1 2 3 4
Оставшись в машине один, он окончательно расстроился. К вечеру стало жарко и душно, дорога бежала теперь по равнине. Высоко в небе, медленно, без грома, словно задумав не оставить земле ни глотка воздуха, собиралась гроза. Сейчас мистеру Шифтлету не хотелось быть одному. И потом, как владелец машины, он чувствовал себя в долгу перед теми, у кого машины не было, и следил, не появится ли на дороге человек с поднятой рукой. Мимо изредка проплывали дорожные щиты, предупреждавшие: «Будь осторожен! Береги чужую жизнь — спасешь свою!»
По сторонам узкого шоссе тянулись сухие поля, среди них попадались лачуги и заправочные станции. Солнце начало опускаться. Машина бежала прямо на этот рдеющий шар, казавшийся через ветровое стекло чуть приплюснутым снизу и сверху. Наконец мистер Шифтлет увидел на обочине парнишку в комбинезоне и серой шляпе и, притормозив, остановился около него. Руки парень не поднимал, но при нем был небольшой картонный чемодан, да и шляпа была заломлена так решительно, что сомнений не оставалось — он уезжал навсегда.
— Я вижу, ты ждешь попутку, сынок, — сказал мистер Шифтлет.
Ничего не ответив, тот открыл дверцу, уселся, и мистер Шифтлет поехал дальше. Чемодан парнишка поставил к себе на колени, а на него положил руки. Потом отвернулся и стал смотреть в боковое стекло. Мистер Шифтлет совсем приуныл.
— Сынок, — заговорил он через минуту, — раз уж моя мать — лучшая в мире, твоя, надо думать, занимает второе место.
Мальчик окинул его быстрым угрюмым взглядом и снова уставился в окно.
— Мать ни с кем не сравнишь, сынок! — продолжал мистер Шифтлет. — Лишь она одна никогда не отступится от сына, это она, посадив его на колени, обучила первой молитве, растолковала ему, что хорошо, а что дурно, это она следила, чтобы он все делал по справедливости. Я проклинаю тот день, когда ушел от своей мамы, ни о чем в жизни я так не жалел.
Мальчик заерзал на сиденье, но на мистера Шифтлета даже не взглянул. Затем убрал ладони с чемодана и взялся за дверную ручку.
— Моя мама была ангел небесный, — объявил мистер Шифтлет сдавленным голосом.— Господь взял ее из рая и дал мне, а я ее бросил.
Его глаза как по заказу заволокло слезами. Машина еле двигалась.
Мальчишка сердито повернулся к нему.
— А иди ты к черту, — закричал он. — Шлюха, вот она кто, моя мать, а твоя — вонючка. — И, рванув дверь, он вместе с чемоданом соскочил в кювет.
Мистер Шифтлет был так поражен, что шагов сто проехал, не закрывая дверцу и не прибавляя скорости. Солнце тем временем закрыла туча — серая, как шляпа парнишки, и напоминающая по форме репу; другая туча, еще страшнее, припала к земле позади машины. Мистеру Шифтлету казалось, что мировая скверна вот-вот захлестнет его. Он воздел руку вверх и снова уронил ее себе на грудь.
— Господи, — взмолился он, — разразись грозой, смой всю гниль с земли этой!
Огромная репа продолжала медленно опускаться. Через несколько минут сзади рванул раскат грома и неправдоподобно большие капли дождя застучали, точно крышки от консервных банок, по багажнику автомобиля. Мистер Шифтлет резко нажал на газ и, высунув из окна культяпку, помчался наперегонки с прыгающими каплями в сторону Мобила.
СЧАСТЬЕ
Руби вошла в парадное многоквартирного дома и опустила на стол вестибюля бумажный пакет с четырьмя банками консервированной фасоли номер три. Слишком усталая, чтобы разнять обхватившие пакет руки или выпрямиться, она повисла на нем, обмякнув верхней половиной тела и пристроив поверх пакета голову, похожую на большой овощ с багровой ботвой. С каменным неузнаванием она уставилась на лицо в темном желто-крапчатом зеркале по ту сторону стола. К правой щеке пристал шероховатый капустный лист — она пронесла его так добрых полдороги. Руби яростно смела его плечом и выпрямилась, бормоча голосом, полным жаркого сдавленного гнева: «Листовая капуста, листовая капуста». Встав во весь рост, она оказалась женщиной невысокой, формами напоминающей погребальную урну. Темно-красные волосы были уложены вокруг головы завитками, иные из которых от жары и долгого пути домой из продовольственного магазина взбунтовались и бешено топорщились в разные стороны. «Листовая капуста!» — повторила она, сплевывая слова, точно ядовитые семена.
Они с Биллом Хиллом уже пять лет как не ели листовой капусты, и она не собиралась готовить ее постоянно. Сегодня она купила для Руфуса, и одного раза ему хватит. После двух лет военной службы Руфус мог бы уже стать человеком, готовым питаться по-человечески, — но нет. Когда она спросила его, чего бы он хотел вкусненького, он никакого цивилизованного блюда не назвал — сказал, листовой капусты. Она надеялась, армия Руфуса встряхнет, разовьет маленько. Какое там — развития в нем было не больше, чем в половой тряпке.
Руфус — это был ее младший братец, только-только из Европы, с войны. Он потому стал у нее жить, что Питмана, где они выросли, больше не было. Все, кто жил в Питмане, сочли за лучшее куда-нибудь перебраться — одни в мир иной, другие в город. Что до нее самой, она вышла замуж за Билла Б. Хилла, приезжего из Флориды, продававшего «Чудо-Продукты», и стала жить в городе. Если бы Питман еще существовал, Руфус туда бы и вернулся. Если бы в Питмане сейчас бродила по дороге хоть одна полудохлая курица, Руфус поселился бы там, чтобы ей не было скучно. Руби не любила говорить и думать такое про родню, тем более про собственного брата, но что делать — никчемный человек. «Мне через пять минут это ясно стало», — сказала она Биллу Хиллу, а Билл Хилл отозвался не улыбаясь, со спокойным лицом: «Мне через три». Страх как стыдно было, что такой муж видит, какой у тебя брат.
И ничего тут, думалось ей, не сделаешь. Руфус был как все остальные дети. Она одна была в семье не такая, одна с развитием. Она вынула из сумочки карандашик и нацарапала на пакете: «Билл, занеси наверх». Потом, стоя внизу лестницы, стала собираться с силами для подъема на четвертый этаж.
Лестница была узкой черной прорезью посреди дома. Ее устилал мышиного цвета ковер, который словно бы рос прямо из ступеней. Руби казалось, что они уходят вверх почти отвесно, как на колокольню. Лестница высилась. Руби стояла у ее подножия, а она не просто высилась — делалась ей назло все круче. Чем дольше Руби смотрела, тем шире раскрывался у нее рот и тем сильнее кривился, выражая полнейшее отвращение. Нет, не в таком она состоянии, чтобы куда-либо подыматься. Она нездорова. Об этом ей сказала мадам Золида, но она и так знала.
Мадам Золида была гадалка по руке на Хайвей, 87. Она сказала: «Долгая болезнь», но добавила шепотом с хитрым таким, заговорщическим видом: «Она принесет вам счастье!» И, улыбаясь, откинулась на спинку кресла — дородная, с зелеными глазами, которые свободно туда-сюда крутились в глазницах, точно смазанные маслом. Она могла бы этого и не говорить. Руби знала уже, что за счастье. Переезд. У нее два месяца держалось отчетливое чувство, что они переберутся в другое место. Билл Хилл не будет больше откладывать. Он же не хочет ее угробить. Где ей хотелось жить, это в каком-нибудь из новых микрорайонов — она начала подниматься, клонясь вперед и держась за перила, — там у тебя все рядышком: и аптека, и продовольственный, и кино. А как они сейчас в центре живут, ей до больших улиц идти восемь кварталов, а до супермаркета и еще подальше. Пять лет она ни слова не говорила, но теперь, когда со здоровьем неизвестно что по таким молодым годам, он что думает, она убивать себя станет? Она ведь и присмотрела уже кое-что на Медоукрест-хайтс — бунгало на две семьи с желтенькими парусиновыми тентами. Она остановилась на пятой ступеньке перевести дух. Такая молодая — всего тридцать четыре, — и надо же, пяти ступенек хватило. Ты лучше не спеши, деточка, сказала она себе, мало еще тебе лет, чтобы себя доканывать.
Тридцать четыре — какая там старость, это вообще, считай, не годы. Она помнила свою мать в тридцать четыре — желтое, сморщенное старое яблоко, и кислое в придачу, у нее вечно был кислый вид, она вечно всем была недовольна. Вот сравнить себя и ее в этом возрасте. Материнские волосы были ух какие седые — ее-то волосы не были бы, пусть бы даже она их не красила. Дети, вот что гробило мать, их родилось у нее восьмеро — двое сразу мертвые, один умер на первом году, одного переехала сенокосилка. С каждым новым мать становилась мертвей — и все чего ради? Просто она лучшей доли не знала. Невежество, родное наше невежество. Чистейшее, махровое.
Две сестры у нее, обе замужем по четыре года и у каждой по четверо детей. Она не понимала, как сестры это сносят, — ведь каждый раз к врачу, каждый раз в тебя инструменты суют. Она вспомнила, как мать рожала Руфуса. Она, одна из сестер, не могла терпеть и ушла в Мелей, в этакую даль, десять миль по жаркому солнцу — смотреть кино, чтобы не слушать эти вопли. Просидела два вестерна, фильм ужасов и киносериал, потом протопала всю дорогу обратно, и на тебе — оказалось, все только начинается, ночь напролет пришлось слушать. Сколько мук ради Руфуса! В котором, как выясняется, пороху не больше, чем в кухонном полотенце. Она представила себе, как он ждет, еще не родившись, там где-то, нигде, просто дожидается того часа, когда можно будет из матери, которой всего тридцать четыре, сделать старуху. Она яростно схватила перила и, мотнув головой, поднялась еще на ступеньку. Боже ты мой, как он
ее огорчил! После того, как она всем подругам сказала, что брат едет домой с войны, Руфус является с таким видом, будто ни разу в жизни не вылезал из свинарника.
И старый какой-то. Старей на вид, чем она, — и это при разнице в четырнадцать лет! Она-то для своего возраста очень молодо выглядит. Хотя тридцать четыре — это никакой и не возраст, и, что бы там ни было, она замужем. Подумав про это, она волей-неволей улыбнулась, потому что у нее все получилось куда лучше, чем у сестер, — те повыходили за местных. «Дыхания нет», — пробормотала она, вновь останавливаясь. Решила — надо присесть.
Двадцать восемь ступенек в каждом марше — двадцать восемь.
Села и подскочила, почувствовав что-то под собой. Перевела дыхание и вытащила предмет — оказалось, пистолет Хартли Гилфита. Девять дюймов поганой жести! Хартли был шестилетний пацан с пятого этажа. Была бы она его мать, она бы так его взгрела и столько раз, что он зарекся бы оставлять свои штуковины на общей лестнице. Она запросто могла упасть и убиться! Но его дура мать пальцем сыночка не тронет, даже если она пожалуется. Только и знает, что орать на него да объяснять всем и каждому, какой он у нее толковый. Маленькое Счастье — вот как она его называет. «Это все, что мне оставил его бедный папа!» Его папа на смертном одре сказал: «Ты, кроме него, ничего от меня не получила», а она ему на это: «Родман, я получила от тебя счастье!» — вот и стала называть его Маленьким Счастьем. «Взгрела бы это счастье по заднему месту»,— пробормотала Руби.
Лестница размашисто ходила вверх-вниз, как детская доска-качели с ней, Руби, в неподвижной середине. Только бы с тошнотой справиться. Хватит того раза. Теперь нет. Нет. Только без этого. Она плотно притиснулась к ступеньке, закрыв глаза и пережидая головокружение, — вот наконец чуть полегчало, тошнота отошла. Нет, ни к каким врачам я не пойду, сказала она. Нет. Дудки. Только без этого. Если без памяти понесут, не иначе. Она сама как надо себя врачевала все эти годы — ни приступов тошноты сильных, ни выпавших зубов, ни детей, и все сама. Не береглась бы, у нее уже пятеро бы прыгало.
Она не раз и не два думала — эта болезнь, которая отнимает дыхание, может, это сердце? Бывало, при подъеме по лестнице еще и в груди кололо. Она хотела, чтобы это было именно сердце. Его ведь не вырежут, до этого у них не дошло пока. Нет, к больнице она и близко не подойдет, им придется стукнуть ее по голове и отнести — только так. Им придется… а вдруг она без этого умрет?
Да нет, не умрет.
А вдруг?
Она заставила себя отсечь эти мрачные мысли. Всего-навсего тридцать четыре, и постоянной болезни никакой нет. Она толстенькая, цвет лица хороший. Опять сравнив себя с матерью в те же тридцать четыре, она ущипнула себя за руку и ухмыльнулась. Что мать, что отец — смотреть ведь не на что было, она рядом с ними ого-го! Сухие они были, сушенные-рассушенные, а все Питман, он кого хочешь высушит, а теперь уже и сам ссохся и сморщился вконец. Кто бы мог подумать, что она оттуда! Такая живая, такая налитая. Она встала, держась за перила, но улыбаясь сама себе. Теплая, красивая, толстенькая, но не слишком — такая в точности, как нравится Биллу Хиллу. Она слегка прибавила в последнее время, но он не заметил, только, может, более радостный стал, а почему — сам не знает. Она ощутила себя во всей слаженной цельности — цельное существо, поднимающееся по лестнице. Она одолела первый марш и, довольная, посмотрела вниз. Может, если бы Билл Хилл разок упал с этой лестницы, они переехали бы. Да ладно, переедут и так! Мадам Золида что знает, то знает. Она рассмеялась вслух и двинулась дальше по коридору. Вдруг, напугав ее, скрипнула дверь мистера Джерджера. О Боже, подумала она, этот. Мистер Джерджер со второго этажа был маленько чокнутый.
