Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Проспер Мериме - Хроника царствования Карла IX [1829]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: dramaturgy, prose_classic

Аннотация. В «Хронике царствования Карла IX» Мериме обратился к изображению значительных, переломных по своему характеру общественных потрясений. Действие его романа протекает в годы религиозных и гражданских войн, охвативших Францию во второй половине XVI века. Кульминационный момент в развитии этого действия — Варфоломеевская ночь, страшная резня гугенотов, учиненная католиками. Своеобразие художественной манеры, в которой написана «Хроника царствования Карла IX», определяется концепцией произведения: стремлением всесторонне и объективно охарактеризовать общественную атмосферу, господствовавшую в стране в годы религиозных войн, выдвинуть на первый план изображение нравов и настроений рядовых людей.1825 1828

Аннотация. Действие романа разворачивается на фоне политических и религиозных войн, охвативших Францию во второй половине XVI века. Идет жесткая борьба за власть между тремя основными партиями; противостояние католиков и гугенотов накаляет ситуацию до предела. В борьбу втянута большая часть нации, все слои французского общества. На религиозной почве происходят ожесточенные стычки на улицах, в тавернах, при дворе Изображая нравы эпохи, Проспер Мериме создает психологически убедительные образы священнослужителей, политических деятелей, придворных и простых людей. Роман написан живо, ярко, по-настоящему захватывающе и при этом исторически достоверно.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

Они сели в лодку и переехали Сену. Лодочник, догадавшийся по их лицам, зачем они едут в Пре-о-Клер, проявил особую предупредительность и, налегая на весла, рассказал им во всех подробностях, как в прошлом месяце два господина, один из которых был граф де Коменж, оказали ему честь и наняли у него лодку, чтобы в лодке спокойно драться, не боясь, что кто-нибудь им помешает. Г-н де Коменж пронзил своего противника насквозь – вот только фамилии его он, лодочник, дескать, к сожалению, не знает, – раненый свалился в реку, и лодочник так его и не вытащил. Как раз когда они приставали к берегу, немного ниже показалась лодка с двумя мужчинами. – Вот и они. Побудь здесь, – сказал капитан и побежал навстречу лодке с Коменжем и де Бевилем. – А, это ты! – воскликнул виконт. – Кого же Коменж должен убить: тебя или твоего брата? Произнеся эти слова, он со смехом обнял капитана. Капитан и Коменж с важным видом раскланялись. – Милостивый государь! – высвободившись наконец из объятий Бевиля, сказал Коменжу капитан. – Я почитаю за должное сделать усилие, дабы предотвратить пагубные последствия ссоры, которая, однако, не задела ничьей чести. Я уверен, что мой друг (тут он показал на Бевиля) присоединит свои усилия к моим. Бевиль состроил недовольную мину. – Мой брат еще очень молод, – продолжал Жорж. – Он человек безвестный, в искусстве владения оружием не искушенный – вот почему он принужден выказывать особую щепетильность. Вы, милостивый государь, напротив того, обладаете прочно устоявшейся репутацией, ваша честь только выиграет, если вам благоугодно будет признать в присутствии господина де Бевиля и моем, что вы нечаянно… Коменж прервал его взрывом хохота. – Да вы что, шутите, дорогой капитан? Неужели вы воображаете, что я стал бы так рано покидать ложе моей любовницы… чтобы я стал переезжать Сену только для того, чтобы извиниться перед каким-то сопляком? – Вы забываете, милостивый государь, что вы говорите о моем брате и что таким образом вы оскорбляете… – Да хоть бы это был ваш отец, мне-то что! Меня вся ваша семья весьма мало трогает. – В таком случае, милостивый государь, вам волей-неволей придется иметь дело со всей нашей семьей. А так как я старший, то будьте любезны, начните с меня. – Простите, господин капитан, по правилам дуэли мне надлежит драться с тем, кто меня вызвал раньше. Ваш брат имеет неотъемлемое, как принято выражаться в суде, право на первоочередность. Когда я покончу с ним, я буду в вашем распоряжении. – Совершенно верно! – воскликнул Бевиль. – Иного порядка дуэли я не допущу. Бернар, удивленный тем, что собеседование затянулось, стал медленно приближаться. Подошел же он как раз, когда его брат принялся осыпать Коменжа градом оскорблений, вплоть до «подлеца», но Коменж на все невозмутимо отвечал: – После брата я займусь вами. Бернар схватил брата за руку. – Жорж! – сказал он. – Хорошую ты мне оказываешь услугу! Ты бы хотел, чтобы я оказал тебе такую же? Милостивый государь! – обратился он к Коменжу. – Я в вашем распоряжении. Мы можем начать, когда вам угодно. – Сию же минуту, – объявил тот. – Ну и чудесно, мой дорогой, – сказал Бевиль и пожал руку Бернару. – Если только на меня не ляжет печальный долг похоронить тебя нынче здесь, ты далеко пойдешь, мой мальчик. Коменж снял камзол и развязал ленты на туфлях – этим он дал понять, что не согласится ни на какие уступки. Таков был обычай заправских дуэлистов. Бернар и Бевиль сделали то же самое. Один лишь капитан даже не сбросил плаща. – Что с тобой, друг мой Жорж? – спросил Бевиль. – Разве ты не знаешь, что тебе предстоит схватиться со мной врукопашную? Мы с тобой не из тех секундантов, что стоят сложа руки в то время, как дерутся их друзья, мы придерживаемся андалусских обычаев. Капитан пожал плечами. – Ты думаешь, я шучу? Честное слово, тебе придется драться со мной. Пусть меня черт возьмет, если ты не будешь со мной драться! – Ты сумасшедший, да к тому же еще и дурак, – холодно сказал капитан. – Черт возьми! Или ты сейчас же передо мной извинишься, или я вынужден буду… Он с таким видом поднял еще не вынутую из ножен шпагу, словно собирался ударить Жоржа. – Ты хочешь драться? – спросил капитан. – Пожалуйста. И он мигом стащил с себя камзол. Коменжу стоило с особым изяществом один только раз взмахнуть шпагой, и ножны отлетели шагов на двадцать. Бевиль попытался сделать то же самое, однако ножны застряли у него на середине шпаги, а это считалось признаком неуклюжести и дурной приметой. Братья обнажили шпаги хотя и не столь эффектно, а все-таки ножны отбросили – они могли им помешать. Каждый стал против своего недруга с обнаженной шпагой в правой руке и с кинжалом в левой. Четыре клинка скрестились одновременно. Жорж тем приемом, который итальянские учителя фехтования называли тогда liscio di spada'e cavare alla vita[42] и который заключался в том, чтобы противопоставить слабости силу, в том, чтобы отвести оружие противника и ударить по нему, сразу же выбил шпагу из рук Бевиля и приставил острие своей шпаги к его незащищенной груди, а затем, вместо того чтобы проткнуть его, хладнокровно опустил шпагу. – Тебе со мной не тягаться, – сказал он. – Прекратим схватку. Но смотри: не выводи меня из себя! Увидев шпагу Жоржа так близко от своей груди, Бевиль побледнел. Слегка смущенный, он протянул ему руку, после чего оба воткнули шпаги в землю, и с этой минуты они уже были всецело поглощены наблюдением за двумя главными действующими лицами этой сцены. Бернар был храбр и умел держать себя в руках. Фехтовальные приемы он знал прилично, а физически был гораздо сильнее Коменжа, который вдобавок, видимо, чувствовал усталость после весело проведенной ночи. Первое время Бернар, когда Коменж на него налетал, ограничивался тем, что с великой осторожностью парировал удары и всячески старался путать его карты, кинжалом прикрывая грудь, а в лицо противнику направляя острие шпаги. Это неожиданное сопротивление разозлило Коменжа. Он сильно побледнел. У человека храброго бледность является признаком дикой злобы. Он стал еще яростнее нападать. Во время одного из выпадов он с изумительной ловкостью подбросил шпагу Бернара и, стремительно нанеся ему колющий удар, неминуемо проткнул бы его насквозь, если бы не одно обстоятельство, которое может показаться почти чудом и благодаря которому удар был отведен: острие рапиры натолкнулось на ладанку из гладкого золота и, скользнув по ней, приняло несколько наклонное направление. Вместо того, чтобы вонзиться в грудь, шпага проткнула только кожу и, пройдя параллельно ребру, вышла на расстоянии двух пальцев от первой раны. Не успел Коменж извлечь свое оружие, как Бернар ударил его кинжалом в голову с такой силой, что сам потерял равновесие и полетел. Коменж упал на него. Секунданты подумали, что убиты оба. Бернар сейчас же встал, и первым его движением было поднять шпагу, которая выпала у него из рук при падении. Коменж не шевелился. Бевиль приподнял его. Лицо у Коменжа было все в крови. Отерев кровь платком, Бевиль обнаружил, что удар кинжалом пришелся в глаз и что друг его был убит наповал, так как лезвие дошло, вне всякого сомнения, до самого мозга. Бернар невидящим взором смотрел на труп. – Бернар! Ты ранен? – подбежав к нему, спросил капитан. – Ранен? – переспросил Бернар и только тут заметил, что рубашка у него намокла от крови. – Пустяки, – сказал капитан, – шпага только скользнула. Он вытер кровь своим платком, а затем, чтобы перевязать рану, попросил у Бевиля его платок. Бевиль поддерживал тело Коменжа, но тут он его уронил на траву и поспешил дать Жоржу свой платок, а также платок, который он нашел у Коменжа в кармане камзола. – Фу, черт! Вот это удар! Ну и рука же у вас, дружище! Дьявольщина! Что скажут парижские записные дуэлисты, если из провинции к нам станут приезжать такие хваты, как вы? Скажите, пожалуйста, сколько раз вы дрались на дуэли? – Сегодня – увы! – первый раз, – отвечал Бернар. – Помогите же ради бога вашему другу! – Какая тут, к черту, помощь! Вы его так угостили, что он уже ни в чем больше не нуждается. Клинок вошел в мозг, удар был нанесен такой крепкой, такой уверенной рукой, что… Взгляните на бровь и на щеку – чашка кинжала вдавилась, как печать в воск. Бернар задрожал всем телом. Крупные слезы покатились по его щекам. Бевиль поднял кинжал и принялся внимательно осматривать выемки – в них было полно крови. – Этому оружию младший брат Коменжа обязан поставить хорошую свечку. Благодаря такому чудному кинжалу он сделается наследником огромного состояния. – Пойдем… Уведи меня отсюда, – упавшим голосом сказал Бернар и взял брата за руку. – Не горюй, – молвил Жорж, помогая Бернару надеть камзол. – В сущности говоря, этого человека жалеть особенно не за что. – Бедный Коменж! – воскликнул Бевиль. – Подумать только: тебя убил юнец, который дрался первый раз в жизни, а ты дрался раз сто! Бедный Коменж! Так он закончил надгробную свою речь. Бросив последний взгляд на друга, Бевиль заметил часы, висевшие у него, по тогдашнему обычаю, на шее. – А, черт! – воскликнул он. – Теперь тебе уже незачем знать, который час. Он снял часы и, рассудив вслух, что брат Коменжа и так теперь разбогатеет, а ему хочется взять что-нибудь на память о друге, положил их к себе в карман. Братья двинулись в обратный путь. – Погодите! – поспешно надевая камзол, крикнул он. – Эй, господин де Мержи! Вы забыли кинжал! Разве можно терять такую вещь? Он вытер клинок рубашкой убитого и побежал догонять юного дуэлянта. – Успокойтесь, мой дорогой, – прыгнув в лодку, сказал он. – Не делайте такого печального лица. Послушайтесь моего совета: чтобы разогнать тоску, сегодня же, не заходя домой, подите к любовнице и потрудитесь на славу, так, чтобы девять месяцев спустя вы могли подарить государству нового подданного взамен того, которого оно из-за вас утратило. Таким образом, мир ничего не потеряет по вашей вине. А ну-ка, лодочник, греби веселей, получишь пистоль за усердие. К нам приближаются люди с алебардами. Это стражники из Нельской башни, а мы с этими господами ничего общего иметь не желаем. ГЛАВА XII БЕЛАЯ МАГИЯ Ночью мне снились дохлая рыба и разбитые яйца, а господин Анаксарх мне сказал, что разбитые яйца и дохлая рыба – это к несчастью. Мольер. Блистательные любовники Вооруженные алебардами люди составляли отряд караульных, находившийся по соседству с Пре-о-Клер на предмет улаживания ссор, которые в большинстве случаев разрешались на этом классическом месте дуэлей. Ехали стражники в лодке, по своему обыкновению, крайне медленно, с тем чтобы прибыть и удостовериться, что все уже кончено. И то сказать: их попытки водворить мир чаще всего не встречали ни малейшего сочувствия. А сколько раз бывало так, что ярые враги прерывали смертный бой и дружно нападали на солдат, которые старались их разнять! Вот почему обязанности дозора обыкновенно ограничивались тем, что солдаты оказывали помощь раненым или уносили убитых. Сегодня стрелкам предстояло исполнить только эту вторую обязанность, и они сделали свое дело так, как это у них было принято, то есть предварительно опустошив карманы несчастного Коменжа и поделив между собой его платье. – Дорогой друг! – обратился к Бернару Бевиль. – Даю вам благой совет: пусть вас с соблюдением строжайшей тайны доставят к мэтру Амбруазу Паре: если нужно зашить рану или вправить сломанную руку – тут уж он мастак. По части ереси он, правда, самому Кальвину не уступит, но дело свое знает, и к нему обращаются самые ревностные католики. Одна лишь маркиза де Буасьер не захотела, чтобы ей спас жизнь гугенот, и храбро предпочла умереть. Спорю на десять пистолей, что она теперь в раю. – Рана у тебя пустячная, – заметил Жорж, – через три дня заживет. Но у Коменжа есть в Париже родственники – боюсь, как бы они не приняли его кончину слишком близко к сердцу. – Ax да! У него есть мать, и она из приличия возбудит против нашего друга преследование. Ну ничего! Хлопочите через Шатильона. Король согласится помиловать: ведь он что воск в руках адмирала. – Мне бы хотелось, чтобы до адмирала это происшествие, если можно, не дошло, – слабым голосом молвил Бернар. – А, собственно, почему? Вы полагаете, что старый бородач разозлится, когда узнает, с каким невиданным проворством протестант отправил на тот свет католика? Вместо ответа Бернар глубоко вздохнул. – Коменж хорошо известен при дворе, и его смерть не может не наделать шуму, – сказал капитан. – Но ты исполнил долг дворянина; в том, что случилось, нет ничего затрагивающего твою честь. Я давно не был у старика Шатильона – теперь мне представляется случай возобновить знакомство. – Провести несколько часов за тюремной решеткой – удовольствие из средних, – снова заговорил Бевиль. – Я спрячу твоего брата в надежном месте – так, что никто не догадается. Он может там жить совершенно спокойно до тех пор, пока его дело не уладится. А то ведь в монастырь его как еретика вряд ли примут. – Я очень вам благодарен, – сказал Бернар, – но воспользоваться вашим предложением не могу – это вам повредит. – Ничуть, ничуть, дорогой мой. На то и дружба! Я вас помещу в доме одного из моих двоюродных братьев – его сейчас нет в Париже. Дом в полном моем распоряжении. Я пустил туда одну старушку, она за вами приглядит. Старушка предана мне всецело, для молодых людей такие старушки – клад. Она понимает толк в медицине, в магии, в астрономии. Она мастерица на все руки. Но особый дар у нее к сводничеству. Разрази меня гром, если она по моей просьбе не возьмется передать любовную записку самой королеве. – Добро! – заключил капитан. – Мэтр Амбруаз окажет ему первую помощь, а потом мы его незамедлительно переправим в тот дом. Разговаривая таким образом, они причалили наконец к правому берегу. Не без труда взмостив Бернара на коня, Жорж и Бевиль отвезли его сперва к прославленному хирургу, оттуда – в Сент-Антуанское предместье, в уединенный дом, и расстались с ним уже вечером, уложив его в мягкую постель и вверив попечению старухи. Если человек убил другого и если это первое на его душе убийство, то потом в течение некоторого времени убийцу мучает, преимущественно с наступлением ночи, яркое воспоминание о предсмертной судороге. В голове полно мрачных мыслей, так что трудно, очень трудно принимать участие в разговоре, даже самом простом – он утомляет и надоедает. А между тем одиночество пугает убийцу, ибо в одиночестве гнетущие мысли приобретают особую силу. Несмотря на частые посещения брата и Бевиля, первые дни после дуэли Бернар не находил себе места от страшной тоски. По ночам он не спал: рана воспалилась, и все тело у него горело – это были самые тяжелые для Бернара часы. Только мысль, что г-жа де Тюржи думает о нем и восхищается его бесстрашием, несколько утешала его – утешала, но не успокаивала. Дом, где жил Бернар, находился в глубине запущенного сада, и однажды, июльской ночью, когда Бернару стало нестерпимо душно, он решил прогуляться и подышать воздухом. Он уже накинул на плечи плащ и направился к выходу, но дверь оказалась запертой снаружи. Он подумал, что старуха заперла его по рассеянности. Спала она далеко от него, в такой час сон ее должен был быть особенно крепок, и он рассудил, что ее все равно не дозовешься. Притом окно его было невысоко, земля под окном была мягкая, так как ее недавно перекапывали. Мгновение – и он в саду. Небо заволокли тучи; ни одна звездочка не высовывала кончика своего носа; редкие порывы ветра как бы пробивались сквозь толщу знойного воздуха. Было около двух часов ночи, кругом царила глубокая тишина. Мержи прогуливался, отдавшись во власть своих мечтаний. Вдруг кто-то стукнул в калитку. В этом слабом ударе молотком было что-то таинственное; тот, кто стучал, должно быть, рассчитывал, что, едва услышав стук, ему отворят. Кому-то в такую пору понадобилось прийти в уединенный дом – это не могло не показаться странным. Мержи забился в темный угол сада – оттуда он мог, оставаясь незамеченным, за всем наблюдать. Из дома с потайным фонарем в руке сейчас же вышла, вне всякого сомнения, старуха – а кроме нее, и выйти-то было некому, – отворила калитку, и в сад вошел кто-то в широком черном плаще с капюшоном. Любопытство Бернара было сильно возбуждено. Судя по фигуре и отчасти по платью, это была женщина. Старуха встретила ее низкими поклонами, а та едва кивнула ей головой. Зато она сунула старухе в руку нечто такое, отчего старуха