. Проходя мимо универмага, я увидел странную картину, вселяющую неясную тревогу. Его огромные двери, будто танк, выкрашенные для маскировки в желтый и серо-зеленый цвет, заперты, и около них толпятся крестьянки из окрестных, каждая с ребенком. В руках у них пустые сумки — значит, ждут открытия универмага, собираются что-то покупать. Судя по тому, что некоторые дети, устав, присели на корточки прямо на снегу, женщины у дверей терпеливо ждут уже давно. Универмаг не работает с Нового года. Огромные двери закрыты, служащих не видно. Зачем же эти женщины стоят с пустыми сумками и ждут? Я прохожу, глядя с удивлением на это зрелище. Деревенские лавки, разорившиеся под натиском универмага, засыпанные снегом чуть ли не до карнизов, — в них темно. И лишь бывшие владельцы тайно выглядывают из тьмы наружу. На дороге ни души, и мне не у кого спросить, чего ждут эти странные женщины. Да если бы кто и вышел на дорогу, стоило мне приблизиться, чтобы завести разговор, он, лишь бы избежать этого, отвернулся бы по нужде. Может быть, спросить на почте? Почта, как и разорившиеся лавки, засыпана снегом почти до карниза — снег, видимо, никто не счищает. Преодолев сугроб перед дверью, в которой открывалась лишь одна створка, я вошел в полутемное помещение. В окошечках никого не видно, но я все же выкрикнул заказ на междугородный разговор, обращаясь к служащему, который, по всему чувствовалось, где-то притаился. — Снегом порвало провода, и междугородный не работает! — неожиданно близко, откуда-то снизу раздался раздраженный старческий голос. — Когда починят? — спросил я. Голос пробудил во мне какие-то давние воспоминания. — Все ребята, телефонщики, сидят у Нэдокоро, звал я их — не хотят они работать! — сказал старик, раздражаясь все сильнее. Помню, когда я был еще маленьким, он уже был сердитым и бессильным стариком — начальником почты. Но я так и не смог понять, в какой позе примостился он где-то внизу. По дороге домой, не дойдя еще до универмага, я увидел, как двое мужчин, стоя друг против друга, видно, совершали какой-то обряд, нацеливаясь друг другу в головы и поочередно выставляя перед собой руки. Приближаясь к ним, я наклонился, чтобы не хлестал снег, подгоняемый ветром, теперь, на обратном пути, дувшим мне в лицо, и не обратил особого внимания на движения этих мужчин. Мне не давала покоя мысль о женщинах, столпившихся у закрытых дверей универмага. Когда я подошел, там толпились не только те, которых я уже видел, но за это короткое время прибавилось еще человек десять. Женщины все так же спокойно ждут, но дети, уже давно то вертевшиеся около них, то садившиеся на корточки прямо на снегу, теперь, готовые расплакаться, в страхе прижимаются к матерям. Я останавливаюсь узнать, что происходит: прямо передо мной ожесточенно дерутся мужчины. Я замираю в замешательстве, близком к страху, — расстояние между ними и мной слишком маленькое, и мне не остается ничего другого, как наблюдать за этой молчаливой дракой, совершаемой будто по установленному ритуалу. Оба они, на вид положительные, немолодые люди, в рубахах, в пиджаках нараспашку, — как обычно одеваются здесь, в деревне, — немного пьяны. Лица медно-красные, горят от возбуждения, воздух, который они прерывисто выдыхают, клубится паром в падающем снегу. Они не сходят с места, и не столько потому, что боятся намочить ноги, ступив в глубокий неутоптанный снег, сколько движимые какой-то другой, более основательной причиной. Обмениваясь ударами, они бьют кулаками друг друга по уху, по шее, в подбородок. Это напоминает молчаливую грызню специально обученных собак. В какое-то мгновение лицо того, что пониже, теряет свой пьяный румянец и искажается. Кажется, получи он еще хоть один удар, и из каждой поры его побледневшего, застывшего лица, точно пот, вырвется вопль. Вдруг он что-то выхватывает из заднего кармана брюк, зажимает в кулаке и бьет противника по зубам. Раздается звук, точно открывают створки устрицы, и в мою сторону летит маленький камешек, покрытый красной пеной. Тот, которого ударили, прикрывает обеими руками нижнюю часть своего медно-красного пьяного лица и пробегает мимо меня, за ним что есть мочи гонится другой, который ударил. Я слышу рядом с собой жалобные стоны пострадавшего, вопли преследователя и, обернувшись, провожаю взглядом их удаляющиеся фигуры. Потом, присев на корточки, нахожу предмет, упавший на снег у моих ног. На утоптанном, но еще чистом снегу видна красная ямка величиной с абрикосовую косточку, и на дне ее лежит что-то похожее на коричневатую почку, а у основания этого крохотного комочка прилепился розоватый осколок неправильной формы. Я протягиваю руку, поднимаю его и тут же отбрасываю с отвращением, перевернувшим все мое нутро. Это зуб и кусок десны. Продолжая сидеть на корточках, я одиноко и беспомощно, точно блюющая собака, бессильно оглядываюсь по сторонам. Женщины у дверей универмага стоят безучастно, глядя поверх моей головы. Дети, еще не оправившиеся от страха, продолжая цепляться за полы грубошерстных пальто своих матерей, теперь испуганно смотрят уже на меня, видя во мне новую угрозу. Люди из окружающих домов, которые из тьмы, сквозь грязные застекленные двери, несомненно, следят