Он смотрел, как она идет по коридору.
— Доброе утро! — сказал он, высунувшись за дверь верхней половиной тела. — Хорошего вам утречка!
Вид у него был козлиный. Крохотные глазки-изюминки, бороденка клинышком, пиджак из непонятно какой ткани — то ли почерневшей зеленой, то ли позеленевшей черной.
— Доброе утро, — отозвалась она. — Как поживаете?
— Отлично! — воскликнул он. — Просто отлично в этот чудеснейший день!
В семьдесят восемь лет его лицо было точно мучнистой росой подернуто. По утрам он занимался — читал и писал, а во второй половине дня ходил туда-сюда по улицам, останавливал детей и задавал им вопросы. Если слышал чьи-то шаги по коридору, всякий раз открывал дверь и выглядывал.
— Да, день погожий, — сказала она устало.
— А вы знаете, чей сегодня славный день рождения?
Руби покачала головой. Вечно у него какой-нибудь такой вопросик. О чем-нибудь историческом, чего никто не знает, — спросит, а потом закатит речугу. Раньше он в школе преподавал.
— Угадайте, — не отставал он.
— Авраама Линкольна, — промямлила она.
— Фу! Совсем не стараетесь, — сказал он. — А если подумать?
— Джорджа Вашингтона,— сказала она, начав подниматься дальше.
— Стыдно! — закричал он. — Муж оттуда, а вы не знаете! Флориды! День рождения Флориды! Идите-ка сюда.
Он исчез в своей комнате, поманив Руби длинным пальцем.
Спустившись на две ступеньки, она сказала: «Мне вообще-то надо идти» — и просунула голову в дверь. Размером комната была с большой шкаф, и стены сплошь были оклеены открытками с местными зданиями; это создавало иллюзию пространства. С потолка свисала лампочка, светившая на мистера Джерджера и его маленький стол.
— Вот, слушайте.
Склонясь над книгой, он стал водить пальцем по строчкам:
— «Третьего апреля тысяча пятьсот шестнадцатого года, в праздник Пасхи, он подошел к оконечности нашего континента». Кто — он? Знаете?
— Христофор Колумб, — сказала Руби.
— Понс де Леон, — закричал он. — Понс де Леон! Вам бы следовало о Флориде знать. Муж ведь оттуда.
— Да, он родился в Майами, — сказала Руби. — Он не из Теннесси.
— Флорида — штат неблагородный, но важный,— сказал мистер Джерджер.
— Еще какой важный, — согласилась Руби.
— Вы знаете, кто такой был Понс де Леон?
— Основатель Флориды, — бодро ответила Руби.
— Он был испанец, — сказал мистер Джерджер. — А знаете, что он искал?
— Флориду, — сказала Руби.
— Понс де Леон искал источник юности, — сказал мистер Джерджер, закрыв глаза.
— Надо же.
— Некий родник, — продолжал мистер Джерджер, — чья вода дарила пьющим вечную молодость. Иными словами — он стремился всегда быть молодым.
— Нашел он его? — спросила Руби.
Мистер Джерджер молчал, не торопясь открыть глаза. Потом заговорил:
— Вы подумали — нашел? Вы подумали — нашел? И могло, по-вашему, так быть, что никто другой этим источником не воспользовался? Могло, по-вашему, так быть, что на земле остался хоть один человек, не пивший оттуда?
— Я не сообразила, — сказала Руби.
— Никто теперь не соображает, — пожаловался мистер Джерджер.
— Мне вообще-то надо идти.
— Источник был найден, — сказал мистер Джерджер.
— Где? — спросила Руби.
— Я пил из него.
— И куда вы ради этого отправились? — спросила она. Она наклонилась к нему ближе, и на нее повеяло его запахом — все равно что сунуть нос под крыло сарычу.
— В мое собственное сердце, — сказал он, кладя ладонь себе на грудь.
— А… — Руби отодвинулась. — Ну, мне пора. Брат, наверно, дома.
Она переступила порог.
— Спросите мужа, знает ли он, чей сегодня славный день рождения,— сказал мистер Джерджер, глядя на нее с напускной скромностью.
— Спрошу, спрошу.
Она повернулась и дождалась звука дверной защелки. Потом оглянулась, убедилась, что дверь действительно закрыта, выдохнула воздух и секунду постояла, глядя в темную лестничную высь.
— Боже милосердный, — сказала она. Чем выше, тем мрачнее и круче.
К тому времени, как она поднялась на пятую ступеньку, дыхания уже опять не стало. Отдуваясь, одолела еще несколько. Потом остановилась. Заболело в животе — словно какой-то кусочек толкается во что-то другое. Такое уже с ней было несколько дней назад. Эта боль ее сильней всего испугала. Слово «рак», которое пришло ей тогда на ум, она тут же выгнала и больше не пускала, потому что никакой такой ужас с ней случиться не может, а не может потому, что просто не может. Сейчас вместе с болью вернулось и слово, но она схватила мадам Золиду и разрубила ею слово пополам. Все кончится счастьем. Она разрубила надвое и половинки, потом рубила еще и еще, пока не остались невнятные клочки. Ей захотелось сделать остановку на третьем этаже — если, конечно, доберется до третьего, вот ведь беда какая, — и поговорить с Лаверной Уоттс. Лаверна, помощница педикюрши, была ее хорошей подругой.
Дошла-таки, хватая воздух ртом, с таким ощущением, будто коленные чашечки полны пенистой газировки, и постучала в дверь Лаверны рукояткой пистолета, забытого Хартли Гилфитом. Прислонилась передохнуть к дверной стойке—и внезапно пол вокруг провалился. Стены почернели, и она завертелась в пустоте, не в силах дышать, в ужасе от предстоящего падения. Потом в дальней дали отворилась дверь, и она увидела стоящую в проеме крохотную Лаверну — дюйма четыре ростом, не больше.
Лаверна, высокая особа с волосами соломенного цвета, громко расхохоталась и хлопнула себя по бедру, как будто ей показали что-то страшно уморительное.
— С оружием! — воскликнула она. — Ну и вид! С оружием!
Проковыляв к софе, она рухнула на нее и высоко вскинула ноги — а затем бессильно, с глухим стуком их уронила.
Пол под Руби поднялся до такой высоты, что она могла теперь его видеть, и застыл чуть наклонно. С жутчайшей сосредоточенностью во взоре она нащупала его ногой и оперлась. В глубине комнаты показалось кресло, и она двинулась к нему, осторожно ставя ноги одну перед другой.
— Тебя в шоу про Дикий Запад надо отдать! — сказала Лаверна Уоттс. — Обхохочешься!
Руби добралась до кресла и кое-как села.
— Замолчи, — сказала она хрипло.
Лаверна сидя наклонилась вперед, показала на нее пальцем и опять упала на спину, сотрясаясь от смеха.
— Хватит! — закричала Руби. — Хватит! Я больна. Лаверна встала и в два или три больших шага пересекла
комнату. Приблизившись к Руби, нагнулась, прищурила один глаз и посмотрела ей в лицо, как в замочную скважину.
— Ты лиловая какая-то, — сказала она.
— Я больна, ясно тебе? — мрачно отозвалась Руби. Лаверна постояла, поглядела — и чуть погодя скрестила руки на груди, многозначительно выпятила живот и пустилась раскачиваться взад-вперед.
— Ну, и зачем ты явилась сюда с этим пистолетом? Где его подобрала?
— Села на него, — промямлила Руби.
Лаверна стояла, покачивала животом, и ее лицо приобретало мудрое-премудрое выражение. Тем временем Руби, откинувшись в кресле, разглядывала свои ступни. Комната мало-помалу успокаивалась. Руби вдруг села прямо и вытаращилась на свои лодыжки. Опухли! Нет, никаких врачей, завела она мысленно ту же шарманку, не пойду, и все. Не пойду.
— Не пойду, — пробормотала она вслух, — никаких врачей, никаких…
— И сколько же ты намерена держаться? — спросила Лаверна и захихикала.
— Опухли у меня лодыжки?
— По-моему, какие были, такие и есть, — сказала Лаверна, вновь шлепнувшись на софу. — Толстоватые, да.
Свои ступни она водрузила на изножье софы и легонько ими повращала.
— Как тебе туфли?
Туфли были травяного цвета, на очень высоких и тонких каблуках.
— Опухли, мне кажется, — сказала Руби. — На последних ступеньках перед тобой я жутко себя чувствовала, по всему телу…
— Тебе надо к врачу.
— Нет, мне не надо ни к какому врачу, — отрезала Руби. — Сама могу о себе позаботиться. Я, по-моему, неплохо справлялась все это время.
— Руфус дома?
— Не знаю. Я всю жизнь от врачей стараюсь подальше. Я всю жизнь… А что?
— Что — а что?
— Почему ты спросила, дома ли Руфус?
— Руфус очаровашка, — сказала Лаверна. — Хочу у него узнать, как ему мои туфли.
Руби выпрямилась с яростным видом, вся розовая и лиловая.
— При чем тут Руфус? — зарычала она. — Он дитя малое. — (Лаверне было тридцать.) — Какое ему дело до женских туфель?
Лаверна села прямо, сняла одну туфлю и заглянула внутрь.
— «Девять-вэ» размерчик, — сказала она. — Сдается мне, ему бы понравилось то, на что она надевается.
— Руфус младенец, понятно? У него нет времени рассматривать твои ноги. Нет времени на всякое такое.
— Ну что ты, времени у него как раз вдоволь, — сказала Лаверна.
— Ага, — пробормотала Руби и опять увидела, как он ждет, имея вдоволь времени в запасе, там где-то, нигде, еще не родившись, просто дожидается того часа, когда можно будет сделать мать еще мертвей.
— Вроде и правда у тебя лодыжки опухли, — сказала Лаверна.
— Да, — сказала Руби, шевеля ими. — Да. Как-то тесно мне там. Я жутко себя чувствовала на этой лестнице — дыхания никакого, по всему телу теснота какая-то, в общем — ужасно.
— Тебе к врачу надо.
— Нет.
— Ты была хоть раз?
— В десять лет меня однажды приволокли, — сказала Руби, — но я удрала. Втроем держали, не удержали.
— Что у тебя было?
— Почему ты на меня так смотришь?
— Как?
— Да так, — ответила Руби. — Животом качаешь, вот как.
— Я просто спросила, что у тебя тогда было.
— Чирей. Негритянка одна мне потом сказала, что делать, я сделала, и все прошло.
Она грузно сидела на краю кресла и смотрела вперед, казалось — вспоминала более легкие времена.
Лаверна тем временем пустилась по комнате в комический пляс. Сделала, согнув колени, два-три замедленных шага в одну сторону, потом двинулась назад, потом медленно и как бы с трудом брыкнула ногой. Запела громким гортанным голосом, вращая глазами: «Все они лопочут дружно — МАМОЧКА! МАМОЧКА!» Стала протягивать руки, точно выступала с эстрадным номером.
Руби бессловесно открыла рот, и яростное выражение сползло с ее лица. Полсекунды сидела неподвижно; потом вскочила с кресла.
— Не у меня! — закричала она. — Только не у меня! Лаверна остановилась и молча смотрела на нее с мудрым-премудрым видом.
— Не у меня! — кричала Руби. — Дудки, не дождетесь! Билл Хилл, он за этим смотрит! Все пять лет смотрит! Со мной такого не может быть!
— Четыре месяца или пять назад, подруга моя, Билл Хилл дал маленькую промашку, — сказала Лаверна. — С кем не бывает…
— Что ты об этом знаешь, ты ведь даже не замужем, ты ведь даже…
— Я думаю, там не один, а двое, — сказала Лаверна. — Сходи к врачу, поинтересуйся, сколько их там.
— Нисколько, ясно тебе! — взвизгнула Руби. Надо же, она считала ее такой умной! Больную женщину от здоровой не может отличить, только и умеет, что любоваться на свои ноги да казать их Руфусу, но Руфус-то еще младенец, а ей, Руби, тридцать четыре года.
— Руфус младенец! — простонала она.
— Вот и компания ему будет! — заметила Лаверна.
— А ну перестань такое говорить! — заорала Руби.— Сию же секунду замолчи. Никакого ребенка у меня там нет.
— Ха-ха, — отозвалась Лаверна.
— Не замужем, а строит из себя опытную, — сказала Руби. — Выйди замуж сначала, потом поучай других насчет супружеских дел.
— Не только лодыжки твои опухли, — сказала Лаверна, — ты вся, родная моя, опухла.
— Сидеть тут еще, оскорбления выслушивать.
Руби осторожно двинулась к двери, держась по возможности прямо и не глядя на свой живот так, как ей хотелось.
— Надеюсь, вам всем завтра полегчает, — сказала Лаверна.
