Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Нидзё - Непрошеная повесть [XIII в.]
Язык оригинала: JAP
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_east

Аннотация. У этой книги удивительная судьба. Созданная в самом начале XIV столетия придворной дамой по имени Нидзё, она пролежала в забвении без малого семь веков и только в 1940 году была случайно обнаружена в недрах дворцового книгохранилища среди старинных рукописей, не имеющих отношения к изящной словесности. Это был список, изготовленный неизвестным переписчиком XVII столетия с утраченного оригинала. ...Несмотя на все испытания, Нидзё все же не пала духом. Со страниц ее повести возникает образ женщины, наделенной природным умом, разнообразными дарованиями, тонкой душой. Конечно, она была порождением своей среды, разделяла все ее предрассудки, превыше всего ценила благородное происхождение, изысканные манеры, именовала самураев «восточными дикарями», с негодованием отмечала их невежество и жестокость. Но вместе с тем — какая удивительная энергия, какое настойчивое, целеустремленное желание вырваться из порочного круга дворцовой жизни! Требовалось немало мужества, чтобы в конце концов это желание осуществилось. Такой и остается она в памяти — нищая монахиня с непокорной душой...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

что нас друг к другу влекла?…» В самом деле, мне тоже казалось, что неспроста прервалась в ту ночь наша встреча… Союз этот нежный продлить нам, увы, не дано, но в любящем сердце никогда не высохнут слезы, ключ живительный не иссякнет! Конечно, если бы я подольше оставалась в усадьбе, встречи со Снежным Рассветом не ограничились бы этим неудачным свиданием, но в тот же день, вечером, государь прислал за мной карету, приказал срочно вернуться, и я уехала во дворец. * * * В начале осени меня, наконец, перестала мучить тошнота. — Кажется, для тебя наступила пора надеть ритуальный пояс, — сказал государь. — А настоятель знает, что ты носишь его ребенка? — Нет, — ответила я, — откуда же? У меня не было случая сообщить ему об этом… — Ему нечего стыдиться, — сказал государь. — Хотя сперва он, кажется, стеснялся меня… Человек бессилен перед велением судьбы, а ваш союз предначертан самим роком… Я сам скажу ему обо всем! Я не знала, что отвечать, подумала только, как взволнован будет настоятель, услышав эту новость от государя. Но если бы я сказала: «Не надо, не говорите!» — государь подумал бы, что я слишком забочусь о настоятеле. — Прошу вас, поступайте, как сами сочтете нужным! — только и могла я ответить. * * * В эти дни, как обычно, ученые монахи собрались для, беседы о догматах вероучения Сингон, толковали государю различные заповеди, изложенные в святых сутрах. Настоятель тоже приехал во дворец на несколько дней. Когда толкование священных текстов, пояснений к ним и обрядов закончилось, устроили приличествующий случаю скромный пир. Я прислуживала государю во время трапезы. — Итак, если вникнуть поглубже в священные книги, становится очевидным, что любовная связь между мужчиной и женщиной не содержит в себе греха, — сказал государь. — Мы наследуем любовный союз еще из прошлыхнаших существований, избежать его невозможно, человек не в силах справиться с могуществом страсти… В древности тоже не раз такое случалось… Праведный Дзёдзо, влюбившись в женщину из земли Митиноку, пытался убить ее, но не смог и, не устояв перед соблазном, в конце концов вступил с ней в любовный союз. Святой монах, настоятель храма Сигэдэры влюбился в государыню Сомэдоно и, не в силах справиться со страстью, превратился в демона… Люди бессильны сопротивляться любви. Бывает, что из-за любви они превращаются в демонов или в камни, как та скала, что зовется «Тоской о муже» [82]… Случается, люди вступают в союз с животными, с домашней скотиной — таков удел, предназначенный им из прошлых существований. Человек не властен одолеть любовную страсть! — говорил государь, а мне казалось, будто он обращается только ко мне одной, и у меня было такое чувство, словно я разом обливаюсь и слезами и потом… Пиршество было скромным, вскоре все разошлись. Настоятель тоже хотел уйти, но государь сказал: — На дворе глубокая ночь, кругом тишина, самое подходящее время не спеша поговорить о святом учении… — и задержал его у себя, но мне стало почему-то невыразимо тяжело на душе, и я удалилась. О чем они говорили после моего ухода — не знаю, я ушла к себе в комнату. Было уже далеко за полночь, когда государь прислал за мной. — Я сумел весьма искусно рассказать ему обо всем… — сказал он. — Пожалуй, ни один отец, ни одна мать, как бы ни велика была их родительская любовь, не заботятся о своем дитяти так ревностно, как я забочусь о тебе… — И говоря это, он прослезился, а я, не находя слов, молчала, только слезы хлынули неудержимым потоком. — Ты слышала, как я говорил, что человек не в силах убежать от судьбы… — ласковей, чем обычно, продолжал государь. — Я сказал настоятелю: «Однажды мне довелось ненароком услышать нечто совсем неожиданное… Возможно, вы испытываете неловкость, но разве мы не дали клятву всегда и во всем полностью доверять друг другу? Нельзя допустить, чтобы пострадала репутация священника столь высокого сана. Я убежден, что привязанность к Нидзё — результат каких-то ваших деяний в прошлом существовании, и потому ни в малой степени не питаю к вам враждебного чувства… Нидзё в тягости с начала этого года. Недаром я видел тот вещий сон — я сразу понял, что он приснился мне неспроста, и вплоть до начала третьей луны ни разу не призывал ее, ибо всецело заботился о вас. Да отвернутся от меня боги Исэ, Камо, Ива-Симидзу и другие покровители нашей страны, если я сказал вам неправду! Поверьте, мое уважение к вам нисколько не умалилось!» Услышав мои слова, настоятель некоторое время молчал, а потом, украдкой смахнув слезу, сказал: «В таком случае, больше нет смысла от вас таиться… Со скорбью вижу, что эта любовь — возмездие за грехи, совершенные в прошлой жизни. Я не забуду ваше великодушие не только в этом, но и в грядущем существовании, сколько бы раз ни суждено мне было переродиться! Три года я не в силах справиться с этой пагубной страстью. Я молился, читал священные сутры, старался забыть, вырвать из сердца греховную страсть, а сам все время помышлял только о Нидзё… В конце концов, отчаявшись, я послал ей письмо с проклятием, но и тогда не смог освободиться от наваждения… Потом я снова увидел Нидзё — это было похоже на вращение колеса злого рока, — и снова скорбел о собственном малодушии, ибо опять горел в пламени грешных земных страстей… Из того, что вы только что мне сказали, я понял, что Нидзё понесла от меня… Сомнения нет, я — отец будущего ребенка… Позвольте же уступить мой сан настоятелю храма Добра и Мира вашему сыну, принцу Мицухи-то, а я удалюсь в глухие горы, затворюсь там, надену черную власяницу и буду жить как отшельник. Долгое время я пользовался вашими милостями, но на сей раз ваше теплое участие столь велико, что и в грядущих существованиях я буду с благодарностью и восторгом вспоминать о ваших благодеяниях». С этими словами он, в слезах, удалился. Он так любит тебя, что поистине достоин глубокого сострадания! Я слушала рассказ государя и чувствовала и скорбь, и радость одновременно, а из глаз непрерывно струились слезы — наверное, именно о таких чувствах сказано в стихотворении «Насквозь промокли рукава…» в «Повести о Гэндзи», когда непонятно, от горя или от радости льются слезы. Мне захотелось услышать обо всем из уст самого настоятеля, приближалось время его отъезда, и, притворившись, будто исполняю поручения государя, я решила пойти к нему. В его покоях спал только маленький мальчик-служка, посторонних никого не было. Настоятель вышел со мной в каморку, где мы всегда встречались. — Я стараюсь помнить, что страдания в конце концов могут обернуться радостью, но нет — у меня так тяжело на сердце, что невольно жаль самого себя…— говорил настоятель. «Ах, надо было навсегда расстаться, — думала я, слушая его, — после той памятной безрадостной встречи…» Но в то же время, при мысли, что завтра молебны окончатся и сегодня я вижу его в последний раз, мне было жаль его покидать… Неисповедимы пути любви! Всю ночь настоятель так горевал о предстоящей разлуке, что я позабыла даже собственные тревожные мысли о том, что ждет меня впереди. Он точь-в-точь повторил слова, которые я слыхала от государя. — Когда я узнал, что государю известно о нашей связи, я испугался, что отныне мы больше никогда не сможем встречаться, и понял, как горячо я люблю тебя! Поистине, мое чувство к тебе — не обычная страсть! Ты беременна, стало быть, мы — супруги, а ведь известно, что супружеские узы нерасторжимы и в настоящем, и в будущем воплощении! Государь сказал, что сам бережно воспитает младенца. Это и радует меня, и печалит. Теперь я с таким нетерпением ожидаю рождения этого ребенка!-смеясь и плача, говорил он. Меж тем послышались голоса, ночь рассвела, и мы расстались. Прощаясь, он сокрушался: «Когда доведется снова тебя увидеть?» На сей раз я полностью разделяла его чувства. Ах, если бы только все так же на шелк рукавов, слезами омытых, в предутренний час нисходило рассветной луны сиянье!… Очевидно, в сердце моем возникла такая же большая любовь, какую питал ко мне настоятель. «Наверное, это и впрямь судьба…» — думала я. Не успела я вернуться к себе и только было прилегла отдохнуть, как за мной прислали от государя. * * * Государь еще не покинул опочивальню. — Я тоже напрасно ждал тебя до утра… — сказал он. — Пришлось в одиночестве коротать ночь… Конечно, с моей стороны дерзко звать тебя сразу после свидания с возлюбленным, когда ты полна грусти, расставшись с ним… Представляю себе, как ты ропщешь в душе на бессердечие Неба, разлучившего вас! Я не знала, что отвечать на эти язвительные, насмешливые слова. «Большинство людей на свете знать не знает таких мучений! Почему только на мою долю выпало так страдать?» — думала я, и слезы застилали мне глаза. Не знаю, как воспринял государь мои слезы, но мне было все равно. — Вижу, вижу, ты, конечно, думаешь: «Как он мне докучает! Мне бы вздремнуть сейчас на досуге и сладко грезить о недавнем свидании…», да? — рисовал он в своем воображении картины, одну нелепее другой. «Вот оно… Так я и знала, что этим кончится!» — думала я, слушая его злые, оскорбительные слова, и будущее пугало меня, а слезы, одна за другой, одна за другой, неудержимо катились из глаз. Заметив, что я плачу, государь, как видно, еще сильнее ощутил ревность. — Ты только о настоятеле и тоскуешь, — сказал он. — И сердишься, конечно, зачем я тебя позвал… — И, окончательно придя в дурное расположение духа, оборвал речь на полуслове, встал с постели и вышел, а я ускользнула к себе. * * * Мне нездоровилось, и до самого вечера я безвыходно просидела у себя в комнате. «Государь, наверное, решил, что я провела весь день с настоятелем. Какие насмешки опять меня ожидают?» — с горечью думала я. Направляясь вечером прислуживать государю, мне хотелось лишь одного — поскорее покинуть суетный мир, скрыться куда-нибудь далеко-далеко, в горную глушь, и жить там тихой, спокойной жизнью. Меж тем толкование религиозных доктрин закончилось, настоятель находился в покоях у государя, текла спокойная, дружественная беседа. Я прислушивалась к их разговору с тревожным чувством. Потом я*вышла и только было остановилась возле купальни, как ко мне подошел Снежный Рассвет. — Что же ты? — сказал он. — Сегодня я состою на службе во дворце, а ты хотя бы подала мне какой-нибудь знак! Я растерялась, не знала куда деваться от смущения, но, к счастью, в этот миг меня опять позвали к государю. Я встревожилась, но оказалось, что он всего лишь зовет меня прислуживать за вечерней трапезой. Ужин был скромный, прислуживали только одна — две женщины, но государь нашел это скучным и, уловив голоса вельмож Моротики и Санэканэ, дежуривших в большом зале, приказал пригласить их. Пошло непринужденное веселье, все жалели, что ужин окончился слишком рано. Настоятель удалился в покои принцессы служить вечерню, а я печалилась, что приходится с ним расстаться, чувствовала себя совсем одинокой, и все вокруг во дворце навевало на меня скорбь. А вскоре подошла для меня пора надеть ритуальный пояс. Церемония совершилась очень скромно и незаметно. Наверное, государь очень страдал в душе. В эту ночь я прислуживала в опочивальне, спала рядом, и всю ночь до утра он беседовал со мной как ни в чем не бывало, ласковей, чем обычно, не упрекал, не сердился — но могла ли я не испытывать душевную муку? * * * В этом году государь приказал с особой пышностью отметить праздник Возложения цветов в девятой луне. Во дворце все заранее усердно готовились к этим дням, а я решила, что мне, в моем положении, неудобно участвовать в торжествах, и попросила отпустить меня на это время домой, но государь не позволил: «Ничего еще не заметно, оставайся!» На праздник я надела парадную красную накидку поверх косодэ бледно-лилового и зеленого цвета. Нижние легкие косодэ были красновато-коричневые, цвет постепенно переходил к желтым оттенкам. В таком наряде я пришла вечером прислуживать государю; в это время Донесся голос: — Пожаловал его преподобие! У меня невольно забилось сердце. Был последний день праздника, и настоятель проследовал в молельню для завершающей службы. Разумеется, он не знал, что я тоже буду присутствовать на молебне. Неожиданно ко мне подошел какой-то слуга. — Меня послал государь, — сказал он. — Он велит вам поискать, не обронил ли он в молельне свой веер, и, если найдете, принести! «Странно!» — подумала я, но все же приоткрыла раздвижную перегородку, отделявшую молельный зал, посмотрела вокруг, но веера нигде не было. «Нету!» — сказала я, и слуга удалился. В тот же миг кто-то изнутри слегка раздвинул перегородку. Это был настоятель. — Я так люблю тебя, — сказал он, — а теперь, когда ты в тягости, не передать словами, как я тревожусь о тебе, как тоскую… Я думал, ты сейчас живешь дома, и собирался послать тебе весточку с надежным человеком. Надо скрывать нашу любовь… Я и сама больше 1всего боялась, как бы кто-нибудь не проведал о нашем союзе — было бы ужасно запятнать доброе имя настоятеля, — но вместе с тем у меня недостало духа запретить ему искать встречи. — Хорошо, делайте как хотите…— согласилась я. — Лишь бы никто не узнал…— И с этими словами закрыла перегородку. Когда служба окончилась, настоятель уехал, а я пошла к государю. — Ну, как мой веер? — с улыбкой спросил он, и я поняла, что он нарочно послал того слугу, чтобы я могла хоть словечком перекинуться с настоятелем. * * * Наступила десятая луна, с хмурого неба непрерывно лил дождь, соперничая с потоками слез, насквозь промочивших мои рукава. Никогда еще не случалось мне испытывать такую тоску и тревогу. Я уехала в Сагу, к мачехе, и затворилась на семь дней для молитвы в храме Колеса Закона, Хориндзи. Сорванные ветром красные листья клена с горы Бурь, Арасиямы, смятой парчой устилали волны реки Оигавы, а я перебирала в памяти прошлое, вспоминала свою жизнь, придворную службу, большие и малые события, даже лица вельмож во время чтения Лотосовой сутры, собственноручно переписанной покойным государем-монахом Го-Сагой, разные дары, возложенные в тот далекий день на алтарь Будды… В памяти теснились бесчисленные образы прошлого, всплывали строчки стихов: «Завидую волнам, дано им вновь и вновь к родному брегу возвращаться…» Где-то совсем близко в горах тоскливо трубил олень… «Отчего он трубит так жалобно? — думала я. — С кем заодно горюет?…» В тоске безутешной я слезы горючие лью, не зная покоя. Кого же в окрестных горах так жалобно кличет олень?…* * * Как— то раз, одним особенно грустным вечером, к храму подъехал какой-то знатный придворный. «Кто бы это мог быть?» Я выглянула в щелку и узнала тюдзё Канэюки. Он прошел прямо к той келье, где я жила, и окликнул меня. В другой раз я бы не удивилась, но сейчас это было для меня неожиданно. — Внезапно захворала матушка государя, госпожа Омияин, — сказал он. — Государь с утра находится у нее, здесь, в Саге, во дворце Оидоно. Он послал за вами в усадьбу, но ему сказали, что вы удалились в этот храм, и я приехал за вами… Государь собрался очень поспешно, никого из женщин с собой не взял. Ничего, что вы дали обет пробыть здесь известный срок, потом сможете продолжить сызнова ваше затворничество… А сейчас пожалуйте со мной во дворец Оидоно, государь нуждается в вашей службе!…— передал он мне приказ государя. Шел пятый день моего затворничества, до выполнения обета оставалось всего два дня, обидно было прерывать молитвы до срока, но карета была уже здесь, к тому же Канэюки сказал, что государь не взял с собой никого из женщин, надеясь, что я сейчас живу в Саге… Стало быть, рассуждать было нечего, я тотчас же поехала во дворец. В самом деле, случилось так, что многие дамы разъехались по домам и при государе не оказалось ни одной опытной, привычной к службе придворной дамы. Да и зная, что я живу у мачехи в Саге, он не взял с собой никакой обслуги. Вместе с ним в одной карете приехал и государь Камэяма, а позади них сидел дайнагон Санэканэ Сайондзи. Я приехала, как раз когда из покоев госпожи Омияин обоим государям прислали ужин. * * * У госпожи Омияин случился всего-навсего легкий приступ бери-бери, недуг неопасный, и оба государя, обрадованные, заявили, что это надо отпраздновать. Первым устроить пир вызвался наш государь, распорядителем он назначил дайнагона Сайондзи. Перед обоими государями поставили расписные лаковые подносы с десятью отделениями, в которых лежал вареный рис и разные яства. Такие же подносы подали всем гостям. После того как трижды осушили чарочки сакэ, подносы унесли и снова подали рис и разные закуски. Теперь выпили трижды по три чарки сакэ. Госпожа Омияин получила подарки — алую и лиловую ткань, свернутую наподобие лютни, и пеструю ткань, сложенную в виде цитры. Государю Камэяме поднесли многопластинчатый гонг на деревянной раме, только вместо металлических пластин к раме подвесили свернутые четырехугольником лиловые ткани от темного до бледно-сиреневого оттенка, а жезл для ударов был сделан из ароматического дерева, инкрустированного кусочками горного хрусталя. Женщинам — дамам госпожи Омияин — поднесли дорогую бумагу «митиноку», ткани и прочие изделия, придав им самую неожиданную форму, мужчинам — нарядную кожаную конскую сбрую, тисненую замшу. Подарков была целая груда! Веселились до позднего вечера. Я, как всегда, разливала сакэ. Государь играл на лютне, государь Камэяма — на флейте, царедворец Киммори — на малой японской цитре, принцесса, воспитанница госпожи Омияин, — тоже играла на цитре, Кинхира, сын дайнагона Сайондзи, — на флажолете, Канэюки — на флейте. Спустилась ночь, на горе Арасияма уныло зашумел ветер в соснах, издалека, из храма Чистой Истины, Дзёконгоин, долетел колокольный звон, и государь запел: Там над башнями столицы красный отсвет черепицы, Колокольный слышен звон из обители Каннон… Это было удивительно к месту и так прекрасно! Пение государя затмило все прочие развлечения. — А где же чарка сакэ? — спросила госпожа Омияин, и государь ответил, что она стоит перед государем Камэя-мой. Госпожа Омияин сказала, что теперь наступил черед послушать его пение, но государь Камэяма, смущенный, отнекивался. Тогда наш государь сам взял чарку и бутылочку с сакэ, прошел к матери за бамбуковую завесу, поднес ей полную чарку сакэ и снова запел: Дни блаженства, дни отрады, праздничные дни - Нам утехи, как награды, принесли они. Пусть, мелодией певучей долы огласив, Дарит радостью созвучий праздничный мотив! Тут уж и государь Камэяма подхватил песню, присоединив свой голос к голосу старшего брата. — Простите старухе докучные речи, — сказала госпожа Омияин, — но повторю снова… Горестно родиться в грешном мире в гиблое время, когда захирела святая вера [83], но все же я сподобилась, недостойная, высокого звания государыни, вы оба, мои сыновья, по очереди взошли на императорский трон, меня дважды именовали Матерью страны [84]… Мне уже больше шестидесяти лет, и я без сожалений расстанусь с миром. Единственное мое желание — возродиться к новой жизни в высшей из девяти райских сфер! Мне кажется, что сегодняшняя музыка не уступает той, что звучит в раю, и даже пение самой птицы Калавинки [85] не слаще того, которому мы сейчас здесь внимали… Хотелось бы, если можно, еще раз услышать какую-нибудь песню «имаё»! — С этими словами она пригласила обоих сыновей к себе, за занавес, придвинула низенькую ширму, наполовину приподняла занавес, и оба государя вместе запели: Как забыть мне нашу встречу! В сердце память о былом: Ожиданьем полный вечер, Ночь счастливая вдвоем, Шепот страсти, пыл обета - Словно призрачные сны, В час разлуки, в час рассвета Лик померкнувшей луны. Будто вновь я вижу это, Рукава влажны… Словами не описать, как прекрасно звучали их голоса! Потом, расчувствовавшись от выпитого сакэ, оба всплакнули, стали вспоминать минувшие времена и, наконец, растроганные, покинули зал. Государь остался ночевать во дворце Оидоно, император Камэяма пошел его проводить. Дайнагон Сайондзи, сославшись на нездоровье, удалился. Государя сопровождали только несколько молодых царедворцев. * * * Оба государя легли в одном покое. — Из обслуги никого нет, — сказал мне государь, — поэтому оставайся сегодня при опочивальне! — И тут же приказал: — Разотри мне ноги! Я стеснялась присутствия государя Камэямы, но заменить меня было некому, и, стало быть, надо было повиноваться, как вдруг государь Камэяма сказал: — Прикажи ей, пусть она спит рядом с нами! — Нидзё в тягости, — сказал ему государь, — она жила Дома, я вызвал ее неожиданно, только потому, что не взял с собой других женщин. По всему видно, что ей уже трудно исполнять обычную службу. Как-нибудь в будущем, в другой раз… — Но государь Камэяма настаивал: — Но ведь в вашем присутствии ничего предосудительного случиться никак не может! Император Судзаку не пожалел отдать принцу Гэндзи даже родную дочь, принцессу Третью, почему же вы ни за что не соглашаетесь уступить мне Нидзё? Разве я не говорил вам, что охотно предоставлю в ваше распоряжение любую даму из моей свиты, стоит вам только пожелать?