пришла в восторг. По раздавшемуся затем чистому металлическому звуку, равно как и по той стремительности, с какой старуха нагнулась и стала что-то искать на земле, Мержи окончательно убедился, что ей дали денег. Старуха, прикрывая фонарь, пошла вперед, незнакомка – за ней. В глубине сада находилось нечто вроде зеленой беседки – ее образовывали посаженные кругом липы и сплошная стена кустарника между ними. В беседку вели два входа, вернее сказать, две арки, посреди стоял каменный стол. Сюда-то и вошли старуха и закутанная в плащ женщина. Мержи, затаив дыхание, крался за ними и, дойдя до кустарника, стал так, чтобы ему было хорошо слышно, а видно настолько, насколько это ему позволял слабый свет, озарявший беседку. Старуха сперва зажгла в жаровне, стоявшей на столе, нечто такое, что тотчас же вспыхнуло и осветило беседку бледно-голубым светом, точно это горел спирт с солью. Затем она то ли погасила, то ли чем-то прикрыла фонарь, и при дрожащем огне жаровни Бернару трудно было бы рассмотреть незнакомку, даже если бы она была без вуали и накидки. Старуху же он сразу узнал и по росту, и по сложению. Вот только лицо у нее было вымазано темной краской, что придавало ей сходство с медной статуей в белом чепце. На столе виднелись странные предметы. Мержи не мог понять, что это такое. Разложены они были в каком-то особом порядке. Бернару показалось, что это плоды, кости животных и окровавленные лоскуты белья. Меж отвратительных тряпок стояла вылепленная, по-видимому, из воска человеческая фигурка высотою с фут, не более. – Ну так как же, Камилла, – вполголоса произнесла дама под вуалью, – ты говоришь, ему лучше? Услышав этот голос, Мержи вздрогнул. – Немного лучше, сударыня, – отвечала старуха, – а все благодаря вашему искусству. Но только на этих лоскутах так мало крови, что я тут особенно помочь не могла. – А что говорит Амбруаз Паре? – Этот невежда? А не все ли вам равно, что он говорит? Рана глубокая, опасная, страшная, уверяю вас, ее можно залечить, только если прибегнуть к симпатической магии. Но духам земли и воздуха нужно часто приносить жертвы… а для жертв… Дама быстро сообразила. – Если он поправится, ты получишь вдвое больше того, что я тебе сейчас дала, – сказала она. – Надейтесь крепко и положитесь на меня. – Ах, Камилла! А вдруг он умрет? – Не бойтесь. Духи милосердны, небесные светила нам благоприятствуют, черный баран – последнее наше жертвоприношение – расположил в нашу пользу того. – Я с великим трудом раздобыла для тебя одну вещь. Я велела ее купить у одного из стрелков, которые обчистили мертвое тело. Дама что-то достала из-под плаща, и вслед за тем Мержи увидел, как сверкнул клинок шпаги. Старуха взяла шпагу и поднесла к огню. – Слава богу! На лезвии кровь, оно заржавело. Да, кровь у него как все равно у китайского василиска: если она попала на сталь, так уж ее потом ничем не отчистишь. Старуха продолжала рассматривать клинок. Дама между тем обнаруживала все признаки охватившего ее чрезвычайного волнения. – Камилла! Посмотри, как близко от рукоятки кровь. Быть может, то был удар смертельный? – Это кровь не из сердца. Он выздоровеет. – Выздоровеет? – Да, и тут же заболеет болезнью неизлечимой. – Какой болезнью? – Любовью. – Ах, Камилла, ты правду говоришь? – А разве я когда-нибудь говорю неправду? Разве я когда-нибудь предсказываю неверно? Разве я вам не предсказала, что он одержит победу на поединке? Разве я вам не возвестила, что за него будут сражаться духи? Разве я не зарыла в том месте, где ему предстояло драться, черную курицу и шпагу, которую освятил священник? – Да, правда. – И разве вы не пронзили изображение его недруга в сердце, чтобы направить удар того человека, ради которого я применила свое искусство? – Да, Камилла, я пронзила изображение Коменжа в сердце, но говорят, что его сразил удар в голову. – Да, конечно, его ударили кинжалом в голову, но раз он умер, не значит ли это, что в сердце у него свернулась кровь? Это последнее доказательство, видимо, заставило даму сдаться. Она умолкла. Старуха, смазав клинок шпаги елеем и бальзамом, с крайним тщанием завернула его в тряпки. – Понимаете, сударыня, я натираю шпагу скорпионьим жиром, а он симпатической силой переносится на рану молодого человека. Молодой человек испытывает такое же точно действие африканского этого бальзама, как будто я лью ему прямо на рану. А если б мне припала охота накалить острие шпаги на огне, бедному раненому было бы так больно, словно его самого жгут огнем. – Смотри не вздумай! – Как-то вечером сидела я у огня и тщательно натирала бальзамом шпагу – хотелось мне вылечить одного молодого человека, которого этой шпагой два раза изо всех сил ударили по голове. Натирала, натирала, да и задремала. Стук в дверь – лакей больного; говорит, что его господин терпит смертную муку; когда, мол, он уходил, тот был словно на угольях. А знаете, отчего? Шпага-то у меня, у сонной, соскользнула, и клинок лежал на угольях. Я сейчас же сняла шпагу и сказала лакею, что к его приходу господин будет чувствовать себя отлично. И в самом деле: я насыпала в ледяную воду кое-каких снадобий, скорей туда шпагу и пошла навещать больного. Вхожу, а он мне говорит: «Ах, дорогая Камилла! До чего же мне сейчас приятно! У меня такое чувство, как будто я ванну прохладную принимаю, а перед этим чувствовал себя, как святой Лаврентий на раскаленной решетке». Старуха перевязала шпагу и с довольным видом молвила: – Ну, хорошо. Теперь я за него спокойна. Можете совершить последний обряд. Старуха бросила в огонь несколько щепоток душистого порошку и, беспрерывно крестясь, произнесла какие-то непонятные слова. Дама взяла дрожащей рукой восковое изображение и, держа его над жаровней, с волнением в голосе проговорила: – Подобно тому как этот воск топится и плавится от огня жаровни, так и сердце твое, о Бернар Мержи, пусть топится и плавится от любви ко мне! – Отлично. А теперь вот вам зеленая свеча – она была вылита в полночь по всем правилам искусства. Затеплите ее завтра перед образом божьей матери. – Непременно… Ты меня успокаиваешь, а все-таки я страшно тревожусь. Вчера мне снилось, что он умер. – А вы на каком боку спали – на правом или на левом? – А лежа на… на каком боку видишь вещие сны? – Скажите сперва, на каком боку вы обыкновенно спите. Я вижу, вы хотите прибегнуть к самообману, к самовнушению. – Я сплю всегда на правом боку. – Успокойтесь, ваш сон – к большой удаче. – Дай-то бог!.. Но он приснился мне мертвенно-бледный, окровавленный, одетый в саван. Тут она обернулась и увидела Мержи, стоявшего возле одного из входов в беседку. От неожиданности она так пронзительно вскрикнула, что ее испуг передался Бернару. Старуха не то нечаянно, не то нарочно опрокинула жаровню, и яркое пламя, взметнувшееся до самых верхушек лип, на несколько мгновений ослепило Мержи. Обе женщины юркнули в другой выход. Углядев лазейку в кустарнике, Мержи, нимало не медля, пустился за ними вдогонку, но, споткнувшись на какой-то предмет, чуть было не упал. Это оказалась та самая шпага, коей он был обязан своим исцелением. Чтобы спрятать шпагу и выйти на дорогу, потребовалось время. Когда же он выбрался на широкую, прямую аллею и решил, что теперь-то ничто не помешает ему нагнать беглянок, калитка захлопнулась. Обе женщины были вне досягаемости. Слегка уязвленный тем, что выпустил из рук столь прекрасную добычу, Мержи ощупью добрался до своей комнаты и повалился на кровать. Все мрачные мысли вылетели у него из головы, все угрызения совести, если только они у него были, все тревожные чувства, какие могло ему внушить его положение, исчезли точно по волшебству. Теперь он думал о том, какое счастье любить самую красивую женщину во всем Париже и быть любимым ею, а что дама под вуалью – г-жа де Тюржи, это для него сомнению не подлежало. Уснул он вскоре после восхода солнца, а проснулся уже белым днем. На подушке он нашел запечатанную записку, неизвестно как сюда попавшую. Он распечатал ее и прочел: «Кавалер! Честь дамы зависит от Вашей скромности». Спустя несколько минут вошла старуха и принесла ему бульону. Сегодня у нее, против обыкновения, висели на поясе крупные четки. Лицо она старательно вымыла, и кожа на нем напоминала уже не медь, а закопченный пергамент. Ступала она медленно, опустив глаза, – так идет человек, который боится, как бы земные предметы не отвлекли его от выспренних созерцаний. Мержи решил, что, дабы наилучшим образом выказать ту добродетель, коей требовала от него таинственная записка, ему прежде всего надлежит получить точные сведения, что́ именно он должен от всех скрывать. Он взял у старухи тарелку и, прежде чем она успела дойти до двери, проговорил: – А вы мне не сказали, что вас зовут Камиллой. – Камиллой?.. Меня Мартой зовут, господин хороший… Мартой Мишлен, – делая вид, что Мержи ее крайне удивил, молвила старуха. – Ну хорошо, Мартой так Мартой, но этим именем вы велите себя звать людям, а с духами вы знаетесь под именем Камиллы. – С духами?.. Иисусе сладчайший! Что это вы такое говорите? Она осенила себя широким крестом. – Полно, не стройте из меня дурачка! Я никому не скажу, этот разговор останется между нами. Кто эта дама, которая так беспокоится о моем здоровье? – Какая дама?.. – Полно, не виляйте, говорите начистоту. Даю вам слово дворянина, я вас не выдам. – Право же, господин хороший, я не понимаю, о чем вы толкуете. Мержи, видя, как она прикидывается изумленной и прикладывает руку к сердцу, не мог удержаться от смеха. Он вынул из кошелька, висевшего у него над изголовьем, золотой и протянул старухе. – Возьмите, добрая Камилла. Вы так обо мне заботитесь и до того тщательно натираете скорпионьим жиром шпаги, чтобы я поскорей поправился, что, откровенно говоря, мне давно уже следовало что-нибудь вам подарить. – Да что вы, господин! Ну право же, ну право же, мне невдомек! – Слушайте, вы, Марта, или, черт вас там знает, Камилла, не злите меня, извольте отвечать! Кто эта дама, для которой вы минувшей ночью так забавно ворожили? – Господи Иисусе! Он осерчал… Уж не начинается ли у него бред? Мержи, выйдя из терпения, швырнул подушку прямо старухе в голову. Та смиренно положила подушку на место, подобрала упавшую на пол золотую монету, но тут вошел капитан и избавил ее от допроса, последствий которого она опасалась. ГЛАВА XIII КЛЕВЕТА King Henry IV Thou dost belie him, Percy, thou dost belie him. Shakespeare. King Henry IV [43] В то же утро Жорж отправился к адмиралу поговорить о брате. В двух словах он рассказал ему, в чем состоит дело. Адмирал, слушая его, грыз зубочистку – то был знак неудовольствия. – Мне это уже известно, – сказал он. – Не понимаю, зачем вам понадобилось рассказывать о происшествии, о котором говорит весь город. – Я докучаю вам, господин адмирал, единственно потому, что знаю вашу неизменную благосклонность к нашей семье, и смею надеяться, что вы будете так добры и замолвите перед королем слово о моем брате. Ваше влияние на его величество… – Мое влияние, если только я действительно им пользуюсь, – живо перебил капитана адмирал, – основывается на том, что я обращаюсь к его величеству только с законными просьбами. Произнеся слова «его величество», адмирал снял шляпу. – Обстоятельства, вынудившие моего брата злоупотребить вашей отзывчивостью, к несчастью, в наше время стали явлением обычным. В прошлом году король подписал более полутора тысяч указов о помиловании. Милость короля нередко распространялась также и на противника Бернара. – Зачинщиком был ваш брат. Впрочем, может быть – и дай бог, чтобы это было именно так, – какой-нибудь негодяй его натравил. Сказавши это, адмирал взглянул на капитана в упор. – Я кое-что предпринимал для того, чтобы предотвратить роковые последствия ссоры. Но вы же знаете, что господин де Коменж признавал только то удовлетворение, которое доставляет острие шпаги. Дворянская честь и мнение дам… – Вот что вы внушаете молодому человеку! Вам хочется сделать из него записного дуэлиста? О, как горевал бы его отец, если б ему сказали, что сын презрел его наставления! Боже правый! Еще и двух лет не прошло с тех пор, как утихла гражданская война, а они уже забыли о потоках пролитой ими крови! Им все еще мало. Им нужно, чтобы французы каждый день истребляли французов! – Если б я знал, что моя просьба будет вам неприятна… – Послушайте, господин де Мержи: я бы еще мог по долгу христианина подавить в себе негодование и простить вашему брату вызов на дуэль. Но его поведение на дуэли было, как слышно… – Что вы хотите сказать, господин адмирал? – Что он дрался не по правилам, не так, как принято у французских дворян. – Кто смеет распространять о нем такую подлую клевету? – воскликнул Жорж, и глаза его гневно сверкнули. – Успокойтесь. Вызов вам посылать некому – ведь пока еще с женщинами не дерутся… Мать Коменжа сообщила королю подробности, которые служат не к чести вашему брату. Они проливают свет на то, каким образом столь грозный боец так скоро пал от руки мальчишки, который еще совсем недавно в пажах мог бы ходить. – Горе матери – великое, священное горе. Как она может видеть истину, когда глаза у нее еще полны слез? Я льщу себя надеждой, господин адмирал, что вы будете судить о моем брате не по рассказу госпожи де Коменж. Колиньи, видимо, поколебался; язвительная насмешка уже не так резко звучала теперь в его тоне. – Однако вы же не станете отрицать, что секундант Коменжа Бевиль – ваш близкий друг. – Я его знаю давно и даже кое-чем ему обязан. Но ведь он был приятелем и Коменжа. Помимо всего прочего, Коменж сам выбрал его себе в секунданты. Наконец, Бевилю служат порукой его храбрость и честность. Адмирал скривил губы в знак глубочайшего презрения. – Честность Бевиля! – пожав плечами, повторил он. – Безбожник. Человек, погрязший в распутстве! – Да, Бевиль – честный человек! – твердо вымолвил Жорж. – Впрочем, о чем тут говорить? Я же сам был на поединке. Вам ли, господин адмирал, ставить под сомнение нашу честь, вам ли обвинять нас в убийстве? В тоне капитана слышалась угроза. Колиньи то ли не понял, то ли пропустил мимо ушей намек на убийство герцога Франсуа де Гиза, которое ему приписывали ненавидевшие его католики. Во всяком случае, ни один мускул на его лице не дрогнул. – Господин де Мержи! – сказал он холодно и пренебрежительно. – Человек, отрекшийся от своей религии, не имеет права говорить о своей чести: все равно ему никто не поверит. Капитан сначала вспыхнул, потом смертельно побледнел. Словно для того, чтобы не поддаться искушению и не ударить старика, он на два шага отступил. – Милостивый государь! – воскликнул он. – Только ваш возраст и ваше звание позволяют вам безнаказанно оскорблять бедного дворянина, порочить самое дорогое, что у него есть. Но я вас умоляю: прикажите кому-нибудь или даже сразу нескольким вашим приближенным повторить то, что вы сейчас сказали. Клянусь богом, я заставлю их проглотить эти слова, и они ими подавятся. – Таков обычай господ записных дуэлистов. Я их правил не придерживаюсь и выгоняю тех моих приближенных, которые берут с них пример, – сказал Колиньи и повернулся к Жоржу спиной. Капитан с адом в душе покинул дворец Шатильонов, вскочил на коня и, словно для того, чтобы утолить свою ярость, погнал бедное животное бешеным галопом, поминутно вонзая шпоры ему в бока. Он так летел, что чуть было не передавил мирных прохожих. И Жоржу еще повезло, что на пути ему не встретился никто из записных дуэлистов, а то при его тогдашнем расположении духа он неминуемо ухватил бы за вихор случай обнажить шпагу. Только близ Венсена Жорж начал понемногу приходить в себя. Он повернул своего окровавленного, взмыленного коня и двинулся по направлению к Парижу. – Бедный ты мой друг! – сказал он ему с горькой усмешкой. – Свою обиду я вымещаю на тебе. Он потрепал невинную жертву по холке и шагом поехал по направлению к дому, где скрывался его брат. Рассказывая Бернару о встрече с адмиралом, он опустил некоторые подробности, не скрыв, однако, что Колиньи не захотел хлопотать за него. А несколько минут спустя в комнату ворвался Бевиль и бросился к Бернару на шею. – Поздравляю вас, мой дорогой! – воскликнул он. – Вот вам помилование. Вы его получили благодаря заступничеству королевы. Бернар не так был удивлен, как его брат. Он понимал, что обязан этой милостью даме под вуалью, то есть графине де Тюржи. ГЛАВА XIV СВИДАНИЕ Так вот что: барыня хотела быть здесь вскоре И очень просит вас о кратком разговоре. Мольер. Тартюф Бернар переехал к брату. Он лично поблагодарил королеву-мать, а потом снова появился при дворе. Войдя в Лувр, он сразу заметил, что часть славы Коменжа перешла по наследству к нему. Люди, которых он знал только в лицо, кланялись ему почтительно-дружественно. У мужчин, разговаривавших с ним, из-под личины заискивающей учтивости проглядывала зависть. Дамы не спускали с него глаз и заигрывали с ним: репутация дуэлиста являлась в те времена наиболее верным средством тронуть их сердца. Если мужчина убил на поединке трех-четырех человек, то это заменяло ему и красоту, и богатство, и ум. Коротко говоря, стоило нашему герою появиться в Луврской галерее, и все вокруг зашептали: «Вот младший Мержи, тот самый, который убил Коменжа», «Как он молод!», «Как он изящен!», «Как он хорош собой!», «Как лихо закручены у него усы!», «Не знаете, кто его возлюбленная?» А Бернар напрасно старался отыскать в толпе синие глаза и черные брови г-жи де Тюржи. Он потом даже съездил к ней, но ему сказали, что вскоре после гибели Коменжа она отбыла в одно из своих поместий, расположенное в двадцати милях от Парижа. Злые языки говорили, что после смерти человека, который за нею ухаживал, ей захотелось побыть одной, захотелось погоревать в тишине. Однажды утром, когда капитан в ожидании завтрака, лежа на диване, читал Преужасную жизнь Пантагрюэля, а Бернар брал у синьора Уберто Винибеллы урок игры на гитаре, лакей доложил Бернару, что внизу его дожидается опрятно одетая старуха, что вид у нее таинственный и что ей нужно с ним поговорить. Бернар