— Я думаю, сердцу моему завтра полегчает, — сказала Руби. — Но все-таки хорошо бы мы поскорей переехали. Я не могу с сердечной болезнью таскаться по этой лестнице. А Руфусу, — добавила она, метнув в Лаверну взгляд, полный достоинства,— нет никакого дела до твоих больших ступней.
— Ты бы лучше вверх пистолет подняла, — сказала Ла-верна, — пока никого не застрелила.
Руби с грохотом закрыла дверь и тут же быстренько оглядела себя. Да, там круглилось, но у нее всегда живот был выпуклый. По-другому, чем в прочих местах, там ничего не выпирало. Когда маленько прибавляешь в весе, прибавляешь, естественно, посередине, и Биллу Хиллу она такая нравится, он более радостный стал теперь, а почему — сам не знает. Ей представилось лицо Билла Хилла, длинное, радостное, с улыбкой, спускающейся от глаз книзу, как будто у него чем ближе к зубам, тем радости больше. Нет, он не мог дать промашку. Руби провела ладонью вдоль юбки и почувствовала, что та сидит тесно, но разве этого не было раньше? Было. Все дело в юбке — она надела узкую, которую редко носит, она… нет, она не узкую надела. На ней широкая. Хотя широкая, да не очень. Впрочем, какая разница — просто она толстая, вот и все.
Она приложила пальцы к животу, нажала и тут же отняла руку. Медленно двинулась к лестнице, словно боясь, что пол под ней опять тронется с места. Начала подниматься. Боль вернулась сразу. Вернулась на первой же ступеньке. «Нет,— вырвалось у нее с рыданием,— нет». Это было всего-навсего маленькое ощущеньице, словно какой-то кусочек внутри перекатывается, но от этого ощущеньица у нее занялся дух. Ничего там не должно перекатываться. «Всего одна ступенька, — прошептала она, — всего одна, и на тебе». Нет, это не рак. Мадам Золида сказала, болезнь ей счастье принесет. Повторяя с плачем: «Всего одна ступенька, и на тебе», — она стала подниматься как во сне — казалось, и шла, и стояла на месте. На шестой внезапно остановилась и села, рука бессильно скользнула по стойке перил на пол.
— Не-е-е-ет, — сказала она и свесила круглое красное лицо в проем между двумя стойками. Посмотрела вниз,
в пролет лестницы, и испустила долгое глухое стенание, которое, спускаясь книзу, ширилось и отдавалось эхом. Лестничный колодец был отчасти темно-зеленого, отчасти мышиного цвета, и у самого дна эхо прозвучало как чей-то ответный плачущий голос. Она задохнулась и закрыла глаза. Нет. Нет. Никакого ребенка. Этого не может быть. Ей не надо внутри ничего такого, что ждет-дожидается и хочет сделать ее мертвей, не надо и точка. Билл Хилл не мог дать промашку. Он сказал — полная гарантия, и все время все было хорошо, так что этого не может быть, просто не может. Она содрогнулась и плотно прижала ко рту ладонь. Почувствовала, как вытягивается и морщится лицо: двое мертвые родились один умер на первом году один раздавлен похоже на желтое сухое яблоко нет мне же только тридцать четыре года… это старость. Мадам Золида ничего про высыхание не сказала. Сказала, это счастье вам принесет! Переезд. Сказала, все кончится счастливым переездом.
Почувствовала, что успокаивается. Еще чуть погодя почувствовала себя почти совсем спокойной и подумала, что слишком уж легко расстраивается: газы, только и всего. Мадам Золида еще ни разу ни в чем не ошиблась, она лучше знает, чем…
Она подскочила: внизу лестничного колодца раздался хлопок, и по ступенькам вверх покатился грохот, сотрясая их даже там, где она сидела. Она снова наклонилась между двумя стойками, посмотрела вниз и увидела Хартли Гилфита с парой выставленных вперед пистолетов, галопом скачущего вверх по лестнице, и услышала пронзительный голос, раздавшийся этажом выше:
— Хартли, а ну перестань топотать! Дом дрожит!
Но он несся, не обращая на окрик внимания, и, выскочив на первом этаже из-за угла и стрелой помчавшись по коридору, загрохотал еще оглушительней. Она увидела, как распахнулась дверь мистера Джерджера и как он, метнувшись хищной птицей, цапнул скрюченными пальцами полу летящей рубашки; вывернувшись, рубашка припустила дальше, раздалось визгливое: «Чего хватаешь, старый козел!» — и грохот стал стремительно приближаться, вот уже он прямо под ней, и воинственное бурундучье личико врезалось в нее, пробило ей голову и унеслось, уменьшаясь, в крутящийся мрак.
Она сидела на ступеньке, вцепившись в стойку перил, к ней по чуточке возвращалось дыхание, и лестница понемногу переставала раскачиваться. Она открыла глаза и уставилась вниз, в темную яму, на самое-самое дно, откуда она так давно начала восхождение.
— Счастье, — произнесла она глухим голосом, который эхом отдался на всех горизонтах шахты. — Дитя.
— Счастья, дитя,— издевательски отозвалось двойное эхо.
Потом она опять это ощутила — маленькое перекатывание. И словно бы не у нее в животе. Словно бы там где-то, нигде, ни в чем и нигде, просто лежит и ждет, времени вдоволь.
ХРАМ ДУХА СВЯТОГО
Весь уикенд две девочки называли друг друга Храм Номер Один и Храм Номер Два, покатывались со смеху и делались такие красные и потные, что противно смотреть,— особенно Джоанна, у которой и без того лицо было в прыщах. Они приехали в коричневых монастырских форменных платьях, какие носят воспитанницы в Маунт-Сент-Сколастика, но первым делом, едва открыв чемоданчики, сняли их и надели красные юбки и яркие блузки. Губы накрасили помадой, обулись в воскресные туфли и начали расхаживать туда-сюда по всему дому, всякий раз приостанавливаясь перед длинным зеркалом в холле полюбоваться на свои ноги. Дочурка примечала все, что они делали. Если бы из двоих приехала одна, эта одна с ней бы играла, но они приехали обе, так что дочурка, оказавшись не у дел, подозрительно разглядывала их издали.
Им было по четырнадцати лет, на два года больше, чем ей, но умом ни та, ни другая не блистала, потому-то их и отдали в монастырскую школу. Если бы они ходили в обычную, у них только и было бы в голове, что мальчики, а в монастыре, сказала ее мама, сестры держат их в строгости. Понаблюдав за ними несколько часов, дочурка сделала вывод, что они набитые дуры, и ей приятно было думать, что она им всего-навсего троюродная сестра и вряд ли могла унаследовать ту же самую тупость. Сьюзен называла себя Сюзан. Она была тощая-претощая, но с миловидным остреньким личиком, волосы рыжие. У Джоанны волосы были соломенного цвета и вились сами собой, но говорила она в нос и, когда смеялась, багровела пятнами. За все время они не сказали ни одного умного слова, все их фразы начинались примерно так: «А знаешь, парень-то этот…» или «А знаешь, что он однажды…»
Они приехали на весь уикенд, и ее мама сказала, что не знает, как их развлекать, потому что у нее нет на примете мальчиков их возраста. Услышав это, дочурка, которую вдруг осенило, закричала: «Чит! Пускай Чит приедет! Попроси мисс Кирби его позвать, он им покажет окрестности!» И она поперхнулась куском. Смех согнул ее пополам, и она хлопнула по столу кулаком, глядя на ошеломленных девочек, а у самой тем временем по пухлым щекам текли слезы и в открытом рту блестели сталью пластинки для исправления зубов. Смешней ей никогда ничего не приходило в голову.
Ее мать тоже засмеялась, но сдержанно, а мисс Кирби покраснела и изысканно поднесла ко рту вилку с одной-единствеиной горошиной. Эта длиннолицая светловолосая учительница жила у них на пансионе, а мистер Читем был ее воздыхатель — богатый старый фермер, приезжавший каждую субботу на светло-голубом «понтиаке» пятнадцатилетнего возраста, припорошенном красной глиняной пылью. Внутри машины было черным-черно от негров, которых он в субботу отвозил в город, беря с каждого по десять центов. Высадив их, он шел к мисс Кирби, причем всякий раз с приношением — то с пакетиком вареного арахиса, то с арбузом, то с палочкой сахарного тростника, а однажды привез большую коробку с длинными леденцами «Бэби Рут». Он был лысый, если не считать узкой волосяной каемки ржаного оттенка, а краснотой лица походил на грунтовые местные дороги и такие же, как на них, колеи и колдобины. Нa нем всегда были салатовая рубашка в тонкую черную полоску и синие подтяжки. Брюки резали пополам его вываливающийся живот, который он время от времени нежно поглаживал широким и плоским большим пальцем. Все зубы у него были с золотом, и он, поглядывая на мисс Кирби, игриво вращал глазами и приговаривал: «Хо-хо». Он сидел при этом на качелях у них на веранде, широко расставив ноги в высоких ботинках, чьи носы на полу торчали в разные стороны.
— Я не думаю, что Чит в этот уикенд будет в городе, — сказала мисс Кирби, совершенно не понимая, что это была шутка, и дочурка, снова забившись в конвульсиях, так откинулась на спинку стула, что полетела на пол и лежала там, посмеивалась. Мать сказала, что, если это безобразие не прекратится, она отправит ее вон из-за стола.
Накануне мать сговорилась с Алонсо Майерсом, что он отвезет их за сорок пять миль в Мэйвилл, где находится монастырь, чтобы забрать девочек на уикенд. Вечером в воскресенье он должен был доставить их обратно. Ему было восемнадцать лет, но он весил двести пятьдесят фунтов и работал в таксомоторной компании, так что мог отвезти кого угодно куда угодно. Он курил или, точней, жевал короткую черную сигару, и сквозь вырез желтой нейлоновой рубашки видна была его выпуклая потная грудь. На время езды все окна в машине пришлось открыть.
— Тогда Алонсо! — завопила дочурка с пола. — Пусть Алонсо им все покажет! Отлично!
Девочки, которые видели Алонсо, громко запротестовали.
Мать подумала, что это тоже смешно, но, сказав ей: «Хватит, сколько можно», переменила тему. Она спросила, почему они называют друг друга Храм Номер Один и Храм Номер Два, и нагнала на них этим вопросом целую бурю хихиканья. Наконец они, кое-как справившись с собой, объяснили. Сестра Перпетуа, старшая из мэйвиллских сестер милосердия, прочла им наставление о том, что делать, если молодой человек — тут их разобрал такой смех, что невозможно было продолжать, пришлось начать сызнова, — что делать, если молодой человек — тут их головы бессильно упали на колени — что делать, если — и вот они смогли наконец это проорать — если он станет «вести себя с ними неподобающим образом на заднем сиденье автомобиля». Сестра Перпетуа сказала, что они должны тогда призвать его к порядку словами: «Прекратите немедленно! Я — Храм Духа Святого!» Дочурка с озадаченным видом села на полу прямо. В этом она как раз ничего смешного не находила. Что действительно было смешно — это идея дать им в кавалеры мистера Читема или Алонсо Майерса. Животики надорвешь.
Мать, слушая их, тоже не смеялась.
— Что ж вы, девочки, такие глупенькие,— сказала она.— Если подумать, ведь и правда каждая из вас — Храм Духа Святого.
Обе подняли на нее глаза и вежливо подавили хихиканье, но лица сделались изумленные, как будто они вдруг поняли, что она такая же, как сестра Перпетуа.
Выражение лица мисс Кирби осталось незыблемо, и дочурка подумала — да, это, конечно, выше ее понимания. Я — Храм Духа Святого, сказала она себе, и ей понравилось. Ощущение, словно тебе сделали подарок.
После обеда мать рухнула на кровать и сказала:
— Эти девочки — просто ужас. Если я им не придумаю никакого развлечения, они с ума меня сведут.
— А я знаю, кого можно позвать, — заявила дочурка.
— Так, послушай меня. Про мистера Читема ты уже сказала, и хватит. Ты смущаешь мисс Кирби. Он же ее единственный друг. Боже ты мой,— мать села на кровати и печально посмотрела в окно, — бедняжка от одиночества соглашается даже ездить в этой машине, где пахнет, как в последнем круге ада.
Но она тоже Храм Духа Святого, мелькнуло у дочурки в голове.
— Нет, я не про него подумала,— сказала она.— Помнишь Уэнделла и Кори Уилкинсов, которые приезжают к старушке Бучелл? Это ее внуки. Они работают у нее на ферме.
— Вот это другое дело, — проговорила мать и уважительно посмотрела на нее. Но потом опять сникла. — Нет, они же деревенские. Девочки перед ними носы задерут.
— Не задерут, — сказала дочурка. — Они же брюки носят. Им по шестнадцати лет, у них машина. Кстати, я слыхала, что оба хотят стать проповедниками Церкви Господа Бога. Там ведь можно и ни бельмеса не знать.
Что ж, с этими ребятами они по крайней мере будут в безопасности,— сказала мать и, встав, позвонила их бабушке. После получасового разговора они договорились, что Уэнделл и Кори приедут к ужину, а потом повезут девочек на ярмарку.
Сьюзен и Джоанна пришли в такой восторг, что тут же вымыли головы и накрутили волосы на алюминиевые бигуди. Ха, подумала дочурка, сидевшая на кровати по-турецки и смотревшая, как они снимают бигуди. Поглядим, как вы переварите хорошую порцию Уэнделла и Кори!
