Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фрэнк Норрис - Спрут [1901]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Настоящий том "Библиотеки литературы США" посвящен творчеству Стивена Крейна (1871-1900) и Фрэнка Норриса (1871 - 1902), писавших на рубеже XIX и XX веков. Проложив в американской прозе путь натурализму, они остались в истории литературы США крупнейшими представителями этого направления. Стивен Крейн представлен романом "Алый знак доблести" (1895), Фрэнк Норрис - романом "Спрут" (1901).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Войдя в комнату, Энникстер услышал, как Дженслингер сказал: - Завтрашняя передовица в «Меркурии» должна вас заинтересовать, господа. Ходят слухи, что этой зимой будет произведена на предмет продажи расценка зе мель, на которых расположены ранчо. Полагаю, никто из вас от покупки не откажется. Сказав это, редактор сразу же стал центром внимания. Наступившее вслед за его словами молчание нарушил Энникстер. - Да, пора бы им выработать эти цены. Вопрос, которого коснулся Дженслингер, затрагивал самые насущные интересы фермеров, обрабатывающих земли в окрестностях Боннвиля и Гвадалахары. На деле ни Магнус Деррик, ни Бродерсон, ни Энникстер, ни Остерман не были владельцами ранчо, которые они обрабатывали. До сего времени огромная часть этих хлебородных земель принадлежала Тихоокеанской и Юго-Западной железной дороге. Чтобы понять причину такого положения, следовало обратиться к началу строительства этой дороги, когда правительство, в качестве поощрения, передало компании в собственнесть все участки, обозначенные нечетными номерами, по обе стороны запроектированной дороги на протяжении двадцати миль. Эти участки бесспорно принадлежали ТиЮЗжд. Участки под четными номерами, будучи собственностью правительства, могли перейти,-и перешли,- в руки фермеров, земли же, принадлежавшие дороге, или, как их называли, «чередующиеся участки», нужно было приобретать непосредственно у дороги. Однако это не помешало притоку поселенцев, желавших заняться земледелием в этой части долины Сан-Хоакин. Задолго до описываемого времени дорога разослала по всему штату брошюры и проспекты, называя поселенцев на эти земли. Она тогда еще не располагала надлежащими документами на право владения нечетными участками, но намеревалась, получив их, произвести оценку земель и назначить торги с предоставлением преимущественного права покупки тем, кто фактически их занимал. Цена на эти участки должна была соответствовать цене, установленной правительством на принадлежащие ему смежные земли, то есть - два доллара пятьдесят центов за акр. Обработанные и удобренные земли на ранчо неизбежно должны были повыситься в цене. Появилась нозможность хорошо приумножить свои капиталы. Когда принадлежащие железной дороге земли вокруг Боннвиля были предложены поселенцам, многие ринулись сюда: Бродерсон, Энникстер, Деррик и Остерман, успевшие обогнать прочих с заявками, получили право выбора и захватили лучшие земли. Но как только :юмли оказались заселенными, администрация дороги словно забыла о своем намерении оценить участки, входившие в территории разных ранчо, и назначить их к продаже. Это тянулось из года в год, иногда о продаже земель месяцами и вовсе не вспоминали; лаговаривали лишь в тех случаях, когда - как на этот раз - распространялся слух, что главное управление дороги решило наконец заняться этим делом вплотную. - Если правление дороги намеревается серьезно разговаривать со мной относительно продажи принадлежащей ему территории Кьен-Сабе, то я готов в любую минуту,- заметил Энникстер.- Земля поднялась в цене больше чем вчетверо. Уверен, что я смогу продать свою землю по пятнадцати долларов за акр хоть завтра, и если я куплю ее у железной дороги по два пятьдесят, то дельце получится выгодное. - По два пятьдесят! - воскликнул Дженслингер. - Да вы что? Неужели вы думаете, что железная дорога отдаст вам свою землю по такой цене? Откуда вы это взяли? - Из брошюр и проспектов,- ответил Хэррен.- Которые распространяла дорога, когда предлагала нам эти участки. У нас с дорогой была определенная до говоренность, и таких обязательств, пожалуй, даже ТиЮЗжд нарушить не рискнет. Вы здесь человек новый, мистер Дженслингер. Откуда вам знать, на каких условиях мы брали землю. - А улучшения, которые мы внесли! - воскликнул Энникстер.- Да в один только оросительный канал мы с Магнусом уже всадили тысяч пять. Мы обрабатывали эту землю не затем, чтобы железнодорожной администрации угодить. Сколько бы мы ни улучшали землю, сколь бы ни возросла она в цене, договор есть договор и цена там указана - два пятьдесят за акр. Тут мы как раз имеем случай, когда дорога не может поступать, как хочет ее левая нога. Дженслингер поморщился, озадаченный: - Я, действительно, здесь человек новый, как сказал Хэррен, но все же мне трудно разделить вашу точку зрения. Наличие железной дороги способствует повышению ценности ваших участков не меньше, чем внесенные вами усовершенствования. Почему же вам все, а дороге ничего? Было бы справедливо поделить барыши пополам. - Ничего знать не хочу,- заявил Энникстер.- Назначали они цену, пусть ее и придерживаются. - Но, насколько я слышал,- пробормотал Дженслингер,- правление дороги отнюдь не намерено продавать землю из расчета два пятьдесят за акр. По нынешним тяжелым временам они на всем норовят заработать как можно больше. - Времена для дороги не такие уж тяжелые,- вставил слово старик Бродерсон. Бродерсон был самым старым из присутствующих. Ему было лет шестьдесят пять,- почтенный, седобородый старик, согнутый тяжелым трудом. Он был недалекий человек, осторожный в своих высказываниях, чтобы, не дай Бог, кого-нибудь не обидеть; тяжелодум, который если уж заведет речь о чем-нибудь, так уж надолго. Упомянув о тяжелых временах, он тут же решил пояснить, что он под этим подразумевает. - Тяжелые времена,- повторил он озабоченно,- да, да, вот именно. Может, дорога и впрямь переживает тяжелые времена, очень может быть. Понятно, всем нелегко. Я не совсем то хотел сказать. Я хочу, чтоб все было по справедливости. Мы пользуемся железной дорогой и должны платить ей так, как она с нас требует, будь то хороший год или плохой, потому что других дopor в нашем штате все равно нет. То есть, когда я говорю, что других дорог нет, это еще не значит, что она единственная дорога. Конечно, есть и другие. Есть еще Д.П., и М., и Сан-Францисская, и Северо-Тихоокеанская, которая идет до Юкайи. У меня в Юкайе свояк живет. Там не очень-то хлебные земли, хотя кое-какую пшеницу они сеют, насколько я припоминаю. Но это уже слишком далеко на север. Конечно, посевные площади там невелики. Шестьдесят тысяч акров от силы во всем округе, и то включая ячмень и овес. Да и того нет, пожалуй, ближе к сорока тысячам. Точно не помню. Тому уже много лет. Я… Но Энникстер, потеряв всякое терпение, перебил старика, обратившись к Дженслингеру. - Чепуха! Конечно, дорога должна продавать по два пятьдесят! - вскричал он.- У нас договор есть. - Что ж, действуйте в соответствии с ним, мистер Энникстер,- ответил Дженслингер многозначительно. - Раз уж у вас есть договор. Но смотрите в оба. Вскоре после этого Дженслингер уехал. Вошел китаец-слуга и стал накрывать на стол. - Как по-вашему, что он хотел нам сказать? - спросил Бродерсон после ухода Дженслингера. - Относительно земли? - ответил Энникстер.- Понятия не имею. Просто что-то в голову взбрело. У нас же на руках проспекты, где их условия напечатаны черным по белому. Это и есть обязательство. - Что касается обязательств,- пробормотал Бродерсон,- то железной дороге они, как правило, не помеха. - А где же Остерман? - спросил Энникстер, сразу меняя тему разговора, словно считал, что говорить тут больше не о чем.- Неужели этот кобель вовсе не приедет? - А ты звонил ему, Пресли? - спросил Магнус. Пресли взял «Принцессу Натали» на колени и поглаживал ее по длинной блестящей шерсти; кошка от удовольствия сощурила глаза, так что остались лишь две узенькие щелочки, и отрешенно месила лапками плисовые брюки Пресли. - Да, разумеется,- ответил Пресли.- Он обещал быть. И как раз в этот момент появился Остерман. Это был еще молодой, но уже заметно лысеющий человек. У него были большие красные и к тому же торчащие уши; рот тоже большой - длинная горизонтальная прорезь под самым носом, скулы, обтянутые смуглой, красноватой кожей, несколько выдавались. В общем, лицо клоуна, исполнителя комических куплетов, человека, всегда готового пошутить, подурачиться, который за словом в карман не лезет. Однако сельское хозяйство мало его интересовало, и все управление ранчо он свалил на управляющего и надсмотрщиков, сам же жил в Боннвиле. Большой щеголь и позер, Остерман любил порисоваться и быть всегда на виду, постоянно старался произвести впечатление и привлечь к себе внимание. Человек он был довольно энергичный, но энергию свою растрачивал по пустякам, совершенствуясь в каких-то никчемных областях деятельности, гоняясь за модой, и по-видимому, был неспособен долго задержаться на чем-то одном. То он увлекался фехтованием, то жонглерством, то стрельбой из лука. Целый месяц убил на то, чтобы научиться играть на двух банджо одновременно, а потом вдруг забросил это занятие и увлекся тиснением по коже, смастерил великое множество кошельков, спортивных поясов и шляпных лент, которые затем раздарил знакомым барышням. Он стремился жить так, чтобы не наживать себе врагов; многие его любили, но мало кто уважал. Знакомые называли его «этот кобель Остерман» или «этот дуралей Остерман» и постоянно приглашали отобедать. Он принадлежал к породе людей, которых невозможно игнорировать, хотя бы из-за их шумливости. Совершенно неизменно было в нем стремление всех удивить; он умудрялся каким-то образом распускать среди знакомых необыкновенные истории, главным героем которых оказывался сам - словоохотливый, забавный, вездесущий, балагур и рассказчик анекдотов с неиссякаемым запасом их. Можно не сомневаться, что Остерман всегда сидел по уши в долгах, но относился он к этому философски. В предыдущем году у Бермана были его закладные чуть ли не на треть урожая, и в качестве процентов этот ростовщик выжал из него изрядную сумму. Несмотря на это, Остермана с Берманом не раз встречали гуляющими под руку на улицах Боннвиля. Остерман имел обыкновение похлопывать Бермана по жирной спине, приговаривая: - Ты парень хоть куда, хоть и наел себе брюхо прямо-таки непотребное! Верно я говорю? В тот момент когда Остерман входил с веранды, оставив на вешалке свой кавалерийский плащ и мокрую шляпу, в дверях появилась миссис Деррик. Рассыпаясь в любезностях, Остерман поздоровался с ней. - Я на минутку,- сказала она, приветливо улыбаясь мужчинам и обводя их наивным, вопрошающим нзглядом красивых карих глаз.- Зашла поздороваться и выяснить, все ли у вас тут есть. Она заговорила с Бродерсоном, справилась о здоровье его жены, которая была больна всю прошедшую неделю, а Остерман повернулся к остальной компании, пожимая налево и направо руки и без умолку болтая: - Здорово, ребятишки! Здравствуйте, Губернатор! У вас, как я посмотрю, прямо племенной сбор. А, и Энникстер здесь! Здорово, Жеребец! Ну что скажешь - пыльновато сегодня, а? Энникстер начал багроветь и, отойдя в угол, остановился в нелепой позе, опустив руки по швам, у витрины с птичьими чучелами; он обозлился на Остермана на то, что тот позволяет себе с ним вольности в присутствии жены Магнуса. Вот же пакостник! Есть у этого болвана голова на плечах или нет? И когда он научится вести себя прилично в женском обществе? Обозвать его «Жеребцом» при миссис Деррик? Ни один конюх не позволил бы себе такого; да любой батрак умеет себя лучше держать. За обедом, который вскоре подали, Энникстер чувствовал себя не в своей тарелке, сидел надутый и отказывался от угощения, как будто мстил кому-то за свое попранное достоинство. Он сидел и строил адские планы, как он оборвет Остермана, если тот еще раз позволит себе что-нибудь подобное. Повap-китаец приготовил на десерт черносливовый пудинг, который Энникстер и прежде не раз едал у Деррика и потому ждал его с некоторым нетерпением и даже старался очень не наедаться, чтобы оставить для него место. Такой пудинг, без сомнения, должен вернуть ему доброе расположение духа, да и за свой желудок он был сейчас более или менее спокоен и мог себе кое-что позволить. К несчастью, пудинг подали с подливкой, которую Энникстер не выносил - густое, переслащенное сусло. И прежде чем успел он остановить китайца, тот уже плюхнул ложку ему на тарелку. - Экая гадость! - в сердцах воскликнул Энникстер.- Терпеть не могу! Помои какие-то! Убери прочь! Уж лучше буду есть без подливки. - Зато тебе для живота хорошо, Жеребец,- заметил Остерман.- Проскочит так, что и не заметишь. Помои, говоришь? Хорошее название. - Знаешь, брось-ка ты меня Жеребцом называть. Помалкивал бы лучше, если Бог умом обошел; и кроме того, мне для живота это не хорошо, а плохо. Да и вообще, что ты можешь знать о моем животе? При одном взгляде на эту бурду меня мутит. Вскоре после этого китаец убрал со стола и подал кофе и сигары. Снова появилась бутылка виски и сифон с содовой. Отодвинувшись от стола, мужчины уселись поудобней, закурили сигары и тотчас заговорили о начавшихся дождях и видах на урожай. Бродерсон производил в уме сложные вычисления, стараясь точно установить, когда он ездил к своему свояку в Юкайю, а Остерман принялся показывать фокусы с хлебными шариками. Но «Принцесса Натали», балованная кошка, проявляла беспокойство: Энникстер занял кресло, на котором она привыкла спать каждую ночь. Уснуть она не могла и вместо этого неотрывно следила за каждым его движением блестящими желтыми, прозрачными как янтарь, глазами. Наконец Магнус, сидевший во главе стола, встрепенулся, приосанился и сказал: - Хочу сообщить вам, господа, что я проиграл дело против железной дороги, то есть дело о тарифах. Олстин вынес решение в пользу дороги, а теперь ходят слухи, что тариф будет еще повышен. Выслушали его с большим вниманием. На минуту воцарилась тишина. Первым заговорил Хэррен: - Это все штучки Бермана. Чувствуется, что назревает что-то крупное, и, если так, всем ясно, кто за этим. Несомненно Берман! А кто за ним? Разумеется, Шелгрим! Шелгрим! Это имя неожиданно ворвалось в разговор - веское, гнетущее, чреватое ассоциациями, кото наводили уныние и страх. Оно было хорошо известно всем присутствующим; во всем округе, во всем штате, на всем Западе, в самых отдаленных уголках Соединенных Штатов не было человека, который не понимал бы значения его носителя. Крупнейшая фигура в финансовом мире конца девятнадцатого века, дитя своей эпохи, закономерный продукт существовавшего порядка вещей, символическое, типичное порождение проснувшихся в обществе стихийных сил. В этот период, характеризовавшийся развитием «Движения за обновление» и «Новой финансовой политики», время реорганизации капитала, возникновения сильных корпораций, консолидации огромных промышленных предприятий, никого так не боялись и никого так не ненавидели. как Шелгрима, одновременно отдавая должное колоссальному организаторскому таланту и мощному интеллекту владельца и президента ТиЮЗжд, чьей воле повиновались обширные пространства страны, простирающиеся от океана до океана. - Мне все-таки кажется, что Шелгрим пока еще ничего не предпринял,- сказал Магнус. - Раз так,- вскричал Остерман,- нам надо начинать действовать, пока он бездействует. - Не предпринял, как же! - фыркнул Энникстер.- Да он, вероятно, давным-давно предпринял что-то, только мы этого не заметили. - Во всяком случае,- сказал Магнус,- если они что-то затеяли, то до конца дела, надо полагать, еще не довели. Надо действовать быстро, тогда, может, у нас что-то и выгорит. - Действовать быстро! Вот только как? - воскликнул Энникстер.- Господи, да что мы можем? Нас уже приперли к стенке. Ведь все к чему сводится? Против железной дороги не попрешь. Сколько мы ни барахтались, всякий раз оставались на бобах. Вы, Деррик, сами только что проиграли дело о тарифах. Берман вам дорогy перебежал. Шелгрим держит суд в своих руках. Судьи,- в том числе и Олстин,- пляшут под его дудку, Железнодорожная комиссия пляшет, губернатор штата пляшет. Шелгрим тратит миллион долларов на подкуп нужных людей в Сакраменто всякий раз, когда созывается сессия законодательного собрания; у него «свои люди» в сенате Соединенных Штатов. У него железная организация, действующая четко, как армейский корпус. Ну, куда нам соваться? Он сидит у себя в кабинете в Сан-Франциско и только дергает за веревочки, а нам здесь приходится плясать. - Ну, знаете,- вмешался Бродерсон,- ведь есть еще Междуштатная комиссия по вопросам торговли. Во всяком случае, тариф на дальнее расстояние они… - Да, да, Междуштатная комиссия по вопросам торговли! - выкрикнул Энникстер пренебрежительно.- Милое дело! Величайшая в мире кукольная комедия. Почти не уступает Железнодорожной комиссии. Никогда не было, нет и не будет Железнодорожной комиссии в Калифорнии, которую не прикармливала бы ТиЮЗжд. - И тем не менее жителям штата приходится обращаться за помощью именно к Железнодорожной комиссии,- сказал Магнус.- В ней наша единственная надежда. Стоит избрать туда неподкупных людей, и вся эта система постоянного повышения тарифов тут же рухнет. - Так почему бы нам тогда не создать свою собственную железнодорожную комиссию? - спросил вдруг Остерман. - Да потому что это невозможно,- возразил Энникстер.- Мы не может бороться с железной дорогой, а если и могли бы, то все равно не сумели бы организовать фермеров долины Сан-Хоакин. Раз, правда, попытались, но только потом самим было тошно. Дорога преспокойно подкупила делегатов с помощью Бермана, и мы же остались в дураках. - Вот так и надо действовать - подкупать делегатов! - сказал Остерман решительным тоном. - По-видимому, это единственный шанс добиться успеха,- угрюмо заметил Хэррен. - Вот именно! - воскликнул Остерман, внезапно распаляясь. Его лицо клоуна с огромной прорезью рта и торчащими красными ушами даже побагровело.- Послушайте,- продолжал он. - Ведь это же просто невыносимо. Сколько раз мы пробовали обращаться в суд или сопротивляться иными способами, пытались агитировать, да мало ли еще что, и каждый раз Берман одолевал нас. Теперь у нас есть все основания рассчитывать на хороший урожай - два года стояла засуха, и земля как следует отдохнула. Если этой зимой пройдут дожди, даже небольшие, мы соберем несметное количество зерна; и вот как раз в тот момент, когда у нас появляется возможность оплатить свои закладные, разделаться с долгами и кое-что отложить на черный день - на сцену выступает Шелгрим, чтобы поприжать нас и взвинтить тариф. На носу предварительные выборы, и к тому же заступает новая железнодорожная комиссия. Вот почему Шелгрим решил действовать именно теперь. Если мы будем дожидаться, пока он это дело провернет, нам крышка. Это как дважды два. В общем, надо пошевеливаться, если мы не хотим, чтобы Шелгрим подмял нас под себя. Положение наше - хуже не бывает. Магнус только что сказал, что выход он видит в железнодорожной комиссии. Ну, так почему же в таком случае нам не обзавестись такой комиссией, которая блюла бы наши интересы? Неважно, как мы этого добьемся, главное добиться. Если нужно подкупить - подкупим. Зато мы будем иметь своих людей и будем диктовать им свои условия. Допустим, это обойдется нам и сотню тысяч долларов. Ну и что? Мы вернем эту сумму сторицей, если сумеем добиться снижения тарифов. - Мистер Остерман,- сказал Магнус, метнув в его сторону взгляд,- мистер Остерман, кажется, вы предлагаете прибегнуть к подкупу? Если я вас правильно понял? - Да, я предлагаю прибегнуть к подкупу,- повторил Остерман.- Именно так. - Дикое и бессмысленное предложение! - резко перебил его Энникстер.- Даже если допустить, что тебе удалось бы подкупить комиссию и добиться низкого тарифа. Что из этого? Заправилы из правления дороги наложат запрет и закроют линию - вот мы и связаны по рукам и по ногам. - Но этим они и себя свяжут. Перевозить грузы по низкому тарифу все-таки лучше, чем вовсе не переносить. А пшеницу, хочешь - не хочешь, возить надо. - Что за чушь! - вскричал Энникстер.- Неужели ты никогда ничему не научишься? Непонятно разве, что низкий тариф пойдет на пользу ливерпульским купцам, а никак не нам? Ну, как тебе вдолбить, что мы не можем тягаться с железной дорогой? Подкупая комиссию, ты автоматически вступаешь в тяжбу с дорогой, с корпорацией, которая может выложить миллионы против наших тысчонок. Думаешь, тебе по силам бороться с железной дорогой? - Дорога может и не знать, что мы ведем против нее интригу, пока мы не проведем в комиссию своих людей. - А когда мы проведем, что помешает дороге перекупить их у нас за спиной? - Если нам удастся провести в комиссию верных людей, их так легко не перекупят,- вмешался Хэррен.