тотчас же сошел вниз и получил из высохших рук – не Марты и не Камиллы, а какой-то неведомой старухи – письмо, от которого исходил сладкий запах. Перевязано оно было золотой ниткой, а запечатано широкой, зеленого воску, печатью, на которой вместо герба изображен был Амур, приложивший палец к губам, и по-кастильски написан девиз Саllad[44]. Бернар вскрыл письмо – в нем была только одна строчка по-испански, он с трудом понял ее смысл: Esta noche una dama espera a V. M.. [45] – От кого письмо? – спросил он старуху. – От дамы. – Как ее зовут? – Не знаю. Мне она сказала, что она испанка. – Откуда же она меня знает? Старуха пожала плечами. – Пеняйте на себя: вы себе это накликали благодаря своей славе и своей любезности, – сказала она насмешливо. – Вы мне только ответьте: придете? – А куда прийти? – Будьте сегодня вечером в половине девятого у Германа Оксерского, в левом приделе. – Значит, я с этой дамой увижусь в церкви? – Нет. За вами придут и отведут вас к ней. Но только молчок, и приходите один. – Хорошо. – Обещаете? – Даю слово. – Ну, прощайте. За мной не ходите. Старуха низко поклонилась и, нимало не медля, вышла. – Что же от тебя нужно было этой почтенной сводне? – спросил капитан, как скоро брат вернулся, а учитель музыки ушел. – Ничего, – наигранно равнодушным тоном отвечал Бернар, чрезвычайно внимательно рассматривая изображение мадонны. – Полно! У тебя не должно быть от меня секретов. Может, проводить тебя на свидание, посторожить на улице, встретить ревнивца ударами шпаги плашмя? – Говорят тебе, ничего не нужно. – Дело твое. Храни свою тайну. Но только я ручаюсь, что тебе так же хочется рассказать, как мне услышать. Бернар рассеянно перебирал струны гитары. – Кстати, Жорж, я не пойду сегодня ужинать к Водрейлю. – Ах, значит, свидание сегодня вечером? Хорошенькая? Придворная дама? Мещаночка? Торговка? – По правде сказать, не знаю. Меня должны представить даме… нездешней… Но кто она… понятия не имею. – По крайней мере, тебе известно, где ты должен с ней встретиться? Бернар показал записку и повторил то, что старуха дополнительно ему сообщила. – Почерк измененный, – сказал капитан, – не знаю, как истолковать все эти предосторожности. – Наверно, знатная дама, Жорж. – Ох, уж эти наши молодые люди! Подай им самый ничтожный повод – и они уже возмечтали, что самые родовитые дамы сейчас бросятся им на шею! – Понюхай, как пахнет записка. – Это еще ничего не доказывает. Внезапно лицо у капитана потемнело: ему пришла на ум тревожная мысль. – Коменжи злопамятны, – заметил он. – Может статься, они этой запиской хотят заманить тебя в укромное место и там заставить дорого заплатить за удар кинжалом, благодаря которому они получили наследство. – Ну что ты! – Да ведь не первый раз мщение избирает своим орудием любовь. Ты читал Библию. Вспомни, как Далила предала Самсона. – Каким же я должен быть трусом, чтобы из-за нелепой догадки отказаться от, вернее всего, очаровательного свидания! Да еще с испанкой!.. – Во всяком случае, безоружным на свидание не ходи. Хочешь взять с собой двух моих слуг? – Еще чего! Зачем делать весь город свидетелем моих любовных похождений? – Нынче так водится. Сколько раз я видел, как мой большой друг д'Арделе шел к своей любовнице в кольчуге и с двумя пистолетами за поясом!.. А позади шагали четверо солдат из его отряда, и у каждого в руках заряженная аркебуза. Ты еще не знаешь Парижа, мой мальчик. Лишняя предосторожность не помешает, поверь. А если кольчуга стесняет – ее всегда можно снять. – У меня нет дурного предчувствия. Родственникам Коменжа проще было бы напасть на меня ночью на улице, если б они таили против меня зло. – Как бы то ни было, я отпущу тебя с условием, что ты возьмешь пистолеты. – Пожалуйста, могу и взять, только надо мной будут смеяться. – И это еще не все. Нужно плотно пообедать, съесть пару куропаток и изрядный кусок пирога с петушиными гребешками, чтобы вечером поддержать честь семейства Мержи. Бернар ушел к себе в комнату и, по крайней мере, четыре часа причесывался, завивался, душился и составлял в уме красивые фразы, с которыми он собирался обратиться к прелестной незнакомке. Читатели сами, верно, догадаются, что на свидание он не опоздал. Полчаса с лишним расхаживал он по церкви. Уже три раза пересчитал свечи, колонны, exvoto[46], и вдруг какая-то старуха, закутанная в коричневый плащ, взяла его за руку и молча вывела на улицу. Несколько раз сворачивая с одной улицы на другую и все так же упорно храня молчание, она наконец привела его в узенький и, по первому впечатлению, необитаемый переулок. В самом конце переулка она остановилась возле сводчатой низенькой дверцы и, достав из кармана ключ, отперла ее. Она вошла первой, Мержи, в темноте держась за ее плащ, шагнул следом за ней. Войдя, он услышал, как за ним задвинулись тяжелые засовы. Провожатая шепотом предупредила его, что перед ним лестница и что ему надо будет подняться на двадцать семь ступеней. Лестница была узкая, ступени неровные, разбитые, так что он несколько раз чуть было не загремел. Наконец, поднявшись на двадцать семь ступенек и взойдя на небольшую площадку, старуха отворила дверь, и яркий свет на мгновение ослепил Мержи. Он вошел в комнату и подивился изящному ее убранству – внешний вид дома ничего подобного не предвещал. Стены были обиты штофом с разводами, правда, слегка потертым, но еще вполне чистым. Посреди комнаты стоял стол, на котором горели две розового воску свечи, высились груды фруктов и печений, сверкали хрустальные стаканы и графины, по-видимому, с винами разных сортов. Два больших кресла по краям стола, должно быть, ожидали гостей. В алькове, наполовину задернутом шелковым пологом, стояла накрытая алым атласом кровать с причудливыми резными украшениями. Курильницы струили сладкий аромат. Старуха сняла капюшон, Бернар – плащ. Он сейчас узнал в ней посланницу, приносившую ему письмо. – Матерь божья! – заметив пистолеты и шпагу, воскликнула старуха. – Вы что же это, собрались великанов рубить? Прекрасный кавалер! Здесь если и понадобятся удары, то, во всяком случае, не сокрушительные удары шпагой. – Я понимаю, однако может случиться, что братья или разгневанный муж помешают нашей беседе, и тогда придется им застлать глаза дымом от выстрелов. – Этого вы не бойтесь. Скажите лучше, как вам нравится комната? – Комната великолепная, спору нет. Но только одному мне здесь будет скучно. – Кто-то придет разделить с вами компанию. Обещайте мне сначала одну вещь. – А именно? – Если вы католик, протяните руку над распятием (она вынула его из шкафа), а если гугенот, то поклянитесь Кальвином… Лютером… словом, всеми вашими богами… – В чем же я должен поклясться? – перебил он ее, смеясь. – Поклянитесь, что не станете допытываться, кто эта дама, которая должна прийти сюда. – Условие нелегкое. – Смотрите. Клянитесь, а то я выведу вас на улицу. – Хорошо, даю вам честное слово, оно стоит глупейших клятв, коих вы от меня потребовали. – Ну и ладно. Запаситесь терпением. Ешьте, пейте, коли хотите. Скоро вы увидите даму-испанку. Она накинула капюшон и, выйдя, заперла дверь двойным поворотом ключа. Мержи бросился в кресло. Сердце у него колотилось. Он испытывал почти такое же сильное и почти такого же рода волнение, как за несколько дней до этого на Пре-о-Клер при встрече с противником. В доме царила мертвая тишина. Прошло мучительных четверть часа, и в течение этого времени его воображению являлась то Венера, сходившая с обоев и кидавшаяся к нему в объятия, то графиня де Тюржи в охотничьем наряде, то принцесса крови, то шайка убийц и, наконец – это было самое страшное видение, – влюбленная старуха. Все было тихо, ничто не возвещало Бернару, что кто-то идет, и вдруг – быстрый поворот ключа в замочной скважине – дверь отворилась и как будто сама собой тут же затворилась, и вслед за тем в комнату вошла женщина в маске. Она была высокого роста, хорошо сложена. Платье, узкое в талии, подчеркивало стройность ее стана. Однако ни по крохотной ножке в белой бархатной туфельке, ни по маленькой ручке, которую, к сожалению, облегала вышитая перчатка, нельзя было с точностью определить возраст незнакомки. Лишь по каким-то неуловимым признакам, благодаря некоей магической силе или, если хотите, прови́дению, можно было догадаться, что ей не больше двадцати пяти лет. Наряд на ней был дорогой, изящный и в то же время простой. Мержи вскочил и опустился перед ней на одно колено. Дама шагнула к нему и ласково проговорила: – Dios os guarde, caballero. Sea V. M. el bien venido [47]. Мержи посмотрел на нее с изумлением. – Habla V. M. espanol?[48] Мержи не только не говорил по-испански, он даже плохо понимал этот язык. Дама, видимо, была недовольна. Она села в кресло, к которому подвел ее Мержи, и сделала ему знак сесть напротив нее. Потом она заговорила по-французски, но с акцентом, причем этот акцент то становился резким, нарочитым, то вдруг исчезал совершенно. – Милостивый государь! Ваша доблесть заставила меня позабыть осторожность, свойственную нашему полу. Мне захотелось посмотреть на безупречного кавалера, и вот я вижу этого кавалера именно таким, каким его изображает молва. Мержи, вспыхнув, поклонился даме. – Неужели вы будете так жестоки, сударыня, и не снимете маску, которая, подобно завистливому облаку, скрывает от меня солнечные лучи! (Эту фразу он вычитал в какой-то книге, переведенной с испанского.) – Сеньор кавалер! Если я останусь довольна вашей скромностью, то вы не раз увидите мое лицо, но сегодня удовольствуйтесь беседой со мной. – Ах, сударыня! Это очень большое удовольствие, но оно возбуждает во мне страстное желание видеть вас! Он стал перед ней на колени и сделал такое движение, словно хотел снять с нее маску. – Росо а россу[49]. Сеньор француз, вы что-то не в меру проворны. Сядьте, а то я уйду. Если б вы знали, кто я и чем я рискнула, вызвав вас на свидание, вы были бы удовлетворены той честью, которую я вам оказала, явившись сюда. – По правде говоря, голос ваш мне знаком. – А все-таки слышите вы меня впервые. Скажите, вы способны полюбить преданной любовью женщину, которая полюбила бы вас?.. – Уже одно сознание, что вы тут, рядом… – Вы никогда меня не видели, значит, любить меня не можете. Почем вы знаете, красива я или уродлива? – Я убежден, что вы обольстительны. Мержи успел завладеть рукой незнакомки, незнакомка вырвала руку и поднесла к маске, как бы собираясь снять ее. – А что, если бы вы сейчас увидели пятидесятилетнюю женщину, страшную уродину? – Этого не может быть. – В пятьдесят лет еще влюбляются. Она вздохнула, молодой человек вздрогнул. – Стройность вашего стана, ваша ручка, которую вы напрасно пытаетесь у меня отнять, – все это доказывает, что вы молоды. Эти слова он произнес скорее любезным, чем уверенным тоном. – Увы! Бернаром начало овладевать беспокойство. – Вам, мужчинам, любви недостаточно. Вам еще нужна красота. Она снова вздохнула. – Умоляю вас, позвольте мне снять маску… – Нет, нет! Она быстрым движением оттолкнула его. – Вспомните, что вы мне обещали. После этого она заговорила приветливее: – Мне приятно видеть вас у моих ног, а если б я оказалась немолодой и некрасивой… по крайней мере, на ваш взгляд… быть может, вы бы меня покинули. – Покажите мне хотя бы вашу ручку. Она сняла надушенную перчатку и протянула ему белоснежную ручку. – Узнаю эту руку! – воскликнул он. – Другой столь же красивой руки во всем Париже не сыщешь. – Вот как? Чья же это рука? – Одной… одной графини. – Какой графини? – Графини де Тюржи. – А!.. Знаю, о ком вы говорите. Да, у Тюржи красивые руки, но этим она обязана миндальному притиранию, которое для нее изготовляют. А у меня руки мягче, и я этим горжусь. Все это было сказано до того естественным тоном, что в сердце Бернара, как будто бы узнавшего голос прелестной графини, закралось сомнение, и он уже готов был сознаться самому себе в своей ошибке. «Целых две вместо одной… – подумал он. – Решительно, мне ворожат добрые феи». Мержи поискал на красивой руке графини отпечаток перстня, который он заметил у Тюржи, но не обнаружил на этих округлых, изящных пальцах ни единой вдавлинки, ни единой, хотя бы едва заметной полоски. – Тюржи! – со смехом воскликнула незнакомка. – Итак, вы приняли меня за Тюржи? Покорно вас благодарю! Слава богу, я, кажется, чуточку лучше ее. – По чести, графиня – самая красивая женщина из всех, каких я когда-либо видел. – Вы что же, влюблены в нее? – живо спросила незнакомка. – Может быть. Но только умоляю вас, снимите маску, покажите мне женщину красивее Тюржи. – Когда я удостоверюсь, что вы меня любите… только тогда вы увидите мое лицо. – Полюбить вас!.. Как же, черт возьми, я могу полюбить вас не видя? – У меня красивая рука. Вообразите, что у меня такое же красивое лицо. – Теперь я знаю наверное, что вы прелестны: вы забыли изменить голос и выдали себя. Я его узнал, ручаюсь головой. – И это голос Тюржи? – смеясь, спросила она с сильным испанским акцентом. – Ну конечно! – Ошибаетесь, ошибаетесь, сеньор Бернардо. Меня зовут донья Мария… донья Мария де… Потом я вам назову свою фамилию. Я из Барселоны. Мой отец держит меня в большой строгости, но теперь он путешествует, и я пользуюсь его отсутствием, чтобы развлечься и посмотреть парижский двор. Что касается Тюржи, то я прошу вас не говорить со мной больше о ней. Я не могу спокойно слышать ее имя. Она хуже всех придворных дам. Кстати, вам известно, как именно она овдовела? – Я что-то слышал. – Ну так расскажите… Что вы слышали?.. – Будто бы она застала мужа в ту минуту, когда он изливал свой пламень камеристке, и, схватив кинжал, нанесла супругу довольно сильный удар. Через месяц бедняга скончался. – Ее поступок вам представляется… ужасным? – Признаться, я ее оправдываю. Говорят, она любила мужа, а ревность вызывает во мне уважение. – Вы думаете, что я – Тюржи, вот почему вы так рассуждаете, однако я убеждена, что в глубине души вы относитесь к ней с презрением. В голосе ее слышались грусть и печаль, но это был не голос Тюржи. Бернар не знал, что подумать. – Как же так? – сказал он. – Вы, испанка, не уважаете чувство ревности? – Не будем больше об этом говорить. Что это за черная лента у вас на шее? – Ладанка. – Я считала вас протестантом. – Да, я протестант. Но ладанку дала мне одна дама, и я ношу ее в память о ней. – Послушайте: если вы хотите мне понравиться, то не думайте ни о каких дамах. Я хочу заменить вам всех дам. Кто дал вам ладанку? Та же самая Тюржи? – Честное слово, нет. – Лжете. – Значит, вы госпожа де Тюржи! – Вы себя выдали, сеньор Бернардо! – Каким образом? – При встрече с Тюржи я ее спрошу, как она могла решиться на такое кощунство – вручить святыню еретику. Мержи терялся все более и более. – Я хочу эту ладанку. Дайте ее мне. – Нет, я не могу ее отдать. – А я хочу ладанку. Вы посмеете отказать мне? – Я обещал ее вернуть. – А что такое обещания! Обещание, данное фальшивой женщине, ни к чему не обязывает. Помимо всего прочего, берегитесь: почем знать, может, вы носите опасный талисман, может, он нашептан! Говорят, Тюржи – злая колдунья. – Я в колдовство не верю. – И в колдунов тоже? – Я немного верю в колдуний. – Последнее слово он подчеркнул. – Ну дайте же мне ладанку – может, я тогда сброшу маску. – Как хотите, а это голос графини де Тюржи! – В последний раз: вы дадите мне ладанку? – Я вам ее верну, если вы снимете маску. – Вы мне надоели с вашей Тюржи! Любите ее на здоровье, мне-то что! Делая вид, что сердится, незнакомка отодвинулась от Бернара. Атлас, который натягивала ее грудь, то поднимался, то опускался. Несколько минут она молчала, затем, резким движением повернувшись к нему, насмешливо проговорила: – Valame Dios! V. М. nо es caballero, es un monje[50] Ударом кулака она опрокинула две свечи, горевшие на столе, и половину бутылок и блюд. В комнате сразу стало темно. В то же мгновение она сорвала с себя маску. В полной темноте Мержи почувствовал, как чьи-то жаркие уста ищут его губ и кто-то душит его в объятиях. ГЛАВА XV В ТЕМНОТЕ Ночью все кошки серы. На ближайшей церкви пробило четыре часа. – Боже! Четыре часа! Я едва успею вернуться домой, пока не рассвело. – Бессердечная! Вы меня покидаете? – Так надо. Мы скоро увидимся. – Увидимся! Дорогая графиня! Ведь я же вас не видел! – Ах, какой вы еще ребенок! Бросьте свою графиню. Я донья Мария. При свете вы удостоверитесь, что я не та, за кого вы меня принимаете. – Где дверь? Я сейчас позову… – Никого не надо звать. Пустите меня, Бернардо. Я знаю эту комнату, я сейчас найду огниво. – Осторожней! Не наступите на битое стекло. Вы вчера устроили разгром. – Пустите! – Нашли? – Ах, это мой корсет! Матерь божья! Что же мне делать? Я все шнурки перерезала вашим кинжалом. – Надо попросить у старухи. – Лежите, я сама. Adios, querido Bernardo![51] Дверь отворилась и тут же захлопнулась. За дверью тотчас послышался веселый смех. Мержи понял, что добыча от него ускользнула. Он попробовал пуститься в погоню, но в темноте натыкался на кресла, запутывался то в платьях, то в занавесках и так и не нашел двери. Внезапно дверь отворилась, и кто-то вошел с потайным фонарем в руке. Мержи, недолго думая, сдавил вошедшую женщину в объятиях. – Что? Попались? Теперь я вас не выпущу! – воскликнул он и нежно поцеловал ее. – Оставьте, господин де Мержи! – сказал кто-то грубым голосом. – Вы меня задушите. Мержи узнал по голосу старуху. – Чтоб вас черт подрал! – крикнул он, молча оделся, забрал свое оружие, плащ и вышел из дому с таким чувством, точно он пил отменную малагу, а затем по недосмотру слуги влил в себя стакан противоцинготной настойки из той бутылки, которую когда-то давно поставили в погреб и забыли. Дома Бернар не откровенничал со своим братом. Он только сказал, что это была, насколько он мог судить в темноте, дивной красоты испанка, но своими подозрениями относительно того, кто она такая, поделиться не захотел. ГЛАВА XVI ПРИЗНАНИЕ Амфитрион Алкмена, я молю, послушайтесь рассудка – Поговорим без лишних слов. Мольер. Амфитрион Два дня он не получал от мнимой испанки