— Вам они понравятся, — сказала она. — Уэнделл — рост шесть футов, волосы рыжие. Кори — шесть футов шесть дюймов, волосы черные, носит спортивную куртку, и у них машина с беличьим хвостом спереди.
— С какой стати такая кроха столько всего знает про взрослых парней? — спросила Сьюзен и приблизила лицо к зеркалу вплотную, чтобы увидеть, как расплываются зрачки.
Дочурка легла на кровать лицом вверх и стала считать узкие потолочные доски, пока не перенеслась в другое место. Я хорошо их знаю, сказала она кому-то. Мы вместе сражались на мировой войне. Они служили у меня под началом, и я пять раз спасала их от японских летчиков-самоубийц, и Уэнделл сказал — я женюсь на этой девчонке, а другой ему — дудки, не ты, а я, а я говорю — ни тот ни другой, потому что вы оба сейчас пойдете у меня под трибунал.
— Я их видела, только и всего, — сказала она.
Когда они приехали, девочки секунду-другую на них таращились, а потом начали хихикать и говорить между собой про монастырь. Девочки сидели рядышком на качелях, а Уэнделл и Кори — на перилах веранды. Парни сидели по-обезьяньи — колени на уровне плеч, руки свисают между колен. Оба были малорослые и худые, с красными лицами, высокими скулами и бледными глазками-семечками. Они принесли губную гармонику и гитару. Один затянул что-то медленное на гармонике, рассматривая девочек поверх нее, другой принялся бренчать на гитаре, а потом запел, не глядя на них, с запрокинутой головой, как будто ему интересно было только слушать себя самого. Он пел деревенскую песню, которая звучала у него наполовину как любовная, наполовину как гимн.
Дочурка стояла на бочке в кустах сбоку от дома, лицом на одном уровне с полом веранды. Солнце садилось, и небо в лад сладко-печальной музыке окрашивалось в фиолетовый цвет ушибленного места. Уэнделл, продолжая петь, заулыбался и начал посматривать на девочек. Он уставился на Сьюзен собачьим любящим взором и затянул:
Я друга нашел в Иисусе,
Он — жизнь и начало начал,
Он — лилия долины,
Свободу Он мне даровал!
Потом обратил тот же взгляд на Джоанну и запел:
Стеной окружен огневою,
Я страха не ведаю с Ним,
Он — лилия долины,
Я вечно Им буду храним!
Девочки переглянулись, и каждая, чтобы не захихикать, прикусила нижнюю губу, но Сьюзен все-таки прыснула и прихлопнула рот ладонью. Певец помрачнел и несколько секунд только тренькал струнами. Потом затянул «Тяжелый старый крест», и они вежливо выслушали, но когда он закончил, сказали: «Теперь наша очередь!» — и прежде, чем он успел начать новую, запели натренированными монастырскими голосами:
Tantum ergo Sacramentum
Veneremur Cernui:
Et antiquum documentum
Novo cedat ritui2:
Дочурка увидела, как серьезные лица парней повернулись друг к другу и выражение их стало нахмуренно-обескураженным, как будто парни не знали точно, смеются над ними или нет.
Praestet fides supplementum
Sensuum defectui. Geniton, Genitoque
Laus et jubilatio
Salus, honor, virtus quoque…
В серо-фиолетовых сумерках лица парней стали темно-багровыми. Вид у обоих был злой и удивленный.
Sit et benedictio;
Procedenti ab utroque
Compar sit laudatio. Amen.
Девочки вывели «Аминь», и сделалось тихо.
— Еврейские, что ли, песенки, — сказал Уэнделл и стал настраивать гитару.
Девочки глупо захихикали, но тут дочурка топнула ногой по бочке.
— Дурной ты бычина! — заорала она. — Дурной бычина Церкви Господа Бога!
Вопя, она свалилась с бочки; они попрыгали с перил посмотреть, кто кричал, а она, мигом поднявшись, метнулась от них за угол дома.
Мать устроила ужин на заднем дворе, где над столом, как всегда у них в таких случаях, горели китайские фонарики.
— Я с ними за стол не сяду,— сказала дочурка, сдернула со стола свою тарелку и унеслась с нею на кухню, где поужинала в обществе тощей кухарки с синими деснами.
— Ну что ж ты гадкая такая бываешь, — посетовала кухарка.
— Я не виновата, что они идиоты, — отозвалась дочурка.
Фонарики оранжево подсвечивали листву на своем уровне, выше она была черно-зеленая, а ниже перемежались разные цвета, неяркие, приглушенные, делавшие девочек за столом миловиднее, чем они были. Время от времени дочурка поворачивала голову и смотрела в кухонное окно на то, что происходило внизу.
— Бог может взять и сделать тебя слепоглухонемой,— сказала кухарка.— Тогда небось не будешь уже такая умненькая.
— Все равно буду умней, чем некоторые, — отозвалась дочурка.
После ужина они отправились на ярмарку. Она тоже туда хотела, но не с ними — позвали бы даже, все равно бы не поехала. Она поднялась наверх и стала ходить по длинной спальне, сцепив руки за спиной и наклоня голову вперед, лицо яростное и в то же время мечтательное. Электричество не включала, позволяя темноте сгуститься и сделать комнату более маленькой и укромной. Через равные промежутки времени открытое окно пересекал сноп света, кладя на стену тени. Она остановилась и стала смотреть наружу поверх темных откосов, поверх отсвечивающего серебром пруда, поверх стены леса на крапчатое небо, где поворачивался, двигаясь вверх, и вокруг, и вдаль, точно шаря в воздухе в поисках потерянного солнца, длинный световой палец. Это был луч ярмарочного маяка.
Ей слышны были дальние звуки каллиопы3, и внутренним зрением она видела все шатры в сиянии золотой пыли, видела бриллиантовое кольцо чертова колеса с его бесконечным движением по воздушному кругу, видела скрипучую карусель с ее бесконечным движением по кругу наземному. Ярмарка длилась пять или шесть дней, в один из которых после полудня специально приглашались школьники, в другой, вечером, — негры. В прошлом году она была там в школьное время и повидала обезьянок и толстяка,
покаталась на чертовом колесе. Некоторые шатры были закрыты, потому что там показывали такое, что полагалось знать только взрослым, но она с интересом разглядывала рекламу на этих шатрах — блеклые холсты с людьми в трико, смотревшими жестко-напряженно-спокойно, как мученики, которым римский солдат вот-вот отрежет языки. Она вообразила, что происходящее внутри имеет отношение к медицине, и решила, что, когда вырастет, будет врачом.
С тех пор она передумала и собиралась выучиться на инженера, но теперь, глядя в окно на вращающийся луч, который укорачивался, удлинялся, чертил по небу световую дугу, она почувствовала, что должна стать чем-то куда большим, чем врач или инженер. Она должна стать святой, потому что сюда входит все, что только может быть; и в то же время она понимала, что святости ей не видать. Она, конечно, не воровка и не убийца, но прирожденная врушка и лентяйка, огрызается на мать и нарочно грубит всем подряд. Ее к тому же гложет грех гордыни, худший из всех. Она высмеивала баптистского проповедника, который пришел к ним в школу на выпускной акт. Она опускала углы рта и хваталась за лоб, изображая сокрушение, и печально произносила нараспев — в точности как он: «Благодари-им Тебя-а, Оте-ец наш небе-ес-ный». А ведь ей много раз было говорено, что не надо ничего такого делать. Нет, святой из нее не получится, но мученицей она, может быть, и смогла бы стать, если бы ее не слишком долго убивали.
Ей по силам был бы расстрел, но не кипящее масло. Было бы ей по силам или нет, если бы ее отдали на растерзание львам, она не знала. Она принялась репетировать мученичество, представляя себя в трико на громадной арене, озаренной висящими в огненных клетях первохристианами, свет от которых падал на нее и на львов пыльными всполохами. Первый лев кинулся было — и упал к ее ногам, обращенный. Стали пускать льва за львом — и каждый раз та же картина. Львы так ее полюбили, что она с ними даже спала, и наконец римляне решили ее сжечь, но, к их изумлению, она не горела, и, увидев, как трудно ее убить, они в конце концов быстренько отрубили ей голову мечом, и она отправилась прямиком на небо. Она прокрутила это несколько раз, возвращаясь от вступления в рай ко львам.
Наконец она отошла от окна, приготовилась ко сну и легла, не помолившись. В комнате стояли две массивные двуспальные кровати. Вторую отвели девочкам, и она попыталась придумать что-нибудь холодное и склизкое, что можно было бы им подложить, но безрезультатно. Ничего подходящего вроде цыплячьей тушки или куска говяжьей печенки у нее не было. Долетавшие через окно звуки каллиопы не давали ей уснуть, и, вспомнив, что не помолилась, она встала, опустилась на колени и начала. Сразу взяв быстрый темп, проскочила Символ Веры и повисла подбородком на краю кровати, пустая как барабан. Ее молитвы, когда она не забывала их произнести, были чаще всего формальностью, но иногда, совершив дурной поступок, или услышав музыку, или потеряв что-то, — а то и вовсе без причины — она доходила до яростного накала и представляла себе Христа на долгом пути к Голгофе, трижды изнемогшего под тяжестью грубого креста. На какое-то время она сосредоточивалась на этом, потом сознание ее пустело, а когда что-то ее пробуждало, оказывалось, что она думала о совсем постороннем — о какой-нибудь собаке, или девочке, или о чем-нибудь, что она собиралась сделать в будущем. Сегодня, подумав про Уэнделла и Кори, она преисполнилась благодарности и, чуть не плача от восторга, произнесла:
— Боже, Боже, спасибо Тебе за то, что я не в Церкви Господа Бога, спасибо Тебе, Боже, спасибо!
И, улегшись обратно в кровать, повторяла и повторяла это, пока не заснула.
Девочки пришли без четверти двенадцать и разбудили ее хихиканьем. Включив маленькую лампу под синим абажуром, стали раздеваться, и тощие их тени взбирались по стене, переламывались и мягко-подвижно продолжались по потолку. Дочурка села послушать разговоры про ярмарку. У Сьюзен был пластмассовый пистолетик, заряженный дешевыми леденцами, а у Джоанны — картонная кошечка в красный горошек.
— Ну что, видели танцующих обезьянок? — спросила дочурка. — И толстяка, и карликов?
— Да, там полно всяких уродцев, — ответила Джоанна. Потом обратилась к Сьюзен: — Мне все понравилось, кроме сама знаешь чего.
На ее лице появилось странное выражение — такое, словно она откусила от чего-то кусок и не знает, нравится ей или нет.
Сьюзен секунду постояла неподвижно, потом крутанула головой и легким кивком показала на дочурку.
— Мала, да любопытна, — сказала она тихо, но дочурка услышала, и сердце застучало быстро-быстро.
Она спрыгнула на пол, подошла к ним и села у них в ногах на кроватную спинку. Они погасили свет и легли, но она не двигалась. Сидела, буравя глазами мрак, пока в нем не проступили их лица.
— Мне меньше лет, чем вам,— сказала она,— но я в миллион раз умней.
— Есть вещи,— сказала Сьюзен,— которых девочки в твоем возрасте еще не понимают.
И обе захихикали.
— Иди в свою кровать, — сказала Джоанна. Но дочурка не двигалась.
— Один раз,— промолвила она голосом, глухо звучавшим во тьме,— я видела, как у крольчихи родятся крольчата.
Наступила тишина. Потом Сьюзен спросила:
— И как же?
По безразличному тону дочурка поняла, что они у нее на крючке. Она заявила, что не скажет, пока они не скажут про «сама знаешь что». На самом-то деле она никогда не видела, как родятся крольчата, но она об этом тут же забыла, едва они начали про то, что происходило в шатре.
Там было человеческое существо, которое как-то звали, но они не могли вспомнить как. Шатер, где его показывали, был разделен надвое черным занавесом — на одной стороне мужчины, на другой женщины. Существо побывало сначала на мужской половине, потом на женской и там и там говорило отдельно, но слышно было всем. Помост тянулся вдоль всего шатра. Девочки слышали, как существо сказало мужчинам: «Вы сейчас увидите мое устройство, и, если будете смеяться, Бог и вас может наказать, как меня». Выговор у него был деревенский — медленный и в нос, голос не высокий и не низкий, просто никакой. «Бог меня так сотворил, и, если вы будете смеяться, Он и вас может наказать, как меня. Чтобы у меня было такое устройство, это Он захотел, и я с Его волей не спорю. Я показываюсь, потому что мне надо с этим жить и мириться. Прошу вас вести себя как леди и джентльмены. Бог мне это устроил, я тут ни при чем. Просто мне надо с этим жить и мириться. Я не спорю и не возмущаюсь». На другой половине шатра надолго затихло, потом наконец существо перешло от мужчин к женщинам и повторило те же слова.
Дочурка почувствовала, что все мышцы в ней напряглись до единой, как будто ей говорили отгадку, еще более мудреную, чем сама загадка.
— У него что, две головы? — спросила она.
— Нет,— сказала Сьюзен.— Это непонятно кто — и мужчина и женщина. Оно задрало платье и показало нам. На нем было голубое платье.
Дочурка едва не спросила, как можно быть и мужчиной и женщиной, если у тебя одна голова, но не стала. Ей захотелось лечь обратно к себе и все обдумать, и она начала слезать с их кровати.
— Теперь давай про крольчиху, — сказала Джоанна. Дочурка приостановилась, и над спинкой показалось только ее лицо, рассеянное и отсутствующее.