за всем происходящим, притаились и не выходят. Я опрометью бросаюсь оттуда, преодолеваю зыбкий неутоптанный снег у обочины и в смятении, точно во сне, взбегаю вверх по дорожке. Я глубоко потрясен и поэтому раньше, чем снова запереть себя в амбаре, хочу рассказать Такаси о том, что пережил. Не заходя в дом, я позвал Такаси. В кухне что-то делали слишком уж оживленные ребята, и мне не захотелось входить внутрь. — С самого Нового года в деревне без конца вспыхивают драки, Мицу, — спокойно ответил, внимательно выслушав мой рассказ, Такаси, нисколько не разделяя моего потрясения. — В последнее время взрослые в деревне очень раздражены. В новогодний праздник никто не работает, и единственное, что остается, — пить самогон, а отчаянные молодые ребята, которые каждый год заводили ссоры и дрались, что служило для взрослых катарсисом, теперь живут все вместе и усердно тренируются. Вот благоразумные взрослые люди и дерутся между собой. Обычно они разряжали скопившуюся в них жажду насилия, наблюдая за дерущейся молодежью, разнимая ее, а теперь дерутся сами. Когда те двое начали драку, никто ведь и не попытался разнять их, верно? А почему? Потому что это не молодые ребята. Если сцепились между собой взрослые, постороннему рискованно вмешиваться — может и самому влететь. Такие драки часто продолжаются без конца, и дерущихся никто не разнимает. — Но я никогда еще не видел, чтобы у нас в деревне с мясом выбивали зубы, — продолжал я, не в силах согласиться с доводами Такаси, из которых следовало, что драки — дело обыденное и волноваться из-за них не стоит. — Те двое дрались молча, изо всех сил колотя друг друга кулаками. Даже если они и были пьяны, все равно это ненормально, Така. — В Бостоне я как-то ходил осматривать дом, где родился президент. Мы отправились всей труппой «Наш собственный позор». И когда возвращались в микроавтобусе, то на одной из улиц увидели драку двух молодых негров. Один из них угрожающе замахнулся кирпичом — он был и ростом пониже, и не такой крепкий. Другой подзадоривал его, держась на приличном расстоянии. Но в какое-то мгновение, пока мимо проезжал автобус, он зазевался и подпустил противника слишком близко. И сразу же получил удар кирпичом по голове и упал. В его раскроенном черепе зияла огромная дыра. А те, кто был поблизости, спокойно наблюдали за дракой со своих балконов, сидя в качалках или в плетеных креслах. У нас в деревне любая ссора кончается выбитым зубом, до убийства никогда не доходило. Или мы, японцы, и в драке сохраняем благоразумие, или силенок у нас маловато — одно из двух. Но если речь идет о сантиментах, то нужно признать, что наша деревня очень похожа на ту улицу, населенную неграми. — Возможно. Но, насколько я помню, еще не было случая, чтобы в деревне происходила такая жестокая драка, да еще с утра. Когда, бывало, вспыхивала ссора куда менее серьезная, дети всегда бежали в участок за полицейским. А сегодня утром все либо попрятались по домам, либо смотрели со стороны не вмешиваясь. — В участке никого нет. Поздно ночью, когда начался снегопад, полицейского телеграммой вызвали в город. С тех пор и автобус не ходит, и телефонные провода порваны упавшим под тяжестью снега деревом, так что никто в деревне не знает, что делает полицейский в Новый год. В рассказе Такаси я усмотрел пласты, специально рассчитанные на то, чтобы возбудить мое любопытство, но подавил соблазн заняться разведочным бурением. Больше всего я хочу держаться подальше от всего, чем занимаются Такаси и его футбольная команда. А я чувствую, как опасно и как обременительно, заинтересовавшись загадками, которые мелкими порциями, как приманку, разбрасывает Такаси, попасться на его удочку. К тому же я отказался от намерения критиковать брата. — Универмаг закрыт, наверное, по случаю Нового года. Но тем не менее у входа толпятся женщины из окрестных. Интересно, в чем дело? Неужели они не могут прожить без универмага и новогодней недели? Странное зрелище — стоят эти женщины и спокойно ждут у закрытых дверей, — изменил я тему разговора. Но Такаси снова подстегивает мое любопытство: — А-а, уже собрались? Сегодня во второй половине дня в универмаге будет представление. Может, и ты, Мицу, придешь? — Нет у меня настроения идти, — отказался я на всякий случай. — Даже не поинтересовавшись, что за представление, не хочешь пойти посмотреть — ты, отшельник из амбара! — с издевкой бросил мне Такаси. — Совершенно верно, у меня нет никакого желания смотреть на то, что происходит в деревне. — У тебя, Мицу, абсолютно нет желания смотреть на все происходящее в деревне. Нет, конечно, и желания участвовать в происходящем. А может быть, Мицу, ты вообще не живешь здесь, в деревне, тебе это не кажется? — Я нахожусь здесь не по своей воле, а только из-за снегопада. И какое бы сверхъестественное событие ни случилось в деревне, у меня одно желание — уехать отсюда до того, как оно произойдет, и никогда не вспоминать об этой утонувшей в лесу деревне. Такаси загадочно, точно насмехаясь надо мной, улыбнулся и, молча покачав головой, ушел обратно в дом. Мне показалось, что он не хочет, чтобы я видел, чем занимаются его ребята на кухне, да мне и самому не хотелось лезть