никаких известий. На третий день братья узнали, что г-жа де Тюржи накануне приехала в Париж и сегодня не преминет поехать на поклон к королеве-матери. Они поспешили в Лувр и встретились с ней в галерее – она разговаривала с окружавшими ее дамами. При виде Бернара она нимало не смутилась. Даже легкая краска не покрыла ее, как всегда, бледных щек. Заметив его, она, как старому знакомому, кивнула ему головой, поздоровалась, а затем нагнулась к его уху и зашептала: – Надеюсь, теперь ваше гугенотское упрямство сломлено? Чтобы вас обратить, понадобилось чудо. – То есть? – А разве вы не испытали на самом себе чудотворную силу святыни? Бернар недоверчиво усмехнулся. – Мне придали силы и ловкости воспоминание о прелестной ручке, которая дала мне ладанку, и любовь, которую она во мне пробудила. Графиня засмеялась и погрозила ему пальцем. – Вы забываетесь, господин корнет! Разве можно со мной так говорить? Она сняла перчатку и поправила волосы; Бернар между тем впился глазами в ее руку, а потом заглянул в живые, смотревшие на него почти сердито глаза очаровательной графини. Изумленный вид молодого человека вызвал у нее взрыв хохота. – Что вы смеетесь? – А что вы на меня так удивленно смотрите? – Извините, но последние дни я только и делаю, что даюсь диву. – Да что вы! Любопытно! Расскажите же нам хоть об одном из удивительных происшествий, которые случаются с вами на каждом шагу. – Сейчас и в этом месте я вам рассказывать о них не стану. А кроме того, я запомнил испанский девиз, которому меня научили назад тому три дня. – Какой девиз? – Он состоит из одного слова: Callad. – Что же это значит? – Как? Вы не знаете испанского языка? – глядя на нее в упор, спросил Бернар. Графиня, однако, выдержала испытание – она притворилась, что не постигает скрытого смысла его слов, и молодой человек, глядевший ей прямо в глаза, в конце концов под взглядом той, кому он бросал вызов, принужден был потупить взор. – В детстве я знала несколько слов по-испански, а теперь, наверно, забыла, – совершенно спокойным тоном отвечала она. – Поэтому, если хотите, чтобы я вас понимала, говорите со мной по-французски. Ну так что же это за девиз? – Он советует быть молчаливым, сударыня. – Вот бы нашим молодым придворным взять себе такой девиз, но только с условием, что они станут претворять его в жизнь. Однако вы человек сведущий, господин де Мержи! У кого вы учились испанскому языку? Верно уж, у какой-нибудь дамы? Мержи взглянул на нее с нежной улыбкой. – Я знаю по-испански всего лишь несколько слов, – тихо сказал он, – в моей памяти их запечатлела любовь. – Любовь? – насмешливо переспросила графиня. Она говорила громко, и при слове «любовь» дамы вопросительно поглядели в ее сторону. Мержи был слегка задет насмешливым ее тоном, такое обхождение с ним его коробило; он вынул из кармана полученную накануне записку на испанском языке и протянул ее графине. – Я уверен, что вы не менее сведущи, чем я, – сказал он, – уж такой-то испанский язык вам нетрудно будет понять. Диана де Тюржи схватила записку, прочла, а может быть, только сделала вид, что прочла, и, залившись хохотом, передала даме, которая была к ней ближе всех. – Вот, госпожа де Шатовье, прочтите эту любовную записку, – господин де Мержи недавно получил ее от своей возлюбленной и намерен, по его словам, подарить ее мне. Любопытней всего, что почерк мне знаком. – В этом я не сомневаюсь, – довольно насмешливо, однако не повышая голоса, заметил Мержи. Госпожа де Шатовье прочла записку, засмеялась и передала одному из кавалеров, тот передал другому, и скоро во всей галерее не осталось человека, который не знал бы, что к Мержи неравнодушна какая-то испанка. Когда взрывы хохота стали ослабевать, графиня насмешливым тоном спросила Мержи, красива ли та особа, которая написала ему записку. – По чести, сударыня, она не уступает вам. – Боже! Что я слышу! Вы ее, наверно, видели ночью, я же ее отлично знаю… Ну что ж, вас можно поздравить. И она засмеялась еще громче. – Прелесть моя! – обратилась к ней Шатовье. – Скажите, как зовут эту счастливицу испанку, которой удалось завладеть сердцем господина де Мержи? – Я назову ее имя, но пусть сначала господин де Мержи скажет при всех этих дамах, видел ли он свою возлюбленную при дневном свете. На Мержи нельзя было смотреть без улыбки: он чувствовал себя крайне неловко, лицо его выражало попеременно то замешательство, то досаду. Он молчал. – Ну хорошо, довольно тайн, – молвила графиня. – Записку эту написала сеньора донья Мария Родригес. Ее почерк я знаю не хуже, чем почерк моего отца. – Мария Родригес! – воскликнули дамы и опять расхохотались. Марии Родригес перевалило за пятьдесят. В Мадриде она была дуэньей. Каким ветром ее занесло во Францию и за какие заслуги Маргарита Валуа взяла ее ко двору, остается загадкой. Быть может, Маргарита держала около себя это чудище, чтобы при сопоставлении резче означились ее прелести, – так художники писали красавицу вместе с уродливым карликом. В Лувре Родригес смешила всех придворных дам чванным видом и старомодностью нарядов. Мержи внутренне содрогнулся. Он видел дуэнью и сейчас, к ужасу своему, вспомнил, что дама в маске назвала себя доньей Марией. У него все поплыло перед глазами. Он окончательно растерялся, а смех кругом становился все неудержимее. – Она дама скромная, – продолжала графиня де Тюржи. – Лучшего выбора вы сделать не могли. Когда она вставит зубы и наденет черный парик, то еще хоть куда. Да и потом, ей, конечно, не больше шестидесяти. – Она его приворожила! – воскликнула Шатовье. – Так вы, значит, любитель древностей? – спросила еще одна дама. – Жаль мне мужчин, – вздохнув, произнесла фрейлина королевы. – На них часто находит блажь. Бернар по мере сил защищался. На него сыпался град издевательских поздравлений, он был в глупейшем положении, но тут вдруг в конце галереи показался король, шутки и смех разом стихли. Все спешили уступить ему дорогу, говор сменился молчанием. Король имел долгую беседу с адмиралом у себя в кабинете и теперь, непринужденно опираясь на плечо Колиньи, провожал его. Седая борода и черное платье адмирала составляли резкую противоположность с молодым лицом Карла и его блиставшим отделкой нарядом. Глядя на них, можно было подумать, что юный король с редкой для монарха проницательностью избрал своим фаворитом добродетельнейшего и мудрейшего из подданных. Пока они шли по галерее, все взоры были прикованы к ним, и вдруг Мержи услыхал над самым своим ухом чуть слышный шепот графини: – Перестаньте дуться! Держите! Прочтете, только когда выйдете наружу. Он держал в руках шляпу, и в ту же минуту что-то туда упало. Это был запечатанный лист бумаги, в который был завернут твердый предмет. Мержи переложил его в карман и через четверть часа, выйдя из Лувра, вскрыл – там оказались ключик и записка: «Этим ключом отворяется калитка в мой сад. Сегодня, в десять часов вечера. Я люблю Вас. Маски я уже не надену, и Вы увидите наконец донью Марию и Диану «. Король проводил адмирала до конца галереи. – Прощайте, отец, – сказал он и пожал ему руку. – Вам известно, что я вас люблю, а я знаю, что вы мои – и телом и душою, со всеми потрохами. Произнося эти слова, король расхохотался на всю галерею. Когда же, возвращаясь в кабинет, он проходил мимо капитана Жоржа, то остановился и обронил: – Завтра после мессы зайдите ко мне в кабинет. Внезапно король оглянулся и с некоторым страхом посмотрел на дверь, в которую только что вышел Колиньи, затем проследовал в кабинет и заперся с маршалом Ретцем. ГЛАВА XVII АУДИЕНЦИЯ Масbeth Do you find. Your patience so pridominant in your nature, That you can let this go? Shakespeare [52] В назначенный час капитан Жорж явился в Лувр. Как скоро о нем доложили, придверник поднял ковровую портьеру и ввел его в кабинет короля. Государь сидел за маленьким столиком и, видимо, что-то писал; боясь, должно быть, потерять нить мыслей, которыми он был сейчас занят, он сделал знак капитану подождать. Капитан шагах в шести от стола замер в почтительной позе и от нечего делать стал водить глазами по комнате и изучать во всех подробностях ее убранство. Убранство было весьма несложное; оно состояло почти исключительно из охотничьих принадлежностей, как попало развешанных по стене. Между длинной аркебузой и охотничьим рогом висела довольно хорошая картина, изображавшая Деву Марию; над картиной была прикреплена к стене большая ветка букса. Столик, за которым писал государь, был завален бумагами и книгами. На полу валялись четки, молитвенничек, сетки для ловли птиц, сокольничьи колокольчики – все было свалено в одну кучу. Тут же на подушке спала большущая борзая собака. Внезапно король в бешенстве швырнул перо на пол, и с языка у него сорвалась непристойная брань. Опустив голову, он несколько раз неровным шагом прошелся по кабинету, потом неожиданно остановился перед капитаном и, словно только сейчас заметив его, бросил на него испуганный взгляд. – Ах это вы! – слегка подавшись назад, воскликнул он. Капитан поклонился ему до земли. – Очень рад вас видеть. Мне нужно было с вами поговорить… но… Король запнулся. Ловя окончание фразы, Жорж стоял с полуоткрытым ртом и вытянутой шеей, дюймов на шесть выставив левую ногу, – словом, если бы художник захотел изобразить ожидание, то более удачной позы для своей натуры он, по моему мнению, не мог бы выбрать. Король, однако, снова свесил голову на грудь – мысли его, казалось, витали теперь бесконечно далеко от того, что он хотел было высказать. Несколько минут длилось молчание. Король сел и усталым жестом провел рукой по лбу. – Чертова рифма! – воскликнул он, топнув ногой, и вслед за тем раздалось звяканье длинных шпор, которые он носил на ботфортах. Проснулась борзая и, решив, что хозяин ее зовет, вскочила, подошла к креслу, положила обе лапы ему на колени и, подняв острую свою морду, так что она оказалась гораздо выше головы Карла, разинула широкую пасть и без всяких церемоний зевнула – собаку трудно было обучить хорошим манерам. Король прогнал собаку – она вздохнула и пошла на место. Вновь как бы случайно встретившись глазами с капитаном, король сказал: – Извините, Жорж! От этой… [53] рифмы меня в пот ударило. – Я вам мешаю, ваше величество? – низко поклонившись, спросил капитан. – Ничуть, ничуть, – отвечал король. Он встал и в знак особого благоволения положил капитану руку на плечо. При этом он улыбался, но одними губами – его отсутствующий взгляд не принимал в улыбке никакого участия. – Вы еще не отдохнули после охоты? – спросил король. Приступить прямо к делу ему было, видимо, неловко. – С оленем пришлось повозиться. – Государь! Если б давешний гон меня утомил, я был бы недостоин командовать отрядом легкой кавалерии вашего величества. Во время последних войн господин де Гиз видел, что я не слезаю с коня, и прозвал меня «албанцем». – Да, правда, мне говорили, что ты лихой конник. Скажи-ка, а из аркебузы ты хорошо стреляешь? – Да, государь, недурно, хотя, конечно, до вашего величества мне далеко. Такое искусство не всем дается. – Вот что, видишь эту длинную аркебузу? Заряди ее двенадцатью дробинками. Не сойти мне с этого места, если ты в шестидесяти шагах прицелишься в какого-нибудь безбожника и хоть одна из них пролетит мимо! – Шестьдесят шагов – расстояние большое, но не очень. И все же с таким стрелком, как вы, ваше величество, я бы тягаться не стал. – А в двухстах шагах ты из этой аркебузы всадишь в человека пулю, лишь бы пуля была соответствующего калибра. Король вложил аркебузу в руки капитана. – Красиво отделана и, должно думать, бьет метко, – внимательно осмотрев аркебузу и проверив спуск, заключил Жорж. – Я вижу, мой милый, ты разбираешься в оружии. Возьми-ка на прицел – я хочу посмотреть, как это у тебя получается. Капитан прицелился. – Хорошая штука аркебуза! – медленно продолжал Карл. – В ста шагах одним таким движением пальца можно покончить с недругом – перед меткой пулей ни кольчуга, ни панцирь не устоят! Я говорил, что Карл IX то ли по привычке, которая появилась у него еще в детстве, то ли в силу врожденной застенчивости почти никогда не глядел в глаза своему собеседнику. Но сейчас он смотрел на капитана пристально, и выражение лица у него было необычное. Жорж невольно опустил глаза, тогда и король почти тотчас потупился. На минуту воцарилось молчание. Первым нарушил его Жорж. – Хорошо быть искусным стрелком, а все же шпага и копье надежнее. – Справедливо. Зато аркебуза… – Карл странно усмехнулся и вдруг спросил: – Говорят, Жорж, адмирал тебя горько обидел? – Государь… – Мне об этом известно доподлинно. И все же я бы хотел… Расскажи мне про это сам. – Совершенная правда, государь. Я говорил с ним об одном злополучном деле, в котором я принимал самое живое участие… – О дуэли твоего брата? Красив, негодник, и за себя постоять умеет: проколет кого угодно. Я таких людей уважаю. Коменж был хлыщ, он получил по заслугам, только и всего. Но за что же тебя изругал чертов бородач? Хоть убей, не могу взять в толк. – Боюсь, что причиной тому злополучное различие вероисповеданий, мое обращение, о котором, как мне казалось, все давно забыли… – Забыли? – Вы, ваше величество, подали пример забвения религиозных распрей, ваше поразительное беспристрастие, справедливость… – Да будет тебе известно, друг мой, что адмирал ничего не забывает. – Я это заметил, государь. Жорж снова потемнел в лице. – Что же ты думаешь делать, Жорж? – Кто, я, государь? – Да. Говори без обиняков. – Государь! Я бедный дворянин, адмирал – старик, я не могу вызвать его на дуэль. Кроме того, государь, – поклонившись, сказал он, видимо, желая учтивой фразой загладить впечатление, которое должна была, как он полагал, произвести на короля его дерзость, – если бы даже я имел возможность бросить вызов, я бы все-таки этого не сделал: меня остановил страх заслужить немилость вашего величества. – Ну что ты! – молвил король и положил правую руку на плечо Жоржа. – К счастью, – продолжал капитан, – разговор с адмиралом моей чести не затрагивает. А вот если бы кто-нибудь из тех, что со мной на равной ноге, осмелился усомниться в моей чести, я бы испросил у вашего величества соизволения… – Значит, ты не намерен мстить адмиралу? А ведь этот… наглеет не по дням, а по часам! Жорж широко раскрыл глаза от изумления. – И он же тебя оскорбил, черт возьми, смертельно оскорбил, как мне передавали! – продолжал король. – Дворянин – не лакей: есть вещи, которые нельзя простить даже государю. – Как же я ему отомщу? Драться со мной – это он сочтет ниже своего достоинства. – Допустим. Но… Король опять взял аркебузу и прицелился. – Понимаешь? Капитан попятился. Самый жест монарха был достаточно выразителен, а демоническое выражение его лица не оставляло никаких сомнений относительно того, что этот жест обозначал. – Как, государь? Вы мне советуете… Король изо всех сил стукнул об пол прикладом и, устремив на Жоржа бешеный взгляд, крикнул: – Советую? А, чтоб! Ничего я тебе не советую. Капитан не знал, что ему делать. В конце концов он поступил так, как поступили бы многие на его месте: поклонился и опустил глаза. Карл мгновенно изменил тон: – Это вовсе не значит, что если бы ты, мстя за свою честь, вогнал в него пулю… то мне это было бы безразлично. Клянусь потрохами папы, самое драгоценное, что есть у дворянина, – это его честь, и ради того, чтобы смыть с нее пятно, он не должен останавливаться ни перед чем. Притом Шатильоны надменны и нахальны, как подручные палача. Я же знаю: эти мерзавцы с наслаждением свернули бы мне шею и сели на мое место… При виде адмирала я иной раз готов выщипать ему бороду! Капитан ничего не ответил на это словоизвержение, исходившее из уст обычно молчаливого человека. – Ну так что же ты, в душу, в кровь, собираешься делать? Послушай: я бы на твоем месте подстерег его, когда кончится их протестантское сборище и он будет выходить, – вот тут бы ты из окна и выстрелил ему в спину. Тьфу, пропасть! Мой кузен Гиз был бы тебе благодарен, ты бы этим много поспособствовал умиротворению страстей в моем королевстве. Получается, что король Франции не столько я, сколько этот безбожник, понимаешь? В конце концов, мне это надоело… Я говорю тебе напрямик: нужно отучить этого… дырявить честь дворянина. Он тебе дырявит честь, а ты ему продырявь шкуру – долг платежом красен. – Убийство из-за угла не сшивает чести дворянина, оно только еще сильней разрывает ее. Этот ответ оказал на государя такое действие, как если бы в него ударила молния. Остолбеневший, он все еще держал в протянутых к капитану руках аркебузу – он точно без слов предлагал ему воспользоваться этим орудием мести. Король полуоткрыл рот, губы у него помертвели, глаза, дико смотревшие на Жоржа, казалось, завораживали его и в то же время ощущали на себе силу жуткого этого завораживания. Наконец аркебуза выскользнула из дрожащих рук короля и с громким стуком упала на пол. Капитан бросился поднимать ее, а король сел в кресло и понурил голову. Губы у него шевелились, брови двигались – видно было, что в душе у него идет борьба. – Капитан! – сказал он после долгого молчания. – Где стоит твой легкоконный отряд? – В Мо, государь. – Тебе придется съездить за ним и привести его в Париж. Через… через несколько дней получишь приказ. Прощай. Король произнес это резко и раздраженно. Капитан низко поклонился, а Карл, указав на дверь, дал ему понять, что аудиенция окончена. Капитан пятился к двери, отвешивая приличествующие случаю поклоны, как вдруг король вскочил и схватил его за руку. – Держи, по крайней мере, язык на привязи. Понял? Жорж еще раз поклонился и прижал руку к сердцу. Выходя из королевских покоев, он слышал, как государь сердитым голосом позвал собаку и щелкнул арапником, – должно быть, он собирался сорвать зло на неповинном животном. Дома Жорж написал записку и велел передать ее адмиралу: «Некто, не любящий Вас, но любящий свою честь, советует Вам не доверять герцогу Гизу и, пожалуй, еще одному лицу, более могущественному, чем герцог. Ваша жизнь в опасности». На