- Не знаю, конечно, но мне кажется, что предложение Остермана заслуживает внимания. Мы ведь сами будем выдвигать кандидатов и постараемся, чтобы это были честные люди. Энникстер в бессильной ярости хватил кулаком по столу. - Честные люди! - заорал он.- Начать с того, что на подобную сделку могут пойти только люди бесчестные! Бродерсон беспокойно заерзал на месте и, смущенно теребя бороду, опять сделал попытку высказаться. - Кто может поручиться, что они - члены нашей комиссии - не перекинутся в другой лагерь, как только узнают, что Шелгрим задумал прижать нас к ногтю? То есть,- поспешил он прибавить,- я почти уверен, что это будет так - именно так. - Конечно, поручиться тут ни за что нельзя,- воскликнул Остерман.- Но дела у нас дошли до той точки, когда рисковать приходится. Чтобы сорвать хороший куш, нужно играть по-крупному, и лучше риск, чем верный проигрыш. - Я не могу участвовать в подкупе и попытке морального разложения, мистер Остерман,- заявил Магнус, и в голосе его зазвучал металл.- Я удивлен, милостивый государь, что вы позволили себе даже заикнуться об этом в моем присутствии. - А, кроме того,- вступил Энникстер,- это же неосуществимо! - Не знаю,- пробормотал Хэррен,- бывает и так, что достаточно одной искры, чтобы спалить весь поезд. Магнус взглянул на сына с некоторым удивлением. От Хэррена он этого не ожидал. Но так сильно он любил сына, так привык прислушиваться к его советам, уважать его мнение, что после первого шока от неприятного удивления он против воли задумался над этим новым предложением. Не с тем, чтобы поддержать его. Ни в коем случае! В любую минуту он готов был подняться с места и предать анафеме и самого Остермана и его предложение. Это была махинация из самых низкопробных, нечто совершенно чуждое - Как он полагал - политическим деятелям и дипломатам старой школы, к которой он с гордостью себя причислял; но поскольку Хэррен, пусть мимолетно, задумался над этим предложением, он, Магнус, безоговорочно доверявший Хэррену, тоже подумает,- хотя им затем, чтобы найти веские доводы и сразу поставить гочку на этом деле. Разгорелся спор. Постепенно Остерман своей громогласностью, напором, изнурительной манерой бить в одну точку, бойкостью ответов, всегда имевшихся у него наготове, а также легкостью, с какой он выпутывался, когда, казалось, его уже приперли к стене, сумел перетянуть на свою сторону старого Бродерсона. Остерман подавил его своей речистостью, легкостью, с какой он перескакивал с предмета на предмет; остроумный и развязный, он запугал старика, рисуя картины неминуемой гибели, быстрого приближения катастрофы. Энникстер - главный его оппонент - при всей своей любви поспорить заметно рядом с ним проигрывал и ничего сколько-нибудь убедительного сказать не мог. Он обзывал Остермана дураком, кобелем, остолопом, но опровергнуть его доводов не умел. Его возражения сводились, главным образом, к грубостям. Что бы ни сказал Остерман, он тут же ему возражал хотя бы просто из принципа. Заявления его были голословны, претензии лишены всякой логики, и, когда Остерман или Хэррен против него же их использовали, отпет у него был один: - Ну что же, отчасти это как будто и так, но, с другой стороны, может, и нет. Остерман нашел вдруг новый аргумент. - Провернув это дельце,- вскричал он,- мы толстопузого Бермана припрем к стенке. - Это человек вечно стоит у нас поперек дороги! - сказал Хэррен.- Если правлению нужно обстряпать какое-нибудь грязное дело, в котором ему не хочется фигурировать,- Берман тут как тут. Понадобится «отрегулировать» стоимость перевозки грузов, чтобы побольше из нас выжать,- это поручается Берману, который точно знает предел наших возможностей. Нужно подкупить судью - торг ведет Берман. Нужно всучить взятку присяжным заседателям - деньги передает Берман. Нужно подстроить выборы - и тут не обойтись без Бермана. В общем, Берман здесь, Берман там! Повсюду мы наталкиваемся на Бермана, стоит нам пошевелиться. Кто, как не Берман, держит нас за глотку и, уж будьте уверены, не отпустит до тех пор, пока не выжмет все соки. Когда я обо всем этом думаю, мне становится непонятно, как я удерживаюсь, чтобы не избить этого подлеца. Остерман поднялся с места; он стоял, наклонившись над столом, размахивая правой рукой; его лицо клоуна с голым лбом и торчащими красными ушами пылало от возбуждения. Он встал в позу оратора, стремящегося создать впечатление, подыгрывающего галерке - взбудораженный, шумный, отчаянно жестикулирующий. - Теперь самый момент с ним посчитаться! - выкрикивал он.- Теперь или никогда! Не упустите возможность спасти себя и всю Калифорнию, а иначе пропадайте со своими ранчо! Жеребец, я знаю тебя. Знаю, ты ни перед кем не сдрейфишь, знаю, что решительности тебе не занимать, и, если бы я сумел растолковать тебе, как мы могли бы создать свою комиссию, ты б не стушевался. Губернатор, вы человек храбрый! Вы знаете, чтобы добиться успеха, надо действовать решительно и смело. Вы не тот человек, чтобы бояться пойти на риск. Игра по крупному - это для вас. Так, чтобы все на карту! За вами не зря установилась репутация лучшего игрока в покер на все Эльдорадо. Но в такой крупной игре вы еще участия не принимали. Если мы смело вступим в борьбу и покажем себя мужчинами,- победа нам обеспечена. Если будем колебаться,- проиграем. - Я понимаю, Остерман, что твой темперамент от тебя не зависит,- сказал Энникстер.- Но куда, собственно, ты гнешь? Что, по-твоему, можно предпринять? Или ты воображаешь,- поспешил прибавить он,- что своей трескотней в чем-то убедил меня. Ничего подобного! Я знаю не хуже твоего, что мы в трудном положении. Для меня это не новость. Я не услышал от тебя ничего такого, что заставило бы меня переменить свое мнение. Но все-таки, что именно ты предлагаешь? Хотелось бы послушать. - Я считаю, что прежде всего надо обратиться к Дисброу. Это политический лидер на линии Денвер - Пуэбло - Мохаве. Нам нужно наладить хорошие отношения с этой компанией, именно поэтому я считаю участие Магнуса особенно ценным. Он знаком с политикой лучше любого из нас, и, если мы не хотим, чтобы нас опять надули, нам надо найти человека, который бы нами руководил. - Единственная приемлемая для меня политика, мистер Остерман,- сказал Магнус менторским тоном,- это честная политика. Придется вам искать себе политического руководителя в другом месте. Я наотрез отказываюсь участвовать в этом начинании. Если Железнодорожную комиссию можно создать законным путем, если можно обойтись без подкупа, тогда я, конечно, вас всецело поддерживаю. - Так-то оно так, да ведь, чтоб получить что-то нам нужное,- приходится платить,- возразил Энникстер. Бродерсон хотел было что-то сказать, но Остерман толкнул его под столом ногой. Сам он тоже помалкивал, поскольку сразу сообразил, что если ему удастся стравить Магнуса с Энникстером, то Энникстер, просто ради удовольствия поспорить, станет противоречить хозяину и, сам того не замечая, перейдет на его - Остермана - сторону. Именно так оно и вышло. Не прошло и нескольких минут, как Энникстер уже орал во все горло, что готов, в случае необходимости, заложить весь урожай Кьен-Сабе, лишь бы свалить Бермана. Он не видел особых препятствий к тому, чтобы на предвыборном собрании добиться утверждения двух подходящих кандидатур в Железнодорожную комиссию, поскольку больше двух и не нужно. Вероятно, это встанет в копеечку, Но ведь ничего даром не дается. Фермерам обойдется кудa дороже, если они будут сидеть сложа руки и плевать в потолок и смотреть, как Шелгрим распродает земли у них под носом. И еще не надо забывать, что дорога сейчас терпит денежные затруднения. Недород в штате два года подряд ударил и по ней. Правление сокращает расходы где только может. Недавно урезали жалованье по всем отделам. Взять хотя бы историю с Дайком. И вообще железная дорога никогда не действует как нечто целое. Всегда находится звено, возражающее против неумеренных трат. Он, Энникстер, готов пари держать, что такие люди имеют сейчас последнее слово. Ему самому осточертело сносить бермановские придирки. Не далее как сегодня этот мерзавец заявился к нему в усадьбу и в довольно грубой форме предъявлял какие-то претензии относительно его, Энникстера, собственной изгороди. Того и гляди начнет указывать ему, во что одеваться! Хэррен правильно рассуждает. Всем тут места скоро не хватит, и если придется кому-то убираться, то пусть это лучше будет Берман. - Приятно слушать разумные речи,- сказал Остерман.- Я знал, что ты согласишься со мной, как только уловишь мою мысль. - Твою мысль, тоже мне! - закричал Энникстер.- Чтоб ты знал, эта мысль сидит у меня в голове уже три года с лишним. - Да, а насчет Дисброу,- поспешил вмешаться Хэррен, чтобы не дать разгореться новому спору.- Зачем он нам? - Дисброу - политическая величина в Денвере, Пуэбло и Мохаве,- ответил Остерман,- а Мохавская железная дорога, как тебе известно, обходит нашу долину стороной. Их конечная станция значительно южнее, и правлению этой дороги нет никакого дела до тарифов в долине Сан-Хоакин. Им в высшей степени наплевать, будет ли комиссия благосклонна к железной дороге или нет, потому что постановления этой комиссии их не касаются. Но в южной части штата им приходится делить клиентуру с ТиЮЗжд, и они имеют на эту дорогу довольно большое влияние. План мой таков: устроить через Дисброу, чтобы Мохавская железная дорога рекомендовала в члены комиссии человека, который устраивал бы нас, и добивалась бы, чтобы ТиЮЗжд утвердила его как своего представителя. - Кого, например? - Хотя бы Даррела из Лос-Анджелеса,- помнишь егo? - Даррел с Дисброу, кажется, не такие уж большие друзья,- сказал Энникстер.- С какой стати Дисброу станет за него хлопотать? - Правильно! - воскликнул Остерман.- Но мы должны сделать так, чтобы Дисброу что-то с этого имел. Мы обращаемся к нему с такими словами: «Мистер Дисброу, политика Мохавской железной дороги в ваших руках и ваше слово для правления - закон. Нам хотелось бы, чтобы вы провели нашего кандидата в члены Железнодорожной комиссии от третьего участка. Сколько вы за это возьмете?» Я знаю, что Дисброу можно купить. Вот вам, пожалуйста, один член комиссии. И больше нам тут беспокоиться не о чем. Первого участка мы вообще не будем касаться. Пусть люди, направляющие политику ТиЮЗжд, намечают кого хотят. А мы тем временем все свои усилия сосредоточим на втором участке, чтобы выставить от него своего человека. Вот где придется попыхтеть. - Теперь я прекрасно вижу, что вы затеяли, мистер Остерман,- проговорил Магнус.- Но не оболыцайтесь, сударь, насчет моего отношения к этому делу. Можете считать, что я в долю не иду. - А если мы вдруг победим,- запальчиво сказал Энникстер, уже почувствовавший себя полноправным участником этого начинания.- Допустим, мы их одолеем и добьемся низкого тарифа на перевозку зерна. Что вы тогда запоете? Небось не откажетесь им пользоваться? Что же это получается: рисковать вы не хотите, денег тратить тоже не намерены, ну а выгоду получать - вы тут как тут? Помочь нам провернуть это дело вы не можете - ручки боитесь замарать, а как барыши делить, тут, понятно, разбираться не приходится. Магнус встал во весь свой рост; ноздри тонкого орлиного носа вздрагивали, гладко выбритое лицо было бледнo. - Довольно, сударь! - воскликнул он.- Вы забываетесь, мистер Энникстер! Знайте, что подобных речей и не потерплю ни от кого - даже от своего гостя. И требую, чтобы вы извинились! Мгновенно он возвысился над всеми присутствующими, заставив их почувствовать к себе уважение, внушенное не только страхом, но и восхищением. Стало очень тихо. Сейчас он снова был лидером; все съежились, глядя на него, как напроказившие школьники, пристыженные и смущенные, не в силах выговорить ни слова. В тот короткий миг молчания, последовавшегo за взрывом негодования со стороны Магнуса, когда он подчинил их своей воле, весь этот план, основанный на подкупе и человеческой непорядочности, затрещал по всем швам. В последний раз Старая школа возмутилась против нового порядка вещей; государственный муж восстал против политикана; честность, совесть и бескомпромиссность в последний раз взяли верх над закулисными интригами, порочными связями, отсутствием моральных устоев, беспринципностью общества. Молчание длилось несколько секунд. Затем Энникстер, нервно заерзав на месте, забормотал: - Это я сгоряча. Если вам угодно, то могу взять свои слова обратно. Я лично не представляю, что с нами будет. Скорей всего - в трубу вылетим. - Я отлично понимаю Магнуса,- сказал Остерман.- Если это дело претит его совести, он может в нем участия не принимать. Пусть так, пусть Магнус дер жится в стороне, если так ему угодно, но это отнюдь не должно помешать нам сделать то, что мы считаем нужным. Мне только хочется, чтобы здесь была полная ясность,- и он снова обратился к Магнусу, говоря горячо, с искренней убежденностью.- С самого начала я не отрицал, что без подкупа нам не обойтись. Надеюсь, вы не думаете, что мне улыбается эта перспектива. Будь у нас в запасе хоть одна еще неиспробованная законная возможность, я бы с радостью воспользовался ею, даже если бы она казалась мне более чем сомнительной. Но такой возможности нет. Все честные пути уже испробованы. Шелгрим всех нас передушит. Тариф поднимается, а цены на пшеницу падают и падают. Если мы будем сидеть сложа руки - нам крышка. Остерман помолчал ровно столько, сколько счел достаточным для того, чтобы смысл сказанного дошел до слушателей, затем, понизив голос, продолжал совсем уже другим тоном: - Я уважаю высокие принципы Губернатора. Я ими восхищаюсь. Они делают ему честь.- И, обращаясь уже прямо к Магнусу, прибавил: - Но я хочу, милостивый государь, чтобы вы сами задали себе вопрос: можно ли в столь критический момент думать только о себе, ставить личные мотивы на первый план в нашем отчаянном положении. А ведь вы нужны нам, Губернатор, мы хотим, чтобы вы были с нами, если не явно, то хоть в душе. Я не настаиваю на немедленном ответе, но прошу вас, взвесьте как следует наше положение, а потом скажите, что вы думаете по этому поводу. Это моя настоятельная просьба. Остерман наконец замолчал; наклонившись над столом, он смотрел на Магнуса в упор. Наступило молчание. Со двора доносилось ровное, монотонное бормотанье дождя. Никто из сидевших за столом не шевельнулся, не попытался заговорить. Все глаза были устремлены на Магнуса, который сидел в глубокой задумчивости, упершись взглядом в стол перед собой. Но вот он поднял глаза и обвел их взглядом. В конце концов они были его соседи, его друзья, люди, с которыми он находился в самых тесных отношениях. В известной степени они представляли то, что в настоящее время составляло его мир. Переводя глаза с одного на другого, он всматривался в них. Энникстер, неотесанный, грубый, сидящий на стуле неловко, бочком; его некрасивое лицо с выпяченной нижней губой и раздвоенным мужественным подбородком раскраснелось от возбуждения, рыжие волосы взъерошились, один клок на иакушке упрямо торчал вверх, как перо на индейском головном уборе; Бродерсон, маниакальным движением прочесывающий пятерней свою длинную бороду, сидел удрученный, печальный, встревоженный; Остерман, с лицом клоуна или кабаретного певца, с лысой головой, украшенной огромными оттопыренными красными ушами - он сидел откинувшись на спинку стула и тихонько потрескивал суставом указательного пальца; и наконец сидящий рядом с ним - его сын, его поддержка, его наперсник и товарищ, Хэррен, так похожий на него, с отцовской гордой осанкой, тонким орлиным носом и золотистыми волосами, слегка завивающимися на висках, молодой, сильный, мужественный, у которого все еще впереди. Его голубые глаза смотрели прямо в глаза отца,- умоляюще, как показались Магнусу. То же выражение он ясно прочел в глазах остальных. Все они смотрели на него как на своего вожака, лидера, который выручит их из нависшей над ними тяжелой беды; а за собравшимися он видел и многих других. Они - люди, сидевшие за его столом в этот вечор, когда на дворе шумел первый дождь наступающей осени, казалось, олицетворяли в его глазах бесчисленное множество других земледельцев, сеющих пшеницу в необозримой долине Сан-Хоакин. И говорили они от лица всего фермерского сословия, задерганного, замученного, прижатого к стенке, доведенного до отчаяния беспардонной эксплуатацией; и их беда была бедой всего штата. - Я подумаю,- сказал он и тут же поспешил прибавить: - Но скажу заранее, что ничего, кроме отказа, от меня ждать не надо. Наступило длительное молчание. Совещание, по-видимому, само собой шло к концу. Пресли закурил новую сигарету, прикурив от предыдущей, а кошка, «Принцесса Натали», потревоженная движением и запахом дыма, спрыгнула с его колен на пол и, подойдя к Эиникстеру, начала нежно тереться о его ногу, задрав хвост трубой и выгнув спину. Очевидно, она собралась укладываться на ночь, но так как Энникстер не выражал намерения освободить кресло, решила добиваться своего лаской. Энникстер, однако, не поняв, в чем дело, возмутился. - Пошла прочь! - крикнул он, поставив ноги на перекладину кресла.- Терпеть не могу кошек! - Между прочим,- заметил Остерман,- когда я шел сюда, то встретил в воротах Дженслингера. Он был здесь? - Да, был,- сказал Хэррен,- и… Но Энникстер перебил его. - Он сообщил, что в городе поговаривают, будто дорога собралась продавать нам принадлежащие ей участки. - Ах, вот как! - воскликнул Остерман, сразу заинтересовавшись.- Где он это слыхал? - А где железнодорожной газете брать свои новости? В главном управлении - надо полагать. - Будем надеяться, что сведения о том, будто земли пойдут по двадцати долларов за акр, он получил не в главном управлении,- пробормотал Бродерсон. - Что, что? - заволновался Остерман.- Двадцать долларов! Объясните мне толком, в чем дело? Что сказал Дженслингер? - Не впадай в панику,- сказал Энникстер.- Дженслингер сам толком ничего не знает. Он считает, что никакой определенной договоренности относительно цены на землю не было, так что железная дорога может брать за нее сколько вздумается. - А-а,- пробормотал Остерман с облегчением. Магнус, который вышел перед тем в контору, находившуюся по другую сторону крытого стеклом коридора, вернулся с длинным желтым конвертом в руке, набитым газетными вырезками и небольшими брошюрами, напечатанными убористым шрифтом. - Вот этот циркуляр,- сказал он, вытаскивая одну из брошюр.- Условия заселения, которые дорога обя-сь выполнять, изложены здесь очень ясно. Он пробежал циркуляр глазами, затем прочел вслух: «Корпорация приглашает поселенцев занимать ее земли, не дожидаясь, пока будет завершена постройка дороги и бумаги на владение землей юридически оформлены. Кроме того, когда дело дойдет до продажи занимаемых ими земель, эти лица будут иметь преимущественное право на покупку, и продажа будет производиться по ценам, не отражающим произведенные поселенцами на земле усовершенствования». - Тут, дальше, они опять к этому возвращаются,- заметил он: - «При определении стоимости земли не будут приниматься во внимание какие бы то ни было усовершенствования, осуществленные на этой земле поселенцем или кем бы то ни было, и на цене это никак не скажется… Поселенцы, таким образом, помимо того, что им первым будет предоставлено преимущественное право покупки, получат еще и гарантию, что те усовершенствования, которые они произведут на занимаемой ими земле, ее не удорожат». - И вот еще - раздел девятый: «Цены на землю не унифицированы, они колеблются от 2 долларов 50 центов за акр и выше. Обычно земля под строевым лесом оценивается в 5 долларов; под сосновым лесом - в 10 долларов за акр. Но большая часть участков будет продаваться от 2 долларов 50 центов до 5 долларов за акр». - Если вчитаться как следует,- сказал старый Бродерсон,- то звучит это… не так уж утешительно. «Большая часть участков будет оцениваться в два доллара пятьдесят центов за акр», так там сказано. Это не значит, что все, это значит некоторые. Жаль, что я не добился от дороги соглашения с более твердыми условиями, когда брал принадлежащие ей участки. А… а Дженслингеру, безусловно, известны намерения правления дороги. Во всяком случае, он… он… поддерживает с ними постоянную связь. Как и все журналисты. То есть те, которых субсидирует дорога. Но, может, Дженслингер не входит в их число,- не ;шаю. Не уверен. Хотя возможно, вполне может быть… - Ах, вы не знаете и вы знаете, и может быть и вполне возможно, и вы не очень уверены! - вскричал Энникстер.