к ним, и я побрел к себе на второй этаж. Момоко, которая принесла мне обед, сказала, чтобы я посмотрел из окна на новые флаги на крыше универмага. Момоко была так очаровательна в своем желании возбудить мое любопытство, с такой детской непосредственностью ждала этого, что я не мог не сдаться. Над бывшим винным складом весело развевались треугольные флаги — желтый и красный. Просвечивая сквозь пелену продолжавшего падать снега, они напоминали кадры старой, истертой киноленты. Я обернулся — Момоко выжидающе смотрела на меня. Я, естественно, не знал, что означают эти флаги. — Почему эти флаги радуют тебя, Момо? — Почему? — переспросила Момоко и передернула плечами, сурово посмотрев на меня и буквально разрываясь между запретом и желанием все рассказать. — А вы, Мицу, при виде флагов печалитесь? — Когда приеду в Токио, пришлю тебе, Момо, прекрасные флаги, какие захочешь, — посмеялся я над самым младшим членом «гвардии» брата и принялся за обед. — Спуститесь в четыре часа в деревню, увидите, что там будет! Вот тогда все и поймете, даже вы, Мицу, человек, уважаемый в обществе! Вам, наверное, интересно знать, что будет? Но я не могу предать футбольную команду. — Момоко, которая, как и в тот первый раз, в этот снежный день прямо на голое тело гордо надела свое индейское платье, уже все измятое, с разошедшимися швами, сквозь которые виднелось ее смуглое тело, выглядела комично, как старомодная террористка, невольно вызывая улыбку. — Мне совсем неинтересно знать, что там будет, Момо. Так что тебе не придется никого предавать. — До чего же скучен человек, уважаемый в обществе! — сказала Момоко с досадой и возмущением и наконец ушла к своим товарищам, которых она так и не предала. Четыре часа дня. «А-а, а-а, а-а!» — вскипает крик огромной толпы, водоворотом, точно по винтовой лестнице, поднимаясь из деревни вверх. Это вопль нетерпения и одновременно радостного возбуждения, как бывает, когда щекочут самые сокровенные места. Услышав его, я растерялся, почувствовав себя экзгибиционистом, выставившимся на всеобщее обозрение, и вслух спросил: «Что это должно означать? Что происходит?» Мне кажется, из угла кто-то пытается мне ответить. Я снова прихожу в замешательство и, покачивая головой, снова говорю самому себе: «Нет, нет!» Вопли нарастают и нарастают, бьются, точно пульс. Потом они стихают, остается лишь монотонный гул, напоминающий низкое жужжание бесчисленного множества пчел, но временами из этого гула вырывается резкий, пронзительный вопль, и с ним спорят голоса детей, высокие и звонкие, или радостные выкрики. Под однотонный гул я еще мог продолжать свой перевод, но, когда он начал перемежаться резкими, отрывистыми выкриками, смысл которых нельзя было определить, сосредоточиться было уже невозможно. Я встал, подошел к дышащему холодом окну, сразу остудившему мои пылавшие щеки и глаза, и сквозь замутненное стекло попытался рассмотреть деревню, уже подернутую сумерками. Снег, теперь мелкий и редкий, все еще идет. Окружающий долину лес, на который спускается темный молочный туман, сумрачен — он, словно огромные коричневатые ладони, прикрывает долину. Изо всех сил напрягаю уставшие глаза, чтобы увидеть флаги над универмагом; наконец они выплыли из тумана, унылые, блеклые, напоминая птиц со сложенными крыльями, — теперь цвета их тусклые, как черепки фарфора, утонувшие в мутной воде. Я никак не могу определить, что происходит возле универмага, но меня почему-то беспокоят доносящиеся оттуда крики, и из головы не идут женщины, неподвижно стоявшие перед закрытыми дверями, даже когда рядом с ними жестоко дрались двое немолодых мужчин. Я вернулся к столу, испытывая чувство бессилия и беспокойства. Мне пока еще удавалось заставить себя не спускаться в деревню, но я не мог запретить себе думать о том, что там начиналось нечто действительно необычное и к этому, безусловно, причастны Такаси и его футбольная команда. Не в состоянии продолжать перевод, я начал чертить на бумаге для черновиков, старательно срисовывая позвонки бычьего хвоста с банки, где была тушеная говядина, которую я съел на обед. Хвостовой позвонок цвета устрицы имеет выступы и впадины, идущие в самых неожиданных направлениях; маленькие углубления, будто выеденные насекомыми гнезда, назначение которых — придать силу хвосту быка, пока он жив и деятелен, совершенно невозможно представить себе: нечто напоминающее круглые крышки с двух сторон сустава, покрытые чем-то похожим на желатин. Сделав этот бессмысленный рисунок, на что ушло довольно много времени, я отложил карандаш и стал зубами выгрызать остатки засохшего желе на крышках, пытаясь понять, что оно напоминает на вкус. Мне показалось, суповой концентрат, который полагается еще варить, и застывший жир. Чувство бессилия достигает бездонных глубин, и я утопаю в пучине гнетущей тоски. Ничто не в состоянии вызволить меня оттуда. В пять часов за окном наступает полная тьма, но монотонный гул, время от времени перекрываемый возбужденными криками, не стихает. Иногда в него врываются пьяные выкрики. Вернулись к себе во флигель дети Дзин, возбужденно переговариваясь дрожащими от нетерпения голосами. Обычно, проходя мимо амбара, они стараются говорить