— Она их выплюнула изо рта, — сказала она, — всех шестерых.
Лежа в постели, она попыталась представить себе существо, расхаживающее по шатру от края до края, но была для этого слишком сонная. Отчетливей представились ей деревенские лица зрителей — у мужчин еще более торжественные, чем в церкви, у женщин сурово-вежливые, с неподвижными нарисованными глазами — и все стоят с таким видом, будто ждут звуков пианино перед началом гимна. Ей слышалось, как существо говорит:
— Бог меня так сотворил, и я с Его волей не спорю, — а публика ответствует:
— Аминь. Аминь.
— Бог мне это устроил, и я славлю Его.
— Аминь. Аминь.
— Он и вас мог наказать, как меня.
— Аминь. Аминь.
— Но не наказал.
— Аминь.
— Восстань же, храм Духа Святого. Ты, ты! Ведомо ли тебе, что ты Господень храм? Неведомо? В тебе живет Дух Господень, тебе это ведомо?
— Аминь. Аминь.
— Если кто осквернит храм Господень, Господь сокрушит его, а будете смеяться — Он и вас может наказать, как меня. Свят Господень храм. Аминь. Аминь.
— Я — храм Духа Святого.
— Аминь.
Люди начали ритмично хлопать в ладоши, но совсем негромко, перемежая «аминь» с хлопками, которые становились все мягче и мягче, как будто люди знали, что рядом засыпает дочурка.
Назавтра во второй половине дня девочки опять облачились в коричневые монастырские платья, и мать с дочуркой проводили их обратно в Маунт-Сент-Сколастика. «Жуть, ужас! — стонали они. — Снова на родимую каторгу». Их опять вез Алонсо Майерс, дочурка сидела с ним спереди, а мать, сидя сзади посередке, говорила девочкам всякое разное насчет того, как приятно было провести с ними время, как она хочет, чтобы они приезжали еще, какими хорошими подругами для нее были их матери, когда все они были девочками и учились в монастырской школе. Дочурка к этой болтовне не прислушивалась; придвинувшись к дверце машины вплотную, она высунула голову в окно. Они надеялись, что по случаю воскресенья от Алонсо не будет так пахнуть, — но напрасно. Ветром ей надуло волосы на лицо, и сквозь них она могла смотреть прямо на солнце цвета слоновой кости, обрамленное предвечерней синевой. Когда она их отвела, пришлось скосить глаза.
Маунт-Сент-Сколастика была красным кирпичным зданием в глубине сада в самом центре городка. По одну сторону от монастыря была бензозаправка, по другую — пожарное депо. Вокруг сада шел высокий черный решетчатый забор, узкие дорожки среди старых деревьев и густо цветущих кустов камелии были вымощены кирпичом. Впустившая их в дом толстая суетливая круглолицая монахиня обняла ее мать и собралась было облапить ее тоже, но она выбросила вперед руку и сделала серьезное хмурое лицо, уставившись мимо туфель монахини на стенную панель. Они даже домашних детей норовили целовать, но эта монахиня энергично потрясла дочуркину ладонь, так что пальцы маленько хрустнули, и сказала — милости прошу в церковь, там как раз начинается благословение. Ступишь к ним на порог — и все, молись давай, думала дочурка, пока они торопливо шли по лакированному полу коридора.
Можно подумать — на поезд надо успеть, продолжала она в таком же гадком ключе, когда они вошли в церковь,
где сестры стояли на коленях по одну сторону, а воспитанницы, все в коричневых форменных платьях, — по другую. Пахло курениями. Церковь была светло-зеленая и золотая, с вереницей арок, которая завершалась аркой над алтарем. Там перед дароносицей, низко склонясь, стоял на коленях священник. За ним виднелся мальчик в белом стихаре, качавший кадило. Дочурка стала на колени между матерью и монахиней, и лишь когда они сильно углубились в «Tantum ergo», гадкие мысли кончились, и она почувствовала приближение к Богу. Помоги мне не быть такой скверной, начала она механически. Сделай так, чтобы я меньше на нее огрызалась. Помоги держать за зубами мой злой язык. Внутри у нее стало спокойно, а потом и пусто, но когда священник поднял дароносицу со светящейся матовым светом гостией, она думала про ярмарочный шатер с этим существом. Существо говорило: «Я с Его волей не спорю. Чтобы у меня было такое устройство, это Он захотел».
Когда выходили из монастыря, толстая монахиня зловредно схватила ее и чуть не задушила в складках черного одеяния, притиснув щекой к распятию на поясе; затем отстранила и уставилась на нее маленькими улиточьими глазками.
На обратном пути они с матерью сидели сзади, оставив Алонсо одного. Дочурка насчитала у него над воротником три складки жира и отметила, что уши у него острые — почти свиные. Мать, поддерживая беседу, спросила его, был ли он на ярмарке.
— Был, — сказал он, — все посмотрел, ничего не пропустил, и хорошо, что поторопился: на той неделе уже ничего не будет, хотя говорили, что будет.
— Почему? — спросила мать.
— Запретили, — сказал он. — Из города понаехали какие-то проповедники, посмотрели, нажаловались, и полиция запретила.
Мать не стала продолжать разговор, и круглое лицо дочурки сделалось задумчивым. Она повернула его к окну и стала смотреть на придорожное пастбище, которое поднималось и опускалось, насыщаясь зеленью по мере приближения к темному лесу. Солнце было огромным красным шаром, подобным вознесенной гостии, пропитанной кровью, и когда оно, садясь, скрылось из виду, на небе осталась полоса, похожая на красную глинистую дорогу, висящую поверх деревьев.
ГИПСОВЫЙ НЕГР
Проснувшись, мистер Хед увидел, что комната залита лунным светом. Он сел в постели и посмотрел на половицы — цвета серебра! — на тиковую наволочку, которая казалась парчовой, и тут же увидел в пяти шагах, в зеркале для бритья, половину луны, будто ждущей, чтобы он разрешил ей войти. Она покатилась дальше, и ее свет облагородил все предметы в комнате. Стул у стены словно замер в готовности исполнять приказания, а висящие на нем брюки мистера Хеда выглядели прямо-таки аристократично, точно брошенное на руки слуге одеяние вельможи. Но луна была печальна. Лунный диск в зеркале смотрел в окно на лунный диск, плывущий над конюшней, и, казалось, созерцал самого себя глазами юноши, которому представилась его старость.
Мистер Хед мог бы сказать луне, что старость — это дар божий и что только с годами приходит трезвое понимание жизни, необходимое наставнику молодежи. С ним, по крайней мере, было так.
Сидя, он ухватился за прутья в изножье кровати и подтянулся, чтобы увидеть циферблат будильника, который стоял на перевернутом ведре возле стула. Было два часа ночи. Звонок будильника был испорчен, но мистер Хед и без всяких приспособлений умел просыпаться вовремя. Ему стукнуло шестьдесят, но годы не притупили его реакций; его телом и душой управляли воля и сильный характер, и эти качества были написаны у него на лице — длинном лице с длинным закругленным бритым подбородком и длинным повисшим носом. Глаза — живые, но спокойные — в чудодейственном свете луны смотрели бесстрастно и умудренно; такие глаза могли быть у одного из великих наставников человечества. У Вергилия, которого подняли среди ночи и послали сопровождать Данте, или, вернее, у ангела Рафаила, когда свет Госцоден разбудил его, чтобы он сопутствовал Товии. Темно было только в тени под самым окном, там, где стояла раскладушка Нельсона.
Нельсон свернулся клубочком, прижав колени к подбородку. Коробки с новыми костюмом и шляпой, присланные из магазина, стояли на полу около раскладушки, чтобы быть у него под рукой, как только он проснется. Ночной горшок, на который уже не падала тень, в лунном свете казался белоснежным маленьким ангелом, охранявшим сон ребенка. С уверенностью, что ему по плечу воспитательная миссия предстоящего дня, мистер Хед улегся снова. Он хотел встать раньше Нельсона и приготовить завтрак к тому времени, когда он проснется. Мальчик всегда злился, если мистер Хед вставал раньше него. Чтобы поспеть на станцию к половине шестого, выйти надо в четыре. Поезд подойдет в пять сорок пять, и опоздать никак нельзя — ведь его остановят только ради них.
Мальчик едет в город первый раз, хотя и твердит, что второй, поскольку он там родился. Мистер Хед пробовал объяснить ему, что тогда он был еще совсем глупый и не мог понимать, где находится, но мальчик заладил свое и ничего слушать не хочет. Сам мистер Хед едет в третий раз.
Нельсон сказал ему:
— Мне вот десять лет, а я уже второй раз еду. Мистер Хед стал с ним спорить.
— Ты там пятнадцать лет не был, — сказал Нельсон, — а вдруг ты заблудишься? Там теперь небось все по-другому.
— А ты когда-нибудь видел, чтобы я заблудился? — спросил мистер Хед.
Нельсон, конечно, этого не видел, но он любил, чтобы последнее слово оставалось за ним, и ответил:
— А тут и заблудиться-то негде.
— Придет день, — изрек мистер Хед, — и ты поймешь, что не такой уж ты умник, как тебе кажется.
Он вынашивал план этой поездки несколько месяцев, думая, правда, в основном о ее воспитательной цела. Мальчик получит урок на всю жизнь. Он перестанет задирать нос из-за того, что родился в городе. Поймет, что в городе нет ничего хорошего. Мистер Хед покажет ему город, как он есть, чтоб ему до конца жизни больше не захотелось уезжать из дому. В конце концов мальчик поймет, что не такой уж он умник, как ему кажется, думал мистер Хед, засыпая.
В половине четвертого его разбудил запах жареного сала, и он вскочил на ноги. Раскладушка была пуста, а коробки раскрыты. Он натянул брюки и побежал в кухню. Мясо было уже готово, а на плите жарилась кукурузная лепешка. Мальчик сидел в полутьме за столом и пил из жестянки холодный кофе. Он был в новом костюме, новая серая шляпа съехала ему на глаза. Она была ему велика — на рост куплена. Нельсон молчал, но весь его вид говорил о том, как он доволен, что встал раньше мистера Хеда.
Мистер Хед подошел к плите и взял сковородку с мясом.
— Торопиться некуда, — сказал он. — Успеешь в свой город, и к тому же еще неизвестно, понравится тебе там или нет.
И он сел напротив мальчика, а шляпа Нельсона медленно передвинулась на затылок, открыв вызывающе бесстрастное лицо — живой портрет мистера Хеда. Дед и внук были похожи, как братья и чуть ли не братья-погодки, потому что при дневном свете в облике мистера Хеда проглядывало что-то детское, а у мальчика были глаза старика, который все на свете уже знает и был бы рад забыть.
Когда-то у мистера Хеда были жена и дочь, потом жена умерла, а дочь сбежала и через некоторое время вернулась с Нельсоном. А потом однажды утром, не вставая с постели, она тоже умерла и оставила годовалого ребенка на руках у мистера Хеда. Он имел неосторожность сказать Нельсону, что тот родился в Атланте. Не скажи он этого, Нельсон не твердил бы теперь, что едет в город второй раз.
— Тебе там, может, вовсе даже и не понравится, — продолжал мистер Хед. — Там черномазых полно.
Мальчик скорчил гримасу, означавшую, что черномазые ему нипочем.
— Ты же не знаешь, что это такое,— сказал мистер Хед. — Ты негра в глаза не видел.
— Не очень-то рано ты встал, — сказал Нельсон.
— Ты негра в глаза не видел,— повторил мистер Хед. — В нашей округе ни одного нет, последнего мы выгнали двенадцать лет назад, тебя тогда на свете не было. — Он с вызовом посмотрел на мальчика: попробуй, мол, скажи, что видел негра.
— Почем ты знаешь, может, я их видел, когда там жил,— сказал Нельсон. — Может, я уйму негров видел.
— А если и видел, так не понял, кто это такой, — раздраженно сказал мистер Хед. — В полгода ребенок не отличит негра от белого.
— Уж если я увижу черномазого, так как-нибудь разберусь, — сказал мальчик, встал, поправил свою серую, с шикарной вмятиной, шляпу и вышел на улицу, в уборную.
Они пришли на полустанок загодя и встали в трех шагах от рельсов. Мистер Хед держал пакет с завтраком — галетами и коробкой сардин. Грубое оранжевое солнце, вставая из-за гор, окрасило небо позади них в унылый багровый цвет, но впереди оно по-прежнему было серое, и на нем серела прозрачная, как отпечаток пальца, луна, совсем не дававшая света. Лишь по будке стрелочника и черной цистерне можно было догадаться, что здесь полустанок; рельсы вдоль всей вырубки шли в две колеи, не сходясь и не пересекаясь, и справа и слева скрывались за поворотом. Поезда выскакивали из леса, как из черной трубы, и, словно ушибившись о холодное небо, в ужасе снова прятались в лесу. Когда мистер Хед покупал билеты, он договорился, чтобы поезд здесь остановили, но в глубине души боялся, что он пройдет мимо, и тогда Нельсон, конечно, скажет: «Так я и знал! Кто ты такой, чтобы ради тебя поезда останавливать!» Под бесполезной утренней луной рельсы казались белыми и хрупкими. Старик и мальчик пристально смотрели в одну точку, как будто ожидая явления духа.