бесстрашного Колиньи это письмо не произвело ни малейшего впечатления. Известно, что вскоре после этого, 22 августа 1572 года, выстрелом из аркебузы его ранил негодяй по имени Морвель, которого за это прозвали убийцей на службе у короля. ГЛАВА XVIII НОВООБРАЩАЕМЫЙ This pleasing to beschool'd in a strange tongue By female lips and eyes. L. Byron. D. Juan, canto II [54] Если любовники осмотрительны, то может пройти неделя, прежде чем общество догадается. По прошествии недели бдительность обыкновенно притупляется, предосторожности кажутся уже смешными. Взгляды, которыми обмениваются любовники, легко перехватить, еще легче истолковать – и вот уже все известно. Связь графини и младшего Мержи тоже в конце концов перестала быть тайной для двора Екатерины. Множество явных доказательств могло бы открыть глаза даже слепым. Так, например, г-жа де Тюржи обыкновенно носила лиловые ленты, и у Бернара эфес шпаги, низ камзола и башмаки были украшены завязанными бантом лиловыми лентами. Графиня особенно не скрывала, что она терпеть не может бороды, а любит ловко закрученные усы. С недавнего времени Мержи стал тщательно выбривать подбородок, а его лихо закрученные, напомаженные и расчесанные металлической гребенкой усы образовывали нечто вроде полумесяца, кончики которого поднимались гораздо выше носа. Наконец, распустили слух, будто некий дворянин однажды чуть свет отправился по своим делам, и когда он проходил по улице Аси, то на его глазах калитка, ведущая в сад графини, отворилась, и из сада вышел человек, которого, как тот ни завертывался в плащ, дворянин сейчас узнал – это был сеньор де Мержи. Но особенно всех удивляло и служило наиболее веским доказательством то, что юный гугенот, открыто глумившийся над всеми католическими обрядами, теперь ходит в церковь, участвует в процессиях, даже окунает пальцы в святую воду, а ведь еще так недавно он считал это чудовищным кощунством. Шепотом передавали друг другу, что Диана возвращает богу заблудшую овечку, а молодые дворяне протестантского вероисповедания говорили, что они, пожалуй, хорошенько подумали бы, не переменить ли им веру, если бы вместо капуцинов и францисканцев их наставляли молодые хорошенькие богомолки вроде графини де Тюржи. Однако обращением Бернара пока что и не пахло. Он ходил с графиней в церковь, что правда, то правда, но, ставши рядом, всю обедню, к вящему неудовольствию святош, шептал ей что-то на ухо. Мало того что он сам не внимал богослужению, он отвлекал истинно верующих. А ведь тогда, как известно, всякая процессия представляла собой не менее любопытное увеселение, чем костюмированный бал. Наконец, Мержи не испытывал более угрызений совести, когда окунал пальцы в святую воду, единственно потому, что это давало ему право пожимать при всех прелестную ручку, которая всякий раз вздрагивала, ощутив прикосновение его руки. Как бы то ни было, хоть он и держался за свою веру, все же ему приходилось вести за нее жаркие бои, а на долю Дианы выпадал тем более значительный успех, что для богословских диспутов она обыкновенно выбирала такие минуты, когда Мержи было особенно трудно в чем-либо ей отказать. – Милый Бернар! – сказала она в один из вечеров, обвив шею любовника длинными прядями своих черных волос и положив ему на плечо голову. – Сегодня мы с тобой слушали проповедь. Неужели же такие прекрасные слова не запали тебе в душу? Долго ты еще будешь к ним глух? – Ах ты, моя дорогая! Если уж твой сладкий голос и твоя богословская аргументация, столь мощным подкреплением которой служат твои влюбленные взгляды, ничего не могли со мной поделать, то чего же ты ждешь, милая Диана, от гнусавого капуцина? – Противный! Я задушу тебя! Покрепче обмотав вокруг шеи Бернара одну из своих прядей, она притянула его к себе. – Знаешь, как я развлекался во время проповеди? Пересчитывал жемчужины у тебя в волосах. Кстати, что ж ты их рассыпала по всей комнате? – Так я и знала! Ты не слушал проповеди. И это каждый раз! Ну что ж, – продолжала она, и в голосе ее зазвучала грустная нотка, – я люблю тебя больше, чем ты меня, это ясно. Если б ты меня любил по-настоящему, ты бы уж давно перешел в мою веру. – Диана! Ну к чему эти нескончаемые споры? Пусть спорят сорбоннские богословы и наши пасторы – неужели нет более веселого времяпрепровождения? – Перестань… Ах, если б мне удалось тебя спасти, как бы я была счастлива! Знаешь, Бернардо: ради твоего спасения я согласилась бы пробыть в чистилище вдвое дольше того, что мне предназначено. Он улыбнулся и крепко обнял Диану, но она с выражением непередаваемой грусти оттолкнула его. – А вот ты, Бернар, не принес бы такой жертвы ради меня. Тебя не пугает мысль, какой опасности подвергается моя душа, когда я отдаюсь тебе… И тут из ее прекрасных глаз покатились слезы. – Родная моя! Разве ты не знаешь, что любовь оправдывает многое и что… – Да, я все это хорошо знаю. Но если б я сумела спасти твою душу, мне отпустились бы все мои грехи. Все те, которые мы с тобой совершили вместе, все те, которые мы с тобой, возможно, еще совершим… все было бы нам отпущено. Этого мало, наши грехи послужили бы к нашему спасению! Говоря это, она крепко-крепко обнимала его, и в той восторженной страстности, какой дышали ее слова, в этом странном способе проповедовать было, если принять во внимание обстоятельства, при которых проповедь произносилась, что-то до того смешное, что Мержи еле сдерживался, чтобы не прыснуть. – Подождем еще с обращением, Диана. Когда мы с тобой состаримся… когда нам будет уже не до любовных утех… – Что мне с тобой делать, противный? Зачем у тебя на губах демоническая усмешка? Разве я стану целовать такие губы? – Вот я уже и не улыбаюсь. – Хорошо, хорошо, только не сердись. Послушай, querido Bernardo[55]: ты прочитал ту книгу, что я тебе дала? – Да, еще вчера. – Понравилась она тебе? Вот умная книга! Неверующие – и те, прочитав ее, прикусят язычки. – Твоя книга, Диана, – сплошная ложь и нелепица. Это самое глупое из всех папистских творений. Ты так уверенно о ней рассуждаешь, а между тем даю голову на отсечение, что ты в нее даже не заглянула. – Да, я еще не успела ее прочесть, – слегка покраснев, призналась Диана, – но я убеждена, что в ней много глубоких и верных мыслей. Гугеноты недаром бранят ее на все корки. – Хочешь, я тебе просто так, от нечего делать, со Священным Писанием в руках докажу… – Даже и не думай, Бернар! Упаси бог! Я не еретичка, я Священного Писания не читаю. Я тебе не дам подрывать мою веру. Ты только время зря потеряешь. Вы, гугеноты, такие начетчики, прямо ужас! На диспутах вы нам своей ученостью пыль в глаза пускаете, а мы, бедные католики, ни Аристотеля, ни Библии не читали и не знаем, что вам ответить. – А все потому, что вы, католики, желаете верить не рассуждая, не давая себе труда подумать, разумно это или нет. Мы действуем иначе: прежде чем что-либо защищать, а главное, прежде чем что-либо проповедовать, мы изучаем. – Ах, если б я была так же красноречива, как францисканец Жирон! – Твой Жирон дурак и пустобрех. Кричать он здоров, а все-таки назад тому шесть лет во время открытого словопрения наш пастор Удар посадил его в лужу. – Это ложь! Ложь, которую распространяют еретики! – Как? Разве ты не знаешь, что во время спора, на виду у всех, капли пота со лба досточтимого отца капали прямо на Иоанна Златоуста, который был у него в руках? Еще по сему случаю один шутник сочинил стишки… – Молчи, молчи! Не отравляй мне слух богопротивной ересью! Бернар, милый мой Бернар, заклинаю тебя: отрекись ты от прислужников сатаны – они тебя обманывают, они тебя тащат в ад! Умоляю тебя: спаси свою душу, вернись в лоно нашей церкви! Но уговоры не действовали на любовника Дианы: вместо ответа он недоверчиво усмехнулся. – Если ты меня любишь, – наконец воскликнула она, – то откажись ради меня, ради любви ко мне от своего вредного образа мыслей! – Милая Диана! Мне легче отказаться ради тебя от жизни, чем от того, что разум мой признает за истину. Как ты думаешь: может любовь принудить меня разувериться в том, что дважды два – четыре? – Бессердечный!.. В распоряжении у Бернара было самое верное средство прекратить подобного рода пререкания, и он им воспользовался. – Ах, милый Бернардо! – томным голосом проговорила графиня, когда Мержи с восходом солнца волей-неволей собрался восвояси. – Ради тебя я погублю свою душу и не спасу твоей, так что мне и эта отрадная мысль не послужит утешением. – Полно, мой ангел! Отец Жирон в лучшем виде даст нам с тобой отпущение in articulo mortis[56]. ГЛАВА XIX ФРАНЦИСКАНЕЦ Monachus in claustro Non valet ova duo; Sed quando est extra, Bene valet triginta [57]. На другой день после бракосочетания Маргариты с королем Наваррским капитан Жорж по распоряжению министра двора выехал из Парижа к своему легкоконному отряду, стоявшему в Мо. Так как Бернар был уверен, что Жорж возвратится еще до конца празднеств, то при расставании с ним он не особенно грустил и легко покорился своей участи – несколько дней пожить одному. Г-жа де Тюржи отнимала у Бернара так много времени, что несколько минут одиночества его не пугали. По ночам он отсутствовал, а днем спал. В пятницу, 22 августа 1572 года, адмирала ранил выстрелом из аркебузы один негодяй по имени Морвель. Народная молва приписала это гнусное злодейство герцогу Гизу, поэтому герцог на другой же день, по всей вероятности, чтобы не слышать жалоб и угроз из лагеря реформатов, оставил Париж. Король сперва как будто вознамерился применить к нему строжайшие меры, но затем не воспрепятствовал его возвращению в Париж, возвращение же его ознаменовалось чудовищной резней – она была произведена ночью 24 августа. Молодые дворяне-протестанты посетили адмирала, а затем, вскочив на добрых коней, рассыпались по улицам – они искали встречи с герцогом Гизом или с его друзьями, чтобы затеять с ними ссору. Однако поначалу все обошлось благополучно. То ли народ не решился выступить, увидев, что дворян много, то ли он приберегал силы для будущего, во всяком случае, он с наружным спокойствием слушал их крики: «Смерть убийцам адмирала! Долой гизаров!» – и хранил молчание. Навстречу отряду протестантов неожиданно выехало из-за угла человек шесть молодых дворян-католиков, среди них были приближенные Гиза. Тут-то бы и завязаться жаркой схватке, однако схватки не произошло. Католики, может быть, из благоразумия, может быть, потому, что они действовали согласно полученным указаниям, ничего не ответили на оскорбительные выкрики протестантов; более того, ехавший впереди отряда католиков молодой человек приятной наружности приблизился к Мержи и, вежливо поздоровавшись, заговорил с ним непринужденным тоном старого приятеля: – Здравствуйте, господин де Мержи! Вы, конечно, видели господина де Шатильона? Ну как он себя чувствует? Убийца схвачен? Оба отряда остановились. Мержи, узнав барона де Водрейля, в свою очередь, поклонился ему и ответил на его вопросы. Кое-кто из католиков вступил в разговор с другими протестантами, но говорили они недолго и до пререканий дело не дошло. Католики уступили дорогу протестантам, и оба отряда разъехались в разные стороны. Мержи отстал от своих товарищей: его задержал барон де Водрейль. Оглядев его седло, Водрейль сказал на прощание: – Смотрите! Если не ошибаюсь, у вашего куцего подпруга ослабела. Будьте осторожны! Мержи спешился и подтянул подпругу. Только успел он сесть в седло, как сзади послышался топот летящего крупной рысью коня, Мержи обернулся – прямо на него ехал незнакомый молодой человек, которого он сегодня первый раз видел, когда проезжал мимо отряда католиков. – Видит бог, как бы я был рад поговорить один на один с кем-нибудь из тех, кто орал сейчас: «Долой гизаров!» – приблизившись, воскликнул молодой человек. – Вам долго искать его не придется, – сказал Мержи. – Чем могу служить? – А, так вы из числа этих мерзавцев? Мержи без дальних размышлений вытащил из ножен шпагу и плашмя ударил ею приспешника Гизов по лицу. Тот мигом выхватил седельный пистолет и в упор выстрелил в Мержи. К счастью, загорелся только запал. Возлюбленный Дианы со страшной силой хватил своего недруга шпагой по голове, и тот, обливаясь кровью, полетел с коня. Народ, до последней минуты являвшийся безучастным свидетелем, мгновенно принял сторону раненого. На молодого гугенота посыпались камни и палочные удары – тогда он, видя, что ему одному с толпой не справиться, рассудил за благо дать коню шпоры и умчаться галопом. Но когда он слишком круто повернул за угол, конь его упал, увлек за собою всадника и хотя не зашиб его, однако помешал ему тут же вскочить, так что разъяренная толпа успела окружить гугенота. Мержи прислонился к стене и некоторое время успешно отбивался от тех, кого могла достать его шпага. Но вот кто-то со всего размаху ударил по шпаге палкой и сломал лезвие. Бернара сбили с ног и, наверно, разорвали бы на части, когда бы некий францисканец, пробившись к нему, не прикрыл его своим телом. – Что вы делаете, дети мои? – крикнул он. – Оставьте его, он ни в чем не виноват. – Он гугенот! – завопила остервенелая толпа. – Что же из этого? Дайте ему срок – он покается. Руки, державшие Мержи, тотчас отпустили его. Мержи встал, поднял сломанную свою шпагу и приготовился в случае нового натиска дорого продать свою жизнь. – Пощадите этого человека, – продолжал монах. – Потерпите: еще немного, и гугеноты пойдут слушать мессу. – «Потерпите, потерпите»! – с досадой повторило несколько голосов. – Это мы слыхали! А пока что гугеноты каждое воскресенье собираются и смущают истинных христиан своим пением. – А вы слыхали пословицу: повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить? – весело спросил монах. – Пусть еще немного поверещат – скоро по милости Августовской божьей матери вы услышите, как они запоют мессу по-латыни. А юного этого нечестивца отдайте в мое распоряжение: я из него сделаю настоящего христианина. Ступайте! Захотелось мясца, смотрите не пережарьте его! Толпа расходилась, ропща, но никто больше Бернара не трогал. Ему даже вернули коня. – Впервые, отец мой, сутана не вызывает во мне неприязни, – сказал Мержи. – Я вам крайне признателен. Не откажите принять от меня этот кошелек. – Если вы жертвуете его на бедных, молодой человек, то я его возьму. Да будет вам известно, что я к вам чувствую расположение. Я знаком с вашим братом и вам желаю добра. Переходите в нашу веру сегодня же. Следуйте за мной – я все мигом устрою. – Ну уж от этого вы меня увольте, отец мой. У меня нет ни малейшего желания менять веру. А откуда вы меня знаете? Как вас зовут? – Меня зовут брат Любен, и я… Плутишка! Я часто вижу, как вы похаживаете возле одного дома… Молчу, молчу!.. Скажите, господин де Мержи: теперь вы допускаете, что монах способен делать людям добро? – Я всем буду рассказывать о вашем великодушии, отец Любен. – Сменять протестантское сборище на мессу не хотите? – Еще раз говорю: нет. И в церковь буду ходить только ради ваших проповедей. – Как видно, вы человек со вкусом. – И к тому же ваш большой поклонник. – Мне, мочи нет, досадно, что вы такой закоренелый еретик. Ну, я свое дело сделал – я вас предостерег. А там уж смотрите сами. Я умываю руки. Прощайте, мой мальчик. – Прощайте, отец мой. Мержи сел на коня и, слегка потрепанный, но весьма довольный тем, что дешево отделался, поехал домой. ГЛАВА XX ЛЕГКОКОННЫЙ ОТРЯД Jaffier Не amongst us That spares his father, brother, or his friend Is damned. Otway. Venice preserved [58] Вечером 24 августа легкоконный отряд вступал в Париж через Сент-Антуанские ворота. Конники, судя по их запыленным сапогам и платью, совершили большой переход. Последние отблески заходящего солнца освещали загорелые лица солдат. На этих лицах читалась та безотчетная тревога, какую обыкновенно испытывают люди перед событием еще неведомым, но, как говорит им сердце, мрачным. Отряд шагом направился к обширному пустырю, тянувшемуся около бывшего Турнельского дворца. Здесь капитан приказал остановиться, затем отрядил в разведку десять человек под командой корнета, самолично расставил при въезде в ближайшие улицы караулы и, словно в виду неприятеля, приказал им зажечь фитили. Приняв эти чрезвычайные меры предосторожности, он вернулся и остановил свою лошадь перед фронтом отряда. – Сержант! – крикнул он; тон у него сейчас был более строгий и властный, чем всегда. Старый конник с расшитой перевязью и в шляпе с золотым галуном почтительно приблизился к своему командиру. – У всех ли наших конников есть фитили? – У всех, господин капитан. – Пороховницы полны? Пуль достаточно? – Достаточно, господин капитан. – Отлично. Капитан шагом поехал перед фронтом малочисленного своего отряда. Сержант следовал за ним на расстоянии, которое могла бы занять лошадь. Он заметил, что капитан не в духе, и долго не решался подъехать к нему. Наконец осмелел. – Господин капитан! Разрешите конникам задать лошадям корму! Ведь лошади с утра ничего не ели. – Нельзя. – Ну хоть горсточку овса? Мы бы это мигом! – Не сметь разнуздывать ни одну лошадь! – А ведь если… как я слышал… лошадям ночью предстоит потрудиться… то, может быть, все-таки… Офицер сделал нетерпеливый жест. – Займите свое место в строю, – сухо сказал он и поехал дальше. Сержант вернулся в строй. – Ну что, сержант, стало быть, правда? Что же будет? Что такое? Что сказал капитан? Ветераны забросали сержанта вопросами – на эту вольность по отношению к своему начальнику им давали право боевые заслуги и то, что они с давних пор вместе тянули солдатскую лямку. – Жарко будет нынче, – сказал сержант тоном человека, который знает больше, да только не хочет рассказывать. – А что? А что? – Разнуздывать не велено ни на один миг… потому… кто его знает? Каждую минуту можем понадобиться. – Стало быть, драка? – спросил трубач. – А с кем, хотел бы я знать? – С кем? – чтобы дать себе время обдумать ответ, переспросил сержант. – Дурацкий вопрос! С кем же еще, черт бы тебя побрал, как не с врагами короля? – С врагами-то с врагами, да кто они, эти враги? – упорно продолжал