… Как видно, вы пренебрегаете моим великодушием… В эти дни Сайгу, прежняя жрица богини Аматэрасу, жила у госпожи Адзэти, бывшей кормилицы государя Камэямы. Он пригласил ее сюда, потому что как раз в то время усиленно добивался ее расположения. Государь приказал мне остаться рядом, но вскоре крепко уснул, ибо чересчур много выпил. Кругом не было ни души. — Незачем выходить куда-то! — сказал государь Камэяма, загородил спящего государя ширмой и увел меня за ширму, а государь об этом ведать не ведал, и это было настоящее горе! Когда стало светать, государь Камэяма вернулся в свою постель рядом с государем и разбудил его. — Как я заспался! — воскликнул он. — А Нидзё, наверное, убежала? — Нет, она только что была здесь, — отвечал государь Камэяма, — спала всю ночь рядом с вами… — Я содрогнулась от страха, услышав подобную ложь, в душе уповая лишь на то, что была неповинна в этом грехе, но в этот день государь не присылал за мной. Вечером наступил черед прежнего императора Камэямы устраивать пир. Распорядителем он назначил Кагэфусу, одного из своих придворных, вассала дома Сайондзи. «Вчера распорядителем был Сайондзи, — шептались люди, — а сегодня всего-навсего Кагэфуса… Конечно, он выступает от имени государя, но можно ли ставить на одну доску людей столь различного положения?…» Впрочем, пир был устроен как полагалось, и вино, и закуски приличествовали случаю. Госпоже Омияин поднесли миниатюрную скалу, свернутую из ткани, и лодочку из ароматической смолы, полную душистого масла, все это покоилось на подставке с узором, изображавшим воду. Государь получил миниатюрное изголовье из благоуханного дерева в серебряном ларчике, женщины — хлопчатую вату и нитки в виде ниспадающих со скалы струй водопада, мужчины — разноцветную кожу и ткани, свернутые наподобие плодов хурмы. — А это — для нее за то, что прислуживала нам! — указав на меня, сказал государь Камэяма распорядителю Кагэфусе, и я получила десять штук китайского атласа и десять штук шелка, от темно-лилового до бледно-сиреневого, свернутых в виде пятидесяти четырех книжечек — глав «Повести о Гэндзи»; на каждой книжке значилось название соответствующей главы… Но вчерашний пир был не в пример веселее, так что на сей раз ничего особенно интересного не было. Дайнагон Сайондзи отсутствовал, сославшись на нездоровье. «Притворяется!» — говорили некоторые. «Нет, он и вправду болен!» — возражали другие. После пира оба государя прошли в покои на галерее, туда им подали ужин, а мне было приказано прислуживать. Ночью они опять легли рядом, в одном покое. Идти к ним в опочивальню мне не хотелось, на сердце лежала тяжесть, но ведь от придворной службы не убежишь… Пришлось с новой силой изведать, сколь мучительны порядки нашей земной юдоли! Утром оба прежних государя, веселые, оживленные, вместе отбыли в столицу; с ними уехал и дайнагон Сайондзи. Государя Камэяму сопровождал его придворный Киммори. Я тоже хотела уехать, пояснив, что дала обет семь дней молиться в храме Колеса Закона, да и помимо этого, будучи в тягости, чувствую нездоровье… Но после отъезда государей стало так уныло и тихо, что госпожа Омияин выразила желание, чтобы я погостила у нее еще хотя бы денек, и я осталась. В это время ей принесли письмо от государыни. Разумеется, я не знала, что там написано. — Что такое?! Да в своем ли она уме?! — прочитав письмо, воскликнула госпожа Омияин. — А в чем дело? — спросила я. — Я дескать оказываю тебе почести, словно законной супруге государя, и нарочно устраиваю разные пиры и забавы, чтобы все это видели. Ей, мол, остается только завидовать… Пишет: «Конечно, я уже постарела, но все же полагаю, государь не собирается меня бросить…» — прочитала госпожа Омияин и рассмеялась. Она смеялась, мне же было горько все это слышать, и я уехала к моей кормилице в ее усадьбу на углу проезда Оомия и Четвертой дороги. * * * Вскоре я получила письмо от настоятеля. Он писал, что находится в доме своего любимого ученика. Родные мальчика жили неподалеку, и я стала тайно бывать там. Однако чем чаще мы встречались, тем больше о нас судачили люди; я очень огорчилась, услышав об этих сплетнях, но настоятель сказал: «Пусть меня лишат сана, мне все равно. Поселюсь где-нибудь в глухом горном селении, в хижине, сплетенной из сучьев…» — и продолжал встречаться со мной, хотя я в душе трепетала от страха. Меж тем подошла к концу десятая луна, мне нездоровилось больше чем обычно, я грустила, тревожилась, а тем временем государь приказал деду моему Хёбукё приготовить все необходимое к предстоящим родам. «Что меня ждет? — грызли душу печальные думы. — Моя жизнь подобна недолговечной росе…» Вдруг, как-то раз поздней ночью, послышался скрип колес, подъехала карета и постучали в ворота: «Пожаловала госпожа Кёгоку из дворца Томикодзи!» Я очень удивилась, но когда ворота открыли и карета въехала во двор, я увидела, что из плетеного кузова вышел государь, переодетый так, чтобы его никто не узнал. Я никак не ждала его посещения и совсем растерялась, а он сказал: «Мне нужно немедля с тобой поговорить…» — Твой союз с настоятелем перестал быть тайной, — продолжал он, — все знают о нем, даже я не избежал наветов… Нечего говорить, как это неприятно! Я узнал, что на днях некая женщина родила, но ребенок ее сегодня вечером умер. Я приказал ей и ее домашним молчать об этом и делать вид, будто роды еще не начались. В эту семью мы отдадим твоего будущего ребенка, а ты скажешь всем, что младенец родился мертвым. Тогда злые толки несколько поутихнут и пересудам придет конец… Мне больно слышать, как люди бранят тебя, насмехаются… Поэтому я решил так поступить… — Долго говорил со мной государь, а на рассвете, когда запели птицы, уехал. Мне было отрадно убедиться, что он искренне заботится обо мне, — это напоминало какой-то старинный роман, — но было горестно сознавать свой печальный удел — одного за другим отдавать рожденных мною детей в чужие люди. Я была еще вся во власти печальных дум, когда мне принесли письмо государя. «Не могу забыть нашу вчерашнюю встречу, — писал государь. — Все вокруг выглядело так необычно… Слишком долго живешь ты в хижине, хмелем увитой, ото всех вдалеке - ах, как трудно, должно быть, отринуть эту прелесть уединенья!…» - ласково писал он, а меня по-прежнему не покидала тревога — долго ли продлится его любовь? Я ответила: Навестив мой приют, только прелесть в нем ты находишь, но не вечна любовь - я в раздумьях грустных блуждаю среди трав заглохшего сада…* * * В тот же день, вечером, я узнала, что настоятель опять приехал, но не решилась пойти к нему, потому что еще днем почувствовала приближение родов. Когда стемнело, он сам пришел. Я не ждала его, сперва было испугалась, но в доме не было посторонних, при мне находились только две доверенные служанки, я позволила ему войти и рассказала о посещении государя минувшей ночью. — Я знал, что не смогу оставить ребенка при себе… — сказал он, — но как прискорбно, что тебе тоже придется с ним разлучиться… На свете немало случаев, когда в сходных обстоятельствах мать все-таки не расстается с дитятей. Но коль скоро так рассудил государь, стало быть, иного выхода нет… — сокрушаясь, говорил он. Дитя родилось одновременно с ударом колокола, возвестившего наступление утра. Это был мальчик! На кого он похож — еще трудно было понять, но все равно это был прелестный ребенок! Настоятель взял его на колени. — Ты родился на свет, ибо нас соединяли прочные узы еще в былых воплощениях… — не в силах сдержать слезы, говорил он, как будто обращался к взрослому человеку. Меж тем ночная мгла посветлела, наступило утро, и настоятель ушел, скорбя о разлуке. Я отдала ребенка, как приказывал государь, а всем сказала, что дитя оказалось мертворожденным; как мудро предвидел государь, на этом сплетни и зловредные пересуды постепенно сошли на нет. Ребенка забрал у меня один из приближенных к государю людей, он же прислал подарки для дитяти. Мне оставалось лишь тревожиться, надежно ли погребена эта тайна… * * * Я разрешилась от бремени в шестой день одиннадцатой луны; с того дня настоятель бывал у меня столь часто, что, к моему ужасу, это не могло сойти незамеченным. Тринадцатого числа он опять навестил меня поздней ночью. — В мире сейчас неспокойно [86], — рассказал он. — С позапрошлого года священное древо храма Касуга [87] находится в столице, но теперь люди, волнуясь, требуют, чтобы древо вернули назад, в Южную столицу, Нару, потому что неизвестно по какой причине пошло гулять по свету моровое поветрие; говорят, люди умирают всего через несколько дней с начала болезни. Страх невольно объемлет душу, в особенности когда слышишь о смерти близких знакомых… — рассказывал настоятель, и в голосе его звучала необычная робость. — Я подумал, вдруг я тоже заболею и умру, оттого и пришел сегодня… Сколько бы раз ни суждено мне было переродиться, только бы по-прежнему не разлучаться с тобой! Иначе, будь то самый распрекрасный трон в высшей из райских сфер, без тебя мне и там будет одна тоска! И наоборот — пусть суждено мне жить в самой убогой, крытой соломой хижине, лишь бы вместе с тобой — это высшее счастье для меня! — всю ночь не смыкая глаз, говорил он. Меж тем наступило утро. Теперь уходить было неудобно, рядом за той же оградой жили хозяева, кругом было много глаз; как бы он ни таился, это только вызвало бы лишнее подозрение, и он решил остаться у меня на весь день. Я замирала от страха, хотя никто, кроме его мальчика-служки, не знал о его приходе. Я боялась, не проведают ли о моем госте в доме кормилицы, сердце в груди тревожно стучало, но настоятель, напротив, казалось, вовсе не беспокоился, и мне пришлось согласиться. Мы целый день были вместе. — После нашей скорбной разлуки и потом, когда ты вдруг исчезла неизвестно куда, я не находил себе места от тоски, — говорил настоятель. — Я решил тогда с горя своей рукой переписать пять главных сутр и в каждый список внес по одному иероглифу твоего имени… Это для того, чтобы исполнилась моя слезная мольба — непременно еще раз» родиться на этой земле в одно время с тобой и снова вступить в любовный союз!… Я закончил списки, но еще не передал их в храм, не освятил, и это с умыслом — я хочу вместе с тобой принести эти сутры на алтарь Будды, когда мы вновь возродимся к жизни! А пока я сдам свитки на хранение морскому царю; там, в его сокровищнице, на дне морском они будут храниться вплоть до нашего возрождения! А если, не ровен час, суждено мне обратиться в дым на горе Бэйман [88], я распорядился бросить эти списки в погребальный костер. Эти странные, бредовые мысли очень меня напугали. — Будем молиться только о том, чтобы вместе возродиться в раю, в едином венчике лотоса! — сказала я, но настоятель не согласился. — Нет, нет, мне слишком дорога наша любовь, и я твердо решил — хочу во что бы то ни стало снова родиться в облике человека на сей грешной земле! А если, по закону этого мира, наступит смерть, и в дым обращусь я, то и тогда с тобой не расстанусь [89]! — серьезно и грустно ответил он. Потом он ненадолго задремал, но вдруг проснулся, открыл глаза, и я увидела, что он весь обливается потом. — Что с вами? — спросила я, и он ответил: — Мне приснилось, будто мы, как две уточки-неразлучницы [90], соединились в союзе… А вспотел я оттого, что так сильно люблю тебя, что душа моя покинула тело и приникла к твоему рукаву… Он встал и вышел; луна уже скрылась за гребнем гор, в небе белели полоски облаков, и горы на востоке чуть посветлели. Колокольный звон, возвестивший рассвет, заглушил рыдания разлуки. В это утро нам было почему-то особенно тяжело расставаться. Он еще не успел уйти далеко, а его мальчик-служка уже принес мне письмо: Я оставил тебе любовью объятую душу - почему же опять не могу в покое забыться, грудь стесняют скорбные думы? Я прочла эти стихи, и на сердце защемило от жалости и горя. Право, если сравнить, кто больше в тоске о любимом пролил горестных слез, чей рукав тяжелее от влаги, - я тебе уступить не посмею! Я написала это сразу, не задумываясь, повинуясь охватившему меня горю. * * * Потом я узнала, что в тот же день настоятель посетил дворец государя, а вскоре — помнится, в восемнадцатый день той же луны, — услыхала, что он заразился поветрием, ходившим тогда по миру. Мне рассказали, что к нему призвали врачей, что его лечат, но ему все хуже и хуже, и я не находила себе места от тревоги. А дня через два — кажется, двадцать первого — мне принесли от него письмо. «Не думал я, что вижусь с тобой в последний раз… — писал он. — Меня страшит не болезнь, от коей я, как видно, умру, а мои прегрешения, ибо мне жаль покидать сей мир, а это — великий грех! Хотелось бы знать, что предвещал сон, который приснился мне в ту последнюю ночь?…» Письмо кончалось стихотворением: Вспоминая тебя, ухожу из жизни с надеждой, что хоть дым от костра, на котором сгорю бесследно, к твоему потянется дому… Невозможно было спокойно читать это послание! Горе объяло душу при мысли, что наша недавняя встреча, быть может, была последней… Если буду жива, дым костра твоего распознаю и скажу: «Это он!» Только мне в тоске безысходной уж недолго бродить по свету… Писать ему сейчас, когда вокруг больного толпятся люди, было бы неосторожно, мое письмо могло бы не утешить, а, напротив, лишь смутить настоятеля; чувства, переполнявшие мою душу, так и остались невысказанными… Мне не верилось, что близится час вечной разлуки, однако на двадцать пятый день одиннадцатой луны я узнала, что настоятель скончался. Словами не описать, что испытала я при этом известии! Знаю, грешно любить так сильно, как я любила… Мне вспоминались его слова, его грустные стихи «…пусть несбыточны мои грезы, только в них нахожу отраду…», перед глазами стоял его облик, когда он произнес: «…но печально струит сиянье светлый месяц осенний». «Лучше бы мы навсегда расстались после той безрадостной встречи и холодной разлуки, мне не пришлось бы теперь изведать такие страдания…» — думала я. Накрапывал мелкий дождь, клубились тучи, само небо, казалось мне, скорбит и плачет. В ларце для писем еще лежало его письмо, последний след его кисти: «…но дымом вознесясь в пустоту, я буду по-прежнему льнуть к тебе…»; рукава, служившие ему изголовьем, еще хранили знакомый аромат, пробуждая бесчисленные воспоминанья. Я давно мечтала принять постриг, но сейчас опять не смела этого сделать; люди связали бы мой поступок с кончиной настоятеля, я страшилась набросить тень на имя покойного и с болью думала, что даже схима мне недоступна. Утром мне сказали, что пришел его мальчик-служка. Я сама поспешно вышла к нему, мне казалось, будто все это происходит во сне… Мальчик был одет в коричневатый кафтан на синем исподе, по ткани вышиты птицы фазаны. Смятые рукава без слов говорили, что он проплакал всю ночь. Заливаясь слезами, он поведал мне о последних днях настоятеля — поистине, ни словами, ни кистью не передать сей скорбный рассказ! — Помните, в ту ночь, когда настоятель сложил стихи: «…но печально струит сиянье светлый месяц осенний…», он обменялся с вами косодэ. Ваше косодэ он бережно хранил и всегда держал возле своего сидения в молитвенном зале. Вечером двадцать четвертого дня он пожелал, чтобы его одели в это косодэ, и приказал не снимать, когда предадут сожжению его мертвое тело. «А это передашь ей…» — велел он… — С этими' словами мальчик подал мне ларчик, на лаковой крышке коего была нарисована ветка священного дерева. В ларце лежало письмо. Иероглифы было трудно узнать, они больше походили на следы птичьих Лапок. «В ту ночь…» — с трудом разобрала я начальные слова. «В этом мире нам больше не суждено…» — читала я дальше, наполовину догадываясь о содержании, и сама чуть не утонула в слезах при виде этих вкривь и вкось написанных знаков. Если б знать я могла, что в загробной реке Трех быстрин снова встречу его, - без раздумья бушующим волнам предалась бы, гонима любовью! В ларце лежала горсть золотого песка, завернутая в бумагу. Мальчик рассказал, что памятное косодэ сгорело в погребальном костре, сутры, переписанные настоятелем, тоже исчезли в огне. Потом мальчик ушел, утирая горькие слезы, а я глядела ему вслед, и мне казалось, что свет померк перед моими очами. * * * Государя связывала с настоятелем тесная дружба, он тоже, конечно, очень скорбел о его кончине. Он написал мне, что понимает, сколь велико мое горе. Это письмо не только не утешило меня, но, напротив, лишь сильнее разбередило скорбь. Я знаю, навеки в душе твоей запечатлен тот образ нетленный - лик месяца перед рассветом, нежданно сокрывшийся в тучах… - писал государь. «Давно известно, что наш мир полон скорби, и все же сердце болит, когда вспоминаю, как он любил тебя и как горевал, что приходится с тобой расставаться…» Я не знала, что отвечать на это письмо, послала только стихи: К невзгодам и бедам, что выпали мне без числа, добавились ныне прискорбные воспоминанья… О, месяц, сокрывшийся в тучах! Мне казалось, никакими словами не передать мое горе, в слезах проводила я дни и ночи, не заметила даже, как окончился этот год и наступил новый… Государь продолжал писать мне, но спрашивал только: «Отчего ты не приезжаешь?» — а таких писем, как раньше, — «Немедленно приезжай!» — я больше не получала. С этого времени я почувствовала, что он охладел ко мне, хотя прямо об этом не говорил. «Так оно и должно было случиться…» — думала я, ведь я так много грешила, хоть и не по своей воле… Помню, когда до конца года оставалось всего несколько дней, мне было особенно грустно — «И год, и жизнь моя — все подошло к концу…», как написано в «Повести о Гэндзи». В душе жила тревога о настоятеле, не захотевшем молиться перед кончиной, и чтобы замолить наш грех, я писала на обороте его писем изречения Лотосовой сутры. * * * Наступил новый год [91], а я все так же лила слезы, ничего не замечая вокруг. В пятнадцатый день первой луны исполнилось ровно сорок девять дней со дня кончины настоятеля. Я отправилась в храм к святому праведнику, к которому питала особенное доверие и почтение, отделила часть золота, оставленного мне настоятелем, и заказала поминальную службу, а на бумаге, в которую завернула золото, написала: Быть может, сегодня ты путь мне укажешь сквозь мглу к заре долгожданной, - хоть порвались с твоей кончиной наш союз скреплявшие узы!… Праведник славился красноречием, я с волнением слушала его похвальное слово настоятелю, в котором перечислялись благие деяния покойного, и рукава мои не просыхали от слез. Я безвыходно затворилась в этом храме. Вскоре наступило пятнадцатое число второй луны, день, когда Шакья-Муни переселился в Нирвану. С давних пор повелось отмечать этот грустный день, но в этом году, в моем горе, он показался мне особенно скорбным. В этот день в покоях праведника всегда читали и толковали Лотосовую сутру, чтение начиналось в день весеннего равноденствия и продолжалось четырнадцать дней. Я была рада, что оказалась в храме как раз во время этой торжественной службы. Монахи ежедневно читали поминальные молитвы по настоятелю. Я не смела во всеуслышание объявить, от чьего имени возносят эти молитвы, указала только — «от человека, связанного нерушимым союзом», а в последний день службы написала: Не скоро настанет иного рожденья заря и выглянет месяц — сквозят тоской несказанной закатного солнца блики… * * * За все время, что я жила затворницей в храме на Восточной горе Хигасияма, государь ни разу не написал мне. «Так и есть, он забыл меня!» — со страхом думала я. Наконец, я решила, что завтра вернусь в столицу. Все вокруг казалось унылым и безотрадным… Один за другим совершались четыре молебна — шла служба Нирваны: праведные монахи бодрствовали всю ночь, читая молитвы. Я тоже проводила ночь в молитвенном зале. Подстелив под го лову рукав, я ненадолго вздремнула, и во сне, как живой, мне привиделся настоятель. «Долгий путь во мраке — такова наша жизнь в скорбной земной юдоли!»