Мистер Хед уже решил было идти домой, но тут раздалось тревожное басовитое мычание и поезд, сияя желтым фонарем, медленно и почти бесшумно выполз из-за лесистого поворота ярдах в двухстах от них. Старик все еще опасался, что поезд не остановится, а скорость сбавил, просто чтобы над ним насмеяться. И он, и Нельсон приготовились сделать вид, что не замечают поезда, если он пройдет мимо.
Паровоз проехал, обдав их запахом горячего металла, а второй вагон остановился как раз перед ними. Проводник, похожий на старого обрюзгшего бульдога, стоял на подножке, как будто ждал их, хотя, судя по его лицу, ему было все равно, влезут они или нет.
— Направо проходите, — сказал он.
Посадка заняла не больше секунды, и, когда они вошли в тихий вагон, поезд уже набирал скорость. Пассажиры почти все спали, кто положив голову на подлокотник, кто заняв сразу два сиденья, а кто вытянув ноги в проход. Мистер Хед заметил два свободных места и подтолкнул к ним Нельсона.
— Иди вон туда, к окошку, — сказал он, и, хотя он говорил как обычно, в этот ранний час его голос прозвучал очень громко. — Там никто не сидит, значит, и возражать никто не будет. Садись, и все.
— Я не глухой, — ответил мальчик. — Можешь не орать. Он сел и отвернулся к окну. Бледное, призрачное лицо
хмуро глянуло на него из-под бледной, призрачной шляпы. Дед тоже бросил быстрый взгляд в окно и увидел другого призрака — такого же бледного, но ухмыляющегося, в черной шляпе.
Мистер Хед уселся, вытащил свой билет и начал читать вслух все, что было на нем напечатано. Спящие зашевелились, некоторые спросонья таращились на него.
— Сними шляпу, — сказал он Нельсону, снял свою и положил ее на колени.
Остатки его седых волос, которые с годами приобрели табачный оттенок, прикрывали только затылок. Череп был голый, а лоб весь в морщинах. Нельсон тоже снял шляпу, положил ее на колени, и они стали ждать, пока проводник придет проверять билеты.
Напротив, упершись ногами в окно и выставив голову в проход, вытянулся мужчина в голубом костюме и расстегнутой желтой рубашке. Он открыл глаза, и мистер Хед хотел ему представиться, но тут за его спиной появился проводник и рявкнул:
— Ваши билеты!
Когда проводник ушел, мистер Хед дал Нельсону его обратный билет и сказал:
— На, положи в карман да смотри не потеряй, не то придется тебе в городе остаться.
— Может, и останусь,— сказал Нельсон на полном серьезе. Мистер Хед сделал вид, что не слышит.
— Парень в первый раз на поезде едет, — объяснил он пассажиру в желтой рубашке, который теперь сидел на своем месте, спустив ноги.
Нельсон снова нахлобучил шляпу и сердито отвернулся к окну.
— Он у меня вообще ничего не видел, — продолжал мистер Хед. — Несмышленыш, все равно что новорожденный младенец. Но я решил — пусть насмотрится досыта, раз и навсегда.
Мальчик перегнулся через деда и обратился к пассажиру напротив.
— Я в этом городе родился, — сказал он. — Я городской. Я туда второй раз еду.
Он говорил громко и уверенно, но тот, кажется, не понял. Под глазами у него были фиолетовые мешки. Мистер Хед через проход дотронулся до его рукава.
— Когда растишь парня, — глубокомысленно произнес он,— надо показывать ему все, как оно есть. Ничего не скрывать.
— Угу, — сказал пассажир в желтой рубашке.
Он разглядывал свои отечные ноги, слегка приподняв левую. Потом опустил ее и поднял правую. В вагоне стали просыпаться, вставать, ходить, зевать, потягиваться. Раздавались голоса, слившиеся потом в общий гул. Вдруг лицо мистера Хеда утратило безмятежное выражение. Рот у него закрылся, в глазах появился свирепый и тревожный блеск. Он глядел куда-то в глубь вагона. Не оборачиваясь, он дернул Нельсона за руку.
— Смотри, — сказал он.
К ним медленно приближался огромный мужчина кофейного цвета. На нем был светлый костюм и желтый атласный галстук, заколотый рубиновой булавкой. Одна рука покоилась на животе, величественно колыхавшемся под пиджаком, а в другой он держал черную трость, которую неторопливо поднимал и снова опускал при каждом шаге. Он шествовал очень медленно, глядя большими карими глазами поверх голов. У него были седые усики и седые курчавые волосы. За ним шли две молодые женщины, тоже кофейного цвета, одна в желтом платье, другая в зеленом. Им приходилось идти так же медленно, и на ходу они негромко переговаривались гортанными голосами.
Мистер Хед все крепче и настойчивей сжимал руку Нельсона. Процессия поравнялась с ними, и сверкание сапфира на коричневой руке, поднимавшей трость, отразилось в зрачках мистера Хеда, но он не поднял глаз и громадный мужчина тоже не взглянул на него. Троица прошествовала через вагон и вышла. Мистер Хед отпустил руку Нельсона.
— Кто это был? — спросил он.
— Человек, — сказал мальчик с негодованием, ему надоело, что его все время считают за дурака.
— Какой человек? — невозмутимым тоном настаивал мистер Хед.
— Толстый, — сказал Нельсон; он начал опасаться какого-нибудь подвоха.
— Так, значит, ты не знаешь, какой это человек? — подвел итог мистер Хед.
— Старый, — сказал мальчик, и вдруг у него появилось предчувствие, что этот день не принесет ему радости.
— Это был негр, — сказал мистер Хед и откинулся на спинку кресла.
Нельсон вскочил на сиденье ногами и, повернувшись, посмотрел в конец вагона, но негра уже не было.
— А я-то думал, что ты негра сразу узнаешь, ты же с ними так хорошо познакомился, когда в городе жил, — продолжал мистер Хед. — Никогда в жизни не видел негра, — объяснил он пассажиру в желтой рубашке.
Мальчик снова сполз на сиденье.
— Ты говорил, они черные, — сердито сказал он. — Так бы и говорил, что они коричневые. Не можешь как следует объяснить. Этак я никогда ничего знать не буду.
— Несмышленыш ты, вот и все, — сказал мистер Хед, встал и пересел на свободное место напротив.
Нельсон снова повернулся и стал смотреть туда, где исчез негр. Этот негр как будто нарочно прошел по вагону, чтобы осрамить его, и он возненавидел его своей первой в жизни темной, яростной ненавистью; теперь он понимал, почему дедушка их не любит. Он взглянул в окно: лицо в стекле, казалось, говорило, что в этот день он еще не раз попадет впросак. А вдруг он и города-то не узнает?
Мистер Хед рассказал соседу несколько историй, а потом заметил, что тот заснул; тогда он встал и предложил Нельсону пройтись по поезду и осмотреть его. Особенно ему хотелось показать мальчику туалет, поэтому они прежде всего отправились в мужскую уборную. Мистер Хед продемонстрировал охладитель для питьевой воды с таким видом, будто сам его изобрел, и показал Нельсону раковину с одним краном, где пассажиры чистят зубы. Они прошли еще несколько вагонов и попали в вагон-ресторан.
Это был самый роскошный вагон в поезде — яично-желтые стены, вишневый ковер на полу. Окна над столиками были широкие, и в кофейниках и стаканах отражались в миниатюре большие куски проносящегося мимо пейзажа. Три очень черных негра в белых костюмах и передниках сновали по проходу с подносами и хлопотали вокруг завтракающих. Один из них подлетел к мистеру Хеду и, подняв два пальца, сказал: «Есть два места»,— но мистер Хед громко ответил:
— А мы поели перед отъездом.
Официант был в очках, и от этого белки его глаз казались еще больше.
— Тогда попрошу в сторонку,— сказал он и слегка взмахнул рукой, будто мух отгонял.
Ни Нельсон, ни мистер Хед не сдвинулись с места.
— Смотри, — сказал мистер Хед.
Два столика в углу отделялись от остального помещения занавеской апельсинового цвета. Один столик был накрыт, но свободен, а за другим, лицом к ним и спиной к занавеске, сидел тот самый громадный негр. Он что-то тихо говорил женщинам, намазывая булочку маслом. У него было обрюзгшее, грустное лицо, а белый воротничок врезался в шею.
— Им загончик устроили, — объяснил мистер Хед. Потом он сказал: — Пошли посмотрим кухню. — И они двинулись по проходу между столиков, но черный официант тут же нагнал их.
— Пассажирам входить в кухню не разрешается, — сказал он высокомерным тоном. — Пассажирам входить в кухню не разрешается.
Мистер Хед остановился и круто обернулся.
— И слава богу, — прокричал он прямо в грудь негру, — а то бы тараканы пассажиров съели!
За столиками засмеялись, и мистер Хед с Нельсоном, ухмыляясь, вышли. Дома мистер Хед славился остроумием, и Нельсон вдруг ощутил пронзительный прилив гордости. Он понял, что в том чужом месте, куда они едут, старик будет его единственной опорой. Без дедушки он останется один-одинешенек на белом свете. Он задрожал от страха и волнения, и ему захотелось, как маленькому, крепко-крепко ухватиться за дедушкин пиджак.
Когда они возвращались в свой вагон, в окнах среди полей и лесов уже мелькали домики; рядом с железной дорогой тянулось шоссе. По шоссе двигались автомобильчики, очень маленькие и быстрые. Нельсон заметил, что здешним воздухом дышится не так легко, как дома. Пассажир в желтой рубашке вышел, и мистеру Хеду не с кем было поговорить, поэтому он стал смотреть в окно, сквозь свое отражение, и читать вслух вывески на зданиях, мимо которых они проезжали.
— Ореховое масло «Мечта»! — провозглашал он. — Химическая Корпорация Южных Штатов! Мука «Южная Дева»! Хлопчатобумажные ткани «Южная Красавица»! Тростниковая патока «Черная нянюшка»!
— Тише ты, — прошипел Нельсон.
В вагоне вставали и вынимали из сеток багаж. Женщины надевали пальто и шляпы. Проводник, просунув голову в дверь, громко и невнятно объявил название остановки, и Нельсон, весь дрожа, вскочил на ноги. Мистер Хед взял его за плечи и посадил обратно.
— Сиди, сиди,— покровительственно сказал он.— Первая остановка в пригороде. Вторая — на Центральном вокзале.
Он узнал об этом в свой первый приезд — тогда он сошел в пригороде и ему пришлось выложить пятнадцать центов за то, чтобы его довезли до центра. Нельсон, очень бледный, откинулся на спинку кресла. Впервые он понял, что без дедушки ему не обойтись.
Поезд остановился, выпустил нескольких пассажиров и тронулся так плавно, будто и не прерывал движения. За окном позади бурых лачуг синела вереница каменных домов, а еще дальше таяло бледное розовато-серое небо. Поезд проезжал сортировочную станцию. Нельсон видел в окно бесконечные ряды серебряных рельсов — они сходились, расходились, пересекались. Он хотел сосчитать их, но в стекле снова появилось лицо, отчетливое, хоть и серое, и он отвернулся. Поезд уже въехал под крышу вокзала. Они оба вскочили и помчались к дверям. Ни тот, ни другой не заметил, что пакет с завтраком остался на сиденье.
Они чинно проследовали через маленький вокзал и сквозь тяжелую дверь шагнули в бурный уличный поток. Люди толпами спешили на работу. У Нельсона разбежались глаза. Мистер Хед прислонился к стене и уставился прямо перед собой.
Наконец Нельсон сказал:
— Ну, давай показывай мне все как есть. С чего начинать-то?
Мистер Хед молчал. Потом, как будто вид спешащей толпы подсказал ему решение, ответил: «Походить надо»,— и двинулся вперед. Нельсон последовал за ним, придерживая шляпу. На него обрушилось так много впечатлений, что первый квартал он шел как во сне. Дойдя до угла, мистер Хед оглянулся на вокзал — желто-серое здание с бетонным куполом. Если не терять из виду купол, он, когда придет время возвращаться, сразу найдет дорогу.
Постепенно Нельсон стал различать отдельные предметы и увидел огромные окна, набитые всякой всячиной — скобяными товарами, галантереей, кормом для кур, спиртными напитками. На одно из окон мистер Хед обратил его особое внимание — сюда можно войти, поставить ноги на подставки, и негр почистит тебе башмаки. Они шли медленно и останавливались в дверях каждого магазина, чтоб Нельсон мог заглянуть внутрь, но никуда не заходили. Мистер Хед твердо решил не заходить ни в один магазин, потому что в свой первый приезд он заблудился в большом универсальном магазине и выбрался только после множества унижений.
Они дошли до середины следующего квартала, и там перед одним магазином стояли весы, и они по очереди встали на них, и опустили по монетке, и получили по билетику. В билетике мистера Хеда было написано: «Вы весите 120 фунтов, Вы честны и смелы, и все Ваши друзья восхищаются Вами». Он сунул билетик в карман, удивленный тем, что машина характер его определила точно, а в весе ошиблась — он недавно взвешивался на весах для зерна и знал, что весит 110 фунтов. Билетик Нельсона гласил: «Вы весите 98 фунтов. Вас ожидает великое будущее, но остерегайтесь черных женщин». У Нельсона не было знакомых женщин, ни черных, ни белых, и весил он 68 фунтов, но мистер Хед объяснил, что машина, наверное, напечатала одну цифру вверх ногами, то есть 9 вместо 6.