потише, чтобы не мешать мне работать, но сегодня им нет дела до отшельника, запершегося на втором этаже. Они считают, что наравне со взрослыми участвовали в действиях, узаконенных деревенской общиной. Вскоре вернулись и обитатели главного дома — Такаси и его друзья, — и некоторое время во дворе было оживленно. Наступила ночь, но из деревни все еще долетали крики дерущихся пьяных компаний. Неожиданно раздался громкий, визгливый смех, он долго звучал, потом угас. Ужин принесла жена. Она повязала голову в виде тюрбана куском материи с раздражающе кричащим рисунком — похожий я видел у женщин, стоявших в толпе у моста. Я подумал, что жена пытается подладиться к грубой привлекательности молодых, ограниченных деревенских девушек, но подчеркнутый тюрбаном красивый, высокий лоб почему-то придает ей вид уныло-разумный. К тому же она еще не приняла свою вечернюю порцию виски. — Не слишком ли легкомысленное сооружение у тебя на голове? Или тебя омолодил юный дух футбольной команды? — произнес я жалкие слова снедаемого ревностью мужа, за что готов был откусить свой язык, таким я казался себе отвратительным. Жена молча взирала на раздирающие меня стыд и злость, демонстрируя бесконечную терпимость, казавшуюся даже несколько эксцентричной, — это стало свойственно ей с тех пор, как она начала пить, но лишь в те минуты, когда она не бывала пьяна, — и великодушно перешла к теме, занимавшей меня, но коснуться которой я не решался. — Эту материю я получила в универмаге, Мицу. Видел красный флаг? Это был знак, что король супермаркета бесплатно раздает постоянным покупателям по одной вещи на человека. Это началось в четыре часа, ужас, что там творилось. Здесь, наверное, тоже слышны были крики? Сначала женщины из окрестных, потом женщины из деревни, дети и даже мужчины буквально облепили вход — толкучка была страшная, — чтобы получить этот кусок материи на тюрбан, я сражалась отчаянно, меня чуть не затоптали! — В общем полный сервис, а? Что это означает: по одной вещи на человека? Наверное, не то, что каждый может взять любой предмет из находящихся в магазине без всяких ограничений? — Така фотографировал всех, кто выходил из универмага со своим трофеем: почти все женщины несли либо одежду, либо еду. Но с наступлением темноты можно уже было видеть мужчин, тащивших более крупные вещи. Видимо, мужчины, напившись водки, полученной в виде премии, воспользовавшись темнотой, вторично проникали в универмаг. Сначала бесплатно раздававшиеся товары лежали не на прилавках, а в другом, специально отведенном месте. Но как только ворвались женщины из окрестных, весь порядок сразу был нарушен. Потрясенный самим фактом рождения какой-то всепоглощающей силы, я, пытаясь упрятать за трусливой, горькой улыбкой потерянного, слабого чужака желание говорить о характере этой силы и ее направленности, неожиданно для себя сделал дурно пахнущее открытие, которое не могло не вернуть меня к реальным сомнениям. Из моей головы улетучилось простое удивление, и она наполнилась тяжелыми предчувствиями, усугубленными сложными ассоциациями: — Но ведь в универмаге не должна была выставляться водка для бесплатной раздачи. — Думаю, что, пока соблюдался порядок, люди, входившие в универмаг, увидели водочные бутылки рядом с выставленными бесплатными товарами. Там действительно были виски, сакэ и самогон. — Все это подстроил Така? — Я произнес имя своего брата с чувством легкого отвращения, испытывая непреодолимое желание отказаться от этого безрадостного мира и убежать назад, в детство. — Конечно, Мицу. Он скупил все, что было в винной лавке, и заранее доставил водку в универмаг. Идея бесплатной раздачи товаров постоянным покупателям возникла у короля супермаркета не случайно, он делает это ежегодно четвертого января, потому что у него скапливается много неходовых товаров. Он показывал список товаров, полученных во второй половине прошлого года; замысел у него простой — раздавать только самую плохую одежду и еду. К плану короля супермаркета Такаси добавил лишь то, что среди товаров появилась водка, потом он создал толчею, подстроив, чтобы магазин открыли позже, а служащих подучил устроить саботаж, как только войдут первые покупатели, благодаря чему те получили полную свободу действий. Когда я увидела, какой беспорядок ему удалось устроить, то подумала, что Така обладает недюжинным талантом организатора общественных волнений. — Когда же это Така удалось распространить свое влияние и на универмаг? Ведь беспорядок возник в общем-то стихийно, и все, о чем ты рассказываешь, Така придумал уже потом и сейчас просто хвастает, верно? — Понимаешь, Мицу, король супермаркета вместо служащих и сторожей, разъехавшихся на новогодние праздники по домам, нанял молодых ребят из деревни. Чтобы покрыть убытки, понесенные им из-за гибели тысяч кур, он решил заставить ребят с бывшей птицефермы потрудиться на него бесплатно. У Така и его друзей план созрел лишь после того, как король супермаркета предложил ребятам поработать. И все же, наверное, неплохо, что деревенским женщинам хотя бы частично удалось вернуть то, что выжал из них универмаг, правда? — Но добром это, пожалуй, не кончится, тем более что пьяные мужчины