— сказал он и обнял меня… Той же ночью я захворала, да так тяжело, что почти теряла сознание. Праведный старец уговаривал остаться в храме еще хотя бы на один день, подождать, пока мне станет полегче, но за мной уже прислали карету, отправлять ее назад было неудобно и сложно, и я пустилась в обратный путь, в столицу. У Западного моста через речку Имадэгаву, неподалеку от храма Киёмидзу, мне почудилось, будто тот, чей образ приснился мне накануне, наяву вошел ко мне в карету, и я потеряла сознание. Служанка привела меня в чувство. Мы приехали в дом кормилицы, и с этого дня я захворала, да так, что не могла проглотить даже глотка воды. Так, между жизнью и смертью, я оставалась до конца третьей луны, а когда, наконец, пришла в себя, обнаружилось, что я снова в тягости. С той памятной ночи, когда мы в последний раз встретились с настоятелем, я блюла чистоту, можно сказать — ни с кем даже взглядом не обменялась, стало быть, не оставалось сомнений, кто отец моего ребенка. Союз с настоятелем причинил мне одно лишь горе, и все же мысль о том, что наша связь тайным образом не прервалась, согревала мне душу, уже теперь я с любовью думала о ребенке и вопреки всем доводам разума с нетерпением ждала его появления. * * * Некоторое время спустя — помнится, был двадцатый день четвертой луны — государь послал за мной людей и карету, мол, я ему зачем-то нужна, но я еще не совсем оправилась после болезни, нужно было беречь здоровье, и я ответила, что не могу приехать, ибо хворала долго и тяжело. Он написал: «Для чего до сих пор лелеешь ты воспоминанья о минувшей любви? Ведь ушел предрассветный месяц навсегда из бренного мира… Представляю себе, как ты непрерывно льешь слезы. Очевидно, твой старый возлюбленный больше тебе не нужен…» Прочитав это письмо, я подумала только, что государь недоволен — зачем я так сильно горюю о настоятеле. Оказалось, однако, совсем другое. …Когда государь Камэяма еще не передал трон наследнику, при его дворе служил сын моей кормилицы, Накаёри, курандо [92] шестого ранга. (После отречения государя ему, как водится, присвоили следующий, пятый ранг.) И вот кто-то распустил слух, будто сей Накаёри свел меня с государем Камэямой, тот не чает во мне души, и по этой причине я будто бы собираюсь покинуть нашего государя… Разумеется, я понятия не имела об этих толках. Здоровье мое тем временем улучшилось. «Надо вернуться на службу, пока моя беременность еще не заметна…» — решила я и в начале пятой луны прибыла во дворец. Но что это? Государь вовсе не обращал на меня внимания, и хотя внешне относился ко мне как будто по-прежнему, на сердце у меня все время лежала тяжесть. Всю пятую луну я прослужила во дворце как обычно, в унынии встречая и провожая утро и вечер, а с наступлением шестой луны уехала домой под предлогом траура по близкой родне. * * * На этот раз мне хотелось, чтобы предстоящие роды совершились в глубокой тайне; я поселилась у родных неподалеку от Восточной горы Хигасияма и жила там, таясь от всех. Впрочем, никто особенно не стремился меня проведать. Мне казалось, я стала совсем иной, да и обстановка, в которой я очутилась, тоже совсем не походила на все, к чему я привыкла. В конце восьмой луны я почувствовала приближение родов. В прежние времена я тоже скрывалась, но все же многие меня навещали, на сей раз одиночество делил со мной лишь печальный голос оленя на крутых горных вершинах. Тем не менее роды прошли благополучно, родился мальчик. Я полюбила его с первого взгляда. «Мне снилось, будто мы — уточки-неразлучницы…»— говорил настоятель в ночь нашей последней встречи, и я, как предсказывал этот сон, понесла… Что сие означает? Я всегда страдала оттого, что с двух лет рассталась с матерью и даже не помню ее лица; а этот ребенок еще в материнской утробе уже лишился отца… «Как же он будет со временем горевать об этом!»— с грустью думала я и ни на минуту не расставалась с дитятей, все время Держала его подле себя. А тут как раз вышло так, что долго не могли найти кормилицу, искали повсюду, но безуспешно. Ребенок оставался со мной, я любила его всем сердцем, и если, бывало, он обмочит пеленки, я, вне себя от жалости, поспешно хватала его в объятия и клала рядом, в свою постель. Впервые дано мне было в полной мере изведать всю глубину материнской любви. Мне было жаль даже на короткое время расстаться с мальчиком, я сама ухаживала за ним; да и после, когда удалось найти и договориться с подходящей женщиной из местности Ямадзаки, все еще держала его постельку рядом с собой. Как не хотелось мне возвращаться на службу во дворец государя! Меж тем наступила зима. От государя пришло письмо. «Как понимать, что ты все время уединяешься?» — писал он; в начале десятой луны я опять начала служить при дворе, а там вскоре год подошел к концу. * * * В Новом году я прислуживала государю все три первых праздничных дня; не счесть, сколько горьких минут мне пришлось пережить за этот короткий срок! Чем я не угодила — государь прямо не говорил, но я чувствовала, что он уже отдалился от меня сердцем. Жить во дворце становилось все безрадостней и тоскливей. Только он, Снежный Рассвет, когда-то меня любивший (подумать только, как давно это было!), часто справлялся обо мне, говоря: «Сильнее обиды любовь…» [93]. Во вторую луну молебны в День успения Будды служили во дворце Сага, присутствовали оба государя. Я тоже была там. Образ настоятеля, год назад покинувшего наш мир, преследовал меня неотступно, я была безутешна. «О великий Будда, чье учение пришло к нам из Индии и Китая! — думала я. — Да исполнится твоя клятва, помоги душе настоятеля сойти со стези блужданий, отведи его в Чистую землю рая!» Эти слезы любви текут на рукав, словно воды бурной Ои-реки. Если б знала, что отмель Встречи ждет меня, — предалась бы волнам! Ничто не занимало меня, любовь, соединяющая мужчин и женщин, приносит, казалось мне, только одни страдания. «Не лучше ли покончить с жизнью, утопиться в волнах? — думала я, перебирая старые, теперь уже ненужные любовные письма. — Но что станет с моим ребенком, если я тоже его покину? Кто, кроме меня, его пожалеет?… Вот они, узы, привязывающие нас к земной юдоли!» — думала я, и любовь к отданному на воспитание младенцу с новой силой сжимала сердце. Молодая сосна поднялась на пустынном прибрежье, где никто не бывал, - как узнать, от чьего союза проросло из завязи семя?…* * * После возвращения из Саги я ненадолго отлучилась со службы, чтобы проведать мое дитя. Ребенок вырос на удивление, уже что-то лепетал, улыбался, смеялся; после этой встречи я полюбила его еще сильней и, вернувшись во дворец, так тосковала, что думала — лучше б я его не видала! Меж тем наступила осень; неожиданно я получила письмо от моего деда Хёбукё. «Собери вещи, — писал он, — да не кое-как, а все до последней нитки, и уезжай из дворца. Вечером пришлю за тобой людей!» В полном недоумении я пошла к государю. — Вот что пишет мой дед… Отчего это? — спросила я, но государь ни слова мне не ответил. Все еще не в силах уразуметь, что случилось, я обратилась к госпоже Хигаси: — Что случилось, не понимаю… Мой дед прислал мне такое письмо… Я спрашивала государя, но он молчит… — Я тоже не знаю! — отвечала она. Что оставалось делать? Не могла же я сказать: «Не поеду!». Я стала собирать вещи, но невольно заплакала при мысли, что навсегда покидаю дворец, куда меня впервые привезли четырех лет от роду, дворец, к которому так привыкла, что тяготилась даже недолгим пребыванием дома, в усадьбе. Тысячи мелочей приковывали мой взор, я мысленно прощалась с каждым деревцем, с каждой травинкой. В это время послышались шаги — это пришел тот, кто был вправе держать на меня обиду, — Снежный Рассвет. — Госпожа у себя? — спросил он у моей девушки. Услышав его голос, я еще острее ощутила свое несчастье и, приоткрыв двери, выглянула; по моему залитому слезами лицу каждый с первого взгляда понял бы мое горе. — Что случилось? — спросил он. Не в силах вымолвить ни словечка, я продолжала заливаться слезами, потом, впустив его в комнату, достала письмо деда, сказала только: «Вот, из-за этого…» — и снова заплакала. — Ничего не понимаю! — сказал Снежный Рассвет. Так говорили все, но никто не мог толком объяснить мне в чем дело. Старшие дамы, давно служившие во дворце, утешали меня, но они тоже были в полном неведении и только плакали со мной вместе. Меж тем наступил вечер. Я боялась еще раз пойти к государю, было ясно, что меня прогоняют по его приказанию… «Такова его воля!» — думала я. Но когда же удастся теперь снова его увидеть? Меня охватило желание взглянуть на него, — быть может, в последний раз! — и, не помня себя, я неверными шагами пошла к государю. При нем находились придворные, всего двое или, кажется, трое, они непринужденно беседовали. Государь бросил на меня беглый взгляд — по моему голубому шелковому одеянию зеленой нитью были вышиты лианы и китайский мискант. — Что, уезжаешь? — сказал он. Я молчала, не находя слов. — Жители гор добывают лианы, цепляясь за их побеги… — продолжал он. — Собираешься, верно, снова навестить нас? — И сказав так, он удалился в покои государыни. Сколько гнева звучало в его словах! Но как бы он ни гневался, ведь он так долго любил меня, столько лет клялся: «Ничто не разделит наши сердца!…» Почему же, из-за чего он теперь мною пренебрегает? Мне хотелось умереть, навсегда исчезнуть тут же, на месте, но это было не в моей власти… Карета ждала меня, и хоть я готова была уехать как можно дальше, скрыться от всего света, мне все-таки хотелось узнать, почему меня вдруг прогнали, и я поспешила в усадьбу моего деда Хёбукё, на пересечении Второй дороги и переулка Мадэ-но-кодзи. Дед сам вышел ко мне. — Я стар и болен, мой смертный час уже недалек… В последнее время совсем ослабел, не знаю, долго ли еще протяну… Меня тревожит твоя судьба, отца у тебя нет, Дзэнсёдзи, твой дядя и опекун, так о тебе радевший, тоже сошел в могилу… Государыня потребовала, чтобы тебя не было во дворце. При таких обстоятельствах лучше повиноваться и оставить придворную службу! — с этими словами дед достал и показал мне письмо. «Нидзё прислуживает государю, а меня ни во что не ставит, — читала я собственноручное письмо государыни. — Это великая дерзость, немедленно отзовите ее домой! Поскольку у нее нет ни матери, ни отца, обязанность принять необходимые меры всецело лежит на вас…» «Раз дело зашло так далеко, оставаться во дворце и впрямь было бы невозможно…» — пыталась я утешить себя разными доводами, но обида не проходила. Потянулись долгие осенние ночи; мне не спалось, и, то и дело просыпаясь, я с горечью прислушивалась к стуку бесчисленных деревянных вальков, долетевшему к моему одинокому изголовью, а грустные клики гусиной стаи высоко в небе казались каплями росы, унизавшей лепестки кустарника хаги вокруг дома, где в печальном одиночестве коротала я теперь дни и ночи. Наступил конец года, но могла ли я радоваться предстоящему празднику, весело провожать старый и встречать новый год? Я давно уже собиралась затвориться на тысячу дней в храме Гион, но до сих пор так и не удалось осуществить это желание, вечно возникали какие-нибудь помехи. Теперь же я наконец решилась, и во второй день одиннадцатой луны, в первый день Зайца, прежде всего поехала в храм бога Хатимана, где как раз в эти дни исполнялись священные пляски кагура. Мне вспомнились стихи «Отдаюсь радению душой…», и я сложила: На всесильных богов уповать я в скорби привыкла, но бесплодны мольбы - и осталось лишь сокрушаться о своем плачевном уделе… Я провела в храме Хатимана ровно семь дней и затем сразу уехала в храм Гион. * * * Теперь мне было не жаль расстаться с жизнью в миру. — Покидаю суетный мир, укажи мне путь к просветлению! — молилась я. В этом году исполнилась третья годовщина со дня смерти настоятеля. Снова обратившись к мудрому старцу на Восточной горе Хигасияма, я заказала семидневное чтение Лотосовой сутры. Днем я слушала чтение, а вечера проводила в храме Гион. Последний, седьмой день чтений совпал с днем смерти настоятеля. В слезах внимала я колокольному звону, вторившему богослужению. Бою колоколов всякий раз я рыданьями вторю и не знаю, зачем до сих пор еще обретаюсь в этом суетном, бренном мире…* * * Маленький сын мой подрастал, я скрывала его от всех, опасаясь людской молвы, но часто навещала, и ребенок был мне отрадой. В этом году он уже ходил, бегал, разговаривал, не ведая ни скорби, ни печалей. Мой дед Хёбукё скончался минувшей осенью, когда на мою долю выпало столько тяжелых переживаний. Конечно, его смерть должна была причинить мне глубокое горе, но, поглощенная свалившимся на меня несчастьем, я, кажется, не полностью осознала в те дни тяжесть этой утраты. Зато теперь, в эти долгие весенние дни, проведенные в молитве, память о покойном вновь воскресла в моей душе. Дед был последним близким мне человеком по материнской линии, и скорбь о нем с новой силой сжимала сердце, — наверное, оттого, что теперь, обретя, наконец, некоторое спокойствие, я вновь могла воспринимать события в их истинной сути. В ограде храма Гион пышно расцвела сакура. В минувшие годы Бунъэй здесь было знамение — рассказывали, что сам великий бог Сусаноо [94] сложил здесь песню: Вишни, что расцветут в изобилье за прочной оградой подле храма Гион, принести должны процветанье всем, кто их посадил в этом месте. С тех пор вокруг храма посадили множество деревьев сакуры — поистине можно подумать, что так повелел сам великий бог Сусаноо! Мне тоже захотелось посадить сакуру, не важно — деревце или всего лишь ветку, лишь бы принялась; это было бы знаком, что я тоже могу сподобиться благодати… Я попросила ветку сакуры у епископа Коё, настоятеля храма Будды Амиды [95] на святой горе Хиэй (он был сыном епископа Сингэна, в прошлом — дайнагона, и я давно состояла с ним в переписке), и во вторую луну, в первый день Коня отдала эту ветку управителю храма Гион. Вместе с веткой поднесла храму одеяние, алое на темно-красном исподе, и заказала чтение молитвословий норито [96]. Ветку привили к дереву перед восточным павильном храма, где помещалось книгохранилище. Я привязала к ней маленькую бледно-голубую дощечку со стихами: Нет корней у тебя, но расти, покрывайся цветами, одинокая ветвь! Пусть же внемлют боги обетам, в глубине души принесенным… Ветка привилась, и я воспрянула духом, увидев, что не бесплоден мой душевный порыв. В этом году я впервые участвовала в молитвенных чтениях Тысячи сутр. Все время жить в комнате для приезжих было неудобно, да и не хотелось никого видеть, поэтому я присмотрела себе восточную из двух келий позади Башни Сокровищ Хотоин, одного из строений храма, и безвыходно там поселилась; здесь и застал меня конец года. * * * В конце первой луны я получила письмо от вдовствующей государыни Омияин: «Госножа Китаяма, — писала она, — достигла почтенного возраста, этой весной ей исполняется девяносто лет. С начала года мы готовимся торжественно отметить это событие. Хотя ты больше не служишь при дворе, это не имеет значения, ты обязательно должна принять участие в празднестве как одна из дам свиты госпожи Китаямы. Непременно приезжай!» «Благодарю за милостивое приглашение, — написала я в ответ. — Я удалилась от двора потому, что, судя по всему, государь недоволен мною. Как же мне участвовать в пышных празднествах?…» «Не тревожься об этом, — собственноручно написала мне в ответ государыня. — Твоя мать, да и ты с детских лет снискали расположение госпожи Китаямы, она любит тебя не меньше, чем родных детей и внуков, ты непременно должна присутствовать!» Рассудив, что дальнейшие отказы были бы неуместны, я приняла приглашение. В то время я как раз выполняла обет провести ровно тысячу дней в молитве, в храме Гион, и прошло уже больше четырехсот дней, так что на время моего отсутствия пришлось оставить вместо себя заместителя. По распоряжению государыни Омияин, Санэканэ Сайондзи прислал за мной карету. Мне казалось, я совсем одичала вдали от света, и я немного робела, отправляясь в столь блестящее общество, но все же нарядилась в трехслойное белое косодэ на темно-красном исподе, а сверху надела просторное верхнее одеяние зеленоватого цвета на лиловой подкладке. Приехав во дворец госпожи Китаямы, я увидела, что и впрямь праздник готовится очень пышный. Уже прибыли оба прежних государя, государыня с дочерью Югимонъин, будущей супругой императора Го-Уды (в то время она была еще принцессой). Присутствовала, хоть и неофициально, госпожа Син-Ёмэймонъин, супруга младшего ранга прежнего императора Камэямы. Торжества должны были начаться в последний день второй луны; накануне, в двадцать девятый день, прибыл царствующий император Го-Уда и наследник, принц Хирохито. Первым прибыл император. Его паланкин поднесли прямо к главному входу, где под звуки музыки его с величайшими почестями приветствовали главный жрец и глава Ведомства Церемоний и музыки. О прибытии императора доложили госпоже Омияин, после чего военачальник Канэмото принял на хранение императорские регалии — священный меч и яшму. В это время прибыл наследник. Его паланкин опустили на землю перед воротами, через весь двор расстелили циновки, по которым наследник прошел ко главному входу. В специально построенном для пребывания императора павильоне его приветствовали вельможи — распорядитель Акинэ Фудзивара, канцлер Канэхира Коноэ, Левый министр Такацукаса, военачальник Канэмото. Адъютант наследного принца, Левый министр Моротада Нидзё, прибыл вместе с ним, в той же карете. Наступил день праздника. В главном зале на южной стороне дома воздвигли алтарь, повесили изображение Будды, по обе стороны алтаря поставили светильники, впереди — подставку для цветов и здесь же — возвышение для священника. Рядом, на молитвенном столике, стояли два ящичка со свитками сутры Долгой жизни и сутры Лотоса. Благодарственную молитву сочинил, как передавали, вельможа Мотинори, а переписал набело канцлер Канэхира. Все столбы в зале были украшены нарядными стягами и ажурными бронзовыми пластинами. Сидение императора, отгороженное бамбуковыми завесами, находилось на западной стороне, на циновках, окаймленных парчовой тканью, лежала плоская подушка, обтянутая китайской парчой; рядом установили сидение для прежнего государя Го-Фукакусы, тоже обтянутое парчой, и на некотором расстоянии — такое же сидение для его брата, прежнего государя Камэямы. На восточной стороне расположилась госпожа Омияин, ее сидение было закрыто ширмами, из-под бамбуковых штор виднелись края разноцветных шелковых рукавов — там сидели дамы из свиты. Я смотрела на них издалека с невольным волнением, чувствуя себя уже совсем посторонней… Для виновницы торжества, госпожи Китаямы, сидение устроили на западной стороне, рядом с императором; на циновки, окаймленные узорчатой тканью, положили подушку, обтянутую драгоценной парчой, доставленной из Аннама. Госпожа Китаяма, супруга Главного министра, вельможи Санэудзи Сайондзи, была матерью вдовствующей императрицы Омияин и государыни, супруги прежнего императора Го-Фукакусы. Она приходилась бабкой государям Го-Фукакусе и Камэяме и прабабкой ныне царствующему императору Го-Уде и принцу Хирохито, наследнику. Неудивительно, что теперь все собрались, чтобы как можно торжественнее отпраздновать день ее рождения. Внучка дайнагона Такафусы Сидзё, дочь вельможи Така-хиры Сидзё, она доводилась моей матери близкой родственницей — теткой — и очень ее любила, мать выросла и воспиталась у нее во дворце. Ко мне госпожа Китаяма тоже относилась очень тепло, оттого я и удостоилась приглашения на этот праздник. Я стеснялась — как же мне присутствовать на таком торжестве в обычном моем скромном наряде, но государыня Омияин позаботилась, чтобы я присоединилась к свите госпожи Китаямы, переодевшись в пятислойное косодэ разных оттенков лиловато-пурпурных цветов. Однако потом она передумала и сочла более уместным, чтобы я состояла в ее свите. Все ее придворные дамы были в пурпурных и алых верхних одеяниях и красных парадных накидках. Только я одна, благодаря заботливой любезности Са-нэканэ Сайондзи, получила особенно пышный наряд — коричневое нижнее косодэ, поверх него — набор из восьми Других, красноватых, постепенно переходивших в лиловый Цвет, затем алое узорное одеяние с рукавами, украшенными золотым и серебряным шитьем, далее — просторное верхнее косодэ на желтом исподе и, наконец, парадную голубую накидку. Но