- Ну, а что вы скажете насчет того, что улучшения, произведенные нами, на стоимости не скажутся? В этом пункте, кажется, все ясно! Там черным по белому написано, что какие бы улучшения мы ни произвели, приниматься во внимание при оценке земли они не будут. Да что тут говорить - обычная земля идет по два пятьдесят за акр и только земля под лесом ценится дороже, но такой земли здесь мало. - Давайте-ка сперва с одним разберемся,- сказал Хэррен.- Сейчас надо попытаться провести своих людей в Железнодорожную комиссию. - Правильно,- сказал Энникстер. Он встал, потягиваясь.- Я аж до хрипа наговорился. Пожалуй, пора двигаться. Как-никак к полуночи дело идет. Но, когда гости Магнуса собрались разъезжаться по своим усадьбам, выяснилось, что ливень с вечера чуть ли не утроил свою силу и лил теперь как из ведра. Поля и дороги раскисли и превратились в сплошное море жидкой грязи, и ночь была непроглядно темна, хоть глаз выколи, в такую ночь лучше из дома носа не высовывать. Магнус стал уговаривать всех троих остаться ночевать в Лос-Муэртос. Остерман согласился сразу. Энникстер после долгих препирательств дал себя уговорить, но с таким видом, словно делает хозяевам одолжение. Бродерсон же объяснил, что его дома ждет жена, которой с утра нездоровилось, и, если он не вернется, она будет беспокоиться. К тому же он жил совсем недалеко, на скрещенье Нижней дороги и шоссе. Он накрыл голову и плечи мешком, решительно отказавшись от предложенного Магнусом зонта и плаща, и заспешил прочь, приговаривая, что у него на ранчо нет приказчика, и ему надо встать в пять утра, чтобы отправить людей на работу. - Дурак! - пробормотал Энникстер, когда старик ушел.- Додуматься только - таким огромным ранчо управлять без приказчика! Хэррен проводил Остермана и Энникстера в смежные комнаты, где им были приготовлены постели. Магнус тоже вскоре удалился на покой. Остерман сразу же улегся спать, Энникстер же с Хэрреном остались в комнате последнего и, утопая в голубом табачном дыму, говорили без конца. Наконец Энникстер поднялся и сказал: - Ну, я лично иду спать. Уже около двух. Он прошел в отведенную ему комнату и затворил дверь, а Хэррен, открывая у себя окно, чтобы выветрить табачный дым, замер на мгновенье, вглядываясь в ночь. Тьма была густая, непроницаемая: дождь шумел, не переставая. Слышно было, как с крыши и с крон деревьев льется вода, а земля с жадным чавканьем впитывает ее; и пока Хэррен стоял у окна и смотрел, положив одну руку на поднятую раму, в комнату ворвалась со двора струя свежего воздуха, несущая с собой запах размокшей плодоносящей земли,- крепкий, терпкий, теплый. Он захлопнул окно и присел на краешек кровати, задумавшись, с башмаком в руке, пытаясь решить, станет ли отец путаться с этим новым планом? Спрашивая себя: сам-то он хочет ли этого? Вдруг до его слуха донеслись из комнаты Энникстера звуки какой-то возни, вслед за чем послышался энникстеровский голос, повышенный почти до крика. Затем дверь в его комнату с грохотом распахнулась, и на весь дом разнесся возмущенный голос: - Смешно, да? С одной стороны смешно, а с другой - пожалуй, и нет. Он так хлопнул дверью, что все окна в доме задребезжали. Хэррен кинулся в столовую. Там уже были Пресли и Магнус, тоже разбуженные шумом. Оказался тут и Остерман: при свете лампы, принесенной Магнусом, его лысая голова светилась как шар из слоновой кости. - В чем дело? - спросил Остерман.- Что это с Жеребцом? Жуткие, нечленораздельные вопли долетали из комнаты Энникстера. Монолог глубоко обиженного человека перемежался яростными выкриками и неистовым топотом. Хэррен хотел постучать в дверь, но именно в этот момент Энникстер распахнул ее настежь. Лицо его пылало от гнева, нижняя губа была выпячена больше, чем обычно, жесткие рыжие волосы взъерошены, вихор на макушке торчал вверх, как вставшая дыбом шерсть на загривке у разозленного пса. Было ясно, что одевался он с поспешностью необычайной: пиджак и жилетку надеть не успел и держал их в одной руке, другой же с маниакальным упорством натягивал подтяжки. Выход своей ярости он давал в нескончаемом потоке слов. - Помои у меня в постели! Вот что! Знаю я, чьи это проделки,- свирепо сверкнул он глазами в сторону Остермана,- и человек этот - паскуда! Пакость какая! Липкая, мерзкая гадость! Слышал, как я сказал, что этого не ем, китайцу сказал, когда он подавал мне это сусло во время обеда. Услышал и решил налить его мне в постель, а я, укладываясь спать, влез туда ногами. Смешно, а? Конечно, смешно, дальше некуда! Чего ж ты громче не смеешься? - И из-за этого ты собрался уезжать? - сказал Хэррен, видя, что Энникстер стоит со шляпой в руке,- только потому, что… - Вот именно, из-за этого! - вскричал Энникстер.- Лишней минуты здесь не задержусь. Он быстро натянул на себя жилетку и пиджак, судорожно застегивая пуговицы. - Почти не сомневаюсь, что, проехавшись по такой погоде, я опять заболею. Но ночевать здесь ни за что не останусь. Шутить - шути, да знай меру! Гадость какая! Ну ничего. Я тоже иногда умею пошутить. Вы от меня ни гроша не получите! Занимайтесь своими нечистоплотными делишками, раздавайте взятки кому хотите. Я вам не товарищ! Я к этому никакого отношения иметь не желаю! Это безобразная, нелепая затея, и я мараться не желаю, так что на меня не рассчиты вайте, а сами вы еще все в тюрьму угодите. - Да ты что, Жеребец, белены объелся? - вскричал Хэррен.- Не знаю, кто уж там налил этой дряни тебе в постель, но я не отпущу тебя домой в такой дождь! - Я-то знаю, кто налил! - кричал Энникстер, потрясая кулаками.- И нечего меня Жеребцом называть и вообще отстаньте от меня! Я еду домой. Немедленно! Очень сожалею, что приехал, что дал себя втянуть в неприглядную, непристойную авантюру, которую вы затеяли здесь сегодня. Я и десяти центов в это дело не вложу, ни единого цента. Он протопал к двери на веранду, оставаясь глухим ко всем доводам. Хэррен и Пресли шли за ним, уговаривая не ездить домой в такой час и в такую гадкую погоду, но он был непреклонен. Быстро прошел в сарай, где оставил лошадь и коляску, шлепая прямо по лужам и делая все возможное, чтобы промокнуть насквозь, сердито отмахиваясь от Пресли и Хэррена, которые пытались помочь ему запрячь лошадь. - Брось ты строить из себя дурака! -увещевал Энникстера Пресли, когда тот вывел лошадь из стойла. - Ведешь себя как десятилетний мальчишка. Если болвану Остерману хочется идиотские шутки шутить, то тебе-то зачем ему подыгрывать? - Он мерзавец! - кричал Энникстер.- Ты ничего не понимаешь, Пресли! Это у нас в крови - отвращение ко всему липкому и скользкому. Это… это… это наследственное. Как бы тебе понравилось, если бы, ложась в постель в два часа утра, ты влез ногами в эдакую дрянь? Тогда б тебе смешно не было. И ты попомни мои слова, уважаемый Хэррен Деррик,- продолжал н, садясь в коляску и тыча кнутом в сторону Хэррена, - дело, которое мы обсуждали… я лично в нем не участвую… Уж больно оно сомнительное! Не для порядочных людей! Он стеганул лошадь кнутом вдоль спины и выехал из сарая на проливной дождь. Через несколько секунд стук колес его коляски слился с глухим шумом нестихавшего ливня. Хэррен и Пресли закрыли сарай и, прячась от дождя под брезентовой попоной, пошли домой. Хэррен первым долгом отправился в комнату Остермана, который еще не спал, чтобы его пристыдить. Магнус успел уйти к себе. Дом снова погрузился в тишину. Проходя через столовую по пути к себе в комнату на втором этаже, Пресли на минуту остановился и огляделся вокруг. При тусклом свете притушенных ламп панели красного дерева были багровые, будто залитые кровью. На массивной столешнице обеденного стола недопитые стаканы и наполовину опорожненные бутылки стояли в том же беспорядке, в каком их оставили с вечера, отражаясь в полированном дереве; стекла шкафа, где хранились чучела птиц, слабо мерцали; пестрое индейское одеяло, которым была застелена кушетка, казалось куском одноцветной коричневой материи. Стулья, на которых компания просидела весь вечер, так и остались стоять полукругом, смутно напоминая о недавнем совещании, которое могло принести и добрые плоды и дурные, о будущем, чреватом непредсказуемыми последствиями. В комнате было тихо. Только на подушке кресла, которое прежде занимал Энникстер, «Принцесса Натали», наконец-то удобно устроившись на привычном месте, блаженно дремала, подобрав лапки и наполняя опустевшую комнату тихим, довольным мурлыканьем. IV В одном из западных секторов Кьен-Сабе, у изгороди, отделявшей ранчо от владений Остермана, Ванами впрягал лошадей в плуг, к которому его приставили два дня тому назад. Помогал ему мальчик, работавший на конюшне. После прискорбного случая у Эстакады овцеводы, конечно, сразу же рассчитали его, и Ванами явился к Хэррену с просьбой взять его к себе на ранчо. Было время сева; на всех фермах возобновились работы. Дождь как следует промочил землю, самый момент пахать. На ранчо Энникстера, Бродерсона и Остермана пахота шла полным ходом, и Ванами был немало удивлен, обнаружив на Лос-Муэртос отсутствие всякой деятельности: лошади стояли на конюшне, рабочие толклись в тени бараков и возле кухни, курили, дремали или слонялись ио двору, не зная, чем заняться. Плуги, которых Магнус и Хэррен ждали с таким нетерпением, еще не прибыли, и, поскольку их рассчитывали получить задолго до пахоты, никто на ранчо не побеспокоился вовремя починить имеющиеся сельскохозяйственные орудия. Старые плуги в большинстве своем поломались, проржавели и пришли в полную негодность, часть же их успели распродать. Никто не знал определенно, когда можно ожидать новые плуги. Хэррен решил еще недельку подождать и затем, если ничего не прояснится, закупить партию плугов старого образца у боннвильских торговцев. Он считал, что лучше истратить деньги, чем терять время. Не получив работы на Лос-Муэртос, Ванами отправился в Кьен-Сабе. Энникстер, к которому он обратился, послал его к надсмотрщику одного из секторов ранчо, и тот, выяснив, что Ванами и с лошадьми обращаться умеет, и опыт кое-какой,- приобретенный, правда, давно на Лос-Муэртос,- имеет, поставил его возничим на одном из плугов. Накануне вечером, в шесть часов, как только надсмотрщик дал свисток, длинный ряд плугов разом остановился, возничие выпрягли лошадей и свели их на конюшню, оставив плуги прямо в бороздах. На следующее же утро, через час после восхода солнца, работа возобновилась. Сразу после завтрака Ванами сел на юшадь и, ведя в поводу остальных, вместе с прочими Юзничими, вернулся туда, где остались плуги, и при-яялся впрягать лошадей. У кузницы, временно сооруженной на их секторе, он потерял несколько минут, пока ему подковывали одну из лошадей, и таким образом Ввпоздал на целых пять минут. Почти все упряжки были уже запряжены, возничие находились на своих местах, ждали лишь сигнала надсмотрщика. - У тебя готово? - спросил он, подкатывая на своей бричке к упряжке Ванами. - Готово, готово,- отозвался Ванами, пристегивая последний ремень. Он взобрался на сиденье и, разобрав вожжи, обернулся на длинный ряд плугов, а затем оглядел всю лежащую окрест землю, залитую ярким утренним солнцем. День был лучше некуда. После первого в этом сезоне дождя больше дождей не выпадало. Небо было безоблачное, бледно-голубое, и искрилось нежным утренним светом. Необозримые бурые поля нежились на солнце, нмдыхая влагу, впитанную с ночной росой. Воздух, очищенный от пыли и тумана, был прозрачен и чист, как кристалл. Далеко на востоке, по ту сторону Бродерсонова ручья, выступая отчетливо на бледно-шафрановом горизонте, виднелись холмы, плоские и резко очерченные, словно наклеенные на небо. Старинная церковная колоколенка Сан-Хуанской миссии казалась легкой и изящной, как морозный узор на стекле. Кругом раскинувшись ковром до самого горизонта, лежала земля. Только теперь она уже не изнывала под палящим солнцем, растрескавшаяся и покоробленная, покрытая толстым слоем пыли. Дождь сделал свое дело; не осталось ни комочка, который не распирала бы жи-мотворящая сила, ни трещинки, от которой не веяло бы плодородием. Достаточно было пройти десяток шагов по территории ранчо, и у вас появлялось ощущение, что земля под ногами ожила, проснулась, наконец, и трепещет от желания снова плодоносить. Глубоко, глубоко в укромном тайнике забилось вновь огромное сердце, дрожащее от страсти, исполненное желания, с нетерпением ждущее прикосновения плуга, упорное, настойчивое, требовательное. Вы смутно ощущали подспудное смятение земли, внутреннее волнение, напряжение ее утробы, требующей оплодотворения, потому что пришло время ей приносить плоды, выпустить на волю вечно возрождающееся зерно жизни, которое шевельнулось в ее чреве. Плуги, тридцать пять по счету,- каждый тащила упряжка из десяти лошадей,- растянулись позади Ванами и впереди его бесконечной линией, чуть не на четверть мили в длину. Они были построены уступами: каждый последующий плуг отстоял от соседа на свою ширину и отставал от него на несколько шагов. Каждый из этих плугов был оборудован пятью лемехами, так что когда вся колонна приходила в движение, на поле ложились одновременно сто семьдесят пять борозд. Издали плуги напоминали огромную колонну полевой артиллерии. Каждый возничий был на своем месте и поглядывал попеременно то на своих лошадей, то на ближайшего надсмотрщика. Прочие надсмотрщики, сидевшие в бричках и двуколках, разместились перед строем плугов на равных расстояниях друг от друга, почти как командиры батарей. Сам Энникстер верхом на лошади, в сапогах и шляпе военного образца, с сигарой в зубах, наблюдал за происходящим. Управляющий сектором, находившийся на дальнем конце колонны, прискакал галопом и занял место во главе ее. На какой-то момент, показавшийся нестерпимо долгим, воцарилась тишина. Напряженное чувство готовности передавалось от одного возничего другому по всей колонне. Все было предусмотрено, каждый человек находился на своем месте. Трудовой день должен был начаться с минуты на минуту. Но вот во главе колонны раздался резкий переливчатый свисток. Ближайший к Ванами надсмотрщик тут же повторил его, одновременно повернувшись лицом к дальнему концу колонны и взмахнув рукой. Сигнал повторился, свисток отзывался свистку, пока все звуки не затерялись в отдалении. И сразу же строй плугов стронулся с места и двинулся вперед, постепенно набирая скорость. Лошади натянули постромки; ритм движения передавался от упряжки к упряжке, и они двигались все быстрее и быстрее, на ходу производя множество звуков: бряканье металлических бляшек на сбруе, скрип натянутых постромок, приглушенный лязг сталкивающихся механизмов, щелканье бичей, тяжелое дыхание почти четырех сотен лошадей, отрывистые команды возничих и наконец умиротворяющий шепот темной тучной земли, которую пластами отваливали лемеxa. Итак, пахота началась. Солнце поднималось все выше. Сотни железных рук прилежно разминали, и растирали, и разглаживали, и похлопывали влажную огромную землю, сотни железных зубов глубоко вгрызаясь в ее могучую плоть. Возвышаясь на своем шатким, тряском сиденье, вздрагивавшем при каждом толчке, погоняя лошадей, крепко намотав на руки влажные, вдруг ожившие вожжи, которые то врезались ему в ладони, то норовили выскользнуть, Ванами чувствовал, как закручивает его водоворот чувств, сталкивающихся звуков и зрелища открывшейся ему панорамы и испытывал приятное оцепенение, словно завороженный обрушившимися на него путаными впечатлениями. Его обязанности были невелики - он должен был следить за тем, чтобы его упряжка шла размеренным заданным шагом, точно соблюдая дистанцию, и за том, чтобы его борозды ложились как можно ближе к бороздам, проложенным соседним плугом, идущим немного впереди. И хотя какой-то частицей мозга он настороженно и зорко следил за всем происходящим, большая часть этого мозга, убаюканная монотонностью работы, погрузилась в покой и дрему. Пахота шла полным ходом, все больше вовлекая Ванами в туманный медленный круговорот. Под ним находился лязгающий, сотрясающийся механизм; каждый перевернутый пласт земли, каждое преодоленное препятствие толчком отдавались в теле; даже сопротивление сырой земли, непрерывно сползавшей с блестящей поверхности лемехов, чувствовал он кончиками пальцев и затылком. Он слышал топот множества копыт, с легкостью толкущих в прах большие комья глины, позвякивание сбруи, постукивание лошадиных зубов о трензеля, удары железных подков о подвернувшиеся голыши, шуршанье сухой стерни под лемехами по мере прокладки борозды, шумное, ровное дыхание блестящих от пота, опутанных ремнями лошадей, и доносившиеся со всех сторон голоса работников, их увещевающих. Повсюду мелькали лоснящиеся темные лошадиные спины с выступающими от натуги мышцами, их вздымающиеся и опадающие бока, тяжелые круглые копыта с налипшей на них глиной, упряжь в клочьях пены, красные от загара лица работников, синие комбинезоны в пятнах тавота, мускулистые руки с побелевшими от напряжения суставами, вцепившиеся в вожжи, и над всем этим аммиачный дух лошадей, терпкий запах человеческого и конского пота, аромат нагретой сбруи и сухой стерни и наконец покрывающий все прочие запахи густой, дурманящий дух взрытой живой земли. Временами с верхушки какого-нибудь холмика взору Ванами открывался более широкий горизонт. На других секторах Кьен-Сабе полным ходом шла та же работа. Порой в поле его зрения попадала другая колонна плугов на соседнем секторе - иногда они находились так близко, что до слуха долетал неясный шум их передвижения, а иногда так далеко, что колонна превращалась в продолговатое темное пятно на буроватой поверхности земли. Дальше к западу, на ранчо Остермана, другие колонны появлялись и исчезали из вида, а с верхушки самого высокого на их секторе холма Ванами мельком увидел ранчо Бродерсона. Движущиеся точки указывали на то, что и там пахота в разгаре. А еще дальше, за линией горизонта, где-то за краем земли были, он знал, другие ранчо, а за ними еще другие, огромное, неисчислимое множество их. Повсюду, по всей бескрайней долине Сан-Хоакин, неслышно и незримо взрывали землю тысячи плугов, и десятки тысяч лемехов глубоко вонзались в теплую, влажную почву. Это была долгожданная горячая ласка, сильная, требовательная, энергичная, по которой истосковалась земля; крепкое объятие многих железных рук, глубоко погружавшихся в смуглое, теплое ее тело, страстным трепетом отзывавшееся на их грубую ласку, такую напористую, что она граничила с насилием, столь неистовую, что могла сойти за жестокость. Здесь, прямо под солнцем, под безоблачным небом, начались титанические любовные игры; две стихии, первородные Мужчина и Женщина, переплелись в исполинском объятии, охваченные мукой непреодолимого тяготения, грешного и святого, неукротимого, стихийного, благородного, не признающего законов. Время от времени бригада, в которой находился Ванами, по сигналу надсмотрщика или управляющего прекращала работу. Лошади останавливались, многозвучный шум затихал. Шли минуты. И из конца в конец колонны летел вопрос: в чем дело? Галопом проносился мимо управляющий сектором, возбужденный, растерянный. А всего-то, оказывалось, выходил из строя какой-нибудь плуг: терялся болт, заедало рычаг, глубоко застревали в тяжелой почве лемеха, оступившись, начинала хромать лошадь. Раз, уже к полудню, целая упряжка была выведена из колонны - сломался плуг, и пришлось послать в кузницу за мастером. Энникстер исчез. Он поехал по другим секторам ранчо, проверяя, как идет пахота там. Ровно в полдень, согласно его распоряжению, управляющие должны были связаться с ним по телефону, который соединял конторы всех секторов, и сообщить о ходе работ, количестве вспаханных акров, о том, все ли плуги смогут проделать в этот день положенные двадцать миль. В половине первого Ванами и остальные возничие тут же, в поле, пообедали из жестяных котелков, которые раздали им с утра, сразу после завтрака. А вечером повторилось все то же, что было накануне, и Ванами распряг своих лошадей, сел на одну верхом и, ведя остальных в поводу, повернул к конюшенному двоpy и баракам. Шел уже седьмой час. Полсотни рабочих всей ватагой набросились на ужин, приготовленный поварами-китайцами. Столовой им служил грубо сколоченный, некрашеный сарай, длинный, как кегельбан; сидели здесь на деревянных лавках за покрытыми клеенкой столами. С потолка свешивалось полдюжины керосиновых ламп, то коптивших, то вдруг ярко разгоравшихся. Места за столом брали штурмом; стук ножей о жестяные тарелки был похож на частые удары градин по железной крыше. Отхлебнув пару хороших глотков вина, расставив