допытываться трубач. – Он не знает, кто такие враги короля! Сержант соболезнующе пожал плечами. – Враг короля – испанец, но он бы так, тишком, не подобрался, его бы заметили, – высказал предположение один из конников. – Нет, это что-то не то, – вмешался другой. – Мало ли у короля врагов, кроме испанцев? – Бертран прав, – заключил сержант, – я знаю, кого он имеет в виду. – Кого же? – Гугенотов, – отвечал Бертран. – Не надо быть колдуном, чтобы догадаться. Всем известно, что гугеноты заимствовали свою веру у немцев, а немцы – наши враги, что-что, а это уж я знаю наверное: мне в них не раз приходилось стрелять, особливо под Сен-Кантеном – они там дрались как черти. – Так-то оно так, – снова заговорил трубач, – но ведь мир-то заключили, и, если память мне не изменяет, шум из-за того был изрядный. – Нет, они нам не враги, – подтвердил молодой конник, одетый лучше других. – Мы ведь собираемся воевать с Фландрией, и легкоконными войсками будет командовать граф Ларошфуко, а кто не знает, что Ларошфуко – протестант? Провалиться мне на этом месте, если он не протестант с головы до ног! У него и шпоры-то кондейские и шляпа гугенотская. – Чума его возьми! – воскликнул сержант. – Ты, Мерлен, этого не знаешь, ты тогда еще в нашем полку не служил. Во время той засады, когда мы все чуть было не сложили головы в Пуату, под Ла-Робре, нами командовал Ларошфуко. У него всегда за пазухой нож. – И он же говорил, что отряд рейтаров лучше, чем легкоконный эскадрон, – вставил Бертран. – Я это знаю так же верно, как то, что эта лошадь пегая. Мне рассказывал паж королевы. Слушатели выразили негодование, однако это чувство скоро уступило место желанию узнать, с чем связаны воинские приготовления, против кого направлены те чрезвычайные меры предосторожности, которые принимались у них на виду. – Сержант, а сержант! – заговорил трубач. – Правда, вчера было покушение на короля? – Бьюсь об заклад, это все орудуют… еретики. – Когда мы завтракали в Андреевском кресте, хозяин передавал за верное, что они собираются упразднить мессу. – Тогда все дни будут у нас скоромные, – философически заметил Мерлен. – Вместо котелка бобов кусочек солонинки – это еще беда невелика! – Да, но если гугеноты возьмут верх, то первым делом они перебьют, как все равно посуду, легкоконные отряды и заменят их этими псами – немецкими рейтарами. – Ну, коли так, я бы им ребра пощупал. Тут поневоле станешь правоверным католиком, убей меня бог! Бертран! Ты служил у протестантов – скажи: правда, что адмирал платил конникам всего лишь по восемь су? – Да, и ни одного денье больше. У, старый сквалыга! Потому-то я после первого похода от него и удрал. – А капитан-то нынче не в духе, – заметил трубач. – Малый он хороший, с солдатами поговорить любит, а тут за всю дорогу звука не проронил. – Вести недобрые, – ввернул сержант. – Какие вести? – Уж верно, что-нибудь насчет гугенотов. – Опять гражданская война начнется, – сказал Бер-тран. – Тем лучше для нас, – подхватил Мерлен: он во всем видел хорошую сторону. – Знай себе круши, села жги, гугеноток щекочи! – Они, поди, затевают то же, что когда-то в Амбуазе, – сказал сержант. – Потому-то нас и вызвали. Ну, мы порядок быстро наведем. В это время из разведки вернулся корнет, приблизился к капитану и стал тихо ему докладывать, а его солдаты присоединились к товарищам. – Клянусь бородой, ничего не понимаю, что творится в Париже! – заговорил один из тех, кто ходил в разведку. – На улицах мы ни одной кошки не встретили, зато в Бастилии полно солдат. На дворе швейцарские пики торчат – чисто колосья в поле! – Их там не больше пятисот, – возразил другой. – Гугеноты покушались на короля, вот это я знаю наверное, – продолжал первый, – и во время свалки великий герцог Гиз собственноручно ранил адмирала. – Так ему, разбойнику, и надо! – вскричал сержант. – Дело до того дошло, – продолжал конник, – что швейцарцы на своем чертовом тарабарском языке говорили: мол, слишком долго во Франции терпят еретиков. – И то правда, за последнее время они что-то уж очень стали нос задирать, – сказал Мерлен. – Уж так важничают, уж так спесивятся – можно подумать, что это они нас побили под Жарнаком и Монконтуром. – Они бы рады съесть мясо, а нам оставить кость, – молвил трубач. – Добрым католикам давно пора их проучить. – Доведись до меня, – сказал сержант, – прикажет мне король: «Перебей эту сволочь», – да пусть меня разжалуют, если я заставлю повторить этот приказ! – Бель-Роз! А ну-ка, расскажи, что делал в городе корнет, – обратился к нему Мерлен. – Он говорил с одним швейцарцем, похоже, с ихним офицером, но только я не расслышал, о чем. Тот ему сообщал что-то, знать, любопытное, потому корнет все только: «Ах, боже мой, боже мой!» – Гляньте: к нам конники летят во весь мах. Уж верно, с приказом! – Кажется, двое. Капитан и корнет поехали к ним навстречу. Двое всадников быстро двигались по направлению к легкоконному отряду. Один из них, нарядно одетый, в шляпе, украшенной перьями, с зеленой перевязью, ехал на боевом коне. Спутник его, толстый, приземистый, коренастый, в черном одеянии, держал в руках большое деревянное распятие. – Будет драка, это уж как пить дать, – сказал сержант. – Вон и священник – его послали исповедовать раненых. – Не больно-то весело драться на голодное брюхо, – проговорил Мерлен. Двое всадников попридержали коней и, вплотную подъехав к капитану, остановились. – Целую руки господину де Мержи, – заговорил человек с зеленой перевязью. – Узнаете своего покорного слугу Тома́ де Морвеля? До капитана еще не успела дойти весть о новом злодеянии Морвеля; он знал его только как убийцу славного де Муи. Вот почему он очень сухо ответил Морвелю: – Я никакого господина де Морвеля не знаю. Полагаю, что вы явились объявить нам наконец, зачем мы здесь. – Милостивый государь! Дело идет о спасении доброго нашего государя и нашей святой веры: им грозит опасность. – Какая такая опасность? – презрительно спросил Жорж. – Гугеноты злоумышляли на жизнь его величества. Однако преступный их заговор был, слава богу, вовремя раскрыт; ночью все истинные христиане должны объединиться и перерезать их сонных. – Так муж силы Гедеон истребил мадианитян, – вставил человек в черном одеянии. – Что такое? – содрогнувшись от ужаса, воскликнул Мержи. – Горожане вооружены, – продолжал Морвель, – в город стянуты французская гвардия и три тысячи швейцарцев. Наши силы исчисляются примерно в шестьдесят тысяч человек. В одиннадцать часов будет подан сигнал – и пойдет потеха. – Подлый душегуб! Это все мерзкая ложь! Король не дает распоряжений об убийствах, в крайнем случае он за них платит. Однако Жорж тут же вспомнил о разговоре, который несколько дней тому назад вел с ним король. – Потише, господин капитан! Если бы служба королю не поглощала все мои помыслы, я сумел бы ответить на ваши оскорбления. Слушайте меня внимательно: я прибыл к вам от его величества с требованием, чтобы вы и ваш отряд следовали за мной. Нам вверены Сент-Антуанская улица и прилегающий к ней квартал. Я привез вам точный список лиц, которых нам надлежит отправить на тот свет. Его преподобие отец Мальбуш обратится к вашим солдатам с наставлением и раздаст им белые кресты – такие кресты будут у всех католиков, а то в темноте можно принять своего за еретика. – Я ни за что не приму участия в избиении спящих людей. – Вы католик? Вы признаете Карла Девятого своим королем? Вам известна подпись маршала Ретца, повиноваться которому – ваш долг? С этими словами Морвель достал из-за пояса бумагу и передал капитану. Мержи подозвал одного из своих конников, тот зажег о фитиль аркебузы пучок соломы и посветил капитану, и капитан прочел составленный по всей форме указ, именем короля обязывавший капитана де Мержи оказать поддержку городскому ополчению и поступить в распоряжение г-на де Морвеля для несения службы, коей суть вышеназванный г-н де Морвель ему изъяснит. К указу был приложен перечень имен под заглавием: Список еретиков, подлежащих умерщвлению в Сент-Антуанском квартале. Легкоконники не знали, что это за указ, они только видели при свете факела, который держал один из них, как глубоко он взволновал их начальника. – Мои конники никогда не станут заниматься ремеслом убийц, – сказал Жорж и швырнул указ прямо в лицо Морвелю. – При чем же тут убийство? – хладнокровно заметил священник. – Речь идет о справедливом возмездии еретикам. – Орлы! – возвысив голос, крикнул Морвель легкоконникам. – Гугеноты хотят умертвить короля и перебить католиков. Их надо опередить. Ночью, пока они спят, мы их всех порешим. Их дома́ король отдает вам на разграбление! Хищная радость звучала в крике, прокатившемся в ответ по рядам: – Да здравствует король! Смерть гугенотам! – Смирно! – громовым голосом крикнул капитан. – Здесь я командую, и больше никто… Друзья! Этот негодяй лжет. Но если даже и есть такой указ короля, все равно мои легкоконники не станут убивать беззащитных людей. Солдаты молчали. – Да здравствует король! Смерть гугенотам! – крикнули Морвель и его спутник. Конники повторили за ними: – Да здравствует король! Смерть гугенотам! – Ну так как же, капитан? Повинуетесь? – спросил Морвель. – Я больше не капитан! – воскликнул Жорж и сорвал с себя знаки отличия: перевязь и полумесяц. – Задержите изменника! – обнажив шпагу, крикнул Морвель. – Убейте мятежника – он отказывается повиноваться королю! Но ни один солдат не поднял руку на своего начальника… Жорж выбил шпагу из рук Морвеля, но убивать его не стал, он лишь ударил его эфесом по лицу, и при этом с такой силой, что тот полетел с коня. – Прощайте, трусы! – сказал конникам Жорж. – Я думал, вы солдаты, а вы, как я посмотрю, убийцы, а не солдаты. Затем он обратился к корнету: – Альфонс! Если вы хотите, чтоб вас произвели в капитаны, то вот вам удобный случай: станьте предводителем этой шайки. С этими словами он дал шпоры коню и галопом понесся в город. Корнет двинулся было за ним, однако немного погодя придержал коня, пустил его шагом, а потом и во-все остановился, поворотил коня и присоединился к отряду, очевидно, решив, что хотя капитан дал ему совет в запальчивости, однако последовать ему стоит. Все еще оглушенный ударом, Морвель, чертыхаясь, влез на коня. Монах, подняв распятие, призвал солдат не оставить в живых ни одного гугенота и утопить ересь в крови. Упреки капитана внесли некоторое смятение в умы солдат, но как скоро он избавил их от своего присутствия и перед ними открылась перспектива вволю пограбить, они взмахнули саблями и поклялись исполнить все, что Морвель им бы ни приказал. ГЛАВА XXI ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ Soothsayer Beware the Ides of March! Shakespeare. JuliusCaesar [59] В тот же вечер Бернар в обычное время вышел на улицу и, закутавшись в плащ под цвет стены его дома и нахлобучив шляпу, отправился, соблюдая надлежащую осторожность, к графине. Сделав несколько шагов, он повстречался с хирургом Амбруазом Паре, который лечил его, когда он был ранен. Нетрудно было догадаться, что Паре идет из дворца Шатильонов, и Мержи, назвав себя, спросил, что с адмиралом. – Ему лучше, – ответил хирург. – Рана не смертельная, адмирал – здоровяк. С божьей помощью поправится. Я ему прописал питье – надеюсь, оно ему пойдет на пользу, ночь он проспит спокойно. Какой-то простолюдин, проходя мимо, услышал, что они говорят об адмирале. Отойдя с таким расчетом, чтобы его наглая выходка прошла безнаказанно, он крикнул: – Ваш чертов адмирал скоро станцует сарабанду на виселице! И пустился бежать со всех ног. – Гадина! – сказал Мержи. – Меня зло берет, что нашему великому адмиралу приходится жить в городе, где у него столько врагов. – К счастью, его дом хорошо охраняется, – заметил хирург. – Когда я уходил, на лестнице было полно солдат и они зажигали фитили. Эх, господин де Мержи! Не любят нас местные жители… Однако уж поздно, мне надо в Лувр. Они попрощались, Мержи продолжал свой путь, и розовые мечтания очень скоро заставили его позабыть адмирала и ненависть католиков. Со всем тем он не мог не заметить чрезвычайного оживления на улицах Парижа, обыкновенно пустевших с наступлением ночи. То ему попадались крючники с ношей на плечах, и у каждого из них ноша эта была такой странной формы, что Мержи в темноте склонен был принять ее за связку пик; то отряд солдат, шагавший молча, с ружьями «на плечо», с зажженными фитилями. Распахивались окна, на мгновение появлялись люди со свечами и тотчас прятались. – Эй, милый человек! – крикнул Мержи одному из крючников. – Куда это вы несете так поздно оружие? – В Лувр, господин, на ночное увеселение. – Приятель! – обратился Мержи к сержанту – начальнику дозора. – Куда это вы шагаете под ружьем? – В Лувр, господин, на ночное увеселение. – Эй, паж! Разве вы не при короле? Куда же идете вы и ваши товарищи и куда вы ведете коней в походной сбруе? – В Лувр, господин, на ночное увеселение. «На ночное увеселение! – заговорил сам с собой Мержи. – Все, как видно, посвящены в тайну – все, кроме меня. А впрочем, мое дело сторона. Государь волен развлекаться и без моего участия, меня не очень-то тянет смотреть на его увеселения». Пройдя немного дальше, он обратил внимание на плохо одетого человека – тот останавливался перед некоторыми домами и мелом чертил на дверях кресты. – Зачем вы, милый человек, помечаете дома? Вы что, квартирьер, что ли? Незнакомец как сквозь землю провалился. На углу той улицы, где жила графиня, Мержи едва не столкнулся нос к носу с шедшим в противоположном направлении человеком, завернувшимся, как и он, в широкий плащ. Хотя было темно и хотя оба явно старались проскочить незамеченными, они сейчас узнали друг друга. – А, господин де Бевиль, добрый вечер! – сказал Мержи и протянул ему руку. Бевиль, чтобы подать правую руку, сделал странное движение под плащом: переложил из правой руки в левую какой-то довольно тяжелый предмет. Плащ его слегка распахнулся. – Привет доблестному бойцу, баловню красавиц! – воскликнул Бевиль. – Бьюсь об заклад, что мой благородный друг идет на свидание. – А вы?.. Ох, и злы же на вас, как видно, мужья: если не ошибаюсь, вы в кольчуге, а то, что вы держите под плащом, дьявольски похоже на пистолеты. – Нужно быть осторожным, господин Бернар, очень осторожным! – сказал Бевиль. С этими словами он запахнул плащ так, чтобы не видно было оружия. – Я весьма сожалею, что не имею возможности предложить вам сейчас свои услуги и шпагу, чтобы охранять улицу и стоять на часах у дверей дома вашей возлюбленной. Сегодня никак не могу, но в другой раз, пожалуйста, располагайте мною. – Сегодня я не могу взять вас с собой, господин де Мержи. Произнеся эту самую обыкновенную фразу, Бевиль, однако, странно усмехнулся. – Ну, желаю вам удачи. Прощайте! – Я вам тоже желаю удачи! Последнее сказанное на прощание слово Бевиль заметно подчеркнул. Они расстались, но, сделав несколько шагов, Мержи услыхал, что Бевиль его зовет. Он обернулся и увидел, что тот идет к нему. – Ваш брат в Париже? – Нет. Но я жду его со дня на день… Скажите, пожалуйста, вы принимаете участие в ночном увеселении? – В увеселении? – Да. Всюду говорят, что ночью во дворце будет увеселение. Бевиль пробормотал что-то невнятное. – Ну, еще раз прощайте, – сказал Мержи. – Я спешу… Понимаете? – Погодите, погодите! Еще одно слово! Как истинный друг, я не могу не дать вам совета. – Какого совета? – Сейчас к ней не ходите. Завтра вы будете меня благодарить, поверьте. – Это и есть ваш совет? Я что-то не возьму в толк. К кому это к ней? – Ну, ну, не притворяйтесь! Если вы человек благоразумный, сей же час переправьтесь на тот берег Сены. – Это что, шутка? – Какая там шутка! Я говорю совершенно серьезно. Повторяю: переправьтесь через Сену. Если вас будет уж очень искушать дьявол, пойдите по направлению к якобинскому монастырю на улице Святого Иакова. Через два дома от святых отцов стоит довольно ветхий домишко, над дверью висит большое деревянное распятие. Вывеска странная, ну да это не важно. Постучите – вам отворит приветливая старушка и из уважения ко мне примет с честью. Перенесите ваш любовный пыл на тот берег. У мамаши Брюлар премилые, услужливые племянницы… Вы меня поняли? – Вы очень любезны. Душевно вам признателен. – Нет, право, послушайтесь меня! Честное слово дворянина, там вам будет хорошо! – Покорно благодарю, в другой раз я воспользуюсь вашим советом. А сегодня меня ждут, – сказал Мержи и сделал шаг вперед. – Переправьтесь через Сену, милый друг, это мое последнее слово. Если с вами случится несчастье из-за того, что вы меня не послушались, – пеняйте на себя. Бернара поразил необычайно серьезный тон Бевиля. И на этот раз уже не Бевиль остановил его, а он Бевиля: – Черт возьми, да что же это такое? Растолкуйте мне, господин де Бевиль, перестаньте говорить загадками. – Дорогой мой! В сущности, я не имею права выражаться яснее, и все же я вам скажу: переправьтесь за реку до глубокой ночи. А теперь прощайте. – Но… Бевиль был уже далеко. Мержи побежал было за ним, но, устыдясь, что попусту теряет драгоценное время, пошел своей дорогой и наконец приблизился к заветной калитке. В ожидании, пока совсем не скроются из виду прохожие, он стал прогуливаться возле ограды. Он боялся привлечь внимание прохожих тем, что кто-то в такое позднее время входит в сад. Ночь выдалась чудная, от дуновения ветерка было не так душно, луна то выплывала, то пряталась за легкие белые облачка. Это была ночь для любви. И вдруг улица как вымерла. Мержи мигом отворил калитку и бесшумно затворил. Сердце у него стучало, но сейчас он думал только о блаженстве, которое ожидало его у Дианы, – мрачные мысли, возникшие у него под влиянием странных речей Бевиля, мгновенно рассеялись. Он подошел к дому на цыпочках. Одно окно было полурастворено, сквозь красную занавеску пробивался свет лампы. То был условный знак. В мгновение ока Мержи очутился у своей любовницы в молельне. Диана полулежала на низком диване, обитом синим шелком. Ее длинные черные волосы рассыпались по подушке. Глаза у нее были закрыты – казалось, она борет-ся с собой, чтобы не открыть их. Единственная в комнате серебряная лампа, подвешенная к потолку, ярко освещала бледное лицо и алые губы Дианы де Тюржи. Она не спала, но всякий при взгляде на нее невольно подумал бы, что она видит тяжелый сон. Но вот заскрипели сапоги Бернара, ступавшего по ковру, – Диана тотчас оторвала от подушки голову, открыла глаза, губы у нее зашевелились, она вся вздрогнула и с трудом удержала вопль ужаса. – Я тебя испугал, мой ангел? – спросил Мержи, опустившись перед ней на колени и наклонившись над подушкой, на которую прекрасная графиня вновь откинулась головой. – Наконец-то! Слава тебе, господи! – Разве я опоздал? Полночь еще не скоро. – Ах да разве я о том?.. Бернар! Никто не видел, как ты вошел? – Ни одна душа… Но что с тобой, моя радость? Почему ты не даешь мне своих прелестных губок? – Ах, Бернар, если б ты знал!.. Умоляю: не мучь меня… Я страдаю невыносимо: у меня жестокая мигрень… голова как в огне… – Бедняжка! – Сядь поближе, но только, пожалуйста, не проси у меня сегодня ласк… Я совсем больна. Она уткнулась лицом в подушку, и в тот же миг у нее вырвался жалобный стон. Потом она вдруг приподнялась на локте, откинула густые волосы, падавшие ей на лицо, схватила руку Мержи и приложила к своему виску. Бернар почувствовал, как сильно бьется у нее жилка. – Приятно, что у тебя холодная рука, – молвила она. – Милая Диана! Как бы я был рад, если б голова болела не у тебя, а у меня! – сказал Мержи и поцеловал ее в пылающий лоб. – Ну да… А я была бы рада… Прикрой мне пальцами веки, так будет легче… Ах, если бы выплакаться, – может, боль и утихла бы, да вот беда: плакать я не могу. Графиня умолкла; в тишине долго слышалось лишь ее прерывистое, стесненное дыхание. Мержи, стоя на коленях подле дивана, ласково гладил и время от времени целовал опущенные веки прелестной женщины. Левой рукой он опирался на подушку; пальцы его возлюбленной порою судорожно сжимали его пальцы. Дыхание Дианы, нежное и вместе с тем жаркое, возбуждающе щекотало ему губы. – Родная моя! – сказал он наконец. – По-моему, ты страдаешь еще от чего-то больше, чем от головной боли. Какая у тебя кручина?.. И почему бы тебе не поведать ее мне? Любить – это значит делить пополам не только радости, но и горести. Графиня, не открывая глаз, покачала головой. Она разомкнула губы, но членораздельного звука так и не издала; это усилие ее, видимо, утомило, и она снова уронила голову к Бернару на плечо. Вслед за тем часы пробили половину двенадцатого. Диана вздрогнула и, трепеща, приподнялась на постели. – Нет, право, ты меня пугаешь, моя ненаглядная! – Ничего… пока еще ничего… – глухим голосом проговорила она. – Как ужасен бой часов! Каждый удар словно раскаленное железо забивает мне в голову. Диана подставила Бернару лоб, и он не нашел лучшего лекарства и лучшего ответа, как поцеловать его. Неожиданно она вытянула руки, положила их на плечи своему возлюбленному и, по-прежнему полулежа, впилась в него горящими глазами, которые, казалось, готовы были его пронзить. – Бернар! – молвила она. – Когда же ты перейдешь в нашу веру? – Ангелочек! Не будем сегодня об этом говорить. У тебя голова сильней разболится. – У меня болит голова от твоего упрямства… но тебя это не трогает. А между тем время не ждет, и если бы даже я сейчас умирала, все равно до последнего моего вздоха я продолжала бы увещевать тебя… Мержи попытался заградить ей уста поцелуем. Это довольно веский довод, он служит ответом на все вопросы, с какими возлюбленная может обратиться к своему любовнику. Диана обыкновенно шла Бернару навстречу, но тут она решительно, почти с негодованием оттолкнула его. – Послушайте, господин де Мержи! Я каждый день при мысли о вас и о вашем заблуждении плачу кровавыми слезами. Вы знаете, как я вас люблю! Вообразите же наконец, что я должна испытывать от одного сознания, что человек, который мне дороже жизни, может в любую минуту погубить и тело свое, и душу. – Диана! Мы же условились больше об этом не говорить! – Нет, несчастный, об этом нужно говорить! Кто знает, может, у тебя и часа не остается на покаяние! Необычный ее тон и странные намеки невольно привели на память Бернару загадочные предостережения Бевиля. Им овладело непонятное ему самому беспокойство, но он тут же сумел себя перебороть, а то, что так усилился проповеднический пыл Дианы, он объяснил ее богобоязненностью. – Что ты хочешь сказать, моя прелесть? Ты опасаешься, что нарочно для того, чтобы убить гугенота, сейчас на меня упадет потолок, как прошлую ночь на нас свалился полог? Мы с тобой счастливо отделались – пыль на нас посыпалась, только и всего. – Твое упрямство хоть кого приведет в отчаяние!.. Послушай: я видела во сне, что твои враги убивают тебя… Я не успела привести своего духовника, и ты, окровавленный, растерзанный, отошел в мир иной. – Мои враги? По-моему, у меня их нет. – Безумец! Кто ненавидит вашу ересь, тот вам и враг! Против вас вся Франция! Да, до тех пор, пока ты сам – враг господень и враг церкви, все французы обязаны быть твоими врагами. – Оставим этот разговор, моя повелительница. А что касается снов, то пусть тебе их разгадает старуха Камилла – я в этом ничего не смыслю. Поговорим о чем-нибудь другом… Ты, кажется, была сегодня во дворце. Вот откуда, я уверен, взялась эта головная боль, которая тебя так мучает, а меня бесит! – Да, я недавно оттуда, Бернар. Я видела королеву и ушла от нее… с твердым намерением сделать последнее усилие для того, чтобы ты переменил веру… Это необходимо, это совершенно необходимо!.. – Вот что, моя прелесть, – перебил ее Мержи, – коль скоро, несмотря на недомогание, у тебя хватает сил проповедовать с таким жаром, то мы могли бы, с твоего позволения, гораздо лучше провести время. Она ответила на эту шутку полупрезрительным-полугневным взглядом. – Заблудший! – как бы говоря сама с собой, тихо сказала она. – Почему я должна с ним церемониться? А затем, уже громким голосом, продолжала: – Я вижу ясно: ты меня не любишь. Для тебя что твоя лошадь, что я – разницы никакой. Лишь бы я доставляла тебе удовольствие, а до моих терзаний тебе дела нет!.. А я ради тебя, только ради тебя согласилась терпеть угрызения совести, такие, что рядом с ними все пытки, которые способна изобрести человеческая злоба, – ничто. Одно слово из твоих уст вернуло бы моей душе мир. Но ты этого слова никогда не произнесешь. Ты не пожертвуешь ради меня ни одним из своих предрассудков. – Дорогая Диана! Что ты на меня напала? Будь же справедлива, не давай себя ослеплять религиозному фанатизму. Ответь мне: где ты найдешь раба более покорного, чем я, у которого бы разум и воля всецело подчинялись тебе? Повторяю: умереть за тебя я готов, но уверовать в то, во что я не верю, я не в состоянии. Слушая Бернара, она пожимала плечами и смотрела на него почти ненавидящим взглядом. – Я не могу ради тебя сменить свои темно-русые волосы на белокурые, – продолжал он. – Я не могу в угоду тебе изменить свое телосложение. Моя вера – это, дорогая Диана, одна из частей моего тела, и оторвать ее от тела можно только вместе с жизнью. Пусть меня хоть двадцать лет поучают, я никогда не поверю, что кусок пресного хлеба… – Замолчи! Не богохульствуй! – властным тоном прервала его Диана. – Все мои старания оказались тщетными. У всех у вас, кто только не заражен ядом ереси, медные лбы, вы слепы и глухи к истине, вы боитесь видеть и слышать. Но пришло время, когда вы больше ничего уже не увидите и не услышите… Есть только одно средство уничтожить язву, разъедающую церковь, и его к вам применят! Она в волнении прошлась по комнате, а потом заговорила снова: – Не пройдет и часа, как у дракона ереси будут отсечены все семь голов. Мечи наточены, верные наготове. Нечестивые исчезнут с лица земли. Она показала пальцем на часы в углу комнаты. – Смотри: тебе осталось четверть часа на покаяние. Как скоро стрелка дойдет вон до той точки, участь твоя будет решена. Не успела она договорить, как послышался глухой шум, напоминавший гул толпы, суетящейся на большом пожаре, и этот гул, сначала неясный, стремительно нарастал. Несколько минут спустя можно было уже различить колокольный звон и ружейные залпы. – Какие ужасы ты мне сулишь! – воскликнул Мержи. Графиня кинулась к окну и распахнула его. Теперь ни стекла, ни занавески уже не сдерживали шума, и он стал более явственным. Можно было уловить и крики боли, и ликующий рев. Насколько хватал глаз, над городом медленно поднимался к небу багровый дым. Все это и впрямь было похоже на огромный пожар, но комнату мгновенно наполнил запах смолы, который мог исходить только от множества зажженных факелов. Вслед за тем вспышка от залпа на мгновение осветила стекла соседнего дома. – Избиение началось! – в ужасе схватившись за голову, воскликнула графиня. – Какое избиение? О чем ты говоришь? – Ночью перережут всех гугенотов. Так повелел король. Все католики взялись за оружие, ни один еретик не избегнет своей участи. Церковь и Франция спасены, а вот ты погибнешь, если не отречешься от своей ложной веры! На всем теле у Мержи выступил холодный пот. Он растерянно посмотрел на Диану – лицо ее выражало ужас и вместе с тем ликование. Яростный вой, который лез ему в уши и которым полнился весь город, достаточно ясно доказывал, что страшная весть, которую ему сообщила Диана, – это не выдумка. Некоторое время графиня стояла неподвижно и, не произнося ни слова, пристально смотрела на него. Пальцем она показывала на окно – видимо, она хотела подействовать на его воображение, чтобы он по этому зареву и по людоедским выкрикам представил себе, что там, на улицах, льется кровь. Постепенно выражение ее лица смягчилось. Злобная радость исчезла, ужас остался. Наконец она упала на колени и умоляюще заговорила: – Бернар! Заклинаю тебя: не губи себя, обратись в нашу веру! Не губи и своей жизни, и моей: ведь я завишу от тебя. Мержи, дико глянув на нее, стал от нее пятиться, а она, простирая к нему руки, поползла за ним на коленях. Ни слова ей не ответив, он кинулся к креслу, стоявшему в глубине молельни, и схватил свою шпагу, которую он там оставил. – Несчастный! Что ты хочешь делать? – подбежав к нему, воскликнула графиня. – Защищаться! Я им не баран, чтобы меня резать. – Сумасшедший! Да тебя тысячи шпаг не спасут! Королевская гвардия, швейцарцы, мещане, простой народ – все принимают участие в избиении, нет ни одного гугенота, к груди которого не было бы сейчас приставлено десять кинжалов. У тебя есть только одно средство спастись от гибели – стань католиком. Мержи был отважен, однако, представив себе, какими грозными опасностями чревата для него эта ночь, он на мгновение почувствовал, что в сердце к нему заползает животный страх. И тут с быстротою молнии мозг его пронзила мысль о спасении ценою отречения от веры отцов. – Ручаюсь, что, если ты станешь католиком, тебе будет дарована жизнь, – сложив руки, молила Диана. «Если отрекусь, то потом всю жизнь буду себя презирать», – подумал Мержи. При одной этой мысли к нему вернулась твердость духа, которую еще усилило чувство стыда за минутную слабость. Он нахлобучил шляпу, застегнул портупею и, обмотав вокруг левой руки плащ, так чтобы он заменял ему щит, с решительным видом направился к выходу. – Куда ты, несчастный? – На улицу. Я не хочу, чтобы меня зарезали в вашем доме, у вас на глазах, – это будет вам неприятно. Глубокое презрение, которое слышалось в его голосе, подействовало на графиню удручающе. Она стала у него на дороге. Он оттолкнул ее, и оттолкнул грубо. Тогда она ухватилась за полу его камзола и на коленях потащилась за ним. – Пустите меня! – крикнул он. – Вы что же, хотите выдать меня убийцам? Возлюбленная гугенота принесет его кровь в жертву богу и тем искупит свои грехи. – Не ходи, Бернар, умоляю тебя! У меня только одно желание – чтобы ты спасся. Живи на радость мне, мой золотой! Не губи себя – ради нашей любви!.. Произнеси только одно слово – клянусь тебе, ты будешь спасен. – Чтобы я принял веру убийц и грабителей? Святые мученики, страдающие за Евангелие! Я иду к вам! Мержи рванулся, и графиня ничком повалилась на пол. Он уже отворял дверь, как вдруг Диана с быстротою молодой тигрицы вскочила, кинулась к нему и крепче сильного мужчины обхватила его руками. – Бернар! – вне себя со слезами на глазах крикнула она. – Таким я люблю тебя еще больше, чем если бы ты стал католиком! Она увлекла его к дивану и, упав вместе с ним, покрыла его лицо поцелуями и омочила слезами. – Побудь тут, единственная любовь моя, побудь со мной, храбрый мой Бернар, – твердила она, сжимая его в объятиях и обвиваясь вокруг него, как змея вокруг жертвы. – Они не станут искать тебя здесь, в моих объятиях. Чтобы добраться до твоей груди, им придется сначала убить меня. Прости меня, мой любимый! Я не могла предупредить тебя, что твоя жизнь в опасности. Я была связана страшной клятвой. Но я тебя спасу или погибну вместе с тобой. Тут раздался сильный стук во входную дверь. Графиня пронзительно вскрикнула, а Мержи вырвался из ее объятий, вокруг его левой руки по-прежнему был обмотан плащ, и в эту минуту он ощутил в себе такую силу и такую решимость, что, если бы перед ним выросла сотня убийц, он не колеблясь ринулся бы на них очертя голову. Почти во всех парижских домах во входных дверях были проделаны маленькие квадратные, забранные мелкой железной решеткой отверстия, для того чтобы обитатели могли сперва убедиться, стоит отворить или нет. Многие предусмотрительные люди, которые если бы и сдались, так только после правильной осады, не чувствовали себя в безопасности даже за тяжелой дубовой дверью с железными планками, прибитыми толстыми гвоздями. Вот почему по обеим сторонам двери устраивались узкие бойницы, откуда было очень удобно, оставаясь невидимым, палить по осаждающим. Старый конюший графини, поверенный ее тайн, рассмотрев в «глазок», кто стучит, и учинив строгий допрос, доложил своей госпоже, что капитан Жорж де Мержи настоятельно просит впустить его. У всех отлегло от сердца. Дверь была отворена. ГЛАВА XXII ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ АВГУСТА Пускайте кровь! Пускайте кровь! Приказ маршала Тавана Бросив свой отряд, Жорж поспешил домой в надежде застать там брата, но тот, сказав слугам, что уходит на всю ночь, уже исчез. Жорж, живо смекнув, что брат у графини, побежал туда. Но избиение уже началось. Давка, толпы убийц, цепи, протянутые через улицы, – все это на каждом шагу преграждало ему путь. Жоржу пришлось идти мимо Лувра – здесь особенно свирепствовал фанатизм. В этом квартале жило много протестантов, вот почему он был наводнен католиками и гвардейцами, и они истребляли протестантов огнем и мечом. По энергическому выражению одного из тогдашних писателей [60], «кровь со всех сторон стекалась к реке». Нельзя было перейти улицу без риска, что на вас в любую минуту не свалится труп, выброшенный из окна. Дьявольская дальновидность убийц сказалась в том, что они почти все лодки, которых всегда здесь было много, переправили на тот берег; таким образом, многим из тех, что метались по набережной Сены в надежде сесть в лодку и спастись от врагов, оставалось либо утопиться, либо подставить головы под алебарды гонявшихся за ними солдат. Рассказывают, что в одном из дворцовых окон был виден Карл IX: вооруженный длинной аркебузой, он «стрелял по дичи», то есть по несчастным беглецам [61]. Капитан, забрызганный кровью, переступая через трупы, на каждом шагу рискуя тем, что кто-нибудь из душегубов по ошибке прикончит и его, шел дальше. Он обратил внимание, что у солдат и вооруженных горожан белые повязки на рукавах и белые кресты на шляпах. Он мог бы нацепить на себя эти отличительные знаки, но ему внушали отвращение и сами убийцы, и те приметы, по которым они узнавали друг друга. На берегу реки, недалеко от Шатле, кто-то его окликнул. Он обернулся и увидел человека, вооруженного до зубов, но, по-видимому, не применявшего оружия, хотя на шляпе у него был белый крест, и с самым независимым видом вертевшего в руках клочок бумаги. Это был Бевиль. Он безучастно смотрел на то, как с Мельничного моста бросают в Сену и мертвых и живых. – За коим чертом тебя сюда принесло, Жорж? Чудо, что ли, какое совершилось, по наитию свыше ты выказываешь такую ревность о вере? Ведь ты, как я вижу, охотишься на гугенотов? – А ты почему очутился среди этих мерзавцев? – Кто, я? Дьявольщина, я наблюдаю! Прелюбопытное зрелище! Да, ты еще не знаешь, каков я мастак. Помнишь старика Мишеля Корнабона, ростовщика-гугенота, который еще так лихо меня обчистил? – Негодяй! Ты его убил? – Я? Убил? Фу! Я в дела вероисповедания не вмешиваюсь. Какое там убил – я спрятал его у себя в подвале, а он мне за это дал расписку, что получил с меня долг сполна. Таким образом, я сделал доброе дело и тотчас получил награду. Правда, чтобы скорей добиться от него расписки, я дважды приставлял к его виску пистолет, но уж, нелегкая меня возьми, выстрелить ни за что бы не выстрелил… Смотри, смотри! У женщины юбка зацепилась за бревно. Сейчас упадет… Нет, не упала! Ах ты черт! Занятно! Надо подойти поближе. Жорж за ним не пошел. «А ведь это один из наиболее достойных уважения дворян во всем городе!» – стукнув себя кулаком по голове, подумал он. Он двинулся по улице Сен-Жос, безлюдной и темной – должно быть, никто из реформатов на ней не жил. Вокруг, однако, было шумно, и шум этот был здесь хорошо слышен. Внезапно багровые огни факелов осветили белые стены. Раздались пронзительные крики, и вслед за тем Жорж увидел нагую, растрепанную женщину, державшую на руках ребенка. Она бежала с невероятной быстротой. За ней гнались двое мужчин и, точно охотники, преследующие хищного зверя, один другого подстегивали дикими криками. Женщина только хотела было свернуть в переулок, но тут один из преследователей выстрелил в нее из аркебузы. Заряд попал ей в спину, и она упала навзничь. Однако она сейчас же встала, сделала шаг по направлению к Жоржу и, напрягая последние усилия, протянула ему младенца – она словно