Они шли дальше и дальше, и к концу пятого квартала вокзальный купол скрылся из виду, и мистер Хед повернул влево. Нельсон готов был часами стоять перед каждой
витриной, не будь рядом другой, еще интереснее. Вдруг он сказал:
— Ага, а я здесь родился!
Мистер Хед обернулся и со страхом посмотрел на него. Потное лицо мальчика сияло.
— А я городской! — сказал он.
Мистера Хеда охватило смятение. Он понял, что надо действовать.
— Давай я покажу тебе кое-что еще, — сказал он и повел Нельсона на угол, где был канализационный люк. — Присядь-ка и сунь туда голову.
Мальчик опустился на колени и засунул голову в люк, а дед держал его сзади за пиджак.
Услышав, как в глубине под тротуаром бурлит вода, Нельсон отдернул голову. Тогда мистер Хед рассказал ему про канализацию — она проходит под каждой улицей, и в нее собираются нечистоты, и там полно крыс, и, если человек провалится в люк, его засосет в длиннющую черную трубу. В любое время человек может провалиться в люк и исчезнуть навсегда. Он описал это так красочно, что Нельсон на мгновение застыл от ужаса. Он подумал, что эти трубы, наверное, и ведут в ад, и впервые представил себе, как устроены нижние круги мироздания. Он отшатнулся от люка.
Потом он сказал:
— Да, но можно же держаться подальше от этих дырок, — и на его лице появилось то упрямое выражение, которое так раздражало деда. — А я здесь родился!
Мистер Хед был обескуражен, но лишь пробормотал: «Погоди, ты еще узнаешь, почем фунт лиха»,— и они двинулись дальше. Пройдя два квартала, он повернул влево, полагая, что обходит купол по кругу, и он не ошибся: через полчаса они снова оказались у вокзала. Нельсон сначала не замечал, что вторично любуется теми же витринами, но, увидев магазин, где можно поставить ноги на подставки и негр почистит тебе башмаки, понял, что они описали круг.
— Мы здесь уже были! — закричал он. — Ты, по-моему, сам не знаешь, куда идешь.
— Я было немного сбился с дороги, но сейчас все в порядке,— сказал мистер Хед, и они свернули на другую улицу.
Он по-прежнему не собирался уходить далеко от купола и, пройдя два квартала, снова повернул налево. На этой улице стояли двух- и трехэтажные деревянные жилые дома. Прохожие могли беспрепятственно заглядывать в окна, и мистер Хед, посмотрев в одно окно, увидел укрытую простыней женщину на железной кровати. Его поразило горькое знание, написанное у нее на лице. Невесть откуда вылетел дикого вида парень на велосипеде, старик еле успел отскочить.
— Им тут ничего не стоит задавить человека, — сказал он. — Ты уж держись ко мне поближе.
Они все шли по таким же улицам, пока он снова не вспомнил, что надо повернуть. Теперь улица была совсем узкая, а дома некрашеные и как будто трухлявые. Нельсон увидел негра. Еще одного. Потом еще одного. Он заметил:
— Здесь живут черномазые.
— Ну что ж, пойдем отсюда, — сказал мистер Хед. — Мы не для того приехали, чтоб на них любоваться.
Они свернули, но им по-прежнему встречались негры. У Нельсона стала зудеть кожа, и они прибавили шагу, торопясь выбраться из этого района. Негры в нижних рубахах стояли у порогов, и негритянки раскачивались в качалках на покосившихся крылечках. Негритята, игравшие на мостовой, бросали свои занятия и глазели на них. Они проходили мимо магазинов с черными покупателями, но тут они не останавливались в дверях. Черные глаза на черных лицах отовсюду следили за ними.
— Да, — сказал мистер Хед. — Вот ты где родился — в одной куче с черномазыми.
Нельсон нахмурился.
— Ты, я вижу, заблудился, — сказал он.
Мистер Хед резко повернулся и поискал глазами купол. Купола не было.
— Ничего я не заблудился, — сказал он. — Просто ты устал ходить.
— Я не устал, я есть хочу, — сказал Нельсон. — Дай мне галету.
Тут они обнаружили, что потеряли завтрак.
— Пакет был у тебя, — сказал Нельсон. — Уж я бы его сберег.
— Хочешь быть за главного — так я пойду один, а тебя здесь оставлю, — сказал мистер Хед и с удовольствием увидел, как побледнел мальчик.
Однако он и сам понимал, что они заблудились и все дальше уходят от вокзала. Он тоже проголодался и хотел пить, и оба они обливались потом от близости всех этих негров. Нельсон не привык ходить обутым. Бетонные тротуары были очень твердые. Обоим очень хотелось посидеть, но присесть было негде, и они тащились дальше, и мальчик бормотал себе под нос: «Завтрак потерял, потом дорогу потерял», — а мистер Хед ворчал: «Кому приятно, что он родился в этом негритянском раю, пожалуйста, пусть себе радуется!»
Солнце уже стояло высоко в небе. До них доносился аромат стряпни. Негры высыпали к дверям поглазеть на них.
— Спроси дорогу у черномазых,— сказал Нельсон. — Это ты нас сюда завел.
— Ты же здесь родился, — сказал мистер Хед. — Сам спрашивай, если тебе хочется.
Нельсон боялся негров и не хотел, чтобы над ним смеялись негритята. Впереди он увидел дородную негритянку, которая стояла, прислонясь к косяку открытой двери, выходящей прямо на тротуар. Ее жесткие волосы торчали во все стороны, а тело, туго обтянутое розовым платьем, покоилось на босых коричневых с розовыми ободками ступнях. Когда они поравнялись с ней, она лениво подняла руку к голове и ее пальцы исчезли в волосах.
Нельсон остановился. Под взглядом темных глаз негритянки у него перехватило дыхание.
— Как пройти обратно в город? — спросил он каким-то чужим тоненьким голоском.
Она же, помолчав, ответила голосом звучным и низким — Нельсону показалось, что его обдало прохладной водяной пылью:
— А тут не город, по-твоему?
— Как пройти обратно на поезд? — спросил он так же тоненько.
— На трамвай садись, — сказала она.
Она, конечно, насмехалась над ним, но у него не было сил даже нахмуриться. Он впивал в себя каждую черту ее облика. Перевел глаза с огромных колен на лоб, потом его взгляд проделал путь от блестящих капелек пота на ее шее, через громадную грудь и по голой руке туда, где пальцы прятались в волосах. Ему вдруг захотелось, чтобы она нагнулась, и подняла его, и притянула к себе и чтобы он ощутил на лице ее дыхание. И все глубже погружался бы в ее взгляд, а она все крепче прижимала бы его к себе. Никогда еще он не испытывал такого. Как будто его засасывает в черную-черную трубу.
— Вот так, миленький, прямо и ступай, и дойдешь до улицы, где трамвай ходит, — сказала она.
Нельсон без сил свалился бы у ее ног, если бы мистер Хед не оттащил его.
— Совсем спятил, — проворчал старик.
Они поспешили прочь, и Нельсон не оглядывался на негритянку. Он нахлобучил шляпу на лицо, которое горело теперь от стыда. Он вспомнил ухмылку призрака в окне вагона, и свои дорожные предчувствия, и что на его билетике было написано, чтоб он остерегался черных женщин, а на дедушкином — что дедушка честный и смелый. Он взял старика за руку—не свойственное ему признание своей беспомощности.
Они увидели рельсы, по которым, дребезжа, подходил длинный желтый трамвай. Мистер Хед в жизни не ездил трамваем и на этот не сел. Нельсон притих. Иногда у него вздрагивали губы, но дед, занятый своими заботами, не обращал на него внимания. Они стояли на углу, не глядя на негров, которые шли себе по своим делам, в точности как белые, вот только что большинство останавливалось и глазело на мистера Хеда и Нельсона. Мистер Хед сообразил, что, поскольку трамвай ходит по рельсам, они могут просто идти вдоль трамвайной линии. Он подтолкнул Нельсона, объяснил, что они пойдут пешком вдоль рельсов до самого вокзала, и они тронулись в путь.
Вскоре, к их большому облегчению, им снова стали встречаться белые, и Нельсон сел прямо на тротуар и привалился к стене дома.
— Мне передохнуть надо, — сказал он. — Ты завтрак потерял и дорогу потерял. Так уж потерпишь, пока я немножко передохну.
— Вот они, рельсы,— сказал мистер Хед.— Иди по ним — и все дела, ну а про завтрак надо было и тебе помнить. Ты же здесь родился. Ты же здесь у себя дома. Ты же в этом городе второй раз. Что ж ты раскис.
И он опустился на тротуар, продолжая в том же духе, но мальчик, высвобождавший натертые ноги из ботинок, не отвечал.
— Господи, твоя воля, стоял и скалился, как обезьяна, пока черномазая баба объясняла ему, как пройти!
— Я что говорил? Что я здесь родился, — нетвердым голосом сказал мальчик. — Я не говорил, понравится мне или нет. Говорил я тебе, что хочу в город? Я только говорил, что я тут родился, а больше ничего. Я хочу домой. И не хотел я сюда ехать. Это все твоя затея. Почем ты знаешь, может, мы не в ту сторону идем?
Мистер Хед и сам об этом подумывал.
— Тут все белые, — сказал он.
— Раньше мы тут не проходили, — сказал Нельсон. Это был район кирпичных домов, не поймешь — то ли обитаемых, то ли брошенных. Несколько пустых автомобилей стояло у тротуара, прохожие попадались редко. Сквозь тонкий костюм Нельсон чувствовал жар асфальта. Веки у него начали слипаться, голова упала на грудь. Плечи дернулись разок-другой, а потом он осел набок и растянулся на тротуаре — его сморил сон.
Мистер Хед молча наблюдал за ним. Он тоже очень устал, но не могли же они спать одновременно, да он и не заснул бы, потому что ведь они заблудились. Выспавшись, Нельсон станет еще нахальнее и опять начнет пилить его, что он, мол, завтрак потерял и дорогу потерял. «Хорош бы ты был без меня», — подумал мистер Хед; и тут у него мелькнула одна мысль. Несколько минут он смотрел на спящего мальчика, а потом встал. Ничего не поделаешь, нужно иногда преподать ребенку урок на всю жизнь, особенно если он так любит, чтобы за ним оставалось последнее слово. Он бесшумно дошел до угла шагах в двадцати и сел на закрытую металлическую урну в проходе между домами: отсюда он сможет увидеть, как будет вести себя Нельсон, когда проснется один.
Мальчик спал беспокойно, в его сон то и дело вторгались какие-то неясные звуки, какие-то черные фигуры стремились вырваться на свет из темных глубин его существа. Его лицо подергивалось, и он подтянул колени к подбородку. Солнце уныло и сухо освещало улицу; все выглядело именно таким, каким было на самом деле. Мистер Хед, как старая мартышка, скорчился на крышке урны. Когда же наконец проснется Нельсон? Мистер Хед решил еще немного подождать, а потом разбудить его, стукнув ногой по урне.
Он посмотрел на часы — два. Поезд уходил в шесть, и мистер Хед так боялся опоздать, что даже подумать не смел о такой возможности. Он лягнул урну, и глухой гул эхом отдался от домов.
Нельсон с криком вскочил на ноги. Взглянул туда, где прежде был дедушка, и его глаза округлились. Он завертелся волчком, а потом бросился бежать, вскидывая ноги и запрокинув голову, как насмерть перепуганный жеребенок. Мистер Хед помчался за ним, но мальчик уже почти пропал из виду. Только серая полоска метнулась через улицу за квартал впереди и исчезла. Старик бежал что есть мочи, тщетно вглядываясь в поперечные улицы. Уже совсем выдохшись, он еле добежал до третьего перекрестка, и то, что он здесь увидел, заставило его остановиться. Он спрятался за мусорный ящик — посмотреть, что будет, и отдышаться.
Нельсон сидел на тротуаре, вытянув ноги, а рядом лежала старуха и вопила. Вокруг валялась всякая бакалея. Их окружала толпа женщин, жаждавших содействовать торжеству справедливости, а старуха кричала: «Ты сломал мне ногу! Твой отец мне заплатит! Все до последнего цента! Полиция! Полиция!» Женщины теребили Нельсона, но он был так ошеломлен, что не мог встать.
Какая-то сила вытолкнула мистера Хеда из-за ящика и погнала туда, но шел он, еле передвигая ноги. В жизни он еще не имел дела с полицией. Женщины кружили вокруг Нельсона, казалось, сейчас они бросятся на него и растерзают, а старуха все вопила, что у нее сломана нога, и призывала полицию. Мистер Хед шел так медленно, будто после каждого шага вперед делал шаг назад, но, когда он все же приблизился, Нельсон заметил его и вскочил. Обхватил его и, тяжело дыша, прильнул к нему.
Женщины все как одна повернулись к мистеру Хеду. Пострадавшая приподнялась и закричала:
— Эй, вы! Будете платить за мое лечение! Ваш мальчишка — малолетний преступник! Где полицейский? Кто-нибудь запишите его фамилию и адрес!
Мистер Хед пытался оторвать от себя пальцы Нельсона. Старик втянул голову в плечи, как черепаха, его глаза остекленели от страха и напряженного ожидания.
— Ваш мальчишка сломал мне ногу! — кричала старуха. — Полиция!
Мистер Хед чувствовал, что сзади приближается полицейский. А впереди разъяренные женщины сомкнулись плотной стеной, чтобы не дать ему ускользнуть.
— Это не мой мальчик, — сказал он. — Я его первый раз вижу.