меня не радовало такое убранство, я предпочла бы остаться незамеченной, где-нибудь в укромном углу. Наконец церемония началась. Торжественное шествие открыли оба прежних государя — Го-Фука-куса и Камэяма, наследный принц Хирохито, вдовствующая государыня Омияин, обе супруги прежних государей, юная принцесса Югимонъин и вельможа Санэканэ Сайондзи — Главный дворецкий резиденции принца. Зазвучали молитвословия, слышался громкий перезвон колокольцев. У лестницы, ведущей в сад, расположились канцлер Канэхира Коноэ, Левый министр Моротада, Правый министр Таданори, советник государя Камэямы Нагамаса, советник Цутимикадо и с ними еще множество царедворцев. Военачальники дворцовой стражи все были в полном парадном убранстве, с луком и полными стрел колчанами за спиной. Музыканты заиграли старинный танец. Под мерную дробь барабана танцоры, построившись друг за другом, ритмично взмахивали копьями вправо и влево. Музыканты не умолкали и тогда, когда оркестранты с танцорами направились туда, где собрались священнослужители. Поднявшись по ступенькам, монахи вошли в зал и расположились по обе стороны алтаря у помоста. Наконец заняли свои места главный проповедник епископ Кэндзити, затем чтец сутры — епископ Сюдзё и священнослужитель Доё, которому предстояло произносить молитвы за здравие живущих и за упокой усопших. Ударили в гонг. Отроки из благородных семейств ожидали в зале, разбившись на две группы. Когда певчий начал петь хвалу Будде, эти отроки, держа в руках корзинки, полные искусно нарезанных из цветной бумаги лепестков лотоса, обошли зал, рассыпая вокруг эти цветные лепестки. Старший музыкант — его звали Хисаскэ — преклонил колени перед императором. Ему была вручена награда. После того как убрали посох с рукоятью, венчанный изображением голубя [97], начались пляски. Накрапывал легкий весенний дождик, но, казалось, никто из собравшихся его даже не замечал, на дворе собралось много народа, но на меня это зрелище наводило лишь грусть, ибо недолговечна вся эта суета сует… Сперва одна половина ансамбля исполнила мелодии «Многая лета», «Славим дворцовые покои» и «Царский дворец». Потом вступила вторая половина с мелодиями «Земля вечная», «Долгая радость» и «Насори». Танцовщик Оо-но Хисатада исполнял под эту музыку танец «Награда государя». Правый министр Таданори поднялся со своего места, подозвал танцовщика Тикаясу и вручил ему награду. Награды удостоились также танцовщик Хисаскэ и музыкант Масааки. Этот последний распростерся ниц, не выпуская флейты из рук, и, поднявшись, принял награду, по-прежнему держа флейту — это вызвало всеобщее одобрение. Но вот главный проповедник Кэндзити встал со своего места, и вновь зазвучала музыка. Потом награды раздали всем монахам. Офицеры дворцовой стражи были в полном боевом снаряжении, но большинство придворных явились в придворных нарядах с небольшими парадными мечами. Прозвучали еще две мелодии, которые обычно исполняются под конец, и музыканты вместе с танцорами удалились. Госпоже Китаяме, вдовствующей государыне Омияин и государыне подали угощение. Прислуживали вельможи Такаясу Сидзё и Кинхира. Назавтра был первый день третьей луны. Императору, наследнику и обоим прежним государям был подан завтрак. Из зала убрали помост для танцев, по стенам развесили драпировки, а на западной стороне, в углу поставили ширмы. За ширмами находилось сиденье для императора — подушки, обтянутые китайским атласом, окаймленные парчой. Там же, в главном зале, разместились и оба прежних государя. В восточной стороне были положены подушки тонкинского шелка для наследного принца. Канцлер Канэхира дежурил у бамбуковых штор перед императором, а наследному принцу прислуживал вельможа Санэканэ, поскольку министр Моротада, которому надлежало выполнять эту обязанность, опоздал к утреннему выходу. Государь был в обычном придворном платье, из-под которого виднелось другое, алого цвета на ватной подкладке. В отличие от них наследный принц надел легкое шелковое платье без подкладки. Кушанья императору подавал советник Нагамаса, а советники Такаясу и Кинцура убирали подносы. Принцу прислуживал мой дядя Такаёси, одетый весьма элегантно: на нем было белое придворное платье на пурпурной подкладке, под ним светло-лиловое платье и такого же цвета шаровары, алый исподний халат, высокая придворная шапка, а за спиной колчан. По окончании трапезы играли на струнных и духовых инструментах. Для императора вельможа Тадаё принес в ларце знаменитую флейту «Айвовый павильон». Канцлер Канэхира принял у него ларец и почтительно поставил перед императором. Для наследного принца Тикасада Ми-намото принес прославленную лютню «Сокровенный образ». Лютню с поклоном принял вельможа Санэканэ Сай-ондзи и положил перед его высочеством. Для остальных также принесли флейты в отдельных ларцах, и концерт начался. Император и вельможи играли на флейтах и на лютнях, на цитрах и арфах. Старший советник Ёинтака отбивал такт деревянными колотушками, а вельможа Мунэфую пел. Исполнили пьесы из придворной музыки, а также несколько простых песен. По окончании концерта началось поэтическое состязание. Чиновники младших рангов принесли стол и постелили в зале круглые соломенные циновки. Затем все присутствующие, начиная с самых низших чинов и званий, стали сдавать листки бумаги с написанными стихотворениями. Первым вышел младший начальник дворцовой стражи Тамэмити Нидзё в придворном платье с мечом на кожаной перевязи и с колчаном. Листок со своими стихами он нес на дуге лука. Поднявшись по ступеням, он положил листок на стол. Вслед за ним принесли стихи и другие вельможи. До начала состязания Акииэ Фудзивара распорядился устроить сиденье для наследного принца с восточной стороны от стола. Многие говорили, что нынешнее состязание живо напоминает дворцовые празднества давно минувших дней… Наконец объявили, что стихотворения сдали все высшие военачальники и государственные чиновники, включая самого канцлера, а также Правого и Левого министров. Среди участников турнира, одетых в придворное платье, с мечами на перевязи, выделялся мой родич, военачальник правого крыла Митимото Кога в красно-коричневой парадной одежде на желтом исподе. Держа листок вместе с мечом на вытянутых руках, он почтительно положил на стол свое стихотворение. Многие участники турнира были с луками и колчанами за спиной. Тюнагон Кадзанъин пригласил курандо быть арбитром, и тот вышел к столу. Сначала выступил вперед Левый министр и прочел свое стихотворение. Затем велено было читать также Правому министру, военному министру, тюна-гону Кинъясу Фудзиваре и еще пятнадцати вельможам, чьи стихи были признаны лучшими. Госпожа Гон-тюнагон, свитская дама государыни Омияин, протянула из-под бамбуковой шторы свое стихотворение, написанное на тонком листе алой бумаги, и тут государь Камэяма, вспомнив обо мне, осведомился: «Почему же мы не видим стихов дочери благородного Масатады?» — Она нынче не в духе и стихи слагать, должно быть, не станет, — ответила государыня Омияин. — Почему ты не сдала стихотворения вместе со всеми? — спросил меня Санэканэ Сайондзи. — До меня дошло, что государыня просила госпожу Китаяму не принимать от меня стихов, — объяснила я, а в душе повторяла стихотворение: Слух дошел до меня, что, увы, не нужны мои песни - волны в бухте Вака.[98] Даже в помыслах не осмелюсь предложить их на состязанье… Стихи императора и государя Камэямы прочитал вслух канцлер Канэхира, особо выделив их, а стихотворение наследного принца зачитали в обычном порядке вместе со стихами министров и других вельмож. Сочинения императора и государя Камэямы, а также начальника Левой стражи были признаны лучшими по единогласному суждению главного арбитра канцлера Канэхиры и всех его помощников. После того как судьи огласили свое решение, августейшее семейство удалилось. Первым проследовал во внутренние покои наследник. Оставшимся участникам турнира были розданы различные награды. Стихотворение императора канцлер Канэхира переписал своей рукой. (Ныне сей император, приняв монашескую схиму, обитает в храме Дайкакудзи под именем Дзэндзёсэнин.) Оно гласило: Стихотворение, сложенное в ознаменование девяностолетия благородной госпожи Тэйси Фудзивара, придворной дамы младшего первого ранга Долго длится весна и явственно тем обещает долгих лет череду, безмятежных, как вешний полдень - достославной жизни продленье! Стихи государя Камэямы взялся переписать Средний министр Иэмото. Посвящение было точно такое же, как и У императора, только в имени виновницы торжества опущены иероглифы «Тэйси»: С девяностой весной, Вас цветистою трелью поздравить поспешил соловей - и звучит его трель пожеланьем в добром здравии встретить столетье! Фудзивара Канэтада, сын канцлера, переписал сочинение наследного принца, которое звучало так: Ныне ведомо мне, что жить сей достойнейшей даме до скончанья веков, - та, что встретила девяносто, встретит тысячу новых весен! «Вторя государю, сложил сие стихотворение в весенний день в усадьбе Китаяма по случаю девяностой годовщины рождения благородной госпожи из рода Фудзивара, придворной дамы младшего первого ранга». (Вслед за подписью были добавлены слова «почтительно преподношу» — учтивое обращение, принятое с давнего времени.) Прочие стихи я приведу в другом месте, а здесь упомяну еще только поздравление вельможи Санэканэ: Возвышаетесь Вы меж старейших мужей государства, как утес среди волн, - да минуют Вас времени волны, нашим дружным моленьям внемля! Все участники поэтического турнира высоко оценили красоту и изящество этого стихотворения. Придворные говорили, что стихотворение Санэканэ не уступает стихам, некогда сложенным его дедом, министром Санэудзи Сайондзи по случаю посещения его усадьбы государем-иноком Го-Сагой: Расцветайте пышней, аромат несравненный струите вешних вишен цветы! Послужите на вечные веки дому славному украшеньем… А государь-инок сложил: Распростерлись вокруг роскошные пышные ветви, мой приют осенив. Как и жизнь моя — вешние вишни ныне в самой поре цветенья. После поэтического турнира затеяли игру в мяч. Право, стоило посмотреть, как мелькают разноцветные рукава императора, наследного принца, прежнего государя Камэямы, канцлера и прочих вельмож, подоткнувших длинные полы верхнего платья. По примеру императора Го-Тобы, государь Камэяма самолично изволил открыть игру, ударив мяч ногой. Сразу после окончания игры император отбыл к себе во дворец. В тот вечер предстояло составить список весенних назначений на должность, и потому, как ни жаль было покидать праздничное собрание, оставаться ему было нельзя. На следующий день, поскольку император отсутствовал, не было необходимости в столь строгом ритуале и все почувствовали себя гораздо непринужденнее. Около полудня застелили соломенными циновками дорожку, ведущую от главного здания усадьбы до храма Сайондзи, Райского сада. Оба прежних государя в парадных одеяниях и высоких парадных шапках вместе с наследным принцем обошли все приделы и часовни и вышли наконец к храмовому павильону Божественных звуков Мёондо, посвященному богине музыки и красоты Бэндзайтэн. Там взорам их предстало одинокое дерево сакуры с запоздалыми цветами на ветвях; казалось, дерево давно ожидало появления высочайших особ. «Хотела бы я знать, кто научил эту сакуру следовать мольбе поэта древности?» — думала я, любуясь цветущим деревом. Вишня в горном краю! Ты цветешь, недоступная взорам, ото всех вдалеке, - но прошу, хоть немного помедли, дай красою твоей насладиться! Как подсказывало само название павильона, решено было устроить здесь небольшой концерт. Пока шла подготовка, собралось много народа, немало было и женщин, кутавшихся с головой в шелка, чтобы спрятать лицо от нескромных взоров. Я тоже пришла послушать музыку. Государи Камэяма и Го-Фукакуса вместе с наследником разместились внутри павильона, а придворные вышли на открытую веранду. Дайнагон Нагамаса играл на флейте, начальник Левой стражи Кимпира — на свирели, господин Канэюки — на флажолете, наследный принц — на лютне, вельможа Санэканэ — на цитре. На большом барабане играл господин Томоюки, на малом — господин Норифудзи. Сначала исполнили напевные мелодии «Переправа» и «Старик, собирающий ягоды тута», затем мелодии в более быстром, прерывистом ритме — «Белые колонны» и «Тысяча осеней». Господин Канэюки под аккомпанемент музыкантов продекламировал китайские стихи «Персик и слива цветут в парке Шанлинь…». Читал он прекрасно, применяясь к музыкальному сопровождению, так что декламация вызвала всеобщий восторг и ее пришлось повторить. Затем государь Го-Фукакуса прочел вслух стихотворение Митидзанэ Сугавары на китайском языке: «Нежна и воздушна, танцует она…», а государь Камэяма и наследник хором вторили ему. Это было поистине великолепно. Когда концерт окончился и государи удалились, все вокруг только и говорили: — Жаль, что так мало! Вот бы еще послушать! Я наблюдала беспечную жизнь блестящего императорского двора, и на сердце у меня было мрачно, я даже раскаивалась, что приняла приглашение и приехала на этот праздник. Голос государя, декламировавшего стихи, все еще звучал у меня в ушах, пробуждая воспоминания. Я слышала голоса, объявлявшие о начале игры в мяч, но решила не ходить и осталась в отведенной мне комнате. Я сидела одна, когда неожиданно явился мой дядюшка Такаёси с письмом от государя. «Полно, уж не ошибка ли это?» — удивилась я. Однако Такаёси чуть ли не силой вручил мне послание, и я прочитала: «Не писал я тебе и встреч не искал, полагая, что сумею забыть… Почему же за все это время от тебя не слышал упрека? Я не в силах забыть тебя. Прошло уже столько времени, но, увы, сердце мне не подвластно. О, если бы встретиться вновь сегодня ночью и забыть страдания разлуки!» Я ответила: Верно, ведомо вам, что живу я, обет не исполнив, и поныне в миру - лишь о том скорблю и печалюсь, год за годом сетую горько… Вечером, когда час Петуха был уже на исходе и я собралась было прилечь отдохнуть, государь неожиданно посетил меня. — Я еду кататься на лодке. Поедем с нами! — сказал он. У меня вовсе не было настроения для подобных забав, и я не двигалась с места, но государь настаивал. — Переодеваться не надо, это платье сойдет… — сказал он, помогая мне потуже завязать пояс моих хакама. Я. удивилась: с каких пор он вновь стал так нежен и внимателен ко мне? Однако едва ли минутный порыв мог искупить страдания, что довелось мне испытать за два года. И все же, понимая, что дальше противиться не пристало, я утерла слезы и последовала за государем. Уже смеркалось, когда мы сели в лодку и отчалили от Рыбачьего павильона. Сперва в лодку взошел наследный принц с дамами — госпожой Дайнагон, госпожой Уэмон-но-ками, госпожой Ко-но-Найси. Все они были в полном парадном одеяний. Оба прежних государя сели в маленькую лодку, и я в своем незамысловатом наряде — трехслойном косодэ и всего лишь в одном верхнем одеянии и парадной накидке — последовала за ними, но затем принц пригласил меня в свою лодку, и я не посмела отказаться. В лодки погрузили музыкальные инструменты. Вскоре к нам присоединилось еще несколько маленьких лодок с придворными. Дайнагон Кадзанъин играл на флейте, наследный принц на лютне, госпожа Уэмон-но-ками — на цитре, еще двое вельмож отбивали такт на большом и малом барабанах. Исполнялись те же пьесы, что мы слышали днем в павильоне Мёон-до, а потом еще «Синие волны морские», «Бамбуковая роща» и «За гранью небес». Некоторые мелодии повторялись многократно — так они были хороши. Господин Канэюки продекламировал китайские стихи: «Кто тот умелец, кто вырезал формы этих причудливых гор вокруг?…», а государи Камэяма и Го-Фукакуса продолжили: «О, как изменчив их облик…» Так прекрасно звучали в лад их голоса, что даже духи вод, должно быть, внимали в немом восторге. Когда лодки отплыли достаточно далеко от Рыбачьего павильона, взорам открылось ни с чем не сравнимое зрелище: мшистые ветви столетних сосен, переплетаясь в вышине, живописно свисали над гладью дворцового пруда. Казалось, будто мы вышли в открытое море и плывем по безбрежной равнине вод. «Словно две тысячи ри [99] за кормой…» — переговаривались вельможи, а государь Камэяма сложил первые строки стихотворения-цепочки: Будто меж облаков, летит по волнам белопенным, вдаль стремится ладья… — Ты поклялась больше никогда не брать в руки музыкальных инструментов и, конечно, ни за что не коснешься струн, — обратился он ко мне, — но, надеюсь, твой обет не помешает тебе слагать стихи… Мне очень не хотелось участвовать в сочинении стихов-цепочек, но все же я добавила две завершающие строки: беспределен, как даль морская, век преславного государя! Вельможа Санэканэ продолжил: Древних в том превзойдя, воздаем мы усердно и щедро государю хвалу… Томосаки закончил: не померкнет слава вовеки, божьим промыслом осиянна! Наследный принц подхватил: Пусть гряда за грядой, к девяноста стремясь, набегают волны славных годов - Государь Камэяма: хоть от века столь многотруден скорбный путь наш в земной юдоли!… Я продолжила: В сердце скорбь затаив, дано нам терпеть злоключенья и обиды копить… — Знаю, знаю, какую боль ты затаила в сердце, — сказал государь и закончил стихотворение: проливая горькие слезы в час предутренний под луною… — В этом упоминании о рассветном месяце есть какой-то особый смысл? — поинтересовался государь Камэяма. Меж тем совсем стемнело. Прекрасно и увлекательно было наблюдать, как дворцовые смотрители разжигают там и сям костры на берегу, чтобы направить лодки к берегу. Наконец мы пристали у Рыбачьего павильона и все вышли на берег, хотя были, пожалуй, не прочь покататься еще. Казалось бы, люди должны были понимать, как грустно на сердце у меня, влачащей такие безрадостные, горькие дни, но никто не обратился ко мне со словами участия и привета — наверное оттого, что дворцовый пруд совсем не походил на Небесную реку, на берегах которой встречались влюбленные звезды… На следующий день всеобщее внимание привлек военачальник Киёнага из свиты принца. Его синий с красноватым отливом кафтан на голубом исподе был сплошь покрыт вышивкой, изображавшей сосновые ветви, увитые гроздьями глициний. Такой наряд, равно как и подобающая манера держаться, вызвали всеобщее одобрение. Только было отправили его посланцем ко двору императора, как, разминувшись с ним, из дворца к наследнику прибыл от имени императора посол Тадаё Тайра. Я слышала, что на этот раз госпожа Омияин преподнесла императору лютню, а наследнику — японскую цитру. Состоялась также раздача наград и званий. Государь пожаловал Тосисаде Фудзивара старший четвертый ранг второй степени, а наследник пожаловал Корэскэ Тайра старший пятый ранг второй степени. Вельможа Санэканэ Сайондзи уступил полученную в награду лютню офицеру дворцовой стражи Тамэмити, кроме того, этому Тамэмити был пожалован младший четвертый ранг первой степени. Было много и других наград, все и не перечислить. После отъезда наследника все кругом погрузилось в тишину. Государь собрался посетить усадьбу вельможи Санэканэ Сайондзи, несколько раз приглашали и меня, но я отказалась, ибо понимала, что, куда бы ни ехать, моя печальная участь всегда будет со мной, и на сердце у меня было горько. Свиток четвертый Я покинула столицу в конце второй луны, на заре, когда в небе еще светился бледный рассветный месяц. Робость невольно закралась в сердце, и слезы увлажнили рукав, казалось, месяц тоже плачет вместе со мной; ибо так уж повелось в нашем мире, что, покидая дом свой, никто не знает, суждено ли вновь вернуться под родной кров… Вот и Застава Встреч, Аусака [100]. Ни следа не осталось от хижины Сэмимару [101], некогда обитавшего здесь и сложившего песню: В мире земном, живешь ли ты так или этак, что во дворце, что под соломенной кровлей, - всем один конец уготован… В чистой воде родника увидала я свое отражение в непривычном дорожном платье и задержала шаг. Возле родника пышно расцвела сакура, всего одно дерево, но и с ним было жаль расставаться. Под деревом отдыхали путники, несколько человек верхом, с виду — деревенские жители. «Наверное, тоже любуются цветением сакуры…» Горных вишен цветы! Вы, точно суровые стражи, сердце приворожив, стольких путников задержали на Заставе Встреч — Аусака… Вот, наконец, Зеркальная гора, Кагамияма, и дорожный приют Зеркальный. По улице, в поисках мимолетных любовных встреч, бродили девы веселья. «Увы, таков обычай нашего печального мира!» — подумала я, и мне стало грустно. Наутро колокол, возвестивший рассвет, разбудил меня, и я вновь отправилась в путь, а грусть все лежала на сердце. Я к Зеркальной горе подхожу с напрасной надеждой - разве в силах она вновь явить тот нетленный образ, что навеки в сердце пребудет!