вытаскивали, видимо, и крупные вещи. Разве не похоже это на обыкновенный грабеж, учиненный окрестными и деревенскими? — сказал я, чувствуя, как горькая тоска вихрем врывается в мое сердце. — Конечно, Така и не рассчитывает, что все решится миром. Сегодня управляющего универмага ребята из футбольной команды заперли в конторе. А с завтрашнего дня должна начаться настоящая деятельность Така. И к этому изо всех сил стремится его футбольная команда. — Почему они так легко поддаются агитации Така? — с досадой высказал я недовольство, правда бесполезное. — После провала затеи с птицефермой все деревенские парни поняли, что им некуда податься, — сказала жена, дав наконец волю своему возбуждению, которое она до сих пор старательно скрывала. — Они этого не показывают, но в них действительно кипит неудовлетворенность. Даже самые честные, работящие ребята лишились всякой перспективы! Они не могут удовлетвориться тем, чтобы гонять мяч, просто они ухватились за первое, что им предложили, ничего другого им не представилось. Глаза жены сверкали огнем и стали даже влажными, точно от вожделения, но не налились кровью, как это обычно бывало в такие минуты. И тогда я понял, что после моего ухода в амбар жене удается, не прибегая к алкоголю, освобождаться от неясного, глубоко укоренившегося страха, который охватывал ее перед сном. И вместо того чтобы страдать от бессонницы и хандры, она явно вступила на путь избавления от своего недуга. Жена, так же как и «гвардия» Такаси, следует теперь его поучению: не пей, жизнь нужно делать трезвым. И без моей помощи, без помощи своего мужа, она преодолевает опасную пропасть. Я испытывал нежность к жене, но к той, которая, чувствуя себя, как побитая собака, пила в аэропорту, где мы ждали Такаси, и упорно твердила: у меня нет желания переучиваться. — Если ты, Мицу, намерен вмешиваться в действия Така, то предупреждаю: будь осторожен, тебе может здорово достаться от ребят, — сурово глянув на меня, сказала жена, чутко уловив, к чему стремится моя консервативная сущность, и сразу дав мне решительный отпор. В эту минуту она казалась молодой, крепкой, какой была до несчастных родов. — Возвращаясь из универмага, мы встретили настоятеля — он, кажется, придет к тебе посоветоваться, как лучше уладить сегодняшний инцидент. Ребята, вооруженные чем-то странным, угрожали настоятелю, и ему не оставалось ничего иного, как ретироваться. Така еще надеется на свои кулаки? Жена вытащила на свет, как вытаскивают из раковины тело моллюска, мое чувство собственного достоинства, которое я, сжав до предела, упрятал в самый укромный уголок, и нанесла по нему ощутимый удар. Злость воодушевила меня. — Я считаю себя абсолютно непричастным ко всему, что происходит в деревне. Я говорю это не из антипатии к Така — просто я отказался от намерения критиковать действия Така и его футбольной команды. Что бы здесь ни случилось, лишь только сообщение будет восстановлено, я сразу же покину деревню и постараюсь забыть все, — сказал я, снова убеждая себя, что думаю именно так. Если даже завтра вновь вскипят и долетят сюда полные неутоленной страсти вопли, странным образом смешавшие все мои чувства, я все равно должен продолжать свой перевод — внутренний диалог с покойным товарищем. Действительно, в поисках нужного слова я обычно думал: а какое слово употребил бы здесь товарищ? И в такие минуты мне казалось, будто я сосуществую с ним. Видимо, товарищ, который повесился, выкрасив голову в красный цвет, даже физически ближе мне, чем любой из живущих. — Я, Мицу, остаюсь с Така. Может быть потому, что сама я ни разу в жизни не преступала закон, это сильнее всего меня и привлекает в действиях Така. Ведь я бросила на произвол судьбы своего ребенка — звереныша, именно следуя законам нашей страны, — сказала жена. — Совершенно верно, так же и я жил. Честно говоря, у меня нет никакого желания, да и права нет критиковать чьи-либо поступки, кроме собственных. Просто иногда неожиданно для себя я забываю об этом. Мы оба опустили глаза и позорно замолчали. Потом жена робко наклонилась к моим коленям: — У тебя здесь прилипла дохлая муха, Мицу. Почему ты ее не стряхнешь? — послышался ее примирительно-проникновенный голос, в котором была разлита беспредельная нежность человека, испытывающего стыд. Проявляя полное послушание, я ногтем, испачканным в чернилах, соскреб с колена черный сухой комочек. Во всяком случае, мы все еще муж и жена, и у нас нет другого выхода, как бесконечно, вот так влачить совместную жизнь, подумал я. Для того чтобы развестись, наши сердца слишком истерзаны выпавшей нам тяжелой жизнью, и эта тяжелая жизнь сплавила их. — Когда ты, Мицу, раздавил муху, то муха, «предмет как таковой», не умерла — разрушился лишь феномен мухи, говорит Шопенгауэр. Высохнув, действительно превращаешься в «предмет как таковой», — прошептала жена, внимательно разглядывая маленький черный комочек. Ее слова должны были подхлестнуть меня, она этого не скрывала, но они лишь смягчили напряженность, не больше. Глубокой ночью, я уже спал, до моих ушей долетел похожий на галлюцинацию громкий девичий крик, то ли страх, то ли гнев — не разберешь. Я уже собрался было снова заснуть, благополучно