локти, раскрасневшись, пахари пошли в новую атаку на говядину и хлеб, и вид у них был такой, что, сколько бы они ни ели, все будет мало. Вдоль всего длинного стола, покрытого клеенкой, в которой отражался свет керосиновых ламп, раздавалось непрерывное чавканье и, куда ни глянь, всюду видна была ритмичная работа крепких челюстей. Поминутно кто-то требовал себе добавочную порцию мяса, кварту вина или полковриги хлеба. Насыщение продолжалось более часа. Это был уже не просто ужин, а некий ритуал, Грубое и примитивное пиршество, нечто гомеровское. Но Ванами в этой сцене не видел ничего отталкивающего. Пресли отвернулся бы брезгливо от картины жрущего человечества. От людей, озверевших при виде мяса. Ванами же, в своей простоте и непосредственности, стоящий близко к природе и к почти первобытной жизни, понимал значение всего этого. Он знал, что через какие-нибудь четверть часа эти люди повалятся на койки и будут спать до утра как убитые. Работа, еда, сон - вся жизнь их сводилась к этому простейшему бытию, к честному, здоровому, ничем не осложненному существованию. Эти люди были сильны и силу свою получали от земли, на которой работали в постоянном соприкосновении с жизнью, близкой к исходной точке цивилизации - грубой, элементарной и здоровой. На короткий миг, тотчас после еды, задымились трубки, воздух отяжелел от ароматного табачного дыма. На одном конце стола затеяли игру в покер. Один из возничих, швед, приволок аккордеон. Группа рабочих, собравшаяся на крыльце барака, слушала, разинув рты, признанного рассказчика, временами перебивая его громким гоготом. Но скоро люди начали разбредаться на ночлег, валились на застеленные попонами нары и сразу же засыпали. Постепенно тяжелое дыхание становилось все ровнее, лампы одну за другой гасили, и не успел еще в небе догореть закат, как барак погрузился в сон. Не спал один Ванами. Ночь была ясная, теплая; небо, густо усеянное звездами, казалось серебристо-серым. До восхода луны оставалось совсем недолго. Со всех сторон в темноту вливался густой, въедливый запах свежевспаханной почвы. Немного погодя, когда взошла луна, он увидел, как бурая земля подставила ей свою могучую грудь. Потом вдали стали выступать отдельные предметы; гигантский дуб на участке Хувена подле оросительного канала Лос-Муэртос, похожая на скелет водонапорная башня в усадьбе Энникстера, ивы, растущие вдоль берега Бродерсонова ручья недалеко от Эстакады, и наконец колокольня, возвышавшаяся на пригорке по ту сторону ручья. Туда, как почтовые голуби, неотвратимо устремлялись мысли Ванами. Невдалеке от водонапорной башни, в небольшой долине, сейчас скрытой от его глаз, находилось цветочное хозяйство, где жила когда-то Анжела Вэрьян. Напрягая зрение, стараясь проникнуть взглядом сквозь мешающую листву, Ванами был почти уверен, что еще немного, и он увидит вдали старые грушевые деревья, под сенью которых она обычно его поджидала. Сколько раз в такую же ночь он скакал сюда издалека на свидание. Его мысли перенеслись в ту чудесную пору его жизни, шестнадцать лет тому назад, когда Анжела была еще жива и мысли обоих заняты лишь их взаимной любовью, столь прекрасной, столь чистой, столь возвышенной, что они воспринимали ее как некое чудо, нечто заложенное в их сердца свыше, как знак Божьего благоволения. Они были рождены для этой любви. Ради нее они явились в мир, и слияние их жизни и должно было положить начало единой Идеальной Жизни, предопределенному свыше союзу душ мужской и женской, нерасторжимому, гармоничному, как музыка, невыразимо прекрасному - преддверие рая, залог бессмертия. Нет, никогда, никогда не забудет ее Ванами, никогда не утихнет его горе, никогда не притупится боль, сколько бы ни прошло времени. И снова, пока ни сидел так, устремив взгляд на далекую колоколенку, безысходная тоска схватила его за горло, словно все это случилось только вчера. Снова возникла боль в сердце, жгучая физическая боль; он крепко стиснул руки, переплетая пальцы, ломая их; глаза его наполнились слезами, он дрожал всем телом. Да, он потерял ее. Оказалось, что их союз не был угоден Господу. Оказалось, что все это было ошибкой. Безбрежная, неземная любовь, которая снизошла На них, была всего лишь злой насмешкой. Ванами вскочил на ноги. Он знал, какая ночь его ждет. Нет-нет, во время его нескончаемых скитаний - в пустыне ли, на склоне ли горы, потерянному и всеми забытому, или на дне каньона, совершенно одинокому во всем подзвездном мире, под белесым оком луны - выпадали ему часы, когда горе вновь накатывало как огромная бездушная машина, и тогда он вступал в противо-борство с ночью, стараясь осилить свою печаль, и молился, бессвязно, почти бессознательно задавая ночи и звездам все тот же вопрос: «За что?» И вот опять пришла такая ночь. Он знал, что теперь до рассвета будет бороться со своей скорбью, Герзаемый воспоминаниями, осаждаемый видениями сгинувшего счастья. Если приступ вновь овладеет им сегодня, он пойдет в миссию, потому что больше ему идти некуда; там он поговорит с отцом Саррией, а потом проведет ночь под старыми грушевыми деревьями в монастырском саду. Он быстро зашагал по полям Кьен-Сабе в сторону церкви; его худое, загорелое лицо аскета было невыразимо печально. После часа ходьбы он пересек дорогу, соединявшую Гвадалахару и цветочное хозяйство, перешел вброд Бродерсонов ручей, там, где он забегал на монастырскую землю, поднялся на холм и остановился, с трудом переводя дух, перед ведущей к церкви колоннадой. До этого случая Ванами не отваживался заходить сюда в ночную пору. Посетив тогда - в первый раз - миссию вместе с Пресли, он заспешил уйти до наступления сумерек, не будучи еще готовым к встрече с призраками, которые в его представлении собирались в саду к ночи. При дневном свете место это казалось совершенно незнакомым. В его воспоминаниях старинное здание и окружающий его сад отнюдь не ассоциировались с ярким солнечным светом и игрой красок. Когда бы в дни своих скитаний по безлюдным просторам Юго-Запада не пытался он вызвать в своем воображении этот пейзаж, всегда он являлся ему окутанным загадочной дымкой безлунной ночи - старые груши чернели в тени, а фонтан воспринимался скорее на слух, чем зрительно. Но в сад он еще не вошел. Сад был по ту сторону монастыря. Ванами прошел вдоль всей колоннады с ее неровным выбитым полом красного кирпича до последней двери, рядом с колокольней, и позвонил, дернув за кожаный шнурок, свешивавшийся из дырки над дверной ручкой. Однако таращившая спросонья глаза служанка, которая после долгого ожидания отперла дверь, сообщила ему, что Саррии нет у себя в комнате. Но она знала, что Ванами - близкий друг священника и его протеже, и потому впустила его, прибавив, что Саррию он непременно застанет в церкви. По выложенной кирпичом галерее, где гуляли сквозняки, она провела его в просторное помещение, занимавшее все основание колокольни, откуда шаткая лесенка вела наверх в темноту. У подножия этой лесенки находилась дверь в церковь. Служанка впустила туда Ванами и затворила за ним дверь. Выбеленные кирпичные стены и плоский потолок тускло освещали паникадило, свисавшее с потолка на трех длинных цепях над алтарем, и несколько дешевых керосиновых ламп по стенам, укрепленных на кронштейнах, окрашенных под бронзу. Всюду на стенах была развешана обычная серия картин, изображающая крестный путь. Композиция и сами рисунки были ужасающе примитивны, но были пронизаны наивной слепой верой и тем подкупали. Все картины были вставлены в одинаковые позолоченные рамы и снабжены соответствующей надписью, сделанной бьющими в глаза черными буквами: «Симон Киринеец помогает Христу нести крест», «Святая Вероника отирает лицо Иисусу», «Иисус падает в четвертый раз» и так далее. С середины церкви начинались семейные скамьи, темные, с низкими спинками, похожие на гробы мореного дуба, отполированные многими поколениями, а сбоку возвышалась вделанная в стену кафедра с потускневшим позолоченным навесом, напоминавшим приподнятую крышку огромной шляпной картонки. В проходе, между скамьями, в глаза ударяла пронзительно красная ковровая дорожка. Впереди виднелись ступени, ведущие к алтарю, дубовые, источенные червями перила, высокий престол с покровом, купленным на дешевой распродаже в Сан-Франциско, массивные серебряные подсвечники, такие тяжелые, что зараз больше одного не поднимешь,- дар какой-то давно усопшей испанской королевы,- и наконец окружавшие алтарь картины: Мария с нимбом, Христос, крестные муки, Иоанн Креститель и святой - покровитель храма Сан-Хуан Батиста в молодости, сухопарый человек с серым лицом, в шкуре, поднявший два пальца, сложенные для владения. Воздух в церкви был сырой и холодный, пропитанный застарелым приторным запахом курений. Здесь было тихо, как в склепе, и стук захлопнувшейся за Ванами двери отозвался во всех углах, как далекие раскаты грома. Однако отца Саррии в храме не оказалось. Ванами прошелся по церкви, заглянул в приделы по обе стороны алтаря. Нигде ни души. Но священник, несомненно, совсем недавно был здесь, так как многие алтарныe принадлежности оказались не на месте,- словно он только что передвигал их. Обе боковые стены разделялись примерно посередине сводчатыми арками, в которые были встроены массивные деревянные двери, закладывавшиеся на засов. Дверь со стороны кафедры была неплотно затворена, и Ванами, подойдя ближе, распахнул ее настежь, выглянул во двор и, скользнув взглядом по маленькому огородику - грядки свеклы, редиски, салата,- посмотрел на заднюю часть здания, где прежде были кельи и помещались монахи, и в открытое окно увидел отца Саррию, усердно начищавшего серебряное распятие, которое обычно стояло на престоле. Ванами не окликнул священника. Приложив пальцы к вискам, он устремил на него пристальный взгляд. Отец Саррия продолжал свое занятие. Через несколько секунд Ванами прикрыл глаза, но не совсем. Зрачки сузились, лоб нахмурился, выражая крайнее напряжение. Вскоре он увидел, что священник, собравшийся завернуть крест, вдруг прервал свое занятие и начал озираться по сторонам. Потом опять занялся своим делом, и тут же вновь оглянулся, удивленный, растерянный. Неуверенным шагом и, очевидно, сам не понимая зачем, он подошел к двери кельи и, открыв ее, стал вглядываться в ночь. Ванами, скрытый в глубокой тени под аркой, не двигался, но глаза его плотно закрылись, и лицо стало еще напряженней. Священник мялся в нерешительности, сделал шаг вперед, повернул назад, постоял на месте, а потом пошел прямо по грядкам и налетел на Ванами, все еще неподвижно стоявшего под аркой. Саррия чуть не подпрыгнул от неожиданности. - Ах, это ты! Это ты меня звал? Нет, я ничего не слышал - теперь я точно припоминаю. Какой дивный дар! Только от Бога ли он, Ванами? Я… я просто не мог не прийти. А почему, сам не знаю. Страшная сила! Могущество! Не нравится мне это, Ванами, порой так просто пугает. Ванами вскинул голову. - Пожелай я, и мог бы вызвать вас к себе, хоть из усадьбы Кьен-Сабе. Священник покачал головой. - Удручает меня то,- сказал он,- что моя собственная воля никак здесь не участвует. Сейчас я просто не мог противиться. Если бы даже нас разделяла глубокая река, и это бы меня не остановило. Ну, а если бы я спал? - Тем было бы легче,- ответил Ванами.- Я сам в этом разбираюсь не лучше вашего. Но думаю, что, если бы вы спали, ваша сопротивляемость была бы и того ниже. - Может, ты даже и не разбудил бы меня. Может, я пришел бы к тебе во сне. Может быть. Саррия перекрестился. - Есть тут что-то сверхъестественное,- высказал он предположение.- Нет, дорогой друг, не нравится мне это, - он положил руку на плечо Ванами,- не зови меня больше таким образом. Обещаешь? Ты посмотри,- он протянул руку,- я весь дрожу. Ну, ладно, хватит об этом. Подожди меня минутку. Мне только нужно поставить распятие на место, накрыть престол чистым покровом, и я свободен. Завтра праздник Крестовоздвижения, и я готовлюсь к нему. Сегодня ночь такая хорошая. Мы с тобой выкурим по сигаре в саду. Несколько минут спустя они вышли через дверь, которая была ближе к кафедре. Саррия успел облачиться в сутану, прикрыл тонзуру шелковой скуфьей и был теперь куда более похож на священнослужителя, чем в прошлый раз, когда Ванами приходил к нему Вместе с Пресли. Они очутились в монастырском саду. Место это было полно очарования. Тут и там высились пальмы, красовались магнолии. Виноградная лоза, которой было по крайней мере сто лет, обвила решетку в углу сада на стыке двух стен. С третьей стороны стояла церковь, а с четвертой - стена давно обрушилась, и на ее месте выстроились в ряд восемь грушевых деревьев, которые были постарше даже лозы, с искривленными и суковатыми стволами, давно уже не плодоносящие. Прямо напротив груш, в южной стене сада, круглый, сводчатый портал, чьи ворота, выходившие на церковную площадь, были всегда заперты. Опрятные, посыпанные песком дорожки, обсаженные резедой, вились между клумбами и кустами магнолий. В центре сада в каменной, поросшей мхом чаше бил небольшой фонтанчик, а чуть подальше, между фонтаном и грушевыми деревьями, стояли остатки солнечных часов - позеленевший от времени бронзовый гномон с полустертыми цифрами на циферблате. По другую же сторону фонтана, прямо против церковного входа под самой стеной находилось девять могил - три с надгробными камнями, остальные закрытые плитами. Здесь покоились два предшественника Саррии; три могилы принадлежали обращенным в христианство индейцам. В одной, по преданию, лежал бывший алькальд Гвадалахары, еще в двух - де ла Куэста и его молодая жена (так и не усомнившаяся в мужней любви), а над девятой, последней в ряду и ближайшей к грушевым деревьям, возвышался небольшой надгробный камень, из всех самый скромный, на котором после дат рождения и смерти, отделенных одна от другой всего лишь шестнадцатью годами, было высечено: «Анжела Вэрьян». Тишина, стоявшая здесь, и покой сообщали этому уединенному маленькому саду неизъяснимую прелесть. Это был крохотный закуток бескрайной долины, которая распространялась вокруг него во всех направлениях,- потайной, укромный, романтичный, сад мечты, очарования, иллюзий. Снаружи огромный безжалостный мир с грохотом прокатывался своей однажды проложенной колеей, но сюда не доносилось перестука его колес, и ничто не заглушало неумолчного журчанья фонтана. Саррия и Ванами направились к каменной скамье у боковой стены церкви, неподалеку от двери, из которой они только что вышли, и уселись. Саррия закурил сигару, а Ванами свернул себе самокрутку на мексиканский манер. Стояла тихая, безмятежная ночь. Небо было густо усыпано звездами. На востоке вставала луна. Ни ветерка, ни шороха. Непрестанный плеск фонтана казался всего лишь символом течения времени, воспринимавшимся скорей умом, чем слухом. Изредка легкий, как дыхание, ветерок проникал через высокие стены в сад и разносил аромат цветущей магнолии, резеды, мха, трав, всего тихого бессловесного зеленого мирка, заключенного в этих стенах. Со своего места Ванами мог, повернув голову, посмотреть сквозь нижние ветви грушевых деревьев на север. Совсем близко, между возвышенностью, на которой стояла миссия, и грядой невысоких холмов по ту сторону Бродерсонова ручья, на территории Кьен-Сабе расположилось в низине цветочное хозяйство, забота о котором лежала на родственниках Анжелы - единственные в своем роде, красивейшие пятьсот акров, засаженные розами, фиалками, лилиями, тюльпанами, ирисами, гвоздиками, туберозами, маками, гелиотропом - цветами всех видов и наименований; пятьсот акров цветов, крепких, сильных, цветущих и отцветающих, чтобы их семена и отростки разошлись по всем уголкам Соединенных Штатов. Вот чем занимались родные Анжелы - они выращивали цветы на семена. Это цветочное хозяйство славилось на всю страну. Сейчас цветы поблекли и повяли, но в середине лета, в разгар цветения, эти пятьсот акров, в великолепии красок - пунцовой, лазурной, огненно-желтой - приводили всех в восхищение. Когда дул восточный ветер, на улицах Боннвиля, в двенадцати милях оттуда, прохожие улавливали ароматы этого знаменитого цветочного хозяйства, сумбур благовоний. И в этот мир цветов и красок, где воздух, пропитанный дивными запахами, был душен и сладок, пришла Анжела Вэрьян. Здесь она прожила свои шестнадцать лет. Здесь умерла. И неудивительно, что Ванами, при своем глубоком чувстве красоты, при своей удивительней жажде счастья, был очарован ею, полюбил ее так горячо. Она пришла к нему из царства цветов, золотистые длинные косы, свисавшие по обе стороны лица, благоухали розами, бездонные глаза с тяжелыми веками, загадочные, продолговатые и чуть раскосые, как у восточных женщин, позаимствовали свой цвет у фиалок; а полные, как у египтянки, губы - у пунцовых гвоздик: лилии подарили свой грациозный изгиб ее тонкой изящной шее. От ее рук исходил аромат гелиотропа, от складок платья - пьянящий запах маков. Ее ступни пахли гиацинтами. Долго сидели на скамье в полном молчании Саррия и Ванами. Наконец священник вынул сигару изо рта и произнес: - До чего же тихо! До чего прекрасен этот старый сад, тихий и мирный! Когда-нибудь и меня похоронят здесь. Мне приятно думать об этом. И тебя тоже, Ванами. - Quien Sabe?[3] - Да, и тебя тоже. Где же еще? Нет, лучше уж тут, рядом с милой малюткой. - Я еще не в силах заглядывать в будущее. То, чему суждено когда-нибудь свершиться, для меня пока не существует. Просто не имеет никакого значения. - Важнее этого нет ничего, сын мой. - Да, для части моего существа, но только не для той, которая принадлежала Анжеле,- не для лучшей части моей души. Да разве вы это поймете! - воскликнул он внезапно.- И никому этого не понять. Что мне с того, что после смерти, когда-то, в каком-то неопределенном месте, которое называется у вас раем, я - по вашим словам - снова ее увижу. Что мне с того? Неужели вы думаете, что подобная мысль могла когда-нибудь облегчить чьи-то страдания, утешить кого-то? - Но ты же веришь, что… - Верю, верю! - отозвался его собеседник.- А во что я верю? Право, не знаю. Я и верю и не верю. Я помню, какой она была, но разве я могу надеяться увидеть ее такой. В конце концов надежда - это лишь воспоминание, обращенное в будущее. Когда я пытаюсь представить себе ее в иной жизни - в загробной, в раю или как там это у вас называется, в этом вашем неопределенном месте,- когда я пытаюсь увидеть ее там, она встает в моем воображении только такой, какой была при жизни,- облеченной в плоть, земной, какой я любил ее. Вы скажете, что она была далека от совершенства, но такой я ее увидел, а, увидев, полюбил; и, будучи такой, облеченной в плоть, земной, несовершенной, она любила меня. Такая, только такая она мне нужна! - воскликнул он.- Другой, преображенной, мне не нужно - не нужно небесной, возвышенной, бесплотной. Мне нужна она. Мне кажется, что только это чувство до сих пор удерживало меня от самоубийства. Лучше уж я буду несчастным, но сохраню ее в памяти такой, какой она была, нежели счастливым от сознания, что она преобразилась, стала иной, небесной. Я ведь всего простой смертный. Ее душа! Без сомнения, она была прекрасна. Но опять-таки это что-то отвлеченное, неуловимое, слова и больше ничего. А вот прикосновение ее рук было реальным, звук ее голоса был реальным, ее объятия были реальными. О-о! - вскричал он, потрясенный внезапным наплывом чувств,- верните мне все это! Скажите своему Богу, чтоб он вернул мне все это - звук ее голоса, ее объятия, прикосновения ее милых рук, живых, теплых, а потом можете рассказывать мне о рае. Саррия покачал головой. - Но когда ты снова встретишься с ней в раю,- сказал он,- ты ведь тоже будешь иным. Там она предстанет перед твоим духовным взором в своем духовном обличий. Бестелесный дух не может манить тебя. Я это понимаю. Потому что, как ты сам сказал, ты - простой смертный, а она небожитель. Но, уподобившись ей, ты познаешь ее такой, какова она на самом деле, а не такой, какой казалась оттого, что у нее был нежный голос, красивые волосы и руки, теплевшие в твоей руке. Ты, Ванами, рассуждаешь как маленький. Ты подобен тем коринфянам, которым адресовал свои послания апостол Павел. Помнишь? Вот послушай! Я на память знаю эти слова - прекрасные, вселяющие страх, замечательные слова! Они маршируют как солдаты под звуки труб. «Но скажет кто-нибудь,- как ты сказал только что: - как воскреснут мертвые? И в каком теле придут? Безрассудный! то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет. И когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится, пшеничное, или другое какое. Но бог дает ему тело, как хочет, и каждому семени свое тело… Сеется тело душевное, восстанет тело духовное…» И потому, что ты - тело душевное, ты не можешь постичь ее как тело духовное и, следовательно, отвергаешь, но, став оба телами духовными, вы познаете друг друга такими, каковы вы есть, познаете так, как прежде не знали друг друга никогда. Пшеничное зерно - это символ бессмертия. Ты бросаешь его в землю. Оно умирает, а затем восходит, сгав в тысячу крат прекрасней. Ванами, твоя возлюбленная была лишь зерном человеческим, которое мы здесь зарыли в землю, но на этом дело не кончилось. Все это так старо, так старо. Мир постиг это еще тысячу лет назад, однако каждый, кто когда-либо стоял у разверстой могилы, в которую опускали дорогого ему человека, должен заново осознать это. Ванами приумолк, устремив невидящий взгляд на низину, прячущуюся за старыми грушами. - Возможно, все это и так,- сказал он наконец.