поручала свое дитя его великодушию. Затем, не произнеся ни слова, скончалась. – Еще одна сука еретичка околела! – крикнул стрелявший из аркебузы. – Я не успокоюсь до тех пор, пока не ухлопаю десяток. – Подлец! – вскричал капитан и в упор выстрелил в него из пистолета. Злодей стукнулся головой об стену. Глаза у него страшно выкатились из орбит, пятки заскользили по земле, и он, точно лишенная упора доска, покатился и упал бездыханный. – Что? Убивать католиков? – крикнул его товарищ, у которого в одной руке был факел, а в другой – окровавленная шпага. – Вы кто такой? Свят, свят, свят, да вы из королевских легкоконников! Вот тебе на! Вы дали маху, господин офицер. Капитан выхватил из-за пояса второй пистолет и взвел курок. Головорез отлично понял, что означает движение, которое сделал Жорж, а также слабый звук щелкнувшего курка. Он бросил факел и пустился бежать без оглядки. Жорж пожалел для него пули. Он нагнулся, дотронулся рукой до женщины, распростертой на земле, и удостоверился, что она мертва. Ее ранило навылет. Ребенок, обвив ее шею ручонками, кричал и плакал. Он был залит кровью, но каким-то чудом не ранен. Он уцепился за мать – капитан не без труда оттащил его и завернул в свой плащ. Убедившись после этой стычки, что лишняя предосторожность не помешает, капитан поднял шляпу убитого, сорвал с нее белый крест и прикрепил к своей. Благодаря этому он уже без всяких приключений добрался до дома графини. Братья кинулись друг другу на шею и потом долго еще сидели, крепко обнявшись, не в силах вымолвить ни слова. Наконец капитан вкратце рассказал, что творится в городе. Бернар проклинал короля, Гизов, попов, порывался выйти и помочь единоверцам, если они попытаются оказать сопротивление врагам. Графиня со слезами удерживала его, а ребенок кричал и звал мать. Однако нельзя же было кричать, вздыхать и плакать до бесконечности – наконец заговорили о том, как быть дальше. Конюший графини сказал, что он найдет женщину, которая позаботится о ребенке. Бернару нечего было и думать выходить на улицу. Да и где он мог бы укрыться? Кто бы ему поручился, что резня не идет сейчас по всей Франции? Мосты, по которым реформаты могли бы перебраться в Сен-Жерменское предместье, откуда им легче было бы бежать в южные провинции, с давних пор сочувствовавшие протестантству, охраняли многочисленные отряды гвардейцев. Взывать к милосердию государя, когда он, разгоряченный бойней, требовал новых жертв, представлялось бесполезным, более того: неблагоразумным. Графиня славилась своей набожностью, поэтому трудно было предположить, чтобы злодеи стали производить у нее тщательный обыск, а слугам своим Диана доверяла вполне. Таким образом, ее дом казался наиболее надежным убежищем для Бернара. Было решено, что пока она спрячет его у себя, а там будет видно. С наступлением дня избиение не прекратилось – напротив, оно стало еще более ожесточенным и упорядоченным. Не было такого католика, который из страха быть заподозренным в ереси не нацепил бы на шляпу белого креста, не вооружился бы или не бежал доносить на гугенотов, которых еще не успели прикончить. Король заперся во дворце, и к нему не допускали никого, кроме предводителей головорезов, чернь, мечтавшая пограбить, примкнула к городскому ополчению и к солдатам, а в церквах священники призывали верующих никому не давать пощады. – Отрубим у гидры все головы, раз и навсегда положим конец гражданским войнам, – говорили они. А чтобы доказать людям, жаждавшим крови и знамений, что само небо благословляет их ненависть и, дабы воодушевить их, явило дивное чудо, они вопили: – Идите на Кладбище убиенных младенцев и посмотрите на боярышник: он опять зацвел, его полили кровью еретиков, и это сразу его оживило и омолодило. К кладбищу потянулись торжественные многолюдные процессии – это вооруженные головорезы ходили поклониться священному кустарнику, а возвращались они с кладбища, готовые с вящим усердием разыскивать и умерщвлять тех, кого столь явно осуждало само небо. У всех на устах было изречение Екатерины. Его повторяли, вырезая детей и женщин: Che pietd lor ser crudele, che crudeltà, lor ser pietoso – теперь человечен тот, кто жесток, жесток тот, кто человечен. Удивительное дело: почти все протестанты побывали на войне, участвовали в упорных боях, и им нередко удавалось уравновесить превосходство сил противника своей храбростью, а во время этой бойни только два протестанта хоть и слабо, но все же сопротивлялись убийцам, причем из них двоих воевал прежде только один. Быть может, привычка воевать в строю, придерживаясь боевого порядка, мешала развернуться каждому из них в отдельности, мешала превратить свой дом в крепость. И вот матерые вояки, словно жертвы, предназначенные на заклание, подставляли горло негодяям, которые еще вчера трепетали перед ними. Они понимали мужество как смирение и предпочитали ореол страдальца ореолу героя. Когда жажда крови была до некоторой степени утолена, наиболее милосердные из головорезов предложили своим жертвам купить себе жизнь ценой отречения от веры. Лишь очень немногие кальвинисты воспользовались этим предложением и согласились откупиться от смерти и от мучений ложью – быть может, простительной. Над головами женщин и детей были занесены мечи, а они читали свой символ веры и безропотно гибли. Через два дня король попытался унять резню, но если дать волю низким страстям толпы, то ее уже не уймешь. Кинжалы продолжали наносить удары, а потом уже и сам король, которого обвинили в потворстве нечестивцам, вынужден был взять свой призыв к милосердию обратно и даже превзошел себя в своей злобе, каковая, впрочем, являлась одной из главных черт его характера. Первые дни после Варфоломеевской ночи Бернара часто навещал в укрытии его брат и всякий раз приводил новые подробности тех страшных сцен, коих свидетелем ему суждено было стать. – Когда же наконец я покину этот край убийц и лиходеев? – воскликнул Жорж. – Я предпочел бы жить среди зверей, чем среди французов. – Поедем со мной в Ла-Рошель, – говорил Бернар. – Авось там еще не взяли верх головорезы. Давай вместе умрем! Если ты станешь на защиту этого последнего оплота нашей веры, то твое отступничество будет забыто. – А как же я? – спрашивала Диана. – Поедем лучше в Германию, а не то так в Англию, – возражал Жорж. – Там, по крайней мере, и нас не зарежут, и мы никого не будем резать. Их замыслы не осуществились. Жоржа посадили в тюрьму, за то что он отказался повиноваться королю, а графиня, дрожавшая от страха, что ее возлюбленного накроют, думала только о том, как бы помочь ему бежать из Парижа. ГЛАВА XXIII ДВА МОНАХА Капюшон ему надели, И готов монах. Народная песня В кабачке, расположенном на берегу Луары, немного ниже Орлеана, ближе к Божанси, молодой монах сидел за столиком и, полуопустив широкий капюшон своей коричневой сутаны, с примерным усердием читал молитвенник, хотя уголок для чтения он выбрал довольно темный. Бусинки его четок, висевших у пояса, были крупнее голубиного яйца; множество образков, державшихся на том же веревочном поясе, бренчало при малейшем его движении. Когда он поднимал голову и смотрел на дверь, был виден его красивый рот и закрученные в виде турецкого лука молодецкие усы, которые могли бы сделать честь любому армейскому капитану. Руки у него были белые-белые, ногти длинные, аккуратно подстриженные, – все это наводило на мысль, что молодой чернец устава своего ордена строго не придерживается и никогда и в руки-то не брал ни заступа, ни грабель. К нему подошла дородная крестьянка с налитыми щеками – она исполняла здесь не только обязанности служанки, но и стряпухи; помимо всего прочего, она была хозяйкой этого заведения – и, довольно неуклюже присев перед ним в реверансе, спросила: – Что же это вы, отец мой, на обед себе ничего не закажете? Ведь уж полдень-то миновал. – Долго еще не будет барки из Божанси? – Кто ее знает! Вода убыла – особенно не разгонишься. Да барке еще и не время. Я бы на вашем месте пообедала у нас. – Хорошо, я пообедаю. Только нет ли у вас отдельной комнаты? Здесь не очень приятно пахнет. – Уж больно вы привередливы, отец мой. А я так ничего не чую. – Не свиней ли палят возле вашего трактира? – Свиней? Ой, насмешили! Свиней! Да, почти что. Свиньи они, свиньи – про них верно кто-то сказал, что жили они по-свински. Вот только есть этих свиней нельзя. Это – прошу меня извинить, отец мой – гугеноты, их сжигают на берегу, шагах в ста отсюда, вот почему здесь и пахнет паленым. – Гугеноты? – Ну да, гугеноты. Вам-то что? Еще аппетит из-за них портить? А комнатку, где бы вам пообедать, я найду, только уж не побрезгайте. Нет, теперь гугеноты не так скверно пахнут. Вот если б их не сжигать, вонь от них была бы – затыкай нос. Нынче утром их во какая куча на песке лежала, высотой… как бы сказать? Высотой с этот камин. – И вы ходили смотреть на трупы? – А, это вы потому спрашиваете, что они голые! Но ведь они мертвые, ваше преподобие, – тут ничего такого нет. Все равно что я бы на дохлых лягушек глядела. Видать, вчера в Орлеане потрудились на славу – Луара нанесла к нам невесть сколько этой самой еретической рыбы. Река-то мелеет, так их, что ни день, на песке находят. Вчера пошел работник с мельницы посмотреть сети – линьки не попались ли, ан там мертвая женщина: ее в живот алебардой ткнули. Глядите: вошла сюда, а вышла аж вон там, между лопаток. Он-то, конечно, предпочел бы вместо нее здорового карпа… Ваше преподобие! Что это с вами! Никак, вам дурно? Хотите, я вам до обеда стаканчик божансийского вина принесу? Сразу дурнота пройдет. – Благодарю вас. – Так что же вы желаете на обед? – Что у вас есть, то и давайте… Мне безразлично. – А все-таки? Скажу не хвалясь: у меня в кладовой стены ломятся. – Ну, зажарьте цыпленка. И не мешайте мне читать молитвенник. – Цыпленка! Цыпленка! Ай-ай-ай, ваше преподобие, нечего сказать, отличились! Кому угодно постом рот заткет паутина, только не вам. Стало быть, вам папа разрешил по пятницам есть цыплят? – Ах, какой же я рассеянный!.. Верно, верно, ведь сегодня пятница! По пятницам мясной пищи не принимай. Приготовьте мне яичницу. Спасибо, что вовремя предупредили, а то долго ли до греха? – Все они хороши, голубчики! – ворчала себе под нос кабатчица. – Не напомни, так они вам в постный день цыпленка уберут. А найдут у бедной женщины кусочек сала в супе, такой крик подымут – помилуй бог! Отведя душу, кабатчица принялась готовить яичницу, а монах снова углубился в чтение. – Ave Maria[62], сестра моя! – сказал еще один монах. Он вошел в кабачок, как раз когда тетушка Маргарита, придерживая сковородку, собиралась перевернуть внушительных размеров яичницу. Это был красивый седобородый старик, высокий, крепкий, плотный, краснолицый. Однако первое, что привлекало к нему внимание, – это огромный пластырь, закрывавший один глаз и половину щеки. По-французски он изъяснялся хотя и свободно, но с легким акцентом. Стоило ему показаться в дверях, как молодой монах еще ниже опустил свой капюшон, чтобы совсем не было видно лица. Однако тетушку Маргариту особенно поразило другое: день был жаркий, и того ради старый монах капюшон свой откинул, но едва он увидел собрата по ордену, так сейчас же его опустил. – Как раз к обеду, отец мой! – молвила кабатчица. – Ждать вам не придется и есть с кем разделить компанию. Тут она обратилась к молодому монаху: – Ваше преподобие! Вы, верно уж, ничего не имеете против отобедать с его преподобием? Его сюда привлек запах яичницы. Маслица-то я не пожалела! – Боюсь, как бы не стеснить почтенного посетителя, – пролепетал молодой инок. – Я бедный эльзасский монах… – низко опустив голову, пробормотал старик. – Плохо говорю по-французски… Боюсь, что мое общество не доставит удовольствия собрату. – Будет вам церемонии-то разводить! – вмешалась тетушка Маргарита. – У монахов, да еще одного ордена, все должно быть общее: и постель, и стол. С этими словами она взяла скамейку и поставила ее у стола, как раз напротив молодого монаха. Старик сел боком – он чувствовал себя явно неловко. Можно было догадаться, что голод борется в нем с нежеланием остаться один на один со своим собратом. Тетушка Маргарита принесла яичницу. – Ну, отцы мои, скорей читайте молитву перед обедом, а потом скажете, хороша ли моя яичница. Напоминание насчет молитвы повергло обоих монахов в еще пущее замешательство. Младший сказал старшему: – Читайте вы. Вы старше меня, вам эта честь и подобает. – Нет, что вы! Вы пришли раньше меня – вы и читайте. – Нет, уж лучше вы. – Увольте. – Не могу. – Что мне с ними делать? Ведь так яичница простынет! – всполошилась тетушка Маргарита. – Свет еще не видел таких церемонных францисканцев. Ну, пусть старший прочтет предобеденную, а младший – благодарственную… – Я умею читать молитву перед обедом только на своем родном языке, – объявил старший монах. Молодой, казалось, удивился и искоса поглядел на своего сотрапезника. Между тем старик, молитвенно сложив руки, забормотал себе в капюшон какие-то непонятные слова. Потом сел на свое место и, даром времени не теряя, мигом уплел три четверти яичницы и осушил бутылку вина. Его товарищ, уткнув нос в тарелку, открывал рот только перед тем, как что-нибудь в него положить. Покончив с яичницей, он встал, сложил руки и, запинаясь, пробубнил скороговоркой несколько латинских слов, последними из которых были: Et beata viscera virginis Marine[63]. Тетушка Маргарита только эти слова и разобрала. – Прости, господи, мое прегрешение, уж больно несуразную благодарственную молитву вы прочитали, отец мой! Наш священник, помнится, не так ее читает. – Так читают в нашей обители, – возразил молодой францисканец. – Когда барка придет? – спросил другой. – Потерпите еще немного – должна скоро прийти, – отвечала тетушка Маргарита. Молодому иноку этот разговор, видимо, не понравился – сделать же какое-либо замечание по этому поводу он не решился и, взяв молитвенник, весь ушел в чтение. Эльзасец между тем, повернувшись спиной к товарищу, перебирал четки и беззвучно шевелил губами. «Сроду не видала я таких чудных, таких несловоохотливых монахов», – подумала тетушка Маргарита и села за прялку. С четверть часа тишину нарушало лишь жужжание прялки, как вдруг в кабачок вошли четверо вооруженных людей пренеприятной наружности. При виде монахов они только чуть дотронулись до своих шляп. Один из них, поздоровавшись с Маргаритой и назвав ее попросту «Марго», потребовал прежде всего вина и обед чтобы живо был на столе, а то, мол, у него глотка мохом поросла – давненько челюстями не двигал. – Вина, вина! – заворчала тетушка Маргарита. – Спросить вина всякий сумеет, господин Буа-Дофен. А платить вы за него будете? Жером Кредит, было бы вам известно, на том свете. А вы должны мне за вино, за обеды да за ужины шесть экю с лишком – это так же верно, как то, что я честная женщина. – И то и другое справедливо, – со смехом подтвердил Буа-Дофен. – Стало быть, я должен вам, дорогая Марго, всего-навсего два экю, и больше ни денье. (Он выразился сильнее.) – Иисусе Мария! Разве так можно?.. – Ну, ну, хрычовочка, не вопи! Шесть экю так шесть экю. Я тебе их уплачу, Марготон, вместе с тем, что мы здесь истратим сегодня. Карман у меня нынче не пустой, хотя, сказать по правде, ремесло наше убыточное. Не понимаю, куда эти прохвосты деньги девают. – Наверно, проглатывают, как все равно немцы, – заметил один из его товарищей. – Чума их возьми! – вскричал Буа-Дофен. – Надо бы это разнюхать. Добрые пистоли в костяке у еретика – это вкусная начинка, не собакам же ее выбрасывать. – Как она нынче утром визжала, пасторская-то дочка! – напомнил третий. – А толстяк пастор! – подхватил четвертый. – Что смеху-то с ним было! Из-за своей толщины никак не мог в воду погрузиться. – Стало быть, вы нынче утром хорошо поработали? – спросила Маргарита; она только что вернулась с бутылками из погреба. – Еще как! – отвечал Буа-Дофен. – Побросали в огонь и в воду больше десяти человек – мужчин, женщин, малых ребят. Да вот горе, Марго: у них гроша за душой не оказалось. Только у одной женщины кое-какая рухлядишка нашлась, а так вся эта дичь четырех собачьих подков не стоила. Да, отец мой, – обращаясь к молодому монаху, продолжал он, – мы нынче утром убивали ваших врагов – еретическую нечисть и заслужили отпущение грехов. Монах бросил на него беглый взгляд и снова принялся за чтение. Однако было заметно, что молитвенник дрожит в его левой руке, а правую он с видом человека, сдерживающего волнение, сжимал в кулак. – Кстати об отпущениях, – обратившись к своим товарищам, сказал Буа-Дофен. – Знаете что: я бы не прочь был получить отпущение, для того чтобы поесть нынче скоромного. Я видел в курятнике у тетушки Марго таких цыплят – пальчики оближешь! – Ну так давайте их съедим, черт побери! – вскричал один из злодеев. – Не погубим же мы из-за этого душу. Сходим завтра на исповедь, только и всего. – Ребята! – заговорил другой. – Знаете, что мне на ум пришло? Попросим у этих жирных клобучников разрешения поесть скоромного. – У них кишка тонка давать такие разрешения! – А, мать честная! – вскричал Буа-Дофен. – Я знаю средство получше – сейчас вам скажу на ухо. Четверо негодяев придвинулись друг к другу вплотную, и Буа-Дофен шепотом принялся излагать им свой план, каковой был встречен взрывами хохота. Только у одного разбойника шевельнулась совесть. – Недоброе ты затеял, Буа-Дофен, – накличешь ты на нас беду. Я не согласен. – Молчи, Гильемен! Подумаешь, большой грех – дать кому-нибудь понюхать лезвие кинжала! – Только не духовной особе!.. Говорили они вполголоса, и монахи делали заметные усилия, чтобы по отдельным долетавшим до них словам разгадать их замысел. – Какая же разница? – громко возразил Буа-Дофен. – Да и потом, ведь это же он совершит грех, а не я. – Верно, верно! Буа-Дофен прав! – вскричали двое. Буа-Дофен встал и, нимало не медля, вышел из комнаты. Минуту спустя закудахтали куры, и вскоре разбойник появился снова, держа в каждой руке по зарезанной курице.

The script ran 0.009 seconds.