растворив этот крик между дневными воспоминаниями и миром сна. Но когда он раздался снова, воспоминания и сон отступили и передо мной, точно на киноэкране, возник образ Момоко, кричавшей, широко открыв рот. Из главного дома донесся шум суетящихся людей. Я встал и, не зажигая света, босиком подошел к поблескивающему окну и глянул на главный дом. Снегопад прекратился, во дворе, где фонарь над входом четко освещал сугробы, стояли друг против друга Такаси в рубахе и трусах и парень в распахнутом коротком кимоно. На веранде, скрестив руки, выстроились в ряд ребята из футбольной команды — все, точно в форме, в одинаковых кимоно, на вате. Парень, стоявший против Такаси, один не был в теплом кимоно — создавалось впечатление, что молодежь изгнала его из своей среды. Обращаясь к Такаси, он возбужденно что-то доказывал. Такаси, прижав длинные руки к бокам, подавшись вперед, казалось, внимательно прислушивается к его словам. На самом же деле он, видимо, даже не давал себе труда вникнуть в объяснения провинившегося. Неожиданно Такаси подпрыгнул и сильно ударил его по уху. Что-то невероятно жестокое промелькнуло в облике Такаси и, казалось, даже сверкнуло опасной сиреневой вспышкой. Парень не сопротивляясь принимал удары Такаси, который был ниже его и уже в плечах, и только все отходил назад, пока не оступился и не упал. А Такаси навалился на упавшего и продолжал осыпать его ударами. Чувство физического омерзения оттого, что видишь рядом с собой жестокость родного тебе человека, огромной толстой палкой застряло у меня в горле. Ощущая горечь во рту, я, опустив голову, отступил во тьму и вернулся под одеяло. Такаси, беспрерывно бивший по голове несопротивлявшегося парня, который был моложе его, уже переступил грань «добровольного насильника» и своим пароксизмом жестокости проявил черты обычного преступника. Черты насильника и преступника, которые я увидел в Такаси во время этого отвратительного акта, становились все отчетливее и ярче, точно утренняя заря осветила всю долину, и в ее лучах в новом свете предстал инцидент возле универмага. От вспышки этого омерзительного насилия я мог бежать лишь в свой крошечный сон, заключенный во мне самом. Но сон никак не шел — голова пылала, гудела, как кипящий котел. После бесплодных усилий я, лежа на дне тьмы, открыл глаза и стал смотреть в молочно поблескивающее окно. Слабый свет в окне то разгорается, то, наоборот, бледнеет, кажется, что окно — это крышка разверзшейся позади темной пропасти. Свет и тьма сменялись с головокружительной быстротой. Я подумал, не оттого ли это, что я жестоко перетрудил свой единственный глаз, проведя несколько дней в беспрерывном ослепительном блеске снега. Страх потерять зрение сыграл роль успокоительного, вселив на миг пустоту в мою усталую горящую голову. Благодаря физическому страху за себя мне удалось неожиданно вытеснить из своего сознания яд, привнесенный туда садизмом брата, и я стал разглядывать свет и тьму в окне, погрузившись в страх, очищенный от всего постороннего. Вскоре в продолговатое окно проник яркий свет, и я понял, что это не галлюцинация ослабевшего зрения — просто взошла луна. Я снова встал с постели, подошел к окну и посмотрел на заснеженный лес, сверкавший в лунном свете. Ярко очерченные светом подъемы и еще более разительные от этой яркости черные провалы — кажется, что в их мраке блуждают вымокшие звери и нет им числа. Когда луну скрывают быстро плывущие облака, полчища зверей отступают в синевато-медную тень, а потом совсем пропадают во мраке. А когда снег на зубцах леса вновь начинает блестеть в лунном свете, снова выходят полчища лоснящихся от влаги поникших зверей. Под лунным светом фонарь над входом чуть расширил маленький желтоватый круг во дворе. Вначале я не обратил внимания на то, что было им освещено, но, присмотревшись, увидел, что на взрыхленном снегу сидит на корточках, обняв себя руками, избитый парень. Вокруг него валяются скрученное одеяло, кимоно на вате, посуда. Ребята, видно, окончательно изгнали его из своей компании. Он сидит, вобрав голову в плечи, неподвижно, как притаившийся лесной клоп. Во мне сразу же тает подъем, вселенный лесом, залитым лунным светом. Снова нырнув с головой в живительно-теплую темноту одеяла, я дышу на грудь и колени, но все равно дрожь в застывшем теле не унимается, зубы стучат. Вскоре послышались шаги и стали удаляться, но не в сторону деревни, а по дороге, ведущей в гору, к лесу. Доносилось легкое поскрипывание снега — значит, это была не собака, бежавшая в лес за плутавшим по снегу зайцем. На следующее утро, когда я еще лежал, жена принесла мне завтрак и рассказала про ночное происшествие; в ее словах, мне показалось, звучала неприязнь к насилию, принявшему такую отвратительную форму. Парень, нарушив уговор футбольной команды, выпил бутылку водки, которую он тайно принес из универмага, и, зазвав Момоко в дальнюю комнату, попытался овладеть ею. Момоко, простодушно позволившая пьяному среди ночи завлечь себя, была в вечернем платье, как у проститутки, которое она выбрала в универмаге. Парень, спьяну ошалев, набросился на соблазнительную городскую девушку. Когда Момоко начала бешено сопротивляться и