- Я, во всяком случае, этого пока еще не осознал. Я знаю одно, я люблю ее - по сей день моя любовь нисколько не утратила силы - и продолжаю страдать. Он наклонился вперед, подперев голову сжатыми кулаками; безмерная печаль на его лице сгустилась как тень; на глубоко запавших глазах выступили слезы. Он вдруг почувствовал, что должен задать вопрос касательно того, о чем он не позволял себе даже думать. После долгого колебания он сказал: - Я долго был в отсутствии и даже вестей отсюда не получал. Может быть, вы что-нибудь слыхали, отец? Не выяснилось ли что-нибудь, не возникло ли каких-нибудь подозрений относительно того, кто был тот… другой? Священник покачал головой: - Ни слова, ни намека. Просто загадка какая-то. И, верно, так загадкой навек и останется. Стиснув голову руками и покачиваясь из стороны в сторону, Ванами пробормотал: - Какой кошмар! Господи, до чего же ужасно! Подумайте только, отец, ей было всего шестнадцать лет: совсем еще девочка, невинная, наивная, чистая как младенец; она даже не понимала, что такое зло, верила, что в мире существует только добро, и лишь любовь принимала как взрослый человек. И на нее-то обру шился такой страшный удар, а ваш Бог наблюдал с неба и не защитил ее. И тут он, казалось, потерял всякое самообладание. Это был один из тех припадков неистовства, которым он бывал подвержен от бессильного горя и гнева, слепого, бессмысленного и безрассудного. Поток слов хлынул из его уст; он быстрым яростным движением вскинул руку со стиснутым кулаком, и то ли это был жест отчаяния, то ли вызов, то ли мольба. - Нет, не защитил ее ваш Бог. Куда же девалось его милосердие? Почему же не вступились небеса? Где была та любовь, про которую вы столько рассказываете? Зачем Бог дал ей жизнь, неужели только затем, чтоб ее растоптали? Зачем наделил способностью любить, если она пропала зря? Выслушайте меня, отец Саррия. Зачем бог создал ее столь чистой духом, если допустил, чтобы над ней свершили такую мерзость? Тоже мне! - воскликнул он с горечью,- ваш Бог! Дикарь проявил бы больше милосердия! Ваш Бог! Нет Бога! Есть только дьявол. Небеса, к которым вы возносите свои молитвы,- это же издевательство одно, жалкий фарс, обольщение! Только ад реален. Саррия схватил его за обе руки. - Ты глуп, как дитя неразумное! - воскликнул он.- А то, что ты говоришь,- богохульство. Я это тебе запрещаю. Понимаешь? Запрещаю! Быстро повернувшись к нему, Ванами выкрикнул: - Тогда скажите своему Богу, чтобы он вернул мне ее! Саррия отпрянул от него, ошарашенный этой неожиданной вспышкой, глаза его расширились от изумления. Лицо Ванами побледнело под загаром, вокруг глубоко сидящих глаз и на впалые щеки легли черные тени. Священник просто не узнавал его. Худое аскетическое лицо в обрамлении длинных черных волос и остроконечной бороды непрестанно подергивалось. Такие лица, наверное, бывали у вдохновенных пастырей древней Иудеи, живших близко к природе, у отшельников, у ранних израильских пророков, веривших в привидения, страдавших галлюцинациями, одаренных не-ооычайными способностями. И тут Саррия понял все. Подальше от людей, в широко раскинувшуюся, безводную юго-западную пустыню унес Ванами свое горе. Дни, недели, даже месяцы проводил он в полном одиночестве - песчинка, затерянная в необъятных просторах. Снедаемый горем, он неотступно думал о своей утрате и часто, случалось, оставался без еды. Его тело было истощено, мозг же, вечно сосредоточенный на одном, сам себя терзающий, окончательно расшатал и без того шаткую нервную систему. Постоянно пребывая в ожидании чуда или хотя бы знамения, он дал своему болезненному воображению полную волю, неизбежным следствием чего явились галлюцинации. Неудивительно, что очутившись там, где когда-то был счастлив, он при своей воспаленпой фантазии окончательно утратил способность трезво рассуждать и впал в совершенную истерику. - Скажите своему Богу, чтобы он вернул мне ее,- твердил он зло и настойчиво. Это была наивысшая степень мистицизма - больное воображение, преступившее дозволенные пределы и соскользнувшее в пустоту, где все казалось возможным, металось во тьме в поисках сверхъестественного, требуя чуда. И в то же время это был естественный человеческий протест против неизбежного, неотвратимого, бунт смертного против смерти, восстание духа против распада вещества. - Он мог бы вернуть ее мне, если бы только захотел! - вскричал Ванами.- Отец, вы должны помочь мне. Послушайте, предупреждаю вас, я долго этого не нмдержу. У меня что-то с головой, я уже не владею своим рассудком. Что-то должно произойти, иначе я сойду с ума. Ни мое тело, ни мой разум не могут больше этого выносить. Верните мне ее: пусть Бог вернет мне ее. Если легенды не врут, такие случаи бывали. Если она не может вернуться ко мне, дайте мне хотя бы увидеть ее такой, какой она была,- земной, настоящей, а не бестелесным духом. Я хочу увидеть ее прежней, неоскверненной. Если это сумасшествие, тогда пусть я буду сумасшедшим. Но помогите мне, вы с вашим Богом: пусть это будет галлюцинация, но сделайте это - сотворите чудо. - Довольно! - снова вскричал священник и резко тряхнул его за плечо.- Довольно! Опомнись! Да, это сумасшествие, но я не дам тебе сойти с ума. Подумай только, что ты говоришь! Вернуть ее! Разве таков промысл Божий? Я-то думал, ты мужчина, а это же речи неразумной бабы. Ванами вдруг встряхнулся, глубоко вздохнул, посмотрел по сторонам отсутствующим взглядом, словно приходя в себя. - Верно, отец,- пробормотал он - Порой я сам не соображаю, что говорю. Но бывают минуты, когда все во мне - и ум и душа восстают против того, что случилось, когда мне кажется, что я сильнее смерти, и знай я, как применить силу своей воли, сосредоточить напор своей мысли, желания, что я бы смог… сам не знаю… не вызвать ее… а что-то такoe… - Болезненный, расстроенный ум может вызвать галлюцинации, ты это хочешь сказать? - спросил Саррия. - Пожалуй, что так. Пожалуй, я довольствовался бы галлюцинацией. Саррия не ответил, и долгое время оба молчали. У южной стены в сыром углу ритмично квакала лягушка, монотонно журчал фонтан и уроненный деревом цветок магнолии отвесно упал в безветрии и, чуть слышно прошуршав, лег на усыпанную гравием дорожку. Больше ничто не нарушало тишины. Прошло еще несколько минут, и сигара священника, давно погасшая, выскользнула у него из рук и упала на землю. Он клевал носом. Ванами тронул его за руку. - Спите, отец? Саррия вздрогнул и потер глаза. - Да, кажется, и впрямь задремал. - Тогда идите спать. А я ничуть не устал. Пожалуй, еще посижу здесь немного. - Да, вероятно, мне лучше лечь. А твоя кровать всегда для тебя готова. Когда бы у тебя ни возникла в ней надобность. - Нет, я вернусь в Кьен-Сабе… только попозже. Спокойной ночи, отец. - Спокойной ночи, сын мой. Ванами остался один. Долгое время он сидел неподвижно, упершись локтями в колени и подперев руками голову. Проходили минуты - потом часы. Луна среди сияющих звезд взбиралась все выше. Ванами курил, сворачивая одну самокрутку за другой, голубой дым то неподвижным облаком стоял у него над головой, то сизой пряжей расползался над садом. Но, находясь в этих старинных стенах, проникнутых романтикой и тайной, в этом уединенном царстве грез, где все говорило о прошлом, он не мог не поддаться очарованию старинного сада с его легендами, могилами, разрушающимися солнечными часами и замшелым фонтаном. Как только священник ушел, смятение духа, охватившее Ванами в начале вечера, вернулось снова, смущая разум и воображение. Скорбь железными тисками сдавила сердце, и любовь к Анжеле с новой силой пробудилась в душе; ему казалось, что никогда она не была столь глубокой, столь сильной, столь бесконечно нежной. Без сомнения, эти чувства пробудил и нем монастырский сад, до мелочей знакомый и ничуть не изменившийся с того времени, как они встречались пдось; это он так отчетливо воскресил Анжелу в его памяти. Пока что Ванами не решался приблизиться к ее могиле и, встав с места и заложив руки за спину, ;тшагал взад-вперед по узким дорожкам, мысленно перебирая в памяти эпизоды, происшедшие семнадцать лет тому назад. На скамье, с которой он только что встал, они с Анжелой часто сидели вместе. Вот здесь у разрушающихся солнечных часов он в первый раз поцеловал ее. А тут, у фонтана с его зеленым от моха бортиком, она однажды остановилась и, засучив рукав по самое плечо, погрузила руку глубоко в воду, а потом имнула и протянула ему для поцелуя, мокрую и прохладную. А вот здесь, наконец, под грушевыми деревьями они сидели из вечера в вечер, любуясь зеленой ложбиной и наблюдая, как сгущается ночь, постепенно от горизонта к зениту застилая небосвод. Ванами поспешно отвернулся от открывшейся панорамы. В это время года цветочное хозяйство бывало обычно темным; цветов не было и в помине. В центре хозяйства Ванами различал домик, в котором жила когда-то Анжела: в окне его мерцал огонек. Но он тут же поспешно отвернулся. Его затаенная, все нараставшая скорбь достигла высшей точки. Широкими шагами пересек он сад и вошел в церковь, окунувшись в ее прохладу, как в ванну. Он и сам не сказал бы, что ищет здесь. Он знал только, что глубоко несчастен, что тоска по Анжеле гложет его сердце; ему нужен был кто-то, кому он мог бы отдать свою безмерную любовь. Он рад был бы ухватиться за любую иллюзию. Пусть галлюцинация, пусть мираж - он на все был согласен, лишь бы не одиночество в глухой ночи, не безгласная тишина, не убийственная беспредельность небесного свода. Подойдя к алтарю, Ванами опустился под паникадилом на колени и, положив скрещенные руки на перила, уронил на них голову. Он молился. Какие слова он при этом произносил, о чем просил Бога, он не мог бы сказать,- скорей всего просто взывал о помощи, искал облегчения, жаждал ответа на вопль своей души. На этом в конце концов и сосредоточился его расстроенный ум: на ответе; он требовал, он униженно испрашивал ответа. Не какой-то отвлеченной Божьей милости, не расплывчатого чувства умиротворения, а ответа, чего-то ощутимого, пусть даже это ощущение и будет иллюзорным: голос ли, отозвавшийся ему в ночи в ответ на его голос, рука ли, протянутая навстречу его руке, дыхание ли - земное, теплое, такое знакомое, нежное, которое отпечаталось бы тихой лаской на его осунувшихся щеках. В тусклом полумраке обветшалой церкви, с осыпающейся штукатуркой, с простодушно аляповатыми фресками и картинами на стенах, в полном одиночестве он неистово боролся с искушением, и слова, обрывки фраз, нечленораздельные, бессвязные, срывались временами с его плотно сомкнутых уст. Но в церкви ответа не нашлось. Вверху, над высоким престолом смутно виднелась в сгущающемся мраке пречистая дева Мария с нимбом на голове, с потупленным взором, со скрещенными на груди руками,- краски поблекли от курений, которые возжигались перед ней из века в век. Христос, принимающий крестную муку, являл лишь печальное зрелище физических страданий - землистая плоть, испятнанная красным. Иоанн Креститель, Сан-Хуан Батиста, святи покровитель храма, крупный костлявый человек в звериной шкуре, подняв два пальца для благословения, бесстрастно уставился в полумрак под потолком, не намечая человеческой скорби, попусту бившейся о перила, ограждающие алтарь; и Анжела оставалась, как и раньше, лишь воспоминанием, далекой, бестелесной, на веки утраченной. Ванами поднялся с колен и в отчаянии повернулся спиной к алтарю. Он пересек церковь и через сводчатую дверь напротив кафедры снова вышел в сад. Здесь, но крайней мере, все было реально. Теплый неподвижный воздух укутал его подобно плащу, прильнул, успокаивая, прогоняя въедливый запах сырости, таящейся в заплесневелой штукатурке и крошащемся кирпиче. Но теперь он уже без колебаний прошел мимо фонтана в ту часть сада, где у восточной стены выстроились девять могил. В самой маленькой, под скромным камнем с двумя датами, которые разделяло всего шестнадцать лет, лежала Анжела. Наконец-то возвратился он сюда, после стольких лет, проведенных в пустыне, в странствиях. Если он где и сможет ощутить се присутствие, то только здесь. Совсем близко, на глубине всего лишь четырех футов, под обложенным дерном холмиком, покоилось тело, которое он так часто держал в объятиях; лицо, которое он целовал, ее лицо, обрамленное золотистыми косами, фиалковые глаза под тяжелыми веками, нежные полные губы,- вся та странная, волнующая, чудесная красота, такая пленительная, такая необычная. Он опустился на одно колено, положил руку на камень и снова прочел надпись. Потом рука его соскользнула с камня на невысокий, дернистый холм и нежно коснулась его поверхности; потом, сам не сознавая что делает, Ванами упал рядом с могилой, обнял холмик и прижался губами к покрывавшей его траве. Горе, почти двадцать лет сдерживаемое, всколыхнулось в сердце и залило его жгучей, мучительной, непреодолимой болью. Не было никого, чтобы увидеть, и никто не было, чтобы услышать. Ванами не пытался себя сдерживать. Он больше не сопротивлялся, не противился своей боли. Ему даже полегчало, оттого что он позволил себе отдаться отчаянию. Но последствие этого взрыва было не менее бурным. Протест против фатальности, бунт против смерти перевернули ему душу, довели до исступления, ввергли в состояние, близкое к истерике, безумия даже. Ванами больше не владел собой, не соображал, что делает. Сперва он довольствовался тем, что, вопреки разуму, взывал к небу, моля, чтобы ему вернули Анжелу, но непомерная сосредоточенность на себе - непременный, по-видимому, спутник всех душевных расстройств, направил его мысли в другую сторону. Он забыл Бога. И небо ему больше было не указ. В своей гордыне он их всесилие присвоил себе, вообразил, что своими силами одолеет смерть, одержит победу над могилой. Еще недавно он требовал от Саррии, чтобы Бог вернул ему Анжелу, теперь же он обращался к самой Анжеле. Лежа на земле и обнимая ее могилу, он представлял себе, что Анжела совсем близко, что она должна услышать его. И тут вдруг вспомнил о своем необычном даре, способности подчинять себе чужую волю - ведь смог же он подозвать к себе Пресли тогда в Кьен-Сабе; да не далее как в этот вечер он заставил Сар-рию бросить свое занятие и выйти в сад. Сосредоточив свою волю на одном-единственном желании, так долго владевшим им, Ванами зажмурил глаза и, закрыв лицо руками, воскликнул: - Приди ко мне, Анжела! Слышишь? Приди! Но могила не отзывалась. Безгласная, недвижная Земля молчала, блюдя свою тайну, ревниво не выпуская то, чем однажды завладела, отказываясь расстаться с тем, что было отдано ее попечению, глухая к горю, которое там наверху, на поверхности, судорожно цепляется за давно насыпанный могильный холм. Земля, еще утром трепещущая от радости бытия, готовая откликнуться на малейший зов, теперь в нощи, сочетавшись со смертью, свято хранила тайну Могилы, оставаясь глухой ко всем мольбам, не давая ответа; и Анжела оставалась, как и прежде, лишь воспоминанием, далекой, неощутимой, навеки утраченной. Ванами поднял голову и посмотрел вокруг невидящими глазами, дрожа от напряжения, затраченного на свою бесплодную попытку. Но пока что он не допускал мысли об окончательном поражении. Никогда еще эта странная способность воздействовать на людей его не подводила. В этом отношении он был настолько уверен в себе, что не сомневался: стоит только ему до предела напрячь свою волю, что-нибудь,- он не мог сказать, что именно,- непременно случится. И пусть это будет самообман, галлюцинация,- убеждал он себя - он довольствуется и этим. Как-то незаметно его растревоженный рассудок, вся сила воли снова сосредоточилась на мыслях об Анжеле. Он призывал ее к себе, как будто она была живая. Вго глаза, прикованные к высеченному на камне имени, были сощурены, зрачки сузились, кулаки крепко сжались, нервы напряглись до предела. Несколько секунд стоял он, не дыша, в ожидании чуда. Потом, сам не зная почему, не сознавая, что происходит, он вдруг заметил, что взгляд его ушел в сторону от надгробного камня, что сам он отворачивается от могилы. И, прежде чем понять, в чем дело, он уже стоял спиной к могиле Анжелы, обратись лицом на север, к грушевым деревьям, к ложбине, в конце которой расположилось цветочное хозяйство. Сперва он объяснил это тем, что позволил своей воле расслабиться, не сумел сосредоточить ее на одной мысли. И, снова повернувшись к могиле, стиснув голову руками, он постарался сосредоточить свои мысли так, что даже зубами заскрипел от напряжения. Он внушил себе, что Анжела жива, и, обращаясь к этому плоду своей фантазии, тихонько позвал: - Анжела! Анжела, я зову тебя - ты слышишь? Приди ко мне… приди… сейчас же, сейчас! Он не получил ответа, которого требовал, вместо этого он вновь испытал на себе необъяснимое воздействие каких-то встречных сил, прервавших поток его мыслей. Как бы отчаянно ни сопротивлялся Ванами, он вынужден был снова повернуться на север; поддавшись импульсу, он сделал шаг в сторону грушевых деревьев, потом другой, третий. Очнулся он спустя несколько секунд, уже стоя в их густой тени, и, открыв глаза, понял, что взгляд его устремлен на цветочное хозяйство, на домик, в котором некогда жила Анжела. В смятении он вернулся к могиле и еще раз попытался напрячь всю силу воли, но как только душевное напряжение достигало известного предела, тотчас вступали в действие неизбежные встречные силы. Он не мог больше смотреть на надгробный камень, не мог больше думать о том, что покоится под ним. Что-то заставляло его повернуться на север, влекло к грушевым деревьям, а оказавшись под их сенью, он в недоумении и растерянности ловил себя на том, что бесцельно смотрит в сторону цветочного хозяйства. Какая-то неодолимая сила влекла его к грушевым деревьям,- однако не далее, а только до них, и противиться этому не было возможно. Необычайность происходящего отвлекла Ванами на некоторое время от его собственного горя, и он раза два повторил попытку, так сказать, ради эксперимента, но каждый раз дело кончалось одним и тем же: как только его мысли сосредоточивались на Анжеле, что-то толкало его повернуться на север и идти к грушевым деревьям на вершине пригорка, откуда открывался вид на ложбину. Однако в ту ночь Ванами слишком сильно страдал, чтобы искать объяснение этому странному явлению. Смирившись наконец, он оставил могилу, взошел на пригорок, бросился на землю в густой тени грушевых деревьев и, уткнувшись подбородком в сцепленные руки, отдался воспоминаниям и сладкой муке нескончаемых сожалений. Ему казалось, что Анжела снова с ним. Он перенесся на много лет назад. Вспоминал тихие теплые ночи июля и августа, небо, утыканное звездами, небольшой монастырский сад, дышащий смешением ароматов, которые на протяжении знойного дня источал под лучами жаркого солнца растительный мир. Словно со стороны он видел, как приходил сюда на свидание с ней. Весь день он думал о ней. Весь день мечтал о встрече с ней в этот тихий вечерний час, который принадлежал ей и только ей. Уже стемнело. Почти ничего не видно, но вот ему послышалось, будто кто-то идет, тихий хруст травы, на которую ступила нога. Еще мгновение, и он видит отблеск бледного золота ее волос, едва различимый при свете звезд, слышит шелест ее дыхания, который донес до него пролетавший ветерок. И вдруг в нежном благоухании сада - среди запахов магнолии, резеды и крошащихся стен - он уловил новый аромат - или букет многих - аромат роз, затаившийся в ее волосах, лилий, которыми пахла шея, гелиотропа, который исходил от ее рук, и гиацинта, который источали ее маленькие ножки. И сразу же представил себе ее: фиалковые глаза под тяжелыми веками, светящиеся любовью к нему, нежные полные губы, шепчущие его имя; ее руки стискивают его руки, обнимают за плечи, обвивают шею; она уже прильнула к всем телом; ее губы слились с его губами, она притягивает его лицо к своему… При этом воспоминании Ванами даже вскрикнул от боли и быстрым движением выбросил вперед руку, впиваясь глазами во тьму. Все в нем восставало против торжествующей Смерти. Взгляд, устремленный в ту сторону, откуда обычно приходила к нему Анжела, пронизывал ночь. - Ну, приди же ко мне! - чуть слышно прошептал он, неистовым и бесплодным усилием напрягая волю.