… …Дни шли за днями, и вот я добралась уже до края Мино, пришла в местность, именуемую Красный Холм, Акасака. Непривычная к долгому странствию, я очень устала и решила остаться здесь на целые сутки. При постоялом дворе жили две молодые девы веселья, сестры, родственницы хозяина. Они играли на лютне, на цитре и обе отличались, таким изяществом, что напомнили мне прошлую дворцовую жизнь. Я угостила их сакэ и попросила исполнить что-нибудь для меня. Старшая сестра стала перебирать струны, но печальный лик и слезы, блестевшие у нее на глазах, невольно взволновали меня — казалось, в судьбе этой девушки есть нечто сходное с моей собственной горькой долей. Она поднесла мне чарку сакэ на маленьком подносе и стихи: Не любовь ли виной тому, что от бренного мира устремилась душа? Если б знать, куда улетает струйка дыма в небе над Фудзи!… Я никак не ожидала увидеть в этой глуши столь изысканные стихи и ответила: Дым над Фудзи-горой, прославившей землю Суруга, вьется ночью и днем оттого, что огнем любовным неустанно пылают недра!… Мне было жаль расставаться с обеими девушками, но долго оставаться здесь я не могла и снова пустилась в путь. У прославленной переправы Восьми Мостов, Яцухаси, оказалось, что мосты исчезли, вода тоже давно иссякла. Впрочем, ведь я тоже отличалась от странника из «Повести Исэ» — он был с друзьями, а я — совсем одинока [102]. Как лапки паучьи, на восемь сторон расползлись печальные думы - и следа не осталось нынче от Восьми Мостов, Яцухаси… Придя в край Овари, я прежде всего направилась к храму Ацута. Еще не входя в ограду, я вспомнила, как покойный отец, в бытность свою правителем здешнего края, возносил в этом храме молитвы о благоденствии на ежегодном празднестве в восьмую луну и в этот день всегда дарил храму священного коня. Когда отец слег в болезни, от коей ему не суждено было исцелиться, он тоже отправил в дар храму коня и шелковую одежду, но по дороге, на постоялом дворе Кояцу, конь неожиданно пал. Испуганные чиновники поспешно отыскали в управе края Другого коня и поднесли храму; узнав об этом, отец понял, что бог отвергает его молитву… Да, о многом вспомнилось мне при виде храма Ацута, невыразимая грусть и сожаление о прошлом стеснили сердце. Эту ночь я провела в храме. Я рассталась со столицей в конце второй луны, но, непривычная к странствиям, не могла идти так быстро, как бы хотелось; наступила уже третья луна, когда я, наконец, Добрела до края Овари. Месяц ярко сиял на небе, мне вспомнились небеса над столицей — в лунные ночи они были точно такими, и чудилось, будто дорогой сердцу облик все еще близко, рядом… Во дворе храма деревья сакуры сплошь покрылись цветами, как будто нарочно приурочив к моему приходу пышный расцвет. «Для кого благоухают эти цветущие кроны?»— думала я. Край Наруми в цвету! Небо вешнее скрывшие вишни… Но пора их пройдет - и предстанут в зелени вечной криптомерии прибрежных кроны. Дощечку с этими стихами я привязала к зеленой ветке криптомерии. Я решила остаться здесь на молитву и провела семь дней в храме Ацута, затем снова пустилась в путь, уходя все дальше и дальше вдоль песчаной отмели Наруми. Оглянувшись, я увидела окрашенную в алый цвет величественную ограду храма, смутно видневшуюся сквозь весеннюю дымку, и не смогла сдержать слезы тоски о прошлом. Бог пресветлый Ацута, яви милосердье свое, снизойди же к молитвам бедной грешницы, что по свету ныне в черной рясе влачится!… * * * В конце третьей луны я пришла в Эносиму. Никакими словами не описать красоту здешних мест! На одиноком островке посреди безбрежного моря было много пещер, я остановилась в одной из них. Здесь подвижничал монах, преклонный годами, похожий на отшельника-ямабуси [103], много лет истязавший плоть ревностным послушанием. Жил он в хижине, сплетенной из бамбука, оградой служили туманы, все было просто, грубо, но в то же время изысканно и прекрасно. Отшельник оказал мне гостеприимство, угостил разными моллюсками. В свою очередь, я достала веер из заплечного ящичка, с каким ходят все богомольцы, — ящичек несла моя спутница [104], — и подала ему со словами: «Это вам привет из столицы!» — Ветерок давно уже не доносит в мое жилище весточки из столицы, — сказал он. — Но сегодня мне кажется, будто я повстречал старинного друга! В самом деле, я тоже испытывала сходное чувство. Больше ни о чем мы не говорили. Сгустилась ночь, все отошли ко сну, я тоже легла, подстелив дорожную одежду, но не могла уснуть. «Далеко зашли, как подумаешь!…» [105] Тайные слезы увлажнили рукав, я вышла из грота, огляделась — кругом клубились туманы. А когда ночные тучи рассеялись, взошла луна, поднялась высоко, озарив ясные, чистые небеса, и я почувствовала, что, поистине, очутилась далеко-далеко, за тысячи ри от дома. Позади, где-то в горах, раздавался тоскливый крик обезьян, и столько грусти было в их голосах, что я с новой силой ощутила неизбывное горе. За тысячу ри осталась столица, я пришла в эту даль в надежде, что странствие поможет избавиться от душевных страданий, исцелит тоску, одиночество, но, увы, горечь нашего мира настигла меня и здесь… Пусть жилище мое из щербатых досок криптомерии, на сосновых столбах и с бамбуковой шторой у входа - но вдали от соблазнов мира!* * * Наутро я вступила в Камакуру. В храме Высшей Радости, Гокуракудзи, священнослужители ничем не отличались от своих собратьев в столице, это было приятно, рождало чувство близости, я наблюдала за ними некоторое время, а потом поднялась на перевал Кэхайдзака. Оттуда открылся вид на Камакуру. В отличие от столицы, когда смотришь на нее с Восточной горы, Хигасияма, улицы здесь уступами лепятся по склону горы, жилища стоят тесно, как будто кто-то битком набил их в каменный мешок, со всех сторон людей окружают горы. «Что за унылое место!» — подумала я, и чем больше смотрела, тем меньше хотелось мне на время остаться здесь, отдохнуть на покое после утомительного пути. Дойдя до побережья, именуемого «Юйнохама», я увидала Тории, Птичий насест [106], — большие храмовые ворота — вдали виднелся храм Хатимана. Известно, что бог Хатиман поклялся взять род Минамото под особое покровительство. «Судьба привела меня родиться в этом семействе, за какие же, хотелось бы знать, грехи, свершенные в былых воплощениях, ныне впала я в такое убожество, скитаюсь, как последняя нищенка?» — теснились мысли в моей душе. Когда в столице я молилась в храме Ивасимидзу, просила благополучия отцу в потустороннем мире, оракул возвестил мне: «Если хочешь покоя и счастья отцу в загробной жизни, твоя просьба будет исполнена в обмен на счастье в нынешнем земном существовании!» О нет, я не гневаюсь на священную волю бога! Я написала и оставила в храме клятву, что не буду роптать, даже если придется стать нищенкой, протягивать руку за милостыней. Говорят, что Комати [107] из рода Оно, не уступавшая красотой принцессе Сотори [108], на закате дней прикрывала тело рогожей, скиталась, как нищая, с корзинкой для подаяний. «И все же, — думалось мне, — она горевала меньше, чем я!» Прежде всего я пошла на поклон в храм Хатимана, что на Журавлином Холме, Цуругаока. Храм сей даже прекрасней, чем обитель Хатимана в столице, на горе Мужей, Отокояма, оттуда открывается широкий вид на море. Да, можно сказать, там есть на что посмотреть! Князья-даймё [109] входили и выходили из храма в разноцветных военных кафтанах, белой одежды ни на ком не было. Куда ни глянь, взору представлялось непривычное зрелище. Я побывала всюду — в храмах Эгара, Никайдо, Омидо. В долине Окура проживала некая госпожа Комати, придворная дама сёгуна [110], она состояла в родстве с моим троюродным братом Сададзанэ и, стало быть, доводилась родней и мне. Она удивилась моему неожиданному приезду и пригласила остановиться у нее в доме, но мне показалось это неудобным, и я нашла кров поблизости. Госпожа Комати заботилась обо мне, то и дело осведомляясь, не терплю ли я неудобств. Утомленная трудной дорогой, я решила провести здесь некоторое время на отдыхе, а меж тем человек, который должен был проводить меня дальше, в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в горном краю Синано, в конце четвертой луны неожиданно заболел, да так тяжело, что лежал без сознания. В полном замешательстве, я не знала как быть. Когда же мой проводник понемногу оправился от болезни, свалилась я. Ко всеобщему испугу, больных теперь стало двое. Но врач нашел мою болезнь неопасной. «Из-за непривычно тяжелого путешествия обострился ваш давнишний недуг…» — сказал он; однако было время, когда мне казалось, что конец уже недалек. Не описать словами робость, охватившую душу! Бывало, в прежние времена, если случалось мне заболеть, хотя бы вовсе не тяжело, к примеру — простудиться, подхватить насморк или почувствовать легкое недомогание больше, чем два-три дня, — тотчас же посылали за жрецами Инь-Ян, призывали врачей, отец жертвовал в храм коней и разные сокровища, хранившиеся в нашей семье. Все суетились вокруг меня, со всех четырех сторон света раздобывали разные редкостные лекарства — померанцы с Наньлинских гор или груши с хребта Куэньлунь [111], и все для одной меня… Теперь все изменилось: много дней пролежала я, прикованная к постели, но никто не взывал к буддам, не молился богам, никто не заботился, чем меня накормить, какими лекарствами напоить, я просто лежала пластом, в одиночестве встречая утро и вечер. Но срок каждой жизни заранее определен; видно, час мой еще не пробил, я стала постепенно выздоравливать, но была еще так слаба, что не решалась продолжать странствие и лишь бродила окрест по ближним храмам, понапрасну проводя дни и луны, а тем временем наступила уже восьмая луна. * * * Утром пятнадцатого дня я получила записку от госпожи Комати. «Сегодня в столице в храме Хатимана в Ива-Симидзу праздничный день, — писала она. — Отпускают на волю пташек и рыбок [112]… Наверное, вы мысленно там…» Я ответила: Для чего вспоминать о храмовом празднике светлом мне, ведущей свой род от корней самого Хатимана, мне, блуждающей скорбно по свету?… Госпожа Комати тоже ответила стихами: Уповайте в душе на милость богов всемогущих - вняв усердным мольбам, боги вам пошлют избавленье, утолят мирские печали! Мне захотелось посмотреть, как отмечают этот праздник здесь, в Камакуре, и я пошла на Журавлиный Холм, в храм Хатимана. Присутствовал сам сёгун; хотя дело происходило в провинции, все было обставлено очень пышно. Собралось много даймё, все в охотничьем платье, стражники-меченосцы в походных кафтанах; глаза разбегались при виде разнообразных нарядов. Когда сёгун вышел из кареты у Красного моста, я заметила в его свите несколько столичных вельмож и царедворцев, но их было совсем мало, они были одеты бедно и выглядели убого. Зато когда прибыл старший самурай Сукэмунэ Иинума, сын наследник князя Ёрицуны Тайра [113], в монашестве — Коэна, его появление могло бы соперничать с выездом канцлера в столице; чувствовалась сила и власть… Затем начались разные игрища — стрельба в цель на полном скаку и другие воинские утехи; смотреть на них мне было ни к чему, и я ушла. Не прошло и нескольких дней, как по городу поползли тревожные слухи: «В Камакуре неспокойно!» — «Что случилось?» — спрашивали друг друга люди. «Сёгуна отправляют назад, в столицу!» — гласил ответ. Не успели мы услыхать эту новость, как разнеслась весть, что сёгун уже покидает дворец. Узнав об этом, я пошла поглядеть и увидела весьма невзрачный паланкин, стоявший наготове у бокового крыльца. Один из самураев — кажется, это был Дзиро, судья Танго, — распоряжался, подсаживал сёгуна в паланкин. В это время появился сам Сукэмунэ Иинума и от имени верховного правителя Ходзё [114] приказал, чтобы паланкин несли задом наперед. Сёгун не успел еще сесть в паланкин, как набежали низкорожденные слуги, вошли во дворец, даже не разуваясь, прямо в соломенных сандалиях, и принялись обдирать занавеси и прочее убранство. Глаза бы не глядели на сие прискорбное зрелище! Меж тем паланкин тронулся; из дворца выбежали дамы из свиты сёгуна, растерянные, с непокрытыми головами. Ни одной не подали паланкин. «Куда увозят нашего господина?» — плача, говорили они. Среди князей некоторые тоже, казалось, сочувствовали сёгуну; когда стемнело, они украдкой послали молодых самураев проводить сёгуна. Каждый по-разному отнесся к его опале. Слов не хватает описать все, что происходило. Сёгуну предстояло пробыть пять дней в месте, именуемом Долина Саскэ, а уж оттуда его должны были доставить в столицу. Мне захотелось посмотреть на его отъезд, я пошла в храм бога Ганапати [115], расположенный неподалеку от временного Жилища сёгуна, и там от людей узнала, что самурайские власти назначили отъезд на час Быка. К этому времени дождь, накрапывающий с вечера, превратился в подлинный ливень, поднялся сильный ветер, завыл так жутко, как будто в воздухе носились какие-то злые духи. Тем не менее власти не разрешили изменить час отъезда; паланкин подали, накрыв его рогожей. Это было так унизительно, так ужасно, что больно было смотреть! Паланкин поднесли к крыльцу, сёгун сел, но затем носилки почему-то снова опустили на землю и поставили во дворе. Через некоторое время послышалось, что сёгун моркается. Чувствовалось, что он старается делать это как можно тише, но вскоре послышалось еще и еще… Нетрудно представить себе, в каком горестном состоянии он находился! Этот сёгун, принц Корэясу, был совсем не из тех сёгунов, коих назначали восточные дикари, самовольно захватившие власть в стране. Отец его, принц Мунэтака, второй сын императора Го-Саги, был всего на год с небольшим старше третьего сына, императора Го-Фукакусы. Как старший, принц Мунэтака был вправе унаследовать трон раньше младшего брата, и если бы это произошло, его сын, принц Корэясу, нынешний сёгун, в свою очередь тоже взошел бы на престол Украшенного десятью добродетелями… Но принцу Мунэтаке не пришлось царствовать, ибо его матушка была недостаточно знатного рода, вместо этого его послали в Камакуру на должность сёгуна. Но все равно ведь он принадлежал к императорскому семейству, иными словами, его никак нельзя было приравнять к простым смертным. Нынешний сёгун, принц Корэясу, был его родным сыном, так что высокое происхождение его бесспорно! Находятся люди, утверждающие, будто он рожден от ничтожной наложницы, но это неправда — на самом Деле, она происходила из благороднейшей семьи Фудзивара. Стало быть, и со стороны отца, и со стороны матери происхождение принца поистине безупречно… Так размышляла я, и слезы невольно навернулись у меня на глазах. Ты ведь помнишь о том, что к славным истокам Исудзу[116] он возводит свой род, - как же грустно тебе, богиня, видеть принца в такой опале! Я представляла себе, сколько слез принц прольет по пути в столицу! Единственное, чего, на мой взгляд, все же недоставало опальному сёгуну, это, пожалуй, любви и поэзии. До меня не дошло ни одного стихотворения, в котором он поведал бы о своих скорбных переживаниях, — а ведь он был родным сыном принца Мунэтаки, в сходных обстоятельствах сложившего: Встречаю рассвет, в снегах подле храма Китано[117] молитвы творя, будто заживо погребенный, - все следы сокрылись под снегом…* * * Меж тем разнесся слух, что скоро в Камакуру прибудет новый сёгун, принц Хисааки, сын государя Го-Фукакусы. Стали перестраивать дворец, все кругом оживилось, засуетилось. Рассказывали, что встречать сёгуна поедут семеро даймё. Один из них, Синдзаэмон Иинума, сын князя Ёрицуны, заявил, что не желает ехать той же дорогой, по которой увезли опального сёгуна, и поедет другим путем, через перевал Асигара. «Ну, это уж слишком!» — говорили люди. Когда приблизилось время прибытия нового сёгуна, поднялась невероятная суматоха; можно было подумать, будто происходит невесть какое событие! Дня за два, за три до торжества мне принесли письмо от госпожи Комати. В нем содержалась неожиданная просьба. Оказалось, что государыня прислала супруге князя Ёрицуны набор из пяти косодэ, но не сшитых, а только скроенных, и госпожа супруга хочет посоветоваться со мной по этому поводу… «Это ничего, что вы монахиня, — писала мне госпожа Комати. — Здесь никто вас не знает, я никому не говорила, кто вы. Сказала только, что вы прибыли из столицы…» Госпожа Комати постоянно проявляла ко мне внимание и к тому же так настойчиво просила прийти, что отказаться я не смогла. Сначала я пыталась отговориться, но в конце концов она приложила к своей просьбе письмо от самого верховного правителя Ходзё; я решила, что не стоит упрямиться по таким пустякам, и пошла, предупредив, что только взгляну и укажу, как и что надо сделать. Палаты князя находились в одной ограде с усадьбой верховного правителя Ходзё и назывались, если не ошибаюсь, Угловым павильоном. В отличие от дворца сёгуна, имевшего самый обыкновенный вид, здесь повсюду сверкало золото, серебро, драгоценные камни, блестели гладко отполированные зеркала, украшенные изображениями фениксов; парчовые занавеси и ширмы, расшитые узорами одежды слепили взор. Вышла супруга князя, госпожа Оката, в двойном одеянии из светло-зеленого китайского шелка, сплошь расшитого светлой и темной лиловой нитью; узор изображал кленовые листья. Сзади тянулся шлейф. Высокая, крупного телосложения, выражение лица и осанка горделивые… «Ничего не скажешь, величественная женщина!» — взглянув на нее, подумала я, как вдруг из глубины покоев чуть ли не бегом появился сам князь в простом белом кафтане с короткими рукавами и с самым небрежным видом уселся рядом с супругой. Все впечатление было испорчено… Принесли косодэ, присланные из столицы. Это были пять пурпурных одеяний, от светлого до темного, густого оттенка, с разнообразным рисунком на рукавах, но сшитые неправильно, как попало, — сразу за верхним светлым косодэ шло самое темное. «Почему их так сшили?» — спросила я, и госпожа сказала, что в швейной палате все сейчас очень заняты, и потому косодэ сшили дома ее служанки, не зная, в каком порядке нужно располагать цвета. Я посмеялась в душе и показала, в какой последовательности полагается носить косодэ — цвет ткани должен меняться постепенно — от светлой верхней к самой темной, которую носят в самом низу. В это время прибыл посланец от верховного правителя Ходзё. Я слышала из-за ширмы, как он говорил князю, что правитель распорядился, чтобы столичная гостья поглядела, все ли в порядке в покоях, приготовленных для нового сёгуна; за внешний вид помещения отвечает, мол, самурай Хики… «Вот не было печали!» — подумала я, но коль скоро так получилось, пошла заодно туда посмотреть. Покои были убраны вполне пристойно, как положено в официальной резиденции знатной особы; я показала только, куда нужно поставить полки и где лучше держать одежду, после чего ушла. Наконец наступил день прибытия сёгуна. Вдоль дороги, ведущей к храму Хатимана, собралась несметная толпа. Вскоре показались передовые всадники, встречавшие поезд сёгуна у заставы. Они торжественно проехали мимо отрядами по двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят человек. За ними появилась процессия самого сёгуна. Сперва пробежали младшие чины в нарядных кафтанах, похожие на Дворцовых чиновников низшего ранга, за ними небольшими группами следовали князья-даймё в разноцветных одеждах. Шествие растянулось на добрых несколько те, и, наконец, в паланкине с поднятыми занавесями проследовал сам сёгун в расшитом узорами одеянии. За ним ехал верхом Синдзаэмон Иицума в темно-синем охотничьем кафтане. Процессия была очень торжественной. Во дворце сёгуна приветствовали все знатные люди края во главе с верховным правителем Ходзё и князем Асикагой. Затем начались разные церемонии: смотр коней — их показывали сёгуну, проводя под уздцы, — и разные другие увеселения. Все было очень красиво. На третий день мы узнали, что сёгун отбыл в горы, в загородную усадьбу правителя Ходзё. Прекрасные эти празднества напомнили мне прежнюю дворцовую жизнь, и на душе стало грустно. Постепенно приблизился конец года; я досадовала, что до сих пор мне так и не удалось побывать в храме Сияния Добра, Дзэнкодзи, но в это время госпожа Комати… Примечание переписчика XVI века:[118] …проводила в унынии. Меж тем оказалось, что самурай Синдзаэмон Иинума слагает стихи, увлекается поэзией. Он часто приглашал меня, присылая за мной самурая Дзиродзаэмона Вакабаяси, любезно звал в гости, чтобы вместе заниматься сложением рэнга [119], стихов-цепочек. Я часто бывала у него; он оказался сверх ожидания утонченным, образованным человеком. Мы развлекались, слагая короткие танка и длинные стихотворения-цепочки. Меж тем уже наступила двенадцатая луна, и тут некая монахиня, вдова самурая Кавагоэ, проживавшая в селении Кавагути, предложила мне отправиться с ней вместе после Нового года в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в краю Мусаси. Я обрадовалась удобному случаю побывать в тех местах и поехала в Кавагути, но в пути меня застиг такой снегопад, что я с трудом различала дорогу, путь из Камакуры в Кавагути отнял у меня целых два дня. Место было совсем глухое, на берегу реки, — называлась она, если не ошибаюсь, Ирума. На другом берегу находился постоялый двор Ивабути, где жили девы веселья. В этом краю Мусаси совсем нет гор, куда ни глянь, далеко окрест протянулась равнина, покрытая зарослями увядшего, побитого инеем камыша. И как только живут здесь, среди этих камышей, люди! Все дальше уходила я от столицы… Так, в тоске и унынии, проводила я уходящий год. С грустью вспоминала я прошедшую жизнь… Двух лет я лишилась матери, не помню даже ее лица, а когда мне исполнилось четыре года, меня взял к себе государь и мое имя внесли в список придворных женщин. С тех самых пор я удостоилась его милостей, обучалась разным искусствам, долгие годы пользовалась особой благосклонностью государя… Что ж удивительного, если в глубине души я лелеяла мечту вновь прославить наше семейство Кога? Но случилось иначе — в поисках просветления я вступила на путь Будды, ушла от мира… Нелегко отринуть все, что любил, все, чего недавно желал, Отрешиться от страстей и забот, если сердце ими сковал. Но когда наступит последний час, не захватишь ведь в мир иной Ни жену, ни детей, ни мешки с казной, ни прижизненный трон свой! гласят слова сутры. «Да, мир, от которого я бежала, полон скорби!» — думала я и все-таки тосковала по дворцу, с которым сроднилась за долгие годы, не могла забыть любовь государя… Так в одиночестве проливала я слезы. Душа была полна горя, а тут еще снег все падал и падал с потемневшего неба, заметая все пути и дороги; куда ни глянь, кругом был лишь снег да снег… «Как живется вам здесь, среди снегов?» — прислала спросить хозяйка-монахиня. Я ответила: Подумайте сами, как тяжко одной созерцать сад, снегом укрытый, где ничьих не видно следов, - и о прошлом грустить в тиши!