подняла дикий крик, ему это показалось настолько невероятным, что он не смог избавиться от своего недоумения даже после того, как Такаси стал его избивать. У потрясенной Момоко началась истерика, она забилась в угол дальней комнаты, улеглась там, повернувшись к стене, и утром не встала. Выбросив вечернее платье, виновное в таком ужасном событии, она надела на себя всю одежду, какая только у нее была, и, вооружившись палкой, притаилась в своем углу. Направляясь в амбар, жена заметила в вытоптанном снегу брошенную во дворе металлическую палку изгнанного парня с фамильным знаком «свет». — Судя по звуку шагов, я думаю, он ушел в лес. Интересно, куда же он направляется? — Не собирается ли он, пройдя лес, выйти к Коти? Ведь во время восстания восемьсот шестидесятого года молодые ребята, предавшие своих товарищей и изгнанные за это, бежали в лес, — сразу же нашла жена несколько фантастическое объяснение. И я почувствовал, что она жалеет Момоко меньше, чем провинившегося парня. — Ты говоришь так потому, что не знаешь, как опасно заходить в чашу леса. Идти по лесу снежной ночью — верное самоубийство. На тебя слишком подействовал рассказ Така о восстании, — сразу пресек я романтический вздор жены. — Хоть его и выгнали из футбольной команды, это ведь еще не значит, что он должен уйти из деревни, верно? Така не имеет возможности принудить его к этому. Совсем не исключено, что прошлой ночью, когда Така избивал бедного парня, слишком прямолинейно истолковавшего бессознательное кокетство Момоко, возможно, самого Така ребятам следовало избить до полусмерти и изгнать из своей компании. — Мицу, помнишь слова Хоси, плакавшего тогда в аэропорту? Ты просто не понимаешь теперешнего Така, не знаешь его, — возразила жена убежденно. — Росший рядом с тобой наивный малыш Така прожил жизнь, какой тебе не постичь, да и не представить никогда. — Но даже если парень и оказался в безвыходном положении, чувствуя, что не может оставаться в деревне после того, как его изгнали из команды, предводительствуемой Така, то от восемьсот шестидесятого года нас ведь отделяют уже более ста лет. И беглецы имеют возможность направляться по прекрасной дороге к морскому побережью, верно? Зачем же ему понадобилось бежать в лес? — Парень понимает, что разгром, учиненный в универмаге, — преступление. И если бы он пошел в соседний город, его бы, возможно, арестовала полиция, которая, безусловно, наготове — королю супермаркета уже, наверное, сообщили нанятые им люди. Во всяком случае, он мог этого опасаться, правда? Видимо, ты действительно не представляешь себе психологическую сплоченность ребят из футбольной команды, их внутреннее единство с Така. — Я совсем не считаю, что если я родился в деревне, то до сих пор существуют узы, связывающие меня с ней, и что благодаря им я прекрасно понимаю деревенских ребят, скорее наоборот, — сказал я, немного отступая. — Я объективно высказал мнение благоразумного человека. А если в результате пропагандистских манипуляций Така ребят из футбольной команды охватил массовый психоз, то, естественно, мои благоразумные рассуждения ничего не стоят. — Оттого что это не касается тебя, Мицу, не следует все упрощать, называя психозом. Ты сам, когда твой товарищ покончил с собой, не упрощал ничего, не делал подобных обобщений, верно? — упорно и неотступно преследовала меня жена. — Ладно, посоветую Така послать в лес поисковый отряд, — капитулировал я. Когда я возвращался к себе, умывшись у колодца, чтобы не заходить на кухню, оттуда выскочили возбужденные ребята. Во двор входил низкорослый мужчина в старом дождевике, какие носят лесорубы, волоча на санях, наскоро связанных из бамбука, на котором остались еще листья, человека, до самой шеи укутанного в тряпье, точно бабочка-мешочница. Навстречу мужчине шел Такаси. Стремительно выскочившие из дому ребята, казалось, готовы были наброситься на него, и тот, подавшись назад, уже было повернулся и собрался бежать, но его удержал Такаси. Сощурившись от утреннего света, отражаемого вытоптанным снегом, я увидел тонкий, худой профиль с почти закрытым глазом, и сразу же в моей памяти всплыли воспоминания десятилетней давности: это был отшельник Ги. Голова его, маленькая, похожая на высушенные головы, которые изготовляют индейцы, вынув черепные кости, уши, крошечные, не больше первой фаланги большого пальца, а вокруг них какие-то неестественные складки. На эту маленькую головку надета мелкая, ящичком, фуражка — точь-в-точь старинный почтальон. Между выгоревшей на солнце фуражкой и пожелтевшей бородкой поместилось малюсенькое личико, покрытое пятнами и серой щетиной, оно застыло в страхе. Такаси, сдерживая наступающих сзади ребят, говорит тихим, ласковым голосом, точно уговаривая напуганную козу. Старик, продолжая стоять, откинувшись назад, с полузакрытыми глазами, отвечая Такаси, быстро двигает сухими коричневатыми губами, точно пальцами, пытающимися что-то схватить. Потом отшельник Ги качает головой с таким видом, будто в глубине души раскаивается, что спустился из леса, приволочив сани, и стыдится выставлять на щедрый свет все, что имеет к нему отношение. Такаси приказал членам футбольной команды вынуть из саней укутанного в