Пальцы Нельсона разжались.
Женщины в ужасе расступились, словно им противно было даже прикоснуться к человеку, который отрекся от собственного образа и подобия. Мистер Хед прошел по коридору, который безмолвно очистили перед ним женщины, и оставил Нельсона одного. Дальше зияла длинная черная труба, которая еще недавно была улицей.
Мальчик все стоял, глядя в землю; руки у него повисли. Шляпа его была нахлобучена так глубоко, что вмятина на ней сгладилась. Пострадавшая поднялась и погрозила ему кулаком, а другие смотрели на него с жалостью, но он этого не видел. Полицейский не появлялся.
Через минуту Нельсон вяло двинулся вперед; он не старался нагнать деда, а просто шел за ним шагах в двадцати. Так они прошли пять кварталов. Мистер Хед сгорбился и так низко опустил голову, что сзади ее не было видно. Он не смел оглянуться. Наконец он все-таки с затаенной надеждой кинул быстрый взгляд через плечо. В двадцати шагах он увидел два прищуренных глаза, которые впивались ему в спину, как зубья вил.
Мальчик не ил тех, кто умеет прощать, но до сих пор ему и прощать было некого. Это было первый раз, что мистер Хед опозорился. Пройдя еще два квартала, он оглянулся и визгливым, вымученно веселым голосом крикнул:
— Пошли куда-нибудь попьем «кока-колы»! Нельсон с достоинством, прежде ему не присущим, повернулся к деду спиной.
Мистер Хед начал осознавать всю глубину его презрения. Они все шли, и лицо старика постепенно становилось похоже на горный кряж — ущелья и голые утесы. Он ничего не замечал вокруг, но чувствовал, что они больше не идут по трамвайной линии. И купол как сквозь землю провалился, а день клонится к вечеру. Если темнота застигнет их в городе, их непременно ограбят и изобьют. Он-то заслужил божью кару, но неужели его грехи будут взысканы с Нельсона, неужели и сейчас он ведет дитя к гибели?
Они все брели по бесконечным кварталам, застроенным кирпичными домами, пока мистер Хед не споткнулся о водопроводный кран, торчащий над краем небольшого газона. Он с утра не пил, но считал, что теперь не имеет права утолить жажду. Потом он подумал, что Нельсон, наверное, тоже хочет пить, и они попьют оба, и это снова соединит их. Он присел на корточки, приложился губами к отверстию и открыл кран. Потом выкликнул тем же визгливым вымученным голосом:
— Иди попей!
На этот раз мальчик целую минуту пристально смотрел сквозь него. Мистер Хед встал и побрел дальше, точно наглотался яду. Во рту у Нельсона ни капли воды не было с тех пор, как он напился из бумажного стаканчика в поезде, но он прошел мимо крана, гнушаясь пить там, где пил дед. И, увидев это, мистер Хед потерял последнюю надежду. Теперь его лицо в тусклом предзакатном свете стало похоже на запустелое пепелище. Упорная ненависть мальчика шагала, не отставая, за ним по пятам, и (если их каким-то чудом не убьют в городе) это уже на всю жизнь. Черная чужбина, где все не так, как было, расстилалась перед ним: долгая старость без почета, до самой смерти — желанной, ибо она положит конец мученьям.
А в сознании Нельсона застыла картина предательства: он как будто заморозил ее, чтобы сберечь и предъявить на Страшном суде. Он шел, не глядя по сторонам, и порой у него кривились губы: в эти мгновения из отдаленных глубин его существа словно бы протягивала руку загадочная черная фигура, и он знал — в ее горячей руке растает то, что он старается сохранить.
Солнце село за дома; незаметно для себя они очутились в фешенебельном пригороде; здесь стояли большие красивые здания, а перед ними были лужайки и бассейны для птиц. Кругом все точно вымерло. Они шли и шли, и хоть бы собака навстречу попалась. Белые дома в зелени издали напоминали айсберги, погруженные в воду. Тротуаров не было, только мостовые, и они все тянулись и кружились — без конца, будь они неладны. Нельсон и не собирался догонять мистера Хеда. Попадись старику сейчас канализационный люк, он не раздумывая бросился бы в него; и он представлял себе Нельсона, который стоит рядом и наблюдает — всего лишь с легким любопытством, — как деда засасывает в черные трубы.
Громкий лай вывел его из оцепенения, он поднял глаза: навстречу шел толстяк с двумя бульдогами. Старик замахал руками, как жертва кораблекрушения на необитаемом острове.
— Я заблудился! — возопил он.— Я заблудился, я не знаю, куда идти, а нам на поезд нужно, а я не найду вокзал! Ой, боже мой, я погиб! Господи, спаси меня и помилуй, я погиб!
Толстяк, лысый и одетый в бриджи, спросил, на какой поезд ему нужно, и мистер Хед стал вытаскивать билеты; его так трясло, что он чуть не уронил их. Нельсон подошел ближе, остановился в пятнадцати шагах и наблюдал.
— Н-да, — сказал толстяк, возвращая билеты, — на вокзал вы уже не поспеете, но этот поезд останавливается тут у нас, в пригороде, здесь и сядете. Отсюда три квартала до станции. — И он стал объяснять, как пройти.
Мистер Хед слушал и как будто воскресал из мертвых. Закончив объяснение, толстяк пошел своей дорогой, собаки вприпрыжку бежали за ним; мистер Хед повернулся к Нельсону и, задыхаясь, произнес:
— Сейчас домой поедем!
Мальчик стоял шагах в десяти, бескровно-бледный под своей серой шляпой. Глаза у него были торжествующе холодные. И них не вспыхнуло ни чувства, ни интереса. Он просто был здесь маленькая выжидающая фигурка. Слово «дом» ничего не значило для него.
Мистер Хед медленно отвернулся. Так вот что значит ад: время без смены зим и весен, зной без света и душа без надежды на спасение. Он перестал бояться, что не поспеет на поезд, и мог бы вообще позабыть про станцию, если бы нечто поразительное не вернуло его к жизни, будто кто-то окликнул его из темноты.
Рядом с ним вдруг возник гипсовый негр, скрючившийся на низкой ограде из желтого кирпича, которая окаймляла большую лужайку. Негр был ростом с Нельсона; замазка, которой он был прикреплен к ограде, потрескалась, и казалось, он вот-вот упадет. Один глаз у него был белый, а в руках он держал бурый кусок арбуза.
Мистер Хед стоял и молча смотрел на него, пока Нельсон не подошел совсем близко. Когда мальчик остановился рядом с ним, он выдохнул:
— Гипсовый негр.
Непонятно было, старика или ребенка изображает гипсовый негр — он выглядел таким жалким, что не имел возраста. Очевидно, его хотели изобразить счастливым, потому что углы его губ были приподняты, но отбитый глаз и ненадежная поза придавали ему отчаянно жалкий вид.
— Гипсовый негр, — произнес Нельсон, в точности повторяя интонацию мистера Хеда.
Они стояли рядом, очень похоже сгорбившись и вытянув шеи, и у них одинаково дрожали в карманах руки. Мистер Хед казался старым ребенком, а Нельсон — маленьким стариком. Они, не отрываясь, смотрели на гипсового негра, словно столкнулись с некой великой загадкой, с монументом в честь чьей-то победы, соединившей их в общем поражении. И в нем растворились все их несогласия, словно благодать осенила их, открыв им чудо милосердия. До сих пор мистер Хед не понимал, что такое милосердие, потому что был безупречен и не нуждался в нем, но теперь-то он понял. Он посмотрел на Нельсона — надо что-то сказать ребенку, чтобы он снова поверил в мудрость деда, и в ответном взгляде мальчика он прочитал, как жадно тот ждет этих слов. Глаза Нельсона, казалось, молили объяснить ему наконец загадку бытия.
Мистер Хед раскрыл рот, собираясь сказать нечто очень значительное, и услышал собственный голос:
— Здесь у них настоящих не хватает. Пришлось гипсового завести.
Чуть помедлив, мальчик кивнул, губы у него дрогнули как-то по-новому, и он сказал:
— Поехали домой, а то снова заблудимся.
Их поезд плавно затормозил у пригородной станции, как раз когда они подошли, и они сели в вагон, а за десять минут до того, как поезд прибывал на их полустанок, уже стояли у двери, приготовившись выпрыгнуть на ходу, если он не остановится; но он остановился, и в это самое мгновение полная луна во всем своем великолепии вдруг выплыла из-за облака, залив вырубку светом. Они сошли; полынь нежно трепетала, отливая тусклым серебром, а брусчатка у них под ногами сверкала бодрым черным блеском. Верхушки деревьев, защищавших полустанок подобно садовой ограде, темнели на фоне неба, увешанного огромными облаками, которые светились, как фонари.
Мистер Хед стоял очень тихо, чувствуя, как его снова осенила благодать, но теперь он знал, что ее не выразить словами. Милосердие рождается в страданиях, которые неизбежны для каждого и неисповедимыми путями ниспосылаются детям. Лишь его дано человеку унести за порог смерти, чтобы сложить к стопам Создателя, и мистер Хед сгорал со стыда, внезапно поняв, каким нищим он предстанет перед Творцом. Он стоял устрашенный, судя себя с доскональностью Божьего суда, и его гордыня таяла, будто пожираемая пламенем. До сих пор он не считал себя большим грешником, но теперь понял, что его истинная порочность была сокрыта от него, дабы он не впал в отчаяние. И что он прощен за все грехи от начала времен, когда его душу отягчил первородный грех, до той минуты, когда он предал бедного Нельсона. Он понял, что не может заречься даже от самого чудовищного греха, а поскольку Божья любовь соразмерна Божьему прощению, сейчас он был готов вступить в Царствие Небесное.
Нельсон, стараясь сохранить бесстрастие в тени своей шляпы, наблюдал за ним устало и подозрительно, но когда поезд прополз позади них и спугнутой змеей исчез в лесу, его лицо тоже просветлело и он сказал:
— Хорошо, что я там побывал один раз, но больше ни за что не поеду!
КРУГ В ОГНЕ
Временами ближний ряд деревьев казался крепкой светло-серой стеной, чуть темнее неба, но сейчас лес был совсем черным, а небо за ним — мертвенно-бледным.
— Слышали эту историю про женщину, у которой был младенец в «железном легком»? — спросила миссис Причард.
Они с матерью девочки стояли под окном, из которого выглядывала девочка. Миссис Причард прислонилась к дымовой трубе, руки у нее были сложены на животе, точно на полке, одну ногу она согнула, уткнувшись в землю носком. Это была грузная женщина с остреньким личиком и суетливыми глазками. Миссис Коуп, напротив, была маленькой, опрятной, с большим круглым лицом и черными глазами, которые увеличивались призмами очков так, что казалось, она постоянно чему-то удивляется. Сидя на корточках, она пропалывала клумбу возле стены. На женщинах были широкополые шляпы, некогда одинаковые, но теперь та, что была на миссис Причард, выгорела и вытянулась, а на миссис Коуп оставалась накрахмаленной и ярко-зеленой.
— Читала про нее, — сказала миссис Коуп.
— Она Причард, вышла замуж за Брукинса, так что мне родня — семи или восьмиюродная сестра.
— Надо же, — пробормотала миссис Коуп, отшвыривая большой пучок травы. Она накидывалась на сорняки с такой яростью, словно их высадил сам дьявол, чтобы все изгадить.
— А раз она нам родня, пришлось уж сходить посмотреть тело, — сказала миссис Причард. — И ребенка тоже.
Миссис Коуп ничего не ответила. Она привыкла к таким историям и говорила, что у нее истрепались от них нервы. Миссис Причард, напротив, готова была тащиться за тридцать миль, только чтобы поглазеть на похороны. В таких случаях миссис Коуп всегда переводила разговор на что-нибудь приятное, но девочка заметила, что от этого у миссис Причард портится настроение.
Девочке казалось, что бледное небо бьется в крепостную стену, пытается ее протаранить. Деревья за ближайшим к дому полем пестрели серо-желтой листвой. Миссис Коуп страшно боялась, что ее лес может сгореть. По вечерам, когда поднимался сильный ветер, она говорила девочке: «Моли Господа, чтобы не было пожаров, сегодня так дует», а девочка только хмыкала, не отрываясь от книги, или же просто не реагировала на ее слова — слишком уж часто их слышала. Летом, когда они по вечерам сидели на крыльце, миссис Коуп говорила девочке, торопившейся прочесть как можно больше, пока не стемнело: «Встань, посмотри, какой великолепный закат. Ты должна встать и посмотреть», и девочка хмурилась и не отвечала или же бросала взгляд туда, где за лужайкой и двумя ближними полями серо-голубым войском высились деревья, и продолжала читать с тем же выражением на лице, изредка бурча злобно: «Похоже на пожар. Ты бы лучше встала да понюхала — не горит ли лес».
— В гробу она обнимала эту штуку, — продолжала миссис Причард, но шум трактора, который негр Кальвер вел от амбара, заглушил ее слова. К трактору была прицеплена тележка, на которой, подпрыгивая, сидел еще один негр — его ноги плясали в футе от земли. Трактор проехал мимо ворот того поля, что было слева.
Миссис Коуп оглянулась и увидела, что трактор не въехал в ворота, потому что негру лень слезть и открыть их. Собирается сделать такой крюк за ее счет.
— Скажите ему, чтоб остановился и подошел сюда! — крикнула она.
|
The script ran 0.014 seconds.