… Участие моей хозяйки лишь усилило душевную боль, но на людях я старалась не давать воли слезам и скрывала горькие думы. А меж тем старый год подошел к концу и начался новый. * * * Пришла весна, запел соловей в ветвях сливы, цветущей возле карниза кровли, а я грустила о том, что невозвратно уходят годы и с ними — жизнь; радость новой весны была бессильна осушить мои слезы. В середине второй луны я отправилась в храм Сияния Добра. Я прошла перевал Усуи и висячий мост на горной Дороге Кисо — то была поистине опасная переправа; страшно было даже ступить ногой на бревнышко, заменявшее мост… Мне хотелось получше посмотреть все прославленные места, мимо которых лежал наш путь, но я шла не одна и, влекомая остальными паломниками, вынуждена была идти не останавливаясь. Путешествовать не одной, а в целой толпе поистине весьма неудобно! Поэтому я сказала, что дала обет пробыть в храме Сияния Добра несколько дней, и осталась там, расставшись со спутниками. Они выражали беспокойство, боялись оставить меня одну, но я сказала: — А разве кто-нибудь сопровождает нас, когда мы уходим в последний путь? Одинокими приходим мы в этот мир и уходим тоже одни… За каждой встречей неизбежно следует расставание, за каждым рождением — смерть. Прекрасны цветы сливы и персика, но, в конце концов, они возвращаются к своим корням. Ярко окрашены осенние кленовые листья, пышно разукрасившие деревья, но краса осени тоже недолговечна — она длится лишь до первого дуновения ветра… Грусть расставания быстро проходит! — И, сказав так, я осталась в храме одна. Храм Сияния Добра расположен не так красиво, как святилище Хатимана в столице или в Камакуре, но зато я узнала, что здесь было явление живого будды, и сердце исполнилось упования и веры. Я встречала утро и вечер, непрерывно твердя молитву, решив повторить ее десятикратно сто тысяч раз. [120] Проживал здесь некий Ивами из Такаоки, также носивший духовное звание, большой ценитель изящного,, постоянно слагавший стихи, любивший музыку. Придя к нему в гости вместе с другими паломниками и монахинями, я увидала поистине изысканное жилище, совсем неожиданное для деревенского жителя. Многое в здешнем краю дарило отраду сердцу, и я осталась в храме до осени. * * * Вплоть до восьмой луны я оставалась в горном краю Синано, ибо хотела на обратном пути увидеть осень на равнине Мусаси, но вот, наконец, покинула храм Сияния Добра. В краю Мусаси есть храм Асакуса, посвященный Одиннадцатиглавой Каннон. Все восхваляли чудотворную силу этого священного изваяния, мне захотелось побывать там, и я отправилась в храм Асакуса. Углубившись далеко в поле, я шла, раздвигая густые травы. Кругом рос только кустарник хаги, шафран и китайский мискант, такой высокий, что всадник верхом на лошади скрывался в зарослях с головой. Дня три пробиралась я сквозь эти травы, а им все не видно было конца. Чуть в стороне, у боковых тропинок встречался иногда дорожный приют, но в остальном место было безлюдно, позади и впереди только поле, равнина без конца и без края. Храм богини Каннон стоял на небольшом холме, тоже посреди поля, кругом ни деревца, поистине, как в песне, сложенной Ёсицунэ Фудзиварой: Далеко-далеко, где небо сливается с лугом, будто прямо из трав поднимается светлый месяц, озарив равнину Мусаси. Был вечер пятнадцатого числа, пора полнолуния. В этот вечер во дворце всегда звучали струны… Правда, со мной не было косодэ, полученного в дар от государя, — я поднесла его храму Хатимана в столице вместе с переписанными мною свитками Лотосовой сутры, и потому хоть и не вправе была сказать: Государев подарок со мной, придворное платье, Ароматы былые и ныне могу вдыхать я… но это не означает, что я забыла дворец, мои чувства не уступали глубиной чувствам человека, сложившего эти строчки… По мере того как сгущалась тьма, луна, поднимаясь над травянистой равниной, блестела все ярче, и светлые капли росы, висевшие на кончиках травинок, сверкали, как драгоценные камни. Вспоминаю, как встарь любовалась луной затененной из пределов дворца - а теперь запомню навеки эту ночь в печальном сиянье!… - думала я, едва не утопая в слезах. Созерцаю луну, что светит в безоблачном небе… Разве в силах моих позабыть, навсегда отринуть образ, в сердце запечатленный? Настало утро. Нельзя было до бесконечности оставаться в пустынном поле, и я ушла. * * * Наконец, я очутилась у реки Сумиды, переправилась на другой берег по большому, длинному мосту, похожему на мосты Киёмидзу или Гион в столице. Здесь встретились мне двое мужчин в чистом дорожном платье. — Скажите, где протекает речка Сумида? — спросила я. — Она перед вами! — услышала я в ответ. — А это мост Суда. В прежние времена здесь не было моста, приходилось переправляться на лодках, это было очень неудобно, поэтому построили мост. Сумида — ласковое название, хотя простой народ зовет эту речку «Суда»… На том берегу было когда-то селение Миёси, крестьяне сажали рис, но зерно не родилось, было много пустых колосьев. Однажды правитель края спросил, как называется это селение, и, услышав в ответ: «Миёси!», сказал: «Неудивительно, что рис не родится [121]!» Он приказал дать деревне новое название «Ёсида» — Хорошее Поле. После этого колос стал полновесным… Мне вспомнилось, что Нарихира вопрошал здесь «мияко-дори» [122] — Столичных птиц, но теперь у реки не было никаких птиц, и я сложила: Напрасно пришла я к тебе, о Сумида-река! Уж нет и в помине тех птиц, воспетых поэтом, что некогда здесь обитали… Над рекой клубился туман, застилая дорогу. Стемнело, я шла, погруженная в печальные думы, а высоко в небе, словно вторя моей печали, кричали перелетные гуси. Небо чуждых краев… Мне слезы глаза застилают. Слышу жалобный клич - будто спрашивает о минувшем у меня гусиная стая. Колодец Хориканэ, многократно воспетый в стихах, теперь бесследно исчез, на прежнем месте стояло лишь одно засохшее дерево… Мне хотелось пойти отсюда еще дальше, углубиться в восточные земли, но в печальном мире нашем есть преграды на каждом пути, и, передумав, я пошла в Камакуру, чтобы оттуда возвратиться в столицу. Время шло, в середине девятой луны я собралась в обратный путь. Люди, с которыми я близко сошлась за время жизни в Камакуре, жалели о предстоящей разлуке; один из них, самурай Иинума навестил меня вечером, накануне отъезда, и принес разное угощение. «Этот последний вечер нужно провести за сочинением стихов-цепочек!» — сказал он. Я была тронута его вниманием и умением ценить искусство поэзии. До поздней ночи мы занимались стихосложением. Помнится, как-то раз, в один из предыдущих вечеров, тоже посвященных поэзии, он спросил, известно ли мне, где находится «река Слез», и я ответила тогда, что не знаю. Теперь он снова спросил меня: «Так вы и в самом деле непременно должны уехать завтра?» — «Да, остаться никак не могу…» — ответила я, и тогда, прежде чем удалиться, он подал мне на подносе чарку сакэ, а на подносе было написано: Не ведал я прежде, что ложем реки Горьких слез рукав мой послужит - но и вчуже молвить не смею в час разлуки слово: «Помедли!» Пока я размышляла, надо ли послать ему вдогонку ответ и что написать, он вернулся, на этот раз — с подарком, дорожной одеждой. Это платье надев, с ним в дороге не расставайся - пусть хотя бы оно сохранит печальную память о недолгих отрадных встречах… Я вспомнила, что люди с неодобрением косились на наши частые встречи, а некоторые даже подозревали, будто между нами существуют какие-то особые отношения, и ответила: Из-за сплетен, наветов доселе печалилась я, обливаясь слезами, а в разлуке от слез горючих рукава и вовсе истлеют… Не то чтобы я особенно спешила в столицу, но в Камакуре оставаться тоже не собиралась и с рассветом пустилась в путь. Меня проводили очень сердечно, отправили назад в паланкине и по очереди сопровождали от одного постоялого двора до другого, так что путешествие продвигалось успешно и вскоре я прибыла в Сая-но Накаяму. Мне вспомнились стихи Сайге [123]: Разве подумать я мог, что вновь через эти горы пойду на старости лет? Вершины жизни моей - Сая-но Накаяма. И я сложила: Перевал позади, но печалюсь — едва ли придется в этой жизни хоть раз миновать мне, страннице, снова горы Сая-но Накаяма…* * * В краю Овари я пошла помолиться в храм Ацута. Всю ночь я провела в храме; паломники, молившиеся вместе со мной, рассказали, что пришли из Великого храма Исэ. «Стало быть, Исэ близко отсюда?» — спросила я, и они пояснили, что туда можно отправиться водным путем от пристани Цусимы. Я очень обрадовалась, что Исэ так близко, и хотела тотчас же ехать, но решила сперва завершить давнишний свой обет — переписку тридцати последних разделов сутры Кэгон — и пожертвовать рукопись в здешний храм Ацута. Я намеревалась продать все одежды, полученные в дар от разных людей в Камакуре, — конечно, они предназначали эти подарки для совсем другой цели! — и на вырученные средства некоторое время прожить при храме, занимаясь переписыванием священных текстов. Но главный жрец стал учить меня, как писать, докучать разными советами, указаниями… К тому же снова разыгрался мой старинный недуг. В таком болезненном состоянии я все равно не смогла бы трудиться над перепиской, и я вернулась в столицу. * * * Домой я вернулась, если не ошибаюсь, в конце десятой луны, но покоя не обрела — напротив, мне было тягостно оставаться в столице, и я отправилась в Нару. До сих пор все как-то не случалось побывать там, ведь я происходила не из семейства Фудзивара. Но теперь, когда я устала от дальних странствий, такое богомолье было как раз по силам, ведь Нара отстоит совсем недалеко от столицы. У меня не было там знакомых, я все время была одна. Прежде всего я пошла поклониться великому храму Касуга. Двухъярусные, увенчанные башней ворота и все четыре строения храма, крытые черепицей, выглядели поистине величаво. Посвист бури, веявшей с гор, мнился ветром, пробуждающим смертных от сна земных заблуждений, а воды, журчавшие у подножья горы, казалось, смывают скверну нашей грешной юдоли… В храме Вака-но-Мия я увидела жриц, молодых и изящных. Как раз в этот час лучи вечернего солнца озарили весь храм, заблестели на вершинах дерев, растущих на окрестных холмах, юные жрицы попарно исполняли священные пляски, и это было прекрасно! Эту ночь я провела в бдении на галерее храма, слушала, как пришедшие на молитву паломники распевают стихи, и на сердце у меня стало спокойней. Я глубоко постигла не только великое милосердие Будды, ради спасения людей снизошедшего в этот край, в пыль и прах нашей грешной земли, но сподобилась также уразуметь и промысел божий, ведущий смертных к прозрению через создание стихов, — «празднословных пустых речей и суесловья» [124], — как иногда готовы назвать поэзию. Предание гласит, что в давние времена епископ Синки, ученик преподобного Ринкая из монастыря Кофукудзи, очень сердился на грохот бубнов и звон колокольчиков, Долетавший из храма Касуга. «Если я когда-нибудь стану главой всех шести обителей Нары, — сказал он, — я на вечные времена запрещу бить в бубны и колокольцы!» Желание его исполнилось, он стал настоятелем всех монастырей Нары и тотчас же осуществил то, что давно замыслил, — запретил священные песни и пляски в храме Касуга. Тишина воцарилась за окрашенной в киноварь оградой, музыканты и танцовщицы погрузились в уныние, но, делать нечего, — молчали, положившись на волю божью. «Больше мне нечего желать в этой жизни, — сказал епископ. — Теперь буду ревностно молиться лишь о возрождении в грядущем существовании!» И затворившись в храме Касуга, он воззвал к богу, вложив в молитвы весь пыл своего благочестия. И светлый бог явился ему во сне и возгласил: «Я, всемогущий, ради спасения неразумных людей умерил свое сияние и добровольно окунулся в пыль и прах сего грешного мира, где жизнь сменяется смертью. Ныне велика моя скорбь, ибо, запретив звон бубнов и колокольцев, ты отдаляешь смертных от единения с Буддой! Я отвергаю твои молитвы, они мне неугодны!» С тех пор кто бы ни противился священным песням и танцам, как бы ни порицал их исполнение, музыка и пение в храме Касуга и поныне не умолкают. Когда мне рассказали об этом, душу охватило благоговение и на сердце стало спокойней. На следующее утро я посетила женский монастырь Лотос Закона, Хокэдзи, и встретилась с живущей там монахиней Дзякуэнбо, дочерью министра Фуютады. Мы говорили о печалях нашего мира, где все недолговечно, все бренно, и за жизнью неизбежно приходит смерть. На какое-то мгновение я даже ощутила желание тоже поселиться в такой обители, но я понимала, что не создана для спокойной и тихой жизни, всецело посвященной изучению святой науки, и, влекомая грешным сердцем, для коего, видно, еще не приспела пора прозрения, покинула обитель и отправилась в монастырь Кофукудзи. По дороге я набрела на усадьбу преподобного Сукэиэ, старшего жреца храма Касуга. Я не знала, чей это дом, и прошла было мимо; ворота выглядели так внушительно, что я приняла строение за какой-нибудь храм и вошла за ограду; оказалось, однако, что это не храм, а усадьба знатного человека. Прекрасное зрелище являли хризантемы, высаженные рядами наподобие изгороди. Они уже немного привяли, но все еще могли бы соперничать красотой с хризантемами, растущими во дворце. В это время ко мне подошли двое юношей. «Откуда вы?» — спросили они, и когда я ответила, что пришла из столицы, они сказали, что им стыдно за убогий вид увядших цветов… Речи их звучали изысканно. Это были сыновья Сукэиэ — старший Сукэнага, тоже жрец храма, и младший Сукэтоси, помощник правителя земли Мино. Вдали от столицы скитаюсь и слухи ловлю о тех, кто мне дорог — парк дворцовый напоминают хризантемы в россыпи росной… Дощечку с такими стихами я привязала к стеблю цветка и пошла было прочь, но хозяева увидали мои стихи, послали человека за мной вдогонку, заставили вернуться и оказали всяческое гостеприимство. «Побудьте у нас хотя бы недолго, отдохните!» — говорили они, и я, как то бывало и раньше во время моих скитаний, осталась на несколько дней в этом доме. * * * Храм Тюгудзи, посвященный принцу Сётоку [125], построен усердием его супруги, принцессы Оирацумэ. Я была растрогана, услышав рассказ об этом, и отправилась в этот храм. Настоятельницу, монахиню Синнёбо, я когда-то встречала во дворце. Как видно, она меня не узнала, может быть, потому, что стала уж очень стара годами, и я не стала называть себя, сказала только, что просто проходила, мол, мимо, вот и зашла. Не знаю, за кого она меня приняла, но встретила очень ласково; в этом храме я тоже осталась на день-другой. Оттуда я направилась в храм Хорю и в храм Лес Созерцания, Дзэнриндзи, иначе называемый Тайма. С благоговением выслушала я рассказ, записанный в анналах этого храма: «Одна из здешних монахинь, благородная Тюдзё, дочь министра Тоёнари Фудзивары, мечтала увидеть живого Будду. Однажды к ней явилась незнакомая монахиня. „Дайте мне десять связок лотосовых стеблей, — сказала она, — и я сотку из них картину рая во всем его несказанном великолепии!“ Получив стебли, она надергала из них нити, прополоскала нити водой, взятой из свежевыкопанного колодца, и они сами собой окрасились в пять цветов. Когда нити были готовы, явилась другая женщина, попросила наполнить светильник маслом и за время между часом Вепря и часом Тигра [126] соткала картину, после чего обе женщины удалились. «Когда же я снова увижу вас?» — спросила Тюдзё, и женщины ответили: Великий Кашьяппа[127] в старину Праведных поучал, Затем бодхисаттва Хооки Обитель здесь основал. Ты к Чистой земле стремилась душой - Ныне из наших рук Прими эту мандалу[128] и молись! Избавлена будешь от мук. С этими словами женщины взмыли в небеса и улетели в сторону запада [129]». Надгробие принца Сётоку, сложенное из камней, выглядело величественно, с волнением взирала я на эту могилу. В храме как раз шла переписка Лотосовой сутры, я обрадовалась благому совпадению и, прежде чем уйти, поднесла одеяние на нужды храма. Так переходила я от одного святого места к другому, а тем временем подошел новый год. * * * Во вторую луну 4-го года Сёо [130] я вернулась в столицу и по дороге зашла помолиться в храм Хатимана, в Ива-Симидзу. Путь от Нары неблизкий, я пришла туда, когда день уже клонился к вечеру. Поднявшись на холм Кабаний Нос, Иносака, я подошла к храму. В пути мне встретился спутник — карлик, уроженец края Ивами, он тоже направлялся на богомолье. Мы пошли вместе. — За какие грехи, свершенные в прошлой жизни, вы родились таким калекой? — спросила я. — Известно ли вам об этом? Беседуя, мы приблизились к храму: я увидала, что ворота, ведущие к павильону Баба-доно, открыты. Их всегда открывали, когда туда приезжал главный смотритель, и я уже хотела пройти мимо, ибо никто, разумеется, не уведомил меня, что сегодня сюда пожаловал государь Го-Фукакуса. Вдруг ко мне подошел человек, похожий на придворного слугу. — Пожалуйте в павильон Баба-доно! — сказал он. — Кто приехал туда? И за кого меня принимает? Странно!… Может быть, вы ошиблись, зовут не меня, а этого карлика? — спросила я. — Нет, никакой ошибки тут нет, — ответил слуга. — Зовут именно вас. С позавчерашнего дня здесь пребывает прежний государь Го-Фукакуса. Слова замерли у меня на устах. Мы не виделись столько лет! Конечно, в глубине сердца я всегда помнила государя: в минувшие годы, перед тем как уйти от мира, я приходила к нему проститься, моя тетка Кёгоку устроила эту встречу, и я считала, что видела его тогда в последний раз в жизни… Я была уверена, что никто не может узнать прежнюю Нидзё в этой монахине, облаченной в изношенную черную рясу, иссеченную инеем, снегом, градом… «Кто опознал меня?» — думала я, все еще не в силах уразуметь, что меня зовет сам государь. Наверное, кто-нибудь из женщин свиты подумал: «А ведь похожа… Конечно, это не Нидзё, но все-таки позовем ее, дабы убедиться, что мы ошиблись…» Пока я так размышляла, прибежал еще один человек, самурай из дворцовой стражи, и принялся торопить: «Скорей! Скорей!» Больше у меня не нашлось отговорок, я пошла к павильону и остановилась в ожидании у раздвижных дверей на веранде северного фасада. Внезапно из-за дверей раздался голос: «Не сиди там, так тебя скорее могут заметить!»; знакомый голос этот ничуть не переменился за долгие годы. Сердце в груди забилось, я была не в силах двинуться с места, но государь опять сказал: «Иди же сюда, скорее!» Медлить было бы неприлично, и я вошла. — Право, я заслужил похвалу! Сразу узнал тебя! Теперь ты видишь мою любовь… Сколько бы лет ни прошло, мое сердце не забыло тебя! — сказал государь. Он говорил еще о многом — о делах давно минувших, о событиях недавних, о том, что связь между мужчиной и женщиной, увы, неподвластна только велению сердца… Меж тем короткая ночь подошла к концу. Вскоре стало совсем светло. — Сейчас я затворился здесь по обету, нужно строго соблюдать весь устав, но мы обязательно снова встретимся как-нибудь на досуге… — сказал он вставая, снял с себя три косодэ и подал мне, говоря: — Это тебе на память мой тайный дар! Носи не снимая! Эта любовь, эта забота заставила меня забыть обо всем — о прошлом и будущем, о мраке грядущего мира, все-все забыла я в ту минуту. Никакими словами не выразить скорбь, сдавившую сердце. А ночь меж тем безжалостно рассвела, государь сказал: «До свидания!» — прошел в глубину покоев и затворил за собой раздвижные перегородки. Как напоминание о нем остался лишь аромат дорогих курений, этот знакомый запах пропитал и мою одежду, как бы свидетельствуя, что я и впрямь была рядом с ним, совсем близко. Казалось, моя черная ряса насквозь пропахла благоуханием… Монашеская одежда чересчур бросалась в глаза, я заторопилась, кое-как надела под низ подаренные государем косодэ и покинула павильон. Наряд златотканый мы вместе на ложе любви стелили когда-то - а теперь лишь от слез бесплодных черной рясы рукав намокает… в слезах шептала я, унося в сердце дорогой образ. Мне казалось, я сплю и вижу сон, сон во сне… Ах, как хотелось мне остаться здесь, в храме, хотя бы еще на день, снова встретиться с государем хоть один-единственный раз! Но, с другой стороны, ведь я уже не та, что была, я превратилась в изможденную, худую монахиню в убогой черной одежде; он позвал меня, повинуясь внезапному порыву, и поэтому вынужден был ко мне выйти, а теперь, конечно, жалеет: «Позвал, не подумавши, и напрасно!