- Приди, приди сейчас же! Ты слышишь меня, Анжела? Ты должна прийти… должна. Внезапно Ванами очнулся как от удара. Он открыл глаза. Привстал с земли. Смятенные мысли мгновенно обрели ясность. Кажется, никогда еще ум его не работал так отчетливо, так здраво. Поднявшись на ноги и сверля глазами ночь, смотрел он туда, где находилось цветочное хозяйство. - Что это со мной было? - в недоумении пробормотал он. Он оглядывался по сторонам, словно стараясь восстановить связь с реальным миром. Посмотрел на свои руки, на шершавый ствол грушевого дерева, у которого стоял, на крошащиеся, все в дождевых потеках, стены, окружавшие монастырский сад. Сумбур в голове прошел, сверхчеловеческое напряжение иссякло. Он снова отвечал за свои действия, был благоразумен, деловит, практичен. Но бесспорен был не только тот факт, что руки действительно были его руками, что кора на груше была шершава, а стены сада покрыты плесенью, совершенно очевидно - нечто произошло. Нечто смутное, непостижимое, доступное лишь какому-то загадочному, не имеющему названия шестому чувству, но тем не менее значительное. Воображение, унесшееся в ночь и в смятении бродившее там, вдруг замерло, трепеща, обнаружив это самое Нечто. И вернулось к нему не с пустыми руками. Да, вернулось, но за то время вокруг произошла перемена - таинственная, едва заметная. Описать это словами было невозможно. Несомненно одно - ночь больше не была безмолвной, мрак не был пустым. Где-то вдали, с трудом уловимая глазом на черной неподвижной поверхности резервуара ночи возникла странная рябь, сверкнула, просигнализировала звездам и тут же опять исчезла. И снова сомкнулась ночь. Но слышно было ни звука, ничто не шелохнулось. Изумленный Ванами на секунду окаменел и стоял, широко раскрыв глаза, не дыша, не в силах двинуться с места. Потом потихоньку, шаг за шагом, ступая с осторожностью крадущегося леопарда, отступил туда, где тень была погуще. Беспокойство, очень похожее на страх, напало на него. Но сразу же, вслед за первым впечатлением, он вдруг усомнился в безошибочности своего восприятия - все это произошло так быстро, как во сне, и он невольно подумал - уж не сыграло ли с ним шутку собственное воображение? И тут же, то ли упование, то ли уверенность: да нет, конечно, что-то было. С этого момента в душе у него начался мучительный разлад - было, не было? Затаив дыхание, напряженно ловя малейшие звуки, он на цыпочках вернулся в сад. Подойдя к фонтану, окунул в него руки и провел ими по лбу и по глазам. Опять прислушался. Вокруг стояла непроницаемая тишина. Настороженный, обеспокоенный Ванами оставил сад и пошел по откосу вниз. Он перешел Бродерсонов ручей в том месте, где он пересекал дорогу на Гвадалахару, и не спеша пошел полями Кьен-Сабе, понурив голову и крепко сцепив руки за спиной. Он был задумчив и несколько растерян. V В семь утра у себя в спальне на белой эмалированной кровати, под серо-голубыми армейскими пледами и красным стеганым одеялом крепким сном спал Энникстер - раскрасневшийся, с разинутым ртом, жесткие рыжие волосы всклокочены. На стуле у изголовья кровати стояла керосиновая лампа, при свете которой он читал на сон грядущий. Рядом с ней лежал кулек чернослива и растрепанный томик «Дэвида Копперфилда», заложенный клочком бумаги, оторванным от кулька. Энникстер спал хоть и крепко, но тревожно - даже во сне он не способен был держать себя со спокойным достоинством. Глаза его были зажмурены так плотно, что в уголках кожа собралась морщинами. Руки, засунутые под подушку, сжаты в кулаки. То и дело он свирепо скрежетал зубами, а его отрывистый храп заглушал временами тиканье будильника, висевшегo на бронзовой шишечке кровати в шести дюймах от его уха. Но как только стрелки показали семь, будильник отчаянно затрещал, как взорвался, и в ту же секунду Энникстер, отшвырнув одеяла, привел себя в сидячее положение; он сидел, пыхтя и отдуваясь, жмурясь на свет и потирая лоб, ничего не соображая спросонья. Прежде всего он сорвал будильник и сунул его под подушку, чтобы заглушить неумолчный треск. Но и расправившись с будильником, продолжал сидеть, оглушенный, на кровати, боясь ступить на холодный пол босыми ногами и хлопая заспанными глазами. Минуты три пребывал он в таком состоянии, между бодрствованием и сном, поминутно кренясь на бок. Придя наконец в себя, он встряхнулся, запустил пальцы в волосы и, широко зевая, невнятно пробормотал: - О Господи ты Боже мой! Потягиваясь, ерзая на месте, шевеля пальцами ног, он прибарматывал между зевками: - О Господи ты Боже мой! Затем окинул комнату взглядом, собираясь с мыслями и намечая план действий на день. Спальня была обставлена скудно: стены обшиты тонкими планками - попеременно коричневыми и желтыми - совсем как стены в конюшне; их украшали несколько литографий без рамок - бесплатные рождественские приложения к еженедельному журналу,- приколоченные большими самодельными гвоздями. У окна стоял умывальник; за зеркало был заткнут пучок не то трав, не то цветов, высохших и посеревших От пыли; рядом висела пожелтевшая фотография сложной уборочной машины, перед которой сгруппировались рабочие Энникстеровского ранчо, во главе с ним самим. На полу, у кровати и перед комодом, лежали опальные вязаные половики. В одном углу валялось седло и стояли грязные сапоги, в другом - пустое ведерко для угля, в третьем - ящик с болтами и гайками. Над кроватью висел университетский диплом Энникстера в позолоченной рамке, а на комоде, среди раскиданных в беспорядке головныхщеток, грязных поротничков, перчаток с крагами, сигар и прочих мелочей, стояла сломанная машинка для набивки патронов. Это была самая настоящая холостяцкая комната - не прибранная, без всяких притязаний на уют, пропахшая табаком, кожей и ржавым железом; в голом полу выбоины от гвоздей, которыми бывают подбиты сапоги, на стенах - царапины, прочерченные тяжелыми металлическими предметами. На удивление, однако, одежда Энникстера была сложена на единственном стуле с отменной стародевичьей аккуратностью. Так сложил ее он сам накануне, укладываясь спать; сапоги были составлены рядом; брюки вместе с комбинезоном лежали в полном порядке на сиденье, куртка висела на спинке. В усадебном доме Кьен-Сабе было шесть комнат, все расположенные в одном этаже. Однако нужна была изрядная невзыскательность, чтобы относиться к нему как к родному гнезду. Энникстер был богатым человеком и мог бы сделать свое жилище не менее красивым и удобным, чем хоромы Магнуса Деррика. Но Энникстер смотрел на свой дом как на место, где можно спать, есть, переодеться, укрыться от дождя, и еще как на контору, где он занимался делами - не более того. Окончательно проснувшись, он сунул ноги в плетеные шлепанцы и, шаркая, прошел через кабинет, примыкавший к спальне, в ванную, где несколько минут простоял под ледяным душем, стуча зубами и кляня студеную воду. Дрожа от холода, он быстро оделся, нажал кнопку электрического звонка, оповещая повара, что можно подавать завтрак, и тотчас же занялся делами. Тем временем во двор въехала телега мясника из Боннвиля. Он привез мясо, а также боннвильскую газету и вчерашнюю вечернюю почту. Среди прочей корреспонденции была телеграмма от Остермана, который уже вторично совершал поездку в Лос-Анджелес. Телеграмма гласила: «Основание предприятия в этом районе обеспечено. Заручился услугами нужного лица. Могу теперь продать вам пакет акций, как было договорено». Энникстер буркнул что-то и разорвал телеграмму на мелкие кусочки. - Этот вопрос, стало быть, улажен! - пробормотал он. Собрав в кучку клочки бумаги на еще не растопленной печке, он поднес к ним спичку и, пока они горели, задумчиво смотрел на колеблющееся пламя. Он прекрасно понимал, что подразумевал Остерман под словами «основание предприятия» и «нужное лицо». После долгих споров и против своего желания, как глрательно подчеркивал, Энникстер в конце концов снизошел до примирения с Остерманом и согласился принять участие в намечавшейся политической «сделке». Был образован комитет для ее финансирования: Остерман, старик Бродерсон, сам Энникстер и Хэррен Деррик,- последний, правда, с оговорками, скорее в роли стороннего наблюдателя. Председателем комитета числился Остерман. Магнус Деррик официально отказался от какого бы то ни было участия в деле. Он старался придерживаться среднего курса. И оказался в положении трудном и для него чрезвычайно тягостном. Если, благодаря усилиям комитета, удалось бы добиться снижения тарифов, он неизбежно воспользовался бы вытекающими отсюда преимуществами. Ничем не рискуя и не беря на себя расходов, он много выиграл бы на этом. Тем временем выборы приближались. Комитет не мог ждать дольше, и Остерман, заручившись крупной суммой из кошельков Энникстера, Бродерсона и своего собственного, отправился в Лоc-Анджелес. Там он и связался с Дисброу, одним из политических заправил Мохавской железнодорожной линии, и уже дважды с ним беседовал. Телеграмма, полученная Энникстером в то утро, означала, что Остерману удалось подкупить Дисброу, и тот согласился утвердить Дарелла кандидатом в члены Железнодорожной комиссии от третьего участка. Вскоре повар подал Энникстеру завтрак, и он стал поспешно поглощать его, одновременно просматривая корреспонденцию и пробегая глазами страницы «Меркурия» - газеты Дженслингера. Энникстер был уверен, что «Меркурий» получает субсидию от железной дороги; в сущности, газета была рупором Шелгрима и Главного железнодорожного управления, сообщавшим их решения и постановления владельцам ранчо, расположенных вблизи Боннвиля. В передовице сегодняшнего номера говорилось: «Для осведомленных лиц не явится неожиданностью то, что так долго откладывавшаяся переоценка земельных участков, принадлежащих железной дороге и входящих в состав Лос-Муэртос, Кьен-Сабе, а также ранчо мистера Остермана и мистера Бродерсона, будет произведена еще до Нового года. Естественно, что арендаторов этих земель интересует цена, которую назначит за свои участки железная дорога; по слухам, они ожидают, что цена эта не превысит двух долларов пятидесяти центов за акр. Однако, даже не будучи ясновидцем, можно предугадать, что эти люди будут сильно разочарованы». - Что за чушь! - воскликнул Энникстер, прочитав статью. Он скомкал газету и швырнул ее в угол.- Вздор, и больше ничего! Дженслингер ничего не смыслит в этом деле! У меня есть договор с железной дорогой: цена установлена - от двух с половиной до пяти долларов за акр. Черным по белому. Дорога обязана соблюдать договор. А сколько усовершенствований я внес! Улучшил качество земли, возделал ее, осушил, оросил! Толкуй там! Мне виднее. Из этой статьи Энникстер вынес прежде всего впечатление, что «Меркурий» скорей всего не получает субсидии. Если бы газета получала деньги от правления дороги, Дженслингер не допустил бы ошибки, говоря о стоимости земли. Он знал бы, что дорога обязалась продавать ее по два доллара пятьдесят центов за акр; знал бы он и то, что, решив продать эти земли, дорога обязана была в первую очередь предложить их теперешним арендаторам. Восстановив в памяти ясные и четкие условия договора, существующего между ними и дорогой, Энникстер выбросил из головы мысли о нем. Закурил сигару, надел шляпу и вышел во двор. Утро было прекрасное, воздух легкий и бодрящий. На сквозной башне артезианского колодца ровно вращались крылья ветряного двигателя, подгоняемые свежим юго-западным ветерком. Вода в оросительном канале сильно поднялась. На небе не было ни облачка. Далеко на восток и на запад высились, как бастионы, ограждающие покой долины, Береговой хребет и предгорья Сьерра-Мадре - бледно-фиолетовые на сияющем фоне нежно-розового и белого горизонта. Солнце заливало все вокруг чистым, прозрачным, искрящимся светом, веселя душу, горяча кровь, вызывая кипучую энергию. По дороге в конюшню Энникстеру нужно было пройти мимо раскрытой двери сыроварни. Оттуда доносилось пение - значит, там работала Хилма Три. Ее бархатистый грудной голос мелодично звучал под аккомпанемент плещущегося в маслобойках молока и позвяки-вания бидонов и котлов. Энникстер свернул к сыроварне и остановился на пороге, поглядывая по сторонам. Солнечный свет, проникавший сквозь три распахнутых заливал Хилму с головы до ног. Она выглядела очаровательно, восхитительно и, казалось, излучала молодость, здоровье и радость жизни. В ее больших карих глазах, опушенных густыми черными ресницами, солнце зажгло искрящиеся точки; солнечные блики горели и на пышных красивых волосах, отливавших прямо-таки металлическим блеском; они играли на влажных губах, повинуясь мелодии песни. Белизна ее кожи, обласканной живительным бодрящим утренним солнцем, была ослепительно чистой, невыразимо прекрасной. Золотистый свет, отражаясь от медного подойника, который она держала в руках, мягко озарял прелестные очертания ее подбородка. Нежнейший пушок, видимый лишь когда она стояла против солнца, покрывал розовые щеки - легкий, как цветень или пыльца на крыльях бабочки. Она непрестанно двигалась взад-вперед по комнате, оживленная, веселая, пышущая здоровьем, вся ее стройная крепкая фигура, полная белая шея, переходившая в покатые плечи, женственно округлая грудь, пышные бедра дышали радостью кипучей жизни, честной, неприхотливой, бесхитростной. На ней была простая юбка из синего поплина и полотняная розовая блузка, чистая и опрятная; рукава, засученные выше локтя, обнажали белые руки, мокрые от молока, благоухающие молоком, светящиеся при ярком утреннем свете. На пороге Энникстер снял шляпу. - Доброе утро, мисс Хилма! Хилма поставила медный подойник на бочку и быстро обернулась. - А, доброе утро, сэр! - И непроизвольно поднесла руку к голове, словно хотела отдать честь. - Ну,- нерешительно начал Энникстер,- как вы тут управляетесь? - Прекрасно. Нынче совсем мало работы. Мы откинули творог уже несколько часов назад, а теперь положили его под пресс. Сейчас я навожу тут чистоту. Взгляните на мои посудины. Что твое зеркало, правда? А медные подойники! Они у меня просто горят! Загляните в любой уголок - нигде ни пылинки! Я люблю чистоту, особенно в молочной. Здесь я хозяйничаю, и уж у меня и пол этот цементный, и маслобойки, и сепараторы, ну и, конечно, бидоны и котлы просто блестят. Молоко должно быть такое свежее, чтоб его можно было давать грудному младенцу, и воздух здесь должен быть чистый, и солнца много-премного. Чтоб во все окошки весь день светило и кругом все сверкало. Знаете, когда солнце садится, мне всегда становится грустно, верите ли, самую малость грустно. Вам смешно? Я хотела бы, чтоб всегда было светло. А когда день выдается мрачный, облачный, мне делается так грустно, будто меня покинул лучший друг. Странно, правда? Совсем еще недавно - мне уж шестнадцать лет было, а то и больше,- маме приходилось сидеть подле меня на кровати, пока я не засну. Я боялась темноты. Да и теперь это со мной бывает. Можете себе представить! А мне ведь уже девятнадцать минуло - совсем взрослая. - Боялись темноты, вот как? - переспросил Энникстер, лишь бы что-нибудь сказать.- А чего, собственно? Привидений? - Н-нет! Сама не знаю. Я люблю свет, люблю…- Она глубоко вздохнула, повернулась к окну и, вытянув вперед розовый пальчик, закончила:- солнце! Ах, как я люблю солнце! Знаете что - положите руку вот сюда, на бочку - вот так. Тепло, правда? И приятно! А вам разве не нравится смотреть, как солнышко светит в окна, на солнечные столбы, в которых кружатся и блестят пылинки? Мне кажется, где много солнца, там люди должны быть хорошими. Только злым людям по душе темнота. И злые дела все замышляются и совершаются в темноте, я так думаю, по крайней мере. Поэтому, наверное, я не люблю ничего таинственного, ничего такого, что не могу видеть, того, что происходит в темноте.- Она наморщила нос, выражая этим отвращение.- Я просто ненавижу все таинственное. Оттого и боюсь темноты, или, вернее сказать, боялась. Мне неприятно думать, что вокруг происходит что-то такое, чего я не могу видеть, понять или объяснить. Хилма перескакивала с предмета на предмет, без умолку болтала просто ради удовольствия высказать свои мысли, наивно воображая, что другим они так же интересны, как ей самой. Забывая о том, что давно стала взрослой, она оставалась большим ребенком, по-детски интересовалась всем, что непосредственно окружало ее, была прямодушной, откровенной, бесхитростной. Болтая, она продолжала работать: мыла бидоны горячей водой с содой, начищала до блеска и ставила на бочку, где их тотчас обливало горячим светом осеннее солнце. Слушая девушку, Энникстер то и дело искоса поглядывал на нее, любуясь ее восхитительной свежестью, ее юной красотой. Неловкость, которую он обычно испытывал в присутствии женщин, постепенно исчезала. Искренность и непринужденность Хилмы придавали ему уверенности. «А что, если поцеловать ее? - подумал он.- Как бы она к этому отнеслась?» И тут же в душу ему закралось подозрение. Не пытается ли она навести его на эту мысль? Кто их, женщин, разберет? Потому она и трещит без умолку, старается задержать его, дает ему, так сказать, шанс. Так! Что ж, пусть смотрит в оба, а то он этим шансом воспользуется. - Ах, чуть не забыла! - воскликнула вдруг Хилма.- Я давно хотела показать вам новый пресс! Тот, который вы еще в прошлбм месяце купили, по моей просьбе. Помните? Вот он. Поглядите, как работает. Вот сюда наливается заквашенное молоко, потом крышка завинчивается - вот так, а затем вы нажимаете на рычаг. Она взялась за рычаг обеими руками, налегла на него всем телом, так что полные обнаженные руки напряглись от усилия, и уперлась в стенку узкой нож-кой в туфельке с блестящей стальной пряжкой. - Не так-то это легко,- сказала она, тяжело дыша и глядя на него с улыбкой.- Но какой прекрасный пресс! Как раз такой нам и нужен. - А где,- Энникстер слегка откашлялся,- вы храните сыр и масло? - «По всей вероятности в подполье»,- подумал он. - В подполье,- сказала Хилма.- Вот здесь.- Она приподняла крышку подполья в дальнем конце комнаты.