лохмотья парня и отнести его в дом. Вслед за ребятами, оживленными, точно они участвуют в праздничном шествии с паланкином, Такаси ведет в дом слегка упирающегося отшельника Ги, обняв его за узкие плечи. Я остался во дворе один и стал разглядывать брошенную на рыхлом снегу связку бамбука с намерзшим на ней снегом. Переплетенная грубой веревкой связка свежесрубленного бамбука выглядела преступником, совершившим беззаконие и понесшим за это наказание. — Нацу-тян кормит отшельника Ги. — Поворачиваюсь — живой румянец на загоревшем лице Такаси, преграждающем мне дорогу, его карие глаза, горящие диким блеском, как у пьяного, рождают у меня иллюзию, будто мы разговариваем в разгар лета, стоя у моря. — Ночью отшельник Ги, как обычно, спустился в долину. На рассвете, возвращаясь в лес, он заметил парня, который шел, углубляясь в чащу. Он последовал за ним и пришел на помощь, когда тот едва не погиб, совсем измучившись и уже не находя в себе сил двинуться дальше. Ты представляешь, Мицу? Парень решил пересечь утопающий в снегу лес и выйти в Коти. Он отождествил себя с ребятами, восставшими в восемьсот шестидесятом! — Именно так и подумала Нацуко, еще до того как отшельник Ги привез его сюда, — сказал я и замолчал. Гонимый стыдом и отчаянием оттого, что его отвергли товарищи, пробираясь сквозь снежные сугробы в кромешной тьме, этот парень в своем воображении рисовал себя крестьянским сыном в восемьсот шестидесятом году, собравшим волосы в пучок. Наивный парень, которого гнал вперед все усиливающийся страх, с трудом пробираясь сквозь снежные заносы в ночном лесу, окруженный тьмой, — разве мог он почувствовать, что с тех пор минуло уже сто лет? Если бы прошлой ночью он упал и замерз, то, видимо, умер бы совершенно той же смертью, какой умирали юноши в восемьсот шестидесятом. Все даты перепутались в его затуманенной голове. — Поскольку у этого парня появились первые симптомы такого рода — стремление отождествлять себя с молодежью восемьсот шестидесятого года, видимо, теперь это передастся всем ребятам из футбольной команды. А я распространю это и среди всех жителей деревни. Я хочу возродить в деревне бунтарский дух предков прошлого столетия и воплотить его в нечто более реальное, чем танцы во славу Будды. И это вполне возможно, Мицу! — Ради чего же, наконец, ты стремишься к этому, Така? — Ради чего? Ха-ха. Когда повесился твой товарищ, ты думал, ради чего он это сделал? Ты когда-нибудь задумывался, ради чего ты живешь? Даже если и поднять в деревне восстание нового типа, это, пожалуй, ничего не даст. Но не удастся ли мне со всей глубиной прочувствовать по крайней мере движение души брата нашего прадеда? Вот о чем я уже давно страстно мечтаю. Когда я вернулся к себе, капель от снега, толстым слоем лежавшего на крыше и таявшего под лучами солнца, бамбуковой шторой окружила дом. И я, точно прадед, с ружьем, привезенным из цивилизованного мира, защищавший себя и свое имущество, мечтал отгородиться этой капелью от всего происходящего в деревне. 10. Призрачный бунт Беспрерывно, с самого утра звучит музыка танцев во славу Будды — большие барабаны, малые барабаны, гонги. Музыка, медленно приближающаяся, звучит непрерывно. Даан, дан, дан! Даан, дан, дан! Даан, дан, даан, дан! Даан, дан, дан! — такой ритм длится уже четыре часа. Из окна своего дома я провожаю взглядом отшельника Ги, поднимающегося по тропинке в лес. Уложив на сани одеяло, полученное от жены взамен тряпья, склонив голову, будто погруженный в свои мысли, он поднимается по крутой заснеженной тропе, твердо ставя ноги. Голос, каким я задал вопрос жене, когда она принесла мне на второй Этаж обед — рисовые колобки и банку кеты, не забыв и консервный нож, был хриплым из-за не умолкавшей ни на минуту ненавистной музыки, от которой невозможно было никуда укрыться, он прозвучал грубо, точно голос незнакомого мне человека, я даже сам это почувствовал. — Эта не ко времени музыка — ее тоже выдумал ваш предводитель Така? Музыкой танцев во славу Будды он что, собирается вызвать у жителей деревни ассоциации, связанные с восстанием восемьсот шестидесятого года? Но это бездарная выдумка — от нее лишь одно беспокойство. Она кружит голову только Така и вам — вот в чем дело. Разве барабанами и гонгами поднимешь давно утративших боевой дух деревенских ветеранов?! — Во всяком случае, музыка хоть тебя, Мицу, разозлила. Того самого Мицу, который решил не проявлять никакого интереса к происходящему в деревне, — спокойно возразила жена. — Кстати, консервы — трофей, добытый грабежом универмага, возобновленным сегодня утром, так что, если ты не хочешь быть замешанным в нем даже самую малость, можешь их не есть. Принесу тебе чего-нибудь другого. Я открыл банку — не потому, что хотел быть замешанным в делах Такаси и его товарищей, а чтобы показать, что я игнорирую провокацию жены. А кету я вообще не ем. Вчерашний грабеж универмага, по мнению жителей деревни, возник стихийно. Судя же по словам жены, Такаси со своими приятелями начали сегодня с утра всех убеждать, что вчерашний грабеж был делом незаконным и, поскольку жители деревни все равно уже участвовали в нем, нет оснований прекращать его.

The script ran 0.035 seconds.