…» Я должна понять это и не оставаться назойливо торчать здесь, как будто жду вторичного приглашения… Только глупая женщина способна так поступить. Разумом смирив сердце, я решила возвратиться в столицу. Нетрудно понять, что творилось при этом у меня на душе! Мне захотелось еще раз увидеть государя, посмотреть, как он идет на молитву, хотя бы издали бросить взгляд. Из опасения, как бы черная ряса снова не остановила его внимание, я надела сверху одно из полученных в дар косодэ и стояла в толпе, замешавшись среди других женщин. По сравнению с прошлым, государь очень переменился, я с волнением смотрела на его изменившийся облик. Тюнагон Сукэтака вел его за руку, когда он всходил по ступеням в храм. — Мне становится тепло на душе, как подумаю, что теперь мы оба, и ты и я, носим одинаковую монашескую одежду… — еще звучали в моих ушах слова, сказанные при вчерашнем свидании. О разном говорил он, вспомнил даже то время, когда я была малым ребенком, а на мокром от слез моем рукаве, казалось, остался запечатленным дорогой образ. Я покинула Гору Мужей, храм Хатимана, шла по дороге на север, в столицу, а душа моя, казалось, осталась там, на Горе. * * * Мне не хотелось долго оставаться в столице; решив на сей раз уж непременно выполнить давнишний свой обет — закончить переписку сутры Кэгон, начатую в прошлом году, я снова отправилась в храм Ацута. Я проводила ночь в бдении, когда, около полуночи, над храмом вспыхнуло пламя. Легко представить себе шум и переполох, поднявшийся среди служителей храма. Огонь так и не удалось погасить — уж не потому ли, что сам бог наслал тот огонь, смертные были не в силах его одолеть? В один миг храм вознесся ввысь, к небесам, обратившись в бесплотный дым. Когда рассвело, сбежались умельцы-плотники, дабы заново отстроить святыню, ставшую пеплом. Старший жрец обошел пожарище. Среди строений храма имелся павильон — его называли «Неоткрываемым»; в эру богов его собственноручно построил Ямато Такэру, сам некоторое время там пребывавший. Что ж оказалось? Рядом с еще дымившимся каменным основанием стоял деревянный лакированный ларец шириной в один, а длиной в четыре сяку. Удивленные люди сбежались взглянуть на это чудо. Старший жрец, особенно причастный божеству, приблизившись, взял ларец, чуть приоткрыл, взглянул и сказал: — В красных парчовых ножнах хранится здесь нечто — очевидно, священный меч! — И с этими словами, открыв Павильон Меча, поставил туда ларец. Но вот что самое удивительное — в ларце оказалось послание, уцелевшее в пламени. Я слышала, как это послание читали вслух. Оно гласило: «Бог сего храма, Ямато Такэру, родился в десятом году после восшествия на престол имератора Кэйко. Император повелел ему усмирить варваров эбису на востоке страны. Перед тем как отправиться в край Адзума, на восток, Ямато Такэру пришел в храм Исэ проститься с великой богиней Аматэрасу, и оракул великой богини возвестил: „В прошлом, до рождения в облике человека, ты был великим богом Сусаноо. Одолев восьмиглавого змея в краю Идзумо, ты извлек из его хребта сей меч и преподнес мне. Ныне возвращаю его тебе вместе с ножнами. Обнажи его, если жизни твоей будет грозить опасность!“ С этими словами ему вручили меч и парчовые ножны. В краю Суруга, в охотничьих угодьях, на равнине Микарино, враги пустили в поле огонь, чтобы погубить Ямато Такэру. Внезапно меч, которым он был опоясан, сам собой выскочил из ножен и пошел косить траву на все четыре стороны. Ямато Такэру достал лежавший в ножнах кремень, высек огонь, пламя побежало на врагов, помрачило им взор, и они погибли все до единого. С тех пор это поле называют Якид-зуно — Горелое, а меч получил название „Коси-Трава“ [131]. Я слушала, как читали это послание, вспомнила вещий сон, некогда мне приснившийся, и душу охватил благоговейный восторг. * * * В обстановке суматохи и треволнений, причиненных пожаром, невозможно было спокойно трудиться над перепиской сутры, и я решила отправиться к святилищу великой богини Аматэрасу в Исэ, воспользовавшись удобной морской переправой Цусима. Было начало четвертой луны, деревья покрылись зеленой листвой, вид был чудесный. Прежде всего я пошла к Внешнему храму. Здесь, в Ямада-но хара, роща криптомерии и впрямь вызывала желание дождаться первого кукования кукушки, как писал о том Сайге: Пусть не слышно еще твоих песен в тени криптомерии - я тебя подожду, о кукушка, в роще зеленой подле храма Ямада-но хара! Я увидела большое здание, предназначенное для жрецов разных рангов, — перед началом богослужения они совершали здесь обряд очищения. Мне говорили, что в храмы Исэ не допускают буддийских монахов и монахинь в их черных рясах, и потому, не зная как быть, я спросила, где и как мне поклониться богине. — Вы можете пройти до вторых ворот и в большой двор за воротами… — сказал один из жрецов. Все кругом выглядело очень величественно. Из помещения вышло несколько человек, судя по одежде — жрецов. «Откуда вы?» — обратились они ко мне. «Я пришла из столицы в поисках благодати…» — ответила я. — Вообще-то буддийская ряса не должна бывать здесь, — сказали они. — Но вы, как видно, устали, поэтому боги простят нас. — Меня пригласили войти в дом и обошлись со мной приветливо и любезно. — Пойдемте, я покажу вам храм. Внутрь входить запрещается, но вы сможете поклониться богине издали, — сказал один из жрецов. Мы прошли к священному пруду, над которым склонились ветви вековых криптомерий, здесь жрец торжественно совершил обряд очищения и удалился, держа в руках ритуальный священный жезл. «Увы, душа моя так греховна, что навряд ли этот обряд способен ее очистить…» — с грустью думала я. Перед тем как уйти к себе, в маленькую хижинку неподалеку от храма, которую мне удалось отыскать, я спросила, кто тот добрый человек, который сопровождал меня. — Меня зовут Юкитада, я третий помощник главного жреца, в моем ведении находится все хозяйство храма, — ответил один из моих собеседников. — А тот, кто сопровождал вас к священному пруду — Цунэёси, младший сын первого помощника. Тронутая добротой жрецов, я сложила стихотворение, написала его на куске священной бумаги и послала жрецам, привязав письмо к ветке священного дерева «са-каки»: Милосердным богам, нисходящим на грешную землю, верно служите вы - оттого и снисходите, верно, к бедной страннице в черной рясе… Ответ Юкитады гласил: Для ничтожных жрецов, принесших обет состраданья, все на свете равны - как для игл вечнозеленых в этой роще Ямада-но хара…* * * Я провела семь дней в молитвах при Внешнем храме, стараясь постичь великую тайну — смысл собственного существования. Жрецы то и дело присылали мне свои стихи, то и дело устраивали поэтические собрания, где мы слагали стихотворения-цепочки. Заниматься поэзией было отрадно, но здесь, как и в любом синтоистском храме, негде было читать сутру, совершать буддийские обряды. В нескольких те [132] от храмов Исэ находилась, однако, маленькая буддийская кумирня — Услада Закона, Хораку-ся. Я провела там целый день, читая молитвы, а когда стемнело, попросилась на ночлег в небольшой монастырь Каннон-до, тут же, поблизости, где обитало несколько буддийских монахинь, но они резко мне отказали и безжалостно выставили за дверь. Отчего же у вас не нашла я ни капли участья? Разве суетный мир не отринула я душою, в рясу черную облачившись?… Отломив ветку вечнозеленого дерева, растущего возле входа, я привязала к ней свое стихотворение и послала монахиням. Ответных стихов они не прислали, но тотчас же позвали назад и оставили ночевать. С этой ночи мы подружились. По прошествии семи дней я собралась ко Внутреннему святилищу. Цунэёси, жрец, сопровождавший меня в первый день пребывания в Исэ, прислал мне стихотворение: Ненадолго в сей храм заглянули вы гостьей случайной но едины сердца, коль пленила их прелесть песен, скорбна мысль о скорой разлуке! Я ответила: Пусть бы даже была я здесь не случайною гостьей - что печалиться зря! Ведь ничто в этом бренном мире неизменным не остается…* * * Жрецы Внутреннего святилища отличались особым пристрастием к поэзии. Они уже прослышали, что во Внешнем храме остановилась на богомолье поэтесса, и ждали меня — со временем, дескать, эта поэтесса обязательно придет на поклонение и во Внутреннее святилище… Я немного смутилась, узнав об этом, но делать было нечего, и я распростилась с Внешним храмом. Я поселилась в местности, которая зовется Ямадой. Рядом находилось жилище одной благородной дамы. В один прекрасный день молодая служанка принесла мне от нее послание: Довелось мне узнать, что прибыли вы из столицы, - и от вести такой стало вдруг отрадно и грустно, на рукав слезинка упала… Эта дама была вдовой Нобунари, жреца второго ранга. В письме говорилось, что она непременно навестит меня. Я ответила: О минувших годах вы, должно быть, хотите услышать, но лишь вспомню тот мир, как от боли сжимается сердце - я ответить, увы, не в силах… Летней ночью я пошла во Внутреннее святилище, когда луна еще не показалась на небосводе. Сюда тоже не допускали паломников в черных буддийских рясах, я смотрела на храм издали, с берега священной речки Мимосусо. Вокруг святилища богини были во множестве расставлены деревья «сакаки», и, кроме того, его окружала ограда в несколько рядов, так что оно казалось далеким и неприступным, но когда я увидела горизонтально срезанные концы балок, скрещенных на фронтоне святилища, в знак того, что здесь, именно в этом храме, охраняется благополучие императора, я невольно была взволнована, и молитва «Да пребудет здравым и невредимым драгоценное тело!» сама собой невольно слетела с уст. Не иссякла любовь, чье начало сокрыто во мраке! Пусть на веки веков драгоценная жизнь продлится - о тебе я молюсь, как и прежде… Вея прохладой, пронесся порыв божественного ветра, плавно струились воды реки Мимосусо. Из-за горы Богов Камидзи, позади храма, взошла луна, мне казалось, она сияет здесь особенно ярко и свет ее виден далеко окрест, даже за пределами нашей страны… Благополучно завершив поклонение богине, я пошла прочь и, проходя мимо строений, в которых жили жрецы, увидела, что в покоях главного жреца Хисаёси все ставни закрыты, — в ярком лунном свете его жилище выглядело удивительно печальным. «А ведь считается, что Внешний храм посвящен богу Луны…» — подумала я и сложила: Отчего же луну вы в жилище впустить не хотите, ставни плотно прикрыв? Знаю, что в святилище солнца службу правите вы — и все же!… Я написала стихотворение на священной бумаге, привязала к ветке дерева «сакаки», оставила на веранде дома и вернулась к себе. Не знаю, сам ли Хисаёси нашел мое послание, но его ответ, тоже привязанный к ветке «сакаки», гласил: Мог ли я хоть на миг пренебречь сиянием лунным, путь лучам преградив? Оттого не открылись ставни, что у старца сон слишком крепок…* * * Я провела здесь семь дней, а когда собралась уходить, спросила — где находится бухта Футами, которая некогда пришлась по сердцу богине? «Хорошо, мы вас туда проводим», — гласил ответ, и мне любезно дали в провожатые младшего жреца Мунэнобу. Мы пошли вместе, и я увидела все прославленные места — Чистое Взморье, где совершают очищение паломники, знаменитые сосны Макиэ на берегу бухты Футами, огромную скалу, которую бог Грома расколол пополам одним пинком ноги, увидела храм на побережье, посвященный богам-супругам Саби — здесь они приветствовали богиню Ямато-химэ. Дальнейший путь мы продолжили по воде, в лодке, по дороге осмотрели острова Тоси, Госэн и Тоору. У острова Госэн во множестве добывают съедобные водоросли, жрецы храмов Исэ приезжают сюда собирать эти водоросли, которые подносят затем как ритуальное угощение великой богине Аматэрасу… Отсюда произошло и название острова — Госэн, «подношение». А остров Тоору — «Проезжай!» — получил свое название оттого, что представляет собой гигантскую скалу, часть которой размыло море, так что посреди острова образовался как бы пролив. Лодка плывет по этому проливу, а сверху, наподобие огромной кровли, нависает скала. Безбрежное море простирается вдаль, вид чудесный! В храме Коасакума, одном из двадцати четырех, подведомственных храмам Исэ, хранилось священное зеркало, изготовленное богом Литейщиком для великой богини Аматэрасу, дабы богиня видела в нем свой отраженный облик, но злоумышленники похитили зеркало и погрузили его на дно пучины. Но зеркало отыскали и снова вернули в храм. Тогда богиня возвестила через оракула: «Даю обет спасти все живущее в этом мире, вплоть до существ, одетых в чешую!» Как только она это сказала, зеркало само вышло из храма и явилось на вершине скалы. На этой скале растет одинокое дерево — дерево сакуры. Когда волны прилива вздымаются чересчур высоко, зеркало переходит с земли на верхушку дерева, в остальное же время пребывает на скале. Мне стало отрадно на сердце, когда я услышала о клятве богини спасти все живые существа в нашем мире, захотелось остаться здесь на день-другой, помолиться в тишине и покое, и я осталась в местечке Сиоай, найдя приют в доме главного жреца храма. Ко мне отнеслись очень приветливо, на душе у меня было хорошо и спокойно, я провела здесь несколько дней. Мне сказали, что бухта Футами особенно прекрасна при лунном свете, и вместе с несколькими женщинами я отправилась на морской берег. Поистине, слова бессильны передать прекрасное зрелище, исполненное очарования! Мы провели на побережье всю ночь и вернулись только с рассветом. Не забыть мне вовек этой ночи в бухте Футами - предрассветной порой неизбывной луны сиянье озаряет берег и волны… Я никак не ожидала, что о моем пребывании в этих местах стало известно во дворце государя. Очевидно, это случилось потому, что одна из придворных дам, Тэрудзуки, служившая при трапезной, доводилась родственницей главному жрецу храма Исэ. И вот я неожиданно получила от нее письмо. Удивленная, я развернула послание — оказалось, что эта Тэрудзуки подробно передает мне чувства и слова государя: «Пристрастившись к луне, сияющей над бухтой Футами, ты, конечно, совсем забыла о дворце… Мне хотелось бы вновь побеседовать с тобой, как в прошлый раз…» Волнение переполнило мою душу, я была сама не своя. Как могу я забыть лик луны, что мне воссияла там в покоях дворца! В чужедальних краях повсюду предо мною твой светлый образ… - ответила я. Оставаться здесь бесконечно было нельзя, я вернулась во Внешний храм и решила возвратиться оттуда в храм Ацута, чтобы продолжить мой труд — переписку сутры, ибо суматоха, вызванная пожаром, там, конечно, давно уже улеглась. Мне было грустно расставаться с храмами Исэ, и я сложила: На божественный путь направь меня, храм Вата рай, - до конца моих дней, буду я к тебе обращаться в жизни суетной, многотрудной… В день, когда я уже собралась в путь, рано утром мне принесли из Внутреннего храма письмо от главного жреца Хисаёси: «Я глубоко сожалею о Вашем отъезде. Непременно снова посетите нас на праздниках в девятой луне!» Тронутая его вниманием, я ответила: Я надеюсь, что вас смогу в долголетье счастливом с государем сравнить - и когда— нибудь снова мы будем любоваться полной луною… Поздним вечером мне опять принесли от него письмо. «Не знаю, о чем ваши заветные думы и мольбы, другим это знать не дано, но не могу не ответить на ваше стихотворение, в котором, прославляя государя, вы желаете счастья также и мне», — писал он. К письму были приложены подарок: два куска шелка, которым славится местность Исэ, и стихотворение: Новых встреч под луной буду ждать я, терпенья исполнясь, ваши строки храня - вместе с соснами вековыми за священной оградой храма… Чтобы поспеть к первой лодке, отплывающей ранним утром, я еще накануне пришла в селение, именуемое Ооминато — Большая Гавань. Я прилегла ненадолго вздремнуть в убогой хижине солевара, и мне невольно вспомнились слова древней песни: Пусть меня ожидает Простор морской Или кручи, где гнезда бакланы вьют, Только бы быть с тобой!, Острова, куда кит заплывает порой, Или степи, Где тигры свирепые ждут, Только бы быть с тобой! А я?… Сколько бы я ни ждала, не будет мне утешения, в какую бы даль ни забрела — нет надежды на встречу… Еще не рассвело, когда я покинула хижину, и тут мне принесли письмо от жреца Цунэёси. «Посылаю письмо, которое написал еще тогда, когда вы пребывали во Внутреннем святилище, но вовремя не отправил… О, как горько теперь даже слышать про бухту Наруми! Ведь туда по волнам вы отправитесь, нас покинув, - я рукав слезой орошаю…» Я ответила: Пусть мы знали давно, что нас ожидает разлука, но настал этот час - и теперь на пути к Наруми не от волн рукава промокли…* * * В храме Ацута полным ходом шла постройка — восстанавливали сгоревший храм, кругом все были поглощены работой, но мне не хотелось опять откладывать переписку сутры, и я все-таки добилась, чтобы мне отвели помещение, где завершила, наконец, переписку последних тридцати свитков сутры Кэгон. Эти свитки я поднесла в дар храму. Церемонией подношения руководил неприметный провинциальный монах, похоже было, что он сам толком не понимает смысл того, что совершает, но я позаботилась, чтобы все обряды были соблюдены, в том числе — исполнение музыки для утехи богов-хранителей сутры. Затем я вернулась в столицу. После неожиданной встречи с государем на Горе Мужей, Отокояма, — встречи, которую я не забуду даже в грядущем потустороннем мире, — государь через близкого мне человека то и дело снова звал меня, приглашал к себе; я была ему благодарна от всей души, но пойти не решалась. Так бесплодно шли дни и луны, сменился год, уже наступила девятая луна следующего 5-го года Сёо. [133] Государь любил бывать в загородном дворце Фусими, там дышалось ему привольней.' «Здесь никто не узнал бы о нашей встрече…» — писал он мне. Помнится, я решила тогда, что и впрямь туда бы можно пойти, и, по всегдашней своей слабости, не в силах противиться зову сердца, все еще хранившего память о первой любви, тайно пошла во дворец Фусими. Меня встретил доверенный человек и повел, указывая дорогу. Это было забавно — ведь я и без него знала здесь все входы и выходы. В ожидании государя я вышла на высокий балкон зала Девяти Будд и огляделась вокруг. Река Удзи катила внизу печальные волны. Я смотрела на них со слезами волнения, и мне вспомнились стихи: Так ярко сияет над бухтой Акаси луна порой предрассветной, что лишь волны, гонимые ветром, и напомнят про мглу ночную… Около полуночи государь вышел ко мне. Я глядела на его неузнаваемо изменившийся облик, озаренный ярким светом луны, сиявшей на безоблачном небосводе, и слезы туманили взор, мешая ясно увидеть его лицо. Он говорил о многом, а я слушала, как он вспоминал минувшие времена, начиная с той поры, когда я малым ребенком сидела у него на коленях, и вплоть до того дня, когда, покинув дворец, навсегда с ним рассталась. — Наша жизнь полна горя, так оно и должно быть, ибо мы живем в мире скорби… Но все же почему ты ни разу не пришла, не пожаловалась на свою тяжкую участь? — спросил он. Но о чем бы я стала жаловаться, если не о том, что он забыл меня, бросил, обрек на скитания по свету? А об этом горе, об этой обиде кому я могла поведать? И кто бы меня утешил? Но открыто высказать все, что было на сердце, я не могла и лишь с волнением слушала его речи. С горы Отова доносился жалобный клич оленя, колокольный звон в храме Фусими возвестил приближение утра. И колокол гулкий, и трубный олений призыв меня вопрошают - о чем под небом рассветным проливаю сегодня слезы?