- Хотите поглядеть? Пожалуйте сюда, я покажу. Она первая стала спускаться в прохладный полумрак, где приятно пахло свежим сыром и маслом. Энникстер последовал за ней. Волнение мало-помалу овладевало им. Он все больше проникался уверенностью, что Хилма хочет, чтобы он ее поцеловал. А, собственно, почему бы и не попытаться? Впрочем, полной уве-ргнности у него пока не было. А что, если он ошибся; что, если она сочтет себя оскорбленной и оттолкнет его ледяным взглядом? При мысли об этом Энникстер поморщился. Нет, лучше убраться подобру-поздорову и заняться делами. Он уж и так потерял половину утра. А с другой стороны, если она хочет дать ему возможность поцеловать ее, а он этим не воспользуется, она его за дурака примет. Еще запрезирает его, подумает, что он испугался. Чтобы он, Энникстер, испугался глупой девчонки! В конце концов, он мужчина и сам знает, что ему делать. Бабник Остерман уж давным-давно поцеловал бы ее. Желая испытать себя, он попробовал представить себе, что решение принято, и он вот-вот поцелует Хилму, но тут же почувствовал необычайное волнение, сердце сильно забилось, дыхание перехватило. Но он не струсил. Решено - он попробует. Энникстер чувствовал к себе все большее уважение. Самоуверенность его возрастала с каждой минутой, и, когда Хилма повернулась с ломтиком готового сыра, предлагая ему отведать, он вдруг шагнул к ней, обнял за плечи и потянулся поцеловать. В последний момент, однако, он замешкался и испортил все дело. Хилма гибким движением отшатнулась от него. Энникстер грубо схватил ее за руку, одновременно тяжело наступив на узенькую ступню, ему удалось лишь коснуться щекой мочки ее уха, а губами блузки где-то около шеи. Потерпев неудачу, он одновременно понял, что Хилма вовсе не мечтала о его поцелуе. Она отскочила от него и стояла, испуганно прижав руки к груди и прерывисто дыша, отчего чуть заметно вздрагивала ее гладкая белая шея. Глаза широко раскрылись, в них отражалось скорее изумление, нежели гнев. Он была смущена и потрясена до глубины души; а когда ей удалось перевести дух, у нее вырвалось лишь испуганное, растерянное: - О, Господи! С минуту Энникстер стоял на одном месте, нелепый и неуклюжий, бормоча себе под нос: - Ладно, ладно! Никто не собирался вас обидеть. Чего вы испугались? Обидеть вас никто не хотел. Я просто так… Затем быстро, неопределенно взмахнув рукой, он воскликнул: - До свидания! Извините меня! Повернувшись, он быстро поднялся по лестнице, в один миг пересек сыроварню и, вне себя от ярости, выскочил во двор. Нахлобучив на ходу шляпу, он зашагал по направлению к конюшне, продолжая бормотать. - Тоже мне, Дон Жуан выискался! Идиот! Вот угораздило эдаким болваном себя выставить. В какой-то момент ему удалось взять себя в руки - выкинуть из головы всякую мысль о Хилме Три. Чтоб не мешала заниматься делами. Пустое занятие, только время теряешь, которое можно было бы потратить с выгодой для себя. Энникстер передернул плечами, словно сбрасывая докучное бремя, и решил заняться первой же подвернувшейся работой. Его внимание привлек стук молотков на крыше нового поместительного амбара, и, перейдя лужайку между домом и артезианским колодцем, он остановился и некоторое время сосредоточенно рассматривал строение, с интересом и удовольствием прислушиваясь к доносившимся из него звукам: постукиванью молотков, ритмичному взвизгиванию пил и равномерному шарканью по дереву рубанков - плотничья артель заканчивала кровлю и стойла для лошадей. Двое рабочих и мальчик-подручный прилаживали огромные раздвижные ворота у южного торца амбара, а приехавшие утром из Боннвиля маляры устанавливали механический насос с опрыскивателем, с помощью которого должны были окрашивать наружные стены - на этом настаивал Энникстер, утверждавший, что кисти и ведерки с краской безнадежно устарели и пользоваться ими в наши дни просто недопустимо. Подозвав одного из десятников, он спросил, когда будет закончен амбар, и получил ответ, что к концу недели на сеновал уже можно будет сложить сено и перенести в стойла лошадей. - Ну и повозились же вы,- сказал Энникстер. - Да ведь дождь помешал, сэр… - Дождь? Чепуха какая! Я и в дождь работаю! Это все выдумки ваших союзов. Тошно слушать! - Но, мистер Энникстер, не могли же мы красить под проливным дождем. Все было бы испорчено. - Испорчено, испорчено! Знаю я вас! Может, испорчено, а может, и нет. Но едва десятник отошел, Энникстер громко крякнул от удовольствия. Амбар получился замечательный - удался, можно сказать, на славу! Любой другой амбар в округе свободно поместится в нем, можно подвесить его, как птичью клетку, и еще гулять вокруг. Именно о таком амбаре Энникстер и мечтал. Удача его так обрадовала, что на время он забыл даже о Хилме. - Вот теперь,- пробормотал он,- я и устрою здесь бал. Вот-то все ахнут! Ему пришло в голову, что надо не мешкая разослать приглашения. Только он не знал, как это делается, и решил, что лучше будет посоветоваться с Магнусом и миссис Деррик. - Все равно мне нужно потолковать с Магнусом насчет телеграммы от дурака Остермана,- в раздумии сказал он самому себе,- и потом я же хотел до первого числа побывать в Боннвиле, уладить там кое-что. Круто повернувшись и в последний раз окинув амбар взглядом, он направился в конюшню. Надо распорядиться, чтобы ему оседлали лошадь; он верхом поедет в Боннвиль и по пути заглянет в Лос-Муэртос. Можно будет все совместить - повидаться с Магнусом, Хэрреном, старым Бродерсоном, а заодно и кое с кем из боннвильских дельцов. Вскоре он уже выехал со двора; изо рта торчала новая сигара, шляпа была надвинута на глаза, чтобы защитить их от яркого солнца, только-только поднявшегося над горизонтом. Он переехал по мосту через оросительный канал и свернул на Проселок - кратчайший путь на Лос-Муэртос мимо фермы Хувена. Проселок уходил на юго-запад в низину мимо стройного ряда бледно-зеленых ив, росших по берегу сильно вздувшегося после дождя Бродерсонова ручья, который затем нырял под Эстакаду. По ту сторону железнодорожной насыпи Эиникстеру пришлось открыть ворота в изгороди Деррика, тянувшейся вдоль границы ранчо. Он справился с этим, не слезая с лошади, которую держал в .повиновении каскадом ругательств и касанием шпоры. Въехав в ворота, он пустил лошадь рысью. В этой части Лос-Муэртос находилась ферма Хувена - около пятисот акров, заключенных между оросительным каналом и Бродерсоновым ручьем; на половине дороги Энникстер увидел и самого Хувена, который возился с сеялкой, менял сломавшуюся шайбу. На одной из впряженных в сеялку лошадей, крепко держась ручонками за ремешок упряжки, восседала Хильда, дочка Хувена, в холщовом мальчишеском комбинезоне и грубых, подбитых гвоздями башмаках; она сидела, окаменев от гордости, с сияющими восторгом глазами, распущенные волосы трепал ветер. - Привет, Бисмарк! - сказал Энникстер, подъезжая к Хувену.- А ты что здесь делаешь? Мне говорили, что Губернатор решил в этом году обойтись без арендаторов. - А, мистер Энникстер! - вскричал немец, выпрямляясь.- Это есть вы? Ну, как же он без меня обойдется? Невозможно! Без меня никак нельзя. Я прямо так и говорил Губернатору. Без меня, как без руки. Это так! Семь лет я есть на этот ферма, да, сэр. Всех других можно рассчитать к тортовой матери, но не меня. Э? Што вы думайт про это? - Думаю, что это у тебя за гаечный ключ такой диковинный,- сказал Энникстер, глядя на инструмент в руках Хувена. - А, про это,- отозвался Хувен.- Так! Я могу рассказывайт, откуда я его взял. Посмотрите на него. Это не американский ключ. Я подбирал его в Гравелот, после того как мы задаваль французы хороший трепка. Вот так! Я был солдат в Вертенбергский полк, и мы получили приказ прикрывайт батарея принца фон Хоэнлоэ. Весь день мы лежали на брюхо в поле позади эта батарея, и снаряды из французски пушки взрывались…- Ach, donnerwetter![4] - Я думал, все снаряды, как один, взрывались прямо у меня над голова. И так целый день, ничего нет, ничего другого, только французски снаряд трах-бах и дым, и тут наша батарея стреляйт медленно, совсем как часы: эйн, цвей-бум! Эйн, цвей-бум! Совсем как часы, еще раз и еще, целый день. А когда наступала ночь, нам сказали, что мы одержали большой побед. Наверное, так. Сам я баталия не видел! Совсем не видел. Потом мы вставали и марширен вся ночь напролет, а наутро снова услыхайт те пушки, только шорт знайт, как далеко, и не мог понять, где это такое. Но это не есть важность. Очень скоро, о боже! -Тут лицо его густо покраснело.- Ach, du lieber Gоtt![5] - Очень быстро оказалось, кайзер совсем от нас близкий, и Фриц, наш Фриц тоже. И тут, клянусь Богом, я чуть не обезумел, да и весь полк: «Нoch der Kaiser! Hoch der Vaterland!»[6] Слезы выступали на глаза, я сам не знаю, почему, и солдаты плакали и пожимали руки, и весь полк строился и маршировал, высоко так поднимал головы и распо вал: «Die Wacht am Rhein»[7]. Вот что было в Гравелот. - А как же гаечный ключ? - Ну, его я подбирал, когда батарея уезжал. Его забывал артиллеристы. А я совал в ранец. Подумал, пригодится, как я вернусь домой. Только потом я строил вагоны в Карлсруэ и никогда уже не возвращался домой. Когда война кончилась, я уехал назад в Ульм и там женился, и думал, что армия мне надоел до смерть. Ну, а когда я стал демобилизован, тут я не задержался, можете мне поверить. Я приезжал в Америка. Сначала Нью-Йорк, потом Мильвоки, потом Спрингфилд, Иллинойс, потом Калифорния, и здесь я оставался. - А родина? Обратно домой не тянет? - Вот что я вам скажу, мистер Энникстер. Я часто думаю о Германия, о кайзер, и я никогда не забываю Гравелот. Но вот что я вам скажу. Где есть жена и дети, где моя крошечка Хильда - там есть моя Vaterland. А? Теперь моя родин - Америка, и там,- он указал на дом под гигантским дубом на Нижней дороге,- там есть мой дом. И меня эта родин вполне устраивайт. Энникстер подобрал поводья, собираясь ехать дальше. - Значит, тебе нравится Америка, Бисмарк? За кого же ты голосовал? - Америка? Да не знаю,- твердо ответил Бисмарк.- Здесь мой дом, здесь мой родин. И все немцы, которые здесь живут, думайт так же. Германия - это прекрасный страна, это так. Но родин там, где жена, дети. А насчет голосовал? Нет, нет! Я никогда не голосовал. Я никогда не связывайтся с такими делами. Я хочу растить пшеницу, я хочу иметь хлеб для жена и для Хильда, вот и все. Таков уж я, таков уж Бисмарк. - До свидания! - сказал Энникстер, отъезжая. Сменив шайбу, Хувен послал лошадей вперед, и сеялка, затрещав, двинулась с места. - Хильда, крошечка моя! - закричал Хувен.- Держись крепко за ремешок! Но, но, ленивое животное, вперед! Шевелись! Энникстер пустил лошадь легким галопом. Через несколько минут пересек Бродерсонов ручей; Лос-Муэртос было совсем близко. Вдали показалась усадьба Дерриков, но большая ее часть еще оставалась скрытой от взора; из-за темной зелени кипарисов и эвкалиптов виднелось всего лишь несколько крыш. Гладкая, нетронутая плугом земля расстилалась безбрежным бурным океаном. Стояла глубокая тишина. Но на севере быстрый взгляд Энникстера различил неясное, расплывчатое очертание какого-то предмета; постепенно предмет этот обрел форму и превратился в темную кляксу; клякса, разрастаясь, стала сероватым пятном, движущимся, но почти не отличимым от земли. Лишь поднявшись на холмик и очутившись на миг на фоне бледно-голубого неба, пятно это стало черным-пречерным и четким. Энникстер свернул с дороги и поскакал прямо полем навстречу привлекшему его внимание предмету. Увеличиваясь в размере, сероватое пятно начало дробиться, делиться на составные части, утратило всякую симметрию. Что-то расплывчатое, неведомое, распадающееся двигалось навстречу Энникстеру, а когда расстояние сократилось, до него донесся приглушенный гул,- смесь самых разнообразных звуков. И тут он увидел, что это вовсе не пятно, а продвигавшаяся вперед колонна, сопутствуемая отдельными черными пятнышками; когда Энникстер подъехал еще ближе, оказалось, что это двуколки и верховые, сопровождающие колонну. И в колонне было немалое количество лошадей. Собственно, на первый взгляд казалось, что она состоит из одних лошадей - эскадрон без всадников, утаптывающий вспаханную землю ранчо. Но вот колонна приблизилась. Шестерик лошадьм и - все в ряд - был впряжен в каждую машину. Гул нарастал, в нем определялись отдельные звуки. Время от времени слышался окрик, громко фыркали лошади. Непрестанно бряцали и звякали, сталкиваясь, металлические части, дребезжали колеса, расшатанные винты и пружины. Колонна была уже совсем рядом, рукой подать. Отдельные звуки снова слились и превратились и нестройный гул; топот бесчисленных копыт был похож на далекие раскаты грома. Машина следовала за машиной, и Энникстер, отъехав немного в сторону, минут пять с интересом наблюдал их шествие, а они шли, словно построение боевых колесниц. Громыхая, скрипя, налетая друг на друга, двигалась бесконечная процессия: одна машина сменяла другую, один шестерик лошадей следовал за другим. Тридцать три сеялки Магнуса Деррика, оснащенные каждая восемью мотыгами, шли с грохотом мимо, как авангард огромного войска, засевая десять тысяч акров земли огромного ранчо, оплодотворяя живую почву, кидая в ее темную утробу зародыши жизни - будущую пищу для всего мира, для всех наций. Когда сеялки проследовали мимо, Энникстер повернул назад в сторону Нижней дороги и поехал по уже густо осемененной земле. Его не удивило, что сев на Лос-Муэртос идет в такой спешке. Магнус и Хэррен Деррик стремились наверстать время, потерянное в начале сезона, когда им пришлось так долго ждать своих плугов. Они до сих пор еще отставали от соседей. Энникстер не только давно пробороновал и засеял землю у себя на ранчо,- в некоторых местах он применил и перекрестное боронование. Все было подготовлено для будущего богатого урожая. Теперь осталось ждать, пока семена начнут прорастать в безмолвной темноте, ждать, когда взойдет пшеница. Подъехав к усадьбе Лос-Муэртос, раскинувшейся в тени кипарисов и эвкалиптов, Энникстер увидел на веранде в плетеном лонгшезе миссис Деррик. Она только что вымыла голову, и ее волосы, сохранявшие свой красивый цвет и блеск, были бережно перекинуты через спинку повернутого к солнцу кресла. Энникстер невольно подумал, что, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, Энни Деррик все еще была довольно красива. Ее глаза до сих пор не утратили выражения наивности и удивления, свойственного обычно юным девушкам, но, когда она посмотрела на Энникстера, ему почудились в ее взгляде беспокойство, недоверие, неприязнь даже. Накануне ночью Магнус с женой долго лежали не смыкая глаз, уставившись в темноту, и без конца говорили все об одном. Магнус не мог больше скрывать от жены, что против железной дороги составлена коалиция, и что коалиция эта решила добиваться своей цели любыми средствами. Он посвятил ее в план Остермана, заключавшийся в том, чтобы провести с помощью подкупа в Железнодорожную комиссию своих людей, которые будут затем отстаивать интересы фермеров. Магнус уже не раз обсуждал с женой этот план; вот и вчера они вернулись к этой теме, и разговор их затянулся далеко за полночь. Энни Деррик вдруг охватил страх, что Магнус позволит в конце концов убедить себя, уступит под все усиливающимся нажимом остальных фермеров. Никто лучше ее не знал, что в основе его характера лежит кристальная честность. Никто лучше ее не помнил, что заветная мечта стать крупным политическим деятелем потерпела фиаско, потому что он не хотел ни перед кем пресмыкаться, никому потворствовать, поступать против совести. Но сейчас в его душе, по-видимому, назревала перемена. Постоянные притеснения, мелочная тирания, несправедливость и вымогательства обозлили его. Оскорбительные слова Бермана были все еще свежи в памяти. Он, казалось, был готов поддержать Остермана. Уже тот факт, что он так часто и так обстоятельно обсуждал его, служил доказательством того, что мысли его постоянно заняты этим вопросом. Какая жалость и какая трагедия! Он, Магнус, «Губернатор», всегда такой твердый, безукоризненно честный, принципиальный, резко порицавший «Новую политику», язвительно бичевавший взяточничество и продажность в высших сферах, по-видимому, примирился с хитроумными интригами бесчестных людей, интригами, которые плелись прямо у него на глазах. Миссис Деррик крайне удивляло, что Магнус не запретил Хэррену участвовать в сговоре. В былое время Магнус не позволил бы сыну даже поздороваться с бесчестным человеком. Помимо всего, миссис Деррик страшила мысль, что ее муж и сын окажутся вовлеченными в безнадежную борьбу с железной дорогой, этим жестокосердым, беспощадным, всесильным чудовищем. Железная дорога всегда и везде одерживала верх; победителем из битвы всегда выходил Берман, агент дороги, - спокойный, самоуверенный, неприступный. Но битва, грозные контуры которой уже вырисовывались, обещала в не столь отдаленном будущем затмить своей жестокостью все предыдущие; предвиделись огромные расходы, на карту ставились репутации; поражение означало крах - денежный, нравственный, крах доброго имени и общественного положения. Успех, по ее мнению, был вряд ли возможен. Энни Деррик боялась железной дороги. По ночам, когда все вокруг было тихо, отдаленный грохот проходящего поезда, доносившийся до Лос-Муэртос со стороны Гвадалахары, Боннвиля или Эстакады, отзывался болью у нее в сердце. В такие минуты она ясно видела окутанное паром чугунное страшилище, с единственным, как у циклопа, красным, пожирающим пространство глазом - символ исполинской грозной силы; левиафан со стальными щупальцами, сопротивление которому сулит неминуемую гибель под грохочущими колесами. Нет, лучше уж покориться, примириться с неизбежным. Она, насколько это возможно, отстранялась от жизни, сжимаясь в ужасе перед холодной жестокостью окружающего мира, и тщетно старалась удержать от борьбы мужа. Вот и сейчас, перед приездом Энникстера, сидя в лонгшезе на веранде, она думала обо всем этом. Открытый томик стихов лежал у нее на коленях корешком вверх, а взгляд был устремлен вдаль, силясь объять необозримые просторы Лос-Муэртовских земель, которые, начинаясь поблизости от дома, расстилались,- рваные и бугорчатые после недавней вспашки,- до самой кромки горизонта на юге. Земля, до пахоты пепельно-серая от пыли, теперь побурела. Насколько хватал глаз, она видела лишенную всякой жизни, оголенную, застывшую в скорбном безмолвии землю и, чем дольше она смотрела, тем больше разыгрывалось ее болезненное воображение, расстроенное нескончаемыми думами и однообразием зрительных впечатлений, тем сильнее угнетало сознание, что всей этой необъятной шири она совершенно чужая, и невыразимая тревога закрадывалась в душу. Среди этих бесконечных равнин она чувствовала себя потерянной. Если бы ее бросили одну посреди океана в утлой лодчонке, она вряд ли испытала бы больший ужас. Она остро ощущала извечное несоответствие между человечеством и землей, которая его кормит. Она видела глубочайшее равнодушие природы, которая не была враждебной, а скорей даже доброй и дружественной, пока человеческий муравейник подчинялся ей, работал на нее, продвигался вперед вместе с ней в загадочном потоке веков. Но стоит лишь какому-то муравью возмутиться, восстать против власти природы, как она сразу же становилась безжалостной гигантской машиной, могучей силой, страшной и неумолимой,- левиафаном со стальным сердцем, не знающим ни жалости, ни снисхождения, ни терпимости, спокойно уничтожающим человеческую песчинку, не позволяющим страданиям жертв ни на один миг задержать, замедлить вращение бесчисленных колес и шестеренок чудовищного механизма. Подобные мысли не обретали четкой формы у нее в уме. Она не могла бы сказать точно, что именно ее тревожит. Она лишь смутно ощущала все это, словно дыхание ветра на лице, ощущала в окружающем ее vxe присутствие непонятной, приводящей в смятение враждебности. Стук копыт на усыпанной гравием въездной аллее заставил ее очнуться. Отведя взгляд от пустынных полей Лос-Муэртос, она увидела подъезжавшего к крыльцу Энникстера, но это лишь дало ей новый повод для тревоги. Энникстер вызывал у нее неприязнь. Один из заговорщиков, один из зачинщиков предстоящей схватки; он, без сомнения, приехал, чтоб еще раз попытаться уговорить Магнуса вступить в их союз нечестивых. Но она приветствовала гостя без тени враждебности. Русые волосы струились как водоросли по белому полотенцу, перекинутому через спинку кресла; восполь-вовавшись этим, она извинилась и не встала ему навстречу. Энникстер смущенно осведомился, дома ли Магнус, и она послала повара-китайца в контору за Мужем, а Энникстер, привязав лошадь к кольцу, ввинченному в ствол эвкалипта, подошел к веранде и, сняв и м ину, присел на ступеньках. - А Хэррен дома? Я бы хотел видеть и его. - Нет,- ответила Энни Деррик.- Хэррен рано утром уехал в Боннвиль. Не поворачивая головы, чтобы не спутались волосы, она искоса бросила на Энникстера испуганный взгляд. - А зачем вы хотели видеть мистера Деррика? - быстро спросила она.- Если в связи с выборами Железнодорожной комиссии, так Магнус этого дела не одобряет,- заявила она твердо.-Он сам мне вчера сказал. Энникстер неловко заерзал на месте и стал приглаживать одной рукой рыжий вихор, упорно встававший у него на макушке. Он тут же заподозрил неладное. Ну, конечно! Эта особа женского пола хочет подловить его, поймать в свои бабьи сети, околпачить. Благоразумие взяло верх над природной несдержанностью. Из осторожности он воздержался от ответа, опасаясь, как бы не сболтнуть лишнего. Он беспокойно озирался по сторонам, моля Бога, чтобы поскорей пришел Магнус и разрядил атмосферу. - Да вот, закончил строить новый амбар и хочу устроить по этому случаю танцы,- ответил он наконец, заглянув в свою шляпу, будто там лежала шпаргалка с текстом ответа.- Почему и приехал. Хочу посоветоваться, надо ли рассылать приглашения? Сам я подумывал поместить объявление в «Меркурии». В это время сзади подошел Пресли и, услышав, о чем идет речь, решил вмешаться. - Что за чепуха, Жеребец,- сказал он.- Это же не общественный бал. Конечно, ты должен разослать приглашения. - Привет, Пресли! - воскликнул Энникстер, оборачиваясь. Они обменялись рукопожатиями. - Разослать приглашения? - с сомнением переспросил Энникстер.- А зачем это надо? - Затем, что так принято. - Да? Ты так считаешь? - сказал совсем сбитый с толку Энникстер. Никто из знакомых Энникстера никогда не посмел бы противоречить ему, зная, что это приведет к немедленной ссоре. Почему же этот молодой фермер, вспыльчивый, упрямый, агрессивный, всегда прислушивался к мнению поэта? Объяснить это было трудно, и миссис Деррик весьма удивилась, услышав, как Энникстер сказал: - Что ж, наверное, ты прав, Прес. А тебе случалось посылать приглашения? - Конечно. - Ты их печатал на машинке? - Не мели вздор, Жеребец! - сказал Пресли спокойно.