… Рассвело, и я ушла, унося глубоко запечатленный в сердце облик государя, и рукава мои были влажны от слез. Когда я уходила, государь сказал: — Хотелось бы снова встретиться с тобой такой же лунной ночью, пока я еще живу в этом мире… Но ты как будто вовсе не стремишься к свиданиям, все время твердишь только о встрече на том свете, в раю… Отчего это? Какой зарок ты дала в душе? Дальние странствия на восток страны или даже в Танскую землю — обычное дело для мужчин, но женщинам, я слыхал, не под силу столь трудные путешествия, для женщин в дороге слишком много преград… Кто же твой спутник, вместе с тобой бегущий прочь от скорбного мира? С кем ты заключила союз? Не может быть, чтоб ты странствовала одна! Из твоих рассказов я заключаю, что люди, с которыми ты обменивалась стихами, не просто первые встречные, случайные спутники, обычные любители поэзии танка… Наверное, вас связывали тесные узы, соединяющие женщину и мужчину… Иначе не может быть, ведь на твоем пути встречалось так много мужчин… — упорно выпытывал государь. — С тех пор как, покинув девятивратную [134] столицу, окутанную весенней дымкой, я пошла бродить сквозь туманы, — ответила я, — нет у меня пристанища, где я могу хотя бы на одну ночь спокойно преклонить голову. Ибо сказано: «Нигде не обрящете вы покоя!» И еще сказано: «О деяниях, свершенных в прошлом, узнаешь по воздаянию в нынешней жизни!…» Теперь я наконец поняла, что все мои горести — не что иное, как возмездие за грехи, свершенные в былых воплощениях. Союз, однажды расторгнутый, вновь заключить невозможно! Я родилась в семье Минамото, ведущей свой род от великого Хатимана, но тем не менее знаю — здесь, в этом мире, мне больше не видеть счастья… И все же, придя в восточные земли, я прежде всего поклонилась святилищу Хатимана, великого бодхисаттвы, на Журавлином Холме, Цуругаока. Я просила об исполнении заветной моей мечты — о воскресении к жизни вечной в раю, об искуплении моих грехов. Я говорю вам чистую правду, ибо недаром сказано: «Только правдивые сподобятся благодати!» Я исходила земли Востока, была всюду, вплоть до равнины Мусаси, до речки Сумиды, но за все это время ни одной ночи не провела в любовном союзе. Ибо согреши я хоть один-единственный раз, священная триада бодхисаттв в храме на Журавлином Холме навеки отвергла бы меня, изгнав из числа живых созданий, спасти которых эта троица клятвенно обещала, — я навсегда погрузилась бы в глубину преисподней, в ад Бесконечный! Если бы я заключила любовный союз во время паломничества к святыне Исэ у чистых вод речки Исудзу, если бы привязалась там к кому-нибудь сердцем, великий Дайнити-Нёрай, владыка и спаситель обоих миров, Телесного и Духовного, в тот же миг обрушил бы на меня свою кару! Стихи об осенних хризантемах, что сложила я в Наре, у подножья горы Микаса, возникли просто в порыве чувств, под впечатлением минуты. Если бы там, в Наре, я вступила в любовную связь, прилепилась бы к кому-нибудь сердцем, великий бог Касуга, охраняющий все четыре стороны света, отвернулся бы от меня, лишив бы защиты. Тогда напрасны стали бы все испытания, которым я себя подвергала, в удел мне достались бы лишь тяжкие муки в подземном мире! Я потеряла мать в раннем детстве, двух лет от роду, даже лица ее не упомню; пятнадцати лет лишилась отца. С тех пор я всегда оплакивала покойных родителей, рукава до сих пор не просохли от слез, пролитых об их безвременной смерти. Но милосердие государя утешило мое юное сердце, в моем сиротстве я, недостойная, была согрета вашей заботой. Когда же я стала взрослой, вы были первым, кто сказал мне слова любви, — могла ли я не ответить всем сердцем на ваше чувство? Даже неразумной скотине ведома благодарность, стало быть, будучи человеком, я тем паче не могу забыть любовь, которой вы меня одарили! В раннем детстве ваша доброта была мне дороже света луны и солнца, а когда я выросла, вы стали мне роднее и ближе матери и отца. Много лун, много лет миновало с тех пор, как мне пришлось неожиданно вас покинуть. Но с тех пор, случайно увидев ваш выезд или посещение храма, я всякий раз проливала слезы тоски о прошлом, а в дни присвоения новых чинов и званий больно сжималось сердце при виде процветания других семейств, возвышения моих прежних товарок. Смирив тщеславные заблуждения, я бродила по всей стране в надежде, что странствия помогут развеять пустые думы, осушат бесполезные слезы. Да, я бывала среди мужчин, случалось, ночевала в кельях монахов. Мы обменивались стихами, наслаждались высоким искусством стихосложения — у таких людей я живала подолгу, и злые языки нередко судачили на мой счет, сомневаясь, что за дружба нас соединила? Злых людей на свете — без счета, много их и в столице, и в дальних пределах. Я слыхала, случается даже, что, встречая паломниц, смиренно протягивающих руку за подаянием, они склоняют их против воли к неправедному союзу… Не знаю, может быть, мне просто ни разу не встречались такие люди, но только я всегда стелила в изголовье лишь свой одинокий рукав… Если бы здесь, в столице, нашелся человек, с которым я могла бы соединить рукава, возможно, мне стало бы теплее холодной ночью, когда с гор веет студеный ветер, но такого друга у меня нет. Оттого провожу я весенние дни под сенью цветущей сакуры, а осенью ночую среди багряной листвы, в пустынных полях, где охапка травы служит мне изголовьем, и горюю, слыша замирающий звон цикад — ведь их участь так сходна с моей судьбой! — Что ж, возможно, что, обходя храм за храмом, творя молитвы, ты и впрямь блюла чистоту, оттого ты и призываешь богов в свидетели… Но в столице… Говоря о своей жизни в столице, о богах, ты ничего не сказала… Не потому ли, что среди старых твоих знакомцев отыскался человек, к которому ты вновь возвратилась? — снова стал пытать меня государь. — Навряд ли мне суждено еще долго прожить на свете, но сейчас мне нет еще и сорока лет… Не знаю, что будет дальше, но до сегодняшнего дня мне не встретился такой человек ни среди старых, ни среди новых друзей. Если я сказала неправду, пусть понапрасну пропадут все две тысячи дней, что я провела за чтением Лотосовой сутры, на которую единственно уповаю, пусть пойдут прахом все мои труды по переписке сей святой сутры, пусть они приведут меня после кончины вместо райской обители лишь к Трем сферам зла! Если я сказала неправду, пусть не будет мне блаженства в потустороннем мире, пусть я буду вечно терпеть мучения в аду Бесконечном, так и не увидев светлой зари, когда будда Майтрейя снова сойдет на землю! Услышав мои слова, государь долго молчал. — Поистине, никогда не следует ничего решать, полагаясь только на собственное суждение…— наконец сказал он. — После смерти твоей матери и кончины отца я один был обязан заботиться о тебе. Но вышло по-другому, мне казалось — из-за того, что ты по-настоящему меня не любила… А ты, оказывается, предана мне так глубоко! Теперь я вижу, что сам великий бодхисаттва Хатиман свел нас в тот раз в своем храме, чтобы я, наконец, узнал, как сильно ты меня любишь! Меж тем луна, склонившись к западу, скрылась за краем гор, взошло солнце и засияло ярче с каждой минутой. Я поспешила уйти, чтобы не привлекать внимания своей черной одеждой. — Непременно встретимся снова в ближайшее время! — сказал государь; никогда не забуду звук его голоса, он будет раздаваться в моих ушах даже в потустороннем мире! После возвращения государя в столицу ко мне в дом неожиданно явился человек, доставивший мне от него щедрый подарок. Благодарность переполнила мое сердце. Ласковые слова государя и то уже согрели мне душу, даже мимолетное его сострадание подарило мне радость. Что же говорить о такой сердечной заботе? Я не знала, что делать от счастья! Давно уже порвалась моя связь с государем, давно не оказывал он мне никакого внимания, я уж и думать об этом забыла, но оказалось, что в сердце его все еще сохранилась жалость ко мне — пожалуй, так следует назвать это чувство… — думала я и снова вспоминала все, что соединяло нас в прошлом. Свиток пятый Ицукусиму, храм в краю Аки, в давние времена посетил император Такакура [135], он прибыл морем, на корабле; меня манило морское странствие, хотелось пройти по его следам, по белопенным волнам, и я решила отправиться на богомолье в Ицукусиму. Как повелось, я села в лодку в селении Тоба, спустилась вниз по речке Ёдо и в устье пересела на морское судно. Робость невольно проникла в сердце, когда вверилась я жилищу на волнах… Услышав, как люди на корабле толкуют: «Вот бухта Сума!…», я вспомнила, как в древности тосковал здесь в изгнании тюнагон Юкихира [136], и захотелось спросить хотя бы у ветерка, пролетавшего над заливом, где же стояла его одинокая хижина… На ночь судно причалило к берегу. Было начало Девятой луны; в увядших, побитых инеем зарослях слабо, прерывисто звенели цикады, а откуда-то издалека долетал к изголовью неумолчный стук — то в окрестных селениях отбивали ткани деревянными колотушками. Приподняв голову, я невольно прислушивалась к этим унылым звукам, без слов передававшим печальную прелесть осени. Утром, когда я проснулась, мимо проплывали суда, скрываясь в неведомой дали, как тот корабль, о котором сложена старинная песня: Я вослед кораблю, что за островом в бухте Акаси предрассветной порой исчезает, туманом сокрытый, устремляюсь нынче душою… Куда плывут они — кто знает?… Вот оно, грустное очарование плавания по морям… Когда наше судно проплывало мимо бухты Акаси, мне показалось, я впервые по-настоящему ощутила, что было на сердце у блистательного принца Гэндзи, когда, тоскуя о столице, он обращался в стихах к луне: Месяц, чалый скакун, ты ночью осенней сквозь тучи мчись в далекий дворец, чтобы там хоть на миг увидеть милый лик, меня покоривший!…[137] Так плыли мы все дальше и дальше, и вскоре наш корабль пристал к берегу в гавани Томо, что в краю Бинго. Это очень оживленное место, а неподалеку есть там маленький остров, именуемый Тайгасима. Здесь живут покинувшие мир девы веселья, выстроив в ряд хижины-кельи. Все они родились в семьях, погрязших в грехе, и сами тоже жили в плену пагубных земных страстей и желаний. Нарядившись в пропитанные благоуханием одежды, мечтали они о любовных встречах и, расчесывая длинные черные волосы, гадали лишь о том, чья рука вновь спутает эти пряди на ложе любви следующей ночью; с заходом солнца ожидали, с кем свяжет их ночь в любовном союзе, а на рассвете грустили, что приходится расставаться… Не странно ли, что эти женщины отказались от такой жизни и затворились на этом острове? — Какие же обряды совершаете вы по утрам и вечерам? Что привело вас к прозрению? — спросила я, и одна из монахинь ответила: — Я была хозяйкой всех этих дев, ныне удалившихся от мира сюда, на остров. На пристани держала я дом, где обитало много красавиц, и жила тем, что добывали они своей красотой. Проезжие люди заходили к нам в гости, мы радовались, когда они «приходили, а когда корабль уплывал, — грустили… Так жили мы день за днем. Первым встречным, совсем незнакомым людям клялись в любви до гроба; под сенью цветущей сакуры, в знак вечной любви, подносили полную чарку сакэ, меж тем как в сердце не было ни капли настоящего чувства… Незаметно промчались годы, и вот мне уже перевалило за пятьдесят. Не знаю, видно, такова моя карма, — так, кажется говорится? — только разом очнулась я от этой жизни, подобной сновидению, полному пагубных заблуждений, и решила навсегда расстаться и с домом своим, и с грешной жизнью. Здесь, на острове, каждое утро хожу я в горы собираю цветы и подношу их буддам всех трех миров! Слушая речь этой женщины, я почти позавидовала ее судьбе. Корабль стоял у этого острова день-другой, а потом поплыл дальше. — Посетите нас снова на обратном пути! — говорили отшельницы, горюя, что наступает разлука, но я подумала: «Нет, мы расстаемся навеки, больше мне не суждено побывать здесь…» — и ответила: Если б знать я могла, сколько зорь еще встретить придется в этом долгом пути! Только страннице бесприютной жребий свой угадать не под силу… Наконец, корабль прибыл к острову Миядзима. Над безбрежными волнами издалека виднелись храмовые ворота, Тории, Птичий Насест: галереи храма, длиной в сто восемьдесят кэн, как будто поднимаются из воды; множество лодок и судов пристают прямо к этим галереям. Предстояла большая служба, и мне удалось полюбоваться разнообразным искусством здешних жриц «найси»: в двенадцатый день девятой луны, готовясь к предстоящему празднику, жрицы пели и танцевали на предназначенном для представлений помосте — так же, как галереи, помос.т устроен над водой, пройти туда можно прямо из храма, по галереям. Выступали восемь жриц «найси», все в разноцветных косодэ с длинными белыми шлейфами. Музыка была обычная, мне было отрадно слышать знакомую мелодию и видеть пляску «Платье из перьев», изображавшую Ян-Гуйфэй, возлюбленную танского императора Сюань-цзуна. А в день праздника танцовщицы в синих и красных парчовых одеждах были прекрасны, как бодхисаттвы! Нарядные шпильки в волосах, блестящие позолоченные головные уборы — точь-в-точь такой же была, наверное, Ян-Гуйфэй! С наступлением темноты зазвучала музыка еще громче, мне особенно запомнилась мелодия «Осенние ветры». Когда же совсем стемнело, праздник окончился и люди — их собралось здесь множество — возвратились по домам. Все опустело, остались лишь редкие богомольцы, решившие провести всю ночь в молитве. Из-за гор, позади храма, взошла полная луна тринадцатой ночи; казалось, она выплыла прямо из сада, окружавшего храм. Волны прилива подступили под самые галереи, луна, сиявшая на безоблачном небосводе, отражалась в воде, так что невольно брало сомнение — уж не поселилась ли она на дне этих вод? Меня вдохновляло сознание, что светлый бог, с душой, чуждой грешных земных страстей, чистой, как это безбрежное море, обитает здесь, в Ицукусиме, и, так как в облике этого бога явил себя будда Амида, я шептала слова молитвы: — О ты, сиянием озаряющий мир! Спаси и не отринь все живое, взывающее к тебе! Укажи и мне путь к спасению! «О, если бы в сердце моем не было греха! Как счастлива я была бы!» — думала я, и против воли душа полнилась нетерпением. * * * Я недолго оставалась в Ицукусиме и вскоре пустилась в обратный путь по Внутреннему Японскому морю. На том же корабле ехала некая женщина почтенного вида. — Я живу в Вати. что в краю Бинго, — сказала она. — По обету ездила молиться в Ицукусиму… Приезжайте погостить в нашем доме! — пригласила она меня. — Я еду в край Тоса, хочу побывать на мысе Отчаяния, Асидзури… — ответила я. — Но на обратном пути навещу вас! На этом мысе есть храм, посвященный бодхисаттве Каннон. Нет в том храме перегородок, нет и священника-настоятеля. Собираются только паломники да случайные прохожие, все вместе — и знатные, и простолюдины. — Отчего так? — спросила я, и мне рассказали: «В давние времена служил здесь некий монах. И был У него служка, монах меньшего чина. У этого служки было доброе сердце. Однажды неизвестно откуда забрел сюда какой-то монашек и стал кормиться в храме утром и вечером — служка каждый день делил с пришельцем свою трапезу. Настоятель стал ему выговаривать: „Добро бы ты поделился с ним раз-другой… А день за днем отдавать половину своей еды не годится!“ На следующее утро опять явился монашек. Служка и говорит: „Будь моя воля, я охотно делил бы с вами мою еду, но настоятель бранит меня, поэтому больше не приходите. Сегодня я в последний раз вас угощаю!“ — и опять накормил его, отделив половину от своей доли. Тогда пришелец сказал: „Вашу доброту я никогда не забуду! Пойдемте со мной в мое жилище!“ — и служка пошел за ним. Это показалось настоятелю странным, он тихонько отправился следом и увидел, что монашек и служка пришли на мыс, уселись в маленький челн и, отталкиваясь шестом, поплыли на юг. „Куда же ты едешь, покинув меня?!“ — в слезах закричал настоятель, и служка откликнулся: «Еду в горный край Поталаку [138]!» Глядит настоятель и видит, что оба монашка вдруг превратились в двух бодхисаттв — Каннон и Сэйси [139], один стоят на носу, другой на корме. Тут раскаялся настоятель в своем поступке, горечь проникла в сердце, и, обливаясь слезами, стал он в отчаянии колотить оземь ногами. Из-за того, что делал он различие между людьми, не признавал их равными, случилось с ним такое несчастье! С тех самых пор в этом храме не разделяют людей на низкорожденных и благородных…» «Вот каковы превращения богов и будд! Тридцать три раза меняют они свой облик, дабы преподать урок смертным…» — с благоговением подумала я, услышав этот рассказ. А в храме Сато, что в краю Аки, почитают бога Сусаноо; мне вспомнился храм Гион в столице, посвященный этому богу, и стало тепло на сердце. Я провела здесь ночь и пожертвовала храму священные бумажные ленты гохэй. [140] * * * В Мацуяме, в краю Сануки, у кручи Белый Пик, Сираминэ, похоронен государь Сутоку. Мне давно уже хотелось побывать там, а тут как раз нашелся в тех краях человек, доводившийся мне родней, я решила его навестить и, когда судно причалило к берегу, сошла с корабля. В храме Цветок Закона, Хоккэдо, где покоится в могиле прах государя Сутоку [141], монахи переписывали Лотосовую сутру. Увидев их благой труд, я подумала, что даже если душе покойного императора суждено было попасть в сферу Зла, теперь он непременно будет спасен, и на сердце у меня полегчало. Мне вспомнились дела давно минувших времен, стихи Сайге, сложенные при посещении этой могилы, и, сама взволнованная до глубины души, я сложила: Если в миро ином ты память хранишь о минувшем. о печалях земных, - не оставь меня состраданьем даже там, под могильными мхами!…* * * Меж тем уже наступил конец одиннадцатой луны, и тут как раз случился корабль, отплывавший в столицу; обрадованная, я решила вернуться домой с этим судном, но по дороге разбушевались волны и ветер, повалил снег, преграждая путь кораблю. «Зачем понапрасну обмирать от страха?» — подумала я и, узнав, что край Бинго недалеко, решила побывать там. В ближайшей гавани я сошла с корабля и стала спрашивать селение Вати, куда приглашала меня моя попутчица, когда я возвращалась из Ицукусимы. Оказалось, Вати отсюда очень близко, совсем рядом. Я обрадовалась и, долго не раздумывая, остановилась на несколько дней в доме у этой женщины. Однако я увидела, что каждый день к хозяину дома приводили мужчин и женщин и он так жестоко их избивал, что, право, глаза бы не глядели! «Что бы это значило?» — недоумевала я, но это было еще не все. Он спускал сокола — называя эту забаву «соколиной охотой» — и таким способом убивал разных птиц, а также охотился сам, приносил много дичи. Иными словами, этот самурай глубоко погряз в грехе. В это время пришло известие, что скоро в Вати прибудет из Камакуры по пути на богомолье в Кумано близкий родич хозяев, принявший постриг самурай Ёдзо Хиросава. Весь дом пришел в волнение, во всех близлежащих поселках стали готовиться к прибытию знатного гостя. Обтянули заново шелком раздвижные перегородки и очень огорчались, что некому их разрисовать. — Если были бы под рукой кисти и краски, я могла бы это сделать, — сказала я без всякого умысла, но не успела вымолвить эти слова, как хозяева заявили: «Рисовальные принадлежности имеются в селении Томо!» — и приказали человеку бегом бежать туда за кистями и красками. «Вот незадача!» — раскаивалась я, но было уже поздно. Краски принесли, я нарисовала картину, и все домашние пришли в восхищение. Смешно было слышать, как они твердили: «Оставайтесь здесь жить!» Тем временем прибыл гость — знатный монах, или кто он там был… Его приняли с почетом, всячески ублажали, а он, увидев разрисованные перегородки, сказал: — Вот уж не думал, что в такой глуши найдется человек, так хорошо владеющий кистью… Кто это рисовал? — Это странница, живущая в нашем доме! — гласил ответ. — Она, несомненно, умеет также слагать стихи. Среди богомольцев часто встречаются такие люди. Уверен, что не ошибся! Хотелось бы ее повидать… — пожелал гость. «Ох, как нехорошо получилось!» — подумала я, но, зная, что он собирается на богомолье в Кумано, сказала, что встречусь с ним на обратном пути, когда он будет возвращаться, и сразу ушла. Меж тем неподалеку от Вати, в селении Эда, жил старший брат хозяина. Оттуда пришли несколько женщин, чтобы помочь принять гостя, и стали говорить мне: «Приезжайте и к нам в Эду! Там красиво, как на картине!» Жить в доме жестокого самурая было тягостно; вернуться в столицу, когда все кругом завалило снегом, тоже было никак невозможно, и я решила поехать в Эду, остаться там до конца года. Не придав особого значения своему переезду, я отправилась в Эду, но оказалось, что мой поступок привел в ярость самурая из Вати и он стал кричать что есть мочи: — Эта женщина — служанка, служившая у меня долгие годы! Она удрала, ее поймали в Ицукусиме и насилу вернули домой! А теперь ее опять у меня сманили! Убью!… «Вот так новость!…» — подумала я, но брат самурая успокоил меня:

The script ran 0.028 seconds.