- Прежде чем ты покончишь с этим делом, три четверти людей, которых ты намерен пригласить, сочтут себя оскорбленными, со многими ты поссоришься насмерть, да еще затеешь в придачу парочку судебных процессов. Но прежде чем Энникстер успел ответить, на веранду вошел Магнус - свежевыбритый, стройный, серьезный. Энникстер невольно вскочил, как будто Магнус был главнокомандующим невидимой армии, а сам он - младшим офицером. Поговорив о предполагаемой вечеринке, Энникстер под каким-то предлогом отвел Магнуса в сторону. Миссис Деррик с тревогой следила за ними, пока они медленно шли по аллее к воротам; там они остановились, продолжая оживленно разговаривать. Магнус - высокий, тонкогубый, невозмутимый, стоял напротив Энникстера с непокрытой головой, заложив одну руку за борт сюртука, и пристально смотрел ему в лицо проницательными голубыми глазами. Энникстер сразу перешел к делу: - Сегодня я получил телеграмму от Остермана, и, знаете, Губернатор, Дисброу готов поддержать нас. Это означает, что Денвер-Пуэбло-Мохавская железная дорога тоже будет за нас. Выходит, что битва сразу же наполовину выиграна. - Надо полагать, Остерману удалось его подкупить,- сказал Магнус. Энникстер с досадой пожал плечами. - За все, что получаешь, приходится платить,- сказал он.- Даром ничего не дается. Знаете, Губернатор,- продолжал он,- я просто не понимаю, как вы можете по-прежнему держаться в сторонке. Ведь ясно же, как складывается дело. Мы должны победить, и, наверное, вам будет не совсем удобно пользоваться плодами этой победы после того как всякая работа была проделана нами, и нами же оплачены все расходы. До сих пор вы возглавляли все общественные начинания в наших краях. Ваше имя известно всем в округе Туларе, в долине Сан-Хоакин. Людям нужен лидер, и они надеются, что им станете вы. Я знаю ваше отношение к современным политическим методам. Но поймите же, Губернатор, теперь все мерится другой меркой. Все изменилось с вашего времени; все действуют так, как мы - даже самые уважаемые люди. Другого пути нет, и - черт возьми! - главное, чтобы восторжествовала справедливость! Вы нужны нам, нужны позарез. Слишком уж долго вы тянете. Пришли вы к какому-нибудь решению? Присоединяетесь вы к нам или нет? И вот что я вам скажу: вы должны шире смотреть на вещи. Судить надо по результатам. Ну как? Присоединяетесь к нам? Магнус опустил голову. Он нахмурился, но лицо его скорее выражало смущение, чем гнев. Тысячи сомнении терзали его. Одной из самых сильных страстей Магнуса, его величайшим желанием было стать, хотя бы ненадолго, полновластным хозяином всего округа. Он всегда стремился управлять людьми; подчинение кому бы то ни было претило ему. Энергия, подстегнутая гневом, чувством обиды, воспоминанием о пережитом унижении, попранном достоинстве, всколыхнулась с новой силой. О, хотя бы на один миг получить возможность ответить ударом на удар, сокрушить врага, одержать верх над железной дорогой, схватить корпорацию за горло, добиться смещения Бермана, восстановить свой престиж, вернуть себе утраченное было чувство собственного достоинства! Снова стать сильным, получить право повелевать, властвовать! Его тонкие губы крепко сжались, ноздри орлиного носа раздулись, внушительная статная фигура стала еще прямее. На мгновение он представил себе, что власть сосредоточилась в его руках, он - хозяин положения, самое видное лицо в штате; его боятся, почитают; ему подвластны тысячи людей; честолюбие его наконец удовлетворено. Карьера, казавшаяся сломанной, получила достойное завершение - перед ним опять открываются широкие перспективы. А что, если это единственный случай, который представляется ему впервые после стольких лет? Единственный случай! Азарт снова охватил его. Недаром он считался лучшим игроком в покер во всем Эльдорадо. Случай! Знать бы, когда он выпадет, выхватить его из вихря событий, не упустить, и в темную, бесшабашно поставить все на карту, не думая о последствиях,- это был бы гениальный ход! А что, если это как раз и есть такой Случай? Внезапно ему показалось, что дело обстоит именно так. А его честь? Неподкупность, с которой он так носился всю свою жизнь, незапятнанная чистота его нравственных принципов? Неужели он поступится ими на склоне лет? Пойдет наперекор убеждениям, прочно вошедшим в плоть его и кровь? Как он будет смотреть в глаза своим сыновьям - Хэррену и Лаймену? И все же… все же,- маятник снова качнулся,- пренебрежешь своим шансом, и жизнь, так много обещавшая, может кончиться бесславно - разорением, нищетой даже. Ухватишь его - и будет тебе успех, слава, влияние, почет и, возможно, несметное богатство. - Извините, что помешала,- сказала миссис Деррик, подходя к нему.- Надеюсь, мистер Энникстер простит меня, но я хочу попросить тебя, Магнус, открыть сейф. Я забыла комбинацию, а мне нужны деньги. Фелпс едет в город, и я хочу, чтобы он оплатил кое какие счета. Ты не можешь сделать это сразу же, Магнус? А то Фелпс спешит. Энникстер вдавил каблук в землю и выругался про себя. Вечно эти чертовы бабы становятся у него поперек дороги, впутываются в его дела. Магнус уж совсем решился сказать ему что-то определенное, быть может, собрался связать себя твердым обещанием, и - надо же именно в эту минуту, не раньше не позже, встряла женщина, и момент, конечно, был упущен! Втроем они пошли в сторону дома; но прежде чем распрощаться, Энникстеру удалось все-таки заручиться обещанием Магнуса, что окончательное решение он примет, лишь после того как они еще раз встретятся и поговорят. У крыльца к Энникстеру подошел Пресли. Он собирался в город вместе с Фелпсом и предложил Энникстеру прокатиться с ними. - Мне надо заехать к старику Бродерсону,- сказал Энникстер. Но Пресли сообщил ему, что Бродерсон еще рано утром отправился в Боннвиль. Он сам видел, как старик проехал мимо в своей бричке. И так они втроем отправились в город: Фелпс с Энникстером верхом, Пресли - на велосипеде. Как только они уехали, миссис Деррик прошла к мужу в контору. Щеки ее горели от волнения, что очень ее красило; взгляд широко открытых глаз был наивен, как у юной девушки; еще не совсем просохшие светлые шелковистые волосы, схваченные на затылке черной лентой, падали ниже талии, отчего она выглядела совсем молодо. - Что это он нашептывал тебе? - возбужденно спросила она, пройдя за проволочную загородку конторы.- Что говорил мистер Энникстер? Я ведь знаю. Он уговаривал тебя войти с ним в компанию, толкал на бесчестный поступок, не так ли? Ну, признайся, Магнус, так или нет? Магнус кивнул. Она подошла к нему вплотную и положила руку ему на плечо. - Но ты, надеюсь, на это не пойдешь? Ты не станешь больше слушать его, не позволишь ему - или кому бы то ни было - даже помыслить, что ты когда-нибудь унизишься до дачи взятки. Ах, Магнус, я не понимаю, что творится с тобой последнее время! Раньше ты счел бы за оскорбление, если б кто-нибудь посмел допустить мысль, что ты способен на бесчестный поступок. Магнус, если б ты вступил в компанию с мистером Энникстером и мистером Остерманом, я бы этого просто не перенесла. Ведь я уже не смогу относиться к тебе, как относилась до сих пор, считая человеком безуко ризненным во всех отношениях. А наши дети, Лайме и и Хэррен, и все, кто знает тебя и уважает,- что они скажут, узнав, что ты всего лишь нечистоплотный политикан. Деррик уронил голову на руки, избегая ее взгляда. Но тут же с глубоким вздохом произнес: - Мне очень тяжело, Энни. Больно уж подлые времена настали. И слишком много свалилось на меня забот. - Подлые времена или нет,- не отставала она,- но ты мне все-таки обещай, что в замыслах Энникстера участвовать не будешь. Она обеими руками взяла его руку и смотрела ему в лицо полными мольбы красивыми глазами. - Обещай,- повторила она,- дай мне слово! Что бы с нами ни случилось, дай мне право всегда гордиться тобой, как я гордилась всю нашу жизнь. Дай мне слово! Я знаю, что ты никогда серьезно не собирался вступить в компанию с Энникстером, но иногда на меня находит такой страх, такое беспокойство. Дай мне слово, Магнус, хотя бы ради моего душевного спокойствия. - Да-да, ты права,- сказал он.- Я никогда не думал об этом всерьез. Разве только на одну минутку мне захотелось стать… сам не знаю кем… тем, кем я когда-то мечтал быть… Но это уже прошло. Энни, твой муж - не оправдал своих собственных надежд. - Дай мне слово,- твердила она.- Об остальном поговорим после. И опять Магнус заколебался, почти готовый уступить собственным благим побуждениям и увещеваниям жены. Он начинал понимать, как угрожающе далеко зашел в этом деле, что с каждым часом увязает в нем все бесповоротней. И так он уже достаточно впутался, не так-то просто ему вырваться. При этой мысли его, человека, имеющего твердые понятия о чести, так и передернуло. Нет, что бы ни случилось, он сохранит свое доброе имя. Жена права. Она всегда воздействовала на его лучшие качества. В эти минуты отвращение Магнуса к предстоящей политической кампании достигло апогея. Непостижимо, как мог он даже в мыслях допустить возможность своего участия в ней вместе с другими! Но теперь он покончит со всем этим; надо сделать над собой усилие и решительно отстраниться от всего, что может бросить на него тень. Он повернулся к жене. Из его уст готово было сорваться обещание, о котором она так просила. И вдруг он вспомнил, что дал слово Энникстеру, обещал, прежде чем примет окончательное решение, еще раз обсудить вопрос с ним. Слово для Магнуса всегда было законом. Следовательно, сейчас, при всем желании, он ничего не мог обещать жене, потому что тем самым нарушил бы слово, данное Энникстеру. Придется отложить дело еще на несколько дней. Довольно неубедительно он объяснил это жене. Энни Деррик на это объяснение никак не реагировала, только поцеловала его в лоб и вышла, удрученная, расстроенная, снедаемая глухим беспокойством. Магнус же остался сидеть за столом, охватив голову руками, сосредоточенный, угрюмый, осаждаемый дурными предчувствиями. А тем временем Энникстер, Фелпс и Пресли продолжали свой путь в Боннвиль. Около огромной водонапорной башни они свернули на шоссе и поехали в тени служившего ветроломом строя тополей, которые росли по обочине дороги, огибавшей ранчо Бродерсона. Подъехав к трактиру и бакалейной лавке Карахера за полмили от Боннвиля, они узнали стоявшую у коновязи лошадь Хэррена. Оставив своих спутников, Энникстер пошел в трактир повидаться с Хэрреном. - Слушай, Хэррен,- начал он, когда они уселись зa столиком,- в скором времени тебе придется решать - с нами ты или нет. Что ты намерен делать? Неужели останешься стоять в сторонке, засунув руки в карманы, и преспокойно смотреть, как наш комитет всаживает в это дело огромные средства? Ведь если дело выгорит, ты выиграешь наравне со всеми нами. Я полагаю, у тебя есть какие-то собственные деньжишки - как-никак управляешь отцовской фермой ты? Захваченный врасплох лобовым вопросом Энникстера, Хэррен пробормотал, что деньги у него есть, и прибавил: - Я просто не знаю, что делать. Положение у меня хуже некуда. Понимаешь, Жеребец, я бы рад вам помочь, но я против всяких закулисных сделок. Они мне претят. Я хотел бы получить указание от отца, как поступить, но от него последнее время слова не добьешься. По-моему, он хочет, чтобы я сам решал. - Ну, вот что,- сказал Энникстер.- Допустим, ты останешься стоять в сторонке, пока дело не закончится, но потом возместишь комитету свою долю расходов. Хэррен задумался, не вынимая рук из карманов и хмуро изучая носок своего сапога. После недолгого молчания он сказал: - Я не люблю действовать вслепую. Получается ведь, что до некоторой степени я разделяю ответственность за ваши действия. Стало быть, я участвую в деле, только по каким-то причинам предпочитаю оставаться в тени. К тому же я не хочу никаких недоразумений с отцом. Мы с ним отлично ладим, но ты сам знаешь, что любое мое самоуправство ему не понравится. - Ладно,- сказал Энникстер,- а если Губернатор скажет вдруг, что он умывает руки и предоставляет тебе поступать по своему усмотрению, тогда как? Ради всего святого, давайте действовать заодно. Давайте все мы, фермеры, хоть раз объединимся. Сам того не подозревая, Энникстер попал как раз в точку. - Пожалуй, ты прав,- пробормотал Хэррен без уверенности. Никогда еще ощущение безысходности, мысль, что все это ни к чему, не одолевали его с такой силой. Но все честные пути были уже испробованы. Фермер оказался прижатым к стенке. И если он выискивает собственные средства борьбы, то ответственность за это ложится не на него, а на его врагов. - Наверное, единственный способ чего-то добиться,- продолжал Хэррен,- это быть заодно… ну что ж… продолжайте, посмотрим, что получится. Я внесу свою долю, но только если отец не станет возражать. - Это само собой разумеется! - воскликнул Энникстер, пожимая ему руку.- Собственно, дело уже наполовину выиграно. Дисброу с нами, теперь остается только заручиться поддержкой кое-кого из этих прожженных сан-францисских воротил,. Остерман, возможнo… Но Хэррен прервал его, нетерпеливо махнув рукой. - Не рассказывай мне ничего,- сказал он.- Я даже знать не желаю, что вы там с Остерманом затеваете. Знай я, так, может, не пошел бы с вами в ком панию. Тем не менее, при расставании Энникстер добился от Хэррена обещания, что он приедет на очередное заседание комитета, когда Остерман, вернувшись из Лос-Анджелеса, будет докладывать о положении дел. Кэррен поехал домой в Лос-Муэртос, а Энникстер сел на лошадь и поскакал в Боннвиль. В Боннвиле жизнь кипела всегда. Это был небольшой городок с населением тысяч в двадцать - тридцать, где здания муниципалитета, средней школы и оперного театра до сих пор оставались предметами гордости горожан. Боннвилю повезло с отцами города: ом содержался в образцовой чистоте, поражал своей молодостью и бьющей через край энергией. Бурная деятельность ощущалась на его мостовых и тротуарах. В деловой части, сосредоточившейся на Главной улице, было в любой час дня не протолкнуться. Энникстер, заехав на почту, сразу очутился в самой гуще городской толчеи с быстро сменяющимися декорациями и сочетаниями звуков. Верховые лошади, Фургоны - непременные «студебеккеры», серые от мыли проселочных дорог дрожки, под сиденьями которых были затолканы тыквы и кульки с бакалейными припасами, двуколки и линейки, привязанные к изгрызанным коновязям и окованным жестью телеграфным столбам, виднелись повсюду. На обочинах здесь и там стояли велосипеды в станках, расцвеченных рекламами сигар. По тротуарам, мягким и липким от утреннего :шоя, двигался поток людей. Толстопузые бюргеры в полотняных кителях, без жилетов сосредоточенно прохаживались взад-вперед. Девицы в спортивных юбках, английских блузках и панамках сновали по улицам непременно парами, заглядывая то в аптеку, то в бакалейную лавку, то в галантерейный магазин, а то просто собирались у почты, находившейся на углу, в нижнем паже резиденции губернатора. Приказчики в коричневых нарукавниках и с карандашом за ухом озабоченно суетились у бакалейной лавки. Какой-то старик мексиканец, босой, в рваных белых штанах, сидел перед парикмахерской на колоде для посадки в седло, держа на веревке лошадь. Протрусил китаец, сгибаясь под тяжестью нагруженных всякой всячиной корзин, которые он тащил на коромысле. Перед гостиницей «Юзмайт» собрались коммивояжеры, представители сан-францисских ювелирных фирм, коммерческие и страховые агенты, хорошо одетые, обходительные, с явно столичным налетом; они стояли там, перебрасываясь шутками, время от времени ныряя в бар при гостинице. Два омнибуса: один гостиничный, другой муниципальный, проехали по пути с вокзала, в каждом было по два-три пассажира, прибывших с утренним поездом. Длинная, непропорционально узкая повозка, принадлежащая фабрике сельскохозяйственных машин, нагруженная полосовым железом, прогромыхала по неровной мостовой. Трамвай - гордость городка - резво бегал из одного конца улицы в другой, звеня колокольчиком и жалобно лязгая металлом. На низкой каменной оградке, окружавшей газон перед новым зданием муниципалитета, сидели всегдашние лодыри, пожевывая табак и обмениваясь анекдотами. Парк был переполнен няньками с детьми, милующимися парами и маленькими оборвышами. Единственный полисмен в серой форме и каске, друг-приятель всем в городе, стоял у входа в парк, локтем опершись об ограду и поигрывая своей дубинкой. В самом центре этого бойкого торгового квартала стояло трехэтажное здание из неотесанного песчаника с окнами зеркального стекла и золотом писанными вывесками. Одна из них гласила «Тихоокеанская и Юго-Западная железная дорога. Отдел пассажирского и товарного транспорта». На другой же, поменьше, висевший под окнами второго этажа, значилось: «Земельный отдел ТиЮЗжд». Энникстер привязал лошадь к чугунному столбику перед зданием, поднялся, громко топая, на второй этаж и вошел в конторское помещение, где за проволочной перегородкой скрипели перьями несколько клерков и счетоводов. Один из них, узнав Энникстера, подошел к нему. - Здорово! - нахмурившись, рявкнул Энникстер.- Здесь ваш хозяин? Рагглс здесь? Клерк провел Энникстера в кабинет, отгороженный от общей комнаты стеклянной дверью с надписью: «Сайрус Блэйкли Рагглс». За бюро сидел мужчина в сюртуке, в мягкой широкополой шляпе, в галстуке шнурком и что-то писал. На стене над бюро висела огромная карта владений железной дороги вокруг Боннвиля и Гвадалахары, причем все участки, принадлежащие дороге, были тщательно заштрихованы. Рагглс встретил Энникстера вполне любезно. У него была привычка непрестанно поигрывать во время разговора карандашом, чертить какие-то линии, писать Обрывки слов и имен на любом подвернувшемся под руку клочке бумаги, и как только Энникстер сел на стул, Рагглс принялся выводить на листе промокательной бумаги крупными, круглыми буквами: ЭНН, ЭНН. - Я хотел поговорить с вами насчет моей земли, то есть вашей - принадлежащей железной дороге,- начал Энникстер без обиняков.- Хотелось бы знать, когда можно будет приобрести ее в законную собственность. А то надоела эта неопределенность. - Дело в том, мистер Энникстер,- ответил Рагглс; он поставил перед ЭНН большое 3 и, переделав ЭНН на ЕМЛ, добавил размашисто написанную букву Я, потом поменял Я на И и окинул критическим взглядом получившееся слово «ЗЕМЛИ»,- дело в том, что земли эти фактически ваши. У вас есть на них преимущественное право покупки, без ограничения срока. К тому же при существующем положении вещей вам не нужно платить налогов. - Плевать мне на преимущественное право! Я хочу владеть ими, и все тут,- заявил Энникстер.- Не понимаю, какая вам выгода оттягивать продажу? Эта канитель и так уже тянется девятый год. Когда я брал в аренду Кьен-Сабе, предполагалось, что земля - эти самые чередующиеся участки - перейдет в мою собственность в ближайшие месяцы. - В то время право на правительственные земли еще не было закреплено за нами,- сказал Рагглс. - Но теперь-то, надо полагать, оно уже закреплено,- возразил Энникстер. - Затрудняюсь сказать, мистер Энникстер. Энникстер устало скрестил ноги. - Ну, что вы врете, Рагглс? Ведь знаете же, что я на это не клюну. Рагглс густо покраснел, но промолчал и только рассмеялся. - Ну, если вы так хорошо осведомлены…-начал он. - Так когда же вы думаете продать мне землю? - Я человек маленький, мистер Энникстер, - ответил Рагглс- Как только правление решит этот вопрос, я буду рад выполнить все формальности. - Будто вы сами не в курсе? Бросьте, ведь вы не со стариком Бродерсоном имеете дело. Не втирайте мне очки, Рагглс. Хотелось бы знать, что значит вся эта болтовня в дженслингеровской газетенке насчет переоценки земель и повышения цен на наши участки. Рагглс беспомощно развел руками. - Я не являюсь владельцем «Меркурия», - сказал он. - Ну не вы, так ваша компания. - Если и так, то мне об этом ничего не известно. - Да ну вас! Как будто вы, Дженслингер и Берман не заправляете здесь всем. Так что давайте на чистоту, Рагглс. Ну-ка, сколько Берман платит Дженслингеру за трехдюймовое объявление, которое ваша дорога помещает в газете,- десять тысяч долларов в год? А? Неужели не знаете? - Может, уж сто для круглого счета? - сказал Рагглс, делая вид, что принимает слова Энникстера за шутку. Вместо ответа Энникстер достал из внутреннего кармана чековую книжку. - Ну-ка, дайте мне свою ручку,- сказал он. Держа книжку на колене, он выписал чек, осторожно оторвал его от корешка и положил на стол перед Рагглсом. - Что это? - спросил Рагглс. - Три четверти суммы в уплату за участки, принадлежащие железной дороге и входящие в мою ферму, из расчета два с половиной доллара за акр. На остальную сумму могу выдать вексель сроком на два месяца. Рагглс затряс головой и отшатнулся от чека, как от чумного.

The script ran 0.034 seconds.